Если ты врач и попал в досужее общество, тебя бесконечным потоком избитых и надоевших узкопрофессиональных вопросов изолируют от всех окружающих радостей и житейских интересов.
Я замечал это неоднократно и вот сейчас, находясь в гостях, спокойно наслаждаюсь этим не без ехидного злорадства. Помимо прочих приглашенных в компании находится доктор. Милый доктор… Я — актер и, подобно доктору, постоянно нахожусь в поле зрения публики. И сейчас отлично понимаю его состояние. Доктора пытают на моих глазах, и я радостно наблюдаю это беззлобное общественное истязание. Но доктору легче. Его не разглядывают в трамвае бесцеремонно, часто молча и упорно. О нем не шушукаются, его не трогает дух праздного любопытства, от него не ждут пикантной изюминки, его не пытаются превратить в источник общественного развлечения, его не подозревают в зазнайстве.
Сейчас доктора прижали между книжным шкафом и радиолой. Он объясняет разницу между грыжей и глаукомой и нервными пальцами ощупывает живот какого-то ответственного гостя. До меня доносятся вопросы, которые сыплются как из рога изобилия. Из шумной неразберихи лишь иногда четко пробивается всплеск настойчивой сопрановой ясности: «Ах, доктор, если бы вы посмотрели на гланды моего ребенка!..»
…Нет, я не доктор… Я не дам отравить себе гостевой вечер!
Я не дам замкнуть себя в каторжное кольцо узкого профессионализма… Не выйдет! Сегодня я не буду с академическим видом рассказывать историю о том, как я работаю под образом, как хожу в библиотеку, как наблюдаю жизнь и мечтаю сыграть образ своего современника. Сегодня вам этого не слыхать!.. Я не буду выслушивать примитивных вопросов и давать примитивные интервью. Я буду молчать! Я никому не отвечу, есть ли у меня жена и дети! И вы так и не узнаете, как и почему разошлась актриса Зверушкина. Переступив порог, я преднамеренно потерял голос. С предельно сиплым звуком мучительно произнес: «Здравствуйте» — в сторону хозяев, а остальных приветствовал кивком головы и молчаливым рукопожатием. Обмотанный кашне, я торжественно уселся на указанном месте и изредка внушительно чихал, имитируя зловредное гриппозное заболевание.
Гости вежливенько отодвигались в сторону, а я радовался, радовался свободе и с наслаждением пользовался ею. Я рассматривал лица окружающих, вслушивался в чужую жизнь. Наблюдал пикантные подробности человеческих отношений, слушал чужие анекдоты, вовлекаясь в круговорот познания мелочей, из которых складывается жизнь.
Не без затаенного ехидства я спросил у соседки, как она работает над образом, и услышал, что дама предпочитает крем «Лосьон» и любит блеклые тона губных помад…
Затем на мой проникновенный вопрос, есть ли у него жена и дети, наглого вида блондин, ошалело проглотив салат, с обиженным видом отвернулся в сторону…
Откушав хорошую стопку водки, прикрыв глаза и вытянув ноги, я наслаждался общим шумом праздничной суматохи, амплитудой взлетов и угасаний вдруг прерывающегося или затихающего веселья.
…Из всех вопросов, которые мне когда-либо задавали, самым неприятным казался вопрос о том, какой образ является любимым. В этом вопросе, как мне казалось, звучала какая-то мелкая, оскорбляющая неосведомленность, вмешательство в святая святых.
Мне казалось бы — просто нелепым вдруг спросить у многодетной матери: покажите, мол, мне, пожалуйста, из всех детей своих самого любимого, я на него порадуюсь. Многодетная мать, как мне представляется, посмотрела бы на меня строго, и обиделась, и сказала бы, пожалуй: «А идите-ка вы своей дорогой, здесь у нас все любимы поровну». И мать была бы права. На каждое свое дитя истинная мать возлагает лучшие чаяния и надежды, каждому ребенку отдает поровну свою душу и все тепло своего материнского сердца.
Я всегда придерживаюсь святого правила: не любишь роль — не берись, ничего не получится. Не слышишь в ней светлого голоса — не сажай в душу: не взрасти колосу! Так говорил мне один старый актер. Бедняга, правда, чересчур часто отказывался от ролей и умер в безделье и неизвестности.
Все свои роли, казалось мне, я любил поровну, в каждой из них находил свое особое, неповторимое зерно радости, в каждом зерне предвкушалось явление цветка еще неведомого и неповторимого. Не желая выделять какой-либо из сыгранных образов, я всеми путями избегал неприятного вопроса. Но как-то я вдруг понял, что любимый образ у меня все-таки есть.
…Все началось с каких-то неприятностей. Картина, в которой я начал сниматься, по целому ряду разумных и справедливых соображений в середине производства была законсервирована, а в дальнейшем просто снята с производства. Но дело не в этом. Исполнял я в этом фильме роль сержанта; по ходу действия должны были снять взрыв мотора на аэродроме. И вот в один из чудесных весенних дней мы приступили к съемке этого зловещего кадра. Начали бодро, весело, но дело у нас явно не клеилось. Возились мы долго и настойчиво. Мотор не взрывался. Потом мотор взорвался — снять не успели!.. Трудовой день закончен — иду разгримировываться. Лицо у меня замазано, грудь нараспашку, пилотка в кармане, планшетка — через локоть, по траве волочится. Настроение — отдыхновенное! Вокруг ни души, передо мною — поля чистые. Солнышко к горизонту клонится, свет нежный, ласковый, вечерок весенний, погожий, в небе жаворонки поют, запах трав доносится. Боже мой! Благодать-то какая, думаю.
Ах, как странно мы, люди, устроены! Вот так идем — давим землю, порою и не замечаем вокруг себя несказанной прелести земной и этого чудесного единства себя, здорового и сильного человека, с красотой и гармонией природы. А ведь вот ляжешь в больницу и думаешь тогда: господи, хотя бы пучок травы увидать в окошко, или хоть бы собака залаяла… Так возмечтал я себе и оказался, как говорится, на седьмом небе. И слышу вдруг — в поднебесье идут позывные с матушки-Земли. Слышу, кто-то ругается, и чувствую, что ругань идет явно в мой адрес. Опустился на землю — вижу: стоит передо мной младший лейтенант. Ну, лет на двадцать пять моложе меня. Губы белые и кричит: «Товарищ сержант! Почему не приветствуете офицера?..» И интонация — злобненькая, как гвоздем по стеклу корябает. Прав, думаю, форма-то на мне сержантская. Быстро надел пилотку, поправился, козырнул по форме, посмотрел ему в светлые очи, да и говорю с подтекстом: «Слушай, парень! Разве можно так неистово требовать себе рангового поклонения! Да ведь ты же так быстро износишься!»
В общем, разобрались, разошлись мы с ним. Плетусь разгримировываться. Во рту горечь какая-то, пить хочется, а тут еще трава под ногами мешается… С поля какой-то полынью несет!.. Только этим чертям жаворонкам весело. И солнце прямо в глаза лепит. Нашло время тоже!.. Черт возьми, думаю! Двадцать пять лет работаю в кинематографе, имею за плечами около десятка одних только воинских картин, двадцать пять лет своеобразно служу в армии. Числю себя на воинском вооружении, а за двадцать пять лет так и не поднялся почти ни разу выше звания старшины.
Тут я почувствовал вдруг, как в душу мою стал проникать червь начальнического тщеславия.
И вот я вспомнил свои воинские роли, и в памяти ожили солдаты в пробитых ватниках, с помятыми, усталыми лицами, сержанты с хриплыми голосами, матросы битые и бьющие — в разорванных тельняшках или шикарном клеше. Вспомнился и угрюмый боцман… Все со временем уходит… Но вот года три назад приглашают меня в картину. Дают мне роль. Генерала армии. Помню, надел я на себя генеральский костюм. Подошел к трюмо. Посмотрел на себя в зеркало, и сразу мне вспомнился тот неприятный случай на аэродроме. «Н-ну, — грозно промурлыкал я, — попался бы мне сейчас этот младший лейтенант…».
Исполнил я роль генерала, да и пришла ко мне сразу же мысль грустная. Да, подумал я, генерала в погонах я сыграл. Сыграю, наверное, и роль полковника в отставке — в тапочках. Но никогда мне уже в жизни не сыграть роли молодого, наивного, где-то еще неуклюжего в возрасте своем, самого дорогого и близкого мне человека — сына, брата нашего, простого нашего солдата-первогодка… Не сыграть уже! Тут и понял я: вот ты, мой любимый образ! Ушел ты от меня… И никогда уже не вернешься вновь…
И сейчас мне, сидящему в одиночестве средь шумного общества, страшно захотелось поведать историю о своем любимом образе. Закутанный кашне, по привычке шмыгая носом, я подошел к компании, но она вежливо рассыпалась. Я увидел за шкафом усталое лицо почему-то одинокого доктора и решительно направился к нему…
Быть может, немного странно, прожив годы, сыграв в кинематографе десятки ролей, — начать объясняться ему в любви, по-юношески восхищаться его безграничной силой и властью над человеческой душой.
Несмотря на всю свою конкретность, кино не наглядное пособие к жизни. Его влияние сложнее, интереснее, глубже. Начать с того, что кинематограф углубляет наш взгляд, делает его зорче, а обзор жизни — шире.
Каждое новое поколение — ново по-своему. Но каждое должно оказаться способным ответить на требования своего времени, полнее использовать возможности, которые оно дает.
Моя актерская жизнь сложилась, не побоюсь сказать, счастливо. Снимался я более или менее часто, исполнял в основном большие роли, и работать мне довелось со многими крупными мастерами. Но если бы дело ограничилось только этим, я, пожалуй, побоялся бы употребить это большое и ко многому обязывающее слово — «счастье». Я выразился бы скромнее — «удача». И если я все же говорю о своем актерском счастье, то только потому, что многие роли из сыгранных мной были наполнены большим гражданским содержанием и фильмы, в которых я играл, нашли, как я думаю, отзвук в душе народа.
Быть может, историки кино и критики поправят меня, но я не боюсь отнести к таким фильмам и «Трактористов», и «Большую жизнь», и «Двух бойцов», и «Сказание о земле Сибирской», и «Большую семью», и «Поэму о море», и «Повесть пламенных лет»…
Помню, в детстве, мальчишкой лет семи-восьми, впервые попав в кино, я углубленно был занят вопросом: живой человек в фильме или нет? Как только в зале гасили свет, я ящерицей подползал к экрану и, когда там появлялись люди, пытался схватить их за башмаки, юбки, брюки. Увы, пальцы лишь царапали холст экрана.
Теперь-то, много лет спустя, имея сорокалетний опыт работы в кинематографе, я знаю, что человек на экране живой и что выражает он высшие человеческие радости и надежды. Да и зритель сегодня тоже отлично чувствует, как бьется в картине пульс, стучит человеческое сердце, ощущает напряженную работу своего разума.
Много воды утекло с тех пор, как сыграл я первые свои роли в кино. За плечами остался не один десяток фильмов. Мне часто приходится выезжать на творческие встречи со зрителями, порою в самые отдаленные уголки Родины. И отрадно бывало видеть и чувствовать, что повсюду ты — старый друг и что заслужил эту часто неведомую тебе дружбу своим участием и фильмах.
Часто задумываешься: за что же это тебе так открыто и щедро дарится дорогая человеческая любовь? Да и вообще, за что народ так любит киноискусство? А ответ может быть только один — за жизненную правду. Не случайно почти каждая встреча со зрителем обычно выливается в горячую дискуссию, в самый настоящий спор. Вопросы возникают самые острые, самые актуальные — так бывает всегда. Вспоминаю, как обсуждал со строителями КамАЗа фильмы о жизни и труде рабочего класса.
В разговоре том открывалось глубочайшее понимание целей и средств искусства нашим зрителем. Он без труда определял, где таится зерно истины, а где фильм подсовывает ему плохо раскрашенные картинки.
Сегодня сам зритель, особенно рабочий, неизмеримо вырос. В художественном произведении он ищет ответа на самые острые вопросы. И если смотрит фильм рабочей тематики, то его интересует не столько изображенное производство, не голая машинерия, а душа героя, то, насколько она жизненна. Зрителя волнуют этические проблемы, то, как выковывается и складывается характер, определенный человеческий тип, как складываются взаимоотношения между людьми, стремящимися к разрешению важных общих задач.
Для меня важно, что почти каждая сыгранная за сорок лет кинороль была как бы ответом на запрос времени. И это прежде всего касается фильмов, рассказывающих о человеке-труженике. Герои «Трактористов», «Большой жизни» были самым тесным образом связаны со своим временем. Без этих ранних «разухабистых» парней уже почти нельзя представить определенный период истории нашего кино. Они отражали процесс становления характеров моих современников, их гражданского мужания. Взбалмошные и непокорные Харитон Балун и Назар Дума, смело вошедшие в большую жизнь страны, росли вместе с нею, становились опытнее, взрослее. Возможно, без их молодого задора, без их стремления к совершенствованию и не появился бы Илья Журбин — дорогой для меня образ советского рабочего, активного, горячего, твердо знающего свое место в жизни.
Сегодня на экран и в мою жизнь пришли новые герои — умудренные жизненным и трудовым опытом, люди, для которых работа является делом всей жизни, для которых общественное неотъемлемо от личного. Но ведь те же самые черты, что характеризуют моих нынешних героев — Литвинова из картины «На диком бреге» и Друянова из телефильма «Мое дело», — были присущи и Журбину. Только время поставило перед ними новые задачи, новые проблемы, подняло, укрупнило их личности.
Актеру как художнику, когда он работает над образом нашего современника, очень многое приходится черпать, общаясь с самыми различными людьми. И это, на мой взгляд, единственный путь к правде образа. Но как непрост порой бывает путь к этой правде, к человеческой душе!
Помню, когда создавалась «Большая семья», меня познакомили на судостроительном заводе со старым рабочим, который был литературным прообразом моего Ильи Журбина. Но, увы, это знакомство почти ничего мне не дало: человек чувствовал, что его осматривают, подглядывают за его поведением, и… замкнулся. Стал напряженным и застывшим, как фотография на паспорте.
С образом Журбина все сложилось неожиданно. После долгих мук творчества работа вдруг пошла легко и свободно. Я даже начал побаиваться этой удивительной легкости — уж не покатился ли мой герой по наезженной колее штампа? Но немного позже, когда мы просматривали отснятый материал, увидел я, что на экране движется на меня не книжный Журбин, а один очень давний мой знакомый. Узнал вдруг в своем герое старого слесаря с комбайностроительного завода, где я мальчишкой начинал свой жизненный путь. Узнал и походку его, манеру речи, узнал человека, который мог тебя, салажонка, и подзатыльником походя наградить и солоно пошутить, но который никогда не поступился бы своей рабочей честью, который от каждого — и от себя в первую очередь — требовал самой высокой меры ответственности в повседневном деле.
Тогда-то и пришел я к выводу, что лучше всего натура дается, когда ты входишь своим в среду, родившую, вырастившую твоего героя, — среду, где он проявляется во всем комплексе своих человеческих качеств.
Картину «На диком бреге», где я играл Литвинова, начальника строительства крупной гидроэлектростанции, мы снимали в Дивногорске, там, где в ту пору строилась Красноярская ГЭС, а работами руководил легендарный Герой Социалистического Труда Андрей Ефимович Бочкин. Естественно, мне хотелось дополнить характер своего литературного героя чертами личности такого замечательного человека. Но, к сожалению, самого Бочкина в это время в Дивногорске не было — встретиться нам тогда не довелось. Я много говорил о нем с рабочими, его коллегами, и передо мной открывался удивительный образ руководителя нового типа, который среди больших и важных государственных дел ни на минуту не забывает о «мелочах», если они касаются быта, досуга, жизни людей. Как-то, проходя мимо столовой, я услышал недовольные голоса. Оказалось, в тот день по чьему-то недосмотру не завезли каких-то продуктов или завезли, да плохого качества. Я поинтересовался, часто ли такое случается. «Да что вы, — ответил распалившийся, только что «митинговавший» парень, — это когда Деда нет, такое случилось. А у него-то глаза на все хватает…»
Казалось бы, мелочь, деталь. Но как-то этот случай «перевернул» в моих глазах образ экранного героя. Ведь и мой Литвинов должен быть такой, чтобы его «на все хватало».
Фильмы о современниках, рабочих людях, бесспорно, одно из важнейших направлений в нашем кинематографе. И отрадно, когда на экраны страны выходят произведения жгучие и страстные, бередящие душу размышлениями о, казалось бы, самых привычных, обыденных вещах, переосмысленных честным художником, как это произошло в фильмах «Премия» или «Старые стены». Но далеко не всегда наши кинематографисты радуют нас такими лентами. Как часто, встречаясь с нашими современниками — рабочими, колхозниками, инженерами, командирами производства, — ощущаешь, насколько их судьбы и они сами ярче, полнокровнее, интереснее, чем те блеклые, проповедующие с глубокомысленным видом банальные мысли персонажи, которые, кажется, переходят из фильма в фильм, разнясь лишь цветом волос, профессией да занимаемой должностью. А ведь такой «герой» дискредитирует большую и важную тему.
Говоря о нашем современнике языком искусства, стараешься постоянно общаться с людьми, для которых ты творишь. Я охотно и часто выезжаю на встречи с рабочими крупных заводов, нефтяниками, металлургами, сельскими тружениками. Общаясь со зрителем, стараюсь как можно полнее постичь природу человеческого духа, как можно полнее приблизить себя к понятиям современности.
Такие встречи, письма людей, взволнованных судьбами нашего советского искусства, необходимы сегодня художнику. Они дают оценку твоей работе «из первых рек», заставляют глубже задуматься над каждой новой ролью, над тем, что хочешь и можешь ты сказать людям. Особенно остро это почувствовал, когда после демонстрации по телевидению фильма «Мое дело» стали приходить послания от зрителей к моему Друянову. Они еще раз утвердили меня " мысли о необходимости создания «производственных» фильмов об умных, деятельных, талантливых наших современниках. Размышляя об образе Друянова, один из моих корреспондентов, киевлянин Иванов, выявил главную для себя черту этого экранного героя — «коммунист». И добавил: «Целая биография страны — в одном образе. Человек, о каких мы немало говорим и пишем, но как мало его еще на экране».
«Мало еще на экране» — эти слова, я думаю, являются не только признанием сделанного, но и социальным заказом нашего зрителя, нашего времени, нашего народа.
…Как рассказать читателю о профессии артиста? Честно говоря, побаиваюсь основываться на каком-нибудь конкретном образе, на какой-либо роли. Обрисованный словами образ как бы теряет свою природу. Вот почему, начиная разговор об актерской профессии, я попытаюсь рассказать не о секретах мастерства и не о трудностях этой сложной и в то же время необычайно радостной работы. Я попробую рассказать о том прекрасном, из чего слагается творчество артиста.
Основной для меня процесс в работе над образом — это сбор материала для будущей роли, познание еще неведомого мне времени, эпохи, людей. Затем происходит сопоставление всего собранного с тем авторским материалом, который мне предстоит воплотить на экране.
А дальше идет молчаливый процесс раздумий, когда ты остаешься наедине с текстом. Процесс этот постепенно выкристаллизовывается в интонационное звучание, в ощущение физической готовности к выражению некоторых особенностей его проявления.
Вот тут-то и начинает прорисовываться характер моего героя. Я долго сижу над текстом, пока ясно не представлю себе и не прочувствую внутреннее движение образа. Нет ничего прекраснее, когда ты чувствуешь, как позвала тебя в новый, неведомый мир твоя новая роль, как она раскрылась перед тобой и как ты раскрываешь ее зрителям. Частично это удавалось мне, и тогда я ощущал человеческую благодарность. Я никогда не забуду, как в разрушенном Новороссийске, только три дня назад отбитом у гитлеровских оккупантов, смотрели солдаты и матросы фильм «Два бойца». Они и сейчас передо мной — взволнованные люди, в которых фильм как бы обнажил все лучшие чувства, охватившие их сердца.
Безмерно счастлив художник, видя, как благодарны ему зрители. После таких встреч хочется работать и работать, сделать еще больше.
Не скрою, бывают порой моменты, когда начинаешь сомневаться в своих силах, когда ослабевает дух. И тогда пускай даже мимолетная встреча, улыбка прохожего, его взгляд, брошенный вроде бы мимоходом, приносят нам, артистам, внутреннее удовлетворение. Ты чувствуешь себя причастным тем, кто трудится на заводах и шахтах, на полях и в лабораториях… И ты как будто приникаешь к живому источнику силы своего народа.
Поистине прекрасно это чувство отдачи хорошего, доброго людям. Отдачи, в которой нет ощущения отданного. Кто прикоснулся к этому святому чувству, знает, что такое прекрасное. Но только ли артисту доводится испытывать его? Думается, в любом деле, в любой профессии есть свои прекрасные мгновения, когда ощущаешь, что твой труд, твоя работа нужны людям.
Когда художнику удается повести за собой зрителя в мир познания? Когда зритель отвечает художнику самым лучшим — своей благодарностью? Тогда, когда познание это дает ему ощущение широко раздвигающихся перед ним горизонтов, когда открывается для него что-то большое и важное. Истина в этом случае познается зрителем не с помощью учебника, а через сложный процесс сопереживания, когда сам он или делается судьей, или ставит себя на место героя и вместе с ним преодолевает трудности.
Наше искусство формирует человеческую личность, приносит радость человеку, придает ему веру в себя, объединяет людей. Именно такую задачу и видит перед собой советский артист. И когда ощущаешь результаты своего труда, не можешь не осознать: как прекрасен, чудесен мир искусства, как многим человек обязан ему! Ты, артист, тоже причастен к этому. Но как много еще надо сделать, чтобы зритель умел черпать в искусстве силу добра, силу твердого стояния на земле, силу для борьбы.
Мне никогда не забыть, как фильм «Падение Берлина» демонстрировался за рубежом, как толпы людей окружали нас на площадях и стадионах, где показывали картину, как тянулись тысячи рук к русскому солдату — освободителю…
А добрые взгляды, улыбки после картин «Трактористы», «Большая жизнь», «Сказание о земле Сибирской». А слова: «Свой, наш человек», который слышит артист, — это ли не высшая оценка его творчества!
Иногда я слышу, как говорят о художнике, что он самовыражает себя. В этих словах для меня звучит что-то непривычное, неприятное, оскорбляющее меня. Здесь я вижу нездоровое стремление некой персоны обособить себя от народа, подчеркнув якобы исключительность своей личности. Для такого художника главное — показать себя. Откуда же ему, подобному «самовыражателю», черпать извечно волнующую нас правду человеческой жизни, как не из общения с народом? Только слияние художника с народом делает его подлинно народным. Я признаю художника, вышедшего из народа, постоянно идущего с ним, впитывающего в себя его лучшие чаяния и надежды и помогающего ему выражать их в искусстве.
Я помню, как Николай Черкасов, уже смертельно больной, говорил мне: «Очень тяжело сознавать, что я не могу ответить, не могу возвратить зрителю через искусство ту бурю человеческой радости, тот огромной силы заряд счастья, который он посылает мне».
Вот в этой отдаче всего себя, своего искусства народу и проявляется самое прекрасное, с чем связана наша профессия. Профессия советского актера.
Я глубоко убежден, что кинематограф в нынешней жизни — одна из плодотворнейших систем совершенствования природной сущности человека. Художественный кинофильм способен творить структуру духовного величия и совершенства в наивысших формах.
Кинокартина обладает удивительным свойством вовлекать зрителя в открывающийся перед ним мир и активно, действенно пребывать в нем. Зритель — не пассивный наблюдатель экранных событий, он — активная личность, он напряженно внимателен к этической стороне конфликтов, самых разных взаимосвязей. Зритель, даже не замечая этого, всей природой своего взволнованного «я» ставится в положение обвинителя или защитника, судьи или подсудимого.
После просмотра умной художественной киноленты зритель незаметно для себя укрепляет свою гражданственную позицию, отказывается от неверного взгляда или предубежденности. И нет сомнения, что хороший фильм заставляет тоньше чувствовать мир, дальше видеть и предвкушать само движение жизни. Поэтому я всегда — прежде чем взять роль в картине — думаю: а в какой мир я позову зрителя, какие чувства вызову в душе.
Особенно остро такая взаимосвязь ощущается во время непосредственных контактов с аудиторией, когда происходят творческие встречи. Я вижу множество глаз и невольно по лицам читаю разум… Быстро растет наш зритель до неузнаваемости! По этим творческим встречам чувствуешь, как сильно изменились потребности, точки зрения, само внимание. Зритель все настойчивее прорывается в тебя, актера: его интересует твоя сущность как художника, манера и сила твоих суждений, твоя лаборатория, твоя система сложения образов. Зритель хочет понять тебя как индивидуальность, как человеческую особенность. Его интересует разница между тобою, актером, и художественным образом. Это — желание понять художественную природу чувств.
Заметно, что дух творчества делается частью трудовой и житейской деятельности самого зрителя. А значит, и законы творчества в искусстве рассматриваются зрителем с позиций приближенности к самому себе. Это неудивительно! Сейчас заметно, как творчески напряжено, накалено общественное сознание: позавчерашний «обычный» зритель сегодня, может быть, народный депутат.
Сам я пришел в киноискусство много лет тому назад, снявшись в фильме «Трактористы» замечательного кинорежиссера Ивана Александровича Пырьева в роли молодого колхозника Назара Думы. Образ этот изначально был мне близок. Ведь я с раннего детства находился в окружении простых людей, тружеников. Они всегда близки моему сердцу, невольно я отдаю им предпочтение при выборе роли. С понятием простого человека, труженика у меня связано представление об основах духовной и физической красоты нашего народа. Ну а любовь к искусству у меня — мальчишки из города Саратова, родившегося в рабочей семье, — проснулась неожиданно рано. Любительский спектакль, на который меня привел дядя, сцена, множество людей, огни, музыка — все это произвело огромное впечатление, неизгладимое, запомнилось как праздник. И, начав свою жизнь слесарем-электриком на комбайностроительном заводе, я сохранил радостную мечту об искусстве, стремился участвовать в художественной самодеятельности, посещал драматический кружок. Тут и приглянулся одному из своих будущих учителей — Ивану Артемьевичу Слонову, замечательному русскому актеру. С его благословения долгий путь в искусстве начался.
Не оставляя работы, учился я в Саратовском театральном училище: там готовился к сложным драматическим ролям, сыграв на учебной сцене Несчастливцева в «Лесе», Колычева в «Василисе Мелентьевой», Чепурного в «Детях солнца», Булычова в «Егоре Булычове». Это было замечательное время знакомства с классической драматургией Островского, Горького… Потом я пришел в Саратовский' драматический театр имени Карла Маркса, где довольствоваться пришлось самыми скромными ролями. Но я не унывал — и это уже была большая победа. Радовался тому, что в театре. Твердо верил: придет время, когда заговорю со сцены в полный голос. Однако сложилось так. что весь свой творческий путь я отдал трудной, специфической работе актера чисто кинематографического. Зато сыграл не один десяток ролей в самых разных фильмах и работал с непохожими, удивительными мастерами…
Я понимаю, что в небольшой статье не изложишь углубленно теоретические особенности творческого процесса в кинематографе. Но считаю обязательным сказать, что наибольшую приверженность я испытываю к старой школе щепкинского направления. Пытаясь понять природу чувств, выражаемых в образе, я занялся изучением материалистической психофизиологии, увлекся трудами Павлова, Сеченова, Быкова… И. над этими именно трудами работая, начал я понимать сущность теоретической сложности школы Станиславского, которая осознавала невозможность возбуждения в природе актера действительных жизненных чувств: они «ускользали» и при попытках вжиться в предлагаемые обстоятельства и при использовании метода физических действий.
Я начал ясно понимать, что во время игры никакого действительного жизненного чувства никогда из себя не выманю: эти усилия бесполезны, и не только у меня, а у любого актера. Но я могу как бы охватить себя воображаемым подобием любого переживания, и оно будет внешне соответствовать внутренней природе персонажа. В своем разуме я слагаю самую суть человеческого поведения, конструктивность, его соотнесенности с миром, природу его логики, идущей от особой, присущей ему или воспринятой им манеры…
Я ни в чем не путаю и ни в чем не отождествляю себя с образом, не являюсь самим собою в предлагаемых обстоятельствах, но всегда и во всем выражаю образ другого человека средствами своих возможностей.
Мне никогда или почти никогда не приходилось переживать чувства выражаемого мною персонажа. И я уверен, что истинно пережить чувство другого человека не дано никому.
Так что же это для актера: подделка, подражание или милое обезьянничанье, как утверждает Дидро?
Нет, это — чувственное выражение своих точных знаний, необходимых для достижения художнических задач в искусстве. Это — выражение действительного чувственного процесса другого человека, созданное умением артиста, художника. Впоследствии — как бы ни были тяжки выражаемые им чувства — артист с радостью ощущает их как радостный результат своей деятельности творца, сумевшего подчинить собственной воле такой удивительный и сложный, трепетный мир чужих переживаний.
Идеи Шепкина преподавались нам в Саратовском театральном училище как самостоятельный предмет — наряду с системой Станиславского. Вела занятия старейшая актриса Елена Евгеньевна Астахова. Эта школа выразительности состояла из сотен человеческих эмоций, почерпнутых в произведениях классики. Это были различные проявления любви, ненависти, гнева, человеческих страданий и радостей…
Я помню, как однажды кто-то из бойких учащихся сказал:
— А не преподаете ли вы нам бесконечную систему штампов, годных ко всякому случаю переживаний в образе?
Елена Евгеньевна была старухой с резким русским характером, мудрой и много повидавшей женщиной.
— Да, для дурака это останется штампом, — ответила она. — А для умного актера — эскизом умения выражать чувства: пользоваться чувственной выразительностью, как живописен пользуется красками.
Это особенно врезалось в мою память.
Для актера важна еще и внутренняя, глубинная связь всех образов, им созданных. Здесь проявляются мировоззренческие, философские позиции актера — видна та единственная и главная мысль, которую он последовательно проводит через все этапы своего творчества. Для меня эта связь образов была очень важна: в каждой роли я стремился раскрыть типичные черты замечательного русского характера. И ни один образ не строился на пустом месте. Он имел предшественников, был их продолжением.
Думаю, что любой из моих молодых героев мог стать в мирные дни мудрым народным философом, как директор совхоза Савва Зарудный в фильме «Поэма о море», или деятельным, активным руководителем, как Литвинов из фильма «На диком бреге» или Друянов в «Моем деле». Это неудивительно. Таков реальный путь советского человека. И в этом мне хочется видеть еще одну нить, связывающую художественные образы с жизнью.
Действительно, на пустом месте ничего не возникает. А это большая радость — почувствовать, что тебе удается нести в своем творчестве здоровую плодотворную традицию. И сейчас мне кажется, что большинство моих героев имели в нашем кино давнего предшественника. Ведь подобные образы людей, сформировавшихся в народной глубинке, были созданы еще в двадцатые годы замечательным актером Иваном Чувелевым. Радостную перекличку с ними я невольно чувствовал во всех молодых героях своих первых кинокартин.
Помню, сколько радости доставила работа над ролью боцмана Зосимы Росомахи в фильме «Путь к причалу» у одного из любимейших моих режиссеров, Георгия Данелии. Герой вроде бы необычен, даже неожидан. Характер сформировался в тяжелых условиях войны, а затем работы на Севере. Но и в нем порыв истин но красивой души — упорной, настойчивой и выносливой. Где-то перекликается герой с образом революционного матроса Чугая из кинофильма «Хмурое утро».
В последнее время я играю возрастные роли. Ну, это и понятно. Но я особенно люблю стариков! Люблю удивительную природу человеческой завершенности — эту мудрость, трогательно озабоченную всеми началами людей, вступающих в жизнь.
В телевизионном фильме «Назначаешься внучкой» я играл роль деда-лодочника, который борется с фашистами. Образ этот, пожалуй, желанный еще с юности. В нем должны были выразиться и приобретенные жизненные знания и глубочайшая моя любовь к народности мудрой, необычайно чуткой и доброй.
И здесь образ нашего современника во многом четко перекликается с могучей природой народного характера деда Ерошки из кинокартины «Казаки», поставленной давно уже по повести Льва Николаевича Толстого… Человеческая доброта старика Ванюшина — дореволюционного купца минувших времен — имела свою перекличку с сердечной озабоченностью старого Сергея Ивановича из фильма «Приключения пенсионера».
Вот так я глубоко уверился, что артисту, художнику, писателю, чувствующему себя в природе исторического долголетия своего народа, обязательно ощущение такой преемственности. Обязательно чувство тесной связи с прошлым, чувство здорового жизнелюбия.
Традицию эту мало понимать: ее надо подсознательно чувствовать в себе самом. Чувствовать как главное и беспрерывное движение и направление жизни, идущее от наших революционных идей. Не может в искусстве существовать образ без точной соотнесенности с исторической правдой, без высшей веры художника в ее совершенство.
И вот поэтому волнуется в буднях уже много прожившая твоя душа… Придет ли праздничная искорка радости, сольется ли произведение со зрителем-современником? Явится ли взаимосвязь. Взаимность…
И сам думаешь в буднях своих: «А что же ты сам, артист, — что двигает тобою? Чем волнуется душа твоя?» А она волнуется все тем же: все той же силою жажды принесения радости. Той же жаждой ощущения себя в общем движении к совершенству.
Поездишь по городам и весям, посмотришь на людей, на их доброе проявление себя, получишь хороший заряд, а что дальше?.. Дальше ждешь. Придет или не придет?.. Ждешь образ, ждешь сценарий. Ведь быть спокойным в искусстве невозможно. И месяца не пройдет, как закончил картину, а уже ощущается какой-то душевный зуд. Уже меряешь квартиру нервными шагами. Еще не ясно, чего ждешь, а ждешь. И вот зазвонил телефон. Снимаю трубку.
— Борис Федорович, прочитали сценарий?
— Да, прочитал.
— Ну, как? Даете согласие?
— Нет.
— Ну что вы! Вам там и играть-то ничего не надо. Вы — фигура колоритная, ну посидите «на собрании»… Да и времени всего-то на несколько дней.
— Друзья мои милые! Я давно уже не колоритная фигура. Я работать готов хоть год изо дня в день. Без выходных. Было бы во имя чего…
Вешаю трубку.
Большая квартира кажется тесной, как бы стены сузились. Нет-нет, да и подойдешь к пустому чемодану… И всплывает в памяти Дивногорск, встают образы Зейстроя, КамАЗа… В комнату врываются просторы — знакомые и близкие дали, где прикоснулась твоя душа к живому, к тому, что волнует и заставляет актера терпеливо ждать. Ждать свершения надежд, радостного праздника сотворения образа.
Идут дни простоя… Завидуют некоторые легкомысленные души: ведь месяц, а то и два, три бывает свободен киноактер. Ну и жизнь! Гуляй себе беззаботно! Так думает иной добрый и наивный человек. Нет, ошибаешься, дружок. В эти месяцы у актера нет счастья. Идут будни, текучка. А разуму покоя нет. Предлагают что-то для работы, но взять нельзя: с честью не выйдешь. А за честью мастера следят люди ревниво и придирчиво. Да прежде всего самому себе она дорога…
Вот так и идут будни артиста: от мысли к мысли, от раздумья к раздумью. А тайное желание — это готовится к главному празднику жизни артиста — празднику сотворения образа. Я почти никогда не мыслил его тематической схемой. Пусть будет рабочая тема, колхозная или воинская. Это для меня никогда не имело особого значения. Ибо, как видится мне на склоне лет, — я снимался все время в своей единственной картине — картине о человеческой душе…
Киев. Брест-Литовский проспект. Киностудия художественных фильмов имени Александра Довженко. Вот уже второй месяц я приезжаю сюда на съемки. Иду через яблоневый сад, прохожу мимо «щорсовского» павильона, где снималась знаменитая лента классика советского кино. Смотрю на окна Музея Довженко. В этой комнате находился рабочий кабинет режиссера.
Впервые я прошел этой дорогой почти сорок лет назад. Здесь, на Киевской студии, началась моя киноактерская биография. Здесь я усвоил творческие принципы, которые не раз помогали мне, да и сейчас помогают в работе. Перед моими глазами, можно сказать, прошли все этапы жизни студии. Мне посчастливилось сниматься в фильмах, которые создавали ведущие мастера советского киноискусства.
Художники эти создавали не только фильмы. Они создавали свою студию. Их творческое горение, высокая требовательность, партийная принципиальность определяли основы студийной жизни. Успех одного режиссера, даже самого талантливого, не может возникнуть на пустом месте. Для этого необходима истинно чистая, доброжелательная атмосфера созидания. Ее принесли на студию Довженко и Пырьев, Савченко и Луков… Я помню, как тянулись к кинематографу известные литераторы — Тычина и Корнейчук, Рыльский и Бабель — как молодые актеры кино впитывали уроки прославленных мастеров — Мордвинова, Бучмы, Михоэлса.
Мы все часто собирались за одним столом, спорили до утра, а потом шли купаться на днепровские пляжи. Не думал я тогда, что мне придется писать воспоминания о моих друзьях, коллегах, учителях… Они до сих пор для меня живые люди, а не герои мемуарной литературы.
Могучий, резкий порой характер, удивительный творческий темперамент… Иван Александрович Пырьев. Он первый раскрыл в кино присущие моему актерскому диапазону краски. Назар Дума стал одним из героев его украинской картины «Трактористы». Я играл эту роль, а на площадке рядом со мной ярко, талантливо работали Николай Крючков и Петр Алейников.
Потом мы с Алейниковым снимались в картинах Леонида Лукова «Большая жизнь» и «Александр Пархоменко», а с Марком Бернесом — в фильме «Два бойца». Разноплановые характеры довелось мне создать в содружестве с Луковым. Харитон Балун из «Большой жизни», шахтер, горячий парень, грубоватый, озорной, но талантливый, самоотверженный. В «Двух бойцах» — Саша с Уралмаша. Красноармеец, верный товарищ, робкий, когда дело касается объяснения в любви, и отчаянно храбрый в бою… Мы, актеры, любили Лукова. Он умел создать в кадре настроение жизненной правды, заразительное, эмоциональное, непременно захватывающее зрителя. И мы всегда с удовольствием помогали ему в этом.
Уже после войны, в 1953 году, снялся я на Киевской студии в фильме В. Брауна «Максимка». Сыграл роль матроса Лучкина. Этот фильм дорог мне, и я знаю, что его и сейчас с удовольствием смотрят дети…
Большой жизненной и актерской школой была для меня совместная работа с Игорем Андреевичем Савченко, замечательным человеком и режиссером. Когда Савченко предложил мне сниматься в картине «Богдан Хмельницкий», я, признаюсь, согласился не сразу. Было уже известно, что в фильме соберется целое созвездие прекрасных актеров. Мордвинов, который для нас, молодых артистов, был воплощением лучших традиций русского романтического театра; Жаров, находившийся в расцвете таланта и славы, являвший собой образец острохарактерного актера; Милютенко, Дунайский, Капка — колоритнейшие украинские артисты. Сложно было не потерять свой голос в этом ансамбле. Но отказать Игорю Савченко я не мог… Увлекающийся, эмоциональный художник, он не жил — он сжигал себя. Во время работы был неудержим. Мохнатые брови сдвинет, суров — и вдруг улыбкой засияет, как ребенок. Его неравнодушие заставляло и окружающих быть неравнодушными.
Игорь Андреевич предложил мне играть роль Довбни. На эту роль пробовались многие известные борцы, силачи, но безуспешно. На экране же — рядом с Мордвиновым, Жаровым и Дунайским — все силачи терялись. Оставались мышцы, а масштабность характера, широта души пропадали.
Стал я думать, как же сделать этот образ. Ведь особой богатырской фигурой я не располагал. Так, чуть выше среднего роста! Долго ходил я по Киеву и вышел на Владимирскую горку. Люблю это место. Днепр виден, склоны. День был осенний, сумрачный, кругом желтые листья, трава жухлая. На небе тучи, ветрено. Поднялся я на бугор. Ветер налетел, погнал листья. Смотрю — листья и травы бегут, а среди них камень лежит. Серый, тяжелый, устойчивый такой. Все бегут, а он стоит. Вот природа образа — подумал я. Силу богатырскую выпячивать на первый план не нужно, она должна проявляться как бы вторым планом. Все бегут, мельтешат, сабельками размахивают, а богатырь Довбня стоит себе тихонько с огромной дубиной на плече и думает: бегайте, бегайте, вот размахнусь я дубиной, где вы со своими сабельками будете!
Вышел я на пробы спокойный. Мордвинов — Богдан зажигал сердца, веселил всех Жаров в роли дьяка Гаврилы, а мой Довбня стоял уверенный в своей богатырской силе. Получилось. Савченко был доволен. Правда, обиделись на меня киевские силачи. Один молодой боец даже предложил мне силой померяться, а я сказал: «Чудак, я ведь не борец, я художник. У тебя — сила, а у меня воображение».
Однако, по совести говоря, умению создавать образ, выявлять на экране его философскую сущность я научился далеко не сразу. Ведь первая моя попытка сняться в кино окончилась позорным провалом. В конце тридцатых годов меня, молодого артиста саратовского театра, пригласил сниматься сам Александр Петрович Довженко. Второй режиссер фильма «Щорс» Лазарь Бодик, увидев меня на сцене, сказал, что мой типаж подходит на роль Петра Чижа, молодого красноармейца, того самого, который уводит со свадьбы чужую невесту. «Что же, если типаж подходит, буду сниматься», — решил я. У нас на Волге тоже жили украинцы, и мне казалось, что создать характер украинского хлопца не так уж сложно.
Позднее, живя в украинских селах во время съемок, знакомясь с народными песнями и фольклором, а именно они были источником творческого вдохновения Александра Довженко, я понял, насколько органичен для него возвышенный склад мысли, поэтичность мировосприятия, ощущение тесной связи человека с природой, частицей которой он предстает на экране. Отсюда и святое отношение Александра Петровича к творческому процессу как акту рождения, сотворения новой жизни.
Но, приехав впервые на пробы, я еще не знал всего этого. Мне предстояло выучить за ночь длинный монолог, а утром прочитать его на съемочной площадке. Учил я монолог не очень старательно. Не знаю, как Довженко дослушал меня до конца. Он сидел на стуле, ссутулившись, опустив руки и даже не взглянув на меня. По-моему, «снимали» меня без пленки. Кое-как дочитал я до конца и скрылся поскорее с глаз долой, растворился среди декораций, но выйти из павильона не смог — заблудился. Александр Петрович решил, что я ушел, и сказал сердито: «Бодик, кого вы поставили перед мои очи!» И я понял, что этой роли мне не видать.
Все-таки я сыграл в фильме «Щорс» крохотный эпизод, который не значится ни в одном справочнике. Молодой красноармеец говорил: «Прощайте, тату» — и уходил из дома на борьбу с врагом. Но сыграть в фильме Довженко даже такой эпизод было для меня тогда большим счастьем.
Конечно же, Довженко был человеком, оказавшим на становление коллектива Киевской студии гигантское влияние. Всякий молодой кинематографист, работавший в то время в Киеве, не мог не попасть в поле воздействия идей Александра Петровича, его особых требований к художнику и к студии. Место, где создаются фильмы, он считал храмом.
Большая, чистая, сильная мысль всегда сопутствовала выступлениям Довженко на художественных советах, обсуждениях, собраниях. Она во многом определяла лицо студии.
Не случайно и не из прихоти Александр Петрович решил посадить на студии сад. Он последовательно претворял в жизнь свои философские взгляды. Студийная молодежь с радостью помогала ему и даже не предполагала, что в эти часы, когда мы окапывали деревья, происходило чудо рождения художников.
Потом, через несколько месяцев после первого знаменательного для меня урока, когда я уже снимался там же, на Украине, в фильме «Трактористы», Довженко заговорил со мной. Приходил на съемки, ревниво присматривался к моей работе. Постепенно мы познакомились поближе, и темы для наших разговоров Александр Петрович выбирал все более серьезные. Он любил поспорить о главных законах бытия, и смысле человеческой жизни.
Спустя много лет Александр Петрович встретил меня в Москве, на «Мосфильме», завел меня в свой кабинет, сказал: «Я хотел бы поставить картину. Может быть, это будет моя лебединая песня. Всю мою любовь к жизни, природе, человеку, все мои мысли я изложу в ней. Главный герой — председатель колхоза Савва Зарудный, человек от земли, философ, крупная личность. Эту роль я ориентирую на тебя».
Для меня как актера задача, поставленная Довженко, была чрезвычайно интересной. Я никогда не играю себя в предлагаемых обстоятельствах. Для меня важно постичь и передать истину другого характера. Найти его душу, главные черты, а затем воплотить их в пластическом рисунке роли. Для этого я должен «приживить» к себе эти черты, как приживляют ветку к яблоне. В роли Зарудного я хотел использовать некоторые черты самого Довженко: манеру говорить, особую продуманность каждой реплики, мысли, отношение к действительности, добру и злу. Великий художник не успел осуществить свою мечту. Он снял только пробы, над фильмом работала Ю. И. Солнцева.
Думаю, что общение с Александром Петровичем Довженко обогащало каждого человека, которому посчастливилось его слышать. Но, кроме того, остались фильмы, сценарии, книги, целый мир довженковских идей и мыслей об искусстве. Каждый кинематографист, который прочел их, впитал, прочувствовал, станет, я убежден в этом, творчески сильнее, увереннее в своем поиске. Не подражателем, нет, а самостоятельно мыслящим человеком.
Сейчас я вновь снялся на киностудии, носящей имя Александра Довженко. Сыграл главную роль в телевизионном фильме «Сапоги всмятку», в основе которого лежат рассказы А. П. Чехова о провинциальном театре. Мой герой, трагик Блистанов, — фигура сложная. Человек этот не лишен был таланта, но, угождая вкусам меценатов и купчиков, пошел легким путем в искусстве, потерял связь с правдой жизни, изуродовался как личность, спился — и в этом его трагедия. Блистанов одновременно смешон и трагичен в своих попытках порассуждать. на философские темы, оценивать развитие театрального искусства. Он смешон в своем бунте, когда осознает, что жизнь его пропала и пропал талант. Следовательно, у этого образа два крыла — трагическое и комическое. Это и определяет жанр будущего фильма.
Студия имени Довженко встречает свой полувековой юбилей обновленной. За последние годы здесь дебютировало немало молодых режиссеров, операторов, художников, актеров. Поэтому студия напоминает мне поле, которое засеяли и от которого ждут всходов. Не каждый из дебютантов принес и принесет настоящие творческие плоды. На подлинный успех могут рассчитывать только те, кто прижал к своему сердцу маленькую веточку яблоньки, посаженную добрыми и талантливыми руками Александра Петровича Довженко.
Двум людям я обязан тем, что стал артистом кино, — Ивану Пырьеву и Леониду Лукову. «Большая жизнь» (первая серия) снималась, как говорится, взахлест с «Трактористами» — фильмом, в котором я дебютировал.
Как-то в коридоре Киевской киностудии мне повстречался мощный человек — полный, широкий, показавшийся мне огромным и необъятным. Он гулко покашливал, попыхивая дымом трубки. Он чем-то напоминал Бальзака…
Остановился, пристально посмотрел на меня, отрывисто спросил:
— Вы Андреев?
Я робко кивнул. А он закашлял, запыхтел, заулыбался.
— Рад пожать руку. Смотрел ваш материал «Трактористов». Образ Назара Думы по характеру массивен, тяжел, но очень легок в вашем исполнении. Поздравляю. Молодец!
Крепко стиснул руку, затряс, весь сияя от радости.
— А ты меня любишь? — вдруг спросил он, неожиданно переходя на «ты» и с лукавинкой в глазах.
— Я не физиономист, — степенно ответил я, несколько ошарашенный неожиданным вопросом, — но внешне вы производите очень приятное впечатление.
И снова он закашлял, запыхтел, обволакивая себя дымом.
— А ты знаешь мою фамилию? Кто я?
— Наверное, режиссер. Ибо вижу, как проходящие мимо актеры особо подчеркнуто с вами здороваются.
Неожиданно он громко и раскатисто расхохотался. Похлопал по плечу. Обнял.
— Здорово! А ты видал мою картину «Я люблю»? Понравилась?
— Я считаю эту картину очень близкой, родной моему сердцу, — волнуясь, ответил я. — Потому что сам выходец примерно из такой же среды: я из волжан. В этой картине я увидел не попытку показать правду жизни, а увидел саму жизнь.
Луков закивал головой, продолжая улыбаться.
— Эту картину любят люди твоего типа, — сказал он мягко. — Ее любит Донбасс. А это мне особенно дорого… Ну, я считаю, — вдруг как бы подвел итог он, — что мы с тобой уже познакомились и подружились. Ты, вижу, прошел «университеты»
Небось многие профессии сменил. Наверное, и грузчиком был?
— Не без того. Работа эта знакомая. Платили знатно — целый калач за смену и банку консервов.
— Ну, я вижу, ты здорово вырос на этих харчах. Видно, волжские калачи пошли тебе на пользу!
Лицо его вдруг сделалось серьезным. Сказал, что хочет поговорить со мной о своем новом фильме, в котором хотел бы занять меня.
Так мы впервые встретились. А в один прекрасный день пригласил он меня и Петю Алейникова к себе домой. Рассказал о замысле кинокартины о шахтерах Донбасса. Читал отрывки из сценария, и я впервые познакомился с Балуном. А потом мы стали встречаться все чаще. И меня все больше захватывал образ сильного, своеобразного, противоречивого парня, черты характера которого вырисовывались из бесед с Луковым. Из первых же наших задушевных бесед я понял, что режиссер Луков не мыслит себе работы в кинематографе без предельного внутреннего контакта с актерами.
Это я почувствовал с особенной силой, уже столкнувшись с Луковым в непосредственной работе над фильмом «Большая жизнь».
Луков был шумным человеком, но творчество его рождалось в напряженной тишине, когда остро замечаешь тонкость и задушевность авторского замысла. Эту творческую тишину Леонид Давыдович умел создавать удивительно. Он всегда любил, подсев поближе к актерам, слушать диалог, моментально подмечая малейшую фальшь в интонациях. Он умел необычайно тонко находить причины, породившие эту фальшь.
Снимали мы фильм «Большая жизнь» в городе Шахты под Ростовом. Поначалу он все время добивался того, чтобы мы как можно чаще опускались в шахту, в забой, занимались отработкой молотка, чтобы на шахте мы чувствовали себя так же, как чувствует себя истинный шахтер, — органично, естественно. Луков добивался того, чтобы мы ощутили в себе качества труженика, который живет своей будничной суровой жизнью и как бы не чувствует героики своей профессии.
— Пусть эта романтика, — говорил Луков, — будет сама собой разумеющейся. Пусть она не будет ничем педалирована. Красота — в простоте. Величие — в безыскусственности, в естественности.
В конце концов мы стали такими же простыми и обычными, как и все шахтеры. Луков вырабатывал в нас органичность поведения человека в определенной среде и его единство с этой средой. Работа с Луковым над этой картиной была и большой школой мастерства и школой жизни, так как помогла мне, во-первых, познать очень многое в профессии актера, а во-вторых, приобщиться к великой и неисчерпаемой теме показа рабочего класса и рабочего человека.
Луков редкостно умел радоваться ощущению правды. Он дышал правдой. Он не признавал ничего другого в искусстве, кроме правды. Он был, как ребенок, непосредствен. Он весь светился радостью творчества. И для меня каждый съемочный день, каждая встреча с Луковым были счастьем творчества. Радостью познавания, открытий, находок.
Потом мы встретились с ним в работе над картиной «Два бойца». Об этом писать надо отдельно и очень подробно, это я сделаю в другой раз. Луков очень хорошо знал человека в мирное время. И он отлично знал, как поведет себя простой человек на войне. Мне трудно говорить об этом фильме — я играл в нем одну из главных ролей, но то, что благодаря, я бы сказал, подлинно вдохновенному режиссерскому труду Лукова был найден этим фильмом ключ к сердцу простого солдата, — бесспорно.
Мы очень любили друг друга. Были очень дружны, хоть последние годы не встречались на съемочной площадке по разным причинам — чаще случайным. Об этом я горько сожалею, ибо до сих пор редко испытываю такое острое, трудно передаваемое словами творческое наслаждение, какое испытывал я в то время, когда работал с Луковым, когда учился у него великой жизненной правде.
Спасибо тебе, мастер, за все, что ты сделал для меня, за то, что дарил ты мне свое вдохновение, любовь, дружбу.
Невозможно представить себе советское киноискусство без кинорежиссера Ивана Пырьева. Нет у нас человека, который не знал бы и не любил его картин. Они очень разные: веселые, лирические, трагические, но всегда удивительно народные по духу. В этом, мне кажется, и заключается их всеобщая популярность.
Пырьев принадлежит к числу тех художников, которых не надо было «звать в народ», призывать понимать народную душу. Выходец из бедняцкой деревенской семьи, сам познавший тяжесть и благородство крестьянского труда, он через всю свою жизнь художника пронес самозабвенную любовь к земле, к людям, возделывающим ее. И эту любовь режиссер выразил по-своему: звонко, озорно, ярко.
Он был человеком бойцовского характера, неугомонного темперамента, неуемной энергии. Мне думается, именно потребность выразить свою кипучую натуру определила его творческую жизнь. В четырнадцать лет он в поисках романтики отправляется на фронт. Это был 1915 год. Проявляет себя героем и награждается за храбрость двумя Георгиевскими крестами. Потом он боец Красной Армии. Необыкновенное время — революция, гражданская война, первые годы Советской власти — оказывает огромное влияние на молодого человека, на формирование его мировоззрения, его гражданских позиций.
К Ивану Александровичу Пырьеву у меня отношение особое еще и потому, что в его фильме «Трактористы» я дебютировал в кино.
После окончания театральной школы в 1937 году я работал в Саратовском драмтеатре, когда меня пригласили на киностудию «Мосфильм». Первая встреча с известным советским кинорежиссером разочаровала. Мои представления о внешнем облике людей этой профессии складывались по киножурналам двадцать пятого года, которые я как-то купил на саратовском базаре. Вместо ожидаемой импозантной фигуры в гольфах, крагах, клетчатом пиджаке и неимоверных размеров кепи я увидел мужика выше среднего роста, подчеркнуто небрежного в одежде. Он даже напоминал агитатора, которого все мы тогда, после стихов Маяковского, искали. Сейчас я понимаю, что тут была, скорее, своеобразная бравада, рассчитанная на определенный эффект, но в молодости все принималось за чистую монету.
…Итак, я в первый раз увидел Ивана Пырьева. Кепка с выпирающего затылка была сдвинута на серые глаза, которые беспокойно, внимательно и недоверчиво ощупывали меня из-под козырька.
Он рассматривал меня да и вообще каждого актера, впервые им приглашенного, словно прикидывал прочность, добротность строительного материала, подлежащего приобретению, и при этом локтями согнутых рук подтягивал постоянно сползавшие с тощего живота брюки, деловито пошмыгивая носом.
— Ну-ка, повернись, — сказал он голосом, не предвещавшим ничего хорошего.
Я повернулся.
— Пройдись!..
Я лениво зашагал по кругу.
— А ну, бегом!.. — сказал он очень сурово, и в голосе зазвучала сталь закрученной пружины.
Я посмотрел на своего мучителя глазами затравленного волка.
— Подходяще, — сказал Пырьев. — Не протестую, будем пробовать на Назара Думу.
— А ведь я приглашал его на Клима Ярко, — прозвучала запоздавшая реплика ассистента режиссера.
Слегка побледнев и набрав полную грудь воздуха, Пырьев произнес монолог, исполненный трагического пафоса. Я не помню дословно всего сказанного тогда Иваном Александровичем, но сказал он примерно следующее:
— Это какому же кретину могло прийти в голову пригласить такую шалопутную человеческую особь на роль Клима Ярко, на роль героя-любовника?!
И он злобно впился в меня глазами, отчего мне стало совсем неловко.
— Клим Ярко — урожденный Крючков с Красной Пресни! А вот Назар Дума теперь будет Андреев с Волги!.. Он же рожден для того, чтобы прийти в искусство и уйти из него Назаром Думою!
Теперь глаза его смотрели на меня ласково и интонация подобрела, стала почти умильной, хотя и с оттенком еще непонятного мне сарказма…
Я не остался только Назаром Думою. Снимался много, в разных картинах, у разных режиссеров. Но работу с Иваном Пырьевым рассматриваю как период жизни необычайно своеобразный и значительный. Я имел возможность часто наблюдать его в деле, но, как ни странно, ни тогда, ни сейчас не могу даже для себя объяснить до конца сложный, противоречивый характер Ивана Александровича.
Человек необузданно стихийный, он напоминал мне Чапаева, но Чапаева, который так и не принял Фурманова до конца. В его любви к искусству, в отношении к собственной работе было что-то религиозное, фанатическое, что-то истовое.
Понятно, что в этих словах не надо искать характеристику мировоззрения Пырьева: я пытаюсь только найти выражение для своего ощущения характера режиссера. Трудно, очень трудно и, по-моему, мало кому удалось проникнуть в личный мир Ивана Александровича. Мало кому открывалось то сокровенное, сокрытое в глубинах его души, что составляло его суть. На поверхности же… В свое время некоторые режиссеры, которым приходилось работать рядом с Пырьевым, часто жаловались на его необъективность — он судил их работы по законам, которые сам исповедовал. И суд его был суров и непреклонен. Но многие ли понимали, как он был одинок в своих сокровенных чувствах и как сполна «выкладывался» в своем искусстве. И редко позволял себе открываться, искать интимной близости даже с теми, с кем работал долго и согласно. При мне, скажем, актерам никогда не удавалось вовлечь его в какую-либо задушевную беседу. И в то же время он был нераздельно и постоянно со всеми, но в этом «со всеми» для человека чуткого и внимательного опять-таки существовала некая особенность: он был со всеми, но как с людьми, исполняющими дело его жизни, его творческую волю. Да, он любил хорошего сопостановщика, как любил добросовестного парикмахера, даже рассыльного, кого угодно, любил всех, кто обладал его, пырьевской, преданностью делу, беспредельной выносливостью, терпением и отличным знанием дела. Это была любовь требовательная, любовь владельца к хорошо отлаженному механизму, способному безупречно выполнить поставленную задачу. И это было во многом прекрасно. Тем более, что тоже очень важно, он умел подбирать людей и поддерживать в них дух целеустремленной активности. Ведь, начиная сниматься, ты попадаешь не только в круг общения с милыми людьми, но и в сложнейшую трудовую атмосферу. И меня, когда я работал с Пырьевым, всегда захватывало настроение внутренней напряженной готовности к труду, стиль высокого профессионализма.
Достигалось это прежде всего благодаря настойчивой и усиленной отработке кадра до начала съемки. Гонять нерадивого актера на репетициях он мог, как говорится, до седьмого пота. И он гонял беспощадно и настойчиво до той поры, пока не возникал окончательно устраивающий его вариант. Взаимоотношения актера и режиссера во время съемок порой могли обостриться, так что я, например, почти всегда выходил на съемочную площадку так, как боксер, очевидно, выходит на ринг. Я всегда был во всеоружии, был готов немедленно приступить к «поединку».
Мне нравилось работать с Иваном Александровичем еще и потому, что в процессе репетиций и съемок он никогда не ставил перед актером умозрительных задач. Он давал конкретное решение эпизода, сцены, а потом уже сам актер, вдохновению интуиции которого режиссер доверял, мог развивать и обогащать характер своего героя. Иван Александрович хорошо знал цену актерскому вдохновению, никогда не подавлял его тяжестью теоретических умствований или школьных правил. Именно он первый обратил мое внимание на то, что до окончания съемочного процесса актер не должен много оговаривать свою роль, закреплять сущность создаваемого образа в законченных формулировках. От высказанного, выговоренного возникает — пусть неосознанно — ложное ощущение уже достигнутого, пережитого. Работа на съемочной площадке тогда становится всего лишь повторением пройденного. Может быть, это мое личное ощущение, но оно проверено многими годами работы в кино. Я лично больше всего боюсь потерянной свободы и угнетенной интуиции во время съемки. Этого же всегда боялся, не терпел Иван Александрович Пырьев. Я помню, как одному из актеров он не без присущего ему лукавого ехидства заметил: «Каждый художник в школе заучивает правила для того, чтобы потом не думать о них. Так что, дорогой друг, помимо школы неплохо бы иметь в своей черепной коробочке еще и личную академию».
…Поистине величава и прекрасна украинская ночь, да еще у такой чудесной реки с тихими камышовыми заводями, как Буг, да еще в таком чудесном, добром селе, как Гурьевка под Николаевом, где мы снимали картину «Трактористы». Мила моему сердцу и незабываема Украина с гостеприимными и великодушными ее жителями, с добрым вином и незабываемо чудесными песнями, услышанными тогда мною впервые в жизни и живо воспринятыми. Особенно когда, бывало, часа в четыре утра возвращались с Петром Алейниковым с сельской вечеринки, возвращались, когда на селе все уже спали и только светилось окно у Ивана Александровича.
«Рисует формулы вдохновения», — тихо фыркает в кулак Петро. Листы с этими формулами мы видели потом неоднократно. Там с точностью до сантиметров бывали расписаны будущие кадры картины: кто и откуда появляется, где стоит аппарат, что должно быть в кадре, начиная от могучих тракторов и кончая пригоршней семечек. Поэтому задания режиссера для всех тружеников группы были всегда точными, а исполнение — неукоснительным. В противном случае гнев шефа мог разгореться с необычайной силой. Все об этом постоянно помнили. И потому редко кому приходило в голову испытывать своеобразие некоторых воспитательных приемов Ивана Александровича.
Ясность желаний и точность выбора средств для достижения цели лежали, как мне кажется, в основе его творческого метода. Актеры, как правило, выбирались точно и наверняка. У меня даже складывалось впечатление, что сценарий он с самого начала рассчитывал на определенный круг исполнителей. Сценарий он знал наизусть, а фильм представлял во всех подробностях, как бы слышал его внутренним слухом. Я неоднократно ловил себя на мысли, что он проводит репетицию, как бы сравнивая ее течение с невидимой для нас картиной, до мелочей уже отпечатанной в его сознании.
Пырьев любил иногда показать актеру характер его героя, — это свойственно почти всем режиссерам, которые пришли к своей профессии из актерской среды. Хотя в его показе и проскальзывала карикатурная приблизительность, сам он этого не сознавал. Да и актерам его преувеличения были понятны. Его показы надо было уметь расшифровать. И все расшифрованное естественно выразить в манере и стилистике всей картины. Когда же актер ограничивался абсолютно точной имитацией показа, Пырьев негодовал. Он менее всего почитал актера зеркалом и бешено оглядывал его, как строптивого кривляку, исказившего вдохновение великого лицедея.
Когда Пырьев чувствовал неточность или даже ничтожную недоделку, недотяжку до желаемого результата, он снимал иногда до тридцати дублей кряду, впадая в состояние своеобразного злобного исступления. Режиссер при этом ничего не объяснял актеру и как бы сек его дублями.
…Ивана Александровича вообще, как правило, характеризовали необузданная человеческая неистовость и частые захлесты темперамента. Вот и сейчас смешная трагикомическая картина встает перед моими глазами. Летняя, опаленная зноем украинская степь. Обжигает горячий ветер. Во рту полынная горечь. Прямо от камеры ретиво мчится задыхающийся от усилий трактор, стараясь для кино проявить несвойственную ему прыть. Ветер несет, поднимает столбы черной пыли, из-за которых драматически проглядывают солнечные блики. Трактор мчится, съемочная бригада в напряжении у камеры, стоим и мы, пока свободные от съемки артисты. Все с волнением следят за тем, как выполняется поставленная режиссером и оператором задача. В этот момент неистовый крик, усиленный жестяным рупором, вдруг оглашает съемочную площадку. Все невольно содрогнулись. Подобно тигру, наступившему на горячий окурок, режиссер метнулся вперед, что-то неистово крича трактористу. Тот оглянулся и, увидев лицо режиссера, прибавил газу. Режиссер тем не менее быстро настиг удирающий от него механизм и, уцепившись за трактор левой рукой, правой колотил его рупором. Нам было понятно — тракторист не обернулся в нужный момент и не помахал рукой, как это было задумано. И эта ошибка привела режиссера к тому, что, полузаваленный добротным черноземом, он судорожно пытался удержать могучую машину. И все это было всерьез! Во всем этом и был характер Пырьева. Характер человека страстного, неуемного в труде своем, человека удивительно противоречивого, всегда вздыбливающего и будоражащего окружавшую его среду.
…Об этом человеке, так недавно ушедшем от нас, трудно поэтому слагать привычный заупокойный псалом. Да псалом и не к лицу этому удивительному человеку, с его своеобразным нравом.
Неистовое брожение души никогда не прекращалось в этом замечательном художнике, фильмы которого были так любимы массовым зрителем. И удивительно: любя актера, он был и до конца остался сторонником режиссерского кинематографа, сторонником режиссерского диктата. И это несмотря на то, что вся прелесть его картины в богатстве ярких человеческих характеров, в своеобразной — применительно к жанру его картин — тонкости актерского мастерства. Будучи председателем актерской секции, я не раз сталкивался с ним, досадуя на его диктаторские замашки. Досадовал и… любил его, этого единственного в своем роде, неповторимого, постоянно сжигаемого вдохновением человека.
Любил творческие напряженные встречи с ним в кинокартинах. Любил стилизованно подчеркнутую широкую народную натуру героев его картин. Любил раздолье и широту просторов, на которые он звал нас своим ярким, праздничным искусством.
Душа его всегда была напряжена, как туго закрученная пружина. Вряд ли он когда-нибудь испытывал состояние расслабленного покоя. Его работы никогда не делились на большие и незначительные. Каждой из них всегда сопутствовал неистовый поиск красоты углубленной человеческой характеристики. Этот художник любил человека и с чудесной проникновенностью понимал всю его сложность и многогранность. Настороженная ревность к образу никогда не покидала его сознания, в работе он не знал предела.
Марк порою буквально изматывал режиссеров и сценаристов, добиваясь более полной характеристики своего героя. Каждая незначительная на первый взгляд фраза оттачивалась и перекраивалась в десятках вариантов. И кропотливым отбором утверждалась драгоценная ясность как результат его дотошного поиска. Он настойчиво и упорно отстаивал яркость и первоплановость своего героя. Стоял за него непоколебимо, как старый, видавший виды солдат — за свое окопное хозяйство.
Некоторые усматривали в этом проявление своеобразного эгоизма. Но вряд ли можно упрекнуть художника за разумное и настойчивое стремление к предельно возможному совершенству. Здесь чаще всего проявлялась обостренная добропорядочность Марка, идущая от повышенного чувства ответственности. Неоднократно работая с Бернесом, я всегда с удовольствием вовлекался в круг его благодатной творческой напряженности.
Мы подружились еще в тридцатых годах, когда все то, что стало сейчас воспоминаниями, было впереди.
Нынче моему другу, коллеге и партнеру, Николаю Афанасьевичу Крючкову, исполнилось семьдесят лет. Он сыграл в кино более ста ролей, и я душевно рад, что встретил он свой юбилей в добром здравии, находясь, как говорится, в строю.
В искусство, а точнее — на сцену, Крючков пришел в годы, когда бушевали в театре творческие страсти — Художественный и «Синяя блуза», Таиров и Мейерхольд… Молодому и неопытному парню, вчерашнему граверу-накатчику с Трехгорки, ставшему актером, легко было растеряться в такой разноголосице школ и направлений. Но ему помогли правильно сориентироваться социальная среда, в которой он вырос, пролетарское чутье.
Николай Афанасьевич «чистых кровей» пролетарий. Родился и вырос в рабочей семье, где было восемь детей. В детстве знал он голод и нищету, но узнал и цену крепкой рабочей дружбы, настоящей человеческой доброты, щедрости, солидарности.
Николай Афанасьевич принадлежит к славному поколению комсомолии двадцатых годов, которая с энтузиазмом строила будущее своей страны. Крючкова привело в искусство страстное желание рассказать о своих замечательных современниках. С ним он и вышел на подмостки только что образовавшегося в Москве ТРАМа — Театра рабочей молодежи.
В образах героев, сыгранных им в театре и кино, отражена биография страны, славная судьба поколения, одухотворенного пафосом созидания новой, счастливой жизни.
Впервые я встретился с ним на съемках картины И. Пырьева «Трактористы». Герой Крючкова был, как и он сам, «рубаха-парень», с открытым сердцем и душой, сплошная доброжелательность. И в то же время человек абсолютно бескомпромиссный в деле. Уже тогда я заметил, что Крючкова отличает редкая скромность, хотя в то время, когда снималась картина «Трактористы», он был уже известным кинематографистом.
Более сорока лет прошло с тех пор, и по сей день мы дружим с Николаем Афанасьевичем. Припоминаю сыгранное им на экране и думаю о том, что природа щедро одарила его истинно народным талантом. Это проявляется в любом созданном им характере — будь то Клим Ярко («Трактористы») или Сергей Луконин («Парень из нашего города»), Кухарьков («Бессмертный гарнизон») или комиссар Евсюков («Сорок первый»), таксист Батя («Горожане») или дядя Коля («Осенний марафон»).
Николай Афанасьевич обладает удивительным даром перевоплощения. И это результат не только огромного таланта, мастерства, но и трудолюбия, природной любознательности актера, постоянно вглядывающегося в людей, изучающего их психологию, манеру поведения. Он очень общителен. Люди это чувствуют и тоже тянутся к нему. В том числе и те, кому довелось слышать от Крючкова отнюдь не только лестные для них оценки. Видимо, дело в том, что он всегда искренен с человеком, всегда доброжелателен — это и привлекает.
Он одинаково прост и естествен в разговоре со знаменитым коллегой и с начинающим актером, в дебатах на художественном совете и в дружеской беседе с монтировщиком декораций. В работе Николай Афанасьевич по-настоящему отважен. На съемках ему приходилось и в танке гореть, и управлять самолетом «У-2», и прыгать с высоты на припорошенный снегом лед Москвы-реки. Однажды на съемках фильма «Суд» он сломал ногу, но на следующий день срезал гипс и продолжал сниматься, превозмогая боль, — не хотел подвести товарищей.
Хочется подчеркнуть, что талант Николая Афанасьевича — это истинно русский талант, необычайно чуткий ко всему, что трогает сердца его соотечественников. И в этом, наверное, тоже разгадка его необычайной популярности, которая поистине не имеет границ — Крючкова одинаково знают и любят как в столице, так и на дальних окраинах нашей страны. Немало у него друзей и среди зарубежных зрителей и кинематографистов.
Кроме актерского у Николая Афанасьевича есть еще талант — талант рыбака! Если там, куда отправился он в киноэкспедицию, есть хоть крошечная речушка, — ищите его на рассвете на берегу. И, конечно, не столько добыча его влечет, сколько любовь к природе, к ее неисчерпаемой красоте и вечной свежести.
Семьдесят лет народному артисту СССР Н. А. Крючкову — моему давнему и доброму другу. Право же, не верится — настолько активен он в жизни, в том деле, которому посвятил себя без остатка.
Доброго тебе здоровья, Николай Афанасьевич!
Его Максима узнал, кажется, весь мир. Когда Борис Петрович Чирков выезжал в зарубежные поездки, на улицах Праги, Парижа, Калькутты люди улыбались ему.
— Здравствуй, Максим!
Это большое актерское счастье — привести в кино героя. А вернее сказать, привести его в жизнь. Потому что такие, как Максим, перестают быть только героями фильма, становятся почти реальными, живыми людьми.
И недаром Борис Чирков хранит письмо третьеклассника, адресованное Максиму. У мальчишки не ладились школьные дела, и ему позарез надо было посоветоваться с надежным человеком. «Пожалуйста, — писал он, — разыщите в Москве Максима и сообщите мне его адрес…».
Если бы народный артист СССР Борис Чирков сыграл только одну эту роль, то и тогда он бы вошел в историю советского кино как замечательный актер — такой силы и правды образ, образ живой на все времена, он создал. Но в его творческой биографии уместились еще десятки героев — людей разных возрастов и профессий, непохожих характеров. Как забыть его человека с ружьем, его бородатого крестьянина из «Чапаева»?
До сих пор продолжается жизнь и его учителя Лаутина, интеллигента в первом поколении, одного из тех, кто первым принял в свои руки судьбы ребят Страны Советов, кому доверено было растить первое советское поколение.
Сейчас, через десятилетия, смотришь этот фильм и думаешь, как точно увидел актер прекрасный характер учителя: вдумчивого, чуткого, лишенного всякой самоуверенности, несмотря на свою великую по сравнению с односельчанами грамоту. Открытого людям, полного желания переделать худое на доброе, в том числе и в себе, в своем сердце.
Первородная естественность, доброта, искренность так и светят из глаз множества героев, созданных на экране Борисом Чирковым. Но куда упрятал он эти, казалось бы, совершенно неотторжимые от его натуры качества, когда играл маленького и злого наполеончика — Махно в фильме «Александр Пархоменко»? Здесь он явил высшее свойство актерского мастерства — способность к перевоплощению, способность освоить широкий диапазон человеческих характеров. Это доказал он и своим Кузовкиным в тургеневском «Нахлебнике».
Самый любимый его герой — добрый, деятельный, открытый жизни и людям человек нашего времени. Мы узнали и полюбили его начальника разведки Удивительного в картине «Фронт», его деда Тараса из фильма «Партизаны в степях Украины», санитара Жилина в картине «Дорогой мой человек» и многих, многих других.
Завтра Борису Петровичу Чиркову исполняется 80 лет. И в эти годы он удивительно, загадочно молод. Видно, не дают ему стареть его герои и мы, зрители, потому что ждем его новых работ.
Повесть «Жестокость» Павла Нилина свела меня и познакомила с режиссером Владимиром Скуйбиным, или просто Володей, сейчас человеком для меня необычайно близким и дорогим. Помню, повесть мною была прочитана взахлеб. Образ бандита Баукина глубоко взволновал мою душу, а ощущение живой выразительности образа, ощущение неожиданно познанной новой жизни постоянно не давало покоя разуму и воображению.
Как-то на студийном дворе повстречав Нилина, я выплеснул на него распиравший меня восторг и заявил, что будет кощунством, если по повести не снимут кинокартину.
— Сценарий готов и принят к постановке, — радушно, но оградительно-настороженно прогудел Нилин.
По его напряженности я понял, что где-то в тайниках души Нилин сомневается в моей близости к образу, а в стекле машины вдруг увидел свою округлую, неуместно добродушную физиономию, — она явно не совпадала с авторским описанием сухого, угловатого главаря бандитской шайки, а в глазах моих явно не светились угольки одинокого матерого волка. Но образ Баукина бился в груди и просился к выражению.
— Буду пробоваться, — сказал я мрачным голосом боксера, жаждущего реванша.
— Пробуйся, — ответил писатель, — я скажу режиссеру, жди вызова.
В этом вялом «пробуйся» явно прозвучало сомнение, отнюдь не вселившее в меня бодрости, но и не убившее во мне настойчивого желания.
Через неделю мы встретились с режиссером.
Молодой блондин в сером костюме, с серыми глазами, скрывающими легкую, как показалось, самоуверенную усмешку, вначале явно пришелся мне не по душе.
— Скуйбин, — подчеркнуто сухо и вежливо сказал старательно отутюженный костюм и протянул мне свою прохладную, едва согнувшуюся в пожатии руку.
Я ничего еще не знал тогда, не знал, что рука дорогого Вовки уже давно поздоровалась со смертью, что он ясно представляет себе бессилие врачей и свою явную приговоренность…
Типичный надменный, самовлюбленный мальчик с режиссерских курсов, подумал я тогда. Ну и шут с ним, с его самоуверенностью и надменностью. Он сейчас обладает кладом. Этот клад — душа бандита Баукина, которая явно создана по моему размеру, по моей собственной душе.
Закончив знакомство, мы сразу же приступили к волнующему нас делу — к разбору прочитанной повести и ее драматургического воплощения.
Наш разговор сразу же принял горячую и обостренную форму. Неприятное впечатление от первой встречи быстро рассеивалось, уступив место радостному восприятию художника-единомышленника, волнующему открытию человека тонкой души и живой, своеобразной мысли.
— Я согласен! Абсолютно согласен! Никакой внешней романтики, — уже кричал я, — к чертям все это внешнее украшенчество! Важен внутренний мир человеческих переживаний. Процесс накопления и слом! Прозрение, наткнувшееся на тупость!
— Но страшно замкнуться в личности, — перебивает меня Владимир, — очень опасно погрязнуть в индивидуальных частностях человеческих характеристик. Многое здесь для нашего поколения должно прозвучать печально общим. Тупая подчиненность, автоматизм отношения к судьбам людей, к человеческой личности, — эта картина, несомненно, о душевной косности, а душевная косность — верная повитуха жестокости.
Работа спорилась. Вскоре пробу мою утвердили, и я стал исполнителем желанного для меня образа.
Мы не чувствовали и не ощущали той нервозной напряженности, которая обычно сопутствует первым поискам черт нового человеческого характера.
Существо образа, его глубокий смысл постепенно проявлялись от постижения драматургии Нилина в острых полемических беседах, которые умел возбуждать Владимир, направляя творческую мысль коллектива по пути поиска.
Нилина побаивались. Этот драматург, в отличие от многих, не покидал картины от истоков ее сценического воплощения до самой завершенности, никогда не шел на компромиссы со своей убежденностью, был человеком прямым и откровенным. Мы все время находились в поле зрения молчаливых наблюдений этого сурового и ревнивого критика. И только где-то в середине картины с меня свалились вдруг вериги непокидающей, постоянной творческой настороженности. Веселый и взволнованный режиссер ввалился в гримерную, облапил опешившего «бандита» за плечи и закричал: «Ура! Мы победили Нилина!..» После просмотра материала писатель признал, что образ Баукина в кино, по внешним признакам отчасти расходясь с литературным образом, все же вполне соответствует его основному замыслу.
Признание драматурга ввело работу над фильмом в нормальный ритм.
Мы отправились в экспедицию… И в сложных условиях съемки на натуре Скуйбин справлялся с работой над фильмом отличнейшим образом.
Ясный и простой, немногословный и справедливый, он всегда находил верный ключ к каждому человеческому характеру. Владимира любили и уважали. Его замечания в работе всегда были продуманными и почти никогда и ни у кого не вызывали возражений.
Ясность режиссерского замысла и средств его сценического выражения явилась основой творческой манеры этого сравнительно еще молодого режиссера. Умение терпеливо выслушивать вдруг возникающие у кого-то предложения и домыслы по поводу того или иного образа, умение необидно отвести внезапно возникшую и торопливо высказанную, непродуманную мысль, умение искренне радоваться полезной и остроумной находке другого возбуждало здоровое желание у всех участников съемки постоян но искать неожиданно новое и интересное.
Прежде чем принять исполнителя на роль, Владимир долго приглядывался к незнакомому актеру. Я заметил, что некоторых он по три-четыре раза вызывал, как бы на ничего не значащее собеседование. Знакомого ему человека брал сразу же, не мучая бесконечными пробами, и в принятом был твердо уверен, так как всегда точно знал, что ему нужно от того или иного артиста и что таится в его сложной человеческой индивидуальности. Владимир умел познавать в актере глубину человеческой сущности, своеобразие творческой индивидуальности, гибкость ума и скрытые с первого взгляда возможности.
Как-то Владимир мне сказал, что больше всего в принимаемом на роль актере он боится первого сходства с образом. Сходство часто необычайно подкупает, но в то же время и обманывает режиссера. Сходство может так и остаться внешним сходством с образом, и не более, а вот истина образа, его суть, его глубина окажутся в стороне.
Скуйбину удавалось необычайно точно и ясно объяснять замысел. Он умел проникаться природой образов, сутью их глубин ной психологии, выявлять причинность поступков того или иного персонажа.
Владимир никогда не упускал случая взбудоражить мысль окружающих, подтолкнуть к творческому раздумью, простую, обыденную беседу перевести в плоскость освоения проблем, имеющих непосредственное отношение к будущему фильму.
Где-нибудь в перерыве между съемками или за обеденным столом вдруг поднимался вопрос часто бесспорный, житейски нудный и избитый. Владимир с серьезностью прислушивался к нему, как говорится, подливая масла в огонь — и спор разгорался, обретал вдруг новый, неожиданный смысл, глубину, приносил вдруг неожиданную ясность. Так однажды до полуночи мы спорили на тему о том, как рождается чиновничья самоуверенность, человеческая жестокость и как посредственный разум силой наглости обретает видимость величия.
Вопросы и споры всплывали как бы сами собой, но как-то. обдумывая день прошедший, я понял, что Владимир был не бесстрастным членом беседующей и спорящей компании. Он хитро и умно вводил беседу в нужное и желаемое для него русло, определяя философский смысл и идейное направление нашего фильма.
Подобная манера оказалась методом. Сейчас я не ручаюсь за стенографическую точность, но содержание мысли, как-то высказанной им, заключалось примерно в следующем:
«Режиссер в группе обязан постоянно поддерживать на съемках атмосферу творческого трудового напряжения. Очень жалею, что не имею возможности работать с актером по-настоящему. Предварительных репетиций нет. Нормальной коллективной отработки сценария нет. Все — наспех, все — на съемочной площадке…
Умение создавать вокруг себя творческую атмосферу мне кажется умением очень сложным. Оно требует огромной самодисциплины и методической настойчивости. Опасно свыкнуться с хаосом. Правда, на съемке очень устаешь и часто появляется желание легкости. Это штука опасная.
Иногда тебе кажется в этой неожиданной легкости обретенное мастерство, а на самом деле просто произошла потеря принципиальности.
Я вот говорю сейчас о репетициях, а ведь где-то в душе своей и я против них — свыкся! А твердо ведь знаю — свыкание с легкостью губит художника. Гибнет настойчивость к поиску. Является стремление к ремесленной ясности — и конец, жизнь оборвалась…
И в то же время чувствуешь, что легкость-то нужна. Не награждать же себя насильственными веригами трудностей?
А в чем легкость творчества? По-моему, в ясности, а ясность — это очень сложно. Это постоянный поиск, это постоянный самоконтроль и непременно честность, ну хотя бы как ясность признания самому себе — я пошел по легкой легкости.
Здесь Вовка захохотал, с явным желанием снять поэтику и прикрыться шуткой, но было ясно, что в высказанном в чем-то выплеснулось то, что глубоко волновало его.
Конец марта. Картина идет к концу. В районе Загорска снимаем последние сцены. Весна забирает свое. Метели теплые. Дни солнечные. Воздух пьянящий, какой-то необыкновенно желанный, рождающий ощущение радости.
После утомительного съемочного дня мы с Володей имели привычку непременно прогуливаться перед сном. Солнце прощалось ярким закатом. Мы не торопясь шагали по оживающим древней поэзией аллеям старого монастыря…
— Я скоро умру, — сказал Скуйбин и с азартом залепил снежком в заснеженную березу.
Мы все, зная, что болезнь режиссера прогрессирует, что выхода из положения нет, делали вид, что не замечаем ухудшения его состояния, да и сам Владимир имел мужество к удивительному отвлечению и не давал никакого повода считать себя нездоровым, а тем более — безнадежно больным.
— Болезнь науке известна, но лечения нет. Все в стадии опытов и экспериментов, — сказал он в раздумье, как бы самому себе, озорно ткнув носком валенка молодое дерево.
В голове моей закружились шаблонные, стереотипные фразы, которые обычно приходят к людям в подобной тягостной ситуации.
— Не знаю, — сказал я помедлив, — жизнь — сценарист самых парадоксальных неожиданностей, мало ли что может случиться…
— Для здорового человека, очевидно, все это полная ерунда, — прервал меня Володя. — Природа избавила его от этой убыточной осознанности, и, черт побери, кем же все это так здорово придумано? Здорово ведь?! — спросил он с каким-то задорным восхищением. А потом нахохлился. — А может быть, зря придумали… Жизнь кажется бесконечностью, и живет детина спустя рукава, торопиться некуда, волноваться нечего.
Он оглядел меня с ног до головы, встал в боксерскую стойку, стукнул прямым ударом в грудь. Затеялась озорная возня в сугробе…
Вечером у печки-голландки мы сидели за бутылкой сухого вина. Владимир задумчиво вспоминал прошлое:
— Мой отец — старый работник органов. Человек суровый или делал суровый вид, во всяком случае, был вечно занят. Пуговицы френча всегда были застегнуты все до единой, и я с детства почему-то всегда боялся и ненавидел этот наглухо застегнутый френч, скрывавший моего отца.
До сих пор я воспринимаю людей каким-то температурным ощущением, — сказал он, несколько поеживаясь, — мне всегда хотелось затопить печку, посадить возле нее своего отца с его сослуживцами и посмотреть, как они будут оттаивать. Я затопил эту печку как художник, как художник я таскаю в нее дрова и искренне уверен, что ближайшее поколение растопит всех служителей ледяного дома.
— И сценаристы строчат эти поленья дров, — подхватил я его возвышенную манеру, — и мы таскаем их и с жаром бросаем в топку киноискусства, и из топки вырывается и бьет горячее тепло…
С тех пор при каждой встрече у нас всегда заводился с Владимиром своеобразный «печной» разговор. Я уже не спрашивал, смотрел ли он отснятый материал. А спрашивал, заглядывал ли он в печку. Или — какие дровишки притащили артисты на вчерашнюю съемку. Ответы получал соответствующие, и мы отлично понимали друг друга, и это веселило и сближало нас.
Съемка кинокартины приближалась к концу. Холодно. Раннее, весеннее утро, солнце еще не вышло из-за горы, а киногруппа уже в лесу. Репетируем сцену проезда бандитов после налета на маслозавод. Лошади то и дело увязают в снегу. Бесконечные прорывы через чащу леса измотали артистов. Все окоченели, от лошадей валит пар.
Вот уже два дня, как мои руки и грудь охватывает какая-то доселе незнакомая мне боль. Она то вдруг приходит какими-то приступами, то вдруг исчезает, где-то погаснув, то неожиданно появляется вновь. Я терпеливо молчу, думая, что переношу сейчас последствия съемок одной из давних кинокартин, где в течение шести дней мне пришлось сниматься также ранней весной в горной ледяной воде. Кто-то сказал, что у меня, наверное, ревматизм, неплохо бы выпить салицилового спирта. От глотка спирта боль действительно затихла. Скуйбин по пояс барахтается в снегу, показывая, в каком месте должны падать и умирать бандиты. Я с болью и изумлением поглядывал на него, поражаясь силе духа и энергии этого человека. Я знал, что правая рука у него отнялась, а ноги едва подчинялись воле. Володя не подавал виду, отчаянно кричал в мегафон, пытаясь вселить бодрость в окончательно обессилевших артистов. В одну из репетиций страшная и непонятная боль окончательно сковала мне лопатки и грудь. Я едва удержался в седле и не мог шелохнуться.
— Андреев, выскакивай! Выскакивай!.. Падай в снег!
Я глотнул салицилки — боль не отпустила меня.
— Ну какого же черта!.. — услышал я разочарованную нотку из мегафона.
Около меня столпилась группа. Боль отошла, но какое-то ощущение близкой кончины или неминуемой ее возможности вдруг закралось в мое сознание. Мне было стыдно признаться в этом, и все же я спросил, глядя Владимиру прямо в глаза:
— Сколько надо прожить мне дней, чтобы отсняться в картине окончательно?
— Три дня, — сказал Владимир, глаза его смотрели на меня пытливо и настороженно.
Я спрыгнул с лошади. За меня выезжал для репетиции актер из окружения. Владимир чувствовал, что со мной творится что-то неладное, и старательно отснимал меня в первую очередь. Я держался как только мог, изо всех сил превозмогая приступы, и, не подавая виду, глотая салицилку, ползал в сугробах и злобно отстреливался холостыми патронами.
К концу третьего дня я понял, что силы оставляют меня. На санях меня доставили к врачу ближайшего санатория… Диагноз был категоричен и суров: инфаркт сердца…
Пролетели месяцы. Ушли больничные и санаторные койки, явилась радость выздоровления. Снова начался труд. Я отснялся в картине «Повесть пламенных лет», побывал в Чечено-Ингушетии с кинокартиной «Казаки», мотался в штормовой погоде Северного моря, участвуя в съемках фильма «Путь к причалу»… В общем, долго не встречал Володю. Слышал, что он работает над новой кинокартиной и что дело продвигается к концу. Я слышал, что здоровье Владимира иссякает и держится он исключительно на силе духа, мужестве и удивительной выдержке.
И вот мы увиделись… Володя шел по коридору «Мосфильма», двое молодых людей поддерживали его под руки. Они неожиданно появились из-за поворота и двигались мне навстречу. Честно говоря, я хотел миновать встречи, но было уже поздно. Владимир увидел меня и мягко заулыбался. Я боялся, что потеряю выдержку, не найду сразу же нужного тона и бухну что-нибудь неуместно-нелепое. Но тут же, забыв обо всем, облапил Володю и расцеловал с превеликой радостью.
Владимир, улыбаясь, осматривал меня. Первое волнение встречи прошло.
— Ну, как дрова? — спросил он. Речь его была уже едва внятной
— Дровишки попадались разные, — ответил я, — сейчас у меня последняя топка закончилась. Пришел узнать, не нужен ли кому истопник.
— И моя топка кончается, — сказал Владимир не без иронии. В ответе его звучал какой-то жестокий смысл. — А ты помнишь, — спросил он с раздумьем, — тебе нужно было всего три дня, нужных заданных три дня?.. И ты их выдержал. Чтобы закончить картину, мне нужно три месяца. Три месяца ровно, иначе печка не протопится… Три месяца, — повторил он. Здесь разговор был прерван подошедшими.
Мы распрощались, дав друг другу обещание непременно встретиться. Больше мы не виделись. Вскоре я уехал с кинокартиной в экспедицию и уже много времени спустя, в лесах Приднепровья, получил скорбную весть, что Владимир скончался.
Я сидел на берегу Днепра. Сердитые волны шлепались на песчаный берег. Воды реки широким потоком утекали вдаль. Я думал о жизни и ее движении, о непонятной мне силе разума, способной порой как бы остановить жизнь и удлинить ее во времени. Я думал о воле, способной собрать, кажется, уже исчерпанные силы, о человеке, сумевшем силу любви к искусству противопоставить злым силам разрушающего недуга.
Дорогие товарищи! Много добрых и больших надежд возлагаем мы, советские киноартисты, на образование творческого Союза киноработников. Мы искренне надеемся на то, что съезд, утвердив Союз, заложит коренную основу для преобразования всей деятельности нашей кинематографии.
В нашей стране кино, поставленное на службу великим целям своего народа, вырвано из рук частного предпринимательства. Но дух частного «я» еще иногда настойчиво прорывается в претензиях на исключительную обособленность и свободу. В нашей кинематографической общественности постоянно идет борьба двух пониманий творческой свободы. Это борьба личностей за диктат, чаще всего диктат режиссерский, и борьба личностей за подлинно демократическое управление. Нам, актерам, исключительно важно последнее. Свобода художника для нас заключается в борьбе за единство и сплочение всех творческих усилий, в достижении высочайших целей, поставленных перед нами партией и народом, в дружеском человеческом взаимопонимании, способствующем деловому творческому обогащению и взаимному совершенствованию. И нам кажется, будет правильным, если этот тезис будет записан в программу нашего творческого Союза.
Свободу художника мы видим в установлении незыблемой демократической структуры управления творческим хозяйством, имеющей ясные законы, определяющей права и обязательства, которые способны развить демократические творческие связи и ограничить и обуздать претензии на диктат и своеволие. Творческая свобода должна определяться ясностью трудовых обязательств, ясностью трудовых прав творческой индивидуальности.
Правовые положения должны быть выработаны при непременном участии Союза, на основе строгих общественно-демократических начал. Нарушение их должно контролироваться и разбираться избранным общественным органом, и слово его должно иметь непререкаемость закона. Сейчас трудовые отношения силою самодеятельности низового управленческого аппарата запущены до положения хаоса, в котором таится возможность проявления самодурства.
Если нужны примеры, актеры могут привести их достаточно много. Только вчера мы разбирали такой случай: пригласили актера на съемку, отсняли и отправили назад. Озвучили его роль другим голосом, сказав ему при этом: вы артист, дорогой, нам нужна ваша внешность, а озвучим мы вас другим актером, который стоит «подешевле».
Необходимо, наконец, внести ясность в трудовые права и обязанности артиста советского кинематографа, в обязанности и права молодых актеров, закончивших ВГИК и принятых на киностудии. Пока актер фактически бесправен, а работодатель режиссер — не несет по отношению к нему никаких производственных обязательств.
Товарищи режиссеры! Ведь вы же сами чувствуете необходимость иметь свободного профессионального артиста кино. Вы благословили существование ВГИКа. Многие из вас там работают профессорами. Ведь большинство из вас сами были юношами, трепетно заканчивавшими ВГИК или режиссерские курсы. Вы с волнением ожидали первой картины, с радостью принимали малейшую улыбку одобрения, с благодарностью хватали руку помощи, только бы дали. А получив первую постановку — почему вы сразу меняетесь? Может быть, с постановкой вам вручается особый, холодный разум особого режиссерского равнодушия? А может быть, и так, — как говорится, пути твои неисповедимы, господи! — может быть, вы считаете, что общественные интересы выше нужд ваших товарищей? Нет, вышедшая за вас замуж студентка актерского факультета считает, что она «на коне», и мы видим в дальнейшем, что она была дальновидной в определении вашей сущности: вы во многом перестали быть человеком. Человеческое, душевное обращение к вам бесполезно. Хозяйственно-приказное — немыслимо. Как же быть?
Кто должен создать актеров свободного штата, необходимого вам же? Вы хотите иметь его под рукой и не нести за него ни моральной, ни материальной ответственности. Это расточительство! Выхода нет и быть не может при тех безответственных условиях, на которых принимается ныне режиссер на кинопроизводство. Если бы они приходили на производство, которое ставило бы определенные трудовые условия, в том числе и условия необходимости работать с актерами, взятыми в штат производством, и только в случае отсутствия актерской индивидуальности приглашали нужного исполнителя со стороны, — они бы вынуждены были разумно и внимательно приглядываться к актеру, используя зачастую нетронутый арсенал его возможностей перевоплощения. Они бы научились работать с актером, что делать многие из них сейчас не умеют и, как нам кажется, даже опасаются. Большинство режиссеров просто боятся возможности актерского перевоплощения и набирают актеров по всем тем же завуалированным принципам подбора типажа.
Только типаж подбирается не случайно с улицы (это еще бытует, но в малых пропорциях), — типаж выбирается из актеров по принципу совпадения или приближения актерско-человеческих качеств к качествам того или иного заданного персонажа. Когда же типажность актера набьет оскомину, его, как говорится, «освежают», на его место во все те же предлагаемые обстоятельства приглашают нового, что и выдают за открытие новой актерской индивидуальности.
Надо признать, что сейчас, без ясности трудовых обязательств, при бесхозяйственности, при бессилии творчески-хозяйственного органа студии, без возможностей углубленной творческой работы с актерской индивидуальностью, прием профессионального актера на студию есть жестокая бессмыслица.
Принятый на студию вгиковец в течение трех лет обязан постоянно и вдумчиво выдвигаться на роли. За три года он должен не менее девяти раз выдвигаться на конкурсы крупных ролей или, допустим, непременно исполнить восемь — девять характерных эпизодов.
Принимаемый в штат актер должен получить определенные обязательства со стороны принимающих. Если актеру не предоставили определенных производственных трудовых условий, показывающих его профессиональную непригодность, актер не может быть уволен, а студия должна нести ответственность за бесхозное отношение к человеческой личности. Это будет справедливо и по-хозяйски.
Нас, актеров, настораживает серость и скука рядовых кинокартин. Причина этого — в бессовестном проникновении удивительно слабого и немощного сценарного материала. Здесь мы где-то пасуем, очевидно, перед изворотливым напором на все идущих мелких подельщиков от литературы. Очевидно, и некомпетентен мощный наш, очень мощный отряд редактуры, если он пропускает заведомый интеллектуальный брак, ничего не говорящий ни уму ни сердцу нашего зрителя. Во многом утеряли мы драгоценную способность художников проникаться и выражать здоровое мнение народа о себе, его, народное понятие своей красоты и своей особенности.
Чаще мы занимаемся самокопанием, так не свойственным великому советскому кинематографу. Говоря, что затрагиваем темы жизни, мы на деле во многом отучились горячо воспринимать переживания своего народа. Мы часто теряем ощущение размеров действительности, пытаемся измерить ее эталоном своей собственной индивидуальной сущности. И довольно редко, судя по количеству серых картин, нам удается распахивать широкие ворота в жизнь; чаще со своими картинами мы остаемся за воротами жизни, уходя в узкий, как правило, не очень глубокий мир субъективистского жизневосприятия. Произведения киноискусства в массе своей начинают терять ощущение народной подлинности, самобытность и яркую неповторимость характеристики образов, бесконечное богатство индивидуально-языковой характеристики и великое чувство народного юмора. Кинокартины теряют в связи с этим способность рождать заряд бодрости и человеческого здоровья.
Уже надоело и бесконечное жевание и беззубое возбуждение унылой безысходности, поднятой вокруг культа личности.
А победители в Великой Отечественной войне вдруг стали впадать в сентиментальное хныканье. Кинокартины военной темы вдруг заняли позицию тетки-приживалки, которая ежедневно, без конца поднимает и будирует в семье дух скорби и уныния по человеку всеми горячо любимому и дорогому. Вместо мужественных, достойных подражания и мужского уважения солдат мы начинаем назойливо показывать берестяные лозинки, уставших, надломленных нахалом врагом юношей, так и не успевших написать о себе лирического киносценария. Мы теряем тон достойного, благородного мужества. Кинокартины как бы взвинчивают нас на каждодневное элегическое страдание, измельчая наше большое чувство скорби.
Пропагандируемые нами песни уже невозможно слушать по радио. Бесконечная томная грусть с ощущением чего-то неопределенно утерянного, бесконечно ушедшего, космически холодного, затерянно одинокого. Очевидно, под знаком международной солидарности они тянутся на иностранный лад, а слова, умышленно калечатся, коверкаются привнесением какого-то неслыханного акцента, который назойливо насилует и уродует под музыку здоровую российскую речь. Мы искренне надеемся, что творческий Союз под руководством ЦК нашей партии поможет навести порядок в программировании кинокартин на генеральные темы, позаботится об их мажорном тоне и элементах воздействия на зрителя, будет способствовать развитию здорового, жизнерадостного искусства, наведет порядок в деле создания хороших киносценариев, закроет наконец щели для проникновения сценарной литературщины.
Для решения актерской проблемы на «Мосфильме» организуется творческое актерское объединение. Мы искренне намерены нащупать и провести в жизнь новые, необходимые нам творческие взаимоотношения, в корне ломая все условности, мешающие создать по-хозяйски добрый, демократический творческий коллектив создателей кинопроизведений.
Мы искренне надеемся привить и закрепить нормальный, культурный метод работы, необходимый созданию постановочнодраматического произведения.
Мы надеемся, что творческий Союз всячески будет помогать осуществлению этого необходимого всей кинематографии замысла.
Мы, профессиональные артисты кино, считаем необходимым иметь для студийной работы и творческого роста артистов кино свою постоянную сценическую площадку. Она необходима для всех артистов, как молодых, так и собирающихся уходить на пенсию. Помимо сценической деятельности на ней будет организован большой цикл публичных выступлений артистов, тоже требующий развития этих навыков, разумного руководства и пристального внимания. Учитывая большую нашу деятельность по линии Бюро кинопропаганды, мы просим творческий Союз настоятельно поставить перед правительством вопрос о закреплении за нами помещения Театра киноактера по улице Воровского, 33.
Бюро актерской секции Оргкомитета неоднократно поднимало вопрос о культуре труда и методике работы над ролью. Творческий процесс и метод работы над созданием кинокартины на студиях поставлен так, что основой основ всех целей является план, прогрессивная удешевляемость производственнотворческого процесса. А наряду с этим — непременное повышение художественного качества и идейного содержания кинокартин. Бесспорно, всего этого необходимо придерживаться, но не теряя грани разумного и естественно необходимого.
Слабая культура производства, низкий уровень профессиональных работников групп среднего исполнительно-подготовительного звена, пренебрежительное отношение к созданию творческой атмосферы и законам творчества не создают условий для самого главного — для повышения идейных качеств произведений. А отсюда, естественно, рассыпаются все остальные качественные показатели.
Все физически видимое, так сказать материально ощутимое не уходит из поля зрения плановиков и хозяйственной системы, организующих труд. И мыслят они в этой сфере исключительно в объеме материально-физической категории плюса и минуса.
Здесь философия математики так же презирается, как и система Станиславского. Сбереженная трудовая копейка сделалась щитом для прикрытия лени, тупой бездеятельности, безответственного отношения к творческому разуму, бездушного отношения к творческой личности и ее творческим процессам.
Основой основ работы в предсъемочный период должен быть отрезок хотя бы минимальных репетиций и обсуждения всех элементов творческой выразительности будущего фильма. Это не требует доказательств, это предельно необходимо, но этим пренебрегают, считая за главное выдать в среднем 30 погонных метров. И их дают. Отсутствие репетиций и обсуждений считают за явный плюс, так как формальная цель достигнута.
Мы настаиваем на непременном узаконении периода репетиций и обсуждений до съемочного процесса.
Мы настаиваем на политике открытого сценария, чтобы актер имел возможность в разумной заявке пробоваться на ту или иную роль.
Мы требуем законной возможности «актерского дубля» на съемочной площадке.
На производстве до сих пор не понято, что одним из важнейших условий создания кинокартины является непременное умение создавать обстановку, способствующую покою. Хаос, шум, неразбериха бессовестно утомляют актера и выводят из творческой настроенности еще задолго до того момента, когда наконец начнет сниматься кадр.
На большинстве студий нет места для актера, пришедшего на съемку. Раздевают и надевают костюмы табуном, порой в одной комнате, вместе мужчины и женщины. В распоряжении актера для личного отдыха есть места общего пользования: коридор, гримерная и мрачный, необорудованный павильон.
Съемочная павильонная площадка для отдыха не благоустраивается. Пределом шика считается три-четыре матерчатых кресла, с которых сгоняют отдыхающих ниже по рангу. И пределом украшения является деревянный стол, конечно пустой. Присутствие в павильоне электрической плитки, на которой можно было бы вскипятить воду для лично принесенной заварки чая или кофе, считается роскошью. Недалеко от павильона имеется холодная вода с газом, бесплатно.
В том же коридоре и казенные лавки, на них разрешается отдыхать сидя.
Перед съемкой оператор часа полтора-два будет на актера ставить свет с дымом. Если актер не выносит и задыхается, его выводят и временно ставят на его место ассистента или второго оператора. Дублер, чтобы сберечь копейку, отменяется.
Вы приезжаете на съемку в 6 часов утра. У вас сложный грим. Стакана горячего чая на студии в это время не ждите. Иметь плитку или кофейник в гримерной считается расточительством. Иметь утром буфетчицу считается капризом избалованной актерской личности. Буфет будет в 11.00, на общих основаниях, в очереди с получасовым стоянием.
До сих пор, как правило, почти во всех группах идет дискуссия между дирекцией и группой на тему — обязана ли дирекция заботиться о пропитании вывезенных на натуру, за пределы точек общественного питания? Копеечная экономия лишает группу питания. Полевая кухня с поваром и буфет бывают лишь в редких случаях. Съемочная площадка на натуре так же не подготовлена для отдыха, как и павильоны.
Примеров можно приводить множество. Но дело не в этом. Надо просто признать, что мы не умеем оберегать творчески-деловой покой, а он необходим. Именно от него зависит во многом ясность и свежесть выражаемого образа, зависит успех вдохновенной выразительности и приятной легкости, так часто отсутствующих в наших произведениях.
Многие этого не понимают. И это не их вина. Просто не так воспитаны. Второе звено, подготавливающее съемочный процесс, не готовится к работе в искусстве ни одним из учебных заведений. Это в основном люди, обретающие свою профессию практикой, смекалкой, личной сообразительностью, не больше.
В обычных условиях творческого процесса появляется привычка к хаосу, неразберихе, в которых возможно любое попустительство, вплоть до пренебрежительного отношения к чужой судьбе, выраженное довольно часто в элементарных нарушениях техники безопасности, приводящих порою к случаям непоправимым, трагическим. Советский кинематограф обязан изгонять кустарщину в деле воспитания кадров. Союз обязан не выпускать из-под контроля эти вопросы.
Неоднократная постановка общественностью вопроса о культуре труда еще не дала заметных сдвигов и не даст, мне кажется, до той поры, пока на студиях не будет специального инженера, определенного ответственного лица. А такие инженеры в экономическом институте есть. На студиях непременно должен быть ответственный человек в этой области, который обязан ознакомиться со спецификой труда, и планомерно, из года в год определять порядок в группах, обязанных подчиняться утвержденным и контролируемым положениям.
Наша общественность готова оказать этому инженеру всяческую помощь и всемерную поддержку.
Актерская проблема — серьезнейший вопрос всей творческой кинематографической общественности. В актерских бедах как в зеркале отражаются всякие производственно-творческие неурядицы. И это естественно, ибо вся суть художественного кинематографа в конце концов выражается через артиста.
Актерская проблема — это проблема неослабеваемой борьбы за укрепление ленинских норм в общественно-трудовых отношениях на киностудиях.
Актерская проблема — это неустанный процесс борьбы за идейно-творческое совершенство самого артиста, постоянный процесс борьбы за развитие прогрессивных форм в деле создания художественного кинопроизведения.