Шарль де Костер
Брабантские сказки

БРАФ-ВЕЩУН

I

Домбург — это маленькое поселение на западном побережье острова Вальхерен. Из всех своих собратьев, поселков Зеландии, столь неблагополучных по причине холмистого рельефа и беспрестанных наводнений, он один из самых несчастливых и подверженных бедам, кои несет стихия. Однажды его подчистую уничтожил страшный пожар; едва он успел возродиться из пепелища, как на него ополчилось море, поглотившее добрую половину его построек: ныне все они спят мертвым сном под песками; тогда Домбург отступил за дюны и там отстроился снова; все, что осталось от него в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году, — это один длинный ряд опрятных кирпичных домиков, выстроившихся на главной улице, а их двери, ставни, косяки и поперечные балки затейливо расписаны серой, зеленой или красной краской.

Домбург — местечко курортное, зажиточные господа с острова, а часто и из других мест любят приезжать сюда, чтобы искупаться в водах Северного моря, Домбург предоставляет им пристанище в очаровательных постоялых дворах, окруженных деревьями и потому имеющих облик вилл. С вершины самой большой дюны виден весь остров Вальхерен, похожий на плывущий по морю букет.

II

Иозефус Херманн, родом из Гента, жил на главной улице поселения с дочерью Анной. Херманн принадлежал к той породе коренастых и крепких мужчин, которая так часто встречается в наших фламандских городах: ему, сильному и доброму, вполне подошло бы прозвание человека еще и благодушного. Сердить его, однако, было опасно: одного матроса, попытавшегося в его присутствии насильно поцеловать Анну, Херманн просто вышвырнул в окно. У шестнадцатилетней Анны были карие с золотым отливом глаза и белокурые волосы, а ее прелестные юные девичьи формы наверняка вызвали бы восторг воображения у алчущего красоты скульптора: кровь под тонкими тканями ее плоти струилась так нежно, что кожа всегда казалась будто подрумяненной лучом восходящего солнца.

Спутником Анны обыкновенно бывал Браф, большой белый ньюфаундленд. Какой-нибудь поэтической натуре под личиной Брафа, пожалуй, вполне могла пригрезиться очарованная душа, так задумчивы, глубоки и полны тайных мыслей были его глаза. Браф чуял врага там, где ни Анна, ни Херманн ничего не замечали; он изобличал его глухим рычанием, оскалом и неукротимым лаем; Херманн и Анна имели право приветить и полюбить только тех, к кому Браф подбегал и ластился: однако и отец, и дочь подчас не понимали, почему их пес выносит те или иные суждения; тогда Браф растягивался у камелька и там, положив на мощные лапы приунывшую морду, казалось, говорил: «Эх! Уметь бы мне говорить по-голландски, уж тогда я бы доказал им, что бедная псина лучше них разбирается и в людях, и в жизни вообще».

Прежде Браф принадлежал шурину Херманна, офицеру «Human Society of London»[1] по спасению потерпевших кораблекрушение на берегах Уэльса. Каждому известно, как важно в подобных опасных экспедициях участие собак породы, к коей принадлежал и Браф; ну а он-то справлял свою службу выше всяких похвал.

Сестру офицера, жену Херманна, внезапно сразила опасная болезнь; она отправила письмо брату, и тот возвратился к ней из Ливерпуля, но слишком поздно, так и не успев сказать последнее прости той, кого уже забрала смерть. Вышеупомянутый брат обустроился в Домбурге, где вскоре тоже умер от горя и лихорадки; Анна унаследовала его собаку вместе со всем хозяйством.

III

Херманн был задумчив в тот июньский вечер.

— Анна, — говорил он дочери, — уже давно моя голова белее снега; стоит только этому кладбищенскому узору украсить ее, как следом выпадают волосы, а потом приходит пора умереть; время подумать о твоем замужестве, Дитя мое. Смерть, — продолжал Херманн, — подобна грозе: сначала, сколько ни смотри в лучезарное небо, видишь там только ослепительно сияющее солнце и разве что крохотное черное пятнышко, ничто, безобидное темное облачко, но мало-помалу оно растет, становится громадным, вбирает в себя все тучи над землей и над морем, и вот уже солнце гаснет, и повсюду, где еще так недавно сиял ясный свет, простирается мрак. Так и у нас с тобою, дитя мое, ведь крохотная черная точка и есть…

Туг Херманн перебил сам себя.

— С чего это, — сказал он, — так разволновался наш пес? Взгляни только, он подбегает и отбегает, глядит на меня, поднимает уши, прислушивается, прильнув к полу, шумно дышит. Правду, что ли, сказывают, будто говорить о мертвых все одно что обращаться к привидениям, а рассказывать о грозе — вызывать бурю? Браф просится на улицу, этому уж точно есть причина; давай-ка выпустим его.

Херманн отворил дверь. Браф стрелой помчался к морю.

— Что за дьявольщина! — снова сказал старик. — Ты что-нибудь слышишь? Или видишь?

— Нет, — ответила Анна.

Херманн и его дочь встали на пороге; они прислушивались, вглядываясь во мрак: деревня спала, пробило десять часов вечера, улица была пустынна, а ночь светла; дул колючий ветер, и уже падали первые крупные капли близкого дождя; безмолвие нарушали только поскрипывание нескольких флюгеров, вращавшихся на ржавых железных крюках, и глухой и монотонный шум бьющегося о берег прибоя.

— Отец, отец, — вдруг воскликнула Анна, — я слышу звуки выстрелов! На море несчастье, горемычные люди попали в беду и просят о помощи! Господи! Неужто это тот доктор и трое господ, что утром вместе отправились поохотиться на чаек! Мне кажется, я слышу их крики, а это лай Брафа! О! Какой ужас! Они, видно, неосторожны: так смеялись сегодня, что чуть не перевернули свою шлюпку… Особенно один из них, красивый юноша в охотничьей куртке!.. Отец, отец, надо поспешить им на помощь!

IV

Херманн не нуждался в советах дочери, чтобы стремглав броситься исполнять свой долг: она еще и не договорила, а он уже обувался. Потом разжег фонарь и помчался во весь дух. Добежав до вершины дюн, он услышал выстрелы и крики, зазвучавшие с удвоенной силой, едва стал виден свет фонаря на берегу. Херманн быстро направился к месту, откуда они доносились. Он повесил фонарь на прихваченный на всякий случай с собою железный крюк, вбил крюк в песок и по пояс вошел в воду; тут до него явственно донесся шум весел и голос, отчаянно взывавший:

— Человек упал в воду, слева от тебя, скорее! Спасешь — получишь пятьдесят флоринов!

Херманн уже скинул куртку и был готов броситься в море, как вдруг услышал в нескольких саженях от себя прерывистое дыхание и, вглядевшись, увидел, как на гребне вздымающейся волны какая-то белая фигура волочит что — то черное; оба плыли прямо к нему. Он узнал своего пса, Брафа, который уже вытаскивал человека на берег.

Осматривая утопленника, Херманн закричал что было сил:

— Сюда! Сюда, господа! Ваш друг уже не в воде; возможно, он спасен. Да будет благословен Господь!

— Браво! — донесся крик из шлюпки. — Браво и спасибо!

— Гребите, — крикнул Херманн, — гребите на свет фонаря, и я вытащу на берег вашу ореховую скорлупку. — Немного времени потребовалось для этого Херманну. Из шлюпки вылезли четверо мужчин. У всех был удрученный вид, особенно у доктора, который, впрочем, всячески старался приободрить своих друзей. Он принял фонарь из рук Херманна и поднес его к лицу утопленника.

Бегло осмотрев его, он промолвил:

— Возможно, мы спасем его, он умеет плавать и, должно быть, недолго пробыл в воде; но надо поторопиться! Итак, господа, берем Исаака кто за голову, кто за плечи, кто за ноги и быстренько тащим его на ближайший постоялый двор.

Сказано — сделано; ближайшим постоялым двором был «Schutter’s Hof»,[2] и Херманн помог доставить утопленника туда.

V

Исаак де Вильденстеен — ибо так звали господина, только что вытащенного из моря, — лежал теперь на столе, простертый во всю свою долговязость: доктор приказал раздеть его, растереть и набить в ноздри крепчайшего табаку, который обыкновенно служил каждодневным удовольствием хозяину «Schutter’s Hof», теперь вовсю помогавшему этой суровой экзекуции своими советами. Исаак, которого добрые четверть часа скорее скребли и колотили, нежели растирали, состроил жуткую гримасу, после чего несколько раз оглушительно чихнул.

— Спасен! — сказал доктор, протягивая Херманну банкноту в пятьдесят флоринов.

— Возьмешь да спрячешь, tr возразил тот, а потом, чего доброго, и заплачешь.

— Тогда я велю наградить тебя медалью, — сказал доктор.

— Я повешу ее на шею Брафу, — откликнулся Херманн, уже отправляясь домой, где нашел дочь свою бодрствующей и встревоженной и сообщил ей, что ее красивый охотник и в самом деле тонул в море, но с Божьей помощью при участии Брафа его вовремя вытащили.

— Поистине наш Браф умное существо, — ответила Анна.

VI

У Исаака де Вильденстеена был довольно своеобразный характер, он был красив, богат, еще вполне молод, отнюдь не подл, он умел ловко оплести любезными словесами женщин определенного толка, предпочитал верить скорее рассудку, чем сердцу и мог бы стать неотразимым донжуаном, не отличайся он трусоватостью: однако он был из тех хорохорящихся будуарных петушков, которые любят хвалиться красотой гребешка, при том что шпоры у них слабоваты, и предпочтут воздержаться от тех любовных побед, из-за которых могут быть ранены по вине чьих-то прекрасных глаз: наверное, он и женился бы разве что для того, чтобы избежать ударов шпагой, а то и палкой от отца, желавшего отомстить соблазнителю за позор обманутой дочери.

Как-то раз, одним прекрасным июньским утром, яркий солнечный свет струился через три оконца в длинную залу, где обычно сиживали Херманн и Анна; Херманн, устроившись под каминным колпаком, читал Библию, Анна шила у окна; в очаге дымились несколько кусков торфа, над камином чирикал щегол, старый попугай подражал карканью ворона и громко скрипел клювом, чистя его о прутья стоявшей на столе клетки. Браф, дремавший у ног Анны, издавал громовой храп. Вдруг он вскочил, зарычал и кинулся к дверям: кто-то постучал. Херманн крикнул: «Входите!» На пороге показался красавец Исаак. Сперва его, казалось, устрашил вид такой огромной собаки; однако Херманн подозвал Брафа к себе, и тогда Исаак вошел в залу: с явным удовольствием посмотрев на Анну, он грациозно поклонился и отвесил ей замысловатый комплимент, Анна же, вся покраснев, и на приветствие и на комплимент ответила лишь кивком головы; после этого Исаак повернулся к Херманну и, объяснив цель своего визита, горячо поблагодарил своего спасителя.

— Честь быть вашим спасителем, — сказал Херманн, — принадлежит Брафу.

— Так мне и сказал хозяин трактира, — ответил Исаак и протянул руку, чтобы погладить Брафа. Однако это проявление внимания вовсе не пришлось Брафу по душе — он едва не укусил Исаака, за что получил пинок от Херманна. Казалось, он очень этому удивился, обиженно удалился и улегся прямо в золу, положив морду на лапы, однако не переставал следить за Исааком угрожающим взором и рычал, стоило тому открыть рот.

Херманн поднес Исааку стаканчик светлого пива — тот выпил.

Беседа оживилась, Анна была весела, краснела и говорила с необычной словоохотливостью: Исаак видел, что он ей отнюдь не неприятен; вдруг смутная мысль поразила его, и он остановился на середине фразы, чтобы спросить у Херманна, вправду ли одному матросу пришлось уносить ноги из его дома через окно? Херманн и Анна, улыбаясь, подтвердили: да, и от их улыбок Исаака передернуло. Когда он уходил, Браф, не обращая внимания на его недовольство, протрусил за ним до самых дверей.

VII

Яркая красота Анны не преминула произвести впечатление на его легко увлекающийся разум: Херманн держал маленький магазинчик, где продавались ликеры и пряности, так что у Исаака была возможность часто видеться с юной девушкой. Он мог беседовать с ней по два или три раза в день, то в присутствии ее отца, а то и наедине; в последнем случае он не раз пытался проявить предприимчивость, но неподкупный Браф не покидал комнаты хозяйки. Казалось, пес превратился в хранителя чести молодой барышни, ибо стоило только Исааку, состроив любезную мину, взять ее за руку, как пес принимался рычать с таким видом, будто сейчас вцепится ему в горло. Исаак много раз умолял Анну посадить на цепь столь неудобного приятеля, но она и не подумала этого сделать.

Прошло два месяца; Анна влюбилась в Исаака, Исаак влюбился в Анну, но на свой манер: он не способен был подолгу находиться вдали от ее дома; если зайти было нельзя, он просто бродил вокруг. Эта простая семья с ее гостеприимным очагом, где подобно фее юности царила лучистая девичья красота, стала для него тем же, чем полюс является для магнитной стрелки. Мысли и мечты не переставая рисовали его взору ясные карие глаза возлюбленной, ее грациозную походку и все те нежные прелести, неоценимое достоинство которым придает еще и девственность, так что с каждым часом его острое возбуждение возрастало; однако он любил Анну ради себя, но не ради нее и наконец решил, что она должна стать его любовницей. В один прекрасный день ему стало известно, что Херманн заутра собирается с Брафом в Мидцельбург, что в трех лье от Домбурга, чтобы там встретиться с господином Верхагеном де Гоэсом и продать ему собранный с маренового поля урожай. Случай выпадал подходящий, Анне предстояло остаться одной на весь день, надо было действовать сейчас или никогда. И вот в пятницу с утра Исаак облачился в самое красивое платье, украсил себя самыми богатыми побрякушками, зашел к Херманну, прошествовал через лавку и, дрожа больше от страха, чем от страсти, открыл дверь в залу, где нашел Анну сидящей у окна и в одиночестве штопающей старую бархатную отцовскую куртку.

VIII

Увидев вошедшего Исаака, она поднялась:

— Ах! Господин Исаак, вы прекрасны как солнце.

Вильденстеен не отвечал и осматривался вокруг себя.

— Что вы ищете? — спросила его Анна.

— Отчего же, — спросил он наигранным тоном, — не вижу я здесь ни Брафа, ни вашего батюшки?

— Да вы же прекрасно знаете, — ответила она, — что они с утра уехали в Мидцельбург.

— Тем лучше, — воскликнул Вильденстеен, — тем лучше, так у нас хотя бы будет возможность поговорить.

— А, разве у нас ее не бывает?

Не отвечая, Вильденстеен встал перед Анной и посмотрел на нее с такой настойчивостью, что во взгляде можно было прочесть и вожделение, и неподдельную любовь.

Анна покраснела и потупилась.

— Что же это, — сказала она, — зачем вы так на меня смотрите?

— Как не смотреть на тебя, — вскричал Исаак, — если ты самая прекрасная из всех живущих; ты не знаешь, как безумно люблю я твое чудесное лицо, твои ангельские глазки, твое доброе сердце. Ты не знаешь, как я часами любовался твоим изображением, выгравированным в душе моей. Я представлял себе этот опрятный белый чепчик и золотую прядь, выбившуюся из-под него на твой чистый лоб. Сколько раз я, скромный воздыхатель, созерцал твою красоту издалека, когда ты шла в церковь в очаровательной соломенной шляпке, украсив грудь коралловым ожерельем с широкой золотой застежкой, обутая в маленькие бархатные башмачки с серебряными пряжками, в то время как под тонким корсажем из переливчатого шелка вырисовывались твоя тонкая талия и красивое тело, а широкие складки синей юбки, на которой чередуются матовые и блестящие полоски, не скрывали грациозных и божественных движений твоих бедер.

— А ведь сама-то я не люблю носить такие одежцы, Исаак, — сказала Анна.

Исаак не услышал или не понял.

— Ах, — продолжал он, все больше воодушевляясь, — лучше самой королевы, прекраснее, чем невеста красивого падшего ангела! Анна! Будь мы совсем одни, вдали от суеты, вдали от света, мы с тобою изобрели бы счастье заново, если б Господь уже не даровал его всем любящим.

— Замолчите, — сказала Анна.

Исаак бросился на колени.

— О горе, — сказал он с лихорадочным блеском в глазах, — женщины и не подозревают, как они умеют заставить нас страдать, что им за дело до наших бессонных ночей и дней без отдыха! До того, что мы словно осужденный, сгорающий в серном огне и тянущий длани свои к свежим лугам небесным, которые в мороке обманчивого видения показывают ему палачи; что наши сердца бьются как в лихорадке, а кровь кипит; пусть бы они только почувствовали жар этого пламени, пожирающего нас? Увы! Любовь печальна! Мука нескончаема! Они прекрасны, они смотрятся в зеркало, восхищаются собою сами, и этого им достаточно.

— Вы гадкий, — сказала Анна.

— Гадкий, — повторил он за ней.

— Да, — бросила она. Потом, боясь сказать что-нибудь лишнее, отвернулась от него. На пол упала ее слеза.

— Ты плачешь, — воскликнул он, — вот оно что! — Анна кивнула. — Как, неужели ты вообразила, будто я хочу тебя обмануть? Но ты будешь моей женой, моей подругой, ты станешь счастливее других и, главное, свободнее их; моя жена перед Богом, Анна, ибо вмешательство людей нарушит святость нашей любви.

— Исаак, — сказала девушка, — я тут не все понимаю, но никогда не следует лгать ни Богу, ни мне…

— Ну вот же, — воскликнул он, — ты любишь меня!

Он склонился, чтобы обнять ее, но она оттолкнула его.

— Зачем, — спросила она, — ты вечно приходишь, когда здесь нет моего отца?

— О, зачем я прихожу, — воскликнул он, против ее воли сжимая ее в объятиях, в то время как она упиралась руками ему в грудь, отстраняясь от его поцелуев, — зачем я прихожу? Да потому что не могу иначе, потому что люблю тебя, хочу тебя видеть, потому что ты прекрасна и я не могу без тебя жить, а ты должна полюбить меня…

Вдруг дверь отворилась. Исаак быстро отскочил назад, посмотрел на Анну, как преступник смотрит на судью, и заикаясь пролепетал:

— Ни слова, умоляю, не говори ему ничего.

— Почему же? — наивно спросила Анна.

IX

И вот опять они здесь, оба, а ведь он так рассчитывал, что не увидит их весь день: один рыщет вокруг него, высоко задрав хвост и оскалив зубы, — ох и устрашающие же у него клыки! В какую часть его тела это чудовище сейчас их вонзит? В руку, в шею, в ляжки? Такое и зубами-то не назовешь — настоящие зубцы, резцы, щипцы. Ах! А как, должно быть, чудесно сейчас на улице, какой чистый воздух, как вольно дышится, не то что в этой зале; Исаак задыхается, уже вошел и Херманн, он придерживает полуоткрытую дверь за ручку, и его взгляд так пронзителен в это утро, а из широченных плеч вырастают такие мощные ручищи, это те самые, которыми он некогда выкинул в окно несчастного матроса. Интересно, окно тогда было закрыто или открыто? Если закрыто, как и сейчас, значит, бедняга вылетел, пробив его, и упал израненный, весь в крови, прямо на улицу. Исаак похолодел, и тут Херманн открыл рот. Что он сейчас скажет? Ах, дельце выгорело, марена продана, потому что всего-то в двух шагах отсюда, в трактире «Красный лев» у Яна Марануса, он повстречал господина Верхагена де Гоэса, с которым сторговался, и тот приехал в Домбург искупаться. Будто не мог искупаться там у себя! Исаак весь трясется, он побледнел, он не смеет поднять глаза ни на Херманна, с которым боится встретиться взглядом, ни на Брафа, который все кружит возле него и рычит, ни даже на Анну.

Девушка истолковывает его испуг как проявление робости, ей кажется, будто он хочет попросить у отца ее руки и все никак не может решиться начать; она подходит к нему и шепчет на ухо:

— Ничего не бойся, Исаак, ведь мой отец так добр.

Ах! В глубине души Вильденстеен предпочел бы отправиться куда подальше от такого добряка; но уже слишком поздно, Херманн пристально смотрит на него, потом так же оглядывает дочь и видит, что она дрожит.

— Чего ж такого, — говорит он, — может испугаться господин Вильденстеен и что ему нужно от моей доброты?

— Смелее, Исаак, — подбадривает Анна.

— Отчего это, — спрашивает Херманн, — вы называете господина Вильденстеена просто Исаак?

— Пусть он объяснит вам сам, — отвечает Анна и отходит, потупившись.

Херманн смотрит на Исаака, а тот, дрожа все явственнее, говорит то, чего ему совсем не хочется говорить, то бишь лепечет:

— Да, да, то есть я полагал, я подумал, мадемуазель ваша дочь, я ее люблю и если…

Херманн улыбается.

— Добрый юноша, — произносит он, — да нужны ли такие церемонии, чтобы попросить руки дочери бедняка?

От таких слов Исаак содрогнулся; страх уже заставил его честно взвесить многое, он сказал себе, что в конце концов женитьба не такая уж страшная штука, что Анна хорошая и красивая девушка, что он купит ей великолепные наряды, сможет с гордостью ее всюду показывать и что в конечном счете лучше творить добро, нежели зло, то есть жениться на девушке честнее, нежели просто соблазнить. Эти благие мысли освежили его дух и укрепили сердце, страх улетел, как орлан, он перестал дрожать и бледнеть и наконец поднял на Херманна прояснившийся взгляд.

Он чистосердечно признался Херманну, что живет в Генте, что у него восемьдесят тысяч флоринов долгу и собственность на острове Вальхерен примерно такой же стоимости; рассказал, что каждый год в июне наведывается в свои угодья; всячески расхвалил собственный характер, упомянув о всевозможных своих добродетелях; вспомнил и о приключении на море, благословив его как прекрасный случай, благодаря которому он увидел Анну в первый раз; признался в своей любви к ней и официально попросил ее руки. Херманн дал согласие.

X

Прошла пара недель; Херманн и Вильденстеен познакомились гораздо ближе; старик чувствовал себя счастливым, думая о предстоящей свадьбе, и полагал, что теперь может быть уверен в том, что будущее его дочери устроено. Что до Вильденстеена, то он мужественно смирился с необходимостью покончить с холостяцкой жизнью. Впрочем, чем больше он смотрел на Анну, тем больше влюблялся в нее. Не только всю ее фигурку он мог ласкать глазами влюбленного, не находя ни малейшего изъяна, — но и на ее чистом лице, в ее всегда ясных глазах читалось столько доверчивости, нежности и благородства, что не в его силах было не обожать ее.

С тех пор как Анна уверилась, что вскоре выйдет замуж, ее характер немного изменился. Иногда она плакала, не умея объяснить отчего, и бывала погружена в себя, рассеянна и задумчива. За обедом ей случалось забыть поесть, а за завтраком она могла надкусить одну за другою пять тартинок, да так ни одной и не проглотить. Несколько раз она насыпала сахара в бульон и соли в кофе. Однажды вечером она даже вышла на улицу с лампой в руке и всматривалась в темноту, ища наперсток, который сама же оставила на каком-то столе рядом со своим шитьем. Херманн частенько удивлялся, наблюдая за тем, как она, нарезая хлеб для дохлебки Брафу, вдруг застывала на пять минут с ножом в хлебе, словно забыв дорезать ломоть; тогда ее тревожно расширившиеся зрачки, казалось, вопрошали пространство о будущем браке — окажется он счастливым или же несчастным. Часто ее лицо озарялось радостью и сиянием, как у ангела; тогда отец просто любовался ею, не спрашивая, о скольких жгучих ласках и о каком небесном самопожертвовании мечтает эта юная душа, когда думает о возлюбленном, что пришел стать ее супругом.

Во всем доме только Браф ходил хмурый.

XI

Шесть утра, прохладное время дня, когда солнце, разгоняя последние ночные туманы, ласкает едва пробудившуюся природу еще нежаркими лучами. Херманны ждут Исаака к завтраку, Херманн задумался, сидя у камина; вечная Библия покоится у него на коленях; Анна только что сварила кофе, пропитавшее благоуханием весь дом, и гладит Брафа.

— Отец, — говорит она, — разве уже не пора Исааку прийти?

— Да, — отвечает Херманн.

— Если он еще опоздает, я сниму кофейник с печки, пусть пьет холодным этот дорогой кофе, который он так любит.

Однако она даже и не думает снимать с огня кофейник, а, наоборот* дует на уголь, разжигая печку, потом, машинально продолжая гладить Брафа, потихоньку переносится мыслями в будущее.

— После свадьбы мы переедем в Гент, — говорит она, — не правда ли, отец? Тебе будет так приятно снова увидеть твоих друзей, да ведь и Брафу перемена, наверное, окажется как нельзя кстати. Вот уж сколько времени я не видела, чтобы он улыбался, а ты ведь помнишь, отец, что когда он очень рад, то скалит зубы; что, милый Браф, может быть, хоть сегодня мы дождемся этого от тебя!


Браф скалит зубы, но вовсе не для того, чтобы показать свою радость; он поднимается и рычит; в дом входит Исаак.

Анна нетерпеливо топает ножкой по полу.

— Ну, тут лучше не будет, — говорит она.

— Будет, будет, — отвечает Вильденстеен, — надо только его покормить.

— За стол, дети мои, — объявляет Херманн.

Завтрак близился к концу; говорили о будущем, о счастье, о прекрасном супружестве. Херманн рассказывал о своей жене, которая была моложе его на двадцать лет, когда он женился на ней, и все-таки умерла раньше него.

— Дочь моя, — сказал он, — мне приснилась твоя бедная мать, она принесла свежие цветы вот в эту салатницу, которая стоит на столе; сказывают, что видеть во сне сразу и цветы, и мертвецов — это может принести несчастье, да я-то не верю в такие глупости, добро пожаловать сюда моему дорогому привидению, когда оно того пожелает; оно всегда будет принято с радостью. Дети, я благословляю вас от ее имени.

Исаак и Анна преклонили колени.

— Да наполнит Господь Всемогущий, — продолжал Херманн, — зерном амбары ваши, а хлебом кладовые; пусть вино не иссякнет в вашем погребе, крепость в душах ваших и любовь в сердцах, и да хранит вас Христос. Аминь.

— Аминь, — повторили Анна и Исаак.

— Теперь, — сказал Херманн, — встаньте, сын мой и дочь моя, и поцелуйте друг друга как жених и невеста.

Впервые Анна коснулась своими чистыми губами губ Исаака, впервые он мог сказать: я прижал ее к груди своей. Окрыленный самым прелестным чувством счастья, он так и стоял, обнимая Анну, когда забытый всеми Браф одним прыжком кинулся от камина прямо на Исаака и придушил бы беднягу, если бы его яростную прыть не пресек Херманн, отбросивший пса ногой с силой, какая была только у него одного.

Исаак и Анна больше не обнимались…

— Если эта собака взбесилась, — в гневе сказал Херманн, — ее нужно убить.

— Нет, он не взбесился, нет, конечно, нет! — вскричала Анна.

Она подошла к Брафу, погладила его по голове, ласково приговаривая:

— Вот видишь, отец, он лижет мне руку, так что, разумеется, он не бешеный, и оставь его в покое.

Стоило только Херманну опустить занесенную руку, как Браф подошел к нему и с виноватой мордой принялся тереться о колени старика.

— Этого мало, — мягко возразил Херманн, — у Исаака, вот у кого надо бы попросить прощения.

Сграбастав пса за шею, он швырнул его к ногам молодого человека; но стоило Брафу только коснуться их, как он уперся лапами и изо всех сил начал пятиться назад.

— Ненавидит он меня не на шутку, — заметил Исаак.

Как тут вспылил Херманн!

— Он попросит у вас прощения, — вскричал он, — или я его убью.

Он ударил пса, Браф охнул, но по-прежнему упирался лапами и отворачивался.

— Опасно так его злить, — сказала Анна, — отпустите, отец.

Херманн отпустил Брафа;, тот вновь удрученно потрусил к очагу; там он тяжело рухнул на пол, завыл и посмотрел на-Херманна с немым упреком.

ХII

Пусть читатель соблаговолит теперь перенестись в Мелестее, что близ Гента, в большой парк, посреди которого возвышается изящный замок эпохи Возрождения. Хозяин парка и замка зовется Дирк Оттеваар. Этот Дирк — большой оригинал: еще при жизни его батюшки один из его наставников в науках, педант и лицемер, пытавшийся строить из себя нечто ’вроде домашнего царька, оклеветал одну девицу, к которой Дирк питал мальчишескую любовную страсть; тогда он выставил его за дверь и произнес нижеследующую речь (а девица как раз в это время шла через лужайку возле замка).

— Глянь только, ученый зубрила, — сказал он ему, — глянь только на нее и потом на себя самого; ты глуп, уродлив, нюхаешь табак — и ты имел дерзость явиться сюда и сказать, что действуешь от имени науки, которая, по твоим словам, делает людей лучше, и вот только по той причине, что ухаживания твои, слизняк, так и не оказали никакого воздействия на бедную девочку, ты вздумал насплетничать моему отцу о каких-то постыдных отношениях между нами. Не имея возможности завоевать ее любовь, ты решил похитить у нее честь. Чему же научили тебя: твои книги? Гордыне, тщеславию, распутству и наушничеству. Бедная девочка, уж я-то как раз уважаю ее, я, а ты хотел ее замарать! Да посмотри на нее и посмотри на себя; ее тело благоухает здоровьем, как роза, и я ее люблю — Понимаешь ли ты, что такое любовь, грамотей? Это тебе не греческий, понял, ее ты не заплюешь своим ученым комментарием. Ты, стало быть, преподаешь науку клеветы; что ж! — такие уроки мне не нужны, мне нет еще пятнадцати лет, но я выгоняю тебя. Ступай пожалуйся моему отцу, и, если он признает, что прав ты, ноги моей здесь больше не будет, но прежде чем я покину этот дом, я разорву тебя на тысячу кусков, и поделом тебе, ибо ты опасный глупец, сама злоба, спаренная с латынью. Ты уж давно на меня тоску наводишь тем, что пытаешься научить меня тому, чего сам не разумеешь. Итак, забирай свою табакерку, очки, своего Горация и пошел юн.

Остаться зубрила не посмел.

XIII

Прошло десять лет; Отгеваар давно забыл подружку своей юности, которая, впрочем, уже четыре года как была замужем; он болтал с одним приятелем на Рыночной площади Гента в базарный день, когда увидел проходящих мимо Исаака с Анной и догоняющего их Херманна, который нес в сетке рыбу. Все трое остановились; и пока Херманн восторженно растолковывал, как необыкновенно вкусно блюдо wateizooy, нечто, вроде рыбного рагу с овощами, прошло добрых десять минут.

— Оно, дети мои, — разглагольствовал он, то указывая зонтиком на свою сетку, то отгоняя им же Брафа, который все норовил как следует обнюхать ската, карпа и морских улиток, — сколь простецким ни казалось бы вам на первый взгляд, на деле — угощение королевское, блюдо княжеское, и вскоре благодаря острым овощам и пахучим пряностям его аромат почувствует вся набережная Сен-Мишель. У всех перевозчиков, что сидят в лодках, от аппетитного запаха так защекочет в ноздрях, что носы у них вырастут прямо до окон моей кухни, но — шалишь, это только для своих. Что ж, дети мои, устроим себе праздник? Исаак, сынок мой, да у тебя уже слюнки текут. — Херманн нетерпеливо дернулся. — Браф, — продолжал он, — если вы так и будете стараться съесть мой обед прежде меня самого, я об вашу задницу зонт разобью.

— Вы так не сделаете, отец, — сказала Анна.

— Не сделаю, нет, — отвечал Херманн, гладя Брафа, — но вынужден прибавить, — эти слова он обратил уже к собаке, — что ты этого вполне заслуживаешь, ибо надо совсем не иметь ни вкуса, ни нюха, то есть быть вроде тебя, чтобы не понимать, как отвратительно есть рыбу сырой…

Браф с явным удовлетворением завилял хвостом, что говорило о его полном пренебрежении к обидному смыслу слов, произнесенных Херманном.

Стоял холодный ноябрь, было очень зябко; почти начинался уже снегопад; Анна была одета в шелка и черный бархат, на ней была английская юбочка в широкую красную полоску: Дирк не мог глаз от нее отвести.

— Эта юбочка, — произнес он вдруг, — сверкает словно цветок в грязи, она — дьявольский соблазн; красное и черное — цвета любви, огня и печали. Как мягко она обволакивает бедра, как выгодно подчеркивает ножки феи, которые я буду целовать в мечтах моих. Эта женщина необыкновенная красавица! Взгляни сам, как прямо и гордо она ступает, тут сразу видна молодая кровь, чувствительные нервы, крепкие мышцы. Темные волосы отливают то рыжиной, а то позолотой; на лице румянец, лоб открыт, глаза большие. Странный взгляд у нее, невинный, любопытный, ищущий; взгляд ребенка, ставшего женщиной слишком рано. Чего ей недостает? Разумеется, счастья. Какая необычная улыбка: как старательно она изображает оживление, честная женщина, улыбающаяся для того, чтобы не заплакать; ага! вот она удаляется об руку с мужем, а мое дело теперь последовать за нею; друг мой, появление этой красной юбочки предвещает перемены в моей жизни!

Дирк проследил за Анной до самой дороги Сент-Аман, где она жила. В известных обстоятельствах все вокруг покровительствует и влюбленным, как и ворам: Дирк приметил, что сад при доме Анны выходил прямо на открытые луга и что ему легко было бы проникнуть туда.

Потом, чувствуя себя совсем по-новому, он вернулся в Гент; глубоко задумавшись, он ходил точно во сне.

XIV

Часов в пять, когда уже совсем стемнело, он проходил по Кетельбрюгу, одному из множества гентских мостов. При свете уличного фонаря он увидел простолюдина, который, опираясь на перила, мрачно смотрел вниз, на текущие черные воды Эско.[3]

Дирк узнал маляра по имени Пьер, который в прошлом году работал у него в Мелестее.

— Добрый вечер, Пьер, — сказал он, хлопнув его по плечу.

Тот вздрогнул, точно его разбудили.

— Господин. Дирк! — воскликнул он. Отгеваар заметил, что глаза у него покрасневшие, и спросил, что он тут делает.

Показав на воды реки, Пьер ответил:

— Вот кому сейчас хорошо — тому, кто спит там, на дне; уж ему-то будет где укрыться от снега, что выпадет ночью.

— Куда лучше была бы пара шерстяных одеял, — ответил Отгеваар.

— Куда лучше, да они давно проданы.

— Неужто ты и вправду так бедствуешь, Пьер?

— Не по своей вине, у меня ведь дочка, так один богатый купец захотел, чтоб она стала его полюбовницей; красива она, Каттау моя. Послушался я его советов и сломя голову впрягся в глупое дело; сделался продавцом красок на улице Полей, как раз возле лавки Ван Имсхоота, который торгует тем же товаром, только оптом. Не сообразил я, что полное это безумие — вздумать потягаться со старинным магазином, в котором торговля всегда бойкая. Ума не приложу, как назвать все это, судьбой-злодейкой или горем — злосчастьем, да только никогда еще меня так не скрючивало, впору пойти и удавиться. Выручки не хватало не то что за жилье заплатить, а даже чтоб каждый день хлеб в доме был. Прошло пять месяцев, все дело и обрушилось, тут явился ко мне этот купец и потребовал, чтоб я уплатил ему целых четыреста франков, на которые я подписал договор, а потом добавил, что если бы я прислал к нему нынче же вечером свою дочь, то он будет дома один, примет ее как подобает, возвратит ей все векселя и ни гроша с нее за это не возьмет. Каттау таким недостойным предложением была возмущена даже больше, чем я; мы его вышвырнули за дверь. На следующий день явились судебные приставы, Каттау сбежала к старой тетке, там у нее, правда, каждый день пирожков откушивать не получится, но хоть уверена будет, что кусок хлеба для нее всегда найдется; ну, а меня приказано арестовать, и я не знаю, где спрятаться; предайся я в руки правосудия, меня тут же упекут в тюрьму, и прощай надежда оттуда когда-нибудь выбраться; дочка за мои долги не ответчица, она молода, проживет и без меня, и вот…

— И вот, — прервал Отгеваар, — Ты глядишь на реку так, словно она хоть раз заплатила чьи-нибудь долги. На-ка вот, возьми мой бумажник, если не ошибаюсь, в нем тысяча франков; бери на здоровье. Уплати все, что должен, сохрани остаток и, если ты имеешь обыкновение молиться, помолись за красную юбочку, которой ты обязан тем, что встретил меня сегодня в таком добром расположении духа.

— Красная юбочка, — сказал тот.

— Ну да, ну да, красная юбочка, которая живет в доме на дороге Сент-Аман и, сдается мне, не счастливее тебя самого.

— Да ведь, господин, — возразил Пьер, — про меня подумают, будто я бургомистра укокошил…

— Пусть их думают, Пьер, пусть думают…

— Но, господин Отгеваар, — не мог успокоиться Пьер, — ведь получается, что вы сами себя выпотрошили как цыпленка…

— Ты прав, — отвечал Отгеваар, — одолжи мне сто су, я тебе кружку uitzet[4] поставлю.

— Нет уж, — отозвался Пьер, — теперь я угощаю. — Потом, обратив к водам Эско жест, полный презрения, добавил: — Не будет тебе ночных купаний!

Через три дня красивая молодая девица по имени Каттау пришла к Анне и так приглянулась ей, что стала ее горничной.

XV

Сказав, что Анна несчастлива, Отгеваар попал в точку: со дня свадьбы прошло уже два года, целых два года — а это даже больше, чем нужно для такого мужчины, как Исаак, чтобы устать от любви, пусть даже любви ангела, и подумать об измене. Нижеследующая сцена точно явит перед читателем обычный характер их отношений. В этот вечер они оба были в гостиной, обставленной тусклой палисандровой мебелью, в которой Анна просиживала целыми днями; Исаак развалился на канапе, на американский манер задрав ноги кверху, и покуривал сигару.

Сидя за низеньким столиком, на котором стояла лампа, Анна все вертела и вертела в руках маленький ключик.

— Почему же, — спрашивала она, — почему я должна отдать тебе этот ключ? Разве я заслужила, чтобы со мной вовсе не считались, разве я дала повод подозревать меня хоть в малейшей неверности или израсходовала на свои нужды хоть полгроша?

— Нет, — отвечал Исаак, — нет, и тем не менее…

— Исаак, открой мне мотив, причину этого; ты прекрасно знаешь, что этот ключ не только от кассы, он еще и от твоего доверия и нашего счастья.

— Не о том речь, — нетерпеливо ответил Исаак, — мне вскоре понадобится много денег, и я хочу избавить тебя от скучной необходимости то и дело отпирать и запирать этот сейф, вот и вся простая и истинная причина, и меньше всего тут дело в том, что ты теряешь мое доверие, а я покушаюсь на наше счастие.

Анна покачала головой.

— Для чего, — спросила она, — тебе так часто будут нужны деньги?

— Поговаривают о какой-то войне, акции всех займов переживут сокрушительное падение, и это подходящий случай все скупить, чтобы потом вновь продать.

— Я ничего не понимаю в твоей манере объяснять; выдадут ли тебе торговый документ о вложенных тобою деньгах?

— Да.

— И ты покажешь мне этот документ?

— Зачем? Я оставлю его у моего банкира в Брюсселе.

— Он даст тебе расписку?

— Это не обязательно.

— Тебе, наверное, придется часто ездить в Брюссель?

— Да, но я не премину всегда возвращаться, каждый вечер.

— Много у тебя там под ключом?

— Ровно столько, сколько мне хотелось бы иметь.

— А мне — сохранить; хочешь — испытаем судьбу, потянем жребий?

— Как ты можешь всерьез говорить такие вещи?

Анна пристально взглянула на мужа, тот опустил глаза.

— Итак, вот наше будущее, — сказала она, мы сейчас испытаем его; вот, я в накладе; возьми ключ, Исаак, но скажи только: ты один собираешься владеть этими акциями?

— Один! Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего.

XVI

Господину Исааку де Вильденстеену

Сударь,

Священная необходимость следить за соблюдением нравственных законов, соединяющая взаимными узами нас, людей цивилизованных, обязывает каждого из этих членов сообщать другому об опасности, в которой тот, быть может, находится. И вот, сударь, поскольку супружество есть одна из основ, на коих зиждется общество, я считаю себя обязанным, хоть сам и холостяк, донести вам об угрозе покушения на нерушимую святость этих уз. Вчера в кабачке, который его завсегдатаи предпочитают называть кафе и куда я захаживаю, уж простите великодушно, что говорю о себе самом, просто скоротать вечерок после моих трудоемких научных штудий, я услышал беседу двух молодых людей, которую затрудняюсь оценить с точки зрения грамматики, так как используемые выражения показались мне немного романтическими.

Я сознаю, какая опасность может угрожать мне, если когда-нибудь тот, О ком я считаю необходимым дать вам знать, узнает мое имя и место проживания. Поэтому умолчу и о том, и о другом; однако ж не подумайте, будто я опасаюсь мести со стороны безнравственности; ибо, как говорит Гораций:

Justum ас tenacem propositi virum,

Impavidum ferient ruinae[5]

Я из тех, кого ничто не может заставить побледнеть, хотя, впрочем, цвет моего лица — тема не из приятных, и даже самым жестоким палочным ударам не лишить меня чувства собственного достоинства.

Итак, сударь, во вчерашней беседе речь шла о госпоже вашей супруге, которую я всячески чту и уважаю, не имея чести быть знакомым лично. Молодой человек, о котором я вам и толкую, с большим жаром расхваливал ее красоту и красную юбочку, а в конце концов сказал так: я напишу ей, я должен непременно написать ей. Желая это предупредить, сударь, и притом незамедлительно, я той же ночью отнес это письмо на почту.

Засим остаюсь с множественным и глубочайшим уважением вашим преданным и смиренным слугой.

Незнакомый друг.

P. S. Долг повелевает мне сообщить вам его имя на тот случай, если он из осторожности не подпишет своего письма: его зовут Оттеваар, он человек дурной репутации и живет в замке неподалеку от Мелестее.

XVII

Госпоже де Вильденстеен

Сударыня,

Однажды я, увидел вас и не смог не написать вам. Быть может, настанет время, когда вы позволите мне заговорить с вами. Прежде всего, я хочу рассказать вам о себе таком, каков я есть.

Природа для меня — религия, солнце — друг, жизнь — долг. Господь, перед которым я преклоняюсь, нисколько его не боясь, есть загадочная механика того театра марионеток, который еще называют универсумом. Когда марионетка больше не годится для службы, он ломает ее и ставит другую на ее место. Люди так жалки в этом просторном мире, это, вероятно, потому, что скитаются по нему подобно хищникам в пустыне, и истребляют друг друга в пустых спорах из-за мелких должностей, обрывка орденской ленты, тощего клочка земли. Тщеславие, жажда успеха, гордыня — вот преследующие их грустные химеры, в то время как для меня истина сокрыта в трех словах: справедливость, доброта, любовь. Сударыня, я люблю вас. До сегодняшнего дня счастье всегда было моим другом, я богат, молод и крепок. Быть может, завтра я начну сокрушаться и жалеть, что мне вообще довелось увидеть вас. Но мне нравится страдать ради вас, потому что вы несчастливы. С этой минуты я всегда ваш, я рядом с вами каждый ваш шаг и пребываю в ожидании, ибо мне обыкновенно достаточно лишь пожелать чего-нибудь, и оно становится моим.

Оттеваар

Каттау внесла оба письма одновременно, вручив мужу донос, а жене — то, о чем этот донос был написан.

Исаак читал медленнее, чем Анна; как раз когда он собирался спросить ее, что она там читает, она протянула ему письмо со словами:

— Прочтите сами это странное послание, Исаак.

Исаак прочел.

— Странно, — сказал он, — странно и, по — моему, еще и смешно, дерзко и глупо. Немедля в огонь их, излияния этого бахвала и вертопраха.

— А я вовсе так не думаю, — возразила Анна.

— Да вы уж ненароком не влюбились ли в него.

— Вам известно, что я даже не знакома с ним.

— Известно, известно… что кому известно, когда речь идет о женщинах?

— Это незаслуженное оскорбление, — возразила Анна.

Исаак вышел: как бы там ни было, сказал он себе, а взгляну-ка я на рожу этого фанфарона, и если что…

Исаак взял толстую палку, сел в дрожки и вышел из них в десяти минутах ходьбы от Мелестее.

Перед ним возвышался изящный замок, и он поинтересовался у прохожего крестьянина, не это ли имение господина Оттеваара. Точно так, отвечал крестьянин, а вот и господин собственной персоной, прибавил он, приветственно махая рукой вывернувшему прямо навстречу им с незаметной тропинки и пронесшемуся мимо всаднику, за которым неслись две превосходные шотландские борзые.

Исаак увидел полного энергии молодого человека, коренастого и крепкого, настоящее воплощение жизненной силы. Орлиный нос, с немного широковатыми ноздрями, серо-голубые глаза, запавшие под густыми бровями, образующими прекрасную горизонтальную линию, открытый высокий лоб, бычья шея, смуглый цвет лица, на котором застыло странное выражение, вполне способное принадлежать как мечтателю, так и дикарю, короткие ноги и маленькие мускулистые запястья, напоминавшие орлиные когти, — такими были характерные черты этого красивого фламандца, наверняка зачатого матерью после того, как она долго рассматривала какое-нибудь из славнейших полотен жизнелюбивого и чувственного Рубенса.

Увидев решительный вид Отгеваара, Исаак поспешно спрятал за спину толстую палку. Отгеваар приказал отпереть решетчатые ворота и вошел, в парк, казалось даже его не заметив. Правда, проходя, он чуть улыбнулся, что повергло Исаака в ярость, но разъяренный муж удалился, тщательно скрывая свой гнев. Едва он успел уйти так далеко, что его не могли видеть из замка, как угрожающе затряс палкой, принялся стегать ею изгородь и измочалил в мелкую крошку многочисленные кусты репейника, которые не могли ему ничего возразить.

Снова вскочив в экипаж, он выбранил своего лакея и несколько раз назвал его недоумком. За обедом он закатил Анне постыдную сцену, однако не решился рассказать ей о полученном доносе и не признался в трусости, которую проявил в имении Отгеваара.

XVIII

Оттеваар — Анне Декабрь 1859

Сударыня,

женщина идет по проторенному пути, подобно тому как летит ласточка; ночь темна и, едва опустившись, обещает быть долгой. Рядом с женщиной идет мужчина, она совсем не знает его, она еще не взглянула ему в лицо, но слышала его тяжелую поступь и смогла представить его себе по голосу. Она опасается, что у этого мужчины совсем нет души и что его плоть слаба. И все-таки он станет ее спутником на этом пути на всю ночь.

Женщина уже прошла определенное расстояние; и тут лицо мужчины озаряет внезапная молния; тогда она видит то, о чем прежде могла только догадываться, его некрасивость, его малодушие, его болезненность. Она молода, здорова, у нее есть душа; и вот ей, скорее всего, предстоит всю дорогу тащить на себе своего хилого спутника, безропотно снося его дурной характер, его жалобы, его гневливость. И она полна решимости сносить все это.

Анна — вот этот идущий, Вильденстеен — спутник, темная ночь — ваша неопытность; а молнией, с вашего позволения, буду я,

Оттеваар

Анна сожгла письмо, не показав его мужу.

XIX

Оттеваар — Анне Декабрь 1859

Садовый вьюнок, едва пробившийся из-под земли, — это хрупкий и тщедушный росток. Чтобы помочь ему прижиться, вы привязываете его к колышку, и делать это надо с осторожностью. Гелиотропы, розы и жасмин, виноградники скудные и те, что изобилуют спелыми гроздьями, герани и настурции сплетаются друг с другом в вашем саду, беспечно тянутся к солнцу, совсем позабыв о вьюнке. Да ведь и вы тоже вовсе не вспоминаете о малыше, пока вдруг однажды, в ту пору, когда листья краснеют, когда гелиотропы еще повернуты к солнцу своими бледными венчиками, вы не увидите, как по всему саду расцвели чашечки; они повсюду — среди роз, виноградников, жимолости; и рядом, видите, то растение, которое их породило, — тысячей усиков обвивают они одна другую, сжимают в объятиях, теснят друг друга. Это маленький вьюнок, он вырос и стал большим. Такова и любовь, когда она начинается — это всего лишь мелочь, а кончаясь, все собою заполняет: две недели минуло, как я увидел вас в первый раз, и вот уже в моих мыслях нет места ни для чего, кроме вас.

Анна сожгла и это письмо и ничего не сказала мужу. Она стала задумчивой и реже выходила из дому.

XX

В начале января Исаак отправился в Брюссель; Херманн приехал навестить дочь. Когда отец и дочь вдоволь наприветствовались, Анна примостилась рядом с ним, позвонила и приказала Катгау принести завтрак. Каттау поставила прибор, и Херманн, делая вид, что ест и пьет, присматривался к дочери; Анна старалась вести себя как подобает, но была рассеянна и обмакнула в кофе кусок мяса. Херманн, улыбаясь, взял ее за руку.

— Что с тобой? — сказал он. — Подними-ка голову, чтобы я мог заглянуть тебе в глаза; они покраснели, значит, ты плакала; иди сядь ко мне на колени и расскажи о себе.

Анна так и сделала.

— Дитя мое, — продолжал Херманн, — друзья часто спрашивают у меня: что там с твоей дочерью? Отчего она такая бледная? Мне приходится отвечать, что я ничего об этом не знаю и ты никогда не жалуешься. Твой муж докучает тебе или, быть может, ты захворала?

Анна прижалась к Херманну.

— Захворала ли, — отвечала она, — про то я не знаю; бывают минуты, когда мне больно; осматривать меня приходил доктор; он советовал мне веселиться, избегать волнений; додумай он до конца собственный рецепт, так с удовольствием прописал бы мне быть счастливой.

— Бедная нежная малышка, вот ты опять смеешься.

— Бедный встревоженный батюшка мой, а с чего бы мне не смеяться? Исаак меня очень любит, сейчас он вдали от меня, у него есть и друзья; и… он путешествует и имеет право на это. Я не стала его от этого любить меньше. Он все еще не понимает меня, но это со временем придет. Тогда глаза его раскроются шйроко-широко, он поймет, сколь ничтожны те развлечения, ради которых он оставляет дом… и тогда позволит мне исцелить его сердце, раненное другими… не качай головой, отец, сам увидишь. Когда я жду, то часто испытываю такую грусть и тогда доверчиво поднимаю глаза к небу: Господь улыбается мне, и я часами пребываю в безмятежном покое. Нет, я не несчастлива. Каждое биение моего сердца говорит мне: ты права во всем. Я дышу свободно, полной грудью, словно мне принадлежит вся земля и все небо. Ты сам знаешь, отец, — тут голос Анны дрогнул, — можно быть изнеженной баловницей, промотать десять состояний, увести мужей у десяти жен, испытывать свое неотразимое очарование на всех окружающих, — но в такой душе никогда не живет та неколебимая сила, что умеет двадцать лет ждать своего часа и не ослабнет в ожидании.

— И долго ли продлится эта пытка?

— Покуда этого хочет Господь, — ответила Анна.

XXI

Оттеваар — Анне о Февраль 1860

Быстро отцветают розы, быстро промчится пора юности и веселого смеха. Жизнь и без того так печальна, зачем же Анна еще добавляет в нее черных красок? Довольно с нее жертвовать собою, довольно ее слез, довольно отдавать свое сердце мужу, который ее обманывает; пора подумать и о самой себе.

Она не одна на свете, есть мужчина, который ее любит, он здесь, он готов для нее на все и всегда будет ждать ее.

XXII

Оттеваар — Анне Февраль 1860

Только что мимо меня прошла, взявшись за руки, пара влюбленных; они шептали друг другу те самые слова непостижимые, о любовь божественная! И я был счастлив вместе с ними, но сам я страдал.

Где же оно, где то создание, каким я был еще так недавно, создание, довольствовавшееся самыми обычными и простыми радостями нашего мира, где тот, кому хватало для счастья веселых друзей, быстрых скакунов и шумных театров? Тогда душа моя если и воспаряла, то разве что в подогретые сферы привычной борьбы за существование или на холодные вершины искусства. Ничто не в силах было растопить жировую прослойку, окружавшую мои мысли и чувства, я без раздражения блуждал среди злобы, низостей и пошлости. Я заключал с эгоизмом сделку и суетности говорил: «Ну и пусть». Я покорился судьбе: о покорность! Из покорности судьбе вырастает старческая тоска.

Потом пришли беспричинная грусть, подавленные рыдания, вспышки ярости без причины, вдруг пробудившееся желание счастья. Несчастен тот, кто одинок. И вот я, беспокойный, искал смутный идеал, так ни разу и не явившийся мне, потом вернулась апатия, я работал, мыслил, приходил на помощь тем, кто нуждался в ней, боролся за высший идеал, но ничто не могло даровать мне удовлетворения — ни уважение людей, ни благодарность тех, кто обрел счастье благодаря мне, ибо мне по-прежнему не хватало одного; чего же? — ее; вас!

Я искал и не находил вас, ибо ни та мещанка, ни эта герцогиня — были не вы; и вдруг в одно прекрасное утро я бродил по городу и позабыл обо всем, обо всем на свете: я увидел вас, и я вас полюбил.

Тогда дух мой внезапно проснулся. Наконец я жил по-настоящему: я думал о Боге, о душе, о всех возвышенных предметах, о жертвенности и героизме… Потом я возжаждал вас.

Оттеваар

Нет, тысячу раз нет, сказала Анна, бросая письмо в огонь. Потом она раскрыла Библию, почитала священную книгу и расплакалась.

XXIII

В первый день мая Анну разбудил на рассвете низкий голос, который пел у нее под окном lied — фламандскую песню наступающей весны:

Сладок милой ранний сон,

Ах, как я в нее влюблен.

Под окном твоим брожу,

Майский клен здесь посажу.

Взволнованная, заинтересованная, очарованная, Анна тихонько запела ответный куплет:

Не сажай ты майский клен,

Тут чужая сторона,

Ах, напрасно ты влюблен,

Не открою я окна.

Голос зазвучал опять:

Где ж его мне посадить?

Я хочу тебя любить…

На погосте пусть растет,

Листья опадут — умрет…

Тут ему в могилу лечь,

На могиле розам цвесть,

Споют розам соловьи

Песни сладкие свои,

Хватит песен милых сих

Нам с тобою на двоих.

Эта песня мая — lied — напомнила Анне о детстве; с самого первого дня замужества она не испытывала такого свежего порыва чувственности. Вскочив, она, полунагая, отдернула занавеску и посмотрела, кто же это поет. С востока из-под серых, набухших снегом облаков пробивалась хмурая и печальная зимняя заря. Она впервые увидела мужчину, написавшего ей такие пылкие признания в любви, и, взглянув на него, закрыла руками лицо. Оггеваар продолжал петь:

Не гони любовь ты прочь

Темной, стылой будет ночь.

Не гони, а встречай —

Или стылым будет май!

Завоюю я любовь

Женщины прелестной,

И твою взволную кровь

Как молнией небесной.

Анна снова тихонько пропела ответ:

Не сажай ты майский клен,

Тут чужая сторона.

Ах, напрасно ты влюблен,

Не открою я окна.

Будто услышав ее, Оттеваар продолжал:

Прогнала любовь ты прочь, —

Темной, стылой будет ночь.

Плачешь ты, горюю я, —

Но опять взойдет заря,

Будем вместе, ты и я,

Слушать песни соловья.

Потом он повернулся, Анна отворила окно и увидела, что он уходит.

— Исаак, — сказала она, — зачем ты вечно оставляешь меня одну?

Вдруг она услышала шаги и, отпрянув назад, быстро присела, чтобы ее не увидели, и тут с порывом морозного ветра в спальню ворвался аромат цветов. Она услышала стук лопаты по мостовой, а потом шелест листвы. И вот те же шаги, уже знакомые ей, быстро удалились; Анна приподнялась и увидела посаженный на мощеной дороге росток майского дерева, покрытого самыми изысканными цветами; но хрупкий стебелек, вкопанный неглубоко, не в силах был сопротивляться усиливавшемуся утреннему ветру, он рухнул, а вместе с ним рассыпались и наложенные сверху необыкновенные букеты.

— Как жалко, — сказала Анна.

Потом, овладев собой, — «Цветы, — произнесла она, — что за дело мне до этих цветов?»

Снова легла в постель, — «Прости меня, Господь мой, — сказала, — на минутку я преступила закон».

Два часа спустя, уже встав и осмотрев дом хозяйским глазом, она опять увидела эти цветы, они расцветали в вазах, стаканах и даже в супницах. Они цвели повсюду, от чердака до кухни.

Вошла Каттау.

— Как сюда попали эти цветы? — спросила Анна.

— Госпожа, — отвечала Каттау с самым невинным видом, на какой только была способна, — этим утром они были разбросаны по всей улице, и я подумала, что если соберу их и украшу ими дом в честь первого майского дня, то это доставит вам удовольствие, но стоит вам лишь приказать, и я тотчас выкину их в навозную кучу.

— Нет, нет, — порывисто возразила Анна; Каттау улыбнулась.

XXIV

Господину Исааку де Вильденстеену

Ученый Фома из Клаппорибуса[6] изрек на блистательной латыни, коей владел в совершенстве и кою вы хотя и, полагаю, понять могли бы и сами, я тем не менее усердно для вас переведу, итак, сей глубочайший дока по части слабостей человеческих глаголет, что если женщине пропета серенада — честь ее уже добыча ада.

Сударь, я далек от непочтительного намерения подвергать сомнению добродетель вашей почтенной супруги, однако должен вас предупредить о сплетнях ваших соседей и о насмешках над вами, которые слышал я самолично и которые заранее украшают рогами ваш лоб. Могу сообщить вам и место, где это было, «Испанская корона», тот славный кабачок, куда я иногда заглядываю пропустить стаканчик черносмородиновой наливки, чтобы взбодрить желудок, который расстраивается от моих ученых штудий.

Сударь, вчера, первого мая, когда вы были в отъезде, тот самый человек, называть коего по имени теперь уж нет никакой нужды, вольнодумец, пользующийся дурной славой из-за своего поведения, приходил под окна вашей почтенной супруги, чтобы ей спеть. Та же сперва отодвинула занавески, а после, когда соблазнитель уже удалился, несомненно, захотела взглянуть на его лицо, потому что отворила окно и осмотрела улицу. Было ввдно, что ночного чепца она не носит, а надевает только сеточку для волос, о которых мне сказали, что они у нее очень пышные. После всего этого явились рабочие, которым заплатил известный вам человек, и посадили перед вашим домом компрометирующее майское дерево. Туг госпожа скрылась. Когда рабочие ушли, она выглянула снова и рассмотрела дерево, которое было увешано цветами и вскоре упало; мадемуазель Каттау, без сомнения состоящая в сговоре с тем, кто посадил сие дерево, вышла из вашего дома и собрала цветы в букеты. Я ничуть не сомневаюсь, что как раз сейчас ими пропах весь ваш дом.

Благоволите, сударь, принять уверения в моей безграничной преданности и глубочайшем уважении к вам.

Ваш друг, вынужденный настаивать на своем инкогнито.

И. 3.

— Черт побери! — пробормотал Исаак, прочитав письмо. — Надо проверить, очень может быть* очень похоже на правду…

Он был наверху и только что закончил прихорашиваться; Анна уже спустилась в гостиную, и Исаак вприпрыжку сбежал по лестнице с письмом в руке.

Тут появилась Катгау.

— Что такое, что случилось, что это вы так бегаете, сударь? — спросила она.

— Правда ли, — осведомился он, ухватив ее за ухо, — что утром ты подобрала эти цветы на улице и что твоей хозяйке спели серенаду?

— Да, сударь, это все так и было, но скажите, что в этом дурного; госпожа ведь не может никому запрещать петь ей серенады. А насчет того, что я собрала цветы, так это я подумала, что лучше уж пусть будут тут, чем валяются на мостовой. Вы рассердились и хотите сейчас устроить сцену госпоже, которая и так уже опечалена хуже некуда. — Тут Каттау заговорила громко: — Но предупреждаю вас, если вы это сделаете, уж я расскажу ей, зачем вы каждые два дня ездите в Брюссель.

— Тише, — шикнул Исаак, — тише…

— Послушайте меня, — снова начала Каттау, — оставьте в покое вашу несчастную жену, ейли уж не любите ее больше, так хоть не мучайте. Она невинна, а могу вас уверить, что такого уже давно нельзя было бы сказать об очень многих женщинах, будь они на ее месте.

— А вот поглядим, — сказал Исаак, — пойду-ка я поцелую ее.

— Прекрасная мысль, — отозвалась Каттау, — вот небось хозяйка-то будет рада-радешенька подобрать крошки с чужого застолья.

XXV

Оттеваар — Анне

Сударыня, мне снился сон. Вокруг шумел карнавал, а я входил в большую спальню. На постели лежала женщина. Это были вы. Ваше тело было укрыто одеялом, я видел только прекрасное лицо. Ваша рука свесилась с кровати. Я хотел укутать вас; мне казалось, что вам холодно; я взял вас за руку, она была словно налита свинцом; я дотронулся до вашего лица, оно было будто ледяное; тело неподвижно как труп. «Умерла от печали», — сказал рядом со мной чей-то голос. Я стал на колени и молился, сжимая вашу руку в своих. Вдруг увидел я, что вы приподнялись; рукой, которую я держал, вы привлекли меня к себе. Я чувствовал, что умираю и подобно вам становлюсь безжизнен и холоден; и тут постель, стены — все исчезло, и мы рухнули вниз. Под ногами у нас, вокруг, над головою — повсюду была пропасть. Окружавший нас свет был светом нездешнего мира; сияние исходило из серых светящихся облаков, сквозь которые мы все еще пролетали, не сознавая, как оказались в этом вихре головокружительного падения. Я покрывал вас поцелуями, ибо любил вас и мертвую и готов был следовать за вами в царство смерти. Мы ничего не сказали друг другу; в словах не было нужды, нас обоих пронзила одна мысль: мы в бесконечности. Мы продолжали падать, одна туманность сменялась другою, пропасть следовала за пропастью; мне чудилось, что ни я, ни вы не сотканы больше из плоти; я не чувствовал вашего тела, и в том поцелуе, который соединил нас, мы слились друг с другом, как нежный ветер сливается с горячим, как благоухание ладана сливается с ароматом цветка. Наконец мы опустились на берега моря теней, чьи воды серы и зловещи. Насмешливые души проходили мимо, говоря: вот они, вот те, что любят друг друга любовью прелюбодеев. Я отделился от вас, чтобы покарать их; вы громко вскрикнули, и я проснулся.

Простите меня за это письмо; я схожу с ума от любви к вам, но и вы полюбите меня, говорю вам без обиняков. Сердце ваше разыгрывает грустную комедию; зачем вам хранить молчание? Мне известно, что вы тускнеете и плачете каждую ночь.

Анна торопливо позвонила; вошла Каттау.

Анна показала ей письмо, которое держала в руке:

— Знакома вам эта подпись? — спросила она.

— Да, госпожа, — густо покраснев, ответила горничная.

— По крайней мере, вы не лжете.

— В нашей семье не учили лгать.

— Можете вы мне ответить, — заговорила Анна, — давала ли я вам когда-нибудь право говорить с вашим знакомым о моей бледности и о Моих слезах?

Каттау порывисто сжала руки Анны.

— Нет, госпожа, — сказала она, — никто не давал мне такого права, но я люблю вас, я ваша служанка, я считаю долгом своим позаботиться о вашем счастье. Ах! Вы не станете сердиться, когда узнаете, в чем дело. Тот, кто написал вам это письмо, спас моего отца, когда тот готов был броситься в Эско. Он отдал ему весь свой кошелек; мы были разорены, а он помог нам поправить дела. Он спас моего отца от могилы, а меня — от той распутной грязи, в какую обыкновенно падают молодые девицы, если, на их беду, у них свежее личико. — И Каттау пересказала ей сцену на мосту. — Когда отец вернулся, — продолжала она, — и рассказал мне об этой красной юбочке, которая, по словам господина Отгеваара, еще несчастнее меня и живет на дороге Сент-Аман, я сходила поболтать с соседями. Уж чего только я от них не наслушалась обо всем и вот пришла к вам; поймите же, я хочу заплатить долг признательности, и поскольку мы благодарны ему, то я хотела отблагодарить вас, потому что он вас любит. Госпожа, я не имею права говорить о том, как плохо с вами обходится муж, но, если бы вы согласились вместо него выйти замуж за того, кого все крестьяне Мелестее зовут братом бедняков, вы стали бы счастливейшей из женщин.

Да, признаюсь честно, — я бываю у него, рассказываю о вас, просто говорю о том, что сама вижу, — что вы страдаете, и, когда мы с ним, госпожа, вот так весь вечерок и проговорим о вас, мне уже кажется, ему суждено принести вам счастье, несмотря ни на что.

— Обнимите меня, Каттау, — сказала Анна, — а письмо спрячьте в свой ларчик.

Но, туг же спохватившись, Анна забрала или, точнее, выхватила письмо из рук горничной, порвала его на мелкие клочки, открыла окно и выбросила их на улицу. Дул сильный ветер: в то же мгновение вихрем их унесло на недосягаемую высоту, там они затрепетали у самого солнца как стая бабочек и принялись падать вниз, пока не скрылись за крышами домов.

Анна, сиявшая от сознания исполненного долга и опечаленная тем, что поборола страсть, следила за ними взглядом.

— Пусть так же, — произнесла она, — улетят и все мои грешные мысли!

— Бедная госпожа, — отвечала Каттау, — да вы святая!

— Надо поступать как должно, так ведь? — возразила Анна.

XXVI

Однажды Анна отправилась с мужем в Тернат, что в нескольких лье от Брюсселя. Исаак пожелал снять замок в его окрестностях. Они пришли на станцию и сели в дилижанс. На скамье напротив с гордым видом сидел молодой человек с яркой юной красоткой. Исаак, отводя портьеру, высовывал голову наружу и кстати и некстати поминутно восклицал: «Эх ты! Красивые деревья, высокое небо, прелестные маленькие птички, весна — вот пробуждение природы! Господь Бог свое дело знает. Ах, сладко, должно быть, жить в деревне! Правда, дорогая? — И Исаак нежно жал Анне руку. — Напьемся молока, наедимся сливочного сыру…»

Анна холодно выслушивала все эти пошлости, зная, что не для супружеской любви решил Исаак снять деревенское жилье. Она глаз не могла оторвать от юной пары, сидевшей напротив. Они не перемолвились ни словечком, не пожимали друг другу руки, но Анна подмечала, какими страстными тайными взглядами обменивались они, какой глубокой любовью оба дышали. Очевидно, эта юная пара была из тех, чья свадьба сладилась в пылу молодости; взглянувший на них поэт короновал бы их венком из боярышника: сегодняшние цветы уже завтра превратятся в колючки. Они вышли из дилижанса вместе с Исааком и Анной и тут же принялись бегать взапуски, строя всяческие проказы друг другу: в этих детях говорил голос самой природы.

Невыносимый жар подымался от земли и палил с небес. В широких полях повсюду, насколько хватал глаз, Анна видела все вокруг ослепительным, огненно-ярким: истомившиеся от зноя гибкие стебли цветущей ржи сгибались от ветра, который, пролетая над ними, пропитывался их ароматом; ивы с аккуратно подстриженными кронами, каких так много в деревне, словно на глазах разбухали от переполнявших их жизненных соков. Жить, жить! — казалось, шептали побеги хмеля, обвиваясь вокруг бесчисленных колышков; любить! — казалось, чирикали птички, вприпрыжку догонявшие друг друга; счастье! юность! сила! — говорили нежные луговые травы, быстротекущие воды, трепещущие тополя, мощные дубы и ослепительное солнце, проливавшее потоки живительного света на кипящую жизнью землю. Анна опустила голову и подумала об Отгевааре.

Прогулка у Исаака и Анны получилась невеселой — да так всегда и бывает, если каждый из спутников погружен в собственные мысли. Так дошли до Дильбека. Вдруг оба услышали крики, увидели поднимающиеся вдали облака густой пыли, потом показалась толпа, сперва они не могли ничего различить в густых пыльных клубах, кроме белых пятен лиц и голубых блуз, и вдруг содрогнулись от ужаса, когда почти рядом с ними, быстрая как ветер, мимо пронеслась женщина, преследуемая визжащей толпой мальчуганов. У этой женщины было красивое, холодное и жестокое лицо, распустившиеся волосы хлестали ее по плечам, сильно расцарапанная щека кровоточила, платок спустился и бился на спине, а ноги были обнажены. Казалось, ее юбку, от которой остались одни лохмотья, порвали в яростной схватке; чтобы бежать быстрее, она сняла сабо и улепетывала, держа их в руках. Камни, пыль, куски навоза в изобилии летели ей вслед. Случалось, что она поворачивалась, угрожая мальчишкам или проклиная их; но тогда улюлюканье становилось вдвое громче, а камни летели дождем. Едва скрылась за поворотом одна страшная толпа, как навстречу Анне и Исааку высыпала другая. На сей раз гнались за мужчиной, и не только мальчишки, но и взрослые крестьяне. Тот удирал быстрее вспугнутого оленя. Мертвенно-бледный, опухший, тоже держа в руках сабо, он бежал с жалким лицом, выражавшим неподдельный ужас, ибо ему вслед кидали уже не камни или навоз, а вилы и острые мотыги, сверкавшие на солнце как настоящие орудия убийства. Исаак и Анна едва успели отшатнуться, услышав топот его голых ног, с головокружительной быстротой пронесшихся мимо и взметнувших клубы пыли. Крестьяне, увидев, что не смогут догнать его, остановились и принялись орать: «Laffaerd! Laffaerd, moordenaer! Overspeeler!» (трус, подонок, убийца, прелюбодей); в ужасе поглядев друг на друга, Исаак и Анна поспешили в Дильбек, чтобы узнать причину драмы: они вышли на центральную площадь.

Высоченная женщина с красным лицом и мускулистыми руками, открытыми до локтей, плакала, вытирая слезы передником.

— Сыночек мой, — хрипло голосила она, да ведь они бы убили его, ах сука, ах подонок!

— Да утихомирься, мамаша, — уговаривала ее одна из соседок, — уж ты их хорошенько проучила, а сынок твой теперь свободен.

— Сыночек, бедный сыночек мой, — рыдала женщина. Вдруг она увидела в толпе Анну. — Вот, — сказала она, — вот городская дама, уж она-то никогда не обманет мужа своего, такая уж ни-ни. И не краснейте, госпожа. О-хо-хо! случается же на свете такое, отчего бы и Господу нашему стало дурно! — Она взяла Анну за руку. — Взгляните, — сказала она, вводя ее в просторную деревенскую кухню, — там, подальше, где много тени, в том кресле, жалкое и больное существо. Вот такой он, мой сыночек, вот такой. Каково тебе сейчас, мальчик мой? — Мужчина дернул головой и страшным жестом провел рукой по горлу. — Немой, бедняга, — продолжала мать, — я все стараюсь сделать так, чтобы ты хоть что-нибудь сказал, но ведь дар речи вернется к тебе, это я, мать твоя, тебе говорю. С виду-то он не злой: ведь правда, никому не захочется такого обидеть? И ведь не уродец какой: вы бы посмотрели, как он выглядит при солнечном свете. Ну так вот, два года тому этот несчастный женился на девушке из Боондаля, на той самой, которую вы только сейчас видели, надеюсь, ее убили на дороге. — Мужчина застонал. — Не плачь, сыночек мой, все кончено. Эта девушка за него вышла, да не потому, что очень любила, а просто я дана дитяти своему несколько полновесных тысяч франков, четыре пары лошадей, столько же быков и коров и сорок овец. Тогда это был один из первых парней на деревне, как вдруг год назад, уж не знаю, как все случилось, взял да и обездвижел совсем. Сука, которую вы видели, как она улепетывала, она-то и есть его жена, вместо того чтобы ухаживать за мужем-паралитиком, завела себе любовника, и оба захотели его уморить, чтобы им досталось после него все добро, да не посмели ни ножом пырнуть, ни отравы подсыпать. И вишь чего они тогда удумали, — мать покраснела, — предаваться утехам прямо у него на глазах, потому что каждый раз, как они такое делали, у бедняги, который не мог никого позвать криком, случался страшный приступ ярости, вот они и рассчитали, что один из таких приступов его убьет.

— О нет, — сказала Анна, — такого просто не может быть…

— Не может, — продолжала женщина, — а вот я только что невзначай вошла в дом, да и застала их тут за этим делом…Сыночек мой потерял и силы, и соображение и теперь только и может, что стонать. Но я с тобой, мой бедный Хендрик, — сказала она, целуя мужчину в лоб, — если жена злая, так мать добрая, так-то вот, сыночка ты мой, они тебя уморить хотели, а я тебя вылечу. — Мужчина поднял сжатый кулак — Успокойся, немой бедняга, — сказала она, — ты отомщен как положено, сам видел, я их схватила и так отколошматила, что оба стали как тряпки. Хватает еще силушки в руках у старухи матери, когда ей приходится мстить за своего сыночку. Я и на роже у этой потаскухи отметину оставила своими ногтями, и чепец с одежкой на ней растерзала, а мужика просто в луже изваляла, вот в этой самой, что у них под ногами. Он ушел в таком виде, какой ему под стать.

— Есть Высший Судия, — сказала Анна.

— Да судей-то и в Брюсселе полным-полно, — ответила мать.

Анна, дрожа от ужаса, хотела выйти на улицу.

— Посторонитесь, — сказала ей крестьянка, входившая с ведром, — нужно вымыть весь дом.

Исаак и Анна уехали из Дильбека с тяжелым чувством. Много ночей подряд Анне снилось, что ее, как неверную жену, забрасывает грязью толпа, с улюлюканьем бегущая за ней. Каждый раз после такого сна она просыпалась вся мокрая от слез. Она не хотела никуда выходить, отказывалась даже садиться у окна.

XXVII

Случайно Каттау наткнулась в секретере Исаака на два письма от незнакомого друга. Она показала их Анне, та прочитала, пожала плечами и велела Каттау положить их туда, откуда та их взяла.

В одно октябрьское утро Анна вышла из дому, лил дожць; она шла навестить отца, которого в его маленьком домике на набережной Трав приковал к постели приступ подагры. Браф трусил рядом. Напротив располагался кабачок «Испанская корона». Там за стаканчиком черносмородиновой наливки сидел незнакомец. Как только захлопнулись ворота, он бросил на стойку несколько монет и вышел из кабачка. Его лицо в очках было отекшим и белым как мел, засаленный редингот: слишком длинен, шляпа линялая, панталоны чересчур коротки, а башмаки просили каши. Вынув из кармана книжечку в сафьяновом переплете, он пошел следом за Анной, не забывая вскидывать на нее глаза поверх книжных страниц. Так они дошли до Рыночной площади.

Тут Браф как раз распугал стаю воробьев и бросился их ловить; наткнувшись на стоявшего поперек дороги господина с книгой, он повалил его, отчего тот испустил несколько громких воплей, позвал на помощь, потом встал и гневно и безнадежно поглядел на свои шляпу, книгу и трость, валявшиеся в грязи. Браф давно скрылся с глаз, зато сбежавшиеся мальчишки принялись радостно свистеть.

Не обращая ни малейшего внимания на их свист, он поднял трость и сунул ее под мышку, наскоро причесался и нашел приют в расположенной по соседству лавочке, где спросил стаканчик черносмородиновой.

Потом вытащил из кармана хлопковый платочек, стер им грязь с книги в сафьяновом переплете и, увидев, как она испачкана, произнес: «О полный чистого благородства Гораций, как недостойно тебя замарали!»

XXVIII

— Госпожа, — сказала Каттау еще через несколько дней, — почтальон только что принес хозяину это письмо. На нем та же подпись, что и на тех двух.

Анна приказала сломать печать и прочитала следующее:

Сударь,

пусть мне суждено оказаться несчастной жертвою самых ужасных мук, пусть изваляют меня в грязи или я погибну, искусанный дикими зверями, — но мой долг, сударь, предупредить вас, что сегодня ночью к вам в сад влез человек, что почтеннейшая супруга ваша стояла у окна и потом вышла, разговаривала с этим мужчиной и после долгой беседы, которую можно, по всей видимости, без обиняков назвать преступным сговором, сей мужчина перепрыгнул через стену.

Сочувствующий вам друг

И.З.

А на самом деле произошло вот что. Ночью Анна была у себя одна, Исаак уехал в Брюссель, слуги отправились на деревенский бал. Анне совсем не спалось, и она вышла в сад; ночь стояла теплая и довольно светлая, рядом трусил Браф. Едва лишь она услышала чьи-то шаги, как на кромке стены вдруг выросла человеческая фигура и тут же спрыгнула в сад. Как только мужчина, присев, коснулся ногами земли, на него кинулся Браф; но пес в мгновение ока был побежден. Даже не успев испугаться, Анна с радостью услышала мягкий голос, говоривший:

— Не бойтесь, сударыня, я хотел видеть вас, и вот я вижу вас, а теперь, если вам угодно, я уйду. Я не причиню вам никакого зла, — добавил он, — но мне приходится делать сверхчеловеческое усилие, чтобы держать вашего пса, еще минута — и либо я его задушу, либо он придушит меня: отзовите его, а потом я сделаю все, что прикажете.

Анна доверчиво подошла к Оттеваару и погладила Брафа.

— Браф, — сказана она, — ну-ка вставай.

Услыхав знакомый нежный голосок, Браф прекратил рычать и дергаться; тогда поднялся и Отгеваар. Браф изготовился снова схватить его, но посмотрел на Анну, как бы спрашивая у нее, не напал ли он на друга.

Отгеваар стоял перед Анной: ничто не нарушало безмолвного ночного покоя, лишь капли росы с тихим стуком падали с древесных крон, да еще редко какая-нибудь сухая веточка, глухо прошуршав сквозь листву, плавно опускалась на землю. Анна дрожала и не находила слов. Отгеваар тоже не знал, что сказать. Анна слышала, как от сильного волнения у него стучат зубы; и к ней первой вернулась храбрость.

— Отчего же, — мягко спросила она, — вы входите сюда ночью, как вор? Разве вы не знаете, что этим рискуете обидеть меня и потерять мое расположение?

— Простите меня, — ответил Отгеваар, — правда, я не сознавал, что делаю, но ведь я так давно люблю вас и так страдаю.

— Надо уметь страдать, — сказала Анна.

— Надо, — взвился он, — зачем же надо?..

— Вы сетуете, — ответила она, — неужто в мире не осталось мужества? Тому, у кого есть все, как у вас, разве пристало лить слезы, подобно женщине? Разве нет у вас Господа, чтобы помолиться Ему, Библии, чтобы почитать ее, и твердого сердца, чтобы поддержать вас в дни вашей жизни?

— Ого! Женщина, покорная долгу, — произнес он раздраженно, — это женщина без сострадания.

— Вы злы, — сказала она.

— Я, вон оно что, — сказал Оттеваар.

Пробило три часа, небо начинало светлеть, пропел петух.

— Три часа, — произнес Отгеваар, — пора глубокого сна; твой муж даже не проснулся бы, будь я с тобой в вашей супружеской спальне. Мы сейчас одни, Анна; я могу похитить тебя, взять против твоей воли, несмотря ни на что.

— Нет той силы, — ответила Анна, — что пересилила бы душу сильных.

— Ого! Да, я знаю это, — сказал он, топнув ногою, — я это вижу.

— Но на что же, на что же вы сердитесь? — спросила Анна.

— Нет, — отвечал он, — ни на что; простите меня. Сколько мне ждать моего счастия — десять лет, двадцать? Анна, госпожа моя, скажите хоть слово, одно слово.

Он умолял ее на коленях, робкий как ребенок, печальный как отвергнутый любовник, а она стояла перед ним без чепца, ее густые волосы кольцами падали на шею; грудь была полуобнажена, и широкие рукава домашнего платья, откидываясь, открывали руки до самых пленительных изгибов локтя. Она была бесконечно прелестна и желанна, как сама красота.

Но Отгеваар смотрел на лоб Анны, скрывавший ее непорочные мысли; он любовался блеском ее больших карих глаз, чистых, как сама невинность, печальных и полных решимости, как у мученицы; он вслушивался в ее голос, в котором звучали стальные нотки неколебимой твердости.

— Уходите, — вдруг сказала она.

— Уходить, — повторил он покорно.

— Да, — сказала она.

Он перемахнул через стену.

С тех пор Анна думала и мечтала вслух; и слово, которое чаще всего приходило ей на уста, было слово «нет». Потом на нее находили то бесконечные истерики, то приступы беспричинного смеха; она то глубоко задумывалась, а то молча плакала.

— Ах! — часто говорила она Каттау. — Почему Господь не благословил меня детками?

XXIX

Октябрь уж на исходе. Анна и Исаак беседуют у камина. Анна грустна, Исаак мрачен.

— Отчего, — спрашивает молодая женщина, — вот уже неделя прошла, а ты так и не съездил в Брюссель?

— Мне там нечего делать.

— Много ты купил акций на все займы?

— Много.

— А у нас осталось еще немного денег в семейной кассе?

— А зачем?

— Тут вот счета, один из них на тысячу флоринов; издержки на ремонт и расходы по содержанию фермы во Вруве-Полдер, установка умывальника… и так далее. А есть еще одно, оно поинтересней того будет. — Рука Анны дрогнула. — Это прислано от Булса, ювелира, что живет в Брюсселе.

— От Булса? Невероятно!

— Да возьми скорей, а то ты уж побледнел.

— Но ведь это… как?

— Ага, как ко мне попал этот счет. Он был адресован мне, так я письмо и вскрыла. И увидела там счет на двенадцать тысяч франков за драгоценности, которых, не носила; отпирай кассу, платить нужно немедля… отпирай же… когда я тебе ее доверила, в ней было шестьдесят тысяч франков.

— Анна, мне нужно… я должен… послушай, покричи на меня, побей меня, назови кем хочешь, но в кассе у нас нет больше ни гроша…

— Шестьдесят тысяч франков за три месяца!

— Мы продадим ферму.

— Нет. Не хватает четырнадцати тысяч франков, они у меня найдутся. — Анна сходила к себе в спальню. — Вот, — сказала она, высыпая пять тысяч флоринов, — мое приданое, которого ты не захотел принять от отца моего. Вот еще все мои драгоценности, мы продадим их; это бриллиантовое ожерелье одно стоит больше, чем все украшения той женщины…

За драгоценности удалось выручить двадцать три тысячи франков, к которым Исаак с постыдной храбростью присовокупил пять тысяч флоринов приданого Анны.

XXX

Оттеваар — Анне

Дорогая моя, страдалица добровольная, как ты проводишь дни свои? Да знаешь ли ты, что от этого умирают или сходят с ума? Смотри, сегодня будет снегопад; на дворе пасмурно,' и говорят, что холодает. А были бы мы сейчас вместе? Ты представляешь нас вместе? Вот мы выходим вдвоем, ты держишь меня под руку, что за дивный сон! Словно дети, мы смеемся, мы почти бежим, прижавшись друг к другу. Быстро и по — молодому мы пробегаем два десятка улиц, и вот перед нами открываются поля и вольные горизонты. Небо серое, обложное и хмурое; что нам за дело; ведь солнце в нас самих, это наша любовь, озаряющая всю эту печальную картину. Мы идем, мы разговариваем, какая радость! Что за божественная песнь! Сила и красота. Как бескрайня эта равнина: один поцелуй! Нет, что я, это просто мечты мои, я с ума схожу. Да, сегодня грустно, и холодно, я один и ты плачешь».

Прочитав эти несколько строчек, Анна и вправду заплакала. Потом она открыла Библию, прочла несколько строф оттуда, ища покоя, и нашла его самую малость.

XXXI

Однажды утром Анна сказала Каттау:

— Мне надо придумать способ сделать так, чтобы мой муж привязался к нашему дому.

И способ был найден очень быстро. Начиная с этого дня дом стал похож на настоящий райский уголок, украшенный цветами, населенный птицами, обставленный мебелью самой изысканной выделки. И завтрак, и обед, каждая трапеза превращалась в пиршество. На стол подавались исключительно старые вина и отменные мясные блюда. Как большинство мужчин, Исаак был любителем поесть, каждодневное гастрономическое великолепие так очаровало его, что он стал обходиться с женой куда ласковее.

Анна, уверовав, что добилась успеха, засияла детским счастием; да рановато ей было радоваться. Частенько кухарка, встав на следующее утро, не могла отыскать остатков вчерашнего обеда.

Вдобавок и вертлюги входных ворот, и комнатные затворы, и замок первого этажа, задвижки, ключи и засовы чья-то незримая рука так густо смазывала жиром, что поворачиваясь и отворяясь, они поскрипывали совсем неслышно, словно были не выкованы из железа, а сшиты из шелка.

XXXII

Падает снег, легкими хлопьями мягко опускаясь на землю; ни шороха, ни ветерка; глубокий покой, невыразимое умиротворение разлиты вокруг; от того, что газовый свет ярко освещает падающие снежинки, фонари словно в ореоле мерцающей ваты; наступает ночь, на всех колокольнях глухо бьет одиннадцать.

Анна выходит из дома, Браф трусит рядом; срывая с руки часы, она ломает на них цепочку, отстегивает браслеты. «Не стоит и вспоминать о нем», — говорит она и хочет выкинуть их в сугроб, как вдруг мимо проходит девица. «Эх, кума-кумушка, — говорит она, — а для моего-то ремесла сегодня погодка скверная». — «Подойди, — отвечает Анна, — я тебе кое-что подарю». — «Подарок, — слышит девица, — а ну поглядим: часы на цепочке, браслеты, кольца, это что же, надеюсь, все не фальшивое?» — «Нет», — уже пройдя мимо нее, бросает Анна. Вся ее шляпка в снегу, на плечах снега намело белым-бело, снежные хлопья так и падают ей на шаль, шелковое платье и туфельки, едва прикрывающие носок. Она почти бежит, рядом трусит Браф. Так доходит она до набережной Трав, до дома, где живет Херманн. Здесь она предполагает укрыться от холода. Она звонит в дверь, никто не открывает. Дрожащая и окоченевшая, она прижимает ухо к замку, стараясь услышать шаги на лестнице, но в ответ ни звука. Дверь заперта, она барабанит по ней кулачками, никто не откликается. Она садится на порожек, терзаясь от догадок — а что, если отец заболел или умер? Холодный пот течет по всему ее телу; в текучих водах Лиса[7] на лодках, на набережной, повсюду чудится ей рой преследующих ее смутных и зловещих образов; «Ах! — говорит она, — и зачем только нужны в домах двери?» Мимо идет лодочник, он возвращается из кабачка. «Что ты тут делаешь, красотка?» — спрашивает он. «Я, стучу, — отвечает Анна, — стучу в дверь отца моего». — «Да он дрыхнет, — отвечает лодочник, — а чтобы разбудить Херманна, когда он дрыхнет, придется трубить в самую звонкую трубу. Хочешь, пойдем ко мне в лодку?» — «Нет, я лучше подожду здесь». — «Как скажешь; тут лежать-то будет жестко, да и постель вся сырая. Спокойной ночи». Лодочник уходит. Анна не находит себе места, прохаживаясь у дома и заглядывая в безмолвные окна, а снег все падает в воды Лиса, шурша глухо и монотонно. Так проходит час. «Терпение, — твердит Анна, призывая на помощь остаток сил, надежд и мужества, — по мне, мучиться от холода лучше, чем страдать от скорби». Но тут черные мысли вновь одолевают ее, и она кричит: «Отец, почему ты никак не проснешься? Ты не слышишь, как ты мне нужен?» Ее одежды промокли до нитки. Вновь она присела на порожек и заколотила в дверь каблучком. Сторожевые псы на лодках давно уже заливались яростным лаем, Браф рычал в ответ. «Замолчи, Браф, — сказала Анна так весело, как только могла, — это их дело такое собачье». На капитанский мостик вышел хозяин — одной из лодок. «Эй, баба, — сказал он, увидев Анну, — иди отсюда, нашла место, где заняться любовью»: он принял Брафа за мужчину. Потом он спустился обратно. Услышав ответный лай, собаки замолчали. Воцарилось безмолвие, тишина стала мертвой. В два часа ночи ветер внезапно переменился с южного на северный, и снежные хлопья сильным тяжелым вихрем застучали в дверь вперемешку с градом. Анна подумала, что сейчас умрет от холода. Вдруг в глаза ей сверкнул медный ошейник Брафа, и она сообразила, что может кинуть его в оконное стекло, тогда Херманн неминуемо проснется. Она уж было решила, что спасена, но ошейник был заперт и открывался только ключом, а ключа у нее не было. Она попробовала снять его через голову собаки — безуспешно. «Камень, — подумала Анна, — вот что было бы еще лучше». Она поискала под ногами, в снегу, нашла черепок от кувшина и запустила им в окно. Прислушиваясь, не шелохнется ли что-нибудь в доме, вдруг увидела, как залаявший Браф пустился бежать к господину, шедшему сюда от церкви Святого Михаила.

— Эй, там! — крикнул этот человек. — Кому это вздумалось побить у меня стекла!

— Мне, батюшка, — радостно ответила Анна. — А откуда ты идешь так поздно? — прибавила она.

— Со свадебного пира, — сказал Херманн. — А ты?

— Из дома, в котором только что распался брак.

— Твой?

— Мой.

— Да так и лучше. Входи, дитя мое.

XXXIII

Когда отец с дочерью вдоволь наобнимались, крепко и от всей души, в очаге уже весело потрескивали поленья, а одежды Анны совсем высохли, Херманн сказал:

— А теперь, дочка, — рассказывай, как тебе привалило такое счастье.

— Слушай же, отец. Сколько времени уже Каттау, видя, что я страдаю, все ходила за мною и, качая головой, то и дело повторяла: «Ах! если б госпожа знала Она теперь живет в Генте». Я лучше нее знала, о чем она хочет сказать мне; Исаак мне изменял. Чтобы вернуть его, я испробовала все: доброту, нежность, ласки, все было безуспешно; я прибегла к наилучшему средству, обустроив домашний уют. Сейчас ты услышишь, чем он отплатил мне за это. Нынче ночью, в одиннадцать, ко мне в спальню вдруг ворвалась Каттау. «Госпожа, — живо произнесла она полушепотом, — она здесь». — «Кто?»

— «Любовница хозяина». Его любовница, понимаешь, отец, у меня в доме, в этом убранстве, которое я мечтала превратить в священное царствие веселья и спокойствия духа. «Госпожа, спускайтесь потихоньку, — шепнула мне Каттау, — они внизу, в столовой». Я так и поступила, как сказала мне Каттау, и вот я спускаюсь, вхожу в прихожую, вижу лучик света, выбивающийся из-под двери, открываю, они сидели там, и она прижималась к нему. Фу! Они ужинали в моем доме, оба пьяные. На столе было полно еды и стояли бутылки. Ну и женщина! Размалеванная кукла, белая, опухшая, на щеках пятна румян, взгляд потухший и вызывающий, а уж жирна так, что в этом что-то нездоровое. Он со злостью оторвался от нее и окинул меня оскорбительным взглядом. «Зачем вы пришли, — говорит, — идите к себе спать!» Видя, что я не слушаюсь, он хотел было броситься на меня, но пошатнулся и едва не упал. Женщина, которая курила, растянувшись в кресле, бросила с ухмылкой: «Ну и ну, малыш, а ведь я думала, ты покрепче». — «Прочь, — крикнул он мне, — идите к себе, или я вас…» И он занес кулак. «Эге, малыш, — говорит женщина, — уж это совсем не по-джентльменски». — «Послушай же», — говорю я ему. «Послушать тебя, — взвился он, — как будто я не знаю, что ты мне скажешь, — ах, ты ревнуешь, не так ли, и тебе очень не нравится, что я привел сюда это восхитительное создание». — «Малыш, — говорит женщина, — да ты дурак». — «Ревную, — говорю я, — о нет, Исаак, ревность тут ни при чем, ибо ни за какое золото мира я не соглашусь больше ни минуты ни уважать, ни любить вас. С этого мгновения я считаю себя свободной, так что вернуться к вам меня не смогут заставить ни законы, ни суды». Он ухмылялся. «Я отдала тебе все, — продолжала я, — свою молодость, красоту, преданность, — все. Того, что я сделала, достаточно, я ничем тебе не обязана и ухожу от тебя без всякой ненависти, Исаак, желая тебе, если ты сможешь, обрести счастье в той жалкой жизни, которая тебя ждет». Он вмиг растерял весь свой гнев. «Вы что же это, — спросил он, — и в самом деле уходите?» — «Да, — отвечаю я, — и вы сами знаете, что так лучше». Он немного подумал. «Вы правы», — отвечал он. И вот я здесь, отец.

Через три дня к Херманну доставили письмо от Исаака, в котором он испрашивал развода по обоюдному согласию супругов.

XXXIV

На другой день Оттеваару принесли фламандскую Библию в поистине роскошном переплете. Такие издания обычно дарились в самых торжественных случаях. Обрез страниц был покрыт позолотой, а обложка сделана из черной кожи с пунцовой каймой. На первой странице чья-то рука, видимо дрожавшая от волнения, написала большими буквами:

«Анне Херманн, овечке моей, в день ее крещения, твой отец Йозефус дарит этого друга.

7 июля 1839».

Для Отгеваара не было секретом, что священная книга и вправду была другом Анны и ее спутником.

— Посмотрим, — решил он, — не прочту ли я здесь историю ее сердца.

И в самом деле, дата 29 ноября 1857 года — день, когда Анна получила от Оттеваара первое письмо, — была написана рядом со следующими строфами:

«На глазах у птиц напрасно расставляется сеть».

Другие многозначительные строки были отмечены рядом точек, проколотых швейной иглой:

«Творящий прелюбодеяние погубит душу свою в безумии сердца своего».

«Благонравная жена — венец для мужа своего».

«Кто найдет добродетельную жену?»

«Уверено в ней сердце мужа ее».

«Она воздаст-ему добром, а не злом».

«Милость и прощение даруют облегчение».

А над этой ужасной строфой были пролиты слезы:

«Все дни несчастного печальны».

Оттеваар вздрогнул.

Он прочел дальше:

«Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце, а исполнившееся желание — как древо жизни».

Читая дальше, он заметил еще один омытый слезами стих:

«Вот долготерпеливый; что бы ни случилось, нет печали в сердце его.

В полу платья бросается жребий, но все решение его — от Господа».

Оттеваар перелистал и опять увидел подчеркнутое место:

«Доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем. И возвратится прах в землю, чем он и был».

«Доколе?» — сам себя спросил Отгеваар.

Следующий стих словно бы отвечал ему загадочным утверждением:

«Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце».

Тут следы слез.

Ноготь Анны выделил такие слова:

«Не из камня твердыня моя, и не из бронзы плоть».

Число 29 ноября 1860 года было написано на полях страницы, где были такие стихи:

«Время плакать и время смеяться.

Время любить и время ненавидеть.

Время сберегать и время бросать».

Просияв, Отгеваар сунул Библию под мышку и чуть не бегом отправился к Херманну.

Анна ждала его. Увидев, что он входит в дом, она указала на него отцу.

— Вот, — произнесла она, — тот, о ком я тебе рассказала.

Отгеваар вошел. Он направился сразу к ней, не обратив внимания ни на Брафа, ни на Херманна.

— Ты любишь меня? — спросил он.

— Да, — ответила она.

И рассказала обо всем, что произошло.

Оттеваар взял ее лицо в свои руки.

— Несчастная пленница, заживо погребенная в черной клетке, — сказал он, — вот и для тебя солнце взошло.

— И теперь там так светло, — ответила Анна, по-детски хлопнув себя по лбу.

— А случись тому, — спросил Херманн, — что Исаак не расторгнул бы ваших супружеских уз, — ты так и оставалась бы верной ему и уморила бы себя до погибели?

— Да, — твердо ответила Анна.

— Батюшка Херманн, — с воодушевлением кидаясь ему в ноги, промолвил Отгеваар, — желаешь ли ты, чтобы с этой минуты я был сыном твоим?

— И даже весьма желаю, — отвечал Херманн, — ведь я только что видел, как Браф-вещун лизал тебе руку. А это значит, что он дает согласие.

Загрузка...