Глава 3

Впервые это случилось, когда семья ужинала. Было уже заполночь – все местные давно видели сны, но привычка к ночному преломлению хлеба была их единственным семейным ритуалом, тон которому задал Сашенька. В начале ночи он обычно погружался не то чтобы в сон – скорее в анабиоз. Как будто бы воздух вокруг него превращался в желе, и он сидел в плену остановившегося времени, приоткрыв рот и широко распахнув глаза. Вглядывался во что-то, только ему одному видимое. Иногда слегка покачивался, как растение на ветру.

Остальные же в такие часы могли притвориться, будто Сашеньки не существует совсем, и у них обычная семья с полубогемным бытом и полуночными чаепитиями.

И вот они расселись вокруг старого растрескавшегося стола, у тусклой лампочки плясали мотыльки, марлевая занавеска слегка колыхалась и была похожа на фату невесты-призрака, густо пахло летом. Говорили о чем-то несущественном, потому что именно незначительность тем была в таких чаепитиях самой важной деталью. Если ты можешь позволить себе тратить энергию на болтовню о последнем фильме Вуди Аллена – значит, ты еще совершенно точно не доплыл до дна. Ибо на дне энергию экономят и выпускают на волю только по существу. Вдруг Яна нахмуренно сказала:

– Постойте! Вы это слышите?

Где-то вдалеке плакал маленький ребенок. Судя по всему, едва родившийся – голос еще хрипловато-трескучий, не разработанный.

– Детка плачет у кого-то. И что такого? – пожала плечами Рада. – Может, ликеру выпьем еще?

– Нет, замолчите, замолчите! – Яна подошла к окну и высунула голову в темноту. – Только что было… Там не один ребенок, там как будто бы целые ясли плачут… Странно как…

– Да померещилось тебе, – мать подошла к ней со спины, провела по волосам ладонью.

Яна дернула головой – она не любила чужих прикосновений, семнадцать лет – это все еще трудный возраст. Неуверенность в себе, неосвоенность в мире, который уже готов считать тебя взрослой, трогательная устричная беззащитность в сочетании с самоощущением Колумба – как будто бы до того, как появился ты, не существовало ни секса, ни свободомыслия, ни желания устроить судьбу вне матрицы. Любое чужое телодвижение воспринимаешь с точки зрения – а не пытаются ли нарушить мои границы. Трудно Раде было с дочкой.

– Ну, давай на улицу все вместе выйдем, – Рада привыкла носить маски, поэтому примиряющая улыбка получилась естественной. – Папа покурит, а мы послушаем. Там и ночь такая хорошая.

– Я тоже покурю, – с вызовом бросила дочь.

Вышли на крыльцо. Два огонька, пляшущих на кончиках сигарет – как крупные светлячки. Отец и дочь курили плечом к плечу, и в этом была какая-то болезненная близость. Близость преодоления запрета.

У Рады всегда возникало щемящее чувство, когда она смотрела на домашних – с одной стороны, она любовалась, сама она с возрастом сдала, круглосуточная нервотрепка не располагает к свежести лица, а вот Максим лет в сорок распустился в мужчину, на которого на улице оборачивались. И дочь была похожа на него – рослая, как валькирия, нетронутая солнцем кожа, черные волосы, яркие синие глаза. С другой стороны, она никогда не могла отпустить мысль об обреченности – обреченности всех них. По-дурацки как судьба сложилась.

Малыш снова заплакал где-то вдалеке – монотонно и безутешно, а потом (и, услышав это, Яна торжествующе подняла унизанный серебряными кольцами палец) раздался еще один детский голос, а потом еще, и еще. Младенцы плакали, как будто бы передавая эстафету друг другу, и было их не меньше семи. Иногда на минуту умолкали, а потом начинали с новой силой. Рада передернулась, кофту на плечах поправила – вдруг поняла, что не так уж тепла ночь, как ей сперва показалось. Что-то неправильное было в том плаче, а что именно – она сформулировать не могла. Не только монотонность – дети обычно меняют интонацию, а каждый из этих малышей как будто бы одну ноту держал, – а что-то еще, неуловимое, что-то такое, от чего хотелось юркнуть обратно в дом и плотно закрыть за собою дверь.

– Странно… Это у кого же в деревне столько маленьких? – наконец нарушил молчание Максим.

– В том-то и дело, что ни у кого! – Яна щелчком пальца отбросила окурок в траву. – В нашей деревне вообще ни одного младенца нет.

– Может быть, это из Гребенева? – предположила Рада. – Мы проезжали такую деревню, когда сюда добирались, она недалеко, я помню…

– Ага, недалеко, километров пятьдесят всего, – насмешливо сказала дочь. – Мам, сама прислушайся. Это в лесу. Дети плачут в лесу.

Все трое посмотрели на темные силуэты елей, выделявшихся на фоне неба. Лес близко подступал к деревне со всех сторон. Когда они оформляли договор аренды на дом, хозяйка предупредила: «Места здесь отличные, грибы, черника, Волга недалеко, только вот есть одно место, куда ходить не следует, от греха. Вон тот лес, что через поле, – и она махнула рукой как раз в ту сторону, откуда теперь раздавался плач. – Там болото сплошное, ноге ступить негде. Сперва кажется – лес как лес, но стоит поглубже зайти, и все, затянуть может. Голодное такое болото, топкое. О нем даже в летописях древних упоминается, – в ее интонации появились нотки гордости. – Много народу там погибало. Власти местные уже столько лет грозятся что-то с этим делать, а все никак. Так что просто не подходите к лесу, и деткам своим запретите строго-настрого».

Рада вдруг осознала, что ей так не нравилось в летающем над лесом плаче – в нем не было просьбы о помощи, надрыва не было. Малыши плачут, когда им что-то нужно – страшно, голодно или мокро. А эти дети как будто бы и не требовали ничего, а просто издавали звуки.

– Максим, может к соседке сходим? – Рада прижалась к рукаву мужа плечом, и тот приобнял ее. – Может, милицию вызвать надо? Мне это не нравится…

– Да погоди, давай хоть несколько минут обождем еще… У соседки окна темные давно, старики рано ложатся. А вдруг и правда в соседней деревне это. А мы всех на уши поднимем. На нас и так настороженно все смотрят, чужаки мы для них.

Не успел он это произнести, как крик прекратился. Все младенцы замолчали разом, словно повинуясь взлету палочки невидимого дирижера. Над лесом воцарилась тишина. Но всего на несколько мгновений – а потом раздался вой, такой тоскливый и громкий, что даже Яна, кичившаяся железобетонными нервами, вспрыгнула на крыльцо, сразу на вторую ступеньку. Бессознательное движение, первобытный инстинкт, когда тело, не спрашивая разрешения у сознания, уводит себя от смертельной опасности.

– Пойдем в дом, – коротко бросил Максим.

Чаю никому больше не хотелось. Рада начала суетливо убирать со стола, стараясь не показать своим, что руки дрожат.

– Волки что ли… – наконец сказала она. – Здесь наверняка должны быть волки.

– А мне показалось, что это человек, – Яна села на подоконник и принялась болтать ногами, обутыми в кеды, скорее похожие на старинные утюги. – Голос какой-то… Не могу объяснить… С хрипотцой. То ли прокуренный, то ли просто старый.

– Бред какой… Максим, почему ты молчишь?

Муж сидел, уткнувшись взглядом в пустой стакан с чаинками на дне. В последние недели у него часто был такой взгляд – как будто бы мыслями он был настолько далеко, что даже тело становилось похожим на опустевший дом. Раду вновь кольнула ревность. Каждый раз, когда Максим вот так «терялся», она думала – наверное, ту девицу вспоминает. А потом смотрит на нее, на Раду, и сравнивает, и уж понятно, в чью пользу. Девица молодая совсем, и у нее нет ребенка-инвалида, которому надо все время посвящать.

– Мне здесь не нравится, – не глядя на нее, сказал муж.

– Никому не нравится, только маме, – радостно подхватила Яна. – Я думала, тут самое худшее – отсутствие Интернета и комары. А тут дети плачут и люди воют. И это первая неделя.

– Ну не начинайте… Мы же договорились – три месяца. И квартира сдана, вернуться нам некуда… Ладно, пойдемте спать. Наверняка этому есть объяснение.

* * *

У старухи соседской, Марфы, желтые, как у кота, глаза, в уголках собрались капельки гноя. Кожа потемневшая, грубые руки и длинная юбка из мешковины, в подоле травинки запутались. Седые волосы убраны под темный платок, как у монашки. Стоять прямо ей было тяжело, и она все норовила найти поддержку у окружавшего ее пространства – то к стволу березы прислонится, то одну ногу поставит на ступеньку и навалится на нее всем весом.

Сейчас в это трудно поверить даже ей самой, а уж тем более тем, кто смотрит в эти глаза цвета болотного перегноя, в серое это лицо и въевшуюся в морщины пыль, но ведь и ей когда-то было семнадцать лет. И она была хороша. Ни одной фотографии не осталось. Был снимок, ее любимый, она его как святыню берегла, как свидетельство существования Бога. Черно-белая фотография дурного качества. Уже послевоенная, ей под тридцать было, когда снимали, но она долго оставалась девочкой, как будто бы время к ней не липло. А потом как-то за пару лет резко сдала, как будто бы небесные смотрители сначала о ней позабыли, а потом работали днями и ночами, выполняя план по ее состариванию, чтобы успеть к одним им ведомому сроку.

Была фотография да пропала – в пожаре сгинула, еще в девяностых.

Ничего от прошлого Марфы не осталось, только полустертые воспоминания, которые она гнала прочь, да без толку. Днем еще можно на что-то отвлечься – в деревне всегда много дел, а вот по ночам обрывки прошлого роились над нею как мухи надоедливые. Норовили ужалить, да побольнее.

Сейчас в это трудно поверить, но ведь когда-то и она была легкомысленной и веселой. Трудно поверить. Тем более людям, которые хоть раз встречались на ее пути, когда она была не в духе. А не в духе она была почти всегда. Этот взгляд из-под тяжелых надбровных дуг, это бормотанье, похожее на перекипающий густой бульон – и не разберешь ничего, но по интонации ясно, что это какое-то гнилое варево из бранных слов, в котором брезгливо вылавливаешь то «ирод окаянный», а то и даже «да чтоб ты сдох». А ведь была смешливой, открытой, губы сами в улыбке расплывались.

Ей было семнадцать лет, и у нее были две лучшие подружки-одногодки.

Самая яркая и смелая – Аксинья, она всегда была главной, с самого детства так повелось. Считалось, что такие, как Аксинья, век в девках сидят, потому что уж слишком строптивая, резкая, кому нужна такая жена? Ей еще десять лет было, а соседи уже говорили: этой в девках так и сидеть. Аксинья это слышала и передергивала тощим смуглым плечиком:

– А мне ваши мужики и не нужны, и сама обойдусь!

Она была азартной и горячей – на спор могла прыгнуть хоть в прорубь, хоть в заросли крапивы. Нескладная, худенькая, похожая на паучка, коленки и локти торчат. Было им по шестнадцать, все девушки думали, как прихорошиться, луковой шелухой и крапивой волосы мыли, что-то там с нарядами придумывали, хотя что придумаешь в те годы, все были в бедности равны. Аксинья же взяла и наскоро отрезала волосы портновскими ножницами, кое-как, коротко и криво. Стала похожа на мальчишку тифозного.

– А мне нравится! И удобно, а вы ходите себе русалками, было б для кого стараться!

Аксинью можно было либо любить, либо ненавидеть.

Марфа – любила. И третья подруга, Женечка, любила тоже. Все остальные относились к девушке настороженно, как к чужаку. Люди не любят тех, кто им картину мира ломает.

В Аксинье была та особенная жажда жизни, которая притягивает как магнит. Побудешь с ней рядом пару часов, и начинает казаться, что все не так уж плохо. Даже если на самом деле все гаже некуда.

Третья подруга – самая красивая. Евгения, Женечка, цветочек, распустившийся среди болот. Непонятно, откуда такая и взялась, у нее была широкоплечая хмурая мать, минорная и сильная как ломовая лошадь, которая умела все на свете – и дров наколоть, и зайца подстрелить, освежевать и приготовить жаркое, и суп из лебеды и лесной мяты сварить, и шить, и прясть; только вот любить не умела. Отец ее и до войны любил приложиться к бутылке, а когда вернулся с фронта, с обрубками вместо ног и взглядом человека, которому больше ничего не страшно, но и ничего не нужно, запил пуще прежнего.

А у Женечки кожа белая, плечи полные и мягкие, губы как будто бы свекольным соком подведены, волосы пшеничные, она их ни разу в жизни не стригла, вот и отросла коса ниже пояса. И огромные серые глаза. Говорила Женечка тихо, да ей и не нужны были слова. Потому что она была как космос.

И вот в их семнадцатое лето, первое послевоенное лето, трудный серый год, Аксинья как-то сказала: мол, ждите меня ночью за старым сараем на краю деревни, встретимся там в полночь. Девчонки удивились: кто же гуляет по ночам, зачем. Да и родители не выпустят, потом позору будет. Но Аксинья и слышать ничего не желала: я буду ждать и точка. А не придете, пожалеете, потому что пропустите такое, что станет самым важным в вашей жизни.

«И в вашей смерти, – думала Марфа уже потом, через много лет, вспоминая тот день. – Самым важным в вашей жизни и в вашей смерти».

* * *

Соседка, старуха по имени Марфа – неожиданно прямая спина, неожиданно злые глаза для такого улыбчивого лица и такого молодого певучего голоса – оказалась из тех, кому не дает покоя чужое личное пространство. Чем меньше городок, тем больше таких людей – тех, которые закрытые двери воспринимают как нанесенную обиду. Люди-кошки.

Она явилась без четверти десять и застала семью новых соседей в прострации. Босая Рада в атласном халате, который смотрелся чужеродным элементом среди изъеденных древесными жучками стен, старых лавок, простенькой посуды со сколами. Всклокоченный Максим, не успевший побриться. Хмурая Яна, которая в глазах старухи наверняка была чем-то вроде чудища лесного – футболка с прорезями, наколки на руке, пирсинг и выражение лица – «если-будешь-смотреть-на-меня-слишком-долго-я-съем-твою-печень». На руках Рады сидел маленький Мишенька – единственный в семье он радовался новому дню, солнечным зайчикам и летающим жукам – и даже незваной гостье, Марфе, обрадовался. Потянул к ней пухлые ручонки, что-то закурлыкал на одном ему понятном языке.

– А где же второй ваш сынок? – прищурилась старуха.

– Саша у нас болеет. Он редко выходит из комнаты, – лаконично объяснила Рада. Сашенька был ее заветной территорией, которую она как пес цепной охраняла от посторонних глаз. И чужой страх, и чужое сочувствие казались ей оскорбительными.

Старуха нависла над столом, вероятно, ожидая приглашение присоединиться к завтраку. Рада просто отвернулась – это было некрасиво, но бессонная ночь и мрачные мысли на время сделали ее бесчувственной. Ну и инстинкт самосохранения отчасти – прикормишь такую сплетницу, потом покоя не даст.

Однако старухе было плевать на политес – потоптавшись с минуту, она просто уселась без приглашения на один из свободных стульев. И Рада была вынуждена подвинуть ей чашку, плеснуть туда чай и буркнуть:

– У нас вот тут пирожные, вы угощайтесь.

– Не стесняйтесь, – с ухмылкой добавила Яна.

Старуха не обиделась. Хотя глаза у нее были злые и умные, как у старого пса – наверняка поняла все. Но видимо, у ее визита была какая-то цель, которая казалась ей намного важнее сохранения чувства собственного достоинства.

Без удовольствия надкусив пирожное, старуха сразу перешла к делу:

– Я видела, вы вчера на улицу ходили, лес наш слушали.

– Вы тоже это слышали? – оживилась Яна. – Как будто бы дети над лесом плачут.

– А что, хозяйка дома разве не предупредила?

– Она все о болоте говорила, – неохотно сказала Рада, которой эта назойливая старуха не нравилась; от нее чувствовалась какая-то скрытая угроза, Рада даже не смогла бы объяснить, почему; что-то из области интуиции. – Говорила, что в лес ходить нельзя, болото страшное там.

– Это правда, – кивнула старуха. – О болоте нашем вся область знает. Местные и так туда не суются, а чужих предупреждают сразу. Тягучее болото, голодное. Ежели ступишь туда, считай пропал.

– Так откуда же в том лесу дети взялись? – не отставала Яна.

Старуха посмотрела на нее внимательно. «Непростая девочка какая», – подумалось ей. И сердце заныло тоскливо, чего с Марфой, очерствевшей с возрастом, почти никогда не случалось. Какой-то необъяснимый древний зов абсолютной тоски. Дочка соседей, Яна, вдруг совсем другую девушку ей напомнила – той, другой, уже давно не было в живых. Аксинья, лучшая подруга, та, что всю юность с нею провела. Внешне между ними не было ничего общего. Аксинья тощая, угловатая, с резкими птичьими чертами. Яна – плавная, рослая, как будто бы сонная немного. Но выражение лица, но взгляд…

– Нет в лесу никаких детей, – помолчав, ответила Марфа. – Неоткуда взяться им. Я же видела вас вчера в окно, видела ваши лица… Потому и решила зайти. Успокоить.

– Да, мы вчера расстроились, – признался Максим. – Признаться, я даже детство вспомнил. Я в детстве темноты боялся.

«Слизень какой-то, а не мужик, – подумала старуха. – Надо же, у такого слизня родилась такая непростая девочка».

Темнота пугает тех, кто горя настоящего не нюхал. Так всегда считала Марфа – и давным-давно, когда девочкой была, и через много лет, скукожившись и сгорбившись.

– Это лес наш так поет. Какая-то природная аномалия. К нам даже журналисты приезжали… Давно правда, уже лет двадцать прошло… Я всю жизнь в деревне этой, – зачем-то добавила она.

– Как лес может петь? Ветер что ли? – удивилась Яна. – Но я определенно слышала плач… Как будто младенцев много, крошечных совсем… Хором рыдали, а потом умолкли, как по команде.

– Ну вот видишь, – улыбнулась старуха. – Разве ж дети малые могут по команде плакать перестать? Где такое видано? В девяностые много газетенок расплодилось. Про НЛО все писали, про другие ереси. И к нам часто наведывались… Ученый даже какой-то приезжал. Ходил тут с умным видом, важничал. А потом его уж в низине за голень куснул, так он такую истерику устроил, как будто помирает… Вот и сказал – природная аномалия. Какие-то атмосферные потоки, шут их разберет. Ветры наши так воют. Так что вы внимание не обращайте и не бойтесь. Оно не каждую ночь случается, но… Случается.

– Ладно, – нехотя кивнула Рада, у которой после бессонных ночей всегда было дурное настроение.

А на улице деревенской в этот момент оживление странное началось. Грузовичок откуда-то приехал, все жители из домов своих высыпали. Какие-то люди незнакомые, все похожи на ярмарочных шутов. Мужики рослые, как богатыри, женщины в длинных льняных сарафанах.

– Что это? – удивилась Рада. – Ничего себе – тихая деревушка.

– Сегодня же суббота, – махнула рукой старуха, ковыряя вилкой недоеденное пирожное, к которому у нее, привыкшей питаться просто, не было никакого интереса. – Автолавка приехала. Яков такой верховодит там. Каждую неделю по деревням окрестным катаются. Дорого у них все, обнаглели совсем, но продукты хорошие.

– А почему они так странно одеты?

– Да ненормальные, – хмыкнула старуха. – Они в лесной деревне живут… Нет, не в том лесу, – перехватив удивленный взгляд хозяев, уточнила Марфа. – Без телевизоров живут. И даже, кажется, без света. Кто их разберет, к себе они никого не пускают.

– Эко-поселение что ли?

– Что-что? – прищурилась старуха.

– А, неважно.

У Рады была приятельница, которая несколько лет назад сошла с ума, продала московскую квартиру и в такое вот поселение жить ушла. Все как-то быстро получилось. И бесповоротно. Была обычная баба – чуть за сорок, сын в институте, какая-то работа в офисе, изредка какие-то любовники, пятничный двойной мохито в любимом пабе.

А потом она записалась в йога-клуб, познакомилась там с какими-то странными людьми, которые перед каждым приемом пищи сто восемь раз пропевали «Ом», даже зимой ходили во вьетнамках и питались только овощами и фруктами.

Женщина вдохновилась, исхудала, научилась садиться в позу лотоса, накупила три кило душеспасительной литературы сомнительного происхождения, и вот однажды позвонила Раде, чтобы сообщить: теперь ее зовут не Марина, а Гея, и она навсегда уезжает в леса. Рада думала – схлынет с нее дурь, опомнится, вернется к привычной жизни. Но нет – прошло несколько лет, а Марина-Гея так и жила в простой избе, в компании новых друзей.

От скуки выбрались на улицу поглазеть. Водитель грузовика, загорелый улыбчивый мужчина с пышной пшеничной бородой, которая доходила почти до его талии, сразу обратил на них внимание.

– Что-то раньше не видал я вас… Попробуйте медку нашего, у меня своя пасека. Лесной мед, такого нигде больше нет, – и сунул им пластиковую ложечку.

Мед и правда был волшебный – тягучий, с едва заметной горчинкой. Набор продуктов в автолавке был интересный – сушеная клюква, связанные в пышные веники травы, домотканые скатерти с вышитыми петухами. Почти никто из деревенских ничего не покупал – все относились к автолавке скорее как к развлечению и поводу повстречаться с соседями. Рада купила мед и варенье из бузины, а в довесок хитроглазый мужчина подарил ей веник сушеного зверобоя и сказал, что если каждый день добавлять его в чай, с простудами можно попрощаться навсегда.

Когда-то, давным-давно

А в то лето, которое большинство жителей деревни уже стерло из памяти за давностью лет, Аксинья объявила подругам:

– Я вас буду, милые мои, колдовству учить.

Те только рты поооткрывали. С детства Аксинья обеими верховодила – она всегда придумывала игру, остальные же только подчинялись.

– Не заигралась ли ты? – удивилась Марфа. – Что значит – колдовству учить будешь?

– Буду говорить, что надо делать, чтобы Силу почувствовать, – нагло глядя ей в глаза, объявила подруга.

Тихая Женечка слушала молча, но с интересом – она была романтичной, не от мира сего. Любила страшные сказки и каждый раз звала подруг гадать в Сочельник – когда-то, до войны еще, бабка ее научила, что надо делать, чтобы имя будущего мужа узнать. Подруги относились к затее как к забавной игре, одна Женечка всерьез все принимала. Напряженно вытянув шею, высматривала: сколько зернышек склевал черный петух, через сколько лет ей суждено стать женою, сколько деток она принесет? Какую форму принял воск, застывший к ковшике с колодезной водой? Марфа-то была попроще, поближе к земле.

– А сама-то ты откуда знаешь про… Как ты это сказала? Силу?

– А я в лес хожу, – буднично ответила Аксинья, кивнув в сторону того самого леса, о котором родители с малолетства им говорили – даже близко не подходить.

– Аксинья… Как же можно? – ужаснулась Женечка. – Там ведь болото, ты погибнуть могла!

– Но я ведь живая, сама погляди, – подбоченилась подруга. Ей нравилось удивлять. – Есть там тропка одна… Коли надо будет, покажу вам потом. А Силу положено на перекрестке лесном кликать. Вот там я и была.

– И ты хочешь, чтобы мы пошли с тобой? В болото? – По лицу Марфы было ясно, что никуда она не пойдет, здравый смысл был в ней намного сильнее романтических настроений.

– Вот еще! – фыркнула Аксинья. – Я туда не сразу попала. Лес не каждую примет, и перекресток не каждой откроет свой секрет. Я до того… пробовала кое-что. Так, по мелочи. Вот и вам рассказать хочу. Вы же мои подруги. Всех других в нашей деревне я просто ненавижу.

– Что же нам делать надо? – У Женечки глаза загорелись. – Давай прямо сейчас, а?

– Нет уж. Приходите ночью к лесу… Да не бойтесь, там болото не сразу начинается, что ж вы как дети малые. Туда не ходит никто. Важно, чтобы нас никто не видел. Там есть опушка одна, на ней и будем встречаться.

Марфе ничего не стоило уйти из дома в ночь – горе вдовства и бедности разъело ее мать изнутри, сделало равнодушной. Жива дочь – и ладно. А куда ходит, с кем дружбу водит, почему вдруг скрипнула ее дверь позже полуночи – какая разница.

Еще два года назад, когда голос ее не потерял сока жизни, она бы, может быть, и крикнула бы в удаляющуюся спину, которую на глазах растворял серый туман: «Вернись сейчас же! Или не возвращайся вообще! В подоле принесешь – из дома выгоню!» А сейчас… Мужчин в округе почти не осталось, доля дочери будет еще горше ее собственной, не познать ей ни волнения встречи, ни торжества вечного прощания. А если встретит кого – пусть так, торопливо, за занавеской тумана, так и хорошо. Лучше чем ничего. И если ребеночек появится – это тоже лучше, чем ничего. Возможно, так ее мать думала, сидя бессонной тенью у окна и бездумно глядя на то, как ночь обгладывает знакомый двор, превращает его в набор смутных очертаний.

Холодная была ночь, как будто бы уже осень. Марфа шла огородами, торопилась. Не хотелось, чтобы соседи ее приметили. Хотя за последние два года обстановка в деревне изменилась. Близость смерти, очередные похоронные письма, которые привозила почтальонша на бренькающем велосипеде, голод, безнадега – все это превратило любопытство к чужой жизни в ненужную роскошь. Самые яростные сплетники были заняты оплакиванием родных. Или страхом за тех, о чьей судьбе пока ничего известно не было. Или ожиданием тех, кто может быть, однажды дойдет до дома – дни идут, надежда становится бесплотной, но чудеса же случаются.

Аксинья уже ждала. Желтоватые глаза, замызганное светлое платье, почему-то босые ноги, перепачканные в земле, волосы кое-как приглажены рукой. Марфа взглянула и вдруг подумала: а вдруг она сошла с ума. Если кто-то сходит с ума на твоих глазах, это незаметно. Человек как будто бы подает тебе руку и потихонечку, с нежностью проводника, утягивает тебя в темный лес своего безумия.

Марфе такое видеть приходилось. Она еще девочкой была, десятый год шел ей, когда ныне покойная материна сестра однажды потрепала ее по макушке, дала какую-то карамельку и сказала: «Хочешь, мертвеца покажу? Пойдем, девочка!» Марфа очень испугалась. За год до того в деревенском пруду утоп их сосед, одинокий, пьющий и тихий, его два дня никто не искал. Потом спохватились и почти сразу же обнаружили – болтался на воде, среди кувшинок, вниз лицом.

Пруд заброшенный, заросший, почти никто к нему и не ходил, вот сразу и не заметили. Марфа была там, на берегу, когда доставали его. Перевернули, она взглянула в лицо – как будто бы кукла из старого ватника пошитая. Раздувшиеся бело-синеватые щеки, веки почерневшие, какие-то бугры на лбу, одну губу караси объели. Ей не хотелось видеть мертвецов, и она попятилась, а тетка вдруг расхохоталась – мелодично и беспечно. «Глупая, я же не тело имею в виду. Идем, не пожалеешь!»

И Марфа пошла за ней. Тетка как будто бы торопилась, шла через поле, приподняв юбки, а Марфа едва поспевала, и высокая трава хлестала ее по лицу. Наконец пришли к речке – это был один из змеящихся к Волге ручейков с прохладной прозрачной водой и россыпью «чертовых пальцев» в прибрежном песке. Тетка привела ее на «пляж» – крошечный пятачок влажного речного песка. И никого там не было, но она почему-то торжествующе воскликнула:

– Вот!

– Что – вот? – удивилась девочка.

– Ты не видишь? Не чувствуешь его? – Тетка приблизилась к ней вплотную, из ее рта густо пахло чесноком. – Мертвец на песке сидит и на нас смотрит.

– Прекратите это, – заныла Марфа. – Страшно мне. Домой я хочу.

– Бояться живых надо! – строго сказала та. – Ну же… Прикоснись к нему, почувствуй…

Марфа пыталась вывернуть руку из цепких теткиных пальцев, но та держала так крепко, что потом на коже остались синяки. Она провела рукой девочки по воздуху, и Марфе показалось, что она чувствует нездешний холод, что кто-то невидимый смотрит на нее, и от того холодно, как будто бы упала в сугроб.

– Отпустите меня!

– Ну же, поговори с ним, – шипела тетка ей в лицо, – грустно ему… Если прекратишь голосить, ты его услышишь…

Еще неделю назад эта же самая тетка угощала ее чаем с баранками и вареньем из лесной земляники, и это был обычный тихий летний вечер, и Марфа рассказывала о том, как она вырастет и найдет клад, а тетка смеялась, умиляясь. И вот теперь – эти пустые провалившиеся глаза, безумный шепот.

– Поговори с ним, и он к тебе ночью придет… Ко мне такой ночью ходит, – она кокетливо хихикнула, прикрыв ладошкой рот. – Мертвенькие все верные… Он уже однажды умер и никогда больше тебя не оставит… Даже если сама захочешь, уже не даст тебе уйти…

Еще через неделю тетка та куда-то из деревни пропала. Марфа у матери спрашивала – та только что-то невнятное говорила – мол, в больницу ее увезли, вернется скоро. Но больше им так и не суждено было встретиться.

Аксинья ждала, где условились. Только это была не совсем Аксинья. Как будто бы разум ее покинул, и стала она бесноватая – Марфа даже попятилась, взглядом с ней встретившись.

Аксинья стояла на четвереньках, спина выгнута, шея напряжена так, что вены вздулись, но самое страшное – ее глаза, глаза безумицы, огромные злые глаза. За последние недели она совсем исхудала, и платья болтались на ее плечах, как будто бы под ними вовсе не было плоти. Но почему-то за этим истощением не ощущалось ни слабости, ни нежного соседства смерти – она была как тощий дворовый кот за секунду до атаки. Марфа попятилась: «Аксинья… Ну что ты, что ты… Не пугай меня так…»

Они встретились на лесной поляне, как обычно. Женечка то ли опаздывала, то ли снова была заперта отцом в хлеву. Сложный характер был у ее отца – и поколачивал дочку, и накричать мог, и запереть. Та все безропотно терпела.

Марфе было не по себе, она впервые пожалела, что пришла. Она и раньше не верила Аксинье, но эти встречи на сумеречной лесной поляне были намного лучше всего остального. Все остальное – вязкая глина под ногами, притихшие соседи, сосущий голод и сны, в которых она пила горячий чай с сахаром вприкуску. А тут – сказка, пусть темная, мрачная, с чудищами, в холодном лесу, но сказка все-таки.

И впервые Марфа подумала – нет, не заигралась Аксинья, с ума сошла.

Многие вокруг потеряли ось. Одна женщина, схоронившая мужа и двоих сыновей, днем вела себя как обычно и даже улыбалась, если встречалась с кем-то взглядом, столкнувшись у колодца, а ночами из ее дома раздавался вой. Не плач, а именно вой – монотонный, то взбирающийся по диапазону ее голосовых связок вверх, то переходящий в басовитое рычание. Это могло продолжаться часами.

Еще была одна, все ходила и бубнила себе под нос, никто не прислушивался. А Марфа однажды мимо шла и разобрала отдельные слова: «…Шею вскрываю ему, серпом старым, и кровь струей… Откуда в таком маленьком столько крови… В глаз попала струя, щипало потом весь день… Он же такой был маленький, откуда, откуда…» Это была совсем одинокая женщина – ни людей в доме, ни животных в хлеву – убивать серпом ей было некого, но у Марфы руки ослабли и заледенели, точно отнялись. Она потом все стороной дом тот обходила.

А отец Женечки однажды выпил какой-то домашней бормотухи, а потом катался в пыли и орал, что ноги болят, болят так, что сил терпеть нет – а ног-то и не было у него…

Марфа попятилась.

Аксинья смотрела на нее снизу вверх, в упор, ничего не выражающими желтыми глазами. Рот ее скривился, верхняя губа поднялась, обнажив почерневшие от вечного недоедания зубы. В следующую секунду она одним ловким прыжком преодолела расстояние, их разделявшее – на четвереньках, распрямляясь, как животное.

Марфа зажмурилась и перекрестилась – кажется, впервые в жизни. Машинальный жест – так делала ее мать, когда нервничала; сама же Марфа материалистом, вроде бы, не была, но рожденная уже после революции, относилась ко всему церковному с равнодушным любопытством путешественника, который видит из окна поезда незнакомый пейзаж и скользит по нему взглядом. Все эти бормочущие бабки, кресты на могилах, гулкие колокола, телесно-животные нотки в густом запахе ладана – все это было, вроде бы, и рядом, но не про нее.

У Марфы с детства было живое, легко воспаляющееся воображение – она уже, кажется, чувствовала зубы, рвущие ее горло, но вдруг Аксинья рассмеялась, и это был привычный, знакомый, без нотки безумия смех.

– Вот ты трусишка. Никогда бы не подумала.

Марфа осторожно открыла глаза. Подруга стояла рядом и насмешливо ее рассматривала, в ее желтоватых глазах больше не было этой страшной пустоты.

– Что же ты? – пролепетала Марфа. Колени ее стали слабыми, и она осторожно опустилась на поваленный ствол березы. Аксинья присела рядом.

– Я была волком, – серьезно сказала она. – И тебе придется научиться тоже. Если ты с нами, если ты от нас.

Марфа вздохнула – из ее рта вырвалась струйка беловатого пара. Дыхание сентября – еще зелено, но по ночам ледяная сырость так и норовит сквозь кожу в самую душу пробраться. Хотелось плакать.

– Аксинья… Передохнуть бы тебе. Скажи отцу своему. Пусть врача позовут, работой тебя не грузят.

– Вот дура! Думаешь, что я сошла с ума. А ведь это первое дело в ремесле нашем – в волка уметь обратиться.

– Аксинья, ты – не волк. Ты – девушка, которая стоит на карачках и страшно рычит.

– Попробуй. Давай вместе, – угрюмо твердила Аксинья, и Марфа как наяву видела свою тетку, шипящую в лицо о том, как водить дружбу с мертвецами.

– Один раз. Только один. Сделай это, и если не почувствуешь, в чем Сила, я больше никогда не трону тебя… Мы знакомы почти восемнадцать лет, с рождения самого. Я только пять минут у тебя прошу.

– Ну ладно…

Марфу с детства мягкой считали. Она знала, что это не совсем так. Скорее, она была как река – ей было проще ускользнуть, утечь от ответа, чем спорить и ссориться. Аксинья – та даже в драку в детстве лезла с удовольствием. Все мальчишки деревенские ее боялись – отчаянная была. Силенок мало, но характер! Она билась так, словно от этого жизнь ее зависела, даже если ссора пустяковая была. Могла и камнем в лицо кинуть, и за волосы взять да головой в реку окунуть. «Бешеная, – говорили о ней, – Какому же дураку несчастному такая в жены достанется».

– Вставай со мною рядом, – уже вовсю командовала подруга. – Да не бойся ты платье испачкать! Тут такое творится, а она юбки подбирает, стыдоба.

– Аксинья… А если увидит нас кто? Вот позор…

– Не увидит. Сама знаешь, что к этому лесу никто из наших не суется. Давай, ты делай, что я говорю.

Со вздохом Марфа опустилась на землю. Взрослые девушки, которые зачем-то затеяли странную мрачную игру. Аксинья встала рядом.

– Теперь почувствуй свое тело… Оно само подскажет, как быть… Ты ведь волка сто раз видела. Вот и веди себя как волк. Пусть холка твоя станет твердой, пусть запахи лесные в нос твой ворвутся. Смотри внимательно – вокруг тебя много опасностей. А вдруг охотник с ружьем? А вдруг капкан? Но и еды вокруг тебя много… Все, что движется – все это твоя еда, все твое по праву. Ты чувствуешь чужую кровь…

– Ужасы ты какие говоришь, Аксинья, – прошептала Марфа. Не по себе ей было, мурашки колючие по спине волной прошли.

Но Аксинья ее не слушала. Ее бормотанье было похоже на заклинание колдовское. Как будто бы она заговорить подругу пыталась.

– Сердце чужое бьется, кровь чужую толкает, кровь чужая по венам гуляет, и тебя к себе зовет… Небо темнеет, скоро твоя пора. Ночь тебе принадлежит, и весь лес этот – он тоже твой. Ты здесь родилась, здесь и умрешь однажды. Но это еще нескоро. Ты ведь волк, а волки не умеют о смерти думать заранее. Волки думают только о голоде.

Марфа напрягла плечи, опустила голову. Слова подруги действовали на нее завораживающе. Как будто бы она сказку страшную слушала, цепенея от близости чего-то такого, чего люди обычно сторонятся. И тело ее странно отзывалось на звуки этого глухого голоса. Тело как будто бы перестало Марфе подчиняться.

Она напружинила руки – это было приятно, как будто бы разминка после долгой неподвижности. Вдруг захотелось побежать вперед, по холодной мокрой траве, долго бежать, и чтобы Аксинья бежала рядом. Ловить взглядом серые тени, мелькающие между деревьев – а что если заяц? а что если олень? – нестись на дурманящий зов чужой крови. А потом – прыжок, всей мускулистой мощью молодого тела, передними лапами придавить жертву к земле, зубами сразу вырвать из ее горла кусок плоти, уткнуться мордой в пульсирующее и горячее, рвать плоть, постепенно насыщаясь, а потом снова бежать между деревьями, под луной.

Загрузка...