КНИГА ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

1

Николай Кораблев уже несколько дней находился в состоянии болезненного раздражения. Его раздражало буквально все. Он понимал — это происходит оттого, что он потерял сон: стоило ему только прилечь, как через минуту уже бодрствовал, садился за стол, и тут его снова клонило в сон. Проделав такое несколько раз, он, сдерживая слезы, выходил из квартиры, шел в цеха или к себе в кабинет. Главный врач завода предлагал ряд снотворных средств, но Николай Кораблев от всего этого решительно отказался, заявив:

— Я и без этих штучек заставлю себя спать.

И вот появилось то болезненное, беспредметное раздражение, которое, как комочек, возится где-то в груди, готовое в любую минуту бурно вылиться даже на самого близкого человека. А тут еще сегодня поздно ночью он получил от наркома телеграмму-приказ на полтора месяца сдать дела по заводу главному инженеру Альтману и немедленно выехать в Москву.

«Странно, — подумал он, вертя в руках телеграмму. — Сдать и выехать. В чем дело?»

По телефону он позвонил наркому, но того не оказалось на месте, а секретарь Лена ответила приветливо и простенько:

— Не знаю зачем, Николай Степанович. Не знаю. Только нарком сказал, если вы будете звонить, передать вам: «Езжайте как можно скорее».

«Ну что ж, поеду, — решил он, чувствуя, как комочек раздражения начал таять в груди, а на его месте появилось что-то радостное и тоже беспредметное. — Поеду», — еще раз проговорил он про себя и посмотрел на карту, висящую на стене кабинета.

Вернее, он посмотрел не на карту, а на сизую булавочку, воткнутую на селе Ливни: отсюда, из села Ливни, пришла последняя весточка от Татьяны: «Живы, здоровы. Скоро увидимся». Прошло больше года, и никаких вестей. И сейчас Николай Кораблев особенно забеспокоился: возможно, его вызывают в Москву для того, чтобы предложить какую-то новую работу, где-то в новом месте, — а вдруг сюда без него заявится Татьяна. Ну, ей, конечно, сообщат, где он, и она немедленно отправится к нему. Но ведь на это понадобится неделя, а может, и другая.

«Ну вот еще о чем затосковал, — упрекнул он себя. — Лишь бы приехала. Но… приедет ли? Надо скорее отправляться. Там, в Москве, может быть, мне кое-что удастся разузнать о Татьяне. Сдать дела?» — он улыбнулся и, забрав телеграмму, ключи от стола и несгораемого шкафа, вышел в приемную.

В приемной за столом сидела Надя. Она просматривала почту и на настойчивый взгляд директора, спрашивающий, нет ли особых писем, как всегда, будто она сама в чем-то была виновата, ответила:

— Нету и нету, Николай Степанович. Вот беда!

— Ну, ничего, Надюша. Сам поеду в Москву. Вот, — и он подал приказ. — Придется нам на месяц-полтора расстаться. Идите-ка домой, приготовьте мне белье и кое-что на дорогу. Скажите шоферу, что еду в шесть утра. Приказ сообщите Альтману и передайте вот эти ключи: так как я ему сдаю дела, — он было пошел на выход, но повернулся, добавил: — Разыщите, пожалуйста, Лукина и предупредите, что перед отъездом я хочу с ним поговорить.

Дав такое распоряжение, он через боковую, прикрытую тяжелой портьерой дверь вышел из приемной и сразу очутился на заводском дворе.

Тут было необычайно тихо — ни людей, ни машин, ни подвод, а в небе уже билась, как гигантская птица, предутренняя рань. Казалось, птица взмахивала золотистым крылом, хлестала им по небу, сгоняя тьму, и снова куда-то пряталась.

«Все на Урале не так, как у нас на Волге», — подумал он и вошел в цех коробки скоростей.

В цеху, как всегда на заре, рабочие чувствовали себя вяловато: они с час перед зарей «переваливаются», это отрицательно сказывается на выполнении программы, и поэтому, по предложению Лукина, в это время в цехах появлялись Николай Кораблев, Альтман и сам Лукин. Но сегодня он в цех вошел без Альтмана и Лукина. И вид у него был необычайный, какой бывает у человека после крепкого сна, — задиристо-игривый. Ну да, так и есть. Вот он подошел к Степану Яковлевичу Петрову и, легонько пырнув его большим пальцем в бок, сказал:

— У вас ли я, Степан Яковлевич?

Тот недоуменно посмотрел на него, а главное, на его большой палец, и, невольно поддаваясь игривости, тоже сказал полусмеясь:

— А где же, Николай Степанович? Как раз у нас.

— Вспомнил, — Николай Кораблев вскинул глаза в потолок, — вспомнил, как мы с вами собирали этот цех. Стен не было, крыши тоже, только пол и фундамент, на улице метель свирепая, а мы оборудование тащим.

— Да ведь как?! Голыми руками. Гордимся этим: поработали! Только ведь то давно было.

— Давно? Год назад.

— Что это вы не о деле речь ведете, а о том, что было? — уже серьезно пробасил Степан Яковлевич и, расправив бородку (он ее снова отрастил по настоянию своей жены Насти), двумя пальцами потрогал огромный кадык. — И лицо у вас какое-то. Может, весточку от Татьяны Яковлевны получили?

— Нет. Нет. А еду к ней… Не к ней, а в Москву, и там, может быть…

— У-у-у, — перебил его Степан Яковлевич. — Пути счастливого желаю, да не один я, но и все мы: не каменные — видим горе ваше. Да и здоровьице свое маленько поправите. Доктор мне на днях говорил, что у вас какой-то преждевременный износ. «Товар, значит, плохой, раз преждевременный», — спорю я с ним. А он мне: «Возьми мокрые сапоги. Их просушить на огне можно, только постепенно, а повесь над костром — и потрескаются. Николай Степанович, слышь, — товар хорош, да от работы горит, как на костре». Поверил я… А вон и парторг наш идет.

На пороге цеха появился Лукин. Был он столь же худ, невзрачен, а сейчас, при тускнеющем электрическом свете, был еще сер, как малярик. Переступив порог, он окинул глазами рабочих и, увидев директора, быстрыми шагами направился к нему. Большие синие глаза у него горели. Николаю Кораблеву и Степану Яковлевичу показалось, что к ним приближается не человек, а только одни громадные, горящие глаза. И еще казалось, что человек с такими глазами сейчас начнет произносить страстные речи, но Лукин, подойдя, скупо сказал:

— Знаю, Николай Степанович. И рад.

Тот шепнул:

— Пойдемте по этому поводу «попьянствуем»…

— Вдвоем? Может, Альтмана и Ивана Ивановича прихватить?

— Нет, вдвоем.

2

По утоптанной крутой тропе они перевалили через гору, заросшую могучими соснами, елями, диким вишенником, и спустились на берег озера Челкан. Сюда они иногда вырывались вчетвером — Николай Кораблев, Иван Иванович Казаринов, Альтман и Лукин. Обычно они это делали после обхода цехов на заре, а придя сюда, разжигали костры, купались, балагурили час-другой; это условно и называлось у них «попьянствовать». В гору они поднимались, громко смеясь над шутками, анекдотами Альтмана, на что тот был горазд, и намеренно останавливались, оберегая Ивана Ивановича, у которого пошаливало сердце.

Сегодня Николай Кораблев и Лукин поднялись в гору и спустились к озеру молча, каждый думая освоем. Николай Кораблев думал о предстоящем отъезде, о том, по какому поводу вызывают его в Москву, справится ли без него с заводом Альтман, и под конец стал думать о Лукине. Лукина он любил за его деловитость, за скупость на слово, наконец, за то, что тот никогда не говорил в угоду, но Николай Кораблев знал, что у Лукин. а есть своеобразный недостаток — это чрезмерная уверенность в победе, ведущая к беспечности. Однажды он ему сказал: «Вера без дел мертва есть», но тот не обратил на это внимания. И вот теперь, уезжая в Москву, он решил поколебать такое в Лукине, то есть направить веру на дела, вытеснить беспечность тревогой. Сказать ему об этом прямо — взъерошится. Значит, надо как-то издалека, как-то умело. А это обязательно надо: Николай Кораблев прекрасно знал Альтмана, очень ценил его как человека талантливого, энергичного, предприимчивого, смелого в области технологии, но обладавшего большим недостатком — Альтман не верил в силу коллектива, все больше надеялся на себя. Значит, надо обоих заставить вести дела на заводе.

Подойдя к берегу, минуя черные остатки костров, они остановились около скамейки, на которую всегда складывали белье, и оба посмотрели на озеро.

Озеро было не широкое, но длинное, заросшее по обеим сторонам густым камышом, гусятником и лилиями, а посредине возвышался каменистый остров. В камышах кричали утки, созывая потомство. На открытой воде то тут, то там плавали стаи самцов — чирки. Про них знаток охотничьих дел Альтман рассказывал: «Они, как только самки сядут в гнезда, начинают линять, — при этом он добавил, как всегда балагуря: — Селезни — народ злой. Они разоряют гнезда, бьют яйца, уничтожают утят, за это их птичий бог и наказывает: сдирает с них перо. Выдерет из крыльев, из хвоста, со спины, с живота, — и такой оголенный селезень забивается в самые глухие места и оттуда ни гугу». Теперь самцы уже оперились, но не настолько, чтобы летать, поэтому страшно пугливы: увидев человека, они стремительно удирают в камыши.

Вот и сейчас ближайшая стайка чирков кинулась в камыши, убегая по воде, брызжа, как маленькие глиссера.

— Бесштанные кавалеры, — с улыбкой глядя на удирающих чирков, проговорил Николай Кораблев. — Ну и что же — раздеваемся?

— Принялись за дело, — ответил Лукин, и не успел Николай Кораблев снять ботинки, как Лукин, уже нагой, сидел на камне и тонкими, синеватыми пальцами перебирал в донельзя потертом портсигаре дешевенькие папиросы.

Николай Кораблев посмотрел на его тонкие, синие пальцы, на узкую, впалую грудь, на лопатки, торчащие на спине, и озабоченно спросил:

— А вы, родной мой, не больны ли? Вон пальцы у вас и лицо — желтизна.

— Нет. А так — устал. Иногда засыпаю на ходу. Идешь-идешь и вдруг просыпаешься. Лошади так спят — на ходу.

— Вам бы по утрам натощак стакан сливок выпивать: кровь очищает.

— Что ж, давайте помечтаем о сливках, — и Лукин, взяв тоненькую папироску, показал ее Николаю Кораблеву: — Все вот такие стали. И вы не расцветаете. Посмотрите-ка на себя.

— Да во что я посмотрюсь?

— А в воду. У нас Дуня всегда в ведро с водой смотрится. Зеркало есть, а она в ведро.

— Выполняю приказ, — Николай Кораблев отложил в сторону ботинки, стянул носки и пошел к озеру. Сначала он зашагал быстро, потом приостановился и начал ковылять, как это делают ребята, попав босыми ногами на горячий песок. — Экий стал, — досадно проворчал он. — Бывало, босой по лесам, а то и по стерне так носился — не догонишь, — ковыляя, он подошел к озеру, опустился на корточки и посмотрел в воду.

«Да-а, Лукин прав. Вон на висках появились сединки, под глазами морщины. Одна из морщин пролегла от глаза к подбородку, как стрела разрезая щеку. Такая же морщина появилась и около верхней губы. Молоды еще лоб и нос. Хотя нет, и глаза еще не покрыты старческой дымкой. Ох, ты-ы! Скоро сорок — финиш, а там все пойдет под гору: десять — двадцать лет — и костям на покой. Как это мало. Ведь это ужасно мало?»

— Стареем, — проговорил он, поднимаясь и отворачиваясь от воды.

Лукин положил папироску в портсигар, провел рукой по лицу, как бы сбрасывая тенета, проговорил:

— Да. Это грядет независимо от нас.

Николай Кораблев, стягивая рубашку и путаясь в рукавах, сказал:

— А вы о сырой земле думаете?

— То есть? A-а! Да ведь этот вопрос на повестке дня не стоит, — пошутил Лукин и тут же упрямо добавил: — Не в нашем это духе — думать о смерти: мы оптимисты.

— О нет! Жизнь — копейка, это философия бандита или человека, уставшего жить, не видящего просвета.

— Вы что же, считаете, я из тех?

— Простите за прямой ответ. Вас-то я не включаю в круг тех. Вам просто некогда думать об этом, да и лет-то вам тридцать пять. Вот стукнет сорок, тогда и вопрос о сырой земле встанет на повестке дня. Поганая штука — смерть, — Николай Кораблев разделся, пошлепал ладонями по мускулам ног.

Он понимал, что своим неосторожным ответом как-то обидел Лукина. Чтобы сгладить это, он предложил:

— Хотите, я вам расскажу, как я однажды беседовал с Алексеем Максимовичем Горьким? Не я лично, а много нас — директоров заводов.

— Давайте, — суховато ответил Лукин, закуривая и глубоко затягиваясь.

— Это было в те дни, когда Алексей Максимович вернулся из Италии. Помните, как его встретила страна? И все потянулись к нему — рабочие, колхозники, писатели, артисты, художники, ученые… Все. Все. Ну и мы, конечно. Я на дачу приехал один из первых и, пока собирались остальные, прошелся по парку. Дача стояла на возвышенности: внизу Москва-река, дальше луговинная долина, деревеньки, леса. Около дачи все любовными руками почищено, подстрижено. А вон рощица. Я направился туда и вдруг вижу — на полянке остатки костра, точно в диком лесу. Старичок сторож сказал мне: «Тут иной раз Алексей Максимович костер палит. Любит это дело — страсть».

— Да это вы о кострах, а когда про беседу?

— Нет, вы понимаете, всемирно известный писатель Алексей Максимович Горький по вечерам палит костры? Я представил себе: сидит на пенечке, смотрит на то, как извиваются сухие прутья в огне и вспоминает далекое прошлое, приволье… и нищету. Понимаете, и нищету. А вот он уже в расцвете сил. Нижний. Самара. Москва. Мир литераторов. И его дерзновенный голос: «Бери шире». Лев Толстой и Короленко, Чехов и Ромен Роллан, Владимир Ильич Ленин и Иосиф Виссарионович Сталин. А сколько ученых, сколько людей искусства прошло перед ним? Всю Европу, весь мир видит он перед собой и все-таки уходит к костру. Вот он сидит у костра на пенечке, подбрасывает сучья в огонь и думает, думает, думает. О чем? Не-ет, не все разгадано на земле. Есть загадка из загадок: это — рождение человека, жизнь и смерть.

Лукин поднялся с камня, прошелся по траве, разводя руками, как это делают физкультурники, затем остановился и сказал:

— Жалко, умер он, Горький.

— Я вам еще не досказал, — встрепенувшись, промолвил Николай Кораблев. — И сядьте, пожалуйста; когда вы так ходите, мне становится страшно: вот-вот рассыплются ваши кости.

— Телом слаб, но духом силен, — полушутя произнес Лукин и намеренно баском засмеялся, однако, повинуясь, сел.

— Вскоре съехались все директора. Нас ввели в зал-столовую. Вот появился и он, Алексей Максимович, — высокий, сухой, пальцы на руках длинные. Такие длинные, что кажется, ими он и загребает из жизни все хорошее. Загребает — и народу: «Нате! Это вам». Познакомился он с нами, каждого прощупывая глазами, с каждым перекинулся парой фраз. Затем расселись за столом. И тут кто-то вскоре затронул вопрос о жизни и смерти. Алексей Максимович долго, внимательно вслушивался и заговорил сам, по-нижегородски окая: «А я вот в одной семье видел ворона. Ну, ворон обыкновенный. Клюв громадный, усищи выросли. Сто двадцать лет ему — и сила: подойдет к бемскому стеклу, клюнет — и вдребезги! Вот, ворон, — несколько раз повторил он: — Ворон прожил сто двадцать лет — и сила, а иной человек до семидесяти не дотянул — и в землю глядит…» И тут я понял все — и костры, и то, как ему, Горькому, хочется жить. Ну, айда-давай, как говорят на Урале, — неожиданно закончил Николай Кораблев и, поднявшись, пошел к озеру.

Войдя в воду, он почувствовал, как ноги стали вязнуть в тине, мягкой, как каша, а Лукин с разбегу нырнул и вскоре вынырнул далеко от берега.

«А я вот так не умею», — с завистью подумал Николай Кораблев и крикнул:

— Меня вода тоже не принимает! — и, бурля, как буйвол, пошел за Лукиным.

Пройдя несколько метров, он ощутил, что тина оборвалась и ноги коснулись торфяного дна — пружинистого, мягкого, шелковистого, будто ковер. С сожалением расставаясь с таким дном, он оттолкнулся и поплыл, грудью разрезая воду, а нагнав Лукина, перевернулся, лег на спину, не двигая ни руками, ни ногами.

На востоке, из-за далеких Уральских хребтов, выплывало солнце. Казалось, оно вступило в бой с какими-то мрачными силами: весь горизонт, вершины гор — все горело, переливалось разнообразными красками: зелеными, красными, серебристыми, пурпурными, оранжевыми, голубыми, черными, как вар. Краски быстро менялись, перемешивались, то падали на далекие вершины гор, то вдруг все скрывалось, и только огромные пучки солнца, прорезая облака, вонзались куда-то в неведомую небесную даль.

— Черт те что! Что там делается! — закричал Николай Кораблев. — А вы говорите!

— Что я говорю?

— А насчет смерти.

— А вы тоже открыли истину — Горькому хотелось жить. Кому не хочется? Вон «бесштанным кавалерам» и тем хочется жить: смотрите-ка, как улепетывают от вашего крика.

— Э-э! Милый! Вы из каких слоев?

— Мои слои трудно разобрать: я беспризорник, — ответил Лукин, уплывая все дальше и дальше.

— А-а-а, — протянул Николай Кораблев, не отставая от него. — И моложе меня на пять лет?

— На шесть.

— А вообще-то вы моложе меня на столетие.

— Что за математика?

— Вы не видели старого мира. Вам, таким, кажется: советская власть существует вечно.

— Вовсе и нет.

— Если бы «вовсе и нет», тогда не сравнили бы человека с чирком. Хотите, я вам расскажу еще одну историю?

— Погодите, я окунусь, — Лукин по-утиному кувыркнулся и ушел в воду.

В воде он пробыл с минуту, но Николаю Кораблеву показалось это очень долго, и он было уже забеспокоился, как Лукин вынырнул, отфыркнулся и спросил:

— О чем история?

— О моем дедушке.

— Давайте. Люблю дедов и о дедах.

— Только сначала — на островок. Давно мне туда хочется. Заберемся на скалы и, как два Робинзона, поковыряем вопрос о жизни.

— Не доплыву, пожалуй.

— Доплывете. Приспичит — и доплывете, — и Николай Кораблев поплыл саженками, равномерно, с каждой минутой чувствуя, как все его тело наливается омолаживающей силой.

В каких-нибудь ста метрах от острова он оглянулся и посмотрел на Лукина. Видимо, силенки оставляли того: руками он взмахивал вяло, будто нарочно окуная их в воду, а плыл то на спине, то боком.

— Давайте! Давайте: цель рядом! — прокричал Николай Кораблев и, дождавшись Лукина, чтобы ободрить, легонько толкнул его, произнося: — Смелости больше, товарищ парторг.

Лукин от толчка сразу ушел в воду и, вынырнув, отфыркиваясь, пугливо тараща глаза, пробормотал:

— Что это вы? Зачем? Я и так…

Николай Кораблев, глядя в его глаза, наполненные страхом, подумал: «А не зря ли я его потащил за собой? Ведь он на воде, оказывается, ребенок», — но тут же ободряюще добавил:

— Ничего, вы легонький, как щепка: такого вода не примет.

3

Самое неожиданное встретило их около острова.

Подплывая к острову и уже представляя себе, как они взберутся на скалы, Николай Кораблев все время посматривал на Лукина, который плыл уже только на спине, еле забрасывая руки.

— Земля! Земля! — призывно покрикивал Николай Кораблев и вдруг ударился плечом о скалу — то был остров.

Остров! Да, остров. Дикий остров, с крутыми, уходящими в воду скалами. Скалы рыжие, сглаженные волнами, будто отшлифованные наждаком, а метра на два выше — овражки, прорезанные дождевыми потоками, дальше, впиваясь кореньями в расщелины, растут сосны, ровные и гладкие, как свечи. Там, наверху, вероятно, очень красиво. А вот тут? Ну, ерунда какая! Надо встать на дно, пройтись и отыскать ход на остров. Николай Кораблев положил ладони на отвесную, гладкую, как кость, скалу и опустил ноги… Опустил и задрожал: он не достал дна и в то же время ощутил внизу холодное течение.

«Значит, тут глубина», — решил он и, оглянувшись на подплывающего Лукина, встревоженно произнес:

— Не попадем мы с вами водяному на закуску?

— Змея! Змея! — почти истерически прокричал Лукин и, кинувшись к Николаю Кораблеву, инстинктивно вцепился в него.

— Не хватайтесь! Оба утонем! Держитесь на расстоянии! — Николай Кораблев оттолкнулся от Лукина и тоже увидел змею.

Она плыла на них — огромная, серая, извиваясь, выставив узкую головку.

Лукин весь сжался, сказал:

— Давайте скорее на остров.

— Скорее? Зубами, что ли, цепляться? Видите, какие крутые берега? А змей в воде не бойтесь: не кусаются. Хотите, я подплыву к ней? Видите, удирает от нас. Это ерунда, — Николай Кораблев посмотрел вверх, на остров, намереваясь отыскать ход, и смолк: во-первых, он заметил, что их несет, а во-вторых, увидел в овражках на скале множество змей; они лежали, развалясь, греясь на солнце. «Значит? Значит, их там тьма… и нам туда нельзя, — подумал он. — А до берега? Да-а, далеко до берега», — и, не говоря об этом Лукину, он утрированно громко стал твердить одно и то же: — А змеи что? В воде они не кусаются. А змеи что? Ерунда. Плывите за мной. Сейчас найдем выход на остров. Обязательно. Ох, что это?! — неожиданно вскрикнул он: в эту секунду его подхватило сильное течение и кинуло к скользкой скале.

Не успел он сообразить, в чем дело, как они оба оказались в бурлящем, пенящемся котле: их начало швырять из стороны в сторону, то прижимая к скале, то отбрасывая.

«Куда мы попали?» — в ужасе подумал Николай Кораблев, стараясь разыскать глазами в бурлящей пене Лукина. И, не видя того, весь содрогаясь, вспомнил рассказы Евстигнея Коронова о реках, которые «иногда прорываются со дна озер». Не попали ли они в такую реку? Хорошо, если она выкинет их на открытое место. Но ведь Евстигней Коронов рассказывал, что такие реки иногда «уходят под острова, в большущие пещеры и вырываются уже где-нибудь в другом озере». «Надо что-то делать!.. Что-то делать!..» — И, увидев мелькнувшего в пене Лукина, он прокричал:

— Отталкивайтесь! Вот так, ногами от скалы отталкивайтесь.

Он сам было вытянул ноги по направлению к скале, намереваясь оттолкнуться и вырваться из потока, но течением рвануло его и снова бросило в пенящийся круговорот, и он, соображая лишь одно, что надо спасаться и спасать Лукина, вытянул вперед руки, выставив ладони, как загнутые концы лыж.

4

Николай Кораблев очнулся недалеко от острова на подводной песчаной косе, куда его и Лукина вынесло течение. Он, еще не придя в себя, лежал на спине, покачивался, а Лукин уже стоял на разжиженном, как каша, песке, уходя по грудь в воду, и, придерживая Николая Кораблева обеими рук. ами, твердил:

— Вставайте. Вставайте, Николай Степанович. Я стою. Коса тут, — и вдруг закричал: — Лодка! Лодка, Николай Степанович!

Николай Кораблев открыл глаза. Над ним висело легкое, голубое небо. Заслышав невнятный крик (уши у него были залиты водой), он перевернулся и, встав на песчаное вязкое дно, глубоко вздохнул, затем встряхнулся — огромный, плечистый, рядом с маленьким посиневшим Лукиным.

— Где лодка? Где? — проговорил он. — Aгa! Вон! Давайте звать.

— Э-эй! — в один голос закричали они. — Сюда! Сюда!

Лодка сначала шла на них, но вдруг круто повернулась и ринулась обратно.

— Эй! — еще громче закричали они. — Сюда-а-а!

А Лукин добавил:

— Стрелять будем!

Николай Кораблев, несмотря на страшное и нелепое положение, в каком находились они, все-таки расхохотался:

— Да чем вы стрелять будете? Вы уж это бросьте — угрозы, а давайте так — молить, — и, приложив руки ко рту, крикнул: — Э-эй! Человек! Спасай! Тонем!

Лодка приостановилась, и по воде донеслось:

— Хто будете-е-е?

— Свои. Свои. Заводские!

Но рыбак, приблизившись метров на сто, остановился и, разглядывая нагих людей, одиноких на подводной косе, сказал, удивленно покачивая головой:

— Лешие, не лешие? Однако жулики, должно быть? Пашпорта есть?

— Да какие же «пашпорта»? Нагие мы — сам видишь, — болезненно смеясь, проговорил Николай Кораблев, прижимая седой клок волос на голове: голова ныла, будто кто-то снова ударил по ней молотком.

Рыбак стоял на своем:

— И у голого человека пашпорт должен быть. Говорите, а то поверну — только и видели.

— Есть. Есть, — заторопился Лукин, — наше белье вон там, на берегу. Видал, может быть?

— Видал, — подтвердил рыбак. — Да ведь оно там, а вы тут, — но прежнее сомнение у него, видимо, уже прошло, он еще ближе пододвинулся на лодке: — Может, вы из тех — четверка иногда тут по утрам появляется?

— Из тех. Из тех, — подтвердил Николай Кораблев, все еще не отнимая рук от головы.

— Ну-у, — неопределенно протянул рыбак и, чуть подумав, посмотрел в лодку, добавил: — Только двоих-то я не могу, рыба у меня. Утонем. А так: один садись, другой цепляйся.

— На все согласны, — сказал Николай Кораблев. — Садитесь в лодку, — обратился он к Лукину. — А я цепляться буду.

— Ну нет, вы в лодку, а я цепляться.

— Не спорьте, а то он удерет.

5

Когда Лукин взобрался в лодку, а Николай Кораблев уцепился рукой за борт, рыбак тронулся, положив у своих ног небольшой якорек, думая:

«Мутить начнут — по башке якорьком, и вся недолга. Однако обязан голому человеку помочь: может, и честные люди, а раз нечестные — получай якорьком по башке… а то веслом, — рассуждая так сам с собой, он вскоре доставил их на берег, а увидав белье, окончательно убедился: — Нет, не из жиганов».

Николай Кораблев, выйдя на землю, начал прыгать на одной ноге, выливая воду из уха, а Лукин принялся растирать посиневшее тело.

Рыбак посоветовал:

— Травой. Травой надо, да которая посуше. Жгут свей — и растирай. Эй! Сейчас бы тяпнуть, — с сожалением добавил он.

— Кого тяпнуть? — спросил Николай Кораблев, свивая жгут из сухой травы.

— По стакашке. Кровь бы и взыграла.

— Вишь ты, как нежно: по стакашке. Стакашка — это чайный стакан?

— Он, и доверху, да еще сольки с перцем, — рыбак уже давно признал Николая Кораблева, но не показывал виду; отчаянно покачав головой, проговорил: — И как это вас потащило на тот остров? Змеевый. Мы и то сроду там не бываем.

— Змеевый? — переспросил Лукин. — Одну видели. В воде.

— Одна — что? Их там мильен. Да как лежат? Клубками, особо когда у них свадьбы. Подъезжал я, видел. И пес его знает зачем змеи живут на земле? — рыбак смолк и чего-то долго копался в лодке, то со злом отбрасывая якорек, то перекладывая весла, затем взял огромную рыбину и, видимо, чтобы загладить свое недоверие, проявленное вначале, показывая рыбу Николаю Кораблеву, проговорил: — Рыбицу, может, вам?

— Да нет. Спасибо. Самим бы добраться, — ответил тот, уже одеваясь.

Когда рыбак отплыл, Николай Кораблев, одевшись, сел на камень и грустно произнес:

— Вот и покупались мы с вами.

— Да-а, — крепко и жадно затягиваясь папироской, протянул Лукин и, поднявшись со скамьи, добавил: — Пошли! Застынем, — и, не дожидаясь ответа, побежал, подпрыгивая, вихляя, как это делает заяц, вскочив с лежки после морозного дня.

В гору по утоптанной тропе они некоторое время шли молча, затем Лукин попросил:

— Рассказывайте про деда-то, может, забуду про островок: такой ужас меня охватил там — будто я упал в глубокий, темный колодец. До чего человек становится бессилен… Ну, рассказывайте.

— A-а! Про деда? Хорошо, — согласился Николай Кораблев, думая о своем: «Как в голове-то у меня ноет. Конечно, об этом никому не надо говорить, не то задержат тут и опять положат в больницу. До Москвы доберусь, и уж если у меня снова откроется, то лягу там», — передохнув, приостановившись, он заговорил: — Расскажу… Однажды дед мой с поля вернулся необычайно рано; не раздеваясь, лег на кровать, затем созвал нас всех и сказал моему отцу: «Степашка, поди-ка принеси мне полбутылочку. Устал что-то. Ведь восемьдесят два мне стукнуло». А когда отец принес водку, он добавил: «Налей. Стакан чайный, — и, выпив, снова протянул стакан отцу. — Еще налей. Мне половиночку, себе остатки, — чокнулся, выпил, несколько минут полежал молча и, глядя только на отца, произнес: — Вот. Отхожу, сынок». Мы было заплакали в голос, особенно мать, дед на нас цыкнул: «Молчать! Не с вами речь. Нареветесь, когда в гроб положите, а сейчас дайте о деле, — и снова к отцу: — Отхожу, сынок. И ты норови умереть так, чтобы с ног — и в гроб. Дед мой с ног свалился не в гроб, а за печку. Шесть лет пролежал, гнить начал. Суровая статья крестьянская, сынок: не хочешь с ног в гроб, ну гнить на корню будешь. Так уж лучше по-моему, чтобы душу другим не выматывать», — затем он рассказал про хозяйство: когда корова отелится, какие в поле загоны надо убирать первыми, где какая земля, на ком женить меня, хотя мне было всего пять лет… и отошел. — Николай Кораблев смолк, а Лукин задумчиво произнес:

— Жестокий закон — с ног в гроб. Вы правы, я этого не знаю. А как ваш отец?

— Жив. На Волге, в колхозе. Ему тоже уже под семьдесят.

— И работает до сих пор?

— Руки трясутся: отмотал на печном деле.

— Чего же вы его к себе не пригласите? Или тоже суровый закон — с ног и в гроб?

— Приглашал. Приедет, бывало, в Москву, поживет месяц-другой и затоскует: «Домой». Я ему: «Чего тебе там делать? Тут тебе и постель, и стол, и уважение, и водка». Водку любит.

— Много пил?

— Однажды я его спросил: сколько, мол, ты отец, за свою жизнь выпил? «Цистерны четыре», — ответил он.

— Эх ты! — удивленно произнес Лукин. — Это ведь целое озеро. А как же он там, в колхозе, если руки трясутся?

— Я ему помогаю, но ему еще и трудодни пишут. Раз спрашиваю: «За что тебе трудодни пишут, работать ведь не в силах?..» — «А я, слышь, так — будоражу, народ: поднимусь чуть свет и в одну бригаду, в другую, за ребятишками приглядываю… ну, меня наразрыв. За это и пишут трудодни». Он прекрасный рассказчик. И жить ему хочется. Ох, как хочется ему жить! Но это не бескрылый селезень.

— Чего вы сегодня меня ковыряете? Пошли «попьянствовать», а вы?..

— Ковыряю потому, что жить хочется! Жить! Жить! Жить! Всем нам хочется жить — сознательно, честно, трудолюбиво. Жить больше, дольше и обильнее, чем тот ворон, о котором говорил Горький. Ковыряю вас так потому, что вы моя опора: я на вас покидаю завод, весь рабочий коллектив, который… который борется за мир, другими словами — за жизнь, — Николай Кораблев остановился на вершине горы и, глядя на далекие гребни Уральских хребтов, окутанные утренней синевой, добавил: — Смотрите, какие богатства у нас! Нам их надо освоить. И мы их освоим, чтобы жить. Но, черт возьми, как нам все трудно достается, в какие круговороты мы попадаем!

— А я уверен, наши потомки будут завидовать нам, — сказал Лукин и пошел через перевал.

Николай Кораблев подумал: «Вот когда ему надо сказать», — и тихо произнес:

— Если победим.

Но это тихое прозвучало для Лукина, как гром.

— А вы что же, сомневаетесь? — Лукин повернулся к Николаю Кораблеву и зло, в упор посмотрел в его карие глаза.

6

Через открытое окно в комнату вплывало утро, неся с собой пряно-горьковатые запахи гор и полей. Временами легкий ветер бросал на подоконник, на ковровую дорожку серебристую пыльцу сосен, где-то пронзительно вскрикивал голодный ястребенок, гукал паровоз-«кукушка» и скрипела расщепленная бурей береза.

Все это было обычное: и скрип березы под окном, и гуканье паровозика и, тем более, отдаленный говор завода; однако Николай Кораблев при всяком резком звуке, особенно, когда вскрикивал голодный ястребенок, еле заметно вздрагивал.

— Странно, — проговорил он, — странно: все звуки стали какие-то тревожные.

Лукин сидел за столом и, как всегда, перебирал тонкими пальцами папиросы в портсигаре.

— Война, — сказал он, посматривая на директора, ожидая от него ответа, все еще недовольно хмурясь, готовясь дать самый резкий отпор.

— Да. Война, — согласился Кораблев и, встав из-за стола, направился было к карте, такой же, какая висела на стене в его кабинете. — Да, война, — еще раз подчеркнул он и смолк.

На пригорке, в молодом ельнике запела женщина:

Брошу плакать и печалиться,

Перестану горе горевать:

Моя молодость загубленная…

Оборвала и глухо зарыдала, видимо, уткнувшись лицом в ладони.

Николай Кораблев неприязненно поморщился, ожидая, что вот сейчас появится и сама Варвара Коронова. Ну да, ведь это плачет она. И как ей не стыдно: ревет прямо под окном. Черт знает что может подумать Лукин.

— Вы ведь скоро вернетесь, Николай Степанович?

— Возможно, через месяц-полтора, — и Николай Кораблев глазами поблагодарил Лукина за то, что тот как бы не слышит плача Варвары, затем подошел к карте и торопливо заговорил, чтобы отвлечь внимание от того, что происходило за окном: — Видите, какой кусок они отторгнули у нас?

Линия фронта, отмеченная булавками с красными флажками, тянулась с севера, огибая Ленинград, спускалась к Ярцеву, Вязьме, шла на Брянск, Орел, Белгород, Харьков и у Таганрога падала в море.

— Да-a. Огромный кусок, — с тоской подтвердил Лукин.

— Если бы просто кусок. А то ведь тут заводы, фабрики Белоруссии, Киевщины, Днепропетровска, Николаева, Донбасса. Это миллиарды рублей и пятьдесят — шестьдесят миллионов жителей.

Лукин встал из-за стола и нервно прошелся.

— Николай Степанович! Ведь вам известно, я нетерпим: в этом отношении для меня все равно — кто: директор ли завода, нарком ли, или рядовой рабочий. Вы там, на горе, говорили одно, а теперь — чего крутите? Вы сомневаетесь? Смотрите, поссоримся и надолго, — маленький, невзрачный Лукин вдруг стал ершистый и наступательно сильный.

Николай Кораблев еле заметно улыбнулся, говоря про себя: «Люблю же я его», — и резко произнес:

— А вы верите?

— Да. Верю.

— Вера — штука хорошая, — в карих глазах Николая Кораблева блеснули искорки превосходства. — Хорошая штука — вера, — повторил он и вдруг со всей силой обрушился на Лукина: — А помните, как Филипп Македонский сокрушил Афины? Афины представляли собой культурнейший центр, в Афинах жил знаменитый философ и оратор Демосфен. Так вот этот самый знаменитый Демосфен выступал против полудикаря Филиппа и вселял веру в народ. Веру-то вселил, а не вооружил… и Филипп вскоре наголову разбил афинян, а разбив, напился пьяный и стал плясать среди трупов побежденных.

— Вы что ж, ждете, что гитлеровцы будут плясать среди наших трупов?

— Я не жду… и не хочу… но они уже пляшут вот здесь — в Донбассе, на Украине, в Белоруссии, да и по всей Европе. Бросьте трепаться и поймите: они пропляшут по всей нашей стране, если мы только и будем долдонить: «Победим, победим» — и ничего не будем делать для победы. И еще поймите…

— Знаете что, — вскрикнул Лукин, — таким тоном не говорят даже с самыми близкими друзьями… а я не давал вам права так говорить со мной!

— Ох, — со стоном охнул Николай Кораблев, видя, как Лукин позеленел, и, быстро подсев к нему, обнял его за худенькие плечи, затряс, говоря мягко: — Простите. Простите меня, пожалуйста. Ведь я вас люблю. Ну и простите. И поймите, я на вас покидаю то, без чего победить нельзя, — завод. Да. Да. На вас, — ответил он на мерцающий взгляд Лукина. — Альтман остается моим заместителем. Он человек умный, даже талантливый, но маленечко самодур: он не верит в силу коллектива, у него много ячества. Вот я вас и прошу: ни под каким видом не давайте Альтману расшатывать коллектив. Расшатаете рабочий коллектив — этим самым нанесете страшный удар заводу, а без завода вся ваша вера в победу — брехня.

В комнату в легком розовом платье вошла Надя. Она знала, что это платье нравится Николаю Кораблеву, и намеренно надела его. Поставив на стол чайник, стаканы, варенье и холодную закуску, она недовольно сказала:

— Шумите очень, Николай Степанович. Вредно вам это: вон жила на виске как надулась, — и, разливая чай, по-девичьи грустно добавила: — Вот теперь и останется ваш чайник сиротой, а с ним вместе и я.

Николай Кораблев потер лицо ладонями, особенно крепко виски, и только тут до него дошли последние слова Нади, и он, не то сердясь, не то обижаясь, сказал:

— Чего это ты, Надюша, как над гробом?

— Та перепугалась.

— Что вы, что вы, Николай Степанович? Я просто хотела… Ну, сами знаете, как мне здесь одной-то…

Дверь медленно отворилась, и через порог переступила Варвара Коронова. Она вошла в комнату, не постучавшись, словно тут постоянно жила, и невидящими глазами посмотрела вокруг. Увидев Николая Кораблева, она качнулась к нему, всплеснула руками и, как бы пробуждаясь, воскликнула:

— Как же это… уезжаете!..

«Вот сейчас ее и надо оборвать», — подумал Николай Кораблев, но, сознавая, что поступить так не в силах, мягко произнес:

— Я ненадолго, Варвара. Садитесь, попейте с нами чайку, — и пододвинул ей стакан с чаем.

Варвара осторожно села на краешек стула. Была она столь же красива, как и всегда, но теперь нескрываемая тоска придала всему ее лицу, глазам особую женскую притягательность.

«Как она похожа на Еву Микеланджело: да, вот от таких заселяется земля», — подумал, мельком глянув на нее, Николай Кораблев.

«Бабочка пошла в открытую», — рассматривая ее всю, решил, уже остывший, Лукин.

А Варвара не знала, что делать, как вести себя. Она даже спохватилась, что напрасно села за стол, за которым сидят директор завода и парторг, но эта неловкость в ней тут же пропала, и ею снова овладела непреоборимая тоска: «Уезжает, уезжает», — твердила она про себя, понимая, что бессильна удержать его. Да вряд ли она и хотела этого — удержать. У нее уже давно пропало то открытое, обнаглевшее. Теперь она просто хотела видеть его, слушать его, смотреть на него. И вот он уезжает. Возможно, что именно она, Варвара, единственная, своим сердцем почувствовала: Николай Кораблев уезжает не на месяц-полтора, а надолго, очень надолго или, как она в столовой сказала, «навовсе». И наступают последние минуты: скоро подадут машину, он сядет рядом с шофером, и машина унесет его в неведомые для Варвары края. А Варвара останется одна. Одна! Разве кто здесь поймет ее тоску и разве кому можно будет сказать об этой тоске? Ведь это только он понимает ее, бережет ее… и уезжает. Не зная, что сказать, она торопливо проговорила:

— Вы моего брательника помните, Николай Степанович? Он зимой к вам приходил?

— Да, да. Помню.

— В Москве он теперь. Поклон ему передайте.

— Да где же я его там увижу?

— Чай, на базаре.

Николай Кораблев еле заметно улыбнулся, думая: «Сколько непосредственности в ней».

Лукин засмеялся.

— Ты, Варвара, полагаешь, что Москва, как и Чиркуль: вышел на базар — и всех увидел.

Варвара вспыхнула, умоляюще посмотрела на Кораблева, и тот, чтобы сгладить ее смущение, сказал:

— Обязательно. Непременно передам поклон вашему брату. Разыщу и передам, — и, ругая себя: «Зачем я с ней так? Надо погрубее. Ведь я укрепляю в ней то, что есть, а оно мне не нужно… не нужно».

И вдруг все то же беспредметное раздражение, которое за последние дни мучило его, снова овладело им.

— Собираться надо, Надюша, — сказал он и, подняв с пола чемодан, поставил его на стул, затем посмотрел на белье.

Белье, приготовленное, отутюженное заботливыми руками Нади, лежало на подоконнике. Николай Кораблев хотел было взять одну из стопочек, но в эту минуту к крыльцу коттеджа подкатила машина, и со всех сторон потянулись люди.

Первым в комнату вошел Альтман. Обеими руками поправляя прическу с затылка, как это делают женщины перед зеркалом, он, необычайно поблескивая глазами, выпалил:

— У нас на заводе, Николай Степанович, утверждают, что вы уезжаете «навовсе». Правда, нет ли?

Во всем поведении Альтмана: в его торопливости, в том, как он быстро поправлял прическу, как сел, закинув ногу на ногу, — во всем было что-то подчеркнуто ненатуральное.

«И чему это он так радуется? — подумал Николай Кораблев, продолжая складывать белье в чемодан. — Что я ему, шоколадку, что ль, подарил? Я ему оставляю завод — корабль в открытом море: может быть тишина, а может быть и буря. А он прыгает, как козлик», — и вслух, через силу сдерживая себя, как будто речь шла о пустяке:

— Вы ведь знаете решение наркома: я еду на полтора месяца. Зачем же всякие сплетни подхватываете? — И, чтобы приглушить в себе вскипевшее раздражение, он приложил к лицу чистое полотенце, от которого пахло утюгом.

Альтман, все так же поблескивая глазами, чему-то радуясь, как бы желая, чтобы Николай Кораблев уехал «навовсе», громко сказал:

— Народ утверждает.

— Народ? А сплетни кто, по-вашему, несет? Камни, что ль? Народ? Не трогайте его: он этого не говорит, — и Николай Кораблев страшно обрадовался, когда в дверях увидел Евстигнея Коронова и Ивана Ивановича Казаринова.

Иван Иванович был одет по-праздничному: в сером наглаженном костюме, в фетровой шляпе, при галстуке «черная бабочка», в руке грубо сделанная, но дорогая палка из самшита. Евстигней Коронов тоже был весь «прибран»: на нем синяя спецовка, волосы на голове расчесаны — от макушки во все стороны, но они все равно непослушно кудрявились, как на выкупанном ягненке.

Глянув на Ивана Ивановича, Николай Кораблев протянул:

— О-о-о! Вы просто джентльмен.

Иван Иванович, поздоровавшись, сел на стул и уронил голову на грудь.

— Чую, уезжаете вы надолго, и хочу, чтобы запомнили меня: в простом одеянии я вам приелся.

— Да что это вы все заладили: «Чую, чую!» Вы инженер, а «чую», — сердито проворчал Николай Кораблев.

— Инженер без «чую» — все равно что топор: тот не чует, что рубит — дерево или голову.

Евстигней Коронов зашипел было на Варвару:

— Кши отсюда, — но, увидав, что та сидит будто неживая, смутился и, дернув ее за рукав, мягче добавил: — Шла бы. Эй, Варвара! Ребенок плачет, — и вдруг затрещал на все лады, вырывая чемодан из рук Николая Кораблева. — Посиди. Посиди, — трещал он. — Ты, хозяин, посиди, на своих деток погляди. А мы тебя соберем, советом помогем, бельишко уложим и доброту свою умножим! — кричал он, тиская в чемодан белье, хохоча, заражая всех.

А комната заполнялась все новыми и новыми людьми — шли инженеры, начальники цехов, мастера, среди них и Степан Яковлевич.

Степан Яковлевич хотел было отправиться к Николаю Кораблеву в рабочей блузе, но Настя настояла и обрядила муженька в новый коричневый костюм.

— Да ведь не в гости я, — слабо протестовал Степан Яковлевич.

— В гости что? В гости что? — по-хозяйски щебетала Настя, оправляя на муже воротничок. — В гости что: пришел, посидел и ушел. Опять встретитесь. А тут человек уезжает, да еще, слыхала я, навовсе, — слово Варвары, сказанное в столовой, оказывается, уже прокатилось по всему заводскому поселку.

— Навовсе? Не верю, — пробасил Степан Яковлевич и отправился на квартиру к Николаю Кораблеву.

Войдя в комнату, он протолкался и сел в сторонке, положив руки на колени, как бы снимаясь у фотографа. А улучив момент, разгладив бородку, загудел:

— Счастливой дороги, Николай Степанович. И главное, все мы вам желаем натолкнуться на какие-никакие вести о своей семье. Это вы не откладывайте. Справьтесь там в учреждениях каких-никаких, — он понимал, что говорит высокопарно, но остановиться не мог, считая, что в этих случаях надо говорить именно так, — а ежели встретите моего друга, Ивана Кузьмича Замятина, то прошу ему в точности передать: «Воюй, друг, колоти врага, и пусть твоя душа о семье своей заботы не имеет: Степан Яковлевич тут все заботы возложил на свои плечи, как и о семье Ахметдинова, как о жене Звенкина…»

Он говорил бы в наступившей тишине, очевидно, еще очень долго, но его перебил Евстигней Коронов. Взмахнув ручонками, он закричал:

— Хозяин! Встречай! Идет золотая молодежь — сорвибашка.

В дверях показался секретарь комсомола Ванечка с огромным букетом цветов, окруженный девушками. И он и девушки в яркой своей молодости сами светились, как цветы. Подойдя к Николаю Кораблеву, Ванечка, показывая глазами на цветы и на девушек, решительно и смело заговорил:

— Вот это… наши девчата, комсомолки, набрали в горах для вас, Николай Степанович… и вам на дорогу… пусть дорога ваша будет устлана… — Он еще перед этим тщательно приготовил речь, но тут, при виде такого огромного скопления людей, сбился.

Николай Кораблев, заметя это, обнял его и произнес:

— Принимаем. Так, что ль, на свадьбах-то говорят, Евстигней Ильич? Принимаем, — еще раз полушутя проговорил он и вдруг сам так взволновался, что побледнел, как побледнел и Ванечка.

В эту минуту вошел шофер и сообщил, что машина готова. Николай Кораблев кинулся было к чемодану и кулькам с продуктами, почему-то желая скорее покончить с проводами, но тут решительно вмешался Евстигней Коронов и сказал, уже командуя:

— По-русски прощаться: посидеть малость и с каждым трижды поцеловаться. — Девушки было засмеялись, но Коронов на них строго прикрикнул: — А вы без «хи-хи»!

И все присели. Потом по очереди стали подходить к Николаю Кораблеву. Первый подошел Степан Яковлевич и поцеловал его в щеку.

Евстигней Коронов завопил:

— В губы! В губы! Такое мы не принимаем — в щеку.

Тогда Степан Яковлевич раскинул большие, сильные руки и, обняв Николая Кораблева, трижды поцеловал в губы. Целуя Ивана Ивановича, Николай Кораблев почуял запах духов и подумал: «Все еще душится». С Альтманом он поцеловался тоже в губы, но быстро, не в силах подавить в себе неприязнь к нему. С Надей он поцеловался тоже быстро. Вернее, та сама его поцеловала. Она, никого не стесняясь, с разбегу повисла на его шее и, звонко поцеловав в губы, отбежала в сторонку. Заминка произошла с Варварой. Вся охваченная тем, что вот сейчас ей надо поцеловать не просто директора, а человека, который впервые разбудил в ней то большое, огромное, заполняющее всю ее жизнь, она, не в силах шагнуть к нему, протянула руки и вся подалась, почти падая. И он, боясь, что она упадет, сам шагнул к ней. Шагнул, подхватил под мышки, чувствуя под ладонями ее упругое тело и то, что это тело все в эту минуту отдалось ему. И он поцеловал ее. Он поцеловал ее, как и всех, легонько прижимая к себе и тут же отталкивая. Но она до боли сжала его руки выше локтей и еле слышно вскрикнула и этим вскриком потрясла Николая Кораблева… Наступило какое-то минутное замешательство. Выручил Евстигней Коронов. Он завертелся около Николая Кораблева, наскакивая на него, на большого, сам маленький и юркий, как стриж.

— Теперь со мной. Со мной, хозяин!

Перецеловавшись со всеми, Николай Кораблев задержался в объятиях Лукина, шепнув ему на ухо:

— На вас покидаю — и завод и рабочих. Берегите… И сливки пейте по утрам.

— Буду, — тихо произнес тот. — А вы там помните: круговороты неожиданные бывают. Не забыли? Как неожиданно в круговорот на озере попали мы?

— Буду, — не выпуская его из объятий, повторил Николай Кораблев. — Только и вы знайте, здесь тоже неожиданные течения бывают, — и, чуть оттолкнув Лукина, вышел на крыльцо, сопровождаемый всеми.

Он направился было к машине, но остановился, видя, как к крыльцу подошел рыбак, который сегодня спас их на озере. Он держал огромную закопченную рыбу и подмигивал Евстигнею Коронову. Тот вырвался из группы и, подбежав к рыбаку, помогая ему нести рыбину, обращаясь к Николаю Кораблеву, закричал:

— На вековечную память! Брательник мой… Из морской пучины выносят тебя Короновы. И упирайся на них, Николай Степанович, туз ты наш!

Николай Кораблев растерялся, уже не зная, куда себя деть, и, повернувшись к провожающим, умоляюще посмотрел на них.

— Кладите в машину, Евстигней Ильич, — тоном приказа посоветовал Иван Иванович.

— Эх, что вы со мной делаете! — вырвалось у Николая Кораблева, затем он кинулся в кабину, сел рядом с шофером и уткнулся лбом в стекло.

7

Такого, взволнованного, машина и унесла его на гору Ай-Тулак.

Скоро!

Скоро поворот у скалы, похожей на огромную голову льва. Там машина еще раз рванется вперед, перевалит по ту сторону Ай-Тулака и тогда? Да нет. Разве возможно вот так и уехать? Ведь может случиться, что он больше не увидит этих чудесных мест, этих гор, этого завода, в который вложена частица жизни и самого Николая Кораблева.

— Знаете что? Вы постойте тут с полчасика и догоняйте меня, — сказал он шоферу и выбрался из машины.

Пройдя метров пятнадцать — двадцать, Николай Кораблев остановился перед скалой, которая оттуда, со строительной площадки, походила на львиную голову. Сейчас скала представляла собой что-то огромное, бесформенное и страшное своей тяжестью, нависшей над дорогой. Он свернул за скалу (дорога здесь делала поворот) и очутился над крутизной, усыпанной кварцем. Кварц всюду выпирал из земли. Белый, лобастый, поблескивающий на солнце, оплетенный мелким кустарником вишенника, густыми зелеными травами, он казался чем-то волшебным. Видимо, тут когда-то проходил ледник, и он так отшлифовал кварцы, что теперь, выглядывая из зелени, они напоминали собою стада лежащих белых баранов. Да и травы тут какие-то необычайные — в рост человека, и такие сочные, что кажется, они вот-вот начнут истекать зеленью. А над перепутанными травами, над кудрявыми кустиками вишенника вьются дикие пчелы и порхают бабочки в ладонь ребенка. А вон в стороне котлован — копь, похожая на ванну. Здесь люди доставали образчики редчайшего голубого минерала — миаскита. Теперь там вода, и в воде, тоже голубой, как бы наслаждаясь голубизной и ласковым солнцем, плавает уж-старик. Но вот пролетел беркут, белобородый, крупный — и уж, нырнув, скрылся где-то в своем каменном царстве.

Проследив за полетом беркута, Николай Кораблев посмотрел вниз и там, у подножья Ай-Тулака, увидел раскинувшийся город-завод. Отсюда, сверху, через дымку туманов казалось, что это где-то на дне моря: по дну моря мчатся крохотные машины, бегут паровозы, двигаются точечки-люди. А ведь совсем недавно там все было покрыто дремучими лесами, в которых водились пятнистые олени, лоси, белки, глухари и лисы. Теперь там другая жизнь — жизнь человека. Он когда-нибудь, этот человек, заберется и сюда, на склоны Ай-Тулака, построит тут дачи-дворцы и отсюда будет любоваться чарующими далями горных просторов.

Человек!

Это ведь он в жесточайшей борьбе с силами природы овладел морями, океанами. Это ведь он опутал землю стальными рельсами и стал летать быстрее и выше любой птицы. Это ведь он забрался в глубокие шахты, на туманные вершины гор. Это он, человек, открыл электричество, радио…

И вдруг Николай Кораблев как-то отделился от всего: он не директор, у него нет ни семьи, ни роду — он один… один — человек на вершине Ай-Тулака, а перед ним земля — мир, населенный людьми… И неожиданно всплывает картина: люди, покрытые волосами, мало чем отличающиеся от обезьяны, схватили человека из соседнего племени, связали, положили перед костром и пляшут, высоко вскидывая ноги, поблескивая волосатыми телами… и вот уже их руки, губы, лица в крови: они рвут друг у друга куски мяса умерщвленного человека и пожирают, как голодные псы… Только от одного представления у Николая Кораблева появилась тошнота. Но ведь у тех такой тошноты не было: моральный облик того человека был в согласии с его физиологией. Прошли тысячелетия, и людей стало тошнить при одном представлении о человеческом мясе.

Но кто он — современный человек капиталистического общества?

Десять — двадцать лет весь мир работает, накапливает огромнейшие богатства, затем военная машина бросает все это на поле брани, уничтожает миллионы людей и все то, что было накоплено за эти годы: сотни лет человеческого труда летят на воздух, как пыль, как зола. А безумцы воспевают войну, фанатики утверждают, что война — двигатель прогресса. Спроси их: «Нравственно ли сожрать человека, разодрав его на куски?» Они ответят: «Нет, мы не дикари-людоеды». Но пожирать не одного, а тысячи, миллионы — это нравственно, от этого у них не появляется тошноты; наоборот, они поют в стихах и прозе, они восхваляют войну в горячих речах и ввергают в бездну весь мир.

И трубят:

— Таков закон истории!

И еще трубят:

— Борьба извечна. Извечно сильный пожирает слабого.

— Нет. Мы опрокидываем все это, — произнес Николай Кораблев, как бы отвечая всему капиталистическому миру. — Мы опрокидываем все это своим моральным обликом, устремлениями, обликом тех, с кем я строил заводы, с кем живу, — он посмотрел вниз, на город-завод, и вдруг чувство родни овладело им, и он вспомнил, как однажды в Америке Валерия Чкалова спросил корреспондент крупной английской газеты: «Богаты ли вы?» — «О-о! — ответил тот. — Очень: у меня сто восемьдесят два миллиона». — «Чего: рублей, долларов или марок?» — ахнул корреспондент. «Нет! Гораздо дороже долларов — людей!»

— Да еще каких людей! — воскликнул Николай Кораблев сейчас, снова как бы обращаясь ко всему миру. — Таких людей, которые на сотни лет ушли вперед от певцов войны. Но мы и не те, кто говорит: «Лучше стать рабом, чем воевать». Мы будем драться. Мы поднимем миллионы честных людей всего земного шара и будем драться, драться, драться! — Он даже задохнулся, а передохнув, посмотрел вдаль, на уходящие гряды гор и уже весело сказал: — И я… Я еще вернусь к тебе, седой Урал!

Глава вторая

1

Поезд мчался со скоростью курьерского; это радовало пассажиров и особенно Николая Кораблева. Он сидел в купе международного вагона и через открытое окно смотрел на своеобразные красоты уральской природы: поезд проходил то мимо какого-нибудь дикого озера, то попадал в долины, усыпанные причудливыми глыбами гранита, то взбирался в горы и тут петлял по отрогам. Глядя на все это, Николай Кораблев неотрывно думал о себе, о заводе, о людях, оставленных там, о Татьяне, о сыне Викторе и о Марии Петровне. И вдруг неожиданно пришла мысль: Татьяна уже в Москве, остановилась на старой квартире и именно поэтому вызывает его нарком. Да. Да. Это очень может быть. Сколько часов осталось до Москвы? Сорок. Через сорок часов он увидит их. Ох, ты! А почему он не полетел? Ведь предлагали самолет. Вот дурень. Ну, ничего: все равно он их скоро увидит.

И все это было нарушено: в Предуралье, на станции Раевка, поезд простоял четыре часа.

Вначале всем так и казалось: ну, пройдут положенные восемь минут, и поезд отправится дальше. Но прошло восемь, потом десять, потом пятнадцать. Пассажиры начали волноваться, и кто-то уже побежал к начальнику поезда узнать, не стряслось ли что с паровозом, как начальник сам пошел по вагонам, говоря что-то весьма невразумительное:

— Что ж? Так уж. Пускай уж.

— Что «пускай уж, так уж»? — сердито переспрашивали пассажиры и с гневом: — Эти наши железнодорожники! Чего-нибудь да и придумают, лишь бы опоздать. Ну, что «так уж, пускай уж»? Что?

— А сказать не могу, — оправдывался тот.

Но пассажиры вскоре сами высыпали из вагонов: мимо станции, не уменьшая скорости, через каждые десять — пятнадцать минут проносились эшелоны с танками, пушками, самолетами, снарядами, а то и поезда, составленные из товарных вагонов. Двери в вагонах были открыты, в пролетах виднелись бойцы — пехотинцы, танкисты, артиллеристы, летчики. Одни из них сидели, свеся ноги, другие стояли позади, и все что-то кричали, махали фуражками, пилотками.

Николай Кораблев вместе с пассажирами кричал ответное и тоже махал шляпой. Иногда он вспоминал начальника моторного цеха Ивана Кузьмича Замятина, который несколько месяцев тому назад со Звенкиным и Ахметдиновым добровольно поступил в Уральский танковый корпус.

«Вот так же, наверное, промчался и Иван Кузьмич со своими друзьями, — думал Николай Кораблев, глядя на бойцов. — Где-то теперь они? Возможно, уже вступили в дело…»

Прошел час, потом второй, третий, а мимо станции все мчались и мчались эшелоны с вооружением, с бойцами. И пассажиры, вполне понимая, что это на врага катится огненный вал, пустили в ход выражение, перехваченное у начальника поезда:

— Что ж. Так уж. Пускай уж.

В конце четвертого часа на станции остановился эшелон с танками. Николай Кораблев не выдержал и подошел к платформе. Часовой крикнул:

— Эй! Эй! Куда?

— Я директор моторного завода, — ответил Кораблев, — хочу посмотреть, наш тут мотор или не наш.

Часовой, молодой парень, чему-то радуясь, сказал:

— Это другой коленкор. Гляди, товарищ директор, да быстрее, а то удерем: несемся сломя голову.

2

В Москву поезд, выбитый из графика на станции Раевка, пришел с опозданием на восемнадцать часов. Было четыре утра.

Николай Кораблев, тихо улыбаясь, повторял:

— Что уж. Так уж. Ничего уж, — направился на привокзальную площадь. Чемодан, кульки, свертки и рыбину-балык ему помог донести сосед по купе, приехавший в Москву налегке, и они оба около часа простояли у вокзала, дожидаясь машины, глядя на площадь, где расхаживали только один вооруженные винтовками милиционеры.

Часов в восемь утра пришла и машина. Расставаясь со своим попутчиком, Николай Кораблев сказал, показывая на рыбину:

— Может, возьмете это? А то вы с пустыми руками: не на курорт едете, а в Москву.

— Я же повар. Вызван на работу в гостиницу «Метрополь». Будем знакомы. Заходите, угощу первоклассным блюдом, — ответил попутчик.

Шофер сообщил свое:

— Лена просила передать, чтобы вы сегодня в одиннадцать зашли к наркому.

— Хорошо. А как вы тут живете?

— Да так уж. Ничего уж. Живем, — ответил шофер.

Николай Кораблев удивленно посмотрел на него, думая:

«Откуда появилась эта приставочка «уж»? Живут, видимо, неважно, но понимают, что лучше жить пока и нельзя, поэтому и приставочка «уж», — он снова посмотрел на шофера и спросил:

— Ну, а как нарком? Похудел, потолстел?

— Да как уж? Ничего уж. Обратно одни глаза остались.

Москва поднималась, как брага: на улицах появились пешеходы, грузовики, ребятишки, школьники с портфелями, а когда машина выехала на центральную площадь, Москва уже горланила, как всегда.

«Домой! Скорее домой!» — мысленно прокричал Николай Кораблев, ясно представляя себе, как в квартире на Арбате Татьяна, Виктор и Мария Петровна, дожидаясь его, смотрят в окно. Он даже нашел оправдание, почему они не встретили его на вокзале: «Устали. Ну, конечно, устали. Шутка сказать, вырваться оттуда, — и он тревожно спохватился: — А как же это я балык-то хотел отдать тому — повару? Ведь они, наверное, голодны. Да не наверное, а наверняка. Устали, голодны, вот поэтому и не встретили меня».

На Арбате он выскочил из машины, схватил чемодан, рыбину-балык, кульки, свертки и кинулся во двор, к тому подъезду, где находилась его квартира.

«Что ж! Вот сейчас и встретимся, — от волнения у него забилась кровь в висках, и он приостановился, думая: — Посмотреть ли на окна? Ведь она видит меня… и глаза у нее такие большие. Вот я шагнул, и она кричит: «Виктор! Мама! Вон он. Вон. Идет!» Ох, ты! Как бы мне не упасть! Посмотрю, увижу ее и упаду. Нет. Нет. Этого не надо делать: перепугаю их», — и он, переборов желание посмотреть на окна, превозмогая дрожь в ногах, чуть покачиваясь, зашагал к подъезду.

У подъезда он опустил чемодан, правой рукой открыл знакомую дверь, тяжелую, скрипучую, и столкнулся с женщиной, закутанной в старые, линялые шали.

— Куда, гражданин? — спросила та и, узнав его, всплеснула руками. — Батюшки! Николай Степанович. Вы? А я — вот я. Да вы проходите, чего на сквозняке стоять. Давай-ка я вам помогу, — а когда он вошел в подъезд, она снова заговорила: — Не узнаете?.. Вот как горе-то скрутило меня. Жена я Тараса Макаровича.

— Да ну! Мария Тарасовна?! — И Николай Кораблев сел на стул около маленького, поцарапанного столика, глядя на жену Тараса Макаровича — рабочего, мастера литейного дела, ожидая, что сейчас на лестнице послышатся шаги и вниз сбежит Татьяна. Но шагов не было слышно, и он, утешая себя, подумал: «Видимо, спят. Ну и правильно: устали. Поезд-то ведь опоздал на восемнадцать часов. Ждали-ждали — и уснули», — и он машинально спросил Марию Тарасовну:

— А где Тарас Макарович?

— Там же, Николай Степанович. Володю, сына, знали? Похоронную на него получила, а от отца ничего: ни писем и ничего. Вам ключики от квартиры? — Она заторопилась и, открыв маленький шкафчик, достала оттуда на колечке два заржавленных ключика.

Николай Кораблев как-то притиснулся в стуле.

— Значит? Значит? — прошептал он, тупо рассматривая на ладони заржавленные ключики… и вдруг куда-то покатился — куда-то в бездумье, в пустоту: перед ним все разом потемнело и все заглохло.

Ему что-то говорила Мария Тарасовна, но он этого не слышал. Он слышал только свое сердце. Ох, как громко стучит оно! Ах, сердце, сердце! Сколько приходится выдерживать тебе… и не разорвешься… и не лопнешь.

Так прошла, может быть, минута, две. И вот обозначились лестница, застывший, опутанный паутиной лифт, поцарапанный столик и Мария Тарасовна…

— Да, да, да, — невпопад ответил он Марии Тарасовне и, приходя в себя, посмотрел на рыбу, кульки, свертки. Посмотрел и сказал: — Вы это возьмите. Возьмите, конечно, — и, схватив чемодан, он пошел по широкой лестнице вверх.

— Да что ты, батюшка, с ума спятил? Богатство такое, — кричала ему вслед Мария Тарасовна.

Поднявшись на шестой этаж, Николай Кораблев отпер квартиру. Вошел. Пахнуло нежилым, пылью. Поставив чемодан у вешалки, он осторожно прошел в первую комнату — столовую.

В столовой все было на месте — пианино, буфет резкой, дубовый, трюмо, длинный стол, покрытый скатертью, стулья, а на пианино две мужские шляпы. Все было на месте, и все окутано сединой — пылью, Такая же седина-пыль лежала всюду: в спальне, в детской комнате, в кабинете. Пройдясь по всем комнатам, Николай Кораблев увидел, что он наследил, будто на песке.

«Как в пустыне», — мелькнуло у него, и только тут он заметил, что в квартире нет ни обуви, ни пальто, ни шапок.

— Что ж? — проговорил он. — Холодно было в Москве. Все это людям надо. Взяли? Ну и хорошо сделали, — и вдруг ему стало так тоскливо, словно вместо квартиры он попал в склеп.

Оглянувшись еще раз в запыленное трюмо, видя там какую-то серую тень, он испуганно пошел на выход.

На лестнице его встретила Мария Тарасовна. Тяжело дыша, она поднималась по ступенькам, неся балык, кульки и свертки.

— Вот батюшка, заставил ты меня подниматься с таким, а у меня и без того ноги, как чурки. Возьмите-ка, — но на глазах у нее стояли слезы — слезы голодного человека.

— Извините меня, — забирая у нее рыбину, кульки и свертки, проговорил он, — давайте я вам все это донесу. Мне не надо: сегодня накормят. А завтра? Завтра я буду далеко отсюда.

3

Николай Кораблев больше всех районов Москвы любил почему-то именно Арбатский. То ли потому, что в этом районе он года четыре жил, то ли потому, что тут было все очень разительно. Что стоило одно название улочек, переулочков: Скатертный, Столовый, Чашников, Конюшенный, Хлебный или, например, Собачья Площадка! Идя по Конюшенному, он ярко представлял себе размешанную грязь и то, как конюхи выводят застоявшихся коней. Кони рвутся из рук. Но вот они уже в оглоблях, и тройка лихих с бубенцами понеслась по ухабистым улицам Москвы. А вот тут жили мастера — делали столы, вот тут — разукрашенные чашки, вот тут ткали скатерти, а вот тут ковали ножи… Батюшки! Поднялась вся древняя Русь — ремесленная, деловая, торговая. А вот княжеский дом. Как перед ним не остановиться? Нижним этажом он ушел в землю и из-под земли выглядывает узенькими, подслеповатыми окошечками, а верхний еще ничего себе: стены толстенные, в полтора метра, наверху балкон-крыльцо. Когда-то, наверное, говорили: «Вот так домину отгрохал князь!» А теперь домик этот прилепился к бочку многоэтажного гиганта, как щенок к лапе волкодава.

Николай Кораблев в свободное время любил побродить по улочкам, переулочкам Арбата. Обычно они вместе с Татьяной выходили из квартиры в поздний час ночи, когда Москва почти вся спала, и бродили, задерживая свое внимание на домиках, на древних воротах. А когда шли по Ружейному, Николай Кораблев начинал рассказывать, восстанавливая вся древнюю Русь — далекую, привлекательную, как детство.

И вот сейчас, колеся по улочкам, он видел, что Арбат все тот же: те же изгибы, те же малюсенькие боярские домики, прилепившиеся к гигантам-домам… и, однако, все это было и не то: тротуары не светились чистотой, как светились они до войны, не видно клумб с пышными цветами, земля разрыта, и всюду — в сквериках, на площадках, в палисадниках — зеленеет картошка. Картошка! Картошка! Куда ни повернешься — картошка. А дома иные облупились, иные разукрашены разными красками, как комедианты на сцене.

Да. Да. Арбат тот и не тот. Не тот он еще и потому, что рядом с Николаем Кораблевым нет Татьяны. А ведь каждая улочка, каждый поворот, каждый домик, дом, загородка палисадника — все, все напоминает ему Татьяну. Вот здесь они сидели на лавочке, и Татьяна над чем-то громко, заразительно смеялась. Смеялась так, что кто-то в нижнем этаже домика проснулся и, видимо, зараженный ее смехом, сказал:

— Эко! Раскалывается как!

А вот тут она однажды остановилась и, прислушиваясь к себе, тихо произнесла:

— Живой он, Коля. Я слышу его. Слушай-ка, — и положила руку к себе на левый бочок живота.

А вот здесь она… Да нет. Все, все — и камни, и тротуары, палисадники, тропы в сквериках, проделанные детскими ножонками, — все напоминает ее, Татьяну. Только ее нет. И где она? Он не знает. И жива ли она? Ну об этом не следует и думать. Конечно, жива. И сын Виктор жив, и Мария Петровна жива. И все они думают о нем и тоскуют так же, как тоскует и он.

4

В приемной наркома его встретила Лена. Так все зовут ее уже лет пятнадцать: нарком зовет Леной, посетители — Леной и Николай Кораблев — Леной. До войны она была пышная, полногрудая, со взбитой прической, а сейчас — щеки впали, под глазами морщины.

— Лена, здравствуйте! Вы ли это?

— Я, я, Николай Степанович, — и Лена обеими ладонями провела по плоским бедрам. — Весь внутренний запас мы израсходовали.

— Да как же это вы? Сколько раз мы с вами по телефону разговаривали… хоть бы намекнули… ну, я как-нибудь прислал бы вам… сала или масла.

Лицо у Лены дрогнуло, и она с благодарностью посмотрела на Николая Кораблева.

— Не могу, Николай Степанович: подумаю об этом, и кажется мне — ворую я что-то с общего стола. А к наркому вы рано. Ведь он вас пригласил к одиннадцати, а сейчас только половина — она посмотрела на дверь кабинета. — В другое время я бы вас туда пустила, а сейчас там учительница.

— Из подшефной школы, что ль?

— Нет. Английский язык изучает с десяти до одиннадцати.

— Английский? Это что ж? А когда отсюда уходит?

— Да все так же — в три, четыре утра.

— Ну-у! Похудел, наверное?..

— И не говорите, — Лена отмахнулась и, заслыша звоночек, быстро вошла в кабинет, не прикрыв за собой дверь.

— Ну, кончаем, — послышался голос наркома. — Кончаем: ко мне приехал друг с Урала, а полдвенадцатого я должен быть в Совнаркоме. Завтра нажмем.

Вскоре из кабинета вышла учительница.

Лена сказала:

— Идите, Николай Степанович. Только имейте ввиду: у него полдвенадцатого Совнарком.

Николай Кораблев вошел и увидел за столом, в глубоком кресле, Илью, своего друга по студенческим годам. Но это был совсем не тот. Тот был полный, красивый, быстрый на ногу, а у этого — личико маленькое, в плечах он узенький, только глаза большие, серые — глаза уставшего человека. Выпроставшись из кресла и идя навстречу Николаю Кораблеву, нарком с сожалением проговорил:

— Болею, Николай. Черт те что со мной, не то рак, не то я сам дурак: запустил, понимаешь, себя, — и с армянским акцентом, балагуря, добавил: — Шашлык бы надо кушать, нарзан бы, понимаешь, надо, вино… — и снова серьезно: — На кой черт шашлык и нарзан в такое время? Ну, зато, — он вдруг заговорил громко, как бы перекликаясь в горах, — зато всыплем! Такой удар приготовили!.. Все равно в Берлине будем. Как ты думаешь?

— Я? Да ведь очень далеко.

— Сомневаешься?

— Ни капельки. Анализирую.

— Ты все такой же, Николай, — и пощупаешь и понюхаешь?

— Такой же, Илья.

— Это хорошо. Я вот на днях… ну, устал, понимаешь… и одно дело, не пощупав, не понюхав, подписал… За это меня дня три тому назад в Совнаркоме так пощупали, так понюхали, в глазах зарябило.

— Там что ж, — глядя на золотую звездочку, приколотую к груди наркома, проговорил Николай Кораблев, — и Героев Социалистического Труда не щадят?

— Нет. Еще крепче. Понимать, еще крепче! — не то радуясь, не то хвалясь, вскрикнул нарком и смолк, видя, как глаза Николая Кораблева заполнились тоской. — Что? — заговорил он. мягко притрагиваясь обеими руками к его плечам. — Может, я что неладное сказал?

— Нет. Вспомнил, как ты плясал на именинах у моего сына.

— Ах, да, да. Помню. Танец Шамиля. О-о-о! Какой я был легкий! А теперь — вот. Нет, как только война кончится, я поеду в Кисловодск, а потом на родину — в Армению… заберусь в горы и всю немощь к черту сброшу… и опять у тебя плясать буду танец Шамиля. Ух!

Глаза у наркома засветились, и он радостно посмотрел на Николая Кораблева, но тут же понял, что того все это не радует; наоборот, морщины на его лице стали глубже, а глаза заволоклись дымкой.

— Ты что? Что? — заговорил нарком и сел в кресло против, догадываясь обо всем. — Да, да, — чуть подождав, протянул он. — Никаких вестей, Николай. Не буду утешать пустыми словами. Поверь, я сделал все зависящее от меня: не только писал, но и звонил генералам. Весь Орловский, Курский узел обзвонил… и людям поручал. Да вот тебе доказательство, — он вынул из стола папку, на которой было написано: «Материал по розыскам Татьяны Яковлевны Кораблевой», — вот смотри.

Папка была забита копиями телеграмм, ответными телеграммами, письмами… и в папке… в папке лежала фотографическая карточка Татьяны, а на обороте написано: «Илье. Нашему куму!» — и подпись: «Кума Татьяна».

— Да, да! — снова, как бы перекликаясь в горах вскрикнул нарком. — Она ведь мне кума… и крестник мой с ней. И я, конечно, все силы приложил… Но нет, Николай, нет.

Николай Кораблев закачался, как от удара, и еле слышно произнес:

— Она ведь Половцева, а не Кораблева.

Нарком тоже поднялся и, опустив руки, понимая, что весь труд его потрачен зря:

— Боже ж ты мой! — воскликнул он. — Что я наделал? — Затем нарком подошел к телефонным аппаратам, взял трубку, набрал номер и заговорил:

— Это я. Да. Да. Здравствуй, его бы мне. Уже там? Дело какое? О заводе? Нет. О человеке. Я ему дня четыре тому назад докладывал. Ом дал согласие вызвать Кораблева, Николая Степановича. Ну вот, о нем речь. — Нарком несколько секунд молча смотрел на стол, сосредоточенно о чем-то думая, затем весь ожил. — Здравствуйте. Прибыл Николай Кораблев. Да, я думаю, пусть он съездит на фронт. Моторы там посмотрит, а кстати, может быть, что-нибудь узнает и о семье. Она где-то осталась там, за Орлом. Спасибо! — И, положив трубку, нарком прошелся по кабинету, потом круто повернулся к Николаю Кораблеву, сказал: — Езжай. Председатель Совнаркома дал согласие. Посмотри там наши моторы в бою. Я бы мог тебе на помощь создать комиссию, но, думаю, один обойдешься. А комиссия — это громоздко.

— Позвольте, — перейдя на «вы», резко заговорил Николай Кораблев. — А завод? Как же это? Вы для чего меня сюда вызвали?

Нарком еле заметно улыбнулся и, раскрыв папку, что-то некоторое время искал там и, подав лист бумаги Николаю Кораблеву, сказал:

— Вот зачем!

Николай Кораблев всмотрелся в лист бумаги. Это была докладная записка главного врача завода, в которой тот писал — как всегда сердито — о том, что «Николая Степановича Кораблева надо немедленно отвлечь от заводских дел…» Дальше шли какие-то «заклинания» на латинском языке.

Николай Кораблев положил на стол лист бумаги и произнес:

— Ну, это мое личное дело — болезнь.

— Партия вас, — тоже перейдя на «вы», проговорил нарком, — воспитывала не для того, чтобы вы в течение года сгорели на работе. Езжайте. Только, — уже по-дружески договорил Илья, — будь там осторожней: не на бал едешь. А впрочем, хочешь в санаторий?

— Ни за что. Я там с ума сойду!

Нарком быстро вышел из-за стола и, подойдя к Николаю Кораблеву, обняв его, сказал:

— Я прикажу Лене, чтобы она написала тебе командировочное… и езжай к командарму Горбунову: это мой друг… Встряхнись, и снова на завод.

5

Все стало серое: серые шинели, гимнастерки, серые выжженные поля, леса, деревеньки, серое, в лохмотьях облаков, небо. Казалось, так же серо должно быть и на сердце у Николая Кораблева. Но он вышел из теплушки-вагона бодрый и веселый.

— Я ближе к тебе, Таня, — прошептал он и осмотрелся.

Осмотрелся и чуть-чуть растерялся от необычайной обстановки: где-то в отдаленности ухали пушки, а над станцией вился самолет.

«Горбыль!» «Горбыль» летит, — проговорил Сиволобов, боец, бывший председатель колхоза с Волги.

Ему было лет под пятьдесят, и ехал он из госпиталя в армию. Росточка он небольшого, кудрявенький и своим говором, походкой, хозяйственностью и еще чем-то неуловимым напоминал Евстигнея Коронова. Николай Кораблев познакомился с ним дня два тому назад, и, может быть, потому, что Сиволобов как-то напоминал ему Евстигнея Коронова, полюбил его и уже не расставался с ним.

«Горбыль», гляди! — прокричал Сиволобов.

Самолет в самом деле был горбат.

«Ага. Это и есть та рама», — догадался Николай Кораблев и вслух:

— Это ведь разведчик. Почему не стреляют?

— Да в его стрелять — все одно что в воздух пулять: броня на ем — и пульки чик-чик.

— А из зенитки? Ведь у нас на задней платформе зенитка и два пулемета.

— А вот этого уж я и не знаю, — Сиволобов, когда чего не знал, всегда удивленно произносил: «А вот этого уж я и не знаю».

В эту минуту с платформы застрочили зенитные пулеметы. Самолет-разведчик развернулся и скрылся в туманной дали.

— Поехал докладать, — серьезно сказал Сиволобов. — Так и так, мол, эшелон с солдатами… Надо бы их пощипать. Теперь жди, гостинец нам пришлют.

После этого по всем бойцам пошло оживление, какое бывает на озере: тишь — и вдруг от дуновения ветра побежала рябь.

— Чуют, — сказал Сиволобов, показывая на бойцов. — Человек — он не пенек.

Большинство бойцов, с которыми перезнакомился Николай Кораблев, недавно выписались из госпиталей. Обожженные войной, они теперь ехали на фронт смело, даже с каким-то азартом, часто хвастаясь тем, в какие «переплеты» попадали на передовой, и обо всем говорили громко, как знатоки военного дела. Одних генералов они хвалили, других бранили и часто давали советы Николаю Кораблеву.

— Ты только не бойся ее, смерти. Гони ее прочь из ума своего, и она тебя не тронет, — поучал Сиволобов.

— А вон тебя тронула: шесть месяцев в госпитале пролежал, — возразил Николай Кораблев.

Сиволобов, толстощекий, откормленный в госпитале, несколько секунд стоял молча, сбитый с толку словами Николая Кораблева, затем встряхнулся и, видимо что-то припомнив, задорно выпалил:

— Так и есть, о ней подумал. О ней! Ведь как было, давай разберемся, — заговорил он, будто находясь в колхозе и объясняя колхознику. — Давай мозгой шевельнем. Немчушка, значит, начал палить… палить из артиллерии. Ну, мы, значит… мы, значит, лежали. А он еще жарче. Ну, я, значит… я, значит… лежи да лежи. И даже покуривай. Нет, она заявилась, смертушка, и у меня, значит… у меня, значит, страх перед ней, красавицей. Страх! И тут я и сигани в сторонку, в кустарник, — в этом месте бойцы покрыли рассказ Сиволобова громким, одобряющим хохотом, как бы говоря: «Известно. И с нами так было». — Сиганул я в сторонку, — продолжал Сиволобов, — и, как заяц, шмыг под куст. Тут меня осколочек по ноге и погладил. Вот она какая, смертушка.

Потом он под общее одобрение рассказал о том, как его сковывал страх при первой атаке, при первом пушечном выстреле:

— Понимаешь, голова работает одно, а ноги работают другое. Голова говорит: «Стой! Трус, дезертир, сукин сын!» А ноги свое — бегут! И ты, — поучал Сиволобов, — этого не стыдись — первого страха. Враг ли бабахнет, свой ли — все одно первое время поджилки трясутся. И стыдиться этого нечего — первого страха: она ведь, пушка-то, не цветочками кидается, а железякой.

Молодой боец, едущий впервые на фронт и по каким-то причинам отставший от своего взвода, презрительно искривил губы и кинул:

— Надо во время боя думать о родине, а не о смерти.

Сиволобов прищурился, скосил на него глаза.

— Ну! — сказал он. — Угу, — добавил он.

А молодой боец свое:

— Вот мы выступим — покажем, — и, переминаясь с ноги на ногу, поправил на себе ремень, подтягивая живот, который и без этого был подтянут.

— Покажете… непременно на первый раз пятки, — произнес Сиволобов, затем неожиданно зло добавил: — Сопляк ты, вот что я тебе скажу! — и повернулся к Николаю Кораблеву. — В пятерочку я еду. Приезжай к нам в гости.

— Это куда — в пятерочку?

— В пятую дивизию. Командир у нас — Михеев, Петр Тихонович. Матерится — ух! Но душевно.

— В пятую дивизию? — молодой боец, только что насупившийся было на Сиволобова, оживленно заговорил: — Я тоже туда — в пятую. Я Петр Кашемиров. Здравствуй, — и протянул руку Сиволобову.

— Вот там тебе учебу дадут! — уже ласково сказал Сиволобов. — Героем-то, милый, легко быть за кашей, а на передовой — труда большого стоит!

6

Сиволобов поднялся с полотна железной дороги, покряхтывая, потягиваясь, сказал, обращаясь только к Николаю Кораблеву:

— Ну, однако, нам в путь-дорогу пора. Кончается жизнь привольная, наступает жизнь солдатская, — посмотрев на чемодан, он посоветовал: — Его надобно прочь, — и, достав из своего мешка рюкзак, предложил: — Ты добро свое вот сюда и за спину — так лучше будет.

Николай Кораблев беспрекословно повиновался. Переложив белье в рюкзак, он спросил:

— А это куда… чемодан?

— Да кинь в канавку.

— Как же? Это же ценность!

— Э-э-э! Тут она цену потеряла, — и, показывая, как надо завязывать рюкзак, трогая белье, чистое, выглаженное, Сиволобов добавил: — В чистоте жил, вижу. Ну, здесь, однако, ко всему привыкнешь. — Завязав рюкзак, он к чему-то прислушался и уверенно произнес: — Летят. «Горбыль» доложил, и те рады стараться.

Где-то на стороне послышался гул моторов. Бойцы, главным образом новички, в том числе и Петя Кашемиров, кинулись от вагонов в поле. Николай Кораблев тоже было побежал. Но Сиволобов, догнав, дернул его за рукав и поволок в канаву, куда уже набилось порядочное количество бойцов — большинство тех, кто ехал из госпиталя.

Через какую-то минуту ударила зенитка, затем самолеты загудели будто над ухом.

«Ну вот, начинается», — мелькнуло у Николая Кораблева.

И в этот самый момент недалеко от железнодорожного полотна взорвалась одна, потом вторая бомба. Затем еще и еще. Взметывались черные, блестящие, будто пропитанные дегтем, столбы земли. Вскоре все смолкло: и гул самолетов, и взрывы бомб, и удары зенитки. Засвистел ветерок… И только тут Николай Кораблев услышал душераздирающий крик. А когда следом за Сиволобовым выбрался из канавы, то увидел: недалеко от железнодорожного полотна лежали два бойца, уже мертвые, а чуть в стороне от них — тот молодой боец — Петя. К нему бегут трое, видимо, санитары. А он кричит. Рот у него так широко открыт, что кажется, сейчас разорвется, а глаза, наполненные ужасом, молят: «Помогите! Помогите! Ведь я такой молодой еще! Ведь я еще и не жил!»

— Смертушка там скосила двоих, — проговорил Сиволобов и, закинув мешок на плечо, зло добавил: — А отчего? Оттого что фыр да фыр. Мы придем, мы покажем… тот же Петенька. Слышишь, как кричит? — и опять тихо: — Оно, конечно, по науке естественно: беги подальше в поле, а по жизни естественно — прячься около вагонов. Известно уже, немец летит долбать эшелон, значит — как раз в него и не попадет: ручишки-то у него дрожат, подыхать-то ему не хочется, а тут зенитка палит. Отпустил, значит, куда попало бомбы, и давай бог ноги. Пойдем-ка!

Но Николай Кораблев стоял как завороженный, глядя только в глаза Пети.

— Какой ужас! — шептал он. — Какой ужас в этих глазах!

Сиволобов бесцеремонно дернул его за рукав.

— Ты вот что — прикрой душу заслонкой, а то с ума спятишь. Двоих мертвых увидел — и все в тебе затрепетало, а коль перед тобой сотня, тысяча, а то и десять тысяч — горы народу, убитого, разорванного? Нет, ты скажи себе: «Здесь война: печали похоронной не место».

Какая это станция? Трудно отгадать: все разрушено. Все: и вокзал и подсобные постройки. Так же развален и городок. Всюду сплошной щебень битого красного кирпича или груды золы. Только кое-где торчат закоптелые трубы печей. Вернее, не только трубы, но и все печи. Вон стоит печь — и целехонькая: основание, под, даже чело прикрыто жестяным заслоном, дальше тянется труба. Как страшно смотреть на такую печь! На нее смотреть так же страшно, как в трескучий мороз на нагого человека. Представьте себе: в трескучий мороз по улице бежит нагой человек и безумно кричит. Да! Да! И эта печь безумно кричит: ведь около нее кто-то жил. Вон около той печки, вероятно, жила семья, в которой росла дочка — юная, веселая, задорная. Решила выйти замуж: жених хороший, любимый, такой же молодой и радостный… И вдруг все рухнуло. А вон там, в семье, очевидно, был сын инженер, или агроном, или учитель… только что окончил высшее учебное заведение, приехал к отцу-матери, чтобы порадоваться вместе с ними и похвастаться перед односельчанами: «Вот кто я — инженер!..» И вдруг все рухнуло. Все! Остались красный щебень, пепелище, закоптелые печи и игривый ветер. Сгорел и скверик: деревья таращатся голыми рогульками, как окостеневшими змеями. Только на одном дубе пробились листья — широкие, рогатые и зеленые.

— Как называется городок? — спросил Николай Кораблев.

— Новосиль, — ответил Сиволобов. — Городок был как игрушка, скажу тебе… А теперь пепел.

— Новосиль, — шепчет Николай Кораблев. — Новосиль, — и неотрывно смотрит на развалины городка.

— Заслонку, говорю, на душу поставь, — уже грубо произносит Сиволобов. — Не то тут смотрины эти тебя с ума сведут. Потопали! Ты пункт свой знаешь?

— Да какой пункт? Мне в штаб армии надо.

При упоминании штаба армии Сиволобов присмирел, затем тряхнул головой.

— В верховье, значит? Не бывали мы там. Где не бывали — там не бывали. Однако командующего знаем: Анатолий Васильевич Горбунов. Генерал-лейтенант. Человек крепкой силы и в годах. Душой боевой. Встречались. Однажды! — и почему-то почесал затылок, смахивая пилотку на нос.

7

К станции подкатила маленькая, юркая сизая машина «виллис». Подпрыгивая, будто сбрасывая с себя пыль, она со всего разбегу остановилась. Дверка открылась, и из машины вышел крепко сколоченный, быстрый на ногу старший лейтенант. Осмотрев бойцов, он направился к Николаю Кораблеву и, поглядывая на его шляпу, скрыто улыбаясь, с украинским акцентом произнес:

— Я за вами. Вы ведь Николай Степанович Кораблев? — и, не дожидаясь ответа, добавил: — Товарищ генерал-лейтенант, командующий армией требует вас к себе. Прошу.

Николай Кораблев поправил шляпу, потрогал рюкзак и, жалея, что сейчас придется расстаться с Сиволобовым, проговорил, обращаясь к лейтенанту:

— Это мой… друг. Можно его подвезти?

— Седайте, товарищ боец, — сказал лейтенант.

Сиволобов укоризненно посмотрел на Николая Кораблева, как бы говоря: «Эх ты, гражданский! Разве нам можно к командующему?» — и, отдавая честь, ответил:

— Нет, уж спасибо, товарищ старший лейтенант. Мы от своих отставать не намерены, — и, улыбнувшись Николаю Кораблеву, добавил, переходя на «вы»: — Душевный вы есть человек… Ну, заглядывайте к нам в гости… в пятерочку, — с этими словами он и скрылся в толпе бойцов.

Машина тронулась.

Они долго ехали молча, обгоняя обозы, бойцов. Поля всюду были порезаны окопами — зигзагообразными, а местами, особенно в овражках, виднелись какие-то норки, похожие на кувшинчики; это были индивидуальные окопчики. Но вот это что-то непонятно: лес повален и выжжен, будто на него обрушилась огненная лава.

Старший лейтенант повернулся, показывая на это место:

— «Катюша» поработала, — затем снова смолк, и только когда они выехали на шоссе, местами развороченное воронками, он заговорил: — Генерал у нас хороший!

— А вы кто?

— Адъютант.

Николай Кораблев намеренно задрал:

— Ну, где это слыхано, чтобы адъютант ругал своего генерала?

— Не-ет. Он у нас особенный, — все так же с украинским акцентом произнес адъютант. — А мою фамилию знаете? Я Галушко. Так и зовите — Галушко, — подчеркнул он, как будто лучше его фамилии на свете и нет.

Гул от разрыва снарядов все приближался и приближался. Вот он стал уже совсем густым.

— Где это стреляют? — спросил Николай Кораблев.

— Конюшню бьют.

— Что за конюшня?

— Тут река есть такая, Зуша. По ту сторону реки на бугорке колхозная конюшня. Засели в нее немцы, укрепились, и мы с год их оттуда выкуриваем и никак, хоть лопни. Эта конюшня у нас вот тут, — и Галушко ладонью крепко хлопнул себе по шее.

— Значит, важное дело?

— А то!

Шофер у развилки дорог придержал машину, спросил:

— Товарищ адъютант! Куда? Направо, налево?

Галушко глянул, помедлил, сказал:

— А направо проскочим?

— Первый раз, что ль?

Тогда Галушко повернулся к Николаю Кораблеву, поясняя:

— Налево — это к штабу, но через болота. Буксовать, пожалуй, будем: вчера дождь прошел. Направо — в обход, — он протянул правую руку, затем согнул ее крючком. — Зато дорога ровная, но от немцев близко: пять-шесть километров. Речку переедем — и влево — километров тридцать от штаба. Хотя и дальше, но выйдет ближе. Как вы на это смотрите?

— А мне-то что! Вы хозяева, — ответил Николай Кораблев.

— Тогда давай направо, — скомандовал Галушко.

Машин грузовых и легковых по дороге стало попадаться все больше и больше. «Виллис» затерялся среди грузовиков, как заяц в стаде коров. Изворачиваясь, виляя, он обгонял пятитонки и вскоре выскочил к повороту, где стоял столбик со стрелой и надписью: «На переправу». Из будки вышел часовой. Он сначала хмуро посмотрел на «виллис», который нахально лез вперед, но, узнав Галушко, заулыбался, сказал:

— Опоздали, товарищ старший лейтенант: встречный поток пошел.

— А может, проскочим? Пусти. Срочное дело.

— Ехайте. Только уж если встречный пошел через мост, подождите на обочине.

— Есть «подождите», товарищ начальник, — полушутя кинул Галушко.

И «виллис» ринулся на переправу. Он несся по длинной дамбе, подпрыгивая и даже повизгивая, как кутенок. Но, подскочив к мостику через реку, остановился: навстречу двинулся поток машин.

— Эх, опоздали на какую-то минуту! — горестно произнес Галушко. — Генерал ждет обедать, а мы вот тут топтаться будем, — и, глянув на часы, сказал: — Без пятнадцати пять. Да. Запоздаем к обеду. А генерал у меня такой: ровно в шесть — обед, ровно в десять — ужин, ровно в двенадцать — спать, ровно в восемь — подъем, хоть небо провались. Мы так с ним живем, это, конечно, не в боевое время. А когда бой, — все насмарку.

Шофер перевел «виллис» на обочину дамбы, чтобы не мешать встречным, и задремал, опустив уставшие руки. Николай Кораблев и Галушко выбрались из машины. Галушко еще раз погоревал, что опаздывает к обеду, а Николай Кораблев прошелся, разминая ноги, и посмотрел на ту сторону реки. Там, на возвышенном берегу, хатками разбросалось село. Слева виднеется вся исковыренная пулями и осколками, будто в рябинках, церковь. Ниже, у подножия церкви, сидят два паренька и удят рыбу. Неподалеку от них саперы наводят мост второй линии.

Николай Кораблев смотрит на все это… и ничего не видит.

Он медленно, как бы отсчитывая шаги, ходит по обочине дамбы и шепчет:

— Я все ближе и ближе к тебе, Танюша, — и чувствует, что на душе у него такая радость, словно он и в самом деле как только переправится на ту сторону, так и увидит ее, Татьяну. — Но ведь это опять все тот же обман! — старается он разуверить себя, вполне понимая, что им овладевает навязчивая мысль. — Ведь это бред, — шепчет он и, однако, слышит свое сердце: оно бьется энергичными, жизнерадостными толчками, а все тело наливается силой, ожидающей и тоскующей…

И вот он уже рядом с Татьяной. Нет, не Николай Кораблев, а мужчина… даже мужик, несущий в себе всю мощь своих предков. Он подхватывает Татьяну на руки и уносит. Куда? Да прочь от этих хаток, этих улиц, этих садов и огородов. Он уносит ее в лес и кладет на сочную траву. Затем опускается перед ней на колени. Золотистые волосы падают ей на лицо, а из-под них на него смотрят ее глаза — зовущие, тоскующие.

Ах-ры-ы-ры-ы! — скрипуче, с ревом разорвалось что-то.

Николай Кораблев дрогнул и не сразу очнулся. Сначала он посмотрел на Галушко, потом — вправо, на луговинную долину, откуда донесся взрыв. Там, среди зелени трав, что-то дымилось, будто далекий, потухающий костер. Галушко тоже посмотрел туда, затем недоуменно пожал плечами и неуверенно произнес:

— Видимо, старые мины рвутся.

Но вот что-то взорвалось в другом месте. Потом еще и еще, все приближаясь к дамбе. Затем взорвалось в реке, выбрасывая огромный столб брызг. Саперы кинулись врассыпную, прячась в канавках, блиндажах.

— Бьют из миномета по переправе, — наконец, определил Галушко и пояснил, показывая на темнеющий лес за луговинной долиной: — Тама-тки засели немцы. Тут ведь рядом, километров пять, и передовая. Эх! — вскрикнул он, увидав, как мина разорвалась совсем недалеко от дамбы.

Николай Кораблев, бледнея, проговорил, показывая на канаву:

— Нам туда надо. Зачем зря умирать? — и, вспомнив бойца Петю, добавил: — Я видел, как один вот так зазря попал под удар.

Галушко широко улыбнулся.

— Да ведь она и там может застукать — мина. Вы уж лучше седайте в машину.

И снова взрывы, гул, взлеты земли, щебня, воды. На середине моста, как нарочно, остановился грузовик, задержав длинную шевелящуюся змею машин. Шоферы повыскакивали из кабин, кинулись к грузовику и на руках вытолкнули его на обочину дамбы… Поток машин снова рванулся вперед. Но вот одна из мин разорвалась в реке, рядом с мостом.

— Пристрелялся. Сейчас будет бить в нас, — проговорил Галушко.

И, как бы в подтверждение его слов, мины начали рваться по прямой линии, все приближаясь и приближаясь к цели. Но поток машин уже оборвался. Прогрохотал последний грузовик, и на мосту засверкали новые выстроганные настилы.

Галушко сел рядом с шофером.

«Да неужели они сейчас поедут прямо под удар?» — подумал Николай Кораблев и хотел было об этом сказать Галушко, но «виллис» подпрыгнул и стремительно ринулся на мост.

Гул. Грохот. В эту же секунду огромный поток воды окатил с ног до головы Николая Кораблева, и он, задыхаясь, мысленно прокричал: «Таня! Танюша! Пусть твоя любовь спасет меня!» Новый поток воды кинул его в угол, прижал, навалившись на него всей своей тяжестью. «Вот мы и в реке… вот мы и в реке, значит, конец… конец», — мелькало у него, и он подпрыгнул, как бы выныривая со дна реки. Подпрыгнул, ударился головой о железную перекладину и снова упал ка сиденье, уже захлебываясь. Напряжением всей силы воли опять поднялся, раскрыл глаза и увидел, как с переднего стекла стекает вода. Впереди показался черный бугорок, потом дорога, выстланная камнем… улица… хата… И вдруг захохотал Галушко.

— Вот оно как!.. На мизинец от смерти были, — и, глянув на Николая Кораблева, снова захохотал. — А шляпа-то! Шляпа! Ух! Совсем повисла!

Николай Кораблев снял шляпу, встряхнул ее и тоже нервно засмеялся. Оборвал смех и осмотрелся. До чего же знакомая улица, бугорок, хата! Да ведь он тут был… совсем недавно. Был, был! Вот здесь он встретил Татьяну, подхватил ее на руки и унес вон туда в лес… И вдруг что-то с такой болью надломилось у него внутри, что он застонал и повалился на траву у плетня, сознавая только одно, что больше никогда не увидит Татьяну.

Галушко кинулся к нему, расстегнул ворот рубахи, потер виски и перепуганно проговорил:

— Ошарашило малость человека. — Ничего, — истолковывая все по-своему, сказал он весьма спокойному шоферу. — Отойдет. Это же не пуля и не осколок, а просто страх. Отойдет. Давай раздевайся и просушивайся: нельзя такими являться перед генералом.

Глава третья

1

— Вот туточки, — хотя и по-украински мягко, но как-то между прочим, произнес Галушко, помогая Николаю Кораблеву выбраться из машины, а когда тот выбрался, еще сказал: — Со всяким такое бывает.

Николай Кораблев ничего не ответил, чувствуя только одно, что на душе у него все та же тупая боль.

«Да что же со мной было там, на берегу? — думал он. — Ее не увижу? Но ведь я ближе к ней. Теперь я до нее могу пешком добраться… если бы не линия фронта. И как это я ее не увижу? Вот чепуха какая!» Он посмотрел на Галушко и заметил, что тот чем-то очень встревожен. Поняв, что Галушко встревожен из-за него, он мягко проговорил:

— Простите меня, пожалуйста. Вы такой гостеприимный, заботливый, а я, видите, какую штуку отколол. Я, знаете ли, недавно из больницы. Вот, — сняв шляпу, он показал на седой клок волос. — Ударил меня кто-то… молотком.

— А-а-а… — встревоженно протянул Галушко и, поправляя, дергая за полы пиджак на Николае Кораблеве, кивнул на хату. — Идите.

Хата стояла боком к улице и окнами во двор. Вместо ворот березовые жердочки. За сараем через открытую калитку видно сельцо, раскинувшееся на пригорке. Внизу пруд. На пруду домашние гуси и утки.

— Как местечко-то называется? — спросил Николай Кораблев, идя во двор.

— Грачевка, — почему-то уже совсем невнятно ответил Галушко, и сам стал каким-то квелым: плечи у него опустились, в походке появилось что-то ленивое. — Знаете што-о? — нажал он на последнее слово. — Я туда не пойду, в хату. Вы уж беседой своей меня выручайте.

— Не понимаю.

— Не любит генерал, когда опаздываю. Сказано, во столько-то, — ну, хоть расшибись. Так что я смотаюсь, — и, просяще посмотрев Николаю Кораблеву в глаза, Галушко куда-то «смотался».

Войдя в хату, Николай Кораблев осмотрелся. Направо кухонька, отгороженная дощатой перегородкой, налево тоже что-то отгорожено, прямо — дверь. Куда идти? Но в эту секунду из кухоньки выглянула моложавая женщина и, подавая ему влажную руку, произнесла:

— Здравствуйте, Груша, — отрекомендовалась она, глядя на него горящими глазами. — Вы с Урала? И я оттуда — с Алтынташа, рядом с Миассом.

«Видимо, жена генерала. Ничего. Глаза хорошие», — подумал Николай Кораблев и смущенно добавил: — Мне бы сначала умыться. Как вы думаете?

— И то, — произнесла Груша так же, как и Галушко.

Умываясь над тазом, Николай Кораблев думал о том, как ему вести себя. Всего хуже, что он в военном деле ничего не понимает. Показать это сразу, не скажут ли: «Вот прикатил. Пионеры и те знают, а этот как с луны свалился». Ну, а если влипну при разговоре? Тогда что? Нет, прямо скажу: ничего не понимаю в военных делах.

— Вот вам полотенце, — Груша повесила на гвоздик чистое полотенце и, постучав в дверь, доложила: — Нина Васильевна! Гость прибыли.

«Нина Васильевна еще какая-то. Неудобно: небритый, и пиджак помят, вроде корова изжевала». — Проводя рукой по небритой щеке, он открыл дверь во вторую комнату и, шагнув через порог, ударился головой о косяк.

Его встретил веселый смех, чем-то напоминающий смех Татьяны, и слова:

— Вот так же. Вот так же стукается и Анатолий Васильевич. Всегда, и одним и тем же местом.

Это и была Нина Васильевна, жена командующего армией. Она небольшого роста, даже, пожалуй, маленькая, миниатюрная. А может, такой она показалась потому, что, сам по себе огромный, Николай Кораблев, войдя в комнату, как будто еще вырос и все перед ним стало маленьким. В голове у него ныло. Но он, перебарывая боль, тоже засмеялся и снова посмотрел на Нину Васильевну.

— Вот так же!.. Вот так и Анатолий Васильевич! — продолжая звонко-заразительно смеяться, вскрикивала та.

А когда Николай Кораблев, здороваясь с ней, наклонился, она необычайно просто потерла рукой ушибленное место на его голове и неожиданно оборвала смех. Лицо у нее стало серьезно-встревоженным. Усаживая гостя на стул, она спросила:

— Больно вам? Очень больно?

— Да так… — Николай Кораблев хотел было сказать о том, что он недавно выписался из больницы, но перерешил, думая: «Чего это я афиширую свою болезнь?» — и добавил: — Ничего. Пустяки. А смеетесь вы хорошо.

— От души, — и, показав на перегородку из свежих сосновых досок, как перед старым знакомым, она заговорщически прошептала: — Ордена надевает. Хочет во всем блеске показать себя. Как же! Гость с Урала! — и еще более заговорщически: — Сейчас и другой явится. Вот увидите, тоже в орденах. Не генералы, а дети. Ну, честное слово, дети. Посидите тут немножко, а я сбегаю на кухню.

2

Когда Нина Васильевна вышла, Николай Кораблев поднялся со стула и стал рассматривать обстановку.

Комната небольшая, недавно побеленная. Правая сторона отделена дощатой перегородкой. Там, за перегородкой, кто-то чем-то позвякивает. Посредине комнаты большой стол, на нем пять обеденных приборов, бутылка с водкой «Московская» и бутылочка с витамином «С». Прямо у окна столик с телефонными аппаратами в кожаных сумках. Аппараты лежат на боку. Рядом рация и полочка с книгами. Николай Кораблев подошел к полочке, посмотрел. «Полное собрание сочинений Мордовцева». На подоконнике, совсем непонятно зачем, разные учебники по алгебре и геометрии.

— Книжечки рассматриваете? — вдруг услышал он тоненький голосок и, предполагая, что обладатель этого голоса — тоже человек тоненький, маленький и невзрачный, повернулся.

Перед ним стоял командарм.

Это был человек высокого, даже могучего роста, сухой, подтянутый, грудь широкая, руки тоже сильные. Казалось, ему лет сорок, но веки уже старчески поломаны, на лице резкие морщины, они видны даже на губах, волосы на голове реденькие, причесанные «под польку». Грудь в орденах.

Они несколько секунд стояли молча, рассматривая друг друга, затем командарм шагнул, протянул руку:

— Здравствуйте! Анатолий Васильевич Горбунов. Наверное, слышали про такого гуся? Ну, еще бы! Герой сталинградского побоища, — полушутя, но со скрытой гордостью проговорил он. — А книжечки, что ж? Мордовцев? Читаем и его. Нечего здесь больше читать. Садитесь! А вы, значит, с Урала? Знаю. То есть не вас знаю, а танки ваши, моторчики. Хороши они, моторчики-то ваши на танках… и на самолетах… Нет, самолеты я не всегда люблю: они иногда впустую кидают бомбочки. Вот научитесь сначала в цель кидать бомбочки, а потом и прилетайте. А так что ж? Не-е-т. Не пойдет. Тут я молчать не буду! — закипел он, как бы выступая где-то на совещании генералов. — Нет! Эдак распустятся — и на своих сбросят… Не умеете бить врага, так у меня вместо вас есть ножички. Из Златоуста прислали. Ребята ворвутся ночью в немецкие окопы, блиндажи и ножичком под ребро. Без гула и шума, а здорово!

Николай Кораблев недоуменно посмотрел на Анатолия Васильевича, еще не понимая, что тот юродствует или серьезно выступает против самолетов за какие-то там ножички.

«И как это может такой огромный человек говорить: «ножички», «бомбочки»! — подумал он. — Нет. Тут что-то не то. Испытывает меня, как, дескать, глуповатый парень или ничего себе?» — и, сознавая, что ему сейчас придется вступить в спор по военным делам, в которых плохо разбирается, он, путаясь в словах, как медведь в сетях, краснея, что с ним бывало очень редко, заговорил:

— Как бы вам… Это бы. Вы что же это? Может, нам моторы-то прекратить… выпуск?

— То есть как это? — тоненько вскрикнул Анатолий Васильевич. — А что же вы будете там делать?

— Ножички.

Анатолий Васильевич остановился, посмотрел на него в упор и протянул, тихо посвистывая:

— Тю-ю… Вон вы какой, ершистый, — и, чуть согнувшись, положив руку на живот, быстро заходил по комнате. — Знаете что, я не против самолета. Но самолет — существо бездушное: его куда поведешь, туда он и полетит. И бомбочки: куда их сбросишь, там они и ухнут.

— A y вас что ж, случай был, что ль?

— Эх! Еще бы случая дождаться. Этого не хватало!.. И ничего им не скажи. Мы соколы! У нас Чкалов был! Знаю. Герой. Люблю…

Николай Кораблев уже понимал, что командарм хитрит, говорит для «отвода глаз», и, однако, спросил:

— А часто впустую?

— Всяко бывает, но зазря я и одного человека не дам убить. Не дам! Когда боец идет в атаку и погибает на поле брани, я снимаю перед ним шапку и произношу: «Умер за родину смертью храбрых». А тут? — Он снова пробежался туда-сюда и остановился перед Николаем Кораблевым. — У нас есть чудо-летчики. Как-нибудь я вам покажу майора Кукушкина. Весь обожжен: лицо, руки, тело. Страшно на него смотреть. Однажды чуть не сгорел в самолете. Очаровательный человек, красавец! Этот впустую никогда не сбросит. Вот я и говорю генералу авиации, например, Байдуку: «Пускай твои летчики сначала научатся у Кукушкина бить врага, потом их и выпускай», — и Анатолий Васильевич легко, будто табурет, передвинул стол с одного места на другое и, уже успокаиваясь, сказал: — Спорим мы с Ниной Васильевной: ей нравится, когда стол вот так, а мне — вот так: мне ближе к телефону, а ей — на кухню. Конечно, она хозяйка за столом, но ведь я командующий армией. И зачем мне кружиться около стола, чтобы добраться до телефона?

«Сильный-то какой! — подумал Николай Кораблев, глядя на то, как тот поворачивает стол. — Только вот веки поломаны… и морщинки… а так выглядит молодцом. Морщинки, веки — это уже годы».

Анатолий Васильевич сел против, сказал:

— Нарушение обеденного часа сегодня из-за вас. Ах, да! Нарком звонил. Очень обеспокоен: долго вы ехали. А с костюмом-то что? Купались, что ль, прямо в костюмчике?

Николай Кораблев рассказал о том, как они ехали по дамбе, и о том, как стояли на обочине, а немцы били из минометов, и о том, как «искупались». Он рассказал обо всем, умолчав только о пережитом страхе. Анатолий Васильевич слушал, склонив голову, затем, как о чем-то очень простом, сказал:

— Бывает. У нас это тут часто бывает, — и позвал? — Галушко! — и, чуть подождав: — Скрылся. Опоздал и скрылся. Думает, дескать, генерал забудет. Галушко! — еще громче крикнул он.

Галушко стал на пороге.

— Ге! — вскрикнул Анатолий Васильевич. — Видите, глаза-то куда запустил. Как кот: сметанку слизал и не смотрит. Почему запоздал к обеду?

— Сушились, товарищ командарм.

«Командарм», — и к Николаю Кораблеву: — Как провинится, так и называет меня не товарищ генерал, а командарм, — и опять к Галушко: — Сушились, значит? То намочится, то сушится. Вы знаете, Николай Степанович, какой он у меня? Однажды так намочился, что я его еле-еле в себя привел. Смотрю, лежит мой Галушко и лыка не вяжет.

— Да ведь то же було… товарищ командарм… ведь то же було года полтора назад, ще под Москвой, — убежденно произнес Галушко.

— Полтора. А он хочет, чтобы каждый день то було.

И в том, как он журит своего адъютанта, и в том, как кидает на него взгляд, будто и сердитый, но в то же время теплый, — во всем было видно, как он любит своего Галушко. Пожурив, сказал:

— Где Макар Петрович? Чтобы немедленно был здесь: смотри, как опоздали с обедом.

Но генерал Макар Петрович, тоже в парадном костюме и при орденах, уже входил в комнату. Росточком он невелик, но очень крепкий и с животиком. Щеки румяные, одутловатые. Нос с горбинкой, глаза большие голубые, а губы ядреные, как у деревенской девки.

— Разрешите, товарищ командарм? — проговорил он, встряхиваясь, позвякивая орденами.

Нина Васильевна в эту секунду прошла из кухни в комнату за перегородкой и по пути подмигнула Николаю Кораблеву, как бы говоря: «Видите, и этот при орденах. Дети!»

— Ну что же? — со скрытым смешком ответил Макару Петровичу Анатолий Васильевич. — Разрешаю. Разрешаю. И познакомься, генерал. Гость приехал. С Урала.

Макар Петрович, шаркнув ногой, протянул руку Николаю Кораблеву.

— Начштаба армии Макар Петрович Ивочкин, — подчеркнул он так, как бы боясь, что его с кем-нибудь перепутают. — Очень рад вас видеть. Очень. Я сам почти с Урала… то есть из Омска.

— Тю-ю-ю! — воскликнул Анатолий Васильевич и залился пронзительным смехом. — Почти с Урала — из Омска. Эко хватанул! Садись, садись. Давай обедать. А то ведь знаю, тебе легко: как медведь, можешь прожить без пищи… вон сколько накопил, — и, поясняя, Николаю Кораблеву: — Остроумный он у нас, генерал, — утром скачет на лошади, чтобы жирок сбить, а после обеда обязательно на кровать завалится и часа два спит: жирок накапливает.

— Да ведь теперь не сплю, товарищ командарм, — совсем не обижаясь, произнес Макар Петрович и потянулся к бутылке с водкой. — Разрешите вам налить, Николай Степанович?

Николай Кораблев смешался, не зная, что ответить: сказать, что он не пьет, генералы могут подумать: «Ну вот, приехал святитель», — сказать: «Наливайте», а вдруг те начнут так хлестать, что я не выдержу». Так ничего и не сказав, он приблизил к себе наполненную водкой рюмку и посмотрел на Макара Петровича, думая: «Да-а. Этот может в себя много влить».

Макар Петрович налил и в свою рюмку, затем заткнул бутылку пробкой и поставил на старое место.

— А чего ж… хозяину? — вмешался Николай Кораблев.

— Анатолий Васильевич не пьет, бросил, — выходя из-за перегородки и садясь за стол, ответила Нина Васильевна. — У него есть свой напиток, — и подвинула к Анатолию Васильевичу бутылку с витамином «С».

Не принимаю, — сказал Анатолий Васильевич. — Но как только гитлеровцев расколотим, так и напьюсь.

— Тю-ю-ю! — так же, как и он, воскликнула Нина Васильевна.

— Да. Вдребезги расколотим, и я вдребезги напьюсь.

3

Обед был хороший, приготовлен по-домашнему. За столом хозяйкою оказалась действительно Нина Васильевна. Она зорко следила, кто что ест, как ест, у кого и что на тарелках, то и дело подкладывала, особенно Макару Петровичу и Николаю Кораблеву. Макар Петрович ел аппетитно: у него на зубах все хрустело, как на жерновах. Анатолий Васильевич ел мало и больше пил витамин «С». Нина Васильевна, сдерживая досаду, сказала:

— А ты меньше кислого, Толя. Вредно это тебе.

— Витамин вредно? Впервые слышу. Ну, не буду, — и он с сожалением отодвинул бутылку с витамином.

А Нина Васильевна сделала замечание Макару Петровичу, который стал есть с ножа.

— Не журите вы меня, Нина Васильевна: институт благородных девиц не окончил.

— А вы не сердитесь. Встретитесь с союзниками — с американцами или с англичанами, — да вот так с ножа при них, и скажут: «Ну и генерал!»

— Ничего не скажут, — решительно отбросил Макар Петрович. — Это мы им скажем: «Мы дрались, а вы только рукава засучали».

— Последнюю пуговицу на солдатскую шинель пришивали, — добавил Анатолий Васильевич. — Мы же в Германию придем победителями, а победителей не судят.

— Судить не будут, а осуждать за углом будут, — не отступала Нина Васильевна.

Снова раздались три оглушительных взрыва. Часы остановились. Электрическая лампочка под потолком закачалась, как при землетрясении. Даже стол и тот как-то сдвинулся с места. А Николаю Кораблеву показалось, что взрывы разразились где-то позади него, и он уже ярко представлял себе, что вот летит осколок огромнейшей величины, и осколок этот сию же секунду всадится ему в спину. По телу побежали холодные мурашки, ноги одеревенели, и он посмотрел на всех, ожидая, что все кинутся в стороны, но Галушко пояснил:

— Они же, товарищ генерал. Перенесли огонь левее.

— Знаем ведь, — Анатолий Васильевич недовольно отмахнулся и, продолжая обед, добавил, как бы рассуждая сам с собой: — Чудаки. Видно, нацелились на переправу и промазали. Да разве за тридцать километров попадешь? А? Макар Петрович, пугают?

— Угу, — ответил тот, аппетитно похрустывая хлебную корочку.

Глядя на них, успокоился и Николай Кораблев. Он посмотрел на пятый, свободный, обеденный прибор и подумал: «Значит, кто-то еще должен быть. Может, Галушко? Но вряд ли генералы допустят его к своему столу: субординация», — и хотел было спросить, для кого предназначен пятый прибор, но в эту минуту Груша подала чай, а Анатолий Васильевич весь встрепенулся. Лицо у него стало хитроватое и озорное. Обращаясь к Макару Петровичу, он с тяжким вздохом произнес:

— Охо-хо-хо! Ну что ж, товарищ начштаба, перекинемся, что ль? — и, перегнувшись к Нине Васильевне, тем же тоном попросил: — Нинок, дай-ка карты-то.

Нина Васильевна, подавая карты, сказала, обращаясь к Николаю Кораблеву:

— Все равно всех обыграет.

— Не кори, — проговорил Анатолий Васильевич, сдавая карты, в том числе и Николаю Кораблеву. — В дурачка. Хорошая игра… Ну-с, с кого начнем? С гостя, что ль? Давайте с гостя, — и уже казалось, что за столом сидит не командующий армией, а мужик — таежный сибиряк: у него даже пальцы стали как-то длиннее, заграбастей, а глаза сузились и зашныряли по картам партнеров. — С гостенечка, значит, начнем, потому что у нас в доме первый почет и уважение, как водится, гостенечку, а потом Макару Петровичу влепим… потом уж, прости, Нинок, тебе. Так! Поехали. У меня шестерка козырей. Значит, ход мой.

Макар Петрович (его клонило ко сну) надулся, решив не сдаваться. Николай Кораблев, посмотрев в свои карты и видя, что масть хорошая, сказал:

— Ого! Меня трудно с такой картой бить.

— Поглядим — увидим, — уверенно пригрозил Анатолий Васильевич.

Через какие-нибудь десять — пятнадцать минут непонятно как, но у Николая Кораблева в руках собралась почти вся колода карт. Он в них запутался. За столом все засмеялись и громче всех Анатолий Васильевич. Этот, заливаясь, выкрикивал:

— Подсыпай, подваливай ему, ребятки! Не скупись! Сыпь! Сыпь, ребятки!

Следующим остался в «дураках» Макар Петрович, за ним Нина Васильевна. Анатолий Васильевич, как мальчонка, хохотал, радуясь, все так же выкрикивая:

— И-и-их! Влепили! И-и-их, дали жару-бою! Жалко, нет генерала Пароходова, — он кивнул на пятый прибор и пояснил гостю: — Пароходов тут всегда сидит, а ныне уехал в тыл, — и снова игриво: — Ну, поехали по новому кругу.

И по новому кругу все оказалось так, как хотел Анатолий Васильевич. Кораблев смотрел на всех и думал:

«Как-то не так я все предполагал. Я предполагал, что тут только воюют, а тут, вишь ты, в карты, и все такое прочее. Мы вот там… в тылу… но, впрочем, откуда я знаю, а может, и там в карты лупятся?»

— Что вы так на меня смотрите? — спросил Анатолий Васильевич, собирая со стола карты и отодвигая их Нине Васильевне, и добавил: — Хватит.

Николай Кораблев от неожиданного вопроса замешкался, но, чтобы его не заподозрили в чем-то поганеньком, сказал:

— Да вот и разговор и карты.

— A-а, карты! Ну, это мы пятый или шестой денек, ка полчасика, чтобы Макара Петровича отвлечь от послеобеденного сна. Видите, профилактика! Но надо вам сказать, армия стоит в обороне восемнадцатый месяц, за это время сложился свой быт, — Анатолий Васильевич хитренько моргнул в сторону Макара Петровича. — Одни, например, после обеда спят, другие принимают солнечные ванны, третьи влюбляются, четвертые… одним словом, есть часы, которые принадлежат каждому, и каждый в эти часы делает свое дело. Но большинство часов принадлежит армии. Учимся, готовимся к решительному сражению.

— Но ведь и воюете? — оживленно спросил Николай Кораблев, видя, как пальцы на руках у Анатолия Васильевича снова повяли и сам он стал обходительно-домашним.

— Да чего там?

— А пушки то и дело гремят?

— Какая это война! Только хвастун может сказать: «Воюем!» Он, такой хвастун, даже другое может бабахнуть: «Идет напряженная война, каждый день бои, а у командарма за столом играют в карты». Или: «Читают Мордовцева, занимаются математикой». Нет. Мы сейчас не воюем, а готовимся к решительной битве. Учимся, готовимся, иногда с таким напряжением, что в голове скрипит. Так-то вот. Ты что, Галушко?

— «Вече», товарищ генерал, — сказал тот.

Анатолий Васильевич взял трубку телефона, неожиданно присмирев, говоря тихо и тоненько:

— Слушаю. Я. Я, Горбунов, — и пальцы на руках у него снова стали цепкие. — Так точно, товарищ генерал армии. Так точно, — и опять некоторое время слушал, но по лицу уже забегала хитренькая улыбка. — Да ведь возражать-то и я умею. Конечно, ваше право — мне приказать, и я приказ безоговорочно выполню: дисциплину мы знаем, уважаем. Прикажите. А так как же? Всего хорошего, товарищ генерал армии, — кончив разговаривать, он чуть-чуть согнулся, затем, крепко сцепив руки на животе, прошелся туда-сюда, круто поворачиваясь, и, хитренько улыбаясь, проговорил: — Командующий фронтом Рокоссовский. Настаивает, чтобы мы бросили канителиться с конюшней. Я ему возражаю: «Прикажи — брошу». Не приказывает.

— Я уже по дороге слышал про эту конюшню. Что это такое? Если не секрет? — спросил Николай Кораблев.

— Да какой секрет, если слышал по дороге. Но об этом вечерком, а сейчас мы с Макаром Петровичем по тылам проедемся.

— Может, и меня… меня возьмете с собой? — выйдя в заднюю комнату следом за Анатолием Васильевичем, Макаром Петровичем и Ниной Васильевной, с готовностью ехать попросился Николай Кораблев.

— Вы лучше в баньку сходите, — и видя, как Николай Кораблев надевает шляпу, Анатолий Васильевич громко рассмеялся. — Э-э-э! Да вы что, Пьер, что ль, Безухов — в шляпе? Галушко! Одень-ка Николая Степановича.

4

Нина Васильевна подала тазик и узелок.

— Вот и белье, и мочалка, и мыло, — и улыбнулась по-доброму, по-семейному, напомнив Татьяну.

— Зачем же? — пробормотал Николай Кораблев. — У меня все это есть, кроме мочалки.

— Свое поберегите. А это все новое, хотя и солдатское.

Николай Кораблев, шагая по улице, косолапя, думал:

«Какая она простая и доверчивая! И как это она не понимает? Ведь с такой доверчивостью она может нарваться на пошлость. Или уж настолько уверена в своей чистоте, что и пошляк споткнется. Славная женщина! Какая-то в ней детская доверчивость. И спутница генерала», — рассуждая, он шагал вдоль улицы, всматриваясь в хатки, в бойцов, то и дело куда-то идущих, прислушиваясь к необычайному воздуху: воздух то и дело содрогался от взрывов, гула моторов. Вот где-то забили в колокол — часто и тревожно.

— Что это? — спросил он бойца, который сопровождал его до бани.

— Э-э-э, — отмахнулся тот. — Вражеские самолеты летят — значит, прячься.

— А чего же вы?

— Да ведь он за день-то раз пятнадцать барабанит. Ну всякий раз и прячься? Вот сюда, — добавил боец и подвел Николая Кораблева к новому срубу, врытому в землю, похожему на деревенскую хату.

То и была баня.

В предбаннике сидел боец. На шее, с правой стороны, у него глубокий розово-синий шрам; видимо, поэтому и голова склонена направо. Правая нога его на деревянном протезе. При появлении Николая Кораблева он вскочил, по-военному отдал честь, не выпрямляя головы, но, увидав, что гость в гражданском, панибратски заговорил:

— А я ждал Макара Петровича, генерала нашего любезного. Ух, люто парится: святых выноси!.. И жарку ему было приготовил. А вы как: с угарцем или с прохладцей любите?

— Не с угарцем и не с прохладцей, а так себе.

— Средненько? И это можем. Раздевайтесь, а я все ментом приготовлю, — и скрылся в бане.

Пока Николай Кораблев раздевался, боец в бане открыл окно, плеснул воду на раскаленные камни и сразу окутался иссиня-белым паром, выкрикивая:

— Всякие генералы бывают! Всякие. Иной скажет: «Ермолай, такую баньку, чтобы пятки жгло». Ну, и такую состряпаю. А он придет, сунется в такую и бегом оттуда, да в крик: «Что ты, Ермолай, угорел, что ль? На раскаленную сковородку меня кинул!» Ну, я понимаю, без обиды понимаю: значит, у генерала нервы или как еще говорят: «И хочется и колется». Меняю маршрут такому генералу. А вот Макар Петрович слово держит. «Сделай, слышь, чтобы все места как есть жгло». Сделаю. У-у! Он залезет на полок и давай веником хлестаться — караул кричи. Темно все кругом, света вольного не видать, а он дерет и дерет веником, да еще покрикивает: «Поддай! Поддай!» Ну, из бани-то его выволакиваем под руки: вроде лошадь после пробега, устает.

— А как Анатолий Васильевич?

— Благородно моется… Пожалуйста, средненькая, — проговорил Ермолай. — Кто что любит, тому мы и должны тем угодить. Так, не так?

— Конечно. Зачем навязывать то, что человек не любит, — ответил Николай Кораблев, входя в баню.

Тело обдало сухим жаром, и Николай Кораблев как сел на лавочке, так и замер: не хотелось двигаться.

Ермолай сказал:

— А ты силен (тут, в бане, он всех называл на «ты»: голый чина не имеет). Гляжу, у тебя спина… ноги… руки те ж. Силен, верное мое слово. Может, ты из тех — «физбеги». Лезь на полок — в рай, а я тебе туда все подам. А чуешь, как уксусом-то марит. Это Макар Петрович меня научил, сказал: «Банька с уксусом — все одно что пельмени с уксусом». Видал? Хитер мужик!

Забравшись на полок, Николай Кораблев спросил:

— А это кто, «физбеги»?

— А те, кто ногами хлеб зарабатывает. Припустится по кругу, и платят, — удивленно произнес Ермолай. — Дешево кусок хлеба достается. Ты был физбегом?

— Нет. Не был.

— А кто же?

— Да так себе.

— Так себе людей, милый, не бывает в стране нашей: каждый человек свою точку имеет, — подав воду в тазике и попробовав ее пальнем, он. чуть подождав, снова заговорил: — Любопытство. А может, ты из смершев? Говори. Я ведь все равно узнаю: ко мне сюда все идут, как в штаб особый — банный… И голый человек все скажет.

— А я даже не знаю, кто это — смерш? — намеренно произнес Николай Кораблев.

— Смерть шпионам, капут, значит. Ты вот что: раз на полок залез, тело хочешь погреть, тогда на голову водичкой плесни, не то кудри твои осекутся. Вот так, водичкой холодненькой, — и опять ни с того ни с сего: — Их тут на войне черт те что, шпионов-то. Однажды и ко мне один приперся. Вот нахал! Я ведь уж каждого разгадаю: человек передо мной голый. И этот разделся. Залез на полок. Гляжу, обращение со мной не то, брезгует, когда я, например, пальцем воду щупаю. У меня Рокоссовский мылся и то: «Ермолай, поддай жарку. Ермолай, милый, потри спину». Ну, как есть по-людски — друг. А это, чую, не тот. Ну и шепнул я Саше Плугову, а он смершу. Те пригляделись, и — цоп: шпион мировой.

— Ну, цоп. А дальше?

— Это мне неизвестно, — со вздохом и сожалением произнес Ермолай.

— А может, тот и не шпион был?

— Очень даже возможно. Только я так думаю: раз человек передо мной голый, значит весь как на ладони.

— Да ведь он телом голый, а душа-то закрыта. Вот я тебе сейчас скажу: «Не дотрагивайся до меня: брезгую». Что же, шпион я, выходит?

Ермолай, ошарашенный, приостановился, а Николай Кораблев, подумав: «Хвастун», — снова спросил:

— Это кто же Саша-то?

— Саша? Полковник у нас тут один. Ну, мы все его Сашей зовем. Отчего, не знаю.

— А ты давно по банным делам?

— Скоро год — юбилей. Под Москвой я еще в армию попал… в пятую дивизию. Ну, меня мина и шарахнула: шею вот и ногу ту же. За это подчистую получил.

— Чего же домой не ушел?

— Домо-о-ой! Дом-ат мой ух так далеко! Впрочем, отселя рядом, да через Орел надо, а в Орле гады. Я ведь молодой, — чуть погодя, о чем-то подумав, снова заговорил Ермолай: — Мне ведь всего тридцать два. Это война меня согнула в бараний рог.

— Семья у тебя есть?

— А как же? — удивленно проговорил Ермолай. — Жена — раз, дочка — два. Нинка! Ух. Востроглазая, а язык — так и режет, так и режет. Окромя того, отец — Ермолай Агапов. Умный. Не в него я пошел, каюсь: тот в мои-то годы полком бы уже командовал — факт непреклонный. Однако и я, как рядовой, давал фрицам жару-бою. Тяжело нам было под Москвой-то, лезли на нас фашисты, как мошкара. Больно хотелось им на Красной площади побывать. Ну, мы их и оглоушили, аж пятки засверкали. Добежали вот сюда, под Орел и ни с места: в землю зарылись — и ничем недостать. Учимся. Воевать учимся.

Николай Кораблев понял, что Ермолай повторяет, истолковав их по-своему, слова Анатолия Васильевича, а тот как бы в подтверждение этого тоненьким голоском, подражая Анатолию Васильевичу, продолжал:

— Герой не тот, кто выскочит на врага, грудь вперед и кричит: «Вот я какой! Ничего не боюсь! Бей меня!» Экий герой! Не-ет, ты врага сумей убить, а себя убивать не давай — вот тогда герой.

— А солдат у вас много ли?

— Пустынь! — выпалил Ермолай, натирая мочалкой спину Николаю Кораблеву. — Прямо скажу: пустынь.

— Пустынь? А как же вы драться-то будете?

— А уж так, чеши затылок: многие в боях полегли, а новых нет. Тяжело Анатолию Васильевичу, что и говорить. Будь у него людишки — давно бы выпихнул немчуру из Орла. Да вот нет и нет. Лезервов нет, — знающе добавил Ермолай.

5

Из бани Николай Кораблев попал к «себе». Ему отвели хату. Стены хаты побелили, в углу поставили железную кровать, на кровать постелили тюфяк, простыню, одеяло. Тут же рядом покрытый газетами стол.

Николай Кораблев вошел, осмотрелся, глянул на часы — было уже восемь вечера. Он решил немного отдохнуть, а потом направиться к Анатолию Васильевичу.

«Как же это так «пустынь»? — вспомнил он разговор с Ермолаем. — «Пустынь». Надо спросить Анатолия Васильевича», — с этой мыслью, сбросив с себя пиджак, ботинки, он лег на постель и тут же, намотавшись в дороге, уснул непробудным сном.

Ночью с ним происходило что-то непонятное: он вдруг просыпался, ощущая, как под ним ходуном ходит кровать, как сотрясаются стены избушки, а на улице вспыхивает что-то огненное и нахально лезет в подслеповатые окна. Он не мог понять, сон это или явь: уж слишком все вспыхивало в комнате и все становилось чересчур огромным.

— Николай Степанович! — загремел над ним голос Галушко. — Без десяти восемь. Командарм требует к себе.

Николай Кораблев вскочил с постели, протер глаза, посмотрел на улыбающегося Галушко.

— Ага! Утро уже. Да неужели я так с вечера и до утра? Вот тебе и на часок! Сейчас, — и он потянулся было к ботинкам, но Галушко, держа в руках сапоги, военный костюм, сказал:

— Нет уж, как приказано: переодеться.

Одевшись, Николай Кораблев поднялся, потянулся, хрустнув суставами, и, по-ребячьи радуясь, произнес:

— Лихо поспал!

У Анатолия Васильевича за столом уже сидели Макар Петрович и Нина Васильевна. Она была в утреннем платье — легком, голубом. Как только Николай Кораблев вошел, она засмеялась, произнеся грудным голосом:

— Ну и спали вы! Я вчера заходила… Как измученный ребенок… и губы вот так оттопырил.

Николай Кораблев испуганно посмотрел на нее, думая: «Да как же это она, приходила?»

А Анатолий Васильевич, глянув на него, сказал:

— Посвежел. А вы красивый! На вас, наверное, женщины вешаются? А-а?

— Родной мой, что это ты как? — упрекнула Нина Васильевна и погладила его по щеке.

Он поймал ее руку, легонько поцеловал, ответил:

— Прости: солдатские шуточки. Но ведь и в самом деле красивый мужик.

— Что же в этом плохого? — не отнимая руки, произнесла Нина Васильевна, открытыми глазами глядя в лицо Николая Кораблева.

— А я и говорю: хорошо. Ну, налей-ка ему чайку. Садись, садись, — обратился он к Николаю Кораблеву. — Садись, Николай Степанович. Да ты как девушка: застеснялся. Я уж думаю, мы с тобой на «ты» перейдем: мужик ты, видно, хороший, мы тоже хорошие… и чего уж там! Пей чай, — почти строго добавил он. — Мы попили. Ну, Макар Петрович, давай карту.

На втором столике они расстелили карту, что-то начали измерять, покачивая головами. Макар Петрович навалился на стол и подвинул его.

— Ты что: животом-то, как утюгом? — проворчал Анатолий Васильевич. — Ну как, на сколько сантиметров сбавил?

— На два.

— За неделю? Погоди, через три-четыре недельки мы его у тебя совсем вытряхнем. Это ведь пустое, жир-то. Ни к чему он, жир. В строй бы тебя, там бы моментально все сняли. А может, и правда, тебя в строю погонять? Давай погоняю. Я ведь, знаешь, когда-то унтер-офицером был… Ох, как гонял!

Николай Кораблев быстро допил чай и подошел к ним.

— Не помешаю? — робко произнес он.

— Ничуть. Ты, конечно, хочешь посмотреть, где эта самая знаменитая конюшня. Вот она, — Анатолий Васильевич ткнул карандашом в кружочек. — Вот река Зуша. А тут, на каменистом берегу, колхозная конюшня. Лошадок колхозники разводили, а теперь немцы превратили конюшню в крепость. Как же, Макар Петрович уверяет: это вроде Измаил, а он Суворов.

Макар Петрович запыхтел и вдруг, приложив руки к груди, выкинул их вперед, разжимая пальцы, как бы что-то сбрасывая с них.

— Я этого не говорю! — решительно сказал он.

— Не говоришь, но делами показываешь, — снова умышленно ковырнул его Анатолий Васильевич. — «Не говорю»? А всю армию второй год около конюшни держит. «Не говорю». Какой нашелся! Даже вспылил — и, обращаясь к Николаю Кораблеву, спросил: — Ты что как побледнел? Нинок! Что это с ним?

Николай Кораблев в самом деле побледнел: он на карте увидел крупно написанное: «Ливни» — и ему даже показалось, что он слышит ясный зовущий голос Татьяны… А вот закричал и Виктор…

В комнате все недоуменно и с тревогой посмотрели на него, а он сначала виновато замигал, затем, справившись с собой, рассказал им про свою семью и о том, что последнюю весточку получил от жены из села Ливни.

Макар Петрович по-заячьи фыркнул, Нина Васильевна легонько охнула. Анатолий Васильевич как вперил свой взгляд в точку «Ливни», так и не отрывался от нее. Нина Васильевна, положив на плечи мужа обе руки — особенно белые на кителе, — сказала:

— А Саша? Сашу позвать. Ты прости меня, что я вмешиваюсь в твои дела… Человек второй год ищет семью. Ведь это мучительно, Толя!

Анатолий Васильевич встряхнулся. Руки жены соскользнули с его плеч, как две рыбки.

— Что ж, так вмешиваться в наши дела хорошо. Макар Петрович, ты ближе к аппарату, вызови начальника разведотдела.

Макар Петрович, взяв трубку и поговорив по телефону, сказал:

— Полковник Плугов пошел сюда.

Вскоре на пороге появился Плугов — высокий, по-девичьи красивый: лицо у него свежее, на щеках еще не утрачен юношеский румянец, глаза с густыми черными ресницами, уши маленькие, да и руки холеные, с длинными пальцами пианиста. Войдя в комнату, он окинул всех каким-то покровительственным взглядом и, проговорив обычное: «Разрешите, товарищ командарм», — двинулся вперед чуть-чуть развязной походкой. Сначала он поздоровался с Ниной Васильевной, низко склонив перед ней голову, и поцеловал ей руку, затем с командармом, потом с начальником штаба и остановился перед Николаем Кораблевым, сверля его глазами… и вдруг засмеялся:

— A-а! Это вчерашний посетитель бани. Ермолай мне рассказывал и даже шепнул: «Наш весь». Здравствуйте, Николай Степанович!

— Саша! — Нина Васильевна кинулась к нему. — Саша! У нашего гостя семья осталась вот тут… в Ливне… Нет. В Ливене.

— В селе Ливни, — подтвердил Макар Петрович.

Саша Плугов посмотрел на карту, отыскал Ливни, вздохнул:

— Ох, далеко!

Сердце у Николая Кораблева сжалось.

— Хотя… — понимая просьбу Нины Васильевны, продолжал Саша. — Хотя наши ребята ходили дальше.

На сердце у Николая Кораблева отлегло.

— Но сейчас трудно: такие рогатки везде расставили немцы. Они что-то чуют.

Сердце у Николая Кораблева опять сжалось.

— Рогатки! — сердито заворчал Анатолий Васильевич. — А тебе бы через Ермолая в бане все узнавать? Пошли людей. Как ее звать-то?

— Татьяна Яковлевна, — еле слышно ответил Николай Кораблев.

— Ну вот, Татьяна Яковлевна Кораблева. Осталась там с ребенком и матерью.

— Она носит свою девичью фамилию Половцева, — энергично вмешался Николай Кораблев.

— Оперная фамилия. Половецкий стан. Эх, когда мы теперь увидим «Князя Игоря»!.. И еще я люблю «Кармен». Вот это опера, скажу я вам, Николай Степанович!

Николай Кораблев криво улыбнулся, боясь, что Анатолий Васильевич, увлекшись рассказами про оперы, забудет о том, о чем надо было говорить сейчас же.

«Видимо, все под старость делаются чуточку болтливы: вишь, что расхваливает, оперы «Князь Игорь» и «Кармен»! Еще бы Пушкина расхвалил или Шекспира! Да ведь хвалит-то как, словно это его собственное открытие, — в досаде думал он, хотя Анатолий Васильевич вовсе не так хвалил, а говорил, как простой зритель. — Как бы мне его направить на то?» — думал Николай Кораблев, делая вид, что внимательно слушает Анатолия Васильевича, и даже в знак согласия начал кивать головой, а в то же время посматривал на Сашу, боясь, что тот поднимется и уйдет. Но тут еще вмешалась Нина Васильевна; она рассказала, что когда Анатолий Васильевич смотрит оперу «Кармен», то в тот момент, когда Кармен уводит в горы офицера Хозе, всегда легонько толкает в бок ее, Нину Васильевну, и убежденно произносит: «Вот увидишь, обязательно она его уведет!»

«Пропало! Все пропало! — уже с болью думал Николай Кораблев. — И зачем это я впутался с фамилией».

Но в это время Анатолий Васильевич, обращаясь к Саше, сказал:

— Вот тебе все данные, товарищ полковник. Половцева, Татьяна Яковлевна. Пускай ребята узнают, как и что, а главное, узнают, как там живет противник и что он думает. Такая разведочка нам теперь особенно нужна, — подчеркнул Анатолий Васильевич.

— Погибнуть могут, — грустно сказал Саша.

— Погибнуть? А как же? На то и война. Погибнут — значит, умрут смертью храбрых. Да и не погибнут, а дело хорошее сделают, — Анатолий Васильевич некоторое время в упор смотрел на Сашу, потом сказал: — Понял? Или все еще не доходит?

— А-а-а, — о чем-то догадавшись, сказал тот. — Есть послать, товарищ командарм.

— Саша, чайку, — Нина Васильевна налила стакан чая и подвинула Саше.

Тот, потренькивая ложечкой в стакане, глядя на всех уже веселыми глазами, балагуря, проговорил, ни к кому не обращаясь:

— Понимаешь ли, инфузория какая? Попался один мне, и понимаешь ли, инфузория какая… Я, конечно, человек спокойный, выдержанный, воды не замучу… Ну, а тут допрашиваем час, допрашиваем два, три… В горле пересохло. Долбит одно и то же: подчинялся приказу, выполнял приказ.

— Они с наших людей кожу сдирают. А я слышал — ты с ними цацкаешься.

— Да ведь, говорят, гуманно надо.

— Кто это говорит?

— Полковник Троекратов. Черт те что, и фамилия-то какая-то математическая. Философ. Я ему говорю: я хотя философию и не знаю, но обожаю всей душой.

— А вы, Саша, не ломайтесь. Почитали бы кое-что по философии.

— Желаю всей душой, но сейчас не могу, Нина Васильевна. И завидую Троекратову. Вот он, кстати, и шагает. Нет, вы посмотрите, как вышагивает, точно гусь с кормежки.

Николай Кораблев вместе со всеми посмотрел в окно. Из-под горы к калитке шел полковник. Шел он в самом деле медленно, основательно ставя ноги на землю, как бы одаряя ее этим. Вот он прошел через калитку, остановился, посмотрел на пройденный путь, затем круто повернулся и, вскинув голову, чуть склонив ее на левую сторону, тронулся вперед.

— Хорошо идет! — сказал Макар Петрович. — Цену себе знает. Вот тебе и инфузория! — почему-то не совсем добродушно кинул он Саше.

6

Троекратов вошел в комнату. Это был человек среднего роста, пожалуй такой же, как и Саша Плугов. Но у него огромный лоб. Из-под наката лба смотрят большие, не то карие, не то черные умные глаза. Лицо чистое и белое. Лет ему, вероятно, тридцать пять — сорок. Произнеся обычное: «Разрешите, товарищ командарм?» — он поздоровался с Ниной Васильевной, потом с Анатолием Васильевичем, затем с Макаром Петровичем и, сказав Саше: «С тобой мы уже виделись», — остановился перед Николаем Кораблевым.

— Земля наша слухом полнится, — заговорил он бархатным голосом. — И звать как вас, Николай Степанович, уже всем известно, и как вы в бане мылись, известно, и даже известно, как вас искупали фрицы на переправе… Ну что ж, осталось только протянуть вам руку и сказать о себе: «Николай Николаевич Троекратов, бывший работник философского фронта, ныне начальник политотдела армии».

— Эх, ты! Черт те что! — Саша даже ерзнул на стуле. — Черт те что! полжизни бы отдал, лишь бы быть таким, как наш Троекратов: не говорит, а поэму читает и покоряет с первого взгляда, как факир. Нет, факир ведь чудеса показывает: огонь там глотает, змей. А этот — гипнотизер, вот кто.

Троекратов повернулся к нему, сдержанно улыбаясь, сказал:

— За то, чтобы быть вежливым, Саша, не стоит платить половинкой жизни, надо просто понять, что около тебя люди, а не сатаны, как ты сегодня выразился.

Николай Кораблев только тут заметил, что на чистом лице Троекратова два шва, идущие от правого уха к верхней губе, а зубы изумительной белизны и все ровные, как на подбор.

— Сбил меня! — вскрикнул Саша. — Прямо из дальнобойной ахнул, — и, обращаясь к Анатолию Васильевичу, добавил: — Вот, а вы, товарищ командарм, говорите. Да ведь он мертвого убедит!

— Мертвого убеждать не пытался, а вот тебе, живому, никак не втолкую.

— В чем спор-то у вас? — вмешался Анатолий Васильевич.

— Гуманно, слышь, надо допрашивать.

— С разбором, — поправил Троекратов. — И всматриваться в будущее: на сотню мерзавцев может попасться один честный человек, и тот нам дорог.

— А-а-а, — протянул Анатолий Васильевич. — Врага надо уничтожать.

— Вот, — Саша даже захлопал в ладоши. — И Горький это же говорил: «Если враг не сдается, — его уничтожают». Слыхал?

— А я разве утверждаю, что врага надо щадить? — возразил все тем же бархатным голосом Троекратов. — Но нельзя и весь немецкий народ зачислять во враги, — казалось, он говорит спокойно, но по тому, как вздрагивают веки, было видно, что внутри у него все кипит. — Война — штука жестокая, — он сел за стол и, рассматривая свои узловатые белые пальцы, продолжал: — Она, война, создает не только героев, но и пробуждает в человеке зверя.

Со стула поднялся Анатолий Васильевич. До этого он сидел в уголке и перелистывал учебник геометрии. Тут он поднялся, и до того встревоженно злой, что у него над переносицей вздулась жила. Нина Васильевна с упреком кинула взгляд на Николая Николаевича и пошла было на Анатолия Васильевича, произнося: «Толя! Да что ты?» — но тот грубо отмахнулся от нее (за это он потом несколько раз извинялся перед ней), сурово произнес:

— Послушайте, полковник Троекратов. Мне кажется, вы находитесь в армии, а не на безответственном диспуте. Война есть война, дорогой мой.

— Нет, война не есть война, товарищ командарм, — бледнея, возразил Николай Николаевич. — Есть войны справедливые, а есть грабительские, каковых больше.

— Ага. Вы мне опять из политграмоты?

— Нет. Из Ленина.

Анатолий Васильевич смешался. И вдруг тоненько вскрикнул:

— Но ведь партия нас учит: воспитывайте в себе, в офицере, в бойце лютую ненависть к врагу!

— Без этого, товарищ командарм, мы победить не сможем. Но ненависть к врагу, да еще такому, как фашисты, — чувство благородное, и это благородное чувство нельзя подменять чувством зверя.

— У вас есть факты?

— Да.

— Ах, вы все о том же, — торопливо перебил его Анатолий Васильевич, видимо, не желая что-то открывать перед Николаем Кораблевым. — То единичный случай. Единичный, — подчеркнул он, как бы говоря: «Хватит об этом».

— Единичные случаи могут стать массовыми, если их вначале не подрезать в корне, — очевидно, не поняв желания командарма, сказал Троекратов.

— А кто протестует… подрезать?

— Протестуют. Протестует, — чуть хриповатым от долгого молчания голосом проговорил Макар Петрович и кивнул на Плугова.

Нина Васильевна с удивлением в упор посмотрела на Плугова и укоризненно, еще не веря, произнесла:

— Саша! Вы? Да неужели вы? Вы, Саша?!

Саша Плугов вспыхнул:

— Инфузория… видите, инфузория какая, — пробормотал он, видимо, с силой сдерживая себя, и вдруг прорвался. Часто ударяя себя кулаком в грудь, он с гневом, с надрывом, обращаясь к Троекратову, прокричал: — Да вы… да ты! Ты знаешь, что творится там, по ту сторону. Ты не знаешь, а мне каждодневно докладывают: там голодом сморили тысячи наших лучших людей, там дизентерией заразили десятки тысяч людей. Там наши люди с ума сходят. А ты мне: гуманным будь, — и, нервно дрожа, обращаясь к Анатолию Васильевичу, он произнес: — Разрешите идти, товарищ командарм?

— Куда? Куда? — заливаясь звонким смехом, выкрикнул Анатолий Васильевич. — Ну и пропек! Ну и пропек тебя философ. Ай да пропек!

Когда Саша вышел, все некоторое время молчали, затем Анатолий Васильевич сказал, обращаясь к Троекратову.

— Как с летчиками, договорились?

— Так точно, товарищ командарм.

— Проработайте-ка совместно с ними эти случаи, когда на пустое место бомбы бросают. И проработайте так, чтобы до сердца дошло. Авиация! Первоклассная авиация. Сотни тысяч людей там, в тылу, у вас вот, на Урале, Николай Степанович, самолеты строят, а тут на самолеты иногда неопытных летчиков посадят — и лети. Черти полосатые! А генерал Байдук шипит, не хочет честь полка марать! И пожалеет! Не проработает да еще не посадит недельки на две этих молодчиков в назидание другим, — хуже потом будет.

— Уже согласился, — сказал Николай Николаевич и повернулся к Нине Васильевне, которая спросила его:

— Как ваши зубы?

— Чужие, Нина Васильевна: на ночь приходится в стакан класть. Это пока один, а вот приедет Верочка, как при ней-то я буду? Неприятно, когда человек ложится спать и вдруг вынимает зубы.

— Ну, что вы? Она же у вас такая славная, поймет, — и, обращаясь к Николаю Кораблеву, Нина Васильевна пояснила: — Под Москвой Николай Николаевич был ранен; щеку разорвало и выбило зубы. Потом зубы вставили, а он к ним никак не привыкнет.

Николай Кораблев как бы не слышал всего этого, изумленно посмотрел на Анатолия Васильевича, тот, подсев к столику, достал учебники по геометрии и алгебре, положил перед собой тетрадь и весь сосредоточился.

«Неужели еще и математикой занимается?» — подумал он.

Глава четвертая

1

Анатолий Васильевич обладал изумительной памятью: раз прочитав книгу, он содержание ее запоминал навсегда, так же хорошо он помнил и людей, с которыми приходилось сталкиваться; или, например, стоило ему побывать в той или иной местности, и он уже в любое время мог представить ее себе, да не вообще, а с деталями: где и какие повороты на дороге, овраги, канавки, перелески.

— Этому татарин Ибрагимов меня научил, — иногда говаривал он.

Когда-то давно, лет сорок тому назад, в селе Явлейке жил татарин Ибрагимов. Отсюда он раскинул свою торговую сеть на весь Хвалынский уезд, что тянулся от Волги в глубь правобережья. Сначала он сам скупал тряпки, битые чугунки, лом-железо, а потом подобрал одного паренька, другого, третьего, и под конец у него работало восемнадцать ребят, таких же расторопных, сообразительных и предприимчивых, как и Толька Горбунов. Каждому пареньку он давал лошадь, запряженную в телегу или сани, смотря по времени года, мешочек с деньгами — десять рублей звонкой монеты: копейки, гривны, пятаки — и рассылал ребят во все концы уезда. Особых контролеров он не имел, но и обмануть его было трудно. Когда тот или иной паренек возвращался с «промысла», Ибрагимов сам открывал перед ним ворота и, впуская во двор телегу или сани, загруженные товаром, громко причмокивая, приветствовал:

— Ай! Кунак! Кунак! Дорогой гость будешь. Салма есть. Жеребенка есть, — и, взяв коня под уздцы, вел его к сараю.

Тут, разложив на деревянном прилавке связанные тряпки, донельзя поломанные утюги, ухваты, изуродованные топоры, битые чугунки и прочая, прочая, прочая, он немедленно из хозяина превращался в покупателя.

— Сколько за такую штукенцию, князь, просишь? — пренебрежительно произносил он, вертя в руках сверток тряпок или изуродованный топор, и, узнав цену, морщился, но хлопал рука в руку. — Дорого, но берем. А сколько за такую штукенцию, князь? — и, если за «штукенцию» князь «загибал», Ибрагимов начинал ворчать, тихо и предостерегающе, как волкодав на цепи при приближении Брага, потом вдруг срывался на визг: — Ты не купец! Ты — бога нет, совесть нет. Пятак? Батюшки мои, матушки! Пятак — деньги. Ух, сколько деньги! Яман! Яман! — визжал он, откладывая дорогую «штукенцию» в сторонку.

И всякий паренек должен был в точности помнить, у кого куплен «дорогой товар», где живет тот человек, как его фамилия, какой он на вид. Забрав с собой «дорогую штукенцию», Ибрагимов отправлялся к продавцу, живи тот хотя бы за пятьдесят верст от Явлейки.

— Это была такая тренировка! — вспоминал Анатолий Васильевич.

— Но ведь у тебя хорошая память была, когда ты учился в школе, — поправляла его Нина Васильевна.

Да. Память у него была хорошая и раньше, когда он учился в школе, но ему учебу пришлось оборвать в пятом классе: отец во время половодья утонул в реке вместе с лошадью, осталась мать, больная туберкулезом. Нужда толкнула к татарину Ибрагимову.

У Ибрагимова Толя пробыл три года. За это время он так натренировал память, что когда, по совету местного учителя Курбатова, начал готовиться в шестой класс Хвалынской мужской гимназии, то в течение четырех месяцев не просто подготовился, но и блестяще выдержал все экзаменационные испытания, поразив директора и преподавателей своей необычайностью.

— Видишь, тебя приняли в гимназию, куда плебеям доступа нет. Ты плебей из плебеев: беден, как засохшая крапива, но тебя приняли… за твое умственное богатство, которого они не видят: считают тебя вундеркиндом, — сказал ему после экзаменов учитель Курбатов.

— Что это такое — вундеркинд?

— Чудо-юноша. И они будут тебя показывать всем, как забавную диковинку.

— А я не пойду на показы. Я имею право учиться, как и все! — с пылом возразил Толя.

— Эх, милый, — с тоской произнес Курбатов, — обух соломинкой не перешибешь. Сначала превратись в силу, тогда бей, да не один. Ну, об том тебе еще рано. Советую: пока терпи, а потом припомни.

Так и было. Директор гимназии, некто Никифоров, кудрявый, лысеющий «хохотун», как звали его гимназисты, иногда приглашал местных тузов во главе с попечителем — купцом первой гильдии Калашниковым. Тузы, предварительно выпив в директорской, входили в зал, рассаживались, и тут Никифоров показывал им «Фокусы-мокусы вундеркинда».

— Вот он. Вот чудо природы! — похохатывая, вскрикивал он, когда Толя появлялся в зале. — Сию минуту мы вам, господа отцы города, покажем изюминку. Слушайте, Горбунов, а вы, Иван Игнатьевич, — обращался он к преподавателю словесности, — прочтите из сборника любое стихотворение.

Преподаватель словесности выполнял просьбу директора, а Толя Горбунов, напрягая память, в точности декламировал стихотворение. Все ахали, охали, подчеркнуто хвалили «вундеркинда», а попечитель гимназии купец Калашников произносил свое постоянное:

— Далеко пойдет паренек. Завидно. К примеру, в цирке выступает или в балагане. Мешками деньги домой таскать будет.

С Калашниковым все соглашались, особенно местные тузы.

Но однажды математик Кулаков раздельно, будто решая какую-то сложную задачу, сказал:

— Да-с. Пойдет. Если… если не свихнется. Были случаи, — продолжал он в наступившей тишине. — Выдающиеся способности по математике, в области искусства — музыки, например. В детские, конечно, годы. А потом? В семнадцать, восемнадцать лет — пустомеля: простых действий арифметики не знает, простую ноту не возьмет.

Директор весь сморщился, будто прорванный резиновый мяч.

— Ах! — вскрикнул он. — Вы опять за свое, Николай Ивано-о-вич, — презрительно подчеркнул он «Иванович» и в отчаянии ринулся: — Какое нам дело до того, что с ним будет в семнадцать лет? Не правда ли, господа? Не правда ли, господин попечитель?

И никто не видел, как от стыда и унижения сгорал Толя.

2

С математиком Кулаковым и сошелся Анатолий Горбунов. Вдвоем на квартире Кулакова они часто засиживались допоздна, решая ту или иную сложную теорему. Именно здесь Анатолий познал поэзию математики и решил после окончания гимназии поступить в Московский университет, на физико-математический факультет. Да. Да. Вот еще несколько месяцев учебы, затем сдаст экзамен на аттестат зрелости, потом два месяца каникул, и осенью он наденет костюм студента. От тряпичника — в университет! А потом? Потом он станет «выдающимся математиком». И тогда? Тогда — это уже затаенная мечта самого Анатолия Горбунова, — тогда он женится на Нюрочке, дочке Кулакова. Она тоже оканчивает гимназию. Какая она чудесная, эта Нюрочка: глаза у нее с обжигающим блеском, голос мягкий, теплый, а походка неслышная!

И все эти мечты были нарушены неожиданно и жестоко. Осенью тысяча девятьсот четырнадцатого года, когда он намеревался отправиться в Москву, чтобы там поступить в университет, его призвали в армию как рядового и определили в запасную роту. И все рухнуло. Все. Осталось: «Раз-два. Левой. Левой. Коли. Беги. Прыгай». Нет. Нет. Как только закончится война, он уедет в Москву и поступит в университет. А война, говорят, вот-вот закончится. Ну, еще месяц, ну, два-три… Но прошел месяц, другой, третий, а на шестой Анатолия Горбунова отправили на фронт, и тут, как знающего математику, его перевели в артиллерию. В артиллерии он и заслужил звание унтер-офицера. А потом? Потом, в тысяча девятьсот семнадцатом году, по всей стране пронеслась народная буря — революция. Куда идти? С кем остаться? Против кого биться? Обратиться бы к старому учителю Курбатову, но того в тысяча девятьсот пятнадцатом году сослали куда-то на Север. За что? Анатолий Горбунов не знал. И вот в один весенний день к нему пришло письмо.

«Толя! Ты мне дороже сына, — писал учитель Курбатов. — Я вернулся домой и отсюда пишу. Ты теперь сильный. Но вспомни нужду, унижения, какие претерпел в гимназии, и становись в ряды большевиков, партии Владимира Ильича Ленина. Я его знаю: он народ не подведет».

Солдатский полковой комитет — и во главе Анатолий Горбунов. Затем бурные дни в Питере. Встреча с Лениным в Смольном. Ленин заговорил с ним, как со старым знакомым.

— Ага! Это вы, товарищ Горбунов, — и пожал ему руку. — Спасибо от всего пролетариата и от партии: разгромили вы хлюпиков Керенского… А теперь приехали сюда с товарищами-солдатами? Помогайте, — и, громко смеясь, спросил намеренно по-волжски: — Одолем или не одолем? — и тут же серьезно сказал: — Одолеем. Непременно буржуазию одолеем.

Затем в боях от Царицына до Черного моря как командир полка прошел Анатолий Горбунов. Отсюда он вернулся на Волгу, в город Хвалынск, чтобы повидать ту, о которой мечтал. И он встретил ее — Нюрочку. Преждевременно постаревшая, брюзжащая на революцию, она только и сказала:

— Проклинаю… вас вместе с ними.

А математик Кулаков, словно помешанный, зыркнул на него глазами и таинственно произнес:

— Слыхал и в точности знаю — большевики по всем крупным городам расставили виселицы. Сто фабрик перевели на выработку железных виселиц. Железных, чтобы не сгнили, заметьте.

Все-все, как по книге, читает Анатолий Васильевич. Вот снова Москва. Тысяча девятьсот двадцать четвертый год. Отгремели пушечные раскаты. Страна вступила в полосу мирного труда. Тут бы и уйти из армии, но вызвал Сталин, посоветовал:

— Математики у нас найдутся. Ученые военные нам позарез нужны. Поступайте в академию.

И военная академия окончена. Встретился с Ниной Васильевной — с лучшим товарищем в горестях, бедах и радостях. Но сбросить бы военный мундир. Конечно, теперь поздно поступать в университет. Какой уж университет, когда вот-вот хлопнет сорок пять лет! Осталось одно: забраться куда-нибудь под Москву или на юг, построить дачку, приобрести библиотеку, заняться чтением, а главное — математикой…

В тысяча девятьсот тридцать девятом году Анатолий Васильевич снова встретился со Сталиным и сказал:

— Иосиф Виссарионович, мне скоро пятьдесят…

— Что ж, юбилей справим.

— Спасибо. Но, может быть… Может быть, отстать от военного дела? Все-таки тянет любимое — математика.

Сталин некоторое время расхаживал по кабинету, раскуривая трубку, затем проговорил:

— Хорошо.

Анатолий Васильевич радостно подумал: «Вот и я у себя: математик».

— Хорошо, — повторил Сталин. — Мы, конечно, во много раз стали сильней старой России… но… но ведь капиталисты еще не слабее нас? Вы уйдете из армии, займетесь математикой — любимым делом. Неплохо. Другой уйдет из армии, займется историей — любимым делом. Неплохо. Третий уйдет из армии, займется географией — любимым делом. Неплохо. Разве среди нас есть такие, для кого война — любимое дело? Мы люди мирного, творческого труда: перестраиваем общество на коммунистических началах. Хорошее дело. Но капиталисты ненавидят нас и готовят на нас войну. И навяжут нам ее, хотим мы этого или не хотим. Нет, не советую вам уходить из армии. Придет время, займетесь и математикой, а я буду приезжать к вам и выслушивать вас, — дружественно закончил Сталин.

И вот снова война — свирепая, страшная.

Любил ли он, Анатолий Васильевич, военное дело так же, как, например, любил математику? Нет. Военное дело для него являлось обязанностью, священным долгом перед народом, перед партией… а так — построить бы где-нибудь дачку, приобрести библиотеку и читать, читать. Читать и работать над математическими проблемами.

3

— Нет, мы обязательно заимеем дочку или сына, Нинок, — проговорил Анатолий Васильевич, поднимаясь с пруда в гору, ведя под руку Нину Васильевну, чувствуя себя при этом совсем молодым.

Нина Васильевна соглашается и еле слышно смеется.

— Ты знаешь, Нинок, недавно указ вышел: генералам в отставке отводится гектар земли под дачу. Представляешь, гектар? Это такой обширный участок! Мы попросим где-нибудь на юге.

— В Сочи, Толя.

— Нет. Лучше в Гурзуфе. В Сочи комары.

— А в Гурзуфе?

— Говорят, там нет такого добра.

— Ну в Гурзуфе, — соглашается Нина Васильевна. — Как только закончится война, так и переедем в Гурзуф.

Все это, конечно, слышит Галушко. Он идет позади них и про себя решает:

«Мы с Грушей туда же переедем. Генерал не покинет нас. Ну как же? Войну вместе, а тут — прочь? Да и что они без меня сделают? Какую уж там дачу — шалаш не построят».

Анатолий Васильевич, как бы подслушав думы Галушко, поворачивается к нему.

— А ты, Галушко! Поедешь с нами? Конечно, и Грушу возьмем. Или без Груши? Может, другая приглянулась?

Галушко стесняется, опускает глаза и от волнения не говорит, а шепчет:

— Со всим хозяйством з вами, товарищ генерал, — встрепенулся: — Товарищ командарм, к вам офицер от командующего фронтом.

Из машины выбрался офицер связи от Рокоссовского.

— Товарищ генерал-лейтенант. Важнейшее сообщение.

Всякий раз при появлении офицера от Рокоссовского у Анатолия Васильевича усиленно начинает биться сердце: офицер вез что-то особенное. Сейчас сердце забилось еще сильнее: сам Анатолий Васильевич ждал особенное. Вот почему он торопливо произнес:

— Нина, иди собирай обед.

Нина Васильевна и Галушко послушно скрылись в хате, а офицер и Анатолий Васильевич отошли в сторону. Офицер полушепотом сообщил:

— От Верховного Главнокомандующего получено: «Между вторым и шестым июля немцы выступят». Все, товарищ генерал-лейтенант. Разрешите идти?

Анатолий Васильевич ничего не ответил и пошел с хату, вдруг согнувшись, как будто на него свалилась тяжесть. Войдя в комнату, он, через силу улыбаясь, проговорил:

— Ага! За столом уже? Давайте! Давайте! Проголодался я. Кстати, какое сегодня число? Ага. Второе. Завтра третье, четвертое, потом пятое, десятое. Хорошо. Очень хорошо. Где же витамин, Груша? Что, мне самому за ним бежать? — тоненько и обиженно вскрикнул он.

Бутылочка с витамином стояла на столе, только не на обычном месте, около прибора Анатолия Васильевича, а чуть в сторонке. Макар Петрович подал ее Анатолию Васильевичу, и тот, не извинившись перед Грушей, начал капать жидкость в рюмку. Все удивленно, встревоженно посмотрели на него, особенно Нина Васильевна, но никто ничего не сказал. Так, в молчании, и прошел весь обед. А когда обед кончился, Нина Васильевна осторожно, словно боясь кого-то этим потревожить, пододвинула Анатолию Васильевичу карты. Тот машинально взял колоду, долго с треском мял ее, затем вдруг раздраженно проговорил:

— Опять Макара Петровича в дураках оставить? Ничего: он и без этого может остаться, — затем чуть помолчал, неопределенно крякнул: — Да-a. Так-то вот. Макар Петрович: сидишь у себя в кабинетике, плетешь-плетешь и забываешь, что на тебя тоже плетут… да еще Гудериана позовут, — и, стараясь сдержать раздражение, повернулся к Николаю Кораблеву, мягче сказал: — Гудериан у них есть, танками заправляет. Неглупый мужик. А Макар Петрович думает: наплету-ка я на Гудериана и на всех Шмидтов, да и буду посиживать сложа руки.

Макар Петрович за год совместной работы с Анатолием Васильевичем прекрасно узнал его характер и в интересах дела многое ему прощал. А сейчас он понимал, что командарм, получив какое-то важнейшее сообщение от Рокоссовского, весь сосредоточился на этом сообщении, но чтобы не показывать всего того, что творится на душе, он напал на него, на начальника штаба. Чтобы поддержать разговор в этом направлении, видимо, очень нужном для командарма, Макар Петрович намеренно мрачно проговорил:

— Вместе плели!

— Вместе? Точно. Может, вместе и в дураки попадем. Нет, не в дураки, а в преступники! Нам ведь с вами, Макар Петрович, армию доверили — десятки тысяч людей, огромнейшее вооружение, гигантское хозяйство, и наказ народа — защищайте отчизну, выгоните врага с родной земли, не то проклянем мы вас. А мы с вами всю армию можем кинуть в такую бездну… Откуда… откуда… — Он не нашел слова и, отбросив колоду карт, вскочил со стула, прошелся туда, сюда, затем вскинул голову: — Отчизна? Вот эти люди и есть отчизна!

«Ага. Значит, дан приказ о наступлении, — решил Макар Петрович и, внутренне рассмеявшись, победоносно посмотрел на командарма. — А все-таки ты все выдал, Анатолий Васильевич», — мысленно проговорил он.

Николай Кораблев не видел еще таким Анатолия Васильевича, но понимал, что раздражение это не от прихоти, не пустяковое, что с Анатолием Васильевичем творится что-то серьезное, большое. Поймав взгляд Нины Васильевны, он еле заметно пожал плечами. Та опустила глаза и, предполагая, что она и Николай Кораблев здесь лишние, сказала:

— Николай Степанович! Может, мы с вами погуляем? Так хорошо на пруду. Мы только что были там.

— Это еще что за бегство? Или окончательно хочешь взвинтить меня? — У Анатолия Васильевича даже затряслись пальцы на правой руке, и он, побарабанив ими по столу, зло и оскорбительно сказал: — Ну что, мало? Мало? Ты еще добавь!

Нина Васильевна вспыхнула: глаза ее стали принадлежать только ему, улыбка — только ему, открытые губы — только ему, и она, положив руки ему на плечи, тихо произнесла:

— Толя, родной мой, — и, спохватившись, что они в комнате не одни, заговорила о том, что ей только что пришло на ум: — Я всегда удивлялась твоей памяти, а вот когда сели за карты, я просто была поражена: как это ты каждую карту помнишь.

Анатолий Васильевич сразу отмяк. Обняв Нину Васильевну и глядя на Николая Кораблева, он проговорил:

— Ну вот, от жены получил похвалу, а они редко мужей хвалят, — легонько оттолкнув Нику Васильевну, добавил: — Эх, ты! Дипломат мой, — затем снова обратился к Николаю Кораблеву: — А вам, раз попали на фронт да забрались На квартиру к таким генералам, как мы, конечно, надо кое-что знать… и не из уст банщика Ермолая. Он вам, поди-ка, плел-плел. Занозистый мужик, дотошный: все хочет знать, о всем расспрашивает, а потом разбалтывает. Ну и городишь ему, чтобы не обидеть, какую-нибудь околесину. А вам надо знать в точности, — он чуть подумал: — Ведь мы через вас обязаны отчитаться перед народом. Приедете на Урал, скажите там, что здесь не бездельники.

— Я бы еще хотел посмотреть моторы… как они тут… в работе?

Анатолий Васильевич недоуменно пожал плечами.

— Чего же их смотреть? Они, как и все остальное, в невероятнейшем напряжении находятся во время боя, а мы восемнадцатый месяц улучшаем позиции да готовимся к бою. Танковые стычки были, но давно. Нет. Вот бой начнется, тогда и смотрите.

Николай Кораблев хотел было сказать: «А когда же начнется бой?» — но счел, что так спрашивать нельзя, и поэтому задал наводящий вопрос:

— Я ведь здесь больше месяца не пробуду.

Анатолий Васильевич скупо кинул:

— Успеете. А теперь пойдемте к Макару Петровичу.

4

Хата, в которую они вошли, мало чем отличалась от многих деревенских. Она была разделена на две комнаты — переднюю и заднюю. Передняя начисто побелена, по бокам вместо деревенских скамеек стояли венские стулья, посредине огромный стол, в углу кровать — простая, железная, порыжевшая от ржавчины. На кровати лежал, видимо, жесткий тюфяк, потому что одеяло прилипало к нему, как к каменной плите. Во втором углу телефонные аппараты, такие же, как и в комнате Анатолия Васильевича, и мрачно-черный несгораемый шкаф, а на стене огромная оперативная карта задернута шторой.

В эту комнату заходили только некоторые. Даже адъютант Макара Петровича, прежде чем войти, должен был попросить разрешения. Уходя же отсюда, Макар Петрович строго приказывал часовым: «Никого не пускать», как бы боясь, что кто-нибудь войдет, осмотрит плоский тюфяк и по этому определит, о чем думает Макар Петрович и какие тайны хранятся на его сердце.

Сейчас Макар Петрович, отдуваясь (командарм ходил быстро, и начштаба еле поспевал за ним), достал из несгораемого шкафа толстенный портфель, расстегнул и, положив на него руки, открыл было рот, намереваясь что-то сказать, но так и не сказал, очевидно, придерживаясь правила, что молчание — золото.

В комнате наступила тишина. Было слышно, как, переминаясь у стола, поскрипывает сапогами Макар Петрович. Анатолий Васильевич о чем-то думал, глядя в окно, затем посмотрел в глаза Николаю Кораблеву — долго, проникающе:

— Знаю, Николай Степанович, для вас тайна есть тайна. А у нас буквально все тайна. Все. Понимаете? Если вы обладаете воображением, а я в этом не сомневаюсь, то можете себе представить, сколько вьется около нас шушеры, а среди нее немало и матерой сволочи. Мышку можно узнать по хвостику, а тайну — по одному, случайно оброненному слову.

— Я ничего не видел, я ничего не знаю: я гражданский человек, — быстро ответил Николай Кораблев, не опуская глаз.

— Вот именно: «Я ничего не знаю, я ничего не понимаю: я гражданский человек». И имейте в виду, раз вы были в этой комнате, к вам будут лезть с расспросами.

— Понимаю.

— После этого я вам полностью доверяю. Так ведь, Макар Петрович?

Тот пожевал толстоватыми губами и кивнул головой.

— Видите, какой у меня начальник штаба: лишнего слова не произнесет. Кивнул — и все. А что это: то ли он согласен, что вам можно доверять, то ли правда то, что я говорю о тайне, то ли то, что к вам будут приставать с расспросами?

— Все, — сказал Макар Петрович и снова пожевал губами.

— Видали? Ну, ладно. Пока собираются генералы и полковники, я вам кое-что поясню, Николай Степанович, — и Анатолий Васильевич подвел его к карте. — Видите, как тут все разрисовано? Говорят, Орловско-Курский узел. Это не совсем точно. Здесь дуга, вернее две дуги. Вот это Орловская дуга. Она лежит колечком к нам и тянется примерно с северо-запада на Мценск, с Мценска по реке Зуша на село Тяжи, затем уходит снова на запад, вплоть до Черни. А вот новая дуга — Курская. Эта дуга лежит колечком на запад и тянется примерно от Черни через Рыльск — Сумы на Белгород, — Анатолий Васильевич чуточку помолчал, дав возможность Николаю Кораблеву рассмотреть карту, и снова заговорил: — С военной точки зрения выгоды с той и другой стороны равноценны: они могут ударить с Рыльска на Курск.

— Ничего подобного, — произнес Макар Петрович так, как будто дело касалось его чести. — Со стороны Орла на Курск и со стороны Белгорода на Курск.

Анатолий Васильевич в упор посмотрел на него.

— Зря держим человека здесь: ему бы работать в генеральном штабе, — и продолжал, словно никакой реплики и не было. — С Рыльска на Курск… Прорвав тут линию нашей обороны, расчленив фронт, они ринутся…

— Не ринутся, — снова вступился Макар Петрович уже более сердито.

— Но ведь есть же данные, что они готовятся к удару со стороны Рыльска! — прикрикнув, проговорил Анатолий Васильевич.

— Демонстрация. Обман, — все так же упорствуя, Еозразил Макар Петрович и, подойдя к карте, стал тщательно вычерчивать стрелу от Орла на Курск; вычертив ее (аккуратно, с ровными загибами к острию), он сказал: — Вот так ударят, — и тут же вычертил новую стрелу со стороны Белгорода на Курск. — И вот так.

Анатолий Васильевич, видимо, хотел сказать какое-то злое слово: глаза у него задрожали, а губы вытянулись, но сдержался, чуть подождал, затем, встряхнувшись, проговорил:

— Возможно, они ударят со стороны Орла и Белгорода на Курск. Я говорю с вами, Николай Степанович, на гражданском языке, чтобы было понятней. Возможно. Тогда при удачном прорыве вся наша группировка, стоящая западнее Курска, попадет в мешок. Разгромив эту группировку, они ринутся на Каширу, Рязань и таким же путем захлестнут Москву.

— От мысли захватить Москву еще не отказались? — спросил Николай Кораблев и спохватился, видя, как Анатолий Васильевич моргнул, как бы говоря: «И этот лезет с неумными вопросами», — но тот спокойно ответил:

— Увлекательная штука — взять Москву. Но… но мы тоже можем ударить по их орловской группировке с севера и юга, и тогда они окажутся в мешке.

— А силы есть? — снова не выдержав, спросил Николай Кораблев.

— Ну, а как же! Силы? Что это значит — силы? Это не значит только танки, пушки, самолеты, бойцы. Современная война — это не война времен Кутузова. Здесь, на огромнейшем протяжении… ну, километров на четыреста — пятьсот, — Анатолий Васильевич начал водить тупой стороной карандаша вдоль линии Орловско-Курской дуги. — Здесь у нас всюду от трех до семи линий обороны. Что это значит? Это значит, что на очень большую глубину все изрыто окопами, блиндажами, усеяно минами, опутано колючей проволокой, тысячи жилых пунктов, возвышенностей превращены в так называемую круговую оборону. Чтобы пройти где-либо здесь вражеской пехоте, например на линии нашей армии, надо сначала все эти окопы, блиндажи, минные поля, рвы, — все это надо сначала взорвать.

— А у них? — уже осмелев, спросил Кораблев.

— У них? То же самое.

— Но ведь они… вы простите меня, Анатолий Васильевич… может, это все наивно… Но ведь они могут нащупать слабое место в нашей обороне и неожиданно хлынуть в это место.

— Слабых мест нет, — уверенно ответил Анатолий Васильевич, — а относительно неожиданности в начале данного наступления… — Он улыбнулся и задал вопрос Николаю Кораблеву: — Ваш завод где находится?

— В городке Чиркуле.

— Скажите, например, можно в течение недели неожиданно перенести завод в другое место и выпускать там моторы?

— Ох, нет! Год понадобится.

— А тут хозяйство неизмеримо больше вашего. Страна нам прислала сюда столько, что если бы все это повернуть на мирное строительство, мы воздвигли бы два-три новых Орла. Как ты думаешь, генерал? — обратился он к Макару Петровичу.

— Пять, — сказал тот и повторил: — Пять.

— Подсчитал. Не три или четыре, а пять. Так вот какое хозяйство, Николай Степанович… если не больше, — чуть подумав, сказал Анатолий Васильевич. — Ваш завод невозможно неожиданно перенести в другое место, а здесь в начале наступления подобная неожиданность немыслима: удары для прорыва накапливаются месяцами; месяцами стягиваются пушки, минометы, пулеметы, танки, самолеты, подвозятся снаряды, горючее, войска, продовольствие, строится встречная оборона. Неожиданно перекинуть все эти колоссальнейшие материальные и людские силы немыслимо… Иначе — авантюра.

— Да ведь в конце концов война и есть авантюра: военачальнику разрешено все — обман, подкупы, убийства, неожиданные выступления, — проговорил Николай Кораблев, все еще не отрывая взгляда от карты.

— О-о-о! Нет. Война — это наука, с такими же законами, как и математика: военачальник должен разбить противника до выступления. Он этого не сможет сделать, если будет руководствоваться только обманом, подкупами. Обман, подкупы, убийства — это десятистепенное. У Гитлера на первом месте обман, подкупы, убийства, другими словами — авантюра… И такая авантюра непременно приведет к краху, — и в то же время командарм подумал о том, что у врага мощная техника и армия его еще очень сильна.

— А чего же вы так волнуетесь? — заметив замешательство командарма, проговорил гость.

— То есть? — недоуменно спросил Анатолий Васильевич.

— Раз вы уверены в крахе противника, почему же так волнуетесь?

Анатолий Васильевич отступил на шаг от Николая Кораблева и, тоненько улыбаясь, окинул его взглядом:

— Почему я волнуюсь? Нет, это не то — «волнуюсь». Я чрезвычайно напряжен, потому что мы собираемся выступать на сцену и нам надо все предвидеть, все учесть.

Николай Кораблев понял, что Анатолий Васильевич сейчас находится в таком состоянии, когда у него обо всем можно спросить, и он, без страха очутиться в наивном положении, стал быстро задавать вопросы, волнующие его самого:

— А вы в точности учли силы врага?

— Врага, который стоит перед нашей армией, — Анатолий Васильевич провел карандашом по карте против своей армии, — мы видим как голенького и знаем, какие у него силы, где расположены, чем вооружены, какова там оборона, кто командует — дурак или умный в военном отношении. Все это нам известно. И известно, что он еще очень силен, несмотря на то, что под Москвой получил сильнейший удар, и еще более сильный под Сталинградом.

— И известно, где и когда враг выступит? — спросил Николай Кораблев.

Анатолий Васильевич некоторое время о чем-то думал, затем развел руки.

— Хвастаться не буду: не знаю.

Николай Кораблев ждал, что командарм расскажет ему о самом главном: в каком месте и когда немцы выступят, — а тут «не знаю». Он посмотрел в глаза Анатолию Васильевичу и, видя, что глаза у того по-умному задумчивые, а не с хитрецой, решил про себя: «Нет. Он серьезен», — и растерянно пробормотал:

— А тогда как же работать, воевать, если не знаешь? И никто не знает?

— Эко, оторвал!.. Даже побледнел, — смеясь, проговорил Анатолий Васильевич. — Нет. Я уверен, Генштабу известно все. Понимаете, все: и где немцы сосредоточили основные силы, — стало быть, намерены нанести удары, — каковы их общие силы, и даже известно, в какой день и час они хотят выступить. Но ведь возможно и другое: Главное командование даст нам приказ выступать. И это возможно. Почему вы все время спрашиваете, когда немцы выступят, а не мы?

— Я вообще спрашиваю: когда?

— Когда? Этим интересуемся мы все и вся наша страна, — Анатолий Васильевич, как-то холодея, повернулся к Макару Петровичу, видимо намереваясь закончить разговор о состоянии на фронте.

Николай Кораблев, боясь именно этого, торопливо проговорил:

— Простите за назойливость. Но план вам известен? План?

Анатолий Васильевич опять стал таким же — готовым к разъяснениям.

— План? — спросил он в свою очередь. — Генеральный план наступления? Вижу, вы с ног до головы гражданский человек и думаете, если вам как директору завода известен генеральный план наркомата, да не только, полагаю, наркомата, то и нам известен генеральный план наступления, — он покачал головой. — Не-ет. Мы к этому не прикасаемся, как к святая святых. Такой план безусловно есть.

Николай Кораблев вздернул плечи.

— Почему вы говорите гениален, если он вам неизвестен?

Анатолий Васильевич задумался, затем сказал:

— Видите ли, я знаю, что в Генеральном штабе разрабатывают планы талантливейшие полководцы, что нам известно по побоищу под Москвой и особенно по Сталинградскому разгрому врага. А теперь вижу гениального коллективного полководца вот здесь, под Орлом. В чем это сказывается?.. Можно разработать очень талантливый план наступления, но он может остаться произведением военного порядка для потомства, если не будет подкреплен материальными и живыми силами. Материальные силы у нас ныне превосходны, мы ими блестяще оснащены.

— А я еще видел, что двигается сюда с Урала, из Сибири.

— Да только ли с Урала и из Сибири? Со всех концов страны двигаются к нам материальные силы. Их даете нам вы, под руководством партии. Но для проведения в жизнь гениального плана нужны не только материальные силы — пушки, танки, самолеты и прочая, прочая, но и главным образом живые силы, то есть люди, умело и беззаветно выполняющие волю автора плана. Эти силы нам тоже даете вы. Но обучать их приходится нам. К нам в армию идет человек сознательный, который любит жить, мирно и честно трудиться, а тут ему надо убивать… и умирать. Сейчас и живые силы у нас превосходны, — Анатолий Васильевич, радостно поблескивая глазами, чуть подождал и уверенно добавил: — Вот, судя по этим основным признакам, Николай Степанович, я и утверждаю: генеральный план наступления гениален, — он неожиданно смолк и, улыбаясь, стал внимательно смотреть в окно.

— Значит, вы… вы… — раздумчиво произнес Николай Кораблев.

— Что «вы»? A-а! Хотите сказать, что мы связаны по рукам и ногам генеральным планом?

— Не совсем так. Но мне казалось…

Анатолий Васильевич торопливо перебил его, поглядывая в окно.

— Понимаю, что вам «казалось». Раз, дескать, командарм, то ему предоставлена полная свобода действия. Такая свобода нам дана, как и мы ее даем комдиву, комдив — командиру полка. И так далее… Это во время исполнения задания. Задание намечено — решай его творчески. А до того, пока не подана команда, жди.

— Но ведь герои гражданской войны… — заикнулся было Николай Кораблев.

— Легендарные герои, — снова торопясь, перебил его Анатолий Васильевич, — Чапаев! Кочубей! Щорс! Вы про них хотите сказать? Им, дескать, дан был простор? Дорогой мой, представьте себе: на фронте в две с лишком тысячи километров нам, командармам, дают «простор»: делай, что хочешь. Да я бы завтра же и выступил. Я — завтра, а сосед мой — через неделю, другой сосед вообще не выступил бы… Да так бы по всему фронту. У-ух, милый, каша бы какая была!.. Нет. У нас очень почетная роль — мы исполнители воли партии, воли народа. Партия и Сталин для нас, как и для вас, — единое, — и Анатолий Васильевич, все так же внимательно посматривая в окно, произнес: — Смотрите-ка, это наш генерал Тощев, командующий артиллерией. Вон кого-то на дороге раздолбал. Дай-ка ему простор, так он сегодня же всю мощь своей артиллерии обрушит на врага. А что толку? Нет, вы посмотрите только на него!

На дороге стоял генерал в зеленоватом, в талию, кителе, в синих брюках галифе, в сапогах с узкими носками и с голенищами в обтяжку. Все на нем было тщательно пригнано, почищено, отутюжено, как на учителе танцев. В правой руке у него хлыст для верховой езды. Стоя на дороге, генерал что-то чертил хлыстом на земле. Чертил долго, упорно, потом вдруг все затоптал и направился в хату Макара Петровича.

Анатолий Васильевич, смеясь, проговорил:

— Кого-то раздолбал на песке. Своеобразный человек.

Через какую-то минуту Тощев, не постучавшись, вошел в комнату. Переложив хлыст из правой руки в левую, он, поприветствовав, подчеркнуто независимо произнес:

— Здравия желаю, — затем сел на стул, легонько ударяя хлыстом по начищенному голенищу, посматривая на всех из-под пенсне острыми глазками.

Следом за ним вошел Троекратов. Этот поздоровался со всеми за руку, подсел к Николаю Кораблеву и шепнул:

— Зашли бы к нам в политотдел. Посмотрите нашу работу, да и поговорить хочется. Ведь недавно раскритиковали в Москве третий том «Истории философии». Попало кое-кому. Слыхали, поди-ка?

— Не только слышал, но и читал…

— Правильно, пожалуй, по Гегелю ударили?

— Да не по Гегелю. Чего его «ударять»? — еще не остывший от разговора с командармом и досадующий на то, что этот разговор прервали вошедшие, громко произнес Николай Кораблев. — Ударили, мне кажется, по тем, кто возвеличил Гегеля.

Генералы стихли, прислушиваясь, и если бы не это, то Троекратов, вероятно, согласился бы с Николаем Кораблевым, но тут его «заело», и он со скрытым пренебрежением, но все тем же мягким, бархатным голосом произнес:

— Легче, конечно, Гегеля назвать мракобесом, чем разобраться в его учении.

Николай Кораблев понял, что сказанное адресуется к нему и это сказанное можно перевести так: «И чего, дескать, вы лезете не в свои дела: строите моторы, ну и стройте, а философия вам недоступна». Поняв так слова Троекратова, он прикусил нижнюю губу и резко сказал:

— А вы не объявляйте монополию на Гегеля.

— Ишь, ишь! — подхватил Анатолий Васильевич. — «Монополию». Действительно.

— А я и не объявляю, — уклонился Троекратов, в то же время думая: «А ему палец в рот не клади», — и вслух: — Я только полагаю, что нельзя сбрасывать со счетов немецкую философию, тем более Гегеля.

— А мы и не сбрасываем. Мы просто даем точную оценку, — еще резче проговорил Николай Кораблев, думая: «Ну, это тебе не военное дело, и тут ты меня голеньким не возьмешь».

— Я Гегеля не читал, — сказал Тощев и с силой ударил хлыстом по начищенному голенищу.

На слова Тощева никто не обратил внимания, только Троекратов украдкой косонул на него глазами и произнес:

— Нелегко разобраться в трудах гения.

— Да ведь, Николай Николаевич, понятие «гений» тоже изменилось. Наполеона считали и считают гением. Почему? Не потому ли, что он когда-то утопил в крови всю Европу? — в упор глядя на Троекратова, проговорил Николай Кораблев.

— У Наполеона есть чему поучиться, — вмешался Макар Петрович, постукивая костяшками пальцев по столу.

— В военном деле? А во имя чего?

— Во имя блага народа, Николай Степанович.

— Но ведь немецкие генералы тоже учатся у Наполеона военному делу. А во имя чего?

«Ох ты, как он поворачивает, — восхищенно подумал Анатолий Васильевич, любовно посматривая на Николая Кораблева, — оказывается, он не просто директор», — и вслух:

— А ну, давайте. Давайте, Николай Степанович. А то у нас тут полковник Троекратов действительно объявил монополию на Гегеля.

— Я понимаю, — смутясь от слов Анатолия Васильевича, продолжал Николай Кораблев, — я понимаю и целиком принимаю, что Маркс, Ленин — гениальные люди, или тот же Дарвин, или наш Павлов, или супруги Кюри, открывшие радий. Но Гегель? Почему Гегель гениален? Я никак не пойму. Может быть, потому, что он считал прусскую феодальную монархию последним и высшим этапом развития человеческого общества?

— Но ведь он это утверждал под конец своей жизни, — почему-то краснея, проговорил Троекратов.

— Ага! — воскликнул Анатолий Васильевич. — Под конец? А конец…

— Всему делу венец, — определил Макар Петрович.

Тощев снова и еще сильнее ударил хлыстом по голенищу и высказал то, что он хотел сказать вначале:

— Я Гегеля не изучал, но с удовольствием его раздолбаю.

Анатолий Васильевич залился звонким смехом и, протянув руки к Тощеву, показывая на него, выкрикнул:

— Гегеля! Гегеля хочет из артиллерии раздолбать! Нет, ты уж его не тронь, Гегеля… а вот фашистов долбай до той поры, пока из них икра не полезет, как говорили у нас в гражданскую войну.

— А вы, Николай Степанович, не хотите также раздолбать Гегеля? — с задиринкой спросил Троекратов.

— Генерал сказал в шутку, — ответил Николай Кораблев.

— А вы?

— Я не артиллерист.

— Но хотите выкинуть Гегеля из истории?

— От этого ничего не изменится, если я поступлю так, — Николай Кораблев рассмеялся, ясно понимая, к чему клонит Троекратов, и добавил, видя, что все слушают его с большим вниманием: — Не отрицаю, что Гегель на каком-то этапе был учителем Маркса, не отрицаю, что на каком-то этапе было трудно понять «Капитал» Маркса без знания Гегеля.

— Ну вот. Ну вот, — подхватил Троекратов.

— Вы не радуйтесь заранее, — подчеркнул Николай Кораблев. — Ведь надо же понять, особенно вам, философам, что прошло столетие, за это столетие появились такие вершины, как Ленин. Он научил нас разбираться в «Капитале» Маркса… а за это время мы еще увидели и другое: Гегель принес немало вреда народу, или тот же Кант. Ведь в Германии на Канта молятся. И вы тоже?

— Ну вот, ерунда какая.

— А тогда почему же — Гегель гений, Кант гений?

— Эх! Эх! — воскликнул Анатолий Васильевич. — Зажал! Взял за жабры!

Тогда Троекратов, бледнея, сказал:

— Мы с вами как-нибудь поговорим вдвоем.

— Зачем же вдвоем? Надо вот здесь. Большой философ должен быть и большим политиком. Если учение того или иного, как вы говорите, гения приносит вред рабочему движению, то учение этого «гения» надо жестоко критиковать, а не преклоняться перед ним.

— Вот, — подхватил генерал Тощев. — Вот я и говорю: я этих гегельянцев и кантианцев, что собрались по ту сторону линии фронта, с удовольствием раздолбаю.

Все притихли, ожидая, что Анатолий Васильевич снова рассмеется, но тот сказал:

— А ведь генерал в большой степени прав: по ту сторону немало кантианцев и гегельянцев.

В комнату вошел еще генерал. Анатолий Васильевич сразу стал каким-то совсем другим — напряженно-серьезным. Вошедший генерал, пожалуй, был такого же роста, как и Макар Петрович, но очень худой и седой. Когда он на секунду задержался у порога, то Николаю Кораблеву показалось, что он в очках. Но очков не было: на бледном лице горели глубоко запавшие черные глаза. И тут же Николай Кораблев увидел, что генерал еще совсем молодой, и еще он заметил, что к этому генералу все относятся по-доброму, тепло. А генерал прошелся и сел на кровать Макара Петровича. Тощев вскочил со стула и, подвигая его генералу, сказал:

— Товарищ член Военного совета, вам там, вероятно, неудобно сидеть.

— Удобно, — ответил тот глуховато-усталым голосом. — Сидеть везде удобно. Впрочем, есть места, где и неудобно, — в тюрьме, например, — он слегка засмеялся, затем обратился к Николаю Кораблеву, и, все еще не остывший от шутки, сказал: — А вам-то я и не отрекомендовался. Ну, генерал Тощев уже сообщил, — член Военного совета армии, а фамилия почти такая же, как и ваша, — Пароходов. Вы, Кораблев, а я Пароходов — тоже корабль, — он повернулся к Анатолию Васильевичу и спросил: — Был у тебя офицер?

— Был. Был, — торопливо ответил тот.

— Хорошо. Очень хорошо, — намекая на что-то проговорил Пароходов. — А теперь начнем? Начнем, Макар Петрович, — и снова обратился к Николаю Кораблеву: — Хорошо познакомились с Макаром Петровичем. Дивный мужик. Одно время был председателем райсовета в Москве, затем окончил военную академию, а теперь начальник штаба. Вон где! A-а! Макар Петрович!

— А он? А он — секретарем райкома в том же районе, — почему-то рассмеявшись, бася, выпалил Макар Петрович. — Бывало, по воскресеньям на рыбалку вместе ездили, — он смолк, как всегда резко сжал губы и, достав из портфеля огромную карту, при помощи Тощева повесил ее на стене.

Пока вывешивали карту, Николай Кораблев тихо спросил Троекратова, кивая на Пароходова:

— Молодой, а побелел, как дед. Что с ним?

— Трагедия страшная, — так же тихо ответил тот. — В Ефремове — тут неподалеку городок — фашисты растерзали его семью: жену и двоих ребят; одному-то уже было лет шестнадцать. Вот с тех пор. Ну, давайте слушать.

5

Карта была испещрена особыми штрихами — синими, красными, зелеными, черными, — и еще туда и сюда рвались густые, жирные стрелы. Иные из них метили в лоб Орлу, другие — куда-то в сторону, в обход Орла и дальше, минуя Брянск. А тут, на реке Зуше, все было разрисовано кружками, квадратиками, пирамидками. Так же все было разрисовано и по ту сторону реки и особенно густо под Орлом и за Орлом. А вот и знаменитая «колхозная конюшня». Она перекрыта штрихами раза три-четыре.

«Вон почему эту карту так охраняет Макар Петрович: в ней вся тайна», — неотрывно глядя на карту, подумал Николай Кораблев.

— Ну вот, Николай Степанович, все и налицо, как говорят. Видите, сколько паутин наплел Макар Петрович. А теперь генерал Тощев нам расскажет про свое. Что у вас за ночь изменилось? Слушаем, — почти скомандовал Анатолий Васильевич.

Генерал Тощев вытянулся перед картой и начал докладывать:

— Сегодня ночью, товарищ командарм, все поставлено на свои места, то есть закончено последнее передвижение. Я подчеркиваю, товарищ командарм, всюду, — проговорил он и смолк, видя, что Анатолий Васильевич смотрит не на карту, а куда-то в сторону и будто не слушает. — Всюду, — еще раз сказал он.

— Я слышу и вижу, — ответил Анатолий Васильевич. — Продолжайте… да ясней.

— Здесь вот, на участке в шесть километров, мы выставили около шести тысяч орудий — это вместе с минометами… и замаскировали.

Николай Кораблев притаил дыхание, высчитывая в уме: «Это же… это же на каждый метр…»

Тощев продолжал:

— Остальное, товарищ командарм, расположено вот здесь, в лесу. До сегодняшнего дня, по вашему приказанию, двигаются только ночью.

— Генерал Ивочкин! Где танки… пехота? — почему-то даже с визгом выкрикнул Анатолий Васильевич.

Макар Петрович подскочил к карте и, тыча в нее пальцем, быстро заговорил:

— Вот здесь… и вот здесь… Уральский добровольческий танковый вот тут, товарищ командарм.

— Я вас спрашиваю, где танки и пехота противника? А он мне: «Тут, тут!..» Знаете, где все наше, а где у врага? — Он смолк и, как все, посмотрел на дверь.

В дверь кто-то ломился: слышались голоса часовых и еще чей-то — настойчивый, грубоватый. И вот на пороге появился полковник Плугов. Он, все так же по-юношески улыбаясь, как будто его чем-то одарили, проговорил:

— Извиняюсь за нарушение… но понимаешь ли, инфузория какая… — и вытянулся: — Товарищ командарм, разрешите доложить? — Вынув из полевой сумки листовку, написанную на немецком языке, он приложил к ней перевод и подал Анатолию Васильевичу.

Анатолий Васильевич прочитал листовку по-немецки, затем, подумав, стал читать перевод. И по мере того как он читал, лицо его зеленело, глаза суживались, пальцы на правой руке собирались в кулак. Прочитав, он тихо, сдержанно и с большой горечью сказал:

— Что это? Подогреть нас хотят или… в самом деле начинается? — и подал листовку генералу Пароходову.

Тот ее тоже прочитал, повертел в пальцах, затем протянул Анатолию Васильевичу. Сначала казалось, он все это проделывает вяло, неохотно, но вдруг его черные глаза загорелись такой ненавистью, что Николай Кораблев чуточку отшатнулся от него, а Пароходов сказал:

— Наконец-то. Мертвецам захотелось скорее в землю — на постоянное место. Где достали, полковник Плугов?

— По ту сторону, товарищ член Военного совета. Вот и погоны, — Саша вытащил из кармана немецкие офицерские погоны.

Пароходов, брезгливо оттолкнув их, спросил:

— Как?

— Ребята подбили. Товарищ командарм, — обратился он к Анатолию Васильевичу, — те ребята, которых мы послали в Ливни. Наскочили на мотоцикл. Сбили офицера и водителя. У офицера вот эта листовка.

«И Ливни, значит?» — мелькнуло у Николая Кораблева, но к нему подсел Саша и тихо сказал:

— Те ребята большое дело сделали. Вернулись. Но вы не тужите: глядишь, через недельку вы и сами в Ливни попадете, — и вскочил со стула, заметя, как на него смотрит Анатолий Васильевич.

— Рокоссовскому послано? — спросил тот.

— Нет еще, товарищ командарм.

— Немедленно послать.

— А зачем? — возразил Пароходов. — Ведь ему-то известно, что известно нам с тобой, Анатолий Васильевич?

— Простите, — вмешался Николай Кораблев. — Я что-то ничего не понимаю. Если это не секрет?..

— Секрет-то, конечно, секрет, да еще какой, но… — Анатолий Васильевич взял было листовку и хотел передать Николаю Кораблеву, но, заглянув в окно, резко повернулся к двери и пошел на выход, пряча листовку в грудном кармане.

6

По улице, поднимая вихрь пыли, пронеслись три легковые машины. Впереди — длинная, обтекаемая, ослепительно таращась ярким радиатором, а за ней еще две. Первая шла плавно, будто по асфальту, только иногда накреняясь то на одну, то на другую сторону. А за нею две коротенькие, юркие. Они прыгали на ухабах, подскакивали и, казалось, выбивались из сил, чтобы не отстать от первой. Но вот первая машина, резко затормозив, остановилась около хаты, где жил Анатолий Васильевич, и тут же две другие, тоже круто затормозив, стали по бокам. Со двора выбежала Нина Васильевна, а из первой машины вышел военный человек в плаще. На ходу стянув перчатку, сняв с головы фуражку, он подошел к Нине Васильевне и поцеловал у нее руку.

Командующий фронтом Рокоссовский, — преобразившись, напоминая чем-то простого бойца, произнес Анатолий Васильевич и стремительно выбежал из хаты, а за ним и все остальные, кроме Николая Кораблева.

Этот припал к окну и прошептал:

— Рокоссовский! Рокоссовский! Так вот он какой — Рокоссовский!

Рокоссовский шел впереди, высокий, затискав руки в карманы плаща, так поддерживая полы, раздуваемые ветром. По правую сторону, весь наготове, забегая вперед и что-то объясняя, шел Анатолий Васильевич, по левую — Макар Петрович, все такой же спокойный и уравновешенный, а за ними — Тощев, Плугов, Троекратов и кто-то из новых — генерал авиации. Среди них не было Пароходова. Этот, оказывается, не выходил на улицу, и как только вся группа генералов и полковников направилась к хате Макара Петровича, он вошел в комнату, и сказал смущенному Николаю Кораблеву:

— Не стесняйтесь: там уже, наверное, Анатолий Васильевич сказал ему о вас.

И тут же комната заполнилась генералами и полковниками. Здесь Рокоссовский показался еще выше. Верхняя губа у него тонкая, даже неприметная, а нижняя припухлая и как-то по-детски обиженно оттопыренная, подбородок узкий и длинный, лицо усталое, а глаза большие, тяжелые, с поволокой. Быстро окинув всех взглядом, он посмотрел на Николая Кораблева и шагнул к нему:

— Очень рад вас видеть. Анатолий Васильевич уже сказал мне. Спасибо вам всем, уральцам, и за вооружение и за людей. Вчера принимали добровольческий танковый корпус. Замечательные машины, и еще лучше люди. С такими можно добраться до Берлина.

Николай Кораблев стоял перед ним, не зная, что ответить, думая: «Вот он какой», — затем хотел было это сказать, но смолчал, боясь, что Рокоссовский его слова примет за лесть, и спросил:

— Значит, танковый корпус уже здесь?

— Нет, нет, — как-то невнятно проговорил Рокоссовский, видимо отвечая на какую-то свою мысль, и, спохватившись, пожал выше локтя руку Николая Кораблева: — Простите меня. Я, кажется, что-то невпопад… Я немного занят сейчас. Даже очень серьезно, — и он еще раз посмотрел на всех, затем внимательней на Сашу Плугова и сказал: — Прошу садиться, товарищи.

Все сели. Сел и Рокоссовский, а рядом с ним генерал авиации — короткий, но такой широкий в плечах, что казалось, его где-то в талии выпилили на полметра. Он сел и свирепым взглядом посмотрел на Анатолия Васильевича.

— Знаете его? Герой Севера — Байдук, — обращаясь ко всем, произнес Рокоссовский.

— Знаем. Как не знать? — тоненько, пряча улыбку, ответил Анатолий Васильевич. — Его ученики несколько дней тому назад бомбы на пустое место сбросили. Как не знать.

Байдук еще свирепей посмотрел на Анатолия Васильевича, как бы говоря: «Я и по тебе шарахну, если будешь такое молоть». А Рокоссовский, как будто не слыша слов Анатолия Васильевича, еще раз посмотрел на всех, затем из грудного кармана вынул два листочка бумаги и, обращаясь к Саше Плугову, спросил:

— У вас такие же? — и, не дожидаясь ответа Саши, экономя каждую минуту: — Вот что решено Гитлером. Прочтите, генерал Ивочкин. Анатолий Васильевич, дайте свои.

Анатолий Васильевич быстро подал те листки, которые совсем недавно передал ему Саша Плугов. Макар Петрович пожевал ядреными губами и начал, как рапорт:

— «Приказ от тысяча девятьсот сорок третьего года…»

— Без подробностей, а суть, — заметил Рокоссовский.

Макар Петрович пробежал глазами по листочку и чуть погодя:

— «Пятого июля в четыре утра германская армия переходит к генеральному наступлению на Восточном фронте… удар, который тут нанесут немецкие войска, должен иметь решающее значение и послужить поворотным пунктом в ходе войны… это последнее сражение за победу Германии».

Макар Петрович подождал и добавил:

— Подписал Гитлер.

В комнате наступила тишина.

— Вот в какое дело вы попали, — нарушая тишину, обращаясь к Николаю Кораблеву, проговорил Рокоссовский, затем протянул руку к листовке и, отобрав ее у Макара Петровича, пошел к выходу, сопровождаемый Анатолием Васильевичем.

В дверях Рокоссовский что-то шепнул командарму, и тот, чуть подумав, кивнул головой, сказал:

— Слушаюсь!

7

Макар Петрович в комнате остался один. Он долго сидел за столом, что-то обдумывая, затем произнес:

— Значит, начинается… посмотрим, чьи паутины крепче, — сложив руки на груди, он тут же, отбрасывая, разгибая пальцы, как бы что-то скидывая с них, добавил: — Нет. Нас им теперь не сломить, — и вдруг все та же тревога, которая так часто заставляла его быть мрачным, крепко сжимать губы, — все та же тревога снова закралась в него.

Он поднялся из-за стола, прошелся, перебирая в голове все-все: и то, где какие части стоят, и то, как передвинут танковый корпус, и то, как расположены артиллерия, минные поля, танковые преграды, окопы, блиндажи, наблюдательные пункты, питательно-снабженческие пункты, госпитали, обозы, автопарки. Все-все перебирал Макар Петрович, напряженно отыскивая гнилую тесемку… Он уже как будто что-то и находил в этом колоссальнейшем хозяйстве, как неожиданно в дверь условно — три раза — постучал адъютант.

— А ну! Войди! — раздраженно крикнул Макар Петрович.

Адъютант вошел, искоса кинул взгляд на толстый портфель и положил на стол письмо:

— Вам письмо, товарищ генерал.

— Хорошо. Ступай, — и по почерку Макар Петрович узнал, что письмо от жены.

Жене — Марии Терентьевне — было под сорок, но не годы старили ее. Ее старила небрежность к себе, к своему платью, а Макару Петровичу хотелось, чтобы его жена прилично, чистенько одевалась, чтобы не садилась за стол с длинными грязными ногтями, ему все время хотелось, чтобы она поправилась и походила на женщину — на жену генерала… и, однако, он чувствовал, что ему легче справиться с армией, чем со своей женой.

В апреле, получив двухнедельный отпуск, он отправился в Москву и тут увидел, что его жена еще больше опустилась, что ею теперь руководила уже не простая небрежность, а другое — страх перед немцами. Она об этом прямо не говорила, но стала намекать на то, что не лучше ли ей и дочке отправиться куда-нибудь в Сибирь, ну хотя бы на станцию Тайга, где живут ее родственники.

«И этих разыскала», — неприязненно подумал Макар Петрович.

А жена, увлекшись, не видя хмури мужа, смелее высказала то, о чем думала тут, без него:

— Немцы ведь опять могут хлынуть на Москву.

— Не хлынут, — сказал Макар Петрович.

— А вдруг? Тогда куда мы с Верочкой? И вещи наши!

Это так больно резануло Макара Петровича, что он не выдержал и горестно произнес:

— Значит, на вещи хочешь и меня и страну поменять? Ах, Маша! Маша! И как тебе не стыдно!.. И ходишь ты — нищенка какая-то. Ведь у тебя есть туфли, каракулевое пальто… и халат я тебе чудесный купил. А ты?

Глаза Марии Терентьевны от ужаса стали больше, и он в эту минуту радостно подумал: «Наконец-то пронял я ее», — но она зашептала:

— А воры? Воры, воры, Макарушка! Увидят на мне каракулевую шубу и ночью…

О-о-о, боже мой! — только и воскликнул ошарашенный Макар Петрович.

Уезжая, он хотел было захватить с собой плюшевое одеяло: ему надоело солдатское синее. Мария Терентьевна безотчетно произнесла:

— Не бери, Макарушка. А вдруг тебя убьют… и одеяло… — Она быстро спохватилась, увидав, как все его лицо передернулось, и хотела что-то еще сказать, видимо поняв, как нелепо и сильно ударила мужа, но тот, отбросив одеяло, опередив ее, произнес:

— На! Живи! — и уехал злой и мрачный.

И вот сейчас он долго смотрел на письмо, не открывая его.

Ему, Макару Петровичу, было всего сорок два года. Полюбил он свою Марию давно. Полюбил сразу, в один миг, встретившись с нею на молодежной вечеринке (хотя перед этим сам часто выступал на диспутах о любви и доказывал, что в один миг, сразу, влюбиться нельзя). Какая она была девушка! Воздушная! Ну, разве теперь можно так говорить «воздушная»! Но тогда она ему именно и показалась воздушной: тоненькая, небольшого роста, юбочка синяя — в гармошку. Потом они танцевали вальс… а затем все случилось само собой. Как-то, года через три после первой встречи, Мария увела его к своей матери, сказав дорогой: «Мы с тобой, Макарка, навечно».

Через два года Мария родила дочку, Верочку. Да, да. Так и назвали — Верочка, что означало: верим друг другу навечно. Навечно? Потом это слово стало смешно… всего через какие-нибудь пять-шесть лет. За эти пять-шесть лет Мария стала совсем другой… И эта другая Мария пришла как-то незаметно, как иногда незаметно где-нибудь в темном углу заводится плесень. Прежнюю Марию — интересующуюся общественными делами — как будто кто-то вытряхнул и вселил другую Марию, которая интересовалась уже только одним — вещами, тряпочками для себя, для Верочки. Она за эти пять-шесть лет натащила откуда-то чемоданы и иногда целые вечера проводила за тем, что рассматривала отрезы — шерстяные, батистовые, шелковые, — чулки, чулочки. У нее даже появилась страсть — таскаться по магазинам. Придет в магазин, встанет у прилавка и долго-долго рассматривает материалы… и вдруг скажет приказчику: «Отрежьте мне вот этого… и вот этого… и вот этого». Нарежет гору и тихо скроется, а вечером, радостная, рассказывает Макару Петровичу:

— Понимаешь… будто я что-то купила. Нет, когда мы будем богаты, я столько-столько накуплю, — и разводила руками, как бы обнимая весь мир.

— Ты это зря, — сказал ей однажды Макар Петрович. — Что ж, нарезала, деньги не уплатила, да и платить тебе нечем… что ж, приказчик ждет, ждет, а вечером раскладывай? Он, наверное, сколько тебе чертей вдогонку посылает.

— Ну и что же? Он ведь меня не знает, — это Марией было сказано так просто и в то же время так грубо, что у Макара Петровича в ту минуту и оборвалось все то, что казалось «навечно».

С того дня он перенес всю свою любовь на дочку Верочку: она и смиряла его, заставляя жить в семье, привязывала.

Сейчас Макар Петрович горестно крякнул, потянулся к письму, повертел его в руках, намереваясь бросить в корзину, но, вспомнив про дочку — студентку второго курса, подумал: «А может, что и от Верочки?»

«Макарушка, — писала жена, — у Верочки опять расхудились туфли (она говорила неправду: у Верочки туфли были новые). Пришли ты, пожалуйста, с кем-нибудь. Да смотри, пришли с честным человеком, лучше со своим подчиненным. А то нонче, знаешь, какие люди — украдут».

«И откуда у нее такое пакостное мнение о людях?» — подумал Макар Петрович, продолжая читать:

«И еще хорошо бы прислать Верочке и мне на осеннее пальто. Ведь это можно достать через военторг. Тебе дадут, ты ведь начальник штаба… посмелей только — вот и дадут. Припугни».

— Ох, — и Макар Петрович, сложив руки на груди, сжал кулаки, затем отбросил руки, как бы что-то скидывая с пальцев. — Черт те что… универмаг, что ль, у меня?! Да ну ее к черту, — и, не дочитав письмо, изорвал его в мелкие клочья, как люди рвут компрометирующую записку, и обрывки кинул в корзину.

Затем он прошелся по комнате — носом в один угол, носом в другой — и остановился, намереваясь было опять заняться хозяйством армии, как снова раздались три условных стука и за дверью послышался голос адъютанта:

— Мария Терентьевна, товарищ генерал.

Эта новая Мария Терентьевна совсем не походила на ту — старую Марию Терентьевну. Эта рыжая. Да. Да. Рыжая. На голове у нее такие рыжие волосы, что иногда при закате солнца, когда она идет по улице без пилотки, то кажется, на голове пылает небольшой костер. Рыжая. На носу у ней веснушки — даже черные, будто кто чернилами накапал. Да и нос — утиный. Некрасива она — эта Мария Терентьевна. Может, потому и дожила до двадцати семи лет, не испытав ласки.

Вот она вошла, эта Мария Терентьевна, молча кивнула, поставила портативную машинку и застыла, готовая слушать и печатать. Так она в один и тот же час приходит каждый день.

«Дурная ведь, — искоса посмотрев на нее, подумал Макар Петрович. — Дурная… ужасно дурная… и нос и веснушки… и вон подбородок крюковатый… а руки, пальцы с узлами, как у ревматика. Дурная ведь», — и, однако, ему всякий раз хотелось погладить ее по рыжим волосам. Может быть, это хотелось сделать потому, что у нее такие чудесные глаза: большие, синие, всегда заполненные притягательной грустью, открытые глаза, как у ребенка. «Дурная ведь», — еще раз подумал Макар Петрович, но тут же чувствуя, что в нем все подбирается и он сам становится живей, моложе. Так ведь каждый раз. Как только войдет в комнату Мария Терентьевна, ему хочется разговаривать, даже шутить. Он расторопно подвигает ей стул, сам садится, соблюдая, конечно, определенную дистанцию, и, прежде чем приступить к печатанию, задает ей неизменный вопрос:

— Как вы провели это время, Мария Терентьевна?

— Да как, Макар Петрович? — Она пожимает узенькими, детскими плечиками. — Как всегда… Я ведь не скучаю: работы много — это спасает.

«И чего она мне всегда одно и то же», — думал он и однажды решил пошутить:

— Ничего, Мария Терентьевна. Вот кончится война, поедете домой и выйдете там замуж… за какого-нибудь директора.

Ох, что же он сделал, Макар Петрович! Ее большие глаза затуманились, и она вдруг, уронив голову на руки, тихо сказала:

— Если бы я была красива… Но я некрасива, и это я знаю… а если бы… если бы… тогда вы, Макар Петрович, не смеялись бы так надо мной. Вы бы… — Она вскинула голову и, в упор глядя на него, договорила: — Вы бы не посмели так надо мной… над моим сердцем, — и, вспыхнув, став еще огненней, выбежала из комнаты.

Макар Петрович, ничего не поняв (он туго разбирался в таких делах), надулся, словно пузырь, сел на стул и, как бы вникая в какую-то военную операцию, начал продумывать, почему так поступила Мария Терентьевна.

«Чем я ее обидел? Замуж? Ей, конечно, надо замуж. Некрасива? Совершенно верно. Нос как у утки, рыжая, веснушчатая… Но глаза? Глаза — да… И душа хорошая… Да и стан тоже — что и говорить… Но позвольте, Макар Петрович, чего это вы так расхваливаете?.. Если бы, если бы была красивая, вы бы?.. А-а-а! Да не может того быть!.. А почему не может быть? Что я — урод?»

И чем больше думал Макар Петрович, тем все дальше и дальше отодвигалась от него та Мария Терентьевна, которая только и требовала с него отрезы, чулки, ботинки… А эта?.. Эта рыжая Мария Терентьевна уже снова сидела перед ним, опустив голову на руки… рыжую голову, как костер.

Все это пронеслось перед Макаром Петровичем, пока он усаживал Марию Терентьевну на стул, глядя в ее пробор на макушке. Усадив, он сам сел, соблюдая определенную дистанцию. И как-то не замечая этого, впервые называя ее Машенькой, сказал:

— Ну вот, Машенька, пятого и начинается страшное кровопролитие. Гитлер отдал приказ наступать всем фронтом, — он ей доверял все, как себе, давным-давно проверив ее преданность и честность, — падут на поле брани десятки тысяч человек — отцы семейств, женихи, невесты… и, может быть, может быть, мы с вами больше никогда и не встретимся, — он положил свою широкую руку на ее левую руку с длинными, узловатыми пальцами, тихо провел и добавил: — Не думайте обо мне плохо, Машенька.

Дверь скрипнула, и в комнате появился, точно вырос из-под земли, Анатолий Васильевич.

Мария Терентьевна вспыхнула так, что ее лицо стало красней ее рыжих волос. Она вскочила, прикрыла лицо руками и шарахнулась в дверь. Макар Петрович как сидел, так и остался сидеть, все еще как бы держа руку на руке Машеньки, но в следующую секунду замигал и, не глядя на Анатолия Васильевича, пробормотал:

— Да-с. Да-да-с. Тек-с.

Проводив глазами Марию Терентьевну, Анатолий Васильевич посмотрел на стол, на машинку, в которой был заложен чистый лист бумаги, на Макара Петровича, затем снова на дверь и было тихо засмеялся, затем серьезно добавил:

— Благословляю. Если оно — это настоящее, а не просто баловство. У тебя жена — дрянь. Знаю. Извини за откровенность. Дрянь у тебя жена.

Макар Петрович встал, круто повернулся и, подойдя к командарму, крепко пожал ему руку:

— Спасибо. Нет! Тут, видимо, что-то больше… я еще сам не знаю.

— Хорошо. Что хорошо, то хорошо, — и Анатолий Васильевич запел свой старинный полковой марш, что являлось признаком прекрасного настроения; затем, оборвав, сказал: — Рокоссовский мне шепнул: «Мы опередим выступление Гитлера: выступим сами без пятнадцати четыре. Смешаем карты». Надо нам быть готовыми, Макар Петрович. Условный знак будет в два ноль-ноль.

Глава пятая

1

В этот день все распорядки, заведенные Анатолием Васильевичем, были нарушены. Обычно он ежедневно вставал в восемь утра, завтракал, затем до часу принимал работников штаба, дивизий, полков и даже батальонов, после этого шел на квартиру к Макару Петровичу, где происходило небольшое совещание с генералами, полковниками — руководящей верхушкой армии, затем ехал на передовую или по тылам. В шесть обедал. После обеда никогда не спал: часа два читал журналы, романы, за последнее время все больше исторические, а главное, занимался математикой. Несколько месяцев тому назад он выписал учебники по алгебре и тригонометрии. Внимательно изучив их, он нашел немало несуразиц и по этому поводу готовил докладную записку наркому просвещения академику Потемкину, которого знал с тысяча девятьсот двадцатого года. Потом снова принимал работников штаба и подытоживал с Макаром Петровичем день. В десять, по крестьянской привычке, плотно ужинал и в двенадцать ложился спать.

— Такое из него пушкой не вышибешь, — говорили в штабе и неизбежно сами подчинялись такому же распорядку.

Но сегодня все было нарушено. Сегодня, как ни уговаривала его Нина Васильевна, он даже отказался от ужина. Наконец она сказала, что у них ведь гость, Николай Степанович Кораблев, и будет неудобно не покормить его.

— Все думаете только о себе, а обо мне никто не думает, — раздраженно выкрикнул он и тут же спохватился: — Проси. Проси, Нинок. Но, право, мне не до приличий. Устраивай все сама. А мне палку и плащ.

Нина Васильевна подала палку, плащ, и глаза у нее в эту минуту загорелись такой лаской, что он качнулся к ней, а она тепло произнесла:

— Все понимаю. И постоянно, всюду, везде с тобой.

— Эх, помощница, — полушутя, но радостно ответил он и, крикнув: — Галушко! — вышел из хаты.

Галушко уже знал, если командарм потребовал палку и плащ, — значит, он отправится «измерять любимую тропу». Такие любимые «тропы» были всюду, куда бы штаб армии ни переезжал. Здесь, в Грачевке, такой «тропой» была старая, заброшенная дорога. Она, перерезая поле, тянулась от деревушки и упиралась в березовую рощицу. Увидав, что генерал взял плащ и палку, Галушко немедленно дал знать охране, а сам выскочил за Анатолием Васильевичем…

На темном небе Млечный путь ярко горел, переливался и дрожал, будто кто его слегка встряхивал. Но самое небо было необычайно спокойно: ни штурмовиков, ни разведчиков. Спокойно было на земле: пахло зацветающей рожью, наперебой трещали кузнечики, да где-то в болоте кричал коростель — беспрестанно, точно выполняя какой-то подряд.

Анатолий Васильевич, выйдя на «тропу», прислушался к старательному и деятельному треску кузнечиков, к неугомонному скрипу коростеля и посмотрел в небо.

— Просторы-то какие, Галушко! Ученые доказали, что вся солнечная система каждый день стремительно несется со скоростью полтора миллиона километров, — проговорил он больше, пожалуй, для себя.

— Это чего же несется? — не понимая, о чем говорит, спросил Галушко.

— А вот солнце, планеты, луна, земля наша, и мы, значит, с тобой каждый день полтора миллиона километров отмахиваем.

— Я, товарищ генерал, читал… Фламмариона. Такого у него нема.

— Устарел. Устарел твой Фламмарион. После него астрономы далеко ушли, — и Анатолий Васильевич снова посмотрел в небо. — Страшно, брат, становится, когда вот так представишь: полтора миллиона километров все несется черт те знает куда! Да какие же вокруг нас бесконечные просторы? И неужели в этих бесконечных просторах нет чего-нибудь наподобие нашей земли? А если есть, неужели там воюют, убивают друг друга?

— Нет. Там коммунизм, товарищ генерал, — уверенно произнес Галушко.

— Ишь ты, — чуть опешив, сказал Анатолий Васильевич. — Оно верно, при коммунизме войны не будет. При коммунизме, брат ты мой, человеку будет омерзительно не только убить человека, но и оскорбить. При коммунизме, Галушко, хорошо будет: человеку предоставят полную возможность: делай, что хочешь.

— Та вон же пакостить буде, товарищ генерал. Один скаже: хочу воровать, другой скаже: воевать дюже, желаю, третий…

— Нет. Того не будет. Человек очистится от всякой пакости, особенно от такой, как желание воровать, грабить и воевать. Человек станет творить, создавать ценности, познавать и покорять силы природы — в этом отношении человеку и будет предоставлена полная возможность.

— А если я захочу, товарищ генерал, квартиру на три комнаты, а на нее десять конкурентов, — резонно произнес Галушко. — Як же тогда не скандалить?

Анатолий Васильевич улыбнулся: он знал Галушко с первых дней войны, когда тот из десятилетки пришел в армию. Здесь он женился на Груше, и теперь у него самое большое желание: подыскать квартирку, поступить в университет, получить звание инженера, а потом работать на заводе — вот все, о чем мечтает Галушко. Какие скромные желания! Это ведь совсем не то, к чему устремлен тот, кто стоит по ту сторону линии фронта: тому нужны «жизненные пространства», то есть земельные отруба, имения, рабы, фабрики, заводы… и он кидается на человека, рвет глотку во имя… во имя «жизненного пространства». А Галушко? «Квартирку бы подыскать, стать бы инженером». Батюшки мои! А разве у большинства советских людей не подобные желания? Разве миллионы, одетые в серые шинели, чем отличаются от Галушко? Ведь у всех одно: прогнать врага с родной земли, разгромить его и снова вернуться к мирному, благородному труду… и через труд и науку украсить свою страну — шагнуть в эпоху коммунизма. А если в этих людях проснется зверь, то есть частица того, чем целиком заполнен тот, кто стоит по ту сторону линии фронта? Вот чего опасается полковник Троекратов — философ.

«Этого не может быть. Не может быть, чтобы мы, победив, вернулись в страну с человеком-зверем. Разве можно развратить Галушко? Да ведь тогда от него сбежит Груша, как от каждого сбежит жена, сестра, брат, знакомый». — Думая так, Анатолий Васильевич совсем забыл о Галушко, но тот напомнил:

— Что ж, товарищ генерал, нет ответа на мой ребром поставленный вопрос?

— Есть. Есть, — заторопился Анатолий Васильевич. — Ты представляешь, сколько добра сожрет эта война? Вот все те пушки, танки, самолеты, винтовки, пули, снаряды, склады продуктов. У нас в армии много. А сколько армий на фронте в две с лишним тысячи километров? Это у нас. А у врага? У него не меньше. Все это, да еще в несколько раз больше, полетит на воздух. Полетят на воздух города, села, фабрики, заводы, деревни, посевы… В прошлую империалистическую войну одна только Россия израсходовала, знаешь, сколько? Пятьдесят пять миллиардов рублей.

— У-ю-юй! — тихонечко взвыл Галушко. — Пятьдесят пять миллиардов! Це же гора!

— Гора не гора, а подвалы золота. Надо полагать, что в эту войну будет израсходовано гораздо больше… А не будь войны, все это пошло бы на благо человека… и через несколько лет ты имел бы квартиру не в две комнатки, а в четыре, шесть да еще и личную машину. При коммунизме во всем мире не будет войны, и тогда все, что создаст человек, пойдет на благо человека же. А ты, Галушко, хотел бы жить при коммунизме? — неожиданно спросил Анатолий Васильевич.

— А як же?

— А Груша?

— Та вона же со мной нерастанна.

— Да-а, — протянул Анатолий Васильевич. — Так вот, чтобы жить при коммунизме, надо убить фашиста, — и вдруг, сорвавшись с мягкого шага, он пошел так, что Галушко еле поспевал за ним.

2

В таких случаях, когда Анатолий Васильевич срывался с мягкого шага, Галушко немедленно смолкал и неслышно плыл позади, иногда только произнося: «Обратно». Подсказав «обратно», он тут же, пока разворачивался Анатолий Васильевич, легко перескакивал ему вслед и снова плыл, как тень. Галушко знал, что в это время командарм думает о большом, и поэтому глушил в себе всякие посторонние думы, весь сосредоточившись на Анатолии Васильевиче, чутко прислушиваясь к каждому его слову, к побочному шороху, скрипу.

Так всегда вел себя Галушко.

Но сейчас… сейчас генерал сам напомнил о Груше, и сердце у Галушко больно сжалось. Сегодня, после обеда, Груша сказала ему, что несмотря на все предосторожности:

— Зачала-а-а, Васенька, — и, уронив голову на стол, сдержанно, боясь, что услышат другие, зарыдала.

У Галушко даже навернулись слезы, и он подумал: «Ох, ты-ы! Что теперь я скажу генералу? Опередил?»

Они оба невольно копировали Анатолия Васильевича и Нину Васильевну. Анатолий Васильевич и особенно Нина Васильевна не стеснялись их: без посторонних вместе садились за обед, и тут шел семейный разговор, во время которого обязательно поднимался вопрос о детях. Анатолий Васильевич, напевая свой старинный полковой марш, произносил:

— У нас с тобой, Нинок, ребенок появится после Берлина.

Нина Васильевна радостно кивала головой. Галушко посматривал на Грушу, и та радостно кивала головой.

А когда Галушко вместе с командармом отправлялся на передовую, Груша вскидывала руки ему на плечи и так же, как Нина Васильевна, говорила:

— Родной мой, ты там побереги себя.

Он отвечал словами Анатолия Васильевича:

— Смерть не страшна. Страшна позорная смерть.

И вот Груша уронила голову на стол, и плечи ее вздрагивают от сдержанного рыдания. Она подняла голову и глазами, такими лучистыми, в слезах, посмотрела на него и сказала:

— Васенька! Только не… все, что угодно, только не… не на стол к хирургу…

«Что же я скажу генералу?» — тревожно думал сейчас Галушко, глядя вслед командарму.

Анатолий Васильевич резко приостановил шаг, как бы о что-то споткнувшись, и Галушко невольно толкнул его в спину.

На командарма в эту минуту навалилась страшная мысль: а вдруг немцы прорвут фронт именно вот тут — на линии его армии — и его армия побежит, бросая окопы, доты, дзоты, вооружение… И перед ним пронеслись те дни, когда его полк стоял на границе, северней Белостока. Тогда полк от полного разгрома спасла кажущаяся мелочь. Анатолий Васильевич имел привычку всегда быть наготове: он даже никогда не носил ботинки, зимой и летом — сапоги, которые снимал только перед сном. Нина Васильевна в летние дни иногда говорила ему:

— Толя, ты хоть дома-то туфли надень, жара такая.

— Не привык быть распоясанным, — отвечал он.

— Да ведь все тихо.

— А вдруг? Знаешь, иногда какое бывает «вдруг»? Не опомнишься потом. Гитлер стянул на границу девяносто три дивизии. Маневры, слышь. Маневры? Нашел глупцов. Вон сосед мой так и думает: маневры, — по свадьбам гуляет, по именинам. То кум, то посаженый отец. Нет, у меня все по-другому. Ах, женился? Ну и что ж? Погуляй вечерок, а утром чтобы все были на местах. Дочка родилась, сын? Ну и что ж? Хорошо. Погуляй вечерок, а утром чтобы все были на посту. Голова болит? Не пей много — болеть не будет. Ты военный — слуга народа. Вот пойдешь в отставку, ну, тогда и гуляй хоть неделю.

Нет. В тот страшный день — двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года — у Анатолия Васильевича, как всегда, наготове стояли часовые, дозорные, пушки, танки, пехота. Утром двадцать второго июня он врага встретил ураганным огнем и штыками. Но сосед, застигнутый врасплох, в первые же часы покинул позиции и бежал в чем был. После этого враг насел на Анатолия Васильевича: со всех сторон лезли танки, била артиллерия, неслись самолеты, а полк, организовав круговую оборону, стоял насмерть. На пятнадцатый день разведка донесла, что гитлеровцы, оставь заградительные отряды, основными силами хлынули на Минск. Анатолий Васильевич, прощупав слабое звено в цепи врага, прорвался и лесами, через топи, болота, двинулся на соединение с Красной Армией. Ох, как было тяжко: люди умирали в боях, от голода, тонули в болотах; но полк двигался, двигался, двигался. Два с лишним месяца вел своих бойцов Анатолий Васильевич. И лишь под Ярцевом, сохранив знамя и честь, полк влился в войска Рокоссовского. После этого Анатолий Васильевич получил дивизию.

Тогда полк не дрогнул. А вот теперь? Не полк, а вдруг дрогнет армия? Дрогнет и побежит.

— Какой стыд перед страной, перед потомками!.. Испепеляющий стыд, — прошептал Анатолий Васильевич и, как бы о что-то споткнувшись, остановился.

В эту минуту Галушко невольно и толкнул его в спину. Командарм повернулся к нему, сказал:

— Ты что, как слепая лошадь, лезешь на меня?

— Забылся, товарищ генерал, — извиняясь, ответил Галушко, отступая.

— Забылся? А ты не забывайся.

— Не то что забылся, товарищ командарм, а думы в голове, что рой, — Галушко решил было сказать генералу про то, что стряслось у него с Грушей, но тот опередил:

— Думы? Это хорошо. Всегда думай. Не думает только чурбак с глазами. Тому чего думать? За него другие думают. Вон сосед Купцианов. Тоже фамилию подобрал — Купцианов. Итальянец не итальянец. Да-а. Да как думаешь, наши бойцы танков боятся?

— Разные есть, товарищ генерал.

— Что это «разные»?

— А так: иной трухнет, другой и не трухнет.

— А такие есть, которые трухнут?

— Не без того, товарищ генерал.

— Ты вот что. Сколько времени-то? Ага, уже третий час. Долго мы с тобой бродим! Поди-ка разбуди Макара Петровича и скажи, пусть поднимет генерала Тощева, полковника Троекратова. Через полчаса поедем на передовую. Хватит, поспали.

— А Николай Степанович? Ах, как просится з нами!

— С нами? Это с кем «з нами»? С тобой и со мной?

— Так точно, товарищ генерал, з нами.

— Ну и его буди… Нет. Я сам схожу к Макару Петровичу, — перерешил он, предполагая, что у Макара Петровича может быть Машенька. — Поди. Готовь машину. Николая Степановича разбуди. «3 нами» поедет.

3

Из комнаты Макара Петровича слышался хохот. Хохотали двое. Один смеялся хриповато, до кашля, другой — по-молодому, звонко.

Анатолий Васильевич отворил дверь, шагнул и за столом увидел Машеньку. Рыжая, да еще раскрасневшаяся от хохота, она прямо-таки вся пылала. А рядом с ней Макар Петрович. Этот хохотал, закинув голову, широко открыв рот, постукивая костяшками пальцев по столу.

При появлении Анатолия Васильевича оба притихли, но не совсем: смех еще клокотал в них, как клокочет иногда кипяток в самоваре.

— В чем дело? — стараясь нагнать на себя суровость, спросил Анатолий Васильевич…

— Да вот я… да вот я, — растерянно заговорил Макар Петрович, — рассказал ей случай.

— Какой?

— Макар Петрович начал рассказывать что-то весьма путаное о какой-то гнилой тесемочке, то и дело прерывая свой рассказ громким хохотом. Машенька молчала, хитровато, по-детски поблескивая глазами, — очевидно, ожидая эффектного конца, а Анатолий Васильевич, еще ничего не понимая, понукал:

— Ну! Ну!

Макар Петрович продолжал рассказывать все так же путано. И Анатолий Васильевич, поняв, что дело не «в случае», а в том, что у них у обоих сейчас такое, что заставляет смеяться даже над пустяком, сам засмеялся. Затем, не дождавшись конца рассказа, сказал:

— Все это ловко! Ну, честное слово! — Он внимательно посмотрел сначала на Машеньку, потом на Макара Петровича. — Только уж не настолько смешон случай, как ваш смех, — и заговорщически подмигнул Машеньке.

Та снова вспыхнула, как костер, и потупила глаза. А Анатолий Васильевич, чуть согнувшись, прошелся по комнате туда-сюда и, остановившись, выпалил:

— Ну что ж, с законным браком, что ль?

Машенька, не ожидавшая такого, сначала стушевалась, потом кинулась в дверь, вытянув руки, вся устремленная, как иногда устремляется цыпленок за бабочкой. Анатолий Васильевич посмотрел ей вслед, улыбаясь, сказал:

— Хорошая жена будет, Макар Петрович. Только смотри: не пакостное ли в тебе? Если так, воздержись: на распутство идешь. Чего молчишь?

Макар Петрович некоторое время сидел нахмуренный, глядя на костяшки своих пальцев, потом сказал:

— Не-ет. Жизнь зовет!

— Эх, возвышенно умеешь говорить! Чего же вы тут ночь за столом?

— Днем-то она убежала, как вот и сейчас, а перепечатать надо было.

— Вижу. Вижу. Перепечатать! Ну, перепечатали? — Анатолий Васильевич заглянул на лист бумаги, вправленный в машинку. — На слове «стратегия» остановились? Ну, вот что, стратег, поедем-ка на передний край.

От такого предложения Макар Петрович даже вскочил со стула, сложив руки на груди, сжав кулаки, выкинул их, разжимая пальцы, как бы что-то сбрасывая с них.

— Ведь сами знаете, товарищ командарм: мне когда вас здесь нет, не положено покидать штаб.

— На «вы» перешел. «Не положено». Устав еще напомни. Ничего: я разрешаю.

4

Выйдя от Макара Петровича и искренно радуясь за него, Анатолий Васильевич вспомнил про Пароходова и попросил того разбудить. Но на квартире, где жил Пароходов, ответили, что генерал, в то время когда Анатолий Васильевич бродил по своей излюбленной «тропе», выехал на передовую, обещав оттуда позвонить.

— И то ладно, — ободряюще весело произнес Анатолий Васильевич, хотя в глубине души и обиделся на Пароходова за то, что тот уехал один. — Галушко! — вскрикнул он. — Чтобы не накликать беды, выезжать из деревни будем попарно. Сначала Тощев и Троекратов, а потом мы с Макаром Петровичем. Встретимся у поленниц. Знают, где, — и пошел в хату, чтобы проститься с Ниной Васильевной.

Войдя за перегородку, он увидел, что Нина Васильевна, покрывшись розовым одеялом, спит. Она спала на спине, закинув правую руку под голову. Обнаженная рука при бледном свете маленькой электрической лампочки казалась мраморной. Анатолий Васильевич склонился над женой и тихо, почти не касаясь, поцеловал ее в плечо.

«Не буди, — сказал он сам себе. — Она так хорошо спит, — и тут же в нем вспыхнуло другое: — А как же я уеду и она не будет знать? Мало ли что может случиться там. Вот еще», — и он снова нагнулся, намереваясь крепче поцеловать ее в плечо и этим разбудить, но поцеловал так же, еле касаясь губами.

— О-ох, — глубоко вздохнув, охнула Нина Васильевна и, еще не открыв глаза, на ощупь протянула к нему руки, затем посмотрела на него и торопливо произнесла: — Раздевайся. Иди. Родной мой! Зазяб, наверное. Ночи стали сырые.

— Это в сентябре сырые, Нинок, — тихо проговорил он, присаживаясь на краешек кровати.

— Ах, ты вон что, — догадываясь, что он собирается куда-то ехать, она села, став босыми ногами на коврик. — Толя, как мне тут будет тоскливо без тебя! Но ведь ты скоро вернешься?

— К вечеру.

— Долго.

— Надо, Нинок. Надо, — он о чем-то подумал и тише добавил: — Скоро свершится то, чего мы так долго ждали.

Нина Васильевна знала, что ему известен не только точный день, но и час, когда свершится то, чего так долго ждали. Но она понимала и другое: о некоторых вещах спрашивать его нельзя, и, снова охнув, обняла его за шею, приблизила к себе, шепнула:

— Какую тяжелую ношу придется тебе перенести на своих плечах.

— Все понесем.

— И я. И я, Толя.

— Ты-то уж обязательно, — в шутку, точно обращаясь с ребенком, произнес он и тут же серьезно добавил: — А впрочем, я не знаю, как бы я эту ношу нес без тебя…

Нина Васильевна, не снимая рук с его шеи, легонько повиснув на нем и целуя его в губы, сказала:

— Только прошу тебя, побереги себя там… ведь у нас непременно будет ребенок.

Анатолий Васильевич вышел во вторую комнату и тут невольно подслушал, как за перегородкой Галушко прощался с Грушей. Такое он слышал не первый раз и не остановился бы, если бы что-то новое не прозвучало в словах адъютанта.

— То не беда, — бубнил Галушко. — То хорошо. Но что генералу скажу: опередили? Скажет: «Кто позволил?»

— Не скажет, Васенька, — послышался голос Груши. — Он ведь хороший, генерал, у нас. Лучше его на земле нет.

«Ишь-ишь! — воскликнул про себя польщенный Анатолий Васильевич. — Накуролесили чего-то и — «лучше его на земле нет», — он было хотел позвать Галушко, но тот сам вышел из-за перегородки и, увидав Анатолия Васильевича, растерянно скис, бормоча:

— Слыхали, товарищ генерал? Слыхали?

Анатолий Васильевич тоненько улыбнулся и, сам еще не зная почему, сердито проворчал:

— Что «слыхали»? Ехать надо, а он «слыхали».

— Разговор наш.

— Нужен мне очень ваш разговор, — еще сердитей проворчал Анатолий Васильевич и пошел на выход.

5

Первой из деревушки вырвалась машина генерала Тощева, за ней — машина Троекратова… и вскоре скрылись в сгущенной предутренней тьме. За ними выскочили машины Анатолия Васильевича и Макара Петровича.

Вряд ли кто из едущих подметил то, что подметил Николай Кораблев. Заря разгоралась — красная, красивая, теплая и притягательная — на востоке, в Стране Советов, и кучилась тьма, убегая все дальше и дальше на запад.

«Символ. Какой-то символ, — подумал Николай Кораблев, всматриваясь то в убегающую тьму, то на разгорающуюся зарю. — И я верю в этот символ: все самое нужное человечеству поднимается от нас и наступает на тьму — капиталистическую мерзость. В это верю я. Верит весь наш народ. И неужели мы не победим тьму?» — так думал Николай Кораблев, полагая, что так думают и все едущие в машинах.

Но те, кто ехал в машинах, вовсе не обратили внимания ни на тьму, ни на зарю: каждый из них думал о предстоящем сражении, проверяя готовность к этому сражению.

Труднее всех, конечно, было Троекратову.

Анатолий Васильевич, Макар Петрович, Тощев и любой генерал, любой полковник, любой командир любого вида войск уже имели опыт прошлых войн. Из опыта прошлых войн они черпали многое, перерабатывая все это, применяя к современной войне. А у Троекратова позади почти ничего не было, кроме опыта гражданской войны. Но тогда, в годы гражданской войны, люди шли в бой, гонимые свирепой нуждой, угнетением, желанием построить новую жизнь — без капиталистов и помещиков. За эти десятилетия такая жизнь была построена, и человек полюбил жить… И вот этому человеку, который так страстно любит жить, надо теперь идти в бой и умирать.

До армии Троекратов ежедневно читал в высших учебных заведениях лекции, по историческому материализму, а по ночам рылся в трудах Гегеля, Фейербаха, Гельвеция, Беркли, Бэкона, забирался к Канту, Спинозе, Спенсеру, уходил в древность — к Демокриту, Аристотелю. За последние годы, изучив немецкий и английский языки, он стал читать подлинники. Ему казалось, что он хорошо знал учение Маркса — Ленина. По крайней мере его в Москве считали крупным философом и, когда надо было дать оценку той или иной рукописи, посылали ее именно ему, профессору Троекратову. А получив отзыв, говорили:

— Ну! Так сказал Троекратов. А он, знаете ли…

И не все видели, что Троекратов, как и всякий человек, увлекшийся только теорией, стал мыслить логическими категориями, постепенно превращаясь в кабинетного человека. В армии он столкнулся с живой действительностью и тут понял, насколько жизнь сложна и многостороння. Здесь, в армии, он увидел, что все эти люди, хотя и объединенные единым, общим, тем, от чего они не откажутся под угрозой казни, однако в отдельности разные. Не было в армии людей, сплошь похожих друг на друга, как это он раньше предполагал. Люди тут были разные: одни — слишком обидчивы, другие — толстокожи, третьи — мягкотелы, четвертые — слишком любили жизнь, чтобы без страха умереть, пятые — слишком героичны: выходили на врага с открытой грудью и бесславно погибали; тот-то командир слишком берег своих бойцов и поэтому проигрывал бой, а тот-то не берег бойцов, кидал их бессмысленно в пекло войны. Такой-то слишком перегружен, а такой-то дурака валяет. Были «шелопутные» командиры, которые все хотели взять на «ура», и именно таких враг разносил вдребезги. Вот за всем этим пришлось смотреть Николаю Николаевичу, вот все это ему надо было выправлять, налаживать, подчинять единой воле, двигать по одному руслу, то есть ему приходилось иметь дело с душой человека. Он обязан был путем живого слова и через печать воздействовать на бойца и командира так, чтобы тот с полным сознанием, с полной энергией выполнял то, что ему было поручено. В этом направлении, зачастую идя на ощупь или пользуясь огромным опытом партии, и вел работу Троекратов. Сначала он через работников своего аппарата, через партийные организации проводил в армии нужную, но отвлеченную пропаганду о социалистическом государстве, о капитализме, о наемниках капитала — фашистах. Все это было нужно. Но когда в армию пришел Анатолий Васильевич, он вызвал к себе Троекратова и, выслушав его, сказал:

— Вы, дорогой мой полковник, вот что сделайте: выбейте из бойцов страх перед фашистами.

— Мне кажется, товарищ командарм, мы от этого и не отклоняемся.

— Теоретически. Это, конечно, хорошо — теоретически, а вы еще практически.

— Не понимаю и не представляю, как?

— А вот как. Я прикажу, чтобы трупы немцев подольше не убирали. Пускай бойцы смотрят на мертвых. Посмотрят и убедятся: «Не так уж черт страшен, как его малюют». Затем с пленными. Возьмут в плен, так пускай не тащат их сразу в штабы, а сначала проведут по ротам, покажут бойцам. Увидят пленных — и опять убедятся, что не так уж черт страшен, как его малюют.

Как раз во время этой беседы командир пятой дивизии полковник Михеев позвонил Анатолию Васильевичу и сообщил, что ему удалось выловить группу диверсантов. Диверсанты эти, переброшенные на советскую сторону месяца полтора тому назад, делали набеги на склады с горючим, на штабы, а главное, на мирное население: ворвавшись в ту или иную деревеньку, они сгоняли всех жителей — женщин, стариков, детей — в две-три хаты, поджигали или просто выводили в поле и расстреливали.

— Четырех мерзавцев поймали, товарищ командарм, — говорил по телефону Михеев. — Одиннадцать словить не удалось: убиты во время перестрелки.

— Ну, давай, давай их, полковник, сюда! — тихонечко и тоненько приказал Анатолий Васильевич. — Только не прямо ко мне. Неподалку от нас батальон стоит. Пускай их бойцам покажут. Пускай поглядят.

С Троекратовым Анатолий Васильевич беседовал около часа, все стаскивая того с теоретических высот на «грешную землю». Под конец беседы в комнату ворвался встревоженный Галушко, а за ним боец — пожилой украинец, ведя за руку растрепанного диверсанта. У бойца и у диверсанта на лицах виднелись ссадины, текла кровь.

— В чем дело? — поднявшись из-за стола, проговорил Анатолий Васильевич, глядя то на бойца, то на диверсанта.

Боец, отдышавшись, взволнованно прокричал:

— Товарищ командарм, та шо ж воны наробили! О батюшки, шо ж воны наробили! — И тут он рассказал, что ему и трем бойцам полковник Михеев поручил доставить диверсантов в штаб армии, но по пути заглянуть в батальон, «чтобы ребята наши покрасовались на гадов». — А воны… воны, — уже басил он. — Воны ж, как только увидели, и давай… и давай… и давай… Вы же побачьте, шо воны наробили, товарищ командарм.

Анатолий Васильевич, глядя прямо в глаза бойцу, спросил:

— На кулаки, значит, взяли?

— Так точно, товарищ командарм.

— А как же этот остался? — Анатолий Васильевич кивнул на диверсанта.

— Да я ж на него лег, — ответил боец и удивленно добавил: — Так они шо: из-под меня его выковыривают. Кричу: «Смерть моя, а не дам! Я должен доставить в штаб, как приказано».

И вдруг Анатолий Васильевич прорвался таким звонким хохотом, что боец тоже засмеялся, а Анатолий Васильевич, оборвав хохот, помрачнел и проговорил:

— Вот до чего мерзавцы довели своими зверствами наших людей. На кулаки взяли. Да-а… — протянул он и, чуть подумав, крикнул, кивая на диверсанта:

— Галушко, отведи его в штаб!

— Да я же его сам, товарищ командарм, с вашего позволения…

— Нет, не пачкай о такую пакость рук. Судить будем его. И наверняка присудим к расстрелу, — Анатолий Васильевич с омерзением посмотрел на диверсанта. — Дрянь какая, а сколько людей погубил — женщин, стариков, детей. Дрянь какая, — и к бойцу: — А где же твои товарищи?

— Да ж не идут сюда, товарищ командарм. Стыдно: не укараулили.

— Ну, иди, — сказал командарм.

Боец, выходя из хаты, повернулся, внимательно-запоминающе посмотрел на Анатолия Васильевича и сказал:

— Благодарим, товарищ командарм.

Следом за этим Галушко вывел диверсанта.

В комнате остались Анатолий Васильевич и Троекратов. Они некоторое время молчали. Наконец Троекратов произнес:

— Страшная штука. Но…

— Что но? — спросил Анатолий Васильевич.

— Но я… я не осуждаю.

— Еще бы осуждать. Бойцы с ненавистью относятся к диверсантам — за это их осуждать… Может, нам вообще отстраниться и все передать вам?

— То есть как это? — тревожно посмотрев на командарма, спросил Троекратов.

— А так: мы устраняемся. Вы надеваете вериги — пророк двадцатого века — и пускаете в ход пламенное слово.

— Чепуха какая.

— Она от вас исходит. Поймите, что вы на фронте, а не в университете. Нам с вами вручена судьба страны, судьба всех этих людей… и чем злее будут они, тем их меньше погибнет, тем скорее разгромим врага.

Троекратов поднялся и, не глядя на Анатолия Васильевича, сказал:

— Я полагаю… я думаю, что наш боец должен быть благороден.

— Об этом мы поговорим там, в Берлине, благороден он у нас или не благороден.

«Грубый. Солдат. Ему лишь бы победить, а там — и трава не расти, — выйдя от командарма, возмущенный его словами, подумал Троекратов, но тут же его ожгла другая мысль, и он приостановился, глядя на носки своих сапог. — Погоди-ка… Ведь это война, и наш человек должен убить того, кто по ту сторону. Убить! Бандиту это свершить легко: он уже ходил по «мокрой». Погоди! Погоди! Ты какую-то чушь городишь. — При чем тут бандит! Наш человек, советский человек, творец социализма — это он должен убить врага. Убить без сожаления, без раскаяния, а со всей ненавистью, как убивают клопа… У нашего человека очень доброе сердце, пусть оно очерствеет», — с этой мыслью он и вошел в хату политотдела.

В задней комнате сидели политработники. Тут были капитаны, лейтенанты, майоры и рядовые бойцы. Все они, эти политработники, чем-то отличались от остальных командиров и бойцов. На них не было того военного щегольства, как на артиллеристах или летчиках: простенькие шинели, простенькие гимнастерки, чистенькие воротнички.

— Здравствуйте, товарищи, — бархатным голосом проговорил Троекратов.

Все поднялись и столпились около него, точь-в-точь так же, как, бывало, студенты.

— Вот что товарищи. Давайте-ка все сюда, — и Троекратов, показывая рукой на дверь, пошел во вторую комнату; войдя в комнату, он открытым взглядом посмотрел на всех и произнес: — У нас в армии, товарищи, много новичков. Те, кто побывал в боях, кого уже обожгла война, знают, как надо обращаться с врагом и что с ним делать. А новичков надо учить. Из них надо… выбить… Нет, не то слово… Надо, чтобы они стояли насмерть… и не боялись врага. Командарм сегодня отдаст распоряжение, чтобы немецкие трупы не убирали. Пусть валяются три-четыре дня. Посмотрят на них бойцы и поймут, что не так уж черт страшен, как его малюют. И пленных… Конечно, надо показывать их бойцам. Бить не надо… И еще. У нас тут кое-где есть рвы, заваленные трупами женщин, стариков, детей. Отрядить из каждой роты по два-три бойца, пусть сходят, посмотрят, а потом товарищам передадут, что делают с мирным населением… И сказать: «Допустишь фашиста на свою землю, и с твоей семьей они сделают то же самое…» При этом не снижать высокого идейного уровня. Ни грабежей, ни насилий. За это жестоко карать.

6

То было больше года тому назад, и вот сейчас, сидя в машине, Троекратов думал:

«Приготовлена ли душа бойца к этому решающему бою? Да. Приготовлена, — уверенно подчеркнул он, но тут же в него снова закралось сомнение. — А если нет? А если это — только наше убеждение?»

Генерал Тощев о душе совсем не думал: он был уверен в своих артиллеристах. Он думал о другом: как расставлены пушки, хорошо ли они замаскированы?

«Ведь каждую пушку невозможно просмотреть самому, черт возьми», — думал он, легонько постукивая хлыстом по туго натянутому голенищу.

Макар Петрович думал о своем:

«Тесемочка. Тесемочка. Порвется где-нибудь эта проклятая тесемочка. И зачем он меня потащил на передовую? Мне в штабе надо быть. Сидеть и просматривать все. Тесемочка. — И он вспомнил Машеньку. — Как она смеялась. Ух, заливалась. Славная? Очень славная. И жена будет славная, — он дрогнул, говоря сам себе: — Ты что же это, Макар Петрович? В самом деле жениться решил? А дочка как? Ну, Верочка меня поймет».

Анатолий Васильевич был серьезен, вовсе не такой, как там — дома за столом. У него даже пропали уменьшительные словечки: «пушечка», «самолетик», «бомбочка». Он был неприступно строг и скуп на слова. Николай Кораблев, сидя в машине позади него, намеревался было продолжить разговор «у карты», но, видя командарма сосредоточенным и серьезным, не решался начать, ожидая, что тот сам заговорит, но Анатолий Васильевич молчал, только иногда рывком бросал Галушко, который вел машину:

— Левей. Через поляну. Лесом. Лесом давай. Не считай пни.

Перед выездом Галушко дружески сообщил Николаю Кораблеву, что до передовой километров тридцать пять и что поедут они теми местами, где происходили последние кровопролитные бои.

И вот они — поля, леса, перелески, овраги — свидетели боев. Все это выплывает из предутренней тьмы навстречу быстро несущейся машине. Вот полуразрушенный окопчик под липой на боковине дороги. Тут, очевидно, когда-то сидел немец и пулеметным огнем резал всякого, кто появлялся на дороге. Теперь окопчик обвалился и походит на черную пасть какого-то зверя. А вон другой, третий. А это вот танк. Башня сорвана и отброшена в сторону. Длинный ствол изогнулся и уперся в сосну, пригибая ее, как штыком. А вон еще и еще кучи обгорелого. Батюшки! Сколько их тут! Какое было здесь побоище! И что за сила изуродовала эти бронированные страшилища?

— Немецкие, — крикнул Анатолий Васильевич и к Галушко: — Тише. Пусть Николай Степанович посмотрит, — затем оживленно заговорил, показывая на танки: — Над этими артиллеристы поработали, а вон над теми, что в виде кучи дряни, — бойцы с бутылками. У нас есть такие, которые кричат: «Долой бутылки! Да здравствует «бог войны», то есть артиллерия!» А я говорю, пусть бог будет богом, а бутылка — бутылкой.

— Представьте себе, лезут танки. Артиллерия бьет, бьет, бьет. Но вот через огонь прорвался один, другой, третий танк. Полез на пушку, раздавил ее, как орех. Что делать? Другую пушку выкатывать? Не успеешь. Так боец поднимается из окопа — и бутылкой… Однако на бутылке далеко не уедешь…

— А на ножичках? — невольно дерзко вырвалось у Николая Кораблева.

Анатолий Васильевич повернулся и посмотрел на него умными, укоряющими глазами, как бы говоря: «Неужели вы думаете, я такой простофиля: приехал новый человек, а я и давай перед ним все выкладывать».

— Простите, пожалуйста, — трогая его за плечо, проговорил Николай Кораблев.

— Не за что, — и Анатолий Васильевич снова стал неприступно серьезен.

Машина свернула влево… В сосновый бор. Верхушки на соснах снесены, иные деревья сбиты, иные примяты, иные ободраны, и все перепутано. Казалось, что по сосняку промчалась какая-то сказочная кавалерия и так же, как иногда кони приминают траву, так же и тут все примяла, сбила, перепутала.

«Бог войны» — генерал Тощев — поработал, — пояснил Анатолий Васильевич. — Знаете, сколько тут «искателей жизненного пространства» полегло? Две недели трупы убирали, — и он неожиданно толкнул Галушко в бок: — Быстрее! Чего как с кулагой.

Галушко прибавил ход, а Николай Кораблев недоуменно посмотрел в затылок Анатолия Васильевича, потом по сторонам и увидел новую партию подбитых, изуродованных танков — это были советские танки.

«Не хочет свои показывать», — поняв детскую хитрость командарма, проговорил про себя Николай Кораблев и вслух:

— А мне это очень надо, Анатолий Васильевич. Моторы посмотреть. Задание ведь имею.

— А чего их смотреть? Мертвые. Впрочем, пожалуйста, — он первый выбрался из машины, подошел к танку, лежащему на боку, и, погладив поржавевшую в тисках засохшей грязи гусеницу, произнес: — Ох, красавец ты наш. А пал. Пал, — с грустью, как перед покойником, произнес командарм. — Пал потому, что слабенький: один снаряд тебе в бочок — и свалился. А если термический — костей бы не собрали. А вы, Николай Степанович, про ножички. Если танки горят, о ножичках будешь думать. Нынче, говорят, Урал новые танки дал: «Т-34». Те, говорят, сила.

Николай Кораблев через открытый задний люк полез внутрь танка. Долго копался там, а когда выбрался, сияющими глазами посмотрел на командарма и, как о хорошем знакомом, сообщил:

— Наш мотор. Выдержал испытание: хоть сейчас заводи. И самый памятный. Номер я разглядел.

— Вот и хорошо. А какая память? — без интереса спросил Анатолий Васильевич, идя к машине.

Сев в машину, Николай Кораблев рассказал о том, как однажды они обещали правительству перевыполнить программу и сорвались: металл нам не доставили, горючее. А когда все это достали, конец месяца на носу. Но — к рабочим: так и так, мол, обещание дали. Те взялись и за несколько дней не только программу выполнили, но и сверх дали четыреста три мотора. Выражаясь вашим языком, рабочие стояли насмерть: по семидесяти часов от станков не отходили. Валились с ног, но выполнили и перевыполнили. Так этот мотор, судя по номеру, из той партии.

Николай Кораблев смолк, а Анатолий Васильевич тихо проговорил:

— Старею, что ль? Когда мне такое говорят о народе, слезы меня прошибают. Верно, хороший народ у нас… и здесь и в тылу, — он вынул платок, вытер слезы и вдруг, став «домашним», звонко засмеялся.

На дорогу неожиданно выскочил крупный и жирный заяц. Чуть посидел и, как бы чем-то забавляясь, побежал вперед, вихляясь и крутясь.

— Он! Он! — закричал Галушко. — Товарищ генерал, он, оторвите мою голову!

— Экий! Экий! Спать бы ему пора. Видно, кто-то его спугнул. Он, он, Микитка! — радостно хохоча, подтвердил Анатолий Васильевич.

Заяц, прижав уши, припустился по дороге, затем сделал скачок и шарахнулся вправо.

Вправо столбик с надписью «Луна».

Выйдя из машины, Анатолий Васильевич, Макар Петрович, Галушко, а за ними и Николай Кораблев по еле заметной тропе направились в лес, пересекли порубку, усеянную поленницами, и уже стали спускаться в овражек, как почти из-под ног вырвался все тот же заяц. Отскочив метров на пятнадцать — двадцать, он присел у пня и забавно стал лапками чистить рыльце. Макар Петрович выхватил пистолет, нацелился.

— Эй! Эй! — крикнул Анатолий Васильевич. — Этого зайца артиллеристы вспоили, вскормили, а ты — бац. Тоже, охотничек нашелся.

Макар Петрович, смущенный, спрятал пистолет, сказал:

— А я хотел было разрядить.

— Разрядить? Они тебе, артиллеристы, разрядят, — и Анатолий Васильевич еще быстрее пошел по тропе.

За оврагом их встретили Троекратов и Тощев. Тощев по всем правилам отрапортовал перед командармом. Тот выслушал и сказал:

— Ну, генерал, показывайте, что у вас тут.

Вскоре они очутились в кустарнике сочных, молодых лип. Липы цвели. На цветах гудели пчелы. Старательные, энергичные, они копошились в лепестках и вдруг, оторвавшись, отяжелевшие, отлетали, а на их место садились все новые и новые. И вот здесь, среди цветущих лип, укрывались пушки. Были тут всякие — с короткими, будто отрезанными стволами, с длинными, словно хоботы. Среди замаскированных пушек виднелись минометы, пулеметные гнезда. Тощев, приведя сюда «гостей», весь засиял и даже перестал щелкать хлыстом по туго натянутому голенищу, а Анатолий Васильевич шагал от пушки к пушке, осматривая их внимательно проверяющим взглядом. Иногда он хмурился, как бы найдя какую-то неполадку, что-то рассматривал, прикидывал, но, успокоившись, шагал дальше — высокий и плечистый. Пройдя ряды пушек, он неожиданно остановился на окрайке липняка, посмотрел на дорогу, потом на маленькую противотанковую пушку, стоящую в укрытии.

— А ведь это моя знакомая, — заговорил он, сначала не обращая внимания на трех артиллеристов, которые вытянулись перед ним. — Ух, узнаю, узнаю. Сколько она немцев поколотила! А танков — не счесть числа, — и, повернувшись к артиллеристам, сказал: — Вольно, вольно, ребята, — и тут же, как мужичок, по-волжски окая: — Одолем или не одолем фашистов? A-а? Как думаете?

Артиллеристы, глядя на командарма, сдерживая улыбки, наперебой заговорили:

— Одолеем, товарищ командарм!

— Приказ скорее давайте!

— Долго стоим!

— Немцы уже перинами обзавелись!

— Вот и полетит из них пух, — подхватил Анатолий Васильевич и покосил глаза на Троекратова. — А полковник Троекратов у вас бывал?

— Бывал. Бывал, — ответили ему.

— О душе спрашивал? Как она у вас — душа-то?

— На месте, товарищ командарм, — уже смеясь, прокричали ему в ответ.

— Артиллерия — бог войны, а вы, значит, херувимы? Ну, вот ты — херувим: видишь, руки-то у тебя какие, как лапы у волкодава.

Среди артиллеристов поднялся несусветный хохот. Хохотали все, в том числе генерал Тощев, а один из артиллеристов, маленький, будто мальчик, согнувшись и держась руками за живот, выкрикивал:

— У его… у его, товарищ командарм, руки такие, как у Вакулы-кузнеца.

Обладатель сильных рук, сжав кулаки и тоже смеясь, обращаясь к Анатолию Васильевичу, пробасил:

— Херувимы, товарищ командарм: башку с фашиста — святое дело.

А Анатолий Васильевич серьезно проговорил:

— Гитлер хвастается каким-то новым видом оружия. Так что вы посматривайте и соображайте. Надежда на вас, — даже с какой-то угрозой произнес он. — Пушек у нас много, снарядов много, артиллеристы — вон какие молодцы, — и тут же, смеясь, спросил: — Как у вас заяц-то живет?

— Микитка-то? У-у-у! Живет! Такого стрекача по утрам задает, только держись, — ответил все тот же маленький артиллерист.

— Вы бы хоть ленту ему на шею привязали, а то ведь подстрелит кто-нибудь. Найдутся такие охотнички. Ну, до свиданья, товарищи, — и Анатолий Васильевич пошел было в сторону.

Артиллеристы застыли на месте, провожая командарма восхищенными взглядами, и кто-то из них произнес:

— Ух! За такого умереть не жалко.

Анатолий Васильевич быстро повернулся, шагнул к артиллеристам:

— Кто это умирать собирается? Ага. Ты! — обратился он к маленькому артиллеристу. — Не-ет! Это не надо — умирать… Ты бей фашистов!

— Так и думаю, товарищ командарм. Умереть — так уж с треском, — ответил тот.

Анатолий Васильевич наклонился к Николаю Кораблеву и, кивая на пушки, прошептал:

— Это вам не ножички.

7

Троекратов, испросив разрешение у командарма, остался у артиллеристов. Подойдя к машинам, Анатолий Васильевич сказал:

— На трех машинах туда — много. Генерал Тощев, вы свою машину отпустите, садитесь в мою, а Макар Петрович один в своей: ему думать надо, — а когда машина тронулась, он повернулся к Николаю Кораблеву, произнес: — Хороши у нас артиллеристы: насмерть будут стоять.

Минут через сорок — пятьдесят они, оставя машины, спустились в овраг и вскоре очутились на опушке леса.

Впереди открылась луговинная долина, разрезанная извилистой речушкой. Галушко, почему-то посмотрев во все стороны, легонько свистнул. Макар Петрович сразу ожил, как ожил и Тощев, к чему-то готовясь, а Анатолий Васильевич раздраженно крикнул, грозя Галушко суковатой палкой:

— Я вот тебе посвищу. Ишь привычку какую взял: что мы тебе, разбойники или собаки? Ты еще попробуй кинуться на меня. Я тебе тогда кинусь.

— Слушаю-с, товарищ командарм, — ответил Галушко, еле заметно улыбаясь.

— И улыбочку эту брось! — еще раздраженней выкрикнул Анатолий Васильевич. — Ишь! Нянька какая, — обращаясь к Николаю Кораблеву, показал вдаль, за реку: — Видите, вон там, за рекой, бугорок? Вон! Вон! Это и есть знаменитая конюшня имени Макара Петровича Ивочкина. Видите? Галушко! Чего рот разинул? Дай Николаю Степановичу бинокль.

Николай Кораблев долго водил биноклем, отыскивая конюшню. Он водил бинокль и вправо и влево, смотрел на тот берег и видел только одно: огромная луговинная долина изрезана извилистой речушкой; вправо озерки, болота, заросшие высоким и густым камышом; на противоположном берегу в два-три ряда тянется колючая проволока, виднеются какие-то бугорки, похожие на могильники, окопы — длинные, извилистые. А где же конюшня?

«Фу, черт! — обозлился сам на себя Николай Кораблев. — Не вижу. И их задерживаю», — и, виновато улыбаясь, протянул бинокль Галушко.

— Не вижу.

Галушко, почему-то укоризненно посмотрев на него, резко вырвал бинокль и шагнул к лесу, как бы зовя за собой всех, а Анатолий Васильевич произнес:

— Не видишь? Вот такая она и есть, конюшня. Невидимая. Ее уже давно нет, конюшни… пустырь остался, как и от многих сел, городов. Страшная война: рушит все.

Вдруг над ними пронеслось что-то яркое, фиолетовое. Это была трассирующая пуля, которую в полете видел Николай Кораблев впервые. Казалось, она несется не по прямой, а как-то ныряет — зигзагообразно и очень красиво.

— А-а-а. Собаки. Заметили. Сейчас начнут кидаться, — проговорил Анатолий Васильевич и вдруг, сбитый с ног Галушко, упал на землю.

Тут же повалились Макар Петрович и генерал Тощев, прикрывая командарма своими телами, крича Николаю Кораблеву:

— Ложись! Ложись!

Николай Кораблев, ничего не понимая, повинуясь, лег на землю, видя только одно, как отбивается Анатолий Васильевич. Но вот что-то разорвалось. Затем дрогнула земля, и вверх взлетел черный столб. Потом еще и еще. Анатолий Васильевич присмирел, перестал отбиваться. И снова разрыв, левей, над березовой рощицей. Рощица встряхнулась, будто от урагана, и во все стороны полетели сучья, листья.

«Неужели началось?» — подумал Николай Кораблев. Но в этот миг снова раздался взрыв, и самый оглушительный. Николай Кораблев зажмурился, ощущая, как на него посыпалась земля, а когда открыл глаза, то увидел совсем близко от себя огромную воронку. Воронка дымилась, как бы дышала. Галушко вскочил, вскочил и Макар Петрович, Тощев и Анатолий Васильевич. Они кинулись в воронку, приказывая Николаю Кораблеву:

— Ползите… Ползите сюда!

Николай Кораблев пополз. Около воронки он хотел было привстать, но на него грубо закричал генерал Тощев:

— Не вставать! Ужом. Ужом ныряй.

Николай Кораблев нырнул, ощупывая руками горячую землю. Спустившись в воронку, он так же, как и все, присел и увидел в середине зло улыбающегося Анатолия Васильевича.

— Сукин сын, — проговорил тот. — Заметил. Значит, где-то тут неподалеку у них наблюдательный пункт. Эй, Макар Петрович! Соображай: по простым бойцам они не били бы из артиллерии.

А кругом все ухало, гудело, взрывалось: летела вверх черная, даже, казалось, какая-то промасленная земля, падали деревья, взвихривались листья, уносясь высоко в небо. Так прошло десять — пятнадцать минут. Николай Кораблев на все это смотрел без страха, а с каким-то жадным интересом. Вскоре обстрел оборвался. Только еще гудели взрывы в ушах, да со стоном падали надломленные деревья, а иные со скрипом выправлялись, и сыпались откуда-то сверху — с неба — зеленые, сочные листья берез.

— Ну. Поползли. Ужом, как сказал генерал Тощев, — и Анатолий Васильевич первый пополз из воронки, за ним Галушко, потом Николай Кораблев, генералы.

Когда они отползли в гущу леса, Анатолий Васильевич поднялся первым и, грозя палкой Галушко, сердито проворчал:

— А все-таки эта палка по твоей спине походит. Я же тебе приказывал не кидаться на меня, — но в его глазах мелькнула искорка человеческого довольства: «Вот, дескать, как меня берегут и охраняют». — Нине Васильевне ни звука об этом. Ну, в пятую! — скомандовал он.

8

«Пятая? Ага! «В пятерочку», — вспомнил Николай Кораблев слова Сиволобова и страшно обрадовался. — Может, и его увижу. Славный мужик!»

Машины неслись по полевой дороге. В первой сидели Анатолий Васильевич, Николай Кораблев и генерал Тощев. Анатолий Васильевич о чем-то долго думал, затем, повернувшись к Тощеву, сказал:

— Генерал! Все у вас тут неплохо, однако артиллерию отсюда уберите, поставьте деревянные пушки, а правее, против болота, выставьте третий ряд. Пусть немцы ждут, что мы на «конюшню» в лоб полезем, а мы через болота. Войлок есть? А лучше плетни… такие широкие плетни наплетите… На топь его положишь — он как решетка: тонуть не будет, а бойцы по этим плетням на ту сторону, словно по шоссе. Понятно?

— Есть, — ответил генерал Тощев и завозился в машине, видимо обеспокоенный тем, когда же плести плетни, если до выступления остались считанные часы.

На пути попалась деревушка. К стенам хаток прилипли, кроясь в тени, танки.

— Танковый уральский, — сказал Тощев.

— Знаю, — Анатолий Васильевич легонько толкнул в плечо Галушко, и «виллис», резко сбавив ход, с воем подскочил к танку.

Первый из машины выбрался Анатолий Васильевич, за ним генерал Тощев. Николай Кораблев, выбираясь из машины, услышал, как у него тревожно и радостно забилось сердце:

«Танковый, уральский… значит, где-то тут Иван Кузьмич со своими друзьями. Вот увидеть бы… и о моторах бы расспросить».

Анатолий Васильевич быстро направился к танку, около которого на лужке сидели танкисты. Они все вскочили. Среди них оказался майор. Он мигнул танкисту, и тот кинулся убирать котелок и стаканы.

— А котелок куда? Куда? — проворчал Анатолий Васильевич и, забрав котелок из рук танкиста, понюхал: — А-а-а! Влага. Чего же ее убирать? Вы только много не надо, а казенную норму — сто грамм — это можно, — и к майору: — Ну, в деле были, майор?

Майор, еще совсем молодой, румянощекий и с такими густыми бровями (сросшиеся на переносице, они казались одной линией), еще больше вытянулся и, отдавая честь, сказал:

— В маленьком, товарищ командарм.

— Новичок?

— Нет, товарищ командарм. Я под вашим командованием дрался за Сталинград.

— А-а-а! Значит, прошел огни и воды. Ну, как кормят?

— Да вот, — улыбаясь, майор показал на скатертку, разостланную на траве.

На скатерти блюдо, наполненное супом, белый хлеб, жареная картошка с мясом. Анатолий Васильевич нагнулся, взял ложку из рук бойца, хлебнул суп.

— Ох, хорош! — затем поддел картошку, прожевав, сказал: — Соли маловато. Больше соли ешьте и врагу на хвост сыпьте.

Танкисты засмеялись, и один из них крикнул:

— Сыпанем, товарищ командарм!

Николай Кораблев хотел было пойти и поискать Ивана Кузьмича, но в эту минуту Анатолий Васильевич произнес:

— Давай-ка, майор, за мной. Вон туда — за реку, на поляну… Нервы у бойцов попробуем. А то Галушко уверяет: «Есть, которые танка боятся».

9

Танк, подминая молодые деревца, скрылся в березовом лесочке. Вскоре оттуда на полянку вышли Анатолий Васильевич, Макар Петрович и Галушко. Они шли по окрайке опушки, то и дело останавливаясь, с кем-то беседуя, глядя в землю. Николай Кораблев догнал генералов и только тут увидел длинную цепочку окопчиков, похожих на кувшинчики. В каждом таком кувшинчике сидел боец. Анатолий Васильевич, нагибаясь к кувшинчику, произносил, обращаясь к бойцу:

— В деле был? Ага, не был. Молодой еще. А танка боишься? Правильно. Штука страшная. А ты боишься? — так, пройдясь по некоторым окопчикам, разговаривая, выспрашивая бойцов, он остановился около кувшинчика, в котором сидел знакомый Николая Кораблева боец Сиволобов. — Здравствуй, — произнес Анатолий Васильевич, поравнявшись с ним. — А ты вроде мне ровесник?

Сиволобов весь засиял, рот у него расплылся в улыбке до ушей. Поднявшись на ноги, на голову показываясь из кувшинчика, он выпалил:

— Служу родине, товарищ командарм!

— А танка боишься? Оно, конечно, штука эта… — продолжал было уже произнесенную несколько раз фразу Анатолий Васильевич, но Сиволобов неожиданно перебил его:

— Никак нет, товарищ командарм.

— Не боишься? — удивленно переспросил Анатолий Васильевич и ко всем: — А вот видите, не боится. А не хвастаешь?

— Никак нет, товарищ командарм, — отчеканил Сиволобов. — У меня вот, — он достал бутылку с жидкостью, показывая ее Анатолию Васильевичу.

— Ох! Да ты, голова садовая, молодец. А ну-ка, ребята, вылазь из своих нор. Вылазь и вот сюда на опушку. Сейчас мы этого испытаем. Как тебя звать-то?

— Сиволобов Петр Макарыч.

— Ну вот, у нас начальник штаба — Макар Петрович, а ты, выходит, наоборот — Петр Макарыч.

Бойцы шумно выбрались из окопчиков, сгрудились на окрайке леса, заинтересованно посматривая на Анатолия Васильевича, а тот, подозвав майора-танкиста, намеренно громко и даже ворчливо сказал:

— Вот тут один хвастается: «Для меня, слышь, танк — все равно что котенок». Видали, майор, такого? А ну-ка, скажите своим молодцам, чтобы они его приутюжили, — и тише добавил: — Только если что, пусть пожалеют: не замнут.

— Слыхал! Слыхал, товарищ командарм. И жалеть меня нечего. Пускай себя жалеют, — с этими словами, криво улыбаясь, Сиволобов нырнул в свой кувшинчик.

Через две-три минуты из березового перелеска выполз танк-громадина. Пройдясь по полянке, приминая нетронутые травы, он угрожающе повел сивым стволом, затем приостановился, как бы что-то рассматривая перед собой. И вдруг, сорвавшись, ураганно ринулся на окопчик Сиволобова. Прикрыв окопчик бронированным телом, он крутанулся раз, потом еще и еще, визжа гусеницами, поднимая вихрь пыли.

Николай Кораблев зажмурился и хотел было крикнуть Анатолию Васильевичу: «К чему это вы? Зачем так жестоко?» — но в эту секунду танк кинулся к лесу и из окопчика высунулась, вся в земле, голова Сиволобова, затем показалась рука с бутылкой. И вот бутылка полетела вслед танку. Не долетев с метр, она упала, разбилась, и вспыхнуло пламя.

— Видали? — уже совсем тоненьким голоском вскрикнул Анатолий Васильевич. — А ну-ка, иди сюда! Сиволобов, Петр Макарович!

Сиволобов, отряхиваясь от земли, направился к командарму, ликуя, чуть не крича: «Вот я какой!»

— Ага! — сказал командарм. — А почему не попал в танк?

— Свой ведь: жалко!

— Да-а! Молодец! — Анатолий Васильевич, сняв с руки часы, протянул их Сиволобову. — Вот тебе за храбрость и уменье, — и обратился ко всем, быстро расхаживая туда-сюда, сложив руки на животе. — Храбрость, дорогие друзья, не в том, что ты смело подставил грудь под пули. Нет. Храбрость в уменье бить врага. А уже если погибнуть надо, погибай так, чтобы позади тебя лежали десятки поганых гитлеровских трупов. Вот в чем храбрость. Петр Макарович, он молодец. Чего ты на меня так уставился? — вдруг, круто повернувшись, подступил он к Сиволобову.

Тот снова весь зарделся, и, напрягаясь, чтобы от радости не засмеяться, заговорил:

— А я вас помню… под Сталинградом.

— Ишь-ишь, какой он! Ну!..

— Сидим мы в окопе, а немцы полезли… да из минометов лупят. Впервые мне это, ну и схватил меня страх. Притулился я в окопе, ни живой ни мертвый. Слышу, однако, кто-то надо мной кричит: «А ну, голубчик, давай вон туда». Гляжу — вы… А я-то вроде немой и бездвижный. Вы меня за загривок, да как встряхнете, да как шуганете. Да еще как залепите. Я вскочил и вперед вас во все ноги. Прибежали мы с вами в деревню, а там пулеметная рота. Отсюда как взяли немцев, аж пятки у них засверкали. Спасибо вам.

— За что?

— Да за загривок-то мне. А то просидел бы от страха в окопе, немцы бы прибили, а то и еще что хуже — в плен бы забрали.

— Вишь ты, — удивленно и растерянно, и даже как-то стесняясь Николая Кораблева, произнес Анатолий Васильевич. — Я ему залепил, а он благодарит, — и тут же сурово, обращаясь к бойцам: — А впрочем, я имел право его пристрелить как труса. Ну, пристрелил бы… и не встретились бы с ним. А теперь, видите, какой он герой — танка не боится, — и, чуть подождав: — Видали, как с танком надо драться? Вот так и деритесь. А ты, Петр Макарович, учи их. Опыт свой передавай. Галушко! Запиши-ка его — к награде представим.

Николай Кораблев хотел было подойти и поздороваться с Сиволобовым, но в это время, взяв на себя команду, Галушко крикнул бойцам:

— По окопам! — бойцы кинулись в свои «кувшинчики», а Галушко мягче, но требовательней добавил, глядя на Анатолия Васильевича: — И нам пора, товарищ командарм, а то опять ругаться будете.

Анатолий Васильевич еле заметно улыбнулся, понимая Галушко, и пошел к машине.

10

Предзакатное солнце в этот день горело особенно ярко.

— Солнышко-то какое! Солнышко, — уже весело проговорил Анатолий Васильевич и, чуть погодя, засмеялся. — А генерал Тощев скрылся: плетни плести пошел. Пусть поплетет. Успеет, — и снова о солнце: — Я, бывало, любил такие дни: сенокос начинается… и косить любил. Парень я был здоровый, румянощекий, сажень в плечах. Даже отец с матерью удивлялись: в кого я такой пошел? Они оба маленькие — я верзила. Мать объяснила: она родила меня в поле, только родила, хлынул дождь и вымочил нас обоих. Она и говорила: «Дождем крещен Толька у нас… вот и выпер». Галушко! Деревней быстро к штабу, а машину немедленно спрятать, — добавил он.

Деревенька небольшая, расположилась на возвышенности. Она вся залита солнцем до белизны. Деревья стоят тихо, опустив листья. И в самой деревне тихо — ни одного человека. Только на перекрестке два регулировщика — девушки. Машина пронеслась улицей, вздымая пыль, затем круто завернула и остановилась в тени около хаты.

В хате за столом сидел полковник. Голова у него круглая, нагладко выбритая, и сам он весь круглый. Лицо чистое, с отцветающим румянцем. Глаза живые, смеющиеся. На груди звездочка Героя Советского Союза. На шум в дверях он недоуменно поднялся и, увидав генералов, ринулся навстречу, говоря:

— Здравия желаю, товарищ командарм. Простите, не встретил: не ждал.

— А вот это и хорошо: не ждал. Тут мы тебя сразу и накроем. Знакомьтесь, Николай Степанович. Это наш комдив Михеев, Петр Тихонович. Героя-то еще в начале войны получил. А вот теперь надвое: не то еще Героя получит, не то Нарым. Выбирай, Петр Тихонович. Что нравится, то возьми.

— Победу над врагом, товарищ командарм, — ответил Михеев, улыбаясь.

— И супостатом, говорили раньше. Ну, рассказывай, как у тебя. Если обман есть у тебя в груди, врагу от смерти не уйти. Стихи, мною сочиненные, плохие, но верные. Показывай, как врага надуваешь. Где у тебя пехота?

— Вся по хатам, товарищ командарм. Человек по пятьдесят в каждой хате. Четыре деревни сегодня ночью заняли.

— Ну, и толкутся, видно, во дворах.

— Нет. Все в хатах. Выходят только… только… как бы сказать?

— А ты прямо, не девушки ведь мы…

— Выходят только до ветру и то поодиночке.

— «До ветру»? Хорошее слово-то какое. Так. Ну, а как на передовую переправишь? Ночью ведь придется. Вдруг до места не дойдут — спутаются? Такая каша может завариться.

— Каши не будет. К месту для каждого батальона проведена проволока, товарищ командарм. Командир роты идет, притрагиваясь к проволоке рукой, а вся рота в молчании за ним.

— Ух ты, молодец! Это надо всем передать. А к двум успеешь?

— В двенадцать ночи все будут на месте, товарищ командарм.

— Пока что, — повернувшись к Николаю Кораблеву, смеясь, произнес Анатолий Васильевич, — пока что, мне кажется, Нарымом и не пахнет. Так, что ль, Макар Петрович?

Макар Петрович буркнул:

— Угу.

— Без сигнала батальона на исходное не подавай. Дам знать. Ну, а с девушками как? — неожиданно задал вопрос Анатолий Васильевич.

Михеев вспыхнул, стушевался, потом, открыто глядя Анатолию Васильевичу в глаза, сказал:

— У нас этого нет, не водится, товарищ командарм.

— У тебя дочки нет? Ага. Есть. Семь лет? Так вот представь себе, ей восемнадцать, ее комсомол мобилизовал на фронт. Пришла. Может, даже сама попросилась. И таких ведь много. За родину драться. Пришла к Михееву. Мужик нестарый, красивый, да еще Герой Советского Союза. Романтики-то сколько! Уважения-то сколько! А Михеев — не ты Михеев, а другой Михеев — зазвал ее к себе и обманул. Представь теперь: ты, отец, едешь на фронт проведать дочку… а дочка обманута. Как тебе? А? Ну!

— Я бы убил такого… за дочку, — возмущенно и зло произнес Михеев, покраснев.

— Убил бы? Ну, вот видишь, за свою дочку убил бы… Жалейте их, девушек наших. Жалейте, как дочерей своих.

В комнату почти неслышно вошел Пароходов. Ночь он, видимо, совсем не спал: лицо у него помятое, глаза красные, на руках надулись жилы. Кивнув всем, он сказал:

— Здравия желаем, — и особенно тепло Михееву: — Здорово, Петр Тихонович, — затем сел на стул, добавил: — Рокоссовский приглашает к себе. Поедемте. Ну, а как вы живете, Николай Степанович? Слыхал, сегодня пороху понюхали?

Николай Кораблев хотел ответить, но в эту минуту поднялся Анатолий Васильевич и растерянно посмотрел сначала на него, потом на Пароходова. Тот, догадавшись, просто сказал:

— Николай Степанович, у нас в армии хозяин — командарм: кого хочет, того к себе и приглашает. А там, в штабе фронта, хозяин — Рокоссовский. На вас мы разрешения не имеем.

— Вот именно. Вот именно, — подхватил Анатолий Васильевич. — Поймите нас, Николай Степанович, и не обижайтесь.

Колючая обида скользнула было по сердцу Николая Кораблева, но он подавил ее.

— А я и не обижаюсь. Я с удовольствием побуду здесь, у полковника.

— Нет. Я спрошу и, если что, пришлю за вами Галушко.

— А ты, — обратился Пароходов к Михееву, — сохрани гостя. Отведи ему отдельную квартиру.

— Я его к себе возьму, товарищ член Военного совета, — ответил Михеев.

— Еще лучше, — и Пароходов вместе с Анатолием Васильевичем и Макаром Петровичем покинули хату.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава шестая

1

Накануне пятого июля тысяча девятьсот сорок третьего года во всех армиях, расположенных на Орловско-Курской дуге, напряжение дошло до высшего предела. Большинство командиров, бойцов хотя и не знало о намеченном дне и часе выступления немцев, однако по поведению штабных генералов, по передвижению частей и еще по ряду, казалось неуловимых, признаков все чувствовали, понимали, что то, чего они так долго ждали, к чему так упорно готовились, вот-вот наступит.

Само собой разумеется, такое напряжение передалось и Николаю Кораблеву. Ему даже стало как-то неудобно: изучение моторов, по выражению Анатолия Васильевича, в «мертвом состоянии» в самом деле ничего не давало: надо было ждать боев, но и «болтаться» в качестве простого гостя Николай Кораблев не мог, и он стал искать себе дело. Но дела в армии для него не оказалось: каждый боец, каждый командир походили на те винтики в хорошей машине, которые ни убрать, ни заменить было невозможно.

«Может быть, мне начать читать лекции?» — подумал он и предложил свои услуги Михееву, но тот только и сказал:

— Где уж!

Николай Кораблев понял, что сейчас не до лекций, а Михеев, заметя растерянность на лице своего гостя, добавил:

— Вы уж давайте так: сопровождайте меня вроде дипломата.

Михеев старался не показывать, насколько в нем все напряжено. Казалось, он делал обычные дела. Рано утром четвертого июля, сидя за столом, умело поводя рукой, он сначала побрил голову, потом лицо и, пошлепав ладонями по тугим щекам, кинул:

— Умыться!

Умылся, плеснул на полотенце одеколона, протер бритые места, затем надел выцветшую до белизны гимнастерку, прикрепил золотую звездочку и кратко произнес:

— Дозу!

Егор Иванович, заменяющий повара, курьера, заведующего личным хозяйством комдива — одним словом, человек на все руки, — сам огромный и расторопный, как медведь, налил полстакана водки и любезно подал Михееву. Тот выпил, крякнул, сказал:

— А вот теперь «чайкю»!

Попив чаю, Михеев, Николай Кораблев и адъютант Ваня сели в «газик», старенький, облезлый. Он дребезжал, скрипел, завывал, взбираясь в горку.

— Командарм обещал «эмку». Даст: он своему слову хозяин, — уверял Михеев.

Почти вся пехота дивизии была расположена в шести деревушках. Жителей деревушек дня за два перед этим отправили в тыл, а в каждую хату поместили человек по пятьдесят бойцов.

Когда «газик» врывался в ту или иную деревушку, Михеев почти на ходу выскакивал из него и, наголо обритый, в белесой гимнастерке, обычно держа головной убор в руке, носился из хаты в хату, как бильярдный шар. Вбегая в хату, он еще с порога кричал:

— У-у-у! Понабилось вас тут!

— Поплясать бы, товарищ полковник, да негде, — отвечал кто-нибудь, и бойцы беспричинно начинали хохотать.

Хохотал и Михеев. Он хохотал громче всех, а когда смех обрывался, спрашивал:

— Выспались?

— Такого храпака задавали!

— Стены дрожали, товарищ полковник!

— Крыша в небо поднималась! — неслось со всех сторон.

Михеев, слушая это, становился вялым и медленно, через позевоту, произносил:

— А я вот не спал. Третью ночь. Поспал бы… как с бабой.

От хохота снова дрожали подслеповатые окна, и кто-то вопил:

— Не верю: долго бы не проспал!

— Я со своей, женой то есть… Что регочете? — И Михеев махнул руками, как бы отгоняя от себя дым.

Проехав так несколько деревушек, побывав в хатах, проверив настроение бойцов, Михеев, уже весь взвинченный, сел в «газик» и сказал Николаю Кораблеву:

— Вот они у меня какие! Видали, Николай Степанович? А-а?

Николай Кораблев, невольно подпадая под возбужденное настроение Михеева, искренно восхищаясь бойцами, ответил:

— Действительно молодцы! Эти не сдадут.

— Ну, еще бы! Еще бы! — и, обратясь к своему адъютанту, человеку молчаливому, он проговорил: — Ванюха! — В ласковые минуты он его всегда называл Ванюхой. — Ванюха! А ты заметил, когда мы были в первой роте, на печке сидел боец грустный? Знаешь что? Пока мы будем у Коновалова, валяй-ка туда, узнай, отчего грустный. Может, жена плохое письмо прислала, может, еще что. Скажи: полковник пособит. Нет, нет! — спохватился он. — Не пособит, а поможет. Я, Николай Степанович, вятский, и иногда слова вятские произношу. Да-а! — еще более возбужденно заговорил он. — А теперь мы с вами к Коновалову. У меня ведь не вся дивизия в хатах: есть и в лесу, в блиндажах. Например, батальон Коновалова. Ух, и орлы! Физкультурники собрались. И каких только там наций нет: русские, татары, казахи, армяне, грузины; даже шорец один есть. Понимаете, шорец — черт-те откуда — с Кузнецкого Алатау! Батальон Коновалова у меня такой: бой — пошли в бой, прорваться на лыжах в тыл врага — прорвутся, в разведку послать — пожалуйста… И еще есть такие, с ножичками. Ну, эти просто виртуозы!

— А, это те, о которых говорил мне Анатолий Васильевич, — и Николай Кораблев тихо рассмеялся, вспомнив, как Анатолий Васильевич, кивнув на пушки, прошептал: «Это вам не ножички».

— Вот именно! — вскрикнул Михеев и раскатисто засмеялся. — Только мне командарм сказал: «Подбери и обучи человек сорок пластунов». А я их набрал восемьдесят два. Во! — опять по-вятски произнес он. — Так мы сначала к пластунам.

«Газик» заревел, загудел, виляя между толстых, огромных сосен, и вскоре выскочил на песчаную полянку.

— Здесь! — проговорил Михеев, выбираясь из «газика». — Ванюха! Валяй к тому бойцу.

«Газик» с адъютантом умчался обратно.

Николай Кораблев, шагая за Михеевым, вскоре по окопчику спустился в предблиндаж. Тут на стенах висели автоматы и какие-то особые брезентовые голицы: длинные, по локоть, и все на правую руку. Николай Кораблев спросил:

— Что за голицы?

— А, это? Это вот что, — Михеев надел голицу на правую руку и, нагнувшись, выкинул руку, вроде что-то ею толкая. — Представляете? Пластун пробрался к немецкому блиндажу. Окошечко есть? Есть. Труба есть? Есть. Ну, руку с голичкой в окошечко, пробил стекло, гранату бросил и сам набок. Не в окошечко, так в трубу — и опять сам катись набок. Вот это что! — а войдя в блиндаж, встав на пороге, он прокричал: — А ну, как живете, орлы?

Блиндаж походил на подземный барак, огромный, длинный, и весь забит полуголыми людьми. Люди лежали на полу, под скамейками, на нарах. Было душно, пахло потом и перегаром табака. При окрике комдива лежащие на полу подняли головы, а с нар кто-то кинул:

— Душно очень, товарищ полковник!

Михеев дрогнул, как конь перед пламенем. Он, видимо, ждал, что его здесь встретят так же, как и там, в хатах. А тут?.. Потоптавшись у порога, он вдруг пронзительно крикнул:

— Батюшки! Душно ему! Цветы розы ему сюда.

— Я шучу, шучу, товарищ полковник, — спохватившись, проговорил человек с нар.

А Михеев уже долбил:

— Советскому бойцу скажут: «Ползи двадцать километров». И поползет! В кровь издерется, стиснет зубы и поползет. Вот он какой, советский боец! А этому душно…

Пластуны затаились. Лица у них стали суровые, а глаза устремились на нары. И во всех глазах было столько укора, обиды и гнева, что человек на нарах не выдержал, свесил босую ногу и жалобно сказал:

— Это от безделья я, товарищ полковник.

Михеев шагнул, вцепился рукой в босую, свесившуюся ногу и искренно, восхищенно проговорил:

— Ух, ты! Здоровый какой, братец, а стонешь! — и, заглянув на полати, ахнул. — Романов? Так это ты? Ба-а-атюшки! Никогда бы не поверил. Командир пластунского отряда!

— Вот и говорю, — почему-то окая, сказал Романов. — Если надо, и сто километров на пузе проползу. А так, потрепался.

— Ну и хватит. Хватит, — раздался голос из-под скамейки, затем оттуда показалось лицо, молодое, скуластое, с чуть-чуть раскосыми золотистыми глазами.

— Сабит! Здравствуй, Сабит! — обрадованно произнес Михеев и пояснил Николаю Кораблеву: — Это наш Сабит из Казахстана. Как живешь, Сабит?

— Живу, товарищ полковник. Душа живет, рука — нет!

— Что так?

— Фрица бить надо. Фрицку душить надо. Фрицку мало-много, — и Сабит защелкал языком, издавая звуки, похожие на пулеметную очередь.

Все одобрительно засмеялись, а Романов сказал:

— Третий день в такой норе сидим, товарищ полковник. Надо — значит, надо, понимаем. Но ведь мы вольные птицы…

— Ах, вон что! — протянул Михеев. — А ну, давай все на волю! Не черта вам тут делать.

— О-о-о-о! — одобряюще понеслось от пластунов, и через какую-то минуту мимо Михеева и Николая Кораблева замелькали крепкие, загорелые молодые тела.

Как только барак опустел, Михеев предложил:

— Пойдемте посмотрим на них там.

Пластуны, одетые в трусики, уже выстроились на песчаной полянке. Перед ними расхаживал Романов, грудастый, широкоплечий, весь сбитной; казалось, на его теле нет и капельки лишнего жира. Пройдясь перед пластунами, он скомандовал:

— Вольно! Купаться!

И что это такое? Среди сосен кто шел колесом, кто крутился через голову, кто-то вскочил на плечи к другому… И все это нагое, мелькая, ураганно куда-то неслось.

— Вот так карусель! Вот так дьяволы! — восхищенно вскрикивал Михеев, шагая за пластунами, с завистью посматривая на них, сам разомлевший от жары.

Когда они вышли на берег, то увидели: вода в реке кипела от бьющихся крепких, загорелых тел.

Николай Кораблев несколько минут смотрел на купающихся пластунов, затем глянул на Михеева, по бритой голове которого катились крупные капли пота.

— Может, и мы, Петр Тихонович? — предложил он и уже стал было раздеваться.

— Э-э-э! Нет! Мне с ними купаться нельзя. Шутить можно, а купаться — нет: все к чертовой матери полетит, вся дисциплина. Скажут: «Эге, он голый такой же!» Пойдемте вот туда, — и Михеев пошел по тропе, заросшей татарником, и вскоре остановился у заводи. — Гогочут-то как, — прислушиваясь к крикам пластунов, проговорил он и стал снимать с себя ремни.

Николай Кораблев разделся первый и кинулся в воду.

— А вы в пластуны годитесь! — крикнул ему Михеев. — Сильный. Жирок есть. Но его быстро сбили бы, — и, раздевшись, с сожалением произнес: — А я вот квадрат какой-то… Перед войной был в Кисловодске, так приехал оттуда как рюмочка, — он обеими руками провел по бокам. — А теперь вот опять… Эх, это все Егор Иванович, — непонятно закончил он и бултыхнулся в воду.

2

Искупавшись, они через лес направились к Коновалову, блиндаж которого находился на обочине полянки, ловко замаскированный зеленью. Войдя в блиндаж, Николай Кораблев при свете маленькой электрической лампочки увидел небольшие нары, стол. У стола капитан и боец. Перед ними ящик из фанеры. При появлении Михеева они встрепенулись, вытянулись, крича:

— Здравия желаю, товарищ полковник!

— А-а-а… — протянул Михеев. — Ты вот с чем-то тут возишься, а пластуны у тебя разбежались.

Капитан — молодой человек, с курчавыми волосами, с глазами, не утратившими задорного блеска, — улыбаясь, возразил:

— Не верю, товарищ полковник.

— Я распустил их. Что?

— И правильно: трудно им под землей сидеть. Подарки рассматриваем, — пояснил капитан и, выхватив из-под стола табурет, сказал: — Садитесь, товарищ полковник.

Михеев, показывая на капитана, обращаясь к Николаю Кораблеву, проговорил:

— Вот он, наш Коновалов, — и тут же, как бы забыв об этом, сунулся к ящику: — А ну, а ну! Что вам прислали?

В ящике были платочки, расшитые вкось и вкривь, видимо неопытными руками, мешочки для табаку, табак, махорка и рядом с табаком конфеты «Мишка». Надписи были почти все одинаковые: «Приезжайте домой с победой!», «Приезжайте скорее домой, соскучились мы по вас!», «Бейте проклятых фашистов и скорее приезжайте домой!»

— Девчата прислали, — заинтересованно роясь в вещах, отыскивая адрес, — уверенно произнес Михеев. — Девчата! Ребята не положили бы табак рядом с конфетами: знают, что такое табак. Эх, адресок забыли! Да нет, вот, вот! — закричал он и быстро развязал мешочек, высыпая тыквенные семечки.

Вместе с семечками выпала и записочка. Михеев торжественно прочитал: «Дорогие товарищи! Я у бабушки выпросила тыквенных зерен и посылаю вам. Бейте проклятых фашистов! Нина Чудина, ученица четвертого класса девятой саратовской школы».

Несколько минут в блиндаже было тихо: в это время Михеев, Николай Кораблев, Коновалов и боец Еремин мысленно находились там, в Саратове, в девятой школе, около Нины Чудиной…

— Да, да… — крякнул, нарушая тишину, Михеев и сел на табуретку, поскрипывая ею. — Ну, а во второй что?

— Здесь что-то булькает, — тряся посылку и прислушиваясь, проговорил Коновалов.

— Ага! Булькает? Открывай, открывай! — поторопил Михеев.

— Посылку быстро вскрыли. В ней оказалась копченая колбаса, аккуратно завернутая в тонкую белую бумагу, и три бутылки коньяку.

— Вот это шарышка! — весело закричал Михеев. — А кто, кто прислал? Ищи!

Коновалов разорвал конверт и, прочтя, сказал:

— Какое странное совпадение. Все это послал скульптор Меркулов, Сергей Дмитриевич. Я еще как-то позировал ему. Что пишет? «Товарищи! Не знаю, кому попадет мой коньячок, но выпейте и меня вспомните. Я сам люблю коньячок, но сейчас мне нельзя: сердце болит. Так выпейте вы».

— Выпить, значит, велел? — шутя, прокричал Михеев. — Приказ надо выполнить. Ну, что есть в печи, на стол мечи.

Они пообедали у Коновалова, распили бутылку коньяку, от которого не смог отказаться и Николай Кораблев, затем побеседовали с бойцами и часов в восемь вечера ввалились к себе в хату.

Тут их встретил Егор Иванович. Он засуетился, забегал, накрывая стол, вытаскивая откуда-то тарелки с полуотбитыми краями, ложки, разрозненные ножи. Разложив все это на столе, он кинулся во вторую комнату и вскоре вышел оттуда, торжественно неся открытую кастрюлю, из которой валил запах русских кислых щей с мясом.

— Не хочу: я уже обедал, — виновато и даже растерянно проговорил Михеев, то есть он проговорил так же, как говорит муж жене, где-то задержавшись и что-то набедокурив.

— Вон оно чего, — ставя кастрюлю не на стол, а на табуретку, пробасил Егор Иванович и, подойдя к окну, сел на скамейку.

Сел, положил огромные руки на колени, уставился в окно и одеревенел.

Михеев стащил с себя сапоги, лег на кровать, сказал:

— Николай Степанович, ложитесь и вы. Отдохнем малость.

— Спасибо, — ответил тот и прилег на свою кровать.

Где-то ухали пушечные выстрелы. Над хаткой прогудел самолет. Кто-то на улице крикнул: «Васька, давай лошадь купай!»

Николай Кораблев посмотрел на Михеева. Тот спал, оттопырив верхнюю губу, издавая легкий посвист.

«Чудно, — подумал Николай Кораблев, глядя то на Михеева, то на Егор, а Ивановича. — Что-то произошло. Не пойму», — и, повернувшись к Егору Ивановичу, прошептал:

— Затосковал?

Егор Иванович только повел глазами, как бы говоря: «Не понимаешь, ну и не лезь!»

Михеев от шепота дрогнул, повернулся на бок, тоже посмотрел на Егора Ивановича и кинул:

— Истукан! Ну, посмотрите на него, Николай Степанович, истукан ведь?

Егор Иванович даже не пошевельнулся.

— Выгоню! — раздраженно выкрикнул Михеев. — К чертовой матери выгоню! Что ты надо мной командуешь, как жена?

Егор Иванович весь встряхнулся, снял руки с колен, провел обеими ладонями по лицу и медленно, нарастяжку произнес:

— Что ж! От Вязьмы через Москву сюда в боях с пятой прошел. Теперь что ж: патриот до глубины души валяй к козе под хвост? Прочь?

Михеев поднялся с постели, сначала с гневом посмотрел на него, потом махнул рукой и сказал со вздохом:

— Ну и гад же ты! Давай, давай обедать!

Егор Иванович моментально ожил: кинулся к столу, схватил кастрюлю, выбежал в заднюю комнату, разогрел там щи и через несколько минут, вернувшись, ставя кастрюлю на стол, басом провозгласил:

— Товарищ полковник, пожалуйте кушать! Это не щи, а разлюли-малина!

Михеев сидел за столом, хлебал щи, а Егор Иванович стоял в сторонке и с умилением смотрел на него.

Неся ложку ко рту, Михеев произнес:

— Не понимаешь? Мне ведь толстеть нельзя: сердце у меня больное.

— Лишкота всегда вредна, — не двигаясь с места, ответил Егор Иванович.

— Лишкота? И словечко же выкопал. А я вот заехал к командиру батальона, лучшему моему другу… Лучше, чем ты… И он с обидой говорит: «Никогда у меня не обедали». Должен я у него пообедать? Должен или не должен? Отвечай!

Егор Иванович улыбнулся.

— А вы бы потыкали ложечкой ай вилочкой — и вся недолга.

— Истукан! — зло проворчал Михеев, поднимаясь из-за стола, и, тяжело отдуваясь, пошел к кровати. — Вот теперь, как волк, ложись и спи. Ведь мне не повернуться! — закончил он, валясь на постель.

— Угомонился! — радостно прошептал Егор Иванович, слыша легкий храп полковника. — И вы бы соснули, Николай Степанович. А может, щец?

Николай Кораблев не успел закрыть глаза, как Михеев, встревоженный, вскочил и, видя, что гость тоже поднимается, сказал:

— Отдохните, отдохните, Николай Степанович! Я тут по хозяйству пройдусь. Начальника тыла мне надо повидать, — и вышел из хаты.

— Неугомонный! — с укором, но в то же время хвалясь своим полковником, произнес Егор Иванович, когда Михеев хлопнул дверью.

Вернулся Михеев около двух часов утра, похудевший и вымотанный. Войдя в избу, спросил:

— Первый не звонил?

— Первый? — удивленно протянул Егор Иванович, еще не совсем проснувшись. — Первый-то, чай, вы у нас.

— Вы у нас! — передразнил Михеев. — Я говорю про командарма. Не звонил?

— Нету. Не было.

Михеев подошел к телефонным аппаратам, взял было трубку и медленно, нерешительно снова положил ее на рычаг.

— Нет, не буду тревожить, — и пояснил Николаю Кораблеву: — Жду сигнала от командарма.

3

На столе Макара Петровича стояли миниатюрные часики. Их почти никто и никогда, в том числе и Макар Петрович, не замечал. Бой у них был какой-то робкий: они не били, а дзинькали — тихо, еле слышно, как может пискнуть мышь. И вот эти часики дзинькнули два раза. В другое время ни Анатолий Васильевич, ни Макар Петрович не заметили бы этого писка, а теперь бой часиков оглушил их, как гром.

— Два! Два часа уже! — прохрипел, откашливаясь, Макар Петрович и так зло посмотрел на Анатолия Васильевича, как будто тот был в чем-то виноват.

Анатолий Васильевич даже дрогнул от слабого звука в часах, но, не отрываясь от карты, которую он внимательно рассматривал, сказал:

— Что тебя вроде шилом кольнуло? Есть еще время: два часа пятьдесят минут, — и, взглянув в окно, добавил: — Ночь лунная. Хорошо! В темную ночь все перепутать могут, — и снова наклонился над картой, затем поднял голову, спросил: — Нашли наблюдателя, стратег?

— Какого?

— Какого? Там, где нас обстреляли…

Макар Петрович смущенно опустил голову и, беспредметно рассматривая уголок карты, тоненько-тоненько запел.

— Ты что, как Машенька, глазки в стол? Нашли, говорю, или нет? Может, мне самому заняться?

Сегодня утром, за завтраком, Анатолий Васильевич, вспомнив о том, как их немцы обстреляли на полянке, сказал Макару Петровичу:

— Наблюдатель немецкий где-то там недалеко сидит. Отыскать надо.

Макар Петрович был уверен, что все хозяйство армии: где какие части, какие наблюдательные пункты, минные поля, рвы, укрытия, — все это знает, как свои пять пальцев. И утверждение Анатолия Васильевича, что где-то на поляне таится немецкий наблюдатель, просто оскорбило Макара Петровича.

— Чушь, ерунда! — выпалил он.

— Экие доводы: чушь, ерунда! Доводы другие: вышли три генерала, а по ним стали бить из артиллерии. Вот доводы. Отыскать наблюдателя.

Это уже был приказ.

— Слушаюсь, товарищ командарм, — насупившись, проговорил Макар Петрович и отправился к себе в хату.

Тут он несколько минут ходил из угла в угол, все повторяя: «Чушь, ерунда! Чушь, ерунда! Однако надо посылать. Пошлю-ка кого-нибудь», — затем приостановился и зло сказал:

— Нет, надо самых хороших! Все равно ведь никого не найдут, а тот скажет: «Плохих послал!»

И Макар Петрович намеренно вызвал лучших пластунов из дивизии Михеева — Романова и Сабита. А когда те явились, начштаба, еще не остывший от разговора с командармом, гневно вскрикнул:

— Зачем вас в дивизии держат? Все лезете на ту сторону, а здесь, у вас под носом, немцы наблюдательный пункт состряпали. Разыскать! Мне хоть ногтями всю землю исцарапайте, а разыскать!

Отдав такой приказ, Макар Петрович успокоился и даже заулыбался, представляя, как скоро доложит командарму: «Чушь, ерунда!»

И скандал! И вот поздно ночью Романов и Сабит через Михеева донесли начальнику штаба армии, что действительно откопали немецкого наблюдателя.

— Сюда, сюда его немедленно! — боясь, как бы все это не услышал командарм, озираясь по сторонам, прокричал в трубку Макар Петрович.

Вскоре привели и немца. Это был солдатик маленького роста, полуслепой, худой до синевы, будто пропитанный синькой. Он все тер грязными руками глаза, словно в них попала пыль, и через переводчика, медленно подбирая слова, точно вспоминая их, рассказал о том, что он еще под Москвой был приговорен к расстрелу за попытку бежать на сторону красных частей, затем ему предложили выбор: виселица, или его посадят в ту самую нору, в которой он и пробыл больше года.

— Врет! Врет! Год не просидишь: с голоду сдохнешь! — возразил Макар Петрович.

Немец объяснил, что продуктами его снабжали разведчики, что иногда они выводили его из норы, переправляли на ту сторону и мыли в русской бане, а потом снова сажали в нору. Ход в нору-блиндаж проделан с берега реки. По подземному окопчику надо было идти метров сто пятьдесят, затем только попадешь на место. В блиндаже стояли кровать, столик, рация и светилось несколько искусно замаскированных щелей для наблюдения.

— А зачем хотел бежать к нам? — спросил Макар Петрович.

И немец ответил: он рабочий из Верхней Силезии, когда-то примыкал к партии Тельмана, за это его всюду преследовали фашисты, грозя уничтожить, поэтому он и решил бежать к красным.

— Ну, а почему же потом не бежал, когда у нас тут был? Врет, стервец!

— Да, товарищ генерал, — вступился Сабит, — он же на цепи сидел, как собака!

— Ишь, ишь, — подражая Анатолию Васильевичу, прошипел Макар Петрович, — все разгадал! Только не умом, а сердцем: пожалел. Прикован! Дал бы нам знать, мы бы и отковали. А он дал знать, когда мы, генералы, на полянке появились.

Это перевели немцу. Тот вскинул руки, как подбитая птица крылья, и закричал, сообщая, что в тот час он был в блиндаже не один: у него сидели разведчики, и те передали о появлении на поляне трех генералов.

— Действительно черт те что! — задумчиво произнес Макар Петрович и снова закипел: — Ну, а почему, когда один сидел, не дал нам знать?

Немец долго что-то вспоминал, как немой, шевеля губами, и, вдруг выкрикнув: «Камрат, камрат! А-а-а… Камрат!» — уронил голову на стол и, весь сотрясаясь, зарыдал. Рыдая, он сообщил о том, что жену с маленькой дочкой и сыном уже отправили в лагерь и его самого предупредили, что если он попытается сбежать к русским, жену, дочку и сына повесят.

— Ну, вот тебе и заклепка, — поворачиваясь к Сабиту, сказал Макар Петрович. — А вы — прикован! Прикован! Есть другие цепи, невидимые, но гораздо крепче этих железных, — пройдясь по комнате, он остановился перед немцем и, узнав, что того зовут Иозеф Раушнинг, заговорил: — Вот что, Иозеф, если честный, то оправдаться надо… Работай! Арбайтр! Понимаешь? Работай! Арбайтр! Честно. Коммунизм. Тельман, — говорил он телеграфным языком, предполагая, что так его немец скорее поймет.

И тот его как-то понял: глаза засветились, на лице появилось нечто похожее на улыбку, и он, кивая головой, бормотал:

— Яволь, яволь, яволь, генераль! Яволь, камрат!

— Так вот что, ребята, — обратился Макар Петрович к разведчикам. — Помойте его, накормите, вина дайте… Да это тряпье с него сбросьте. Кто из вас немецкий язык знает?

Романов сказал:

— Понимаю я.

— А вы, Сабит?

— Нет, — печально ответил тот.

— Плохо. Ну, с рацией умеете управляться?

— Это я могу, — произнес Романов.

— Узнаете наши позывные, — и, повернувшись к переводчику, Макар Петрович добавил: — Втолкуй этому, что он должен вести себя так же, как и вел… Только передавать будет то, что нам нужно. Вы и Романов направитесь вместе с ним туда же… Держите связь только со мной. Возьмите еще двух бойцов.

А когда все из комнаты вышли, Макар Петрович вдруг со всего размаху несколько раз ударил себя ладонью по щеке, приговаривая: «Разиня! Разиня! Разиня!»

Так он наказывал себя не часто, но всегда, когда «зевал»…

Сейчас же, опустив голову, беспредметно рассматривая уголок карты, он ответил Анатолию Васильевичу:

— Вы были правы, товарищ командарм.

И, рассказав все, снова опустил голову, ожидая, что Анатолий Васильевич обрушится на него всеми своими колючими словами, но тот помрачнел, встал, прошелся туда-сюда и медленно проговорил:

— Авантюристы, сукины дети! — Он остановился перед Макаром Петровичем, некоторое время рассматривал его, затем сказал: — А у тебя сердце хорошее. Только ты ему на войне не подчиняйся. Сердцу ход дадим, когда Гитлера повесим, — и спохватился: — Слушай-ка, а где у нас Николай Степанович? Не справлялся?

— Нет! — буркнул Макар Петрович, радостно переживая теплые слова, только что сказанные Анатолием Васильевичем.

— Ну, гостеприимные, ничего себе! И я забыл, и ты забыл. Давай-ка свяжись с Михеевым, узнай, что там с Николаем Степановичем, — а пока Макар Петрович отыскивал по телефону Михеева, Анатолий Васильевич, по-детски хвастаясь, говорил: — А хорош Михеев-то у меня стал! Горжусь! Я его обязательно до генерала доведу. Вот увидишь.

Макар Петрович, связываясь по телефону с Михеевым, скосил глаза на Анатолия Васильевича.

— Ты что на меня косишься? Доведу. Непременно! Думаешь, генералами рождаются?

Макар Петрович, все так же косясь на него глазами, протянул ему трубку.

— Полковник Михеев.

Но часики на столе пискнули три раза. Анатолий Васильевич качнулся к ним и, сунув трубку на рычажок, вскрикнул:

— Да что же это? Опять спину подставляем? Почему нет сигнала? Почему, спрашиваю я вас? — наступая на Макара Петровича, сурово проговорил он.

Макар Петрович был взволнован не меньше его.

— Может, аппарат не работает? В такую минуту возьмут да и подведут, — проговорил он и взял трубку телефона «Вече».

— Нет. Аппарат работает исправно. Тогда что ж? Что это такое? Ведь вот-вот, и заработает немецкая военная машина: вся эта огромнейшая лавина людей, танков, пулеметов, минометов, самоходных пушек хлынет на русскую землю…

Анатолий Васильевич позеленел и, впервые за всю свою жизнь неумело изматерясь, выбежал на улицу. Тут он долго бегал по дороге, сопровождаемый Галушко, глотал свежий воздух, а потом снова вбежал в хату, произнося:

— Ну что?.. Ничего нет?..

— Угу…

И они оба уставились на аппараты… Оба, как это иногда бывает у родителей, когда их сын или дочь, умирая, издает последние вздохи. И телефон, как бы подчиняясь их взглядам, резко затрещал. Тогда они оба протянули руки к трубке, схватились за нее, но в следующую секунду Макар Петрович уступил, а Анатолий Васильевич выпрямился, готовый принять приказ.

— Да. Первый, — проговорил он, весь увядая. — Ну, слышу. Слышу семнадцатого! Что? Проверяете, работает ли аппарат? Ну вас с вашим извинением, полковник Михеев! — и рывком кинул трубку на аппарат. — Чепуха! Полковник Михеев проверяет. Тоже волнуется: нет сигнала, а время бежит. Уже без пятнадцати четыре. Ничего не понимаю! — и Анатолий Васильевич, сложив руки на животе, забегал по комнате туда-сюда, круто поворачиваясь, склоняя голову то на одну, то на другую сторону.

И вдруг загудело небо. Оно загудело волнообразно. Одна, другая, третья… десятая волна гудения падала на тихую, предутреннюю землю.

Анатолий Васильевич толкнул окно, открыл, высунулся наполовину и, заглядывая в небо, не видя самолетов, определяя по гулу, произнес:

— Наши… — и еще более встревоженно: — Ничего не понимаю… Почему нет сигнала?

Макар Петрович развел руками, как бы говоря: «Я тоже ничего не понимаю».

И в эту минуту дверь, тихо ухнув, отворилась и тут же затворилась. Потом еще и еще.

— Началось! — сказал Макар Петрович, бледнея. — Сброшены первые бомбы…

А дверь снова заходила: ух — откроется, ух — закроется.

— Прижми дверь! — крикнул Анатолий Васильевич часовому и снова высунулся в окно. — Не слышно взрывов. Только волна доходит до нас. Значит… значит, груз сбрасывают далеко от нас.

Макар Петрович хотел было что-то сказать и не успел: мощная волна подкатила к хатке, и стекла в раме задребезжали звеняще, плачуще.

— «Бог войны» заработал, — наконец произнес он.

— А мы?

— А мы вот так! — и Макар Петрович, сев на стул, сложил руки на груди, с упреком глядя на Анатолия Васильевича, как бы говоря: «Ты, стратег!»

4

С первых дней войны между тылом и фронтом возникла непресекаемая связь: все, что случалось на фронте, независимо от официальных сведений, по каким-то своим неуловимым телеграфам немедленно проникало в тыл, вплоть до Дальнего Востока: за девять-десять тысяч километров. Так же молниеносно все из тыла проникало на фронт.

О начавшихся кровопролитных боях на Орловско-Курской дуге тыл узнал вскоре же, и не вообще, а детально. Стало известно, что немцы могучей бронированной лавиной двинулись на Курск с двух сторон, со стороны Орла и со стороны Белгорода, что они впервые применили чудовищные танки «тигр», самоходные орудия «фердинанд» и начиненные минами танкетки. Потом стало известно, что бронированная немецкая лавина оказалась настолько сильна, что в первый же день прорвала на некоторых участках советскую оборону, на второй день этот прорыв расширился, на третий — уже, казалось, создалась угроза, что северные и южные части сомкнутся в Курске, и тогда Красная Армия, стоящая западней этого города, попадет в «мешок» и будет «перемолота», а немцы двинутся на Москву…

И, где бы весть о прорыве ни заставала человека: колхозницу ли, работающую в поле, шахтера ли под землей, машиниста ли у топки, рабочего ли у станка, или ученого-академика за кафедрой, — все на миг приостанавливались и, обращая взоры в сторону кровопролитных боев, с тоской произносили:

— Доколе же? Ведь у нас здесь тоже от тяжести плечи трещат…

Иные в свободные минуты сидели над картами, иные ходили из угла в угол и все что-то шептали, шептали, шептали…

Вот так же в свободные минутки ходил и Степан Яковлевич Петров. Пошмыгав старенькими чувяками, он садился за стол, ужинал и, ничего не говоря своей жене Насте, ложился спать.

Но сегодня, накануне восьмого июля, он не сел за ужин, как ни уговаривала его Настя, а просто отмахнулся от нее и сказал:

— В горло кусок не лезет. Ложись-ка ты!

И Настя легла в постель, не закрыв дверь в столовую, где остался Степан Яковлевич. Она часто просыпалась и подолгу смотрела на то, как тот шмыгает чувяками.

«Видно, опять какая-то неполадка в цеху, — думала она и, спохватившись, вся задрожала. — Батюшки! Глядите-ка! Да ведь он при любой неполадке, ну, часок пошлепает чувяками и ляжет. А тут уж третий час. Видно, с Иваном Кузьмичом что. На фронте ведь он. Ай убит?» — и, спустив с кровати сухие, в синих прожилках ноги, пугливо позвала:

— Степа!

Степан Яковлевич повернулся, стал в дверях и неожиданно крикнул:

— Не пойду на работу! Брошу! Говорю, брошу! На пенсию уйду!

— А ба-а-а! Да что это ты, родимый?

— В деревню уйду! — вдруг, с надрывом бася, оглушая Настю, загрохотал Степан Яковлевич. — И ты со мной пойдешь! Землю ковырять не разучились. А им что? Я станки голыми руками в свирепый ураган стаскивал. Мое это дело, мастера? А-а-а! Я под открытым небом в злые морозы коробки скоростей выпускал. Я не спал, недоедал, жил в студеном бараке. Что меня одухотворяло? — выкрикнул он непонятное для Насти слово. — Что? Победа! А они, сукины дети, что? — Он, страшный, со сбитой набок бородкой, с глазами, побелевшими от гнева, потряс кулаком. — Мы им моторы дали! Мы им снаряды дали! Мы им танки дали, самолеты дали… Людей дали! Где Иван Кузьмич? Где Ахметдинов? Где Звенкин? И другие прочие, миллионы? Где? Там, на поле брани… Ганяралы! — намеренно коверкая слово, в злобе прокричал он. — Ганяралы! Немцы — это чух-пух. А вот мы, га-ня-я-ра-алы-ы-ы, «планомерно отступаем, перемалываем врага», — он передохнул, как бы выныривая из воды, и снова загрохотал: — А мы вот не отступаем! Мы — выдерживай! Насмерть стоим у станков! — И Степан Яковлевич, оборвав, снова зашлепал старенькими чувяками.

Нет, нет! Это он просто так, «с кондачка», назвал тех сукиными детьми и «ганяралами». Ах, ты-ы! И хочется ему плакать. Рыдать так же, как он иногда рыдал в детстве: с захлебом, с заиканием. Вот так кинуться на пол и кататься, пока не подойдет мать и своей родной, ласковой рукой не поднимет его и не скажет: «Степушка!.. Да что ты? Вот я, мама твоя, около тебя. Кто обидел тебя? Ну, вот я их сейчас!»

Ох, нет! Рыданием тут не поможешь. Это надо подавить в себе — плач. Степан Яковлевич смахнул слезы, набежавшие на щеки, и потянулся к ботинкам. Потом надел костюм, расчесал бородку и без кепи пошел к двери, говоря:

— Запри-ка за мной.

— Куда это ты, Степан Яковлевич? — в страхе спросила Настя. — Накричал и пошел…

— В цех! Ребята там тоже, наверное, с ума сходят. Пойду, — и, погладив по головке маленькую, особенно маленькую в ночной рубашке, Настю, он вышел из домика. — Э-хе-хе! — прогудел он, шагая по кирпичному тротуару, усаженному по обе стороны молодыми липами.

За липами тянулись домики-коттеджи, дальше виднелся рабочий поселок, и еще дальше, под горой Ай-Тулак, ворчал в ночной тишине завод. Богатырски вздыхая, иногда как-то похохатывая, он омывал темное небо вспышками электрического света.

— Вот ведь за короткий срок построили, — проговорил Степан Яковлевич, как бы с кем-то споря. — Завод построили. Город построили. Кто? Мы, люди советские. Ой, сколько нас! Русские, татары, мордва, украинцы, белорусы, грузины, армяне… Да не перечтешь! И не те мы старые солдаты, старые рабочие, старые крестьяне, интеллигенты старые. Духом другим живем. И нас победить? Нет… Нельзя!

Войдя на площадь около завода, он остановился перед огромной картой, висящей на двух столбах. На этой карте Сережка, рыжий вихрастый радист, во время боев ежедневно в двенадцать часов ночи переставлял красные флажки, указывающие передвижение линии фронта. Теперь флажки пиками врезались от Орла на Малоархангельск, на Поныри и Гнилец. С юга, от Белгорода, флажки пиками врезались на Богородское и Кочетовку.

Посмотрев на карту, Степан Яковлевич гмыкнул. Затем снова посмотрел и увидел, что стрелки с юга как-то выросли, но на севере от Орла застыли: они были такие же, как и вчера.

— Гм… — опять гмыкнул Степан Яковлевич. — Нельзя! Нет, нас нельзя победить! — пробасил он и, пройдя несколько метров, остановился перед портретом Иосифа Виссарионовича Сталина, висящим над входной будкой. — Нет! Нас сломать невозможно, Иосиф Виссарионович! Мы сила несокрушимая… Верно ведь? — и, улыбнувшись Сталину, он прошел на завод и вскоре попал в цех коробки скоростей.

В цеху — огромном, с высоким потолком зале, все приглушенно гудело, скрежетало. При входе рядами стояли недавно привезенные сюда станки, за которыми обучались новички, в том числе и Варвара Коронова. Она повязала голову беленькой косынкой, вроде чепчика, рукава засучила, кисти ее рук измазаны рыжеватым маслом. Около станка, который, казалось, нахмурясь, работал сам по себе, она была свежа, словно анисовое яблоко. Меж станков расхаживал седенький человек, весь в морщинах и с орденом Ленина на груди. Это Моисей Моисеевич, старый мастер, ушедший было на пенсию, но недавно снова вернувшийся на завод, чтобы обучать новичков.

— Ты что, старичок, ночью тут? — со скрытым упреком прогудел Степан Яковлевич, однако с уважением пожал руку Моисею Моисеевичу.

— Да так! Не спится, молодой человек, — ответил тот, глядя в глаза Степану Яковлевичу, и, подмигнув, добавил: — Знаешь ведь сам. Чего же мелешь?

— Побеждаем, — пробасил Степан Яковлевич. — Побеждаем, ребята! — прокричал он на весь цех.

Все ученики и рабочие, до которых докатились слова Степана Яковлевича, повернулись к нему, миг смотрели на него удивленно и сокрушенно.

Затем Варвара сказала:

— Где уж!..

Степан Яковлевич вскинул вверх палец и проговорил:

— Вы, ребята, то подумайте: какая сила прет на нас?! Броня со всей Европы! Гм!.. Наполеон пришел под Бородино, сто там с чем-то тысяч солдат с пушками привел! А пушки такие: на три версты пальнет — и духу больше нет. А тут миллионы прут на нас. Да с чем? С танками, с самолетами…

— А наши что? С хворостиной? — влетев в цех, чтобы сообщить Варваре о том, что от ее мужа с фронта получено письмо, зачастил Евстигней Коронов. — С хворостиной? А! Мы им туда, своим, что посылаем? Семечки, что ль? Нате-ка, мол, братцы, покидайте зернышки в немчуру! А? Ну? Выкладывай, Степан Яковлевич!

Все затихли. Степан Яковлевич сжался, а Моисей Моисеевич снова посмотрел в его нахмуренные глаза и тихонько произнес:

— А говоришь, зачем я сюда ночью пришел… Эх…

Степан Яковлевич взмахнул огромными руками и крикнул:

— Выключай! На минуту дела выключай! От всей души скажу…

А когда все столпились около него, он, так же вскинув вверх палец, прогудел:

— Видали на карте-то? С юга еще подвигаются, а с севера — от Орла — замерло. Точка! Задержать такую силу на точке — великое дело, товарищи. Великое! Это ведь, представьте себе, океан хлынул на нашу страну, а мы его задержали. А раз задержали, — отбросим. Верю я… — Степан Яковлевич опустил руку, смущенно говоря: — Оратор-то я таковский… Вот Ивана Кузьмича бы на вас — он бы до души достал.

А от рабочих полетело:

— Да и ты достал!

— И это действительно, расшибем!

— Эх, мне бы до них добраться!

— А ты работой добирайся!

— Спасибо, спасибо, Степан Яковлевич!

— А мне-то за что? — растроганно пробасил Степан Яковлевич. — Я, что ль, на точке приостановил?

Какую-то минуту рабочие молчали, и вдруг, не сговариваясь, все рассыпались по своим местам, и цех снова приглушенно заскрежетал.

Степан Яковлевич подошел к Варваре и, глянув на учеников-ребят, улыбнулся: они откуда-то понатаскали ящиков и, взобравшись на них, копошились около станков, такие чумазые, словно воробьи, живущие на металлургических заводах.

— Ну как, красавица? — проговорил Степан Яковлевич, не отрывая взгляда от ребят.

— Боюсь… — почти шепотом ответила та.

— Чего?

— Станка.

— Ну-у? — и Степан Яковлевич с упреком посмотрел на Моисея Моисеевича.

— А я ей говорю: станка не бойся. Стружки бойся: она уцепится и полруки отхватит. А станок — существо разумное, даже с высшим образованием. Ты только не глупи около него, а пойми его. Пойми и полюби, — подчеркнул Моисей Моисеевич.

— Полюби, полюби! — подхватил Евстигней Коронов, вкладывая в это слово совсем другой смысл.

Он знал все тайные замыслы Варвары. Когда она решила покинуть столовую и стать к станку, он спросил:

— Зачем?

И Варвара с полной откровенностью ответила:

— Приедет Николай Степанович, а я у станка. Ведь он по нескольку раз в цеху бывает, а в столовую и не заглядывает.

На такую откровенность Евстигней Коронов не нашел что ответить и только на следующий день сказал:

— Ну что ж? Не на пакостное дело идешь. Только ведь муж у тебя.

— А разве я его гнушаюсь? — так же откровенно проговорила Варвара.

— Письмо муженек прислал, — сказал он сейчас, предполагая, что Варвара охнет и немедленно потребует письмо, а она только спросила:

— Откуда?

— Из госпиталя. Ранен в ногу… Да ты ничего, не бледней, — видя, как побледнела Варвара, начал он успокаивать ее.

Варвара, скрывая лицо в сорванной с головы косынке, еле слышно произнесла:

— А я и не бледнею, — и, глядя из-под косынки одним горящим глазом на Степана Яковлевича, прошептала: — От Николая Степановича весточки нет? На фронте он, слыхала я.

5

Кровопролитный бой шел южнее армии Анатолия Васильевича.

Грохот артиллерии, скрежет танков, взрывы бомб, предсмертные крики людей — все это слилось в один гул, и гул этот все ближе и ближе подкатывался к деревне Грачевке, где расположился штаб армии Анатолия Васильевича.

Уже было известно, что немцы на Курск двинули семнадцать танковых дивизий, до двадцати пехотных моторизованных дивизий, огромнейшее количество шестидесятитонных танков «тигр» и самоходные орудия «фердинанд». Вся эта бронированная лавина, поддерживаемая армадой самолетов, со стороны Орла обрушилась на войска Рокоссовского и со стороны Белгорода — на войска генерала Ватутина.

Все это было известно, но неизвестно было только одно: что делать армии Анатолия Васильевича? Ведь тогда еще, второго июля, Рокоссовский в дверях хаты Макара Петровича шепнул командарму:

— Дам сигнал. Мы их опередим!

Выступление немцев со стороны Орла он действительно опередил: без десяти четыре утра пятого июля, чего немцы не ожидали, Рокоссовский обрушил ураганный артиллерийский огонь, затем самолеты ссыпали на немецкую оборону тысячи бомб. Этим было внесено замешательство в армию противника, но остановить военную машину, в течение восемнадцати месяцев тщательно подготовленную, конечно, это не смогло, и она, военная машина, ринулась, только не в четыре утра, как было намечено, а в пять тридцать в одном направлении, в шесть тридцать — в другом и в семь тридцать — в третьем.

Танки «тигр» и самоходные пушки «фердинанд» явились тем новым видом оружия, о котором до выступления так угрожающе кричали на весь свет гитлеровцы. Оружие это было действительно мощным: «тигра» ни один снаряд в лоб не брал, а «фердинанды» «ускользали» от артиллеристов: дав залп, они быстро уходили на другое место. Обычно немцы перед прорывом выпускали более легкие танки, те расчищали путь, а за ними выползали бронированные чудовища — «тигры». Где-то в стороне стояли «фердинанды» и обстреливали советские позиции.

Вначале перед «тиграми» растерялись было и артиллеристы и танкисты. Но вскоре соседи научились бить их так же, как и любой танк.

— Как? Как бьют? — узнав об этом, взволнованно спросил Анатолий Васильевич у Макара Петровича.

— До бойцов дошло что-то нелепое, товарищ командарм, — стал пояснять Макар Петрович, еще не понимая, что именно это и волнует Анатолия Васильевича. — Говорят, что «тигр» ничему и никому не поддается: грызет наши танки, как орехи.

— Ну, это чушь, чушь! — раздраженно воскликнул Анатолий Васильевич.

— За что купил, за то и продаю.

— Продаю, продаю! Ты не «продаю», а надо узнать, как бьют, и довести это до армии.

— Слушаюсь! — стих Макар Петрович и через минуту: — Слушаюсь!

Это окончательно взвинтило командарма.

— Что «слушаюсь», «слушаюсь»? Надо вызвать полковника Ломова. И пусть узнает.

— А как узнать?

— Что, я за каждого должен думать?

Вскоре прибыл полковник Ломов, командир добровольческого Уральского танкового корпуса. Это был типичный сибиряк-таежник: плотно сколоченный, с маленькими острыми глазками, на поворотах медлителен и тяжеловат, как и танк. Когда он вошел в комнату, Анатолий Васильевич не сразу задал ему приготовленный вопрос: он этого полковника еще не совсем хорошо знал. Расхаживая по комнате, положив руки на живот, склоняя голову то на одну, то на другую сторону, он, заглядывая на полковника, как иногда птица смотрит с забора на землю, начал издалека:

— Мы на днях, полковник, без вашего разрешения танчонок из вашего корпуса взяли… бойцов испытать. Не обижаетесь?

Ломов простодушно-доверчиво улыбнулся.

— Что вы, товарищ командарм: не только танки, но и моя жизнь и жизнь моих танкистов в вашем распоряжении!

— Гм… Рискованно. Вздумается мне — я завтра вас в болото и загоню, — поджимая губы, тоненько проговорил Анатолий Васильевич.

— Если для дела, и в болото полезем, товарищ командарм, — все так же простодушно ответил Ломов.

Анатолий Васильевич, снова наклонив голову, посмотрел на него.

— В болото?

— И в болото, товарищ командарм.

— А если это бестолково?

Ломов вскинул угловатые плечи и даже как-то сердито сказал:

— С вашего разрешения, товарищ командарм, вы приказали, и я явился. Чем могу служить?

«Эх! Какой он! Сибирячок!» — проговорил про себя Анатолий Васильевич и вслух, уже строго:

— Нам стало известно, что «тигры» под ударами артиллеристов и танкистов падают, а у нас в армии говорят, что это какая-то такая неуязвимая скотина. Правда? Нет?

Ломов рассказал, что им, танкистам, кое-что известно о «тиграх», что и на «тигре» есть уязвимые места, но было бы гораздо лучше съездить на место боя и посмотреть.

— Вот, вот, вот! — подхватил Анатолий Васильевич. — Съездить и посмотреть, а не ждать.

— С вашего разрешения, товарищ командарм, я поеду, — сказал Ломов.

— Ох нет, голубчик! Ты… вы пошлите-ка своего заместителя. Вот пошлите, пошлите! Макар Петрович, кто там тебе барабанит? Возьми трубку. Не помешаешь нам.

Макар Петрович взял трубку телефона и через какую-то минуту удивленно-страшными глазами посмотрел на командарма.

— Что? — вскрикнул Анатолий Васильевич.

Макар Петрович положил трубку, сообщил:

— Комдив Михеев звонил… Боец Сиволобушкин…

— Сиволобов. Ну! Бойцов не знаешь, товарищ начштаба.

— Так вот, этот самый Сиволобов взял в плен «тигра».

В комнате наступила тишина, и все недоуменно посмотрели друг на друга.

6

Часов в девять утра, когда солнце уже начало жарить землю так, что бойцам, сидящим в своих «кувшинчиках», захотелось искупаться, вдруг неподалеку от их поляны показался танк «тигр». Возможно, он сюда попал с южной стороны, где шли кровопролитные бои, а возможно, немцы выпустили его с целью нагнать панику на советских воинов.

Откуда и как попал сюда «тигр» — Сиволобову думать было некогда. Глянув на бронированную громадину, которая все давила и мяла под собой, он пощупал бутылки с горючим и сомнительно покачал головой, решая про себя, что бутылки не спасут его от чудовища, как не спасет и окопчик.

«Раздавит, как воробья», — со страхом подумал он, не зная, что предпринять.

А танк двигался к поляне, урчал, как бы на что-то сердясь, но, подойдя к небольшому болотцу, круто повернул и пошел в обход.

— А тя-тя-тя-тя! — воскликнул Сиволобов и посмотрел на своих товарищей, соседей по окопчику.

Все бойцы высунулись из «кувшинчиков», одни — глядя то на «тигра», то на Сиволобова, другие — собираясь бежать в лес. Сиволобов понимал, что многие бойцы смотрят на него как на спасителя: ведь он недавно один справился с танком, а вот теперь с этим? Сиволобов подмигнул бойцам и закричал:

— Ножки-то боится замочить! Ножки! А наши не боятся. Соображаете? Вишь, вишь, завыл как!

«Тигр» действительно, попав в мочежины, завыл, заерзал, закрутился, все глубже и глубже уходя в торфяную кашу.

— Коленька, — сказал Сиволобов своему соседу слева. — Топорик прихвати-ка с собой, а ты, Сергей, тоже давай с нами! — и, почему-то разувшись, взяв автомат и плащ-палатку, он первый выскочил из окопчика…

И вот они втроем, босые, вооруженные автоматами, топором, кроясь в травах, поползли в сторону леса. Добравшись до леса, они начали перебегать от дерева к дереву, затем снова упали, поползли на болото, в камыши.

Танк же крутился на месте, весь сотрясаясь, как бы намереваясь что-то сбросить с себя. Временами он приумолкал, будто осматриваясь, и снова начинал дергаться, крутиться…

Три человека перешли болотце, камыши, выбрались на берег, и тут Сиволобов шепнул:

— Я ему глаза палаткой закрою. Ты, Коленька, топором пулеметики погни, а ты, Сергей, стой над люком. Как немец высунется, бей по ему из автомата. Эх, и штуку отчеканим! — и, подав команду, первым кинулся на танк.

По всей армии молниеносно разнеслась весть, что рядовому бойцу Сиволобову посчастливилось: совместно с двумя бойцами он забрал в плен танк «тигр». Потом, когда Сиволобова спрашивали, как это случилось, он говорил:

— Ну, как во сне! Ей-же-ей, будто во сне! Ну что ж? Кинулись мы с ребятами на него, на громадину. Я палаткой — хоп, прикрыл ему щель. Он ослеп и давай нас трясти. Страх! Батюшки мои! Как угорелый. Гляжу, а дружок мой, Коленька, пулемет топором погнул, другой погнул. Сергей прикладом по люку барабанит, орет: дескать, вылазь, не то там и сдохнешь. А «тигр» рванулся, выскочил из мочежины да сослепу прямо в болото залез. Тут и стоп-крышка? Не-ет, не сдается! Давай из пушки палить то в небо, то в землю. «Погоди, думаю, выпалишь все, что делать будешь?» Отхлопал… Смолк… Тут все наши ребята на него… Смеху сколько было!

А сейчас, усадив пятерку танкистов немцев на поляне, предварительно связав им руки и ноги, бойцы попрятались в «кувшинчики» и оттуда посматривали то на танк «тигр», то на танкистов, не придавая особого значения тому, что они совершили. Особого значения не придавал этому и сам Сиволобов. Он только временами тихо смеялся и, поворачиваясь к своим дружкам-соседям, показывая на немцев, говорил:

— Глазами-то как зыркают. А-а-а-х! Сожрали бы нас с потрохами. Ничего, вот кто-нибудь подойдет и отведет молодчиков в штаб, к нашему Петру Тихоновичу.

— Дядя Петя! — спросил Коленька, молодой боец, долго и пристально рассматривающий немцев. — Мне дедушка говорил, когда я на фронт пошел, будто у них, у немцев, рога?

— Поди пощупай. Может, и есть.

Тогда кто-то из бойцов крикнул:

— Это раньше. Псы-рыцари у них были. «Александр Невский» картину видели? Ну, вот там псы-рыцари с рогами действительно.

— А теперь псы остались, а рыцарей нет, — добавил Сиволобов и завозился в «кувшинчике», предупреждая: — Полковник едет. Слышите, как таратай его гудёт?

И в самом деле на полянку выскочил ободранный, воющий «газик». Он остановился. Из него выкатился Михеев. Глянув на немцев, затем на танк, всплеснув руками, крикнул:

— Кто? Кто это сделал?

— Я, — не сразу, нарастяжку ответил, чего-то перепугавшись, Сиволобов и, чтобы не подводить своих дружков, еще раз сказал, уже поднявшись из «кувшинчика», отдавая честь: — Я, товарищ полковник!

— Ай-яй-яй! — вскрикнул Михеев и кинулся к «газику».

«Газик» фыркнул, как-то подпрыгнул, крутанулся и помчался обратно.

— Может, мы чего не так сделали, не по инструкции? — недоуменно спросил своих дружков Сиволобов. — Не бывало ведь еще такого, чтобы полковник вот так на таратае своем от нас укатил…

Но вскоре пришли тракторы. Они вытянули «тигра» на поляну. После этого со своими танкистами приехал полковник Ломов. Он, торопясь, сначала на грузовике куда-то отправил немцев, затем приказал своим танкистам на «тигре» двигаться следом за ним.

— Ну, вот и вся недолга, — сказал после этого Сиволобов. — Теперь, значит, вздремнуть можно. Люблю подремать под солнышком в норке своей, — и хотел было привалиться к стенке окопчика и подремать, как снова заслышал тарахтенье михеевского «газика». — Опять полковник! Ребята, слышите, таратай ревет?

«Газик» выскочил на поляну. Вышел адъютант Михеева, Ваня.

Осмотрев окопчик, он спросил:

— Кто тут будет Сиволобов?

— Я. Я сроду был, товарищ лейтенант, — ответил Сиволобов.

— К полковнику!

— С вещами? У меня тут разный шурум-бурум есть, — растерянно спросил Сиволобов.

— Присмотреть за хозяйством бойца Сиволобова! — важно приказал Ваня и, усадив Сиволобова в кузов, сам сел рядом с шофером.

«Газик» рявкнул, подпрыгнул и, круто заворачиваясь, куда-то помчался.

— Поехал, ребята! — открыв дверку, прокричал Сиволобов так, как будто уезжал на базар. — Гостинцев ждите-е-е! — донеслось до бойцов.

7

Все это напоминало какую-то своеобразную облаву на волка…

Перед дубовой рощей лежало широкое и длинное, километров на десять, поле, изрезанное мелкими овражками, местами болотистое и топкое. На окрайке рощи сгрудились представители танкистов, артиллеристов, летчиков, пехоты. Чуть впереди их, на открытом месте, стоял стол, за которым сидели Анатолий Васильевич, Пароходов, Макар Петрович, Тощев, Ломов, Михеев, Николай Кораблев и Сиволобов.

Сиволобов сидел ни жив ни мертв. Он еще не совсем понимал, почему его сюда вызвали, а главное, зачем посадили за стол рядом с генералами. Он чувствовал, что тело у него как-то одеревенело: ноги, став на землю, так и стояли, руки, положенные на колени, так и лежали, — а во рту до того пересохло, что губы шелушатся. Впереди себя на поле, метров за пятьсот от стола, он видит полоненный танк «тигр», а рядом со столом «на-попа» стоят снаряды: коротенькие, длинные, толстые и с какими-то «нашлепками». Генералы о чем-то совещаются с Ломовым. Воспользовавшись этим, Сиволобов, показывая глазами на снаряды, тихо спросил Николая Кораблева:

— Чего это, скажи на милость, как друг? Снаряды? Вижу. А что? Вот этот, с какой-то «нашлепкой»?

— С «нашлепкой», — стал тихо объяснять Николай Кораблев, — это подкалиберный снаряд. «Нашлепка» мягкая. Ударит этот снаряд в танк — «нашлепка» выковырнет на броне место, вроде рябины на лице сделает, а «сердечко» идет дальше, пробивает броню.

— Ага, путь-дорогу расчищает. А этот?

— Термитный. Рядом с ним — осколочный.

— Ты гляди, чего человек придумал, махину такую! — Сиволобов показал глазами на танк «тигр». — Пахать бы на этой махине… Ух, сколько плугов, сеялок к ней можно бы прицепить! Нет, человек придумал махину эту, чтобы людей уничтожать. А тут и на нее — снаряды эти, чтобы ее уничтожить. Диву даешься! — Он тяжело вздохнул, однако не шевеля ни рукой, ни ногой, затем хотел еще о чем-то спросить, но в это время заговорил Анатолий Васильевич:

— Прошу начинать, полковник.

Ломов быстро перебежал, сел впереди стола, перед рацией, и, весь собравшись, как бы намереваясь сделать прыжок, произнес:

— Я «Волга». Я «Волга»… Я «Волга». Я «Во-о-о-о-лга-а-а!..» — вдруг заревел он. — Что вы там… мать… — и растерянно остановился, испуганно посмотрев на Анатолия Васильевича.

Тот еле заметно улыбнулся, сказал:

— Командуйте! Командуйте на своем языке. Воздух выдержит: там барышень нет… И Троекратов не слышит. Командуйте, полковник!

Облегченно вздохнув, Ломов расправил квадратные плечи и начал командовать на «своем» языке.

Танк «тигр» заурчал и кинулся вперед. Он несся, то приседая, будто кто тяжелый взваливался на него, то подпрыгивал, поднимая вихрь пыли. Отбежав километров за восемь, он развернулся и остановился, уже лицом к дубовой роще.

Ломов снова подал команду:

— Я «Волга». Я «Волга»… Первый! Второй! Второй! Первый!

Через рацию послышалось:

— Первый слушает. Первый слушает.

— Второй слушает. Второй слушает.

— Даю команду. Даю команду. Да-аю-ю-ю команду-у!

— Слышим! Слышим! Слышим! — понеслось из рации.

— То-то, слушайте мою команду! — закричал Ломов. — «Разбойник», вперед!

Простым глазом еще нельзя было разобрать, двинулся ли «разбойник», то есть танк «тигр». Но через какую-то минуту все увидели и другое: как из дальнего леса, с правой и левой стороны, вырвались еще два танка, размером гораздо меньше «тигра». Взяв на конус, они ринулись наперерез «тигру».

— Уйдет, — сказал Макар Петрович.

— Расстояние небольшое, возможно, и уйдет, товарищ генерал, — ответил Ломов и вдруг снова закричал в рацию: — Уходит! Уходит! Я вам уйду!

Он знал, что его все равно сейчас танкисты не слушают, но, однако, прокричал и смолк.

Все это произошло очень быстро. Люди еще не успели по-настоящему вглядеться в «состязание», как два советских танка «Т-34» перерезали путь «тигру» и стали, дымясь и отфыркиваясь. Стал и «тигр», взятый в «клещи» советскими танками.

Анатолий Васильевич сказал:

— А теперь, полковник, давайте его расстреляем.

«Тигра» поставили на возвышенность и открыли по нему огонь со всех сторон из орудий разных калибров и с различных дистанций… И вскоре все толпились около «тигра», рассматривая «ранения». Удары в лоб оставили только вмятины, кроша броню. Но на боках и позади у «тигра» было что-то страшное.

Сиволобов, сжав кулак, просунул его в отверстие, пробитое снарядом. Разжав кулак внутри танка, пощупал броню, еле обхватывая ее большим и указательным пальцами, затем удивленно произнес:

— Вот это хватанул!

Таких пробоин на танке было несколько, но еще больше — мелких, через которые проходил только палец Сиволобова.

— Вот это и есть тот снаряд, с «нашлепкой», — объяснил ему Кораблев. — Подкалиберный называется.

— Ай, сила какая! Ай, какая сила! — покачивая головой, вскрикивал Сиволобов. — Ты гляди, как в кусок мыла гвоздем, броню-то прорезал. Ай, сила!

Анатолий Васильевич уже стоял на танке и, обращаясь к сгрудившимся представителям танкистов, летчиков, артиллеристов, пехотинцев, говорил звонко:

— Видали, какое оружие нам дала наша страна? Танки наши быстрее, изворотливее, проворнее и как бьют! Исполосовали «тигришку», в решето превратили. Бензин мы из него слили, а то горел бы, как сухой лапоть!

— Ого-го-го! — захохотали бойцы, артиллеристы, летчики, танкисты над последними словами Анатолия Васильевича, а тот, выждав, когда хохот смолкнет, снова сказал: — Так теперь ступайте к своим и скажите: «Не так страшен черт, как его малюют», — и, загибая пальцы на руке: — Снаряды наши его берут? Ну не в лоб, так в бок. Наши танки быстрее, изворотливее, устойчивее… И, кроме того, «тигра» человек, ежели смекнет, может и с топором в плен взять. Вот тут у нас есть один такой герой, Петр Макарович Сиволобов… С топором в руке полонил этого «тигра». Петр Макарович, а ну-ка ко мне. Скажи им.

Сиволобов был настолько смущен, что почти не слышал последних слов командарма. Он даже не заметил, как его подсадили, как он очутился на танке рядом с Анатолием Васильевичем.

— Говори, говори, Петр Макарович! — сказал тот.

Сиволобов, дрожа, начал:

— Ну, что же… Ну, ей-ей… Как во сне. Ну вот, как во сне…

— Ты это, братец, брось, «как во сне», — прервал его Анатолий Васильевич. — Прямо говори: смекалка. Русская смекалка. «Во сне»! Ишь чего придумал. Во сне-то так бы и проспал.

— Слушаюсь, товарищ командарм! Конечно, сознательный акт, — еле слышно ответил Сиволобов и, вскинув голову, снова начал: — Да-а-а, значит, как во сне…

— Заладил одно и то же, — оборвал его Макар Петрович.

А Анатолий Васильевич уже хохотал, то похлопывая по плечу Сиволобова, то легонько обнимая его.

— Ничего! Ничего! — сквозь смех вскрикивал он, обращаясь ко всем. — Говорить не умеет, зато бить умеет. Говоруны найдутся, хоть море пруди. А вот таких, как Петр Макарович… Впрочем, у нас и таких много. Ничего! Спасибо тебе, Петр Макарович! Напишу о тебе, буду просить Героя, — и, легко спрыгнув с танка, подойдя к Николаю Кораблеву, проговорил, показывая на пробоины: — Это вам не ножички.

— Вы что меня ими ковыряете?

— Не верьте первому слову.

— Откровенно говоря, Анатолий Васильевич, я вам тогда и не поверил. Ну, то уже в прошлом. А теперь — вот эти два танка были вроде в бою?

— В маленьком. А что?

— Если я посмотрю моторы? Разрешите мне тут остаться.

— Оставайтесь. Посмотрите — и к нам, прошу вас. Время напряженное. Однако, уверяю вас, ничего вы не узнаете. Погодите немного, пойдем в бой — вот тогда и смотрите.

8

Макар Петрович перекочевывал со всем своим имуществом в хату Анатолия Васильевича. На кровать, которую для него Галушко поставил в столовой, он иногда склонялся, но спать не мог, как не могли спать и Анатолий Васильевич и весь его штаб: генералы, полковники, майоры, лейтенанты, бойцы. Все были невероятно напряжены, гораздо сильнее, чем накануне пятого июля: ждали приказа от Рокоссовского. А Рокоссовский молчал. Он будто забыл о том, что в его распоряжении чуть северней боя стоит наготове армия Анатолия Васильевича.

На стене в хате Анатолия Васильевича висела свежая карта. На карте появились капельки, нависающие с севера и юга над Курском. К вечеру пятого июля капельки стали растекаться в разные стороны, шестого — они выросли уже в капли, а седьмого — угрожающе нависли над Курском. Макар Петрович эти капельки сначала чертил красным карандашом, затем синим, потом черным.

«Клещи», — произнес он восьмого вечером. — Я ждал, что именно здесь они выступят, — не без скрытой гордости намекнул он на тот разговор, который когда-то происходил в присутствии Николая Кораблева в хате Макара Петровича.

Анатолий Васильевич искоса посмотрел на него, понимая, что начштаба оказался в споре прав, но его кольнуло то, что вот бывший председатель райсовета разгадал намерения немцев, а не он, Анатолий Васильевич, всю жизнь военный. И, чтобы пронять Макара Петровича, он, ссылаясь на приказ, запрещающий даже разговаривать о планах, сказал:

— Вам должно быть известно, что трепаться о планах не положено.

— Вместе трепались, товарищ командарм.

— Я не трепался. Я объяснял обстановку Николаю Степановичу.

— А я вносил поправки.

Анатолий Васильевич некоторое время молчал, давя в себе неприязнь к Макару Петровичу, затем произнес:

— Ты чего-то ко мне сегодня агрессивно настроен.

— Устал, товарищ командарм. Прости, пожалуйста, — Макар Петрович, снова перейдя на «ты», заговорил: — Смотри-ка, товарищ командарм, а и в самом деле, что тут творится! — и зеленым карандашом «подвел» капельки на карте. — Не так воюют. Я бы не дал себя зажать в «клещи», — чуть погодя добавил он.

— Ты бы. Не дал бы! Пойдем-ка лучше ночку посмотрим, товарищ начштаба, — предложил Анатолий Васильевич и первым пошел на выход, столкнувшись тут с Галушко. — Не мешай! — крикнул он ему. — Мы на минутку. Без тебя обойдется!

Позавчера через Нину Васильевну он узнал о том, что Галушко «опередил» их, и был им страшно недоволен.

— Идет война, а они, как кролики: рожать надо, — проворчал он и сейчас, выходя во двор.

Небо было чистое, глубокое. И по этому глубокому небу катилась полная луна, яркая, светлая, будто раскаленная сталь. Южнее небо полыхало заревом. Зарево дрожало, тряслось, то вдруг вспыхивая, то угасая. И по этому зареву Анатолий Васильевич определил, что бои идут совсем близко, в каких-нибудь двадцати — тридцати километрах, и не только южнее, но восточнее: зарево, как серп, огибало армию Анатолия Васильевича.

— Малоархангельск, видимо, взят: видишь, зарево восточнее нас? — проговорил он, обращаясь к Макару Петровичу.

— Грустно, — убийственно-спокойно произнес тот. И почему-то именно вот это, убийственно-спокойно сказанное Макаром Петровичем, взвинтило Анатолия Васильевича.

«Рокоссовский занят боями, а я — переживаниями: хожу и вздыхаю. Надо произвести перегруппировку, приготовиться к встрече врага», — тревожно подумал он, шагая в хату, и только тут сказал:

— Слюни распустили мы с вами, Макар Петрович. Надо позвонить Рокоссовскому, а то потом скажет: «Я воевал, а вы?» — Он взял трубку и вызвал Рокоссовского, говоря уже тоненьким голоском: — Это я, Константин Константинович. Узнаете? Рад, рад! Узнали? Двадцать — тридцать километров от нас. В тыл заходят. Что делать?

— Не нервничайте. Вы старый солдат, а нервничаете.

— Да я не нервничаю!

— По голосу слышу: нервничаете… Мне сейчас немного некогда, Анатолий Васильевич. Скоро приеду. Чайку вот только попью. Поклон Нине Васильевне. Поняли?

Анатолий Васильевич отнял трубку от уха, долго смотрел в раковину, как бы ожидая, что оттуда снова послышится голос Рокоссовского, затем медленно, неохотно положил трубку на аппарат и вдруг тихо произнес:

— Значит? Значит, выполняет план главнокомандующего.

9

И опять в ожидании потянулись тревожные дни и ночи.

Сегодня уже было одиннадцатое июля, а южнее армии Анатолия Васильевича все еще шли ожесточенные бои. Война была совсем рядом, в десяти — двенадцати километрах от Грачевки: земля, хаты, воздух содрогались беспрерывно.

Анатолию Васильевичу и всем в штабе армии было известно, что немцы к исходу восьмого июля только на участке Малоархангельск — Поныри — Гнилец потеряли до сорока двух тысяч убитыми, до восьмисот танков и самоходных орудий «фердинанд». Рокоссовский умелыми контрударами свалил «гитлеровского зверя». Но как раз Вот это-то и угрожало армии Анатолия Васильевича: смертельно раненный зверь может еще вскочить на ноги и кинуться в сторону, то есть на армию Анатолия Васильевича. В этом отношении самую большую тревогу стал проявлять Пароходов. Он за эти дни, разъезжая по дивизиям, полкам, по тылам, всех «взвинчивая», стал походить на солдата, которому сказали: «Вот сейчас ты пойдешь в бой. Будь готов!» Но удивительно спокоен был Макар Петрович.

Когда около него начинали нервничать, особенно Пароходов, начштаба стучал костяшками пальцев по столу и произносил:

— После войны всем надо ехать в Кисловодск: сердца шалят.

Но сегодня расстроился и Макар Петрович.

Они — Анатолий Васильевич, Пароходов, Макар Петрович, Нина Васильевна и Николай Кораблев — сидели за столом и завтракали.

— Мы, как старые солдаты, — с легкой руки Рокоссовского Анатолий Васильевич в разговоре теперь всегда подчеркивал: «Мы, старые солдаты», что очень не нравилось Нине Васильевне, особенно «старые». — Мы старые солдаты и должны иметь волю — не нервничать, — это он сказал по адресу Пароходова, но тот все равно то и дело вскакивал из-за стола и вскрикивал:

— Ох ты! Долго в напряжении стоит армия. Долго! Мы как откупоренное вино: оно может перестояться и превратиться в уксус. Знаете об этом?

Анатолий Васильевич хотел было сказать: «Мы, старые солдаты», — но, глянув в окно, встревоженно произнес:

— Маршал! — и кинулся на выход.

Нина Васильевна поднялась из-за стола и, обращаясь к Николаю Кораблеву, сказала:

— Пойдемте сюда, — и увела его за перегородку, усадив тут на стул, а сама села на кровать.

Маршала Николай Кораблев до этого знал только по портретам в газетах. По портретам в газетах он казался огромного роста, широкоплеч, а вот тут, через щель перегородки, он увидел, что маршал совсем небольшого роста. Губы у него толстоватые, а в уголках губ какие-то жесткие черточки, которые он, видимо, намеренно скрывал улыбкой. Лоб высокий, выпуклый.

Маршал привез с собой генерала Купцианова, командующего соседней армией, того самого Купцианова, которого почему-то недолюбливал Анатолий Васильевич. Анатолий Васильевич знал, что Купцианов в молодости носил русскую фамилию Купцов, а потом через печать изменил на Купцианов, что теперь он у себя в армии живет на широкую ногу: у него целый штат прислуги — девушки в беленьких фартучках, винный погребок, десятка полтора автомашин, что он возит с собой даже ванну. В этом как будто ничего особенного не было, но Анатолий Васильевич сам жил почти по-солдатски и осуждал всякую «роскошь».

Войдя в комнату, маршал отвесил общий поклон и, видя, что генералы гораздо выше его ростом, торопливо предложил всем сесть, в том числе Анатолию Васильевичу, который, не зная, что делать, топтался около стола.

— Садитесь, генерал, — сказал маршал.

Но Анатолий Васильевич все еще не понимал того, что маршалу неудобно говорить с подчиненными, глядя на них снизу вверх, и только когда тот вторично потянул его за руку, сказав: «Садитесь же», — он сел.

Следом за маршалом вошел Купцианов, с иголочки одетый, подтянутый и даже напудренный. Прищелкнув каблуками, он тоже отвесил общий поклон, роняя голову на грудь и быстро вскидывая ее.

— Садитесь, генерал. В ногах правды нет, — кинул маршал и затем, обращаясь ко всем, сказал: — А кстати, знаете, это откуда — «в ногах правды нет»?

Анатолий Васильевич знал, но не пожелал отвечать первым. Купцианов же, глубоко задумавшись, ответил:

— Очевидно, в этом скрыта какая-то народная мудрость.

— Мудрость-то есть, но вы ее не знаете, генерал. Дело в том, — поворачиваясь ко всем и поблескивая глазами, проговорил маршал, — дело в том, что когда-то допрашивали просто: били по пяткам, и подсудимый говорил абсолютно все, что надо было следователю. Отсюда — в ногах правды нет. Так, генерал Купцианов?

— Слушаюсь! — ответил тот, чуть приподнимаясь со стула.

Дверь снова отворилась, и на пороге показался Рокоссовский.

Лицо у него было усталое и, очевидно от бессонницы, желтое, но глаза все такие же, с поволокой. Непринужденно поздоровавшись с маршалом, он, соблюдая воинскую субординацию, чуточку постоял и, когда маршал кивнул ему, сел против Анатолия Васильевича, говоря:

— Ну как, старый солдат, воюем?

Анатолий Васильевич, как бы не слыша, не ответил, чувствуя только одно, что эти люди приехали к нему неспроста, что им надо что-то «выколотить», на что-то склонить его. И Анатолий Васильевич внимательно посмотрел на маршала. Тот, играя улыбкой, смотрел на Рокоссовского, а Рокоссовский снова заговорил:

— Скучаете, Анатолий Васильевич? А нам жарко. Но указания партии выполнили. Великая это честь — быть исполнителем воли партии.

— Честь-то честью, да ведь нужно уменье, чтобы выполнить волю партии… Так что не прибедняйтесь, товарищ командующий фронтом, — тоненько заметил Анатолий Васильевич, все думая о том, зачем они приехали.

Наступила минутная тишина… И вдруг поднялся маршал. Он пробежался по комнате, затем остановился перед Анатолием Васильевичем и сказал:

— В ближайшие дни, а может быть, часы, двинемся всем фронтом. Вам, товарищ генерал, такое задание: генерал Купцианов прорвет оборону, ваша армия двинется за ним. По пятам.

— Вот скорее бы, а то застоялись! — воскликнул Пароходов.

Анатолий Васильевич подумал:

«Хорошо. Значит, Купцианов прорывает, а мы в прорыв хлынем. Хоро…» — но он даже про себя не досказал это слово: какая-то еще не совсем ясная тревога охватила его, и он, бледнея, посмотрел на маршала, а тот добавил:

— Две дивизии, пятая и седьмая, переходят в полное распоряжение генерала Купцианова.

Анатолий Васильевич побледнел еще больше и пошатнулся: ничего более оскорбительного за свою жизнь он не слышал. Ему, старому, боевому, заслуженному генералу, идти не просто по пятам генерала Купцианова, которого он считал выскочкой, но и хуже: его армию, закаленную в боях, воспитанную им, не только рассыпают, но и фактически вливают в армию Купцианова! Забыв о том, что в комнате маршал и командующий фронтом, Анатолий Васильевич вскочил со стула и заходил туда-сюда, склоняя голову то на одну, то на другую сторону. И резко остановился перед Макаром Петровичем, на бледном лице которого красные губы так и вырисовывались.

— Ну, ты как? Стратег! — тоненько вскрикнул Анатолий Васильевич.

— Это утверждено мною, — сказал маршал.

— Слушаюсь! — снова пискнул Анатолий Васильевич и, круто повернувшись, сел, глядя в угол. — «Пусть что хотят, то и делают…» — с тоской подумал он.

— Две дивизии, пятая и седьмая, переходят в полное распоряжение генерала Купцианова, — жестко повторил маршал.

— Ну и что ж? — вскрикнул Анатолий Васильевич. — Пусть берет… если… если ему не стыдно. Полтора года стоял на одном месте, армии не создал, только… — Он хотел было сказать: «Ванну возил с собой», — но сдержался, чуть подождал и снова пискнул: — Пусть возьмет! А я? Я останусь с обозниками. Пусть и пушки возьмет и танки. Зачем мне они? А меня уж отпустите! — неожиданно ввернул он. — Да, да, отпустите, товарищ маршал! Мне пятьдесят четыре. Стар. Стар, стар, стар! Что уж и говорить!

— Не юродствуйте, генерал! — резко оборвал его маршал, уже не в силах прикрыть улыбкой жесткие черточки в уголках рта. — Не юродствуйте, а подчиняйтесь!

— Прикажите! Напишите приказ! А это что? Слова. И я имею право возражать, пока нет письменного приказа. Ведь дело-то идет не о батальоне, а о целой армии.

В комнате наступила напряженная тишина.

Слыша эту напряженную тишину и чувствуя, что сейчас может произойти что-то непоправимое, Нина Васильевна, шепнув Николаю Кораблеву: «Побудьте минуточку тут», — вышла из спаленки и, всем кланяясь, проговорила:

— Здравствуйте, генералы и маршалы!

Рокоссовский поцеловал руку Нине Васильевне и, улыбаясь, сказал:

— Генералов тут пять, а маршал один.

У маршала кулак разжался, на губах появилась улыбка, он шагнул к Нине Васильевне и, тоже целуя ей руку, проговорил:

— Один! Но скоро из присутствующих генералов один тоже станет маршалом.

Все поняли, что эти слова он произнес в адрес Рокоссовского.

И в комнате как-то посветлело. А Нина Васильевна, видя, что буря миновала, откланявшись, сказала:

— Простите, нарушила вашу беседу, — и вышла на кухню.

Всем стало жаль, что она покинула комнату. Снова наступила минутная тишина. Все сели на старые места. Маршал некоторое время смотрел в лицо Анатолия Васильевича, стараясь заглянуть ему в глаза, но тот намеренно отводил их, боясь, что маршал увидит в них страшную обиду. Наконец маршал сказал строгим, но уже не таким, как перед этим, голосом:

— А ваше предложение, генерал?

— А вы не нуждаетесь в нем.

— Не задирайте.

— В самом деле, Анатолий Васильевич, каково ваше мнение? — мягко проговорил Рокоссовский. — Скажите, Анатолий Васильевич. Вы же хорошо знаете, мы к вам всегда прислушиваемся, маршал — особенно.

— Мое мнение? Мое мнение… — Анатолий Васильевич вскочил и закружился по комнате, затем остановился, показывая на Купцианова. — Я понимаю: ему надо помочь. Силенок не накопил за полтора года. Согласен, готов помочь.

— Ну вот… Ну вот, — подхватил маршал, предполагая, что Анатолий Васильевич сдал. — Ну вот. Так и надо рассуждать генералу.

Анатолий Васильевич вполне понял его и быстро заговорил:

— Да, да, советский генерал так и должен рассуждать… Помочь надо соседу, — он снова показал на Купцианова. — Помочь! Что ж, я готов, — и, подойдя к карте: — Помогу. Готов помочь. Только он со своей армией пойдет так: форсирует реку, прорвет линию обороны вот здесь, а мы со своей армией вот тут — через болота, чуть правее. Да. Да. По болотам. В случае если соседу будет туго, пускай крикнет — помогу. Сразу же помогу. Да. А так что же? — и вдруг у этого закаленного в боях генерала губы задрожали, как у несправедливо обиженного ребенка. — Да разве вы не понимаете, товарищ маршал, какую обиду наносите всей армии своим приказом? Полтора года готовились к самостоятельной операции… и перед боем разрушена вся честь армии… Силы отданы соседу… На затычку.

Маршал и Рокоссовский переглянулись. Купцианов сжался на стуле и стал каким-то маленьким. Маршал встал, пробежался по комнате, обходя стол, стулья, Анатолия Васильевича, и, остановившись перед картой, неожиданно сказал:

— Будет так.

В комнате все уставились на него: никто не знал, как истолковать слова: «Будет так». А в это время еще вошла Нина Васильевна, неся чай, вино и закуску. Остановившись у стола, она, мягко улыбаясь, обращаясь к маршалу, проговорила:

— Я ведь не военная, совсем не военная… И вы, товарищ маршал, извините меня, если я нарушаю вашу беседу. Но я обязана покормить вас, — и, подойдя к маршалу, она взяла его под руку, повела к столу и усадила рядом с собой.

— Сдаюсь! Сдаюсь! — намеренно громко прокричал маршал, поднимая руки вверх, и тут же серьезно обратился к Анатолию Васильевичу: — Хорошая у вас спутница. Нет, честное слово… И не поймите меня плохо.

— А я и не могу плохо-то понять, — Анатолий Васильевич на миг весь засветился и добавил: — Вот и Николай Степанович мне такое же говорил. Гость у нас тут — директор моторного завода с Урала, — и снова помрачнел.

— А-а-а… А где же он? — маршал посмотрел вокруг. — Прячете хороших гостей?

— В пятой дивизии, — Анатолий Васильевич хотел было сказать, что Николай Кораблев гостил в пятой дивизии, а сейчас находится за перегородкой, но маршал перебил его:

— Вы бы… Вы смотрите… На фронте ведь пуля не жалеет и гения… Смотрите… Может, лучше его отправить на это время подальше в тыл? A-а? Отправьте-ка его из дивизии!

За столом все переглянулись, а Анатолий Васильевич, как на спасительницу, посмотрел на Нину Васильевну и сказал:

— Нинок, выручай!

— Экая беда! — воскликнула, смеясь, Нина Васильевна и обратилась к маршалу: — Вы ведь неожиданно вошли к нам… Куда же его девать, гостя? Ну, я и спрятала его в спальне, — и Нина Васильевна вывела из-за перегородки смущенного Николая Кораблева.

Маршал пошел ему навстречу, поздоровался за руку, сказал:

— Урал, Урал! Красивый Урал! Он Петра Великого спас и нас выручает, — и тут же, словно забыв об этом, подбежал к карте, долго смотрел на нее, бубня какой-то марш, пристукивая в такт правой ногой так, как будто в комнате, кроме него, маршала, никого и не было. — Так, так, так, — в мотив марша бубнил он, рассматривая карту, думая: «Да… честь армии — великое дело. Обида? Законная обида… и не только генерала. Полтора года готовились… и на затычку. А есть ли в этом необходимость — на затычку? Сейчас дать армии самостоятельную операцию — значит удвоить и утроить ее силы. Передать из армии две дивизии Купцианову — значит фактически свести армию на нет. Обида породит бессилие. Да и предложение генерала разумно — через болото», — и маршал, резко повернувшись ко всем, сказал:

— Будет так. Генерал Горбунов со своей армией идет правее по болотам. Армия Купцианова — левее, как и раньше было разработано. Ну! — он посмотрел на всех, особенно внимательно на Николая Кораблева, и тихо произнес: — Завтра утром обрушиваемся на врага, — и быстро пошел к двери, как бы говоря: «Все решено. Нам пора!»

— А чай? Чай-то, Георгий Константинович, — прокричала Нина Васильевна, назвав маршала по имени и отчеству.

— Прошу прощения, — круто повернувшись на пороге, ответил маршал. — Но не теперь… потом.

Глава седьмая

1

Они сидели на пенечках у опушки леса, оба раздутые плащ-палатками. Михеев безотчетно выковыривал палочкой корешки полынка, а Николай Кораблев смотрел вправо, за реку Зушу, где горела деревенька. Оттуда неслись ружейные выстрелы, иногда слышалось далекое «ура-а-а!». Вон загорелась новая хатка. Огонь жадно обнял ее всю и тут же перекинулся на соседнюю… А вот это — что-то сказочное: летят трассирующие пули, будто фантастические фиолетовые птицы. В зареве же пожара высоко кружится одинокий журавль. Около него плещутся не то чайки, не то голуби.

Все это было необычайно красиво. Но вот со стороны врага заработал миномет. Огненные шары начали рваться то тут, то там. Михеев перестал выковыривать корешки и встревоженно глянул в сторону пожара.

— Ох, ты! Как бы там наших ребятишек не поцарапал!

И с Николая Кораблева зачарованность моментально спала, в сознание вошло понятие: «Война!»

— А зачем это вы? — болезненно морщась, спросил он, показывая рукой на пожарище.

— Немцы не так умны, как хвастаются: тут ведь сидит их наблюдатель. Слышали, может, недавно мы откопали? Парень попался хороший. Он им под нашу диктовку донес, что все спокойно, только будет небольшое наступление вон на ту деревушку. Они поверили и издали приказ: «Общего наступления ждать не следует». Адъютант! — крикнул Михеев.

Из-за куста вышел Ваня.

— Скажите Коновалову, чтобы он не занимал деревню. На хрен она нам нужна!

— Есть, товарищ полковник! — И Ваня тихо, будто по воздуху, скрылся.

Плыла луна. Она то пряталась за облака, то снова появлялась, обливая все дрожащим светом, будто ртутью. Из белой ночи показался командир батальона. Придерживаясь рукой за проволоку, он шагает, как во сне. За ним гуськом — его бойцы. Они идут молча, видимо, каждый думая о своем. Лунный свет падает на боковины вещевых мешков, на скатанные шинели, на автоматы. Особенно ярко светятся острые углы. И люди идут, идут, идут… В шаг, тихо, но четко…

Николай Кораблев смотрит на них и думает:

«Может быть, сегодня, и наверное сегодня, многих из них не будет в живых. А ведь у каждого, очевидно, есть жена, дети. Маленькая Нюрка или маленький Саня скоро могут получить извещение-похоронную: «Ваш отец геройски пал за родину…» Дети! Они-то еще вырастут, их окружат заботой, лаской. А мать, жена? Разве какая посторонняя ласка может заменить ласку мужа?.. Ужасно! Ужасно! И это в то время, когда мы претворили в быт самую передовую человеческую мораль: «Человек превыше всего»! Но это надо, надо! Надо умирать за родину, за нашу самую передовую страну в мире!» — и ему страшно захотелось крикнуть этим людям: «Товарищи! Надо! Надо! Надо!» — но кричать было запрещено, и он молча смотрел на людей.

Когда поток бойцов оборвался, Михеев поднялся с пенечка и произнес:

— Николай Степанович, прошу поближе к передовой, — и шагнул в лес.

Сквозь ветви деревьев пробивался свет луны. В два-три ряда стояли пушки, минометы. Михеев, как бы кого-то хваля, сказал:

— Натащил?

— Кто натащил?

— Да я, — откровенно произнес Михеев. — Я и немецкие притащил. Отремонтировали — и сюда. Командарм этого не знает. Да ему что! Победи — и все!

Вскоре они нырнули в окопчик, прошли метров пятнадцать и очутились в маленьком блиндажике. Тут на столике бушевал самовар.

— Товарищ полковник, «чайкю» готов! — торжественно возвестил Егор Иванович и, поставя рядом с самоваром баклажку, так же торжественно добавил: — А если хотите, и общественный напиток есть.

— Вот его и давай — глаза протереть, — проговорил Михеев и, взяв баклажку, налил водки в стакан себе и Николаю Кораблеву.

— А я нет… нет, — отодвигая от себя стакан, произнес Николай Кораблев, просяще глядя на Михеева.

— Вы что ж, вообще против? Я тоже до войны не пил. А вот тут так все натянуто, что выпьешь — и отойдет.

— Да нет, не против. Я не святоша. Но… не научился.

— Тогда учитесь, Николай Степанович, — и Михеев, смеясь, снова пододвинул ему стакан.

— Нет, я с такой дозы окочурюсь. Но чтобы вам не было скучно, вот, — и отпил глоток.

— Закусывать, э. У меня закусывать! — взяв на себя команду, заговорил Егор Иванович, — Без закуски я этого напитка не дам.

Михеев украдкой, насмешливо посмотрел на него, но тут же принялся за жареного цыпленка, произнося:

— Подчиняемся, подчиняемся!

— То-то, у меня ешьте! Вам бы, — обратился Егор Иванович к Николаю Кораблеву, — побольше этой влаги хватить: она пользительна.

Когда Михеев, выпив, поел и отвалился от стола, прислонясь спиной к стенке блиндажа, Егор Иванович, довольный, вымолвил:

— Ну вот, душа отошла! Она, душа, скулит, когда брюхо пустое, — и шагнув на звонок к телефонному аппарату, послушав, сказал: — Командарм, товарищ полковник!

В блиндаж вошел Ваня, выкрикнул:

— Разрешите доложить, товарищ полковник? Коновалов вгорячах захватил деревеньку. Однако у него двое раненых, и малость поцарапан сам Коновалов. Его землицей засыпало. Насилу вытащили.

Михеев не слушал его. Держа около уха трубку, вызывал:

— Первый? Я вас слушаю, товарищ первый. Семнадцатый говорит, — произнес он вкрадчивым, мягким голосом. — Да. Семнадцатый. Уже тут. Вернее, рядом с НП. Через пятнадцать минут буду там. Все в порядке. Служу родине. Николай Степанович? Здесь. Вот он, — и протянул трубку Николаю Кораблеву.

Тот, услыхав голос Анатолия Васильевича, обрадованно заговорил:

— Да, да. Это я, Анато…

Но тут его прервал Михеев, сказав:

— Говорите: «Товарищ первый».

Николай Кораблев заикнулся, точно подавясь, непривычный к такому обращению, но, пересилив себя, продолжал:

— Я слушаю, товарищ первый…

В трубке послышался смех, заливистый, молодой, и Анатолий Васильевич проговорил:

— Первый, второй, третий… семнадцатый… всех под номера поставил. А вы — проще. Чепуха это — номера-то. Вы там, Николай Степанович, осторожнее. Прошу вас! Помните: вчера и маршал об этом говорил.

— Да, конечно, буду остерегаться: умирать не хочется, — и Николай Кораблев протянул трубку Михееву: — Просит вас.

— Да, я, семнадцатый. Поберечь? Будем беречь, товарищ первый, — и, положив трубку, Михеев сказал: — Хозяин уже на наблюдательном пункте. Покинул, значит, Нину Васильевну в Грачевке, — он внимательно посмотрел на Николая Кораблева, затем добавил: — Что же с вами делать? Может, тут посидите?

Николай Кораблев восторженно:

— Да что вы?! Вы будете воевать, а я сиди в этой норе, как в сундуке. Нет, уж, пожалуйста, возьмите меня на этот… как его…

— Далек от военного дела: КП от НП не отличит, — знающе сказал Егор Иванович Михееву. — Может, и самоварчик туда, на НП?

— Эко! И самовар вместе с тобой еще туда! — и, улыбнувшись Николаю Кораблеву, Михеев решительно махнул рукой. — Ох! Крестить, так уж крестить. Идемте!

2

Чуть рассвело. Еще не сошла синева тумана. На болотах и озерах горланили утки, громко, пронзительно, тревожно: матери звали своих ребятишек. А рядом с блиндажом — наблюдательным пунктом — по березе стремительно носился дятел: пробежит, остановится, стукнет раза два длинным носом и снова ринется вверх или вниз, ища себе завтрак.

«Природа живет независимо от войны», — подумал Николай Кораблев и осмотрелся.

Блиндаж — в рост человека, два продолговатых, в виде бойниц, окошечка, около одного — стереотруба, в углу полочка, на ней телефонный аппарат. Стены из сосновых, свежих, мажущихся смолой бревен. Сегодня здесь много военных: полковники, подполковники, майоры, еще не знакомые Николаю Кораблеву. Все возбуждены, особенно Михеев. Он ни с кем не разговаривает. Лицо у него осунулось, щеки впали, от чего нос стал больше. А может быть, это только так кажется на заре. Про Николая Кораблева он как будто забыл. В блиндаж вошел Коновалов. Михеев подозвал его и, о чем-то оживленно поговорив с ним, через бинокль стал рассматривать долину. Пользуясь этим, Николай Кораблев шепнул Коновалову:

— Я с вами в атаку.

Кивнув на Михеева, Коновалов тоже шепнул:

— А он как? Разрешит?

— А мы потихоньку.

Коновалов чуть подумал, затем озорно подмигнул:

— Ну что ж! Убить могут везде, даже тут: снарядом ахнет по этой хибарке и сразу закопает. Давайте! Как только артиллерия даст первый залп, мы волной в атаку. Выбегайте и присоединяйтесь. Мы пойдем справа от блиндажа, — и Коновалов кинулся на выход.

У Николая Кораблева забилось сердце. Чтобы успокоить себя, он через стереотрубу стал рассматривать ту сторону.

Видна деревенька, вытянувшаяся на высоком берегу. На конце улицы каменная, облупленная и, видимо, заброшенная церковь, за церковью дубовая роща. По донесениям разведки, эту церковь немцы превратили в крепость: подрылись под каменный фундамент и в подполе поставили три пулемета. По этой церкви из артиллерии можно было бить сколько угодно, разнести стены, но все равно до пулеметных гнезд не добраться. Поэтому Михеев отрядил группу красноармейцев во главе с Сабитом, дав задание подобраться к церкви с тыла и гранатами забросать немецких пулеметчиков.

— Бедные ребятишки! — произнес он после того, как Сабит с бойцами отправился на тот берег. — Туго придется им: огонь врага надо выдержать, да ведь и мы будем бить из артиллерии.

И еще одна мысль тревожила Михеева. Сегодня ночью саперы разминировали проходы против болота. Немцы этого не заметили. А может, хитрят? Возможно, как только саперы направились обратно, враг снова заминировал проходы. Проверить все это сейчас невозможно. И странно: в стане врага никакого движения. Там все обычно: как всегда, взлетают предостерегающие ракеты, слышатся периодические пулеметные очереди…

— Лопоухие: спят! — проговорил, ни к кому не обращаясь, комдив, показывая биноклем на ту сторону. — Лопоухие! — и прибавил такое крепкое словцо, что в блиндаже все покатились с хохоту.

Николай Кораблев, никогда не употреблявший таких крепких словечек, но уже привыкающий к ним здесь, на фронте, чуть улыбнулся, продолжая через стереотрубу рассматривать позиции врага. Рассматривая позиции врага, он думал и о том, почему так спокойно на том берегу, и о том, как сейчас чувствует себя Сабит, где Сиволобов, но о чем бы он ни думал, мысли его все время возвращались к Татьяне, к сыну, к матери — Марии Петровне.

«Да, да! Я с ними скоро увижусь, — думал он. — Как они будут удивлены, когда я заявлюсь в таком костюме! Воевал, воевал! Скажу: воевал!» — Он так размечтался, что не почувствовал, как все около него заволновались, и только когда Михеев громко сказал: «Осталось две минуты!» — Николай Кораблев оторвался от стереотрубы и тоже заволновался, говоря про себя: «Две минуты! Через две минуты начнется… А что же те?» — И он простым глазом посмотрел на вражеский берег.

Там, на церковной колокольне, на крышах хат заиграли лучи солнца. Самого солнца не было видно: оно пряталось где-то здесь, за лесом, в котором расположилась дивизия Михеева, — но лучи уже играли на верхушках деревьев, в долине, на тихих водах озер, на буграх, золотя лбины. И всюду была настороженная тишина, какая бывает в хоре перед запевом, когда руководитель взмахнул палочкой, но еще не дал знака начинать.

И вдруг откуда-то издалека прокатилась мощная волна гула. Птицы смолкли. На деревьях затрепетали листья мелко, мелко, норовя оторваться и куда-то улететь. Земля толчками зашаталась.

— Все начали. Мы на минуту припоздали, — проговорил Михеев.

Николай Кораблев не знал, что в этот момент по всей линии фронта, протяжением в триста — четыреста километров, десятки тысяч пушек обрушили на врага всесокрушающий огонь. Он этого не знал и недоуменно посмотрел на Михеева, намереваясь его спросить: «Кто все?», как тот, глянув на часы, в шутку произнес:

— Ну! С нами бог! — и не в шутку побледнел.

3

Ар-ры-ы-ы!

Николай Кораблев дрогнул. Но тут же новая волна обрушилась на него. Он снова дрогнул, ощущая только одно: у него есть голова, а рук, ног, тела нет, нет и почвы под ногами; он сам весь где-то в воздухе.

«Что это?.. Что?..» — с ужасом подумал он.

Пушки рычали сотнями глоток, сотрясая землю, деревья, воздух. Снаряды подступали к вражескому берегу, как иногда наступает полоса крупного дождя: сначала они ложились за болотом, все взрывая, вскидывая, затем полоса взрывов стала подниматься все выше и выше, вот она обрушилась уже на окопы, на блиндажи, покатилась по улице — на хатки, на церковь… Какая-то минута, и церковь, будто трава, смахнутая косцом, повалилась, рассыпаясь, поднимая облако пыли… А пушки обрушились на дубовую рощу, где стояла немецкая артиллерия, и начали ее молотить… Минута, другая, третья… сороковая… час…

Все гудело, ревело, дрожало, стонало. Казалось, даже ногти стонут на пальцах… И при первом же залпе хлынула волна пехоты. Люди в серых гимнастерках, с вещевыми мешками, с саперными лопатками, с автоматами ринулись не по поляне, ведущей на тот берег, а в камыши через топи и болота. Вскоре они все скрылись в камышах… И вот они уже там, на подступах к врагу. Вперед вырвался какой-то боец в плащ-палатке и зигзагообразно побежал вперед, в гору; за ним — весь батальон.

— Коновалов! — прокричал Михеев. — Ух, молодец!

«А как же я?» — мелькнуло у Николая Кораблева, но его внимание тут же снова приковалось к тому берегу.

Люди группами высыпали из камышей, зарослей болот и неслись в гору. Издали казалось, что все это в шутку: на той стороне было тихо — ни выстрелов, ни пулеметной очереди. Но вот кто-то упал, кто-то споткнулся, кто-то скрылся под землей, очевидно, в окопе, в блиндаже. Над окопами, над блиндажами появились вспышки, белые, серебристые от утреннего солнца. И только от церкви донеслась пулеметная очередь. Немцы били из пулеметов по поляне, ведущей к тому берегу, но на поляне никого не было. И в то же самое время снова заговорила артиллерия. Она обрушилась на то место, где была церковь, но пулеметы не смолкали. Из лесу высыпала вторая волна пехоты. И так же, как и первая, скрылась в камышах, в зарослях болот и озер. Артиллерия, измолотив остатки церкви, перекинула огонь куда-то вглубь. Михеев взволнованно скомандовал:

— Пошли! Пошли! А то ребята там одни… растеряются, — и, взяв тоненькую палочку, шагнул на выход.

Николай Кораблев пошел было за ним, но тот остановился, махнул палочкой, грозя:

— Нет, нет! Вы тут останьтесь! Я за вами пришлю лошадей.

— Я с вами хочу, — проговорил Николай Кораблев, виновато улыбаясь.

— Убьют! — ответил Михеев.

— А ведь вас тоже могут убить?

— Меня убьют — мне памятник поставят, — Михеев рассмеялся. — А вас убьют — мне по шее дадут. Нет уж!

Николай Кораблев на наблюдательном пункте остался один. Он смотрел в окошечко и видел, что люди, идущие на тот берег, не оглядываются: какая-то сила заставляет их смотреть только вперед. И кажется, ничего страшного в том нет, что они идут, бегут туда, на тот берег. А почему же ему, Николаю Кораблеву, торчать вот здесь одному? И еще: почему-то стало холодно; дуют сквозняки, которых он до этого не замечал.

В блиндаж вошел связист, недоуменно посмотрел на одинокого человека и, срезав телефонный аппарат, забрал стереотрубу, выбежал, Николай Кораблев снова посмотрел в окошечко. С бугорка спускались Михеев, адъютант Ваня, полковники, майоры, капитаны. Они тоже смотрят только вперед. Вон они сбежали в ложбинку, затем выскочили на полянку и все разом упали. Упали и поползли, кроясь в травах. Зачем это? Николаю Кораблеву опять показалось, что это какая-то игра. Но в эту же секунду что-то так ударило в угол блиндажа, что блиндаж весь зашатался, а с потолка через накаты посыпалась земля. Николай Кораблев выскочил на волю. Огромная береза около блиндажа, по которой на заре так старательно скакал дятел, будто подрезанная, свалилась.

«Снаряд! Немецкий!..» — растерянно подумал Николай Кораблев, не зная, что делать: в блиндаж идти было боязно.

Он отошел в сторонку, сел на свежий пенечек и осмотрелся. Деревья были поранены; ветви свисли или отлетели. Сквозь раненые деревья он увидел, как поднялась третья волна пехоты и двинулась вперед, так же рассыпаясь, падая, вскакивая, перебегая… И Николай Кораблев, не отдавая отчета, быстро кинулся за бойцами, догоняя их.

Через какие-то десять — пятнадцать минут он очутился в камышах. Тут все было истоптано, перемешано. На пути попалась канавка, за канавкой огромная поляна, заросшая высокими, но уже переспелыми травами.

«Косить бы надо, косить!» — мелькнуло у него, и тут он услыхал позади себя:

— Эй, земляк! Николай Степанович!

Он повернулся: перед ним стоял Сиволобов и, смеясь, приседая, выкрикивал:

— Эко увозился! Эко! — и, уже советуя: — Ты, как бешеный-то, не несись, не то смерти в пасть попадешь. Ты норови, норови… А впрочем, гляди, чего я буду делать, то и ты будешь. Валяй-ка за мной! — и, легко отстранив его с тропы, пошел вперед, не оглядываясь, внимательно всматриваясь в сторону врага и даже потягивая носом, потом сказал: — Жди! Они, очумевши, молчали, а теперь жди: в себя пришли. Как бы нам не достаться им на закуску! Ого! Гляди: врага ведут!

Через поляну двигалась группа бойцов. Впереди высокий, с яйцеобразным лбом немец. На проваленных висках вздулись жилы. Ему, видимо, лет пятьдесят: лицо покрыто морщинами, кожа дряблая. Рядом с ним молодой, рыжий. Оба они, напрягаясь, тяжело дыша, тянут за веревку тележку. На тележке лежит раненый Сабит. Через загар на лице проступила бледность, и кажется он совсем ребенок. Шевеля запекшимися губами, Сабит еле слышно стонет, произнося: «Пить… Жить… Пить… Жить…» И еще что-то говорит на своем родном языке. По обе стороны тележки четыре бойца-автоматчика. Один из них, узнав Николая Кораблева, возбужденно сообщил:

— Те самые, которые под церковью сидели. Мы одних поколотили, а этих взяли живьем. Хотели кончить, да вот товарища Сабита ранило… Ну, мы их впрягли. Давай! Давай! Эй, ком! — крикнул он на немцев, и те снова потащили тележку, тяжело, как лошади, дыша, глядя только в одну точку глазами, заполненными животным страхом.

Сиволобов дернул за рукав Николая Кораблева, сказал:

— Что, знакомый твой в тележке-то? Однако давай сюда! — и, кинувшись в сторону, упал.

Рядом с ним упал и Николай Кораблев.

Что-то свистнуло над головой. Что-то грохнуло. Сверху посыпались комья мокрой земли. Сиволобов снова дернул его за плечо, крикнув:

— Валяй за мной! — и пополз на то место, где расстались с бойцами-автоматчиками.

Они оба очутились в горячей воронке. Со дна воронки, журча, выступала вода. Николай Кораблев огляделся и вдруг весь сжался: около воронки лежало шесть трупов. Вид у них был такой, как будто люди прыгнули с какой-то большой высоты вниз ногами и вихревый ветер задрал их куртки, волосы, руки.

— В центр угодил… Вишь ты, как, значит, разбросало, — произнес Сиволобов. — Теперича нам чего-то надо делать… Началось! Пойдет сыпать!

Враг снова открыл ураганный артиллерийский огонь. Он бил по болотам, по полянам, по лесу. Взрывалась земля, летели столбы грязи, ухало, гремело.

— Бедная землица! — с сожалением прокричал Сиволобов. — Однако нам с тобой надо отсюда убегать: птички скоро полетят, — он выбрался из воронки, стряхивая с ног тину.

Забрав у убитых автомат и патроны, он снова сполз в воронку, сказал:

— Нельзя это добро бросать. Вот тебе друг-автомат и сестрицы-патроны, — и пополз к болоту.

Николай Кораблев полз и мучительно думал, что с ним, почему он так безразлично отнесся к тому, что видел там, у воронки. Почему у него не заныло сердце, не застучало в висках, почему он в ужасе не закричал… Ведь если бы… если бы он увидел убитого человека на моторном заводе, как заныло бы у него сердце!..

«А вот тут… Да что же это такое со мной?..» — подумал он, и когда они очутились в новой воронке, почти наполовину заполненной водой, он, глядя в глаза Сиволобова, сказал:

— Что со мной?

— Сердцем черствеешь, — догадавшись, спокойно ответил тот. — Тут эдак очерствеет сердце: умом только жалеть будешь, а жалость умом — она холодная. А впрочем, ты сейчас об этом не скорби. Гляди вон, как он дает. Жмись к земле: она сроду нам помогала, может, и тут поможет.

Вскоре гул артиллерии оборвался.

Сиволобов вскочил, крикнул:

— Бежим! Наступать ведь нам велено, а не сидеть в болоте…

4

И вдруг, как из-под земли, появились люди. До этого Николаю Кораблеву казалось, что на болоте их только двое: он и Сиволобов. А тут откуда-то то и дело выскакивали бойцы, грязные, в тине, потные. Иные наскоро перевязанные. Иных, по-детски жалобно стонущих, несли на носилках в обратную сторону. А здоровые, пользуясь передышкой, бежали вперед, зовя друзей.

— Ваня!

— Митя!

— Саша!

Бежал и Николай Кораблев, еле поспевая за Сиволобовым. Но вот Сиволобов снова упал и пополз в заросли. Николай Кораблев последовал его примеру и тоже пополз, уже видя, как поляна опустела… И странно: над поляной вились дикие пчелы.

— Сюда, сюда давай! — крикнул Сиволобов и опустился в воронку, залитую водой.

Рядом с воронкой тихое, гладкое, небольшое озерко. Солнце в нем отражается множеством красок: голубыми, розовыми, синими, темно-зелеными. Перед озерком — бугорок.

Николай Кораблев стесненно сказал:

— А почему бы нам туда не сесть, на бугорок? Вода ведь тут…

— Сейчас он опять палить начнет, а по какому-то случаю в одну и ту же воронку из тысячи один снаряд попадает. Понял? Так уж лучше в воде, чем на кусочки тебя. Ух! — неожиданно вскрикнул он. — Стервозины! Гляди! Гляди, сколько их!

Из камышей на обнаженную, вытоптанную полянку выскочили крысы. Были они всякие: седые, косматые, молодые, лоснящиеся, крупные и мелкие. Издавая писк, они неслись, переливаясь, как горячая зола. Сначала вся эта сизая масса неслась берегом озера, потом круто повернула и с еще более отчаянным писком кинулась к Сиволобову и Николаю Кораблеву.

— Стервозины! Пра, стервозины! — вскрикнул Сиволобов и пустил очередь из автомата.

Передние ряды крыс попадали, остальные резко повернули и скрылись в камышах.

— Чуют: раз запах пороха — значит, тут есть что пожрать. А жрут-то ведь что? Нет чтобы там палец аль ногу. Нет, ты ей глаз подавай ай вот губы. Выжрет глаза — за губы примется. Как нарочно, чтобы пакостней убитого человека обезобразить. А вот это, гляди, гляди! — лицо Сиволобова посветлело.

Из камыша на озерко выплыли утята, золотистые, маленькие, как шарики. Тревожно оглянувшись, они начали шнырять, забавно ныряя, перепрыгивая через листья кубышек. Следом за утятами появилась мать. Она настороженно посмотрела во все стороны, предупредительно, но не так, что, дескать, прячьтесь, крякнула. Утята остановились, замерли каждый на своем месте и тут же снова принялись по-птичьи шалить.

— Эх, когда оно все это кончится? Не скоро еще: больно далеко до Берлина-то! — со вздохом произнес Сиволобов и тут же крикнул: — А ну, давай! Давай! Кой ты пес там?

И, будто в ответ на его слова, снова ухнула вражеская артиллерия.

5

Измученные, мокрые с ног до головы, они только под вечер выбрались из болота: целый день всю третью волну бойцов вражеская артиллерия «прижимала к земле». Было несколько налетов авиации. Самолеты буквально висели над болотами… И только к вечеру все затихло.

— Пойдем… — почему-то горестно произнес Сиволобов и медленно поплелся к берегу, крутому, изрытому воронками, заваленному трупами, колючей разорванной проволокой.

Выбравшись на бугор, он повернулся к долине и с тоской произнес:

— Поглядим, кого смертушка пощадила. Да-а, застонали, поди-ка, сердца родных, жен особо! Сердце — оно за тысячу, а то и за пять тысяч километров чует беду непоправимую.

Николай Кораблев, глядя на бойцов, идущих с болота, ярко представил себе Сабита, его бледное, почти детское лицо… И сердце впервые за этот день больно сжалось.

— Сабит! Сабит! Бедный Сабит! — прошептал он. — «Жить… Пить… Жить… Пить…» — вспомнил он его слова. — Жить! — громко проговорил он. — И сколько еще погибнет таких светлых, чистых, хороших за то, чтобы уничтожить скверну на земле! Петр Макарович! Понимаешь ли ты, что творится-то?

— А как же? Не барашка я. И про скверну слыхал. Карл Маркс еще говорил про нее, про скверну на земле. Мы ее со своей земли соскребли, скверну. А фашисты ее опять на нашу землю потащили. Ну, мы им за это кишки выпустим, — с несусветной злобой закончил он и вскрикнул: — Айда, пошел! А то у меня сегодня день пустой, хоть вычеркивай: ни одного фрица.

Шагая за ним в горку, Николай Кораблев спросил:

— Петр Макарович, откуда ты узнал про скверну?

— Да ведь почитываем. А потом у меня сын — доктор. Ты не гляди, что я такой простенький. К нам вот в колхоз как-то иностранцы приехали. Из Франции — вон откуда! Мне среди них один особенно понравился: полненький, любопытный, в моих годах, по названию Шарль, по фамилии не помню. Ну, обсмотрели они все хозяйство, сели за стол. Едим, пьем, разговариваем. Я все больше с Шарлем: выпытываю у него, как и что. Рассказывает охотно и тоже любовно на меня посматривает. А потом и спросил: «Во имя чего вы, Петр Макарович, работаете и живете?» Ошарашил, понимаешь, Николай Степанович! — Сиволобов даже повернулся и ткнул пальцем в грудь Николая Кораблева. — Ошарашил!.. Во имя чего? Я, конечно, подумал и говорю на высокой ноте: «Работаю я, товарищ Шарль, во имя просветления мира. А живу? Живу для себя. А вы как изволите думать на это?» Ну, переводчик — ему, тот через переводчика — мне: «Живу я, слышь, и работаю во имя всевышнего». Я, знаешь-ка, от него аж вот так отклонился и думаю: «Э-э-э! Милый! У нас пионеры дальше тебя на сотню лет убежали. Экая ржа у тебя в голове!» — Сиволобов чуточку помолчал, затем снова повернулся к Николаю Кораблеву. — А знаешь, кто он по образованию-то оказался? Академик. А-ка-де-мик! Вон кто! Он академик, а я простой колхозник и перекрыл его. Потом меня сын, Иван, доктор-то, тряс, тряс, жал, жал, целовал, целовал и все приговаривал: «Ну и отец у меня! Ну и сбил же ты этого… всевышнего!» Что ты на это скажешь, Николай Степанович?

— В этом наша сила.

— Не во мне одном, а в нас. Один-то я что?.. Экий мудрец отыскался!

Они поднялись в горку.

Здесь все было сметено: хаты, блиндажи, окопы, проволочные заграждения, — а земля выворочена щебнем наверх. Ни кустика, ни травки. Только щебень, щебень, щебень…

— Вот поработали! — радостно вскрикнул Сиволобов. — Ну, тут, брат, ни в какой воронке не укроешься: сплошной огонь. А земля эта, матушка, теперь родить не будет: закопали ее под камень, — с грустью добавил он и быстро оглянулся.

На остатке проволочного заграждения, навалившись грудью, лежал немец и хрипел. Ноги у него, будто деревянные, воткнулись в землю, а руки то хватаются за колючую ржавую проволоку, то отпускают ее. С ладоней капает кровь.

— Эх, живуч! — Сиволобов покружился около немца, рассматривая его, затем сказал: — Лейтенант ихний. Самый лютой: эс-эс называется. По мордам солдат бил, чтобы исправно скверну на нашу землю тащили. Живуч, пес! Ему, видно, штык в грудь всадили, он и метнулся на проволоку. Слушай-ка, Николай Степанович, у тебя на счету есть хоть один ай нет? Вижу, нет. Попробуй-ка на нем автомат свой.

Николай Кораблев вскинул автомат, посмотрел в овальную, пухлую спину фашиста, хотел было уже дать очередь, как вдруг где-то в его душе шевельнулось что-то такое, что приостановило его.

Сиволобов, отворачиваясь, со злобой сказал:

— Дескать, ненормально раненого человека добивать? Да какой он человек? Пес бешеный.

— Не дразни, Петр Макарович, — с такой же злобой выкрикнул Николай Кораблев. — Хотя мне действительно впервые это приходится делать.

Сиволобов засмеялся.

— А мы, думаешь, всю жизнь и занимались этим: убивали и убивали? Ремесло это наше — убивать? Ты-ы! Попался бы ты им, раненый аль не раненый, они все одно шкуру бы с тебя спустили да еще бы плясать заставили на угольках.

— Не пример для нас.

— Э-э-э. Ненависти этой самой мало в тебе.

— Не меньше, чем в тебе кипит.

— Кипит, так выплесни!

Николай Кораблев весь задрожал и снова крикнул:

— Не дразни, Петр Макарович… и не толкай меня на такое, что душа не принимает. А впрочем, — сурово произнес он. — Отойди-ка, а то и тебя могу задеть, — и вскинул автомат.

— Стой! Стой! — Сиволобов кинулся к нему. — Стой! Ну его к… Пускай в муках подыхает. Я бы их всех вот так: штык в грудь и на колючую проволоку. Гитлера первого, да голого: пускай на колючках покатается. Пойдем. Ну его! — И чуть погодя добавил тепло и сердечно: — Понимаю: трудно в первый раз убивать. Ох, как трудно! Душа-то у нас хорошая, а тут… убивай. Приучаться надо… тебе особенно.

— Я и без этого приучен. А тут геройство какое? Раненого добить. Вот санитары пойдут и приберут его. — Николай Кораблев, не глядя на немца, шагнул вперед. — Да и ты, Петр Макарович, не от сердца советовал мне автомат разрядить. Не на том испытываешь меня.

— Ух ты! Ух ты! — непонятно почему-то вскрикнул Сиволобов, и Николай Кораблев остановился, повернулся к нему, недоуменно глядя на него, а тот вцепился ему в локоть и еще выкрикнул: — Ух ты! Души-то у нас одинаковы. Сердца-то. Пристрелил бы ты этого — душа моя повернулась бы к тебе спиной, и тогда никакими силами не повернул бы ты ее к себе лицом.

— А дразнил!

Они пересекли деревушку и вышли в поле.

Поле, ровное, как стол, тянулось километра на три и упиралось в сосновый лес. Где-то там, за лесом, монотонно, будто вбивая сваи, ухала артиллерия, откуда-то доносились пулеметные очереди, а здесь, на поле, было по-вечернему тихо. Всюду валялись вражеские трупы, точно разбросанные мешки с песком. Но вот это что-то невероятное: на дороге лежит нечто похожее на человека: голова, спина, ноги — все расплющено так, что одни только руки и те шириной с полметра.

— Этого гада и земля не приняла, — проговорил Сиволобов. — Через парочку дней высохнет и в пыль пойдет. Вояка! — пнув ногой то, что можно было назвать трупом, он добавил: — Машины растоптали его, как лягушку.

— Да-а, — произнес Николай Кораблев, глядя на расплющенную массу. — А ведь мог жить…

— Мог бы.

— Если бы не было скверны на земле.

Рассуждая так, они подошли к лесу и хотели направиться влево, на гул пушек, как справа выскочила пара коней, запряженная в старорусский рессорный тарантас. Кони промчались было мимо, но тут же круто развернулись.

— Николай Степанович! — закричал из тарантаса обрадованный Ваня. — Полковник спохватился: «Где Николай Степанович? В блиндаже до сих пор сидит? Ехай! Ехай за ним!» Садитесь!

Николай Кораблев, взяв под руку Сиволобова, сказал:

— Поедем, Петр Макарович.

— Нет уж! — Сиволобов откланялся. — Я туда, — он махнул рукой в сторону гула. — Своих найду… Да у меня везде свои, Николай Степанович, — и, чуть подождав, смущенно проговорил, переходя на «вы». — Вы уж меня извините за то… На пригорке-то я там погрубил. Да и то сказать: учил. Чему? Убивать. Противное это дело — убивать, Николай Степанович, а надо. Ох, как надо! Ну, прощайте пока! — и пошел на гул, медленно, вразвалку, чтобы не растерять последние силы.

Кони тронулись…

На землю спускались вечерние сумерки.

Со стороны врага взвилась первая ракета. Она тускло вспыхнула в сероватом небе и тоскливо опустилась где-то за лесом, а с полей лениво потянулось ожиревшее воронье.

6

Это был целый поселок, похожий на древнерусский острог: стены двора выведены из покоробленных березовых бревен, по углам — наблюдательные вышки, ворота с преградой — дубовой двойной стеной, забитой камнем; внутри двора блиндажи, глубоко врытые в землю, крыши в десять — двенадцать накатов; и всюду банки из-под консервов, пустые бутылки из-под рома, растрепанные перины, подушки.

— Вот где укрывались, — сказал Ваня. — В деревнях-то боялись жить. Сюда, сюда, к полковнику! — и свел Николая Кораблева в блиндаж.

Михеев в нижней рубашке сидел на кровати и, царапая пальцами грудь, кричал перед рацией:

— Говорит первый (оказывается, тут он первый, а для Анатолия Васильевича семнадцатый). Шестой, — кричал он, — немедленно ко мне!

— Первый, товарищ первый, — неслось из рации. — Говорит шестой. Заняли! Пункт заняли! Приказ выполнен.

— Хорошо. Но опоздал на полчаса. Палкой! Знаешь, у меня какая палка, — и потянулся к своей тоненькой палочке. — Свистну! Заняли? Шагай ко мне. Яичницу приготовлю, — увидав Николая Кораблева, он всплеснул руками и, прокричав в рацию: «Второй, второй! Созывай всех ко мне!» — кинулся к гостю, обнимая его, маленький, кругленький и пухленький. — Извиняюсь! Извиняюсь, Николай Степанович! Совсем из головы прочь! Совсем прочь! Ну, и хорошо: с нами теперь. Где это вы так вымазались?

Николай Кораблев не успел ответить, как сказал Ваня:

— Они же в болоте сидели, товарищ полковник.

Михеев, глядя в глаза Николаю Кораблеву, прошептал:

— Какая случайность спасла вас там? Ведь сколько полегло.

— Устал! — И Николай Кораблев опустился на стул.

— Ванюха, водки Николаю Степановичу, закуски! Я уже поел, — проговорил Михеев.

Что потом происходило в блиндаже Михеева, Николай Кораблев помнит, как сон. Кто-то приходил, уходил, кто-то шумел, кричал. Николай Кораблев как лег на нары, так и уснул. Проснулся он поздно, часов в двенадцать утра, удивленный тем, что в блиндаже такая тишина. Проснулся и увидел, что на столе бушует самовар, а Егор Иванович сидит за столом и тоскующими глазами смотрит куда-то вдаль. Почувствовав на себе взгляд Николая Кораблева, он вскочил со стула и зачастил:

— Чайкю, чайкю, Николай Степанович! Хорошо это — чайкю рвануть! Немцы — они кофейку. Выпьют вот столечко, — он сложил ладонь в горсть и удивился величине ее. — Не-ет, не такую, а вон с ребячью. Выпьет кофейку, в нутре-то у него и холодно. А наш солдат — котелок чайкю, ну в нутре костер пылает, — и, уже сидя за столом, видимо, еще не остывший от воспоминаний, которые только что волновали его, проговорил: — Вот, к примеру, дочь у меня есть, Николай Степанович, Надя. Дочь моя, кровь моя, а разумом на сто верст дальше, — не поднимаясь с табуретки, он достал с полки книгу, стер с нее пыль, развернул и продолжал: — Я вот эту книгу вечор подобрал. Сунулся на ту, на другую страницу — слепой: ничего не вижу. А дочка моя шпарит по-немецки, только держись. Хочу ей в подарок послать, — закончил Егор Иванович, подавая книгу Николаю Кораблеву.

Тот развернул ее и ахнул:

— Да ведь это «Мейн кампф» — книга, написанная Гитлером!

— Ну-у? — протянул Егор Иванович. — А я думал, романея какая, — намеренно исковеркал он слово.

— И надпись на первой странице… Геббельс пишет новобрачной чете. «Мы знаем, где мы начали, но один бог знает, где мы кончим».

— На виселице, — неожиданно просто сказал Егор Иванович, удивленно всматриваясь в Николая Кораблева. — А ты проник. Ну и голова!

Николай Кораблев расхохотался:

— Нет! Он не в этом смысле пишет, а, дескать, начали мы в Европе, а где кончим: в Азии, в Японии, в Америке — бог знает. Ведь они собираются весь мир покорить.

— Мечом?

— А чем же?

— Мечом мир не покоришь, — решительно и убежденно произнес Егор Иванович, заглядывая в книгу. — Вы пейте чай, а я обед буду готовить. Наскочит полковник, а обед в сыром виде — и конфуз для меня, — он быстро сбегал в предблиндажник, принес оттуда картофель, капусту, мясо, нож и начал все это по-мужски кромсать, не переставая разговаривать. — Вот дива какая! — говорил он, одним взмахом перерубая кость. — К нам ведь водят сюда пленных разных. Всматриваюсь я в них. Однажды попался такой, по-русски маракует. Остались мы с ним вдвоем, я его и спрашиваю: «Ты кто будешь?» Социалист, слышь. «А я коммунист, говорю ему, значит, я дальше тебя убежал. Но какой ты социалист? Выворачивайся!» Молчит. «Ладно, говорю, сам допрежь выворочусь перед тобой. Я вот, говорю, за дружбу народов: все трудовые люди на земле равны. Ты как на это смотришь?» Он и говорит: «Раньше и я так думал, а теперь переметнулся. Есть, слышь, раса». — «Какая такая раса?» — выпытываю я его. «Немцы, слышь, выше всех на земле». — «Хорошо, говорю. Пускай так. Гордитесь! А раз выше всех — значит, ума у вас больше, сознательности. И непонятно мне: зачем же вы младенцев убиваете, стариков, женщин?» Захорохорился он: «Где, дескать, такое есть?» А я ему: «А вон в деревне Залегошь. Овраг младенцами, стариками, женщинами вы завалили?» — «Да то, слышь, не люди, а юды», то есть евреи. Понимаете? Ну, я тут развернулся да как шарахну его по сопатке! Входит полковник, глядит на меня. «Ты к чему такое сделал?» Отвечаю по уставу: «Дискуссию закончил, товарищ полковник». А ведь, как потом оказалось, из рабочих он, по труду, выходит, брат, а по уму — враг несусветный.

Николай Кораблев почти не слушал Егора Ивановича.

Он перелистывал страницы книги «Мейн кампф», прочитывая подчеркнутые места, с заметками на полях, сделанными синим карандашом: «Особо важное». И именно эти «особо важные» места и казались бредом: в них слышались и Шопенгауэр, и Ницше, и мракобесы всех мастей, причем все это Гитлер выдавал за новое, за свое.

— Черт знает что! Ужас! Просто ужас! — бормотал Николай Кораблев, прочитывая «особо важные» места.

— Ну, что он там? — спросил Егор Иванович.

— Вот что Гитлер пишет: «Человечество погибнет при существовании вечного мира».

— Вон чего! — удивленно протянул Егор Иванович. — А мне ее хоть бы сроду и не было — войны. Я хочу работать, а не воевать.

— А воюешь? — испытующе проговорил Николай Кораблев.

Егор Иванович, чуть подумав, сказал:

— Да ведь это они нас разгневали. Дадим им по загривку — и к труду! И еще — скажи на милость: откуда они взялись, фашисты?

7

В Германии буржуазия при непосредственной помощи и поддержке оппортунистов всех мастей разгромила революционную часть рабочих в Берлине, Мюнхене и других городах страны. Разгромив революционных рабочих, империалисты увидели, что оппортунисты — люди говорливые, но без волчьей хватки. Нужны были звери. Но зверя с оскаленной пастью нельзя было сразу выпустить в народ. Пасть эту надо было чем-то прикрыть. Чем? Да все тем же, чем прикрывались враги рабочего класса, — «социализмом». И в Германии начали появляться то тут, то там организации под такими названиями: «Народный союз борьбы», «Свободный рабочий комитет борьбы за достижение доброго мира», «Союз народного наступления и обороны». Среди таких организаций возник кружок «Германская рабочая партия», основанный отъявленным антисемитом и мракобесом Антоном Дрекслером. Узнав об организации такого кружка, подполковник Эрнст Рем, начальник политического отдела тайной полиции Мюнхена, направил туда шпика Адольфа Гитлера, и тот донес своему начальнику, что кружок «благовиден и полезен». Вскоре в кружок «Германская рабочая партия» стали вербоваться авантюристы, проходимцы всех мастей: безработные офицеры, полицейские чиновники, уголовники, проститутки. Через два года в мюнхенской пивной состоялся съезд «Германской рабочей партии», где она была переименована в «Национал-социалистическую германскую рабочую партию».

Крупнейшие империалисты Германии увидели именно здесь, в партии Гитлера, сильнейших зверей, и к Гитлеру посыпались деньги от Круппа, Тиссена, Стинеса и других магнатов капитала. Но в массы гитлеровцы шли, прикрывая свое звериное лицо «революционными» лозунгами. Придя к власти, они объявили первое мая праздником труда, на собраниях выступали с речами против империалистов, кричали о социализме, пуская в ход демагогию, а одновременно с этим беспощадно уничтожали все истинно революционное, и вскоре железная лапа вооруженного капитала легла на страну. Германия покрылась лагерями, тюрьмы наполнились честными людьми, прокатились свирепые еврейские погромы…

В тысяча девятьсот тридцатом году, обнаглев, Гитлер уже откровенно выступал на собраниях промышленников и говорил им:

— Вы, господа, стоите на той точке зрения, что германское народное хозяйство может быть восстановлено исключительно на основе частной собственности… Но эта идея должна быть морально обоснована. Надо доказать массам, что частная собственность заложена в самой природе вещей. Неправильно делать вывод, что мы, национал-социалисты, против капитала. Наоборот, если бы нас не было, в Германии не было бы буржуазии.

Были и наивные люди в партии Гитлера. Они, когда Гитлер пришел к власти, спрашивали его:

— А как же с теми пунктами программы, которые касаются аграрной реформы, уничтожения наемного труда и национализации банков…

Гитлер на это отвечал:

— Неужели вы настолько примитивны, что принимаете программу буквально и не видите, что это только декорация нашего спектакля? В этой программе, установленной для масс, я никогда ничего не изменю.

— Чудаки! — еще говорил он. — Разве вы не понимаете, что чем ниже уровень культуры рабочего класса и всего народа, тем больше у нас шансов удержать власть… Культура, цивилизация, гуманность и тому подобное есть выражение помеси глупости, трусости и сомнения. Нужно уничтожить двадцать миллионов русских… Это будет одна из основных задач нашей политики.

Вот все это порассказал Николай Кораблев Егору Ивановичу, перелистывая книгу Гитлера, читая «особо важные» места.

Егор Иванович, поставив кастрюлю на примус, подсел к Кораблеву так же, как подсаживаются ребята к взрослому во время чтения книги, и тихо спросил:

— А как же… народ-то… выходит, на своих плечах вынес на весь мир такого палача? Не-ет, они должны за это нести большую кару!

— Кару-то понесут, но нам от этого не легче: они нас оторвали от мирного труда, не один миллион наших лучших людей погибнет в эту войну, будут разрушены и уже разрушены тысячи заводов, фабрик, сел, деревень, городов. Смерч пройдет по всем полям!

Егор Иванович грустно покачал головой и хотел было о чем-то спросить, как вдруг что-то с такой силой обрушилось на блиндаж, что он закачался, а примус вместе с кастрюлей поехал по столу. Егор Иванович кинулся к кастрюле, а Николай Кораблев как вцепился руками в край нар, так и застыл.

— Бьет, стервец! Только мимо! — чуть спустя, придя в себя, проворчал Егор Иванович и, поставив кастрюлю на пол, выбежал из блиндажа.

Через несколько минут он вернулся возбужденный и улыбающийся:

— Пронюхал, стервец, что мы с вами тут, и лупит. Да ведь мы обстреляны! Ты куда? — спросил он, видя, как Николай Кораблев направился к двери. — Пускать тебя не велено.

— До ветру.

— А-а-а! Там присутствие постороннего человека стеснительно.

Николай Кораблев вышел из блиндажа и вскоре попал в березовую рощу. Здесь было тихо. Травы примяты, кустарники молодого орешника поломаны. На ветвях виднелись завязи. Подойдя к поломанному кусту, он, сорвав грань, очистил орех, раскусил его: внутри, окутанное мягкой белой кашицей, лежало крошечное ядрышко-сердечко.

«Вот так же безжалостно и грубо они уничтожают у себя в стране все светлое… еще в зародыше… Мерзавцы!» — Он отбросил орех и быстро зашагал, куда повели его ноги.

Вскоре он очутился на лесной глухой дороге. Чуть в стороне, около березы, стояла гнедая лошадь. Увидав его, она жалобно заржала. Он шагнул к ней и в ужасе закрыл глаза: левая задняя нога у лошади была оторвана почти под самый корень… Из обезображенного места лилась, как из сита, кровь. Николай Кораблев отвернулся и пошел дальше, а лошадь все ржала, все звала его, жалобно, плаксиво, с каким-то смертельным упреком.

Пробиваясь через чащобу кустарника, он вышел на поляну.

Здесь, прижимаясь к зелени опушки, стояли танки.

«Вот хорошо-то! Моторы посмотрю. Эти были в деле», — решил он, а увидав летчика, спросил:

— Это чьи танки?

Летчик остановился, подозрительно посмотрел на него.

— А вы откуда?

— Я? Да я ведь… — Николай Кораблев смешался и подумал: «А что я ему скажу?»

Но летчик уже командовал:

— А ну, вперед! до командира! Много вас тут таких таскается. «Я? Да я ведь…» — передразнил он и, выхватив пистолет, указывая им на дорожку, еще раз крикнул: — А ну, давай, давай, давай!

Всего три дня тому назад к летчикам на аэродром заявился человек, назвав себя наркомом. Доверчивые летчики были рады ему: стали все показывать, рассказывать… Но вскоре за «наркомом» приехали люди и схватили его как заядлого шпиона.

Николай Кораблев об этом, конечно, ничего не знал и, удивленный грубостью летчика, вздохнув, подумал: «Ох, попал я в какую-то историю!»

Вскоре они пересекли полянку, подошли к кустику, и тут Николай Кораблев увидел летчика-майора, окруженного танкистами. Все они сидели на траве и ели уху.

— Вот, товарищ майор, привел: подглядывал и, видимо, записывал номера танков! — выкрикнул летчик.

Майор, весь обожженный, как будто по нему прошлась черная оспа, спросил:

— Документы у него проверил?

— Никак нет.

— Документы у вас есть? — обратился майор к Николаю Кораблеву.

Это были уже не документы, а комок бумаги: во время перехода через болото они намокли, а теперь высохли и слепились так, что майору пришлось их раздирать… Раздирал он их брезгливо, без осторожности, а когда закончил, посмотрел и сказал:

— Черт те что, а не документы! А ну-ка, подведите его поближе, — и, показывая Николаю Кораблеву бумаги, сказал: — Что это?

— Я через болото проходил… — заикаясь, проговорил Николай Кораблев.

— Угу… Вон как! Через болото, значит, перешел? — И майор, кинув в сторону документы, крикнул: — Придется, как и с тем «наркомом», поступить.

Летчик дулом пистолета ткнул в спину Николая Кораблева и скомандовал:

— А ну, поворачивайся! Давай вон туда, правее…

У Николая Кораблева вдруг пропал всякий страх.

Вместо того чтобы идти по команде, он повернулся к майору и, опустив руки и посмотрев проникновенно тому в глаза, сказал:

— Слушайте-ка, товарищ. Я директор моторного завода с Урала, из Чиркуля, Кораблев.

С земли поднялся молодой танкист и, ни к кому не обращаясь, проговорил:

— У нас тут есть товарищи из Чиркуля, с завода. Вот и позвать…

— Да, да! Должны быть: Иван Кузьмич Замятин, Звенкин, Ахметдинов, — подхватил Николай Кораблев.

— О-о-о! Все знает, — произнес майор все с тем же недоверием. — А позовите-ка Ивана Кузьмича!

Молодой танкист сорвался с места и бегом кинулся в сторону.

«А вдруг его нет? Вдруг он куда-нибудь ушел? — холодея, подумал Николай Кораблев. — Батюшки мои! Сколько этого вдруг!» — Он посмотрел на котелок с ухой, и ему захотелось есть… Он запросто подсел к котелку, взял ложку и начал хлебать уху.

Все удивленно посмотрели на него, а майор сказал:

— Смел! Перед смертью захотелось пожрать. Эй, ты! — Он намеревался еще что-то крикнуть, злое и оскорбительное, но, видя, как из лесу бегут молодой танкист и Иван Кузьмич Замятин, сказал: — Ага, идут! Сейчас мы тебя раскусим!

Иван Кузьмич Замятин в комбинезоне танкиста стал будто еще ниже ростом, но шире. Лицо у него явно посвежело: сказался чистый воздух. Но морщина над переносицей углубилась так, словно кто нажал долотом. Подойдя к майору, он спросил:

— Что, Мишенька, у тебя тут стряслось?

Тот встал и, с уважением обращаясь к нему, произнес:

— Да вот, дядя Ваня, птица залетела. Узнаете его?

Лицо Николая Кораблева за эти дни заросло бородой, щеки впали, гимнастерка была в грязи. И Иван Кузьмич на какую-то секунду даже усомнился: директор ли это?

— Смотрите хорошенько, дядя Ваня. Они под всякую марку подделываются. Слышали, позавчера один попался? Нарком, нарком! Разобрали его — шпион чистых кровей, — проговорил майор и сам внимательно стал всматриваться в Николая Кораблева.

— Это действительно, Мишенька: под всякую марку подделываются. Скажите-ка, гражданин, где у вас жена, как звать ее?

Николай Кораблев, грустно улыбаясь, посмотрел на Ивана Кузьмича. Было смешно и смотреть на него и отвечать ему на то, что он прекрасно знал, и, однако, как на допросе, ответил:

— Татьяна Яковлевна Половцева. Она осталась по ту сторону, в селе Ливни.

— Угу… — сказал Иван Кузьмич и взглянул на майора.

— Да ведь это он мог пронюхать. Встретил жену Кораблева, пронюхал и вот, как цветочек, перед нами!

Но Иван Кузьмич, заметно добрея, приблизился, снял с директора пилотку, отыскал на голове седой клок волос и, мягко обняв, взволнованно произнес:

— Здравствуйте, Николай Степанович! Вот где нам довелось встретиться! Надолго ли к нам? Как там наши? Степан Яковлевич как?

Николай Кораблев, удрученный всем тем, что с ним произошло, молчал, а майор растерянно отряхнулся, поправил ремень и, приветствуя, проговорил:

— Извинения просим, товарищ директор. Ординарец! — крикнул он. — Помыть товарища Кораблева и переодеть!

— Это уж мы… — вмешался Иван Кузьмич. — Только обмундирования у нас не найдется, Мишенька. А речка рядом, в двух шагах.

Николай Кораблев не знал, что это был тот самый летчик Миша, который в первые дни войны пришел к Ивану Кузьмичу и сообщил о гибели сына Сани.

8

Иван Кузьмич всю дорогу, пока они шли к речке, рассказывал о первом боевом крещении, которое произошло только вчера вечером. Вчера в полдень весь танковый корпус бросили в прорыв левее болота, в котором сидел Николай Кораблев. На помощь корпусу должны были подойти самоходные пушки. Но те почему-то не подошли, и корпусу пришлось одному вступить в бой с превосходящими немецкими танковыми силами. Среди немецких танков были и тяжелые «тигры».

— Охотились на «тигров», как лайки на медведя, — возбужденный воспоминанием о бое, говорил Иван Кузьмич. — Несется «тигр», громадина, а мы около него, со всех сторон. Глядишь, кто-нибудь трах его в бок — и оба загорелись. Потом пришли и самоходные пушки, но бой-то уже закончился… Наломали — ужас! И нашими и немецкими танками усеяли поле. Горы металла, Николай Степанович! Такую прорву жрет война!.. Однако мы выстояли, но пощипанные. Отвели нас теперь в резерв до особого распоряжения. Оно, особое распоряжение, может быть сегодня: слышите, как немцы из артиллерии лупят? Мирного населения много гибнет — ужас! Немецкое начальство приказало угонять всех. А солдатам гнать-то лень, ну, мерзавцы, выставят на полянке детей, женщин и из автоматов покосят. Тут вот недалеко одна поляна вся завалена женщинами, детьми, стариками.

«Угоняют и расстреливают, — мелькнуло у Николая Кораблева. — И их угонят и расстреляют…» — Он уже по грудь вошел в воду, когда это страшное предположение обожгло его. Он остановился и, увидав свое отображение в воде, затосковал о Татьяне еще больше, до боли в сердце, до слез. «Да что же это? Почему на меня свалилось такое горе? Почему? Почему вот…» — он хотел было сказать: «Почему такое горе не свалилось на Ивана Кузьмича?» — но тут же вспомнил о сыне Ивана Кузьмича — Сане. Он еще там, на Урале, однажды по глазам Ивана Кузьмича понял, что с его младшим сыном случилось что-то страшное. А сегодня, увидав огромную надпись мелом на боку танка: «Саня», — он спросил:

— Это что?

Иван Кузьмич, пряча глаза, ответил:

— Сынок мой… младший. Помните его? Такой был… — сказав это, он быстро поправился: — Такой хороший! Стихи все, бывало, писал, а сейчас не знаю, пишет или не пишет. Писем, впрочем, долго нет.

«Значит… Значит, и на него свалилось горе. Да на кого оно не свалилось? На всю страну, на весь народ!» — Николай Кораблев окунулся с головой, затем выскочил из воды, отфыркиваясь и уже улыбаясь.

Его оживленную улыбку заметил Иван Кузьмич и, свободно вздохнув, сказал, почему-то обращаясь, как к пареньку:

— Ну, вот и посвежел. Ладно! Пойдемте-ка теперь перекусим. Ребята ждут.

9

«Да, да! Все будет хорошо! — шагая по тропе за Иваном Кузьмичом, успокаивающе думал Николай Кораблев. — Все будет хорошо! Мы безусловно победим, очистим нашу землю от скверны, восторжествует наша большая правда, ибо она вооружена теперь с головы до ног. Все будет хорошо… Но не будет тех, кто погибнет в этих страшных боях… Или как те, в овраге, на поляне. И неужели эта война — еще только предисловие к более страшной войне?»

У танка их ждали Ахметдинов, Звенкин, оба в военных комбинезонах, чем-то похожие друг на друга. Они вытянулись и враз крикнули:

— Здравия желаем, Николай Степанович!

Николай Кораблев сначала поздоровался со Звенкиным, сказав:

— А вы тут, товарищ Звенкин, как будто поправились.

— Харч хорош, Николай Степанович, — смело ответил тот, и в тоне голоса и в движении его появилось то самое превосходство, какое бывает у военных перед штатскими.

— И вы поправились, товарищ Ахметдинов, — и Николай Кораблев пожал сильную руку Ахметдинова.

— Мало-мало ем, Николай Степанович, мало-мало спим, — ответил, как всегда смущенный, Ахметдинов.

Они быстро сели. Уха у них была в общем котелке, но Николаю Кораблеву налили отдельно, в какую-то банку из-под консервов. Он усмехнулся и, вылив уху в котелок, сказал:

— Давайте все вместе. Старовер, что ли, я?

Вдруг совсем недалеко за речкой, в роще, что-то разорвалось с таким грохотом, что все на секунду приостановились.

Ахметдинов сказал, держа ложку с ухой:

— Немец. Из дальнобойной.

Звенкин тоже сказал:

— Нащупывает.

Иван Кузьмич:

— Пускай щупает. Кушайте, кушайте, Николай Степанович! Тут, если на это обращать внимание, без еды останешься. Сейчас дальнобойная, а то могут и птички налететь.

Глядя на них, успокоился и Николай Кораблев.

— А вы, что ж, привыкли?

— К смерти не привыкнешь. А просто, чего же дрожать? — ответил Иван Кузьмич.

Из лесу вышел обожженный майор-летчик. В руках он нес что-то завернутое в полотенце. Остановившись, проговорил:

— Николай Степанович, разрешите присоединиться к вашей компании? — И, присев рядом, развернул полотенце, ставя на скатертку бутылку шампанского. — Это команда непьющая. Говорят, что они в директора. Ну, водку не пьете, а ведь шампанское можно? Я люблю шампанское не за то, что оно лучше водки, а за то, что про него и Лермонтов и Пушкин писали: «Пробка в потолок».

Пробка из бутылки в эту минуту взвилась. Майор, проследив за нею, сказал:

— Только у нас потолок очень высок: иная птичка так подымается, никакая зенитка ее не достанет. И разрешите отрекомендоваться: майор Кукушкин.

— Герой Советского Союза, — добавил Иван Кузьмич.

Николай Кораблев только теперь глянул на майора с величайшим изумлением: лицо летчика было безброво, покрыто шрамами ожогов, даже нос и тот был весь стянут; сожжены и руки: пальцы — коротышки, как морковки… и вспомнил:

«Ах, это тот, о котором мне говорил Анатолий Васильевич», — и еще внимательней посмотрел на майора-летчика.

— Кукушкин! — подтвердил Иван Кузьмич. — Миша! Из Кимр! Милый ты мой! — вдруг взволнованно заговорил он, превращаясь из военного человека в отца.

Посмотрев на Мишу, он перевел взгляд на боковину танка, где было мелом написано: «Саня».

— Да-а, — глядя на надпись, произнес и Кукушкин, — Да, да! Я тоже несколько раз писал на самолете: «Мщу за Саню и за Валю!» Валя-то с ним вместе погиб…

Погиб? Саня? А ведь Ахметдинов и Звенкин считали, что Саня жив. Значит, вон какое крепкое сердце у Ивана Кузьмича: молчало…

Глава восьмая

1

Ветер! Ветер!

Вот он разгулялся над Волгой-матушкой рекой. Беляками-лапами своими тискает воду, задирает, а то вдруг сожмется и давай чеканить серебристыми, рябоватыми блестками.

Ах, ветер, ветер!

Какие запахи несешь ты из заволжских степей? Вот запах ландыша — это по ранней весне. А в лето? Батюшки мои, что только ветер не несет из заволжских степей: и пряный запах ржи, и запах созревающих яблок, груш и дынь, а то и полынка.

Вдыхай, человек! Дыши!

А тут и ветер-то какой-то военный. Дунет и притащит гарь, едкую, пахнущую сосновой смолой. Дунет — и падай на землю: удушливый, сладковато-тошнотворный трупный запах сбивает тебя с ног.

С Иваном Кузьмичом, Звенкиным и Ахметдиновым Николай Кораблев пробеседовал всю ночь. Они долго говорили о заводе, вспоминая знакомых, особо Степана Яковлевича Петрова, потом говорили о своих семьях и наконец — о моторах.

— Хороши, хороши они у нас! — уверял Иван Кузьмич. — Ну, руки-то какие принимали? Наши. Вот эти! — и с гордостью добавил: — А все-таки тянет туда, Николай Степанович. Сны снятся, будто на конвейере я стою и моторы принимаю.

«Все в невероятном напряжении находятся только во время боя», — вспомнил Николай Кораблев слова Анатолия Васильевича и предложил:

— А давайте-ка испытаем мотор. Выберемся куда-нибудь в поле и раза два-три выстрелим.

Иван Кузьмич сбегал к начальству и, вернувшись, сказал:

— Разрешение на такое имеем. Давайте! Двоих наших сподручных нет. Ну, и без них справимся!

Ахметдинов как водитель выкатил танк на полянку. Тут в него забрались Иван Кузьмич, Звенкин и Николай Кораблев. Пока танк выходил в поле, Николай Кораблев, умевший управлять автомобилем, а кроме этого, на танковом заводе водивший танк, присмотрелся к Ахметдинову и сам сел «за руль». Сначала он танк опробовал на тихом ходу, потом — на среднем и, кивнув Ивану Кузьмичу, перевел на самую большую скорость. Танк рванулся, понесся, то подпрыгивая, то приседая, то склоняясь направо или налево, легко перескакивая через мелкие овражки… И вдруг весь содрогнулся, потом еще, и еще, и еще… На одиннадцатом выстреле мотор как-то чуточку сдал, приглох, но это уловило только опытное ухо инженера Николая Кораблева.

После пятнадцатого выстрела танк вернулся на старую поляну. Тут все из него выбрались и, открыв задний люк, стали осматривать мотор. Танк уже «стих», а мотор все еще дрожал.

— Мы ему во время боя, мотору, такую взбучку даем, ой-ой! — проговорил Звенкин.

Да-а… «Взбучка» была сильная… И Николай Кораблев, осмотрев мотор и подметив весьма мелкие неполадки в нем, написал письмо Лукину, предлагая: «Все это надо проработать на совещании инженеров и устранить». Письмо он отослал в штаб армии Макару Петровичу с просьбой переслать его на завод и, распрощавшись с Иваном Кузьмичом, Ахметдиновым, Звенкиным, вместе с Мишей Кукушкиным направился на аэродром.

Дорогой Миша рассказал, что с Иваном Кузьмичом еще до войны он познакомился через его сына Саню, что Саня как радист на самолете, который вел в бой Миша, был убит пулей в голову вечером двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года. Во время второго вылета был убит и Валя — брат Миши.

Сам Миша чуть было не сгорел под Сталинградом. Семья? У него только мать-старушка, живет в Кимрах.

Это был не аэродром в обычном понимании этого слова, а огромная поляна среди леса, года два тому назад засеваемая колхозниками, теперь заросшая высокими сорняками. Посредине поляны прожектор, в сторонке несколько палаток, а на боковинах леса, прячась в зелени, самолеты.

Проходя мимо них, Николай Кораблев не без интереса читал:

«Мстим за товарища Егорова!»

— Что это значит? — спросил он Мишу Кукушкина.

— Три дня тому назад наш товарищ вылетел по заданию. Хороший товарищ! Впрочем, чем хороший? Как и мы все: с неба звезд не хватал. Ну, его самолет подбили. Радиста-пулеметчика — наповал, а Егоров выпрыгнул на парашюте и попал в плен. Фашисты согнули две березы, привязали Егорова за ноги и отпустили. Позавчера мы захватили эту поляну и нашли Егорова разодранным вон на тех березах…

Николай Кораблев подумал: «Мало расстрелять человека… Мало повесить… Надо его разодрать… Ужасно! Притупилось всякое чувство!» — и спросил Мишу:

— Ну, а вы, что ж, тоже их раздирать будете?

— Нет, — брезгливо поморщился тот. — Мы такой пакостью заниматься не умеем. Даже повесить и то противно!

Летчики высыпали из палатки навстречу Мише.

Все они были необычайно оживлены, и все наперебой стали рассказывать о том, как какой-то немецкий летчик, им уже известный под кличкой «Черт», пронесся над аэродромом, затем покружился и «ушел к себе».

— Восвояси! — кричал один летчик, молодой и задорный. — Я хотел было кинуться за ним, но уговор: твой трофей, товарищ майор.

— Жаль!.. Мой… Жаль! — произнес Миша, сжав кулаки, посматривая в небо. — Ну, друзья, был я у Ивана Кузьмича, про Сашу вспомнили, про Валюшку. Эх, были бы они живы! А это вот Николай Степанович Кораблев — директор моторного завода.

Летчики окружили Николая Кораблева, начали его расспрашивать про Урал, но в это время в небе загудело что-то чужое. Летчики смолкли, и тут же кто-то крикнул:

— Товарищ майор! «Черт» появился.

И как бы в подтверждение этих слов над аэродромом дерзко пронесся небольшой черный самолет.

Миша дрогнул, весь сжался и кинулся в сторону…

…И вот загудел пропеллер, затем истребитель колыхнулся, побежал по поляне, приминая травы, потом накренился и взвился.

Летчики побежали в лес. Через какую-то минуту они пересекли березовую рощицу и очутились на опушке. Дальше тянулось огромное поле, над полем небесные просторы, а в них — два самолета.

Вначале Николаю Кораблеву показалось, что два истребителя — один черный, а другой сизоватый — просто убегают друг от друга: они мелькали — один на севере, другой на юге, — то скрываясь, то выныривая из облаков.

«Перепугались и удирают», — подумал он.

Но кто-то из летчиков крикнул:

— Нацеливаются! Этих теперь огнем не разнимешь…

И в самом деле, истребители вдруг стали расти: из точек они быстро превратились в пятна, пятна обозначились крыльями. Сквозь гул моторов послышались резкие, короткие очереди… И вот они уже вступили в единоборство, то ныряя друг под друга, то наскакивая, точно два беркута… В таком бою прошло, может быть, пять или десять минут. Летчики с земли смотрели на единоборство с затаенным дыханием. Но вот кто-то не выдержал, крикнул:

— Ох! Ох! Что они делают?!

Самолеты ревели, кружились, а временами Николаю Кораблеву даже казалось, они сцепились, и теперь никакая сила их не разорвет.

— Ну, амба! Кто-то должен сдаваться! — прокричал все тот же летчик.

— «Черт» не сдастся. Разве такие сдаются?

— Надо послать на подмогу, — понеслось от других летчиков.

— Только помешаем! — отсоветовал кто-то.

Два самолета кружились в воздухе. Они кружились по какой-то одной линии, как иногда кружится щенок, гоняясь за собственным хвостом. Но вот черный самолет рванулся, падая вниз, а сизый взвился, уходя в голубизну неба… И тут же они оба вернулись и с невероятной быстротой кинулись друг на друга.

Летчики ахнули, заволновались.

— В лоб пошли!

— В лоб!

— Ох Миша! Миша! Гляди! Миша!

Два самолета неслись друг на друга по прямой. Все ближе и ближе… на земле все замерли: ведь это смерть — удар в лоб.

И вдруг черный не выдержал, ринулся вверх, но в эти секунды сизый дал очередь, и черный всей своей массой, как иногда падает подстреленная утка, пошел вниз. Самолет Миши проскочил еще какое-то расстояние и, кувыркнувшись, тоже пошел вниз. Затем из черной массы что-то вывалилось. Это «что-то» вспыхнуло белым куполом, и человек, будто чаинка в стакане, закачался в воздухе.

— А, Миша, Миша!

— Неужели Миша?! — закричали люди на земле.

И в эту же секунду вспыхнул второй белый купол.

Оба купола-парашюта ветром понесло в сторону. А самолеты рухнули на землю и занялись, как гигантские костры.

2

Мишу вскоре подобрали и положили в палатку, приставя к нему медсестру. Он был страшно возбужден и все время будто в бреду, повторял одно и то же:

— «Черта», «Черта» сбил!..

«Черта» взяли только поздно ночью. Его можно было бы издали просто расстрелять, но всем хотелось посмотреть ему в глаза глазами победителя. И только поздно ночью, когда он, забившись под коряги около березы, задремал, к нему неслышно подползли два человека из людей Саши Плугова. Услыхав о том, что «Черт» сбит, Саша немедленно приехал на аэродром и привез с собой двух бойцов-лазутчиков.

Со связанными руками, без пилотки, в полуобгорелой одежде, «Черт» плевался, ляская зубами, и походил на помешанного.

— Эге! — сказал Саша Плугов. — Матерый! Злой! Сорвите-ка с него погорелое-то.

Когда с «Черта» сорвали обгорелую куртку, то оказалось, что вся грудь у него увешана ленточками.

Увидав перед собой полковника, он брезгливо сморщил губы.

— Устав надо соблюдать, офицер! Перед вами полковник! — на ломаном немецком языке крикнул Саша Плугов.

«Черт» помедлил, затем сказал:

— Если вы считаете меня офицером, то прикажите развязать руки: я не уголовник.

Саша Плугов из этого ничего не понял, но, не подав виду, повернувшись к Николаю Кораблеву, пробормотал:

— Видите, инфузория какая… Вы как?

— Я знаю немецкий.

— Чего он?

— Если вы считаете, что он офицер, то развяжите руки: это оскорбляет.

— Угу… Значит, из пруссачков. Они такие. Передайте ему, что руки развяжут, если он немедленно выложит документы.

Бойцы быстро развязали немцу руки. Он их потер, и особенно тягуче в локтевых сгибах, и, пошатываясь, привалился к стене. Ему подали походный стульчик. А на столе стояли бутылка с ромом, фрукты, закуска и в огромной вазе черная икра. «Черт» достал из кармана сафьяновый бумажник и подал его Плугову. Тот, просматривая документы, свистнул и протянул их Николаю Кораблеву. Затем подозрительно посмотрел на пленного, налил в бокалы рому и произнес:

— За Бисмарка! Бисмарк… О-о-о!..

«Черт» насторожился, взял бокал, вскинул над собой и крикнул:

— Хайль Гитлер!

— Трепач! Ну, честное же слово, трепач!.. Инфузория какая! — не то рассердившись, не то обидевшись, проговорил Плугов и, плеснув ром в угол, сказал:

— К кошке под хвост! Переведите ему, Николай Степанович!

Николай Степанович перевел и спросил пленного, в самом ли деле он из фамилии Бисмарков. Тот ответил положительно. Тогда Николай Кораблев снова спросил, почему же он, потомок Бисмарка, идет против своего деда.

— Ведь Бисмарк советовал никогда не вступать в войну против России… Вы, очевидно, не уважаете своего деда?

Отпрыск Бисмарка на это ничего не ответил, но снова напыщенно вскрикнул:

— Хайль Гитлер!

Тогда Николай Кораблев более сурово произнес:

— Бросьте болтать! Если бы вы искренно верили в Гитлера, то не кричали бы такое. Вы боитесь его…

Потомок Бисмарка еще выпил и, сразу опьянев, подсев ближе к Николаю Кораблеву, проговорил:

— Вы, я вижу, не военный… И так хорошо знаете мой родной язык. Скажите полковнику: пусть он позволит высказать то, что я думаю.

Николай Кораблев перевел.

— Хорошо. Мы оставим вас вдвоем, — Саша Плугов вместе с бойцами вышел из палатки.

После этого потомок Бисмарка наклонился еще ближе к Николаю Кораблеву, налил в бокалы рому и, подавая один ему, сказал:

— Я хочу с вами выпить. Все равно: мой счет подписан… И я хочу с вами выпить и передать вам то, что я думаю… Я… мы…

Николай Кораблев, видя, что «Черт» мнется, в интересах дела чокнулся с ним и выпил.

— О-о-о! Вы, русские, умеете пить!

— И бить, — добавил Николай Кораблев.

— Да. Как ни стыдно, три раза вы нас били: под Москвой, под Сталинградом и вот здесь. Мы вас били там, на западе… И нам надо было остановиться на Днепре, с севера и на юг, — он провел рукой волнистую линию, как бы показывая на карте Днепр. — Так Браухич хотел, и это было разумно. Он так хотел, наш великий Браухич. Мы так хотели.

— Кто вы?

— Мы, кто с Браухичем. Мы, в ком течет благородная кровь… Не те, кто около Гитлера. Что такое Гитлер? — Бисмарк помолчал, потом сказал: — Гитлер — шарманщик!

— А зачем же вы пошли за ним?

— Мы? Мы пошли потому, что вы двинулись на нас войной, нарушив договор.

— Вы или наивничаете, или хитрите. Мы страна мирного труда. У нас так много работы, нам так много еще надо было сделать, чтоб превратить страну в могучее государство во всех отношениях… И вы нарушили наш мирный труд.

— Тут мы друг друга не убедим, — сказал немец и покачал пьянеющей головой. — Дипломатия — вещь темная. Но нам сказали, что вы первые нарушили договор, и мы пошли, мы, военные Германии. Но мы вместе с Браухичем говорили: «Надо остановиться на Днепре. Хватит! Давайте по Днепр и обороняться». Мы тогда были силой… А сейчас? Ох, я знаю, что будет сейчас: счет мой и наш счет подписаны, — он оттолкнулся и зло выкрикнул: — Ну нет! Не подписан! Это вы… вы хотите, чтобы мы подписали счет. Не-ет! Мы уберем шарманщика… Три дня тому назад кто-то стрелял в шарманщика. Кто? Это наш стрелял. Мой брат, друг, родной — вот кто стрелял! Его надо убрать, шарманщика, и тогда Браухич поведет нас! Браухич!.. О-о-о!.. Браухич!.. Он знает, что такое война и что такое немец, настоящий немец. Мы оставим ваш Орел. Орел — решка, — по-русски проговорил он и засмеялся. — Не орел у нас, а решка, но это тут… А на Днепре? Мы соберем силы на Днепре. «Товарищи!» — передразнил он кого-то. — Мы всех «товарищей» вот так, — и провел рукой по горлу, затем стеклянным взглядом посмотрел на Николая Кораблева. — «Товарищи»! Ты тоже есть «товарищ»? — спросил он по-русски.

Николаю Кораблеву захотелось ударить потомка Бисмарка, ударить наотмашь, со всей силой.

«Сволочь! Он на мою вежливость отвечает нахальством», — мелькнуло у него, и он сдержался, не ударил, но резко произнес:

— Нахальство в военных делах — неважное оружие. В этом отношении вы рядом с Гитлером.

Когда вошел Плугов, Николай Кораблев почти в точности передал разговор с немцем, выдавая за новость и разногласие в «стане» Гитлера.

Саша Плугов, посмотрев на пленного, сказал:

— Да нам об этом давно известно. Однако мы его направим в Москву, к фельдмаршалу Паулюсу. Переведите ему!

Бисмарк, услыхав, что его направляют к фельдмаршалу Паулюсу, побледнел и, вцепившись рукой в стол, спросил:

— Когда? Сейчас? За палаткой?..

— Ничего не понимаю! — удивленно проговорил Николай Кораблев. — Почему сейчас и за палаткой? Паулюс в Москве.

— Паулюс в Москве? Паулюс давно там, — немец показал рукой вверх. — Паулюс — герой: когда он был окружен в Сталинграде, то пустил себе пулю в лоб. Таким должен быть каждый немец!

Николай Кораблев и Плугов переглянулись.

— Ну и ну! — промолвил Николай Кораблев.

— Это они умеют — врать, — добавил Плугов и к Бисмарку: — Вы его скоро увидите, Паулюса.

— Да-а? За палаткой? Но я хочу… я хочу перед смертью видеть того, кто заставил меня быть здесь.

Саша Плугов засмеялся.

— Инфузория какая! Предоставим ему сие, тем паче Миша тоже хочет видеть «Черта», — и он вышел, а следом за ним вывели немца.

В палатке пахло отцветающей богородской травой, ромашкой и йодоформом. На дальней кровати лежал Миша. Когда Саша Плугов, за ним Бисмарк и Николай Кораблев с бойцами вошли в палатку, Миша чуть приподнялся и, ежась от боли в раненой руке, с большим любопытством посмотрел на «Черта». Возбужденный, бледный, Миша в эту минуту походил на юношу. Увидав Мишу, «Черт» налился остервенением.

— Этот?.. — сказал он, ткнув пальцем по направлению к Мише. — Меня?.. Не верю!

3

Немцы бегут из Орла…

Освобождены Мценск, Болохов. Войска генералов Болдина, Баграмяна, Белова, Горбатова, Колпакчи, Романенко, Пухова всей своей несокрушимой силой обрушились на врага, прорвали долговременные укрепления и ринулись вглубь. Орел почти окружен. И бойцы… Какие это бойцы! Посмотришь на них — и брызнут слезы: они все уже обожжены войною, черны от грязи. Иные идут в бой с перевязанными лбами, иные — прихрамывая. И когда к такому «пристает» та или иная медсестра, требуя, чтобы немедленно отправился в госпиталь, раненый отвечает:

— Сестрица, родная, погоди! В Орле лягу!

— Орел!..

— Орел!..

— За Орел!.. — слышится всюду.

— За Орел!.. — вскрикнул Михеев, сидя за картой в хатке на конце железнодорожной станции.

Он за эти дни тоже почернел, а глаза у него набухли, будто налиты свинцом, и язык у него тяжелый: говорит он коротко, увесистыми фразами, вроде того: «Ну и что ж? Знай бей! Твоя доля такая — умри или убей!»

Погиб Пароходов. Он вместе с Анатолием Васильевичем с колокольни наблюдал за боем. Немецкий снаряд ударил в купол. Пароходов вдруг привалился к плечу командарма и произнес:

— Я… кажется… убит…

Убит Ваня, адъютант Михеева. Он прикрыл собой комдива. Разве Ваню когда-нибудь забудешь? И сегодня утром Михеев написал родителям Вани. В письме было только одно: «Плачу… Очень плачу!.. Никогда я не плакал, даже в детстве, а сейчас плачу…» — И он долго сидел над письмом и ревел, не рыдал, а ревел.

А вот сегодня вечером в шею ранило и его, Михеева.

Доктор сказал:

— На сантиметр от смерти. Рана очень опасная.

— Чем?

— Вот здесь, — показал доктор на свою шею, — есть сонная артерия. У вас пуля прошла в сантиметре от нее. Ранение этой артерии смертельно.

— Но ведь она не затронута?

— Неудобный толчок — и вы можете отправиться к праотцам, полковник, — пригрозил доктор. — Я настаиваю немедленно лечь в госпиталь!

И Михеев, как и все раненые бойцы, сказал, виновато и умоляюще улыбаясь:

— В Орле, доктор… Да разве вы не понимаете, что такое для нас Орел?..

Доктор подумал, затем, засучив рукава халата, показал перевязку выше локтя.

— Я ведь тоже ранен… Но, правда, ляжем в Орле, — и заторопился. — К вам командарм…

В комнату вошли Анатолий Васильевич и Макар Петрович. Они тоже почернели, особенно Анатолий Васильевич. Глаза у него покраснели: видимо, немало он поплакал над своим другом Пароходовым.

Михеев хотел подняться, но ноги подкосились, и он снова опустился, произнося:

— Виноват, виноват! Ноги не слушаются…

— Сиди, сиди! Что у тебя на шее? — спросил Анатолий Васильевич.

— Да так, царапнуло…

— Гляди, пуля может так царапнуть, что вырвет у меня любимого генерала… то есть полковника пока. Но будешь генералом. Обязательно! — Анатолий Васильевич сел за стол и смолк, грустно глядя куда-то в сторону, видимо думая о смерти Пароходова. — Да, да! — заговорил он, как бы отвечая самому себе, и встрепенулся. — Дай-ка карту-то! Ага! На север двигаешься. А мы тебе, — он в шутку продекламировал: — А мы тебе приказываем: на юг!.. На Орел!.. Все поверни на Орел! Мы поехали, а то нас могут перехватить в твоей ловушке, — и только тут обратился к Николаю Кораблеву, журя его: — А вам, голубчик, пора бы уж домой. Нагляделись. Хватит! Езжайте-ка к Нине Васильевне. Она там, в Грачевке, одна, — и, посмотрев тому в глаза, понял, что Николаю Кораблеву надо быть здесь. — Сочувствую, Николай Степанович: до цели недалеко. Ну что ж… Только берегите себя! Слышали: с Пароходовым-то?..

Когда они вышли, Михеев несколько минут сидел молча, как бы дремал, затем грудью навалился на стол и, сжав кулак, опустил руку на карту.

— Мы вот так, Николай Степанович. Локоть — это дивизия соединена с армией, кулак — так мы пробились в стан врага и тут расширились. Теперь, значит, кулак повернуть с севера на юг — на Орел. Вот так, — и он повел руку на юг. — Что ж, это нам большая честь! Вы тут отдохните, — добавил он, — а я поехал. Нет, нет! Сегодня я вас не покину. Утром, на рассвете, я пришлю за вами. Адъютант! — позвал он.

Из соседней комнаты вышел новый адъютант. В этом еще не было того, что появляется у адъютантов, когда они сживаются в бою со своим начальником и говорят уже только так: «Мой полковник», или: «Мой генерал».

4

Когда Михеев покинул комнату, Николаю Кораблеву одному стало тоскливо, и он вышел на улицу. Тут его встретил пьяненький Егор Иванович и сообщил, что скоро чаек приготовит, а быть здесь, на улице, он не советует.

— Немец палить скоро по нас начнет. Узнает, где мы, и давай палить.

— Да ведь мы с вами уже привыкли, — ответил Николай Кораблев. — А как чаек будет готов, мигните мне.

На улице его обдало теплом августовской ночи. Оно текло волнами, перемежаясь с холодком. Слышался запах увядающих трав.

«Что бы сказал Иван Иванович? Ведь он так любит запахи трав!» — подумал Николай Кораблев, садясь на ступеньку крыльца, и тут же ярко представил себе Урал и весь коллектив завода.

— Нет, нет! Я еще вернусь к тебе! — прошептал он, и вдруг сердце у него болезненно сжалось.

«А вдруг не вернусь? Ну вот, чепуха какая! Найду Танюшу и вернусь. Я, конечно, не уеду отсюда, пока не найду ее. Еще день, два, три… может, десять… Но сегодня Михееву дан приказ — в Орел. А ведь за Орлом…» — И он посмотрел в сторону Орла.

Там небо дрожало багрянцем. По небу ползали то густые, черные тени, то оно все вдруг вспыхивало, будто в гигантский костер плескали бензин. Тени ползали, перемешивались, как бы. играя, и было все это необычайно и страшно. Казалось, небо отражало то, что творилось на земле. Это небо властно схватило Николая Кораблева, и он, бессильный сопротивляться, чувствуя себя песчинкой, шептал только одно:

— Дико! Дико! До ужаса, до безумия дико! И как это все нам не нужно.

Так просидел он долго рядом с молчаливым часовым, который тоже смотрел на небо и тоже, очевидно, но как-то по-своему, думал о том же, о чем думал и Николай Кораблев. Несколько раз выходил Егор Иванович, приглашая на чаек, но Николай Кораблев как бы не слышал его.

И Егор Иванович (он уже знал о том, что произошло с семьей Кораблева), понимая, что творится с ним, оставил его в покое. Но на рассвете снова выбежал из хаты и громко крикнул:

— Николай Степанович! Не видите? Партизаны из своих трущоб выходят.

И весь поселок ожил. Бойцы кинулись ближе к опушке леса и тут увидели потрясающую картину.

Из лесов выходили партизаны…

Вначале все ожидали, что увидят мужчин и женщин, вооруженных винтовками, автоматами, вилами, топорами и косами, а тут тянулась длинная вереница мужчин, женщин, ребятишек, с козами, коровами, узлами… Они выплывали из лесу, как поток черной нефти. А когда голова потока приблизилась к поселку, то вся посерела: одежонка, особенно на ребятишках, женщинах, пестрая, рваная, в заплатах, а на партизанах разноцветная: немецкая военная, польская, русская. Иные партизаны, вскинув винтовки на плечо, шли рядом с коровой или козой, другие несли узелки… И все это двигалось медленно, осторожно… И вдруг, поравнявшись с бойцами, вся «голова» взорвалась криками, и бойцы, в том числе и Николай Кораблев, оказались среди этой пестрой толпы; им жали руки мужчины и женщины, ребятишки забирались им на плечи… Плакали женщины, приговаривая:

— Родные наши!.. Пришли вы — и мы дышать стали!..

Наконец Николаю Кораблеву удалось выбиться из толпы. Он отбежал в сторонку и отсюда стал смотреть на партизан. Они шли, по очереди обнимая, целуя бойцов, заливая слезами уже потертые гимнастерки. Николай Кораблев смотрел на этот поток изможденных людей и не замечал, как у него самого лились слезы.

«А нет ли ее здесь, Татьяны?» — вдруг пронзила его мысль, и он стал искать ее. Он всматривался в каждую женщину и не видел тех глаз, которые он узнал бы среди тысячи. А люди все шли, шли, шли… Вон в толпе показалась лошадка, а рядом с ней семенит жеребенок. Он путается ножками, встряхивая еще совсем молоденькой гривкой, и все тянется под брюхо матери.

На лошади сидит паренек в рваных штанишках и героем посматривает на своих друзей, таких же пареньков, шагающих за лошадью. Старик партизан, поравнявшись с Николаем Кораблевым, многозначительно подмигнул, показывая на ребятишек.

— Мужики наши: по очереди едут… Коня любят. А тут еще новый позавчера явился. Так они все около него. Вот какие они у нас!

И люди шли, шли, шли… Они шли из лесов, освобожденные советскими частями, шли на свои родные места, еще не зная, что по пути почти все деревеньки, села выжжены, стерты с лица земли…

5

Николай Кораблев вернулся в хату вместе с Егором Ивановичем, когда уже рассвело. Не раздеваясь, лег на дубовую скамейку и с тоской подумал: «А Михеев опять за мной не пришлет… Неужели снова тут целый день торчать?» — И он затосковал, не зная, куда себя деть. Затем поднялся и хотел было покинуть хату, чтобы направиться следом за партизанами: «Пойду расспрошу их. Может, видали Татьяну… Может быть… Ведь надо же искать ее! Осталось мне тут несколько дней», — и обратился к Егору Ивановичу:

— А где они скрывались, партизаны?

— Да недалеко отсюда Брянщина начинается. Леса. Вот там, в лесах. Наши ворота к ним прорубили, они и хлынули в эти ворота.

— А как вы думаете, село Ливни далеко от нас?

— Ливни? Не знаю. Впрочем, стой-ка, тут ко мне дружок заявился. С ним мы сегодня малость и клюнули. За Орлом где-то его деревенька, — он куда-то сбегал и вскоре привел в хату Ермолая, крича с порога: — Из ее он, из самой этой Ливни!

— Ермолай! — обрадованно произнес Николай Кораблев. — Как это вы сюда-то? А баня?

Ермолай с сожалением ответил:

— Саша Плугов в измену ударился: «Слышь, треплешься ты много в бане, во все дела нос суешь, потом разбалтываешь. Трепач!» Так вот и огорошил! — закончил Ермолай.

— Ты откуда будешь? За Орлом ведь где-то родня-то твоя? Об этом речь, а ты пошел биографию писать, — оборвал его Егор Иванович.

— Из Ливни, — ответил Ермолай.

Николай Кораблев подскочил с лавки.

— Нет, правда, из Ливни? А далеко она от Орла?

— Нет. Вот как Орел-то возьмем, я и поковыляю прямо в Ливни. Я ведь под чистую отпущен.

— Так мы с вами… с вами вместе пойдем… в Ливни… Обязательно!

— Непременно! — сказал Ермолай, весь почему-то покраснев; он чуточку подождал, а потом, как это часто бывает в мужском обществе, откровенно сказал: — Сразу за бабу, то исть за свое возьмусь. Стосковался за два года-то.

Произнес он это откровенно, краснея, и потому Николаю Кораблеву показалось не грубо. Да он и сам чувствовал в себе ту же тоску. И еще Егор Иванович, хорошо смеясь, добавил:

— Мне вот уж пятьдесят, а природа зовет, ничего ты с ней не поделаешь. Конечно, как вернусь, так и скажу… Жена-то малость помоложе меня, на восемь годков. Скажу: «Давай закладывай: Расею надо пополнять».

б

В комнату сначала вошел, как бы расчищая дорогу, адъютант, а за ним и Троекратов.

«Вот некстати-то!» — раздраженно подумал Николай Кораблев, отходя и садясь в темном углу.

Троекратов тоже сел. За время боев с него слетел всякий лоск и блеск. До этого он обычно ежедневно менял беленький воротничок гимнастерки, сейчас воротничок из беленького превратился в серенький, а сама гимнастерка была помята: видимо, он где-то спал, не раздеваясь. И лицо помято, даже в каких-то синих прожилках.

Сев на лавку, он вяло спросил:

— Где полковник?

— На работе наш полковник, в бою, — с некоторой развязностью ответил Егор Иванович. — Где же ему еще быть?

— Да-а, — протянул Троекратов и только тут разглядел Николая Кораблева. — Ах! Давненько мы с вами не виделись! Ну, вы тут как? — и, не дожидаясь ответа, продолжал: — А мы очень устали. Да ничего! Все идет хорошо: историческую победу выиграли. Враг бежит. Нет, это здорово! Здорово! Знаете, что я думаю? Это конец войны. То есть это, может быть, не сегодня, не завтра, но это конец, — и тут же заспешил. — Да, мне надо ехать к партизанам. Велено забрать и вас, Николай Степанович.

Николай Кораблев впился глазами в Ермолая, не отвечая на приглашение, боясь, что тот один отправится в Ливни.

Что-то поняв, Троекратов сказал:

— Сдружились, вижу, вы здесь. Но ведь мы вас обратно доставим.

— Что ж? Поеду… к партизанам, — машинально проговорил Николай Кораблев.

Вскоре они мчались на «эмке» через леса, поля, обходя открытые дороги, все дальше и дальше удаляясь от гула, методического, постоянного и назойливого стука.

Партизаны их ждали в селе около церкви, на площади.

Взобравшись на грузовик и став рядом с Троекратовым и генералом, которого он видел впервые, Николай Кораблев посмотрел на партизан. Их было много: тысяч пять-шесть. И все они были разные: одни бородатые, другие начисто бритые, молодые, в шляпах, в кепи, в пилотках летчиков. Каждый из них держал в руках или винтовку, или автомат, или ручной пулемет. Их было так много, что они заполнили собой не только площадь, но и улицы. А дальше, к изгородям, были привязаны лошади, запряженные в телеги, старинные тарантасы, и еще дальше стояли часовые, увешанные гранатами.

— Вот сколько их! — радостно проговорил Троекратов, внутренно чем-то гордясь, утаивая от Николая Кораблева, какую особую, по распоряжению из Москвы, работу ему самому пришлось провести среди партизан…

…Сначала в лесах появились мелкие, разрозненные группки партизан. Их надо было свести воедино, по ставить под одно командование, наметить цели и задачи, научить воевать, обороняться и… не пропускать в свои ряды предателей.

Сколько мучительных, бессонных ночей провел Троекратов! Ведь дело-то было, как это ни странно, абсолютно новое, не встречавшееся в истории войн. Верно, в каждой войне были партизанские движения. Партизаны при Кутузове или в годы гражданской войны сыграли огромную роль, но по сравнению с тем, какую роль должны были сыграть партизаны в эту войну, все то старое стало мелочью.

Среди мирного населения враг применял так называемые «сатанинские» методы.

Чтобы разбить, уничтожить единство колхозного крестьянства, враг «рассыпал» колхозы, роздал в частное пользование коровенок, лошадей — стареньких, полухромых, полуживых, то есть тех, которые не нужны были «великой Германии», и этим достиг каких-то успехов: частная собственность, в каком бы виде она ни была, разъедает мозг и душу человека.

Одновременно с этим враг насажал своих старост, обычно из пропойц, полубандитов, захватывал «власть».

Затем для борьбы с партизанами враг стал создавать полицейские отряды, и опять-таки путем применения «сатанинского» метода. Обычно в деревню или село приезжал каратель, по его приказу староста выставлял на улицу всех здоровых мужчин — жителей деревни или села, — и немец каратель, идя по рядам, выбирая того или иного в полицаи, тыкал пальцем в грудь и говорил:

— Вот ты… Вот ты…

А после этого заставлял подписывать «договор», суть которого заключалась в следующем: подписавшийся обязан «честно служить» в полиции, при попытке к бегству он будет расстрелян, как будет расстреляна и его семья. Тут же бралась на учет и семья.

Из полицаев враг потом начал создавать провокационные партизанские группы, которые делали налеты на деревни, грабили население, пытаясь этим самым восстановить жителей против партизан. Группы полицаев вливались в карательные отряды и шли на разгром партизанских гнезд. Полицаи охраняли железные дороги, склады.

«Как разрушить эти «сатанинские» методы? — вот над чем думал Троекратов. — Да разрушить так, чтобы «противоядие» не было заранее вскрыто врагом…»

Руководитель партизанского движения нашелся. Он был прислан из Москвы: небольшого роста, уже пожилой, участник партизанских боев в Сибири во время гражданской войны, по фамилии Громадин. Он, этот Громадин, вскоре был переброшен к партизанам, а спустя месяц прибыл в армию Анатолия Васильевича и рассказал о «сатанинских» методах врага.

Что делать? Как все это разрушить?

На совещании, где присутствовали только Анатолий Васильевич, Громадин, Пароходов и Троекратов, долго ломали головы, ища «противоядие» «сатанинским» методам… И ничего не нашли.

— Бить! Расстреливать их надо, полицаев! — раздраженно предложил Анатолий Васильевич, хотя в душе еще совсем не верил, что в этом «противоядие».

— Милай, Анатолий Васильевич! — забасил Громадин, вытягивая все свое маленькое тельце. — Ну старост мы еще можем пощелкать… Да что толку? Пощелкаем, а гитлеровцы других выставят. И выходит: шей да пори.

Троекратов начал «копаться».

— Как это могут? Как это могут наши люди, советские люди, уйти в полицаи? — горестно восклицал он.

Тогда Пароходов, со свойственной ему прямотой, сказал:

— Как это могут? Как это могут? Давайте займемся такой «мировой скорбью». Будем сидеть и горевать, а нас враг будет лупить. Там идет растление… духовное растление, и нам это надо разрушить…

— Я об этом и говорю, — произнес Троекратов. — Вы, товарищ член Военного совета, утверждаете: «Там идет растление». А я говорю: «Как это может быть?» — и, подумав, столь же резко добавил: — Надо прощупать полицаев и честных свести к партизанам.

— А как, милок? — пробасил Громадин.

— Мне кажется так, — отчеканивая каждое слово, ответил Троекратов, — я над этим долго думал. Надо в отряды полиции заслать своих людей. Поступит такой человек в полицию и начнет работу: приглядится к тому, к другому, к третьему и глаз на глаз задаст вопрос: «Ну, как живешь?» Если у того душа не запачкана, ответит: «Да что, туды-суды».

— Верно, — оглушая всех басом, подхватил Громадин. — Значит, свой такой человек, веди его к партизанам.

— А семья? Семью-то ведь его после этого немедленно расстреляют? — задал вопрос Пароходов.

— А мы сначала его семью к себе уведем, а потом его, — снова загремел Громадин.

— Вот это и будет великое противоядие, — подчеркнул Троекратов. — Только я боюсь одного: вместе с честными в партизанские отряды проникнут и предатели!

— Ах! — обрушился на него Анатолий Васильевич. — У нас так боятся всего десятистепенного. На тысячу прорвется один — и мы уже будем готовы не пускать к себе девятьсот девяносто девять. А относительно старост-подлецов — пощелкайте, а на их место ставьте своих людей.

Вот это «противоядие» и было пущено в ход.

Месяца через три-четыре карательные отряды немцев, в которые были влиты полицаи, стали исчезать. Потом враг находил убитых немцев, а полицаи вроде испарились. И летели на воздух склады горючего, рушились железнодорожные мосты, валились под откосы вагоны со снарядами.

— Вот сколько их у нас! — проговорил Троекратов и сейчас, стоя на грузовике, обращаясь к Николаю Кораблеву и показывая на партизан: — Вот сколько, Николай Степанович! Это еще только незначительная доля. А там, в лесах, у нас их десятки тысяч. Это наш второй фронт.

Троекратов снял фуражку, и среди огромнейшей толпы партизан постепенно стал стихать гул, а когда наступила тишина, Троекратов, открывая митинг, показывая на генерала, сказал:

— Генерал Громадин сейчас будет говорить.

Услыхав имя, ставшее популярным, партизаны, будто от гигантского толчка, колыхнулись к грузовику. Громадин поднял руку, намереваясь что-то сказать, как партизаны грохнули:

— Ура-а-а-а!..

И это «ура», возникшее не по команде, а вырвавшееся из самой глубины души людей, побывавших в руках смерти, потрясло не только Николая Кораблева, Троекратова и всех, кто был на грузовике, но и Громадина: он как поднял руку вверх, так и держал ее, а по его бледному лицу ручьем лились слезы.

— Ура-а-а-а-а!.. — неслось с площади в улицы и оттуда обратно с еще большей силой. — Ура-а-а-а-а!..

И все оборвалось, когда Громадин, обеими ладонями прикрыв лицо, отвернулся, а Троекратов дрожащим от волнения голосом произнес:

— Ну и встреча!.. Я предоставляю слово Якову Ивановичу Резанову, партизану, перешедшему линию фронта.

Яня Резанов, как звали его в отряде, вышел вперед, оправляя на себе куртку полицая, и баском кинул:

— Вот… Ну, это радостные слезы. А то еще есть кровавые. Они там, по ту сторону фронта. Сами знаете, где такие слезы. Знаете? А, поди-ка, думаете: «Домой бы, к бабам…» Конечно, всякому хочется домой.

Среди партизан пронесся одобряющий гул, а Яня Резанов еще сказал:

— Колотить надо гадов!.. И эту истину я вам и передаю от нас, ваших братьев…

Потом говорил кто-то еще.

Под конец слово предоставили Николаю Кораблеву. Троекратов шептал ему на ухо:

— Скажите, как у вас там, на Урале: что делается, как, и все прочее, — и тут же, повернувшись к партизанам, крикнул: — Сейчас мы слово дадим нашему гостю — директору моторного завода с Урала Николаю Степановичу Кораблеву. Прошу, Николай Степанович!

Николай Кораблев, сняв пилотку, одной рукой уперся в кузов грузовика и еще раз посмотрел на море голов. Партизаны стояли молча, глядя на него, на гостя с Урала, а он, Николай Кораблев, подумал: «Что же мне им сказать?» — и начал:

— Что ж, мы на Урале заготовили всего: снарядов, пушек, танков, самолетов — столько, что вам хватит бить врага несколько лет, — а когда стих одобряющий гул, он опять сказал: — Я не военный. И не буду говорить о фашистах: вы знаете их лучше меня, вы испытали их на своей спине. Я хочу сказать только вот что.

Знаете, у великого нашего писателя Льва Николаевича Толстого есть роман «Война и мир»? В этом романе есть одно такое место. Когда французы были уже разбиты, к русским солдатам подъехал на коне Кутузов. Поздоровавшись с солдатами, он оглянулся и увидел в сторонке пленных, оборванных, со слезящимися глазами. Пожалел их старик и сказал солдатам: «А вы их не особенно того… Чего уж, — и тут же еще раз глянул на пленных и зло добавил: — А впрочем, мать их… кто их звал на нашу землю?» — Николай Кораблев передохнул, сделал паузу и добавил: — Я вот думаю, фашисты скоро запищат, а когда они запищат, мы им словами великого полководца Кутузова скажем: «А кто вас звал на нашу землю… мать вашу?» — И Николай Кораблев ахнул: «Батюшки! Да что это я? При народе!» — И он содрогнулся.

Но партизаны взорвались гулом голосов, оглушая трибуну, и вдруг поднялась невообразимая стрельба: партизаны били из винтовок, автоматов, ручных пулеметов, часовые, расставленные на постах, бросали гранаты. Лошади сорвались с привязей и, задирая хвосты, поскакали во все стороны… А партизаны били, били, били. В ушах трещало! Били до тех пор, пока не кончились патроны, гранаты… Тогда наступила тишина, только было слышно, как партизаны щелкали затворами да тяжело дышали.

— Черти! — пробасил Яня Резанов в тишине. — У нас каждый патрон на счету… А тут? Впрочем, теперь патронов им считать не надо: вон чего директор сказал. Ну, ну, попалили!

А партизаны уже начали строиться. Они быстро стали колоннами. Из передней вышел командир, седой старик, обмотанный пулеметными лентами, и, обращаясь к Громадину, крикнул:

— Решили мы, товарищ генерал, домашние дела побоку! Хотя и тоскливо: развалилось ведь хозяйство… Наш отряд вливается полностью в распоряжение командующего армией.

За ним последовали остальные.

Троекратов шепнул Николаю Кораблеву:

— Вот как дошла ваша речь! Конечно, они бы все равно пошли воевать… Ну, через денек-другой. Но это лучше.

7

Вскоре командиры отрядов собрались в хате за столом, уставленным яствами и питьем. Среди них, рядом с Николаем Кораблевым, сидел и Яня Резанов.

По правую сторону Яни сидел тот самый немец, которого «открыли» в подземелье, по фамилии Иозеф Раушних. Он был уже приодет во все чистенькое, посветлевший: у него даже зарозовели губы.

Яня, любовно относясь к нему, показывая на яства, говорил:

— Ешь. Ешь, — и как немому, показывая пальцем себе на рот: — Хам-хам, ешь, значит, Ося. — И к Николаю Кораблеву. — Немой он. Немой, а дельный.

Николай Кораблев, как бы между прочим, заговорил на немецком языке:

— Товарищ Иозеф! Как чувствуете себя?

Тот сразу оживился, но, глянув на Николая Кораблева, хитренько подмигнул и снова принял вид немого.

«А. Вон какой немой», — подумал Николай Кораблев и, посоветовавшись с Троекратовым, рассказал Яне Резанову про свою семью.

— Не видели ли вы ее? — спросил он. — Я знаю только одно: она остановилась в селе Ливни.

— Жена, значит, сын и мать? — спросил с большим участием Яня Резанов.

— Да, да! Жена, мать и сын…

— Так, — сказал Яня еще более участливо. — В Ливнях жили?

— В Ливнях.

— Так… — Яня было заикнулся, но тут же, посмотрев на Громадина, вспомнил, что Татьяне дано особое, секретное задание и что про нее вообще говорить категорически запрещено, и он просто сказал: — Думаю, живая она и встретитесь вы с ней.

— А не видели ли вы ее?

— Нет, нет, — торопливо ответил Яня Резанов, прямо глядя в лицо Николая Кораблева, и глаза его говорили: «Не верь мне: видел я ее и знаю, где она…» — Жива, жива! А об остальном, хоть убей, не знаю.

— Но жива? — вцепившись в огромную руку Яни Резанова, спросил Николай Кораблев.

Яня подумал и решительно сказал:

— Жива, как вот и я.

— А где она? Ну, почему вы меня мучаете?

— Не спрашивайте! Одно могу, поклон ей передать. Нет, нет! Письменный — нет: через линию ведь буду переправляться. На словах скажу: «Жив, здоров ваш муженек, Татьяна Яковлевна, того и вам желает».

А после этого, как ни уговаривал, как ни молил Николай Кораблев, Яня больше ничего ему о Татьяне не сказал: он не имел права говорить о том, что Татьяна, по поручению Громадина, в это время выполняла особо важное задание.

«Но хорошо то, что она жива… И я непременно разыщу ее», — мысленно воскликнул Николай Кораблев и такими сияющими глазами посмотрел на Яню, что тот, всегда сумрачный, и то улыбнулся.

Глава девятая

1

Михеев в течение ночи мастерски повернул свою дивизию с севера на юг и неожиданно для врага появился под стенами Орла.

Это вызвало ликование: бойцы и командиры за какой-то час передышки искупались, побрились, надели все чистое, светлое, подтянули ремни, — другими словами, приготовились, словно к парадному празднику.

— Орел! Орел! — говорили все, мечтательно улыбаясь, на какое-то время став простыми советскими людьми, без чинов и званий: вдруг пропало «товарищ полковник», «товарищ командир», «товарищ боец»; все друг друга стали звать по имени и отчеству и, даже встретившись с Михеевым, по-граждански раскланявшись, говорили:

— Здравствуйте, Петр Тихонович! В Орел, значит, направляемся?

И комдив приветливо отвечал, будто директор завода рабочему или председатель колхоза колхознику:

— В Орел, в Орел, дорогой мой!

И наступление началось ровно в четыре утра.

На рассвете, когда еще ползали летние сине-прозрачные туманы, любовно окутывая травы, мелкие кустарники, на наблюдательный пункт тронулись Михеев, его адъютант, затем Николай Кораблев, начальник связи и другие.

Михеев не был столь суров, как обычно. Он даже как-то светился и по дороге шептал Николаю Кораблеву:

— Орел! Вы понимаете? Мы первые входим в Орел! Ведь это история! Анатолий Васильевич вчера мне сказал: «Возьмешь Орел, у меня сундук с орденами — весь твоей дивизии». Это шутка, но ордена нам, конечно, дадут. Но разве дело в орденах? Дело в том, что не сегодня, так завтра выбьем врага из Орла, а потом доколачивать будем! То уже легче.

Войдя в блиндаж наблюдательного пункта, он сразу стал прежним, суровым, требовательно-военным, и вдруг появились субординация и звания, и тут же послышалось: «товарищ полковник», «товарищ майор», «товарищ боец».

«Как резко меняются люди и их отношения друг к другу!» — подумал Николай Кораблев и хотел было обэтом сказать Михееву, но тот уже через стереотрубу рассматривал позицию.

Впереди расстилалось поле, заросшее полынью, лебедой и конским лопоухим щавелем, разрезанное продольными оврагами с крутыми, как бы обтесанными берегами. А дальше, за оврагами, с одной стороны — болота, топкие, с карликовыми березками, те самые болота, в которых, по сказкам, водятся только «антютики»; с другой — извилистая, ничем не примечательная, но с военной точки зрения весьма дрянненькая речушка: она тоже с крутыми берегами да еще примыкает к глухому сосновому бору, через который не только танк, но и человек еле-еле проберется. Единственный путь — прямо. А «прямо» — там, впереди, возвышенность, отмеченная на военных картах как «высота сто восемьдесят два». Эта возвышенность в обыденной жизни примечательна разве только тем, что макушка у нее лысая и на эту макушку в весенние разливы слетались токовать тетерева.

И вот эта высота, ничем не примечательная в обыденной жизни, в этот день получила особое название — «Проклятая», которое и осталось за ней на долгие времена. О ней говорили потом на Эльбе, куда пришла дивизия, и после войны, когда бойцы разошлись по домам. Дома, в кругу знакомых и родных, они рассказывали про «Проклятую высоту сто восемьдесят два».

Михеев из донесений разведчиков знал, что все подходы к высоте заминированы, что немцы туда доставили несколько «крабов» — куполообразных стальных укрытий для пулеметов, зарыли в землю танки, превратив их в неподвижные огневые точки, и стянули значительные силы, главным образом отряды «СС», то есть отъявленных головорезов. Но из опыта последних боев Михеев знал и другое. Враг держится за любую высоту первые два-три часа, а потом срывается и бежит, бросая укрепления, вооружение, раненых, штабные дела и перины.

— Дьявол их сожри! Сколько у них перин! — комдив оторвался от стереотрубы и засмеялся. — Мне даже кажется: это из немцев пух летит. И вот здесь полетит. Лестницами бойцы снабжены? — спросил он, обращаясь к вошедшему полковнику Гусеву.

— Да, так точно! — ответил тот со скрытым смешком. — Так точно, — повторил он и добавил: — Так точно, товарищ генерал!

Михеев неприязненно глянул на него.

— Выдумывай! Хлебнул?

У Гусева большие, белесо-выцветшие глаза. Когда он «выпивал изрядную чару», глаза наливались слезами, и по этому все определяли, что «полковник хлебнул». Сейчас они были именно такие, слезящиеся.

— Только что слышал по радио: «Генерал-майор Петр Тихонович Михеев», — не отвечая на «хлебнул», сказал Гусев. — И приветствую!

— Не вовремя приветствуешь: некогда! — сердито проворчал Михеев, хотя в душе был очень рад. — «Генерал! Я генерал! Эх, Петр Михеев — генерал! Как обрадуются мои старики, жена!» — чуточку помечтав, он посмотрел на часы и снова заговорил: — Через четыре минуты выступаем. При первом залпе артиллерии, Николай Степанович, поднимается первая волна пехоты и идет на штурм — в лоб. Иного пути у нас нет.

— Но я должен тебе доложить, Петр Тихонович, — все с тем же скрытым смешком и панибратской развязностью, которую так не любил Михеев, проговорил Гусев, — должен доложить, что снаряды не подвезены.

Ах, как не надо было бы Гусеву говорить с Михеевым таким тоном и называть его Петром Тихоновичем. Как бы не надо. Тогда, возможно, все было бы по-другому: возможно, Михеев задержал бы приказ наступать. Задержал бы на три-четыре часа, пока не подвезли бы снаряды. Но этот панибратский тон, и «Петр Тихонович», и еще то, что в слезящихся глазах Гусева мелькнула нехорошая искорка, которая как бы говорила: «Вот тебе и генерал», — все это кольнуло комдива, и он вскрикнул:

— Отменить приказ командарма? Ни за что!

— Его отменят немцы, — тем же развязным тоном подчеркнул Гусев.

— А-а-а! Знаешь ли что? Надоел ты мне, как размочаленный лапоть! — с остервенением кинул Михеев.

Он тут же спохватился, понимая, что этого говорить не следовало бы, особенно теперь, перед боем, но в нем все кипело, и он с еще большим бешенством прокричал:

— Все еще никак не можешь забыть, что ты не комиссар, а мой подчиненный?! Почему о снарядах донесли в последнюю минуту?

Есть люди, которые, однажды случайно получив высокий пост, потом становятся больными своеобразной «хворью высокого поста». Гусев когда-то был директором завода в Москве. За короткий срок он развалил коллектив: начались склоки, скандалы… И его сняли. Но он уже заболел «хворью высокого поста». К случаю или не к случаю упоминал:

— Вот когда я был директором завода…

В первые месяцы войны, не разобравшись в его душевных качествах, Гусева назначили комиссаром пятой дивизии. Он этому даже обрадовался. «Комиссар! При Чапаеве был комиссар Фурманов. Так вот я вроде Фурманова. Почетно!» — решил он и начал «комиссарить»: нелепо вмешивался в дела Михеева, путал их, срывал… Вскоре указом верховной власти институт комиссаров был превращен в институт замполитов. Это явилось ударом по самолюбию Гусева: он в душе никак не мог смириться с тем, что он не комиссар, а только заместитель командира дивизии по политчасти. У него появилась строптивость, старческая трескотня, болтовня. В дивизии он со всеми рассорился, как рассорился и с Троекратовым. Тот однажды сказал о нем:

— Старческий маразм у него.

И такой заместитель по политработе, вполне естественно, надоедал Михееву, казался тем разбитым лаптем на ноге, который хочется скорее сбросить.

— Где командир артиллерии? — проговорил Михеев, обращаясь к своему молодому адъютанту.

Гусев, стоя в углу блиндажа, кинул:

— Сам поехал за снарядами.

— Тогда? Тогда… тогда надо идти на позор… и… и, — Михеев еще не успел сказать: «отменить приказ командарма», как сто сорок пушек враз грохнули, и тут же хлынула на врага первая волна пехоты, как ей и было приказано.

Михеев ахнул, уже понимая, что теперь наступление приостановить невозможно, как невозможно приостановить выпущенный снаряд.

«Теряться не надо… Не надо теряться…» — мелькнуло у комдива, и он припал к щели. «Раз… Два… Три!.. — считал он про себя артиллерийские залпы. — Четыре… Пять… Пять, пять…» — считал он, ожидая шестого залпа.

Но шестого залпа не было. Наступила тишина. И тишина эта поразила Михеева. Он недоуменно посмотрел на всех, как бы спрашивая: «Что это такое? Смерть?» И снова посмотрел в щель.

Пехота, в том числе и батальон Коновалова, уже перебежала поляну, заросшую полынью, спустилась в овраги, стрелами идущие к высоте. Затем бойцы выскочили из оврагов и рассыпались по полю. Следом за этим в овраги влилась вторая волна пехоты. И вдруг на овраги обрушилась немецкая артиллерия. Казалось, будто кто-то сильнейший чем-то огненным бил по обрывистым берегам: взвихривалась пыль, взметывалась земля. А пехота, рассыпавшаяся на открытом поле, залегла, прижатая перекрестным пулеметным огнем.

Все это видел Николай Кораблев. Видел он и другое: как иногда на поле кто-то вскакивал, кидался вперед и тут же падал. Но не как живой: живой падает быстро, со всего разбегу, — а этот, будто о чем-то подумав, пошатываясь, склонялся к земле. Все это Николай Кораблев видел, но еще не понимал, что наступает катастрофа. Это сознавал и понимал Михеев. Он видел, что враг под перекрестным огнем положил на поле передовые отряды дивизии, отрезал отступление — бьет по оврагам, — и, главное, он теперь без всякого усилия будет добивать тех, кто перед ним залег.

«Да неужели крах?» — с ужасом подумал Михеев и, смертельно побледнев, стал маленьким-маленьким, будто ученик, не знающий урока, предупрежденный преподавателем, что за неуспеваемость будет исключен из школы.

— Да неужели крах?.. — прошептал он и кинулся на выход.

Путь ему преградил Гусев.

— Нельзя! Нельзя, товарищ генерал!

Михеев оттолкнул его и выскочил из блиндажа. За ним кинулись все остальные.

Николай Кораблев, чтобы не быть обузой, остался в блиндаже. Отсюда он видел, как Михеев и вся его группа скрылись в овраге, видимо, намереваясь пробраться к передовым отрядам, залегшим на поле. Так полагал Николай Кораблев, потому что им в это время руководило только одно чувство — спасти тех, кто лежал под ураганным огнем. Но Михеев и вся его группа вскоре выскочили из оврага гораздо правее поля и под сплошным огнем артиллерии и минометов побежали, то падая и скрываясь в воронках, то снова выскакивая.

«Через какой огонь пробились! — подумал Николай Кораблев, и вдруг ему одному в блиндаже стало жутко. — Да что же я тут остался?.. Не вооружен… Ничего не умею…» И в эту самую минуту его что-то стукнуло, какая-то сила бросила в угол блиндажа, и он безвольно сунулся лицом в сырой песок…

…Впоследствии Анатолий Васильевич в своем оперативном докладе писал:

«Беспрерывно в течение дня велись бои за «Проклятую высоту сто восемьдесят два». Здесь как бы сосредоточены были все усилия за последний удар Орловской дуги: немцы то и дело подбрасывали новые силы, пускали в ход танки, самоходные пушки. Наши танки вместе с дивизией генерала Михеева рванулись было на высоту, но пехоту сковал шквальный огонь противника. Безуспешны оказались и наши последующие атаки. Немцы все время подбрасывали свежие моторизованные части. Их авиация совершала частые и ожесточенные налеты. За один день мы совершили восемь атак и отбили четырнадцать. У «Проклятой высоты сто восемьдесят два» образовалось целое кладбище как наших, так и немецких танков, не говоря уже о трупах».

2

Николай Кораблев очнулся только к вечеру.

Стояла удивительная тишина, такая же, какая бывает в раннюю весну, когда с гор бегут потоки, а ты сидишь где-нибудь на повети сарая, прячась от дуновения ветерка, слыша только одно: булькают ручьи, пыхтит разрумяненная солнцем земля.

Такая тишина стояла и сейчас.

Открыв глаза, Николай Кораблев непонимающим взглядом посмотрел во все стороны и первое, что увидел, — это вырванный бок блиндажа, откуда дул прохладный ветер, а сам он, Николай Кораблев, полулежит, вытянув ноги. И ему приятно: он еще совсем-совсем маленький, укрылся на повети в горячий весенний день, кругом журчат ручьи.

В такой теплой задумчивости, в состоянии приятного детства Николай Кораблев пролежал бы, очевидно, долго, если бы… если бы не крысы.

Посмотрев на свои ноги, он увидел, как серая, лохматая и очень старая крыса острыми зубами рвала его брюки около кармана. Она рвала их клочьями и так старательно, как будто в этом и был весь смысл ее жизни.

«Что ей надо там? — подумал он. — И почему я ее не прогоню? Крикнуть… шевельнуться…» Но он не мог ни крикнуть, ни шевельнуться, а только в ужасе смотрел, как деловито и быстро крыса рвет брюки, пробираясь к карману. И тут он вспомнил, что Егор Иванович еще утром сунул ему в карман что-то завернутое в бумагу, сказав: «Возьми, милай! А то долго там проканителитесь, ну и перекуси». «Ага! — догадался он. — Она и пробирается туда… Там, вероятно, бутерброд».

В эту минуту выбежали еще две крысы, жирные, лоснящиеся. Они бесцеремонно оттолкнули первую и деятельно принялись трепать штанину. Старая отошла, порылась в уголке блиндажа и, взъерошившись, кинулась на молодых. Тогда они все три сплетаясь в клубок, мелькая хвостами, попискивая, покатились сначала по земле, потом по ногам Николая Кораблева. На писк откуда-то выскочили новые. Они остановились, глядя на дерущихся, затем мелкими шажками стали наступать на них, шевеля усиками, вытягивая отвратительные мордочки… И вдруг одна из них, вырвавшись из группы, моментально очутилась на груди Николая Кораблева.

Он вскрикнул. Нет, не вскрикнул, а так закричал, что у него что-то лопнуло в горле, и, весь сотрясаясь, вскочил на ноги.

Крысы моментально рассыпались.

Обильный пот хлынул с него… Рубашка, даже гимнастерка под мышками и на груди стали мокрыми. Чуть пошатываясь, он привалился к стене. Так он и стоял несколько минут, еще ничего не понимая, только думая, не сон ли это. Затем поднял голову, посмотрел вдаль.

Вдали, за оврагами, в вечерних сумерках виднелись танки. Они громоздились и на поле, где впервые прилегли передовые отряды, и вправо, на пригорке, куда ушел со своим штабом Михеев.

«Значит? Значит, страшный был бой… — подумал Николай Кораблев и только тут полностью пришел в себя. — А я здесь один… И эти крысы… Нет, нет! Отсюда надо бежать. Куда? Где они? Наверное, уже там, впереди…» — Он опустился на четвереньки и выбрался из блиндажа через пробоину, потому что ход в блиндаж был завален. Выбравшись, он свободней вздохнул, но, вспомнив про крыс, с отвращением передернулся и тем же путем, каким уходил от блиндажа Михеев, направился в овраг.

В овраге с изуродованными краями было тихо. Вначале Николаю Кораблеву попадались только глубокие воронки, но как только он отошел метров сто — сто пятьдесят, так сразу на него пахнуло тошнотворным, трупным запахом. Он зажал нос и заспешил, чтобы выбраться из оврага на поле, намереваясь пересечь его, обойти изуродованные танки и таким путем добраться до Михеева. Но, пройдя еще несколько метров, ища берега, по которому можно было бы выбраться в поле, он вдруг попятился: всюду лежали трупы. Они лежали, то распластавшись, то свернувшись клубком, словно что-то пряча у себя на животе; иные лежали просто и вольно, как бы намеренно прилегли отдохнуть. А вон совсем разорванные… где рука, где нога…

Николай Кораблев поднялся на берег и еще раз посмотрел на тех, кто навсегда остался тут, на дне оврага. И не слышал он в эту минуту трупного, тошнотворного запаха. Он стоял на берегу, сняв с головы пилотку, и шептал:

— Вот где вы, друзья мои, полегли… безыменные герои! Придет день, мы будем торжествовать победу… А вы? Нет, мы будем чтить память о вас, друзья мои!

И он вспомнил, как в конце прошлой войны, когда Германия была покорена, заболтали о мире такие деятели, как Ллойд-Джордж, Клемансо, Вильсон, и прочие. Болтая о мире, они готовили новую войну. «Принесем ли мы миру мир? Осилим ли мы тех, для кого война «мать родная»? — и в эту секунду Николай Кораблев услышал, как около него запели пчелы: одна, другая, третья. «Так поздно — и пчелы!» — подумал он и тут же почувствовал, как что-то ущипнуло его за край ладони. Он посмотрел ка ладонь. Из нее брызнула кровь. Догадавшись, что это кто-то в него стреляет, он упал на землю. Полежав несколько минут, перевязав платком руку, он, боясь наскочить на мину, пополз туда, откуда хлынула на врага дивизия Михеева.

«Может, кого-нибудь там встречу…» — подумал он и, спустившись в овраг, встал, шагая осторожно, все так же боясь нарваться на мину.

Выбравшись из оврага, Николай Кораблев увидел справа изуродованный, почти снесенный лес и несколько пушек. И он смело зашагал к пушкам в полной уверенности, что обязательно кого-нибудь около них встретит. Но когда подошел, растерянно остановился: он узнал ту батарею, у которой перед боем они были вместе с Анатолием Васильевичем, и вспомнил, как командарм беседовал с артиллеристами. Да вон у дороги и их пушечка. Она, раздавленная какой-то силой, распласталась… И около нее три человека. Вон тот маленький артиллерист, который так заразительно смеялся, хватаясь за живот. А этот — с крупными руками, как у «Вакулы-кузнеца». А вон тот — молчаливый, где же их заяц «Микитка»?

Николай Кораблев повернулся и посмотрел вдоль опушки.

Да. И там все изуродовано, примято, убито… Новое — только широкие следы от танков, а вон и танк «тигр». Он стоит позади батареи мертвый. Впереди же батареи метрах в ста — двухстах «кувшинчики», а около них и дальше поле усеяно танками.

— Ого! — тихо позвал Николай Кораблев. — Ого! — громче произнес он и крикнул: — Ого-о-о-о!

Никто не отозвался.

«Значит, наши все там, на высоте», — решил он и в сумерках пошел вперед, на «танковое кладбище».

Тут были всякие: маленькие и крупные, с яркими красными звездами на боках и мрачно-черные, тупорылые «тигры». Вон из-под одного виднеются ноги. Придавленные в коленях, они приподнялись, да так и остались торчать в воздухе. А это вот уже не танк, а груда сгоревшей стали и железа. Как все это горит! А с этого какая-то страшная сила снесла башню, завернула ствол пушки, изогнув его в дугу… И вдруг Николай Кораблев отступил на несколько шагов: из-под накренившегося танка показалась маленькая саперная лопаточка.

3

В то время когда вражеская артиллерия обрушила ураганный огонь на поля, овраги и леса, Михеев со всем своим штабом уже переправился на левый фланг дивизии и сидел перед рацией, вызывая командарма.

— Туго, туго, товарищ первый! — прокричал он, заслышав голос Анатолия Васильевича.

О том, что Михееву будет «туго», Анатолий Васильевич знал еще вчера, когда отдавал приказ повернуть дивизию на Орел. Но в данный момент командарм ничем помочь ему не мог: за этот месяц боев его армия «вымоталась», «поредела», а так называемые «неприкосновенные резервы» ему положено было пустить в дело только после взятия Орла.

— Держись!.. Насмерть!.. И чтобы ни одного немецкого танка на нашей стороне!.. — приказал он.

Михеев опустил отяжелевшие руки. Ему стало все убийственно ясно: командарм не поможет; две трети дивизии, отрезанные огнем артиллерии и минометов, залегли перед высотой — это было равносильно пленению; ночью немцы разбомбили мост через реку, и машинам со снарядами пришлось скрыться в лесу и там поджидать, когда саперы восстановят мост. Михеев знал, что у артиллеристов есть свой неприкосновенный запас снарядов, который они всегда берегут для удара «в лоб врага». И Михеев, взвесив все, сказал про себя: «Не теряться при трудностях!» — затем вскочил с походного стульчика и крикнул, обращаясь к своему штабу:

— Принять круговую оборону!

Тогда артиллерия пришла в движение, располагаясь на танкопроходимых местах, а впереди ее засела пехота.

Взвод Сиволобова, от которого осталось всего четырнадцать человек, расположился неподалеку от опушки леса, перед батареей. Пехотинцы быстро окопались, то есть каждый построил себе «кувшинчик» и скрылся в нем. Скрылся и Сиволобов. Уютно устроившись в окопчике, он вскоре выглянул оттуда и осмотрелся. Справа от них — шоссейная дорога Мценск — Орел, прямо — поле, гладкое и ровное, как ток, левее — овраги, извилистая речушка с крутыми берегами… И Сиволобов опытным глазом определил, что танки пойдут не по дороге и не через овраги, а именно вот по этому ровному полю.

— Ну, ну! Живем! — сказал он своему соседу, молодому бойцу Сереже. — Живем, говорю, Серега! Только не турись!

— Это чего, дядя Петя, «не турись»? — спросил тот.

— Так у нас на Волге говорят. Не торопись, значит, не беснуйся. Бей в переносицу врага, как медведя. Заторопишься, руки затрясутся, мазать будешь. А промазал, тебя — хлоп! — И Сиволобов смолк, видя, как в полукилометре от них появился танк «тигр».

— Знакомец наш, Серега! — пошутил Сиволобов. — Братка тому, которого мы с тобой полонили. Вишь, форсит, дескать, мне все нипочем и все трын-трава!

Танк и в самом деле развернулся, затем стал вполуоборот, как бы красуясь собой, потом осторожно, будто человек, боясь промочить ноги, двинулся вперед и вдруг, сорвавшись, понесся прямо на опушку…

Слышали ли бойцы выстрелы? Вряд ли. Они только увидели, как танк со всего разбегу споткнулся и начал кружиться, точно жук с переломанной ногой.

— Молодцы артиллеристы: лапку «тигру» подбили! — пояснил Сиволобов Сереже. — И гляди, гляди! — тут же вскрикнул он.

Откуда-то из укрытия вышел второй танк. Подскочив к первому, он остановился, видимо, намереваясь взять того на буксир.

— Дура! Дурак! — удивленно покачивая головой, прокричал Сиволобов. — Наши-то ребята ведь уж прицелились. А этот нюхаться подошел. Они ему… — Сиволобов не успел договорить, как позади грохнул пушечный выстрел, потом второй, третий…

И танк вспыхнул, словно костер, облитый нефтью. В ту же минуту немецкая артиллерия обрушилась на овраги, затем огонь упал на опушку, где стояла советская батарея.

— Кройся, Серега! — вскрикнул Сиволобов и, прикрыв голову саперной лопаточкой, скрылся в окопчике.

Над ними все гудело, ревело, охало, смертельно вздыхало. Так пять, десять, двадцать минут. Казалось, не будет конца. Сиволобову вдруг захотелось пить. Он припал к влажной стенке окопчика и начал сосать, губами ощущая, как дрожит земля, будто кто ее бьет кувалдой. И снова все смолкло. Сиволобов высунулся, посмотрел на батарею. Там лес был почти снесен, некоторые пушки разбиты, разбросаны.

«Значит, покрошил ребят!» — подумал он и удивленно улыбнулся: от артиллеристов выскочил с ленточкой на шее заяц. Сначала он сиганул было в сторону немцев, затем сделал крутой поворот и маханул к лесу. Это был «Микитка». Следя за бегством «Микитки», Сиволобов увидел и другое: справа, из лесочка, три артиллериста выкатили маленькую пушечку и вместе с ней скрылись в канаве у дороги.

— Ага! Это та, язвительная, — проговорил Сиволобов, ни к кому не обращаясь. — «Подкалиберный снаряд», — вспомнил он слова Николая Кораблева. — Язвительная! Стукнет, дырочку в палец сделает, а танку смерть неминучая!

Артиллеристы — истребители танков — выставили ствол пушки и нацелились. Сиволобов посмотрел в ту сторону, куда они нацелились, и увидел, как оттуда, с немецкой стороны, обходя догорающий танк, выскочили три «тигра». На них лепились десантники. Это напомнило Сиволобову тарантула. Однажды он видел, как через тропу переправлялся тарантул, весь облепленный тарантулятами. Сиволобов тронул тарантула соломинкой, и с него осыпались тарантулята, оголяя его, тощего, длинного.

— И этих мы сейчас ссыплем! — проговорил он, держа наготове автомат, и с этой минуты стал только сам собой. Взрыв снарядов, полет пуль, движение танков — все оценивал так: «На меня!» — или: «Мимо!» Когда снаряды разрывались вдалеке, он произносил: «Мимо!» Но вот снаряды начали рваться рядом, и он сказал: «На меня!» — и бил, как бы защищая только себя, только свой «кувшинчик». Даже когда пушечка выстрелила, издав тоненький, заунывный звук, а передний танк как-то ерзанул, ткнулся рылом в землю, Сиволобову показалось, что этот танк подбил именно он. С подбитого танка соскочили десантники, как тарантулята с тарантула. Два другие, тоже развивая бешеную скорость, помчались вперед. Побежали и немцы. Они, очевидно, не предполагали, что перед батареей залегла советская пехота, и бежали во весь рост, не укрываясь… Сиволобову казалось, что все они бегут на него и падают только от его пуль, хотя в это время по врагу били четырнадцать пехотинцев. Со стороны же батареи снова грохнули выстрелы, резкие, гулкие. Один из снарядов попал в «лоб» «тигру» — вспыхнул фиолетово-оранжевый свет, и искры брызнули во все стороны. Танк от удара пошатнулся, но тут же с силой рванулся вперед. И новый снаряд — в бок, как таран… Все полетело со стальной брони. Но третий танк пробился. Вот он рядом, совсем рядом… Сиволобов метнул в него бутылку с горючим. Пламя вспыхнуло и смахнулось, угасая в воздухе. Под гусеницами «тигра» хрустнула маленькая пушечка, и стальное чудовище поползло дальше, подминая под себя пушки, артиллеристов. Раздался еще выстрел, и, очевидно, последний. «Тигр» запрокинулся и упал набок.

— Ага, не прошел! — вскрикнул Сиволобов и снова сосредоточил все свое внимание только на десантниках.

Немцы-десантники, ссыпавшись с танков, окапывались на поле, очень близко от опушки: слышались их лающие вскрики.

— Ну, эти меня не возьмут! Этим я не дамся! — решил Сиволобов, прицелясь, выстрелил и увидел, как немец привскочил, вскинул руки и сунулся лицом в землю. — Этих я вот эдак! — добавил Сиволобов, прицеливаясь во второго немца, и… не успел спустить курок. Впереди поле почернело: по нему, как стадо буйволов, неслись два или три десятка стальных чудовищ. Сиволобов дрогнул, сжался, глубже уходя в окопчик.

«Нет, эту силу мне не переломить…» — с ужасом подумал он. И мелькнули перед ним Волга, степи заволжские, раздольные и звонкие, и колхоз на реке Иргизе… Арбузы и дыни… Родные и знакомые… И вот уже плачут жена и дети… Все, все, что пережил Сиволобов за свои годы, — все пронеслось перед ним, и он, закрыв лицо руками, еще глубже ушел в окопчик… Но вскоре, заслышав знакомый гул позади себя, приподнялся: на место разрушенной артиллерии стали советские самоходные пушки, которые враз ударили по вражеским танкам.

Остальное Сиволобов помнит, как в забытьи. Слышались выстрелы, какой-то гром и грохот… И вдруг над ним почернело, затем широченная визжащая гусеница жамкнула край «кувшинчика», чуть не коснувшись головы Сиволобова.

«Мимо!» — хотел было крикнуть Сиволобов, но «тигр» насел на «кувшинчик», завертелся — и земля сдавила Сиволобова такими сильными, смертельными тисками, что он, задыхаясь, мысленно крича о помощи, потерял сознание.

4

Сиволобов очнулся только под вечер, когда бои стихли. Очнувшись, он протер глаза и посмотрел вверх: над ним громоздилась стальная куча, и с нее что-то капало. По опыту Сиволобов знал, что подбитый танк всегда, будто человек в бане, потеет. И сейчас с танка катился своеобразный «пот».

— О-о-о! Живем! Обошла меня смертушка… Ну, и молодчина — красавица беззубая!.. — усмехнувшись, прошептал Сиволобов и начал шарить около себя. — А где же она, лопаточка?..

И не то, что земля сжимала его в смертельных тисках, и не то, что над ним висела стальная громадина, а то, что нет лопаточки, привело его в ужас.

— Без ее, — проговорил он, как будто объяснялся перед толпой, — без ее я дермо… А-а, — чуть спустя догадался он. — Чучело ты гороховое! Да ведь ее землей засыпало! — И он стал отгребать землю, переваливая ее то в одну, то в другую сторону: вскоре пальцы онемели и по всему телу пошел холод. — Или ты и в самом деле решила меня задушить, земля? — со стоном произнес он и, передохнув, снова принялся искать лопаточку, беседуя с землей, иногда лаская ее так же, как когда-то, в молодости, ласкал свою жену.

…Увидав лопаточку, Николай Кораблев отступил на два-три шага и в ту же секунду услышал раздольную волжскую песню. Кто-то пел там, под танком, пел с такой тоской, будто последний раз.

«А-а-а в степи глухо-о-о-ой за-а-мерзал ямщик…» — пел человек, выбрасывая землю.

Николай Кораблев опустился на колени, придержал за конец лопаточку и крикнул:

— Кто?..

— Я! Мертвец! — чуть погодя послышался ответ. — Земля меня давит. Земля! Кто бы другой, обида была бы не та. А тут — земля. Я ее тридцать лет пахал, удобрял, а она меня давит! Ты кто будешь? По голосу — русский! А раз русский, беги ищи другую лопаточку и выковыривай меня из могилки!

Николай Кораблев кинулся искать лопаточку. На пути попадались воронки и что-то липкое. Скользя по этому липкому, он метался, как человек, видя повешенного, когда надо перерезать веревку, а ножа нет. Наконец он натолкнулся на что-то звонкое. Это был тесак. И он тесаком начал копать землю. Тогда человек из-под танка, прерывая песню, сказал:

— Чем выковыриваешь?

— Тесак какой-то…

— А-а-а! Давай обмен произведем. Только смотри, не убеги: с лопаточкой я и один выберусь. Сто лет рыть буду, а выберусь… А с тесаком что? Впрочем, я и с тесаком выберусь! — пригрозил он. — На! — крикнул он, выбрасывая лопаточку и одновременно забирая тесак.

Николай Кораблев опустился на колени и принялся рыть землю. Он рыл ее быстро, со всей силой, слыша, как из-под танка несутся заунывные слова:

— «А-а-а в степи глухо-о-о-ой за-а-мерзал ямщик…»

Уже совсем стемнело, когда маленькая дырка превратилась в лазейку. Человек из-под танка, протянув руки Николаю Кораблеву, сказал:

— А теперь, милай, тяни меня, как теленка из утробы матери. Ну, поддай! Ну, поддай! — прикрикивал он. — Ну еще! Еще! Эх!..

Николаю Кораблеву, пока он тянул человека из-под танка, показалось, что тот какой-то вялый, будто без костей. Но вот человек очутился на земле и весь ожил, затем моментально повернулся к танку и полез обратно.

— Ты чего это? — удивленно спросил Николай Кораблев. — Я тебя второй раз тянуть не буду: сил нет.

— А сапог? Сапог там остался…

— Да ну его. Новые найдем. Уходи-ка оттуда, а то танк навалится и придавит тебя, как мышонка. Вот тебе и сапог!

Человек вынырнул из-под танка, сел, пряча под себя босую ногу, и, протянув руки Кораблеву, сказал:

— Ну, приблизься! Дай поцелую спасителя своего. Ни имени, ни роду твоего не знаю, а клянусь душой всей своей: должник твой на веки вечные! И вот тебе клятва моя… — Он крепко в губы три раза поцеловал Николая Кораблева, затем обнял слабыми руками и снова сказал: — Где мы теперь есть? Где наши, где те? И нет ли у тебя чего пожевать? Хлеб — сила, а без хлеба человек — пузырь.

— Наши там, — Николай Кораблев махнул рукой в сторону высоты.

— Э-эх! — с завистью сказал человек. — Значит, мы с тобой отставшие? Не годится! А насчет пожевать?

Николай Кораблев вспомнил, что у него в кармане бутерброд. Достал, развернул. Послышался запах ветчины… И вдруг ему самому захотелось есть, да так — до тошноты.

— Вот, — сказал он, подавая бутерброд, думая: «Неужели он возьмет все и съест? А я?»

Но тот осторожно развернул бутерброд, разломил его и, подавая одну половинку Николаю Кораблеву, сказал:

— Этим даже червяка не заморишь. И, однако, пища. Ты знаешь, чего? Посиди тут, а я пошарю: у мертвых всегда есть чего забрать, — и пополз во тьму.

Николай Кораблев посмотрел в ту сторону, куда тот пополз, и удивленно подумал:

«Какой живучий! Наш брат на его бы месте охал, ахал, а этот выбрался из-под танка и пополз доставать «жратву».

Человек вскоре вернулся, сел против Николая Кораблева и сказал:

— Где тесак-то? Ух, мертвяков там навалено! Атака тут была, да и не одна, — и, взяв тесак, стал им что-то ковырять; он ковырял долго, затем произнес: — Консервы. Коробка большущая. Хлеб у мертвых или что открытое брать нельзя: яд трупный может погубить. А консервы можно. Яд! Оно и в живом человеке его много. Ну вот, открыл. Теперь приступай к трапезе… Так ты говоришь, наши высоту-то смахнули?.. Эх! Эх! Ну, ешь да айда-пошел. А то они в Орел одни войдут, а мы с тобой — хвостовой обоз. Только вот как быть с сапогом?

В эту минуту со стороны высоты «сто восемьдесят два» взвилась ракета, потом вторая. Вспыхнув в вышине, опоясав круг, они медленно опустились на землю.

— Э-э-э! — проговорил Сиволобов, отсаживаясь от Николая Кораблева. — Ты на какую надобность меня спасал? — и направил тесак ему в грудь. — Шпиен ты или кто? А? Ну, говори! А то вот пропырну насквозь душонку твою. Ракетки-то немецкие на высоте, а ты меня туда… А ну, говори!..

— Да погоди! Что ты, с ума спятил? — уже чувствуя прикосновение острого кончика тесака, проговорил Николай Кораблев. — Я ведь тоже был оглушен… Там оглушен… в блиндаже… И поднялся недавно… Иду и думаю: «Наши там, на высоте». Ну, отними тесак, а то вот дам по морде коробкой!..

— А-а-а! Ну, тогда другой скандал, — промолвил Сиволобов, отнимая тесак от груди. — Тогда мы с тобой пара-гагара… И давай улепетывать отсюда к своим, не то немцы могут ночную атаку сыграть и, как тараканов, нас тут придавят. Айда-пошел! Только вот сапог…

— Сними с кого-нибудь, — посоветовал Николай Кораблев, шагая за ним.

— Нет! С мертвого, нет! Ничего: у меня ноги привычны, — и, стянув второй сапог, он хотел было его бросить, затем сказал: — Пригодится. Зачем добро кидать? А там новые попрошу. А этот сдам. Ты как шел-то сюда?

— Через овраг.

— Вот им и давай назад.

— Но ведь там трупы…

— Мертвых бояться нечего. Живых бойся! — И Сиволобов первым нырнул в овраг.

5

Михеев в этот день был измотан, как конь после длительного бега: у него даже голова болталась, будто перебитая шея его еще не зажила от раны. Утром, в начале наступления, когда передовые отряды полегли на поле, а у артиллерии не оказалось снарядов, ему показалось, что все проиграно и слава, завоеванная пятой дивизией, теперь покроется позором.

Так казалось ему, полковнику Михееву, вначале. Сейчас, уже в ночь, он, вернувшись из боя, хлопнул себя руками по коленям и крикнул:

— Водки!

Залпом выпив стакан водки, поданной Егором Ивановичем, он, погладив грудь, еще сказал:

— Мало-мало честь спасли. Но… едет командарм… Будет баня. И неужели он не примет во внимание, что мы отбили четырнадцать атак? Прибрать стакан! И дай мне кофе, — взяв в пригоршню кофе, он пожевал, пососал и сплюнул. — Ну вот, водкой не пахнет, а сила прибавилась. Во мне! А в дивизии — пустота. Боже мой! — простонал он. — Две тысячи!.. Две тысячи положили мы… Но они-то шесть, шесть…

— Идут, товарищ полковник! — сказал адъютант и вытянулся, хотя ему и хотелось брякнуться на землю и спать, спать, как спят юноши.

В блиндаж вошли Анатолий Васильевич и Макар Петрович, оставив своих адъютантов на воле. Михеев встал, но закачался и, присев, сказал:

— Разрешите сидеть, товарищ командарм?

— Чего уж «разрешите», когда сел! — тоненько проговорил Анатолий Васильевич. — Сел… Вообще сел, и по уши в грязь! — строже добавил он. — Ну, что же думаешь делать, удалой генерал?

— Наступать не могу, — с болью ответил Михеев. — Нет людей…

— Ага! Тебе людей? Нет, братец, изволь наступать. Две тысячи уложил и — «наступать не могу»? Нет, наступай! Приказываю! Что стряслось? Расскажи-ка нам…

Михеев испуганно улыбнулся.

— Не улыбайся, а рассказывай! — прикрикнул на него Анатолий Васильевич.

— Не подвезли снаряды.

— Не подвезли снаряды… Та-а-к… А потом?

— Потом подвезли, товарищ командарм. Через два часа. Но четырнадцать атак, товарищ командарм! Четырнадцать… и три танковых. Семнадцать! Как из-под земли вылезли. Ведь шесть тысяч перемололи!

— Не шесть. Это тебе привирают. Пять. Знаю. Так, так, так, — Анатолий Васильевич хотел было встать и по привычке пройтись туда-сюда, но в блиндаже этого было сделать невозможно; повернувшись к начштаба, он сказал: — Слышали, Макар Петрович? Снарядики не подвезли. Что ж, судить будем? Кого? А вот этого удалого генерала. Пока он еще не нарядился в генерала, полковник — легче.

У Михеева все одеревенело.

Макар Петрович тихо засмеялся, сказав:

— Испытание огнем.

А Анатолий Васильевич из нагрудного кармана вынул листочек и подал его Михееву.

— Вот тебе телеграмма. Читай!

Михеев взял телеграмму, уставился в нее невидящими глазами. Долго и сосредоточенно читал и только спустя некоторое время разобрал:

«Герою Советского Союза генерал-майору Михееву Петру Тихоновичу. Поздравляю со званием генерала, желаю успеха. И. Сталин».

Анатолий Васильевич снова хотел было встать и по привычке пройтись туда-сюда, затем вдруг звонко рассмеялся, через стол пожимая руку Михеева:

— Поздравляем, товарищ генерал! Поздравляем! А это — тебе банька: будь осмотрительней следующий раз и все перед выступлением проверяй, на ах в бой не ходи, потому что тебе в дивизию не чурки посылают, а людей. У этих людей семьи есть, родные есть, и сами они жить хотят. А ты их — под огонь… Вишь, сам-то как побледнел, когда сказали: «Судить будем». Честь свою боишься затоптать, жить хочешь? А те, кто пал там, на поле брани, жить не хотели, что ль, чести, что ль, у них нет, мечты нет? Чурки? — снова рассердившись, вскрикнул Анатолий Васильевич. — Ну, растолкуйте ему, товарищ начштаба!

Макар Петрович устало вздохнул и заговорил, поводя пальцем по столу, не глядя на Михеева:

— Ваша ошибка, если это можно назвать ошибкой, товарищ Михеев, заключается не в том, что вовремя не подвезли снаряды. Хотя это тоже ошибка. Ваша ошибка заключается в том, что вы не поняли всего того значения, какое имеет эта высота для немцев. Вы бились здесь не просто за высоту, а за Орел.

— Так, так, так! — подтвердил Анатолий Васильевич.

— Ваша ошибка заключается в том, — продолжал Макар Петрович, все еще не глядя на Михеева, — что вы уже генерал, а думаете, как сержант: вы доверились разведке, которая вам донесла, что на возвышенности имеется то-то и то-то, такие-то и такие-то силы. Вы этому поверили и успокоились. А надо было подумать шире: перед вами не просто возвышенность, а город Орел.

— Да ведь я… — заикнулся было Михеев.

Макар Петрович глянул на него.

— Не перебивайте: мы тоже ведь устали. Слушайте! Вместо того чтобы понять все значение этого наступления, вы сломя голову кинулись в бой. Экое геройство! Семнадцать контратак! А вы думали, две-три? Оказалось, враг бросил на вас резервы из-под Орла. Вот почему семнадцать контратак. Вы же до сих пор думаете: подвези вовремя снаряды — и дело в шляпе.

— Ну, так судите за это! — горестно произнес Михеев, хотя сам уже понимал, что он со своей дивизией выдержал не просто бой, а последний и решительный бой за Орел, и, понимая это, он в душе уже решил, что судить его не будут, поэтому так обиженно и произнес: — Ну, так судите за это!

— Ишь какой! — воскликнул Анатолий Васильевич. — Готов на всех парах в тюрьму.

— Мы не судить приехали, а учить, — продолжал Макар Петрович. — Объективно операция, по мнению товарища командарма, прошла блестяще.

— Точно, совершенно верно! — тоненько заметил Анатолий Васильевич. — Объективно — блестяще: хотел этого или не хотел Михеев, но он измотал врага и обескровил его.

— Это объективно, — нажал Макар Петрович. — Не растерялся, сумел перегруппироваться и мастерски сбил врага.

— Мой ученик! Мой! Мой! — с явной гордостью сказал Анатолий Васильевич.

— Но субъективно вы бы могли сделать гораздо больше. Вы могли бы быть на высоте. А сейчас? Начинай все сначала…

Как раз в это время, узнав друг друга дорогой, подошли к блиндажу Николай Кораблев и Сиволобов. Тут их задержал часовой.

Услыхав голос Николая Кораблева, Егор Иванович от блиндажа крикнул:

— Пропусти, эй, паренек! Наш это, доподлинный.

— Их двое, — ответил часовой из тьмы.

— И два наши, доподлинные. Пропусти! — подтвердил Егор Иванович и пошел навстречу Николаю Кораблеву; подойдя, он пожал ему руку и с присвистом, как бы восхищаясь всем этим, сказал: — Ну и ну! Ну и была война! Я еще такой не видел. Мы с генералом своим до усталости дошли.

— Он где? — еле ворочая языком, спросил Николай Кораблев.

— Там, в блиндаже. Идет великое совещание. Даже меня выставили. Айдате-ка ко мне во дворец, — и Егор Иванович повел Николая Кораблева куда-то во тьму.

Когда они, Николай Кораблев и Сиволобов, сошли в маленький блиндажик Егора Ивановича, то последний так обрадовался, что просто не знал, что делать с гостями. Раздувая самовар, он говорил, удивленно крутя большой головой:

— Не гнушаемся мы вот друг другом — за это и спасибо советской власти! К Егору Ивановичу гость такой зашел, не гнушается. А кто с тобой-то, Николай Степанович?

— Дружок мой, Петр Макарович Сиволобов.

— Ну-у? Который Сиволобов? — Егор Иванович взял ночник-коптилку, поднес его к лицу Сиволобова и еще более удивленно произнес: — Это ты «тигра» полонил? Ну, герой, брат! Ах, батюшки! Рад-то я как! — и снова принялся раздувать самовар, спрашивая: — С рукой-то что у вас, Николай Степанович?

— Обожгло чем-то, — ответил Николай Кораблев, устало развязывая грязный платок.

Сиволобов посмотрел ранку, сказал:

— Ничего. Здесь она, смертушка, насытилась и по пустякам человека не трогает. Это ей — ранка такая — тьфу!

Егор Иванович, ставя на стол вскипевший самовар и к чему-то прислушиваясь, тревожно произнес:

— Совещание великое идет. Как бы нам с генералом баньку не дали…

— Товарищ командарм, что делать? Мы слушаем вас, — закончив «внушение», обратился Макар Петрович к Анатолию Васильевичу. — Мы вас слушаем, товарищ командарм!

Анатолий Васильевич все-таки не удержался и прошелся туда-сюда, затем остановился перед столом.

— Людей в дивизии мало? Да, мало! А там что? «Крабы». Артиллерией их разнести трудно и даже невозможно. Значит… Сабит ранен. Очень жаль, как сына жаль. Галушко! — крикнул он.

И Галушко тут же предстал перед генералами.

— Романова сюда! Быстро, на крыльях! — а как только Галушко скрылся, Анатолий Васильевич продолжал: — Что такое «краб»? Только прямое попадание бомбы может повредить ему. Но человек может повредить гораздо больше. К «крабу» есть подходы. Романов с ребятами подберется с тыла и — гранатками. Гранатками и ножичками… Обезвредят! А по пути заглянут и в другие окопы, блиндажи. Это будет неожиданность. Другая неожиданность: у меня есть пять гвардейских минометов-«катюш». И третья неожиданность — надо их всех ослепить. У нас и такое средство есть. Я сегодня проезжал мимо одного аэродрома и видел это средство. Да, кстати, где Николай Степанович? Рассказывали мне, он был на аэродроме и смотрел воздушный бой.

— Батюшки! — всплеснув руками, вскрикнул Михеев. — А я о нем совсем забыл!

Тогда Анатолий Васильевич в упор посмотрел на него и произнес, раздельно отчеканивая каждое слово:

— За него-то ты будешь отвечать передо мной…

…Николай Кораблев, Сиволобов и Егор Иванович сидели за самоваром и богато чаевничали. Первые кружки горячего чаю они выпили молча и жадно, как утомленные путники в жару пьют воду из ручья.

— Только-только в горло попало! — проговорил Сиволобов, подставляя под кран самовара пустую кружку.

Выпили по второй, потом по третьей.

— Зело хорошо! — полушутя проговорил Сиволобов на седьмой кружке.

И в тот момент, когда самовар «дал течь», а Егор Иванович снял его со стола, намереваясь снова «зарядить», — в это самое время откуда-то со стороны в маленькое окошечко блиндажа ударил такой свет, что огонек коптилки совсем поблек, а Егор Иванович так и застыл, держа самовар за ручки, намереваясь вытряхнуть из него золу. Сиволобов выскочил наружу и оттуда крикнул:

— Идите-ка! Идите посмотрите, светопреставление какое!

Весь противоположный берег долины, вся высота были залиты таким ярким светом, что все блестело, сияло так, как будто солнце все свои лучи сосредоточило именно только там… Отраженный свет падал и на этот берег, особенно сильно на верхушки берез и сосен.

— Светопреставление… — растерянно повторил Сиволобов, видя, как гигантские струи света вырываются из мелкого кустарника и, рассеиваясь, падают на вражеский берег. — Прожектора… — пояснил он Николаю Кораблеву. — Батюшки! Сколько их! Сотни, — и смолк, даже пригнулся: на высоте начали рваться снаряды, но не артиллерийские, а какие-то особенные. Они неслись откуда-то почти молча и рвались, вспыхивая кострами… А вслед за этим на высоте забегали люди, быстрые и, казалось, легкие, как тени.

— «Катенька» отработала, — шепотом передал Сиволобов и, увидев, как из лесу двинулась пехота, кинулся за ней, вскрикивая: — Айда-пошел! Айда-пошел! — но, наколов ногу, недоуменно произнес: — Без сапог-то? Куда же мне?

Егор Иванович сбегал в блиндаж, принес сапоги и, подавая их Сиволобову, проговорил:

— Возьми. Генералу было приготовил, да найдем.

— Благодарим, Егор Иванович! — И Сиволобов в новых сапогах ринулся за пехотой, а за ним и Николай Кораблев.

Глава десятая

1

На рассвете второго августа тысяча девятьсот сорок третьего года с высотой «сто восемьдесят два» все было покончено: поврежденные пушки, танки, пулеметы, минометы, склады с боеприпасами и продовольствием — все досталось пятой дивизии.

В это утро, на рассвете, вместе с Сиволобовым на высоту попал и Николай Кораблев. Он и особенно Сиволобов ожидали, что им придется вступить в жестокую рукопашную схватку. Но на возвышенность они поднялись последними, потому что оба были измучены и тянулись в хвосте. Здесь они увидели, что вся площадка, занимаемая врагом, завалена трупами. Трупы лежали всюду: около блиндажей, окопчиков, «крабов». Было странно то, что почти ни один фашист не был убит пулей: каждый из них лежал или с распоротым животом, или с перерезанным горлом.

— Не ухватили мы, не ухватили! — горестно жаловался Сиволобов. — Ай-ай! — тоненько вскрикнул он. — Иных ножичками почиркали, а этих вот «катюша» погладила. Вишь, этому черепушку снесло. Остальных — ножичками… Ай да пластуны!..

Николай Кораблев вспомнил, что пластунов он видел в батальоне Коновалова. Гибкие и стройные, вооруженные маленькими, присланными в подарок от Златоуста ножами, пластуны ползали, как ужи, перебегали поляны, как серны, взбирались на горы легко и просто, а ходили бесшумно, как тени.

— Так это наработали пластуны? — спросил Николай Кораблев, глядя на трупы.

И все сметено: деревья, до этого зеленые, красивые, теперь торчали обугленными стволами; земля выжжена, будто на нее пала огненная лава… И всюду трупы, трупы, трупы, подбитые, изуродованные танки, пушки, пулеметы. А надо всем этим — убитым, исковерканным, сожженным — солнце.

2

— В Орел! Давай в Орел: туда рукой подать, — бормотал Сиволобов, шагая через трупы, как через разбросанные бревна. — Жили-то как!.. Жили!.. И перины тебе, и зеркала тебе. Ух, ты! А у этого и ванночка была.

Ближе к центру, там, где, очевидно, находился штаб, валялись распоротые перины, битые зеркала, столы и стулья всех видов и опрокинутая ванна.

— Айда-пошел! Айда-пошел! — заторопил Сиволобов Николая Кораблева и, взобравшись на горку, добавил: — Наперекосок давай! А то наши-то во-он где: вышли на дорогу. Давай наперекосок — и догоним!

Где-то что-то методически стукало, как будто кто-то заколачивал огромным молотком сваи. Стуки эти неслись из отдаленности. Николай Кораблев прислушался и определил, что советские части уже бьют врага за Орлом.

«Если верить Анатолию Васильевичу, то здесь свершилось величие! — радостно подумал он. — Значит, мы победили и нам не будет стыдно перед человечеством. Да и перед самими собой, черт возьми!»

Вскоре они, идя «наперекосок», переправились через запасные немецкие окопы с обвалившимися стенками, обошли перепутанную колючую проволоку, вышли на шоссе Орел — Мценск и… тут неожиданно опередили свою дивизию.

По шоссе шли танки с вмятинами и царапинами; на иных не совсем ловко работали гусеницы. Эти напоминали человека, натершего ноги: идет — и остановится.

За танками двигались пластуны. Они, присвистывая, пели песни, плясали, откалывая такие коленца, что Сиволобов воскликнул:

— Вот это да-а! Мы, пехотинцы, так не умеем. Наши-то вон бредут…

За пластунами шли пехотинцы. Их было не так-то много: может, три-четыре тысячи и те почти наполовину с перевязанными лбами, прихрамывающие. Казалось, всем им хочется одного — лечь и заснуть прямо вот тут, на шоссе. Но спать было не время, и вот кто-то в голове дивизии затянул песню.

— Не надо! Отставить! — крикнувший вышел из рядов.

Это был Коновалов. Увидав Николая Кораблева, он вяло козырнул, но в глазах блеснули искорки. Николай Кораблев не встречался с ним с того самого часа, когда они разговаривали в блиндаже у Михеева. И тут, припомнив, как Коновалов во время наступления вырвался вперед своего батальона и ринулся на врага, Николай Кораблев произнес:

— А я вас тогда видел…

Коновалов не сдержал радости и, невольно расплываясь в улыбке, проговорил:

— Я так и думал: видите вы меня. Ну, а вы как: вкусили?

— Да, я потом пошел… с последними. И попал, знаете, в такое. Перепугался — ужас! Подумал: «И чего меня потащило? Бежать надо обратно». И тут же мне стало стыдно: убегу, а ваши ребята про меня скажут: «Потрепался, что пойдет в атаку, и удрал».

— Ну, и как же, вперед-то?

— Сказал себе: «Нет, меня не убьют» — и пошел. А потом вот друга встретил, Петра Макаровича.

Коновалов чуть подумал.

— Такое и с нами бывает. Дрянное это чувство — страх. Заберется мыслишка: «Убьют!» — и падаешь на землю, дрожишь весь, как сукин кот.

— А как же вы там вперед: зигзагами?

— «Нет, меня не убьют!» — такие мысли, что и у вас.

— Ну вот!.. Вишь, ты!.. И со мной подобное же… — как-то растерянно произнес Николай Кораблев.

Пока они, стоя на шоссе, разговаривали, мимо них прошла пехота, а за пехотой тянулась коляска, запряженная парой лошадей. В коляске сидел Михеев, привалясь в уголок, задрав кверху обнаженную голову. На козлах — кучер, а рядом с Михеевым — его молодой адъютант. Он заботливо придерживал комдива.

«Не убит ли?» — тревожно подумал Николай Кораблев и крикнул:

— Что с генералом?

— Спит, — тихо ответил адъютант. — Не шумите…

Но Михеев уже проснулся. Увидев себя в коляске и то, что коляска плетется в хвосте дивизии, он проворчал:

— На кой черт затащили меня в эту кошелку? Где машина?

Адъютант моментально очутился на дороге и, виновато моргая, пролепетал:

— Вы же уснули, товарищ генерал… Ну и жалко… Ведь уж сколько ночей без сна!..

Михеев недовольно крякнул, слез с коляски, размялся, проговорил:

— Ванюха такое не состряпал бы! Раз сказано: «Вперед» — значит, вперед, хотя бы и мертвого!

Он теперь всегда упрекал своего нового, еще неопытного адъютанта тем, что «Ванюха бы так не состряпал!» И адъютант, обижаясь на упреки, выработал ответ:

— Неизвестно, как бы поступил: мертвый ведь!

— Ты опять за свою песенку? Сказано: машину мне! — вскрикнул Михеев и неожиданно ласково потрепал за плечо адъютанта. — Не сердись. Это я так. А ты молодец! Люблю тебя. В Орле получишь орден. Обязательно! У Анатолия Васильевича буду просить, — и, увидав Кораблева, стесняясь, проговорил: — Ну вот, Николай Степанович, за семейным раздором вы нас застали.

В эту минуту подошла машина, в которой! сидел Егор Иванович со своими кастрюлями, самоваром. Михеев, как бы оправдывая свое раздражение, проворчал:

— Ну вот, видите, Николай Степанович, какой номерок откололи? Меня в коляску, а самовар и хурды-бурды в машину. А ну, вылетай оттуда!

— Слушаюсь, слушаюсь! — И, намеренно по-стариковски покряхтывая, боясь, что генерал выбросит все кухонное хозяйство в канаву, Егор Иванович быстро выбрался из машины.

— Садитесь со мной, Николай Степанович, — предложил Михеев. — Скоро в Орле будем.

Николай Кораблев с сожалением посмотрел на Сиволобова, расставаться с которым ему не хотелось, особенно теперь, когда близок Орел, а там, за Орлом, и село Ливни. Заметив такое, Михеев сказал:

— Садись и ты, эй, вояка!

Машина, свернув с дороги, помчалась полем, обгоняя пехоту. Михеев, внимательно посмотрев на пехотинцев и видя, как они поредели, ни к кому не обращаясь, тихо проговорил:

— Вот к чему ведет непродуманность командира. Проклятая высота, — и, подождав, добавил: — Гусев убит.

Николай Кораблев хотел было спросить: «Как же это?», но Михеев продолжал:

— Страшное с нами было. В центр прорвался немецкий танк. Мы сбежали в блиндаж. Танк — на блиндаж и давай давить. Все с потолка посыпалось. Гусев выскочил, — противотанковой гранатой танк повредил и осколком — сам убит. Жалко! Хороший человек был! — и снова, чуть подождав, борясь с одолевающим сном: — Да-а, батарея одна героически дралась. Шестнадцать пехотинцев и двадцать четыре артиллериста сдержали напор танков. Пять «тигров» подбили, сожгли… Из сорока человек в живых осталось шесть. Командарм, согласовав с Рокоссовским, на самолете выслал донесение товарищу Сталину. Просим всех наградить… Героями Советского Союза.

— И я там был, товарищ генерал, Петр Тихонович, — тихонько промолвил Сиволобов.

— Я и говорю: вояка! Глядишь, Героя получишь! — И Михеев вплоть до Орла больше ничего не сказал: склонившись на плечо к шоферу, он крепко уснул.

3

Вот и древний русский город Орел, вернее его окраина: избушки, кривенькие, чумазые улочки, разбитая дорога. Из центра еще доносятся взрывы, а тут тихо, безлюдно, даже ветер и тот какой-то ленивый. А вон горят две хатки. Николай Кораблев встрепенулся, готовый выбраться из машины, предполагая, что сейчас Михеев прикажет бойцам тушить хатки. Но Михеев, Сиволобов и адъютант — все смотрели на пожар так же, как на него смотрят в кино.

— Да как же, Петр Тихонович, избы-то горят! Тушить бы надо! — недоуменно вырвалось у Николая Кораблева.

Тот, проснувшись, вяло повернулся и грубовато сказал:

— Мы не пожарная команда, — и, тут же поняв, что обидел Николая Кораблева, мягче добавил: — Если все нам тушить, когда же воевать, Николай Степанович?

Улочки расширились, а та, по которой ехали, превратилась в настоящую широкую улицу. На заборах огромные плакаты на немецком и русском языках. Мелькают жирные слова «РАССТРЕЛ», «ЧЕРЕЗ ПОВЕШЕНИЕ» — таков язык врага. А вот и центр — небольшая площадь. Здания всюду разрушены. Развалины выглядят страшно, как оскалы черепов. Только в углу площади, среди развалин, один дом целехонек. Около него толпятся какие-то люди. Михеев приказал шоферу ехать к дому. В эту минуту где-то в стороне раздалась пулеметная очередь.

— Выковыривают, — прислушиваясь к выстрелам, проговорил Сиволобов. — Фрицев из подвалов выковыривают.

Около непотревоженного дома среди бойцов Саша Плугов в полной парадной форме: грудь увешана орденами, новые в обтяжку сапоги начищены. Когда Михеев выбрался из машины и направился к дому, Саша Плугов заговорил с ним так, будто только что виделся:

— Видишь ли, инфузория какая… В Орле мы. Занимай комендантский пост, генерал! Занимай скорее, не то с севера идет дивизия армии Купцианова. Займут — и мы потеряли честь армии. Если бы ты не подъехал, я бы объявил себя комендантом. Между прочим, здесь немецкий комендант стоял. Удрал, не успел взорвать. Прошу, — и, шагнув к парадному, добавил, крепко пожимая руку Николаю Кораблеву: — Здравствуйте, Николай Степанович, воин благородный: без меча и без штыка.

В парадном на лестнице ковер-дорожка. Такой же ковер-дорожка в прихожей. Во второй комнате, видимо приемной, на полу огромный разноцветный персидский ковер. Два дивана, двери прямо и вправо.

— Вот тут он принимал, сукин сын, а вон там спал, а здесь, — Саша Плугов показал на комнату вправо, — допрашивал. Ох, как допрашивал! Прошу глянуть.

Комната, в которую они вошли, небольшая, видимо, когда-то была столовой: стены выкрашены коричневой масляной краской, вылеплены утки, гусь и заяц. Сейчас все забрызгано кровью. Кровь даже на подоконниках. Она засохла и отдирается, как тонкая перепрелая кожа. В углу «дыба» и железная кровать.

— Вот что по нраву пришлось — древняя дыба, — с остервенением проговорил Плугов и, повернувшись к Михееву, крикнул: — А ты представь-ка себе, каких чудесных людей он мучил! Представь… представь, ты попал бы к нему! Ну, представь, ты попал к крокодилу, и крокодил допрашивал тебя! У-ух!.. Нет, хотя Анатолий Васильевич и против, но я завел бы для них такое, что небо бы треснуло. Я вытащил бы все древние способы пытки… — И Саша, переламывая себя, улыбаясь, снова не то шутя, не то серьезно проговорил: — Видишь ли, инфузория какая. Мы люди коммунистической морали, ну, стало быть, и допрашивать должны как следует: не бить, не мучить жертву, а допрашивать. Допрашивай вот его, такого крокодила. Да ему слова, что ласковый ветерок. Год его так допрашивай, он только поправляться будет, как на курорте.

Следующая комната — кабинет. Он роскошно обставлен, хотя и не в стиле: стол из красного дерева, стулья карельской березы, диван черного дуба. За кабинетом — спальня. Широкая кровать, шкаф. В шкафу вина, бокалы, рюмки всех видов. И еще странное: на окне груда бюстгальтеров. Все они разные и поношенные.

— Трофеи, — проговорил Саша Плугов. — Затаскивал сюда женщину или девушку, насиловал и забирал вот это — трофею. Черт-те что! — и повернулся к Михееву: — Нагляделся, генерал? Зла в тебе стало больше? Ну, тогда садись за стол и пиши приказ как комендант города Орла. — Затем тише добавил: — Ребятам своим скажи… Как найдут в городе фашиста — а они тут остались, самые заядлые, — так не жалей гадов!.. За поругание наших женщин и девушек!.. — и быстрым шагом вышел из комнаты.

Михеев сел за стол, достал бумагу, ручку и начал писать: «Я, генерал Михеев, комендант города Орла, приказываю…»

В комнату, неся «кухонную ценность», вошел Егор Иванович. Осмотревшись, сказал:

— Вот это блиндаж! — а глянув в окно, закричал, не обращая внимания на Михеева: — Николай Степанович, дружок-то наш, Ермолай!..

На улице перед домом стоял Ермолай. Повернувшись на деревянной ноге, как-то весь скосившись, он посмотрел в окно дома, а увидев Егора Ивановича, помахал ему рукой и куда-то направился.

4

— Ермолай, — позвал Николай Кораблев, выбежав из дому вместе с Сиволобовым. — Куда это вы?

Тот остановился и, как бы очнувшись, сказал:

— Да ведь домой. Тут теперь рукой подать: по дороге тридцать, а лесами — и того меньше. Сказывали мне, немцы далеко улягали.

— А я? А меня?

— Что ж, дойдешь — пойдем. Я с генералом-то еще вечером распростился: не терпится. А как же? Домой! Слово-то какое хорошее: «Домой!»

Николай Кораблев также почувствовал это слово — «домой»! Он раскинул руки, обнял Сиволобова, затем поцеловал и сказал:

— Что ж, друг мой, расстаемся! Возможно, где-нибудь увидимся. Я в Ливнях разыщу своих и тоже домой, на Урал.

Сиволобов задумался. Почесал затылок, посмотрел в окно комендантского дома и вдруг решительно заявил:

— И я с вами! Хотя и не к себе, но домой. Наша дивизия, видно, тут дня три-четыре пробудет: отдохнет, пополнят ее, и потом уж в поход. К тому и вернусь. Только за разрешением к генералу сбегаю, — он важно поправил на себе автомат, прибрался и зашагал в дом. Вскоре выскочил оттуда раскрасневшийся и, по-женски всплескивая руками, приседая, начал выкрикивать:

— Батюшки! Герой… Союза… Маминьки! Я Герой, Петр Макарович Сиволобов! Генерал сказал, — и, став серьезным, подходя ближе к Николаю Кораблеву и глядя задумчивыми и умными глазами куда-то в сторону, добавил: — Что же, это, выходит, и звездочку мне дадут?

— Дадут! И орден Ленина! — ответил Николай Кораблев и, в свою очередь, спросил: — А за что тебе награда? За вчерашний бой с танками?

— Да. Быстрота какая! Сорок человек… Большинство посмертно наградили. Что ж, спасибо ему!

— Кому?

— Сталину: и мой труд отметил. Вишь, мимо него ничего не проходит. Ну… айдате! Дано мне отпуску два дня. Шагай вперед, Ермолай Ермолаевич, а мы за тобой, как гуси!

Тот шагнул, поскрипывая железным наконечником деревянной ноги. За ним тронулись Сиволобов и Николай Кораблев.

— Певунья какая она у меня! — глядя на свою деревянную ногу, полушутя сказал Ермолай, притопнув.

— Русский человек и в гробу смеяться будет: ногу оторвало — деревянную пристроил и смеется, — проговорил, ни к кому не обращаясь, Сиволобов и тут же шутя, но изумительно просто и совсем непохабно: — А как же ты с бабой-то будешь? Ногу-деревяшку под кровать?

— Э-э-э-э! С Грушей-то? Сама отстегнет. Вот погодите, она нас такими блинами угостит! А красавица какая! Говорит, как жаворонок поет. Ну, давайте переводите дух свой на третью скорость. Я думаю, за три часа мы отмахнем.

Город уже был заполнен бойцами: пехотинцами, танкистами, летчиками. Люди разгуливали, как по базару, с любопытством и страхом рассматривая почти уничтоженные здания, а иные стояли, наблюдая за тем, что происходило в развалинах угольного дома на площади.

Несколько красноармейцев, укрываясь за глыбами, стреляли по этим развалинам. Пули шлепались, отлетали, рикошеча. И вот оттуда, из угольного дома, показалось дуло пулемета. Тогда все бойцы, находившиеся на площади, что-то закричали, убегая и прячась, а Сиволобов сказал:

— Не сладить с ними ребятам! Они это умеют — засесть и отбиваться: смерть им помогает.

— То есть как это? — спросил Николай Кораблев, вместе со всеми прячась за развалины.

— Подыхать-то не хочется, ну и дерется один за сотню. Смерть, стало быть, помогает.

Красноармейцы бились с засевшими гитлеровцами минут десять — пятнадцать. Сиволобов уже безнадежно махнул рукой, говоря: «Пустая трата боеприпасов», — как в эту минуту откуда-то со стороны вырвались пластуны.

Их было шесть человек. Легкие и быстрые, они, как тени, мелькнули вдоль развалин. Выстрелы со стороны красноармейцев смолкли, а со стороны фашистов, наоборот, еще сильнее застрочил пулемет. Один из пластунов качнулся и, взмахнув руками, упал на грудь.

— Скосили! — проговорил Сиволобов. — Бедняга.

Но те опять уже скрылись в развалинах угольного дома… Вскоре пулемет смолк, затем на улицу вывалился, как мешок, набитый песком, один фашист, потом второй, потом третий… И тут же показались пластуны.

— До-омой! — вдруг со стоном, с тоской, будто кто-то его держал и не пускал, прокричал Ермолай и пошел прочь, ни на кого не обращая внимания. — Домой, домой! — кричал он.

5

Когда они вышли за город, на дорогу, ведущую к Брянску, Ермолай отряхнулся и сказал:

— Отслужил! — и потер рукой два ордена на груди, светля их. — Увидят это и скажут: «Ермолай Ермолаевич Агапов постоял за советскую землю!»

Посмотрев на дорогу, по которой тянулись пехотинцы, обозы вперемежку с пушками и танками, он вскинул ладонь вверх, как топор, затем, показывая левее, на лес, сказал:

— Такая наша путя, — и сошел с дороги.

Они тронулись полем на зеленую опушку леса. Поле почти сплошь изрыто воронками, но трупов не видно, как будто поле бомбили нарочно. Иногда воронки попадались огромной величины, обычно две рядом, тогда Сиволобов изумленно произносил:

— Экие бомбочки — по тонне каждая! Вишь, как разворотили матушку-землю! Я вот когда гляжу на такие воронки, кажется мне: это матушка-земля на нас смотрит и говорит: «Дикие вы еще какие: лупцуетесь!» А я в душе отвечаю ей: «Нет, матушка, мы-то не дикие, да дикие напали на нас». Разве я лет пять тому назад думал, что вот тут очутюсь в солдатских сапогах да с автоматом? Ведь какой был? Крови боялся! Петуха или курицу заколоть — ни-ни! Груша колола. А тут как звезданешь фашиста, да все норовишь по башке, чтобы черепок ему пробить. Вишь, чему нас научили дикие-то! И чудно: греха на душе не чую!

Ермолай шел молча, вдавливаясь своей деревянной ногой в землю, оставляя следы-дырки, похожие на гнезда стрижей в крутом глинистом берегу. За Ермолаем шагал Сиволобов, за Сиволобовым, думая о своем, шагал Кораблев. Проводя рукой по заросшей щеке, он думал:

«Как же это я вот такой, небритый, грязный, явлюсь перед Татьяной?» Но его тут же охватило радостное чувство, такое же, как и там, перед переправой. Сейчас оно было еще томительней. «Ну что ж, — радостно думал он, — явлюсь перед ней вот таким: грязным, оборванным, в солдатском. Ну и что ж? Ведь Ермолай не стесняется этого. Говорит: «Прямо в баню. Сразу в баню с бабой пойду». И что он еще сказал? A-а… Соскучился, слышь!.. Ну, и я… Он еще говорил, там есть река, пруд. Мы уедем подальше, на реку. Батюшки! Да неужели это скоро?.. Ох, ты!..» — Николай Кораблев даже задохнулся.

— Ты что, Николай Степанович, бледность какая в твоем лице? — обратился к нему Сиволобов и, увидав особенный блеск в его глазах, проговорил: — А-а-а, понимаю! Знаешь, чего? — чуть погодя, снова начал он. — Я вроде посаженого отца у вас буду. Как же? Два с лишним года ты с женой не виделся, это ведь вроде заново женился. Посаженый отец должен быть? А потом, когда война кончится, ты приезжай ко мне и вроде посаженого отца будешь. Согласен? Вижу, согласен.

Дойдя до леса и первым вступив в него, Ермолай сказал:

— Отсюда до Ливней — плевое дело: километров пятнадцать.

Сиволобов, увидав, что у того в глазах такой же особенный блеск, как у Николая Кораблева, спросил:

— В баню, значит?

— Ага!.. — растянуто и наивно произнес Ермолай. — В баню. Прямо на полок. Попарюсь, кваску отопью и еще попарюсь. Груше скажу: «Парь в обе руки. Хлещи, не жалей сил!»

— Ну и что же? — скрывая смех, кинул Сиволобов. — Только это и будет — попарь?

— Экий ты! Ай маленький, не знаешь, что еще будет?

«Как у них все это просто!» — думал Николай Кораблев, слушая то Ермолая, то Сиволобова.

Сиволобов, проходя по дну оврага, заросшего цепкой крапивой, хмелем, рассказал, что у него на Волге в колхозе остались жена и пятеро ребят.

— У нас с Шуренкой долго производство не налаживалось, — говорил он полушутя. — Появился один — доктор теперь, — а потом нет и нет ребятишек. Лет десять прожил — нет. Пятнадцать живем — нет. А потом как пошло: год-полтора, глядишь, в зыбке новый запищал. Так пятерочка у меня.

— Как же это ты наладил производство-то? — удивленно спросил Ермолай.

— А как-то само собой пошло. Пошло и пошло. Таких ухачей натаскала, что ахнешь! Особенно самый младший — Васека, — и, спохватившись, добавил: — Недавно жена открытку мне прислала. Не письмо, а открытку. Пишет то да се, мыла недостача, соли маловато, керосину нет, а под конец и ахнула: «Петенька, приезжай скорее, двоих я тебе рожу!»

6

Потом они шли молча, остерегаясь нарваться на случайный патруль. Но лес был пуст. Казалось, отсюда было изгнано все: и звери и птица, — только муравьи деятельно, хлопотливо воздвигали свои высокие кучи-пирамиды. Ермолай все так же скрипел деревянной ногой, крутясь по оврагам, по заброшенным тропам, то и дело останавливаясь, прислушиваясь, сворачивая куда-то в сторону… Под конец Николаю Кораблеву даже показалось, что Ермолай сбился с пути, и он шепотом сообщил об этом Сиволобову. Тот покачал головой и уверенно ответил:

— Не сомневайся! К жене ведь своей идет: глаза завяжи, пусти — все одно отыщет.

— Ну и очень даже хорошо! — облегченно и радостно проговорил Николай Кораблев, уже представляя себе село Ливни.

Он представлял себе это село по-особому, как это иногда бывает во сне. Небольшие улочки, усыпанные домиками, за селом разливы воды, а на водах столько красок: голубых, розовых, синих! Краски эти то и дело меняются, перемешиваются… И всюду Татьяна! Куда бы он ни посмотрел, всюду Татьяна!..

— Ну, вота-а-а! — вдруг остановившись, закричал Ермолай. — Дома-а-а-а! Это поле наша-а-а! — Он показал рукой на лесную поляну, заросшую полынью, и тут же притих, недоуменно произнеся: — А чего это они ее забросили? Тут земля — хлеб сплошной. Гляди-ка, Петр Макарыч, — обратился он к Сиволобову. — Не пахана года два? А-а?

Они склонились, раздвинув высокую, жирную полынь, поковыряли землю, поднялись и почти в один голос сказали:

— Действительно, два года не пахалась.

— Ну да! — оправдывающе произнес Ермолай. — Мужиков-то на селе нет, колхоз-то немцы, видно, разогнали. Ну, ничего. Наладим! — вдохновенно добавил он. — Наладим! Колхоз наладим, землю запашем, ребятишек произведем! — и, облегченно засмеявшись, шагнул вперед.

И опять они шли молча. Ермолай шагал быстро, вдавливая окованным кончиком деревянной ноги влажную землю на глухой тропе. Если бы ему приставить крылья, он, наверное, вспорхнул бы и полетел. Да и сейчас он машет руками, как крыльями, помогая себе.

Впереди завиднелся просвет.

Ермолай, не в силах выговорить, повернулся и, кивая вперед головой, весь улыбаясь, как бы кричал:

«Дошли!.. Сейчас… Во-он оно, село-то наше!»

Лес оборвался. Под уклон тянется поле. Внизу огромный пруд. Зеленые, густые и кудрявые ветлы склонились над водой! А за прудом?..

Ермолай снова повернулся к Николаю Кораблеву и Сиволобову. Недоуменно и даже с какой-то злобой посмотрел на них, затем шагнул и, подпрыгивая на здоровой ноге, побежал вниз, туда, за пруд.

Села не было. На месте хат виднелись полуобгорелые остатки, торчали закоптелые и уже развалившиеся трубы печей. Светились на солнце, как плешины, груды золы, прибитые дождем. Улица и особенно дворы заросли густой крапивой, полынью и лопоухим репейником. Дорога затянулась илом… И на ней ни единого следа. На базарной площади почерневшая виселица. Неподалеку от нее рассыпавшийся скелет.

«Не Груша ли?» — мелькнуло у Ермолая.

«Не Татьяна ли?» — мелькнуло у Николая Кораблева.

И они оба кинулись к скелету, затем, нагнувшись, долго рассматривали его. Николай Кораблев выпрямился, сказал:

— Нет! Это мужчина… — и посмотрел на Ермолая.

Тот, нагнувшись, выкинув назад деревянную ногу, как пушку, и, глядя снизу вверх, спросил:

— А кто?

— Разве сейчас узнаешь, кто?

— А как ты узнал, что это мужик?

— По бедренной кости. Видишь, эта вот кость называется тазобедренной. У женщин она шире.

— Вишь ты, наука! — по-детски наивно произнес Ермолай. — А может, это мой отец?

Да, это действительно был скелет его отца-старика Ермолая Агапова, о чем не знал этот — второй Ермолай. Сейчас он выпрямился, посмотрел вдоль улицы и недоуменно, как больной, очнувшись после потери сознания, сказал:

— Эх, ты! Где я жил-то? Прошли, что ль, двор-то, или не дошли? Разыщу-ка! — и пошел, оглядываясь на обе стороны.

Сиволобов сказал ему вслед:

— Ермолай, ты показнись здесь малость и айда к нам: мы во-он там, на горе, у лесочка, ждать тебя будем.

Сиволобов и Николай Кораблев пересекли овражек, поднялись в горку и сели на опушке соснового бора. Они сели на старые пни, совсем не зная того, что скелет на дороге — это останки старшего Ермолая Агапова и что вот сюда, к Ермолаю Агапову, когда-то приходила за советами Татьяна.

Сев, Николай Кораблев опустил голову на руки и, еле слышно простонав, застыл. Сиволобов снова посмотрел на мертвое село. Там носился ветер, колыхая крапиву, полынь, лопоухий репейник, навязчиво сдирая корку с прибитой золы. Да еще ковылял из стороны в сторону Ермолай, отыскивая свой двор. Иногда он запевал, но песня походила на волчий вой.

— Обезумел Ермолай: как над могилой воет! Может, сходить, оторвать его от могилки?.. Да и ты вот… Ах, ты! Как же теперь, Николай Степанович?..

— Да ведь он сказал: «Она жива», — глухо и еле слышно проговорил Николай Кораблев.

— Кто сказал? — обрадовавшись тому, что Николай Кораблев заговорил, оживленно спросил Сиволобов.

— Яня Резанов, Яков Иванович, партизан. Ведь он мне совсем недавно говорил… А может, и село-то только что сожжено?

— Ну что ты? Год, а то и больше: крапивой все заросло.

— Яня Резанов!.. Яня Резанов!.. — пробормотал Николай Кораблев.

Где-то далеко ухнула артиллерия. Сиволобов, прислушавшись, сказал:

— Наши застукали. Двинулись на Брянск. Эх! Гляди-ка! — вскрикнул он и дернул за рукав Николая Кораблева.

На них, отрезая их от Орла, цепью шли немцы, держа наизготовку автоматы.

— Партизан шарят… — шепнул Сиволобов, еще не зная, что предпринять.

А перед Николаем Кораблевым ярко, как будто это происходило сейчас, встало: озеро на Урале, Змеевый остров и то подводное течение, которое захватило их обоих с Лукиным и бросило в свирепый круговорот… и он потянулся к автомату, шепча:

— Отбиваться надо.

1946–1947

Загрузка...