4

Работа симпозиума шла обычным порядком. Научные сообщения и высказывания по докладам были написаны еще до того, как были сделаны доклады. В перерывах в зале фотографируются. Снимают на память в кулуарах, за чашкой кофе.

— Кофе ничем не лучше докладов, — замечает Сеймур на третий день утром, столкнувшись со мной в толпе возле бара. — Вам не хочется выпить чего-нибудь?

— Если это будет опять-таки кофе, не вижу смысла далеко ходить.

— Смотрите, — пожимает плечами Сеймур. — Главное — выбраться на свежий воздух.

У этого человека свежий воздух — пунктик своего рода, он без конца жалуется на то, что ему нечем дышать, ничуть не подозревая, что причиной этому может быть дымящаяся у него во рту сигарета.

Мы садимся в элегантный черный «плимут» и едем в неизвестном направлении.

— Вчера вы ушли в самый разгар игры, — тихо говорит мой спутник, зорко следя за дорогой.

Он ведет машину по оживленным улицам уверенно, красиво, а вот трогается с места и останавливается слишком резко.

— Мне хотелось, чтобы дама отыгралась, — говорю я, как бы оправдываясь.

— Истерия никогда не сможет превозмочь здравый рассудок, — возражает Сеймур, все так же пристально глядя вперед. — Рулетка, как вам известно, очень рациональная игра, построенная на вероятностях, и, что самое главное, наибольшая вероятность заранее исключается для игрока.

— И все же у вас хватает неблагоразумия играть…

— Я играю не потому, что проявляю неблагоразумие, а потому, что полагаюсь на свой добрый разум. Мне по душе трудные игры, Майкл.

Он впервые и как-то свободно и непроизвольно называет меня по имени. Тут уже все зовут меня Майклом, будто хотят мне внушить, что я свой человек.

Мы выезжаем на широкую Фредериксберг-аллее, и Сеймур, не прекращая своих рассуждений, увеличивает скорость.

— Дороти следовало бы попытать счастья в покере. Притом в чисто женской компании. Агрессивная истеричка, играючи с тремя другими, может иметь некоторые шансы на успех…

Он умолкает, словно вспомнив о чем-то, и после непродолжительной паузы говорит:

— Надеюсь, я вас этим не обидел?

— Чем же вы могли меня обидеть? Ваши слова относятся к Дороти, а не ко мне.

— Но ведь Дороти ваша приятельница…

Дама в сером — теперь ее уже следовало бы называть дамой в розовом — сегодня утром действительно держалась со мной весьма дружелюбно. На заседание привезла меня на своей машине, а во время прений вела со мной интимную беседу, многозначительно улыбаясь.

— Раз уж на то пошло, ваши приятельские отношения с Дороти имеют бОльшую давность, — парирую с равнодушным видом.

Сеймур отвечает не сразу. Может, ищет в моей банальной фразе некий скрытый смысл. Потом говорит:

— Допускаю даже, что она сама себя вам предложила.

Как в воду глядел. Однако не в моих правилах обсуждать подобные вещи с другими людьми, тем более с человеком, с которым два дня как познакомился. Поэтому предоставляю своему спутнику возможность беседовать с самим собой.

— В наше время это самое обычное явление, когда женщина предлагает тебе свое тело. Иногда она делает это лишь ради удовольствия, иногда ради удовольствия и еще чего-то, а иногда ради чего-то, что не может доставить ей никакого удовольствия.

Сеймур умолкает как бы для того, чтобы я мог установить, к какой из трех категорий отнести мой случай. Но так как пауза тянется слишком долго, он невнятно бормочет:

— Простите меня. Дороти в самом деле права: светское воспитание не пошло впрок, не получилось из меня лицемера.

Полчаса спустя мы уже сидим за столиком перед одним из заведений на Строгетт, нарядной торговой улице, целиком отданной пешеходам. Кельнер приносит два бокала, в которых больше льда, чем виски. Проверив температуру и вкус напитка, принимаюсь созерцать окрестный пейзаж. В этот предобеденный час нескончаемая толпа на улице многонациональна и пестра: босоногие юноши в косматых полушубках, девушки, вероятно забывшие надеть юбки либо второпях вышедшие в пижамах, шествие голых и полуприкрытых бедер, платьев длиной до пояса или до земли, крашеных либо просто неумытых физиономий, блузок, смахивающих на рыбачьи сети, мужских холщовых штанов, поддерживаемых бечевками, не говоря уже о феерии красок с явным преобладанием кричащих.

— Массовая шизофрения, — лениво замечает Сеймур, протягивая руку к бокалу. — Богатый материал для социолога.

— И не особенно интересный, — добавляю я. — Все это нетрудно объяснить.

— Знаю я их, ваши объяснения. Так же как и наши. С древних времен люди приписывают миру закономерности, придуманные их убогими мозгами. Огюст Конт изобрел три стадии развития общества. Вы их довели до пяти — вот и вся разница.

— Мне кажется, что дело не в количестве. Стадии Конта — плод человеческого сознания, а наши — результат объективного развития материальной действительности, — возражаю я, пуская в ход свою эрудицию, обретенную во время путешествия в спальном вагоне.

— Верно. Одну фикцию вы заменили другой. В этом вашей заслуги отрицать нельзя.

— Если, по-вашему, объективное развитие — фикция…

— Объективное развитие? Но позвольте, где гарантия, что вы его прозрели? Человек самой природой запрограммирован как существо слабое и ограниченное.

При этих словах Сеймур поднимает со стола коробку «Кента» и вертит у меня перед носом, словно это слабое и ограниченное существо таится где-то среди сигарет.

— И все же это слабое существо без устали совершает все новые и новые открытия, помогающие ему преодолевать собственное бессилие.

— Это элементарная истина, и я не собираюсь ее отрицать, — кивает мой собеседник и, достав сигарету, засовывает ее в правый угол рта. — Но человек, даже когда делает свои жалкие открытия, не в состоянии предусмотреть их последствий. Так что открытия эти ни на йоту не уменьшают его бессилие и, вместо того чтобы сделать его царем вселенной, как вы любите выражаться, приводят к еще большему его порабощению. Вот, извольте видеть! — Он указывает своей изящной серебряной зажигалкой на открывающуюся в глубине улицы Городскую площадь, где движение до такой степени затруднено, что машины едва ползут. — Люди придумали автомобиль с целью обеспечить себе быстрое передвижение, но количество машин растет в такой чудовищной прогрессии, что скоро всякое движение станет невозможным. Человек превратился в раба машины, созданной для того, чтобы облегчить его труд…

Сеймур щелкает зажигалкой, делает затяжку и продолжает, выбрасывая вместе со словами клубы табачного дыма:

— Атомная бомба рисовалась ее создателям как средство победы не только над противником, но и над страхом перед всяким противником. Но именно с изобретением бомбы началась эра самого большого страха, какой когда-либо знавало человечество. Страх за всех, в том числе за создателей бомбы.

— Это лишь служит доказательством простой истины, что технический прогресс далеко обогнал общественное устройство. Будь общество более совершенным…

— Иллюзии! — прерывает меня Сеймур. — Все это подтверждает бессилие всего общества, любого общества, опирающегося на фикции тех или иных мнимых закономерностей.

— А какие, по-вашему, действительные? — спрашиваю я, довольный тем, что могу предоставить слово собеседнику.

— Их не существует, — отвечает Сеймур, разводя руками. — Но если даже таковые имеются, они недоступны для нас, для нашего жалкого мозга, оценивающего вещи, пользуясь ограниченными возможностями каких-то трех измерений. Но будь мы хоть немного честней, мы при всем нашем невежестве могли бы признать, что вселенная — это некий гигантский, неизмеримый пульсар, своего рода движение, закономерное или хаотическое, вечное дыхание некой материальной или какой хотите субстанции, каждый вдох которой вызывает рождение, зачатие, создание, а каждый выдох — смерть, космические катастрофы, уничтожение. Бурный, не вкладывающийся ни в какое воображение процесс прорастания и гниения, неумолимого роста и беспощадного размалывания произрастающего. И представьте себе, в этом гигантском процессе человек-муравей пытается установить какой-то свой порядок — иными словами, блоха пытается навязать свою волю волу, по спине которого ползает.

— Впечатляющее сравнение… — тихо говорю я.

— Нисколько. Вы знаете не хуже меня, что разница между ничтожеством человека и величием вселенной вообще не поддается образному сравнению.

— В таком случае я не могу понять, почему вы посвятили себя такой никчемной науке, как социология.

— Потому, что такое решение было принято прежде, чем я успел прозреть. И потому, что социология столь же никчемна, как и все остальное. А раз так, то не все ли равно, какую именно специальность ты избрал, чтобы внушать людям и самому себе, будто занимаешься полезным делом?

— Что касается полезности, то никакого обмана я тут не вижу: социология помогает вам заработать себе на хлеб, — осмеливаюсь заметить я.

— В том-то и дело, что у меня нет необходимости зарабатывать себе на хлеб, как вы изволите выражаться. Я отношусь к той категории людей, которых принято называть «обеспеченными».

Последнюю фразу он произносит с каким-то непонятным смущением, словно выдает порочащую его тайну. И, быстро оправившись от этого смущения, предлагает:

— Давайте возьмем еще по бокалу виски, а?

— Как хотите.

Сеймур небрежно делает знак официанту, и вскоре перед нами появляются еще два бокала, щедро заправленные ледяными кубиками.

— В сущности, я стал социологом еще тогда, когда находился в плену собственных предрассудков, хотя уже начинал чувствовать весь их комизм. Разум мне говорил, что я преспокойно могу плюнуть на все, однако предрассудок напоминал: «А что скажут другие?» Разумеется, я уже тогда мысленно плевал на других, на всех этих «других», именуемых обществом, и все же мне не хотелось, чтобы на меня смотрели как на богатого лентяя вроде тех легкомысленных субъектов, которые добрую четверть своей жизни проводят в самолетах и на аэродромах, летая с курорта на курорт, от одного игорного дома к другому. Это не означает, что я не был таким же сумасбродом, как они, но мое сумасбродство было несколько иным, оно требовало от меня возни, в которой люди видели бы общественно полезную деятельность. Надеюсь, вы меня понимаете?

— Думаю, что да, — киваю я, поднося ко рту бокал. — Если это имеет для вас значение.

— Естественно, имеет значение.

— «Естественно»? Если я не ошибаюсь, для вас в этом мире все не имеет значения.

— О, не воспринимайте мои слова буквально. И не следует смешивать мои теоретические концепции с моим поведением на практике. Вы, как выразилась моя секретарша, — противник, и тоже, разумеется, в теоретическом плане. А разумный человек всегда прислушивается к мнению противника… подчас даже больше, чем к мнению друга. Не так ли?

— Не знаю, — говорю в ответ и ставлю бокал на стол, основательно остудив им ладонь. — Мне думается, что если противник расточает по моему адресу комплименты, то это едва ли должно меня радовать.

— Речь идет не о комплиментах, а об уважении, — уточняет Сеймур. — Можно относиться к противнику уважительно и не говорить ему комплиментов…

— Что-то мне трудно уловить нюанс… — заявляю я, нимало не смущаясь, хотя нюанс налицо.

— Уважение к вам не мешает мне презирать ваши иллюзии, — терпеливо поясняет собеседник.

Но поскольку его реплика на сей раз остается без ответа, он продолжает:

— Вы никак не поймете, что беспорядок в своем естественном виде не столь опасен, как ваши иллюзии насчет порядка и справедливости. Опасные иллюзии. Все войны, все ужасные кровопролития велись во имя подобных иллюзий. Человечество всегда истребляло себя во имя прекрасной жизни, высоких идеалов. И вообще беды человечества состоят главным образом в том, что о нем всегда пеклось множество самозваных благодетелей вашего образца. Если бы каждый заботился о себе, вместо того чтобы пытаться спасать других, в этом абсурдном мире было бы несколько спокойней.

— По-вашему, выходит, дела пойдут наилучшим образом лишь при условии, если ими никто не станет заниматься.

— Да, если иметь в виду именно эти дела. Перестаньте учить людей, как им жить, перестаньте помогать им устраивать свою жизнь, не спрашивая, нуждаются ли они в вашей помощи.

— Я не пытаюсь кого-либо учить.

— Я говорю не о вас лично, а о ваших мыслителях. Что же касается конкретно нас с вами, правило может быть выражено по-иному: мы не должны позволять другим вмешиваться в нашу жизнь, навязывать нам принципы, в выработке которых мы не участвовали.

— Ваша выработка началась несколько неожиданно и довольно энергично, — замечаю я, сдерживая усмешку.

— Именно это должно вас убедить, что никакой тут обработки нет. Как вы могли понять, я человек на редкость нетактичный, — едва заметно усмехается Сеймур.

— Вы под нетактичностью подразумеваете искренность?

— В обществе, к которому я имею несчастье принадлежать, эти два понятия совершенно равнозначны.

— Но вы же вообще недовольны, что принадлежите к человеческому обществу, с трудом несете свой крест в этой жизни.

— Лучше скажите «со скучным видом». Это будет верней, — уточняет Сеймур, выплевывая на пол очередной окурок.

Он озирается, допивает воду от растаявшего льда и смотрит на меня прищуренными глазами:

— И все же эта скука ничто по сравнению с той, Большой скукой.

— Не понимаю, что именно вы имеете в виду? — спрашиваю я, также приканчивая ледяную водичку.

— А то, что наступает, когда зароют в могилу.

— Для размышлений над этим у нас будет предостаточно времени, когда нас зароют.

Сеймур снова озирается и сообщает доверительно:

— Мне кажется, что за вами следят… Если, конечно, не за мной…

То, что за мною следят, мне и без него хорошо известно. Я заметил человека, как только поднял первый бокал виски, в традиционных пятидесяти метрах, околачивающегося между киоском, где торгуют порнографическими журналами, и входом в кино.

— Чего ради за нами станут следить? — бросаю с легким недоумением.

— Просто так: обыкновенная шпиономания, — пожимает плечами мой собеседник. И, сощурив серые глаза, добавляет: — Может, опасаются, что мы с вами заключим тайное соглашение, а?

И он хохочет. Громко и хрипло, как человек, не привыкший к такому занятию.

Страх, что этот мизантроп пригласит меня вместе с ним пообедать, не оправдался. Быть может, «страх» в этом случае не в меру сильное слово, но в данный момент ни отвечать отказом на приглашение Сеймура, ни пропускать свидания с дамой мне не хочется. С дамой в розовом.

— Куда прикажете вас отвезти? — спрашивает мой спутник после того, как мы садимся в «плимут».

— В отель «Англетер», если вас это не затруднит.

— Ах, вы тоже в «Англетере»! — удивленно констатирует Сеймур. — Только подсказывайте мне дорогу.

Едем молча, если не считать моих подсказок, как ехать. Водитель поглощен своими мыслями или ритмом движения. Подозреваю, что этот человек не из говорливых, хотя в моем присутствии он почти не умолкает.

— Не ожидал, что у этого отеля такой ослепительно белый фасад, — заметил Сеймур в момент остановки. — Казалось бы, для старой доброй Англии подошло бы что-нибудь более задымленное…

— А для Дороти что-нибудь более подержанное… — завершаю его фразу.

Он смотрит на меня и снова хохочет.

— С вами надо быть поосторожней. Вы так угадываете мои мысли, что это становится опасным.

А Дороти вовсе не кажется подержанной, когда чуть позднее я вижу ее в баре на Зеепавильонен, куда я из предосторожности добрался на такси. Она все еще в розовом — необъяснимое постоянство для этой непостоянной женщины. Лицо ее — это сама жизнерадостность и — будем галантными — сама молодость. Между прочим, наше свидание с таким же успехом могло состояться и в ресторане «Англетер». Но для Дороти обедать в ресторане своего отеля — все равно что у себя на кухне.

— Держу пари, что вы только что расстались с этим брюзгой! — заявляет она, как только мы устраиваемся за столиком возле огромного окна, из которого открывается великолепный вид на озеро, что, без сомнения, включено в стоимость блюд.

— Как вы догадались?

— По вашему кислому виду.

— Вы, дорогая, так легко отгадываете, что к чему, что это становится опасным.

— О, это я делаю запросто. Я даже способна угадать, о чем шел разговор, — предупреждает меня дама в розовом. — Ручаюсь, что вы с ним говорили обо мне.

К счастью, в этот момент подходит кельнер. Правда, счастье длится недолго, потому что, приступив к семге, Дороти снова принимается за свое:

— Не отрицайте, говорили обо мне.

— Лично я — нет.

— Значит, он говорил.

Я невольно опускаю глаза.

— Не беспокойтесь. Не стану требовать, чтобы вы повторяли его слова. Мне они и без того известны.

— Меня это может только радовать.

— Держу пари, что он трепался о моем прошлом…

— Понимаете, когда начинаются такие разговоры, я их вообще не слышу…

— Не кривите душой, Майкл. Мужчины всегда слышат подобную болтовню, даже когда они глухи, как наш старый Хиггинс. А у вас, если не ошибаюсь, слух неплохой.

— Честно говоря…

— Оставьте. Скажу вам еще более честно, что сплетни меня не волнуют. Но Сеймур теряет меру.

— Быть может, ревнует вас… — бросаю наудачу.

— Вы думаете?

Женщина сосредоточенно смотрит мне в лицо. Потом отрицательно качает головой.

— Он скорее ненавидит меня.

В получасовом интервале между вторым и десертом Дороти успевает коснуться и некоторых других тем — в частности, заводит разговор о жизни как таковой. Я стараюсь слушать ее внимательно и даже бросаю отдельные реплики, но, пресытившись наконец розовым, взгляд мой перемещается на озеро. По серой поверхности воды, морщинистой от вечного ветра, лениво движется несколько весельных лодок. Вокруг буйная, сочная зелень. Вверху — тяжелые влажные тучи. Пейзаж явно не для ревматиков.

— Жизнь сама предлагает нам многие вещи, которые иной раз силой не возьмешь, — говорит Дороти, благодушно настроенная после вкусной еды. — Только мы слишком глупы, чтобы оценить это. Ждем, чтобы нам все поднесли в комплекте, словно богатый обед со всевозможными гарнирами. А ведь в жизни многое дается по частям. А люди, вместо того чтобы составлять из них свое счастье, всеми способами отравляют себе существование.

— Люди не хотят довольствоваться крохами… — замечаю я.

— Крохи имеют тот же вкус, что и целый хлеб. Надо только собрать их, не жадничать, не стремиться заполучить больше того, что есть. Один философ — моя первая любовь — все силы свои тратил на болтовню. До того, что у него уже не оставалось сил поцеловать меня.

— Никак не предполагал, что вы и в область философии вторгались.

— О, философом он был только в проекте. Похоже, что настоящим-то философом был его профессор — к теориям относился так, как они того заслуживают. И вот я получаю от профессора то, чего напрасно ждала от его ученика. Глядя на жизнь философски, я познала и чистую любовь, и физическое наслаждение, но черпала я свое счастье из двух разных источников. И что в этом особенного, если смотреть на вещи философски?

— Разумеется, ничего особенного, — спешу ее успокоить.

— А потом — вечная история. Богатый муж, но неважный любовник; хороший любовник, но гол как сокол, этого приходилось не только согревать, но и одевать. Одни сулят тебе роскошные виллы и отпугивают скучными разговорами. А более интересные типы живут на грязных чердаках. В жизни всегда так: она предлагает тебе плод, он и зрелый и вкусный, однако немного подгнивший. Имеет ли смысл выбрасывать его и сидеть с пересохшим ртом? Не лучше ли удалить гнилое место, а остальное съесть?

Слова «пересохший рот» звучат как намек — бокал Дороти пуст, и я спешу плеснуть ей белого рейнского вина.

— Вот и получается: воспользуешься той малостью, которую тебе предлагает жизнь, а какой-то тип вроде Сеймура винит тебя во всех смертных грехах, — продолжает философствовать дама в розовом.

— Вы смотрите на вещи вполне реально.

— Я рада, что вы разделяете мои взгляды, — отвечает Дороти, истолковав мои слова исключительно в свою пользу. — Мы с вами не станем много мнить о себе и не будем требовать для себя особого меню. Пока такой человек, как Сеймур…

Она останавливается на полуслове, потому что кельнер приносит кофе и коньяк в очень маленьких рюмочках — только для вкуса.

— Говорят, будто очень горячий кофе быстро старит… — замечает дама в розовом, посматривая на чашку, от которой поднимается пар.

— Все приятное понемногу старит. Но, надеюсь, вас это еще не должно тревожить.

— Тревожит, и еще как, — задумчиво отвечает Дороти и протягивает красивую белую руку к фарфоровой чашке. — Будь что будет! Кофе или пьют горячим, или вообще не пьют.

Дороти отпивает несколько небольших глотков и снова возвращается к прерванной теме:

— Сеймур может воображать себя важным сеньором и пренебрегать крохами, потому что он ни в чем не нуждается. Но кто ему дал право судить других? Как видите, Майкл, я сама ничего не скрываю, что касается моей личной жизни, я перед вами как на духу, искренность — моя ахиллесова пята, но терпеть не могу, когда другие роются в моем белье, чтобы потом плести всякие небылицы. Можно подумать, что я только тем и занимаюсь, что перемываю косточки Уильяму и его мужественной секретарше.

— Он просто ревнует вас, — снова вставляю я.

— Не верю. Он давно перестал меня ревновать.

— Давно?

— Ну да. В сущности, Сеймур и есть тот бывший студент-болтун… моя первая любовь…



Идея поехать в порт принадлежит Дороти, потому что такого рода идеи всегда выдвигает она.

Происходит это по окончании послеобеденного заседания, когда незаметно для себя я снова оказался в знакомой компании. Хиггинс и Берри почти в один голос протестуют: порт, особенно при таком ужасном ветре, их абсолютно не привлекает. Сеймур, по своему обыкновению, лишь пожимает плечами, а Грейс, как всегда, не говорит ни да ни нет.

Тем не менее через каких-нибудь полчаса мы вчетвером уже глазеем на порт или на то, что мы объявили портом, потому что в этом городе порт можно видеть всюду; и очень часто, сворачивая с одной улицы на другую, обнаруживаешь, что у тебя перед глазами вместо трамвая движется пароход. Погода не так уж плоха — не солнечно и не пасмурно, так, серединка на половинку. Сквозь серые влажные тучи время от времени проглядывают солнечные лучи, и в такие мгновения окружающий пейзаж напоминает человека, который нарочно хмурится, чтобы подавить улыбку.

При виде того, как разгружают и нагружают пароходы, Дороти приходит новая идея: совершить на моторке морскую прогулку. Сеймур, верный своей привычке не спорить с женщиной по пустякам, не возражает. Грейс воздерживается от каких-либо суждений, я тоже.

Моторные лодки аккуратно, одна к одной, выстроились в небольшом рукаве, словно сардины в банке. На набережной ни души — мы единственные любители прогулок в такую погоду. Под предводительством Дороти мы направляемся к изящной «Ведетт». Отделанная красным деревом, она своей кормой и сиденьями напоминает роскошный «плимут» Сеймура.

— Не слишком увлекайтесь скоростью, — предупреждает владелец, увидев, что за руль садится женщина, точнее, дама в розовом. — Мотор очень мощный, и при таком волнении…

— Не беспокойтесь, ничего с вашей жемчужиной не случится, — успокаивает его Дороти.

— Моя лодка застрахована, — отвечает человек и с достоинством плюет в воду. — Я беспокоюсь о вас…

— Дама тоже застрахована, — поясняет Сеймур. — Вы же застрахованы, Дороти, не так ли?

— Застрахована от чего? — оборачивается женщина.

— От роковых ошибок, разумеется.

— Вам не кажется, Уильям, что в последнее время вы слишком часто и не всегда удачно шутите? — вполголоса замечает дама в розовом.

Она заводит мотор, плавно трогается с места, умело выруливает на шпалеры сардин и устремляется к выходу из гавани. Рев мотора переходит в ровное глухое гудение. Дороти сильно нажимает на газ, и наша «Ведетт» с нарастающей скоростью проносится мимо громадных черных туловищ торговых пароходов.

Мы втроем устроились на широком мягком сиденье позади рулевого. Я и Сеймур — по бокам, Грейс — посередине. Дама в черном застыла в такой деловой позе, словно находится не на прогулке, а в зале симпозиума. Впереди, на расстоянии нескольких сотен метров, между оконечностями двух волнорезов, темнеет беспокойная поверхность открытого моря. Степень волнения мы устанавливаем более точно, как только наше водное такси, вырвавшись из оберегающих объятий волнорезов, взмывает вверх как бы для того, чтобы продолжить путь по воздуху, а затем камнем падает в пропасть. Сотрясение столь внезапное, что даже Грейс выходит из оцепенения, не проявляя, впрочем, никаких признаков беспокойства.

Лодка мчится навстречу волнам, что уменьшает риск опрокинуться. Зато скорость ее все возрастает, она сигает с волны на волну, а так как волны эти не настолько часты, как нам хотелось бы, наше такси нередко ныряет в пенящуюся бездну, и все сотрясается от драматического раздвоения: то ли превратиться в самолет, то ли следовать по путям подводных лодок. Над передней частью лодки, где мы находимся, установлен прозрачный плексигласовый колпак, без которого мы давно бы вымокли до костей. Мотор работает напряженно, а когда взлетаем на пенистый гребень волны, винт зловеще тарахтит в воздухе. Мы движемся все стремительней, взлеты и провалы становятся все чаще, море играет с нами в колыбельку. Волны с шипением окатывают пластмассовый короб, и у нас такое ощущение, будто мы болтаемся в открытом море, запрятанные в бутылку.

— Дороти явно увлекается, — изрекает Грейс, однако ветер воет с такой силой, что ее почти не слышно.

— Безумства она любит, особенно если за них не надо платить, — ровным голосом говорит Сеймур.

Больше за все время никто не сказал ни слова. Всего лишь две реплики, которых Дороти не слышит, но, кажется, угадывает, потому что скорость возрастает, словно Дороти не терпится во что бы то ни стало растормошить эти два бесстрастно восседающих существа и заставить их вскрикнуть: «Довольно!»

Лодка то поднимается, то зарывается в огромные борозды из черной воды и белой пены, корпус ее угрожающе сотрясается, брызги свирепо хлещут по пластмассовому колпаку, хищно разинутые пасти волн время от времени заглатывают лодку, и кажется, что мы сейчас отправимся на дно, однако крикнуть «довольно!» никто не решается.

Машина мистера Сеймура, на которой мы приехали в порт, ждет нас возле склада. Сеймур садится за руль и, заметив, что я готовлюсь сесть рядом с ним, предлагает:

— Садитесь сзади, Майкл. Вы же знаете, что рядом с водителем место смертника. Давайте-ка лучше предоставим его нашей милой Дороти.

Дороти, все еще красная от возбуждения, вызванного морской прогулкой, охотно садится спереди. Сеймур так резко нажимает на газ и включает сцепление, что «плимут» буквально прыгает с места и уже летит на третьей скорости по разбитому асфальту, с буграми на переездах и бетонных мостах. Дорога то устрашающе сужается, то делает крутые повороты; перед нами то и дело вырастают гигантские грузовики, однако все это не мешает водителю гнать машину все быстрей и быстрей. Он проносится на волосок от транспортных чудовищ, не обращая внимания на плохую видимость, стремительно мчится вперед, резко сворачивает то вправо, то влево, словно играя в прятки со смертью; машина, того и гляди, слетит с проезжей части и врежется в гору ржавеющего на обочине металла.

Наконец мы выезжаем на более широкую пригородную дорогу, и тут Сеймур переходит на предельную скорость. Наш «плимут» делает сто шестьдесят километров в час, чудом не сталкивается с выезжающими из проулков грузовиками, сшибает шест с красным фонарем перед ремонтирующимся участком дороги и едва не опрокидывается, преодолевая образовавшуюся в асфальте яму.

Мы несемся как ошалелые по пригородам безо всякой цели, вероятно, только для того, чтобы почувствовать, какому риску он нас подвергает. Все так же стремительно машина выходит на Ньюхаун.

— А вы что-то побледнели, моя милая, — смотрит Сеймур на Дороти, резким торможением приколов машину к тротуару. — Должно быть, это реакция на чистый морской воздух…

— Не думайте, что я боюсь больше, чем вы, Уильям, — устало бросает дама в розовом. — Для меня главное — не оказаться обезображенной.

— Именно от этого я и хотел вас застраховать, — любезно поясняет Сеймур. — Случись авария при той скорости, с какой я гнал машину, вам бы ни за что не уцелеть.

И тут происходит нечто сверхъестественное. В разговор вступает Грейс.

— Раз уж вы оба такие смельчаки, то мне кажется, что мы могли бы заглянуть в одну из этих дыр, — замечает она, очевидно имея в виду матросские бары. — Говорят, там не столько пьют, сколько бьют.

— Басни, — презрительно бросает Сеймур. И, обращаясь ко мне, спрашивает: — Что вы на это скажете, Майкл? Виски, я полагаю, везде одинаково. И потом, сегодня нам сам бог велел подчиняться женским прихотям.

В районе Ньюхауна нижние и подвальные этажи старых домов вдоль канала сплошь отданы под кабаки. Лишь изредка тут попадаются лавчонки, где за небольшую плату тебе могут вытатуировать на руке, на спине либо на груди китайского дракона, морскую сирену ли голую женщину. Все здешние кабаки разнятся лишь цветом неоновых вывесок, поэтому мы заходим в первый попавшийся.

Быть может, этот бар работает по какому-то своему расписанию или просто-напросто дела его слишком плохи, потому что в полутемном помещении почти пусто. У стойки на высоких стульчиках скучают три унылые проститутки, а в одном углу за столиком, заставленным пивными кружками, сидят четыре матроса. Заведеньице, прямо скажем, не ахти, но раз уж мы вошли, что делать — направляемся в другой угол.

Хозяин заведения, выступающий в роли старого морского волка, если судить по его матросской тельняшке, тут же подбегает к нам с заискивающим «что вам угодно?». Грейс и Дороти нерешительно переглядываются, так как женщины никогда со всей определенностью не могут сказать, чего им угодно, однако Сеймур мигом решает процедурный вопрос:

— Бутылку «Балантайн» и содовой.

— Целую бутылку? Вас сегодня просто не узнать, Уильям! — замечает дама в розовом.

— В принципе, я ненавижу пьянство, — поясняет Сеймур, обращаясь не столько к Дороти, сколько ко мне. — Но порой мне хочется надраться до положения риз, чтобы возненавидеть его еще больше.

Проходит несколько минут, и на столе появляется бутылка виски, содовая и ведерко со льдом. И для подтверждения своих слов наш собутыльник, по традиции плеснув дамам и мне понемножку, наливает свой бокал чуть не до краев.

— Ваше здоровье, Дороти, — произносит он. И, отпив глоток, добавляет: — Все же невероятно, что при вашей жизни, полной риска, вы до сих пор не застраховались.

— Единственное, что мне хотелось бы застраховать, так это молодость, — замечает дама в розовом и тоже поднимает бокал. — Но поскольку это невозможно… и молодость безвозвратно уходит, на все остальное мне наплевать, поверьте, Уильям!

Сеймур хочет что-то сказать в ответ, но в этот миг заведение наполняется оглушительным воем твиста. Два здоровяка из компании напротив подходят к музыкальному автомату и опять заряжают его монетами — значит, утихнет не скоро. Покончив с выработкой музыкальной программы, верзилы лениво проходят мимо стойки. Со стульчика слезает увядшая красотка и пытается увлечь одного из матросов в танец, но тот молча отстраняет своей лапищей угодливо улыбающееся лицо. Двое продолжают путь в нашу сторону, останавливаются и жестами дают понять, что им хочется потанцевать с Дороти и Грейс. Но так как никто не обращает на них внимания, они бесцеремонно хватают дам за руки с явным намерением увести их силой.

— Майкл, избавьте меня, ради бога, от этого грубияна, — произносит Дороти с чувством досады.

Расстояние между мною и упомянутым грубияном едва ли больше метра, поэтому я встаю и без особых усилий резким движением отталкиваю лапу матроса. Для него это не было неожиданностью, и его левый кулак мгновенно устремляется к моему лицу, однако, успев отстраниться, я тут же наношу противнику довольно точный удар в живот. Вес у меня, между прочим, восемьдесят килограммов без одежды, а удар мой образует, полагаю, не менее шестидесяти, поэтому я не удивляюсь, что грубиян, скорчившись вдвое, летит кувырком.

Другой верзила оставляет Грейс и, не дав мне отдышаться, занимает место первого. И он тоже получает свое — бутылку виски в физиономию, которую я посылаю точно в цель. Ослепленный струей алкоголя и заливающей глаза кровью, матрос, пошатываясь, отходит к соседнему столику и, опершись на него, погружается в то смутное состояние между жесткой болью и обмороком, какое мне самому не раз приходилось испытывать. Во всяком случае, он пока в счет не идет. А вот остальные двое из той же компании уже спешат на помощь своим пострадавшим дружкам. Один из них хватает по пути пивную бутылку, ударом об угол стола отбивает ее нижнюю часть и с этим устрашающим оружием идет на меня. Опершись спиной о стену, я с голыми руками жду двух устремившихся ко мне верзил. Часть моего сознания выбирает в качестве оборонительного средства ближайший стул, другая же часть с бесстрастием стороннего наблюдателя оценивает обстановку. Сидящие у стойки проститутки следят за происходящим почти со спортивным азартом, словно за ходом матча. Хозяин заведения побежал позвать кого-нибудь, хотя помощь все равно придет слишком поздно. Сеймур все так же спокойно сидит на своем месте, как будто вокруг ничего особенного не происходит. На лице Грейс тоже всего лишь безучастное внимание. И только Дороти, если судить по ее расстроенному виду, вероятно, сочувствует мне и с тревогой глядит, чем же все это кончится.

А чем кончится, угадать нетрудно, поскольку я вижу, как матрос, выставив вперед бутылку-трезубец, медленно идет на меня, следя за каждым моим движением. Этот наглый тип совсем недавно, может быть вчера, участвовал в другой подобной потасовке, потому что у него большая ссадина под бровью и явно подбитый кроваво-красный глаз. Более безобидным от этого он не кажется. Напротив. Однако в данный момент меня тревожит не столько он, сколько поведение его дружка. Тот выхватил из кармана какой-то предмет, щелкающий у него в руке, — знакомый сухой щелчок издает пружина, выбрасывающая вперед узкое лезвие ножа. Верзила владеет ножом с профессиональной сноровкой. Локоть у него прижат, большой палец покоится на обушке лезвия.

Мало того, опирающийся о стол матрос уже приходит в себя. Все это никак не похоже на обычный кабацкий фарс. С двух сторон на меня медленно и упрямо наступают бутылка-трезубец и нож. Оба хулигана достаточно трезвые, чтобы не промахнуться, и достаточно пьяные, чтобы не думать о последствиях. Если я замахнусь стулом на верзилу с бутылкой, мой живот тотчас ощутит острие ножа. Единственная надежда на то, что я сумею вовремя отскочить в сторону, чтобы уклониться от удара, но беда в том, что я почти зажат в углу и отскакивать-то особенно некуда.

Два матроса подходят все ближе, они уже в трех шагах от меня. Люди вокруг застыли в неподвижности, лишь музыкальный автомат упрямо горланит назойливую мелодию твиста. В этот момент мне все тут кажется таким нелепым — и эти две крадущиеся фигуры, похожие на горилл, и их оружие, страшное своей примитивностью, и мое отчаянное положение человека, зажатого в углу; мне не раз приходилось бывать в отчаянном положении, но во всех случаях это был результат моих настойчивых попыток чего-то достичь, все имело какой-то смысл, но то, что разыгрывается сейчас…

Человек с бутылкой достиг той черты, которую я мысленно провел, и я молниеносно хватаюсь за стул, механически отмечая в то же время, что теперь и Сеймур кидается в бой с другой стороны. Он словно саблей ударяет по шее стоящему у стола, валит его с ног и бросается на обладателя ножа, а я разбиваю стул о голову того, что с бутылкой. В это время появляются трое полицейских с хозяином кабака во главе. Дальнейшие события развиваются без особых осложнений. Свидетельства хозяина и проституток, а главное, наш вполне благопристойный вид — в нашу пользу, так что грубиянов быстренько выталкивают вон и уводят в ближайший участок.

— Для социолога вы недурно деретесь, — тихо говорю Сеймуру.

— Социологом я не родился, дорогой Майкл, — невозмутимо отвечает Сеймур. И, кинув последний взгляд на поле брани, добавляет: — Не везет мне в питье. Как только задумаю надраться как следует, обязательно случится что-нибудь непредвиденное.



Сеймур оставляет нас у входа в «Англетер». Уже темно.

— Загляните ко мне минут через десять, Майкл, — говорит Дороти, выходя из лифта.

Пятнадцать минут спустя стучусь в дверь ее номера, однако никакого ответа.

Проходит еще полчаса, я делаю еще одну попытку.

— Войдите! — слышу знакомый голос.

Дороти рассматривает сваленные на столик датские сувениры — миниатюрные латунные копии знаменитой «Маленькой сирены», никелевые брелочки с гербом Копенгагена, серебряные ложечки с тем же отличительным знаком.

— Спускалась вниз купить каких-нибудь безделушек для подарков, — поясняет она. — Я ведь завтра уезжаю.

— Завтра?

— Ну конечно. Симпозиум кончается, и я уезжаю.

— Если я не ошибаюсь, Сеймур и Грейс остаются.

— Они остаются, а я уезжаю.

— Но почему так внезапно?

— Ничуть не внезапно, а в полном соответствии с программой.

Она оставляет в покое сувениры и переводит взгляд на меня.

— Надеюсь, вас не очень огорчает, что мы расстаемся.

— Может, и огорчает.

— В таком случае единственное, что я могу вам предложить, — это уехать вместе со мной.

Я не тороплюсь с ответом, и женщина склонна видеть в этом признак колебания, потому что спешит добавить:

— Можно не сразу. У вас достаточно времени, чтобы покончить с делами и принять героическое решение. Я пробуду целый месяц в Стокгольме, в отеле «Астория».

Она садится в белое кресло, снимает свои нарядные туфли и, согнув ноги в коленях, по-детски упирается ступнями в сиденье, не обращая внимания на то, что ее вышитая розовая юбка задралась почти до пояса. Это вполне в стиле той дамы, которая ведет себя не как принято, а как ей удобно, и которая воспитанному целомудрию предпочитает бесцеремонную непосредственность. В том, что она и не пытается прикрыть свои бедра или, наклоняясь, открывает вашему взору грудь, как будто отсутствует кокетство — она не искушает, не вводит в соблазн, а просто предлагает то, что есть. И эту даму ничем не удивишь. Если бы я вдруг предложил ей: «Давай-ка вернемся домой на четвереньках», — она, скорее всего, ответила бы: «Не знаю, сумею ли, но попытаемся».

— Ох и устала же я! — вздыхает Дороти и запрокидывает голову.

— Приключения тем нехороши, что от них устаешь, — замечаю я.

— Приключения? Мечешься во все стороны, чтобы успеть попробовать и то, и другое, и третье, и, хотя все мне уже знакомо, никак не остановлюсь, постоянно кажется, что есть еще вещи, которых ты не изведала, ведь все, что ты до сих пор успела познать, тебя ничем особенно не удивило и всегда приносило усталость, досаду, разочарование…

— Ваш мелодичный голос начинает смахивать на нудное брюзжание Сеймура.

— Не говорите мне про Сеймура… Дайте лучше сигарету.

Я выполняю приказание и щелкаю зажигалкой. Дороти жадно делает затяжку, вероятно полагая, что это вернет ей бодрость, и, выпуская дым, запрокидывает голову.

— Эта проклятая жажда, жажда испытать что-то еще не испытанное, а потом и это забыть, поскольку оно уже испытано, и опять искать чего-то нового… Переезжаешь из города в город, чтобы избежать скуки, торопишься, так как тебе кажется, что скука преследует тебя по пятам, а на самом деле она тебя встречает, притаившись в темном углу каждого нового помещения: «Ку-ку! А вот и я!» Игра в прятки, занятная только до поры до времени. Пока не наступит усталость… А я уже на пороге старения, на пороге усталости, у врат спокойствия. И единственное, что меня удерживает от рокового шага, — это страх перед одиночеством…

Подняв голову, Дороти снова делает затяжку и смотрит на меня испытующим взглядом.

— Поедете со мной, Майкл? Так, не раздумывая?

— Зачем? Ради очередной игры?

— О, если речь едет о любви, то, поверьте, в эту игру я играла, и на крупную ставку; это с каждым когда-нибудь случается — играет, пока не обанкротится и не поймет, что играть в любовь напропалую — значит проигрывать. Хорошее и тут длится очень недолго, а за ним следует серия холостых выстрелов, потом еще раз что-нибудь ошеломит тебя маленько, и снова холостые выстрелы…

— И в итоге…

— В итоге разочарование и усталость, — прерывает меня женщина.

Уставившись в пространство, она как бы мысленным взором еще раз проверяет итог, о котором шла речь.

— Вы знаете, — неожиданно оживившись, говорит она, — как-то раз поехала я в Ниццу. Меня там ждала, как всегда, шумная, веселая компания неврастеников. Казино, ночные пьянки, любовь по мелочам… Еду в Кан. Тихие бульвары, пальмы, море, покой зимнего мертвого сезона. Подруливаю к отелю «Мартинец» и там бросаю якорь. До чего же приятно сознавать, что никто и не подозревает о твоем присутствии, что у тебя в чемодане есть два криминальных романа, что ты можешь совершать прогулки в гавани утром рано и днем, что кругом тишина… Просто великолепно было. Но уже на третий день я не выдержала и опять подалась в Ниццу.

— Значит, было не так уж великолепно?

— Было бы, если бы рядом со мной находился кто-нибудь вроде вас…

Она снова бросает на меня взгляд и еще раз повторяет свое приглашение:

— В сущности, что нам мешает возобновить попытку?

— Очень многое.

— Например?

— Ну хотя бы различие в характерах. Я не весельчак, Дороти. И не забавник.

— Да, да, знаю. Вы вечно молчите, как бревно, вот в чем, оказывается, ваша главная страсть. И молча посмеиваетесь про себя надо мной. Будь я немного глупее, я, вероятно, предпочла бы приятеля, который бы меня баловал и развлекал. Я бы уставала от танцев и пирушек. Только весельчак обычно на третий день уходит веселиться к другим. А болтливый через какое-то время либо замолкает, либо начинает досаждать тебе тем, что повторяет одно и то же. Зато, имея дело с таким противным характером, как ваш, ничем не рискуешь, потому что стать еще более противным он едва ли сможет. От вас, Майкл, неожиданностей ждать не приходится.

— В этом вы правы, — киваю я. — По части сюрпризов я слаб. Чего не могу, однако, сказать о вас.

— От меня можно ждать только приятных сюрпризов. Поедемте, и я покажу вам страны и места, каких вы и во сне не видели…

— Я вообще очень редко вижу что-нибудь во сне. А если случается видеть, то главным образом черных кошек, но только не страны и места…

Пропустив мимо ушей мое последнее признание, Дороти продолжает:

— Как вы могли слышать, я уже небогата, но, кроме жалованья, я получаю ренту, и этого вполне достаточно, чтобы мы не были стеснены в средствах.

— Быть на содержании у женщины, можно ли придумать более стесненное обстоятельство?

— Стоит только захотеть, и вы с успехом можете сами себя содержать, — намекает Дороти и тянется с окурком к пепельнице.

Процедура длится довольно долго, и при таком сильном наклоне я вынужден разглядывать так хорошо знакомую мне грудь. Наконец акт огнетушения окончен, однако, вместо того чтобы возвратиться обратно в кресло, Дороти знаком предлагает мне придвинуться поближе, обнимает меня и шепчет на ухо:

— Вами интересуется Сеймур…

Пожав плечами, я собираюсь ответить, но она прикладывает палец к губам и продолжает все так же шепотом:

— Если бы вы его не интересовали, он бы даже не взглянул в вашу сторону. Но уж если Уильям в чем-то заинтересован, он не станет расточать любезности, а готов платить.

— Удивляюсь, что во мне может заинтересовать такого человека, как Сеймур, — говорю вполголоса.

— Нетрудно догадаться, если принять во внимание, что он связан с одним из тех учреждений, которые занимаются сбором информации, или безопасностью, или чем-то в этом роде. Безопасность… Господи!.. Забрались на действующий вулкан и толкаем про безопасность.

— Вас беспокоит вулкан?

Дороти снова делает мне знак, чтобы я говорил потише, затем шепчет в ответ:

— Меня? Нисколько. Это безумное время особенно удобно тем, что твои собственные безумства ни на кого не производят впечатления.

И после непродолжительной паузы:

— Вам особенно не стоит ломать голову над тем, сколько из него выкачать, сто тысяч или двести. Ради безопасности они экономить не станут. Постарайтесь выудить у него побольше долларов, а я вас научу, как нам их лучше потратить.

— Боюсь, что у меня не найдется подходящего товара, чтобы выудить такую сумму.

— Не будь у вас подходящего товара, стал бы Уильям так вас обхаживать. Он не из тех, что дремлют у пустых яслей.

— Все же мне лучше известно, что есть в моей собственной голове, — терпеливо замечаю я. — Ежели ваш приятель в самом деле тот, за кого вы его выдаете, то ему нужна информация. А у меня ее не наберется даже на два доллара…

— Тогда сфабрикуйте ее! — шепчет Дороти, не задумываясь. — Раз товар — это всего лишь слова, то лжецу вроде вас стать Рокфеллером раз плюнуть.

И чтобы дать мне возможность поразмыслить, она говорит на сей раз в полный голос:

— Закажите, пожалуйста, кофе и чего-нибудь безалкогольного. И, будьте добры, подождите меня. Я должна принять душ.

Загрузка...