Пер. с нем. М. Бекетовой
Странствующий энтузиаст, из записной книжки которого берется этот фантастический рассказ в манере Калло, по-видимому, так мало отделяет свою внутреннюю жизнь от внешней, что едва можно различить границы той и другой. Но если ты и неясно видишь эти границы, любезный читатель, то все же тебя может прельстить этот духовидец, и ты незаметно очутишься в неведомом, очарованном царстве, странные образы которого тем не менее захотят войти в твою жизнь и быть с тобою запросто, как старые знакомые. От души прошу тебя, любезный читатель, чтобы ты принял их именно как таковых и, совершенно отдавшись их чарующему влиянию, охотно перенес бы некоторый страх, который они могут в тебе возбудить, если сильно тобой овладеют. Что же могу я еще сделать для странствующего энтузиаста, с которым в ночь накануне Нового года в Берлине случилось столько диких и странных вещей?
В сердце моем была смерть, ледяная смерть; исходя из души и из сердца, терзала она, точно острыми ледяными когтями, огнем налитые нервы. Забывши и шляпу, и плащ, я дико бежал, устремляясь в бурную, мрачную ночь! Флюгера скрипели, казалось, что время видимо двигает свое вечное, страшное колесо и сейчас старый год, как великая тяжесть, обрушится в темную бездну. Ты ведь знаешь, что это время – Рождество и Новый год, которое вы все проводите в такой светлой, веселой радости, всегда выбрасывает меня из спокойного приюта в бушующее и волнующееся море. Рождество! Это праздничные дни, которые долго сияли для меня приветливым блеском. Я не могу их дождаться: я лучше, я более похож на дитя, чем весь год, ни одной мрачной, ненавистнической мысли не питает моя грудь, открытая для истинной небесной радости; я снова мальчик, ликующий от счастья. Из пестрой золоченой резьбы в освещенной лавке улыбаются мне благодатные ангельские лица, и через шумную толпу на улицах несутся, точно будто издалека, священные звуки органа: «Сегодня родился Младенец!»
Но после праздника все смолкает, потухает свет и водворяется темнота. С каждым годом падает все больше и больше увядших цветов, их зародыш замирает навеки, весеннее солнце не зажигает новой жизни в окоченелых ветвях. Все это я отлично знаю, но, когда год приходит к концу, какая-то враждебная сила беспрестанно ставит мне это на вид с злобной радостью. «Смотри, – шепчет она мне в уши, – смотри, сколько в этом году прошло перед тобой радостей, которые никогда не вернутся, но зато ты стал умнее и, мало держась за презренное веселье, становишься все более и более серьезным человеком без всяких радостей». Для новогоднего вечера черт приготовляет мне всегда совсем особенный праздник. Он умеет в известный момент со страшной насмешкой впиться острыми когтями в мое сердце и наслаждается видом крови, которая оттуда брызжет. Он везде найдет помощь, и вчера ему прекрасно сыграл в руку советник юстиции. У него (я разумею советника) собирается накануне Нового года большое общество, и для этого приятного вечера он желает всякому сделать особое удовольствие, за что так глупо и неловко берется, что все веселое, что он с трудом измышляет, переходит в комическое неудовольствие.
Когда я вошел в переднюю, советник быстро пошел мне навстречу, предупреждая мой вход в святилище, где дымился чай и тонкий фимиам. Он хитро и весело поглядывал, улыбаясь мне как-то очень странно и говоря:
– Дружок, дружок, вас ожидает в той комнате нечто удивительное, неожиданность, достойная новогоднего вечера, вы только не пугайтесь!
Сердце у меня упало, во мне зашевелились мрачные предчувствия, и я почувствовал себя совершенно несчастным и грустным. Дверь отворилась, я быстро пошел вперед, вошел в комнату, и среди дам, сидевших на диване, блеснул мне навстречу ее образ. Это была она, она, которую я не видел уже много лет; в душе моей сверкнули в могучем, пламенном луче блаженнейшие минуты моей жизни; нет больше смертельной утраты, мысль о разлуке исчезла!
Каким чудом попала она сюда? Какой случай привел ее в общество советника, тогда как я не слыхал, чтобы он когда-либо был с нею знаком? Я не думал об этом: она снова была со мной! Я стоял неподвижный, точно будто пораженный волшебным ударом; советник тихонько толкнул меня:
– Ну, что, дружок?
Машинально пошел я дальше, но видел одну ее, и из стесненной груди моей с трудом вылетели слова: «Боже мой, Боже! Юлия здесь?» Я стоял у чайного стола, и тогда только Юлия меня увидала. Она поднялась с места и сказала, почти как чужая:
– Очень приятно видеть вас здесь, у вас прекрасный вид!
Тут она снова села и спросила сидящую рядом с ней даму:
– Можно ли ожидать, что на той неделе будет что-нибудь интересное в театре?
Ты подходишь к роскошному цветку, сладостный запах которого сияет тебе навстречу, но едва ты нагнулся, чтобы ближе рассмотреть милый лик, из сияющих лепестков выползает холодный, скользкий василиск и хочет убить тебя своим враждебным взглядом. Это самое случилось со мной. С дурацким видом раскланялся я с дамами, и чтобы завершить ядовитое еще и смешным, я, быстро отступивши назад, вышиб из рук стоявшего за мной советника чашку горячего чая, разлив ее прямо на его тонко сложенное жабо. Много смеялись над его несчастьем и еще больше над моей глупостью. Так все сложилось вполне дурацким образом; но я вооружился покорным отчаянием. Юлия не смеялась, мой блуждающий взор упал на нее, и точно меня коснулся луч дивного прошлого из жизни, полной любви и поэзии. Тут кто-то в соседней комнате стал фантазировать на фортепиано; это привело все общество в движение. Говорили, что это приезжий виртуоз по имени Бергер, который божественно играет, и его надо внимательно слушать.
– Не стучи так ужасно чайными ложками, Минхен! – воскликнул советник и, мягким движением руки указывая на дверь, нежно проговорил: – Eh bien! – приглашая дам приблизиться к виртуозу.
Юлия тоже встала и медленно пошла в другую комнату. Во всей ее фигуре было что-то чуждое. Она казалась мне выше, и красота ее стала роскошнее прежнего. Странный покрой ее белого платья с богатыми складками, только наполовину прикрывавшими ее плечи, грудь и затылок, и с пышными рукавами, доходившими до локтя, – волосы, расчесанные спереди на две стороны и странно сложенные сзади в множество мелких косичек, – все это придавало ей что-то средневековое, она имела почти такой вид, как женщины на картинах Миериса, и мне все казалось, что я где-то ясно видел своими глазами то существо, в которое превратилась Юлия. Она сняла перчатки, и замысловатые браслеты, обвитые вокруг сгиба ее кисти, еще больше способствовали тому, чтобы это полное сходство живее и ярче вызвало след какого-то темного воспоминания.
Прежде чем войти в соседнюю комнату, Юлия повернулась ко мне, и мне показалось, что ее ангельски прекрасное, молодое, прелестное лицо искривилось злобной насмешкой. Во мне шевельнулось что-то ужасное, точно какая-то борьба, судорожно сжимавшая все мои нервы.
– О, он дивно играет! – прошептала около меня барышня, воодушевленная сладким чаем, и я сам не знаю, как рука ее повисла на моей и я ее повел или, вернее, она повела меня в соседнюю комнату. Как раз в это время Бергер изобразил бушевание самого дикого урагана; как грохочущие морские волны, вставали и опускались могучие аккорды; это меня облегчило! Около меня стояла Юлия и говорила мне сладким, ласкающим голосом:
– Я бы хотела, чтобы ты сидел за фортепиано и нежно пел мне о прошлом счастьи и надежде!
Враг оставил меня, и в едином имени: Юлия! – я хотел выразить все небесное блаженство, которое в меня вселилось… Но другие входящие лица отделили ее от меня. Она заметно меня избегала, но мне удавалось то дотронуться до ее платья, то вблизи ее упиваться ее дыханьем, и в тысяче ослепительных красок проходила мимо меня весна моей жизни.
Бергер заставил смолкнуть бурю, небо прояснилось, и, как золотые утренние облачка, понеслись нежные мелодии, тая и расплываясь в pianissimo. Виртуозу достался на долю вполне заслуженный успех, общество расходилось по комнатам, и я незаметно очутился прямо около Юлии. Дух мой окреп, я хотел удержать ее и обнять с безумной мукой любви, но между нами протиснулось проклятое лицо слуги, который, держа большую тарелку, противно крикнул: «Вам угодно?» Среди стаканов с дымящимся пуншем стоял изящно отшлифованный бокал, по-видимому, полный того же напитка. Как очутился между простыми стаканами этот, знает лучше всего тот, кого я всегда умею узнать, как Клеменс в Октавиане; он делает на ходу приятный завиток одной ногой и особенно любит красные плащи и перья. Юлия взяла в руки тонко отшлифованный и странно сверкавший бокал и протянула его мне, говоря:
– Так ли охотно, как прежде, возьмешь ты стакан из моих рук?
– Юлия, Юлия! – вздохнул я. Берясь за бокал, я дотронулся до ее нежных пальцев, огненная электрическая искра прошла по всем моим жилам, я пил, пил, – мне казалось, что голубые огоньки вспыхивают и лижут бокал и мои губы. Бокал был осушен, и я сам не знаю, как случилось, что я сидел на оттоманке в кабинете, освещенном только одной алебастровой лампой, и Юлия, Юлия сидела рядом со мной, смотря на меня с той же детской чистотой, как бывало прежде.
Бергер снова сидел за фортепиано, он играл Andante из дивной Es-дурной моцартовской симфонии, и на лебединых крыльях песни носились, и поднималась вся любовь и радость лучшей у солнечной поры моей жизни. Да, это была Юлия, сама Юлия, прекрасная и кроткая, как ангел; наш разговор – тоскливая любовная жалоба – был скорее во взглядах, чем на словах; ее рука покоилась в моей.
– Теперь я никогда тебя не оставлю, твоя любовь – это искра, которая горит во мне, воспламеняя высшую жизнь искусства и поэзии; без тебя, без твоей любви все мертво и безмолвно, – разве ты не потому пришел, что ты вечно будешь моим?
В эту минуту около нас закачалась дурацкая фигура с паучьими ногами и торчащими жабьими глазами и, противно визжа и глупо улыбаясь, воскликнула:
– Куда это запропастилась моя жена?
Юлия поднялась и сказала чужим голосом:
– Не пойдем ли мы в зал? Мой муж меня ищет… Вы были очень забавны, мой милый, в том же духе, как прежде, только будьте осторожней насчет вина!
И человек с паучьими ногами схватил ее за руку; она, смеясь, последовала за ним.
– Утрачена навеки! – закричал я.
– Да, конечно, кодилья, милейший! – проблеяло какое-то животное, игравшее в ломбр.
Прочь, прочь бежал я, туда, в лоно бурной ночи.
Гулять по Унтер-ден-Линден могло бы быть очень приятно, но не накануне Нового года, в изрядный мороз и вьюгу. Я заметил это наконец, будучи без плаща и с открытой головой, когда после лихорадочного жара наступил ледяной холод. Я прошел через Оперной мост к Шлоссу, обогнул его и перешел через Шлюзный мост около монетного двора. Я был на Егерштрассе прямо около Тирмановой лавки. Там горели в комнатах приветные огни; я хотел уже туда вой-ти, потому что сильно прозяб и мне нужно было хорошенько хлебнуть чего-нибудь крепкого; оттуда как раз выходило какое-то очень веселое общество. Они говорили о великолепных устрицах и прекрасном вине эйльфер.
– Прав был тот, – воскликнул один из них (я заметил при свете фонаря, что это был стройный улан), – прав был тот, который в прошлом году в Майнце ругал этих проклятых молодцов, которые в 1794 году не хотели расстаться с эйльфером.
Все громко расхохотались. Я невольно прошел несколько шагов вперед и остановился перед погребком, где освещено было только одно окно.
Не чувствовал ли себя однажды шекспировский Генрих таким усталым и смиренным, что вспомнил про беднягу английское пиво? Право, со мной случилось то же самое, мой язык жаждал бутылки хорошего английского пива. Я быстро спустился в погребок.
– Что угодно? – спросил хозяин, приветливо снимая фуражку.
Я потребовал бутылку хорошего английского пива и трубку хорошего табаку и вскоре погрузился в такое дивное филистерство, что сам черт почувствовал почтение и оставил меня. О, советник юстиции, если бы ты видел, как я ушел из твоей светлой чайной комнаты и опустился в темный погребок, ты бы имел полное право отвернуться от меня с гордым видом и пробормотать: «Нет ничего удивительного, что такой человек портит тончайшие жабо!» Без шляпы и без плаща я должен был производить несколько странное впечатление. У хозяина вертелся на языке вопрос, но тут постучали в окно и чей-то голос крикнул:
– Отворите, отворите, это я!
Хозяин вышел и вскоре вернулся, неся в руках две высоко поднятые свечи; за ним шел очень высокий, стройный человек. Он забыл наклониться перед низкой дверью и стукнулся об нее головой; но черная шапка в форме берета, которую он носил, предостерегла его от ушиба. Он прошел, как-то странно держась по стенке, и сел против меня, причем свечи были поставлены на стол. Про него можно было сказать, что он имеет знатный и недовольный вид. Он брезгливо потребовал пива и трубку и сейчас же распространил такой дым, что скоро мы оба плавали в облаках. Впрочем, в его лице было что-то настолько характерное и привлекательное, что, несмотря на его мрачность, я сейчас же его полюбил. Его густые черные волосы были разделены надвое и падали с двух сторон целым каскадом мелких кудрей, так что он напоминал картины Рубенса. Когда он откинул большой воротник своего плаща, то я увидел, что на нем надета черная куртка, расшитая шнурками, но мне очень понравилось, что сверх сапог у него были надеты тонкие туфли. Я заметил это, когда он выколачивал трубку, которую выкурил в пять минут.
Разговор у нас что-то не клеился; незнакомец был, по-видимому, очень занят теми редкими растениями, которые он вынул из бюксы и с удовольствием рассматривал. Я выразил мое удивление по поводу прекрасных растений и, видя, что они только что сорваны, спросил его, где он их взял, в ботаническом саду или у Боухера. Он довольно странно улыбнулся и ответил:
– Ботаника, очевидно, не по вашей части, а то бы вы не стали так…
Он запнулся, а я тихонько шепнул: «Глупо…»
– …спрашивать, – докончил он откровенно. – Вы бы сразу узнали альпийские растения, – добавил он, – да еще такие, которые растут на Чимборасо.
Последние слова незнакомец сказал тихо, только для себя, и ты можешь себе представить, как странно я себя почувствовал. Всякие вопросы замерли на моих губах; но в душе моей все больше и больше шевелилось какое-то предчувствие, и мне казалось, что я раньше не столько видел, сколько воображал себе этого незнакомца.
Тут снова постучались в окно, хозяин отворил дверь, и чей-то голос крикнул:
– Будьте так добры, завесьте зеркало!
– Ага! – сказал хозяин. – Поздно же пришел генерал Суворов!
Хозяин завесил зеркало, и в комнату впрыгнул с какой-то неловкой подвижностью – я сказал бы, с неуклюжим проворством – маленький сухой человек в плаще какого-то странного коричневого цвета. Пока человек этот прыгал по комнате, плащ обвивался вокруг его тела каким-то совсем особенным образом, составляя множество складок и складочек так, что при блеске свечей это имело почти такой вид, как будто выходит много фигур, образуясь друг из друга, как в энслеровых фантасмагориях. При этом он потирал руки, спрятанные в широких рукавах, и восклицал:
– Холодно! Холодно! О, как холодно! В Италии теперь не то, совсем не то! – Наконец, он уселся между мной и высоким человеком, говоря: – Какой ужасный дым! Табак против табака! Если бы у меня была хоть щепотка!
У меня в кармане была отшлифованная, как зеркало, стальная табакерка, которую ты мне когда-то подарил; я сейчас же вынул ее и хотел предложить маленькому человечку. Но едва он ее увидел, как закрыл ее обеими руками и, отталкивая от себя, закричал:
– Прочь, прочь, проклятое зеркало!
В его голосе было что-то ужасное, когда же я с удивлением на него посмотрел, он стал совершенно другим. Он вошел в комнату с приятным молодым лицом, а теперь уставилось на меня смертельно-бледное, увядшее, испуганное лицо старика с выцветшими глазами. Я в ужасе повернулся к высокому человеку. «Ради бога, посмотрите!» – хотел я крикнуть, но тот не принимал во всем этом никакого участия и был весь погружен в свои чимборасские растения; в эту минуту другой потребовал «северного вина», как он выражался.
Мало-помалу разговор оживился. Маленький человек был мне все-таки очень неприятен, но высокий умел сказать много глубокого и прекрасного о всякой, казалось бы, незначительной вещи, несмотря на то что он, по-видимому, боролся со своей речью и не раз вставлял неподходящее слово; но это только придавало его разговору смешную оригинальность, и таким образом, становясь все более и более близким моей душе, он смягчал неприятное впечатление маленького человека. Тот был точно весь на пружинах, он вертелся на стуле во все стороны и сильно размахивал руками. Глядя на него, я чувствовал, как по телу у меня пробегает ледяная струя, так как ясно видел, что у него было точно два различных лица. Особенно часто принимал он вид старика, глядя на высокого человека, приятное спокойствие которого составляло странный контраст с его подвижностью, но он посмотрел на него не так страшно, как тогда на меня.
В маскарадной игре земной жизни дух человека часто смотрит светящимися глазами из-под маски, узнавая родственную душу; могло быть, что и мы, повстречавшись в погребке, узнали друг друга таким же образом. Наш разговор впал в то настроение, которое проистекает из глубоко, смертельно оскорбленного чувства.
– В этом тоже есть свои зацепки, – сказал высокий.
– Ах, боже мой, – перебил я, – черт везде устроил для нас зацепки: в комнатных стенах, в лавках, в розовых кустах, и везде-то мы оставляем кое-что из нашего драгоценного «я». Мне кажется, почтенный, что со всеми нами случилось нечто в этом роде, мне в эту ночь как раз недоставало плаща и шляпы. И то и другое висит, как вам известно, на крючке в передней юстиции советника!
Высокий и маленький человек заметно вздрогнули, точно будто в них попал неожиданный выстрел. Маленький посмотрел на меня своим безобразным, старым лицом и затем сейчас же вскочил на стул и сильнее натянул покров на зеркало, а высокий заботливо поправил свечи. Разговор с трудом возобновился; упомянули о славном молодом художнике Филиппе и о портрете одной принцессы, который он сделал в духе любви и благочестивого стремления к высокому, внушенному ему глубокой святостью чувств его госпожи.
– Удивительное сходство, – сказал высокий, – это не портрет, а картина.
– Да, это так верно, – сказал я, – точно будто украдено у зеркала.
Тут маленький человек со старым лицом дико вскочил с места и, уставившись на меня сверкающими глазами, закричал:
– Это глупо! Это бессмысленно! Кто может красть картины у зеркала?.. кто это может? Ты, может быть, думаешь, что черт?.. Ого, братец! Он разбивает стекло своими дурацкими когтями, и нежные, белые ручки образа женщин тоже бывают поранены и в крови. Это глупо! Ну-ка, покажи мне зеркальную картину, картину, украденную у зеркала, и я прыгну вверх на сто сажен нарочно для тебя, печальный малый!
Тут высокий человек поднялся, подошел к другому и сказал:
– Не трудись по-пустому, мой друг, а не то полетишь с лестницы, это будет иметь плохой вид при твоем-то отражении в зеркале.
– Ха, ха, ха, ха! – захохотал и завизжал маленький человек с безумной насмешкой. – Ты думаешь? Ты думаешь? Ведь у меня есть моя собственная тень, несчастный ты малый! У меня-то есть тень!
Тут он выбежал вон, и с улицы еще слышно было, как он насмешливо хохотал и произносил: «У меня-то ведь есть еще тень!»
Высокий казался уничтоженным: смертельно бледный, откинулся он на стул, схватился обеими руками за голову и издавал тяжкие, глубокие вздохи…
– Что с вами? – спросил я с участием.
– О, – отвечал он, – этот злой человек, который был нам так неприятен и преследовал меня даже здесь, в моем привычном кнейпе, где я бывал прежде один, разве зайдет какой-нибудь дух земли, который, забравшись под стол, лижет хлебные крошки… этот злой человек снова навел меня на самое великое мое горе! О, я утратил навеки… утратил мою… Прощайте!..
Он встал и пошел по комнате к двери. За ним было светло, он не отбрасывал тени! В восторге побежал я за ним.
– Петр Шлемиль! Петр Шлемиль! – радостно закричал я, но он сбросил туфли. Я видел, как он шагнул через Жандармскую башню и исчез в темноте.
Когда я хотел вернуться в погребок, хозяин захлопнул дверь прямо мне на нос, говоря:
– Избави Бог от таких гостей.
Матвей – мой добрый приятель, а его привратник – отличный сторож. Он сейчас же мне отпер, когда я позвонил в колокольчик у двери «Золотого Орла». Я рассказал, как я ускользнул из общества без шляпы и без плаща, причем в кармане последнего лежал ключ от моей квартиры, а достучаться до глухой хозяйки было бы невозможно. Этот приветливый человек (я разумею привратника) отпер мне комнату, поставил свечи и пожелал мне спокойной ночи. Большое прекрасное зеркало было завешено; я сам не знаю, как пришло мне на ум отдернуть завесу и поставить свечи на подзеркальник. Посмотревшись в зеркало, я увидел, что я так бледен и расстроен, что едва можно меня узнать.
Мне показалось, что в глубине зеркала колеблется какой-то смутный образ, я стал все с большей и большей силой напрягать свое зрение и ум, и вот в странном волшебном блеске яснее нарисовались черты прекрасной женщины – я узнал Юлию. Охваченный тоской и жаркою любовью, я громко вздохнул: «Юлия! Юлия!» Тогда послышались стоны и вздохи за пологом кровати, стоявшей в противоположном углу комнаты. Я прислушался, стоны делались все страшнее. Образ Юлии исчез, я решительно схватил свечку, быстро раздвинул полог постели и заглянул туда. Как описать тебе чувство, пронизавшее меня, когда я увидел знакомого мне маленького человека, который лежал там с молодым, но страдальчески искаженным лицом и глубоко вздыхал во сне: «Джульетта! Джульетта!» – Имя это зажгло мою душу, ужас мой пропал, я схватил и сильно потряс спавшего, крича ему: «Эге, приятель! Как это вы попали в мою комнату? просыпайтесь и убирайтесь, пожалуйста, к черту!»
Он открыл глаза и посмотрел на меня мутным взглядом.
– Это был дурной сон, – сказал он. – Благодарю вас, что вы меня разбудили. – Слова его походили на тихие вздохи. Я сам не знаю, почему человек этот казался мне теперь совершенно другим; та скорбь, которой он был полон, проникла в мою душу, и весь мой гнев обратился в глубокое уныние. Очень скоро выяснилось, что привратник по ошибке открыл мне ту же комнату, которую уже занял маленький человек, и что это я, ворвавшись туда, помешал ему спать.
– Я, вероятно, показался вам в погребке сумасшедшим и дерзким, – заговорил маленький человек, – припишите мое поведение тому, что меня преследует иногда призрак, который выбивает меня из всяких границ приличия. Разве с вами не случается иногда то же самое?
– Ах, боже мой, да, – отвечал я смиренно, – это было сегодня вечером, когда я снова увидел Юлию.
– Юлию? – неприятно взвизгнул мой собеседник, причем лицо его передернулось и снова вдруг сделалось старым.
– О, оставьте меня в покое, пожалуйста, милейший, завесьте зеркало! – сказал он, совершенно ослабев и оглядываясь на подушку. Тогда я сказал:
– Имя моей навеки погибшей любви, по-видимому, воскрешает в вас странные воспоминания, которые заметно изменяют приятные черты вашего лица. Но я надеюсь спокойно провести с вами ночь и поэтому сейчас завешу зеркало и тоже лягу в постель. – Маленький человек выпрямился, посмотрел на меня кротким и добрым взглядом своего юношеского лица, взял мою руку и сказал, слегка ее пожав:
– Спите спокойно, я вижу, что мы товарищи по несчастью.
– Так и вы тоже?
– Юлия, Джульетта… Будь что будет, но вы имеете надо мной неотразимую власть, я не могу иначе, я должен открыть вам мою сокровеннейшую тайну, – после вы можете меня презирать и ненавидеть.
С этими словами он медленно встал, завернулся в белый халат и тихо, точно привидение, проскользнул к зеркалу, перед которым остановился. Но зеркало чисто и ясно отражало обе свечи, обстановку комнаты и меня самого, но фигуры маленького человека там не было видно, ни один луч не отражал его низко склоненную голову. Он подошел ко мне, лицо его выражало глубочайшее отчаяние, он пожал мне руку и сказал:
– Теперь вы знаете мое безмерное несчастье; Шлемиль, эта чистая, добрая душа, достоин зависти сравнительно с таким отверженцем, как я. Он легкомысленно продал свою тень, а я… я отдал свое отражение в зеркале ей, ей! О-о-о!
С глубоким стоном, закрыв глаза руками, шатаясь, подошел он к постели, в которую сейчас же бросился. Я стоял неподвижно. Гнев, презрение, ужас, участие, сострадание – я сам не знаю, что поднялось в моей душе за и против этого человека. Но он очень скоро начал так приятно и мелодично похрапывать, что я не мог противостоять этим звукам. Быстро завесил я зеркало, потушил свечи, бросился в постель и скоро заснул глубоким сном. Должно быть, было уже утро, когда меня разбудил ослепительный свет. Я открыл глаза и увидел маленького человека, который сидел у стола в белом халате и ночном колпаке, повернувшись ко мне спиной, и усердно писал при зажженных свечах. Он похож был на привиденье, и на меня напал ужас; но сон сейчас же овладел мной и снова перенес меня к советнику, где я сидел на оттоманке рядом с Юлией. Но скоро мне показалось, что все общество не более как шуточная рождественская выставка в лавке Фукса, Вейде, Шоха или еще где-то, а сам советник – изящная фигурка из камеди с жабо из почтовой бумаги. Все выше и выше вырастали деревья и розовые кусты. Юлия стояла и протягивала мне хрустальный бокал, из которого вспыхивали голубые огоньки. Кто-то дернул меня за руку, это был маленький человек, который стоял за мной со старческим лицом и шептал:
– Не пей, не пей! Посмотри на нее! Разве ты не видел ее на предостерегающих рисунках Брейгеля, Калло и Рембранда? – Я испугался Юлии, потому что ее одежда с богатыми складками и пышными рукавами и головной убор действительно напоминали соблазнительных женщин, окруженных адскими зверями, изображенных на картинах тех мастеров.
– Чего ты боишься? – сказала Юлия. – Ведь я совершенно завладела тобой и твоим изображением.
Я схватил бокал, но маленький человек вскочил мне на плечи, как белка, и начал мешать хвостом пламя, противно визжа:
– Не пей! Не пей!
Но тут все сахарные фигурки с выставки ожили и комично задвигали ручками и ножками, а советник из камеди засеменил прямо на меня и крикнул тоненьким голоском:
– К чему весь этот шум, милейший? К чему весь этот шум? Потрудитесь только встать на ноги, потому что я давно уже замечаю, что вы шагаете через столы и стулья. – Маленький человек пропал, у Юлии не было больше в руках бокала.
– Отчего же ты не хотел пить? – сказала она. – Разве чистое пламя, что сияло из бокала, не было тем поцелуем, что я тогда тебе подарила?
Я хотел прижать ее к сердцу, но тут вошел Шлемиль и сказал:
– Это Мина, которая вышла замуж за Раскаля. – Он раздавил ногами несколько сахарных фигур, которые громко стонали. Но вот они все прибывают, их уже сотни и тысячи, они семенят вокруг меня и по мне пестрой безобразной толпой и жужжат, как пчелиный рой. Советник пролез до самого моего галстуха и затягивает его все крепче и крепче.
– Проклятый советник! – кричу я и просыпаюсь. В комнате совсем светло, уж 11 часов утра.
«Вся эта история с маленьким человеком была тоже не более как живой сон», – подумал я в ту самую минуту, как вошедший с завтраком кельнер сказал мне, что неизвестный господин, спавший в одной комнате со мной, уехал рано утром и очень просил мне кланяться. На столе, за которым сидел ночью призрачный человек, нашел я только что исписанный лист, содержанием которого я поделюсь с тобой, так как это и есть, без сомнения, чудесная история маленького человека.
Наконец дело дошло до того, что Эразм Спикхер мог исполнить желание, которое всю жизнь лелеял в душе. С веселым сердцем и туго набитым кошельком сел он в экипаж, чтобы покинуть свою северную родину и отправиться в прекрасную, теплую Италию. Его добрая, милая жена проливала слезы. Тщательно утерев нос и рот маленькому Разму, она поднесла его к экипажу, чтобы отец хорошенько поцеловал его на прощанье.
– Прощай, мой милый Эразм Спикхер, – рыдая, сказала жена, – я хорошо сберегу тебе дом, думай только побольше обо мне, останься мне верен и не потеряй свою прекрасную дорожную ермолку, если начнешь кивать головой во сне, как часто бывает с тобой во время пути.
Спикхер обещал.
В прекрасной Флоренции Эразм нашел соотечественников, которые, полные жизни и юношеского пыла, предавались роскошным удовольствиям, для которых столько случаев в этой дивной стране. Он оказался славным товарищем, и стали устраиваться веселые пирушки, которым придавал особый размах необыкновенно веселый нрав Спикхера и его талант соединять безумную резвость с вдумчивостью. И вот однажды молодые люди (Эразму было всего 27 лет, и он, конечно, мог считаться в числе таковых) устроили веселый ночной праздник в освещенном боскете великолепного душистого сада. Всякий, кроме Эразма, привел с собой прелестную донну. Мужчины надели изящные старонемецкие костюмы, женщины были в пестрых ярких платьях, всякая оделась по-своему, вполне фантастично, так что они имели вид прелестных подвижных цветов. Когда та или другая начинала петь итальянскую песню при шепоте струн мандолины, то мужчины с веселым звоном стаканов, полных сиракузским вином, отвечали громкой немецкой застольной песней. Ведь Италия – страна любви. Вечерний ветер шептал в листве, точно тоскливо вздыхая; как звуки любви, неслись по боскету ароматы апельсинных и жасминных деревьев, сливаясь с задорной игрой, которую завели прекрасные женщины, пуская в ход изящное шутовство, присущее одним итальянкам.
Все живее и громче становилось веселье. Самый пламенный юноша, Фридрих, поднялся с места. Обнимая одной рукой свою донну и высоко поднявши другую со стаканом искристого сиракузского вина, он воскликнул:
– Где можно найти небесную радость и блаженство, как не с вами, прекрасные, дивные, итальянские женщины! Вы – сама любовь! Но ты, Эразм, кажется, этого не чувствуешь, – продолжал он, – против всякого уговора и обычая, ты не привел на наш праздник никакой донны, но, кроме того, ты сегодня так мрачен и молчалив, что, если бы не так отважно пил и пел, я мог бы подумать, что ты вдруг превратился в скучного меланхолика.
– Я должен признаться, Фридрих, – ответил Эразм, – что я не могу радоваться таким образом. Ты ведь знаешь, что я оставил дома милую, добрую жену, которую люблю всем сердцем, я изменил бы ей, если бы ради пустой забавы хотя бы на один вечер избрал себе донну. Вы – холостые юноши, это другое дело, но я – отец семейства.
Юноши громко рассмеялись, потому что при слове «отец семейства» Эразм старался сделать строгим свое приятное молодое лицо, что имело очень смешной вид. Возлюбленная Фридриха велела перевести себе по-итальянски то, что Эразм сказал по-немецки; она обратила на Эразма серьезный взгляд и сказала, тихонько грозя ему поднятым пальчиком:
– О, холодный, холодный немец, берегись, ты не видел еще Джульетты!
В эту минуту что-то зашуршало в проходе боскета, и из густой темноты появился при блеске свечей образ дивно прекрасной женщины. Белая одежда с пышными, открытыми до локтя рукавами только наполовину прикрывала плечи, грудь и затылок и ниспадала широкими богатыми складками, волосы были разделены на лбу и сложены сзади во множество косичек. Золотые цепи на шее, богатые браслеты, застегнутые на сгибе руки, дополняли старинный наряд женщины, которая имела такой вид, точно идет женский портрет Рубенса или тонкого Миериса.
– Джульетта! – в удивленьи воскликнули девушки. Джульетта, ангельская красота которой всех ослепила, сказала нежным, прелестным голосом:
– Позвольте и мне принять участие в вашем прекрасном празднике, удалые немецкие юноши. Я пришла к тому, который сидит между вами без любви и без радости. – Тут красавица подошла к Эразму и села рядом с ним на место, которое осталось пустым, потому что ожидали, что и он приведет с собой донну. Девушки шептали друг другу: «Смотрите, смотрите, как хороша сегодня Джульетта!» А юноши говорили: «Посмотрите, каков Эразм! Ему досталась первая красавица, и он только посмеялся над нами».
При первом взгляде, который бросил Эразм на Джульетту, он почувствовал себя так странно, что сам не знал, что такое с такой силой зашевелилось в его душе. Когда она подошла к нему, им овладела какая-то чуждая власть и так стеснила ему грудь, что дыхание его остановилось. Не спуская глаз с Джульетты, с застывшими губами сидел он на месте и не мог выговорить ни слова, между тем как юноши громко восхваляли красоту и прелесть Джульетты. Джульетта взяла полный бокал и встала, приветливо протягивая его Эразму; тот схватил бокал и слегка коснулся пальцев Джульетты. Он пил, и пламя разливалось по его жилам. Тогда Джульетта спросила его, шутя:
– Должна ли я быть вашей донной?
Но Эразм, как безумный, бросился к ногам Джульетты, прижал ее руки к своей груди и воскликнул:
– Да, это ты, я вечно люблю тебя! О, ангельский лик, я видел тебя в моих снах, ты мое счастье, блаженство, моя высшая жизнь!
Все думали, что вино ударило в голову Эразму, потому что его никогда таким не видали, он стал как будто совсем другой.
– Да, ты, ты моя жизнь, ты горишь во мне пожирающим пламенем. Пусть я погибну, но только ради тебя, я хочу жить только тобой! – так кричал Эразм, но Джульетта тихо взяла его в свои объятия; он успокоился, сел около нее, и скоро возобновились игривые шутки и песни веселой любовной игры, которую прервали Эразм и Джульетта. Когда Джульетта пела, казалось, что из глубины ее души несутся небесные звуки, возбуждая во всех никогда не изведанное, но предчувствуемое блаженство. В ее полном, дивно-хрустальном голосе был какой-то таинственный пламень, овладевавший всеми. Крепче обнимали юноши своих дев, и ярче сверкали глаза, устремленные друг на друга. Уже розовый свет возвестил о приближении утренней зари, Джульетта потребовала окончания праздника. Так и случилось. Эразм хотел последовать за Джульеттой, но она запретила ему и указала тот дом, где он может ее найти. Для заключения праздника юноши запели немецкую застольную песню, и в это время Джульетта исчезла из боскета; видели, как она шла по дальней лавровой аллее и двое слуг шли впереди, неся зажженные факелы. Эразм не посмел за ней следовать. Каждый юноша взял под руку свою донну, и все удалились, полные веселья.
Расстроенный, с душой, терзаемой тоской и мукой любви, пошел за ними Эразм в сопровождении маленького слуги, освещавшего его путь факелом. Когда друзья его оставили, он пошел в отдаленную улицу, которая вела к дому Джульетты. Утренняя заря была уже высоко, слуга потушил факел об каменную плиту, и в разлетевшихся искрах появилась перед Эразмом странная фигура: высокий худой человек с острым крючковатым носом, горящими глазами и насмешливо искривленным ртом, одетый в огненно-красный кафтан со сверкающими стальными пуговицами. Он засмеялся и крикнул неприятным, резким голосом:
– Го-го! Да вы положительно сошли со старой картинки с вашим плащом, прорезными рукавами и беретом с пером. Вы довольно забавны, господин Эразм, но разве вы хотите, чтобы над вами смеялись на улице? Вернитесь-ка себе подобру-поздорову на ваш пергаментный лист.
– Какое вам дело до моего костюма? – с досадой сказал Эразм и хотел пройти, толкнув в сторону красного молодца, но тот закричал ему:
– Нечего вам спешить, к Джульетте теперь нельзя.
Эразм быстро обернулся.
– Что вы говорите про Джульетту! – крикнул он диким голосом, схвативши за грудь красного молодца; но тот быстро вывернулся и, прежде чем Эразм опомнился, уже исчез. Эразм стоял совершенно ошеломленный, держа в руке стальную пуговицу, которую он оторвал у красного молодца.
– Это был волшебный доктор, синьор Дапертутто, но что ему от вас нужно? – сказал слуга, но Эразма охватил ужас, и он поспешил вернуться к себе.
Джульетта приняла Эразма с той дивной грацией и приветом, которые были ей свойственны. На безумную страсть, которой горел он, она отвечала кроткой и равнодушной манерой. Только по временам сверкали ее глаза, и Эразм чувствовал, как тайный страх проникал ему в душу, когда она смотрела на него каким-то странным взглядом. Никогда не говорила она ему, что его любит, но все ее обращение с ним давало ему ясно это понять, и потому путы его становились все крепче и крепче. Для него началась какая-то солнечная жизнь; с друзьями он виделся редко, потому что Джульетта ввела его в другое, незнакомое общество.
Однажды с ним встретился Фридрих, который завел с ним разговор. Эразм смягчился от разных воспоминаний о родине и о доме и сделался кротче, тогда Фридрих сказал ему:
– Знаешь ли, Спикхер, что ты завязал очень опасное знакомство? Ты, вероятно, уже заметил, что прекрасная Джульетта – одна из самых хитрых куртизанок, которые только бывают на свете. Про нее ходит много таинственных и странных историй, которые выставляют ее в совсем особом свете. Я вижу по тебе, что когда она захочет, то может действовать на людей с неотразимой силой и опутывать их неразрывными сетями, ведь ты совершенно изменился, весь предался соблазнительной Джульетте и больше не думаешь о своей доброй и милой жене.
Тут Эразм закрыл лицо руками и, громко рыдая, призывал имя своей жены. Фридрих видел, что в душе его началась жестокая борьба.
– Спикхер, – сказал он, – уедем скорее.
– Да, Фридрих, – порывисто воскликнул Спикхер, – ты прав, я сам не знаю, что за ужасные, мрачные предчувствия на меня напали, – я должен уехать сегодня же!
Друзья поспешно пошли по улицам, но им перерезал дорогу синьор Дапертутто, который засмеялся Эразму в лицо и воскликнул:
– Ах, спешите же, торопитесь, Джульетта ждет вас с сердцем, полным тоски, и с глазами, полными слез!
Точно молния поразила Эразма.
– Этот молодец, – сказал Фридрих, – этот шарлатан противен мне до глубины души, и то, что он ходит к Джульетте и продает ей свои чудесные эссенции…
– Как, – воскликнул Эразм, – этот отвратительный малый ходит к Джульетте? К Джульетте?
– Где вы так долго были? Вас ждут, неужели вы не вспомнили обо мне? – воскликнул нежный голос с балкона.
Это была Джульетта, перед домом которой друзья очутились незаметно для себя. Одним прыжком очутился Эразм в ее доме.
– Теперь его больше нельзя спасти, – тихо проговорил Фридрих и проскользнул дальше.
Никогда еще не была так прелестна Джульетта, на ней был тот же самый наряд, как тогда в саду, она сияла красотой и юной грацией. Эразм забыл все, что говорил Фридриху; непобедимее, чем когда-либо, охватило его высшее блаженство и наслаждение, но никогда еще Джульетта не выражала ему так открыто свою любовь. Казалось, только его она и видела, только им и жила. На вилле, которую наняла Джульетта на лето, должен был состояться праздник. Туда поехал Эразм. В числе других был молодой итальянец безобразного вида и еще более безобразных нравов, очень ухаживавший за Джульеттой и возбудивший ревность Эразма, который, полный гнева, удалился от всех и одиноко блуждал по боковой аллее сада. Джульетта нашла его.
– Что с тобой? Разве ты не совсем еще мой?
И она обвила его нежными руками и запечатлела поцелуй на его губах. Огненные лучи пронизали его, в бешеном безумии любви прижал он к себе возлюбленную и воскликнул:
– Нет, я не оставлю тебя, если даже придется позорно погибнуть!
При этих словах Джульетта странно улыбнулась, и на него упал тот самый удивительный взгляд, который прежде возбуждал в нем ужас.
Они снова вернулись к обществу. Теперь противный молодой итальянец поменялся ролью с Эразмом: движимый ревностью, он говорил разные колкие и оскорбительные речи, направленные против немцев, и в особенности против Спикхера. Наконец, тот больше не мог этого вынести; он быстро подошел к итальянцу.
– Оставьте, – сказал он, – ваши пустые колкости относительно немцев и меня самого, а не то я брошу вас в этот пруд, и вы можете тогда упражняться в плавании.
В эту минуту в руке итальянца блеснул кинжал, тогда Эразм в ярости схватил его за горло и бросил на землю: один сильный удар ноги в затылок, и итальянец, хрипя, испустил дух. Все бросились на Эразма, он ничего не сознавал и чувствовал, что его схватили и рвут на части.
Когда он очнулся, точно проснувшись после глубокого сна, он лежал в маленьком кабинете у ног Джульетты, которая, склонив над ним голову, обвила его руками.
– О, злой, злой немец, – сказала она, бесконечно кротко и нежно, – как ужасно ты меня напугал! Я избавила тебя от ближайшей опасности, но во Флоренции тебе находиться небезопасно. Ты должен уехать, должен оставить меня, которая так тебя любит.
Мысль о разлуке терзала Эразма невыразимой скорбью и горем.
– Позволь мне остаться! – воскликнул он. – Пусть лучше умру я! Разве жить без тебя не значит умереть?
Тут ему показалось, что тихий, далекий голос горестно зовет его по имени. Ах, то был голос его верной жены, из Германии звавший его. Эразм замолчал, а Джульетта спросила его как-то странно:
– Ты, верно, думаешь о своей жене? Ах, Эразм, ты слишком скоро меня забудешь.
– О, если бы я мог навсегда и навеки остаться твоим, – сказал Эразм.
Они стояли против большого прекрасного зеркала, висевшего на стене, по обеим сторонам которого горели яркие свечи. Джульетта еще крепче прижала к себе Эразма и тихо прошептала:
– Оставь мне твое отраженье, мой милый, любимый, оно должно быть моим и навеки останется у меня.
– Джульетта! – воскликнул удивленный Эразм. – Что ты говоришь? Мое отраженье?
При этом он посмотрел в зеркало, отражавшее его и Джульетту в нежном любовном объятии.
– Как могу я отдать тебе мое отраженье, – продолжал он, – когда оно всюду за мной следует и смотрит на меня из всякой светлой воды и со всякой гладкой поверхности?
– Как, – сказала Джульетта, – ты не хочешь отдать мне даже подобия твоего «я», отсвечивающего в зеркале, когда хотел отдать мне всю твою жизнь и тело? Даже неверный твой образ не хочет со мной остаться и странствовать через бедную мою жизнь, которая будет теперь без любви и без радости, раз ты меня покидаешь.
Горькие слезы брызнули из прекрасных темных глаз Джульетты. Тогда воскликнул Эразм, обезумев от смертной муки любви:
– Неужели я должен тебя покинуть? Если так, пусть мое отраженье останется у тебя навсегда и навеки. Никакая сила, даже сам дьявол не может отнять его у тебя до тех пор, пока я буду твоим душою и телом.
Едва он сказал это, на устах его загорелись поцелуи Джульетты, потом она оставила его и, полная тоски, протянула руки к зеркалу. Эразм видел, как его образ отделился независимо от его движений, как он устремился в объятия Джульетты и затем пропал. Какие-то безобразные голоса закричали и захохотали с дьявольской насмешкой; корчась от страха, почти без сознания упал он на пол, но смертельная боязнь и ужас вывели его из столбняка, в полной темноте дополз он до двери и вышел на лестницу. У самого дома его подняли и посадили в экипаж, который быстро покатился.
– Вы, кажется, немного больны, – сказал по-немецки севший рядом с ним человек, – но теперь все пойдет прекрасно, если вы только захотите вполне мне отдаться. Джульетта сделала свое дело и поручила мне вас. Вы, право, премилый молодой человек и удивительно склонны к игривым шуткам, которые очень приятны и мне, и Джульетте. Хорош был этот немецкий удар в затылок. Как смешно было, когда у этого amoroso посинел язык и повис из горла, да еще он хрипел и охал и не мог сразу убраться на тот свет, – ха, ха, ха!..
Голос этого человека звучал такой отвратительной насмешкой, его болтовня была так ужасна, что слова его терзали сердце Эразма, как удары кинжала.
– Кто вы такой? – сказал Эразм. – Замолчите, не говорите об этом страшном деле, в котором я каюсь!
– Каетесь! каетесь! – отвечал человек. – Вы, может быть, каетесь также и в том, что узнали Джульетту и вам досталась ее сладкая любовь?
– Ах, Джульетта, Джульетта! – вздохнул Эразм.
– Ну да, – продолжал тот, – вы сущий ребенок, вы желаете и хотите, но все должно идти по ровной, гладкой дороге. Это фатально, что вы должны были покинуть Джульетту, но если бы вы здесь остались, я бы отлично мог избавить вас от всех кинжалов ваших преследователей, а также и от милой полиции.
Мысль иметь возможность остаться с Джульеттой с силой овладела Эразмом.
– Как можно это сделать? – спросил он.
– Я знаю, – сказал человек, – одно симпатическое средство, которое поразит слепотой ваших преследователей, словом, оно так действует, что вы будете являться им все с новым лицом, и они никогда вас не узнают. Когда наступит день, вы потрудитесь долго и внимательно посмотреться в какое-нибудь зеркало, а с вашим отраженьем я совершу кое-какие операции, нимало его не испортив, и вы можете тогда жить с Джульеттой вполне безопасно, в весельи и в радости.
– Ужасно! ужасно! – воскликнул Эразм.
– Что такое ужасно, дражайший? – насмешливо спросил че-ловек.
– Ах, я… ах, я… – начал Эразм.
– Оставили ваше отражение у Джульетты? – быстро докончил человек. – Ха, ха, ха! bravissimo, милейший. Теперь вы можете лететь через леса и долины, деревни и города до тех пор, пока не найдете вашу жену и маленького Разма и не сделаетесь опять отцом семейства, хотя и без отражения, что для вашей жены будет неважно, так как вы будете принадлежать ей телесно, а Джульетта будет вечно иметь только ваше мерцающее подобие.
– Замолчи, ты, ужасный человек! – закричал Эразм.
В эту минуту приблизилось к ним с пением веселое шествие с факелами, которые осветили экипаж. Эразм увидал лицо своего спутника и узнал безобразного доктора Дапертутто. Одним прыжком выскочил он из экипажа и побежал навстречу шествию, так как узнал издали приятный бас Фридриха. Друзья возвращались с деревенского обеда. Эразм быстро рассказал Фридриху обо всем, что случилось, умолчав только о потере своего отражения. Фридрих поспешил с ним в город, и все было так скоро устроено, что, когда взошла утренняя заря, Эразм сидел уже на быстром коне и был далеко от Флоренции.
Спикхер описал многое, что случилось с ним во время пути. Но удивительнее всего был тот случай, который прежде всего заставил его почувствовать потерю своего отражения. Это было тогда, когда его усталая лошадь нуждалась в отдыхе и он остановился в большом городе; без всякого опасения уселся он за общий стол в гостинице, не заметив, что против него висело прекрасное, светлое зеркало. Какой-то дьявольский кельнер, стоявший за его стулом, заметил, что стул этот кажется в зеркале пустым и сидящее на нем лицо не отражается. Он сообщил свое наблюдение соседу Эразма, тот своему; по всему столу началось шептанье и бормотанье, смотрели то на Эразма, то в зеркало. Эразм еще не разобрал, что все это относилось к нему, когда поднялся с места какой-то серьезный человек, подвел его к зеркалу, посмотрел туда и, обратившись затем к всему обществу, громко воскликнул: «Очевидно, у него нет отражения!» – «У него нет отражения! нет отраженья! – закричали все разом, – это mauvais sujet[1], homo nefas[2], вытолкайте его за дверь!»
Полный ярости и стыда, убежал Эразм в свою комнату; но едва он вошел туда, как ему было объявлено от полиции, что он должен в течение часа или явиться перед всеми с своим полным и сходным отражением, или оставить город. Он поспешил уехать, преследуемый толпой и уличными мальчишками, которые кричали ему вслед: «Вон едет тот, кто продал черту свое отражение, вон он едет!» Наконец, он выехал на свободу. С тех пор везде, где он появлялся, он просил скорее завешивать зеркала, под предлогом отвращенья ко всякому отражению, и поэтому его ради шутки называли генералом Суворовым, так как тот делал то же самое.
Когда он достиг своего отечества и приехал домой, его радостно встретила милая жена с маленьким сыном, и скоро ему показалось, что в спокойной и мирной домашней жизни можно забыть о потере отражения. Однажды Спикхер, который совсем не думал больше о прекрасной Джульетте, играл с маленьким Размом; тот набрал в ручонки сажи и измазал ею лицо отцу. «Отец, отец, смотри, какой ты стал черный!» – закричал малютка и, прежде чем Спикхер сообразил, в чем дело, принес зеркало и стал держать его перед отцом, заглядывая туда сам, но сейчас же с плачем уронил зеркало и убежал в другую комнату. Вскоре затем вошла жена Спикхера, глядя на него со страхом и с удивлением. «Что это рассказал мне про тебя Разм?» – сказала она. «Что у меня нет отражения? Не правда ли, милая?» – перебил ее Спикхер с натянутой улыбкой и постарался ее уверить, что бессмысленно думать, что можно вообще потерять свое отражение, вообще же говоря, это небольшая потеря, потому что всякое отражение есть иллюзия, самосозерцание ведет к тщеславию, и, кроме того, подобное отражение разделяет наше «я» на сон и действительность. Когда он говорил это, жена быстро сдернула покров с завешенного зеркала, висевшего в комнате. Она посмотрела туда и упала на пол, словно пораженная громом. Спикхер поднял ее, но едва к ней вернулось сознание, как она с отвращением его оттолкнула. «Оставь меня, – кричала она, – оставь меня, страшный человек! Это не ты, ты не муж мой, ты адский дух, который хочет сгубить меня и лишить спасения души. Прочь! Оставь меня! Ты не имеешь надо мной власти, проклятый!» Ее голос раздавался по всем комнатам, вся прислуга в ужасе сбежалась на этот крик; Эразм в ярости и в отчаянии выскочил из дому.
Точно одержимый бешенством, бегал он по уединенным дорожкам городского парка. Образ Джульетты восстал перед ним во всей своей ангельской красоте, и он громко воскликнул:
– Не мстишь ли ты мне, Джульетта, за то, что я покинул тебя и вместо себя самого оставил тебе только свое отражение? О, Джульетта, я хочу быть твоим и душою, и телом, она отреклась от меня, она, для которой я пожертвовал тобою. Джульетта, Джульетта, я хочу отдать тебе душу, тело и жизнь.
– Это вполне возможно, почтеннейший, – сказал синьор Дапертутто, который очутился около него в своем ярко-красном платье с блестящими стальными пуговицами. То были слова утешения для несчастного Эразма, и потому он не обратил внимания на насмешливое безобразное лицо Дапертутто. Он остановился и спросил его жалобным голосом:
– Как же я найду ее, когда она для меня навеки утрачена?
– Нимало, – возразил Дапертутто, – она совсем недалеко отсюда и стремится к вашему почтенному «я», так как, по вашим же словам, отражение есть не более как жалкая иллюзия. Впрочем, если она узнает, что ваша достойная особа, то есть ваша душа, тело и самая жизнь в безопасности, она с благодарностью возвратит вам ваше приятное отражение в целости и неприкосновенности.
– Веди меня к ней, к ней! – воскликнул Эразм. – Где она?
– Прежде чем вы увидите Джульетту, – сказал Дапертутто, – и совершенно отдадитесь ей по восстановлении вашего отражения, нужно сделать еще одну маленькую вещицу. Вы не можете вполне располагать вашей достойной особой, так как вы еще связаны известными узами, которые должны быть разорваны. Ваша любезная жена и подающий надежды сынок…
– Что такое? – прервал Эразм.
– Полный разрыв этих уз, – продолжал Дапертутто, – может быть очень легко достигнут одним простым, человеческим средством. Вы знаете еще с Флоренции, что я умею приготовлять чудесные лекарства, так главные-то средства у меня под рукой. Достаточно дать две капли тем, кто стоит поперек дороги у вас и у милой Джульетты, и они упадут без всякого звука, не сделав ни одного болезненного движения. Это называется умереть, и смерть, должно быть, горька; но разве вкус горького миндаля не приятен? Ведь только такую горечь и имеет смерть, причиняемая этим пузырьком. Сейчас же после такого веселого падения от вашего достойного семейства распространится приятный запах горького миндаля. Вот, возьмите, почтеннейший. – Он протянул Эразму небольшой пузырек[3].
– Ужасный человек! – воскликнул тот. – Я должен отравить мою жену и дитя?
– Кто говорит об отраве? – перебил его красный доктор. – В этом пузырьке просто вкусное домашнее снадобье. Я располагаю и другими средствами, чтобы получить вашу свободу, но это действует так естественно, так человечно, что мне оно особенно по сердцу. Возьмите же его и будьте спокойны, милейший!
Эразм не помнил, как в руках у него очутился пузырек. Без всякой мысли побежал он домой в свою комнату. Всю ночь жена его мучилась страхом и горем, она все время уверяла, что возвратившийся человек не муж ей, что это адский дух, принявший вид ее мужа. Как только Спикхер вошел в дом, все со страхом от него бежали, только маленький Разм решился к нему подойти и по-детски спросить его, отчего он не взял с собой свое отражение, ведь мама на это так сердилась, что чуть не умерла. Эразм дико посмотрел на малютку, он держал еще в руке пузырек Дапертутто. У мальчика на руке была его любимая голубка, она протянула клюв к пузырьку и начала клевать пробку и сейчас же опустила головку: она была мертва. Эразм в ужасе отскочил от нее. «Предатель! – воскликнул он. – Ты не соблазнишь меня на это адское дело». Он швырнул пузырек в открытое окно так, что он ударился о камни мощеного двора и разлетелся на тысячу кусков. Сейчас же распространился приятный запах миндаля и пошел по всей комнате. Маленький Разм испугался и убежал.
Тысячи мук терзали Спикхера весь этот день до самой полуночи. Тут в душе его все яснее и яснее стал восставать образ Джульетты. Однажды в его присутствии у нее лопнули на шее бусы, состоящие из тех красных ягод, которые женщины носят как жемчуг. Снявши ягоды, он быстро спрятал одну из них, так как она прикасалась к шее Джульетты, и сохранил ее у себя. Он достал теперь эту ягоду и, смотря на нее, напрягал свои мысли и ум на возлюбленную. И вот как будто от ягоды пошел волшебный запах, обдававший его прежде вблизи Джульетты.
– Ах, Джульетта, только раз бы увидеть тебя и потом позорно погибнуть!
Едва произнес он эти слова, как за дверью стало что-то шуршать и двигаться; он расслышал шаги, кто-то постучался в дверь, у Эразма занялся дух от страха, ожидания и от надежды. Он отпер дверь, и вошла Джульетта в сиянии прелести и красоты. В безумии любви и восторга заключил он ее в свои объятия.
– Я здесь, я с тобою, мой милый, – тихо и нежно сказала Джульетта, – но смотри же, как верно сохранила я твое отражение. – Она отдернула покров с зеркала, и Эразм с восторгом увидел, как его образ прижался к отражению Джульетты; но, независимо от того, оно не отражало никаких его движений. Эразм затрепетал от ужаса.
– Джульетта! – воскликнул он. – Любя тебя, я дойду до бешенства! Отдай мне мое отражение и возьми меня самого, мое тело, душу и жизнь!
– Между нами есть еще нечто, милый Эразм, – сказала Джульетта, – ты ведь знаешь, разве не сказал тебе Дапертутто?
– Ради бога, Джульетта, – прервал Эразм, – если только так я могу быть твоим, то лучше мне умереть!
– Дапертутто не должен был склонять тебя на такое дело, – сказала Джульетта, – конечно, это дурно, что так много значит обет и благословение священника; но ты должен разорвать узы, которые тебя связывают, потому что иначе ты никогда не будешь вполне моим, для этого есть другое, лучшее средство, чем то, которое предлагал тебе Дапертутто.
– В чем же оно состоит? – порывисто спросил Эразм.
Тут Джульетта обвила его шею рукой и, прижавшись головой к его груди, тихо прошептала:
– Ты напишешь на бумаге твое имя, Эразм Спикхер, под словами: «Я даю моему доброму другу Дапертутто власть над моей женой и ребенком, чтобы он делал с ними все, что захочет, и развязал бы узы, которые меня связывают, потому что впредь я хочу принадлежать и телом, и бессмертной душой Джульетте, которую я избрал себе в жены и с которой хочу навеки связать себя особым обетом».
Все нервы Эразма передернулись судорогой, огненные поцелуи Джульетты горели у него на устах, в руке его была бумага, которую дала ему Джульетта. Вдруг за Джульеттой вырос, точно гигант, Дапертутто, протягивая Эразму металлическое перо. В ту же минуту на левой руке его лопнула жила и из нее брызнула кровь.
– Обмакни перо, обмакни! Пиши свое имя! – закаркал красный гигант.
– Подпишись, подпишись, мой единый, навеки любимый! – шептала Джульетта.
Он намочил уже перо своею кровью и хотел писать, но тут отворилась дверь и явилась белая фигура, которая, как призрак, устремила на Эразма недвижный взор и глухо и горестно воскликнула:
– Эразм, Эразм! Что ты делаешь! Именем Спасителя заклинаю тебя, оставь это страшное дело!
Эразм узнал в предостерегающем образе свою жену и далеко отбросил перо и бумагу. Из глаз Джульетты посыпались искры и молнии, лицо ее страшно искривилось, тело превратилось в пламень.
– Оставь меня, адское отродье, тебе не должна принадлежать моя душа. Во имя Спасителя, отойди от меня, змея! Ты пылаешь адским огнем! – так крикнул Эразм и сильной рукой оттолкнул Джульетту, которая все еще обвивала его рукой.
Тут что-то завыло и завизжало нестройными голосами, и по комнате зашумели точно черные вороновы крылья. Джульетта и Дапертутто исчезли в густом дыму, который повалил точно из стен, задувая свечи. Наконец, проникли в окно лучи утренней зари. Эразм сейчас же пошел к жене. Он нашел ее кроткой и спокойной. Маленький Разм уже весело сидел на ее постели. Она протянула руку измученному мужу, говоря: «Я знаю теперь все, что случилось с тобой дурного в Италии, и жалею тебя от всего сердца. Враг очень силен, а так как он предан всем порокам, то очень завистлив и не мог противостоять искушению похитить у тебя таким коварным образом твое прекрасное, сходное отражение. Посмотрись вон в то зеркало, милый, добрый муж!» Спикхер исполнил это, дрожа всем телом, с самой жалобной миной. Но зеркало осталось так же светло и гладко, Эразм Спикхер не смотрел из его глубины.
– На этот раз, – продолжала жена, – хорошо, что зеркало не отражает твоего лица, ты имеешь очень глупый вид, мой милый Эразм. Вообще, ты и сам можешь понять, что без отражения ты составляешь для людей предмет насмешек и не можешь быть настоящим отцом семейства, внушающим уважение жене и детям. Сынок и теперь над тобой смеется и скоро нарисует тебе углем усы, потому что ты этого не можешь заметить. Постранствуй-ка еще немного по свету и попробуй при случае отнять у черта твое отражение. Если ты его получишь, то ты будешь для меня снова желанным гостем. Поцелуй меня (Спикхер исполнил это), а теперь счастливого пути! Посылай время от времени Разму пару новых штанишек, ведь он часто ползает на коленях и ему нужно их очень много. Если ты проедешь через Нюрнберг, прибавь к этому пестрого гусара и пряник, как подобает доброму отцу. Прощай же, милый Эразм. – Она повернулась на другой бок и заснула.
Спикхер поднял маленького Разма и прижал его к сердцу, но тот громко закричал. Тогда Спикхер поставил его на пол и отправился странствовать. Однажды наткнулся он на некоего Петра Шлемиля, который продал свою тень; они хотели странствовать вместе так, чтобы Эразм Спикхер бросал нужную тень, а Петр Шлемиль отражался в зеркале; но из этого ничего не вышло.
Постскриптум странствующего энтузиаста. Что глядит на меня из этого зеркала? Разве это я? О, Юлия, Джульетта! Небесный образ и адский дух! Восторг и мучение! Стремление и отчаяние! Ты видишь, мой милый Теодор Амадей Гофман, что чуждая, темная сила слишком часто и видимо вступает в твою жизнь и, обманывая сон мой прекрасными грезами, ставит у меня на дороге странные образы. Весь полный видениями новогодней ночи, я почти готов думать, что советник юстиции в самом деле сделан из камеди, что чай его был рождественской или новогодней выставкой, а прекрасная Юлия – тот соблазнительный женский образ Рембрандта или Калло, который лишил Эразма Спикхера его прекрасного, верного отражения.
Прости мне это!
Пер. с англ. С. Поляковой
Кроме названного выше господина, в кругу моих знакомых не сыщется человека, кого я изучал бы так пристально, но чью подлинную сущность постиг бы лишь настолько, насколько ему было угодно ее обнаружить. Любопытствуя понять, кто он, что представляет из себя на самом деле, как со мной связан и чем для меня и для него обернется наш обоюдный интерес друг к другу, не предопределенный моим выбором и, кажется, непрестанно крепнущий, а к тому же стремясь исследовать людскую природу – впрочем, едва ли мосье де Зеркалье наделен чем-нибудь человеческим, кроме внешнего облика, – я решил познакомить свет с некоторыми примечательными чертами этого господина, в уверенности, что обладаю ключом к объяснению его характера. Пусть читатель не посетует на обилие мелочных подробностей, поскольку предмет моих напряженных раздумий обнаруживает свою суть в ничтожных частностях; пожалуй, трудно предрешать, какая случайная и незначительная деталь сыграет роль собаки-поводыря и выведет нас к истине. Но какими странными, удивительными, противоестественными или невероподобными ни покажутся некоторые мои наблюдения, совесть моя в том порукой, что я буду со священным трепетом относиться к каждому своему слову, будто свидетельствую под присягой, памятуя, что затрагиваю глубоко личные стороны жизни господина, о котором идет речь. Впрочем, нет оснований для судебного преследования мосье де Зеркалье, да если б они даже и были, я ни за что бы не взялся за подобное дело. Я имею к нему претензии лишь потому, что его окутывает непроницаемая тайна, которая сущий пустяк, если скрывает добро, но много опаснее, если за ней прячется зло.
Допустим, меня можно подозревать в лицеприятности суждений, но в таком случае мосье де Зеркалье, пожалуй, скорее выиграет от нее, нежели пострадает, поскольку за долгие годы знакомства мы почти не знали размолвок. Есть, кроме того, основания считать, что он связан со мной родством и потому располагает правом на самые добрые слова, какие есть у меня в запасе. Мосье де Зеркалье, несомненно, удивительно похож на меня лицом и всегда является в трауре на похороны моих близких. С другой стороны, имя его как будто указывает на французское происхождение; поскольку же мне приятнее думать, что в моих жилах течет англосаксонская и подлинно пуританская кровь, я позволю себе отрицать всякое родство с мосье де Зеркалье. Некоторые знатоки генеалогий считают колыбелью его семьи Испанию и видят в мосье рыцаря ордена Caballeros de los Espejos[4], один из представителей которого был побежден Дон Кихотом. Что же говорит обо всем этом сам мосье? Скажу, что он никогда и словом не обмолвился о себе. Быть может, он хранит свою интригующую тайну только потому, что лишен дара речи и бессилен ее открыть. Иногда мосье шевелит губами, глаза и черты его меняют выражение, как бы соответствуя зримым значкам, посылаемым ритмом его дыхания, а потом лицо его становится серьезным и удовлетворенным, точно мой друг высказал какую-то умную мысль. Складны или бессвязны его речи, о том судить самому мосье де Зеркалье, поскольку ни одного его слова не дошло до слуха постороннего человека. Быть может, он немой? Или весь свет глух? Быть может, мой друг шутит и потешается над нами? Если так, то смешно ему одному.
Я убежден, что только демон немоты, которым одержим мосье де Зеркалье, не позволяет ему высказывать мне самых лестных дружеских заверений. Во многом – это касается обычных его склонностей и привычек – между нами существует несомненное внутреннее сходство, и отличаемся мы разве тем, что все же я иногда произношу несколько слов. Мосье так доверяет моему вкусу, что, презирая моду, перенимает покрой моего платья, поэтому, примеряя обнову, я наперед знаю, что встречу мосье в такой же одежде. У него есть разновидности всех моих жилетов и галстуков, такие же, как у меня, манишки и поношенная домашняя куртка, сшитая, кажется, портным-китайцем по образцу моей старой любимой куртки и до того с ней схожая, что ее тоже украшает заплата на локте. Сказать по правде, наши жизни с их каждодневными мелочами и серьезными событиями так напоминают одна другую, что невольно вспоминаются легендарные рассказы о влюбленных, близнецах или роковых двойниках, которые одинаково жили, радовались, мучились, а на смертном ложе повторяли последний вздох своего второго «я», хотя между ними пролегали необозримые пространства моря и суши. Как ни странно, мои беды обрушиваются и на моего друга, хотя бремя их не делается для меня легче оттого, что поделено между нами. Промучившись, скажем, ночь зубной болью, утром я встретил мосье де Зеркалье с таким флюсом, что мои страдания удвоились, как, впрочем, и страдания мосье, если мне позволительно заключить об этом по его раздувшейся вдруг щеке. Колебания моего настроения мгновенно передаются мосье, и несчастный целый божий день хандрит и куксится или, напротив, смеется затем, что на меня нашел веселый или мрачный стих.
Однажды нас с ним приковала к постели трехмесячная болезнь, а когда мы поднялись на ноги, оба выглядели при встрече как призраки-близнецы. Стоило мне влюбиться, как мосье становился пылким и мечтательным, а случись получить отставку – этот чрезвычайно чувствительный господин ходил мрачнее тучи. Кровь его закипала, он горел, точно в жару, и кипятился из-за несправедливостей, которые сыпались как будто только на мою голову. Подчас я даже брал себя в руки, видя на его лице с гневно сведенными бровями отражение своей бешеной ярости. Мосье – великий охотник вступать в мои ссоры, но я не запомню, чтобы, защищая меня, он дал заслуженную пощечину моему противнику. Вообще он постоянно вмешивается в мои дела безо всякого толку, и в припадках подозрительности мне иной раз думается, что дружеское участие мосье столь же показное, как у всех прочих. Но поскольку каждый человек что-нибудь таит под личиной сочувствия – неподдельное золото или сплавленное с медью, я предпочитаю принимать мосье де Зеркалье таким, каков он есть, чем гнаться за полноценной монетой, рискуя потерять фальшивую.
В пору, когда я вел рассеянную жизнь, я часто встречал мосье в бальных залах и мог бы вновь увидеть, если б мне вздумалось искать его там. Мы нередко сталкивались в театре Тремонт; однако здесь он не занимал места в бельэтаже, партере или на балконе и не смотрел на сцену, где блистали знаменитости, а порой даже сама Фанни Кэмбл. Ничуть не бывало: оригинал предпочитал сидеть в фойе у одного из тех высоких зеркал, в которых отражается это залитое светом помещение. Мой друг склонен к таким странностям, что в общественных местах я стараюсь его не замечать и даже таить, что имею к нему отношение. Но он упорно продолжает раскланиваться со мной, хотя здравый смысл, если он таковым обладает, мог бы подсказать ему, что это мне так же приятно, как приветствовать дьявола. В другой раз он угодил на пороге скобяного склада прямо в громадный медный котел, а через минуту ударился головой о блестящую жаровню и, взглянув на меня, безжалостно дал мне понять, что я узнан. Затем улыбнулся, и я ответил ему тем же. Однако из-за всех этих ребяческих выходок почтенные люди сторонятся мосье де Зеркалье и избегают, как никого в городе.
Одна из наиболее примечательных особенностей этого странного господина – его поразительная любовь к воде. Сказать по правде, ему не столько нравится ее пить (мосье довольствуется очень умеренным количеством воды), сколько при каждом удобном случае поливать себе голову и шею. Быть может, он какой-нибудь тритон или сын русалки, сочетавшейся со смертным человеком, и унаследовал ее водную и земную природу, подобно тем отпрыскам, которые рождались от брака морских божеств или нимф источников с обыкновенными людьми. Если мосье не находит лучшего места, чтобы освежиться, этот безумец, как я сам видел, не брезгует и прудом, где купают лошадей. Иной раз он плещется в водостоке у водонапорной башни, не заботясь о том, что подумают люди. Когда после проливного дождя я шел по улице и старательно выбирал места посуше, мосье де Зеркалье, одетый на выход, к моему ужасу, шлепал по лужам, увязая в грязи по колено и не пропуская ни одной. Стоило мне заглянуть в колодец, как я видел этого чудака на дне, откуда, словно через длинную трубу телескопа, он смотрит на небо и, очевидно, среди бела дня открывает новые звезды. На прогулках по одиноким тропкам или в лесной чаще я нередко набредал на затерянные родники и уже готов был мнить себя их первооткрывателем, как тут же убеждался, что мосье меня опередил. Благодаря присутствию мосье места моих прогулок казались мне еще более уединенными. Я приходил к озеру Георга, которое французы считают природным источником святой воды, используют ее в здешних своих бревенчатых церквах и в соборах за океаном, склонялся над обрывом и обнаруживал мосье в озерных струях. И на Ниагарском водопаде, где я с радостью забывал и о себе, и о нем, на водной глади у самого края водопада под Столовой горой меня опять упрямо встречал мой неизменный спутник. Я убежден, что даже у истоков Нила мосье не оставил бы меня в покое. Не будучи вторым Ладурладом, чье платье не намокало в морских волнах, трудно понять, как мой друг мог оставаться сухим, а я должен признать, что одежда мосье, кажется, даже не сыреет и столь же ладно сидит, как моя собственная. Все же на правах друга я хочу посоветовать мосье, чтобы он так не злоупотреблял купаньем.
Все сказанное здесь можно отнести к безобидным причудам мосье, сулящим обществу только приятное разнообразие, и хотя подчас они доставляют докуку, наша повседневная жизнь без них лишилась бы свежести и остроты. Этим попутно сделанным намеком я хочу предварить рассказ о более странных особенностях поведения моего друга; скажи я о них сразу, читатель мог бы решить, что мосье де Зеркалье – просто тень, что я не заслуживаю доверия, а эта правдивая история – чистейший вымысел. Но теперь, когда читатель видит, что я достоин всяческого доверия, я заставлю его удивиться.
Честно говоря, мне нетрудно было бы убедительнейшим образом доказать, что в действительности мосье де Зеркалье чародей, а может, даже обитатель мира духов, с которым чародеи общаются. Ведь ему ведомо таинственное искусство перемещаться из одной точки пространства в другую со скоростью быстроходного парохода или поезда; при этом мосье нипочем каменные стены, дубовые засовы или железные запоры. Приведу, к примеру, такой случай: как-то раз поздним вечером я сижу здесь, в своей комнате, в полном одиночестве – дверь заперта, ключ из нее вынут, а замочная скважина заткнута бумагой, чтобы не сквозило. Однако мое одиночество – мнимое, ибо, стоит мне засветить лампу и сделать пять шагов направо, мосье де Зеркалье, без сомнения, встретит меня с зажженной лампой в руке: если завтра, не сказав моему другу ни слова, я надумаю сесть в почтовую карету и уехать на неделю из дому, можно не сомневаться, что в любой гостинице этот непрошеный гость разделит со мной комнату. Приди мне на ум каприз погулять при луне и полюбоваться на фонтан Шейкера в Кентербери, мосье де Зеркалье повторит мою нелепую затею и не преминет встретиться там со мной. Мне предстоит еще больше удивить читателя! Нанося на бумагу слова этой фразы, я случайно взглянул на большой медный шар, украшающий каминную подставку для дров, и – чудеса! – увидел, что во много раз уменьшенный мосье де Зеркалье с лицом, расплющенным в забавной гримасе, как бы потешается над моим изумлением! Но мой друг так часто выкидывал подобные шутки, что они уже приелись. Как-то со свойственной ему бесцеремонностью мосье прокрался в голубые глаза одной молодой леди, и пока я мечтательно и восторженно глядел на нее, в грезах моих витал и мой вездесущий друг. Прошедшие с тех пор годы так изменили мосье, что теперь эти голубые глаза откажут ему, конечно, в пристанище.
Сообщенные здесь достоверные сведения позволяют заключить, что дела мосье обернулись бы плачевно, шути он свои шутки в стародавние времена процессов над ведунами, по крайней мере если б констебль или блюстители порядка получили полномочия схватить его, а тюремщик оказался достаточно предусмотрителен, чтобы сделать побег мосье невозможным. Но мне часто представлялось странным и свидетельствующим то ли о его болезненной подозрительности, то ли о глубочайшей осторожности, что даже мне, самому близкому другу, он не позволял к себе притронуться и пальцем. Если сделать шаг навстречу мосье, он с готовностью приблизится, если протянуть руку, охотно сделает то же, но не ждите сердечного рукопожатия – вам не подадут и пальца! О, мосье де Зеркалье скользок как угорь!
Право, все это поистине странные вещи. Затратив много умственных сил и не сумев составить себе представление о характере моего друга, я прибегал к помощи людей сведущих, читал мудреные философские трактаты, стараясь разгадать, что за создание меня преследует и зачем. Я слушал длинные лекции и углублялся в толстые тома, но постиг лишь то, что в истории человеческого рода обыкновенные смертные не раз оказывались связанными с существами, сходными с мосье. Быть может, многие из моих современников имеют такого друга, как мой мосье де Зеркалье. Почему бы этому господину не сблизиться с кем-нибудь из них или, на худой конец, не разрешить другому духу сопутствовать мне? Если уж судьбе угодно, чтобы у меня был столь навязчивый друг, который не сводит с меня глаз, даже когда я в полнейшем уединении, я предпочитаю – бог с ними, с условностями – улыбающуюся молодую девушку мрачному, насупленному и бородатому мосье. Увы, такие желания никогда не осуществляются! Хотя родичей мосье де Зеркалье, быть может справедливо, обвиняют в том, что они любят бывать у друзей в роскошных домах и не посещают их под мрачными тюремными сводами, все же они выказывают редкую верность объектам своей первой привязанности, хотя их избранники бывают необходительны и даже грубы в обращении, несчастны, ославлены или отвергнуты светом. Таков и мой спутник. Наши с ним судьбы оказываются неразделимы. Мне кажется, поскольку мосье де Зеркалье появляется уже в самых ранних моих воспоминаниях, что мы одновременно родились, и он, как тень, вышел за мною на свет солнца, и, как некогда, так и впредь, удачи и печали моей жизни будут освещать или затуманивать его лицо. Оба мы когда-то были молоды и сейчас в зените своего лета, но, если нам суждена долгая жизнь, собственные морщины и седые волосы мы будем замечать, глядя друг на друга. А когда заколотят мой гроб и бренную мою оболочку, которая действительно была единственной, не в пример обычным клятвам влюбленных, утехой его жизни, опустят во мрак могилы, куда мосье де Зеркалье уже не прийти своими быстрыми бесшумными шагами, что станется тогда с бедным моим другом? Хватит ли у него духу вместе с остальными друзьями бросить прощальный взгляд на мое мертвенно-бледное лицо? Пойдет ли он в первых рядах за погребальными дрогами? Будет ли часто ходить на кладбище, посещать мою могилу, выдергивать крапиву, сеять среди зелени цветы и оттирать замшелые буквы на моем памятнике? Останется ли мосье там, где я жил, чтобы напоминать забывчивому свету о человеке, который в погоне за громким именем не скупился на ставки и кому теперь безразлично, выиграл он или проиграл?
Нет, таким образом мосье не станет доказывать свою глубокую преданность мне. И когда мы расстанемся навеки, не приведи бог ему показаться на людной улице, пройти по нашей любимой тропинке у тихой реки или оказаться в кругу семьи, где лица наши так знакомы и милы! Нет, об этом даже страшно подумать! Когда солнце перестанет дарить меня своим благословением, задумчивый свет лампы не упадет на мой письменный стол, а веселый огонь в камине не согреет погруженного в раздумья человека, это таинственное существо, исполнив свою миссию, навеки покинет земные пределы. Мосье де Зеркалье переселится во мглистое царство небытия, но не найдет меня там.
Есть что-то устрашающее в связях с существом, столь мало мне ведомым, и в мысли, что все, меня касающееся, соответственно отразится и на его участи. Когда знаешь, что другому человеку предстоит разделить с тобой судьбу, невольно более строгим судом судишь свои намерения и обуздываешь привычку доверяться обольщениям, которые окрашивают будущее волшебным светом счастья. Последние годы отношения между нами по разным причинам омрачились, и, не будь наш союз непременным условием взаимного существования, мы, конечно, давно бы разошлись. В ранней юности, когда привязанности мои были горячи и непосредственны, я искренне любил мосье и всегда с приятностью коротал время в его обществе, поскольку это позволяло составить весьма лестное мнение о собственной персоне. В ту пору безмолвный мосье де Зеркалье умел любезно уверить меня в том, что я красавец; и я, конечно, отвечал ему таким же комплиментом, так что, чем чаще мы бывали вместе, тем более самодовольными становились. Теперь, правда, это уже не грозит нам. Случайно встретившись – а встречаемся мы обычно ненароком, – один уныло вглядывается в лоб другого, боясь увидеть морщины, или смотрит на виски, где раньше всего начинают редеть волосы, или на запавшие глаза, которые уже не оживляют лица своим веселым блеском. В облике мосье я невольно читаю следы моей безрадостной юности, которую прожил попусту, не зная надежд и высоких порывов, или растратил на обременительный и бессмысленный труд, не принесший никаких плодов. Да, теперь я вижу, что разочарование жизнью омрачило лицо мосье де Зеркалье: черные мысли о безнадежном будущем слились с темными тенями прошлого, придав его чертам какую-то обреченность. Неужто передо мной моя судьба, воплотившаяся в собственный мой образ, и потому она преследует меня с таким неотвратимым упорством, совершает за меня поступки, прикидываясь, будто лишь повторяет их, морочит меня, притворяясь, что делит со мной беды, которые сама же предначертала и воплотила в себе? Не стоит об этом думать, иначе я проникнусь ужасом перед мосье де Зеркалье и при новой встрече, особенно в полночь или в безлюдном месте, буду боязливо озираться по сторонам и дрожать. А тогда – ведь мой друг очень чувствителен к тому, как обходятся с ним, – мосье с омерзением или в испуге отведет от меня глаза.
Но нет, это недостойно меня. Бывало, я искал его общества, потому что он навевал мне волшебные грезы о женской любви и всем своим видом сулил близкое счастье. А сейчас я ежедневно и подолгу буду видеться с ним ради суровых уроков, которые он преподаст мне в нынешние мои зрелые годы. Мы неподвижно будем сидеть лицом к лицу и вести бессловесную беседу в надежде, что радость расцветет на почве нашего уныния. Быть может, мосье де Зеркалье когда-нибудь негодующе заявит, что только ему пристало оплакивать утрату своей красоты, прежде бывшей его главным достоянием, а затем спросит, нет ли у меня сокровища, ценность которого с возрастом увеличивается, хотя годы или сама смерть старатся отнять его у бренного моего тела. А затем мосье де Зеркалье добавит, что, хотя цвет нашей жизни тронут морозом, пусть праздная душа не дрожит в своем убежище, но встрепенется и согреет себя, чтобы защититься от осенней и зимней стужи. Я в свою очередь призову его не терять бодрости и не сетовать на то, что по моей вине серебрятся его волосы, а щеки похожи на сморщенное яблоко. Ведь взамен я постараюсь осветить его лицо умом и благожелательностью, и он только безмерно выиграет от этой перемены. Тут грустная улыбка тронет губы мосье де Зеркалье.
Довольно коснувшись этой темы, мы можем перейти к другим, не менее важным. Размышляя о способности мосье де Зеркалье следовать за мной в любые, самые отдаленные места и разделять самое укромное одиночество, мне хочется сравнить свою попытку бежать его с тем, как иные люди безуспешно бегут от воспоминаний, влечений сердца или нравственных запретов, хотя страдают от этого сверх всякой меры. Я предамся раздумьям о себе самом, к чему призывает меня Натура, и живо представлю моему другу то, о чем думаю, чтобы ум мой, как прежде, рассеянно не витал в хаосе, ловя свою тень, но настигая лишь обитающих там чудовищ. Затем мы обратим мысли к миру духов, подлинность которого собеседник мой проиллюстрирует, если не докажет мне. Поскольку мы располагаем лишь зрительным подтверждением бытия мосье де Зеркалье, в то время как все прочие чувства не могут подтвердить, что он стоит на расстоянии вытянутой руки, почему бы бок о бок с нами не существовать бесчисленным созданиям, которые наполняют небо и землю своими сонмами и тем не менее не поддаются чувственному восприятию? Ведь слепой мог бы с таким же основанием отрицать реальность мосье де Зеркалье, как мы – наличие духов, поскольку Бог не наградил нас сверхчувственным восприятием. Но они существуют! И когда я действительно поверил в это и мысль о духах слилась в моем мозгу с торжественно-пугающими представлениями, которые, как может показаться, с этими созданиями не вяжутся, я вообразил, что мосье – посланец их царства, чуждый людских качеств, если не считать обманчивой внешней оболочки. Меня, конечно, охватил бы страх, если бы, вновь появившись, он обнаружил свою сверхъестественную способность преодолевать в погоне за мной любые преграды.
Но что это? Опять мой таинственный двойник! Может быть, биение моего сердца отозвалось в твоем и вызвало тебя из обители, сверкающей в дрожащих отсветах северного сияния, среди теней, легших от заходящего солнца, и гигантских призраков, которые на закате появляются в облаках и пугают альпинистов. Воистину меня удивило, когда, бросив осторожный взгляд в левый угол, я увидел непрошеного гостя, пристально смотрящего на меня. Все тот же мосье де Зеркалье! Он по-прежнему сидит там и отвечает на мой взгляд таким же испуганным и вместе пытливым взглядом, словно, подобно мне, провел одинокий вечер в странных размышлениях, предметом которых был я. Мосье столь безошибочно подделывается под меня, что я готов усомниться, кто же из нас двоих призрак, и подумать, что один – таинственный близнец другого и мы – роковые двойники из повторяющих друг друга миров. Друг, неужели ты лишен слуха и неспособен отвечать на мои слова? Сломай разделяющие нас преграды! Возьми мою руку! Скажи хоть слово! Послушай меня! Если бы мосье прервал молчание и обратился ко мне, мое лихорадочное любопытство было бы удовлетворено, обретя кормчую мысль, которая повела бы меня по жизненному лабиринту, помогая уяснить, зачем я родился на свет, как следует выполнять свое предназначение и что такое смерть. Увы! Даже мой призрачный близнец отказывается подражать мне и улыбается этим праздным вопросам. Так уж повелось, что люди поклоняются собственной тени, призраку человеческого разума, и хотят, чтобы он приподнял завесу над тайнами, которые высшая мудрость подчас открывает нам в назидание, а подчас хранит недоступными.
Прощайте, мосье де Зеркалье! Вас, как, впрочем, многих людей, едва ли назовешь мудрецом, хотя вы только и делаете, что отражаете чужие мысли.
Пер. с англ. Л. Бриловой
Читатель, знакомый с тем, что прежде говорилось о мистере Батчеле, усвоил, несомненно, что он – человек с весьма консервативными привычками. Бытовые удобства, число которых в последнее время стремительно множится, не привлекают его даже в тех случаях, когда он о них наслышан. Неудобства, к которым он привык, для него предпочтительней удобств, к которым надо привыкать. Поэтому он до сих пор пишет гусиным пером, заводит часы ключиком, а содовую воду потребляет исключительно из бутылок с пробковой затычкой, прикрученной к горлышку проволокой.
Соответственно, читателя нисколько не удивит известие, что мистер Батчел по сю пору пользуется настольной лампой, которую приобрел восемьдесят лет назад, при поступлении в школу. Он по-прежнему переносит ее при необходимости из комнаты в комнату, и все другие осветительные приборы для него не существуют. Лампа эта недорогая, вида самого неказистого, и изготовлена она в те времена, когда производители не ставили перед собой цель облегчить потребителю жизнь. Чтобы зажечь лампу, необходимо частично ее разобрать, а чтобы погасить, приходится пользоваться примитивным тушильником для камина. Однако дам из семейства мистера Батчела больше беспокоит не это, а несоответствие лампы окружению. Мебель в доме солидная и удобная, но красивая лампа на каннелированной бронзовой колонне, подарок родственников по случаю его назначения, до сих пор стоит нераспакованной.
Одна из его младших и наиболее коварных родственниц намеренно подстроила фатальный, как она надеялась, инцидент со старой лампой, но через год обнаружила, что та, дополнительно изуродованная починкой, вновь используется по назначению. Попытки сжить лампу со свету, как со стороны членов семьи, так и посторонних, происходили неоднократно, однако лампа не сдавалась.
Лишь однажды мистер Батчел пошел в этом деле на уступку – случилось это совсем недавно и, можно сказать, неожиданно. Одна из родственниц, уехавшая в Индию, дабы вступить там в брак (к чему мистер Батчел приложил руку), прислала ему абажур местного производства. Предмет навевал приятные мысли. Узор из буддистских фигурок на нем бередил любопытство мистера Батчела, и он, к немалому удивлению всех своих друзей и приятелей, насадил абажур на лампу и там и оставил. Однако отнюдь не экзотические рисунки побудили его дополнить старую лампу не вполне подходящим к ней новым элементом. Более всего мистера Батчела привлек необычный цвет материи. Такой яркий оранжево-красный оттенок он видел впервые, а замечания посетителей, имевших в подобных вопросах более обширный опыт, убедили его, что цвет абажура и вправду неповторим. Все сошлись в том, что прежде такого цвета не встречали и наименовать его кратко, без пояснений, не получается: ни одному из известных цветовых оттенков он не соответствовал. Самого мистера Батчела название цвета не заботило; он знал только, что этот оттенок ему по душе – более того, необычайно его завораживает. Когда вносили лампу и задергивали занавески, он со странным удовольствием обводил взглядом обстановку, которая прежде его совершенно не интересовала. Книги в кабинете, старомодная, основательная мебель столовой – все представало в новом, более дружелюбном свете; можно было подумать, застывшие предметы оттаивают, возрождаются к жизни. Абажур словно сообщал свету энергию, и комнаты, по словам мистера Батчела, смотрели бодрее.
Оптический эффект, как выражался мистер Батчел, был особенно заметен в столовой, где викарий любил проводить вечерние часы, поскольку там имелся большой удобный стол. В любимой позе, опираясь локтем о камин, мистер Батчел с удовольствием обводил взглядом интерьер комнаты, отражавшийся в большом старинном зеркале над каминной полкой. Высокий буфет красного дерева, стоявший напротив, светился, казалось, изнутри, что придавало ему мягкость очертаний и некоторое жизнеподобие, которое приятно волновало воображение его владельца. Тому случалось, к примеру, посетовать в шутку, что зеркало не способно сохранять и воспроизводить сцены, которым было свидетелем с конца XVIII века, когда его здесь поместили. Красноватый свет абажура всегда подстегивал фантазию мистера Батчела; в иных из его стихотворных опусов описаны видения, посещавшие его перед зеркалом, и можно было бы порадовать ими читателя, но автор чересчур скромен, чтобы согласиться на их публикацию. Не будь он столь тверд в своем решении, мы поместили бы здесь стихотворение, в котором мистер Батчел отважно вторгается в область физической науки. Он наделяет свое зеркало способностью бесконечно долго хранить свет, однажды на него упавший, и отражать его лишь под влиянием особых факторов. Фраза, начинающаяся со слов:
Случайный образ, что мелькнет пред ним,
Для будущего зеркалом храним[5],
позабавила бы, вероятно, знатоков оптики. В последующие дни мистер Батчел неоднократно ее зачитывал и поражался: когда его праздные фантазии воплотились в самую что ни на есть подлинную реальность, ему стало ясно, что, сочиняя эти стихи, он обнаружил факт, неизвестный науке, но подкрепленный не менее солидными экспериментальными доказательствами, чем всеми признанные и описанные в учебниках законы отражения.
Как-то морозным вечером в январе мистер Батчел сидел у себя в столовой. Кресло его было придвинуто к камину, в зеркале отражалась верхняя часть комнаты у него за спиной. В ярком пятне света от абажура перед ним лежала книга. Судьба часто распоряжается так, что посетители являются к нам в дом именно в то время, когда мы более всего жаждем уединения; услышав в тот вечер, в девять часов, звяканье дверного колокольчика, мистер Батчел выразил свою досаду громким восклицанием. Слуга объявил: «Мистер Матчер», и мистер Батчел, поспешно изобразив на лице любезную мину, встал, чтобы встретить гостя. Мистер Матчер был Вице-Гроссмейстер Провинциальной Ложи Древнего Ордена Собирателей, и держался он чопорно, как подобает носителю столь пышного титула. Вскоре мистер Батчел понял, что на остатке вечера можно поставить крест. Вице-Гроссмейстер Провинциальной Ложи явился, дабы обсудить, как может сказаться закон о страховании на обществах взаимопомощи, радетелем которых мистер Батчел являлся. Он участвовал в собраниях этих обществ, в некоторых случаях вел их счета и никогда не отказывался вникнуть в их обстоятельства. Посему он усадил мистера Матчера в кресло по другую руку от камина и волей-неволей приготовился слушать.
– Приятный уголок, – сказал мистер Матчер, осмотревшись. – В холодные вечера здесь, должно быть, очень уютно. Вы были весьма добры, достопочтенный сэр, согласившись уделить мне внимание, а удобство вашего жилья побуждает желать, чтобы наша беседа была неспешной.
Постаравшись не выдать, что его желания идут вразрез с желаниями гостя, мистер Батчел долгие полчаса покорно его выслушивал. В конце концов он сосредоточил внимание на дальней стене, где между двух полосок на обоях дергалась тень от бакенбарды мистера Матчера, словно отбивая такт его размеренной речи.
ВГПЛ (эту должность обозначают обычно аббревиатурой) не относился к людям, способным, если их поторопишь, изложить свою мысль кратко. Его манера говорить была выработана на собраниях Ложи, и мистер Батчел, зная это, ожидал весьма пространной преамбулы.
– Я позволил себе злоупотребить снисходительностью вашего преподобия, – говорил мистер Матчер, глядя в висевшее перед его глазами зеркало, – по той причине, что в новом законе о страховании имеются один или два пункта, в которых мне видится угроза нашему длящемуся уже много лет процветанию. Повторяю, процветанию, длящемуся уже много лет, – повторил он, словно сомневаясь, что мистер Батчел уловил смысл. – Вчера я имел честь беседовать с Заместителем Надзирающего за Моральным Духом в Обстоятельствах Обычных и Чрезвычайных, – в кругах, где вращался мистер Батчел, такие звания были нередки, и он понимал их без труда, – и мы пришли к единому мнению, что данный вопрос должен быть всесторонне рассмотрен. В уставе нашего Ордена есть одна или две нормы, как нам представляется, существенно важные для его процветания, но не далее как со следующего июля их придется упразднить… повторяю, упразднить. Мы не мидяне и даже не персы… – Собираясь повторить слово «персы», мистер Матчер скользнул быстрым взглядом по комнате и смертельно побледнел. Мистер Батчел вскочил с кресла и поспешил ему на помощь: гостю явно сделалось плохо. Но тот с усилием взял себя в руки, встал и, пробормотав на ходу: «Разрешите мне откланяться», заторопился к двери. Мистер Батчел, искренне обеспокоенный, устремился следом, дабы предложить бренди или какое-нибудь иное средство. Мистер Матчер даже не остановился, чтобы ответить. Не подождав мистера Батчела, он пересек холл, схватился за ручку двери, молча открыл ее и выскользнул на улицу. Что совсем уже не поддавалось объяснению, за порогом он самым неподобающим для столь величественной персоны образом пустился рысью, и удивленному мистеру Батчелу оставалось только закрыть дверь и вернуться в столовую. Он сел в кресло и взял книгу, но не сразу в нее углубился, а задумался о том, почему посетитель повел себя столь странно. Подняв взгляд на зеркало, мистер Батчел обнаружил у буфета пожилого мужчину.
Он быстро обернулся и тут же вспомнил, что такое же телодвижение проделал и недавний гость. В комнате было пусто. Он снова обернулся к зеркалу: человек оставался на месте. Он походил на слугу – скорее всего, дворецкого. Визитка, широкий белый галстук, чисто выбритый подбородок, аккуратные бакенбарды, сноровистые, но степенные движения – все это были признаки слуги респектабельного семейства, и стоял он у буфета с уверенностью привычного человека.
Из-за рамы зеркала едва-едва выглядывал еще один предмет, заметив который мистер Батчел вновь оглянулся и вновь не обнаружил ничего необычного. Это была дубовая шкатулка высотой в два-три дюйма – дворецкий как раз ее отпирал. И тут мистер Батчел, проявив незаурядное самообладание, проделал очень полезный опыт. Он снял ненадолго с лампы индийский абажур и положил на стол. Зеркало при этом не показало ничего, кроме пустого пространства и скучных очертаний мебели. Дворецкий, а равно и шкатулка исчезли, но по возвращении абажура вернулись на место.
Открыв шкатулку, дворецкий вынул из-под полы визитки свою левую руку, в которой прятал узелок из платка. Правой рукой он извлек содержимое узелка, поспешно сунул в шкатулку, захлопнул крышку и тут же вышел за дверь. Похоже было, что его вспугнули. Шкатулку он даже не запер. Наверное, услышал чьи-то шаги.
Почему мистер Батчел так заинтересовался шкатулкой, будет объяснено ниже. Как только дворецкий скрылся, викарий подошел к зеркалу и внимательно его изучил. Не однажды, желая поближе рассмотреть шкатулку, он оборачивался к буфету, где ничего не было, и, как ни странно, возвращался к зеркалу разочарованный. Наконец, прочно закрепив в памяти образ шкатулки, он опустился в кресло – подумать о действиях (или правильней сказать – «о проделках»?) дворецкого. К досаде мистера Батчела, содержимое узелка осталось для него тайной. Все, что обнаружилось в зеркале, – это что дворецкого спугнули и он сбежал, едва успев сунуть в шкатулку какой-то предмет. Ясно было одно: дворецкому требовалось что-то спрятать и он тайком воспользовался для этого шкатулкой.
– Представление закончено или это только первый акт? – спросил себя мистер Батчел, глядя в зеркало. Об ответе можно было догадаться, поскольку шкатулка оставалась на месте. Ей-то уж точно надлежало исчезнуть, прежде чем комната обретет свой привычный облик; и как это произойдет – расплывется она в воздухе или будет унесена дворецким, мистер Батчел твердо вознамерился проследить. Он не видел (в отличие, быть может, от мистера Матчера), как дворецкий принес шкатулку, но рассчитывал увидеть, как тот ее вынесет.
Второй акт не заставил себя долго ждать. Внезапно у буфета показалась женщина. Она метнулась так быстро, что мелькнувшую картинку не удалось рассмотреть. Женщина остановилась лицом к буфету, полностью заслонив собой шкатулку, и мистер Батчел установил только, что она высока ростом и волосы ее, цвета воронова крыла, не очень-то хорошо ухожены. От нетерпеливого желания увидеть ее лицо мистер Батчел выкрикнул: «Обернись!» Выкрик не произвел никакого действия, и священник понял, что вел себя глупо. На миг обернувшись, он увидел пустую комнату и вновь осознал, что спектакль (трагедия, как ему теперь казалось) закончился давным-давно – лет сто назад. Тем не менее ему представился случай посмотреть женщине в лицо. Она повернулась к зеркалу (тут мы принимаем за данность, что у отражения имелся оригинал), открывая мистеру Батчелу свои красивые, с печатью жестокости, черты, восковую бледность кожи, блестящие, чуть навыкате глаза. Женщина окинула поспешным взглядом комнату, раз-другой покосилась на дверь и открыла шкатулку.
«Похоже, наш достопочтенный приятель не остался незамеченным, – подумал мистер Батчел. – Если он присвоил себе нечто, принадлежащее этой блестящей особе, ему не поздоровится». Вот если бы в буфет было вделано зеркало, он мог бы подсмотреть за манипуляциями со шкатулкой, но, к его досаде, такое дополнение не отвечало взыскательным вкусам тогдашних мебельщиков. Шкатулки он не видел, однако движения ничем не скрытых локтей выдавали, что женщина в ней роется. Наконец локти одновременно дернулись в стороны: это, несомненно, указывало, что женщина вскрыла какую-то емкость. Таким натужным движением откидывают плотно сидящую крышку жестянки.
– Что дальше? – произнес мистер Батчел, поняв, что манипуляции со шкатулкой завершились. – Что это, конец второго акта?
Вскоре он убедился, что это еще не конец и драма в зеркале приобретает все признаки трагедии. Женщина закрыла шкатулку, глянула, как прежде, на дверь, быстро шагнула туда, но неожиданно встала как вкопанная. Через мгновение она бессильно рухнула на пол. Очевидно, с ней случился обморок.
Теперь мистер Батчел не видел ничего, кроме шкатулки, оставшейся на буфете; чтобы обозревать, пользуясь его выражением, всю сцену, он встал и приблизился к зеркалу вплотную. Так ему стали видны женщина, которая недвижно лежала на ковре, и священник в седом парике, стоявший в дверях.
– Стоунграундский викарий, без сомнения, – заметил мистер Батчел. – Похоже, домохозяйство моего почтенного предшественника далеко от идеального: судя по тому, как его испугалась эта особа, грядут серьезные неприятности. Бедный старик, – добавил он, когда священнослужитель вошел в комнату.
На викария нельзя было смотреть без жалости. Он выглядел усталым и больным, на щеках блестели полоски слез. Он постоял, глядя на бесчувственную женщину, потом наклонился и осторожно разжал ее руку.
Мистер Батчел дорого бы дал за то, чтоб узнать, что обнаружил викарий. Взяв из руки женщины какой-то предмет, священник выпрямился (глаза его выражали ужас), постоял недолго, челюсть его вдруг отвисла, глаза закатились, и он, как и женщина, рухнул на пол.
Оба лежали бок о бок между столом и буфетом, их было едва видно. Когда священник стал падать, мистер Батчел обернулся, желая его поддержать, и вновь убедился в своем бессилии, что его искренне огорчило. Чтобы помочь несчастным, нужно было вернуться на два века назад. С тем же успехом можно было бы оказывать помощь раненым при Ватерлоо. От досады он готов был снять с лампы абажур и уже протянул было руку, но любопытство взяло верх, и мистер Батчел вознамерился досмотреть спектакль до конца.
Первой подала признаки жизни женщина. Этого можно было ожидать, поскольку она первой лишилась чувств. Если бы мистер Батчел не успел заметить выражение ее лица в зеркале, его бы удивили ее первые движения. Еще не в силах встать на ноги, женщина расцепила безжизненные пальцы священника и вынула то, что в них было зажато. Мистер Батчел разглядел блеск драгоценных камней. Она встала, добралась неверными шагами до двери, помедлила, бросила недобрый взгляд на распростертое тело священника и скрылась в холле. Больше она не появлялась, и мистер Батчел был рад от нее избавиться.
К старому викарию сознание вернулось нескоро; когда он зашевелился, в дверях уже, к счастью, стоял дворецкий. С бесконечной нежностью он поднял хозяина и, поддерживая крепкой рукой, вывел за порог. Комната наконец опустела.
– Ну вот и завершился второй акт, – сказал мистер Батчел. – Да я бы, наверное, больше и не выдержал. Если та жуткая особа вернется, я уберу абажур и со всем этим покончу. Впрочем, надеюсь узнать, что случится со шкатулкой, а также – честный ли человек мой достопочтенный приятель, который только что проводил из комнаты своего хозяина.
Увиденное взволновало мистера Батчела – он даже немного устал. Однако он не садился, чтобы не пропустить чего-нибудь важного. Из кресла не было видно ни двери, ни нижней части комнаты, поэтому мистер Батчел остался у камина – ждать, когда исчезнет деревянная шкатулка.
Он так пристально следил за шкатулкой, которая его особенно занимала, что едва не пропустил следующий эпизод. За приоткрытой дверью виднелась бархатная портьера, не привлекавшая внимания мистера Батчела. Она представлялась ему – что и понятно – обычным предметом обстановки, и лишь по случайности он бросил на нее повторный взгляд. Но когда портьера стала медленно перемещаться по холлу, мистера Батчела, конечно же, разобрало любопытство. Десятью минутами раньше дворецкий, помогая хозяину выйти, оставил дверь приоткрытой, однако просвет был виден под углом и от холла просматривалась лишь небольшая полоска. Мистер Батчел шагнул, чтобы открыть дверь пошире, и убедился, разумеется, что в очередной раз был обманут живостью образов. Дверь столовой не открывалась с тех пор, как он закрыл ее за мистером Матчером, чье внезапное смятение теперь сделалось понятней.
Между тем портьера продолжала перемещаться, и в голову мистеру Батчелу пришла догадка. Это был погребальный покров. Из дома к месту последнего упокоения несли пышно убранные останки, за ними следовала большая процессия скорбящих в длинных плащах. Черные перчатки, в руках черные шляпы, на шляпах креповые ленты, свисавшие до самой земли. Впереди шел знакомый старик-священник; двое из членов семьи пытались его поддержать, но он отказывался принять помощь. Мистер Батчел с сочувствием наблюдал, как участники похорон миновали дверь, и, лишь поняв, что они вышли из дома, вновь перевел взгляд на шкатулку. Он не сомневался, что близится заключительная сцена трагедии, и она в самом деле была не за горами. Финал оказался кратким и незатейливым. В комнату решительно вошел дворецкий, откинул гардины, поднял шторы и тотчас удалился, унося шкатулку. Вслед за тем мистер Батчел потушил лампу и отправился в постель; в голове у него созрел замысел, который предстояло осуществить завтра.
В чем состоял этот замысел, можно изложить без проволочек. Мистер Батчел узнал деревянную шкатулку – она до сих пор хранилась в доме. В старой библиотеке викария Уайтхеда стояли три книжных шкафа, набитых материалами большого судебного процесса о церковной десятине, относившимися к концу XVIII века. В дальнем шкафу среди бумаг находилась и неоднократно упоминавшаяся выше шкатулка. Сколько помнилось мистеру Батчелу, там хранились сведения о бедняках в большом числе имений, затронутых процессом, и ему не приходило в голову там порыться. Но в тот вечер перед сном он твердо вознамерился тщательно изучить содержимое шкатулки. Конечно, трудно было надеяться после стольких лет отыскать объяснение сцен, которым он был свидетелем, но он решил по крайней мере попытаться. И еще мистер Батчел решил, если ничего не найдет, поместить в шкатулку правдивое описание того, что наблюдал в столовой.
Едва ли скоро уснет человек, располагающий многими, хотя и разрозненными, сведениями о некой загадочной истории, – нет, он попытается, несомненно, сложить из фрагментов единое целое. Мистер Батчел размышлял более часа, стараясь как-нибудь связать дворецкого и его хозяина, женщину, похожую на цыганку, и похороны, однако удовлетворительного результата не получил. Во сне же загадка показалась не столь сложной, отгадка нашлась, причем такая очевидная, что оставалось удивляться, как он не додумался прежде. Утром, напротив, очевидными представились слабые стороны этой отгадки, и мистер Батчел удивился, как мог поверить в такую чушь; впрочем, во что только не поверишь, когда критическая способность спит. Но предстояло еще провести расследование, и мистер Батчел вынул шкатулку из дальнего шкафа, отер ее полотенцем и, одевшись, отнес вниз. Принадлежности для завтрака занимали лишь малую часть обширного стола, на остальном пространстве скоро появились документы из шкатулки, которые мистер Батчел один за другим просматривал. Память его не подвела. Это были инспекционные оценочные листы по приходам, он выложил на стол десятка два или больше. Они не представляли собой никакого интереса и неспособны были пролить хотя бы малейший свет на дело, над которым он размышлял. Похоже было, кто-то попросту сунул их в шкатулку, не найдя другого вместилища.
Вскоре, однако, начали попадаться бумаги иного характера. Мистер Батчел сам не заметил, как погрузился в чтение одного из листков, ни формой, ни цветом не походившего на предыдущие.
«Ирландский бекон – приобретать у мистера Броудли, торговца хмелем в Саутуорке».
«Вино из изюма – хранится в подвалах „Вино и бренди“ на Кэтрин-стрит».
«Лучший сланец – у мистера Форстерса на Литтл-Бритн».
Далее следовал рецепт «ревматической микстуры», способ приготовления полировальной смеси для красного дерева и прочее подобное. Это были, судя по всему, бумаги дворецкого.
Мистер Батчел отложил их в сторону, как и предыдущие; далее следовали счета, одно-два личных письма, объявление о лотерее, и вот он добрался до закрытого отделения, занимавшего около половины объема шкатулки. Крышка отделения была снабжена костяным шпеньком; мистер Батчел вынул ее и положил на стол среди бумаг. Он сразу увидел, что́ достал дворецкий из носового платка. Это был открытый складной нож со зловещими следами на ржавом лезвии. И тонкий человеческий палец, желтый и высохший, с золотым кольцом.
Мистер Батчел снял кольцо, что удалось, даже сейчас, не без труда. Уронил палец обратно в шкатулку и отнес ее в другую комнату. Завтракать ему расхотелось, он позвонил в колокольчик, чтобы унесли приборы, а сам принялся изучать кольцо в лупу.
Кольцо украшали прежде три больших камня, но все они были бесцеремонно вырваны из оправы. Лапки частью погнулись, частью сломались. Внутри изящным курсивом было выгравировано: ЭЙМИ ЛИ; за камнями уместились две строчки:
Счастья вдвое даст – и боле,
Половину снимет боли[6].
Держа в руках это трогательное свидетельство любви, мистер Батчел перебирал в уме эпизоды, которым оно могло послужить объяснением. По поводу камней на кольце сомневаться не приходилось: он помнил, как взволновался старый викарий, когда они сверкнули у него в ладони. Но мистеру Батчелу хотелось надеяться, что старику не пришлось узнать, каким образом кольцо попало в шкатулку.
Имя Эйми Ли мистеру Батчелу было известно не хуже его собственного. Уже семь лет он каждое воскресенье, раза по два, не меньше, видел такую надпись у своих ног, когда сидел в алтаре, как и надпись «Роберт Ли» на соседней плите. Под неспешное пение затейливых церковных гимнов он задумывался, не появится ли повод произнести это имя. Теперь знание надписей на плитах вновь ему пригодилось. Вдоль ряда плит, в головах, были уложены мелкие плитки, и мистер Батчел поспешил исполнить то, что почел своим долгом. Он вернул кольцо на палец Эйми Ли, отнес его в церковь, с помощью зубила поддел одну из плиток и пристойным образом предал палец земле.
Узнал ли дворецкий, что и сам был ограблен, кто мог сказать? После похорон его, несомненно, уволили, а деревянную шкатулку он – или кто-то другой – спрятал в таком месте, где ее никто бы не нашел. Она по-прежнему хранится среди судебных бумаг и могла бы лежать нетронутой еще сотню лет. Возвратив туда шкатулку без обещанного отчета, мистер Батчел пошел в столовую, снял с лампы индийский абажур, поднес к краю зажженную спичку и стал наблюдать, как его медленно пожирало пламя.
Оставалось еще одно дело. Мистер Батчел чувствовал, что получит некоторое удовлетворение, посетив мистера Матчера. Адрес он нашел в приходском альманахе Ордена Собирателей: Уильямсон-стрит, Альберт-Виллас, 13 – в миле от Стоунграунда.
К счастью, мистер Батчел застал мистера Матчера дома; в дверях тот пространно извинялся за то, что встречает посетителя без пиджака.
– Надеюсь, – начал мистер Батчел, – ваше недавнее недомогание прошло без последствий.
– Лучше и не упоминайте о нем, ваше преподобие, – отозвался мистер Матчер. – Супруга, когда я вернулся, сделала мне такое внушение, что я устыдился себя… повторяю, устыдился себя.
– Не сомневаюсь, ваша супруга заметила, что вы нездоровы, – проговорил мистер Батчел, – но вряд ли она стала бы вас за это упрекать.
Гостя уже провели в гостиную, появилась миссис Матчер и смогла сама за себя ответить:
– Мне в самом деле стало стыдно, сэр: подумать только, что нагородил Матчер, и это про дом священника. Матчер не такой человек, сэр, чтобы прикладываться к спиртному, но он ужас как охоч до холодной свинины, и это ему вечно выходит боком, а на ночь – особенно.
– Получается, ваше недомогание вызвано холодной свининой?
– И да и нет, ваше преподобие. Со стороны внутренних органов меня не беспокоило ничто… повторяю, ничто. Но при скудном освещении – прошу простить меня, ваше преподобие, – при скудном освещении мне почудился престарелый джентльмен, который принес в вашу комнату шкатулку и поставил ее на шифоньер.
– Но никакого джентльмена не было, – вставил мистер Батчел.
– Да-да, не было! – подтвердил ВГПЛ. – И это необъяснимое обстоятельство привело меня в ужас. Надеюсь, вы простите меня за столь бесцеремонный уход.
– Разумеется. Необъяснимые обстоятельства всегда выбивают из колеи.
– И вы позволите мне как-нибудь возобновить наш разговор относительно государственного страхования? – добавил мистер Матчер, провожая гостя к двери.
– До греческих календ у меня едва ли найдется время, – рискнул ответить мистер Батчел.
– О, я готов обождать. Для спешки нет причин.
– Срок долгий, – заметил мистер Батчел.
– Ни слова об этом, – наиучтивейшим тоном отозвался Вице-Гроссмейстер Провинциальной Ложи. – Но не откажитесь дать мне знать, когда время придет.
Пер. с нем. В. Крюкова
Вот уж действительно странным было это ночное кафе, в котором я оказался в столь поздний час! Стоило повернуть голову к мутному настенному зеркалу, тускло мерцавшему в полумраке залы, и оно тут же превращалось в обрамленное черной рамой окно, выходящее в соседнее помещение, нечто вроде крошечной зальцы, в которой сидели два пожилых седобородых господина с длинными глиняными голландскими трубками в пергаментно-желтых руках, – зачарованно вперив взгляд в стоящую меж ними шахматную доску, они, казалось, парили в густых синевато-сизых клубах табачного дыма, ибо ничего больше нельзя было различить: ни стульев, ни стола, ни стен…
«Наверняка картина… Висит себе там, в соседней зале, а мне мерещится невесть что! Просто картина, и ничего больше!..» – убеждал я себя и некоторое время крепился, стараясь не обращать внимания на этот зияющий в стене жутковатый провал, но потом все равно не выдерживал гнетущего чувства нереальности, которое упорно не желало меня покидать, – косился украдкой в сторону подозрительного «окна» и, не обнаружив за ним никаких изменений, в который уже раз зарекался смотреть на цепенеющих в неподвижности призрачных игроков.
«Ничего, завтра рано утром придет мой корабль», – как бы в утешение мелькало в голове, однако никакого радостного возбуждения, связанного с надеждой выбраться наконец из этого чужого, погруженного в мертвый сон портового города, который явно не спешил отпускать меня из волчьей ямы одного из самых захолустных своих кварталов, я не испытывал – напротив, при мысли о завтрашнем отплытии меня охватывала смутная тревога; казалось, в предстоящем путешествии крылся какой-то темный подтекст, нечто двусмысленное и зловещее, словно отправиться в путь мне надлежало не на комфортабельном пассажирском судне, а на утлой траурной ладье Харона, чтобы пересечь Стикс и достигнуть «иного берега» – берега того сопредельного мира, который так же похож на наш, как отражение в зеркале на реальность…
Дабы не искушать себя вновь, я решительно отвернулся к выходящему на улицу окну и устремил свой взгляд на подернутую туманной дымкой водную поверхность грахта, вплотную примыкавшего к кафе, – темная вода и угрюмое, пасмурное небо сливались в одну беспросветную хмарь, в которой сразу и не разберешь, где верх, а где низ. Потом в стеклянном прямоугольнике возник призрачный, размытый силуэт, который медленно, будто под гипнозом, пересекал его почти по диагонали, – гигантская, груженная углем баржа с крошечным красным фонариком на носу. Казалось, она плыла через кафе! Да-да, прямо через залу! Во всяком случае, никаких более или менее явных признаков того, что баржа находится снаружи, мне в этой повисшей за окном промозглой мгле, лишавшей пространство перспективы, обнаружить не удалось…
«Похоже, я окончательно заблудился в мире иллюзий», – дошло до меня наконец, и как бы в подтверждение этого моего открытия нахлынули старые, полузабытые воспоминания: белая церковная колокольня, безукоризненно четко отразившаяся в водной глади, старый металлический мост над рекой, глядя с которого по дороге в школу я видел на поверхности текущего подо мной потока своего двойника, а вот залитая солнечным светом альпийская деревушка, залюбовавшаяся собственным отражением в неправдоподобно прозрачных водах горного озера…
Однако я ничего не хочу знать о днях давно минувших, обо всех этих юношеских переживаниях, которые, окружив меня обманчивым миражом зеркальных отражений, вновь пытаются сделать своим рабом! Я не позволю этим восставшим из могилы образам морочить мне голову, время вспять не повернуть и канувших в Лету событий, живых свидетелей которых, кроме меня самого, в этом мире больше нет, не воскресить! Завтра, завтра придет мой корабль! И тогда сегодняшний день мгновенно обратится в прах и тоже станет никому не нужным призрачным отражением!
Я вновь повернулся к потускневшему зеркалу, в ледяную поверхность которого словно вмерзли седобородые игроки: хотел найти опору в настоящем, будто оно было таким же мертвым и неподвижным, как эти двое… Один из них, совсем уже старик, по-прежнему сидел, прикрыв лицо морщинистой рукой, другой… другой, похоже, ожил и перевел взгляд с шахматной доски на меня… Или мне это померещилось и он смотрел в мою сторону с самого начала?.. Ну конечно же, он все время следил за мной! В течение многих-многих лет!.. А может, меня ввело в заблуждение это невероятное сходство?! Когда-то очень давно, в одном уже несуществующем доме, в полуподвале которого скрывалось пользовавшееся дурной славой ночное кафе, этот самый старик частенько подсаживался за мой помещавшийся в стенной нише столик, и мы с ним, недосягаемые в нашем укрытии для прочей публики, ночами напролет предававшейся пьяной гульбе, разыгрывали за шахматной доской поистине фантастические партии.
В городе, в котором я тогда жил, этого старика называли доктор Нарцисс – настоящего его имени никто не знал, да оно, похоже, никого особенно и не интересовало. Ну кому какое дело до жалкого, одетого в обноски с чужого плеча старого бродяги, который, судя по всему, не имел ни постоянного заработка, ни крыши над головой и в поисках хлеба насущного шлялся по ночным кабакам, где игрой в шахматы можно было иногда заработать пару крейцеров… Говорили, что в юности он учился на факультете философии, а вот откуда у нищего студента это странное имя Нарцисс, никто мне так и не ответил – действительно, назвать его красивым при всем желании было трудно, да и в дни своей молодости он явно не походил на прекрасного мифического юношу. Думаю, своим прозвищем старик обязан какому-то неизвестному, которого он, как однажды меня, посвятил в свою навязчивую идею…
Это случилось в рождественский сочельник. Закончив очередную шахматную партию и согласившись на ничью, мы подняли глаза от доски с фигурами и, внезапно встретившись взглядами, замерли, глядя друг на друга точно так же, как сейчас смотрим друг на друга мы – я, завороженно взирающий в тусклое зеркало, и этот сидящий в соседней зале старик…
Внезапно доктор Нарцисс воскликнул, и голос его прозвучал так же отчетливо, как если бы это сказал тот старик из зеркала: «Ничья! Первый раз в жизни! Никому еще не удавалось сыграть со мной вничью! До сих пор я выигрывал все свои партии – и не только шахматные!» И мой странноватый партнер принялся с каким-то почти болезненным вниманием рассматривать себя, он словно хотел удостовериться в своей реальности – даже изношенные калоши, которые не снимал ни зимой, ни летом, разглядывал долго и задумчиво…
Потом с отсутствующим видом стал бубнить себе под нос – казалось, старик был не в себе: «Точно так же, как сейчас сидите предо мной вы, досточтимый шахматный партнер, когда-то давно, в одну памятную ночь, сидел я сам, нищий, голодный студент, который до тех пор истощал свой ум наукой, пока совсем не утратил его. Да-да, именно это я и хочу сказать: я сидел напротив самого себя! Напротив своего зеркального отражения, разумеется! Вы, конечно же, не находите в этом ничего особенного, но… – тут доктор Нарцисс сделал многозначительную паузу, и лицо его приобрело в высшей степени таинственное выражение, – но дело-то все в том, что, когда мы оба – один по ту сторону зеркала, другой по сю, – закончив партию, встали из-за стола, из нас двоих в комнате остался лишь один… И вовсе не тот, который истощал свой ум наукой, а его зеркальный антипод, повторявший в холодно поблескивающем стекле каждое движение незадачливого визави. И этим антиподом был я… Нет-нет, милостивый государь, я не оговорился! В противном случае мне было бы известно то, что́ всю свою жизнь, до тех пор, пока не свихнулся, с такой самозабвенной страстью изучал сидевший перед зеркалом студент! Но я-то этого не знал! А отсюда по всем законам логики следует: я могу быть лишь находящимся по ту сторону зеркала призрачным двойником! Ведь единственное, что я умею, – это играть в шахматы: признаюсь вам без ложной скромности, мой разум девственно чист и абсолютно свободен от того накопленного человечеством хлама, который наши просвещенные современники высокопарно именуют “багажом знаний”…»
Эта закончившаяся вничью шахматная партия была последней – больше никогда я с доктором Нарциссом не играл и даже стал избегать его, ибо сознание того, что сидящий напротив меня партнер – человек ненормальный, явно страдающий тяжелым психическим расстройством, а может быть, и просто сумасшедший, оставило в моей душе какой-то неприятный и болезненный осадок…
Пытаясь избавиться от мучительного воспоминания, я снова перевел взгляд на непроницаемо черную воду грахта, при этом кто-то темный и призрачно-зыбкий в упор уставился на меня из оконного стекла – разумеется, это было всего лишь мое собственное отражение. И тут я услышал донесшийся из соседней залы голос одного из стариков:
– Люди почти не задумываются над магической природой зеркал, в которых все и вся мгновенно претерпевают поистине дьявольскую метаморфозу: правая рука превращается в левую, а левая – в правую! Стоит только внимательно взглянуть на себя в зеркало, и вы тут же с ужасом поймете, что тот, кто смотрит на вас из таинственно мерцающей бездны, вовсе не вы, а какой-то кошмарный оборотень, который куда более чужд человеку, чем что бы то ни было на этой земле! Мертвый и бездонный омут зеркала извращает божественный миропорядок, рождая в своей непостижимой инфернальной глубине сатанинского антипода! Мало кто знает о так называемом Мастере левой руки, а ведь, согласно каббалистическому преданию, это он, а не библейский Бог сотворил мир! Какое тягостное чувство – сознавать, что наша земная действительность в конце концов не что иное, как дьявольское отражение некой иной, истинной реальности, о которой мы, в сущности, ровным счетом ничего не знаем! Абсолютно ничего! Вот мы тут с вами просидели полночи за шахматной доской, наивно полагая, что разыгранные нами хитроумные комбинации родились в нашем сознании, а может, мы, как отражения в зеркале, лишь бездумно и мертво повторяли чьи-то чужие ходы…
Окончание фразы я не расслышал и поспешно обернулся: ведущая в соседнюю залу дверь была открыта… Я напряженно всматривался в царивший за нею полумрак, однако никого, ни единой живой души, как ни старался, не мог разглядеть – помещение было пусто, если, конечно, не считать смахивавшей пыль старой кельнерши в белом голландском чепце.
Закончив свою нехитрую работу, старуха подошла к моему столику и, буравя меня любопытным взглядом, спросила:
– Могу я убрать шахматную доску, менеер?[7] Или, может быть, зажечь лампу? Менеер всегда играет с самим собой? Жаль, что сегодня никого нет, а то бы я вам обязательно подыскала партнера…
– А куда подевались те двое пожилых господ, которые еще несколько минут назад сидели в соседней зале? – растерянно спросил я.
– Двое пожилых господ?.. О ком это вы, менеер? Соседняя зала сегодня весь день пустует!..
Я молча рассчитался и, накинув пальто, вышел вон.
– Утром придет мой корабль… Утром придет мой корабль… – не переставая бормотал я себе под нос, как заклинание, лишь бы не думать…
Кем был тот второй старик, лица которого я не разглядел, так как он постоянно прикрывал его рукой? Его партнера – того, кто произнес донесшиеся до меня слова, – я узнал сразу: это был доктор Нарцисс, все еще влачивший свою потустороннюю жизнь в темных лабиринтах моей памяти. Но кто, кто был тот, второй, сидевший напротив?..