…Бункер не был приспособлен для длительного пребывания в нем. Высота не превышала полутора метров, длина и ширина — чуть больше двух. Он был рассчитан на двух человек и предназначался для кратковременного укрытия — на день-два, не больше. Их же было трое здоровенных хлопцев и сидеть в бункере пришлось больше недели. Несколько раз до них доносился лай чекистских овчарок, и слышно было наверху движение людей. Все трое были готовы ко всему. Молчали. Автоматы и гранаты держали наготове. Почти не спали, делали это изредка, по очереди, чутко слушая происходящее там, над люком. Последние два дня совсем стало невмоготу — пространство настолько маленькое, что с трудом можно было вытянуть ноги, развести руки. Дышалось с трудом. Маленькое вентиляционное отверстие не обеспечивало нужное поступление свежего воздуха. От недостатка кислорода кружилась голова. Зажигаемая ими время от времени свеча тут же гасла. Наконец, раздался долгожданный звук удара палки о росшую рядом с люком высокую ель — свой человек из села условно сообщал, что опасности нет.
Партизан, Чумак и Карпо вылезли из бункера, с трудом удерживаясь на ногах.
Партизан знал, что прикрывая выполнение задачи и как бы подтверждая его легенду, органы ГБ могут проводить в этом районе широкомасштабную чекистско-войсковую операцию по поиску оуновцев. Лемиш и его боевики понимали, что чекисты не будут проводить подобных операций с риском потерять своего агента. Во избежание возможных накладок и точно зная расположение бункера, о чем Партизан сумел сообщить через своих боевиков работавшему с его группой оперработнику, сотрудники ГБ, принимавшие участие в этой акции, как бы «блокировали» на узком участке люк и подходы к этому схрону, на всякий случай прикрыв этот участок леса от проходивших мимо солдат с шупами[135] и собаками. Офицерам-войсковикам и солдатам не было известно, что проводимая операция изначально призвана лишь имитировать поиск оуновских убежищ.
Хлопцы долго лежали на вынесеных из схрона подстилках из овчины, жадно, до боли в легких вдыхая пьянящий лесной воздух. Кружилась и болела голова. Ломило суставы, казалось, все кости в теле наполнились ноющей тупой болью. Все трое закурили и тут же закашлялись — легкие не воспринимали табак. Первым с земли после долгого лежания поднялся на ноги и двинулся в сторону развесистого дуба Чумак и тут же рухнул на землю — ноги не держали его. Лежавшие на земле Партизан и Карпо рассмеялись:
— Что же это вы, друже Чумак, такой здоровый и крепкий, а падаете как куль с мукой?
— Да будет вам, друзи, сами попробуйте, нечего смеяться, — беззлобно ощерился беззубой улыбкой Чумак, повернув в сторону лежавших свое бледное заросшее темно-рыжей бородой лицо с широко открытым и хватающим воздух как рыба ртом с бледно-розовыми деснами.
Зубы Чумак потерял давно от многолетних зимовок в бункере. Цинга съела его зубы. Несколько месяцев без движения, отсутствие солнца, дневного света, нормальной пищи, свежей воды, спертый и тяжелый воздух от плохо вентилируемого тесного подземного помещения, запах биологического распада человеческих отходов, — находясь в таких условиях, человек в течение нескольких часов, а иногда и дней, выйдя из убежища, не мог двигаться, приходил в себя постепенно. Потом эти тяжелые часы и дни забывались. Лесной воздух, активные движения, длительные и многочисленные переходы, здоровая сельская пища, получаемая из рук сердобольных селян, молодой и здоровый организм делали свое дело, и человек забывал, что всего пару недель назад он был больным, почти калекой. И так до очередной зимовки, которые с каждым годом становились все тяжелее и тяжелее — сжималось кольцо госбезопасности, сокращалась снабженческая база, почти прекратилась поставка медикаментов, боеприпасов, керосина, необходимого для освещения и приготовления хотя бы раз в сутки горячей пищи на керосинке или на треноге, в середине которой ставилась обычная керосиновая лампа. Каша на такой «установке» варилась в течение трех часов, чай — около двух. Положенные по норме 60–75 граммов сала или домашней колбасы, хранившихся в закопанных в пол бункера алюминиевых бидонах, и пара сухарей первые недели создавали иллюзию более или менее сносного питания. Потом наступали неприятности. Кишечник отказывался нормально функционировать. Правда, умелые хлопцы запасались в селах изрядным количеством самогона и целебных трав. Выпивать можно было, впрочем как и делать все остальное, только по разрешению провидныка или коменданта бункера, назначаемого провидныком старшим по бункеру. В случае окружения бункера решение на прорыв или самоликвидацию принимали только провиднык или комендант. Самоуничтожение проводилось тоже только ими. Укрывавшиеся в схронах боевики становились лицом к стене и их по очереди выстрелом в затылок убивал провиднык, кончавший с собой последним. Чтобы сомнений не оставалось ни у кого…
Все трое долго лежали, разогретые жарким летним солнцем. К вечеру полегчало. Закурили. В лесу быстро темнело, потянуло сыростью. В бункер лезть не хотелось, но надо было, мало ли что может статься в лесу. А вдруг снова «энкэвэдисты» начнут прочесывать лес. Все же решили спать с открытым люком, замаскировав его ветками кустарника.
— Хорошо, что с нами в бункере девчат не было, — серьезно произнес Карпо, — а то бы еще тяжелее было всем нам. Помню, в прошлые два года подряд бункеровался с двумя связными, такие хорошие девчата были. Жаль, обеих арестовали. Живые ли, не знаю. Вот тяжело-то было с ними. И вот каждые две-три недели так тяжко дышать было в схроне, хоть плачь, и наверх никак нельзя — солдаты с собаками нас искали.
В подполье неохотно брали в бункера женщин. Разве что нужда заставляла. Ежемесячные биологические женские циклы заставляли мучиться всех в бункере — кровь разлагается мгновенно, заполняя небольшое пространство тяжелым запахом гниения…
На следующий день первым вызвался идти в село Карпо. Он ушел к вечеру и вернулся под утро, пахнущий свежим мылом. Принес молока, еще теплой картошки и такого безумно желанного, тоже еще теплого хлеба, самой вкусной на Земле для человека еды.
Через неделю Партизан знал две явки Лемиша. Он, однако, в обусловленное время на связь не вышел, прислал своего связного, которого знал Чумак. Связной сообщил, что у провидныка тяжело заболела жена, он даст знать позже о встрече. Чумак через связного передал Лемишу о наладившемся контакте с представителем провода в Хмельницкой области Партизаном, который по его, Лемиша, указанию согласен зимовать с ними в бункере и уже отправил своих боевиков в Хмельницкую область; судя по всему человек он надежный, хорошо знает известного Лемишу провидныка и готов идти вместе с Лемишем на связь с действующим подпольем в любое время. Чумак также сообщил о проводившейся в их районе чекистской акции, о том, как они вместе укрывались в бункере и были готовы при обнаружении принять смерть. Ответ от Лемиша пришел через две недели. Он сообщал, что будет готов к переходу не раньше весны следующего года, и дал указание Чумаку и Партизану самим выходить на связь с руководством подполья в Хмельницкой области и, если не успеют вернуться на его, Лемиша, линию связи до зимы, сообщить ему об этом по известным каналам связи. Дал он и условия связи на следующий год.
Еще несколько дней находился Партизан у своих новых «друзей», сумев за это время принять курьера из Хмельницка, присланного к нему на связь от легендированного подполья. Роль курьера выполнял оперативный сотрудник. Он устно передал Партизану инструкцию руководства ГБ Украины о маршруте движения, имея конечной целью явку госбезопасности в одном из примыкающих к Хмельницку сел, конспиративная хата которой была подготовлена для захвата Чумака и сопровождающих (такое тоже предусматривалось) его боевиков живыми. Руководство также обращалось к Партизану с просьбой сделать все необходимое, чтобы осуществить захват Чумака только живым. В конце связник добавил: «Ну а если станет невмоготу, заметишь, почувствуешь, что тебя подозревают, даже если это случится на маршруте движения, то, Миша, режь их обоих или одного из автомата. Но это в самом крайнем случае тебе разрешается. Очень нужны эти хлопцы живыми». Партизан знал, что речь в конечном итоге идет о захвате или ликвидации Лемиша, что без помощи Чумака или Карпа выход на провидныка исключен и пообещал сделать все от него зависящее.
Два дня подготовки, по нескольку килограммов в вещмешке у каждого продуктов — сало, хлеб, картошка, пшено, припасенных заботливым Карпо, — и оба, Партизан и Чумак, готовы к длительному переходу на восток — в Хмельницкую область.
Солнце садилось. Отдохнувшие за день на свежем воздухе хлопцы попрощались с Карпо, обговорили условия связи, проверили и смазали автоматы и двинулись по уже потемневшему лесу туда, на восток, где каждого из них ожидали надежда, успех или смерть. По территории Ровенской области, по широко раскинувшемуся Гурбенскому лесу одному ему известными тропами, первым шел Чумак. Шел как лось — быстро, ходко, размашисто и осторожно как рысь — мягко ступая, не издавая ни звука, видя все в темноте, угадывая каким-то шестым чувством возникающую на пути преграду — дерево, яму, завал, ручей. Останавливался так же неожиданно, как и начинал движение. Внезапно, не предупреждая сзади идущего, зная, что этот такой же, как и он, повстанец — подпольщик. Если бы знал Чумак настоящую жизнь своего нового напарника, жить бы тому оставались секунды. Но и Партизан за долгие годы советской партизанки и работы по заданию органов ГБ в оуновском подполье стал таким же ловким, умелым, смелым и находчивым, как Чумак. Шли долго, преодолевая километр за километром. Засерело, потом засветлело на востоке, подернулась чуть оранжевая заревая полоска, когда старший на этом отрезке маршрута Чумак повернул к Партизану взмокшее от пота лицо и сказал: «Место на дневку надо выбирать, где-то через час солнце встанет, светло будет, укрываться надо». Улыбнулся Партизану и повел его дальше в молодой подлесок, где и укрылись на день. Быстро, до начала полного рассвета, развели огонек, который в это время начинающегося дня еще не видно, а запах костерка и дымок поглощаются утренним туманом, и не угадаешь его за пару сот метров. Налил Чумак из фляги воды в маленький медный чайничек, поставил на разведенный в несколько минут с помощью подобранного по дороге хвороста огонек. Наскоро выпив по кружке чаю и плотно поев, легли спина к спине, укрывшись плащ-палатками. С расстояния десяти-пятнадцати шагов не угадать, что здесь лежат два здоровенных вооруженных хлопца. Один из них, как и положено по правилам партизанки, не спал, сторожа сон товарища, которого через час разбудит, чтобы сменил его и дал отдохнуть.
Первые несколько дней старшим был Чумак на своих теренах, а потом его сменил Партизан. Уверенно повел Чумака по известному ему маршруту. Обусловленным знаком в обговоренном с оперативниками месте он передал, что движется с одним Чумаком. Сейчас условия дневок и передвижения ночью диктовал Партизан. Он так же, как и ранее Чумак, уверенно и быстро вел его по знакомой местности, обходя в целях конспирации встречавшиеся по дороге села и хутора. Чем дальше на восток углублялись они, тем оживленнее становились дороги, чаще, чем на Волыни, встречались села и люди. Разговаривали мало, все было сотни раз обговорено-переговорено за длинные дни и ночи в бункере. Больше молчали, изредка перебрасываясь крайне нужными в обиходе фразами. И чем ближе к востоку, тем настороженнее становилось, так, во всяком случае, казалось, поведение Чумака. Партизан часто ловил на себе чересчур внимательный взгляд оуновца. Особенно эту возникшую между ними еле уловимую напряженность Партизан чувствовал на дневках, когда ранним утром они сидели возле маленького огонька и пили чай. Чумак никогда, впрочем, как и Партизан, не расставался со своим ППС. Положив автомат на колени, он сидел у костра и изучающе смотрел на сидевшего напротив Партизана. От своего руководства Партизан знал прошлое Чумака. Знал, что тот все время до недавнего прошлого был в оуновской СБ, ликвидировал десятки приговоренных к смертной казни оуновским руководством советских людей, вешая их на мотузке, всегда болтавшемся у него на поясе. С этим мотком видавшей виды веревки, через которую прошли многие шеи, Чумак шел сегодня на восток, не подозревая, что его ждет в конце пути. Может быть, смерть, если ему даже удастся выскользнуть из цепких рук чекистов, которые живым не дадут ему уйти.
В подполье Чумак с 1942 года, было ему тогда двадцать лет. В Красную Армию, появившуюся в его краях в 1939 году, призвать его не успели, уходить на восток вместе с отступавшими частями Красной Армии, как это сделали несколько молодых парней из его села, он не захотел, а уезжать на работу в Германию по призыву немецких оккупационных властей — тем более. От немецких облав отсиживался на хуторе у тетки, где и познакомился с хлопцами и девчатами, укрывавшимися, как и он, от немцев в лесу. Эти молодые люди были связаны с местной ОУН, в которую и вовлекли такого же молодого тогда Николая — Чумака. Был он в те годы рослым здоровым красивым хлопцем, русоголовым, со светло-серыми с голубизной добрыми глазами и чарующей белозубой улыбкой. Как и все молодые хлопцы, влюбился Николай в самую красивую, как ему казалось, дивчину, да угнали ее вскорости немцы на работу в Германию. Не повезло и со второй любовью — погибла в оуновской партизанке в одном из боев с частями НКВД в 1946 году. В одном с ним отряде УПА была его Надия. Еще живую, раненную разрывной пулей в живот нес на себе дивчину Чумак. Усталости не чувствовал. Торопился к знакомому фельдшеру в село. Только раз остановился, чтобы перевязать ее. Разрезал на ней юбку, блузку и увидел на животе рваную рану с вываливающимися из нее синеватыми кишками. Сорвал рубаху с себя, наложил сверху. Завыл как смертельно раненный зверь, размазывая по лицу свои слезы с кровью нареченной. На руках у Мыколы умерла Надия. И попрощаться не успели. Без сознания была дивчина. Плоским немецким штыком-тесаком, срывая ногти, выкопал Чумак неглубокую могилу и похоронил вторую и последнюю любовь свою. По указанию провидныков немало казнил он врагов Украины. Не сожалел об этом. Ему казалось, что лишая жизни людей по решению и указанию СБ, он совершал правосудие за смерть Надии от большевистской пули, совсем молодой умершей в нечеловеческих муках, за смерть своих боевых товарищей по партизанке и подполью, за сосланных в Сибирь родителей, брата и сестру. От страшной, кровавой и тяжелой жизни подполья, проходившей в беспрерывных боях и соприкосновении со смертельной опасностью, от нечеловеческого ужаса проводимых с участием Чумака карательных оуновских акций, от многочисленных полуголодных зимовок в схронах под землей зачерствела душа хлопца, потускнели когда-то светлые и ласковые глаза, взгляд стал тяжелым, свинцовым. Смотрел на людей волком, исподлобья. В каждом видел врага. Так учили его провидныки — никому не доверять, если не знаешь человека лично и давно. Постепенно у Чумака повыпадали от цинги зубы. Исчезла его белозубая улыбка, так пленявшая в былые годы девчат. Улыбался он все реже и реже. То ли стеснялся показывать свой беззубый рот, то ли не было у него больше причин радоваться жизни на этом свете. Когда-то статный, с широким разворотом могучих плеч он за последние годы ссутулился, голова его была опущена вниз. Вот такое описание Чумака давали ранее захваченные госбезопасностью оуновцы, знавшие Мыколу по подполью. За свою преданность идее, которую он сам смутно представлял и с позиции двухклассного образования сельской школы не мог уяснить себе тонкости национального вопроса, за беспрекословные выполнения любых самых опасных заданий подполья, за личное мужество, отвагу в боях и кровавую свою работу палача в СБ заслужил Чумак высокое доверие руководства оуновского подполья. Руководство ОУН и провидныки всех уровней, с которыми работал Чумак, знали — он живым в руки врага не попадет, а если и захватят его чекисты, под страшными пытками он не выдаст товарищей. В числе самых преданных подполью и проверенных в боях оуновцев Чумак несколько месяцев был в охране командира УПА генерала Чупринки, многие месяцы обеспечивал линию связи между Чупринкой и его заместителем Лемишем. Полковник Коваль лично знал Чумака и был уверен в нем как в самом себе…
Партизана тянуло в сон. Гудели от ночного перехода натруженные ноги. Он снял сапоги, размотал портянки, разложил их для просушки на траве и лег на еще прохладную от ночи землю, с наслаждением вытянув босые ноги. Вот уже второй день он спит, как говорят, «вполглаза», все время находится в каком-то необъяснимом напряжении. Отчего это, что происходит с ним, всегда таким спокойным? Конечно же, это все Чумак. Вот и сейчас Мишка поймал тяжелый исподлобья взгляд Чумака и отвернулся, чтобы не видеть этих мрачных, свинцовых глаз оуновца. «Неужели, не выдержу и порежу его из автомата? — мелькнуло в голове. — А как же указание руководства? Николай Иванович, любимый Мишкин оперативный начальник, сам неоднократно инструктировал его и просил сделать все возможное и, как в таких случаях говорил, невозможное, но доставить на конспиративную хату Чумака живым. Только с его помощью есть шанс выйти на Лемиша. Но ведь я имею право при подозрительных моментах ликвидировать Чумака, — билась мысль в Мишкиной голове. — Что же Чумак так смотрит на меня, как будто в чем-то подозревает? Если бы у Чумака и Карпо были бы хоть малейшие подозрения, Чумак не пошел бы со мной в Хмельницкую область, а Лемиш в таком случае приказал бы Чумаку ликвидировать меня. Плохо у Лемиша с надежными связями, он вынужден искать выходы на еще действующие группы ОУН. Один, без людей, без выполняющих его указания подпольщиков он, Лемиш, — никто. Он вынужден довериться в общем-то случайному человеку, правда, на надежном, как Лемишу казалось, канале связи. А в чем собственно они могут меня подозревать? — думалось Партизану. — Все сработано как надо. Все продумано. Здесь и комар носа не подточит. Чекисты успели и такую специально шумную операцию провести, дав нам возможность укрыться в лесном бункере. Это, конечно же, убедило Лемиша в том, что я действительно член организации из подполья Хмельницкой области».
Мишка повернулся в сторону Чумака и вновь поймал его волчий взгляд. «Шляк бы тобi трафив!»[136]— в сердцах мысленно выругался Мишка и, подтянув к себе автомат, уселся на корточки перед затухающим костерком, взяв из рук Чумака протянутую ему кружку горячего чая. Не выдержал, спросил Чумака:
— Друже Чумак, что это ты так строго и зло смотришь на меня, как будто перед тобой не заслуженный повстанец-подпольщик, а большевик?
Чумак неожиданно улыбнулся беззубым ртом, обнажив десны с торчащими кое-где остатками зубов, и спокойно так произнес:
— Что вы, что вы, друже, я к вам хорошо отношусь. Вы человек грамотный, образованный. Мне многие товарищи по подполью говорили о моем тяжелом взгляде. Это у меня уже давно. Раньше не было. Не знаю, мне кажется, я по-доброму смотрю на вас.
«Надо же, — вновь забилось в голове у Партизана. — Еще пару таких тяжелых взглядов Чумака, и порезал бы я его из автомата. Жаль дурака, из него еще может получиться хороший человек, хотя и закоренелый и убежденный бандеровец. А что он видел в своей жизни, кроме тяжелого оуновского подполья? Конечно, забили ему голову своими идеями о незалежной Украине его батьки-провидныки. Что сегодня может быть незалежного? — думалось Мишке. — Да ничего не может быть независимого, все зависит друг от друга. Вон Россия какая огромная махина. Что и кто может устоять перед такой силой, как СССР? Америка и та боится. А тут какой-то Степан Бандера. Да стоило бы Сталину захотеть, он всю Западную Украину в Сибирь бы выселил. И был бы прав. До сих пор стреляют, убивают людей оуновцы. До сих пор орудуют зарубежные центры, не дают покоя людям».
Мишка вспомнил, как в советской партизанке он участвовал в нескольких боях с отрядами УПА, видел убитых бандеровцев и удивлялся: такие же, как и советские партизаны, хлопцы, такое же разнообразное вооружение и так же хорошо воюют. Бывало по-разному: то они нас, то мы их. Местное же население страдало от обеих сторон — поборы были как с той, так и с другой стороны. Есть хотелось партизанам как советским, так и бандеровским — вот и конфисковывали скотину, сало, хлеб, картошку, сено. Все, что надо было голодным людям и коням. Бандеровцы хоть давали селянам вместо денег отпечатанные на гектографе бумажки с изображением повстанца с поднятым в правой руке автоматом и указанной денежной суммой — 5, 10, 15, 25 карбованцев, которые после победы, как они заявляли, можно будет обменять на деньги новой Украины, а наши в лучшем случае расписку. Бандеровцы называли свои «денежные» бумажки «Боевым фондом» или «Бифономи», чекисты прозвали их «андитским фондом».
Партизан улыбнулся своим мыслям и тут услыхал голос Чумака, по-прежнему внимательно наблюдавшего за ним:
— Чего это вы улыбаетесь, друже Партизан?
«Вот гад, — сразу же мысленно, но уже беззлобно среагировал Партизан, — ну беспрерывно смотрит на меня».
— Да так, Мыкола, — впервые назвав Чумака по имени, ответил Михаил и в свою очередь внимательно посмотрел на оуновца. Тот радостно улыбнулся ему беззубым ртом. — Скоро придем к своим, отдохнем, выспимся, вот я и радуюсь, — продолжал Партизан.
— Вы поспите, друже Партизан, я посторожу. Вам первым идти, на это больше сил уходит. Поспите.
Партизан промолчал и впервые за все дни их совместной жизни почувствовал себя почему-то спокойно, повернулся на бок и крепко заснул.
До заветной хаты оставался один переход и Партизан решил подготовить Чумака чисто психологически. Он провел его поздним, но все еще по-летнему теплым вечером по главной улице большого села, хорошо освещенной, хотя и редкими уличными фонарями на высоких, поставленных недавно самими же селянами столбах. Рядом с сельским клубом на установленном таком же высоком столбе висел громкоговоритель, из которого в исполнении солиста Государственного украинского ансамбля лилась одна из любимых Чумаком песен. Пока они подходили к клубу и обошли его слегка стороной, известная Чумаку песенная мелодия сменилась танцевальной музыкой, и стоявшие возле клуба на площадке, утоптанной множеством юных ног, молодые хлопцы и девчата стали танцевать. Это явление настолько поразило Чумака, что он остановился и стал смотреть в сторону танцующих молодых людей, попросив на это разрешение у Партизана:
— Я много лет не видел танцев. Давайте посмотрим, друже Партизан.
Но тот ответил, что не стоит привлекать к себе внимание и следует двигаться дальше. Чумака поразил электрический свет на улице села, сельский молодежный клуб, яркий свет электрических ламп в окнах сельских домов, танцующие и смеющиеся молодые люди. Удивителен был для него и лай многочисленных собак, когда они оставляли село и двинулись по дороге к темному пятну леса на горизонте. Оружие и почти опустевшие вещмешки были прикрыты наброшенными на руки плащ-палатками, которые тогда среди селян были не в диковинку. Сами они остались в ватниках. Да и шли они по темной стороне сельской улицы, стараясь не обращать на себя внимания. Углубились в лес, остановились покурить, подогнали поудобнее автоматы, чтобы не мешали при быстром движении, и только тогда, совершенно ошарашенный увиденным, Чумак произнес:
— Друже Партизан, я как в сказке побывал. Я и думать не мог, что такое чудо увижу — так много электрического света, радио громкое, танцы. А тут еще и собаки лают. Чудеса да и только, — говорил Чумак и продолжал с сомнением, только ему понятном, покачивать головой.
— То ли еще на этих восточных теренах увидишь, друже Чумак, — отвечал ему Партизан, — мы тебе и город Хмельницкий, дай бог, покажем.
И радовался Партизан, что так удачно подготовил оуновца к приходу в еще большее село под областным центром, где их ждали его товарищи и друзья по оружию. Только бы не сорвалось, только бы удалось захватить живым этого дурня», — продолжал думать Партизан. От мысли о скором конце этой так тщательно и долго проводимой комбинации по захвату связников Лемиша ноги Партизана с удвоенной силой несли его и увлекаемого им Чумака к заветной цели, такой разной для них обоих.
Короткий осенний день их последней дневки быстро подошел к концу, и вот они оба проходят последние километры. Вчера была суббота. Поздний воскресный вечер в украинском селе, несмотря на осеннюю пору, все еще будоражит окрестности. Молодежь гуляет. Танцы в клубе закончились, и влюбленные парочки разошлись по темным и уютным закуткам. На улицах села с разных сторон слышны Чумаку такие приятные для его сердца и такие любимые и родные, хорошо знакомые с детства украинские песни. Их спивают[137] молодые, звенящие упруго голоса. И его очерствевшая от этой проклятой подпольной жизни душа, и ожесточившееся от пролитой им крови сердце матерого оуновца обволакиваются какой-то непонятной и неизвестной еще ему тихой грустью. Он весь во власти этого неизведанного им в жизни ощущения ярко освещенной улицы, веселых, а иногда и печальных так любимых им украинских песен, открыто и громко звучащих на улицах села. Как сомнамбула бредет он за Партизаном, пока тот не подает ему знак рукой остановиться у какой-то большой хаты, крытой, на удивление Чумака, не соломой, как почти все хаты на его Волыни, а железом. Партизан шепчет Чумаку:
— Друже Чумак, мы пришли к нашим, подождите меня здесь у калитки, я сейчас вернусь, — и исчезает за плотным и высоким тыном, окружавшим хату.
Возвращается он через несколько минут и, толкнув в бок Чумака, делает знак рукой следовать за ним. Партизан первым подходит к темному пятну двери, открывает ее и тянет за край плащ-палатки Чумака в открывшуюся, как зев зверя, черную дыру. Партизан успокоительно шепчет почти в ухо Чумаку:
— Не бойся, Мыкола, здесь все свои, нас ждут, — и закрыв первую дверь помещения, где зимой в морозы обычно находится скотина, открывает дверь в собственно хату, подталкивая первым Чумака.
Яркий свет электрической лампочки, свисающей без абажура на коротком электрошнуре с низкого потолка, бьет в глаза. Чумак видит прямо перед собой темную на фоне яркого света фигуру крупного вуйки с седой бородой и, как ему показалось в первые секунды, молодыми глазами. «героям слава», — произносит этот вуйко и протягивает для рукопожатия правую руку Чумаку. Тот от обилия потрясших его, неизведанных ранее в жизни впечатлений — ярко освещенные электрическим светом улицы крупных сел, электрический свет в каждом доме, даже в доме простого колхозника, веселье и такие близкие и родные украинские песни, распеваемые гуляющей после работы сельской молодежью, весело работающие на еще не везде убранных громадных колхозных полях крестьяне, сытые и крупные, неизвестной ему породы колхозные коровы — совершенно внутренне растерялся и потерял бдительность, поселившуюся, казалось бы, навсегда в бывалом подпольщике. Он забыл о строгой последней инструкции своих провидныков — никогда не здороваться за руку с незнакомым человеком. Это опасно, так как создает благоприятную обстановку для врага — правая рука может быть блокирована. Его душу охватила внезапно нахлынувшая радость от встречи с чем-то новым и значимым. Он чувствовал себя удовлетворенным от уже выполненного задания провидныка — Партизан и он достигли такой желанной для них встречи. Чумак расслабился и полностью потерял чувство контроля за окружающей его обстановкой. Подталкиваемый в спину следовавшим за ним Партизаном, Чумак сделал шаг вперед, протянул свою правую руку навстречу, наверное, хозяину хаты, который крепко сжал протянутую для приветствия руку. Все еще улыбающимися от радости встречи губами Чумак успел только произнести ответное, да и то не до конца: «Слава Укра…» и ощутил крепко сжатую, как в капкане свою руку в могучей руке хозяина с одновременным обхватом его сзади за поясницу Партизаном. Бросившиеся на него откуда-то слева и справа несколько человек рассчитанными и профессионально умелыми движениями повисли на плечах и руках. Кто-то тяжелый и сильный сдавил его горло рушником, запрокидывая голову Чумака назад. Как загнанный дикий вепрь, увешанный вцепившимися в него со всех сторон охотничьими псами, захрипел Мыкола и поволок всю свору в глубь хаты, пытаясь сбросить с себя хоть кого-нибудь, освободить руку и рвануть за сыромятный ремешок кольцо закрепленной на портупее под ватником «лимонки». В эти секунды нечеловеческого напряжения билась только одна мысль: «Успеть рвануть гранату, только это успеть сделать». Боролись молча, тяжело дыша. Из сдавленного рушником горла Чумака вырывался звериный хрип. Выкатившиеся из орбит глаза с выражением боли, ужаса и безумия, казалось, смотрели в одну точку. Чей-то громкий голос из-за укрытия за большой русской печью, занимавшей чуть ли не треть хаты, коротко пролаял: «Кончайте скорей с ним, не то рванет». Нападавшим в этот миг удалось свалить Чумака на пол и еще сильней сжать голову и горло. Они знали, эти бывшие и бывалые, как и Чумак, оуновцы, чего он хочет, сами когда-то были в таком же или аналогичном положении, понимали, чем сейчас все может кончиться.
Теряя сознание от боли и чудовищного напряжения, лежа на полу под грудой тел, Мыкола продолжал тянуться покрытым пеной ртом к заветному ремешку.
— Макогоном его по голове, макогоном[138], — вскричал кто-то из навалившихся на него, и миг спустя тяжелый удар деревянной ступой по голове погрузил Чумака в темноту и безмолвие…
…Он очнулся, лежа на животе. Повернутая набок голова щекой касалась чего-то мокрого и твердого. Приоткрыл глаза и увидел носки чьих-то сапог, кирпичный пол, мокрый от вылитой на него воды. Ватника, гимнастерки, сапог и галифе на нем не было. Оставшееся на теле заношенное и грязное нижнее белье пропиталось водой и прилипло к телу. Руки заведены за спину, кисти больно перехвачены чем-то металлическим. «Наручники, я в тюрьме у «энкэвэдистов», Партизан — чекист», — подумал Чумак и тяжело застонал от разрывающей голову боли.
— Живой еще, собака, — произнес кто-то из стоявших рядом людей и больно ударил Чумака в бок ногой.
— Прекрати, Петро, дай человеку в себя прийти, — послышался другой голос, и сказавший наклонился и посмотрел в лицо Чумака, который сразу же закрыл глаза. «Как же ты можешь меня называть собакой, — подумал Чумак. — Ведь ты был еще вчера таким же, как и я». Чумак не сомневался, что захватившие его чекисты — это ранее попавшие в руки госбезопасности такие же, как и он, оуновцы, перешедшие на службу советской власти. Правда, Чумак так никогда и не узнал, что «хозяином» хаты выступал загримированный под старика начальник отделения ГБ Корзун, сам много раз принимавший участие в легендированных бандбоевках, внедрявшийся в националистическое подполье, обладавший недюжинной физической силой и имевший опыт захвата оуновцев живыми.
Их было в камере несколько человек — пятеро бывших оуновцев и один оперработник. Мыкола правильно определил их по поведению, разговорам и особым, присущим таким, как и он, подпольщикам, интуитивным чутьем. В голове у Чумака только одна мысль: «Как уйти из жизни, чтобы тем самым обезопасить своих товарищей по подполью и любимого провидныка Лемиша?» Он чувствовал свою вину перед оставшимися на Волыни товарищами. Это он предал их, не разгадав в Партизане подставу. Были у него подозрения, но эти мысли не выходили за пределы его обычных, положенных при первых контактах с незнакомым подпольщиком. Как он мог видеть в Партизане предателя, когда Партизан и два его товарища-боевика, пришедших на Волынь вместе с ним из Хмельницкой области, не раз имели возможность ликвидировать Чумака и Карпо без всякого для них риска. И как мог он, Чумак, сомневаться в правдоподобности рассказов о себе и поведении Партизана, если сам видел его бледное и решительное лицо готового ко всему человека, когда они втроем сидели, сжавшись в комок в бункере, ежеминутно ожидая обнаружения их чекистами, прочесывавшими лес с собаками. Он, Партизан, как и Чумак и Карпо, вогнал патрон в патронник своего автомата и пистолета, подготовил гранаты и готов был, как и они, вступить в бой, принять смерть, если будут обнаружены чекистами. Голова кругом шла у Чумака от всех этих мыслей. Он никак не мог думать о Партизане как агенте органов — такими естественными были его действия на переходе с Волыни в Хмельницкую область. Но факт оставался фактом. Партизан — чекист и специально привел его сюда. Зачем?
У Чумака раскалывалась от боли голова, кровоточила рассеченная ударом макогона по голове рана, перевязанная чекистами. Неожиданно страшная догадка обожгла его сознание — Партизан специально не убил его и Карпа, он вошел в доверие к боевикам — связным Лемиша, чтобы захватить их живыми, для чего и увел его сюда, в Хмельницкую область, к якобы ожидавшим их прихода местным подпольщикам. В действительности он, как и Карпо, нужен чекистам живой, чтобы затем с их помощью заманить Лемиша и убить его. Нет, ничего не выйдет у чекистов. Чумак не станет предателем. Он убьет себя, он не хочет больше жить. Сил физических, чтобы совершить казнь над собой — разбежаться и с силой удариться головой о чугунную батарею центрального отопления, которые торчали на стенах камеры, у него не было. Повеситься на скрученных в жгут лоскутах нижнего белья, оставшегося на нем? Прыгнуть на чекистов и вцепиться в них остатками зубов? Не получится, потому что и сохранившиеся во рту зубы в этом деле не помогут, а крепкие чекисты исколотят его и скрутят. Он знает, они не спустят теперь с него глаз и будут круглые сутки наблюдать за ним. Наверное, его большевики расстреляют, ведь он не будет их агентом. Им, конечно же, известно многое о нем и его делах в подполье. Он был долго в СБ, сам казнил большевиков.
Нет, не смерти боялся Чумак и не пыток НКВД. Боль не пугала его. Он хотел умереть так, как учили его провидныки, как ушли из жизни многие знакомые ему повстанцы. Одни стрелялись, другие подрывали себя. Он не может сделать ни того ни другого — нечем, оружия у него больше никогда в жизни, которой и осталось, наверное, чуть-чуть, не будет. Ах, как до боли в пальцах, которые он сжал в кулаки, ему захотелось ощутить рубчатое металлическое тело «лимонки». Он бы на глазах чекистов разжал пальцы, отпустившие скобу запала, и держал на открытой ладони смертельное зеленое яйцо, глядя на искаженные от ужаса и страха морды ненавистных ему чекистов-большевиков. Они ничего не успели бы сделать за такие короткие и самые длинные и прекрасные для него, Мыколы, последние в его жизни секунды. Их всего три-четыре, которые стали бы для него самым лучшим отсчетом времени в этой жизни. Мыкола перекрестился, сидя на полу, подполз к углу камеры, прислонился спиной к стене, подтянул к подбородку колени и, уткнув в них кудлатую, давно не мытую, перевязанную широким бинтом с проступающими пятнами крови голову, беззвучно зарыдал, содрогаясь всем телом. Еще какое-то время до наблюдавшего за ним через глазок коридорного доносились рыдания, отрывки молитв и причитаний, вырывавшихся из запекшихся, в багрово-синих кровоподтеках губ. Сломленный свалившимся на него таким страшным событием и нечеловеческим напряжением всех своих физических и духовных сил, Чумак вскоре затих и погрузился в тяжелый сон, который, однако, принес ему бодрость. Вошедшие в камеру люди в военной форме без оружия принесли ему матрац, подушку и одеяло, молча положив все это около угла, где все еще продолжал сидеть проснувшийся Чумак. Молодость брала свое. Мыкола долго смотрел на лежавшие около его босых ног вещи, потом поднялся, разложил тюфяк вдоль стены, положил голову (впервые за много месяцев) на настоящую перьевую подушку, накрылся теплым шерстяным одеялом и тут же провалился в требуемый его смертельно уставшему организму сон. Молодость особенно примечательна тем, что даже самые потрясающие человеческое существо события, может быть, самые страшные, сравнимые только со смертью, мировым катаклизмом, всеобщей трагедией, катастрофой, отступают на задний план и вспоминаются как страшный сон, фантасмагория, которых кажется и вовсе не было в твоей жизни, если ты хорошо выспался и, открыв глаза, ощутил себя здоровым и бодрым каждой клеточкой молодого тела, чувствуешь, что руки-ноги на положенном им месте, а голова ясная и способна совершенно по-новому оценить происшедшее с тобой, все, что осталось по ту линию страшного сна…
Он проснулся от звука открываемых железных засовов. В камере появилось сразу несколько человек. Почти все в военной или полувоенной одежде. Впереди молодой широкоплечий мужчина с красивым смугловатым лицом с синеватым шрамом на щеке. Весь облик этого энергично вошедшего в камеру человека, его движения и манера говорить вызывали симпатию, несмотря на бросающиеся в глаза оттопыренные уши, что делало его лицо еще более симпатичным и привлекательным.
— Так вот какой вы, друже Чумак, — весело и приветливо, подмигнув ему как давнишнему знакомому, произнес вошедший, и Мыколе показалось, что он уже где-то слышал этот голос.
Чумак не поднялся с тюфяка и продолжал лежать, натянув под подбородок одеяло, мрачно смотря на вошедших. Шествие замыкал Партизан в щегольски сидевшем на нем новеньком габардиновом макинтоше. Такие же новые желтого цвета модные полуботинки, светло-серый коверкотовый костюм и темно-серого цвета мягкая фетровая шляпа в руке делали его для Чумака незнакомым человеком из потустороннего, фантастического, нереального мира. Партизан, как и вошедший первым в камеру симпатичный, явно начальствующего вида мужчина, на правах старого знакомого дружески подмигнул Чумаку, сказав одновременно:
— Доброе утро, Мыкола. Как спалось на новом месте? Хочу, чтобы у тебя не было злости на меня. Я желал и желаю тебе, как и твоим друзьям по подполью, только добра.
Он подошел к все еще лежащему и укрытому до подбородка одеялом Чумаку и, слегка наклонившись, протянул ему руку — то ли приветствуя оуновца, то ли предлагая ему с помощью протянутой руки подняться с пола. Чумак тяжело засопел, но руки Партизану не подал и, зло посмотрев в лицо своего вчерашнего попутчика в тяжелом переходе, отвел глаза.
— Жаль, что ты меня так встречаешь, друже Чумак, — продолжал Партизан, обращаясь с серьезным видом к Чумаку, как принято в подполье, по его конспиративному псевдониму, — я тебе, дураку, жизнь сохранил, помочь хочу человеком стать, а ты даже руки не подал.
И Партизан, как будто совершенно искренне обидевшись, повернулся к симпатичному ушастому в полувоенной форме:
— Василий Иванович, в дополнение к уже рассказанному о Чумаке, хочу сообщить, что человек он отзывчивый и хороший. Исключительно дисциплинирован. Службу хорошо знает.
Партизан снова повернулся в сторону Чумака:
— Это Василий Иванович, непосредственный руководитель операции по твоему захвату. Ты ему, Мыкола, как и мне, жизнью обязан. Умереть, как ты пытался сделать это с помощью гранаты, и дурак сумеет, а ты выживи сам, друзьям помоги сохранить жизнь, не сделав при этом ненужных глупостей, — это, друже Чумак, уметь надо. Можешь быть уверен, умереть мы тебе не дадим. Ты нам живым очень нужен. Что же ты отвернулся?
Далее продолжал начатый Партизаном монолог Василий Иванович:
— Мыкола, сейчас тебя наши хлопцы помоют в душе, дадут чистое белье, новые гимнастерку, брюки и сапоги. Ремень тебе пока не положен — ты у нас в арестованных значишься. Потом врач обработает рану на голове, перевязку сделает, покормим и поведем тебя к высокому начальству. С тобой хочет побеседовать начальник Хмельницкого управления госбезопасности. Вообще бы тебе лучше встать, когда с тобой разговаривают офицеры госбезопасности.
Чумак сбросил с себя одеяло и медленно поднялся с пола. Он был выше присутствовавших в камере на голову. Чумак наконец-то вспомнил, где он уже слышал голос Василия Ивановича. Именно этот голос, и без радостных интонаций, как сейчас в камере, а нервно-возбужденный, раздался тогда в хате, когда он пытался подорвать себя гранатой: «Кончайте скорей с ним, не то рванет».
Через час помытого в душе, гладко выбритого, одетого в чистое белье и одежду Мыколу с перевязанной чистым бинтом головой быстро покормили показавшимся ему невероятно вкусным завтраком в одном из рабочих кабинетов в служебном здании областной госбезопасности и, не дав опомниться, ввели в кабинет начальника. Начальник управления поднялся навстречу входящим вместе с Чумаком в кабинет оперработникам. Чумак с удивлением смотрел на стоявшего перед ним руководителя областной госбезопасности. Он еще больше удивился, когда этот начальник заговорил с ним на родном украинском, да так чисто, красиво и по-доброму, как разговаривали с ним провидныки, за которых он готов был, не колеблясь, отдать жизнь. Если бы не генеральская форма на этом большевике, и не знал бы Чумак, где находится, показалось бы ему, что с ним говорят свои провидныки, что он среди своих. Областной начальник госбезопасности был пожилой мужчина с седой головой и большими седеющими усами, какие носят обычно простые сельские вуйки. Часть пальцев правой руки была изуродована. «Наверное, ранен был», — подумал Чумак. Генерал протянул Мыколе для приветствия левую руку. Чумак, сам не ожидая этого от себя, ответил на приветствие генерала, пожав ему руку.
— Садитесь, Мыкола, вот сюда, — и генерал показал Чумаку на кресло, стоявшее рядом с рабочим столом генерала-вуйки», как «окрестил» этого «энкэвэдиста» Чумак. — Вот что я скажу вам, Мыкола, — начал полковник. — Мы не будем вербовать вас и просить оказать нам помощь в захвате или ликвидации Лемиша. Мы покажем вам нашу Советскую Украину. Ее заводы, шахты, колхозы. Нашу Советскую Армию, наш Черноморский флот. Мы покажем наших советских людей, украинцев, честных советских тружеников, которые строят новое коммунистическое общество, общество счастливых людей. Эти советские люди говорят на родном им украинском языке. Мы покажем в наших театрах спектакли на украинском языке. Вы увидите счастливые лица советских людей, которым оуновское подполье мешает строить новую жизнь. Мы не будем агитировать за советскую власть. Вы увидите ее в жизни, в действии. Вы убедитесь в том, что мы, органы госбезопасности, выполняя волю партии и правительства, делаем все возможное, чтобы вывести из подполья еще скрывающихся от нас вооруженных оуновцев. Вернуть их, заблудших сынов Украины, к мирной жизни…
Так или почти так говорил генерал тихим убеждающим и проникающим в душу Чумака голосом, все больше и больше располагая его к себе. Он напоминал Чумаку его старого учителя в школе, который любил Мыколу и заставил тогда еще мальчишкой ходить по воскресеньям в местную просвиту, когда Мыкола перестал посещать школу.
Чумак многого не понимал в речи генерала, но всем своим существом чувствовал, что этот усатый вуйко с генеральскими погонами желает ему добра, ничего пока не требуя взамен. «Пока не требует», — подумал Чумак.
Мысль уйти из жизни не оставляла его. Он понимал, что будет под жестким контролем, что он должен перехитрить чекистов. А может быть, ему удастся бежать? Такие мысли мелькали в голове Чумака. Он с напряжением ловил новые для него слова генерала и внимательно следил за ходом его мыслей.
— Я договорился с нашим министром показать тебе Украину, чтобы ты сам убедился, с кем и против кого и чего вы воюете, — перейдя на «ты», закончил почти двухчасовую беседу с ним генерал.
Чумака не удивляло, что этот большой чекистский начальник говорит ему «ты», чего не услышишь в подполье от провидныков. Дисциплина, соблюдение определенной дистанции между командиром и подчиненным, вежливое обращение на «вы», «друже Чумак» соблюдались в оуновском подполье неукоснительно. Но почему-то Чумак, сам удивляясь себе, спокойно реагировал на это москальское «ты», а тихий проникновенный и успокаивающий его мятежную душу голос генерала доходил до самого сердца. Он поднял опущенную до того голову и впервые за несколько часов посмотрел в добрые глаза чекиста. «Точно, как мой отец смотрит», — подумал Чумак и вспомнил отца своего, едового в артиллерийской упряжке батареи Войска Польского, погибшего в 1939 году от прямого попадания немецкой бомбы. Ничего, даже клочка одежды не осталось от отца и лошади, на которой он сидел, яростно колотя ее плеткой, пытаясь выскочить вместе с орудием из-под бомбовых ударов немецких штурмовиков. Смерть его видел односельчанин Филипп Орлик, вернувшийся из немецкого плена калекой в 1945 году. Он рассказал Чумаку об этой страшной картине смерти на войне, когда все превращается в ничто, испепеленное и расщепленное несколькими десятками килограммов тринитротолуола, коротко и ласково именуемое специалистами от войны — тол. Мыкола хорошо помнил эту душную и темную летнюю ночь, когда пришел из леса повидаться с матерью, сестрой и братом. Вскоре их депортировали в Сибирь, как семью активного бандеровца. Он остался один на всем белом свете. Отца он любил, помнил его крепкие крестьянские руки и большой шрам от пули, полученной им от польского жовнира[139] в 1919 году в бытность его воякой УГА[140] при отступлении украинских стрельцов под натиском польской армии генерала Галлера. Поляки тогда под началом этого генерала разгромили УГА и хорошо поколотили украинцев. Помнил Мыкола и шрамы от польских шомполов на спине отца после избиения его в жандармерии в 1929 году за выступления селян против польских маетчиков[141]. Малиновые рубцы от шомполов навсегда врезались в Мыколину память. Отца мобилизовали в Войско Польское, когда в 1939 году германский вермахт взломал государственную границу Польши и Польская держава за две недели была раздавлена германской военной машиной. Тот же солдат — калека Филип Орлик рассказывал Мыколе, как храбро воевал его отец и как много немецких танков подбила его батарея…
На прощанье генерал сказал Чумаку:
— Мыкола, этот человек, который привел тебя к нам, — при этом он сделал знак рукой Партизану подойти к нему и стать рядом, — мог убить тебя при малейшем подозрении. Он имел на это право, как и просьбу руководства доставить тебя живым. Он сделал все, чтобы ты был живой, рискуя своей жизнью. Мне бы хотелось, чтобы вы стали друзьями. Партизан будет сопровождать тебя в поездках по Украине вместе с другими оперработниками. Вы сегодня же выедете в Киев автомашиной. До встречи.
И Чумак, снова не думая, что перед ним враг, как завороженный, протянул руку генералу. В голове его был сумбур от нахлынувших мыслей. Перед глазами мелькали какие-то люди в военном, в штатском. Все они обращались к генералу по-украински, и речь шла о нем, Чумаке, которого эти входившие и выходившие из кабинета «энкэвэдисты» готовили для поездки в Киев…
Обедали в маленькой комнатке рядом с чекистской столовой, из которой доносилась русская речь обедавших сотрудников управления госбезопасности, стук столовых приборов, тот, пока ему еще незнакомый, приглушенный шум, присущий ресторанам, столовым, другим местам общественного питания, в которых изрядное количество людей занимаются только одним делом — приемом пищи. Кроме Чумака и Партизана было еще двое — уже знакомый ушастый начальник Василий Иванович и новый для Чумака чекист, к которому ушастый обращался на «ты» по имени Иван, а Партизан уважительно Иван Константинович, с красивым лицом и обворожительной, пленяющей собеседника белозубой улыбкой. Новый чекист, как и Василий Иванович, по определению Чумака, были украинцами, не просто в совершенстве владеющими родным языком, но и говорившими так же красиво и просто, как запомнившиеся Мыколе с детства и на всю жизнь учителя в его сельской школе и в просвите. В комнатку для обеда Чумака провели через какой-то изолированный от сотрудников управления коридорчик прямо из кабинета усатого генерала с изуродованной рукой, и Чумак догадался, что его специально берегут от посторонних глаз непосвященных чекистов. «Вот это конспирация, — думал Чумак, — похлеще, чем у нас, в СБ». Он вспомнил, как несколько лет назад к тогдашнему руководителю ПЗУЗ[142] Смоку прибыли курьеры из восточных областей Украины, молодые мужчина и женщина. Напарница курьера, как позже слыхал от хлопцев Чумак, через несколько дней стала секретарем-машинисткой при самом Смоке и одновременно его любовницей. Еще через несколько дней в страшных пытках в руках СБ умер пришедший с ней с востока в Гурбенский лес молодой хлопец. Как по секрету рассказывали Чумаку его друзья — «эсбисты» из службы безопасности Смока, в действительности был он офицером-чекистом, засланным большевиками на Волынь от имени легендированного чекистами провода ОУН в Киеве. Предала и разоблачила забитого в СБ чекиста его напарница. Красивая черноглазая дивчина. Все улыбалась хлопцам, когда ходила по их лесному лагерю. Глаза как омут — так и затягивают. Взгляд хоть и тяжелый, а так и хочется посмотреть ей в глаза и утонуть в них. Брови дугой изогнуты, как будто чему-то удивляется. Все в ней было красиво, и лицо с чуть вздернутым совершенной формы носом (такие, слегка кирпатые[143] носы имеют только чистопородные украинки), коралловым ртом, сквозь приоткрытые полные губы которого виднелся жемчуг зубов, и голова с уложенной на затылке короткой тяжелой темно-русой косой, красу которой не портили пока еще не вымытые керосином гниды; и стройная ее фигура, и даже угадываемые под грязным и засаленным старым ватником, наверное, изумительной формы еще девичьи бедра, плавно переходящие в ту нижнюю часть спины, которая обычно больше всего возбуждает мужчин; и так волнующая молодых хлопцев легкая женственная походка длинных крепких ног в стоптанных кирзовых солдатских сапогах. Зная характер Смока, хлопцы молча смотрели вслед этому так неожиданно объявившемуся у них в лесу природному чуду — самому прекрасному из всего живого на Земле и, наверное, каждый из них по-мужски завидовал своему провидныку. Да и сам Смок был хорош собой … Если бы не эта проклятая жизнь, эта беспрерывная война, какие бы здоровые и породистые дети были у этих красивых мужчины и женщины.
Кто она была в действительности, Чумак не знал. Псевдо у нее в подполье было Оксана. Куда она девалась после гибели Смока, было ему неведомо. А вспомнил Мыкола эту историю с засланными чекистами, потому что еще тогда поразился стойкости и мужеству замученного в СБ хлопца. Так и умер, не сказав ни слова о своем задании, чекист…
Захваченные в августе 1955 года архивы подполья ОУН пролили свет на историю пропавших в лесах Волыни в 1946–1947 годах офицера госбезопасности и его помощницы, агента ГБ Апрельской[144], выведенных на Волынь с целью проникновения в оуновское подполье от имени легендированной ОУН в Киеве…
Они попали к руководителю ПЗУЗ Мыколе Козаку, он же Смок, он же Вивчар. Окружной провиднык Смок, будучи исключительно сильной личностью, сумел оказать на Апрельскую такое психологическое и идеологическое воздействие, что буквально через несколько дней, став его любовницей, она предала органы госбезопасности. Офицер-чекист умер под страшными пытками, не назвав ни своего настоящего имени, ни целей прихода на Волынь, ни своих товарищей в Киеве. Об этом свидетельствовали оуновские протоколы допросов СБ. Сама Апрельская до гибели Смока была его секретарем-машинисткой.
Тогда, в 1955 году КГБ Украины на основании этих документов установил судьбу двадцати офицеров-чекистов, исчезнувших в разное время в боевых действиях в Западной Украине за период 1944–1954 годов при неизвестных обстоятельствах. Все они считались пропавшими без вести, а посему оставшиеся семьи не получали ни пенсий, ни пособий. Составленное КГБ Украины письмо в ЦК Компартии нашло положительное решение — справедливость восторжествовала. Родные и близкие замученных чекистов наконец-то узнали о судьбе своих родных и получили официально положенные им пенсии…
Покровитель и любовник Оксаны Смок-Вивчар погиб зимой 1949 года. Вскоре у Апрельской-Оксаны появился новый поклонник, которым она увлеклась настолько серьезно, что тот, получив разрешение своего руководства, обвенчался с Оксаной. Этим человеком был окружной провиднык Ат. Вспыхнувшее между ними чувство настолько увлекло молодых людей, что они не мыслили жизни друг без друга.
Апрельская — Оксана, будучи уже женой Ата, ушла из жизни осенью 1950 года. Сам Ат, тяжело переживая смерть любимой женщины, погиб в 1952 году от взрыва чекистского «сюрприза», разорвавшего его на куски.
Вот что рассказывали мне старшие товарищи о смерти неизвестной оуновки глубокой осенью 1950 года.
Группа курьеров ОУН нарвалась на чекистскую засаду. Началось преследование с боем. Пущенных по следу собак оуновцы вскоре перестреляли. Группа боевиков-оуновцев вместе с курьерами в составе шести человек пыталась оторваться от преследования, дважды оставляя для своего прикрытия боевиков-смертников…
Их оставалось трое, продиравшихся через густые заросли леса. Тяжело раненный оуновец был пристрелен последними двумя, продолжавшими движение и отвечавшими огнем автоматов на чекистские выстрелы. По брошенным при погоне вещам стало ясно, что люди шли из-за кордона. Кроме оружия и националистической литературы, группа наверняка доставляла что-то важное в их почте.
Чекисты хорошо видели в бинокли на заросших кустами и елями скалистых холмах две мелькавшие фигурки в комбинезонах защитного цвета. Потом одного из них ранили. Какое-то время было видно маленькую фигурку, пытавшуюся тащить за собой раненого спутника. Затем фигурка уже одна замелькала среди елей, изредка отвечая на огонь чекистов.
Когда оперативники подбежали к лежавшему на земле телу, то увидели возле добитого выстрелом в голову раненого вещмешок с националистической литературой, листовками, бланками советских паспортов, деньгами. Стало понятно, что последний курьер уходит налегке.
Опергруппа продолжила преследование, ведя огонь по предполагаемым местам движения оуновца. Он был ранен, о чем говорили следы крови на траве и остатки индивидуального пакета. Наконец, впереди что-то мелькнуло в густых кустах. Присмотревшись, чекисты увидели лежавшего и производившего непонятные движения руками, в которых не было оружия. Кольцо солдат медленно сжималось вокруг кустов.
Раздавшийся еле слышный и приглушенный расстоянием хлопок бросил окружавших на землю. Сработал гранатный запал. Прогремевший вслед за этим взрыв разбросал кусты, траву и куски белой бумаги. На одного из солдат упал сгусток человеческой крови. Граната взорвалась в руках лежавшего человека. Он взорвал себя гранатой, приложив ее к голове. Лицо, часть головы и кисть левой руки у человека отсутствовали. Мощный взрыв изуродовал человека до неузнаваемости и разбросал вокруг клочки уничтоженных и оставшихся тайной каких-то документов.
Даже не специалисту было ясно, что произвести туалет трупа с последующим фотографированием и опознанием было невозможно — все разбросало взрывом…
Когда чекисты, стараясь не запачкаться кровью, осторожно расстегнули пуговицы комбинезона и попытались обнажить верхнюю часть тела, руки их натолкнулись на еще теплую женскую грудь. Это было подобно шоку. Проводившие обыск поднялись с колен и встали полукругом вокруг тела. Молодые мужчины смотрели на призывно зовущие по-девичьи торчащие, еще не успевшие налиться желтизной смерти холмики с темными кружочками сосков. Лица их выражали недоумение, стыд и растерянность: несколько десятков здоровых мужиков так долго не могли догнать эту небольшого роста, хрупкую молодую женщину, с такой красивой грудью, созданной для любви и продолжения рода. Такой женской груди не должны касаться грубые солдатские руки. Они могут принадлежать только губам младенца или любимого мужчины.
— Товарищ капитан, — обратился один из чекистов к старшему по званию, — нам бы не хотелось раздевать ее дальше. Пусть в райцентре это сделает врач в нашем присутствии. Там и одежду просмотрим. В карманах на ощупь никаких документов и записей, только компас, индивидуальные пакеты и носовой платок. Остальные личные вещи в сумке при ней и брошенном ранее рюкзаке. Вот он.
— Ну чего уставились? Мертвой бабы не видели? Отойти от тела, — необычно для знавших капитана по работе резко и громко прозвучал его голос. Он так сказал нарочито грубо, скрывая охватившее его, как и других, чувство стыда.
Смущенные увиденным, солдаты и офицеры-войсковики послушно отошли в сторону.
Солдаты, чертыхаясь, тащили, продираясь сквозь кусты, завернутое в плащ-палатки тело женщины в камуфляже до ближайшей проезжей дороги. Вызванные по рации машины были на подходе.
Позже врач-эксперт констатировал, что погибшая — молодая женщина 28–30 лет, нерожавшая…
Только спустя годы стало известно, что этой женщиной была Апрельская — Оксана[145].
Мыкола молча и внимательно изучал лица сидевших вместе с ним чекистов и думал: неужели эти, наверное, его ровесники, «энкэвэдисты», такие же стойкие и крепкие как тот, погибший тогда в Гурбенском лесу в СБ чекист? Нет, не все. Он вспомнил, как некоторые умоляли оставить им жизнь. Захваченные после боя в лесу раненые чекисты трусливо умирали, когда их добивали хлопцы. «Я тоже должен умереть, — вертелось у него в голове, — сейчас схвачу со стола нож и ударю себя в грудь или полосну по горлу». Он протянул, стараясь сделать это незаметно, руку к столовому ножу и потрогал пальцем лезвие. «Нет, таким ножом ни себя, ни врага не заколешь».
Чумак никак не мог сориентироваться, как вести себя с этими людьми. Поглощенный своими мыслями, он не вслушивался в их оживленный разговор, но понимал, что это делается специально для него, чтобы успокоить, втянуть в беседу. Тот, которого звали Иваном Константиновичем, чекист с белозубой улыбкой, рассказывал смешную историю, которая случилась с ним на фронте в январе 1943 года, когда он, двадцатилетний старшина артиллерийской батареи, самостоятельно вступил в переговоры с румынскими солдатами на Сталинградском фронте за две недели до капитуляции 6-й армии фельдмаршала Паулюса. Он рассказывал, что солдаты его батареи, почувствовав запах хорошего табака с румынской стороны, предложили румынам обменяться на махорку. В переговоры с румынами вступил этот белозубый, с румынской стороны кто-то говоривший по-русски, и старшина вопреки всем правилам войны, договорился прийти к румынам в окопы. Встал и пошел, взяв с собой пару пачек махорки. И действительно, румыны мирно приняли его, обменялись табаком, и тут неожиданно появился румынский офицер и, увидев советского солдата, схватился за пистолет. Однако солдаты обезоружили своего офицера.
— Все же на прощание, уже поднимаясь на бруствер, я сказал им: вы самое главное в своей жизни сделаете, если сегодня или завтра в плен нам сдадитесь, иначе все будете мертвыми.
Из дальнейшего рассказа белозубого Ивана Константиновича, Чумак понял, что за этот «поход» к румынам его чуть было не арестовали люди из НКВД, а спасло то, что, когда его пришли арестовывать за «уход к противнику» по доносу кого-то из его солдат, в это время вся румынская часть с оружием и развернутым белым флагом перешла к русским прямо на их участке, заявив через своего старшего офицера, что их уговорил сдаться в плен приходивший к ним вчера «Иван».
— Я еще и медаль за это получил, — закончил, смеясь, Иван Константинович.
«Смелый человек, — подумалось Чумаку. — Тот ушастый командовал моим захватом. Тоже смелый. Рисковал, если бы я рванул гранату. Этот к румынам на фронте не побоялся сходить. Нет, эти, наверное, такие же, как и тот, который погиб в муках, а дела своего не предал. А как же моя клятва, моя присяга воина УПА? Я найду возможность что-то сделать, уйти из жизни. Надо немного подождать, набраться сил. Я ведь им ничего не сказал. А ведь только я и Карпо знаем место и условия встречи с Лемишем. Этого я ни под какими пытками не скажу «энкэвэдистам».
Мыколе не стало легче от этих мыслей. Он чувствовал, что совершает предательство по отношению к оставшимся в подполье боевым друзьям. Вспомнил он и о своем решении, принятом им несколько месяцев назад, — с повинной не выходить, большевикам не сдаваться. Лемиш должен найти выход, объединить оставшихся еще в живых подпольщиков и уйти на Запад. Полковник Васыль Кук — Лемиш опытный командир. Он сумеет найти выход. Они еще повоюют. Чумак знал, что «энкэвэдисты» в плен «эсбистов» не берут. Он, Чумак, столько крови советской пролил, он живой Советам не нужен, его расстреляют. Об этом говорил ему Лемиш и другие провидныки, они говорили, что такие верные сыны Украины, как он, Чумак, испытанный и проверенный в боях член ОУН, должен до конца выполнить свой долг, убить как можно больше врагов Украины, биться с ними до конца, а если будет безвыходное положение, погибнуть достойно, как подобает воину за освобождение украинского народа от проклятых оккупантов-москалей. Он до конца выполнит свой долг. Жалеет об одном — мало поубивал немцев, поляков, предателей, москалей. Не отомстил до конца за невесту свою, за родных, высланных в Сибирь. И тут же у Чумака мелькнуло: «А что будет после моей смерти с родными в Сибири? Оставят ли их жить большевики?»
Чумак, как и подобает настоящему повстанцу, носил на поясе и пистолет ТТ, и наган. Откажет пистолет, всегда сработает самый надежный револьвер. Ну а если руки не смогут нажать на курок, остатками зубов вытянет чеку гранаты. Ничего не получилось у него. Перехитрили его чекисты.
— Ешь, Мыкола, ешь, — донесся до него голос Партизана. — Тебе силы нужно набирать. Харчи здесь хорошие, а работа у нас с тобой предстоит тяжелая и сложная.
«О какой работе говорит Партизан? — снова мелькнуло в голове. — Что он имеет в виду? — Кровь ударила Мыколе в голову. — Они думают, что я дам согласие стать предателем, их агентом. Я вам еще покажу. Я сейчас поем. Окрепну, залечится рана на голове. Я вам потом всем покажу, кто такой Чумак». Мыкола, растянув губы в подобие улыбки, взял ложку и опустил ее в пахнущий до одурения самый любимый им из всей еды — украинский борщ. Мыкола никогда еще в жизни не ел украинский борщ с пампушками и чесночной подливой. Он мгновенно опустошил тарелку и подумал, что мама его варила борщ не хуже, а может быть, и лучше, только пампушек по бедности никогда не было. Съел он и вторую тарелку борща и, наверное, несметное количество вареников с картоплей и сыром[146], сдобренных свиными шкварками со сметаной. Он не мог вспомнить, когда и где за последние месяцы так вкусно и плотно ел. Наскоро выпив компот, чем-то напомнивший Чумаку родной сельский грушевый взвар, все четверо, поторапливаемые посланцем от генерала, прошли длинным и темным коридором во двор областного управления госбезопасности. Туалет, куда попросился Чумак, оказался с не закрывающейся дверью, за которой стояли и ждали его двое сопровождающих. «Боятся, что убегу, даже в сортире охраняют, — мрачно усмехнулся про себя Чумак. — Посмотрим, что дальше будет…»
На двух больших легковых машинах выехали на широкое и хорошо асфальтированное шоссе. По бокам у Чумака уже знакомые ему чекисты. Мыкола поймал себя на мысли, что с удовольствием сидит и чувствует себя так же удобно, как когда-то подростком в кресле богатого польского маетчика, куда послал отец отдавать взятые в долг несколько злотых, а он, оставшись в комнате поляка один, решил попробовать, как люди чувствуют себя в кресле. Очень понравилось тогда Мыколе сидеть в таком мягком и удобном кресле.
Никогда в своей жизни не видел Мыкола так много машин на дороге, такого количества людей в поселках, селах и небольших городках, через которые проходила их дорога на Киев. Машины шли на большой скорости. Сопровождающие его о чем-то беспрерывно говорили, пытались и его вовлечь в их беседы, но Чумак либо молча улыбался им, иногда кивал головой, или закрывал глаза, погружаясь в дрему. Будущее не волновало его. Решение он принял. Он убьет себя.
Вот и Днепр. Блестят от заходящего солнца купола лавры. Забилось сердце Чумака. Когда-то говорил ему Лемиш, что будут они принимать парад своих войск в Киеве — столице независимой соборной державной Украины. А везут его сюда как пленника. Он в машине вместе с врагами своими. Он знает, почему они так ласково с ним обходятся — им Лемиш нужен. Если он встанет на путь предательства, они получат Лемиша, а потом убьют и Васыля Кука, и его, Чумака. Он это точно знает. Много лет учили и доказывали его командиры, поясняя на самых живых примерах, не верить большевикам, не поддаваться на провокации чекистов. В голову лезли мысли о захвативших его таких же, как и он, в прошлом бойцах УПА, подпольщиках, а ныне на службе у чекистов, хлопцах. И снова вспомнилось навсегда оставшееся в памяти: «Живой еще, собака». И удар сапогом в бок. Слезы стали душить Чумака. Это заметил сидевший слева от него Василий Иванович:
— Ну-ка, Мыкола, давай выпьем за приезд в Киев. Много не дам, а грамм по сто можно. — И ушастый, достав откуда-то из-под себя флягу и два стаканчика, ловко налил Мыколе и белозубому, чокнувшись с ними флягой, из которой сделал большой глоток.
Дорога, по которой машины поднимались от Днепра в гору, чем-то напоминала Мыколе въезды в известные ему города Дрогобыч, Ровно, Луцк, Львов — такая же ровная брусчатка. Мыкола никогда не был ни в Дрогобыче, ни во Львове, ни в других больших городах Западной Украины, но много раз по заданию своих командиров подходил совсем близко к предместьям и ему очень нравились эти ведущие в город брусчатые широкие дороги, построенные еще в прошлом веке австрийским императором Францем-Иосифом специально для всех видов транспорта, чтобы грязь и глину на колесах в город не вносили.
«Как много в Киеве деревьев, — подумал Чумак, — как в лесу».
Машины выскочили на широкий проспект, также покрытый брусчаткой, и Мыкола увидел слева громаднейший серый дом с колоннами. Ничего подобного он в жизни еще не видел, и, то ли от выпитой водки, то ли от только что увиденного и переживаемого им, пришел в невообразимое волнение. «Какое вокруг богатство, — мелькнуло у него в голове, — как красиво и добротно одеты люди. Какие красивые женщины».
А вот и сам Крещатик с изумительно красивыми новой постройки домами. Резкий подъем по брусчатой же улице, поворот направо, и машины въезжают во внутренний двор Короленко, 33 — центральное здание госбезопасности Украины. Их ждали. В одном из рабочих кабинетов на втором этаже накрытый белой скатертью стол, красиво сервированный на шесть человек. К уже известной Чумаку компании добавляются два человека — высокий, с залысинами и умным приветливым лицом Николай Иванович, украинец, это угадывается по его украинскому языку без русского акцента, и тезка ушастого — тоже Василий Иванович[147]. Этот, маленького роста, с почти лысым черепом и крупными чертами славянского и хитрющего лица явно русский, хотя пытается говорить по-украински. Чувствуется по всему, что эти новые лица — большие начальники. Прислуживают два сотрудника в штатском. Чумаку дают умыться. Во время всей личной гигиены рядом находятся Партизан и Василий Иванович, тот, ушастый. Наконец, все собираются за столом. Николай Иванович поднимает рюмку с водкой и говорит, что наконец-то он встретился с давно ожидаемым здесь Чумаком и рассчитывает на его благоразумие и здравый смысл, на оказание помощи в вопросе захвата последнего на Украине крупного бандеровского командира и руководителя подполья Васыля Кука — Лемиша. При этом Николай Иванович замечает, что, если эту помощь органам не окажет Чумак, ее окажут другие бывшие участники подполья, и эта заслуга зачтется им при вынесении наказания советским судом. В случае захвата Лемиша живым все совершенные против советской власти преступления участникам этой операции будут прощены и они станут свободными гражданами Советской Украины.
— Подумайте, Мыкола, — закончил Николай Иванович, — мы знаем многое, наверное, почти все о вас. Неужели вам хочется умереть? Вы так молоды. У вас еще будет семья, дети. Мы обучим вас выбранному вами же ремеслу. Вы будете нормально, как все люди, жить. Да, мы знаем, что вы «эсбист», что много раз приводили в исполнение приговоры вашей службы, казнили советских людей. Советская власть умеет быть благородной. Отдайте нам Лемиша. Мы в ближайшее время не будем говорить с вами на эту тему. Нам известно, что вы с восемнадцати лет в подполье, все время в лесу. Вы не знаете настоящей Украины. Не видели ее во всей красоте и могуществе. Это вторая по величине и значимости советская республика в СССР. Мы не будем вам предлагать — или — или. Мы покажем вам Украину, ее людей. Решайте сами. Повторяю: если не вы, это за вас сделают другие. Не скрою, Васыль Кук нам нужен живой. Именно это мы пока можем сделать только с вашей помощью. Если нет, он будет в ближайшем будущем ликвидирован нашими войсками или агентурой. Живым Лемиш не сдастся, как и вы не сдались бы живым, друже Чумак (при этом Николай Иванович произнес иронически друже Чумак, как принято обращаться друг к другу в оуновском подполье), но мы сделали все, чтобы захватить вас только живым. Вы еще убедитесь, что мы, поступая именно так, были правы. После ужина отдохнете пока в тюремной камере и под нашим присмотром. Завтра наш врач посмотрит и обработает вашу рану, и, наверное, завтра же с Партизаном и Василием Ивановичем (взгляд в сторону ушастого) вылетите в Крым. Там, на южном берегу, в ноябре еще тепло. Посмотрите советские здравницы, попробуете произрастающие только в этой части земного шара знаменитые сорта винограда, попьете крымских вин, наберетесь сил. После Крыма через десять дней вам покажут наш Донбасс, шахты и шахтеров, Днепропетровск, Запорожье — сердце украинской промышленности. Потом поговорим. Кстати, Мыкола, вы когда-нибудь ели виноград? — спросил Николай Иванович.
Мыкола отрицательно покачал головой.
— Ну вот видите. А еще украинец. Это же все ваше, здесь, на Украине, в той же Закарпатской области. Конечно, если бы вы уходили вместе с остатками разбитой нами УПА в 1947–1948 годах через Чехословакию на Запад, то вино виноградное попробовали бы. Насколько нам известно, вы на Запад не уходили и в рейдах в тех районах не участвовали, — и Николай Иванович пристально и спокойно посмотрел на Чумака.
Тот вновь отрицательно покачал головой.
— За наше здоровье вы, Мыкола, конечно же, пока пить не будете, — засмеялся Николай Иванович, — но хотя бы просто выпейте с нами.
Чумак, подчиняясь какой-то необъяснимой силе и воздействию, исходящими от этого рассудительно и медленно говорящего начальника, протянул свою рюмку и чокнулся с ним.
В течение ближайших двух часов за столом не было сказано ни слова о работе, об оуновском подполье, о захвате Чумака, о его переходе вместе с Партизаном в Хмельницкую область, ни о том, что он чудом остался жить. Компания за столом напоминала добрых знакомых, собравшихся только для того, чтобы поговорить о вкусной пище, тех диковинных закусках, что были на столе, предполагаемом большом урожае, о планах выполнения хлебо- и других заготовок, о новых кинокартинах, о прошедших ноябрьских торжествах…
Сломленный физически и духовно напряжением последних дней, Чумак после обеда мгновенно заснул. Его разбудили через десять часов сна. Перед ним стояли Василий Иванович и Иван Константинович, рядом с ними женщина в белом халате — врач. Крупная, высокая, статная, с ярко выраженными семитскими чертами красивого лица, она прикоснулась прохладной и ласковой ладонью ко лбу Мыколы и мягким, таким приятным грудным голосом сказала:
— Температуры у него нет, а голову мы сейчас обработаем.
Мыкола быстро привел себя в порядок. Его обмерили для покупки цивильного костюма и обуви. Размеров своих он не знал. Вскоре симпатичная врач обработала рану и наложила свежую повязку. После завтрака здесь же, в камере, Чумак принял показавшийся ему чудом природы теплый душ и переоделся в принесенное новое белье и гражданское платье. Перед обедом в одном из киевских ресторанов в отдельном кабинете Чумака завезли в модное ателье, чтобы купить легкое пальто по сезону или плащ. И тут Мыкола заметил то, что он уже видел дважды в своей жизни на одном из польских панов и на Партизане в тюремной камере, — габардиновый макинтош. На вопрос оперработника, что бы он хотел иметь, Мыкола молча протянул руку в сторону этого чуда. Как по мановению волшебной палочки макинтош оказался на его плечах. Уже после такого же сытного и богатого обеда, как и в прошлый раз, Мыкола, сидя в машине, по дороге в аэропорт незаметно для окружающих щупал ласкающий руку атлас подкладки плаща. Мысль покончить с собой сегодня почему-то не пришла ему в голову.
После нескольких дней в Крыму, где из головы его не выходили библейские сюжеты о красочном Вифлееме и райских садах, о чудесных теплых и далеких морях, в воды одного из которых он с таким наслаждением погрузил свое многострадальное тело, он больше не вспоминал о самоубийстве, и страшное и кровавое его прошлое казалось нереальным кошмарным сном. Донбасс и сталелитейные заводы Днепропетровска вообще покорили его. Не зная, кто он такой, но в сопровождении высоких чинов из местной госбезопасности, его принимали на самом высоком уровне. Питались они в директорских столовых, но показали ему столовую и для рабочих, где была дешевая, грубоватая, но вкусная и калорийная пища, а борщом и жареным мясом пахло так замечательно, как в родном селе по праздникам. Через две недели они были в Киеве, и Чумак впервые в жизни попал в руки стоматолога, который за несколько дней привел в порядок его беззубый рот. В камере у него появилось зеркало, и он мог долго рассматривать свое, казавшееся ему совершенно новым до неузнаваемости лицо. Он широко открывал рот и смотрел на свои металлические зубы, прикасался к модно остриженной голове и гладко выбритому лицу. Мог целый час стоять перед зеркалом в красивом костюме (их, костюмов, у него уже было три), или в заветном макинтоше. А чего стоила такая красивая велюровая и сногсшибательно модная шляпа. С помощью Партизана, ставшего к этому времени для него просто незаменимым спутником, который все знал и понимал, Чумак научился повязывать галстук и иногда менял их в день по нескольку раз. Разговоры о работе, о подполье с ним не вели. В конце своих поездок по Украине сопровождавшим Чумака людям все же удалось «разговорить» его, и они получили от Чумака массу вопросов, на некоторые из которых отвечали не так, как ему хотелось бы. Например, они как-то невнятно объясняли отсутствие на Украине украинского национального флага, украинских эмблем, большое количество русскоговорящих людей в восточных регионах Украины.
Самым потрясающим открытием для Чумака были украинские оперные театры в Киеве, Одессе, Харькове. Украинские драматические театры, и такая же, как в Западной Украине, любовь народа к своему кобзарю — Тарасу Шевченко.
Но вот наступило время для окончательного разговора с ним Николая Ивановича. Вначале Чумак с восторгом рассказывал этому начальнику о своих впечатлениях об увиденном и услышанном, а потом, насупив брови и глядя в пол, угрюмо произнес:
— Я знал, что за все в жизни надо платить, но я не хочу это сделать ценой предательства. Я давал клятву и присягу как воин УПА. Я не знаю, как мне быть.
Он поднял глаза и посмотрел на Николая Ивановича. Они были вдвоем в кабинете. Николай Иванович ответил Мыколе долгим серьезным и пытливым взглядом. Он мерил шагами свой большой рабочий кабинет и, неожиданно остановившись перед Чумаком, придвинул к нему стул, сел на него и, положив руку на плечо хлопца, сказал:
— Мыкола, ты не будешь изменять своим командирам и последнему своему провидныку полковнику УПА Васылю Куку. Ты примешь новую, нашу присягу, дашь новую клятву во имя сохранения нужной Украине жизни Васыля Кука, оставшихся в подполье твоих товарищей. Ты с нашей помощью сохранишь им жизнь. Ты видел свою Украину, эту могучую часть советской державы. Она, как ты убедился, принадлежит украинскому народу, равноправному члену всей советской большой семьи. Мы, коммунисты, боремся за счастье и свободу всех народов на Земле. Давайте же вместе строить это счастье. Ты видел нашу мощь. Разве можно победить такую силу? Должен тебе сказать, Мыкола, что в наших руках находится твой друг Карпо. Мы захватили его через несколько дней после твоего пленения. Он, как и ты, мужественно вел себя после захвата. Но, хлопцы мои дорогие, вы же не знаете Украину. Вам знакома только одна треть республики, да и то ее небольшая западная часть. Вы же получали информацию только от ваших командиров-провидныков. Мы показали тебе, Мыкола, тоже не всю Украину, а только маленькую часть ее. Ты убедишься, что и другая часть — по-настоящему процветающие места, где довольный своей жизнью народ. Чего же вы хотите? Какой независимости? От кого? От коммунистов? От наших братьев славян, от русских. Тебя никто не неволит. Если ты и тебе подобные будут с оружием в руках выступать против советской власти, против советского правительства и таким образом нарушать наши советские законы, мы будем вас уничтожать, что и делали много лет. Ты сам убедился, что от вашей УПА ничего не осталось. Тот же, кто еще с оружием в руках решил продолжить борьбу против нас, будет уничтожен. Я не буду скрывать от тебя наших целей. Да, ты был нам нужен живой, как и твой друг Карпо, чтобы с вашей помощью захватить Васыля Кука. Я говорю — захватить, а не убить. Он тоже нужен нам живой, чтобы и ему показать нашу советскую, новую Украину. Лемиш своими глазами, как и ты, Мыкола, увидит, во что превратилась Советская Украина. Мы хотим, чтобы все вы, бывшие бандеровцы, бойцы УПА, убедились, что советская власть на Украине — народная, что во главе Коммунистической партии Украины, Украинского правительства стоят украинцы, которые, как и ты, говорят на украинском языке. В этом ты сам смог убедиться.
Николай Иванович замолчал. Молчал и Мыкола. Наконец, он посмотрел на Николая Ивановича и сказал:
— Я хочу встретиться с Карпо. Я хочу увидеть и услышать его. Что он скажет мне, что думает он.
— Хорошо, через несколько дней мы дадим тебе встречу с твоим другом, а сейчас отправляйся в камеру, отдохни и хорошенько подумай о своем будущем. Тебе еще долго жить…
Николай Иванович сдержал свое слово. Чумак встретился с Карпо. До этой встречи где-то в глубине души у Мыколы теплилась надежда, что чекисты его обманывают, завлекают в ловушку, что Карпо не попался им в руки, он по-прежнему там, в лесу, в бункере. Мыкола не называл чекистам места укрытия Карпо, пароли, явки и связанных с ними по подполью людей. Как же они смогут захватить его? «Этого не может быть», — твердил Мыколе внутренний голос. Но вот же он, Карпо, живой и невредимый, и с целой, не разбитой тяжелым макогоном головой, сидит в кабинете у чекистского начальника и, как-то смущенно улыбаясь, смотрит на вошедшего в сопровождении оперативника Чумака.
— Поздоровайтесь друг с другом, хлопцы, — произнес Николай Иванович.
Карпо поднялся навстречу Чумаку и впервые в своей лесной жизни они не обратились один к другому принятым в подполье приветствием: «Слава Героям!», а молча и смущенно, как будто совершая что-то неестественное, непривычное и неприятное, но почему-то подчиняясь воле чекистского начальника, протянули друг другу руки…
Генерал Строкач принял их во Львове и долго беседовал в одном из оперативных чекистских особняков. Он долго и обстоятельно, со знанием дела расспрашивал Чумака и Карпо об их жизни в подполье, их товарищах живых и мертвых. Они поняли, что чекисты располагают почти всей известной им информацией, и убедились, что большевики действительно хотят взять последнего руководителя ОУН на ридных землях только живым. Их потрясла беседа с министром. Он, как и тот начальник областного управления госбезопасности в Хмельницком, усатый и степенный пожилой генерал с изуродованной рукой, был похож на простого человека, в котором однако угадывался командир. Он напоминал им руководителей провода ОУН, которых Чумак и Карпо не один раз сопровождали по линиям связи, слушали их выступления перед бойцами и командирами УПА. Генерал Строкач, как и известные хлопцам руководители оуновского подполья, так же убежденно и доказательно, доходчиво и просто говорил. Мог, как и те провидныки, не только общими словами, но яркими и образными картинами из жизни показать правдивость своих рассуждений. В общем, они оба, как загипнотизированные, слушали этого большого чекистского генерала и соглашались с его убедительными и логичными доводами. Генерал, как и работавшие с Чумаком и Карпом до этого чекисты, не вспоминал о тех людях, кого они лишили жизни по линии СБ, о тех акциях и боях с армейскими и спецчастями госбезопасности, в которых они участвовали. Они, эти чекисты и их генерал, просто говорили с ними на равных о прошлой жизни до подполья, вооруженной борьбе в оуновской партизанке и об их будущем. Они даже не допрашивали их официально, хотя и записывали все сказанное на магнитофон и делали беспрерывно какие-то отметки в блокнотах или на картах. Чумак и Карпо знали по читавшемуся у них в подполье курсу о работе советской госбезопасности, что чекисты принуждают к сотрудничеству и склоняют к предательству, прибегая к запугиванию повстанцев их кровавыми делами, связанными с ликвидацией коммунистов, совпартактива, поджогами, взрывами, с разгромом магазинов, нападением на автотранспорт или другими подобными актами диверсий или террора. Ничего этого они в беседах с оперативниками, чекистскими начальниками и самим генералом-министром не нашли. Им вообще не говорили о секретном сотрудничестве с органами госбезопасности, не требовали письменных показаний и даже, когда они дали свое согласие, подписку о секретном сотрудничестве с ГБ. От них под разными вариантами многочасовых бесед требовали одно и подводили каждый раз к этому единственному пункту — захватить Лемиша.
— Если вы, хлопцы, захватите Лемиша живым, — закончил свой разговор с ними генерал, — я гарантирую вам обоим Героев Советского Союза и квартиры на Крещатике.
И хлопцы сдались. Находясь во Львове после встречи с Т. А. Строкачом, они уже не ночевали в тюрьме. Они жили в нормальных условиях, но в помещении чекистского оперативного особняка и, разумеется, под неусыпным оком постоянной охраны. Их окончательно сразило и то, что им полностью чекисты доверяли. Им выдали их же оружие с настоящими боевыми патронами и они, Чумак и Карпо, по очереди вместе с двумя оперативниками обошли свои связи, пытаясь до зимы выйти на Васыля Кука. Но вот-вот должен был лечь снег, а место бункеровки или другого укрытия Лемиша и его жены им было неизвестно. Искать же провидныка через общие каналы, не имея на это договоренности с ним, было небезопасно. Опытный и осторожный Лемиш мог заметить неладное — они ведь имели определенные условия связи на весну — лето следующего года. Время было упущено.
Чувствовалось, что чекисты поверили Чумаку и Карпу. Их поместили в Киеве в особняк, как им казалось, без охраны. С ними постоянно находился кто-либо из оперативников, уделяя Чумаку и Карпу не только служебное, но и большое чисто человеческое внимание. Хлопцы с удовольствием посещали киевские магазины. Они в своей короткой жизни, проведенной летом в походах, рейдах, боях и лесных партизанских лагерях, а зимой в схронах, спрятанных в лесных чащобах, ни разу не видели такого обилия продуктов. Их приводило в восторг вот так просто подойти к кассе центрального гастронома на углу Крещатика и улицы имени Ленина и выбить чек на украинскую домашнюю колбасу, вкус которой так остро напоминал им свои родные места. Нравилась им и знаменитая в те годы киевская «любительская», запах которой приятно щекотал ноздри и свидетельствовал о ее исключительной свежести. А дарницкий балык, а сухая «московская», название которой сразу же вызывало желание ощутить на вкус «вражескую» колбасу. «Хороша «Московская» копченая. С такой колбасой, — думал Чумак, — можно спокойно и сытно зимовать в бункере».
Нравилось хлопцам перекусить в «Вареничной» на Крещатике. Вкусные варенички в столице Украины. Но оба они утверждали, что хозяйка особняка, где они жили, лучше и вкуснее готовит знаменитые украинские вареники. Иногда вечерами, посмотрев «чудо техники» — телевизор, выпивали под специально купленную для этого случая закуску — невиданные и не пробованные до сего времени хлопцами шпроты, сардины и, конечно же, купленное и выбранное ими же на бессарабском центральном киевском рынке сало. До чего же хороши были эти вечера! Хлопцы, выпив водки, запевали свои любимые песни. Пели тихо, душевно, вполголоса, как когда-то там, у себя в селе. Им так же тихо подпевали оперативники. Эти песни и чекистам, работавшим с Чумаком и Карпом, были такими же близкими и родными. Участвуя в этих вечерних и таких приятных мероприятиях, я, глядя на присутствующих, думал: «Ну разве отличишь вот сейчас их друг от друга. Как душевно и проникновенно поют. А ведь только вчера они были по разные стороны идеологической баррикады и были готовы стрелять друг в друга».
Чекисты проявили заботу и о их здоровье — они прошли тщательное медицинское обследование. Их подлечили, они прибавили в весе и внешне изменились, лица их округлились, глаза посветлели, добрее, что ли, стали. Хлопцы нравились мне рассудительностью, знанием не только своих теренов, но и тех огромных районов Волыни, Полесья, Львовщины и Прикарпатья, где им приходилось бывать в партизанских рейдах или работать на линии связи. Нравилось и то, что они с почтением и уважением говорили о своих оуновских командирах и провидныках. Позже, когда мои встречи с Чумаком и Карпом стали чаще и между нами установился человеческий контакт, они несколько раз подчеркивали в разговорах, что дали согласие захватить Лемиша только при одном условии — он должен остаться живым.
По привычке подпольной жизни они сразу же присвоили мне свою кличку — «опер Григорий». Я никак не мог понять, почему они именно так называли меня вначале за глаза, а потом это имя превратилось в официальное обращение не только у Чумака и Карпа, но и у других бывших оуновцев, подключавшихся в разное время к оперативной орбите чекистской группы, работавшей с Чумаком и Карпом.
Спустя много лет я тепло вспоминаю этих людей, смелых, простых и открытых сельских парней, сменивших в одночасье под страшным идеологическим прессом свою веру, честно и откровенно служивших своим новым командирам. Они в буквальном смысле слова кровью искупали свою вину перед советским государством, не подозревая, что их по капризу кого-либо из могущественных политиков Советского Союза могли в любое время расстрелять, не нарушая при этом принципов социалистической законности, ибо законных оснований для расстрела было предостаточно — руки у этих бывших эмиссаров, членов провода, провидныков разных рангов и положений, «эсбистов» любой категории, активных бойцов УПА и членов оуновского подполья, матерых пособников были по локоть в крови советских людей. Но эти бывшие, как тогда их официально называли в советских органах власти, бандиты, были нужны органам госбезопасности. Без них она была бессильна до конца ликвидировать «остатки бандоуновского подполья, искоренить дух ультраукраинского национализма. Мы всеми силами, используя мощный пропагандистский аппарат, там, где надо, применяя силу, старались как можно быстрее заставить жителей Западной Украины повернуться лицом к социализму, убедить их в правильности социалистического строительства, с полной отдачей работать в совхозах и колхозах, поддерживать на местах все начинания советской власти, отдавать свои голоса блоку коммунистов и беспартийных, укреплять здоровыми силами ряды КПСС, честно служить в Советской Армии и Флоте и быть готовыми отдать жизнь, защищая интересы социалистического Отечества.
Я помню, как однажды по необъяснимой ошибке Дрогобычского облвоенкомата призывавшийся в Советскую Армию житель одного из примыкавших к Ходорову сел вместо стройбатальона, куда в те годы обычно направляли служить призывников из западных областей Украины, попал на флот. Да еще на один из самых лучших — Балтийский, в береговую оборону Кронштадта. Семья этого хлопца была в прошлые годы тесно связана с подпольем. Старшая сестра Стефания была любовницей одного из членов группы Игоря. Их отец был убит в 1949 году в УПА. Старший брат был арестован в 1951 году за принадлежность к ОУН, осужден на длительный срок и находился в сибирских лагерях. Сам же он несколько раз конспиративно доставлялся в райотдел, но от правдивых показаний уклонялся, хотя чекистам было известно от надежных источников, что он имел связь с Игорем, знал пароли и места встреч. Я видел его в райотделе — рослый крепкий молодой человек с открытой улыбкой и чуть насмешливыми, озорными глазами. Отделывался каждый раз шуточками, отговорками. В общем, вербовочной беседы не получалось. Он закончил 10 классов, был смышлен и явно кем-то хорошо и умело подготовлен к беседам в райотделе. С учетом имевшихся на эту семью данных переписка их стояла на ПК. Часто из заключения писал брат, приходили письма от родственников из Польши и Львова. Интересная семейка для агентурно-оперативного наблюдения. О том, что он попал на флот, стало известно из его письма к сестре, перехваченного органами по ПК.
Я запомнил текст письма, написанного по-русски, почти наизусть. Вот что писал хлопец: «Дорогая сестренка Стефцю! Не мог отправить тебе письмо из Львова, где у нас был сборный пункт, поэтому пишу тебе из знаменитой морской крепости Кронштадта. Ты не можешь себе представить, что я увидел по дороге к своему конечному пункту назначения — город Ленинград. Попал я сюда на службу в береговую артиллерию. Это называется береговая оборона. Пушки такие громадные, что ты не можешь себе даже представить… За Львов писать тебе не буду, мы с тобой были здесь. В Киеве нас только провезли по городу и показали его из автобуса. Скажу тебе, что такой красоты не можно себе и представить. Очень хорошо и вкусно по дороге кормили. В Москве после Киева был второй сборный пункт, где я узнал, что направляюсь в Ленинград — Кронштадт. В Москве нам показали главную картинную галерею, называется Третьяковская. Я никогда не был в таких местах и скажу тебе, что это так красиво, что я могу целыми днями смотреть на эти картины. Я еще не видел моря, но уже полюбил его, когда увидел здесь, в Москве это чудо на больших картинах. Всех нас привезли поездом из Москвы в Ленинград, а оттуда пароходом — военным транспортом прямо в Кронштадт. Я тебе потом напишу отдельно, что такое Ленинград — это настоящее неземное чудо. Раньше, как мы и учили в школе, здесь жили русские цари — императоры, и сам Петр Первый, создавший Российский Флот. Я не мог даже заснуть в первую ночь после того, что я увидел в Ленинграде. Мне кажется, что я живу во сне, такое все вокруг большое и красивое. Мне стыдно говорить тебе и обижать маму, но то, что я впервые в жизни ел в экипаже (так у нас называют учебный отряд), такой вкусный настоящий краснофлотский борщ, я не мог и подумать, что могут быть у русских такие вкусные борщи. Давали нам и макароны по-флотски. Я спросил у кока (так называют у нас на флоте повара), как готовят такие макароны. Он обещал рассказать, я напишу тебе потом. Очень вкусно. Потом дали компот. Тоже по-флотски, из сухофруктов. Я ничего подобного в жизни не ел. Кормят так хорошо и много, что я никому не поверил, если бы сам не видел и не ел всего этого. Выдали нам красивую морскую форму. Ты бы, Стефцю, меня не узнала. В следующем письме я пришлю фотографию. Я не мог себе даже и представить, что Советский Союз — это такая огромная сила. Здесь стоят такие военные корабли, которых мы и на картинках не видели. Линкоры и крейсера. Нас тут в экипаже много с Украины, из Киева, Харькова, Одессы, Днепропетровска, Полтавы. Много и русских из Москвы и с Урала. Есть армяне, азербайджанцы, даже казахи и один туркмен. Все хорошо говорят по-русски. Пишу тебе тоже по-русски, хотя и много ошибок. Надо выучить русский язык. Наших из Львова, Волыни, Дрогобыча никого нет. Но мне здесь хорошо. Я дружу здесь с одним хлопцем из Москвы — Василием. Он здоровее меня и легко поднимает меня на руки. Штангу выжимает такую, которую я и приподнять не могу. Стефцю! Это такая сила здесь на флоте. Большое счастье, что я здесь буду служить. Я даже не представлял, что Россия такая великая и большая. Я тебя очень прошу, как только получишь это письмо, сразу иди к майору Червоному[148] и расскажи ему все за хлопцев, все, что знаешь. Отдай ему хлопцев, их все равно перебьют. Если увидишь хлопцев, за меня им ничего не рассказывай, говори, что в армии, а где, не знаешь и писем пока не получала»…
Майор Червоненко так и не дождался прихода Стефании к нему по просьбе брата. Под наблюдением эта семья еще какое-то время оставалась, хотя органам было хорошо известно, что, как правило, оуновцы прекращали контакты с теми, родственники которых призывались на военную службу или выезжали с насиженных мест в неизвестном направлении. Майор Червоненко поступил оперативно грамотно и по-человечески понятно. По существовавшему в те годы положению он должен был ориентировать соответствующее подразделение Министерства обороны, с тем чтобы этот военнослужащий, призванный из Западной Украины, был откомандирован в другую, не престижную и менее значимую войсковую часть. Однако Червоненко пожалел хлопца. Он заручился поддержкой РК КПСС и направил информацию не в Министерство обороны, а в особый отдел Кронштадта с просьбой привлечь молодого краснофлотца к сотрудничеству с ГБ, имея в виду в будущем по заданию органов направить в отпуск домой и попытаться с его помощью выйти на Игоря или его доверительные связи. Пока шла переписка между территориальным органом и особым отделом Кронштадта, согласовывались различные вопросы, прошло несколько месяцев. Игорь, узнав, что парня призвали в армию, как и ожидали оперработники, прекратил контакты со Стефанией. Действовал, как положено подпольщику, знающему правила конспирации. Мало ли что могло случиться в далекой России с ее братом. Прав был Игорь. Хлопчик-краснофлотец под воздействием вновь увиденного и познанного им настолько изменился идеологически и нравственно, что, прослужив несколько месяцев и пожелав вступить в комсомол, сам нашел особиста и рассказал ему все известное о своих связях с подпольем и «хлопцами из леса». Материалы были направлены в Ходоров, но оказались устарелыми, а посему невостребованными в оперативном плане. Снова пошла переписка и переговоры о направлении краснофлотца в краткосрочный отпуск для работы по банде Игоря, и снова прошло несколько месяцев. Тем временем ГБ удалось выйти на другие связи Игоря и необходимость в проведении комбинации с участием морячка вообще отпала…
Я позже спрашивал Червоненко, что сталось с краснофлотцем. Оказалось, что он охотно пошел на вербовку. Служил не только во флотском экипаже на берегу, но как надежный агент органов ГБ был переведен в плавсостав, участвовал в боевых походах крупных кораблей, выполнял успешно разные задания особистов. Отслужил свои четыре года на флоте и вернулся домой убежденным советским человеком. Хороший пример воздействия наглядной агитации и пропаганды на психику молодых людей, проживших свое детство и юность в ограниченном пространстве родного хутора или села.
В этом смысле характерен и пример Чумака. Спустя какое-то время после захвата Лемиша Мыкола был привлечен к исполнению определенной роли в одной из проводившихся органами крупномасштабных оперативных радиоигр. По роду этой работы Чумак много и часто встречался со мной. Приходилось по многу часов, а иногда и несколько дней быть вместе с группой агентуры, выступавших в роли боевиков в «ЛБ», в том числе и с Чумаком, в бункере, специально оборудованном для использования в оперативных играх. Я часто оставался вдвоем с Чумаком, и тогда начинались по-настоящему задушевные разговоры о житье-бытье. Много бесед было о тяжелой жизни в подполье, о колоссальном физическом и духовном напряжении при тяжелых походах и рейдах, особенно в период 1945–1949 годов. О любви, женщинах, о всякой всячине, которая всегда интересна молодым людям.
Чумак по натуре своей своеобразный, замкнутый, мрачно-угрюмый человек, но мне без особого труда удавалось расшевелить Мыколу. Мы уже давно знали друг друга, отношения были как бы товарищескими, но дистанция оперативного начальника и подчиненного строго соблюдалась. Чумак по любой мелочи всегда испрашивал разрешения, обращаясь ко мне каждый раз исключительно вежливо, почти с придыханием: «Опер Григорий, разрешите спросить… обратиться… можно выйти… и т. п.»
Меня буквально потрясал почти каждый рассказ Чумака о своей семье, прошлой жизни до УПА, в период его лихих рейдов и боев. Так, он однажды рассказал мне, что никогда до захвата его органами не имел денег, как таковых. Ни «За Польшi», когда денежной единицей был «злотый», ни во времена прихода Красной Армии, ни в период немецкой оккупации. Закончил он в одиннадцать лет два класса сельской школы. Умел плохо читать и еще хуже писать по-украински. Учиться в школе дальше не мог — надо было работать в поле, помогать отцу с матерью. Жили так бедно, что есть хотелось всегда. Как утверждал Чумак, он был в детстве сытым только в «Велик День»[149]. Часто ходил в церковь, где пел в церковном хоре, получая иногда от регента по жалости бутерброд с салом за хорошее пение. Каждое лето до глубокой осени пас гусей богатого польского пана-помещика, а зимой возил на поле этому же пану навоз. За эту работу пан расплачивался с отцом Мыколы. Хорошо, что любил его местный сельский учитель, он же возглавлял у них в селе просвиту, запрещенную польской властью. Просвиту Мыкола посещал тайно с тринадцати лет, там и продолжил свое образование. Любимый им учитель в просвите только в тринадцать-пятнадцать лет познакомил с такими понятиями, как география, история, украинская литература. Там он впервые прочитал великого кобзаря и плакал от счастья, что может читать Тараса Шевченко, такие его поэмы как «Наймычка», «Гайдамаки». И плакал от горя за свой народ, читая их. Такие стихи Кобзаря как «Заповiд», «Неофiти» да много и других знал наизусть. Просвита, тайное посещение ее и учеба, как и сама жизнь под польскими панами, навсегда породили в нем лютую ненависть к Польше, полякам.
Незадолго до сентября 1939 года, когда пришла к ним Красная Армия, освободительница, как тогда ее называли, играл он со сверстниками в карты и выиграл два злотых. Мыкола ни разу в жизни не был в кино, не ел мороженого, о чем только знал по рассказам других односельчан. А еще у него была мечта не только сходить в кино и попробовать мороженого, но и еще хотелось съездить во Львов и посмотреть громадный город, о котором так много и красиво рассказывали те, кто там побывал. А кроме всего этого хотелось Мыколе иметь собственную дуду[150], мечтал о ней с детства. Подбили его дружки дальше играть, а вдруг выиграет еще больше. Проиграл Мыкола свои честно выигранные два злотых, и на том история с деньгами закончилась. Больше он никогда и никаких денег в руках не держал. Запомнил Мыкола на всю жизнь, как приехали в их село красноармейцы с киноустановкой и показали народу фильм «Чапаев». Мыкола до этого дня и не слыхал о таком красном командире Гражданской войны в России. Фильм запал ему в душу навсегда. Русские мужики напоминали ему своих украинских селян, такие же крестьяне, только говорят по-русски.
Вскоре в село приехали какие-то военные с особыми знаками отличия и в фуражках с голубым верхом. НКВД! Арестовали военные любимого Мыколиного учителя, что заведовал у них росвитой. Непонятно было хлопцу, за что арестовали простого и доброго человека, который всего только и учил сельских детей грамоте в школе и в просвите на украинском языке, разучивал песни украинские и о литературе и истории Украины рассказывал. Любили учителя в селе и дети и взрослые. Непонятно все это было семнадцатилетнему подростку, за одно это невзлюбил он русских и НКВД. Через год вернулся из тюрьмы аж из самого Киева учитель и сказал хлопцу: «Никогда не верь этим людям. Они такие же оккупанты, как и поляки. Мы украинцы, это наша исконная земля, и ни полякам, ни русским здесь нечего делать». Поверил Мыкола, жаль было ему похудевшего и изможденного тюрьмой учителя.
Большинство бедных селян, в том числе и мать Мыколы, получили от новой советской власти земельный надел, и государство выделило им кое-какую сельхозтехнику, самую примитивную, конечно. Стали поговаривать об объединении крестьян в колхоз. Учитель, с кем селяне всегда советовались, был категорически против. Он говорил: «Вы же помните великий голодомор 1932–1933 годов. Крестьяне в Советской Украине и России человечину ели, миллионы умерли с голоду. Вы этого хотите? Это все от колхозов. Коммунисты это придумали. Землю вам дали. Это правильно. Трудитесь на ней, а в колхозы не идите». Приезжали прибывшие с восточных областей Украины колхозные агитаторы. Красиво говорили, уговаривали. Селяне молчали, вопросов почти не задавали, но с агитаторами были не согласны. Учителя своего слушались и священника униатского. Тот тоже был добрым человеком, особенно для бедных, часто помогал селянам и их детям. Любили в селе священника, особенно дети всегда с нетерпением ждали Пасхи, чтобы получить в церкви пару, а то и больше, оплаток[151].
Вновь появились люди из НКВД в селе и арестовали священника, а церковь закрыли ко всеобщему недовольству селян. Через пару недель исчез неизвестно куда и учитель. Никто не знал, где он. Одни говорили, что снова арестован, другие — что связался с борцами за свободную и независимую Украину. Кто эти борцы, Мыкола не знал.
Быстро пролетел целый год, а ему так и не посчастливилось съездить во Львов. Все время работал вместе с матерью и братом в поле. Попросил как-то председатель Мыколу с его однолетками прийти к определенному часу в сельсовет. Председатель был человек новый у них в селе. Говорили селяне, что он коммунист из Восточной Украины. В сельсовете с ними побеседовал какой-то пожилой военный из Львовского военкомата. Он всем хлопцам выдал бумажки, которые назвал повестками. Там был обозначен день приезда во Львов, где следовало пройти медкомиссию, а после получить еще одну повестку для сбора во Львове же и направления в Красную Армию. Им объявили, что в назначенный день в село приедет грузовик и повезет всех в город. В тот же день вечером в селе появился учитель, собрал у себя в хате всех хлопцев, что были в сельсовете, и объявил им, что в Красную Армию идти не надо, так как это означает, что пошлют их служить на край света, где Украины и не слышно, и не видно, а что им следует всем попрятаться у родственников на глухих хуторах и в других селах.
Был апрель 1941 года, а в конце июня немцы уже были во Львове. Пришел Мыкола домой к родителям с хутора от тетки — сестры матери. Отступающие части Красной Армии и немецкие войска стороной прошли, бои глухо гремели где-то далеко на востоке. Немцы прошли раз через село и больше не появлялись. Вскоре в селе объявился его любимый учитель. Он пришел с несколькими молодыми вооруженными людьми и собрал всех, кого смог, из числа хлопцев — активистов просвиты. Учитель доходчиво и просто рассказал хлопцам об ОУН — что это, ее цели и задачи. Так впервые Мыкола узнал, что существует центр вооруженной борьбы за освобождение Украины от всех своих угнетателей — поляков, венгров, румын, русских. Немцев пока учитель не называл. Он назвал их оккупантами позже, когда Гитлер отверг идею создания независимого Украинского государства и посадил в тюрьму все руководство ОУН во главе с Бандерой. Но это было намного позже. А сейчас учитель призывал молодежь овладевать оружием и готовиться к войне за независимость Украины. Так в конце 1942 года в свои двадцать лет Мыкола стал бойцом УПА с первых дней ее образования, чем и гордился. По рекомендации учителя, которого с тех пор называл хлопец «друже провиднык», направили Мыколу — уже оуновца Чумака в первую старшинскую[152] школу УПА, что в 1944 году дислоцировалась в лесах Львовщины. Курсанты целый месяц тщательно изучали военное дело, топографию, правила ведения партизанской войны, подрывное дело. Получали навыки сбора разведывательной информации, учились работать с информаторами, разоблачать агентуру госбезопасности. Но не пришлось Мыколе самому стать провидныком. Малограмотен был. Всего-то два класса сельской школы. Это потом, занимаясь самообразованием в длинные ночи при свете свечи или керосиновой лампы в бункере под руководством своих учителей-провидныков, не только историю Украины, борьбы за идеалы великих украинцев — Тараса Шевченко, Ивана Франко, Леси Украинки изучал, но сам много читал. На всю жизнь запомнил Мыкола слова Великого Пророка Украины Тараса Шевченко:
Свою Украiну любiть
Любiть ii … Во время люте,
В останнюю тяжкую мiнуту,
За неi Господа молiть.
И считал себя Мыкола «святым рыцарем», борцом за счастье Украины, стреляя во врагов Украины — поляков, немцев, русских. Уверен был, что про таких, как он, говорил Шевченко:
Хвала Вам, душi молодие!
Хвала Вам, лицарi святие!
Во вiки — вiки похвала!..
Родных Чумака — мать, сестру и брата — мы обещали вернуть из Сибири после захвата Лемиша. Иначе нельзя, вся комбинация расшифруется. Все чаще по ночам думал Мыкола о матери, погибшем отце, о сестре. Хотелось прижать к себе мать и сестру, почувствовать родное тепло. С болью в сердце думал Мыкола о заброшенной в родном селе родительской хате, наверное, сдохли его любимая чернявка Маруська и красавец кот Тришка. Любил всякую домашнюю живность Мыкола. С радостью ухаживал за коровой, с удовольствием прижимаясь к ее теплым и пахучим бокам. Вспомнил, как однажды, уже парубком, загулялся до поздней ночи. Пришел, а хата заперта. Пробрался Мыкола через лаз в стене в коровник, привалился к теплому коровьему боку и заснул самым крепким юношеским сном. Проснулся от чего-то мокрого и теплого, проникшего до самого тела. Боже ты мой! Это корова, выспавшись рядом со своим молодым хозяином, опорожнила на него весь свой емкий мочевой пузырь. Долго потом стирал и сушился хлопец, а мать смеялась:
— Будешь парубковаты[153], до ночи не давать маты спати, так корова ще и насереть на тебе.
Долго смеялись над хлопцем отец с матерью и сестра с братом, но история за пределы семьи не выходила. А то ведь как в селе — засмеют и обязательно прилипчивую кличку дадут на всю жизнь, что-нибудь похожее на «зассанец», или что-то в этом роде.
Стали все чаще сниться Мыколе мать, сестра и брат, теплая печь посреди хаты и он на ней с любимой мурлыкающей Маруськой. Чувствовал Чумак, что зачерствелая душа его постепенно мягчеет. Спать стал спокойнее, и складывающаяся вокруг него жизнь все больше и больше захватывала и нравилась ему.
Знал бы Чумак, что операция по захвату Лемиша контролировалась лично Никитой Сергеевичем Хрущевым. Но он никогда не узнает этого, как и то, что тот же Никита Сергеевич после завершения этой крайне важной для органов ГБ операции распорядится расстрелять Лемиша и тех участников ее, без которых захват последнего лидера вооруженной борьбы на территории Западной Украины был бы просто невозможен. То есть не квартиры на Крещатике Чумаку и Карпу и звание Героев Советского Союза, а расстрел. И никакого нарушения закона, на законном основании. Приказ этот поддержал и тогдашний руководитель КГБ Иван Александрович Серов, Герой Советского Союза, получивший это высокое звание в 1944 году за «блестящую», решительную и молниеносную операцию по выселению народов Северного Кавказа. Иван Александрович особенно настаивал на расстреле Лемиша, с просьбами о его помиловании просил руководство тогда Четвертого управления КГБ к нему не заходить. Он вообще был очень осторожный председатель. Лучше перестраховаться на всякий случай. Мало ли что может статься в будущем, а тут тем более есть указ о расстреле еще до захвата Васыля Кука. Все законно, он не в ответе. Как говорится: «С глаз долой, из сердца вон».
Я вспоминаю рассказанное одним московским сотрудником, впоследствии добрым моим товарищем, имя которого и сегодня называть нежелательно, об одной из резолюций И. А. Серова. Ребята написали рапорт о денежном поощрении ценного зарубежного агента в размере тысячи долларов. Агент того стоил. Председатель наложил на рапорте резолюцию: «Согласен. Выдайте 500, больше дать нельзя, иначе убежит».
Не все в Москве были за расстрел сдавшихся оцновцев. В этом случае под угрозу срыва ставился целый ряд агентурно-оперативных мероприятий по проникновению агентов в зарубежные центры — ЗЧ ОУН и ЗП УГВР, активизации оперативных радиоигр. Была бы нарушена разрабытывавшаяся годами система пропагандистских акций, направленных на ослабление так называемого буржуазного национализма на территории западных областей Украины, укрепление в тех районах влияния советской власти. Далеко не все в центральном аппарате КГБ в Москве были сторонниками таких жестких мер, наносящих сложившейся к тому времени политической обстановке в стране больше вреда, чем пользы. Резко против расстрела выступало руководство Украины. Пожалуй, все работники, имевшие отношение к этому делу, возмущались пока еще предварительным решением Москвы. Я помню горячие переговоры руководства по аппарату «высокой частоты» («ВЧ») и переписку, где Украина доказывала нецелесообразность этого шага. Доказали. Хотя и рисковали многим. Впоследствии Николай Иванович рассказывал мне, что он был свидетелем нескольких разговоров по «ВЧ» генерала Строкача с Хрущевым, руководством КГБ в Москве. Хрущев лично знал Строкача и уважал его. Строкач доказывал Москве, что расстрелять Лемиша и других, попавших живыми в руки органов оуновцев, всегда успеется. Но пока-то они все нужны живыми. Строкач говорил Николаю Ивановичу:
— Я не понимаю Москву. Ведь ликвидация этих людей после захвата их живыми нанесет прежде всего пропагандистский ущерб и непоправимый оперативный. Я говорил Никите Сергеевичу, что обещал этим людям не только свободу, но и нормальную жизнь советского человека. Обещал им высокие правительственные награды. А он мне отвечает: «Мало ли чего мы ради нашего дела, наших целей обещаем. Сам понимать должен, что и Лемиш, и все, кто связан с ним заклятые враги Советской Украины, по ним веревка плачет, а ты просишь их помиловать». Я ему говорю: «Никита Сергеевич, так ведь за ним, Лемишем, стоят тысячи его политических единоверцев, с ними же работать надо». А он мне: «Ну ладно, мы еще посоветуемся, подумаем». Может быть, я его и не уговорил бы, да уверен, что наш украинский ЦК Компартии повлиял на решение Москвы. Наш секретарь Алексей Илларионович Кириченко горячо поддержал идею использовать захват Лемиша в пропагандистских целях. Он и помог сохранить Лемишу жизнь.
Спустя годы от своих украинских руководящих товарищей я узнал, что противниками решения Н. С. Хрущева были и многие оперативные работники Москвы, в том числе некоторые руководители, имевшие прямое отношение к ликвидации остатков бандоуновского подполья. Особенно запомнился мне тогда начальник отделения, позже отдела, ныне покойный полковник А. Д. Малофеев. Среди тех московских работников, кто был вообще против физического устранения идеологических врагов советской власти как средства политической борьбы в период расширения и укрепления мировой системы социализма, следует назвать тогда майора, а ныне генерал-майора в отставке А. А. Фабричникова. Он, так же как и упоминавшийся ранее полковник А. Д., считал, что значительно утративший к тому времени политический авторитет в среде украинской эмиграции вождь ОУН Бандера с «помощью» КГБ вновь реанимируется. Превратится в «страдальца и мученика», укрепив тем самым позиции бандеровщины в кругах украинской эмиграции.
Фабричников был одним из моих старших начальников, уже когда я работал в Москве. Как руководителя, его по сравнению с некоторыми другими отличали высочайший профессионализм, умение находить нужное зерно в деле, острая логичность мышления и то, что сегодня называют логистикой, то есть четкий расчет и целесообразность любой чекистской «задумки». Отличала его и исключительная скромность.
В 1941 году после окончания школы, где учился Фабричников, мальчишки их класса, все до единого, добровольно ушли на войну[154]. Осенью 1941-го защищали Москву. В 1943 году во время ночного боя пуля ударила Фабричникову в живот и вышла, зацепив позвоночник. Многие месяцы лечения в госпитале не сломили его волю. Он вновь в строю. На этот раз в чекистском.
Аркадий всегда удивлял собеседника и достойного оппонента эрудицией и образованностью, никогда не хвастаясь и не щеголяя попусту своими знаниями В тяжелые послевоенные годы, снимая квартиру с семьей за пределами Москвы, он тратил на дорогу несколько часов, используя время в транспорте на тщательное изучение Библии.
Он — книжник, в самом лучшем смысле этого слова. В его доме несколько тысяч книг. И это не книжные шкафы, где за стеклом рядами стоят не тронутые рукой владельца красивые корешки томов. Все, что имелось в его библиотеке — все читалось хозяином.
Пока позволяло здоровье, он был на самых активных участках тяжелого чекистского труда. Потом он передавал свой опыт будущим разведчикам и контрразведчикам в Академии ФСБ России.
Журналист по образованию, контрразведчик по призванию, он был мастером своего дела. Не случайно поэтому генерал С. А. Кондрашев в одной из своих книг назвал Аркадия Фабричникова лучшим специалистом по эмиграции (так в те годы мы называли антисоветские эмигрантские организации за рубежом).
Что касается получения Чумаком и Карпом квартир в Киеве, ну не на Крещатике, а где-нибудь, хотя бы в Святошине, на Соломенке или Шулявке, то КГБ смог лишь оплачивать, да и то поначалу, снимаемые ими углы. Через год после захвата Лемиша Чумак, как и положено молодому мужчине, влюбился. Его избранница оказалась на редкость «удачным» для ГБ Украины человеком. Звучит, конечно, странно — удачным для ГБ человеком. Но тем не менее это было именно так. Вероника, так звали невесту Мыколы, девочкой была в партизанском отряде. Имела ранение и боевую награду. После войны закончила Высшую профсоюзную школу в Киеве и работала преподавателем в ФЗУ. Вероника была членом КПСС. Чумак в нарушение всех норм конспирации сам рассказал ей свою историю. Девушка поняла Мыколу. Чумак жил в Киеве под другой фамилией и другим анкетным данным. Паспорт, естественно, выдавался в КГБ, как и военный билет и другие нужные обычному советскому человеку документы. Сыграли свадьбу. Я по поручению начальства «поработал» с Вероникой, рассказал в рамках допустимого о ее муже. Посоветовал, как с ним вести себя.
Вероника была беременна, до родов оставалось совсем немного, когда неожиданно позвонил Чумак.
— Опер Григорий! Мне нужно срочно вас видеть. Немедленно, сейчас же. — Чумак тяжело сопел в трубку, и, хорошо зная Мыколу, я понял, что произошло что-то чрезвычайное и неприятное.
Через полчаса мы встретились на явочной квартире. Он бы крайне возбужден и напоминал ощетинившегося матерого волка, изготовившегося к последнему смертельному прыжку.
Мыкола мрачно поздоровался со мной и так же мрачно произнес:
— Опер Григорий, если мне начальство не даст квартиру, я завтра взорву дом вместе с хозяйкой.
Выяснилось, что квартирная хозяйка, у которой снимали комнату Мыкола и Вероника, создавала им, невыносимые бытовые условия. Она буквально терроризировала молодоженов — до поздней ночи включала громко музыку, стучала ночью молотком в стену, бранилась. В общем, создала скандальную ситуацию, грозящую вот-вот перейти в драку. Она требовала немедленно освободить комнату и денег при этом, проплаченных за несколько месяцев вперед, не возвращала. Я, как мог, успокоил Чумака, при нем, прямо с явочной квартиры позвонил на работу Веронике и договорился с ее начальством, что завтра они постараются вопрос закрыть. После встречи с Чумаком я направился к начальнику отдела.
— Николай Иванович! Беда! Чумак на грани срыва, — и рассказал о случившемся.
К счастью, в распоряжении председателя оказалась малогабаритная квартира «за выездом». Руководство вызвало счастливчика, который вот-вот должен был получить ордер (он его уже оформлял), и попросил его подождать пару месяцев. Что значит вызвать к председателю сотрудника-получателя нового жилья для своей семьи и попросить его повременить с переездом, учитывая неожиданно возникшую сложную ситуацию? Конечно, сотрудник сразу же «согласился». Справедливости ради, надо сказать, что все стороны в результате остались довольны. Опер Григорий избежал крупного скандала. Начальство нашло выход и успокоилось, а отдавший ордер на квартиру сотрудник получил через несколько месяцев лучшую квартиру в центре Киева. Главное же, был успокоен Чумак — человек с тяжелым и кровавым прошлым действительно мог что угодно сделать, доведенный до отчаяния.
Судьба Чумака была более или менее счастливой. После выполнения им в течение длительного периода нескольких специальных заданий органов ГБ, самым важным из которых был захват Лемиша, он был полностью реабилитирован советской властью, благодаря чему родственники были возвращены из Сибири в родное село. Сестра еще в Сибири вышла замуж за такого же, как и она, сосланного. Вернулась вместе с мужем в свое село. Оба трудились в колхозе. Брат работал трактористом. Сам Чумак после завершения сотрудничества с ГБ окончил профтехучилище, работал слесарем-наладчиком на одном крупном киевском заводе. Неоднократно отмечался за хорошую работу. Вероника родила ему двух сыновей, и оба надеялись, что этим хлопцам не придется никогда брать в руки оружие, хотя бы против своих же.
У Карпа сложилась жизнь иначе. Он дважды неудачно обзаводился семьей. Много пил. Органы пытались повлиять на него, несколько раз организовывали лечение от алкоголизма, но он по выходе из медучреждения каждый раз срывался и все начиналось сначала. Тяжело и подолгу болел. Через несколько лет умер в доме своих родственников на Волыни, куда ему после выполнения заданий разрешили вернуться.
Через призму прошедших лет нет-нет да и возвращаюсь в мыслях в те уже далекие годы.
Перебирая в памяти их всех: Чумака, Карпова, Борисова, Грамадянинова, Матросова, Андреева, Мариека, Катруся, Кобзаря, Модестова и других агентов КГБ из числа бывших оуновцев, свято поверивших органам и честно и самоотверженно работавших на советскую власть, я с чувством большой симпатии думаю об этих людях. «Простодырые вы хлопцы, по нынешним временам, могли бы кучу всяких льгот и еще кое-чего нужного людям получить за помощь советской власти, — думается мне. — Но время было такое — хорошо, что живыми остались».
…Надсадно ревут моторы больших с брезентовым покрытием военных грузовиков Ходоровского мотомехдивизиона, набитых солдатами и собаками. Они выдвигаются в район села Княгиничи, что на границе Тернопольской области, чтобы затем резко изменить маршрут, — таким образом совершался обманный маневр. По полученным агентурным данным, Игорь и его боевики временно укрылись в селе Вербица (это уже Дрогобычская область и недалеко от Княгиничей), где произведут заготовку продуктов, а затем все перейдут с началом зимы, которая уже не за горами, в район небольшого, в несколько хат, хутора, где метрах в двухстах от строений ими оборудован новый схрон. Точное местонахождение боевиков Игоря в Вербице неизвестно. Данные перекрываются и другой агентурой, у которой они были и собирали провиант на зиму. Места эти малозаселенные, пустынные.
В штаб ходоровского дивизиона срочно прибывают на совещание начальники трех управлений ГБ Костенко, Гриценко, Стехов, зам. командующего погранвойсками Украины полковник Волков, начальник оперативной группы Лихоузов, представитель Киева, начальники некоторых райотделов, начальник штаба и командиры подразделений дивизиона. Срочно разрабатывается план операции. Он носит звучное кодовое название «Западня». Суть плана сводится к следующему. Дивизион вместе с сотрудниками трех областных управлений и подразделением погранвойск блокирует село Вербица двойным кольцом. Дальние подступы и возможные пути отхода боевиков перекрываются пограничниками полковника Волкова. Всего будет задействовано восемьсот человек. Операция начнется до рассвета, затемно. Каждое подразделение по команде рассредоточившись, займет свой участок, установив связь с соседом. После окружения села, что подтверждается по рации, по сигналу красной ракеты начнется медленное и одновременное движение к селу. Будет блокирована каждая хата, каждая постройка или погреб, колодцы, все подозрительное. Поиск надо вести грубо, демонстративно шумно, с применением собак. При этом северная часть села, составляющая его большую половину, пока не трогается. В той части образуется как бы своеобразный выход из села в сторону хутора, до которого около пяти километров. Игорь, услышав, а возможно, и увидев начавшийся поиск, не будет, естественно, принимать боя, а постарается выскользнуть незамеченным из села через пока еще незанятую войсками его северную оконечность. Ему дадут уйти. Село скученное, в случае боя возможны потери не только солдат, но и местных жителей. Уходить Игорь может только в одном направлении — на север, к своему бункеру в районе хутора. Войска, производя активный поиск и спалив несколько второстепенных хозяйственных построек, не только вытеснят тем самым Игоря из Вербицы, но и продемонстрируют, что об его укрытии на хуторе чекистам неизвестно.
Через несколько часов по сигналу зеленой ракеты операция прекращается, чекистско-войсковые группы быстро подтягиваются в места сбора, грузятся в машины и перебрасываются в район известного хутора, который «прорабатывают» вместе с примыкающей местностью самым тщательным образом, с применением щупов и собак. Работа ведется на уничтожение группы Игоря.
В штабе табачный дым висит пластами, все громко обсуждают предстоящую чекистско-войсковую операцию. Тон совещанию задают два человека — полковник Волков и начальник одного из управлений ГБ полковник Сергей Трофимович Стехов. Это легендарный чекист. Я вижу полковника впервые, но хорошо знаю его по художественной литературе о Великой Отечественной войне, по документам и рассказам товарищей. Полковник Стехов десантировался со знаменитым партизанским отрядом Медведева, вместе с выдающимся разведчиком Кузнецовым в Ровенскую область в 1942 году. Это было одиннадцать лет назад. Тогда майор Стехов, опытный чекист, был комиссаром отряда Медведева. Я смотрю восхищенно на Стехова. С упоением слушаю каждое его слово. Еще бы! Он, как и Медведев, был посвящен в работу разведчика Кузнецова. Он хорошо знал Кузнецова и работал с ним. Уверенно, убежденно Стехов диктует план операции, составляя его с ходу и профессионально. Затем слово берет полковник Волков, вернувшийся несколько месяцев назад из ГСВГ[155], где он проходил службу. В перерывах он рассказывает о жизни в ГДР. От присутствующих я знаю, что Волков кадровый пограничник, опытный и знающий офицер. Это чувствуется в его выступлении и замечаниях по ходу выступлений других руководителей. Но такого матершинника, как полковник Волков, я ни до, ни после не встречал. Более виртуозного мата я не слышал нигде и никогда, даже на Привозе в Одессе или в Киеве на Подоле в среде подольских евреев-биндюжников, ни даже в Киевской тюрьме на Лукьяновке. Это было что-то невероятно виртуозное с применением и комбинацией таких словечек и оборотов, что даже не возникало ощущения, что человек ругается матом. Это была песня песен матом. Вспоминая некоторые волковские обороты, я и сегодня улыбаюсь этой матерной симфонии, которая только и возможна в России, и только на русском языке…
Подписи под планом «Западня» ставили: начальники трех областных управлений ГБ, заместитель командующего погранвойсками, начальник оперативной группы и представитель Киева. Я поставил подпись последним, как и положено, а потом неуверенно сказал:
— По-моему, совсем недавно вышел новый приказ, запрещающий проводить жесткие акции с местным населением, даже при наличии точных данных об укрытии у них вооруженных оуновцев. А мы планируем провести грубый поиск, сжечь несколько строений, пусть и второстепенных. Это можно было делать еще год назад, но не сегодня. Давайте внесем изменения в план, — и вопросительно обвел глазами сидящих передо мной руководителей.
Кто-то из начальства насмешливо произнес:
— Тоже мне: яйца курицу будут учить. Подписывай, не бойся. С тебя не спросят.
Я подписал и сел на свое место. Операцию назначили на следующий день, решив сегодня же, засветло, конспиративно провести рекогносцировку местности и тщательно подготовиться к ней. После совещания я позвонил в Киев и получил команду срочно выехать для доклада по планируемой операции к полковнику Данилову — начальнику отдела. В Киев приехали ночью. Короткий сон, и я на службе. Полковник Данилов начинал свой рабочий день на час раньше, в 9 часов он уже на работе. Я торопился успеть к завершающему этапу операции, поэтому сразу же зашел к полковнику. Слушая мой доклад, Данилов все больше мрачнел, задал несколько вопросов, а затем, глядя мимо меня, холодно произнес:
— Уезжая из Киева, вы должны были, как положено оперативному работнику, ознакомиться с последними приказами руководства, как московского, так и киевского. Вы что же, не читали последний приказ, категорически запрещающий при проведении чекистско-войсковых операций применение по отношению к местному населению западных областей Украины жестких мер. Запрещается любое проявление насилия, принуждения, разрушение жилищ, хозпостроек, угрозы, если мы не имеем точных данных о нахождении там бандитов, — вы что, не знакомились с этим приказом?
— Знакомился. Но у нас точные данные о нахождении Игоря с боевиками в этом селе, — попытался я возразить. — Мы будем только имитировать применение жестких мер. Договорились, что спалим одну-две старые, не используемые постройки, так, для шума, чтобы направить банду в специально созданный и свободный от войск проход, загнать их на хутор. Дальше им идти некуда. В этом и смысл нашей «Западни».
— «Западня», «Западня»! — насмешливо передразнил меня полковник. — Привлечь такое количество людей для операции! Да такой силой можно каждую хату руками прощупать. У вас же там одних собак несколько десятков. Вы представляете, что вы наделали? — продолжал повышенным тоном Данилов.
— Товарищ полковник, — я еще пытался сопротивляться, — я не один подписывал план. Там было много более опытных начальников.
Я чуть было не назвал Стехова и Волкова — основных инициаторов «Западни», но вовремя остановился.
— Если хоть волосок упадет с головы местного жителя, если в советские партийные органы или госбезопасность поступит хоть одна жалоба на действия военных при проведении операции, вы понесете суровое наказание. Не исключено, что и вас, и других инициаторов отдадут под трибунал.
— Что же мне делать? — упавшим голосом произнес я.
— Когда, вы говорите, началась операция? В шесть утра? Сейчас девять. Пока они развернутся, рассредоточатся, начнут движение, около часа пройдет, а то и больше. Пока опрос хозяев первых хат — еще около часа. То есть операция только-только началась. Еще есть время приостановить ее. Я приму меры, а вы выезжайте немедленно. Исходите из одного — жалоб от жителей села не должно быть. Если бандиты были в селе, они давно уже ушли на свой хутор. Ищите там, самое время. С хутора тоже не должно быть жалоб.
Не подав руки, полковник кивком головы отпустил меня. Рабочий день еще не начался. Это радовало, так как я не хотел видеть своих сослуживцев, не хотелось объяснять причины своего появления в Киеве. Да и вид у меня наверняка был удрученный, что вызвало бы ненужные вопросы. Сразу же позвонил в гараж водителю, чтобы тот быстро подготовил машину, и когда через несколько минут я подходил к гаражу, «ГАЗ-69» уже выезжал из ворот. Машина на скорости берет направление на Житомир, легко преодолевая первую сотню километров, и далее на Дрогобыч. Поздно вечером я подъехал к первому посту, блокирующему выход из села. Еще пару минут — и я у большой добротной хаты, где разместилось руководство. У хаты охрана, несколько солдат с собаками и офицеры. Резко открываю дверь. В глаза бьет яркий свет переносной аккумуляторной лампы. Страшно накурено. Оживленный разговор при моем появлении смолкает. Я не чувствую дорожной усталости, все во мне напряжено до предела. Я весь во власти утреннего разговора с полковником Даниловым. Здороваюсь с высокими чинами и громко говорю прямо с порога:
— Я просил вас внести изменения в план. Есть приказ, запрещающий подобные жесткие акции. Я же говорил вам, — и всматривюсь в обращенные ко мне лица пожилых и солидных офицеров — руководителей местных органов ГБ.
Пауза, которую нарушает сухой и по-прежнему властный голос полковника Стехова:
— Ничего вы не говорили, вы как представитель центра также подписали план операции. Так же, как и все остальные.
Заряженный с утра страхом ответственности, трансформированным длительной и монотонной дорогой в злость, я бросал резко и отрывисто взрослым дядям-полковникам:
— Ладно я, молодой лейтенант, и что с того, что представитель центра. Но вы-то опытные люди… С меня спрашивал полковник Данилов…
Как оказалось, приказ до территориальных органов ГБ в эти регионы еще не дошел.
После длительного и шумного обсуждения случившегося в Киеве, Стехов достал бутылку коньяка, разлил всем присутствующим и примирительно сказал:
— Лейтенант, твое здоровье. За одного битого двух небитых дают.
Все выпили, инцидент был исчерпан. И все же на душе моей было неспокойно: а вдруг кто-нибудь из селян пожалуется. Конечно же, накажут меня, а не заслуженных полковников. Больше всего меня поразила позиция полковника Стехова. В голове колотилась только одна мысль: «Это же его инициатива проведения жесткой акции. Почему он отказался от своих слов. «Тоже мне яйца — курица», — мелькнули в памяти кем-то сказанные слова. Я уже не видел в Стехове своего кумира, и от этой мысли было неприятно и обидно. Нет, во мне не рушились идеалы чекистско-войсковой дружбы и товарищества. Заложенная с юности военная косточка и военная корпоративность остались во мне навсегда, но что-то неприятно смутило душу. Последующие события вытеснили из памяти этот эпизод. Я старался не думать о случившемся тогда, пытался вообще все это забыть. Но нет-нет, да и всплывет в памяти случай с полковником Стеховым — легендарным чекистом, партизаном, разведчиком…
В мое отсутствие операцию начали в восемь утра, с рассветом. День был пасмурный, с утра шел снег с дождем. Сожгли старую клуню, но это вызвало нужную реакцию. Селяне при обысках добровольно сдали три старые винтовки немецкого образца без затворов и патронов к ним. Понятно, почему без затворов и патронов — за такое непригодное оружие-железку не привлекают…
Ранним утром следующего дня по сигналу ракеты дивизион плотно блокировал хутор всего-то в двадцать одну постройку, включая семь жилых домов. В радиусе километра обшарили все подозрительные на наличие бункера места. Как известно, убежища подобного рода строятся в определенных местах, чтобы и отток грунтовых вод был. Место должно быть сухое, иметь небольшой уклон, почва должна быть определенной, ну и т. д. и т. п. Специалисту все это понятно. Искали тщательно и долго. Нашли. Бункер действительно был свежей постройки, не больше года. Зимовали в нем, наверное, один раз. Рассчитан на четверых, от силы на пятерых. Были в нем и свежие запасы продуктов, но явно не полностью на зиму заготовленные. Ящик с салом килограммов на десять. Мешок сухарей, крупа. Но не было основного — ни лампы керосиновой, ни керосина, ни свечей. Создавалось впечатление, что бункер на сей раз не был готов к приему жильцов. Он служил, наверное, промежуточной заготовительной базой. Судя по хранившимся в нем продуктам, нарам-лежакам и стенам, в нем не было людей минимум две-три недели. Неужели Игорь и на этот раз обманул чекистов?
За месяц до этой операции на основании сведений, поступивших от надежных источников, был перекрыт почти весь Николаевский и часть Жидачевского районов Дрогобычской области. Агентура сообщала, что Игорь со своей группой будет ночью (указывалось число) переходить в приблизительно известных агентуре местах из одного района своей дислокации в другой. На расстоянии 100–150 метров друг от друга рассредоточились группы по четыре-пять человек с собакой общей протяженностью до пятнадцати километров. Тогда удалось обнаружить Игоря с боевиками на болотистой местности уже на рассвете. В том районе в полосе до 500 метров была только одна собака. Ракетчик дал неудачно сигнал — первая ракета почему-то быстро погасла, пущенная после этого вторая только ослепила людей. Замелькали на болоте тени, ударили автоматы. Спустили собаку, которая вскоре вернулась, не взяла след. А может быть, и не было людей на болоте? И была ли там вообще банда? Видели одни прыгающие тени под светом ракеты. Огнем боевики Игоря, если это были они, не отвечали. Передали по рации, чтобы перекрыли болото с другой стороны. Вроде бы успели на машинах перебросить солдат с собаками. Но ничего не нашли. Ни людей, ни следов. Как позже выяснилось, переходил все-таки Игорь со своими людьми этот район. Перехитрил чекистов. Ответный огонь не открывал, себя не обнаружил и ушел по болоту быстрее, чем успели посланные на перехват солдаты. Мне запомнилась эта грандиозная засада моросящим холодным дождем, промокшим от болотистой земли и мокрой травы нижним бельем. Плащ-палатка не спасала. И согревающим замерзающее тело был только горячий бок лежавшего рядом с бойцами громадного пограничного пса — овчарки. Замерзнув окончательно, я тогда молча отпихнул прильнувшего к собаке солдата-ракетчика и на правах офицера занял это самое комфортное в тех условиях место. Дрессированный пес лежал между людьми и не издавал ни звука, только тело его иногда пружинилось мускулами, передавая это напряжение проводнику, призывая к вниманию, когда он улавливал в ночи настораживающие его собачий слух звуки. Эти прошедшие специальную дрессировку собаки были натренированы на преследование и захват человека. Работая тогда со спецвойсками и пограничниками, я спросил как-то проводника, как же эти собаки отличают своих от чужих. Солдат со знанием дела ответил, что, конечно же, по запаху.
— От своих казармой, нашим обмундированием, каптеркой и оружием, махоркой, солдатским табаком пахнет, а от чужих, бандитов другой запах идет, землей пахнет, бункером, сельской хатой летом, — пояснил мне невысокий солдат-крепыш с Урала.
Спецвойска ГБ, в частности ходоровский мотомехдивизион, комплектовались в подавляющем большинстве солдатами, призывающимися из России. В основном это были ребята со средним образованием, русские, из больших городов — Москвы, Ленинграда, Свердловска, реже Киева, Харькова (1–2 на роту с украинским языком), все комсомольцы. Кирзовых сапог вообще не было. Все в яловых. Питание — соответственно работе. Норма — пограничная. При операциях выдавался погранпаек — три банки консервов, сахар, колбаса копченая. Все здоровенные, физически крепкие. Легко вгоняют в землю двухметровые стальные щупы — ими обнаруживаются потолок бункера, или люк. На собак смотреть страшно — не только овчарки немецкие или тильзитские, но и типа кавказских волкодавов. Собаки работают молча, лая не услышишь. Лают, когда преследуют…
Перед самыми Октябрьскими праздниками получили информацию о связях жителя села Диброва Григория Мудрого с хлопцами из леса. Мудрый выболтал это по пьяному делу своему приятелю из того же села, агенту КГБ. Хлопцы из леса могли быть только боевики Игоря или сам он, так как других хлопцев в этом районе не было. Следовало провести комбинацию, которая позволила бы получить от Мудрого его связь с оуновцами. Решили подпоить Григория через своего агента и, спровоцировав драку в сельском клубе, арестовать. Повезти его машиной в райотдел милиции, а по дороге с помощью «ЛБ» «отбить» от милиции, «поводить» по лесу километров десять — пятнадцать и допросить нашей СБ в бункере. Так и сделали. Легендированный бункер находился на окраине села Медыничи. Это рядом с Дрогобычем. Мудрого арестовали на следующий день по заявлению участковому милиционеру от нескольких избитых им в драке сельских хлопцев. Участковый, не посвященный в это мероприятие, позвонил в РО МВД, где получил указание допросить свидетелей и ждать автомашину, которая должна доставить арестованного в дрогобычскую тюрьму. К приезду милицейской машины Мудрый и свидетели были уже допрошены участковым, а сам драчун сидел в сельсовете под охраной милиционера. Мудрый был известным в селе драчуном, и изрядно поколоченные им в драке парни с охотой дали показания. Побои были зафиксированы местным фельдшером. У одного из пострадавших была сломана рука, что явилось достаточным основанием для получения санкции прокурора на арест Мудрого. С подбитым глазом и расквашенным носом, но уже протрезвевший Мудрый в наручниках сидел в крытой брезентом грузовой автомашине между двумя милиционерами. В кабине с водителем был еще один милиционер. Те, что в кузове, вооружены автоматами. Поравнявшись с «нужной» хатой, машина остановилась. «Вода закипела», — донеслось из кабины. Ехали по тряской разбитой дороге больше часа, всем захотелось размяться. Вывели из кузова и Григория. Недалеко от дороги виднелась хата с темными окнами. Шофер повозился в моторе, взял ведро и направился к хате.
— Подожди, — остановил его старший, — пойдем все вместе, заодно водички попьем.
Вся группа вместе с Мудрым направилась к дому. Приблизившись к хате, увидели слабую желтоватую полоску света, пробивавшуюся через узкую щель занавешенного изнутри окна. Свет сразу же погас, когда они подошли вплотную к хате, там, наверное, услыхали их шаги. Постучались. Ответа не последовало. Настойчивый стук в окно вызвал ответный голос:
— Кто там, чего надо?
— Милиция, откройте. Нам надо воды для машины.
Длительная пауза. Снова настойчивый стук. Дверь медленно открывается, в проеме хозяин в длинной белой рубахе с керосиновой лампой в руке. Электричество в селе есть, но только до 12 ночи, а сейчас второй час.
— Проходите, гости дорогие, — суетливо двигается в дверях хозяин, пропуская военных в хату.
Старший осматривается и строго спрашивает:
— Где хозяйка? Почему в хате так накурено? Кто у тебя в доме?
— Да никого нет, пан офицер. Хозяйка спит, дети давно не живут с нами.
На столе четыре большие тарелки с остатками еды. Недопитая бутылка самогонки. Горкой лежит скорлупа от съеденных яиц. Григорий Мудрый стоит в глубине комнаты в наручниках. Старик хозяин с испугом смотрит на него. Чуть в стороне два милиционера. Старший поворачивается к одному из них и бросает:
— Ковтун, осмотри хату, посмотри на горище[156] в первую очередь.
Тот, кого назвали Ковтуном, снимает с плеча автомат и направляется к выходу. В это же мгновение дверь распахивается и в проеме вырастает кудлатая фигура человека со вскинутым и изготовленным к стрельбе автоматом ППШ. Судорога перекашивает лицо старшего. Рука дергается к кобуре пистолета. Длинная автоматная очередь бросает его тело навзничь на пол. Этой же очередью стрелявший, чуть дернув стволом автомата в сторону Ковтуна, сваливает его лицом вниз. Следующей, уже короткой очередью человек с автоматом поражает третьего, успевшего сдернуть с плеча автомат и пытавшегося передернуть затвор. Тот опускается сначала на колени и, издав булькающий звук, мягко валится на бок. Все это происходит в какие-то считанные секунды. Водитель успевает выхватить пистолет и передернуть затвор. В то же мгновенье чья-то автоматная очередь из темноты за дверями поражает шофера и он делает нырковое движение головой под стол. Из безжизненной руки вываливается пистолет. Первый стрелявший оуновец, направляет дуло автомата на Мудрого. Раздается сухой щелчок. Осечка.
— Холера ясна! — вскрикивает человек и передергивает затвор. Патрон, вылетевший из автомата, звонко щелкает о стену. Автомат на уровне груди Григория. Только сейчас пришедший в себя от ужаса и осознавший происходящее Мудрый истошно кричит:
— Не стреляйте, я свой. Я из Дибровы, я свой.
— Кто такой? Почему в наручниках? — спрашивает Григория вбежавший в комнату второй стрелявший.
— Меня арестовали за драку в Диброве. Я свой. Я помогаю вам. Я свой. Я знаю хлопцев. Я с ними встречаюсь.
— Разберемся. Забирай его, друже. Плащ-палатку ему на голову и гайда[157], — распоряжается тот, кто стрелял первым.
«Наверное, старший», — думает Мудрый. Он благодарен судьбе, что остался жив. О том, что будет с ним дальше, мыслей у него пока нет.
Придя в себя от только что пережитого им кошмара, Мудрый увидел медленно вытекающую струйку крови изо рта лежавшего на боку милиционера. Из-под упавшего навзничь Ковтуна по полу растекалось темное пятно. Это специальные имитирующие кровь желатиновые шарики, раздавливаемые рукой или во рту. Патроны, разумеется, холостые. Осечка сделана специально, чтобы Мудрый хоть немножко успел прийти в себя. Все продумано чекистами. Что касается оуновцев, то это опытные хлопцы из числа бывших бандеровцев, завербованных госбезопасностью, совершившие на своем, хотя и молодом, веку не одну такую настоящую или инсценированную акцию.
— Вы где, дядько? — кричит один из них.
— Я здесь, хлопцы, — отвечает хозяин хаты и медленно поднимается с пола у печи. — Что же мне делать, куда деваться, что я скажу в селе, властям? — почти рыдает хозяин.
— Скажете, что незнакомые люди из леса были, попросили поесть. Потом посекли из автоматов «энкэкэдистов». Больше ничего не знаешь.
Быстро выворачивают корманы «убитых». Берут документы. Все это вместе с тяжелыми дисками от автоматов, пистолетами и еще какими-то взятыми у «убитых» вещами запихивают в вещмешок. Толкая в бока Мудрого, оуновцы покидают хату, оставляя в ней хнычущего хозяина.
Конечно же, никаких сомнений в достоверности хлопцев у Григория не возникло. С закрученной плащ-палаткой головой и повешенными ему на шею двумя милицейскими автоматами он быстро шел, увлекаемый с двух сторон оуновцами, почти бежал вместе с ними по лесу, продираясь временами сквозь кусты. Так они быстро продвигались по неизвестной и неведомой Григорию местности часа два. В действительности Мудрого водили по хорошо известной окружности вокруг хаты, создавая видимость быстрого движения по лесной и временами труднопроходимой местности. По подсчетам пленника прошли минимум десять километров. Дышать в закрученной на голове плащ-палатке становилось все тяжелее. Силы были на исходе. Еще немного и он упадет, ноги отказывали. «Лишь бы не убили, — думал Мудрый, — я им докажу, что я свой». Наконец, хлопцы пошли медленнее и осторожнее. Григорий понимал и чувствовал их действия.
Сам он в прошлом был два года в действующем отряде УПА, заболел и в 1948 году змельдувався[158], вышел с разрешения сотенного Яремы с повинной. Коротко посидел у большевиков в тюрьме и начал работать в колхозе. Прошлое постепенно стало забываться, но через несколько месяцев пришли люди из леса, и он продолжил контакт с подпольем, став у себя в селе основным информатором и организатором сбора продуктов и носильных вещей. Подполье верило Мудрому, он гордился этим и сам считал себя частью подполья, активным бойцом УПА, продолжая борьбу, только в других условиях. Однако не прошло и полгода, как все боевики да и сам Ярема погибли от пуль чекистов. Только в 1950 году на него вновь вышли боевики Шувара, а потом и Игоря, с которым он встречался по день своего нынешнего ареста за драку. С боевиками Шувара он не виделся уже больше года. Самого Шувара никогда не видел, но знал о таком провидныке от хлопцев. Несколько раз через его руки проходили «грипсы» от Шувара и к Шувару.
Вот хлопцы остановились.
— Возьми ключ[159], Степан, — раздался голос одного из хлопцев.
Вскоре на Мудрого дохнуло знакомым спертым воздухом из бункера.
— Сходи за провидныком, да поскорее, а я пока спущу эту птичку в крыивку. — И, больно ударив Григория по ногам, кто-то произнес: — Спускайся вниз, да щупай ногами драбыну[160], не то свалишься.
— Я знаю, я много раз был в бункере у хлопцев. Я и раньше сам воевал с оружием. Я все расскажу вашему провидныку, — уже уверенным голосом произнес Мудрый.
В ответ молчание и постукивание по голове Григория сапогом сверху. Ноги ощутили поверхность пола, Мудрый сделал шаг в сторону и встал в ожидании. Спустившийся с ним вместе человек размотал с головы Григория чуть не задушившую его плащ-палатку.
— Друже, снимите с меня наручники, — попросил пленник.
В ответ снова молчание и, как показалось ему, нехорошая, злая усмешка. Только сейчас он смог рассмотреть лицо своего спасителя. Заросшее рыжеватой щетиной давно небритое лицо. Холодные, ничего не выражающие глаза, как будто приклеенная кривая усмешка. Одет, как обычно повстанцы, — сапоги поношенные, это и удобнее, чем новые, френч непонятного производства и военной принадлежности, но в хорошем виде, свитер легкий цвета зеленого под горло, опоясан крепкими широкими добротными ремнями, на которых в мешочках две гранаты, пистолет, нож, запасной диск от ППШ. Что-то торчит еще из голенища сапог. За спиной полупустой вещмешок, который тут же сбрасывается на пол и задвигается ногой под нары. Бункер обжит. На стенах висят какие-то пиджаки, гимнастерки, пучки сухих трав, лежаки покрыты овчинами и одеялами. Есть даже подушки. Пахнет чем-то кислым и вонючим. Через несколько минут, как это и бывает всегда, Григорий адаптируется к специфическим запахам бункера. Обычный жилой бункер. Даже опытный глаз бывалого оуновца Мудрого не выявляет ничего подозрительного. Они молча ждут появления провидныка. Тот появляется через час. Тяжело и грузно спускается в бункер, поддерживаемый снизу спутником Григория. Он медленно поворачивается к Григорию. За его спиной в бункер спускаются еще двое, один из них уже знакомый Григорию человек. На провидныке цивильный хорошего покроя темного сукна пиджак. Под пиджаком видна не очень свежая богато вышитая украинская сорочка. На нем армейские цвета хаки шерстяные галифе и почти новые хромовые офицерские советского производства сапоги. Это еще не старый, лет 45 мужчина, высокого роста с грузноватой плотной фигурой, с крупными чертами породистого лица и слегка вьющимися рыжеватыми не очень аккуратно подстриженными волосами. У него начальственный вид, он хорошо выбрит. Руки у него, не как у всех остальных хлопцев, чистые. Сразу видно, что это большой руководитель. Спустившийся следом за ним незнакомый Григорию оуновец держит в руках два автомата, один из них неизвестной Мудрому системы. Как выяснилось позже, это автомат провидныка. Тот делает знак рукой, человек ставит оба автомата в угол бункера, подходит к Григорию и ловко снимает с его рук наручники, открыв замок откуда-то появившимся у него в руке ключом. Кладет их на стол.
— Садись, — произносит провиднык и указывает Григорию место за стоящим на середине бункера столом. Сам садится напротив, рядом с ним размещается пришедший с ним человек, который кладет перед собой толстую большую тетрадь в клеточку в коленкоровом переплете. Извлекает из нагрудного кармана немецкую авторучку (такие ручки — «вечное перо» — Григорий видел во время войны у немецких офицеров и потом в лесу у некоторых провидныков) и делает первую запись наверху в правом углу тетради зелеными чернилами: «Дня 6.11.1953 г. Протокол допроса отбитого от большевиков Григория Мудрого, жителя села Диброва Дрогобычской области, начат в 8 утра по местному времени. Допрос осуществляет провиднык СБ».
И пошло-поехало. Всего за несколько часов было исписано восемнадцать страниц убористым почерком.
Мудрый подробно рассказал о своем пребывании в отряде УПА, легализации по решению подполья, о всех своих встречах с людьми Шувара и Игоря, о местах встреч и условиях этих встреч с боевиками Игоря, в общем обо всем том, что было крайне важно для ГБ. Что-то во время допроса все же показалось Григорию подозрительным и он, повернувшись к подсевшему рядом боевику, подвинулся незаметно к нему и принюхался. От человека исходил запах подземного помещения, а не тот, чужой для подпольщика запах одеколона, русских папирос, туалетного мыла, всех тех запахов, которые пронизывают человека, живущего нормальной жизнью в нормальных человеческих условиях. Нет, все было, как и должно было быть. Григорий продолжал спокойно давать показания. Он действительно оказался своим человеком для подполья и легко доказал это. Операция готовилась тщательно, опыт по этой части имелся предостаточный. Все участники «ЛБ» до запланированного дня проведения операции несколько дней просидели в бункере, вживаясь в нужную обстановку, впитывая в себя запах подземелья. Бункер состоял из двух помещений. Большой комнаты около десяти квадратных метров и маленькой, в два раза меньшей, с узкой дверью, которая была занавешена плащ-палаткой. В ней-то и находились руководитель опергруппы А. Г. Лихоузов и я. Мы внимательно вслушивались в происходящий допрос и по ходу его шепотом обменивались мнениями. Лихоузов считал целесообразным появиться в конце допроса, показать Мудрому удостоверения сотрудников ГБ и этапировать арестованного в Дрогобыч, где и допросить вторично уже официальными сотрудниками управления и в здании ГБ. Протоколы легендированной СБ и мероприятие «ЛБ» к официальному делу не пришьешь и в суде доказательными материалами они быть не могут. Я рекомендовал Александру Герасимовичу передопросить Мудрого тут же, в бункере, и получить подпись Мудрого на этих протоколах, что и явится основанием для получения санкции прокурора на его арест не за хулиганство, а за бандпособничество. А это большой срок и пребывание в лагере строгого режима. Не послушался Александр Герасимович менее опытного коллеги.
Как только мы вышли из своего укрытия и показались Мудрому, тот и не удивился, даже когда ему были предъявлены чекистские удостоверения. Он рассмеялся и совершенно неожиданно заявил:
— Знаю я нашу службу безопасности и ее возможности. Наши хлопцы все могут, все умеют и документы у них какие хочешь имеются. Вы мне не верите, проверяете, я прошу вас верить мне. Хотите, пойдем вместе на встречу с Игорем, и вы убедитесь, что я свой. Мне после убитых милиционеров дорога одна — снова в подполье. Я сам хочу этого.
Мудрого подняли на поверхность лазом из меньшего помещения и он очутился в той же хате, где несколько часов назад на его глазах происходило «убийство» милиционеров. Он увидел этих смеющихся «убитых», связал воедино в своей памяти события страшной ночи. Лицо его побледнело, глаза остекленели. Он был похож на тронутого умом человека. И сейчас еще было не поздно, не давая ему прийти в себя, оформить здесь же, в хате, с тем же стариком хозяином официальный протокол допроса, который бы подтвердил все сказанное им в бункере «СБ». Но дело было решено, на Мудрого вновь надели те же наручники и через час он находился в тюремной камере управления ГБ по Дрогобычской области. Был вечер 6 ноября 1953 года. Завтра праздник Великой Октябрьской социалистической Революции…
Специального следственного помещения в управлении ГБ Дрогобыча не было. Несколько небольших рабочих кабинетов, выделенных для допросов арестованных, не отвечали нужным требованиям. Табуретки к полу не прикручены, на столе тяжелые письменные приборы, в том числе и пресс-папье, чернильницы из знаменитого ходоровского мрамора. Начальство выделило для работы с арестованным местного оперработника старшего лейтенанта Чупова, старше меня на пару лет. Чупов работал в этих краях с 1944 года, свободно владел местным украинским наречием.
Как я и ожидал, Мудрый по дороге в тюрьму и в самой камере пришел в себя и через пару часов на первом же допросе полностью отказался от своих показаний «СБ» в бункере.
— Я испугался, мне хотелось жить, я все врал этим бандитам, никакого Игоря и его боевиков я не знаю. Это я все выдумал. Вы знаете, что я раньше был в ОУН, в лесу, давно вышел с повинной, все, что знал о хлопцах по тому времени, я рассказал следователю, когда несколько месяцев сидел в тюрьме, — повторял беспрерывно одно и то же Григорий.
— Твои показания тех лет никакой пользы органам не принесли — все твои знакомые по подполью были либо убиты, либо их местонахождение тебе было неизвестно. А вот что касается твоих последующих связей с подпольем, особенно сейчас, нам многое известно, но мы хотим, чтобы ты сам рассказал нам об этом и от правдивости и искренности чистосердечных и откровенных показаний зависит твоя судьба. Поможешь нам захватить Игоря, Шувара и их боевиков — советская власть освободит тебя от тюрьмы, не поможешь — осудит за бандпособничество и отправит в лагерь строгого режима, — твердили одно и то же со своей стороны я и Чупов.
Так продолжалось много часов подряд до вечера. После небольшого перерыва допрос возобновился и шел до утра с небольшими перерывами на «перекус» тут же вместе с Мудрым, который и в этой, казалось бы, располагающей ситуации на более откровенный, нужный нам контакт не шел. В коридоре сидели два солдата — автоматчика, сменявшиеся каждые четыре часа. Шли вторые сутки работы с Мудрым, а результаты нулевые. Вечером 7 ноября из дома Чупова сообщили, что его жена срочно прооперированна — внематочная беременность — и в тяжелом состоянии находится в больнице. Конечно же я отпустил своего товарища и остался один на один с Мудрым. Спать хотелось смертельно, засыпал и Григорий. «Нет, я тебе спать не дам, пока не подтвердишь то, что рассказывал нашей «ЛБ». Ты у меня заговоришь», — думал я про себя, с ненавистью глядя на сидевшего в углу на табурете упрямого хлопца. Обе стороны по-прежнему продолжали твердить одно и то же, придерживаясь каждая своей выработанной линии.
Тускло светит лампочка под маленьким металлическим абажуром на длинном электрошнуре, свисая с высокого четырехметрового потолка. Ночная тишина прерывается одними и теми же с разными интонациями вопросами, которые я задаю, сидя за письменным столом с тяжелым чернильным прибором. На мне военная форма с погонами лейтенанта, новенькая портупея с пистолетом ТТ. Я время от времени энергично трясу головой, чтобы прогнать наваливающийся сон. Мне монотонно и однообразно, как попугай, отвечает арестованный:
— Испугался я, в меня стреляли. Не знаю никаких хлопцев из леса, не видел я никогда Игоря. Все я придумал. Жить хотелось.
Он сидит, вцепившись руками в края грубо сколоченного табурета, и по моему требованию смотрит на меня. Белки его глаз покраснели от бессонницы. Веки сами опускаются, скрывая на две-три секунды кровавые глаза его. Тогда кажется, что на меня смотрят два незрячих глаза с бельмами — это закрывшие глаза светлые веки выделяются на потемневшем от грязи и пота небритом лице арестованного. У Мудрого большой с горбинкой тонкий нос и мне в затуманивающемся от усталости сознании арестованный представляется большой нахохлившейся птицей, забившейся в угол. Все плывет перед глазами. Я мучительно, концентрируя всю свою волю, борюсь со сном. «Если я сейчас не закрою хоть на секунду-другую глаза, я полностью отключусь», — думаю я, и не в состоянии удержаться, закрываю, как мне кажется, на две-три секунды слипающиеся веки. «Какое это наслаждение закрыть хоть на секунду глаза», — мелькает в моих уходящих во мглу мыслях. Боль в глазах, как от засыпанного в них песка, постепенно исчезает, и я проваливаюсь в небытие…
Какая-то неведомая, непонятная сила изнутри встряхивает меня. Я с трудом открываю так сладко слипшиеся веки и вижу стоящего перед столом Мудрого. Обе руки Григория лежат ладонями на краю стола. Рядом с тяжелым ходоровского мрамора чернильным прибором. Еще мгновение и он ударил бы меня этой мраморной штуковиной, взял пистолет, уложил автоматчиков в коридоре, а там пару метров по коридору, поворот налево и выход на улицу. Застрелить вахтера на выходе — пара пустяков. Еще пятьдесят метров — и парк, а там — свобода. Ушел бы Мудрый, — как-то совсем безразлично, с полной апатией прокручиваю все это в голове. Появление арестованного перед моим столом с явной угрозой для жизни кажется чем-то нереальным. Я одурел от бессонных двух последних ночей, напряженной работы, поэтому, наверное, не испытываю никакого чувства страха.
— Чего это ты встал и стоишь здесь? Чего хочешь? — спрашиваю я неестественно спокойным голосом.
— Пить хочу.
— Иди в угол, садись там.
Мудрый медленно поворачивается и бредет в свой угол. Я так же медленно поднимаюсь, подхожу к тумбочке, на которой стоит графин с водой и стаканы. Наполняю доверху один из них и протягиваю его к лицу арестованного.
Сколько я спал? Секунду, полчаса? Хорошо, что не опустил голову на стол. Голова гудит от усталости. Мысли путаются. «Еще пару часов, и я упаду», — мелькнуло у меня в голове. Решение приходит мгновенно. Я выглядываю в коридор. Солдаты с автоматами сидят и курят на длинной скамейке, поставленной к стене.
— Вы оба сейчас возьмите еще один письменный стол вот в этом кабинете, он открыт, внесите его ко мне. Сюда же занесите вашу скамью и сидите на ней, пока я посплю на столах. Спать арестованному не давать. Делайте с ним что хотите, но чтобы он не спал.
Не глядя на сидевшего в углу без движения Григория, я бросил на стол два ватника — свой и Чупова — и лег, не снимая сапог и укрывшись полушубком.
— Разбудите меня ровно через два часа, этого, как я сказал, тормошить беспрерывно, чтобы не спал, — бросил солдатам и провалился в сладкую тьму…
— Товарищ лейтенант, вставайте, время вышло. Дали бы вам еще поспать, да с этим вот невозможно дальше бороться. Спит, да и все тут.
Я посмотрел на Мудрого и ужаснулся. Вместо глаз у арестованного было два кровавых, как кусочки свежего мяса, крупных пятна. «Зачем все это? Ты же знаешь, — мысленно говорил я себе, — что этот человек ничего другого не скажет и помогать нам не будет. Тебе же ясно это. Остановись. Да, он бандит. Но и ты сейчас такой же зверь, как и он. Попадись ты ему, а не он тебе, болтался бы ты в петле. Но ведь ты коммунист, чекист. Почему ты мучаешь этого человека? Потому что он враг твоей страны, а значит, и твой враг? А ведь ты нарушаешь свою хваленую соцзаконность. Да, ты тоже мучился вместе с Мудрым, тоже не спал, но это все же пытка, пусть и поделенная на двоих. Твою совесть спасает только то, что ты, как и этот Мудрый, так же мучался. Но все же ты поспал почти два часа. Значит, ты все-таки подлец. Отпусти его в камеру. Пусть им занимается прокуратура, милиция».
— Вот, что я тебе скажу, Мудрый, — медленно процедил я сквозь зубы, стараясь уловить в смотрящих на меня кровавых кусочках вместо глаз хоть какое-то выражение. Солдаты с напряжением смотрели на меня. — Ты нам не нужен. Пусть тобой займется милиция, оформляет на тебя дело за хулиганство и избиение в драке односельчан. Получишь ты срок, обязательно получишь, и направят тебя в лагерь. Минимум три года получишь. Последний раз делаю тебе предложение — поможешь нам поймать банду или нет?
Мудрый молча смотрел на меня, и лицо его ничего не выражало. Он, наверное, сейчас настолько ненавидел меня и все со мной связанное в этом помещении и вокруг него, что был не в состоянии реагировать на слова стоящего перед ним врага.
— Тебя сегодня же переведут в милицию. Ты еще пожалеешь, что не стал помогать нам. Отведите его к дежурному и пусть его отправят в камеру, — и, набрав нужный номер, я попросил по телефону дежурного по управлению вызвать надзирателя тюрьмы, которому солдаты сдадут арестованного.
Больше я с Мудрым никогда не встречался и не интересовался судьбой этого человека, вовлеченного с моей помощью и участием в страшную круговерть, стоившую ему нескольких лет тюрьмы.
Что касается Игоря, то он, безусловно, сразу же был проинформирован своими людьми в Диброве об аресте за хулиганство Мудрого, естественно порвал все контакты, связанные с этим человеком, и, конечно же, ему впоследствии наверняка стало известно о проводившейся в отношении Мудрого этой легендированной под настоящую бандбоевку чекистской операции …
Работа по розыску Игоря, Шувара, Уляна и других, все еще не выявленных и действующих вооруженных отрядов и групп оуновских подпольщиков продолжалась. Все реже фиксировались переходы из района в район оуновцев, занимавшихся сбором и накоплением продуктов на зиму, все меньше поступало агентурных сигналов о появлении вооруженных людей в селах и на глухих хуторах — приближалась зима, а с ней спад работы и у чекистов, и у бандитов. Вновь наступало временное затишье. До весны. Поэтому особо радостным было появление в конце ноября рано утром в Ходоровском райотделе младшего лейтенанта Виктора Харченко. Виктор буквально ворвался в кабинет Червоненко, у которого проходило совещание, и прямо с порога почти закричал:
— У меня «грипс» от Игоря, я взял его у Зоотехника сегодня на рассвете!
«Грипс» передал Зоотехнику неизвестный ему человек вчера поздно вечером. Он сказал, что записка адресована лично ему, что ответа не надо, что записку принес незнакомый человек, который назвал пароль для связи. Этого связного Игоря наш агент видел впервые, да и всего-то несколько минут, обычный сельский вуйко, лет пятидесяти, роста среднего. В темноте во внешности этого человека Зоотехник ничего особого не заметил, но когда они прощались, выйдя из хаты на улицу, и закуривали, то при свете спички ему показалось, что у связного изуродована левая рука — нет мизинца и половины безымянного пальца. Больше Зоотехник ничего не смог рассказать о нем.
Все это Харченко с присвистом в застуженных легких выложил одним махом, тяжело вздохнул и широко и радостно улыбнулся присутствующим в кабинете Червоненко начальникам. С брезентового плаща Виктора, надетого поверх полушубка и покрытого тающей коркой наледи, сбегала на пол вода. Он тяжело дышал, вытирая платком струящиеся со лба и висков то ли растаявший снег, то ли струйки пота, и плохо гнущимися пальцами с грязными неухоженными ногтями пытался расстегнуть верхнюю пуговицу полушубка. Наконец, это ему удалось. Он размотал обвязанный в несколько слоев вокруг шеи шерстяной шарф и, держа его в одной руке, запустил вторую руку куда-то вглубь и, поковырявшись там, извлек серенького цвета бумажную трубочку — «грипс».
— Вот он, — радостно произнес Харченко и протянул этот бесценный маленький бумажный рулончик старшему здесь по положению и званию начальнику — майору Червоненко.
«Как это ему удалось пробежать за два часа почти двадцать километров в таких огромных валенках с галошами?» — подумал я, глядя с уважением на этого помощника оперуполномоченного, младшего лейтенанта, обслуживающего село, где жил и работал на колхозной ферме агент, находившийся у него на связи.
— Раздевайся, Виктор, садись. Раз записка направлена лично Зоотехнику без передачи по линии связи дальше и курьер не дал ему эту связь, значит «грипс» надо немедленно вскрыть. Кстати, почему ты с агентом не вскрыл там же на месте «грипс»?
— Так ведь, товарищ майор, у нас же было строгое указание Зоотехнику передавать нам «грипс» невскрытым. Такое было условие.
— А если там по тексту есть такое, что надо на месте принимать решение? Условия экстренной связи с агентом имеются? — повернувшись ко все еще стоявшему в луже от сбегавшей с его плаща воды Харченко, спросил майор.
— У меня с ним имеется договоренность на все случаи жизни. Я могу встретиться с Зоотехником в любое время суток, — ответил Харченко.
— Вот и хорошо. Садись на диван, отдыхай.
Харченко повесил на вешалку ППС и, с трудом стягивая с себя брезентовый плащ и полушубок, произнес:
— Товарищ майор, разрешите сначала в туалет, а то я так бежал, что и остановиться времени не было.
Все рассмеялись.
— Ладно, ладно, иди, мы пока займемся «грипсом». Ну, у кого пальцы ловкие? Возьмите ножницы. Наверно, у тебя, Супрун, лучше всех получится.
Заместитель Червоненко майор Супрун взял протянутые ему ножницы, подбросил непонятно зачем бумажную трубочку на ладони и, ловко поддев нитку, разрезал ее и медленно вытянул. Развернув сложенную в гармошку записку, он вопросительно взглянул на Червоненко, как бы молча спрашивая: «Читать или передать вам?»
— Читай вслух.
В коротком тексте «грипса» от Игоря говорилось, что в этом году они с агентом не увидятся, но обязательно встретятся весной следующего, о чем он предупредит заранее. Игорь в этой записке просил агента заготовленное для подполья сало, колбасу и смалец пока припрятать у себя до весны.
— Что будем делать, товарищи? — спросил присутствующих Червоненко и, не дожидаясь ответа, продолжил: — Я думаю, надо сегодня же вернуть «грипс» адресату, сделать паузу до весны. Искать связника, принесшего записку от Игоря, хотя у него и имеются особые приметы — нет мизинца на левой руке, не будем. Точно засветим агента, упустим и на этот раз Игоря.
Присутствовавшие в кабинете сотрудники согласились с ним. Другого пути не было. Следовало ждать весны. Не сегодня-завтра Игорь засядет в бункер до весны.
— Следует, пожалуй, еще потренировать Зоотехника в стрельбе и в применении спецпрепаратов, — сказал кто-то из сидевших за столом.
— Наверное, это правильно. Харченко, — обратился Червоненко к уже сидевшему на диване Виктору, — организуй агенту нужную тренировку и еще раз проработай с ним срочные способы связи. И надо все-таки дать ему «Тревогу».
Неожиданно для всех майор Супрун мрачно произнес:
— А если Игорь или кто-то из его команды все-таки придет к Зоотехнику не сегодня-завтра или через несколько дней? До бункеровки еще может быть не одна неделя. Пройдет снег стороной, и будет Игорь гулять из села в село. Не исключаю, что этот «грипс» — очередная проверка нашего агента. Вот мы сидим сейчас здесь, а Игорь через людей своих ведет наблюдение за Зоотехником. Надо срочно вернуть ему «грипс» или, во всяком случае, ознакомить с содержанием и обязательно, пока не ляжет снег, организовать в доме агента засаду. Чтобы не было потом обидно за упущенный, пусть даже минимальный, шанс.
В кабинете воцарилось молчание.
— А ведь прав Супрун, — неожиданно для всех произнес обычно редко соглашавшийся с чужим мнением Червоненко. — Бандиты точно могут прийти к Зоотехнику…
…Тихо вокруг. Темнеет рано. Последняя неделя ноября выдалась на диво теплой, необычной для этого времени года и этих лет. Здешние старики говорят — быть скорому снегу. За густыми вишнями с облетевшей листвой, что стоят с фасадной стороны добротной хаты Зоотехника, невысокий тын. Вплотную к этому красивому и мастерски сплетенному сельскому забору стоит широкая и крепкая дубовая скамья. Скамья эта — гордость хозяев. Любят посидеть здесь и сами хозяева и соседи, и те, кто заглянет «на огонек» и живет неподалеку. Зоотехник — личность в селе авторитетная. Люди, зная его доброту и желание помочь при любой хвори, часто идут к нему как к врачу. К местной фельдшерице ходят реже, только разве освобождение от работы по болезни получить. На скамейке несколько человек — хозяин, соседи, всего человек пять. Курят. Говорят редко, перебрасываясь отдельными словами и фразами, но всем понятно, о чем идет речь. Все сидящие здесь на скамейке сельские мужики. Местных балагуров, как обычно бывает на селе, среди них нет. Беседа ведется на только им понятные темы, слова произносятся весомо, солидно, с достоинством, независимо от темы разговора — сугубо местная, колхозная, бытовая, касается событий районного или, как говорится, политико-глобального масштаба. Обычный, мужицкий разговор.
— Ты, Иван, блядюга, робы[161] и не оглядуйся, — произносит один из них, после чего наступает длинная пауза. Сказавший бранное слово — сосед хозяина по имени Иван, как потом мне рассказал Зоотехник, уже пожилой селянин по местному прозвищу «кацап» или «москаль». Никакого отношения ни к тому, ни к другому, он, конечно же, не имеет. Матерные слова появились в изобилии у него в речи после прихода из армии, где он прослужил до 1947 года, попав в нее по мобилизации в 1944 году, а затем по вербовке сразу же уехал работать на Донбасс и вернулся в родные края только через несколько лет. Что касается «кацапа», «москаля», то эти сельские клички его семья носит более сотни лет, когда русский солдат лечился от ран в этом селе во время одного из походов русской армии да и остался навсегда здесь, женившись на украинской дивчине. С тех пор так и говорили в этом селе: рядом с хатой, где живет «москаль» (или «кацап»), спроси у «кацапа». И кстати, предки «москаля» — Ивана происходили якобы из Курской губернии. Вот и жди после этого «зов» крови. Кроме мата в лексиконе Ивана русских слов почти не было…
— Да, я и говорю — робы, Иван, — еще раз произносит вуйко по имени Иван и снова замолкает.
— А евреи будут жить, — после долгой паузы совсем неожиданно произносит кто-то из сидящих, и вновь тишина, которую через несколько минут нарушает хозяин:
— Тут вы не правы, мужики. Михалыч хороший человек, у него все по совести. Он хоть и еврей, а делает все честно. Вон посмотри, как он выбракованную худобу[162] оценивает. И колхозу хорошо, а значит, и державе, и селянину, если тот сдает ему скотину на мясозаготовки. Все по совести оценивает и делает. Не-е-ет, не все евреи погани[163]. Наш Вайсбайн настоящий человек, никогда селянина не обидит…
И снова снаружи тишина. Я догадываюсь, о ком идет речь. Вайсман Соломон Моисеевич — в селах, естественно, его зовут Семеном Михайловичем, работает в конторе «Райзаготскот» и ведет закупку скота для мясокомбината в селах района. Он ничем не отличается от местных жителей — украинцев, даже внешне, его родной язык украинский. Он родился и вырос в соседнем крупном селе, половина которого напоминает еврейское местечко — много там евреев жило. В Западной Украине еврейских погромов практически не было. Ни поляки, ни местные украинцы евреев не обижали. Ну какое село польское или украинское могло быть без корчмы? Только у еврея и можно было выпить с горя или радости в долг что украинцу, что поляку. С приходом немцев в 1941 году, как только прокатилась молва, что забирают немцы евреев в концлагеря и расстреливают, ушли евреи, кто мог, в леса, жили там лагерями, но не партизанили, хотя многие имели оружие для самообороны. Иногда нападали на немецкие продовольственные обозы, но только с целью захвата любого годного провианта. Так и жили в лесах со своим домашним скарбом и коровами, ожидая, чем эта война кончится. Некоторые, особенно молодежь, присоединялись к советским партизанам. Но что самое удивительное, в оуновском подполье тоже было несколько евреев — врачей. Как они туда попали — добровольно, чтобы бороться против Советов за «самостийную, независимую соборную Украину», или были насильно уведены в лес как врачи — никому не известно. Наверное, все-таки больше правды во втором варианте. Но документы того времени свидетельствуют, что при ликвидации оуновцев в трех разных бункерах были обнаружены трое евреев, покончивших с собой вместе с находившимися там же повстанцами, известных местному населению как врачи, поддерживающие связь с оуновским подпольем и оказывавшие раненым бандеровцам медицинскую помощь. Конечно, более логично предполагать, что их ликвидировали вместе с собой окруженные в бункере оуновцы…
На украинском языке, самом близком к русскому, «еврей» — это «жид». Слово это, часто произносимое внизу на скамейке у хаты, коробит мой слух. Для меня слово «жид» звучит оскорбительно и унизительно. Я интернационалист и искренне верю, что все люди братья. Мне безразличен цвет кожи, форма черепа, носа и ушей. Если человек одной с тобой марксистско-ленинской идеологии — он твой друг и брат. Я не представляю жизнь украинцев в Украине без евреев. Я сам вырос вместе с евреями, меня не коробит от контактов и дружбы с ними. Я воспринимаю их как равных себе, ничем не выделяя.
Но я никогда не забывал историю с Радиком Ярошевским, относя ее к дремучему буржуазно-капиталистическому прошлому, как к «родимому пятну проклятого капитализма», и был глубоко убежден, что тогда произошла какая-то ошибка, которую, конечно же, поправят — не более того. Если бы я мог заглянуть в будущее, в 60–80-е годы, меня бы поразил размах антисемитизма в стране коммунистических идеалов. Пожалуй, его следовало бы назвать официальным, тщательно маскируемым демагогическими заявлениями о всеобщем равенстве и братстве. «Нет, Павел Заворотько знал, что он говорит: «Что это вы, хлопцы, за какого-то еврея просите. Вы что, не знаете указания партии?»
«Да какой у нас антисемитизм! У нас в правительстве евреи работают. Товарищ Дымшиц[164], например», — говаривал Никита Сергеевич Хрущев.
Да, письменных указаний как по линии партии, так и правительства наверняка не было. Надо полагать, были устные рекомендации и сложившаяся практика. Уже в отставке, в 80-е годы, я, будучи секретарем парткома солидного академического научного учреждения, столкнулся с безобразным, порочащим коммуниста поступком, когда начальник отдела кадров, тоже, кстати, бывший чекист, просил меня отозвать согласие парткома на оформлявшегося на работу человека только потому, что он еврей. Этого еврея, правда, действительно не приняли на работу, но по причине невостребованности его специальности. Пришлось парторгу прочитать бывшему сотруднику управления кадров КГБ Союза, как ни прискорбно это говорить, поучительную лекцию о евреях Марксе и Свердлове. Этот же коммунист-кадровик имел партийную нагрузку — вел политзанятия с комсомольцами. Приходят как-то несколько девушек комсомолок ко мне с вопросом: «Пал Палыч (указанный выше кадровик) говорил нам на семинаре, что измена мужа жене и наоборот приводит к измене Родине. Нам с этим трудно согласиться. Вы можете нам пояснить как-то слова руководителя семинара?» Пришлось комсомолкам прочесть короткую лекцию со ссылкой на основоположников, показать некоторую, прямо скажем, существенную разницу между этими понятиями измен и защитить, в рамках, руководителя семинара. Он член партии с войны, человек старой закалки, своих убеждений, безусловно, был неудачный политический воспитатель молодежи. Пришлось его «ласково», тихонечко отвести от пропагандистской работы, не делая при этом ненужной, в чем я был уверен, огласки.
Мне было известно, не только по рассказам старых чекистов, но и по документам, что в органах госбезопасности в 30-е и 40-е годы, как и еще раньше, в ЧК работало много евреев. Их и сейчас много в правительстве, в правительственных учреждениях, на других руководящих постах советской и постсоветской власти. Выступление еврейской стороны против браков с другими нациями было мне более или менее понятно: «нас преследуют, топчут, и нечего нам общаться с изгоями». Но я не мог понять русских или украинцев, резко выступавших против браков с евреями. В этой связи я часто вспоминаю историю с Юркой Калиновским, о чем я уже упоминал выше, когда его мать, уважаемый профессор, зав. кафедрой одного из лучших университетов страны, коммунист, проклинала свою невестку — чувашку Зину. Я неоднократно сталкивался с дремучим русским шовинизмом и махровым российским антисемитизмом. Я и сегодня уверен, что это со временем исчезнет само собой…
Ядреный махорочный дым вперемежку с папиросным «Беломором», который курит Зоотехник, идет под соломенную крышу, где на чердаке чекистская засада ждет Игоря. У нас РПД, солдаты ласково называют его «ручником» или «дегтярем», установленный в направлении вероятного появления хлопцев и широкий сектор обстрела, под который попадают все хозяйственные дворовые постройки и большая часть огорода. Именно оттуда и ждут Игоря, со стороны леса. Четыре автомата и две ракетницы лежат рядом со сделанными в соломенной крыше отверстиями, закрываемые на день той же соломой. Чекистов пятеро — два офицера и три опытных солдата. Курить нельзя. Это самое мучительное. «Вот уж действительно уши пухнут», — думаю я. Курить хочется до безумия, до головной боли. У офицеров с собой конфеты-подушечки. Их можно долго каждую сосать и от этого меньше хочется курить. Но это только кажется, потому что курить мне от этих конфет хочется еще больше. Разговариваем шепотом, и то по делу, то есть очень редко. Наблюдение за наружной обстановкой и получением сигнала от хозяев ночью — звук «случайного» удара ногой о ведро — ведется всеми по очереди. Кроме курева есть еще один враг для сидящих в засаде. Туалет — ведро в одном из углов чердака, занавешенное плащ-палаткой. От консервов и колбасы погранпайка, от отсутствия движения на вторые сутки «запирает» напрочь. Все мучаются, но вида не показывают. Я вспоминаю, как однажды вот так же моему товарищу, тужившемуся на ведре через несколько дней засады, опытный старшина — фронтовик протянул за плащ-палатку «бомбочку» из серого солдатского мыла: «Лейтенант, вставь куда надо, все выскочит, мы так на фронте делали». Через пару минут действительно помогло.
Утром хозяйка меняет ведро. Все воспринимается серьезно, как на войне…
Разговоры внизу у мужиков переходят на колхозно-сельскохозяйственные темы. Говорят о низком в этом году урожае, о маленьких трудоднях, на которые без подсобного хозяйства не прожить. Кто-то задает хозяину хаты, недавно выезжавшему к родственникам в Польшу, вопрос, а как там селяне живут. На это Зоотехник отвечает, что в принципе так же, как и здесь, но немного лучше. Там у них в Польше бимбера[165] больше гонят, и он по качеству лучше. Его из сахара делают поляки. Скотины у поляков больше.
Постепенно все приходят к выводу, что везде лучше, чем у нас. Но никаких разъяснений по этому вопросу — что, как и почему именно так — никто не делает. Народ осторожный, лишнего слова не скажет. Меня всегда поражала философская и мудрая направленность мысли этих простых, необразованных сельских вуек. «За что же им, всем этим хлеборобам с изуродованными от тяжкого крестьянского труда руками, муки-то такие, — думаю я. — Когда же мы дадим им настоящую человеческую нормальную жизнь?» Я постепенно засыпаю, угревшись под теплым полушубком, на толстом слое соломы, которую заботливые хозяева специально затащили на чердак. Проснулся от затекшей ноги в неснятом сапоге. С улицы тихо доносятся напеваемые молодыми голосами песни. Одна песня сменяет другую. В чистом и уже начинающем набирать осеннюю прохладу воздухе отчетливо слышны и слова, и мелодии. Вот чей-то чистый, с бархатистым звучанием девичий голос выводит красивую мелодию и такие всем понятные и ласковые слова:
…Мiсяц на небi, зiроньки сяють,
Тихо по морю човен пливе.
В човнi дiвчина пiсню спиваэ…
…Все про кохания, все про любов.
Этот же голос начинает вторую песню, такую же красивую и тоже про любовь:
…Нiч яка мiсячна, зоряна ясная,
…Я пригорну тебе до свого серденька,
А воно палке, мов жар.
Мы на чердаке внимательно вслушиваемся в доносящиеся до нас звуки чудесных украинских песен, и неродной язык становится для нас не только понятным, но и близким, родным, потому что песни эти про любовь. После короткой паузы чей-то хорошо поставленный голос начинает веселую песню, ее подхватывает несколько голосов, и она несется над селом, наполняя окрестности чувством радости и спокойной жизни:
…Я прийшов — тебе нема,
Пiдманула, пiдвела.
Ти ж мене пiдманула,
Ти ж мене пiдвела.
Ти ж мене, молодого
З ума-розума звела!
И еще были всякие песни: и про Василько, который «…сiно косить, сiно косить, коню носить». И про Галю, которую казаки «пiдманули и забрали з собою». И такие слова в той песне были: «…Поiдь, Галю, з нами, з нами, козаками, буде тобi лучче, як в рiднойi мами…» Слушали русские парни на чердаке, как «…привязали Галю до сосны косами…» А потом эти казаки, что Галю в темный лес увезли, насобирали там хворосту да и подпалили ту сосну, с привязанной к ней Галей. Горит Галя, кричит, зовет на помощь. И кончается эта красивая песня призывом ко всем матерям: «… А хто дочок маэ, нехай научаэ, темненькоi ночi гулять не пускаэ…»
«Надо же, — думаю я под теплым полушубком, — такая красивая и ласковая песня, а дивчину казаки живьем спалили. Вот тебе и украинская мягкость и лирика, вот тебе и любовь к женщине! А при чем здесь украинцы? — снова мелькает мысль. — Ведь и у русских есть такая же, в общем-то, злая песня, где Стенька Разин, разбойный атаман, насладился пленной дивчиной, красавицей персиянкой, а утром под пьяные и одобрительные крики ватажка своего бросил персидскую княжну в Волгу-речку, «в набежавшую волну», да еще и отметил это безобразие — «грянем песню удалую за помин ее души». Не променял Стенька Разин любовь к княжне на интересы ватаги разбойников. Стойкий, наверное, был казак Разин, как и те украинские казаки, что привязали Галю косами к сосне и сожгли.
На память приходит удивившая меня история, случившаяся недавним летом, когда я ночевал в глухом селе на Тернопольщине как раз в районе Синей Горки, в тех местах, где в 1916 году проходил знаменитый Брусиловский прорыв и где до сих пор сохранились проложенные Брусиловым для прохода артиллерии дороги — гати из бревен через болота. Проснулись мы рано утром с товарищем на печи от звуков песни. Пела женщина, да так чисто по-русски, без акцента пропела всю песню длинную до конца, что показалось это сном. А пела, стирая белье в ночве[166] хозяйка хаты, пожилая женщина: «… Ой да по речке, речке да Таганке, черный да селезень плывет…» Мы и спрашиваем хозяйку:
— Откуда же вы эту песню русскую знаете?
— А у нас здесь в шестнадцатом московские казаки стояли, я и научилась этой песне. Хорошие были хлопцы московские, — улыбаясь чему-то, наверное, очень приятному, ответила эта уже немолодая женщина.
— Сколько ж вам тогда годков-то было?
Да лет семнадцать, может, восемнадцать, — ответила хозяйка и снова улыбнулась той загадочной женской улыбкой, трактовать которую независимо от женского возраста можно по-разному.
«Самое время для девичьей любви», — подумал я и представил себе эту пожилую тетку молодой, статной и красивой, с черной косой до пояса, со сверкающими таинственным блеском глазами, в которых тогда, наверное, бесенята прыгали, в окружении чуть постарше ее, но в общем-то таких же молодых русских парней, которые, я был в этом уверен, не видели разницы между их русскими подружками и украинскими девчатами…
«Какой же все-таки философско-умный народ эти селяне. Как они красиво просто и мудро дают оценки происходящему, как интересно рассуждают. В их словах и мыслях нет фальши, все просто, ясно, ничего наносного. Они искренни, как дети. Конечно, хитринка чувствуется. Говорят, русские мужики-селяне более прямолинейны, грубоватее, что ли. Быть немного с хитрецой, очень даже украшает украинца. Наверное, это национальная черта. Вообще люди, связанные с землей, чище и благороднее рабочего мужика», — думалось мне…
На пятый день засады неожиданно резко похолодало и повалил густой снег, покрывший за ночь всю округу. Снегопад продолжался и днем. Стало ясно, что Игорь по этому адресу не придет…
Работа по поиску группы Игоря продолжалась. Были взяты в активную разработку все его старые связи. На Волыни и Львовщине, во всех тех регионах, где мог укрыться на зиму Игорь со своими людьми, лежал снег. Конечно, он мог быть и в схроне у кого-либо из своих людей в селах непосредственно в хате или любой дворовой постройке. Такое тоже бывало. Но у кого, где? За последние недели не поступило ни одного сообщения от многочисленной агентуры. Ни одной зацепки, ни одного хоть маленького, дающего какую-то надежду, сигнала. Разведовательно-поисковые группы продолжали методично обрабатывать села и хутора, надеясь обнаружить укрытие Игоря. Никаких следов. Ничего. Пусто. Как сквозь землю провалилась банда…
…В бункере, рассчитанном, в общем-то, на одного человека, от силы — двоих, сидели на низких нарах, тесно прижавшись друг к другу, трое здоровенных молодых хлопцев, упираясь коленями в стол, сколоченный из таких же жердей, что и нары. Все трое сосредоточенно смотрели на дергающееся от недостатка кислорода пламя керосиновой лампы. Молчали. Наконец, один из них, значительно старше по возрасту, сказал:
— Кончаем наши разговоры, подведем итоги, и я объявлю вам свое решение.
Если бы час назад здесь незримо присутствовал сторонний наблюдатель, он стал бы свидетелем горячих споров. Один из молодых людей убежденно доказывал.
— Не можем мы, хлопцы, бросить товарища в беде. Ну и что из того, что он болен. С каждым такое может статься. Может, он выздоровеет, если мы рискнем оставить его на зиму у надежных людей. Может, успеем договориться со старухой Мотрей Федиш, что в Пидднистрянах. Схрон у нее имеется. Хорошая крыивка, сухая. Я там раза два укрывался. Корова у старой есть, даже две козы. Говорят же люди, да и сам от лекаря слыхал, что козье молоко очень даже при туберкулезе помогает. Вдруг выздоровеет наш друг Грицько. Дозвольте, друже провиднык. Я сегодня же, если разрешите, выйду в путь. Успею обернуться за день-два. Договорюсь со старой и Грицька переведу до нее. Дозвольте, — умоляющим голосом закончил свою жаркую речь сидевший еще через одного хлопца от провидныка крепыш с рыжеватым и давно не мытым чубом. Его почерневшие от въевшейся грязи руки с обкусанными ногтями нервно сжимались в кулаки.
«Чего это он так разнервничался, наш друже Стефко?», — подумал тот, к кому обращался рыжеватый крепыш, а тот вновь, повернувшись к старшему, неожиданно произнес:
— Я прошу тебя, Степан, очень прошу все сделать, чтобы спасти Грицька. У него же мать, сестры в Сибири, тетки, вся родына[167] вывезена в другие области Украины. Они же ждут его живого. Ты ведь сам нам всегда говоришь, что скоро, очень скоро американцы пойдут войной на большевиков. Скоро им конец. Может, и мы все живые останемся. Ты же сам учишь нас стойкости и мужеству, драться до конца. Ты сам говорил, что борьба с болезнью, за свое здоровье, это тоже бой с большевиками.
Стефко замолчал, но продолжал смотреть в сторону провидныка. Тот медленно поднял голову и, повернувшись в сторону Стефка, произнес тихо, растянуто и четко:
— Кто тебе дал право, друже Стефко, вот так обращаться ко мне? Ты нарушаешь элементарную дисциплину подполья. Мы ведем официальный разговор о судьбе нашего товарища, а не сидим у костра и балакаем о девчатах. Обратись ко мне как положено.
— Извините, друже провиднык, — мрачно ответил Стефко и отвел глаза от сверлящего и, казалось, пронизывающего насквозь взгляда Игоря.
«Дорого бы я дал, чтобы прочитать мысли Стефка. Что там у него сейчас в голове, о чем думает в действительности, чего хочет этот хлопчик, вдруг проявивший такую настойчивость и участие в судьбе Грицька? Почему он так хлопочет за него? Может быть, только из-за того, что они односельчане?»
Игорь много лет знал Стефка. Был с ним в нескольких рейдах. Видел его, и не раз, в бою. Смелый хлопец. Игорь был очевидцем однажды, когда Стефко подполз под сумасшедшим огнем красных к пулемету и ловким броском гранаты уничтожил его, обеспечив тем самым захват села, где засели большевики. Хорошо запомнил он Стефка и во время допросов предателей и большевиков. Это был преданный подполью боец. Он не знал жалости к врагам, он весь был заряжен украинской национальной идеей, как и сам он, Игорь. Вспомнил Игорь и то, что Стефко дважды бункеровался вместе с Грицьком и другими погибшими в разное время его боевиками. Он, Игорь, знал, как сближают эти долгие зимние месяцы, где день отличается от ночи только светом керосиновой лампы или свечи. Знал по себе, до чего муторно становилось от терзавшей душу могильной тишины, прерываемой чьим-то храпом, стонами или криками от тяжелых и кровавых снов. Он вспомнил, как Стефко внимательно и заботливо относился к заболевшему Грицьку, как просил его помочь в организации поездки во Львов к врачу, и интуитивно почувствовал возникшую опасность для себя и более верного ему, в этом он был уверен, Романа. Он понял и другое: у него не будет моральных сил самому ликвидировать больного Грицька. Решение, как это бывало всегда с Игорем, пришло неожиданно, и он облегченно вздохнул.
— Вот что, друже. Сегодня же пойдешь к старой Мотре и договоришься от моего имени спрятать у нее Грицька и лечить его как положено — покоем, теплом, молоком, медом, травами. Она это умеет. Тебя, друже, я направлю до хаты моего надежного человека, вы его оба знаете. Это Осип Марущак и его жинка Ганна. Оба сына погибли в нашем отряде в бою в 1948 году. Эти люди работают на подполье много лет. Я их хорошо знаю и верю им. Получишь от меня пароль и сегодня же свяжешься с ними. Да ты их знаешь, как и они тебя. Пойдешь к ним после разговора со старухой. Кстати, проверишь у нее состояние схрона. У Марущаков тоже есть схрон, и тоже на одного человека. Я там укрывался несколько раз. Кроме меня это сховище никому не известно. Кто знал, тот давно погиб. Так что все надежно. Скажешь, что я просил укрыть тебя на зиму, но с условием, чтобы Осип или Ганна раз в неделю по очереди и очень осторожно получали информацию о здоровье Грицька. В случае чего сама старая придет к Марущакам. Найдет предлог и возможность. Что касается вас, друже Стефко, — переходя на совсем уже официальный тон, продолжал Игорь, — то вас в Пидднестрянах знают, там у вас родычи живут, поэтому из крыивки у Марущаков носа не высовывать. Иначе конец. В Пидднестрянах почти все жители побывали в руках НКВД. Это очень опасно. Увидят, узнают — донесут. Все село чекисты перевернут.
— Друже провиднык, а как же мне быть с керосином? Наверняка ни у старухи Мотрены, ни у Марущаков керосина нет для бункера. Это подозрительно будет, если они станут для себя больше керосина покупать. Знаете ж, как селяне для себя мало керосина покупают.
— Хорошо, возьми свой бачок, — и Игорь указал на стоявший в углу бункера яркой, красочной раскраски пятилитровый четырехугольный жестяной бидон довоенного польского производства, предназначавшийся для транспортировки и хранения керосина. — Перелей керосин в бутылки, там остатки. Посети сегодня же и наших людей и договорись с ними о керосине. Деньги для Марущаков, Мотри и людям за керосин я тебе дам.
Обговорив некоторые детали предстоящей зимы и способы связи на весну, Стефко стал быстро собираться в дорогу. За оставшиеся десять — двенадцать часов темного времени ему многое предстояло сделать. Игорь строго предупредил его — с Грицьком вместе в бункере не оставаться. Можно заразиться и заболеть.
Все это время сидевший рядом Роман не проронил ни слова, молча наблюдая за лихорадочными сборами Стефка. Вскоре Стефко, снарядив и проверив свой ППШ, взяв запасной диск, пистолет, засунув в карман две гранаты, встал перед Игорем и Романом, как бы испрашивая у своего командира разрешения на выход. Игорь молча кивнул.
Стефко, закинув вместе с автоматом за плечи мешок с нехитрым своим скарбом и держа в руке жестяной, уже пустой бидон, стал подниматься по лестнице из бункера на выход. Вслед за ним поднялись его товарищи. Молча постояли, вслушиваясь в лесные шумы. Вокруг все было спокойно. Осенний лес продолжал жить своей жизнью. Бесшумно падала пожелтевшая листва с уже изрядно потерявших свой покров деревьев, тихо поскрипывали от легкого ветерка могучие стволы высоких сосен, торчащих как сторожевые вышки в окружении своих лиственных собратьев. Когда-то в этой части лес был сплошной сосняк, вырубленный в 20-е годы поляками. Остались нетронутыми выбракованные сосны, буки и грабы, березы и дубки, заполнившие вырубку густым подлеском. Схрон находился у основания высокой сосны с развесистым, как вытянутая человеческая рука, большим суком, который и служил надежным ориентиром. Не ошибешься. Сразу найдешь на незнакомой местности. Зато подходы к бункеру были труднопроходимыми — молодой березняк и дубки создавали надежную защиту от постороннего взгляда. Рядом с люком, находящимся в двух метрах от основания сосны между крупными корневищами, была небольшая лужайка, где можно было, оставаясь незамеченным, отдыхать. Расторопные боевики Игоря пару лет назад выкопали запасной и тщательно замаскированный выход за пределами окружавших сосну березок и дубков, что давало возможность в случае обнаружения бункера прорваться и уйти в лес. Так, во всяком случае, думали и были в этом уверены те, кто строил убежище.
— Ну, добре, — нарушил первым тишину Игорь, — ступай, друже, — и протянул Стефку руку. — До встречи, до весны. Сами дадим о себе знать. Сюда больше не приходи и Грицька не приводи. Пока сам обустроишься, пройдет пару дней. Снег может упасть. Опасно станет переходить. Да и расстояние приличное. Пока дойдешь — три часа. А то и больше. Поэтому договариваемся до весны. Все. Иди.
Совсем неожиданно для своих боевиков и себя Игорь тихо произнес:
— Ты не обижайся на меня, Илько. — Впервые за последнее время он назвал Стефка его настоящим, данным матерью и отцом, именем. — Мы с тобой бойцы УПА, революционеры. У нас должна быть всегда и везде железная дисциплина. Иначе пропадем. Я уверен, ждать осталось недолго. Весь западный мир готов воевать с большевиками. Весной установим связь с Шуваром и все вместе уйдем на Запад. Грицько подлечится, я уверен.
Игорь протянул Стефку руку. Последние лучи заходящего солнца, отбрасывая свет от ярко-желтого ствола сосны, падали на лица стоявших у люка хлопцев. Строгие черты сурового лица провидныка помягчели, жесткие, безжалостные глаза его, чем-то напоминавшие холодные глаза хищной птицы, потеплели. Лицо приняло выражение глубоко уставшего человека. Стоявший перед ним и все еще державший руку Игоря в своей руке Илько-Стефко ответил дрогнувшим голосом:
— Не беспокойтесь, друже Игорь, я все выполню, как вы сказали, — и, повернувшись к Роману, протянул ему руку. Тот безучастно ответил слабым рукопожатием. Четко повернувшись, как перед военным строем, Стефко бесшумно растворился в кустарнике.
Оставшиеся на поляне двое какое-то время стояли у входа в бункер, покурили и медленно, как две могильные тени из преисподней, исчезли в черном зеве плотно закрывшегося за ними люка. На лес опускалась ранняя, осенняя ночь…
Стефко быстро двигался в полной темноте по лесу, ориентируясь в нем чутьем человека-зверя, привыкшего всегда быть начеку, отовсюду ждать внезапную опасность, исходящую, прежде всего от такого же, как и он, человека-зверя. Он и сам чувствовал себя зверем в лесу, самом надежном для него убежище. Покинув бункер и оставив там товарища и того, кому он еще повиновался — надрайонного провидныка СБ Игоря — он внезапно ощутил чувство какой-то облегченности, не понимая еще, что намерения и действия его были подсознательны. Стефко, с его четырехклассным образованием в сельской школе при поляках, а затем большим перерывом в учебе и последующими двумя годами посещения новой советской школы в 1939 году, не имел никакого представления о психической деятельности человека, об инстинктах самосохранения, о науке логике и вообще о всех тех премудростях образованного человека, которому доступна научно-аргументированная обоснованность его поступков, в том числе и таких, которые четко и ясно ведут к конкретным действиям, направленным на сохранение самого существования человека. Нет, он еще не чувствовал себя предателем идеи и подполья, нарушившим присягу УПА и своего последнего командира — Игоря. Пока он чувствовал непонятное ему облегчение. Он впервые нарушил указание и рекомендации командира. Он не пошел в село, ноги сами несли его в тот район далекого леса, где в бункере умирал единственный оставшийся в его жизни близкий человек — друг его и товарищ по подполью — Грицько. Он еще раньше почувствовал, что Игорь перестал интересоваться Грицьком, не стал доставать ему лекарства, хорошие и так нужные для больного продукты. Последний раз они были у Грицька почти месяц назад. Лето кончалось. Стояли сухие, погожие последние летние дни, и Грицько чувствовал себя намного лучше, чем в весенние дни и в начале лета. Стал меньше кашлять и надеялся на улучшение. Что с ним сейчас? Наступила осень, прошли первые холодные дожди. Бункер у него не для такого больного. А самое страшное — Грицько один. Все это может плохо кончиться. Стефко не мог объяснить себе, почему он так рвется к умирающему Грицьку. Несколько дней назад он случайно подслушал разговор шепотом Игоря с Романом. «…я только тебе это скажу, Иван, дела у Грицька плохие. Я знал таких больных. В такой ситуации мы не можем рисковать и разрешить ему выйти с повинной. Даже при хорошей легенде ему не поверят. Он выдаст нас большевикам. Пусть уж лучше умрет в бункере, а не в тюрьме или лагере. Ты присматривай за Стефком, чтобы он глупостей не наделал. Наше счастье, что Грицько не знает этот бункер. На всякий случай у меня есть еще один схрон, там и продукты имеются на первое время. Надо будет, мы отсюда часть заберем. Есть у меня и надежные люди в селах. Я пока о них не говорил. Это на самый крайний случай. Нам бы до весны продержаться, а там обязательно свяжемся с Шуваром, через него с Лемишем. Уж он-то выведет нас на Запад. Я уверен, Лемиш через эмиссаров и сегодня поддерживает связь с Западом…» И еще уловил Стефко: «Продуктов у нас сейчас маловато, до весны втроем вряд ли продержимся, не хватит запасов. Если будет затяжная весна — придется выходить наверх, в село идти. Дай бог нам раннюю весну…»
Стефко не шел — бежал лесом, так хотелось ему как можно быстрее увидеть Грицька, узнать, что он еще живой. Вот он знакомый ручей. Ласково и успокаивающе журчит. Стефко приседает на корточки, снимает с себя мешок и автомат. Осторожно кладет его рядом с собой, затем почему-то опускается на колени и, вытянув перед собой руки, делает на коленях несколько движений вперед по направлению к журчащей воде. Он не понимает, зачем он это делает. Пить ему не хочется. Вот ладони касаются холодных струй, он погружает их в воду, стряхивает и прикладывает к горящим щекам и лбу. Так он проделывает несколько раз, и возникшее в нем необъяснимое волнение начинает утихать.
«Если Олекса живой, я должен что-то сделать, и немедленно», — билось в голове у Стефка. Он редко называл Грицька его настоящим именем, только когда они оставались вдвоем. Но последние недели, особенно последние несколько дней Грицько не выходил у него из головы. От ручья до бункера с Грицьком минуты две-три ходу, совсем рядом, метров 150–200. Успокоившийся и пришедший в себя Стефко медленно поднимается с колен, вешает ремень автомата на шею и по партизанской привычке внимательно вслушивается в ночь. Сейчас он похож на лося, который готов сделать первый шаг, но как зверь он живет природным инстинктом и чувствует, обязан чувствовать опасность вокруг и, прежде чем сделать первый шаг, должен убедиться, что опасности впереди нет. Все спокойно вокруг. От легкого ветра, уже наполненного осенней сыростью, тихо шелестит еще не облетевшая полностью листва. Лес дышит ночными звуками тихо падающих листьев, никому не понятными лесными еле слышными шорохами, которые не таят в себе опасность. То ли еж, ночной зверь, уютно умащивается в заполненной опавшим листом ямке на зимовку, а может быть, барсук, нагулявший жирок за долгое лето, лезет в свою нору. А может быть, тоже ночная зверушка ласка, обживая свое зимнее жилище, вышла на ночную охоту. Много ночных шорохов лес производит, но эти, принадлежащие только ему, лесу, ночные шумы не должны пугать самого страшного на земле зверя — человека.
Стефко почти бесшумно движется по лесу, раздвигает руками, только чутьем угадывая, ветки кустарника и точно выходит к бункеру. Вот он камень-валун, к которому сразу же прикасаются как к старому другу руки Стефка. Валун влажный от лесного тумана. В трех метрах от валуна в сторону неглубокого оврага люк. Стефко условным стуком рукоятки ножа дает знать Грицьку, что здесь, наверху, свои. Вскоре в ночи звучит свистящий, с хрипотцой шепот друга, приподнявшего люк: «Кто здесь?» «Это я — Илько», — сразу же называет себя Стефко и делает шаг в сторону голоса. Грицько откидывает крышку люка, что слышно по мягкому и глухому звуку, поднимается на поверхность. Оба прикасаются руками друг к другу. Грицько ощупывает своего друга Илько-Стефка. Олекса стоит перед Стефком в одной рубахе, оружия с ним нет. Знает, что свой наверху знак подавал. Но все равно это нарушение правил подполья — оружие всегда нужно иметь при себе, пусть это будет пистолет, но он должен быть обязательно при подпольщике. Илько замечает, что Олексу лихорадит. В лесу холодно и сыро.
— Давай спустимся в крыивку, — первым произносит Илько. — Тебя может продуть здорово здесь, наверху. Не дай бог, хуже станет. Как дела твои?
Олекса не отвечает. Где-то не больше метра от них еле различимое от слабого света свечи желтеющее пятно пробивающегося из-под земли света. Он первым спускается вниз по отвесной короткой лестнице из лесин. За ним следует Стефко, держа автомат над головой. Мягко и неслышно опускает крышку люка. Он вешает автомат на торчащий из обшитой лозой стены прочно вбитый массивный сосновый сучок, медленно снимает вещмешок, развязывает его и извлекает яркую жестянку для керосина, так хорошо знакомую Олексе, ставит ее в угол, а мешок вешает на такой же сучок рядом с автоматом. Таким же медленным движением расстегивает широкий командирский ремень, снятый им пару лет назад с убитого советского офицера. На пряжке красуется ловко выпиленный из латуни хлопцами-умельцами и прикрепленный вместо звезды трезубец. Илько освобождает себя от ремней портупеи, к которой прикреплены с двух сторон по «лимонке» в кожаных чехлах. На ремне пистолет ТТ, большой нож немецкого образца с красивой массивной рукояткой, на которой выгравированно готикой «Gott mit uns»[168].
Илько садится на край лежака и стягивает сапоги, разминая уставшие ноги. От давно не стиранных портянок и немытых ног идет тяжелый запах. Он пробежал почти двадцать километров, а впереди еще минимум десять до Мотри, куда он должен пристроить своего друга Олексу.
— Что молчишь, Олекса? Как себя чувствуешь? — спрашивает Стефко и смотрит на Грицька.
Глаза друга воспалены, он тяжело и с присвистом дышит полуоткрытым ртом. На щеках лихорадочный румянец больного человека. Но в глазах неподдельная радость.
— Я думал, умру тут один. Тяжело одному. Днем, когда солнышко, наверху сижу, там дышать легче, а тут тяжело, ночью почти не сплю, кашель душит. Часы у меня еще остановились. Совсем плохо стало.
И как бы в подтверждение этому он несколько раз ловит ртом воздух и натужно и долго кашляет. Лоб его блестит от выступившего пота. Потом Олекса тяжело вздыхает и, достав из кармана старых с кожаными заплатами суконных галифе аптечный пузырек, отвинчивает пробку и сплевывает туда густую мокроту. С виноватой улыбкой смотрит на своего друга.
— Это меня, помнишь, лекарь так учил, чтобы других не заражать. У меня таких пузырьков несколько, я их потом в ручье мою.
Стефко с участием смотрит на Грицько. «Совсем плох хлопец, — думает он. — Не выживет он здесь, в бункере, правильно говорил Игорь, его надо немедленно к Мотре. Может быть, у нее будет лучше на козьем молоке с топленым салом. Травки лечебные попьет». Он дружески улыбается Олексе и, достав из нагрудного кармана серебряную «Доксу» на серебряной цепочке, протягивает большие карманные часы другу. Тот, зная как дорожит этими часами Стефко, отрицательно качает головой. Оба знают историю этой большой серебряной «луковицы» с боем. В 1945 году их односельчанин вернулся домой из Красной Армии старшим сержантом, получив за год на фронте орден Отечественной войны II степени, знак «Отличнику разведки» и «конфискованные» им у какого-то немецкого бюргера эти часы. У него, пьяного, хлопцы забрали все эти «цацки», но оставили жизнь. Старший сержант в селе больше не появлялся. Так часы достались Стефку. Оба молчат. Грицько неожиданно протягивает руку, берет часы, открывает крышку и слушает бой. Часы вместе с цепочкой опускаются в карман Грицька, который с благодарностью смотрит на Илько.
— Имею приказ провидныка срочно доставить тебя в Пидднестряны к тетке Мотре. Ты знаешь ее. У нее надежное убежище. Сам перезимую в том же селе у других проверенных людей. Ты их тоже знаешь, Марущаки. Связь будем держать через них. Собирайся, Олекса. Уходим сейчас же, пока темно. Успеть надо засветло.
— А может, не пойдем сегодня. Кто его знает, что там, в селе, может, и людей этих нету.
— Нет, Олекса, Игорь имел точную информацию по селу всего-то три дня назад, все там в порядке. И родычи твои — тетка Горпина и дядько Степан живы-здоровы, но до них нельзя — опасно. Их все время «безпека» вызывает, о нас расспрашивает. Все село перетаскали на допросы чекисты. Можно в другие районы уйти, но там нас не знают, близких связей и родственников нет. Да и ты, наверное, не выдержишь перехода, и зима близко — вот-вот снег падет. Связной говорил Игорю, что тату с мамой, и твои, и мои, писали из Сибири, что у них все нормально, работают на поселении в леспромхозе, всем приветы шлют. Там тоже чекисты не оставляют их в покое, требуют еще и еще раз писать нам письма выйти с повинной.
Сказав Олексе эти последние слова «выйти с повинной», он неожиданно для себя замолчал, почувствовав, как заколотилось его сердце и застучало в висках. Кровь прилила к голове. Мысли его спутались. «Что это со мной? — подумал он. — Что это я говорю, о чем думаю? Неужели я способен на измену и предательство? Нет, нет», — говорил сам себе Илько и гнал от себя саму эту мысль, прилипшую к нему как что-то мерзкое и отвратительное. Он был уверен, что, несмотря на обещания советской госбезопасности, прощения ему никогда не будет и не может быть. Много на нем большевистской крови. Многих он убил в бою и многих казнил. Он десять лет ведет беспрерывную борьбу с Советами за свою Украину. «О чем это говорил Игорь тогда ночью в бункере, когда шептался с Романом? — подумал Илько. — Почему я могу наделать глупостей? Каких? Почему Игорь так уверен в смерти Олексы? Почему действительно ему не выйти с повинной, ведь тяжело болен? Почему Игорь перестал доверять Грицьку, а стало быть, и мне? Чего он боится?» Только сейчас, обдумав еще раз разговор Игоря с Романом там, в бункере, шепотом, явно тайком от него, до него дошел полный смысл сказанного провидныком. Игорь отправил его специально к Грицьку, чтобы избавиться от обоих и уйти весной к Шувару или Лемишу только вдвоем. Из них, двух здоровых бойцов — его и Романа, Игорь выбрал этого, никогда не нравившегося ему своей образованностью и грамотностью хлопца.
Олекса сидел рядом со Стефком и, казалось, не слышал сказанного, безучастно уставившись пустым взглядом на противоположную стену бункера. Потом он как будто очнулся и, повернув голову, посмотрел на Стефка.
— Ты чего так задумался? — ворвался в мысли Стефка голос молчавшего и, казалось бы, не реагировавшего на его рассказ Грицька.
— Вот я и думаю, что оставаться здесь даже на один день нам никак нельзя. Пошли. Собирай вещи.
На сборы ушло несколько минут. Хлопцы консервируют бункер — забирают остатки продуктов (их немного, на несколько дней), свечи. Все это могут съесть часто забирающиеся в покинутые бункера лесные зверюшки — ласки, мыши и другие. Оба вещмешка полностью набиты. Первым поднялся Грицько и принял подаваемые ему Стефком мешки и оружие. Стефко плотно придавливает крышку люка и «запирает на ключ», то есть просовывает толстую проволоку через кольца из той же проволоки, которая, когда нужно открыть люк, извлекается с помощью «ключа» — обыкновенного гвоздя. «Ключ» прячется в ямке под волуном, с известной посвященным стороны. Можно двигаться. Стефко закуривает, тщательно прикрывая огонь махорочной цигарки, свернутой из газеты. Он жадно затягивается, стараясь, чтобы дым не шел в сторону все время покашливающего Олексы. Оставшийся в руках окурок он тушит слюной и, сжимая его в кулаке, несет несколько десятков метров и бросит в ручей или выкопает рукой ямку и присыплет его землей. Таков порядок у оуновцев, действующих в подполье. Никаких следов после себя в любых условиях не оставлять. По только им известной кладке из камней переходят ручей и выходят на давно заросшую лесную дорогу, которая ведет в село. Они торопятся. Им надо до захода к Марущакам и к тетке Мотре обязательно найти хлопчика-подростка, который каждые десять — двенадцать дней приносил Грицьку продукты в бункер. Они прошли не более километра, кода Грицько попросил Стефка остановиться и передохнуть, кашель душил его. Он не в состоянии был сдерживать его и почти беспрерывно глухо кашлял, уткнув лицо в распахнутую полу ватника.
— Илько, — обратился он к Стефку, — я не смогу дойти до села, сил нет. Я не донесу свой мешок и автомат. Я сейчас упаду.
— Держись, друг, осталось совсем немного, полчаса ходу, — стараясь поддержать его, говорит Стефко и, подойдя к Грицько, берет у него автомат и мешок. — Пошли дальше. Без груза ты сможешь дойти. Я оставлю тебя с вещами и оружием у села, а сам налегке зайду к Марущакам и тетке Мотре. Договорюсь и назад к тебе. Автоматы и мешки попозже донесу. Мы их пока в кустах спрячем. Пошли.
Два автомата и тяжелые мешки быстро забирают силы и у Стефка. Он тяжело дышит, рубаха и гимнастерка становятся мокрыми. Стефко идет впереди. Сзади плетется Грицько. Его свистящее и частое дыхание хорошо слышно за несколько метров. В руках у него невидимая в темноте ярко раскрашенная пустая польская жестянка. На ремне, как и у Стефка, в старой, протертой до дыр кожаной кобуре пистолет ТТ. Вышли на опушку, и перед ними желтоватыми пятнышками подслеповатых окон замаячило село. Электрика, как называют электричество здесь, в селах, подается до 12 часов ночи. Скоро ее выключат. Хлопцы останавливаются и слушают ночь. Село молчит, только с противоположной околицы доносится собачий лай.
— Откуда взялись собаки? — спрашивает Стефко. — Раньше тут ни одной не было.
— Хлопчик из села говорил, что их уже несколько. Хозяева весной щенков привезли из Дрогобыча. С этой стороны пока нет ни одной.
Спрятав мешки и оружие в кустах, Стефко, обращаясь к Грицько, говорит:
— Ты пока посиди на мешках, чтобы сыростью не прохватило, а я мигом туда и обратно.
Хлопнув друга по плечу, Стефко исчезает в темноте. Вернулся он скоро, успев и хлопчика-подростка найти, и договориться с Марущаками и теткой Мотрей.
— Давай, Олекса, в твой новый дом, — почему-то радостным приглушенным голосом произнес Стефко. — Тетка Мотря тебя ждет. Сало топит для молока. Мед у нее есть. Быстро тебя вылечит.
— Не знаю, что тебе и сказать. Мне кажется, что я не доживу до весны в бункере, даже у тетки Мотри, с ее козьим молоком с салом. Мне врачи нужны, Илько.
И совершенно неожиданно для Стефка добавил после длинной паузы:
— Отпусти меня в район, я сдаваться пойду. Пусть в камере тюремной помру, не хочу заживо сгнить в бункере под землей. Ты прости меня, Илько. Я не предатель. Я чекистам ничего не скажу. Мы договоримся с тобой, что я могу «энкэвэдистам» рассказывать о наших хлопцах. Отдам им тот бункер, который в прошлые облавы нашли. Отдам и свой последний схрон. Тебя не видел все лето. Игоря и Романа тоже. Хлопчика, что из села, и его родычей тоже сдам большевикам. Скажу им, что ведь с повинной вышел, сам пришел, по-доброму, оружие все свое отдам. По их советскому закону никого в тюрьму не сажают и не высылают, если добровольно сдаются. Не верю я им, но мне все равно конец, умру я. О Марущаках и тетке Мотре ни слова не скажу. Бункер, где хлопцы остались, тоже не назову. Не могу я больше, Илько. Сил нет у меня. Лучше застрели меня здесь же и уходи.
Потрясенный Стефко пытался рассмотреть лицо Олексы, но темнота скрывала его. Он только слышал тяжелое и прерывистое дыхание друга. Они долго стояли молча. Наконец Стефко произнес:
— Пойдем в село. Отдохнем у людей. Может, тебе лучше станет, передумаешь сдаваться большевикам. Ты в таком состоянии и до города не дойдешь.
У Стефка и мысли не было ликвидировать своего друга за его слова, а по сути — попытку сдаться врагу. Он знал только одно — он должен помочь Олексе-Грицьку выздороветь, не умереть. Впервые за время подполья он даже не задумался над словами друга. Неожиданно для себя он тронул рукой Грицька и сказал:
— Игорь и Роман нам обоим не доверяют. Я подслушал их разговор в бункере. Они нам не верят, а тебя и живым не считают. Ты для них уже умер. Не хочу оставлять тебя одного. Сейчас пойдем в село. Завтра в ночь я вернусь к Игорю и Роману. Если они в бункере, то, может, мне только кажется, и хлопцы о нас плохо не думают. Может, Игорь что-то придумает с врачом. Я ему расскажу, что тебе стало хуже. Если их там уже нет, — а я такую думку[169] имею, — значит, я прав — нам не верят. Вернусь, и мы вместе решим, что делать дальше. Одному тебе идти никуда нельзя. Я тебя доведу до райцентра в любом случае.
Получив согласие Грицька, Стефко, поддерживая шатающегося от усталости друга, потянул его к дороге. Село спит. Электрика уже отключена. Лишь кое-где в хатах пробивается тусклый свет керосиновой лампы или свечи. Вот и хата тетки Мотри. Условный стук в окно. Тихо скрипит щеколда, старая Мотря открывает дверь и тянет за рукав подталкиваемого в спину Грицька. За ним в дверном проеме появляется Стефко с двумя мешками и автоматами на шее. Хозяйка хаты Мотря протискивается между двумя хлопцами, чтобы закрыть дворовую дверь. Открывает дверь в хату, в которой плотно рядном[170] занавешены окна. На столе керосиновая лампа с прикрученным фитилем. Старой Мотре не больше пятидесяти, но каторжный сельский труд давно сделал из нее старуху. Олекса все же произносит принятые в подполье слова приветствия: «Слава Украине!» Хозяйка не говорит ему в ответ: «Слава героям!», а только машет рукой и бормочет под нос, но хлопцы хорошо слышат сказанное в ответ: «Какая там «Слава», ночь уже на дворе, а вам еще повечеряти[171] надо».
В хате вкусно пахнет топленым молоком и свежим хлебом. У хлопцев сводит скулы от этих запахов. Только сейчас при свете керосиновой лампы Стефко видит лицо Олексы. Оно осунулось, черты его заострились, как у покойника. Только глаза лихорадочно блестят. Он беспрерывно покашливает. Мотря участливо смотрит на него, стоя у печки.
— Раздевайтесь, сынки, — наконец произносит она и делает приглашающий хозяйский жест. — Вот сюда одежку повесьте, руки помойте. — И тычет пальцем в угол, где над ведром висит рукомойник и лежит мыло. — Железяки свои спрячьте куда подальше. Отдохните от них, или не надоело, — произносит Мотря и укоризненно, неодобрительно смотрит на автоматы в руках у Стефка.
Хлопцы прячут автоматы за печь, снимают портупеи со всем прицепленным к ним снаряжением, перекладывают пистолеты в карманы галифе. Нерешительно топчутся посредине хаты.
— Да садитесь, садитесь, хлопцы. Чего топчетесь, небось устали. Я-то знаю, сколько вам приходится по лесам от красных бегать. Я вас еще детьми помню, с родителями вашими с ранних лет знаюсь. Жаль, что повыселяли их в Сибирь за вашу партизанку. Все спрашивают за вас, где вы, да что вы. Так и пишут: «Мотря, как увидишь хлопцев наших, скажи им, чтобы шли в НКВД сдаваться. Хочется живыми их увидеть. Говорит нам здешнее НКВД, что ничего им не будет, если сами придут».
— А где то письмо, — спрашивает Олекса.
— Сейчас дам почитать.
Мотря отходит от печи, где на лучине уже шкварчит яичница, и достает из-за иконы в углу пачку писем, связанных тряпочкой. Из пачки извлекаются письма родителей Олексы и Илька. Оба жадно читают, придвинувшись к столу с лампой. Мотря все еще стоит у печи, ждет, когда яичница будет готова. На старой чугунной сковороде, которая наверняка досталась Мотре по наследству от ее бабки, шкварчат кусочки сала и, может, десяток яиц. Мотря жалобно смотрит на Олексу и Илько. Ей по-матерински жалко этих хлопцев — сама потеряла сына, убитого рядом с родным селом через год после конца страшной войны с немцами. Ее, мать, солдаты тогда привели сына опознать. Похоронить не дали. Увезли в район. Так и не знает Мотря, где сынка родного могила. От этих мыслей Мотре становится совсем плохо. «Должны же они понимать, что нет никакой рации[172] против державы бороться. У них танки, самолеты, солдат с автоматами полно. Собаками хлопцев по лесам шукают[173]. Вот такие уж дурни наши хлопцы. Убьют их не сегодня — завтра».
— Ешьте, хлопчики, а то остынет яичница. А ты, Олекса, совсем больной стал, хоть бы мать пожалел. Она за тобой убивается.
— Ничего, тетка Матрена. Живы будем — не умрем, — бодрым голосом произнес Олекса и тут же зашелся в тяжелом, затяжном кашле, заглушая его прижатым ко рту грязным носовым платком.
Мотря и Илько тревожно переглянулись и, наверное, подумали одно и то же: «Не дай бог, соседи услышат этот кашель. Донести могут. Хорошо хоть, что хата от ближайшего соседа далеко стоит».
— Ты, Олекса, постарайся потише кашлять. Тетка Мотря, дайте ему рушник, пусть лицо им закрывает, — повернувшись к Мотре, говорит Илько.
Та подошла к широкой лавке-кровати и, засунув руку под подушку, извлекла большое расшитое красными петухами крестьянское полотенце.
— Возьми, сынок, лицо закрой, когда кашлять будешь. Поешьте скорее, хлопцы, и забирайтесь на печь, она еще хорошо теплая. Я хлеб пекла. Налить по чарке?
Оба согласно кивнули. Мотря обошла печь и вышла с бутылкой мутноватой жидкости в одной руке и с тремя чарками в другой.
— Сама хочу с вами выпить.
Хлопцы уже успели наскоро проглотить по паре кусков хлеба и «убрать» полсковородки.
— Поешьте, поешьте, хлопчики. Я вам сейчас капустки и огурчиков принесу, — глядя на них, сказала Мотря и, поставив бутылку на стол, снова исчезла, на сей раз в подполе, откуда в хату сразу же потянуло сыростью. Скоро оттуда донесся ее приглушенный землей голос:
— Олекса, Илько, кто-нибудь примите от меня миску.
Илько подошел к открытому люку подпола и взял из протянутой ему руки Мотри миску с квашеной капустой и огурцами. Помог Мотре вылезти из подпола. Все трое устроились наконец-то за столом и Илько, наполнив стопки, предложил выпить за здоровье хозяйки и друга своего Олексы.
— Чего за меня пить, — проглотив свою чарку, поморщившись и не закусив, произнесла Мотря. — Вы лучше за себя выпейте, чтобы живыми остаться. Тебя, Олекса, это особо касается. Говорю тебе, как мать твоя. Не от пули помрешь, так от болезни своей. Чувствую, что я тебя не вылечу. Лекарства мои не для твоей болезни. Чахотку твою в больнице лечить надо. Но ты не волнуйся, и ты, Илько, тоже не переживай. Я все, что могу, сделаю. И травами попою, и настойками полезными, и молоком козьим. Сегодня же и начнем. Но вы, хлопцы, умнее меня, сами понимать должны. Олекса не будет зрадником, если в район пойдет и в милицию позвонит. Скажет так и так. Хлопцы его из-за болезни бросили одного в лесу, деваться ему некуда, пришел сам сдаваться. И ничего не будет тебе, Олекса, ты ведь совсем больной. Чахотка у тебя.
— Что это такое вы, тетка Матрена, говорите? — как-то неуверенно начал Илько. — К чему вы нас призываете? Или кто-то вас просил об этом. Лучше пусть нас убьют, но живыми мы сдаваться советам не намерены. Меня-то они точно в Сибирь сошлют на лесоповал, в лучшем случае, лет на десять.
— Вот что я тебе скажу, Илько, — продолжала слегка захмелевшая, а потому и смелая Мотря, понимая, чем может кончиться начатый ею разговор. «Неужели они меня убить могут, я ведь им, как детям своим, добра желаю, — думала Мотря. — Нет, не посмеют и провидныку они ничего не расскажут, это по ним видно. Дошли хлопцы до полного предела. Чувствуют, что их скоро смерть ждет». — Ничего вам не будет от Советов. В соседнем селе весной вышел с повинной хлопец, я его родычей хорошо знаю. Терещуки их фамилия. Сына Степаном зовут. Через три месяца уже был дома. Сейчас в колхозе работает. Нет, хлопцы, не будьте дурнями. Пока не поздно — выходите с повинной. Что ты смотришь на меня так, Илько, не боюсь я тебя. Я же тебя не выдаю НКВД и не выдам никогда. Мне Олексу жалко. Гибнет хлопец.
— Мне самому его жалко, — как-то вяло произнес Илько.
Чувствовала Мотря, что давно ушло то время, когда хлопцы по доброй сотне стояли у них в селе, когда в хате ночевало сразу до десяти бойцов-повстанцев, когда даже зимой хлопцы передвигались в открытую от села к селу. Помнила Мотрена и то время, когда начали хлопцы в бункерах на зиму ховатися[174] от большевиков, а потом их становилось все меньше и меньше. Последние два года ходили они по четыре — шесть человек, не больше. Одежонка на них поизносилась, с сапогами тоже плохо, да и поборы по селам стали все реже делать, больше по своим родичам ходили. Чужих, малознакомых или не родных селян стали бояться. Тех «бифонов», бумажек с силуэтом повстанца с автоматом, которые хлопцы вместо денег давали селянам за полученные у них продукты и носильные вещи, у каждого хозяина за образами пачки целые. А на что они годятся? Хоть и уверяли хлопцы, что, как власть захватят, большевиков прогонят, деньгами получат селяне за эти бумажки. Где же их власть-то? Вместо власти косточками белыми все леса и поля усеяны. Сколько ж хлопцев молодых побито! Море крови пролито. А сколько народа в Сибирь русскую холодную сослано!
— Не бойтесь меня, хлопцы. Я дело говорю. И я вас не боюсь. Я ж сказала, что все для вас сделаю, помогу и тебе, Илько, и тебе, Олекса. Вы оба можете у меня зимовать, люди помогут, те же Маращуки. Да и другие люди в селе есть, которые помогут продуктами. Схрон у меня хороший. Он под печкой, там сухо. Но вдвоем вам нельзя. Олекса заразит тебя, Илько. Мне не страшно, я уже старая, ко мне не пристанет эта хвороба, а тебе, Илько, очень опасно. Значит, тебе у меня оставаться нельзя. Иди, как ты мне уже говорил, к Маращукам, я буду к тебе приходить и про Олексу рассказывать. Плохо то, что люди наши сельские ко мне — травнице — ходят. Я ведь живу этим — люди кто маслица, кто сала кусок, кто яиц десяток, кто мучицы дают мне. Олекса кашляет, далеко слышно, а в бункере ему плохо будет, ему свежий воздух нужен. Что делать будем, хлопцы? Что скажешь, Олекса?
— Не хочу я в бункер, тетка Матрена.
— Олекса, спать ночью ты в хате на печи будешь. В бункер я тебя прятать буду, когда люди будут приходить ко мне днем. Кашель не слышно будет из крыивки. Это уже проверялось. Я уверена, тебе в больницу надо, а значит, идти с повинной в райцентр. Вы, хлопцы, сами решайте. А сейчас собирайся, Илько, и иди к Маращукам. Завтра вечером, к ночи ближе, приходи.
В хате стало тихо. Все молчали. Первым нарушил тишину Илько:
— Тетка Матрена, помогите нам набрать десять литров керосина для хлопцев в бункере в лесу. Я должен до снега отнести им керосин. Вот с этой банкой две ходки сделать. Чем быстрее я это сделаю, тем лучше.
— У меня бутылки две есть. У соседей можно одолжить до приезда автолавки из района. Лавка будет послезавтра.
Илько извлекает из нагрудного кармана гимнастерки свернутые в трубочку деньги, раскручивает их и, отсчитав половину, протягивает Мотре.
— Это вам за керосин и на продукты Олексе, а может, и на лекарства нужные. Деньги у нас есть, так что не волнуйтесь.
— Спасибо, я бы и без денег вас обоих прокормила. Только вот на керосин и лекарства у меня денег нет. Да и не очень-то верю я в лекарства. Травы вот свои родные знаю. Они нам лучше лекарств помогают.
Стефко поднимается с лавки, подходит к печи, прижимается к ней всем телом, вытянув вверх руки и приложив ладони к еще излучающему тепло шершавому и давно не беленому кирпичному боку. Так он стоит несколько долгих минут. В хате тихо, лишь слышно тяжелое и хриплое дыхание Грицька. Он дышит прерывисто и часто. Его рваные легкие явно лучше ведут себя в сухом и теплом воздухе сельской хаты. Грицько и Мотря напряженно смотрят на широкую спину Стефка. Оба видят в нем единственную свою надежду и опору — какое решение примет он, этот сильный физически и духовно человек. Мотря сказала все, что думала. Стефко явно неохотно отрывает свое тело от уютной и теплой стенки печи, поворачивается к сидящим напротив него Мотре и Грицьку и вдруг, глубоко вздохнув, улыбается им обоим.
— Ничего, мы еще поживем на этом свете, — неожиданно произносит Стефко и извлекает из-за печи свой ватник и автомат, который приставляет к печной стенке. Натянув на себя ватник, он достает из вещмешка старую меховую шапку гражданского покроя, вытягивает из кармана ватника фуражку с трезубцем на околышке и прячет ее в вещмешок.
— Это мне сегодня не понадобится, — говорит он и снова прячет автомат за печь. Перекладывает пистолет из галифе в карман, берет в руки бидон для керосина, куда Мотря уже вылила две бутылки, и обращается к ней:
— Тетка Матрена, выйдете, пожалуйста, во двор, посмотрите, что там делается, дайте знать.
Мотря с накинутым на голову и плечи платком выходит из хаты и тут же возвращается, бросив Ильку:
— Можешь идти к Маращукам, все вокруг спокойно.
Стефко почему-то как-то озорно подмигивает им обоим и быстро выходит из хаты.
Впервые за последние два-три года Грицько спал в уютном и теплом доме. Мотря на ночь напоила его лечебными травами, и он почти не кашлял ночью. Утром Мотря попросила Грицько спуститься в схрон, где он должен будет провести весь день. В бункере было сухо, находился он под домом, рядом с печным фундаментом. Имел два входа — один из хаты, в углублении под подом самой печи, а другой — со стороны той части хаты, где в холодную зиму держат корову с теленком и свиней.
Грицько зажег свечу и беспрерывно смотрел на подаренные ему Стефком часы, стрелки которых, как ему казалось, почти не двигались. Иногда он забывался в коротком и тревожном сне. К вечеру он почувствовал себя плохо, его стало лихорадить. Взятую у Мотри настоянную на травах воду он давно выпил. Разница температур и влажности вызывает у Олексы приступ затяжного кашля. В выплеванной им в бутылочку мокроте видны следы крови.
Временами он впадал в беспамятство и, наверное, бредил, как ему казалось, когда он приходил в сознание. Нависший над ним потолок чудился ему крышкой гроба. Стен он мог коснуться, вытянув руки в обе стороны. Грицько не знал научного слова «клаустрофобия»[175], но на него всегда давили потолок и стены бункера. Он страдал только от одной мысли, что ему придется остаться одному среди давящих со всех сторон стен. От одиночества и этого страшного ощущения он казался себе живым мертвецом. Присутствие в бункере хотя бы еще одного человека всегда как-то успокаивало. Впервые он еще тогда, когда Игорь приказал ему в целях безопасности своих товарищей быть в бункере одному, так как у него открытая форма туберкулеза, почувствовал, что сойдет с ума от охватывавшего его ужаса, от страшной тишины и одиночества. Наконец, он услышал давно ожидаемый им звук открываемого люка и голос Стефка:
— Олекса, ты там живой? Вылезай.
— Плохо мне, Илько, — обращается он к товарищу. — Надо что-то делать. Илько, я не хочу умирать вот так здесь, в бункере. Я хочу увидеть маму мою и тату. Помоги мне.
— Ты можешь, Олекса, потерпеть еще немного? День-два. Я сейчас отнесу жестянку с керосином к хлопцам и вернусь к тебе. Мы с тобой что-нибудь придумаем. Ты продержись до завтрашнего утра. Как-нибудь продержись.
Стефко влез в узкую дыру входа в бункер, куда они вчера спустили вещмешки и оружие, и вскоре выполз оттуда, переодетый в цивильные брюки и рубаху. Взяв у Мотри шматок сала и хлеб для себя в дорогу и набив вещмешок салом, хлебом и крупой, он вышел из хаты в ночь. И снова Стефка гнала через темный лес неведомая ему сила, как будто он торопился закончить какую-то работу, прийти к какому-то концу. «Если Игорь и Роман нам не доверяют, то их в бункере не будет. Уйдут они в другое убежище, о чем тогда шептались ночью. Если это так, то я сразу же возвращаюсь в село, забираю Олексу. Под каким-нибудь предлогом скрою наш уход от Маращуков и Мотри, доведу Олексу в райцентр и позвоню в НКВД[176]». Так думал Илько, быстро продвигаясь в известном ему направлении.
Осенняя ночь была темной, безлунной, но на фоне звездного неба он четко различил высокую сосну и мощный, как вытянутая рука, сук. Условный стук. Бункер не реагирует. Он стучит еще и еще.
Никакого движения в стороне люка. Опытный подпольщик, он готов к любым неожиданностям. «Ключом»-гвоздем он запасся еще у Маращуков. Трясущиеся руки разгребают листву и землю, нащупывают проволочные кольца. Стефко с трудом отдирает люк, плотно вогнанный в рамку, отбрасывает его в сторону и спускается в эту преисподнюю, нащупывая ногами лестницу. Зажигает спичкой оставшийся на столе огарок свечи. «Ушли хлопцы, я так и думал. Что же делать дальше?» Ярость охватывает Илько. Он бьет ногой по лежаку, сбрасывая в сторону доски и ветки. Смотрит в угол, где стояли ящики с запасами на зиму. Они пустые. Нет ни сала, ни пшена. Нет и керосиновой лампы с запасным стеклом. Сухарей тоже нет. А ведь их был целый мешок. Отчего-то в голове мелькает злорадная мысль: «Пуда три на себе унесли, холера ясна. Тяжко им было. Не мне вчера одному. Им еще тяжелее. Ну и пусть. Прощайте, хлопцы, мы больше не увидимся. Вы нас предали. На ваше счастье, не знаем мы, где вы сховались. Но это и наше счастье — мы вас не предали, как вы нас. Мы выйдем завтра же с повинной и будем жить дальше. Совесть у нас чистая. Живите без нас, как хотите».
Илько не вылез — выскочил из бункера. По всем правилам замаскировал вход и еще более быстрым шагом, чем до этого к бункеру, почти бегом направился в сторону села с тяжелым мешком за плечами и полным бидоном керосина в руке. Но даже от быстрого шага и утомительного с тяжелой ношей пути по ночному лесу он так и не пришел в спокойное состояние, продолжая в уме проклинать Игоря и Романа. Уже на подходе к селу он услыхал за спиной шум мотора приближающейся машины. Отойдя поглубже в лес и забравшись в густые заросли, он наблюдал за дорогой. Показался грузовик, крытый брезентом. Медленно прополз по разбитой и ухабистой дороге в сторону села. Явно военная машина с милиционерами, солдатами или с «ястребками»[177]. «Чего это они ночью едут в село? — подумалось Ильку. — Может, кто-то нас видел и выдал. Надо подойти поближе к селу и подождать». Напрасно волновался Илько. Машина проехала село и ушла в сторону хуторов, что были далеко по другую сторону села.
Мотря спрашивает у вошедшего в хату Стефка:
— А чего ж ты с продуктами и бидоном вернулся?
— Машина с солдатами в лесу стояла. Может, облаву делать будут. Пришлось вернуться. И около села, наверное, слыхали, тоже машины военные появились.
— Машину мы слыхали. Правильно сделал, что вернулся.
Стефко посмотрел на друга. В глазах у Грицька стоял немой вопрос: «Что-то ты не то говоришь, Илько. Я тебя хорошо знаю, ты меня не обманешь».
Стефко подошел к Грицьку и, наклонившись к уху, прошептал:
— Выйдем на двор, поговорим.
Мотря не заметила волнения Грицька и не придала значения уходу из хаты хлопцев — мало ли чего им надо, может, по нужде. Они отошли к огороду за клуню. Сели на лежащее у стенки бревно.
— Ты постарайся не кашлять. Услышат, погано[178] может быть. Хлопцы ушли от нас. Бросили нас. Я тебе говорил, они нам не верят. Игорь и Роман хотят твоей смерти, Олекса. Они знают, что мы друзья. Знают, что я тебя не брошу и не оставлю в беде. Я с тобой согласен — надо идти сдаваться Советам. Я предлагаю уйти на рассвете. Оружие, все вещи и собранные Мотрей продукты заберем с собой. Спрячем в лесу. Отсюда пару километров стога сена стоят, там и спрячемся. Я в цивильном пойду в район. Позвоню там в НКВД. Ты не бойся. Мы с тобой вдвоем. Нам не должно быть страшно. Будь что будет.
Илько еще долго рассказывал Олексе, что он и раньше заметил изменившееся к ним отношение Игоря и Романа, что не они предают хлопцев, а те предали их, бросив больного Олексу умирать одного. В ответ ему жарко зашептал Олекса:
— Я знал, что ты не бросишь меня, Илько. Я рад, что так случилось. Ну не такие же в НКВД звери. Конечно, кровь на нас есть. Но и они нас хорошо лупили. Давай сдаваться. С твоим планом я согласен.
Они вернулись в хату и рассказали Мотре о грозившей им опасности в связи с появлением машин с военными. Они не исключают проведение чекистами операции в районе села. Это опасно, им надо уходить. Мотря долго уговаривала их остаться, тем более что Олексе становится все хуже и хуже. Илько и Олекса стояли на своем и на рассвете ушли из села, попросив Мотрю предупредить об этом Маращуков…
Субботний день был по-осеннему холодным, ветреным, но на редкость в этих краях солнечным. По разбитой тяжелыми, груженными сахарной свеклой грузовиками, беспрерывной колонной едущими в сторону Ходоровского сахарокомбината, шел крепкого сложения хлопец в зимней шапке, в изодранном ватнике и потрепанных брюках, заправленных в такие же старые солдатские сапоги. В таком виде ходили многие сельские работяги, занятые в это время года уборкой сахарной свеклы, огромные бурты которой до горизонта виднелись в полях по обе стороны дороги. Этим «работягой» был Стефко. В кишене[179] его ватника лежал пистолет. Взял его Стефко, как он сам уверял себя, на всякий случай — мало ли что в дороге может случиться. Чем ближе Стефко приближался к Ходорову, тем тревожнее становилось на душе. Уставшие от длительных и тяжелых переходов ноги требовали отдыха.
Наконец, он решился остановить грузовик, в кабине которого на этот раз сидел один водитель без напарника. Поднял руку и стал у обочины. Шофер, такой же как и Стефко, молодой парень, оказался восточным украинцем из Донбасса, приехавшим сюда на заработки. Говорил он только по-русски, и как ни старался Стефко, как ни напрягался, у него не получалось отвечать шоферу на русском. Тот, конечно, хорошо понимал местного хлопца, но разговора не получалось. Только и узнал Стефко, что живет шофер в общежитии сахарокомбината, на заработках впервые после армии, дома ждет невеста. Скоро бросит шоферить и уйдет работать на шахту забойщиком. Когда он назвал зарплату шахтеров-забойщиков, Стефко не поверил — речь шла о таких, деньках, что в селе хату можно было купить. Но этот парень с Донбасса так уверенно хвалил шахтерский, хотя и тяжелый, но всеми уважаемый и престижный, труд, что Стефко поверил ему. «Нет, это не большевистская пропаганда, это все-таки правда, что шахтеры получают такие большие деньги и все квартиры имеют».
Час езды — и вот он, Ходоров, знаменитый своим мощным комбинатом по переработке сахарной свеклы и не менее известными ходоровскими мраморными карьерами. Уже на подъезде к городу воздух насыщен вонючим запахом жома сахарной свеклы, который разгрузившиеся на заводе грузовики везут в открытых кузовах в колхозы для закладки в силосные ямы на зимний корм скотине. Вонь страшная, но жители к ней привыкли и не обращают внимания. Комбинат дает работу городу и кормит его. Электростанция при комбинате снабжает городок электрикой. Стефко был в этом райцентре пару лет назад как связник.
Ходоров лежит на стыке четырех областей — Станиславской, Львовской, Тернопольской и Волынской. Здесь, именно в этом районе перекрещивались каналы связи и дороги подполья. В этом смысле — знаменитый районный город и железнодорожный узел. Стефко вышел из кабины грузовика на повороте к комбинату, справа шла дорога в центр города. Ему нужен был городской железнодорожный вокзал. Там, он это точно знает, есть телефон и он сможет через телефонистку связаться с милицией или пожарной охраной. Это все НКВД. Они ему и нужны.
Город Ходоров — маленький райцентр, вокзал с небольшой привокзальной площадью рядом с центром. Вот он уже совсем близко. Стефко останавливается и смотрит на вход в вокзальное помещение — небольшое одноэтажное здание старой постройки из красного кирпича. Из вокзальной двери выходят два милиционера в черной форме железнодорожной милиции и идут вдоль здания в сторону входа в служебное помещение, где размещается милиция. Расстояние между милиционерами и Стефко не больше пятидесяти метров. Один из милиционеров внимательно смотрит в сторону стоящего на углу Стефка. Он держит руку в кармане, сжимая рукоять пистолета. Сердце его тревожно бьется. Перед ним враги. Он колеблется войти в здание вокзала, где около кассы висит телефонный аппарат. Еще немного и он повернет назад к ожидающему его в стоге сена Грицьку. В памяти возникает изможденное смертельной болезнью лицо друга, и он быстрым шагом направляется к двери вокзала и входит в здание. Вот он, телефонный аппарат рядом с кассой. В зале много ожидающих поезда людей. Они услышат его телефонный разговор с милицией. Он вспоминает двух милиционеров, входивших в служебное помещение в этом же вокзальном здании, и, резко повернувшись, выходит на улицу и направляется к двери с надписью «Служебное помещение. Посторонним вход воспрещен». На миг останавливается перед этой пугающей его дверью, за которой сидит ненавистная ему милиция. Затем решительно открывает дверь и входит в просторное помещение. Слева дверь к начальнику вокзала, справа — в милицию. Прямо перед ним за зарешеченным окном сидит дежурный милиционер, и Стефку кажется, что милиционер с подозрением и настороженно смотрит на него. И все же Стефко подходит к окошку и обращается с просьбой пропустить его к начальнику с важным сообщением. Дежурный требует от него разъяснений и интересуется содержанием этой информации. Между ними возникает спор. При этом оба громко, каждый по-своему объясняют друг другу свои права. На возникший шум выходит сам начальник милиции, неожиданно возникший за спиной дежурного милиционера, выйдя из двери в глубине помещения. Дежурный объясняет начальству просьбу посетителя передать какие-то важные сообщения. Начальник указывает Стефко рукой на дверь с надписью «Милиция».
— Пройди туда, я сейчас открою дверь.
Стефко, продолжая держать правую руку в кармане ватника на рукоятке пистолета, подходит к этой страшной для него двери. Начальник исчезает внутри служебного помещения и вскоре открывает ключом изнутри дверь, пропуская в комнату Стефко. В комнате грязно и накурено. Письменный стол, несколько стульев. Начальник садится за стол и указывает на другой стул Стефко. Получив совершенно неожиданный для милицейского начальника ответ на его вопросы, что он имеет дело с давно разыскиваемым бандитом по кличке Стефко из банды надрайонного провидныка СБ Игоря, начальник районной железнодорожной милиции изумленно смотрит на сидящего перед ним молодого хлопца в потрепанной и грязной одежде. Он продолжает молча смотреть на Стефко, все еще, наверное, не веря, что перед ним тот самый, кого давно ищет все областное управление госбезопасности. Стефко медленным движением вытягивает из кармана ватника пистолет, кладет его на стол перед начальником, который испуганными глазами смотрит на руку хлопца, и опускает голову. Все. Пути назад нет. Он сдался. Он твердит сам себе, что он сдался, чтобы спасти своего больного товарища. Не он предал подполье, а подполье предало его, когда Игорь и Роман бросили его и Олексу. Он поднимает голову, его пистолета на столе уже нет, и ловит взгляд милицейского начальника: в его глазах недоумение и испуг. Перед ним живой бандит, у которого в других карманах может быть оружие. Громким голосом он вызывает дежурного и приказывает ему обыскать задержанного. Это происходит под дулом пистолета начальника. Дежурный докладывает, что ни оружия, ни документов у задержанного нет. У начальника хватает ума удалить из кабинета рядового милиционера и самому связаться с кем-то из руководителей областной госбезопасности. Короткий и непонятный для Илька разговор, но он чувствует, что речь идет именно о нем, как о боевике Игоря, и что милиция, а это заметно по звучанию и тембру голоса, разговаривает с кем-то из высоких начальников «безпеки».
Стефко посадили в угол комнаты на стуле, начальник убрал свой пистолет в кобуру. Оба молчат. Прошло не больше десяти — пятнадцати минут. На улице слышен шум мотора подъезжающего автомобиля, хлопок дверцы машины и сразу же звук открываемой входной двери. В комнату стремительно входят двое. Первым задал вопрос майор Червоненко. Но об этом Стефко узнает позже. Второй, чуть пониже ростом, светлый шатен с тонкими и красивыми чертами лица, майор Супрун, заместитель Червоненко.
— Ты тот самый Стефко, что из банды Игоря?
— Да, тот самый, — отвечает Илько, поднимаясь со стула.
— Сиди, сиди, — громко и приказным тоном говорит высокий.
— А чем докажешь, если у тебя, кроме изъятого пистолета, ничего нет? — вновь спрашивает высокий.
— А вы чем докажете, что вы — «безпека»? — вопросом на вопрос отвечает Илько.
Оба вошедших громко смеются. Им услужливо вторит вставший из-за стола начальник милиции.
— Охрименко, — обращается к начальнику милиции высокий, — будь добр, выйди на минутку из кабинета и принеси плащ-палатку. Кстати, о приходе к тебе этого, — и высокий указывает рукой в угол, где на стуле сидит Стефко, — никому из твоих сотрудников, вообще никому ни слова. Понял?
Начальник милиции, кивнув головой, что означает, что понял и ему все ясно, выходит из комнаты.
— Я начальник райотдела МВД[180], майор Червоненко, — и высокий протягивает к лицу Стефко красную сафьяновую книжицу, где каллиграфическим подчерком удостоверяется, что предъявитель действительно есть майор Червоненко, начальник районного отдела МВД. Написано по-русски, и майор Червоненко разговаривает со Стефком тоже по-русски.
— Ты находишься в здании железнодорожного отделения милиции, есть у нас такая транспортная милиция. Она мне тоже подчиняется, — говорит Червоненко. — А это мой заместитель майор Супрун.
Второй стоит у окна и смотрит на улицу. Неожиданно он, не поворачиваясь к Ильку, произносит на местном галичанском наречии:
— Я предлагаю не терять времени. Со всеми деталями и, как говорится, со всем остальным, мы позже разберемся. Скажи нам сразу же, сейчас же, где укрывается Игорь и еще двое его боевиков — Роман и Грицько, живы ли эти люди и готов ли ты назвать их места укрытия? Скажешь все, как положено, начнем разговор о твоей судьбе, твоем будущем.
Стефко, насупившись и опустив голову, сидел на стуле, напряженно вцепившись пальцами в его края. Он продолжал так сидеть уже после поставленного Супруном вопроса. Прошедшие несколько безответных секунд казались ему бесконечными. Он не знал, что и как ему ответить этим начальникам из страшной и ненавистной ему «безпеки». Наконец, он поднял голову и медленно произнес:
— То, что я Стефко и зовут меня Ильком Иванив, 1925 года рождения, родом из села Пидднестряны[181], так вы это знаете, у вас и фотографии мои есть. Еще при выселении родных моих в 1948 году взяли себе для моего розыска. — Илько замолчал, глядя в лица внимательно слушавших его чекистов. Тяжело вздохнул и продолжил: — Я не один пришел к вам сдаваться. Со мной мой друг, тоже из Пидднестрян — Олекса Звирышин, вы его, как и меня, тоже знаете. Больной он легкими, туберкулез у него. Наверное, умрет скоро. Я, может быть, и не пришел бы сдаваться, знаю, большие грехи у меня перед вами и властью, да мы с Олексой одни из всего села остались. Всех остальных хлопцев, что в УПА с нами были, поубивало в разное время. Устал я жить как волк в лесу. Игорь обманул меня, он бросил и меня, и Олексу. Он сейчас вместе с Романом. Они не доверяли ни мне, ни Олексе.
Червоненко резко перебивает Стефко:
— Ну хорошо, будем иметь время для длительных бесед. Сейчас у нас нет времени. Где Игорь, Роман, Грицько?
— Я же и говорю, не знаю. Ушли оба из схрона. Два дня назад еще были, а сегодня их там уже нет. Ушли. Продукты и керосин унесли. Думаю, что не вернутся они к этому бункеру, не доверяют они ни мне, ни Олексе.
Стук в дверь, и появляется начальник железнодорожной милиции. В руках у него плащ-палатка. Он протягивает ее Червоненко, который разворачивает плащ-палатку и, протягивая Ильку, говорит:
— Накинь на себя, Илько, чтобы люди посторонние тебя не узнали. Кстати, никто тебя в Ходорове не узнал, не видел?
— Да нет, кто ж меня сейчас в таком костюме узнает. Я специально переоделся в цивильное. А так в лесу я ходил в гимнастерке или френче. Фуражка у меня военная с трезубом, оружие. Меня такого люди привыкли видеть. Илько стоял перед чекистами и держал в руках плащ-палатку.
— Накинь и пошли. Оружие все отдал, ничего в карманах не оставил? — спросил Супрун.
— Меня здесь уже обыскивали. Пистолет у начальника.
Чекисты забирают пистолет Илька и попрощавшись с начальником железнодорожной милиции выходят из комнаты. Первым вышел Червоненко, за ним следует Илько, за спиной которого дышит ему в затылок Супрун. Неожиданно в спину уходящим раздается голос милицейского начальника:
— Хоть бы с «крестным» попрощался, «крестничек». Все-таки ко мне пришел, первому. Такое не забывается.
Илько нерешительно топчется на месте. Червоненко и Супрун смеются. Кто-то из них говорит:
— Да подойди, подойди «к крестному», попрощайся.
Илько смущенно поворачивается и подходит к милиционеру. Тот, улыбаясь, протягивает ему руку. Их руки соприкасаются в крепком мужском пожатии. Кажется, оба довольны. Илько не испытывает в эти минуты ни страха, ни робости, ни угрызений совести. Троица выходит на улицу и погружается в стоящий рядом с выходом козел — ГАЗ –69, который через несколько минут останавливается у здания районного отдела МВД. У входа, как и положено, милиционер с автоматом. Милиционер узнает сидящего рядом с шофером Червоненко и, сделав пару шагов в сторону от охраняемого входа, открывает широкие и прочные деревянные ворота. Машина въезжает во внутренний двор райотдела, где в глубине Илько различает ворота в двойной гаражный бокс и рядом открытые ворота конюшни, где пожилой военный, явно не офицер, чистит щеткой лошадь. С левой стороны от гаража четко выделяются два туалетных домика с маленькими вырезами окошечек на дверях. Пожилой военный не обращает внимания на въехавшую во двор машину, продолжает делать свою работу. Все по очереди выходят из машины и гуськом в таком же порядке — Червоненко, Илько, Супрун — ледуют в здание, поднимаются на второй этаж и проходят в маленькую приемную, где за деревянной перегородкой сидит и стучит на пишущей машинке миловидная девушка в аккуратной белой блузке с кружевным воротничком. Она отрывается от работы и смотрит на входящих поразившими Илька красивыми светло-голубыми глазами с выражением еще сохранившейся девичьей наивности. Ее красивая, украшенная светло-коричневым гребнем прическа пышных белокурых волос в сочетании с ослепительно белой, чистой блузкой делают девушку в глазах только что вышедшего с повинной хлопца из леса божественной, сказочной феей из прочитанных им сказок во время зимней учебы в бункере под руководством провидныка. Дивчина с любопытством и мелькнувшим в ее глазах испугом смотрит на хлопца. Взгляды их встречаются. Красивое и мужественное лицо Илька, кудрявый и буйный чуб наверняка чисто по-женски оцениваются дивчиной и в глазах мелькает любопытство, сменив появившееся было чувство испуга.
— Раечка, свяжи меня с Гриценко[182], да поскорее. — И, обращаясь к Супруну. — Михаил Петрович, проведи хлопца пока к себе, там мы с ним и поговорим.
Супрун, подталкивая Илька, открывает дверь в противоположной стороне приемной, и Илько оказывается в небольшой по размеру, но уютной комнате с большим фикусом, стоящим рядом с массивным старинной работы сейфом, на котором в верхней части четко выделялось металлическими литыми буквами название известной в панской Польше фирмы. Супрун сам снимает с плеч Илька плащ-палатку и вешает ее на крючок, прикрученный к стенке. Свое гражданское пальто аккуратно приспосабливает на плечиках, навесив их на стоящую в углу красивую старинной работы деревянную вешалку. «Наверное, из какого-нибудь польского имения», — думает Илько.
— Садись сюда, — и Супрун указывает Ильку на полумягкое кожаное изрядно потертое кресло у рабочего стола. В кабинет входит майор Червоненко. На лице его неподдельная радость. Он садится в кресло напротив Илька и протягивает ему свой портсигар с папиросами «Беломорканал».
— Закуривай, друже Стефко. Отличные папиросы, не просто «Беломор», а ленинградской табачной фабрики имени Клары Цеткин. Считаются самыми лучшими именно этой фабрики.
— Спасибо, — говорит Илько и осторожно берет толстыми плохо гнущимися грязными пальцами папиросу.
Ильку не нравится, что чекистский начальник называет его подпольным псевдонимом. Он смеется над Ильком, и Илько это понял. Но в общем Илько чувствует нормальное, хорошее отношение к себе. Когда они поднялись со двора на второй этаж здания МВД, на нескольких дверях Илько заметил круглые запястья ручных наручников, используемых вместо замков. На него не надели наручники, не били, грубо не разговаривали. Супрун не курил и было заметно, что он плохо переносит табачный дым. Терпел, потому что курил его начальник и в кабинете сидел такой «важный» и неожиданный «»гость», с помощью которого наверняка открывались возможности прямого выхода на разыскиваемого уже несколько лет и по-прежнему неуловимого надрайонного провидныка СБ Игоря, опытного и хитрого бандита. А может быть, кто знает, удастся выйти и на каналы связи, ведущие к Шувару, Уляну, возможно, к самому Лемишу. Илько ловит кончиком папиросы огонек спички, услужливо поднесенной Червоненко, и жадно несколько раз затягивается. От качественного табака голова слегка кружится. Илько привык к махорке, но ему знаком и хороший, настоящий табак, поэтому он с удовольствием выкуривает в несколько длинных затяжек почти всю папиросу.
— Выкладывай, Илько, что тебя заставило явиться к нам с повинной, — начинает первым Червоненко. — Так ты говоришь, Грицько в поле остался, тоже сдаваться хочет, а где Игорь и Роман, ни ты, ни Грицько не знаете?
— Да, это так, — глядя в глаза Червоненко, отвечает Илько.
Он неожиданно для себя начинает откровенно и подробно рассказывать чекистам о своих переживаниях в связи с тяжелой болезнью друга своего Олексы, о недоверии к нему Игоря и Романа, об их неожиданном исчезновении из бункера. Ни он, ни Грицько понятия не имеют, где на зиму могли укрыться Игорь и Роман. Он готов отдать чекистам хлопцев, но клянется всеми святыми, что действительно не знает, как это сделать. Он называет все известные ему и еще не раскрытые чекистами, он в этом уверен, связи Игоря и Романа. Он даже называет Маращуков и тетку Мотрю, лишь бы скоре закончился допрос и они успели бы добраться засветло до Олексы. Наконец, допрос окончен. По топографической карте, которую Супрун расстелил у себя на столе, чекистами сделаны все нужные им отметки по возможным путям переходов Игоря, вероятные места укрытия. Названы села и фамилии помощников бандитов в селах, пароли и клички связных. Илько торопится, он просит чекистов скорее выехать за Олексой. На улице темнеет. В кабинете накурено, некурящий Супрун часто и откровенно кашляет. Наконец, открывает окно. В комнату врывается свежий осенний воздух. Червоненко открывает дверь и просит симпатичную блондинку срочно готовить крытый грузовик и свой автомобиль, а также вызвать весь наличный оперативный состав в свой кабинет. Срок сбора — пять минут. Повернувшись ко все еще сидящим по разные стороны стола Супруну и Ильку, Червоненко коротко бросает:
— Михаил Петрович, подготовь хлопца к операции и спускайтесь оба к моей машине.
Супрун коротко инструктирует Илька, как тому лучше и доходчивее объяснить ситуацию при контакте с Олексой, чтобы тот не наделал глупостей. Вдруг передумает, начнет стрелять, мало ли что может произойти с ним за время отсутствия Илька.
— Да не будет он стрелять, — горячо возражает Илько. — Он первым заговорил о выходе с повинной. Он сильно болен.
Через несколько минут обе машины покидают двор райотдела. Спустя час машины останавливаются в сотне метров от все еще четко виднеющихся в надвигающихся сумерках стогах сена на большом лугу. Со стороны реки надвигается плотная полоса тумана. Все торопятся, скоро станет темно. Илько по команде Супруна выдвигается к указанному им стогу сена. Оперативный состав, включая водителей и нескольких офицеров милиции, охватывает стог широким полукругом, открытым в сторону реки. Супрун поднимает руку и все ложатся на землю, выставив стволы автоматов в сторону стога. В конце правого фланга полукружья устанавливается ручной пулемет, ствол которого направлен к лесу и реке, куда могут бежать бандиты. «Все может быть, — думает про себя майор Супрун, опытный и старый «бандолов», не раз попадавший в немыслимые ситуации за годы работы в Дрогобычской области. — Все надо предусмотреть, коль проводишь операцию. Это не шуточки. У них там в стогу два автомата, гранаты, кто их знает, что им на ум взбредет в последнюю минуту». Вот так или почти так думал Супрун, когда до него донесся крик Илька:
— Идите сюда, Олекса без сознания, помогите его вытащить.
Илько, уже выбравшись из стога, стоит с двумя автоматами, которые кладет на землю к ногам, и смотрит в сторону чекистов. Супрун командой поименно поднимает несколько человек, и они с ним во главе подходят к Ильку. Остальные остаются на месте с оружием наготове. Подошедшие вытягивают из сена безжизненное тело Олексы. Кто-то снимает с себя плащ-палатку, кладут на нее хлопца и несут к машине. Рядом идет Илько. Он пытается помочь несущим его друга, но ему не дают. Он не понимает, почему, но больше помочь не пытается. Олексу грузят в кузов грузовика. Он тяжело и прерывисто дышит. Червоненко приказывает как можно быстрее ехать в мотомехдивизион, где есть своя санчасть и опытный московский военврач, медсестры и все нужные медикаменты. В дивизионе знают машины райотдела и всех оперативников и начальство в лицо. «Газик» с Червоненко следует в направлении дома, где живут офицеры, а грузовичок проезжает широкий плац дивизиона и останавливается у медчасти, из дверей которой выходит дежурная медсестра и видит, что из кузова кого-то спускают на плащ-палатке.
— Раненый, что ли? — громко спрашивает она.
Ей никто не отвечает. Супрун быстро идет ей навстречу и что-то объясняет. Они вместе скрываются в санчасти. Супрун вызывает по телефону врача, а медсестра делает камфорный укол только что внесенному Олексе. Приехавший врач осматривает больного и констатирует:
— Больной в тяжелом состоянии. У него острая сердечная недостаточность как следствие тяжелой формы туберкулеза. Он нетранспортабелен, но и оставлять его здесь, в санчасти дивизиона, не имею права — он инфекционный больной и опасен для окружающих. У него открытая форма туберкулеза.
В санчасть входит высокое начальство — командир мотомехдивизиона и Червоненко. Учитывая исключительно высокую важность попавшего в руки чекистов, пусть и тяжелобольного, разыскивавшегося несколько лет бандита Грицька, начальством принимается решение временно разместить больного в дежурной комнате медсестры, изолированной от остальных помещений санчасти. Перед кроватью наскоро навешивается полог из простыней. Олексу быстро раздевают. Грязное давно не мытое тело протирают спиртом. На голого Олексу жалко смотреть. Он как живой мертвец — ребра дугами выпирают, торчат ключицы, коленные кости как мослы у старого мерина. Кожа на теле похожа на пергаментную бумагу. Сестра с состраданием смотрит на до предела истощенного еще совсем молодого человека. Быстро устанавливает капельницу и также быстро выполняет только медикам понятные распоряжения врача. Олексе делают еще один укол, и он приходит в сознание. Взгляд скользит по лицам стоящих вокруг него военных, в глазах сквозит беспокойство и страх, которые исчезают, когда он видит стоящего среди чужих ему людей Илька. Он улыбается и снова закрывает глаза. Врач просит всех удалиться до утра. Договариваются, что через несколько дней, когда сердце больного придет в норму, его следует этапировать в специализированное медучреждение, где врачи смогут в нужных условиях заняться его легкими. Если это вообще еще возможно. Супрун перед уходом коротко разговаривает с Олексой, успокаивает его, дает сказать несколько слов Олексе и Ильку. Все покидают санчасть и мотомехдивизион, возвращаются в райотдел. В райотделе высокие гости — начальник областного управления МВД полковник Гриценко и находящийся в командировке в Дрогобычской области начальник отдела из Киева полковник П. Г. Полищук. Оба приехали специально для встречи и беседы со Стефком. Пока это только беседы, не допросы. Официальные, строго по форме допросы будут несколько позже, после выполнения стоящей перед чекистами всех уровней основной задачи — захват или уничтожение в первую очередь главарей вооруженного подполья, наиболее активных участников его. Действия чекистов могут быть активизированы, так как в их руках очутился волею случая известный почти во всех районах области бандит ОУН Стефко, он боевик надрайонного провидныка СБ Игоря, поиски которого в надежде выйти на Лемиша ведутся не один год и пока безуспешно.
Ильку дают короткое время на совместную с Супруном еду, доставленную кем-то из сотрудников из привокзального буфета и внесенную в кабинет той же миловидной секретаршей из приемной начальника. Беседа-допрос вновь продолжается уже в кабинете Червоненко. Присутствующие еще двое солидных по возрасту и по внешнему виду мужчин, судя по обращению к ним Супруна и Червоненко, по мнению Илька, большие начальники «безпеки». После длительного и активного разговора солидные «дядьки», как назвал их про себя Илько, приходят к выводу, что шансы выйти на Игоря и Романа с помощью Грицька и Стефка пока минимальны. Но в любом случае чекистам удалось при содействии Стефка установить еще неизвестные органам госбезопасности связи, которые можно использовать втемную для выхода на Игоря и Романа. Но как?
Илька отводят под охраной сотрудника в узкий и темный без окон чулан, где стоит узкая металлическая кровать, заправленная шерстяным солдатским одеялом с плоской подушкой. В углу ведро-параша. В другом углу пустой ящик из-под какой-то гастрономии типа макарон, на котором эмалированный чайник с водой и такая же кружка. На двери вырезан небольшой квадрат, чтобы в чулан проникал свет из освещенного коридора. Супрун сказал ему, что пару дней он будет ночевать в этом темном чулане. Так надо. Если потребуется, рядом с дверью находится охрана. Вызовут дежурного офицера. Перед уходом в камеру-чулан Илько все же говорит Супруну, что у него вши. От них не скроешься, они почти у всех подпольщиков-партизан, кто ночует в селах. Супрун смеется и говорит, что это их не пугает, так как все носильные вещи Илька и постельные принадлежности в камере будут продезинфицированы, а сам Илько завтра же пройдет санобработку в дивизионе, где сейчас в санчасти лежит его друг Олекса…
Гриценко, Полищук, Червоненко и Супрун продолжали обсуждать полученную от Стефка информацию по связям Игоря, его помощникам-пособникам в селах, о каналах связи с другими оуновскими вооруженными группами. Почти все рассказанное Стефком не было известно чекистам. Это была хоть и небольшая, но победа. Полученые данные давали реальную перспективу не только активизировать поиск Игоря с Романом, но и выйти с помощью этих данных на другие банды, а может быть, и на самого Лемиша. Вряд ли чекистам удастся захватить Игоря живым. Он достаточно ими изучен. Вряд ли удастся сломить его идеологически. Он не очень-то политически грамотный фанатик. Но именно такие как Игорь — руководители среднего звена подполья — представляют не меньшую опасность, чем окружные провидныки, члены провода ОУН. Это не рядовой бандит Чумак или Карпо. Таких еще можно сломать. Кроме того, и это, наверное, самое основное, ни Игорь, ни Роман живыми сейчас не нужны. Им много раз предлагалось выйти с повинной, обещалосьт простить их тяжкие преступления перед советской властью. Они не ответили на предложение органов, напротив, Игорь устроил проверку Роману, и тот по его команде расстрелял в упор разведывательно-поисковую группу, убил и ранил нескольких солдат. Делал это осмысленно и не в бою. Почему вышел с повинной Стефко? Он сам сломался психологически от безнадежности своего положения, от недоверия Игоря и Романа к нему и от страха потерять друга своего Олексу. От собачьей жизни в лесах, бункерах, от вечного страха быть в любую минуту убитым.
— Но вы уловили, товарищи, — продолжал рассуждать полковник Полищук, — на основании тех данных, которые нам дал Стефко, ясно, что Игорь очень скоро сможет не только связаться с Шуваром, Уляном, с Лемишем. Он, может быть, даже раньше, чем Лемиш, найдет самостоятельные пути ухода на Запад. И это он сам сказал своим боевикам. Вот ведь мерзавец какой! Как это говорил нам Стефко: Игорь поклялся перед ними: «Ну, хлопцы, Советы долго будут помнить нас. Мы перед уходом на Запад ликвидируем Червоненко, Супруна и приехавшего к ним представителя Киева». Нам еще этого теракта не хватало! Тебя, Михаил Петрович, особо касается, ты уже однажды пережил свою смерть.
Офицеры долго обсуждали полученные от Стефка новые для них данные и пришли к единогласному выводу: оставлять «в живых» явившихся с повинной Грицька и Стефка оперативно нецелесообразно. В «живом» виде они окажут меньшую помощь госбезопасности, так как Игорь не будет в дальнейшем использовать те связи, которые были известны сдавшимся бовикам. Их надо ликвидировать, но как? Надо сделать так, чтобы сохранить им жизнь и в то же время убедительно продемонстрировать их смерть местному населению, от которого Игорь обязательно и скоро получит точную и достоверную информацию о «гибели» в бою своих товарищей — Грицька и Стефка.
Полковник П. Г. Полищук, известный в госбезопасности Украины мастер оперативных комбинаций, предложил остроумную комбинацию, основанную на психологическом эффекте. Он предложил поискать по местным областным моргам трупы молодых мужчин, внешние данные которых могли бы соответствовать Олексе и Ильку. Одеть их во френчи и галифе, фуражки, но без сапог. Сапоги на мертвецов не натянешь. Подгримировать. Да так положить тела на землю, чтобы лица не очень-то просматривались. Время выбрать сумеречное, под вечер. И самое главное — в ногах якобы убитых в бою бандитов поставить известный всему селу керосиновый бачок яркой окраски. Ни Маращуков, ни Мотри, живущих на окраинах села, на опознание решили не приводить. Тем более что никто и никогда из селян добровольно на опознание не идет. Все знают, какое это неприятное мероприятие, и селянину, выгнанному солдатами из хаты, ох как не хочется смотреть на убитых.
Через два дня, имитировав около села бой с бандой, в Пидднестряны чекистами на грузовике были доставлены два трупа «убитых» бандитов для опознания. Их положили рядом с сельсоветом под березами. На улице быстро темнело. Лицо одного из «убитых» было «разбито», залито «кровью». На голове его была зимняя шапка с прикрепленным к ней трезубом. На голове другого — фуражка военного образца и тоже с трезубом. На офицерском советского образца ремне четко виднелся вместо звезды латунный трезубец. В ногах «убитых» стоял, распространяя запах пролившегося из него керосина, вероятно недавно полученного бандитами у жителей этого села, известный на все село, много раз и в разные времена наполнявшийся керосином жестяной бачок, сохранившийся у хлопцев с незапамятных времен. Ни головные уборы «убитых», ни офицерский ремень с пряжкой-трезубом, так хорошо известные селянам, а яркой окраски такой знакомый керосиновый бачок вызвал у селян мгновенную реакцию:
— Они это, они. Наши хлопцы, сельские, Олекса Звирышин и Илько Иванив. И посуда эта ихняя, керосин они у народа брали.
Потревоженных солдатами и оперативниками селян было человек десять из близлежащих хат. А больше и не надо было — все село по своему сельскому телеграфу будет через полчаса оповещено о случившемся, тем более пару часов назад слышны были выстрелы и разрывы гранат. Чекистская операция по «опознанию» прошла блестяще. Теперь можно было спокойно работать по связям Игоря и ждать конкретных результатов…
Не удалось чекистским медикам сохранить жизнь Олексы. Его долго лечили во Львовском окружном военном госпитале, давали ему самые современные противотуберкулезные препараты. Он в течение нескольких месяцев находился в специализированном санатории, что в Крыму, Симеизе, доставляя немало хлопот местным чекистам, на которых возлагалась ответственность за него, организация постоянного агентурного наблюдения. На всякий случай, мало ли чего. Он умер через два года на руках у Илька в выделенной ему КГБ однокомнатной квартире в новостройке на окраине Львова. Врачами по согласованию с КГБ предлагалось Олексе постоянно проживать в Крыму, а не в сыром климате Западной Украины. Не захотел этого Олекса, так и заявил: «Если суждено умереть, так лучше на своих родных землях».
Спустя много лет товарищи мне рассказывали, что Илько какое-то время жил с возвращенными из Сибири родителями в другом селе и под другой фамилией, а потом учился во Львове, женился и работает инженером на одном из львовских предприятий, воспитывает троих детей.
По игре, завязанной с Игорем тогда же осенью 1953 года, когда он и Роман расстались с Грицьком и Стефком, чекистам удалось выйти на ранее неизвестные каналы связи и успешно завершить операцию по уничтожению опасных государственных преступников, бандитов ОУН — надрайонного провидныка СБ Игоря — Степана Иосифовича Климишина, 1923 года рождения, и его верного боевика Романа — Ивана Кашубы, сына Марьи, 1932 года рождения[183].
Это произошло в одном из сел Дрогобычской области глубокой осенью 1954 года, когда они оба пришли передать «грипс» к своей, как им казалось, самой надежной связи в ответ на ранее полученную здесь же записку от уже ликвидированного органами госбезопасности Шувара и его боевиков. Записка была специально изготовлена КГБ, чтобы заманить Игоря с Романом в последнюю для них смертельную западню. Когда Игорь и Роман теплой осенней ночью появились в известное чекистам время во дворе хаты, в небо ушла осветительная ракета, разорвавшая ночь ослепительным белым светом, и одновременно раздался окрик: «Сдавайтесь, бросай оружие». Принимавшие участие в операции чекисты были уверены в бесцельности этих последних услышанных бандитами в их жизни слов. Но все-таки, чем черт не шутит, возьмут да и сдадутся, бросят на землю свои автоматы, поднимут вверх руки. В ответ мгновенно оба ответили огнем. Звонко защелкал «шмайсер», и гулко затрещал ППШ. Они стояли спиной к спине, принимая свой последний бой. Чекисты ударили из восьми стволов, свалив их на землю, порезав тела тяжелыми свинцовыми струями. Для верности дали еще несколько очередей по уже лежащим. Кто их знает, рванет перед смертью гранату. Запрыгали лучики карманных фонариков. Чекисты подошли к посеченным десятками пуль телам. Они лежали друг на друге, широко раскинув руки и ноги.
Как бессмысленно ушла жизнь из молодых и здоровых парней! За какую идею погибли они? Какой им виделась Украина в темной и днем и ночью глубокой и вонючей яме схрона? За что и во имя чего и кого отдали свои жизни эти украинские парни? Могилы их неизвестны, подвиг их остался невостребованным…
Весной 1954 года были захвачены Лемиш — Васыль Кук и его жена — Уляна Крюченко. Несколько раньше член провода ОУН Орлан (он же Зенон) — Василий Галаса и его жена Маричка — Мария Савчин. На свободе оставалось несколько небольших вооруженных групп, а из руководства ОУН — окружной провиднык Улян, чекистская петля вокруг которого затягивалась все туже. Он укрывался где-то в районе Здолбунове, Ровенской области, около Гурбенского леса. Жить ему осталось чуть больше года…
Из многочисленных сотрудников, окружавших меня во время работы в оперативной группе, более всех запомнился майор Селиванов.
Учитель химии по образованию, он и внешне напоминал учителя. Во всяком случае он никак не походил на боевого офицера-чекиста, ничего героического в его внешнем облике не было. Между тем Анатолий Иванович рассказывал о себе прелюбопытнейшие вещи. Перед самой войной его, только что окончившего химический факультет пединститута, направили на переподготовку в качестве младшего лейтенанта в одну из частей Красной Армии, дислоцированной в Западной Украине, где он принял свой первый бой.
В 1942 году он попал к знаменитому партизанскому командиру Великой Отечественной Сидору Ковпаку. Был начальником конной разведки одного из отрядов соединения. Зимой 1943/44 года оуновцы захватили спящими в селе нескольких ковпаковцев и зверски замучили их. Узнав об этом, Сидор Артемьевич пришел в ярость: «Какие-то там бандеровцы пленных моих хлопцев мучали, пытали, звезды вырезали на груди, языки отрезали. Селиванов! Делай что хочешь, но чтобы больше ни одного случая подобного с моими хлопцами не было!»
Разведка у Селиванова была поставлена на широкую ногу, как и полагалось конной разведке. Почти в каждом селе имелись свои люди. Они и донесли своевременно о заночевавших в селе нескольких оуновцев. Все было сделано один к одному, как и с нашими партизанами. Бойцы Селиванова захватили спящими оуновцев. Те и протрезветь не успели, как их обезоружили, ручки за спиной связали и увели в лес. На большой поляне рядом с селом штаны с них сняли, а в задницы по толовой свече вставили с бикфордовым шнуром в 20 сантиметров. Сами на коней и вскачь от обреченных. Ровно через 20 секунд прогремели взрывы по числу захваченных. На шее одного из казненных таким способом повесили хлопцы Ковпака дощечку с надписью: «Так будет с каждым, кто убивает партизан Ковпака». В этой зоне отрядов Ковпака больше не было случаев зверских расправ УПА с советскими партизанами. Стычки и потери с обеих сторон были, но без прежнего накала с оуновской стороны. «Сила наказала силу, победил сильнейший», — любил повторять Селиванов…
Как-то мы с Селивановым по срочному делу выехали в Рава-Русскую. Городок этот стоит прямо на границе с Польшей. Машина по дороге сломалась напрочь. Помощи ждать неоткуда, а время поджимает — впереди встреча с ценным источником. Пробовали голосовать. Проходящие на скорости мощные грузовики с сахарной свеклой, несмотря на стоящих на обочине с поднятой рукой вооруженных военных, проскакивали, не останавливаясь. И тогда рассвирепевший Анатолий Иванович снял с плеча автомат и дал очередь поверх проезжавшей очередной машины, которая сразу же остановилась. В кабине грузовика, кроме шофера, было еще двое парней, которые по команде Селиванова разместились на свекле в кузове, а мы наконец-то согрелись в теплой кабине. Хоть и были в полушубках, но за час стояния на пронизывающем зимнем ветру промерзли, как говорится, до костей. Селиванов сказал мне позже, что, если бы грузовик, несмотря на выстрелы в воздух, не остановился, он бы бил по колесам.
Влюбленный в чекистское ремесло, Селиванов и мыслить не мог о другой работе и другой жизни. Был он предельно принципиален, честен и строг к себе и подчиненным. Карьеру, однако, не сделал и дорос только до начальника отделения управления. Смелый был чекист. На его личном счету не один оуновец был, многие десятки боевых стычек. Об этом Анатолий Иванович не любил рассказывать, считая, что делает обычную для того времени работу.
Несколько раз он отстранялся от должности и даже арестовывался за превышение служебных полномочий и нарушение соцзаконности. Каждый случай тщательно расследовался специально созданной комиссией, которая ни разу так и не смогла найти в действиях майора нарушения правопорядка. Дело прекращалось военной прокуратурой из-за отсутствия состава преступления. А случаи с Селивановым были крайне интересными. Вот один из них. Как-то летом 1950 года спецподразделение МГБ в составе роты с несколькими собаками обнаружило группу оуновцев из 4 человек и стало их преследовать. Оуновцы сначала перестреляли собак, а потом, чувствуя, что от погони им не уйти, заскочили в одну из хат попавшегося по дороге хутора и дали бой. Дело было к вечеру, надо им было выиграть время и потом попытаться к ночи прорваться. Долго гремели выстрелы на хуторе. Оуновцев было четверо, а огонь велся с семи точек. Ничего не мог поначалу понять Селиванов. И все выяснилось только спустя пару часов, когда у оборонявшихся кончились патроны и гранаты. Солдаты ворвались в хату, где несколько человек было ранено выстрелами из пистолета четырнадцатилетним подростком, лежавшим у окна с перебитыми пулями ногами. Рядом с ним был автомат с пустым диском. Это был последний живой из находившихся там людей. Кроме четверых оуновцев из обнаруженных в хате после боя еще трех автоматов стреляли пожилая женщина, ее дочь и сын-подросток, оставшийся в живых. Вот почему автоматная стрельба велась одновременно с семи точек.
В этом бою Селиванов потерял восемь солдат. Было несколько человек тяжело раненых. Ослепленный яростью майор вытащил мальчишку на улицу и расстрелял его здесь же, у хаты.
Из органов был уволен. Долгое время находился под следствием. Ему удалось доказать свою невиновность — шел бой, рота понесла большие потери. Было доказано, что стреляли не только оуновцы, но и хозяева хаты. Мальчик-подросток в данном случае тоже участвовал в бою и, даже сам раненый, на глазах у Селиванова стрелял в его солдат и ранил нескольких. Селиванов был оправдан и восстановлен на работе.
Спустя несколько лет Селиванова все-таки уволили, но не за нарушение соцзаконности, а за любовь. Партизан-разведчик, опытный чекист, он привык вести конспиративную, скрытную жизнь. Совсем молодым человеком еще во время войны он встретил девушку, которую полюбил, страстно. Трагедия заключалась в том, что его избранницей оказалась дочь униатского священника, который вскоре после войны был арестован и сослан в Сибирь. Дочери с помощью Селиванова удалось перебраться в другую область, легализоваться, закончить пединститут и устроиться на работу в городе, где трудился ее любимый. Вскоре появился ребенок. Тайная жизнь, тайная любовь, тайный брак. Попался все-таки Селиванов. Разоблачили его и уволили, исключив из партии. Семью свою Селиванов не оставил…
30 декабря 1953 года я был отозван в Киев, где меня ожидали новая работа и неожиданные изменения в моей жизни.
В связи с работой в опергруппе и участием в ряде чекистско-войсковых операций в очередной служебной аттестации было записано (воспроизвожу по памяти): «С августа по декабрь 1953 года находился в служебной командировке в западных областях Украины, где оказывал посильную помощь местным органам МВД в ликвидации остатков бандоуновского подполья».
На всю жизнь остались в моей памяти события тех дней, которые по своему характеру были настолько примечательны и необычны, что позволило мне более или менее точно воспроизвести их.