ГЛАВА ВТОРАЯ

Степан Самарин, конечно, не знал, как сложится его жизнь. Но не сомневался в том, что хорошо. Иначе и быть не могло. Он жил в огромной прекрасной стране, которая победила фашизм и восстановилась после разрухи, которую оставила война. Он жил в стране, где люди ничего не боялись. Он шагал по улицам красавицы-Москвы, дышал ее просторами и почти физически ощущал весь необъятный Советский Союз, который как бы стягивался сюда, в этот узел, в столицу. Если бы Степана спросили, откуда взялась у него тяга к странствиям, он бы, не задумываясь, ответил:

— Москва научила!

Москва, сердце Родины. Самарин слышал, как оно бьется. И теперь он наконец понимал, что должен делать.

Нет смысла дожидаться начала нового учебного года, чтобы поступать на геологический факультет. Именно таков был первоначальный его план, когда он окончательно распрощался со своей несостоявшейся писательской карьерой.

Мама, Алина Станиславовна, будет огорчена. Но это предсказуемо, объяснимо и, в общем, преодолимо. Мама поймет. Она всегда его понимала. Друзья завидовали Степану в этом отношении. Может, в чем-то другом ему и не повезло, но мама у него замечательная, и это непреложный факт.

Степан вошел в квартиру. Мама еще на работе. Тишина в доме. Слышно, как тикают часы. Забавные такие часы, жестяные, с репродукцией Шишкина — «Утро в сосновом лесу». Как на фантике конфеты. Часы старые, царапанные. Не очень-то подходят ко всей квартире, если задуматься. С точки зрения стилистики — выбиваются. Как неудачный эпитет, выражаясь по-писательски. Раньше Степан не обращал на это внимания — привык, а теперь вот бросилось в глаза.

«Это потому, что я мысленно прощаюсь… Останавливаюсь на каждой вещи. Но так нельзя, — строго сказал себе Степан. — Привязываться к вещам — первый шаг к мещанству. Вещи должны служить человеку, не более того…»

Но против воли продолжал он с нежностью осматривать предметы, окружавшие его с самого детства: ковер на стене, книжные полки, чеканку из фузии — девушка с птицей у сердца, деревянного олененка… «Мамин мир», — сказал он себе.

Ладно. Пора собирать вещи. Взять с собой свитер, теплые носки, кружку для походов. Остальное найдется на месте. Да, еще спальник. Остался от пионерских походов.

Степан протянул руку и снял с полки книгу. «Два капитана». С этой книжки начиналось знакомство Степана с художественной литературой. В третьем классе, кажется. Или в четвертом? Мама начала читать вслух, а потом, когда сын заинтересовался — а что дальше? — сказала: «Дальше — читай сам». И он проглотил «Двух капитанов» за неделю…

Что это? Из книги вдруг выпала фотография. Степан поднял ее с пола, нахмурился. Раньше он ее не видел. Почему она не в альбоме, с остальными снимками? На карточке изображены были двое мужчин в полевой одежде. Они стояли перед вездеходом, где-то в глухих лесах. Лица трудно было разглядеть — все немного смыто, размазано. Оба вроде бы с бородами. Геологи, может быть.

Интересно, кто они такие? Он перевернул снимок. «Дорогой и любимой — с самого края света»… «Ой, мама, да ты очень непростая женщина… Никогда не рассказывала мне о своей любви. А я-то считал тебя ледышкой!»

У Алины Станиславовны действительно никогда не было таких друзей, которые могли бы с полным правом называться «увлечением». Она не встречалась с мужчинами. Не знакомилась с ними на вечеринках. Ей не звонили по телефону, разве что со службы.

С какого-то возраста Степан начал замечать это. Алина Станиславовна объяснила сыну, что отец его был замечательным человеком — летчиком. Летчиком, который погиб во время испытания нового самолета.

— Я остаюсь верной его памяти, — спокойно сказала сыну его красавица-мать. — Да и кроме того, Степушка, пойми меня правильно: после твоего отца любой другой человек кажется мне пресным и скучным. Я поневоле сравниваю каждого нового знакомца с ним — и… увы. Каждый раз сравнение выходит в пользу твоего отца. Других таких нет…

Больше они к этому разговору не возвращались. Степан поверил матери безоговорочно. Ему нравилось думать, что его отец незаменим и незабвенен. Его все устраивало.

И вот кое-что начало приобретать совершенно иной вид. «Дорогой и любимой — с самого края света»… Кто этот человек? Отец? На летчика определенно не похож…

— А в нашей семейке, похоже, все-таки остались черные дыры, — пробормотал Степан, вкладывая фотографию обратно в книгу. — Теперь понятно, откуда у меня тяга к странствиям.

Щелкнул замок, хлопнула дверь. Пришла мама. Простучала каблучками прямо на кухню.

— Степушка, обедать будешь?

— Конечно, мама.

Он вышел к ней. Алина Станиславовна повязала легкий красивый фартук поверх блузки, в которой ходила на работу. Это был, скорее, символ того, что она намерена сейчас заняться хозяйством, нежели необходимость.

Алина обладала редкой способностью никогда не пачкаться. Способность эта была, очевидно, врожденной, потому что научиться такому невозможно. Никакие тренировки не помогут, если нет таланта. Однажды Алина поехала с однокурсниками на овощебазу — разбирать картошку. Дело было к весне, много картофеля уже сгнило, и требовалось выбрать годный, чтобы оправить его в магазины.

Трудно даже описать, в каком виде выходили ребята после такой работы. И одна только Алина, которая, кстати, возилась с гнилым картофелем, даже не надев фартука, выпорхнула из овощехранилища без единого пятнышка на одежде. «Небожительница», — называл ее полушутя будущий муж…

Вот и сейчас «небожительница» вполне могла бы обойтись без фартучка. Да и фартучек — так, одно название: немножко воланов, красивая аппликация, легкий бант.

Готовить Алина Станиславовна не умела и не любила. Собственно, Степана это не удивляло. Напротив, ему трудно было представить себе маму с ее изящными, тонкими руками у плиты: замешивающей тесто или крутящей мясной фарш. Вот и сейчас она поставила вариться макароны и бросила на сковородку магазинные котлеты, которые в журнале «Крокодил» язвительно именовали «хлеб-соль».

— Устала на работе? — спросил Степан, останавливаясь в дверях кухни и глядя на маму.

Та повернулась к нему, огладила фартучек.

— Как обычно… Ничего нового. Как дела в институте, Степа?

Она всегда интересовалась. И он знал, что не проформы ради — ей действительно важно. Важно, чтобы он хорошо учился, чтобы закончил с отличием, чтобы вышел в люди — стал известным писателем. Хорошим писателем…

— Мама, ты сядь, хорошо? — сказал Степан вкрадчиво.

Алина побледнела, опустилась на табурет.

— Что? До зачетов не допустили?

— Мам, я из института ушел, — сообщил Степан.

И наклонил голову, следя за маминой реакцией.

Если что — валидол лежит на полке, где чашки.

Но валидола не потребовалось.

— Объясни, — сказала мама. — Принципиальный конфликт?

Да. Это она могла бы понять.

— Нет, мама, не конфликт. Хотя принципиальный… Принципиально то, что я понял: писательство — не мое призвание. Я не хочу описывать, я хочу действовать!

— «Мне нужно действовать, я каждый день бессмертным сделать бы желал…» — слабо улыбнулась Алина.

— Что? — не понял Степан.

— Это Лермонтов. Твой отец любил цитировать… Близко ему было. Вот и ты, оказывается, такой же.

— Кстати, об отце, — заговорил Степан. — Ты по-прежнему настаиваешь на том, что он был летчиком и погиб во время испытания?

Алина помертвела.

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего ужасного я сказать не хочу… Я сегодня книжку одну листал, детство вспомнилось. «Два капитана» называется. Продолжать?

— Ах да. «Два капитана»… — Алина слабо улыбнулась. — Я почему-то решила, что ты не станешь возвращаться к книге, которую читал в четвертом классе.

— Использовала ее как сейф?

— Что-то вроде того…

Алина сняла с плиты и откинула макароны, положила на тарелку, добавила котлету. Выглядело хуже, чем в столовой. В столовой наливают подливу. Алина готовить подливы не умела и не желала уметь. Но Степану было все равно — как молодой пес, он лопал абсолютно все, что попадало ему на зуб. И чувствовал себя преотлично.

— Мам, не тяни, — попросил он. — Тебе все равно придется рассказать мне правду. Кто те люди на карточке? Один из них — отец, верно?

— Да, — сказала Алина.

— А второй?

— Не знаю. Наверное, какой-то его товарищ…

— «Дорогой и любимой — с самого края света»… — задумчиво процитировал Степан. — Он ведь любил тебя?

— Наверное, любил… Давно все это было, Степушка.

— А ты? — требовательно спросил Степан. — Ты до сих пор его любишь?

— Может быть…

— Не может быть, а точно! — взорвался он. — Теперь мне все ясно! И почему у тебя хахалей нет…

— «Хахалей» — что за выражение? — возмутилась Алина. Видно было, что возмущается она из последних сил.

— Обычное выражение, все соседки так говорят.

— Мы с тобой — не «все соседки». Изволь выражаться интеллигентно.

— Мам, ну какая тут может быть «интеллигентность»… Мы ведь не про искусство разговариваем! — взмолился Степан.

— Интеллигентный человек, Степушка, остается таковым даже наедине с самим собой, — твердо произнесла Алина.

— Ага, и даже в носу не ковыряет, пока никто не видит, — пробурчал Степан.

Мама улыбнулась. Все-таки это был ее Степка, ее сын, которого она так сильно любила… Ничуть не изменился. Подросток, которого она помнила, никуда не исчез. Хотя голос уже мужской и борода растет…

— В носу ковыряет, но интеллигентно, — сказала Алина. — Да, я отказывала достойным мужчинам именно потому, что считала необходимым хранить верность твоему отцу. И то, что я говорила тебе о нем, — правда. Рядом с ним все остальные кажутся мне неинтересными.

— Ага, — пробурчал Степан. — Ну, рассказывай дальше. Он жив?

— Думаю, да. Жив.

— И не пишет?

— Нет, не пишет… Уже давно.

— А как вы познакомились?

В глазах сына появилось мечтательное выражение. Как будто он просил рассказать ему сказку. Алина вздохнула. Наверное, для каждого ребенка рассказ об обстоятельствах, при которых он появился на свет, — волшебная сказка. История чуда, которое подарило будущему человеку целый мир.

— Мы познакомились на танцевальном вечере, — начала Алина, закрывая глаза. — И сразу полюбили друг друга. С первого взгляда. Поженились на четвертом курсе. Жили в семейном общежитии. Твой отец был гордым человеком, в примаки не пошел. Хотя мой папа готов был предоставить нам квартиру…

— Куда он не пошел? — не понял Степан.

— В примаки. Так говорят, когда муж приходит жить в дом жены.

— Ну и правильно, — одобрил Степан. — Тут я его совершенно понимаю. Мужчина должен быть главой семьи!

— Глава семьи! — Алина протянула руку, погладила сына по голове. — Голова ты моя…

— Почему вы расстались? — Степан высвободился из-под материнской руки. Он знал свою мать: она попытается сократить рассказ, обойти все острые углы. Нет уж, эта хитрость у нее сегодня не пройдет. — Мама, выкладывай все! Сегодня день правды.

Он откусил сразу половину котлеты и принялся двигать челюстями, не сводя при этом с мамы пристального взгляда.

— Ладно, будет тебе вся правда… — неожиданно покладисто согласилась Алина. — Только гляди, не жди ничего особенного. Боюсь, правда тебя разочарует. Нет в ней никаких особенных загадок или роковых совпадений. Просто твой отец не был создан для семейной жизни. Мы с ним это слишком поздно поняли. Когда мы закончили институт, он… Он бросил меня, — собрав все свое мужество, произнесла Алина и посмотрела сыну прямо в глаза.

Он ответил немного растерянным взглядом. Бросил? Маму? В это трудно поверить…

— Именно так все и было, Степушка, — подтвердила Алина в ответ на невысказанный вопрос сына. — Единственная причина, по которой мы расстались, была принципиальная. Я хотела… того, что называется «нормальной жизнью». Жить и работать в Москве, иметь семью. То, что обычно называется семьей. Дети… Пеленки…

Степан опять улыбнулся, на сей раз широко и весело. Мама и пеленки? Представить себе такое было невозможно. Ухаживать за маленьким Степкой и стирать вышеупомянутые пеленки была выписана тетя Паша — дальняя родственница из деревни. Прожив в Москве полтора года, тетя Паша с облегчением уехала обратно к себе в деревню. Не понравилась ей Москва. От нее остались веточка искусственных цветов («мещанство, но — Пашина память, выбросить жалко») и мутная фотография, на которой тетя Паша была изображена в платке, с вытаращенными глазами.

— Не смейся, Степан, я действительно хотела… — повторила Алина.

Степан сразу перестал улыбаться.

— А твой отец назвал меня предательницей. И уехал по распределению — сначала в Башкирию, потом, кажется, в Баку… Я не получала от него никаких писем. Только однажды пришла фотография, которую ты видел. Обратный адрес был какой-то непонятный, впечатление, что писать нужно было куда-то в юрту, кочующую по степи… В общем, я ему не ответила.

— Но хотела? — настаивал Степан.

— Хотела… В первую минуту. А потом передумала.

— Погоди, — остановил ее Степан. — Он что, даже не знает, что я… что я родился?

— Нет.

«Он бросил тебя, но не меня, — подумал Степан. — Он не бросил бы нас обоих… если бы знал. Но он не знал».

— Мама, почему ты не рассказала ему обо мне? Почему не нашла его?

Алина Станиславовна долго молчала, прежде чем ответить. Ей пришлось побороть слезы, внезапно подступившие к глазам.

— Выяснилось, Степушка, что у меня тоже, оказывается, есть гордость.

— Ясно, — после паузы подытожил Степан.

Он не подозревал, сколько боли причинил матери. А она, кажется, решила разом покончить со всеми неприятными разговорами.

— Теперь давай про твой институт.

— Я тебе уже все рассказал.

— Степан, — покачала головой Алина, — мы так не договаривались. Ты сам обещал «день правды». Я тебе выложила всю правду, хотя мне было тяжело и больно это вспоминать. Так что твоя очередь.

— Ну, я забрал документы из Литературного института, — забубнил Степан. — Потому что не хочу писать, а хочу работать. Это я уже тебе говорил.

— Писать — тоже работать, — возразила Алина.

— Да, но работать по-настоящему — это все-таки не писать… Мама, не путай меня! В будущем году подам документы на геологический факультет. А пока, чтобы время не терять и набраться опыта, — поеду в Сибирь. Там сейчас работы непочатый край. Геологи нефть нашли и еще ищут. Устроюсь к ним рабочим, буду осваивать профессию с нуля…

— Ты сперва геологов найди, — сказала Алина без улыбки. — Они небось закопались в тайгу, а она бескрайняя. Степушка, там совершенно другие расстояния. Там леса огромны, а города крошечные. Все наоборот, не как в Москве. И людей мало. Можно месяцами идти и никого не встретить.

— Ничего, зато те, кого встречу, небось обрадуются.

— Если только на уголовников каких-нибудь не нарвешься, — предупредила Алина.

— Мама, ну почему же сразу «уголовники»! — возмутился Степан. — Только потому, что Сибирь? Там живут наши, советские люди. Такие же, как в Москве… И я не стану самым лучшим в стране геологом, если буду овладевать своей профессией только в институте. Практика, как говорил наш преподаватель по стилистике и редактированию, — это мать любого мастерства.

— А я — твоя мать, — сказала Алина. — Доедай макароны. И я хочу, чтобы ты хорошенько все еще раз взвесил. Нельзя принимать такие важные решения вот так, с бухты-барахты.

— Как мой отец?

— Приблизительно, — не опустила глаз Алина.

— Мама, я не передумаю, — предупредил Степан.

— Хорошо, — кивнула Алина. Степан видел, что она ему не вполне верит. — Дело твое. В конце концов, это твоя жизнь. Но если ты захочешь вернуться — помни: здесь всегда будет твой дом. И я всегда буду ждать тебя.

* * *

Балки — временные дома, построенные из «подручного материала», — горели как спички. Комендант Дора Семеновна боролась с пожароопасностью, но даже ее драконовские методы не спасали. Единственное, за что она по-настоящему боролась, — так это за отсутствие человеческих жертв. Пока что боролась успешно. Чего нельзя сказать о других жертвах. Погибали блузки, юбки и пеленки, огонь не щадил ни детских игрушек, ни библиотечных книжек, ни добытой с таким трудом «приличной» обуви… Безвременную кончину принимали одеяла и подушки, но если огонь удавалось потушить сравнительно быстро, то в живых оставались чайники. Слабое, но все же утешение.

ИЗ ДНЕВНИКА ДЕНИСА РОГОВА

Вот и первое приключение: пожар. Не о таких приключениях мне мечталось, но — тоже жизненный опыт. Загорелся соседний дом. Я проснулся от того, что стало вдруг светло как днем. Кругом топали, грохотали, кричали. Все началось мгновенно: только что была полная тишина и темень — и вдруг ночь словно взорвалась. Впечатление, будто люди живут в полной готовности вскочить и что-то делать. Я чувствовал себя неловким увальнем, когда натягивал сапоги и куртку и выскакивал наружу.

Собственно, пожар уже заканчивался. Из окон выбрасывали чемоданы, пара их были незастегнутыми, и вещи свисали оттуда, как кишки из распоротого брюха (Я не видел, как свисают кишки, но подозреваю, что точно так же. Сравнение хорошее.) Потом затрещала крыша. Дора Семеновна выскочила вперед и закричала зычным голосом:

— Всё! Уходи! Уходи, черт сейчас рухнет!

Из пожара вывалился человек в горящем ватнике. Он сразу упал на землю, на него набросили одеяло, и все закончилось. Ватник толстый, так что мужик даже не пострадал. Встал как ни в чем не бывало.

В этот самый миг дом обрушился. Из пожарной бочки облили водой, поднялся пар, смешанный с грязью, все страшно зашипело — и стало темно и тихо.

Вот и весь пожар. Я даже не успел принять участия в тушении. Пошел спать, чувствуя, что в носу и в горле у меня собралась зола. Не нос, а дымоход какой-то.

Утром на пепелище приехало начальство — Григорий Александрович Буров собственной персоной и с ним товарищ Банников, начальник управления по быту и кадрам. Я хотел поговорить с ними, обсудить обстановку. Пока они ходили, подошел и представился.

Буров воззрился на меня с каким-то радостным изумлением. Как будто встретил животное редкой породы.

— Журналист? Из Москвы? Из самой Москвы?

Я почувствовал, что краснею.

— Я пишу очерк… — сказал я. И прибавил совсем уже неловко: — Для практики.

— Журналист значит — повторил Буров. — Ну, записывай. В этом году балков сгорело на… на сколько больше, товарищ Банников? Доложите товарищу из Москвы.

— На пять, — угрюмо сказал Банников.

— Вот, на пять, — повернулся ко мне опять Буров. — На пять больше, чем в прошлом. А почему? Потому что строим их из чего попало. Обогреваем опять же чем придется. Буржуйками, как в войну. Войну-то застал, корреспондент? Нет уже?

— Нет…

— Ну, ты меня понял, — сказал Буров. — Вот и горим. Пожар ночью наблюдать изволил? Может, и тушить сподобился? Впечатление что надо, да?

Он вздохнул.

— Стройматериалы нужны, Григорий Александрович, — сказал Банников. — Люди. Не хватает ничего.

— Дам я тебе стройматериалы, — вздохнул Буров. — И людей дам.

— Людей-то откуда возьмешь? — взъелся Банников. Он так разволновался, что даже позабыл о моем присутствии.

— Ну, ты же у меня заместитель по быту и кадрам, — сказал Буров почему-то совсем несерьезным тоном. — Вот ты и думай.

— Я так думаю, Саныч, что у меня голова скоро лопнет — пожаловался Банников. — Тебе легко говорить. Каждый человек ведь на счету. Кадров не хватает — раз. Текучка большая — два.

— Текучка в первую очередь из-за того, что условия проживания, Анатолий, — будем говорить честно, — скотские. Ну куда это годится! — Буров показал на пепелище. — И будут от нас увольняться, пока живут вот так… Перспектива какая-то должна быть!

— Пока перспектива появится, ты мне скажи, откуда я людей возьму? — пристал Банников.

— Ну, мы с тобой, к примеру, — произнес Буров. Банникову это, ясное дело, не очень понравилось. — Корреспондент вон. Тоже праздношатающийся. Лопату в руки — и пусть трудится. А, корреспондент? Согласен работать?

— Я только об этом и мечтаю, — выпалил я. — Чтобы влиться в трудовой коллектив. Я, собственно, не столько даже для газеты, сколько… ну, для себя. Хочу быть писателем. Хорошим писателем. А хороший писатель обязательно должен побывать в гуще событий. Чтобы люди не стеснялись — говорили, что думают. Чтобы за своего считали…

— Ага, — сказал Буров как-то странно. — Они при тебе будут говорить не стесняясь, а ты записывать?

— Я не то имел в виду! — сказал я горячо.

Но Буров уже смеялся.

— Да понял я тебя, понял… писатель… Скажи Доре, чтобы лопату тебе дала, в самом деле. Поможешь разгрести тут. И, Банников, учти этого неучтенного.

— Учту, учту, — пробурчал Банников. — Из Москвы что слышно? Когда начнется наконец капитальное строительство в поселке?

— Обещают — неопределенно ответил Буров.

— Что обещают?

— Скоро начать обещают, — сказал Буров. — Пришлют специалиста, выделят материалы. Настоящие материалы, а не эти доски…

— Скорей бы, — вздохнул Банников. — Я тебе, Саныч, не при корреспонденте будь сказано, прямо говорю: люди действительно на пределе. Скоро массовое бегство с объекта начнется. А задержать не можем — нечем.

— Да ладно тебе, задержать не можем… — Буров махнул рукой. — Собери собрание, объясни ситуацию. Мне что, учить тебя, как работать с кадрами? Толя, ты не представитель профсоюза, ты — ру-ко-во-ди-тель.

Лицо Банникова отобразило ужас, как писали в старинных романах. Затем темная мысль скользнула в его глазах (как писали в тех же, старинных романах). Но Буров уловил эту мысль и опередил ее:

— И не вздумай опять проситься на буровую. Не отпущу. Понял?

— Да понял, понял…

В этот момент из дома выскочила Дора Семеновна. На ней были старая кофта мелкой вязки и квадратная коричневая юбка в пятнах сажи.

— Погоди, стой, стой! — закричала она в спину Бурову, который уже собирался было уходить. — Погоди!..

— Здрасьте, Дора Семеновна. — Буров подождал коменданта.

Запыхавшись от короткого бега, она остановилась рядом с ним.

— В окно тебя увидела, Григорий Александрович, — объяснила она. — Видал, что у нас тут ночью было? Целая иллюминация! Насилу потушили. У Маши, у библиотекарши, лучшее платье погибло.

— Платье — дело наживное, — сказал Буров. — Была бы Маша, чтобы платья на себя надевать, а уж тряпки как-нибудь сами заведутся.

Дора Семеновна посмотрела на него с осуждением.

— Все-таки бессердечный ты, — заявила она. — И все вы, мужики, бесчувственные. Девушка, между прочим, плакала.

— Она не из-за платья плакала спорим? — сказал Буров. — У нее небось какие-нибудь проблемы в личной жизни… Только ты мне этого. Дора Семеновна не рассказывай! — остановил он коменданта которая уже раскрыла рот, готовая излить на собеседника целый водопад каких-то бесценных сведений из личной жизни Маши. — У меня других проблем хватает. Все. Закончили.

— Не закончили, а только начали. — возмутилась Дора Семеновна. — Тебе Макар Степанович только что звонил. Просил срочно ехать в управление. Срочно, слышишь? — Она понизила голос и сквозь зубы процедила (я, однако, слышал): — Был важный звонок из Москвы. Макар сказал. Понял?

— Тьфу ты… Разве можно так пугать?

— Я не пугаю… — удивилась Дора Семеновна. — Я обыкновенно разговариваю…

Держась за взволнованную грудь, она смотрела, как Буров быстрыми шагами удаляется прочь. Затем повернулась к Банникову (и ко мне) и проговорила в пустое пространство:

— Ох, вот снимут его с должности…

— Да почему же снимут Дора Семеновна? — удивился Банников.

— Сердце чует… — Она тяжело подышала.

— Что оно там еще чует твое сердце? — не унимался Банников.

— То! — вдруг рассердилась Дора Семеновна. — Независимый больно. А язык — он не только до Киева доведет… Что он там болтает про «праздношатающихся»? — Она покосилась на меня, но я глаз не отвел и даже улыбнулся ей как можно более открыто. Мне правда не хотелось, чтобы меня считали посторонним или, того хуже, соглядатаем.

— Это тебе на язык типун нужно, и потяжелее! — рассердился Банников на Дору Семеновну.

— А что я такого сказала? — удивилась Дора Семеновна почти натурально. — Что я сказала-то? Да я за Григорьем Санычем хоть на Крайний Север!..

— Вы мне лучше объясните, Дора Семеновна, — сказал Банников, — почему из вашего окна дым валит?

— Ой! — вскрикнула Дора. — Утюг! Я ж костюм на собрание глажу! Утюг забыла!..

Она бросилась бежать, вперевалочку, но очень быстро, к своей двери. Банников проводил ее взглядом.

— Поразительная женщина, — молвил он.

Затем, к моему удивлению, сунул мне, не глядя, руку на прощание и быстро удалился.

Я вернулся к себе, чтобы записать сегодняшние впечатления.

Мне хочется попасть на буровую. Мне кажется, все самое главное происходит именно там, где все сейчас ждут первую нефть.

* * *

О своем возможном снятии с должности Буров старался не думать. Это все равно что бояться урагана или другого стихийного бедствия. Подготовиться следует — но бывают обстоятельства, в которых не устоять. Все случается. Вот когда нагрянет — тогда и будем беспокоиться.

А сейчас Григория Александровича волновали совершенно другие вещи.

Он вихрем ворвался в управление, хлопнул дверью, простучал сапогами по коридору, хлопнул второй дверью и остановился перед столами, составленными буквой «Т». Под портретом Ленина, почти в такой же позе, но гораздо меньший размерами, сидел Макар Дорошин. Парторг был бледен.

— Макар, что случилось? — с порога начал Буров. — Что?.. Авария на буровой?..

— Звонил Марин из министерства, — бесцветным голосом произнес Дорошин.

Буров плюхнулся на стул. Лицо у него горело — от быстрого перехода с холодного ветра в натопленное помещение. Обмахнулся, сорвав с головы, кепкой.

— Марин? — переспросил он, чувствуя, как отпускает страх. Нет аварии. Можно жить и работать. — Что Марин?

— Он сообщил, что в Междуреченск приезжает председатель Совета Министров СССР Алексей Николаевич Косыгин. Намерен лично посетить Новотроицкое месторождение…

— Да, это хуже аварии, — сказал Буров, не скрывая облегчения.

Дорошин поднял палец, показывая, что разговор еще не окончен.

— И еще Марин сообщил, что перед тобой поставлена конкретная задача: в ближайшие дни рапортовать о первой нефти. В ближайшие дни!

— А он не хочет, этот твой умник министерский, сам на буровую приехать? — закипая, спросил Буров.

Он понимал, что напрасно наседает на Макара. Макар вообще ни в чем не виноват. Он как в балладе «Скифы»: «Держит щит меж двух враждебных рас». Переводит на понятный «министерским умникам» язык высказывания Бурова и истолковывает для них его поступки. А Бурову передает, как умеет, речения из министерства. И попутно следит за тем, чтобы Григория Александровича действительно не сняли с должности. За всю совокупность грехов, как говорится.

— Тише ты, Саныч. Тише. Что делать будем? Мне уже из обкома партии звонили. Ждут доклада. Едешь к Векавищеву?

— Зачем? — хмуро ответил Буров. — Над душой у него стоять? Он сам лучше меня все знает.

— Зачем «стоять»? — оживился Дорошин. — Бурить будем. Не забыл еще, как это делается? У меня спецодежда в шкафу висит на этот самый пожарный случай. Ох, Саныч, до чего тревожно на душе, не передать… С утра как будто червяк какой-то гложет…

* * *

К Векавищеву Буров уехал все-таки один. Дорошин остался — отвечать на телефонные звонки и приводить в порядок бумаги. Конечно, трудно предположить, что Косыгин лично будет просматривать протоколы партийных заседаний, но все-таки спокойнее, когда документация разобрана и лежит в аккуратных папочках. Григорий Александрович над Дорошиным, конечно, посмеивается, «перестраховщиком» называет. Что ж, хорошо Санычу смеяться, он производственник. А у Дорошина была собственная школа жизни. И в начале этой школы имелся у него наставник, герой Гражданской, между прочим. Заслуженный, с какой стороны ни погляди, комиссар. Так вот, этот немолодой, все повидавший, суровый человек как-то раз до глубины души поразил юного тогда еще Макара, сказав на полном серьезе: «Запомни, Макар, протокол — это святое».

И Макар запомнил.

Не важно, что именно говорилось на собрании и в каких выражениях. Важно то, что осталось записанным на бумаге и подшитым в папки. С тех самых пор и до нынешнего дня Макар Степанович следил за тем, чтобы в протоколах у него все было как надо. И ни разу еще осечки не было. Потому и Буров может спокойно метать свои громы и молнии… Не ценит Григорий счастья, ох не ценит!..

А неблагодарный Буров уже катил на мотоцикле к Векавищеву.

На буровой у Андрея все оставалось по-прежнему. Работы велись, скважина становилась все глубже — в таинственных дебрях земли делало свою работу долото, и покорялась земля настойчивости человека.

Буров поднялся на площадку. Здесь лютовал ветер, стоял невыносимый грохот. Каска смягчала звуки. Внизу виден был маленький, словно игрушечный, вагончик мастера, и оттуда вышел игрушечный Векавищев. Буров помахал ему рукой. Андрей поднял голову, увидел. Махнул в ответ.

Григорий Александрович спустился. Наверху все равно разговаривать невозможно.

— Здравствуй, Андрей Иванович, — сказал Буров. — Какие у тебя будут для меня новости?

— А у тебя, Саныч, какие для меня новости? — вопросом на вопрос ответил Векавищев. — Больно вид у тебя… того, перекошенный. Неприятности случились?

— Да можно и так сказать — неприятности, — ответил Буров и снова поглядел на вышку. — В Междуреченск прилетает Косыгин. Сам. Алексей Николаевич.

— А, — бросил Векавищев до обидного равнодушным тоном. — Ну, хорошо.

— На буровую приедет, думаю, — с нажимом продолжал Григорий Александрович.

— А вот и прекрасно, — отозвался Векавищев. — Вот пусть и приезжает. Пусть лично посмотрит, в каких условиях живут и работают нефтяники. И сделает оргвыводы. Лично я очень на это надеюсь. — Он покосился на мрачного Бурова. — А ты-то что распереживался?

— Что распереживался? — медленно проговорил Буров. — Да то, что от нас настоятельно ждут рапорта о первой нефти. Больше ничего.

— Ну и чего расстраиваться? — продолжал Векавищев до обидного легкомысленным тоном. — Ведь ждут же! Ждут еще! Вот когда ждать перестанут — тогда и будем слезы лить…

— Я у тебя, Андрей, на буровой теперь дневать и ночевать буду, — предупредил Буров.

— Вот и молодец, — одобрил Векавищев. И засмеялся: — Что, не ожидал? Думал, начальства московского испугаюсь? Или тебя? Не дождешься… Мы, Саныч, — советские люди. Все. И ты, и я, и Косыгин Алексей Николаевич…

— Я еще и Дорошина сюда привезу, — пригрозил Буров. — Для вернейшего контроля.

— Отлично, — Векавищев потер руки. — Привози, Саныч, привози Дорошина.

— Что это ты так легко согласился? — прищурился Буров.

— Так я вам в вагончике сидеть все равно не дам, будете ходить на вахту…

— Не испугал, — сказал Буров. — Показывай, где у тебя самый тяжелый участок работы.

* * *

Библиотекарша Маша закончила обход «должников». Хорошие люди, но не очень сознательные. Разговаривала с ними Маша терпеливо, как с детьми, вела разъяснительную работу.

— Вы прочитали книгу? Почему же не вернули ее в срок?

Ответы она получала довольно однообразные. Кто-то ссылался на занятость. Мол, так устал после работы, что никуда идти не хочется. До столовки бы добраться, не то что до библиотеки. Кто-то извинялся и говорил, что «забыл».

— Стыдно, товарищ. Взяли книгу и даже не подумали, что кто-то другой, возможно, ждет своей очереди ее прочитать, — мягко выговаривала Маша.

Кто-то отшучивался:

— Да я и брать-то не хотел, но как не согласиться, если такая красавица настоятельно рекомендует!

— Вы эти разговоры, пожалуйста, с кем-нибудь другим ведите, — предупреждала Маша. — Я должностное лицо и сейчас при исполнении обязанностей. А строить глазки будете в мое нерабочее время.

— Кто строит глазки? — возмущался здоровенный детина, которого только что отчитали, как школьника. — Да ты в глазки мои погляди, куда их строить-то!

— Чтобы глаза, товарищ, глядели осмысленно, требуется вложить в голову некоторое количество знаний, — сказала Маша, не поддаваясь на «провокацию». — Глаза — зеркало души. Если бы вы прочитали книгу, они смотрели бы гораздо более осмысленно.

— Не, мужики, она меня учит! — картинно страдал детина. — Вы видали такое?

— Вы будете дочитывать книгу, товарищ? — ледяным тоном осведомилась Маша. — Или мне ее забрать, а вас изъять из списка книголюбов как несознательного?

— Да я сознательный! Это книга какая-то скучная попалась — одни страдания… Ты мне детектив подбери, а? «Записки следователя», «По остывшему следу» — вот таких же… Сделаешь? Я тогда буду самый верный твой читатель.

— В своем романе «Отверженные» Виктор Гюго показывает, в каких условиях жили трудящиеся в буржуазной Франции, как они пытались найти дорогу к своему освобождению, — холодно произнесла Маша, забирая непрочитанную книгу. — А вы называете этот роман скучным.

Нефтяник пожал пудовыми плечами и изобразил смущение, которого на самом деле не испытывал.

— Приходите в библиотеку, подберу вам детектив, — заключила Маша.

— Так в детективах, между прочим, рассказано про работу советских следователей, — сказал нефтяник, желая оставить за собой последнее слово.

— Не надо было брать книгу, если вы не собирались ее читать, — сказала Маша.

— Да ведь вы так настаивали, товарищ библиотекарь… — Нефтяник произнес эту невинную фразу как можно более двусмысленным тоном.

Маша покраснела и вышла. Она слышала, как за ее спиной грянул мужской хохот. Ну ничего, подумала она, стискивая зубы. Они, в общем, не хотят ее обидеть. В Междуреченске на одну женщину приходятся четыре-пять мужчин. Вот и ржут, как запертые в загонах жеребцы. И копытами бьют. А на самом деле они все хорошие.

Книжек набралось десять или двенадцать, все не тонкие. Маша несла их под мышкой.

После наступления первых заморозков улица стала чище, ледок приятно хрустел под ногами. Привыкшая к холоду, Маша до сих пор ходила в осеннем плаще. Здесь все до последнего носят демисезонное — показывают зиме, что не страшатся.

А на самом деле здешних зим бояться надо. Стихия — дело серьезное, легкомысленного отношения не терпит. До тридцати пяти, а то и до сорока, в редкие годы — и до пятидесяти градусов мороза доходит. С отоплением пока что не очень… Случится авария на генераторе — и все.

Маша не спеша шагала по улице. Кажется, год — немного, но вот прожила она здесь этот самый год, и все вокруг знакомое такое, родное. Даже странно подумать, что где-то есть другая жизнь — высокие дома, широкие проспекты, блестящие автомобили. Светофоры. Да, светофоры. Маша уже очень давно не видела светофоров. Здесь они не нужны… и еще очень не скоро будут нужны. Если такое вообще когда-нибудь случится.

Она улыбнулась своим мыслям. Сказать бы кому, о чем сейчас думала, — на смех поднимут!

— Здравствуй, Маша, — поздоровалась встречная женщина.

— Здравствуйте, тетя Катя, — отозвалась Маша.

Вот и библиотека. Обычная деревянная изба с крыльцом, только тем и различается, что табличка привинчена «Библиотека» и указаны часы работы.

Поднимаясь по ступенькам, Маша споткнулась, книжки рассыпались… Девушка наклонилась, начала их собирать. У одной, она заметила, отлетела обложка. Нехорошо. Нужно будет первым делом «залечить» книгу. Маша подолгу просиживала вечерами, занимаясь этой работой: подклеивала тонкой бумагой страницы, коленкором — корешки. Ее успокаивало это занятие. Тихо журчало радио, за окнами стояла безграничная сибирская ночь…

— Что же это вы, барышня, так неаккуратно с казенным имуществом? — раздался голос у нее над ухом.

Маша вздрогнула, очнувшись от своих мыслей, и повернулась на голос.

На ступеньках стоял, засунув руки в карманы, Василий Болото, по обыкновению небритый, с кислым выражением на лице.

— Надо под ноги глядеть, — назидательно прибавил он и принялся подбирать книжки.

Маша выпрямилась, позволяя ему закончить ею начатое.

Он вручил ей пачку книг.

— Спасибо, — сказала Маша. — Вы сюда шли или случайно мимо гуляли?

— Сюда, сюда. Вот прямо сюда и шел.

— Неужели прочитали книжку? — удивилась Маша.

Василий изъял из кармана ватника затрепанный томик Лермонтова.

— Прочитал, — сказал Василий мрачно. — И пришел снова за духовной пищей. Неужто не одобряете?

— Одобряю, — улыбнулась Маша.

Она взвалила на него книги, открыла своим ключом дверь библиотеки, вошла. Постояла мгновение в полутьме, вдыхая знакомый запах — пыли, бумаги. Потом щелкнула выключателем. Помещение сразу стало казаться меньше. Зато выглядело оно более обжитым. Все здесь знакомо, безопасно: стеллажи, книги, стенды наглядной агитации, особый стеллаж новинок и список — на новинки читатели записывались и брали в порядке очереди. На дальней стене находился большой живописный портрет Маркса, привезенный Дорошиным из областного центра в качестве особого дара партийной организации.

Болото вошел вслед за Машей и подозрительно огляделся по сторонам, как бы в поисках возможного соперника, дабы сразиться с ним немедленно и по возможности уничтожить. Никаких соперников в пустом помещении он не обнаружил и уперся взглядом в Маркса.

— На что вы так яростно смотрите, Василий? — удивилась Маша. Она проследила его взор и чуть улыбнулась: — На Карла Маркса?

Болото сказал:

— А почему здесь его портрет? — И спохватился: — Нет, ну я понимаю, что он основоположник. И сочинения его в библиотеке, наверное, имеются в полном комплекте. Но все-таки — почему не Ленин, к примеру?

— Этот портрет нам подарен, — сказала Маша. — А вообще, я думаю, он здесь не случайно. Вы знаете, что, когда у Карла Маркса спросили, какое у него любимое занятие, он ответил: «Рыться в книгах».

— Вот как, — задумчиво протянул Василий Болото и совершенно другими глазами уставился на бородатого основоположника. — Рыться в книгах… Отчего же не читать их? Читать было бы уместнее.

— Наверное, вы правы, Василий, — согласилась Маша. И добавила: — Однако и это очень большой прогресс, особенно на фоне здешнего люда, у которого любимое занятие — домино.

Василий покосился на Машу с таким видом, будто сильно сожалел о ее наивности, однако счел за лучшее промолчать и в детали не вдаваться.

— Ну что, понравилось вам? — спросила Маша, отправляя Лермонтова на полку.

— А? — Василий проводил Лермонтова глазами. — Да, понравилось. Жизненное, — прибавил он, не зная, что еще сказать. Обыкновенно так говорила мать Василия, когда возвращалась из кинотеатра. «Понравилось кино, мамаша?» — «Да, очень, сыночек. Жизненное».

Маша тоже не знала теперь, о чем говорить. Ей казалось, что продолжать беседу о Лермонтове будет неловко. Если читатель говорит, что поэма «Демон» — это «жизненное», то разговор может принять самый неожиданный оборот. Маша решила вдруг перейти на темы, которые были бы близки Василию. И не нашла ничего умнее, чем обратить внимание на кровоподтек, дивно украшавший скулу собеседника.

— А это у вас фингал, — произнесла она, прибегая к лексикону, ей обыкновенно не свойственному, — это, похоже, вам накостыляли?

— Чего? — возмутился Василий и враждебно нахмурился. — Хотел бы я посмотреть на этого… э… смельчака, — нашелся он. Все другие слова, которые вскипали в его уме, были не для Машиного слуха. Он пожал плечами: — Да это так, я зазевался — и попал под ключ… Мелочи жизни.

Маша отважно сделала вторую попытку:

— Может, вам записаться в общество «Динамо»? В секцию бокса?

— Чего? — опять возмутился Василий. — Я с детства за «Спартак» болею!

Маша почувствовала, что заливается краской смущения. Да что ж такое, что ни скажет — все невпопад! Хорошо ребятам из бригады Казанца, где она побывала сегодня днем. Те какую ерунду ни брякнут — все им весело, все кажется впопад. Хотя глупостей наговорили воз и маленькую тележку. Может, не осознают, что чушь болтают? А может, другая есть причина. У Маши так не получается.

Словно желая добить бедняжку, Болото прибавил откровенно враждебным тоном:

— Да между прочим, я с самим Борисом Лагутиным в одном зале занимался.

Он медленно сжал кулаки.

Маша сказала отважно:

— А ведь вы враль. Знаете, что делали в Древнем Китае с такими лгунами, как вы?

Василий разжал кулаки, лицо его приняло человечное, даже доброе выражение.

— Что врать-то, конечно не знаю… — Он не продолжил, видно было, что древнекитайские лгуны интересуют его сейчас меньше всего на свете. Василий глубоко вздохнул и перешел к главному, ради чего пришел сегодня в библиотеку: — Маша, у меня скоро вахта заканчивается. Я несколько дней буду в Междуреченске. Может… это… сходим куда-нибудь? Ну там в кино… или на танцы?

Маша беззвучно ахнула. Меньше всего ей хотелось сейчас заводить какие-то новые отношения. Она смертельно устала. Устала от попыток наладить разваливающуюся семейную жизнь с мужем, который то пьян, то кается, то требует к себе уважения. Устала от развода — от попыток забыть все те обидные слова, которыми они обменивались, расходясь «как в море корабли». Она с трудом заставила себя прекратить мысленный диалог с Леонидом. Остановила перечень обид. Заставила себя отрезать этот кусок жизни. Прошлое осталось в прошлом; теперь надо жить настоящим. Она сама ведь говорила Вере, что развод — это еще не конец всему.

Но когда Василий пригласил ее на свидание, вся душевная усталость, накопленная за минувшие месяцы, вдруг разом навалилась на Машу. У нее не нашлось даже сил сказать Василию «нет». И уж тем более — что-то объяснять.

А он стоял рядом, сумрачный и темный, и терпеливо ждал ответа. Она поняла вдруг, что он будет ждать, пока не услышит «да». И ему безразлично, сколько времени займет это ожидание — месяц или год. Он никуда не денется.

Маше показалось, что она угодила в ловушку. На миг она задохнулась… Но к счастью, в этот самый момент в библиотеку вошли читатели. Веселые, морозные, грохочущие сапогами.

— Маша, здравствуйте. Мы там посмотрим книжки?

И, дождавшись едва заметного кивка, исчезли за стеллажами. Зашумели там, переговариваясь и смеясь.

— Ну так что? — шепотом повторил Василий. — Придете?

Маша враждебно взглянула на него. Быстро взяла с полки новинок две книги и вручила Василию.

— Так. Вот вам Роберт Рождественский, выдающийся поэт современности. Непременно ознакомьтесь. Все уже читали. А это проза — Валентин Распутин. Необходимо быть в курсе последних достижений советской литературы. Вы знаете, насколько это расширяет горизонты? Мне лично жаль американских тружеников, у которых еще нет возможности прочесть эти замечательные книги. И напоследок вам Грибоедов — «Горе от ума». Прочтите… А там посмотрим.

Ошеломленный Болото уставился на обложку с вытисненной надписью «Библиотека школьника».

— А «Горе от ума» — это не лишнее? — сделал он робкую, неубедительную попытку отвертеться хотя бы от Грибоедова.

— Нет, — безжалостно отрезала Маша, — в самый раз!

* * *

Если бы Маша была лучше осведомлена о происходящем, то, вероятно, вручила бы Василию не «Горе от ума», а «Ревизора». Потому что именно это произведение русской классики было, хотя бы в некоторых отношениях, сейчас наиболее актуально для Междуреченска.

— К нам едет ревизор.

— Как ревизор?

— Как — ревизор?

Да вот так, едет Алексей Николаевич Косыгин, председатель Совета Министров СССР… Едет лично разобраться, дать напутствие и оценить обстановку.

В некоторых, наиболее слабых умах это обстоятельство вызвало настоящую бурю.

К числу таковых в первую очередь принадлежал Василий Михеев — «освобожденный» заместитель секретаря партийной организации. Михеев был вскормлен комсомолом — однако не тем комсомолом, о котором советский поэт написал:

Нас водила молодость

В сабельный поход…

А совершенно другим — комсомолом функционеров и карьеристов. Если бы Дорошин читал Машиного любимого Дюма, то называл бы Михеева «серым кардиналом». К сожалению или к счастью, но Макар Степанович не обременял свой и без того отягощенный ум измышлениями французского романиста и потому называл Михеева коротко и просто — «сволочь».

Михеева ему навязали. В качестве «перспективного кадра». Чтобы Макар Степанович его воспитывал и передавал опыт партийной работы. На деле это означало, что Михееву надлежит следить за каждым шагом Дорошина, докладывать начальству наверх о каждом факте самоуправства местного парторга. Со временем, как предполагалось, Михеев займет кресло Дорошина и возьмет дело в свои руки. Со временем. Пока же еще это время не наступило.

«Вот ведь бодливой корове бог рогов не дал, — думал иной раз Макар Степанович, наблюдая за своим заместителем. — Ему бы лет на двадцать раньше родиться… неоценимый кадр бы вышел. Даже подумать жутко, что было бы, очутись Михеев в другой эпохе… когда все обстояло куда как жестче».

Даже в мыслях Макар Степанович боялся называть некоторые вещи своими именами.

Впрочем, пока Михеев оставался на подчиненной должности, управа на него имелась.

Входя утром в управление, Дорошин столкнулся со своим заместителем нос к носу. Тот явно поджидал парторга под дверью кабинета.

— Макар Степанович, слышали? — многозначительно вопросил Михеев.

Дорошин с досадой посмотрел на него. Рослый, мясистый мужчина, хорошо кормленный, но с мягкими, «никчемными» руками… Такого бы на буровую — пусть бы потрудился, пользу поприносил… «На освобожденной основе». Формулировочка. Освобождают таких бугаев от любого производительного труда — и для чего? Для руководства идеологическим процессом! С ума сойти. Лучше бы занялись наконец капитальным строительством жилья для нефтяников, то-то идеологический уровень и сознательность трудящихся сразу бы подскочили. А если наладить подвоз свежих овощей и фруктов — так и вообще…

— О чем я должен был слышать, Василий Игнатович? — устало спросил Дорошин и отворил дверь в кабинет.

Они вошли, уселись: Дорошин на свое привычное место во главе стола, Михеев — сбоку.

— Косыгин, — прошептал Михеев и покосился на портрет Ленина.

— Да, — подтвердил Дорошин. — Все уже определилось. Едет.

— Честно говоря, — произнес Михеев с таким видом, словно понятие «честность» было изобретено только что, и притом им самим, — честно говоря, ничего хорошего от этого визита я не жду.

— Не вижу оснований для подобного мнения, Василий Игнатович, — отрезал Дорошин. — Почему вы так пессимистически смотрите на визит Председателя Совета Министров?

Михеев насупился.

— Вы так говорите просто в силу ваших приятельских отношений с Буровым. Но вам необходимо посмотреть правде в глаза.

— Даже так? — протянул Дорошин. — Ну, и какова она, по-вашему, эта «правда»?

— Правда в том, что в управлении — форменный бардак, — отрезал Михеев. — Не станете же вы отрицать это?

Дорошин молчал, позволяя ему высказаться до конца.

— План не выполняется, — сказал Михеев. — Дисциплины нет. Они… — Он произнес «они», подразумевая нефтяников, и при этом скривил губы. Точно барин, говорящий о мужиках, подумал Дорошин. — Они чувствуют себя абсолютно безнаказанными…

«Точно, ходил куда-то налаживать дисциплину, поднимать идеологический уровень и был послан куда подальше», — расшифровывал Дорошин.

— Играют в карты! — подогревал праведный гнев Михеев. — Читают что попало!

«Ага, Дюма у кого-нибудь видел… или еще кого-то там, буржуазного… Ах, Маша!..» — думал Дорошин. Его почти забавляла ярость заместителя.

— И вообще, — заключил Михеев, — позволяют себе… такое!..

Дорошин с трудом сдержал улыбку. Интересно, кто позволил себе «такое» по отношению к «освобожденному» заму? Васька Болото? Или, упаси боже, сам Векавищев? Тот может…

— Даже любопытно, Василий Игнатович, какие у вас будут предложения, — вкрадчивым тоном осведомился Дорошин.

Михеев подался вперед. Ага, дождался звездного часа! Ну, говори, говори, голубчик!..

— Нам следует написать подробную докладную в обком партии, — отчетливо, хотя очень тихо, проговорил Михеев. — И сделать это сегодня же.

— И о чем пойдет речь в этой докладной? — поинтересовался Дорошин, видя, что собеседник ждет поощрения.

— Мы напишем правду, — сказал Михеев и расслабился. — Этого будет достаточно, чтобы обезопасить себя на то время, когда в управлении будут лететь головы.

— Откуда такая уверенность — насчет «голов»? — спросил Дорошин.

— По-вашему, после визита Косыгина нам всем здесь раздадут премиальные? — воскликнул Михеев.

Было очевидно, что он продумал стратегию на несколько ходов вперед. Одна ошибка: Михеев заранее подготовился к провалу. Он не учел самого невероятного: успеха. И напрасно, очень напрасно. Потому что, имея дело с такими людьми, как Буров, Векавищев, да и другие, нельзя недооценивать возможность успеха. Трудолюбие, талант… Всего этого имеется в избытке. Но имеется и нечто более важное: одержимость. Одержимость нефтью. Таким, как Михеев, даже трудно представить себе, что это за чувство.

Между тем чувство это реально и, более того, оно обладает способностью преображать человека и мир вокруг него. Безумцы в штате Техас продавали последние штаны, покупая технику. Они сходили с ума на своих скважинах. А потом, когда все уже отказывались отпускать им в долг и при их появлении крутили пальцем у виска, они добирались до нефти и сказочно богатели.

Советский человек, разумеется, не может быть одержим желанием разбогатеть. Но нефть — это нечто большее, чем просто богатство, «черное золото». Некоторые ученые всерьез считают; что она живая. Дорошин читал большую статью — целый «подвал» в газете «Труд» — на эту тему.

— Почему вы считаете, Василий Игнатович, что визит Косыгина будет для нас каким-то роковым поворотным моментом?

— Потому что до самого верха дойдет, что здесь, в Каменногорском управлении, вся работа развалилась… катастрофическое положение дел станет известно в Москве. И известно не по вашим с Буровым докладам, которые — не спорьте! — приукрашивают действительность, нет, Косыгин увидит это своими глазами… И что, после такого вы рассчитываете на…

— Люди работают на износ, — резко перебил Дорошин. — Косыгин это увидит. Он не слепой. Люди живут как во время войны — в землянках! Фактически! И Косыгин увидит и это.

— Да, на износ, — медленно повторил Михеев, — только результата нет. Причина? Плохое руководство. Я ничего не имею против Бурова лично, но…

— Послушайте, Василий Игнатович, — не выдержал Дорошин, — вы поражаете меня в самое сердце!.. Откуда в вас, в молодом человеке, столько чинопочитания? Можно подумать, Косыгин — какой-то недосягаемый господин, хозяин… «Вот приедет барин!» Прежде чем стать Председателем Совета Министров, Алексей Николаевич работал на производстве… был директором фабрики в Ленинграде… Вы биографии членов Политбюро изучали? Поизучайте на досуге, полезное чтение! Уж кто-кто, а Алексей Николаевич не понаслышке знает, как сложно начинать работу с нулевого цикла. И вообще, товарищ Михеев, вы бы почаще выходили из кабинета…

На Михеева эта вдохновенная тирада не произвела ни малейшего впечатления.

— Лично я остаюсь при своем мнении, Макар Степанович, — сказал он, не поднимаясь с места.

Дорошин вскочил, двинулся к выходу. Ему душно стало в кабинете. Невыносимо находиться рядом с Михеевым. И разговор с ним продолжать бессмысленно. Может быть, чуть позже, отдышавшись…

— Да-да, оставайтесь. Оставайтесь при своем мнении, Василий Игнатович. Не смею возражать. И приступайте к сочинению доноса. Вам потребуется много времени, чтобы изложить все ваши соображения. Не забудьте ставить запятые. И писать «жи», «ши» через «и». До свидания, Василий Игнатович. Творческих вам успехов.

Он хлопнул дверью прежде, чем Михеев успел ответить.

— Напрасно вы со мной так, Макар Степанович, — тихо проговорил Михеев, обращаясь к закрывшейся двери. — Совершенно напрасно.

На самом деле визит Косыгина мог обернуться для Бурова скорее благом, нежели неприятностями. Дорошин это понимал, Михеев — в силу своего ужаса перед любым высшим руководством — нет.

Алексей Николаевич был хозяйственником. Как и говорил Дорошин, он хорошо знал, что такое начинать производственный цикл с нуля. А с Сибирью у него, сына питерского токаря, сложились совершенно особенные отношения. Закончив в 1924 году кооперативный техникум, он отправился на работу в Сибирь — в систему потребкооперации, где ездил по селам, закупая продукты у крестьян, а в свободное время писал статьи для местной газеты, агитируя народ экономить на праздновании давно уже отжившего праздника Масленицы и вкладывать деньги в крестьянский заем. Именно в Сибири, спустя три года, Косыгин и стал коммунистом.

Он возвратился в Ленинград, имея за плечами некоторый опыт работы, и сразу же ощутил недостаток своего образования. Для кого-то возраст мог стать препятствием, но только не для сознательного коммуниста. На двадцать седьмом году жизни Косыгин стал рядовым студентом Ленинградского текстильного института. И спустя уже много лет, будучи Председателем Совета Министров, он приезжал в родной Ленинград и встречался с однокурсниками. Забыв о своем высоком положении, о заслугах и регалиях, Косыгин запросто беседовал с ними, сердечно обнимал старых друзей…

В 1935 году он наконец-то получил высшее образование и стал мастером на текстильной фабрике. Потом дорос до начальника цеха. В 1937 году был назначен директором ткацкой фабрики. На будущий год стал заведующим промышленно-транспортным отделом Ленинградского обкома ВКП(б). а в январе 1939-го перебрался в Москву — на должность наркома текстильной промышленности. Еще год спустя Косыгин, оставаясь наркомом, получил ранг заместителя председателя правительства.

Вся жизнь его была связана с производством. В годы войны Косыгин занимался организацией Дороги жизни, связавшей Ленинград с «большой землей». Земляки помнили не только об этом — но и о том, как Алексей Николаевич спас едва живого малыша…

Сбивала с толку его внешность, его манера общаться. Всегда сдержанный, сухой, холодный, он казался бездушным педантом. И поскольку далеко не все, кто общался с Косыгиным, были его однокашниками по институту, то о человечности этого руководителя многие принуждены были лишь догадываться… а кое-кто не мог этого даже и предположить.

Он был не столько политиком, сколько хозяйственником. Сам себя Косыгин называл главным инженером страны.

Советская экономика в начале шестидесятых претерпевала некоторые изменения. И Косыгин — «главный инженер» — отслеживал и пытался регулировать эти изменения. Более того, именно он их и внедрял. В те годы в советском руководстве появилось представление о необходимости сократить роль пожиравшей почти все отечественные ресурсы тяжелой индустрии в пользу производства товаров народного потребления. Косыгин хорошо воспринял эту идею. Сам он всегда был связан именно с легкой и пищевой отраслями. Кроме того, не следовало забывать и о том, что социалистические страны Восточной Европы также активно искали возможности для расширения хозяйственной самостоятельности предприятий. В Югославии и Чехословакии уже были предприняты серьезные реформаторские действия, Венгрия же вплотную подошла к началу преобразований. Естественно, советское руководство не могло пройти мимо опыта своих соседей и склонно было само опробовать многообещающие методы повышения эффективности производства. До «Пражской весны» оставалось еще больше года…

* * *

Алина Станиславовна привыкла к тому, что за ней остается последнее слово. Она никогда всерьез не считала себя «сильной женщиной». Более того, хранила святую убежденность в том, что при других обстоятельствах с удовольствием побыла бы «слабой». В мыслях рисовала почти карикатурный образ — избалованная барышня сидит среди вышитых подушек и кушает мороженое. Почему бы и нет? Но жизнь сложилась так, что ей приходится играть роль главы семьи. С самого того дня, когда Андрей бросил ее…

Она одна вырастила сына. Конечно, родители помогали, но это была именно помощь, раз от раза. Основной груз лег на хрупкие плечи Алины и закалил ее. Это она принимала решения — в какой детский сад устраивать сына, в какую школу его отдавать, в какой институт пристраивать. Если кто-то из друзей Степушки не нравился его маме, то каким-то непостижимым образом эта дружба разрушалась. Впрочем, Алина желала сыну только добра. И обладала непогрешимым чутьем на людей. Уж в этом-то никто не мог бы ей отказать. Все, кто не прошел мамину «цензуру», потом и впрямь проявили себя не с лучшей стороны: сделались хулиганами, погрязли в стяжательстве, один парень даже был осужден за спекуляцию. Алина никогда не говорила: «С этим мальчиком не водись, с этой девочкой не дружи». Она действовала гораздо тоньше: создавала нежелательному приятелю «духоту», как бы невзначай роняла при Степане замечания, которые, в свою очередь, наводили на определенные мысли…

Таким же образом было обставлено и Степушкино поступление в институт. Некоторое время Степан находился под маминым «гипнозом» и полагал, будто Литературный институт — его собственный сознательный выбор. И только теперь мамины чары развеялись. Может быть, последним толчком стала старая фотокарточка. Отец, который даже не знает о том, что у него в Москве родился сын…

Для Степана тот вечер, когда они с мамой открыли друг другу всю правду — без прикрас и без буржуазных попыток «жалеть» друг друга, — был переломным. Он действительно счел, что отныне их с мамой отношения изменились. Теперь он, Степан, — взрослый мужчина. Человек, который сам определяет свою судьбу. Он по-прежнему любил маму. Он сделает все, чтобы она поменьше о нем волновалась. Но жить, пришитым к ее юбке, он больше не станет.

Однако для Алины Станиславовны все обстояло гораздо менее радикально и вечерний разговор с сыном означал, по ее мнению, лишь несущественные перемены. Да, Степушка ушел из одного института — но лишь для того, чтобы поступить в другой. Узнал об отце. Но что это меняет? У каждого человека, в конце концов, есть отец, это биологический закон. Отец Степана — вот такой. В свитере, с бородой, где-то в тайге… Не самый худший вариант. Безумную идею сына немедленно ехать в Сибирь и постигать азы геологической профессии на месте Алина Станиславовна всерьез не принимала.

Однако на всякий случай ночью она проверила его комнату.

Степан крепко спал. Алина остановилась у изголовья тахты, посмотрела на бледное лицо юноши, видневшееся в темноте. Вздохнула, грустно улыбнулась. Вот и вырос ее мальчик. Кажется, еще вчера он, теплый, «пахнущий воробышком», просыпался и быстро забирался к ней на колени. Это был их ритуал перед тем, как умываться и чистить зубы, чтобы идти в детский сад. Алина гладила его волосы, а он тихо сопел, уткнувшись в ее колени.

Да, это было еще вчера. И все закончилось так быстро…

Она вздохнула и оглядела комнату. Вздрогнула, увидев на полу бесформенный шар рюкзака. Все-таки он твердо намерен осуществить свою безумную идею!.. Ничего, она попробует этому помешать. Посердится денек, а потом осознает, что мама, как всегда, права.

Алина тихо подняла рюкзак. Там что-то звякнуло. Она опять улыбнулась. Отец научил бы его складывать рюкзак так, чтобы там ничего не брякало…

Многому научил бы его отец… Ладно, что ж горевать о том, что могло бы быть? Могло — да не случилось. Не отец — так чужие люди, ставшие родными, научат. Но не сейчас. Не сегодня. Сначала Степушке надо получить высшее образование, а тогда уж можно и в тайгу ехать. С опытными, проверенными руководителями, а не с кем попало.

…Степан проснулся поздно. Его разбудил стук закрывающейся входной двери. Алина Станиславовна ушла на работу. Он потянулся, улыбаясь своим мыслям. Сегодня — первый день новой жизни! Жизни, в которой все ответственные решения за себя он принимает самостоятельно. Невиданная доселе энергия переполняла Степана. Он вскочил, сделал несколько взмахов руками — как при производственной гимнастике… и замер.

Рюкзака не было.

— Ах, мама… — прошептал Степан. — Ты по-прежнему знаешь, как для меня лучше?

Вот еще один верный признак того, что Степан отныне — взрослый человек, мужчина. Будь он ребенком — разозлился бы за маму за то, что она пытается контролировать каждый его шаг. А так — лишь рассмеялся и ощутил прилив ласкового, теплого чувства к маме. Как будто ребенком отныне была она.

— Точно, утащила мой рюкзак… Думала — без барахла я из дому не уеду, — засмеялся Степан. Он представил себе, как хрупкая, изящная Алина Станиславовна несет на плече круглый, туго набитый рюкзак… Куда она потащила его? Неужели к себе на службу? С мамы станется. Такси, наверное, пришлось взять.

Степан вытащил из кладовки старую хозяйственную сумку. Бросил в нее пару резиновых сапог, теплый свитер, шерстяные носки. Жестяной кружки в доме не оказалось, пришлось взять фарфоровую.

«Дорогая мамочка, — написал Степан на листке, вырванном из календаря, — ты у меня самая любимая. И хорошая. Не думай, что я не ценю. Ты всегда была права. Но теперь я хочу ошибаться. Сам. Не бойся, со мной ничего плохого не случится. Когда приеду на место, дам знать телеграммой».

Вместо подписи он нарисовал смешного пса с квадратной мордой.

И с легкой душой вышел из дома.

Загрузка...