Избегая неизбежного

Эдмунд Митчелл (1861–1917) Фантом озера

Пер. с англ. Л. Бриловой

Я получил профессию адвоката, но жизнь библиотечного затворника мне больше по душе, а потому, имея неплохой независимый доход, я предпочитаю держаться в стороне от безумств судебных ристалищ.

Проживаю я в Лондоне, в меблированных комнатах, а когда меня там нет, то почти наверняка можно найти в Иствуд-Холле, чудесном старом доме, окруженном красивым парком, – от столицы его отделяют два-три часа пути.

Иствуд привычен мне с детства. Миссис Армитидж, бывшая его хозяйка, приходится мне тетей; она заменила мне мать, так как я рос сиротой. На двоих ее сыновей, с которыми меня разделяет около десяти лет, я всегда смотрел как на младших братьев и был к ним очень привязан. Их отец, полковник Армитидж, подхватил на службе за границей какую-то заразу, долго болел и умер, когда Чарльзу сравнялось три года, а у Нормана начал резаться первый зуб.

Когда на миссис Армитидж свалилось это несчастье, я и сам был еще ребенком. Правда, в отличие от ее сыновей, я понимал уже, что такое смерть, и убитая горем вдова, супружескому счастью которой был отпущен столь недолгий срок, находила во мне самое искреннее сочувствие и утешение, какого можно ожидать от мальчика. В тот час, когда наступил давно предрешенный конец и тетя, обняв меня за шею, отчаянно зарыдала, узы нашей родственной привязанности еще более окрепли. В последующие годы я сделался не по летам задумчив – наверное, так на меня повлияла ее подспудная печаль. Как бы то ни было, когда я повзрослел, тетка стала обращаться ко мне за советом во всем, что касалось ее детей и собственности.

Годы шли, братья тоже сделались взрослыми, я поселился в другом месте. Но мои комнаты в Иствуде всегда меня ждали, и, когда бы я ни появился, двоюродные братья и тетка радостно меня приветствовали.

И всегда за мной сохранялась роль семейного советника. Ни один важный шаг не был предпринят без моего ведома. Достаточно было и незначительного повода, чтобы меня срочно вызвали в Иствуд, и я радовался этому как предлогу прервать на время учебные и книжные занятия. Я был свободен от оков брака и мог в любую минуту поехать, куда душа пожелает.

Мне часто вспоминается один из подобных визитов в Иствуд. На этот раз я был вызван туда по очень основательной причине. Полк, где служил Чарльз, неожиданно решили отправить в Индию, и перед отплытием брату дали краткий отпуск, чтобы попрощаться с домашними. Конечно, меня тут же вызвали телеграммой: требовалось обсудить и решить множество вопросов.

Бедная тетя очень горевала из-за предстоящей долгой разлуки с сыном. Сам же Чарльз был радостно возбужден. Рожденный для военного ремесла, он жаждал перемен и приключений. Три-четыре дня продолжались хлопоты, настал час расставания; Чарльз с матерью простились со слезами на глазах.

Мы с Норманом проводили Чарльза в Портсмут и видели, как отплывал «Малабар». Братья были очень привязаны друг к другу, бедняга Норман боялся заговорить, скрывая дрожь в голосе. Когда мы с Чарльзом в последний раз простились за руку, в его крепком пожатии ощущались любовь и благодарность. Мы следили, как отплывало судно, молодой воин в окружении своих товарищей вновь и вновь махал нам рукой с палубы. Потом мы понуро тронулись в обратный путь.

Я проводил Нормана в Иствуд и задержался на несколько дней, чтобы по мере сил успокоить изнывавшую от тревоги мать. К концу второй недели, когда я собрался в Лондон, миссис Армитидж уже вспоминала отсутствующего сына не с печалью, а с надеждой.

Миновало полгода, и Норман тоже покинул семейное гнездо: он поступил на дипломатическую службу и был откомандирован в посольство за границу. Из Индии от Чарльза регулярно поступали вести, он писал матери длинные письма, она, как мы условились, отсылала их Норману, а Норман – мне. Таким образом мы знакомились со всеми его новостями и отвечали ему почти с каждой почтой.

Наступила середина лета (Чарльз отбыл в начале того же года). Я уже больше месяца сидел в Лондоне, стояла изнурительная жара. Уже несколько дней я тосковал и не мог взяться за работу.

Однажды утром, выглянув на улицу и убедившись, что зной не спал, я не выдержал: пора было спасаться с душных улиц и раскаленных тротуаров. Я отправился через зеленые поля и журчащие ручьи – в Иствуд.

Там меня ждал самый приветливый прием. Отпустив от себя обоих сыновей, миссис Армитидж грустила и скучала; когда я объявил, что пробуду не меньше двух-трех недель, она была благодарна. В тот вечер мы очень приятно провели вдвоем время за обедом, разговор шел исключительно о мальчиках и их письмах. Вскоре ожидалась почта из Индии, мы наперебой гадали, что там будет.

В начале одиннадцатого мы разошлись по спальням. Мои комнаты располагались в первом этаже бокового флигеля; там имелась застекленная дверь, выходившая на лужайку. Я распахнул створки, зажег лампу, затененную абажуром, и, подставив лоб прохладному воздуху, сел читать.

Но почему-то в тот вечер мне было не сосредоточиться на книге. В конце концов я смирился, встал, зажег сигару, потушил лампу, тихонько закрыл за собой дверь и побрел в парк.

Одно из главных украшений Иствуда – озеро; в ширину с одного берега до другого легко добросить камень, но длина со всеми поворотами превышает милю.

С этим озером у меня связаны воспоминания из раннего детства: лодки, купанье, рыбная ловля, коньки. Туда я и направил неспешные стопы. Через четверть часа я был уже на обсаженной деревьями тропе, которая следовала изгибам берега. Наконец показался лодочный сарай, расположенный у самого широкого места. Я сел на скамью, докурил сигару и предался размышлениям.

Лунные лучи серебрили поверхность озера, отчего еще больше темнели тени деревьев и одетых кустарником островков. Вдоль долины дул напоенный ароматом ветерок, едва слышно шелестели листья, журчала у берега вода.

Преисполнившись блаженства, забыв о прошлом и равнодушный к будущему, я чувствовал себя древним лотофагом. Журчала вода, шелестели листья. Едва слышно донесся издалека, с колокольни деревенской церкви, звон колоколов. Полную тишину ночи лишь время от времени нарушал всплеск: это форель ловила мошек.

Минул, наверное, целый час, как вдруг что-то заставило меня встрепенуться. Я подался вперед, напряженно прислушиваясь.

Странно было слышать эти звуки ночью в середине лета, однако мое привычное ухо опознало в них не что иное, как скрип льда – словно по замерзшему озеру выписывал протяженные дуги конькобежец.

Звуки ненадолго стихли, но не совсем. То же самое я слышал многократно зимними ночами, когда, опередив Чарльза и Нормана, ожидал их у лодочного сарая, пока они огибали поворот в сотне ярдов от меня. Стоило в голове промелькнуть этой мысли, как звуки сделались громче: со звоном ударялся о лед стальной конек и, глухо шурша, катился дальше.

Невольно я перевел взгляд на изгиб озера, который тонул в чернильной черноте под сенью больших деревьев. Привычное ухо ловило и распознавало все нюансы шума, сердце шепнуло: «Он прошел поворот».

И в тот же миг из тени на серебряную поверхность пулей выскочил конькобежец (обознаться было невозможно) и энергично, стремительно стал приближаться ко мне. Как зачарованный, ни о чем не думая, я следил за его изящными движениями. Вот конькобежец поравнялся с лодочным сараем. Очертания его были туманны, но я разглядел, что это молодой человек благородной осанки, в широкополой шляпе, плотно закутанный в темный плащ.

Еще чуть-чуть, и он оказался бы прямо напротив меня. Но внезапно конькобежец вскинул руки, слабо вскрикнул и словно бы ушел под воду.

Тут ветви деревьев склонились, как под ветром, мимо пронесся студеный порыв (почудилось даже, что он швырнул мне в лицо снегом), меня до костей пробрало морозом. По озеру пробежали и разбились о стены сарая мелкие волны. Потом все стихло, и, стряхнув с себя леденящий ужас, я обнаружил, что мои щеки обвевает все тот же благоуханный летний бриз, а внизу, у самых ног, все так же мирно, еле слышно плещется вода.

Все, что я видел и слышал, представлялось настолько подлинным, что первым моим побуждением было кинуться за лодкой и плыть туда, где скрылся из виду конькобежец. Я бросился к лодочному сараю, забыв, что его, пока никто не катается, всегда держат под замком. Сообразив, что до лодки не добраться, я дал себе время подумать.

Прежде я размышлял о так называемых сверхъестественных явлениях разве что случайно и вскользь и потому в них не верил. Теперь мне пришлось признать, что происшествие этой ночи – из тех, что не снились моей философии.

Когда я отвернулся и зашагал по береговой тропинке домой, меня все еще трясло от страха. Мне всегда представлялось, что я человек довольно здравомыслящий и не подверженный причудам воображения, но тут я то и дело пугался собственной тени. И лишь добравшись до своей комнаты, я вздохнул облегченно.

Спал я беспокойно, урывками, в семь утра встал вконец разбитый. Завтрак подавали в девять. В восемь я вышел на улицу, надеясь часовой прогулкой вернуть себе бодрость.

Ненадолго я заколебался, выбирая между береговой тропой и подъездной аллеей. И выбрал последнюю.

Пока я стоял у главных ворот и раздумывал, глядя на дорогу, повернуть назад или пойти дальше, со стороны деревни показалась двуколка. У ворот она остановилась, седок бросил вожжи и спрыгнул на землю.

Я сразу узнал деревенского почтмейстера. Он был бледен, в руке у него я заметил зловещий желтый конверт.

– Что случилось, мистер Скотт? – выдохнул я.

– Слава богу, мистер Хоторн, что я наткнулся на вас. Я сам принял телеграмму, сразу как открыл контору, и стрелой сюда.

– Что это?

Я взял у почтмейстера телеграмму и распечатал.

Послание, очень краткое, пришло из Калькутты. Автор, офицер из полка Чарльза, адресовал его миссис Армитидж. Там говорилось, что ее сын, проболев всего шесть часов, умер от лихорадки.

Это было все. «Подробности письмом», – говорилось в конце.

Сердце у меня упало. Голова пошла кругом. Потом я осознал, что за страшная на меня возложена задача. Нескольких секунд мне хватило, чтобы принять решение. Я вскочил в двуколку мистера Скотта, и мы на полной скорости покатили в деревню. Я тут же отправил телеграмму Норману в Париж: «Срочно возвращайся домой. Безотлагательно».

Потом я попросил Скотта доставить меня обратно. Напоследок я ему сказал:

– Помните: ни слова миссис Армитидж, пока не вернется мистер Норман. Пусть это будет нашим с вами секретом.

К завтраку я немного опоздал. Одному Богу известно, как я вынес трапезу.

Свою рассеянность и неразговорчивость я объяснил жестокой головной болью. Вернувшись к себе, я кинулся листать «Брэдшо». Оказалось, Нормана можно было ожидать на следующее утро в половине седьмого.

День прошел как в дурном сне, я не понимал, что делаю и говорю. Закрыться у себя в комнате я побоялся, нужно было оставаться рядом с тетушкой, а то как бы кто-нибудь в мое отсутствие не сообщил ей ненароком ужасную весть.

Я вздохнул облегченно с наступлением ночи, когда тетя ушла спать. Сам я провел ночные часы, расхаживая из угла в угол. Они тянулись бесконечно!

Но вот наступил рассвет. В пять утра я был на железнодорожной станции. Через час ко мне присоединился добряк-почтмейстер. Он просил прощения, но: «Видите ли, сэр, я не мог не прийти». Его переполняло сочувствие, и я был благодарен, что нашелся хоть один человек, с которым можно посоветоваться.

Поезд прибыл минута в минуту, на платформу выскочил Норман. Лицо у него было бледное, встревоженное.

– Что случилось, Гарри? Что-то с матушкой?

– Нет, – еле выговорил я.

– Значит, с Чарли?

Тут он узнал все.

Мы отправились в дом, за багажом взялся присмотреть мистер Скотт. Я отвел Нормана к себе, вошли мы через застекленную дверь, никто в доме не знал о его приезде.

К восьми Норман немного пришел в себя, и мы обсудили, как исполнить тяжкий долг – сообщить новость его матери.

Что происходило потом, описывать не стану. Когда миссис Армитидж вошла в гостиную, где подавали завтрак, она сразу догадалась по моему лицу, что произошло нечто ужасное. Я выдавил из себя: «Чарльз». Слава богу, Норман был рядом, и она пала на его грудь. Ей было для кого жить: у нее остался Норман.

Лишь через несколько месяцев я рискнул заговорить с тетей о видении, которое явилось мне на озере накануне того дня, когда поступило ужасное известие о Чарльзе. С самого начала я связал в уме эти два события, однако упоминать о них боялся. Но вот пришел день, когда мы смогли спокойно и без ропота вспомнить прошлое.

Тогда-то я и услышал впервые историю «фантома озера». Она была основана на семейном предании: за несколько поколений до нас молодому владельцу Иствуд-Холла в самую ночь накануне его свадьбы вздумалось покататься на коньках. Зима выдалась морозная, лед был надежный, и друзья его не отговаривали, хотя составить ему компанию никто не захотел. Однако в тот день на озере сделали прорубь для лебедей. Несчастья никто не видел, оказать помощь было некому. Тело нашли на следующее утро, девица, собиравшаяся под венец, сошла с ума при виде своего погибшего жениха.

Отсюда пошла легенда, что, когда один из Армитиджей умирает внезапной или насильственной смертью, кто-нибудь из членов семьи непременно видит на озере призрачного конькобежца и слышит его захлебывающийся крик.

Когда полковник Армитидж поведал фамильное предание супруге, они согласились, что лучше бы эта мрачная легенда канула в Лету. Сам полковник отошел в лучший мир после длительной болезни; ни о каких сверхъестественных явлениях, связанных с его смертью, не сообщалось. Один или два человека, знавшие эту странную историю, помалкивали, вспоминать о ней было некому, и только сейчас она достигла моего слуха.

Время продолжало неслышными шагами двигаться вперед, миновало еще пять или шесть лет. Норман успешно делал дипломатическую карьеру, обещая в будущем стать видным государственным деятелем. Миссис Армитидж здравствовала и управляла домом. Я проводил у нее немалую часть года.

Однажды меня снова призвали в Иствуд в связи с важным семейным делом. Из Берлина возвращался Норман, чтобы вступить в брак. Выехать он собирался недели через две.

Нельзя сказать, что это была неожиданная новость, но переполоху она наделала изрядно.

Все две недели ушли на подготовку к приезду Нормана (вначале одного, а затем с невестой) и к последующему знаменательному событию.

Но вот все было готово, Нормана ожидали с часу на час. В последнем письме он сообщал, что постарается выехать как можно раньше, но не знает точно, когда его отпустят со службы.

Была ранняя осень, дни стояли душные. Наслаждаться прохладой можно было только по вечерам, и я любил проводить эти часы на озере, где почти всегда дул вдоль долины ветерок. Нельзя сказать, что мне не приходили здесь печальные мысли. При виде озера я не мог не вспоминать судьбу Чарльза.

Часто, когда сгущались вечерние тени, я склонялся и прислушивался, не скрипит ли лед под коньками призрака. Но ни разу ничего не слышал.

Весь день мы провели в ожидании, но последний поезд из Лондона пришел без Нормана. Мне нужно было написать несколько важных писем, и я вскоре после обеда пожелал тетке доброй ночи и ушел к себе. Трудился я до десяти. Для прогулки на лодке поздновато, подумал я, однако эта утомительная жара, и к тому же я так долго водил пером по бумаге… Взяв ключи от лодочного сарая, я отправился к озеру.

Среди лодок имелась недурная гоночная гичка. Я вывел ее из сарая в намерении хорошенько размять руки. Взялся за весла, лодка полетела, за кормой потянулся, искрясь под полной луной, длинный белый след.

Быстро добравшись до дальнего конца озера, я уже не так резво погреб обратно. В конце пути, у самого лодочного сарая, я взглянул на часы. Было десять минут двенадцатого.

Я поднял весло, чтобы развернуть гичку под прямым углом к берегу и завести в сарай, но тут меня как парализовало.

Издалека, на крыльях бриза, до меня долетал размеренный скрип коньков!

Похолодев от ужаса, я слушал. Звуки то затихали, то становились громче, я следовал мысленно за призрачным конькобежцем вдоль изгибов берега, мимо скоплений деревьев.

Скрип зазвучал отчетливо, он приближался, приближался немилосердно быстро.

Наконец из-за поворота показался знакомый уже конькобежец и по искрящейся поверхности воды заскользил ко мне.

На мгновение я застыл. Но наконец связь разума и мышц восстановилась, одним взмахом еще поднятого весла я развернул лодку вдоль берега, как раз на пути призрака.

Я открыл рот, но не сумел издать ни звука. Но вот, приложив все силы, я выкрикнул: «Эй! Эй!»

Эхо разнесло мой испуганный голос по долине, и я едва его узнал.

Конькобежец как будто замедлил шаг; я услышал скрежет, какой бывает при резком торможении.

В двух десятках ярдов от лодки конькобежец остановился. «Эй! Эй!» – еще раз крикнул я, забыв все остальные слова.

Призрак вгляделся в меня, в мою длинную лодку, которая загораживала ему путь, медленно повернулся и покатил в обратном направлении. Он скрылся за поворотом, скрип замер вдали.

Как я выбрался на берег, рассказать не могу. Я знал, где в лодочном сарае хранится бренди, но едва сумел дрожащими руками поднести стакан ко рту. За себя я не боялся. Я думал о Нормане.

До самого рассвета я сторожил в лодочном сарае и напряженно прислушивался, но страшный скрип коньков не тревожил больше ночную тишину. Утром я проскользнул в дом.

Переодевшись, я постарался успокоиться. В шесть я был на деревенской почте; из-за меня мистер Скотт поднялся на два часа раньше обычного.

Отправив телеграмму в Берлин на адрес Нормана с вопросом, отбыл ли он в Англию, я сел ждать ответа. В глазах было темно, сердце бешено колотилось.

Через четверть часа аппарат застучал: поступила телеграмма. Не подумав о том, что вестей из Берлина ждать еще рано, я вскочил на ноги.

– Это не вам, сэр, – сказал мистер Скотт, подходя к аппарату. Я следовал за ним по пятам.

– Хотя нет, вам! – взволнованно воскликнул он и добавил: – От мистера Нормана.

Под душераздирающий стук телеграфного аппарата почтмейстер стал слово за словом читать сообщение. Оно пришло из Дувра и было послано в час ночи. В нем значилось: «Кораблекрушение в Ла-Манше. Не тревожьтесь. Жив, еду домой».

Телеграмма лежала на лондонском Главпочтамте, пока не открылась почтовая контора в Иствуде.

Схватив шляпу, я кинулся на станцию. Норман мог прибыть утренним поездом. Так и случилось. Какую же пламенную хвалу вознес я Господу, когда увидел кузена живым и здоровым!

Вскоре я узнал в общих чертах, что произошло. Норман прибыл в Кале, когда английский пакетбот только-только отчалил. Но в Дувр как раз отплывал буксир с несамоходным судном. Норман тут же сел на него, надеясь, что все же успеет на почтовый поезд из Дувра. В самом конце пути судно накрыло туманом, и вскоре на него налетел тот самый пассажирский пароход, на который Норман не успел. Мелкое судно сразу пошло ко дну, все, кто был на борту, за исключением Нормана, погибли.

Но самая удивительная часть истории еще впереди. Норману не хотелось спать, и все время пути он провел на палубе. За несколько минут до аварии он случайно глянул на часы. Было без четверти одиннадцать. Вскоре он уже барахтался в волнах, спасая свою жизнь. Он видел пакетбот, на них налетевший: не сбившись с курса при столкновении, он скрылся в туманном сумраке.

По подсчетам Нормана, он пробыл в воде не меньше получаса. Надежда оставила его, тело закоченело, сознание угасало, и тут сквозь толщу тумана до него долетел слабый оклик: «Эй! Эй!»

Самое странное было то, что он узнал мой голос, – это я звал его с той стороны водного пространства.

Обретя второе дыхание, Норман поплыл туда, откуда донесся крик, и сам попробовал меня окликнуть. Но с онемевших губ не сорвалось ни звука.

И снова мой голос прокричал: «Эй! Эй!» Ответить Норман не смог.

Дальше он помнил только, что очнулся на борту пакетбота и кто-то смачивал ему губы бренди.

Сразу после аварии с пакетбота отправили шлюпку, чтобы отыскать в тумане и спасти команду злосчастного судна. Нашелся, однако, один Норман, и то когда спасатели почти уже потеряли надежду. Они услышали плеск воды и подоспели в самую последнюю минуту. На борт его подняли бесчувственным. Вскоре его привели в сознание, и он смог сразу продолжить путь в Лондон.

Я рассказал свою историю Норману и его матери, и с этого дня они смотрели на меня как на его спасителя.

Прошли годы; когда я приезжаю в Иствуд, на колени мне карабкаются малыши, детские голоса ласково окликают: «Дядя Гарри». Миссис Армитидж (она уже очень немолода, я и сам перевалил за половину земного срока) неизменно встречает меня благословением. Норман с женой (ее тоже посвятили в эту историю) заменяют мне брата и сестру.

На озере, в том месте, где в былые века нашел свой безвременный конец молодой хозяин Иствуда, соорудили искусственный остров. Но никто из нас не упоминает больше в разговоре легенду о «фантоме озера», нам хотелось бы только одного: навсегда о нем забыть.

1886

Уильям Фрайр Харви (1885–1937) Августовская жара

Пер. с англ. С. Антонова

Клэфам, Фенистон-роуд

20 августа 190… года


Полагаю, это был самый удивительный день в моей жизни, и, пока события еще свежи в моей памяти, я хочу как можно отчетливее отобразить их на бумаге.

Прежде всего позвольте представиться: меня зовут Джеймс Кларенс Уизенкрофт.

Мне сорок лет, у меня отменное здоровье, и я не припомню ни одного дня, когда был болен.

По профессии я художник, не слишком преуспевающий, хотя средств, выручаемых за мои графические работы, вполне хватает, чтобы удовлетворить мои жизненные потребности.

Сестра, моя единственная близкая родственница, умерла пять лет назад, так что ныне моя жизнь протекает независимо от кого бы то ни было.

В то утро я позавтракал в девять часов, просмотрел свежую газету, закурил трубку и предался мысленным блужданиям, надеясь найти тему, достойную моего карандаша.

Хотя окна и двери были распахнуты, в комнате стояла изнуряющая духота, и я уже решил было отправиться в самое прохладное и удобное место в округе – дальний угол публичного плавательного бассейна, расположенного неподалеку, – как вдруг меня посетила идея.

Я принялся рисовать и так погрузился в работу, что позабыл про обед и оторвался от своего занятия, лишь когда часы на Сент-Джудс пробили четыре раза.

Для беглого эскиза результат оказался превосходным; убежден, это был лучший из когда-либо созданных мною рисунков.

Эскиз изображал преступника на скамье подсудимых сразу после оглашения приговора. Человек этот был тучен – необыкновенно тучен. Жир слоями свисал у него из-под подбородка, бороздил складками короткую массивную шею. Человек был гладко выбрит (точнее сказать, несколькими днями ранее он, вероятно, был гладко выбрит) и почти лыс.

Он стоял у скамьи, вцепившись короткими, грубыми пальцами в барьер и устремив взгляд прямо перед собой. На лице его был написан не столько ужас, сколько выражение полного и окончательного краха.

Казалось, в этом человеке не было сил, способных поддерживать подобную гору мяса.

Свернув эскиз в трубочку, я, сам не зная зачем, засунул его в карман. Затем с редким ощущением счастья, которое доставляет сознание хорошо сделанного дела, я вышел из дому.

Кажется, я собирался навестить Трентона, поскольку, помнится, шел по Литтон-стрит и свернул направо возле Гилкрайст-роуд, у подножия холма, где велись работы по прокладке новой трамвайной линии.

О том, куда я направился после этого, у меня сохранились довольно смутные воспоминания. Единственное, что занимало мои мысли, – это неимоверный жар, который почти осязаемой волной поднимался от пыльного асфальта. Я жаждал грозы, которую обещала длинная череда красных как медь облаков, низко висевших в западной стороне небосвода.

Я, должно быть, успел прошагать так пять или шесть миль, прежде чем встречный мальчишка заставил меня очнуться, спросив, который теперь час.

Было без двадцати минут семь.

Когда он ушел, я начал осматриваться по сторонам, дабы понять, где нахожусь. И обнаружил, что стою у ворот, ведущих во двор, который окаймляла полоска сухой земли, где росли пурпурные левкои и багровая герань. Над входом висела дощечка с надписью: «Чарльз Аткинсон, изготовитель надгробных плит. Работы по английскому и итальянскому мрамору».

Со двора доносились веселый свист, шум ударов молотка и холодный скрежет стали о камень.

Повинуясь внезапному импульсу, я вошел внутрь.

Спиной ко мне сидел человек, трудившийся над плитой причудливо испещренного прожилками мрамора. Услышав мои шаги, он обернулся, и я застыл на месте как вкопанный.

Это был тот самый человек, которого я недавно нарисовал и чей портрет лежал у меня в кармане.

Он сидел там, огромный, слоноподобный, и красным шелковым платком утирал пот, катившийся с его лысой головы. И хотя это было то же самое лицо, его выражение было теперь абсолютно иным.

Он с улыбкой приветствовал меня, словно давнего друга, и пожал мне руку.

Я извинился за вторжение.

– Снаружи так жарко и ослепительно, – произнес я, – а у вас тут словно оазис посреди пустыни.

– Не знаю насчет оазиса, – отозвался он, – но печет и правда как в аду. Садитесь, сэр.

Он указал на край надгробия, над которым работал, и я присел.

– Прекрасный камень вам удалось раздобыть, – заметил я.

Человек покачал головой.

– Отчасти вы правы, – сказал он. – С этой стороны поверхность камня – лучше некуда; однако с обратной стороны большая трещина, которую вы, конечно, не могли увидеть. Из такого куска мрамора никогда не выйдет стоящей работы. Сейчас, летом, это не имеет значения – камню не страшна эта чертова жара. Но подождите, пока наступит зима. Ничто так не выявляет изъяны в камне, как сильный мороз.

– Тогда зачем он вам? – удивился я.

В ответ он неожиданно рассмеялся:

– Не поверите – я готовлю его к выставке. Это сущая правда. Художники устраивают выставки, бакалейщики и мясники – тоже. И у нас есть свои выставки. Самые последние новшества в изготовлении надгробий, ну, вы понимаете.

И он пустился в рассуждения о том, какой сорт мрамора наиболее устойчив к ветру и дождю и какой легче всего поддается обработке; потом завел речь о своем саде и о новом сорте гвоздик, который ему недавно довелось купить. При этом он поминутно ронял инструменты, вытирал блестевшую от пота лысину и проклинал жару.

Я говорил мало, ибо чувствовал себя неловко. В моей встрече с этим человеком было что-то неестественное и жуткое.

Поначалу я пытался убедить себя, что уже видел его прежде и что его лицо неосознанно запечатлелось в каком-то укромном уголке моей памяти, но вместе с тем я знал, что это всего лишь успокоительный самообман.

Закончив работу, мистер Аткинсон сплюнул и со вздохом облегчения поднялся.

– Ну вот. Что скажете? – спросил он с явной гордостью в голосе.

И я впервые увидел выбитую им на камне надпись:

«Памяти Джеймса Кларенса Уизенкрофта.

Родился 18 января 1860 года.

Скоропостижно скончался 20 августа 190… года.

«И в гуще жизни мы открыты смерти».

Некоторое время я сидел молча. Затем по моей спине пробежала холодная дрожь. Я спросил у него, где он наткнулся на это имя.

– Да нигде, – ответил мистер Аткинсон. – Мне требовалось какое-нибудь имя, и я написал первое, что пришло в голову. А почему вы спрашиваете?

– По какому-то странному совпадению это имя принадлежит мне.

Он протяжно присвистнул.

– А даты?

– Я могу сказать лишь об одной. Она совершенно точна.

– Ну и дела! – произнес он.

Однако он знал меньше, чем было известно мне. Я рассказал ему о своей утренней работе, достал из кармана и показал ему эскиз. Аткинсон разглядывал рисунок, и выражение его лица постепенно менялось, обретая все большее сходство с портретом человека, изображенного мной.

– А ведь только позавчера я говорил Марии, что призраков не существует! – произнес он наконец.

Ни мне, ни ему никогда не являлись призраки, но я понимал, что́ он имеет в виду.

– Должно быть, вы слышали мое имя, – предположил я.

– А вы, вероятно, где-то видели меня прежде и позабыли об этом! Вы не были в июле в Клэктон-он-Си?

Я никогда в жизни не бывал в Клэктоне. Некоторое время мы молчали, глядя на две даты, выбитые на могильном камне, одна из которых была совершенно точной.

– Заходите в дом, поужинаем, – предложил мистер Аткинсон.

Его жена оказалась маленькой веселой женщиной с благодушным румяным лицом уроженки сельской местности. Ее супруг представил меня как своего друга, художника по профессии. Результат получился досадный, ибо, как только со стола были убраны сардины и водяной кресс, она принесла Библию Доре, и мне пришлось битых полчаса сидеть и рассматривать книгу, расточая восторги.

Когда я вышел наружу, то увидел Аткинсона, который курил, присев на надгробный камень.

Мы продолжили наш разговор с того самого места, где он прервался.

– Простите мне мой вопрос, – сказал я, – но не знаете ли вы, за что вас могли бы привлечь к суду?

Он покачал головой.

– Мне не грозит банкротство, мои дела идут вполне успешно. Три года назад я преподнес кое-кому из сторожей индеек на Рождество, но это все, что я могу припомнить… Да и те были невелики, – добавил он после некоторого раздумья.

Он поднялся, взял с крыльца лейку и принялся поливать цветы.

– В знойную погоду нужно регулярно поливать дважды в день, – сказал он, – да и тогда жара порой губит самые чувствительные побеги. А папоротники – боже правый! – им ни за что не устоять против нее. Вы где живете?

Я назвал ему свой адрес. Мне требовался час быстрой ходьбы, чтобы вернуться к себе.

– Ну так вот, – сказал он. – Давайте говорить напрямик. Если вы отправитесь нынче вечером домой, с вами может произойти несчастный случай. На вас налетит повозка, либо банановая кожура или апельсиновая корка подвернется под ногу, не говоря уже о том, что под вами может обрушиться лестница.

Он говорил о невероятных вещах с необыкновенной серьезностью, которая шестью часами ранее показалась бы мне смехотворной. Но сейчас я не смеялся.

– Было бы лучше всего, – продолжал он, – если бы вы остались здесь до полуночи. Поднимемся наверх и покурим; внутри, возможно, прохладнее.

К моему собственному удивлению, я согласился.

И вот мы сидим в низкой продолговатой комнате под свесом крыши.

Жену Аткинсон отправил спать, а сам при помощи маленького оселка натачивает какие-то инструменты и покуривает сигару, которой я его угостил.

Воздух полнится предстоящей грозой. Я пишу эти строки, сидя за шатким столиком у открытого окна. Одна ножка стола дала трещину, и Аткинсон, который, кажется, ловко умеет обращаться с инструментами, намерен залатать ее, когда заострит как следует лезвие своего резца.

На часах уже больше одиннадцати вечера. Меньше чем через час я отправлюсь домой.

Но вокруг по-прежнему стоит удушающая жара.

Жара, от которой любой способен сойти с ума.

1910

Монтегю Родс Джеймс (1862–1936) Подброшенные руны

Пер. с англ. С. Антонова

15 апреля 190… года

Досточтимый сэр!

Совет… Ассоциации уполномочил меня возвратить Вам рукопись доклада на тему «Истина алхимии», который Вы любезно предложили зачитать на нашем предстоящем собрании, и проинформировать Вас, что он не считает возможным включить этот доклад в программу.

Искренне Ваш,

………………………..

секретарь Ассоциации.

18 апреля

Досточтимый сэр!

С сожалением вынужден сообщить, что, будучи загружен делами, не имею возможности встретиться с Вами для обсуждения Вашего доклада. Равным образом наш устав не предусматривает процедуры обсуждения Вами этого вопроса с комитетом нашего Совета, которое Вы предложили провести. Позвольте заверить Вас в том, что представленная Вами рукопись была рассмотрена предельно внимательно и отклонена лишь после консультации с самым авторитетным в этой области специалистом. Едва ли есть смысл добавлять, что решение Совета никоим образом не обусловлено какими-либо личными мотивами.

Примите уверения… и прочее.

20 апреля

Секретарь Ассоциации… со всем почтением уведомляет мистера Карсвелла, что не уполномочен сообщать ему сведения о лице или лицах, которым могла быть передана на рассмотрение рукопись его доклада, а также желает известить о том, что не обязуется далее поддерживать переписку на эту тему.

– И кто такой этот мистер Карсвелл? – полюбопытствовала у секретаря его жена, которая незадолго до того зашла к нему кабинет и – возможно, несколько бесцеремонно – пробежала взглядом последнее из вышеприведенных писем, только что принесенное машинисткой.

– Ну в данный момент, моя дорогая, мистер Карсвелл – это весьма рассерженный человек. Но кроме этого, я мало о нем знаю – разве только то, что он довольно состоятелен, живет в Лаффордском аббатстве в Уорикшире, судя по всему, занимается алхимией и жаждет выговориться на эту тему перед членами нашей Ассоциации. Вот, пожалуй, и все – если не считать того, что в ближайшую неделю-другую мне бы не хотелось с ним встречаться. Ну а теперь, если ты готова, мы можем идти.

– Чем же ты так его рассердил?

– Обычное дело, дорогая, самое обычное: он прислал рукопись доклада, который хотел зачитать на ближайшем заседании, и мы передали ее на рассмотрение Эдварду Даннингу – едва ли не единственному в Англии человеку, разбирающемуся в подобных вещах. Даннинг сказал, что доклад совершенно безнадежен, и мы его отклонили. С тех пор Карсвелл забрасывает меня письмами. В последнем он потребовал назвать ему имя того, кто рецензировал его вздор; мой ответ ты видела. Но, ради бога, не говори никому об этом ни слова.

– Я и не собираюсь. Разве я когда-нибудь болтала о твоих делах? Однако я все же надеюсь, он никогда не узнает, что это был бедный мистер Даннинг.

– «Бедный»? Не понимаю, почему ты так его называешь; на самом деле он весьма счастливый человек, этот Даннинг. У него множество увлечений, уютный дом и уйма времени, которым он волен располагать как пожелает.

– Я лишь имела в виду, что было бы весьма огорчительно, если бы тот человек узнал о нем и стал бы ему досаждать.

– О да! Конечно. Рискну предположить, что тогда он и вправду стал бы «бедным мистером Даннингом».

Супруги были приглашены на ланч к друзьям из Уорикшира, и жена секретаря решила во что бы то ни стало осторожно расспросить их о мистере Карсвелле. Однако хозяйка дома избавила ее от необходимости аккуратно подводить разговор к этой теме: едва они принялись за ланч, она произнесла, обращаясь к мужу:

– Я видела нашего «лаффордского аббата» нынче утром.

Хозяин присвистнул.

– Правда? Интересно, каким ветром его сюда занесло?

– Бог его знает; он как раз выходил из ворот Британского музея, когда я проезжала мимо.

Вполне естественно, что жена секретаря поинтересовалась, о настоящем ли аббате идет речь.

– О нет, моя дорогая: это просто наш сосед из Уорикшира, который несколько лет назад приобрел в собственность Лаффордское аббатство. На самом деле его зовут Карсвелл.

– Он ваш друг? – спросил секретарь, незаметно для хозяев подмигнув жене.

В ответ на него обрушился настоящий поток красноречия. На самом деле ничего, что свидетельствовало бы в пользу мистера Карсвелла, сказать было невозможно: его занятия были скрыты от посторонних глаз; у него в услужении состояли люди самого низшего разбора; он придумал себе новую религию и практиковал отвратительные обряды, о которых, впрочем, никто ничего не знал достоверно; он чрезвычайно легко обижался и никогда не прощал обид; у него была отталкивающая наружность (так утверждала хозяйка, меж тем как ее супруг вяло ей возражал); он ни разу в жизни никому не сделал добра, от него исходил один только вред.

– Дорогая, будь же к нему справедлива, – прервал хозяин монолог жены. – Ты, верно, забыла, какое развлечение он устроил для школьной детворы.

– Забудешь такое, как же! Впрочем, хорошо, что ты упомянул тот случай – он дает ясное представление об этом человеке. Вот послушайте, Флоренс. В первую зиму, которую он встретил в Лаффорде, наш замечательный сосед написал священнику своего прихода (мы не его прихожане, но очень хорошо его знаем) письмо с предложением устроить для школьников показ картинок посредством волшебного фонаря. Он заявил, что у него есть новые образцы, которые, как ему кажется, вызовут у детей интерес. Священник был несколько озадачен, поскольку прежде мистер Карсвелл определенно не жаловал детвору – сетовал на ее вторжения в его усадьбу и прочие подобные шалости. Тем не менее согласие было дано, и в назначенный вечер наш друг отправился самолично взглянуть на представление и удостовериться, что все идет как до́лжно. По его словам, он никогда не испытывал такой благодарности небесам, какую ощутил в тот день оттого, что на показе не присутствовали его собственные дети – они в это время были на детском празднике, который мы устроили у себя в доме. Потому как мистер Карсвелл, несомненно, затеял все это лишь для того, чтобы перепугать деревенских ребятишек до смерти, и я уверена, что, если бы ему позволили продолжать, он добился бы своей цели. Начал он со сравнительно безобидных вещей – картинок, иллюстрирующих сказку о Красной Шапочке, – но даже на них, как утверждает мистер Фаррер, волк оказался таким отвратительным, что нескольких малышей пришлось увести. Священник говорит также, что мистер Карсвелл, рассказывая эту сказку, издал звук, который напоминал отдаленный волчий вой и ужаснее которого мистеру Фарреру в жизни не доводилось слышать. Все изображения были сделаны в высшей степени искусно и отличались необыкновенным правдоподобием; священник понятия не имеет, где Карсвелл их раздобыл или как сумел изготовить. Меж тем представление продолжалось, истории становились все страшнее, дети, зачарованные зрелищем, притихли. И наконец их взорам предстала серия картинок, изображавших маленького мальчика, который вечерней порой шел через принадлежащий Карсвеллу Лаффордский парк. Любой ребенок в комнате мог без труда узнать это место. Так вот, мальчика преследовало – сперва хоронясь за деревьями, но постепенно становясь все более видимым – некое ужасное прыгающее существо в белом одеянии; в конце концов это существо настигало несчастного и то ли разрывало его на части, то ли расправлялось с ним каким-то другим способом. Мистер Фаррер сказал, что именно этому зрелищу он обязан самым жутким из когда-либо снившихся ему кошмаров, и трудно даже представить, как оно могло подействовать на детей. Конечно, это было уже чересчур, о чем он и заявил в крайне резких выражениях мистеру Карсвеллу, добавив, что не позволит ему продолжать. На что тот ответил: «А, так вы полагаете, что пора завершать наше маленькое представление и отправлять детишек домой, по кроваткам? Очень хорошо». И затем – вы только вообразите – он вставил в волшебный фонарь еще одну пластинку, и на экране появилось огромное скопление змей, сороконожек и омерзительных крылатых тварей; вдобавок ему удалось, посредством каких-то уловок, создать впечатление, будто эти гады выбрались из картинки и расползаются среди зрителей, и сопроводить все это каким-то сухим шелестом, который едва не свел детей с ума и, конечно, заставил их вскочить со своих мест. Выбираясь из комнаты, многие заработали себе синяки и набили шишки, и навряд ли хоть один ребенок в ту ночь заснул. Случившееся вызвало в деревне ужасный переполох. Матери, разумеется, возложили львиную долю вины на бедного мистера Фаррера, а отцы, наверное, перебили бы все стекла в окнах аббатства, если бы сумели проникнуть за его ворота. Вот что представляет собой мистер Карсвелл, наш «лаффордский аббат»; из этого, моя дорогая, вы сами можете заключить, сильно ли мы жаждем общения с ним.

– Да, я полагаю, у него несомненно есть преступные задатки, у этого Карсвелла, – заметил хозяин. – Не завидую участи того, кого он сочтет своим недругом.

– Не тот ли это человек – или я путаю его с кем-то другим, – вступил в разговор секретарь, который уже несколько минут озабоченно хмурился, словно пытаясь что-то вспомнить, – не тот ли это человек, что в свое время выпустил в свет «Историю колдовства»? Лет десять назад, если не больше?

– Он самый. Вы помните, какие отзывы снискал этот труд?

– Конечно, помню, и, что не менее важно, я знавал автора самого язвительного из них. Да и вы должны помнить Джона Харрингтона – он учился в Сент-Джонс-колледже в одно время с нами.

– Да, в самом деле, я отлично его помню, хотя после окончания университета, кажется, не имел о нем никаких известий, до тех пор, пока не наткнулся на отчет о расследовании по его делу.

– О расследовании? – переспросила одна из дам. – А что с ним случилось?

– Ну, случилось так, что он упал с дерева и сломал себе шею. Но что побудило его туда забраться, так и осталось загадкой. Довольно-таки темная история, надо сказать. Человек, не наделенный атлетическим сложением и, насколько нам известно, не склонный к эксцентрике, возвращается поздним вечером домой по проселочной дороге, на которой нет никаких бродяг, которая пролегает через места, где его хорошо знают и любят, – и вдруг ни с того ни с сего бросается бежать как безумный, теряет шляпу и трость и в довершение всего карабкается на дерево, составляющее часть живой изгороди, куда залезть не так-то просто. Сухая ветка не выдерживает его веса, он падает, и утром его находят лежащим на земле со сломанной шеей и с выражением неописуемого ужаса на лице. Разумеется, совершенно ясно, что за ним гнались; поговаривали об одичавших собаках, о хищных животных, сбежавших из зверинца, но дальше предположений дело не пошло. Случилось это в восемьдесят девятом году, и с тех пор его брат Генри (которого вы, возможно, не знали в Кембридже, а я знал так же хорошо, как самого Джона) пытается найти объяснение случившемуся. Он, конечно, утверждает, что здесь имел место злой умысел, но мне трудно понять, каким образом он мог быть претворен в жизнь.

Прошло некоторое время, и разговор вернулся к «Истории колдовства».

– А вы в нее когда-нибудь заглядывали? – полюбопытствовал хозяин дома.

– Не только заглядывал, но даже прочел целиком, – ответил секретарь.

– И что же, она и вправду так плоха, как утверждали рецензенты?

– В том, что касается стиля и построения, совершенно безнадежна и вполне заслуживает тех уничижительных отзывов, которых удостоилась. Но, кроме того, это зловещая книга. Этот человек верил в каждое написанное им слово, и, думаю, я не сильно ошибусь, предположив, что действенность большинства своих рецептов он проверил на практике.

– Ну что до меня, то я помню лишь отзыв Харрингтона и должен признаться, что, будь я автором книги, подобная отповедь отбила бы у меня всякое желание вновь браться за перо. После такого я бы ни за что не осмелился вновь поднять голову.

– В данном случае результат оказался иным. Но постойте, уже половина четвертого; я вынужден проститься.

По дороге домой жена секретаря сказала:

– Надеюсь, этот ужасный человек все же не узнает, что мистер Даннинг причастен к отклонению его рукописи.

– Думаю, это маловероятно, – ответил секретарь. – Сам Даннинг не станет об этом распространяться, поскольку такие вопросы считаются конфиденциальными, да и мы этого делать не будем – по той же самой причине. Догадаться Карсвелл не сможет, ведь Даннинг не публиковал никаких работ по теме, которой посвящен этот злополучный доклад. Единственная опасность заключается в том, что Карсвелл надумает поинтересоваться у сотрудников Британского музея, кто из читателей имеет обыкновение заказывать алхимические кодексы: я ведь не могу запретить им упоминать имя Даннинга, верно? Это лишь подстегнуло бы их все немедленно ему рассказать. Но будем надеяться, что подобного не случится.

Мистер Карсвелл, однако, оказался проницательным человеком.


Все вышеизложенное – своего рода пролог истории. Как-то вечером в конце той же недели мистер Эдвард Даннинг возвращался после своих научных занятий из Британского музея в уютный пригородный дом, где жил один, опекаемый двумя прилежными служанками, которые состояли при нем уже долгое время. К описанию мистера Даннинга, которое мы слышали прежде, нам добавить нечего, а посему последуем за ним в его спокойном возвращении домой.


Станция, на которую мистера Даннинга доставлял поезд, находилась в паре миль от его дома; он преодолевал это расстояние на пригородном трамвае и затем пешком – от конечной остановки до его парадной двери было около трехсот ярдов. В этот день он вдоволь начитался еще до того, как сел в вагон, да и скудное освещение в трамвае располагало разве что к разглядыванию объявлений на оконных стеклах рядом со своим местом. Вполне естественно, что объявления, расклеенные на этом трамвайном маршруте, ему приходилось изучать довольно часто, и, если не считать блестящего и убедительного диалога между мистером Лэмплоу и знаменитым Кингз-колледжем по поводу антипиретической соли, ни одно из них не способно было увлечь его воображение. Впрочем, не совсем так: на сей раз мистер Даннинг заметил в самом дальнем углу вагона одно объявление, которое, насколько он помнил, ему прежде не доводилось видеть. Со своего места он не мог разобрать ничего из написанного синими буквами на желтом поле – ничего, кроме имени Джона Харрингтона и ряда цифр, похоже, составлявших дату. Возможно, это и не заслуживало внимания, однако, когда вагон несколько опустел, любопытство все же побудило мистера Даннинга перебраться на то место, откуда текст был различим целиком. Его старания оказались до известной степени вознаграждены – объявление и впрямь было необычным. В нем говорилось: «В память о мистере Джоне Харрингтоне, ч. о. а., «Лавры», Эшбрук, скончавшемся 18 сентября 1889 года после трехмесячной отсрочки».

Вагон остановился. Мистер Даннинг продолжал разглядывать синие буквы на желтом фоне, и лишь оклик кондуктора заставил его вернуться к действительности.

– Прошу простить меня, – сказал он. – Я изучал вот это объявление – оно в высшей степени странное, вы не находите?

Кондуктор медленно прочитал надпись.

– Надо же, – произнес он, – никогда не видел его прежде. Какое-то чудачество, иначе не скажешь. Кто-то дурака валяет, вот что я думаю.

Он достал тряпку, поплевал на нее и потер стекло – сперва изнутри, а затем, выйдя из вагона, и снаружи.

– Нет, – констатировал он по возвращении, – оно не просто наклеено. Сдается мне, оно находится внутри стекла, то есть в самом веществе, как вы бы сказали. А вам так не кажется, сэр?

Мистер Даннинг исследовал надпись, поскреб стекло пальцем в перчатке и вынужден был согласиться с собеседником.

– Кто отвечает за размещение объявлений в вагоне? – спросил он. – Мне бы хотелось, чтобы вы выяснили, как появилась здесь эта надпись. А текст ее я, с вашего разрешения, перепишу.

В этот момент до них донесся голос вагоновожатого:

– Пошевеливайся, Джордж, время поджимает!

– Ладно, ладно, – ответил кондуктор. – Здесь тоже кое-что зажато, прямо в стекле. Иди-ка глянь.

– Ну что тут у тебя в стекле? – спросил вагоновожатый, подойдя к ним. – Ну и кто такой этот Харрингтон? О чем вообще речь?

– Я как раз поинтересовался, кто отвечает за размещение объявлений в вагонах, и сказал, что было бы неплохо разузнать, как попало сюда это, – пояснил Даннинг.

– Ну, сэр, это все делается в конторе компании; думаю, этим ведает мистер Тиммз. Вечером, как закончим смену, я порасспрошу его и, возможно, завтра смогу что-то вам рассказать, если опять поедете этой дорогой.

Больше ничего примечательного в тот вечер не произошло. Мистер Даннинг лишь дал себе труд выяснить месторасположение Эшбрука и установил, что тот находится в Уорикшире.

На следующий день он вновь отправился в город. В утренний час в вагоне (а это оказался тот самый вагон) было так людно, что Даннингу не удалось перемолвиться с кондуктором ни единым словом; он смог лишь убедиться, что объявление, так заинтересовавшее его накануне вечером, кем-то убрано. Конец дня добавил происходящему загадочности. Даннинг опоздал на трамвай или же просто решил прогуляться до дому пешком, но в довольно поздний час, когда он работал у себя в кабинете, одна из служанок пришла сообщить, что два человека из трамвайного депо хотят во что бы то ни стало переговорить с ним. Он сразу вспомнил про объявление, о котором, по его собственным словам, почти успел позабыть. Пригласив визитеров в кабинет (ими оказались кондуктор и вагоновожатый) и предложив им напитки, он поинтересовался, что сказал по поводу объявления мистер Тиммз.

– Из-за этого-то мы и решились прийти к вам, сэр, – сказал кондуктор. – Мистер Тиммз, услыхав про надпись, крепко выбранил Уильяма. Он говорит, что никто подобного объявления не давал, не заказывал, не оплачивал и не вывешивал и вообще его там быть не могло, а мы только дурака валяем, отнимая у него время. Ну, говорю я, коли так, то все, о чем я прошу вас, мистер Тиммз, это сходить и взглянуть на него собственными глазами. И конечно, если его там нет, продолжаю я, тогда вы можете называть меня как вам угодно. Хорошо, говорит он, я схожу. И мы не мешкая отправились в вагон. А теперь скажите мне, сэр, разве не было то объявление, как мы их называем, с именем Харрингтона синими буквами на желтом стекле, видно яснее ясного и – как я тогда сказал, а вы со мной согласились – помещено внутрь стекла? Если помните, я еще пытался стереть его своей тряпкой.

– Будьте уверены, я помню совершенно отчетливо. Хорошо, ну и что же дальше?

– По мне, так не очень-то хорошо. А дальше мистер Тиммз заходит в вагон с фонарем – нет, не так, он велел Уильяму держать зажженный фонарь снаружи. Ну, говорит, и где ваше драгоценное объявление, о котором вы мне уши прожужжали? Вот оно, мистер Тиммз, говорю я и кладу руку на то место, где оно должно быть. – Сказав это, кондуктор умолк.

– И, – заговорил мистер Даннинг, – полагаю, оно исчезло. Стекло оказалось разбито?

– Разбито? Нет. Не знаю, поверите вы мне или нет, но от тех синих букв на стекле не осталось и следа – не больше, чем на… ну да что говорить. В жизни не видел ничего подобного. Пусть Уильям скажет, если… но, повторяю, чего ради я стал бы выдумывать?

– А что сказал мистер Тиммз?

– Да именно то, что я сам позволил ему сказать в такой ситуации: обозвал нас обоих на разные лады, и не думаю, что его стоит за это сильно винить. Но мы – Уильям и я – вот о чем подумали: мы ведь видели, как вы переписали себе что-то из того объявления – ну из той надписи.

– Именно так, и эта запись сейчас у меня. Вы хотите, чтобы я лично поговорил с мистером Тиммзом и показал написанное ему? Вы ведь за этим ко мне пришли?

– Ну а я что говорил? – сказал Уильям, обращаясь к своему товарищу. – Нужно иметь дело с джентльменом, если можешь отыскать такового, вот что я скажу. Небось теперь, Джордж, ты признаешь, что я не напрасно потащил тебя на ночь глядя в такую даль?

– Ладно, ладно, Уильям, не делай вид, будто ты меня силком сюда приволок. Я ведь вел себя смирно, правда? Тем не менее нам не следовало отнимать у вас столько времени, сэр; и все же мы были бы вам ужасно признательны, если бы вы смогли заглянуть поутру в нашу контору и рассказать мистеру Тиммзу о том, что видели собственными глазами. Понимаете, нас беспокоит не то, что он обзывал нас так и этак; но если в конторе решат, что нам мерещится то, чего нет, то слово за слово – и где мы окажемся через год?.. Ну, вы понимаете, о чем я.

И, продолжая на ходу строить предположения, Джордж, подталкиваемый Уильямом, покинул кабинет.

Недоверие мистера Тиммза (который был шапочно знаком с мистером Даннингом и прежде) было значительно поколеблено на следующий день благодаря тому, что́ посетитель ему рассказал и продемонстрировал; и никаких пометок, неблагоприятных для репутации Уильяма и Джорджа, напротив их имен в документах компании не появилось. Однако и объяснения случаю в трамвае тоже не было.

Днем позже произошло еще одно событие, которое только усилило интерес мистера Даннинга к этому делу. Направляясь из своего клуба к железнодорожной станции, он заметил чуть впереди человека с пачкой листовок наподобие тех, что раздают прохожим агенты торговых фирм. Этот агент, впрочем, выбрал для своей рекламной акции не слишком оживленную улицу: пока мистер Даннинг не поравнялся с ним, распространителю листовок не удалось заинтересовать своей информацией ни одного человека. Листок оказался в руке у Даннинга, когда он проходил мимо, при этом незнакомец невзначай коснулся его руки, заставив его слегка вздрогнуть. Рука, вручившая листовку, была неестественно горячей и грубой. Даннинг мельком глянул на распространителя, но зрительный образ, оставшийся у него в памяти, оказался настолько смутным, что, как ни пытался он впоследствии мысленно восстановить его, все было тщетно. Не замедляя шага, он на ходу окинул взглядом бумагу. Она была голубого цвета, и ему в глаза бросилась фамилия Харрингтон, напечатанная крупными прописными буквами. Мистер Даннинг остановился, пораженный, и принялся искать очки. В следующее мгновение какой-то человек, быстро проходивший мимо, вырвал бумагу у него из рук и бесследно исчез. Даннинг пробежал чуть назад, но не обнаружил ни прохожего, схватившего листок, ни распространителя.

На следующий день мистер Даннинг, пребывая в несколько задумчивом настроении, вошел в Отдел редких рукописей Британского музея и заполнил требования на Харли 3586 и некоторые другие тома. Спустя непродолжительное время, получив заказанные манускрипты, он водрузил фолиант, с которого хотел начать чтение, на стол, и вдруг ему показалось, что у него за спиной кто-то произнес шепотом его имя. Мистер Даннинг поспешно обернулся, ненароком смахнув со стола свою папку с бумагой для записей, но не увидел никого из знакомых, кроме смотрителя отдела, который приветственно кивнул ему, и принялся собирать рассыпавшиеся по полу листки. Решив, что подобрал все, он вернулся на место и уже намеревался приступить к работе, когда дородный джентльмен, который сидел позади него и теперь, судя по всему, приготовился уходить, сказал, тронув мистера Даннинга за плечо: «Позвольте отдать это вам. Мне кажется, это ваше», – после чего вручил ему утерянный бумажный листок.

– Да, это мое, благодарю вас, – ответил мистер Даннинг, и в следующий миг любезный незнакомец покинул помещение.

По завершении намеченных на этот день дел мистеру Даннингу довелось разговориться с дежурным сотрудником отдела, и он, пользуясь случаем, поинтересовался, как зовут того полного джентльмена.

– О, его фамилия Карсвелл, – ответил сотрудник. – Неделю назад он просил меня назвать ему имена самых крупных знатоков в области алхимии, и я, конечно, указал на вас как на единственного в стране специалиста по этому предмету. Я узнаю, когда его можно будет застать здесь; уверен, он обрадуется знакомству с вами.

– Ради бога, даже не думайте об этом! – воскликнул мистер Даннинг. – Я всячески стараюсь избежать встречи с ним.

– Что ж, хорошо, – пожал плечами дежурный. – Он нечасто сюда приходит; смею предположить, что вы навряд ли с ним столкнетесь.

В тот день, возвращаясь домой, мистер Даннинг не раз мысленно признавался себе, что перспектива провести вечер в уединении не вселяет в его душу привычной радости. Ему казалось, будто между ним и окружающими людьми пролегло нечто неосязаемое и трудноуловимое – и властно заявило свои права на него. В поезде и в трамвае ему хотелось сесть поближе к соседям-пассажирам, но таковых, как нарочно, и в том и в другом вагоне оказалось крайне мало. Кондуктор Джордж выглядел задумчивым, как будто с головой ушел в подсчет численности пассажиров. Добравшись до дому, мистер Даннинг увидел доктора Уотсона, своего врача, который ожидал его у порога.

– Весьма сожалею, Даннинг, что вынужден был нарушить ваш домашний распорядок. Обе ваши служанки hors de combat[10]. По правде говоря, мне пришлось отправить их в больницу.

– Господи! Что случилось?

– Напоминает отравление трупным ядом. Сами вы, как я вижу, не пострадали, иначе не смогли бы так вот разгуливать. Но я думаю, они поправятся.

– Боже правый! У вас есть какие-нибудь предположения, почему это произошло?

– Ну, они говорят, что купили на обед устриц у какого-то разносчика. Это странно. Я навел справки: ни к кому из ваших соседей по улице никакой разносчик не заходил. Я не мог сообщить вам… Некоторое время ваших служанок при вас не будет. Как бы то ни было, приходите ко мне на ужин нынче вечером, и мы обсудим, что делать дальше. В восемь часов. И не тревожьтесь без нужды.

Вечера в одиночестве, таким образом, удалось избежать – правда, ценой весьма печальных обстоятельств и вызванных ими бытовых неудобств. Мистер Даннинг довольно приятно провел время в обществе доктора (сравнительно недавно поселившегося в этих местах) и вернулся в свой опустевший дом около половины двенадцатого. Наступившую вскоре ночь он едва ли вспоминал по прошествии времени с удовольствием. Погасив свет, Даннинг лежал в постели и прикидывал, достаточно ли рано придет утром поденщица, чтобы согреть к его пробуждению воды, как вдруг услышал звук, который не мог не узнать: открылась дверь его рабочего кабинета. Никаких шагов из коридора за этим не последовало, однако донесшийся до него звук был, несомненно, недобрым знаком – Даннинг отлично помнил, что вечером, убрав бумаги в ящик стола и выйдя из кабинета, закрыл за собой дверь. Скорее стыд, чем храбрость, заставил его выскользнуть в ночной рубашке в коридор и, перегнувшись через перила лестницы, вслушаться в тишину. Нигде не было видно ни единого проблеска света, ничто не нарушало тишины, лишь его голени на мгновение овеял поток теплого, даже горячего воздуха. Мистер Даннинг вернулся в спальню и решил запереть дверь изнутри. Неприятности, однако, еще не закончились. То ли местная электрокомпания, решив, что ее услуги в ночное время не нужны, отключила свет в целях экономии, то ли что-то случилось со счетчиком, но только электричества в доме не было. Даннинг ощутил вполне естественное в этой ситуации желание отыскать спички и выяснить, который час и как долго ему еще придется терпеть неудобство. С этим намерением он запустил руку в хорошо знакомый укромный уголок под подушкой, но вместо часов наткнулся на то, что, как он уверяет, было зубастым ртом, поросшим волосами и ничуть не похожим на человеческий. Едва ли есть смысл гадать, что он в этот момент сказал или сделал; известно только, что, сам не понимая как, он оказался в соседней комнате возле запертой изнутри двери, к которой настороженно припал ухом. Там он и провел остаток самой несчастной в его жизни ночи, ежесекундно ожидая уловить движение за дверью; однако больше ничего не случилось.

Утром, то и дело вздрагивая и вслушиваясь в тишину, он вернулся в спальню. Дверь, к счастью, была распахнута настежь, а жалюзи подняты, поскольку накануне служанки покинули дом еще до наступления темноты. Одним словом, ничто не говорило о том, что в комнате кто-то побывал. Часы мистера Даннинга также находились на своем обычном месте; все пребывало в полном порядке – кроме разве что дверцы платяного шкафа, как всегда, немного приоткрытой. С черного хода раздался звонок, который возвестил о приходе поденщицы, нанятой днем раньше; с ее появлением мистер Даннинг достаточно осмелел, чтобы перенести свои поиски в другие уголки дома. Но и там его разыскания не увенчались каким-либо успехом.

Начавшийся подобным образом день и продолжился довольно уныло. Отправиться в музей мистер Даннинг не решился: вопреки уверению дежурного, Карсвелл мог в любой момент там появиться, а Даннинг не чувствовал в себе сил противостоять враждебно настроенному незнакомцу. Собственный дом сделался ему ненавистен, однако и злоупотреблять гостеприимством доктора было неловко. Он несколько приободрился, когда, дозвонившись до больницы и справившись о самочувствии горничной и экономки, услышал обнадеживающий ответ. Близилось время ланча, и Даннинг отправился в клуб, где нашелся еще один повод для радости: он повстречался там с секретарем вышеупомянутой Ассоциации. За ланчем он рассказал своему другу о поразившем его домоуправительниц недуге, однако не решился поведать о том, что сильнее всего тяготило его душу.

– Как это печально, мой бедный дорогой друг! – воскликнул секретарь. – Послушайте: мы с женой живем совершенно одни, вам следует на некоторое время поселиться у нас. И не возражайте: сегодня же днем присылайте свои вещи!

Даннинг не нашел в себе сил воспротивиться этой идее: по правде говоря, его, что ни час, все сильнее терзали мысли о том, что принесет ему ближайшая ночь. Он был почти счастлив, когда, охваченный нетерпением, возвращался домой собирать вещи.

Друзья, к которым мистер Даннинг вскоре прибыл, как следует присмотревшись к нему, поразились его удрученному виду и, как могли, постарались поднять ему настроение – надо сказать, не без успеха. Однако позднее, когда мужчины курили вдвоем, лицо Даннинга вновь омрачилось. Неожиданно он произнес:

– Гэйтон, мне кажется, тот алхимик знает, что его доклад отклонен по моей рекомендации.

Секретарь присвистнул.

– Почему вы так думаете? – спросил он.

Даннинг пересказал ему свой разговор с сотрудником музея, и Гэйтон вынужден был признать, что догадка друга, по всей видимости, верна.

– Не то чтобы я был сильно обеспокоен, – продолжал Даннинг, – но, доведись нам встретиться, могут быть неприятности. Как мне кажется, он довольно вздорный субъект.

Разговор вновь прервался; лицо и весь облик Даннинга выдавали все возрастающее отчаяние; проникшись участием к другу, Гэйтон в конце концов собрался с духом и спросил напрямик, не гнетет ли его что-то серьезное. Даннинг в ответ издал возглас облегчения.

– Я тщетно пытался прогнать от себя эти мысли, – сказал он. – Вам что-нибудь известно о человеке по имени Джон Харрингтон?

Гэйтон был так поражен услышанным, что вместо ответа лишь поинтересовался, почему Даннинг об этом спрашивает. И тот поведал секретарю всю историю своих злоключений – обо всем, что произошло с ним в трамвае, в его собственном доме и на улице, о тревоге, которая охватила его и никак не хотела исчезать, – и под конец повторил свой вопрос. Гэйтон не знал, что ответить другу. Вероятно, стоило бы рассказать ему о том, как умер Харрингтон; вот только находившийся в нервическом состоянии Даннинг едва ли был подходящим слушателем для такого рассказа, да и вертевшийся в голове вопрос, не является ли Карсвелл звеном, связующим оба случая, никак не способствовал принятию решения. Человеку науки было нелегко допустить подобное; впрочем, термин «гипнотическое внушение» мог смягчить ситуацию. В конце концов секретарь решил, что пока следует ответить на вопрос Даннинга осторожно и нынче же вечером обсудить эту тему с женой. Поэтому он сказал, что знавал Харрингтона в Кембридже, что, кажется, тот внезапно умер в 1889 году, и добавил к этому некоторые подробности касательно самого Харрингтона и опубликованных им работ. Несколько позже он переговорил обо всем этом с миссис Гэйтон, и она, как и предвидел супруг, незамедлительно сделала вывод, к которому он склонялся и сам. Именно она напомнила мужу о Генри Харрингтоне, брате покойного Джона, и посоветовала связаться с ним через друзей, у которых им недавно довелось побывать в гостях.

– Он, должно быть, неисправимый чудак, – возразил ей Гэйтон.

– Это можно выяснить у Беннетов, они хорошо его знают, – ответила миссис Гэйтон и на следующий же день встретилась с упомянутой четой.


Вряд ли имеет смысл излагать дальнейшие подробности знакомства Даннинга с Генри Харрингтоном. Зато нельзя обойти вниманием состоявшуюся между ними беседу. Даннинг рассказал Харрингтону, каким странным образом ему стало известно имя покойного, а также поведал о череде более поздних событий из собственной жизни. Потом он спросил, не мог бы Харрингтон в свою очередь припомнить обстоятельства, при которых умер его брат. Нетрудно представить себе, насколько собеседник Даннинга был удивлен услышанным; тем не менее он с готовностью ответил на вопрос:

– В течение нескольких недель, предшествовавших трагедии, хотя и не перед самым концом, Джон, несомненно, временами пребывал в очень странном состоянии, – сказал он. – Тому есть ряд подтверждений, главное из которых заключается в том, что ему казалось, будто его кто-то преследует. Несомненно, он был впечатлительным человеком, но подобных навязчивых идей за ним прежде не замечалось. Я никак не могу отделаться от мысли, что случившееся с ним стало следствием чьей-то злой воли, а ваш рассказ о собственных злоключениях живо напомнил мне о моем брате. Как вы думаете, здесь может существовать какая-то связь?

– У меня есть только одно смутное предположение. Я слышал, что ваш брат незадолго до смерти опубликовал весьма нелицеприятный отзыв об одной книге, а мне совсем недавно довелось перейти дорогу тому самому человеку, который ее написал, и здорово его этим обидеть.

– Только не говорите, что его фамилия Карсвелл!

– Почему же? Именно о нем и идет речь.

Генри Харрингтон откинулся на спинку кресла:

– Тогда, на мой взгляд, все очевидно. Теперь я должен объяснить подробнее. Разговаривая с братом, я убедился, что он, сам того не желая, начал видеть в Карсвелле источник своих несчастий. Расскажу вам кое о чем, что, по-моему, имеет отношение к делу. Мой брат очень любил музыку и часто посещал концерты, проходящие в городе. Как-то раз, месяца за три до смерти, вернувшись с одного такого концерта, он показал мне программку – обзорную программку: он всегда их сохранял. «На этот раз я едва без нее не остался, – сказал он. – Вероятно, свой экземпляр я выронил. Во всяком случае, я искал ее под креслом, в карманах и в разных других местах, и в итоге мой сосед предложил мне свою, сказав, что она ему больше не нужна; почти сразу после этого он ушел. Кто это был, я не знаю: такой полноватый, чисто выбритый человек. Мне было бы жаль лишиться программки: конечно, я мог бы купить еще одну, но эта-то досталась мне даром». Впоследствии он признался мне, что по пути в гостиницу и в продолжение ночи чувствовал себя крайне неуютно. Вспоминая это теперь, я мысленно связываю те события в единую нить. Некоторое время спустя он разбирал свои программки, раскладывая их по порядку, чтобы затем переплести, и на первой странице той, которую обронил в театре (и на которую я тогда, признаться, едва глянул), обнаружил полоску бумаги с какими-то странными письменами; выведенные чрезвычайно аккуратно красными и черными чернилами, эти буквы более всего напомнили мне руническое письмо. «О! – воскликнул он. – Должно быть, это принадлежит моему полноватому соседу. Судя по ее виду, эта запись важная и ее следует вернуть владельцу; возможно, она откуда-то скопирована и определенно стоила кому-то немалого труда. Как бы мне узнать его адрес?» Коротко посовещавшись, мы решили, что не стоит давать объявление о находке – лучше поискать того человека на очередном концерте, куда мой брат в скором времени собирался. Было это в холодный, ветреный летний вечер; мы вдвоем сидели возле камина, а пресловутая находка лежала поверх книжного переплета. Полагаю, ветер приоткрыл дверь, хотя сам я этого не видел; так или иначе, поток теплого воздуха внезапно прошел между нами, подхватил бумажную полоску с надписью и направил ее прямиком в огонь; легкая и тонкая, она ярко вспыхнула и пепельным лепестком улетела в дымоход. «Ну вот, – сказал я, – теперь ты не сможешь ее вернуть». С минуту он молчал, потом раздраженно бросил: «Сам знаю, что не смогу; но зачем без конца это повторять?» Я возразил ему, заметив, что упомянул о потере всего один раз. «Всего четыре раза, ты хотел сказать», – произнес он и умолк. Это происшествие запомнилось мне необычайно ясно – уже не знаю, по какой причине.

Теперь перехожу к самому главному. Не знаю, случалось ли вам заглядывать в книгу Карсвелла, которую рецензировал мой несчастный брат, но подозреваю, что нет. А вот мне доводилось читать ее, причем как до, так и после кончины брата. В первый раз мы потешались над ней вместе с Джоном. Там нет даже намека на какой бы то ни было стиль – незавершенные периоды и всевозможные ошибки, от которых любому выпускнику Оксфорда сделалось бы дурно. Кроме того, автор безоговорочно верит во все, о чем пишет: классические мифы и истории из «Золотой легенды» перемешаны у него с документальными рассказами про обычаи современных дикарей; все это, несомненно, заслуживает серьезного отношения, но только надо уметь это использовать – а он, увы, не умеет: он, похоже, не видит разницы между «Золотой легендой» и «Золотой ветвью» и верит им обеим; одним словом, жалкое зрелище. Так вот, уже после того, как с братом произошло несчастье, мне довелось перечитать эту книгу. Она, разумеется, не стала лучше, но на сей раз открылась мне в каком-то ином свете. Я, как вы уже знаете, подозревал, что Карсвелл питал враждебные чувства к моему брату и даже был в известной мере повинен в случившемся; и теперь эта книга показалась мне в высшей степени зловещим произведением. Особенно поразила меня одна глава, где он говорит о «подброшенных рунах», с помощью которых можно привязывать к себе людей или, напротив, убирать их со своего пути (главным образом последнее); то, как об этом сказано, заставляет думать, что автор рассуждал о подобных заклятиях, исходя из собственного реального опыта. Сейчас не время вдаваться в детали, но в результате своих размышлений я совершенно уверился, что тем любезным человеком на концерте был Карсвелл. Я подозреваю – даже более чем подозреваю, – что сгоревшая бумажка имела важное значение, и мне верится, что, сумей мой брат вернуть ее, он, возможно, был бы сейчас жив. И потому хочу спросить: не случалось ли с вами чего-то похожего на то, что рассказал я?

В ответ Даннинг поведал о происшествии в Отделе рукописей Британского музея.

– Так, значит, он и вправду передал вам какие-то бумаги? Вы их рассмотрели? Нет? Тогда, с вашего позволения, нам необходимо взглянуть на них тотчас же, и притом очень внимательно.

Они отправились в дом Даннинга, по-прежнему пустовавший; обе служанки были еще слишком слабы, чтобы вновь приступить к исполнению своих обязанностей. Папка для бумаг лежала на письменном столе, постепенно покрываясь пылью. Внутри обнаружилась пачка листков небольшого формата, которые Данниг использовал для беглых заметок; он вынул их и принялся перебирать, и вдруг от одного из листков отделилась легкая тонкая бумажная полоска, с удивительной быстротой заскользившая по кабинету. Окно было открыто, но Харрингтон захлопнул его как раз вовремя, чтобы не дать бумажке выпорхнуть наружу, и сумел схватить ее на лету.

– Так я и думал, – произнес он. – Эта штука, может статься, того же рода, что и полученная моим братом. Отныне вам следует соблюдать осторожность, Даннинг. Это может иметь для вас очень серьезные последствия.

Затем они долго совещались. Тщательное исследование найденной бумажки подтвердило правоту слов Харрингтона: начертанные на ней знаки более всего походили на руны, однако расшифровке не поддавались; ни Даннинг, ни Харрингтон не решились скопировать эти знаки – из опасения придать сил злой воле, которая могла в них таиться. Немного забегая вперед, заметим, что это необычное послание или поручение так и осталось непрочтенным. Однако ни Даннинг, ни Харрингтон не сомневались, что обнаруженный ими документ обладает способностью окружать своих владельцев крайне нежелательными спутниками. Оба они были убеждены, что его нужно вернуть туда, откуда он появился, причем для большей уверенности в успехе необходимо сделать это собственноручно; последнее предполагало немалую изобретательность, ибо Карсвелл знал Даннинга в лицо, и тому требовалось по крайней мере сбрить бороду, чтобы как-то изменить внешность. Но что, если удар будет нанесен раньше? Харрингтон заявил, что они сумеют рассчитать время. Он знал дату концерта, на котором его брату была вручена «черная метка»: это случилось 18 июня, а смерть Джона Харрингтона последовала 18 сентября. Даннинг напомнил ему, что в надписи на вагонном стекле говорилось о трех месяцах отсрочки.

– Возможно, мне тоже выдан кредит на три месяца, – добавил он с грустной усмешкой. – Думаю, я могу установить это по своему дневнику. Да, та встреча в музее произошла двадцать третьего апреля, что переносит меня – если аналогия верна – в двадцать третье июля. Что ж, полагаю, вы понимаете, как важно для меня знать все, что вам будет угодно рассказать о постепенно разраставшейся черной полосе в жизни вашего брата, – если вы чувствуете в себе силы говорить об этом.

– Конечно. Сильнее всего прочего его угнетало чувство, что за ним постоянно следят, неизменно обострявшееся, когда он оставался один. Спустя некоторое время я стал ночевать в его спальне, и он несколько приободрился; правда, часто разговаривал во сне. О чем именно? Не знаю, разумно ли вдаваться в эти подробности, по крайней мере, пока задуманное нами не осуществлено. Полагаю, что нет, но могу сообщить вам вот что: как раз в те недели ему пришли по почте две посылки – обе с лондонским штемпелем и адресом получателя, написанным казенным почерком. В одной из них находился грубо вырванный из какой-то книги лист с гравюрой Бьюика, изображающей человека на залитой лунным светом дороге, за которым следует некое ужасное демоническое создание. Ниже шли строки из «Сказания о Старом Мореходе», которое, как я полагаю, и иллюстрировала гравюра, о том, кто, однажды обернувшись,

не смотрит более назад,

Лишь ускоряет шаг,

Поскольку знает, что за ним

Крадется страшный враг.

В другой посылке был отрывной календарь, из тех, какие нередко рассылают торговцы. Мой брат не удостоил его вниманием, но я – уже после смерти Джона – перелистал этот календарь и обнаружил, что все листки в нем после 18 сентября вырваны. Вас, верно, удивляет, что он отважился предпринять одинокую прогулку в тот вечер, когда его убили, но дело в том, что дней за десять до смерти он совершенно избавился от ощущения слежки и чьего-то присутствия у себя за спиной.

Посовещавшись, Харрингтон и Даннинг договорились о том, как будут действовать дальше. Харрингтон был знаком с одним из соседей Карсвелла и полагал, что это позволит ему отслеживать передвижения последнего. От Даннинга же требовалось быть готовым в любой момент встретиться с Карсвеллом, имея при себе бумажку с рунами – целую и невредимую и при этом хранящуюся в таком месте, откуда ее можно без труда извлечь.

На этом они расстались. Последующие несколько недель стали, без сомнения, суровым испытанием для нервов Даннинга: казалось, в тот день, когда он принял из рук Карсвелла листок, вокруг него образовался неосязаемый барьер, постепенно сгущавшийся в давящую тьму, которая отсекала любые возможные пути спасения. Рядом с ним не было никого, кто мог бы указать ему подобные пути, а действовать самостоятельно у него, похоже, не было сил. На протяжении мая, июня и первой половины июля он в неописуемой тревоге ждал сигнала от Харрингтона. Однако Карсвелл за все это время ни разу не покинул пределы Лаффорда.

Наконец, когда оставалось уже меньше недели до того дня, который воспринимался Даннингом как дата окончания его земной жизни, пришла телеграмма: «Выезжает с вокзала „Виктория“ в четверг ночным поездом, с последующей пересадкой на пароход. Не упустите. Буду у вас вечером. Харрингтон».

Он прибыл в назначенный час, и они составили план действий. Поезд отправлялся с вокзала «Виктория» в девять вечера, и последней его остановкой перед Дувром был Кройдон-Вест. Харрингтону предстояло выследить Карсвелла на вокзале и найти в Кройдоне Даннинга, окликнув его, если потребуется, по заранее условленному имени. Тот, в свою очередь, должен был насколько возможно изменить внешность, снять с багажа все именные бирки и непременно иметь при себе пресловутый листок.

Волнение, в котором пребывал Даннинг, дожидаясь поезда на кройдонской платформе, думается, понятно без слов. В последние дни угнетавшее его чувство неотвратимой опасности лишь обострилось, несмотря на то что мрак вокруг него заметно рассеялся; облегчение, которое он испытал поначалу, являло собой зловещий симптом, и если Карсвеллу удастся ускользнуть – а это было вполне вероятно, даже слух о его предполагаемом путешествии мог оказаться не более чем хитроумной уловкой, – то всякая надежда на спасение будет потеряна. Двадцать минут, в течение которых он мерил шагами платформу и донимал носильщиков вопросами о том, когда придет поезд, были едва ли не самыми мучительными в его жизни. Наконец поезд прибыл, и Даннинг увидел Харрингтона в окне одного из вагонов. Чтобы ничем не выдать факт их знакомства, Даннинг вошел в вагон с дальнего конца и лишь затем неторопливо приблизился к купе, в котором ехали Карсвелл и Харрингтон, не без удовольствия отметив про себя, что в поезде сравнительно немного пассажиров.

Карсвелл был настороже, но, судя по всему, не узнал Даннинга. Тот уселся наискосок от него и попытался – сперва безуспешно, но потом постепенно обретя самообладание – оценить, насколько возможна желанная передача. Рядом с ним на сиденье лежала целая груда принадлежавшей Карсвеллу верхней одежды, однако исподтишка засовывать туда листок не имело смысла: для того чтобы оказаться и почувствовать себя в безопасности, необходимо было каким-то образом передать Карсвеллу бумагу из рук в руки. Взгляд Даннинга упал на открытый саквояж противника и лежавшие внутри бумаги. Что, если изловчиться и незаметно убрать этот саквояж с глаз хозяина, чтобы Карсвелл забыл про него, выходя из вагона, а затем догнать попутчика и вручить ему потерю? Такой план напрашивался сам собой. Как пригодился бы сейчас совет Харрингтона! Но на это рассчитывать, увы, не приходилось. Одна за другой тянулись минуты. Несколько раз Карсвелл поднимался и выходил в коридор; во время второй его отлучки Даннинг уже приготовился было столкнуть саквояж на пол, но спохватился, поймав предостерегающий взгляд Харрингтона. Противник наблюдал за происходящим в купе из коридора, возможно, желая выяснить, знакомы ли его попутчики друг с другом. По возвращении он выглядел явно встревоженным; и когда он опять поднялся со своего места, возник проблеск надежды, ибо что-то соскользнуло с его сиденья и с тихим шелестом упало на пол. Карсвелл снова вышел и на сей раз встал так, что его не было видно через окно в купейной двери. Даннинг поднял упавший предмет и обнаружил, что ключ к решению проблемы находится у него в руках: это был билетный футляр Кука с билетами внутри. На внешней стороне футляра имелся карман; не прошло и нескольких секунд, как небезызвестная бумажная полоска оказалась в этом кармане. Для подстраховки операции Харрингтон встал у двери и начал поправлять штору на окне. Дело было сделано, и сделано как раз вовремя, поскольку поезд уже начал замедлять ход, приближаясь к Дувру.

Мгновением позже Карсвелл возвратился в купе. Даннинг протянул ему футляр и произнес с неожиданной для него самого твердостью в голосе:

– Позвольте отдать вам это, сэр. Кажется, это ваше.

Мимоходом глянув на билет, лежавший внутри, Карсвелл произнес желанный ответ: «Да, это мое, премного благодарен вам, сэр», – и затем убрал футляр в нагрудный карман.

Даже в немногие остававшиеся до прибытия в Дувр минуты – минуты, полные напряжения и тревоги, связанных с риском преждевременного обнаружения подброшенного листка, – оба джентльмена заметили, что в купе вокруг них как будто начала сгущаться тьма, а воздух стал теплее, и что Карсвелл сделался подавленным и беспокойным: он притянул к себе груду одежды и затем оттолкнул обратно, словно испытывая к ней отвращение, после чего сел прямо и подозрительно оглядел своих попутчиков. Те, испытывая тошнотворный страх, принялись все же собирать свои вещи; когда поезд остановился в Дувр-тауне, обоим показалось, что Карсвелл вот-вот заговорит с ними. Вполне естественно, что на коротком перегоне между городом и причалом они предпочли выйти в коридор.

На конечной остановке – возле причала – они покинули вагон, но, поскольку в поезде было совсем немного пассажиров, Харрингтону и Даннингу пришлось, разделившись, задержаться на платформе до тех пор, пока Карсвелл не проследовал в сопровождении носильщика мимо них, направляясь к пароходу. Только тогда они смогли без опаски пожать друг другу руки и обменяться горячими поздравлениями, при этом Даннинг от радости едва не лишился чувств. Харрингтон прислонил его к стене, а сам, пройдя чуть вперед, оказался неподалеку от трапа, к которому в этот момент как раз приблизился Карсвелл. Контролер проверил его билет, и пассажир, нагруженный своими пальто и пледами, прошел по трапу на борт. Внезапно контролер окликнул его: «Прошу прощения, сэр, а второй джентльмен показал свой билет?» В ответ с палубы донесся раздраженный голос Карсвелла: «Какого черта вы имеете в виду?» Контролер наклонился и посмотрел на него, и Харрингтон расслышал, как он произнес вполголоса: «Черт? Что ж, может, оно и так, я не поручусь», а потом громко добавил: «Я ошибся, сэр. Должно быть, это ваши пледы. Прошу прощения!» Затем он сказал своему подчиненному, стоявшему рядом: «Собака с ним, что ли? Чудно. Я готов поклясться, что он был не один. Ладно, что бы это ни было, с ним разберутся на борту. Пароход уже отбывает. Еще неделя, и повалят отпускники».

Пять минут спустя с причала, озаренного луной и светом множества фонарей на дуврской набережной и овеваемого ночным бризом, были видны лишь тающие вдали огни парохода.

Много часов просидели эти двое в номере гостиницы «Лорд-губернатор». Несмотря на то что главная причина их страха была устранена, обоих одолевали тяжкие сомнения. Они были уверены, что послали человека на верную смерть, – но правильно ли они поступили? И не следовало ли хотя бы предупредить его о грозящей ему опасности?

– Нет, – сказал Харрингтон. – Если он убийца, а я в этом убежден, то мы всего лишь воздали ему по заслугам. Впрочем, если вы считаете, что так будет лучше… Но как и где вы могли бы предупредить его?

– У него билет только до Абвиля, – ответил Даннинг. – Я успел это заметить. Если я отправлю во все тамошние гостиницы, упомянутые в путеводителе Джоанна, телеграммы, в которых будет сказано: «Проверьте свой билетный футляр. Даннинг», то тем самым сниму с души камень. Сегодня двадцать первое, значит, у него будет в запасе целый день. Но боюсь, он уже безвозвратно ушел во тьму.

Текст телеграммы был передан для незамедлительной отправки в администрацию гостиницы «Лорд-губернатор»; однако получил ли адресат одно из этих посланий и, если получил, верно ли его понял, неизвестно. Известно лишь, что в полдень двадцать третьего июля некий английский путешественник, осматривая фасад церкви Святого Вольфрама в Абвиле, где в то время шли масштабные реставрационные работы, был поражен в голову камнем, который упал со строительных лесов, окружавших северо-западную башню, и погиб на месте; совершенно точно установлено, что на лесах в тот момент не было ни одного рабочего. Согласно найденным при нем документам, этим путешественником был мистер Карсвелл.

Остается добавить только одну подробность. При распродаже имущества Карсвелла Харрингтон приобрел довольно подержанное собрание работ Бьюика. Как он и предполагал, лист с гравюрой, изображающей путника и демона, был безжалостно вырван. И еще: благоразумно выждав некоторое время, Харрингтон решил рассказать Даннингу кое-что из того, что говорил во сне его брат; но Даннинг очень скоро прервал поток его воспоминаний.

1911

Эдвард Фредерик Бенсон (1867–1940) Корстофайн

Пер. с англ. Л. Бриловой

Однажды я получил письмо от Фреда Беннетта. Он писал, что собирается рассказать мне одну очень любопытную историю, и напрашивался в гости денька на два-три. Время устроило меня как нельзя лучше, и в назначенный день перед обедом мой приятель прибыл. Мы с ним были одни, но, когда я намекнул, что готов – более того, изнываю от нетерпения – выслушать обещанный рассказ, Фред ответил, что предпочитает чуть-чуть повременить.

– Давай-ка сперва проясним наши позиции, – предложил он. – Для начала всегда следует договориться о принципах.

– Привидения? – спросил я, поскольку знал, что все имеющее отношение к оккультизму для него куда более реально, чем обыденная действительность.

– Вот уж не знаю, как ты это истолкуешь, – задумчиво проговорил он, – возможно, объяснишь происшедшее совпадением. Но ты знаешь, я в совпадения не верю. По мне, такой вещи, как слепой случай, просто не существует. То, что мы называем случаем, на самом деле есть проявление неведомого нам закона.

– Ну-ка, поподробней.

– Что ж, возьмем восход солнца. Если бы мы ничего не знали о вращении Земли, то, наблюдая, как солнце восходит каждый день почти в то же время, что накануне, назвали бы это совпадением. Но нам известен, в большей или меньшей степени, закон, управляющий этим феноменом, вот почему в данном случае о совпадении мы не говорим. С этим ты согласен?

– Пока что да. Возражений не имею.

– Хорошо. Мы знаем о вращении Земли и поэтому можем с уверенностью предсказать завтрашний восход. Знание прошлого дает нам возможность заглянуть в будущее, вот почему, услышав, что завтра взойдет солнце, мы не назовем это сообщение пророчеством. Подобным же образом, если бы кому-нибудь были заранее точно известны траектории движения «Титаника» и айсберга, с которым он столкнулся, то этот человек смог бы предсказать предстоящее крушение и время, когда оно произойдет. Короче говоря, знание будущего обусловлено знанием прошлого – имей мы абсолютно все сведения о первом, таким же всеобъемлющим было бы знание и второго.

– Это не совсем так, – отозвался я. – В дело может вмешаться какой-нибудь посторонний фактор.

– Но и он определяется прошлым.

– Сам твой рассказ так же сложен для понимания, как и вступление?

Фред рассмеялся:

– Сложнее, причем намного. По крайней мере, при его толковании придется столкнуться с немалыми трудностями, если ты не предпочтешь к простым и бесхитростным фактам отнестись столь же просто и бесхитростно. Я не вижу иного способа объяснить происшедшее, кроме признания единства прошлого, настоящего и будущего.

Фред отодвинул тарелку, облокотился о стол и воззрился на меня в упор. Подобных глаз я ни у кого больше не видел. Взгляд Фреда обладает поразительным свойством: он то проникает сквозь тебя, фокусируясь где-то вдали, за твоей спиной, то вновь возвращается к твоему лицу.

– Разумеется, время, если взять его все в совокупности, является не более чем бесконечно малой точкой на шкале вечности. После того как мы выйдем за пределы времени, то есть умрем, оно представится нам точкой, обозреваемой со всех сторон. Есть люди, которым даже при жизни случается воспринимать время в его единстве. Мы называем их ясновидящими: им являются ясные и достоверные картины будущего. А может быть, дело обстоит иначе: они пророчествуют благодаря тому, что им открыто прошлое, как в приведенном мной примере с «Титаником». Если бы нашелся человек, способный предсказать гибель «Титаника», и ему поверили бы окружающие, несчастье можно было бы предотвратить. Я привел два возможных объяснения – выбирай любое.

Для меня не было секретом, что мистические озарения, о которых говорил Фред, случались с ним самим, причем не однажды. Поэтому я догадывался, какого рода историю мне предстоит услышать.

– Стало быть, речь идет о видении, – сказал я, вставая. – Говори же, или я лопну от любопытства.

Вечер выдался на редкость душный, поэтому мы удалились не в другую комнату, а в сад, где благодаря ветерку и росе чувствовалась свежесть. Солнце ушло за горизонт, но зарево все еще стояло в небе, над головой пронзительно кричала стая стрижей, в теплом воздухе разливался тонкий аромат роз с клумбы. Слуга оборудовал для нас снаружи уютное пристанище: два плетеных стула и на всякий случай карточный столик. Там мы и обосновались.

– И главное, – попросил я, – излагай все полностью, во всех подробностях, иначе мне придется без конца перебивать тебя вопросами.

С разрешения Фреда я передаю эту историю в точности так, как услышал. Пока длился наш разговор, спустилась ночь, удалились от своих шумных хлопот стрижи, уступив место летучим мышам с их едва слышным, но все же более резким, чем крики стрижей, писком. Редкие вспышки спички, скрип плетеного стула – ничто иное не прерывало рассказ.


– Однажды вечером, недели три назад, – говорил Фред, – я обедал с Артуром Темплом. Присутствовали также его жена и свояченица, но около половины одиннадцатого дамы отправились на бал. Мы с Артуром оба ненавидим танцы, и он предложил мне партию в шахматы. Их я обожаю, играю из рук вон плохо, но во время игры ни о чем другом думать уже не могу. В тот вечер, однако, партия складывалась весьма благоприятно для меня, и, дрожа от возбуждения, я начал сознавать, что, как ни странно, в перспективе – ходов эдак через двадцать – маячит выигрыш. Упоминаю об этом, чтобы показать, насколько я был в те минуты сосредоточен на игре.

Пока я размышлял над ходом, грозившим моему сопернику скорым и неминуемым поражением, передо мной, как чертик из табакерки, внезапно возникло видение. Подобные уже являлись мне прежде раз или два. Я протянул руку, чтобы взять ферзя, но тут и шахматная доска, и все прочее, что меня окружало, бесследно исчезло, и я очутился на платформе железнодорожной станции. Вдоль платформы тянулся поезд, который – я знал это – только что привез меня сюда. Мне было также известно, что через час подойдет другой поезд и на нем мне предстоит отправиться к какому-то неведомому месту назначения. Напротив находилась доска с названием станции; покуда я о нем умолчу, чтобы ты не догадался, о чем пойдет речь дальше. Я нисколько не сомневался, что именно здесь и должен находиться, но в то же время, если память мне не изменяет, ни разу не слышал этого названия раньше. Мой багаж был сложен рядом, на платформе. Я поручил его заботам носильщика, как две капли воды похожего на Артура Темпла, и сказал, что собираюсь прогуляться, а к прибытию поезда вернусь.

Дело происходило днем (я знал это, несмотря на сумрак); стояла предгрозовая духота. Я прошел через здание вокзала и оказался на площади. Справа, за несколькими небольшими садиками, местность круто возвышалась и переходила вдали в вересковую пустошь, налево громоздились бесчисленные строения, из высоких труб которых извергался вонючий дым, вперед же, меж беспорядочно сгрудившихся домов, тянулась длинная улица. Ни в окнах этих бедных и унылых жилищ, построенных из серого выцветшего камня и крытых шифером, ни на всем бесконечном протяжении улицы не виднелось ни единого живого существа. Возможно, предположил я, все местные жители трудятся сейчас в мастерских – тех, что я заметил по левую руку, – но куда попрятались дети? Поселок казался вымершим, и в этом чудилось что-то печальное и тревожное.

На мгновение я задумался над тем, что предпочесть: прогулку по этим безрадостным местам или ожидание на вокзале с книгой. И тут я почему-то ощутил, что мне нужно идти, ибо за этой длинной пустынной улицей меня ждет важное открытие. Я знал одно: идти необходимо, хотя и не ясно, зачем и куда. Я пересек площадь и вышел на улицу.

Как только я двинулся вперед, ощущение, давшее мне толчок, полностью развеялось (вероятно, потому, что сделало свое дело); в памяти осталось одно: я жду поезда и прогуливаюсь, чтобы убить время. Конец улицы терялся вдали, на холме; по обе стороны стояли приземистые двухэтажные дома. Несмотря на удушающую жару, двери и окна были наглухо закрыты; всюду царило полное безлюдье. Ничьи шаги, кроме моих, не нарушали тишину. Не порхали по карнизам и канавам воробьи, не крались вдоль домов и не дремали на ступеньках коты; ни единая живая душа не показывалась на глаза и не выдавала своего присутствия какими-либо звуками.

Я шел и шел, пока наконец не понял, что улица кончается. На одной стороне домов не стало и потянулись мрачные пустые пастбища. И тут в моем мозгу, подобно отдаленной молнии, вспыхнула мысль: моему взгляду недоступно ничто живое, так как у меня нет с живущими ничего общего. Вокруг, возможно, кишмя кишат дети, взрослые, коты и воробьи, но я не один из них, я попал сюда иным путем, и то, что привело меня в эту пустынную местность, к жизни не имеет никакого отношения. Я не могу высказать эту мысль яснее, настолько неопределенной и мимолетной она была. На другой стороне улицы дома тоже кончились, и я шел теперь унылой деревенской дорогой. Справа и слева тянулись чахлые живые изгороди. Быстро надвигались и густели сумерки, горячий воздух застыл в неподвижности. Дорога сделала крутой поворот. По одну сторону по-прежнему простиралась открытая местность, по другую же мой взгляд уперся в высокую каменную стену. Я уже начал гадать, что прячется там, за стеной, когда набрел на большие железные ворота и через решетку разглядел кладбище. Ряд за рядом в полумраке тускло поблескивали надгробия; в дальнем конце едва виднелись скаты крыши и низкий шпиль часовни. Смутно ожидая чего-то для себя важного, я вошел в раскрытые ворота и по заросшей сорняками гравиевой дорожке направился к часовне. Взглянув при этом на свои часы, я убедился, что полчаса уже на исходе и вскоре придется возвращаться. Я знал, однако, что пришел сюда не просто так.

Надгробий вокруг больше не было, и от часовни меня отделяло открытое пространство, поросшее травой. Мне попалось на глаза одиноко стоявшее надгробие, и, повинуясь особого рода любопытству, заставляющему нас иногда склоняться, чтобы прочесть надписи на могильных камнях, я свернул с тропы.

Надгробие, хотя и свежее (судя по тому, как оно белело в сумраке), уже успело порасти мхом и лишайником, и мне подумалось, что здесь, возможно, покоится странник, умерший на чужбине, где нет ни родных, ни друзей, чтобы присмотреть за могилой. При виде растительности, целиком скрывшей надпись, во мне шевельнулась жалость к несчастному, столь скоро забытому миром. Кончиком трости я принялся расчищать буквы. Мох отваливался кусок за куском, уже показалась надпись, но тьма успела так сгуститься, что букв я не различал. Я зажег спичку и поднес к надгробию. На камне было высечено мое собственное имя.

Я услышал испуганное восклицание и понял, что оно вырвалось из моих уст. Тут же послышался смех Артура Темпла, и я снова очутился у него в гостиной, перед шахматной доской, на которую взирал с огорчением. Ход, сделанный Артуром, оказался сюрпризом и развеял в прах все мои победные планы.

– А полминуты назад, – проговорил Темпл, – я думал, что дела мои швах.

Через несколько ходов игра пришла к печальному завершению, мы перекинулись еще несколькими словами, и я отправился восвояси. Мое видение уложилось в те полминуты, которые Темпл затратил на свой ход, ведь до того, как перенестись за тридевять земель, я успел пойти ферзем.


Фред примолк, и я решил, что его история достигла финала.

– Странное дело, – заговорил я, – это одно из тех ничего не значащих, но любопытных впечатлений, которые время от времени вторгаются в нашу обыденную жизнь. Бог знает, откуда они исходят, но что они никуда не ведут, можно утверждать с уверенностью. Кстати, как называлась та станция? Ты не выяснял, не напоминает ли твое видение реально существующую местность? Не обнаружил ли ты совпадений?

Должен признаться, я был немного разочарован, хотя рассказывал Фред поистине мастерски. Не исключаю, что временами ясновидящим и медиумам бывает дано приоткрыть завесу, за которой в тесном соседстве с нашим собственным прячется иной мир, незримый и неведомый, и он становится доступен существам, пребывающим в физическом плане бытия, – но в чем смысл таких видений? Смысла нет, и то же самое можно было сказать и об услышанной истории. Если даже в конечном счете Фреда Беннетта похоронят на кладбище вблизи привидевшегося ему сумеречного опустелого городка, что пользы знать об этом заранее? Если, воспользовавшись случаем заглянуть в иной, обычно заповедный мир, мы не узнаём ничего хоть сколько-нибудь ценного и интересного, то к чему нам такая возможность?

Фред бросил на меня свой пронизывающий, устремленный в неведомую даль взгляд и рассмеялся.

– Нет, – ответил он, – вернее, не в совпадениях, как ты их называешь, суть моей истории. Что же до названия станции – потерпи, вскоре оно всплывет.

– О, так это еще не все?

– Ну да, разумеется, ты ведь просил рассказывать со всеми подробностями. То, что ты слышал, – это пролог или же первый акт. Так мне продолжать?

– Конечно же. Извини.


– Итак, я вновь находился в комнате Артура, видение не продлилось и минуты, приятель не заметил ничего необычного: я всего-навсего глазел на шахматную доску, а когда он сделал ход, нарушивший мои планы, от досады вскрикнул. Потом, как я уже говорил, мы немножко побеседовали, и он упомянул, что им с женой, возможно, предстоит поездка в Йоркшир. Там, по дороге в Уитсантайд, находится усадьба Хелиат, которую оставил жене в наследство ее недавно скончавшийся дядя. Расположена она на возвышенности, среди вересковых пустошей. Осенью там можно охотиться, а сейчас как раз сезон ловли форели. Они, может быть, выберутся туда недельки на две. Артур предложил мне провести неделю с ними в Хелиате, если у меня нет других планов. Я охотно согласился, но поездка, как ты понимаешь, была под вопросом, все зависело от Темплов. Десять дней от них не поступало известий, но затем пришла телеграмма (Артур предпочитает телеграммы, потому что они, по его словам, внушительнее писем) с приглашением прибыть как можно скорее, если я не передумал. Темпл просил сообщить, когда придет мой поезд, тогда они меня встретят; остановка называется Хелиат. Скажу сразу: станция, явившаяся мне в видении, носила другое название.

У меня есть дома расписание; я отыскал там Хелиат, выбрал подходящий поезд и телеграфировал Артуру, что завтра выезжаю. Таким образом, все, что пока требовалось, я сделал.

В Лондоне стояла удушливая жара, и йоркширские вересковые пустоши рисовались мне райским уголком. Кроме того, после давешнего странного видения меня донимали дурные предчувствия. Понятное дело, я уговаривал себя, что всему виной спертая атмосфера города, хотя в глубине души знал истинную причину: происшествие за шахматной доской. Назойливое воспоминание давило свинцовой тяжестью, грозной тучей застило небосвод. Стоило мне отослать телеграмму, как подъем духа, вызванный мыслью о бодрящем горном воздухе, уступил место предчувствию неведомой опасности, и я, недолго думая, послал вслед первой вторую телеграмму с сообщением, что все же не смогу приехать. Но почему мне вздумалось связать свои дурные предчувствия именно с поездкой в Хелиат – об этом я не имел понятия и, как ни старался, никакой разумной причины не измыслил. Тогда я сказал себе, что на меня напал иррациональный страх (такое случается даже с самыми спокойными людьми) и поддаться ему – лучший способ расшатать свою нервную систему. В подобных случаях ни за что не следует себе потакать.

По этой причине я решил пойти наперекор себе – не столько ради приятной загородной поездки, сколько с целью доказать, что напрасно боялся. На следующее утро я явился на вокзал с запасом в четверть часа, нашел себе место в уголке, заранее заказал в вагоне-ресторане ланч и обосновался со всеми удобствами. Перед самым отходом поезда появился кондуктор. Надрезая мой билет, он взглянул на название конечного пункта.

– Пересадка в Корстофайне, сэр, – сказал он. Теперь ты знаешь, что за станция мне привиделась.

Меня охватил панический ужас, но я все же задал кондуктору вопрос:

– И сколько придется там ждать?

Он вынул из кармана расписание:

– Ровно час, сэр. А потом подойдет поезд, который по боковой ветке направляется в Хелиат.


На сей раз я не удержался и прервал его:

– Корстофайн? Это название недавно попадалось мне в газете.

– Мне тоже. Об этом чуть позже. А тогда я попросту впал в панику, потерял над собой контроль. Я выпрыгнул из поезда как ошпаренный. Не без труда мне удалось забрать из багажного вагона свои вещи. А Темплу я отправил телеграмму, где говорилось, что меня задержали. Спустя минуту поезд тронулся, а я остался на платформе. Уши у меня горели от стыда, но в какой-то потаенной клеточке мозга прочно засела уверенность, что я поступил правильно. Каким образом, сам не знаю, но я внял полученному десятью днями раньше предостережению.

Позже я пообедал у себя в клубе, а затем взял в руки газету и наткнулся на сообщение о трагической железнодорожной аварии, имевшей место в тот же день у станции Корстофайн. Скорый поезд из Лондона, на котором я собирался ехать, прибыл в 2.53, а поезд, следовавший по боковой ветке на Хелиат, должен был отправиться в 3.54. В заметке говорилось, что этот поезд отходит от платформы, куда прибывают лондонские поезда, несколько ярдов следует по ветке, ведущей к Лондону, а затем сворачивает вправо. Примерно в то же время мимо Корстофайна проходит без остановки лондонский экспресс. Обычно местный хелиатский поезд его пропускает, однако в тот день экспресс запаздывал, и хелиатский поезд получил сигнал к отправлению. То ли стрелочник не дал лондонскому поезду сигнал остановки, то ли машинист зазевался, но, когда местный поезд находился на лондонской ветке, в него на полной скорости врезался наверстывавший опоздание экспресс. Пострадали локомотив и головной вагон экспресса; что до местного поезда, то его просто-напросто разнесло в щепки: экспресс пролетел насквозь как пуля.


Фред снова сделал паузу; я на сей раз молчал.

– Ну вот, – произнес он, – такая мне пригрезилась картина, и такое я извлек из нее предостережение. Осталось добавить немногое, но, как мне представляется, для исследователя, изучающего подобного рода феномены, эта часть рассказа не менее интересна, чем все остальное.

Итак, я тут же решил на следующий день отправиться в Хелиат. После всего, что произошло, я изнывал от любопытства. Мне не терпелось узнать, совпадет ли с действительностью мое видение или это была, скажем так, весть из нематериального мира, облаченная в формы времени и пространства, свойственные миру физическому. Должен сознаться, первое предположение нравилось мне больше. Обнаружив в Корстофайне ту же картину, что ранее пригрезилась мне, я убедился бы в тесной связи и взаимопроникновении здешнего и нездешнего миров, в том, что последний способен представать перед смертным в формах первого… Я вновь телеграфировал Артуру Темплу, сообщая, что приеду на следующий день в то же время.

Снова я отправился на вокзал, и снова кондуктор предупредил, что в Корстофайне мне нужно сделать пересадку. Утренние газеты пестрели сообщениями о вчерашней аварии, но кондуктор заверил, что путь уже очищен и задержек не будет. За час до прибытия за окнами потемнело: мимо потянулись угольные копи и фабрики, из труб извергался густой, заволакивавший солнце дым. Когда поезд остановился, местность уже начал окутывать знакомый мне плотный, неестественный сумрак. В точности так же, как в прошлый раз, я поручил свои вещи носильщику, а сам отправился исследовать места, которых ни разу не видел, но знал до таких мельчайших подробностей, какие обычно не в состоянии удержать память. Справа к привокзальной площади примыкало несколько садовых участков, за которыми высилось поросшее вереском плоскогорье, – где-то там, без сомнения, располагался Хелиат. Налево громоздились крыши хозяйственных строений, из высоких труб клубами шел дым. Впереди устремлялась в бесконечную даль крутая унылая улица. Но городок, прежде мертвый и необитаемый, на сей раз был заполнен сновавшими толпами. В водосточных канавах копошились дети, на ступеньках у входных дверей вылизывались кошки, воробьи поклевывали рассыпанный на дороге мусор. Так и должно было случиться. В прошлый раз, когда Корстофайн посетил мой дух, или астральное тело – называй как знаешь, – за мной уже затворялись врата мира теней и все живое оставалось вне моего круга восприятия. Теперь же, принадлежа к живым, я наблюдал, как вокруг меня кипела и бурлила жизнь.

Я поспешно зашагал вдоль улицы, по опыту зная, что мне едва хватит времени добраться до цели и не опоздать затем на поезд. Стояла изнуряющая жара, темень с каждым шагом сгущалась все больше. По левую руку дома кончились, и передо мной открылись печальные поля, потом дома перестали попадаться и справа, и наконец дорога сделала резкий поворот. Следуя вдоль каменной, выше моего роста, стены, я добрался до распахнутых железных ворот, показались ряды надгробий и, на фоне темного неба, скаты крыши и шпиль кладбищенской часовни. Вновь я вступил на заросшую гравиевую дорожку, достиг открытого пространства перед часовней и увидел могильную плиту в стороне от остальных.

По траве я приблизился к плите, сплошь покрытой мхом и лишайником. Поскреб тростью поверхность камня, где было выбито имя того (или той), кто под ним покоился, зажег спичку, потому что во тьме уже не различал букв, и обнаружил не чье-нибудь, а свое собственное имя. Ни даты, ни текста – имя, и больше ничего.

Беннетт вновь умолк. Пока длился рассказ, слуга успел поставить перед нами поднос с сельтерской и виски и водрузить на стол лампу; пламя застыло в неподвижном воздухе. Ни прихода, ни ухода слуги я не заметил, подобно тому как Фред, когда поле его сознательного восприятия было целиком занято видением, ничего не знал о ходе, сделанном его соперником за шахматной доской. Фред налил себе немножко виски, я последовал его примеру, и он продолжал:

– Остается только гадать, не посетил ли я когда-нибудь Корстофайн и не пережил ли как раз то, что явилось мне в видении. Не могу поручиться, что это не так: не в моих силах воссоздать в памяти каждый прожитый мною день начиная с появления на свет. Могу утверждать только, что ни о чем подобном я не помнил, даже название «Корстофайн» представлялось мне совершенно незнакомым. Если я побывал в Корстофайне, то не исключено, что меня посетило не видение, а воспоминание, и беду оно предотвратило по чистой случайности, всплыв в памяти как раз накануне того рокового дня, когда мне грозила неминуемая гибель в железнодорожной аварии. Если бы несчастье произошло и мои останки опознали, то похоронили бы их определенно на том самом кладбище: в моем завещании душеприказчик нашел бы пункт, где говорится, что при отсутствии весомых причин поступить иначе мое тело следует похоронить рядом с тем местом, где меня настигнет смерть. Разумеется, мне нет дела до того, что произойдет с моей бренной оболочкой, когда душа с ней расстанется, и никакие сантименты не побуждают меня в данном случае причинять ближним хлопоты.


Фред вытянулся и издал смешок.

– Да, можно сказать, совпадение изощренное, а если им к тому же предусмотрено, что по соседству с моей предполагаемой могилой похоронен еще один Фред Беннетт, то оно поистине выходит за всякие разумные пределы. Да уж, мне скорее по душе более простое объяснение.

– Какое же?

– То самое, в которое ты в глубине души веришь, одновременно восставая против него разумом, неспособным подвести его под какой-либо известный закон природы. Однако закон в данном случае существует, пусть он и не проявляет себя с таким постоянством, как тот, что управляет восходом солнца. Я сравнил бы его с законом, в соответствии с которым прилетают кометы, только сталкиваемся мы с ним, разумеется, гораздо чаще. Возможно, чтобы замечать его проявления, требуется особая психическая восприимчивость, которая дана не всем людям, а лишь некоторым. Аналогичный пример: кто-то наделен способностью слышать (на сей раз речь идет о физическом восприятии) писк, который издают в полете летучие мыши, а кто-то нет. Я вот не воспринимаю эти звуки, а ты как-то упоминал, что слышишь их, и я верю тебе безоговорочно, хотя сам к ним абсолютно глух.

– И в чем же заключается закон, о котором ты говоришь?

– В том, что в единственно подлинном и реальном мире, скрытом за «земною грязной оболочкой праха»[11], прошлое, настоящее и будущее неотделимы друг от друга. Они представляют собой единую точку в вечности, воспринимаемую целиком и со всех сторон сразу. Это трудно выразить словами, но дело обстоит именно так. Есть люди, для которых эта оболочка праха время от времени на мгновение приоткрывается, и тогда они обретают способность видеть и познавать. В сущности, ничего нет проще, и, если разобраться, ты веришь в это и всегда верил.

– Согласен, – кивнул я, – но именно потому, что подобные явления столь редки и столь отличны от повседневного хода вещей, я и пытаюсь, столкнувшись с необычным случаем, прежде всего подыскать ему более знакомую мне причину – объяснить его повышенной чувствительностью органов восприятия. Мы знаем о том, что существует чтение мыслей, телепатия, внушение. Когда берешься толковать феномены столь загадочные, как предвидение будущего, нужно прежде всего исключить вмешательство этих менее таинственных свойств человеческой психики.

– А, ну тогда давай исключай. Но не думай, что ясновидение и пророчества принадлежат не к одному и тому же кругу явлений. Они представляют собой всего лишь продолжение естественного закона природы. Боковая ветка, ведущая в Хелиат, так сказать, в стороне от магистрали. Часть общей сети дорог.

Здесь было над чем задуматься, и мы замолчали. Да, я слышу писк летучих мышей, а Фред не слышит, но если б он на том основании, что сам глух, отказался верить мне, я счел бы, что он чересчур далеко зашел в материализме. Я обдумал его историю шаг за шагом и в самом деле признал, что склонен согласиться с провозглашенным им принципом: из тех областей, которые мы в невежестве своем считаем вместилищем пустоты, поступали, поступают и будут поступать сигналы, и если приемник настроен на соответствующую волну, он их улавливает. Да, Фред видел мертвый, опустевший город, ибо сам принадлежал смерти, а потом город ожил, потому что, вняв предостережению, Фред вернулся к жизни. И тут меня осенило:

– Ага, попался! В твоем видении отсутствовали люди, потому что сам ты был тогда мертв, не так ли?

Фред снова усмехнулся:

– Знаю, что ты собираешься сказать. Ты хочешь спросить: а как же носильщик, которого я видел на станции? Не могу подыскать удовлетворительного объяснения. А если вспомнить о том, как маячит перед человеком, получающим наркоз, лицо анестезиолога – последнее, что он видит, прежде чем впасть в беспамятство, и последнее, что связывает его с материальным миром? Я ведь говорил тебе, что носильщик смахивал на Артура Темпла.

1924

Загрузка...