Я знал, что с самого рассвета Йожо подстерегает у ручья старую форель, и отправился искать его.

— Сгинь! — заорал Йожо, заметив меня, и швырнул силоновой авоськой. — Ведь почти поймал! — разорялся он. — Ну погоди! — и бросился вслед за мной. Но я уж был таков.

Йожо — мой брат. Но когда он ловит рыбу, я начинаю просто ненавидеть его. Вздохнуть не дает. Ему можно все, а другим ничего. Его, видите ли, рыба не слышит, а других слышит какой-то там «боковой» линией, которая будто бы у них, у рыб, вместо ушей. Тоже выдумал! Чтобы слышать, уши нужны, а не линии. Йожо эту линию придумал назло нам с Габкой, просто чтобы торчать у ручья одному. Самый настоящий эгоист! Как будто вся рыба его, и эта старушка форель тоже, хотя первыми увидали ее мы с Габкой однажды воскресным утром. Габка всё показывала мне незабудки, а я притворялся, будто не вижу. И тут старушка форель возьми да и выскочи из воды прямо перед Габкиным носом! Габка от неожиданности плюхнулась в воду, прямо в воскресном платье! Упала она, правда, у самого берега, но как раз здесь камни грязные, скользкие и зеленые. Сперва мы не хотели говорить Йожке про форель, но когда он приехал на каникулы из Штявницы домой, не удержались. И зря! Теперь он орет: «Сгинь!» — и один вот уже вторую неделю охотится за старушкой форелью. Хочет взять живьем и выпустить в наш бассейн. Потому-то и ловит ее маминой авоськой, чтобы крючком не поранить ей губы. Ведь она такая тяжелая.

Йожко говорит, будто форель уже раза два показывалась из-под камней, но каждый раз мы ее спугивали. И теперь он нас просто ненавидит. Из-за нашей же собственной форели! Подумаешь! Он видел ее морду, а мы еще в июне всю целиком!

Вот какой у нас брат!

А Габка с отцом поехали сегодня на «лимоне» в деревню за молоком. Мы корову не держим, чтобы летом туристов не жрали мухи, а молоко берем у лесника на окраине деревни. Отец возит молоко на «лимоне» в двух больших бидонах, и Габка почти всегда увязывается с ним, потому что там, в деревне, живет ее подружка Эвочка-ревелочка, которая даже своего собственного индюка боится. Лично я не люблю ездить к Рыдзикам (Рыдзик — это тот самый лесник). Во-первых, потому что они мне за год, пока я хожу в школу, успевают надоесть, а во-вторых, мальчишек у них в семье нет, только три девчонки, да и те дуры. Только знают для кукол платья шить, а когда наша Габа к ним приезжает, то и она тоже прямо на глазах начинает глупеть. Садится, закидывает ногу за ногу и начинает на коленке выкраивать какие-то юбчонки, и все «сю-сю» да «сю-сю» со своими куклами. Глядишь и не веришь — неужели это та самая Габка, которая ловит змей голыми руками?! Вот почему я не люблю туда ездить. Мне ни капельки не интересно вдевать нитки в иголки для четырех глупых девчонок.

Лучше уж провести это время со Стражем и Боем. Когда я удирал от Йожки, я специально завернул за угол дома: они обычно оба лежат, растянувшись возле ледника, прячутся от солнца, потому что сенбернары больше всего на свете ненавидят тепло. Летом они страшно худеют; совсем, бедняги, изводятся от страха, что никогда больше не увидят снега. Вообще-то сенбернары собаки очень умные, но ведь собаки всего-навсего собаки и не понимают, что после лета всегда приходит зима, а после холодов наступает жара, хотя они, бедняги, жары не выносят.

Жару они не любят, но очень любят, если мимо кто-нибудь бежит бегом. Они тут же вскакивают и пускаются вдогонку, совершенно забыв, что не собирались даже шевельнуться. Самое лучшее — промчаться мимо, не обращая на них никакого внимания. Этого они выдержать не могут и сразу кидаются следом, словно львы. А я мгновенно переношусь мыслями в пустыню. Я петляю по песку, который мы в прошлом году привезли, и весь дрожу со страху, как бы львы не сожрали меня, если я случайно поскользнусь. Лев (это Страж, он умеет свирепо рычать) разорвет меня в клочья, а львица (это Бой, он вообще рычать не умеет) обгложет мои косточки. И когда они побелеют на солнце, на верблюде приедет Габка и соберет мои останки в платочек.

Я уже выскочил из-за угла и мчался «по пустыне», а лев уже рычал и огромными скачками несся за мной по пятам, когда я заметил за собой всего четыре бегущих лапы. Четыре лапы никак не восемь, а один лев — не два. Ну, нет. Так не играют! А кто будет обгладывать мои косточки, если нет львицы? Я остановился, и Страж кувырнулся в песок.

— Где Бой? — рявкнул я на него.

Он пыхтел, как паровоз, и лежа протягивал ко мне лапы.

— Катись куда подальше, крыса ты несчастная! — завопил я. По-хорошему он не понимает.

Я отправился искать Боя за ледник. Туда, где на опушке леса начинаются заросли молодняка. Там прохладно. Даже малина созревает только к концу каникул.

— Бой! — крикнул я папиным голосом. — Бой! Ко мне!

В малиннике ничто не шелохнулось. Прячется где-то.

— Бойчик… — запел я Габкиным голоском. — Где ты, Бойчик! Не бойся, Бойчинька…

Габку Бой просто обожает. За ней он полез бы и в печь, где хлебы пекут, не то что на солнцепек. Но когда не помогло и это, я понял, что Боя в малиннике нет.

Я огляделся: почему это вокруг такая страшная тишина?! Ведь здесь же не всамделишная пустыня! Всюду деревья, даже в кухонное окно ветки лезут. А сейчас ни один листок не шелохнется. Вообще-то деревья шумят довольно громко, и чем ближе вечер, тем шум сильнее. Иногда ночью они шелестят так страшно, будто по небу мчатся миллионы бомбардировщиков, а по земле идет миллион танков или, как говорит наша Юля, словно все черти на свете свадьбу справляют.

Но сейчас деревья стоят притихшие, будто окаменев от страха. Будто баба-яга их заколдовала и приказала: «Только посмейте шелохнуться! Увидите, что я с вами сделаю!» Вот они перепугались и, заклятые, стоят тихо.

Я сбросил ботинки и босиком, бесшумно, слово рысь, двинулся за угол хлева — взглянуть на осину. Там, среди сосен, наверное по ошибке, выросла одна-единственная осинка. Гляну на нее и увижу: деревья по правде заколдованы или это мне только кажется. Ведь листья осины всегда трепещут и шумят не переставая. Но если лес в самом деле заколдован, то и осина притихнет, а ее листочки печально повиснут на неподвижных ветках.

К осине надо идти вдоль загона, который отец устроил еще в прошлом году для поросят, чтобы они не торчали вечно в хлеву и им было где побегать. Я только глянул на загон — и перепугался: там, на задних лапах, встав передними на доски, стоял Бой, и солнце немилосердно пекло его голову. Ни один нормальный сенбернар этого не выдержит, разве только заколдованный.

Значит, не только деревья заколдованы, но и животные тоже!

Быстро, стараясь не шуметь, я принялся махать руками, дергать головой, извиваясь всем телом. Могу! Я сделал несколько шагов и приблизился к Бою. Он меня даже не заметил.

— Что смотришь, морда? — сказал я ему, чтобы выяснить, услышу ли я свой собственный голос.

Я-то услыхал, но Бой, как видно, нет. Потому что он и ухом не повел. А ушами шевелить он может даже в самую сильную жару. Я облокотился о загородку рядом с ним и снизу заглянул ему в глаза, чтобы выяснить, куда это так упорно смотрит наш заколдованный сенбернар. На Маришку! На поросенка, зарывшегося в пыль! И поросенок, тоже как зачарованный, лежит и глазом не моргнет!

— Ты чего это, Бой? — спросил я. И у меня тут же мелькнуло в голове, что поросят-то ведь только сегодня привезли, а бедняга Бой, может быть, за всю свою жизнь ни одного поросенка вблизи не видал. — Ну,— подтолкнул я его, чтоб он перескочил через загородку, — это поросенок, понимаешь? Пойди погляди!

Я и вправду хотел, чтобы он посмотрел на поросенка вблизи, потому что хорошо знаю Боя, знаю, что он верит только тому, в чем сам убедится. Ведь я тоже такой. Что из того, что я сто раз видел слона на картинке? В зоопарке мне необходимо было дотронуться до него, чтобы поверить, что он живой. А как я вопил, когда слон протянул ко мне хобот!

— Ну, ну! — толкнул я его. — Прыгай ты, трус!

Бой потерял равновесие и перевалился через загородку. Медленно поднявшись на лапы, он опять уставился на неведомое ему существо.

Могу поспорить, он не знал, где у этого зверя голова и где ноги. Ведь если б знал, то не улегся бы нос к носу с чумазым поросенком!

С минуту они так оба и лежали. А я не решался даже вздохнуть. Тишина становилась все напряженней. Я хотел взглянуть на небо — может, хоть там что летит, — но не смог отвести взгляда от этой парочки, лежащей в пыли. А вокруг все замерло. И на небе, и на земле, и в поросячьем загоне.

Неизвестно, чем бы все это кончилось, если б вдруг поросенок с превеликим усилием не приоткрыл один, залепленный пылью глаз. Сквозь тонюсенькую щелку он увидал Боя, фыркнул ему прямо в нос, подняв облачко пыли, и, продолжая лежать, хрюкнул: «Хрю!»

Одно только «хрю», и с Боя словно сняли заклятие.

Он раза два трепыхнулся, прежде чем ему удалось подняться на лапы, перемахнул через загородку и с быстротой молнии исчез в малиннике (насколько я знаю нашего Боя, он там не меньше получаса дрожал от страха!). Тут я тоже оторвался от забора и захохотал. Я просто помирал со смеху, увидев, как этот шалопай поросенок улыбается, даже смеется пыльными глазками-щелочками.

К осине я больше не пошел. Деревья, как по команде, зашумели, макушки старых сосен закачались, лопухи у забора мягко захлопали серебристыми ладошками. Из-за дома, печально квохча, выплыла Крампулька. Миновала «пустыню» и важно прошествовала в сарай.

Меня больше не занимала осина. Я уже знал, что она снова трепещет под теплым ветром.

Из-за Круповой Голи послышался мелодичный рокот. Сначала он был тихим, будто жужжанье лесной мухи, что ползает утром под абажуром. Потом стал сильнее, сильнее, и вот над серым горным хребтом появился сверкающий самолет. Утренний татранский рейс. Самое время удирать подальше от дому.

— Дюро-о-о-о! — послышался из окна Юлин голос.

Эх, опоздал!

— Дюро-о-о-о! — зовет с ехидством в голосе Юля. — Ступай домой, Дюрка!

Как бы не так! Ну уж нет, пусть Юленька поищет Йожо.

Я решил, что сегодня ей не удастся меня загнать в кухню чистить картошку. Решил и выполнил. Не дал загнать себя в кухню. Вытащил корзину и котел с водой во двор и принялся чистить картошку перед домом.

* * *

В долине громыхнул взрыв. Эхо подхватило его и еще семь раз швырнуло с вершин прямо на наш дом.

Собаки примчались к дверям, когда грохнуло во второй раз. Сбили с ног отца, который выходил из дому, влетели в кухню и минут пять, забившись под стол, тряслись от страха.

— Ну, лопнуло мое терпенье! — закричал отец, поднимаясь с земли. — Бабы трусливые, а не собаки. Ступайте вон, трусы! — крикнул он в кухню, сорвал с вешалки дробовик и стал заряжать.

Бой забился в самый темный угол, а Страж остался сидеть на месте, притворяясь спокойным. Из-под стола виднелись только его глаза, но они говорили, что ему все это далеко не безразлично. Глядеть злобно, а тем более рычать на отца он не отваживался.

«Оу, оу…»— подвывал Страж, пытаясь задобрить отца своим красивым, глубоким голосом.

Так отец учил его приветствовать туристов.

— Прекрати! — не смягчался отец. — Что я сказал — убирайтесь вон!

Сбежались все наши женщины. Из комнаты вышла мама, из столовой — Юля, из-под стола вылезла Габка, которая там потихоньку обнимала Боя. Все принялись уговаривать отца, пытались отнять у него дробовик. Габка обхватила отца за ноги, чтоб он не мог сдвинуться с места.

— А ну, — сказал отец, — не выводите меня из себя. Ступайте все прочь! И вы марш из-под стола! — Это уже относилось к тем несчастным трусам.

— У них слабые нервы… — умоляла мама.

Действительно, у наших собак испортились нервы с тех пор, как минеры начали взрывать скалу. В двух километрах от нашего дома расширяли дорогу; скала мешала, и ее понемногу взрывали. Наши сенбернары просто дурели от страха.

— Трескать по два ведра в день у них нервы не слабые! — кричал отец, нагнувшись и заглядывая под стол. — А когда с дерева шишка свалится, готовы со страху в мышиную нору влезть!

— Ага, шишка! — хмыкнула Габка. — Ага, в нору!

— Хватит! — рявкнул отец. — Страж, вперед! Бой, вперед!

Когда отец назвал их по именам и дал команду «вперед», собаки поняли, что придется подчиниться; они вскочили, стол приподнялся и доехал на их спинах почти до самых дверей. Потом, поджав хвосты, уже без прикрытия, псы проскользнули мимо отца на улицу. А стол остался в кухне.

— Стоять! — крикнул им вслед отец. — Йожо, бери сахар, — сказал он брату, и мы все втроем вышли из дому.

Собаки нас ждали. Страж стоял как каменное изваяние. Лишь глаза в черных ободках блестели и пристально глядели на ствол ружья. Бой вилял хвостом, крутил задом и протягивал отцу лапу. Этим трюком он может задобрить кого угодно, только не отца.

— Прекрати, негодник, — скомандовал отец. — Лежать, разбойники!

Страж послушался сразу. Бой тоже послушался, но со второго раза. Пес чувствовал, что отец смягчился, и улегся, но лапы перед собой не вытянул, хотя полагается вытянуть. Он повалился мешком на землю, задрал лапы вверх, перебирал ими и катался с боку на бок, чтобы развеселить хозяина.

Да только на этот раз у него ничего не получилось. Отец приказал еще раз:

— Лежать!

Бой довольно быстро поднялся и лег возле Стража в положении «смирно», Йожо положил им на вытянутые лапы по кусочку сахара. Бой стал вертеться и обнюхивать сахар. Сенбернары очень любят сладкое, и потому отец воспитывал у них характер: сахар давал, но не разрешал его есть.

У Стража воля сильная, на сахар он и не глянул. Но бедняга Бой испытывал адские муки. Он не мог отвести глаз от белого квадратика, обнюхивал его, подвывал, из пасти у него струйкой бежали слюни.

— Только посмей! — прикрикнул отец, отбивая у него охоту ослушаться.

Отец, конечно, жалел его. Тряпка какая-то безвольная, а не собака. Не может пересилить себя, чуть не плачет из-за несчастного кусочка сахара!

Отец докурил сигарету, поднял свой дробовик и сказал, обращаясь к кухонному окну:

— А ну-ка, женщины, ступайте готовить ужин. Это дело наше, мужское!

Мы-то с Йожо мужчины, нам, конечно, можно остаться.

Страж и Бой тоже мужчины, да только трусливые.

— Слушайте вы, щенки, — бросил отец им это оскорбление, чтобы они разозлились и стали похрабрее. — Трусливым бабам в горах не место. Я хочу, чтобы вы были смелыми. Я сейчас выстрелю и, если кто-нибудь из вас шевельнется или, не дай бог, удерет, изрешечу всю шкуру дробью — и баста! Поняли?

Собаки лежали неподвижно и смотрели отцу прямо в глаза.

Мне казалось, что они даже не дышат. Я боялся за Боя. Не такой уж он большой герой. Ума-то у него хватит на десяток собак, а вот насчет храбрости…

— А ну-ка, ребята, откройте рты, — посоветовал мне и брату отец. — Не то барабанные перепонки лопнут.

И он дал в небо такую очередь, что я едва удержался на ногах.

Я открыл глаза и увидал, что Страж не сдвинулся ни на миллиметр. Только глаза в черных ободках испуганно моргают.

Бедняга Бой тоже лежит на месте, но только задрав вверх лапы. Я кинулся к нему и схватил его за передние лапы. Он мигом вскочил, обрадованный, что остался в живых. И тут же проглотил свой сахар, отлетевший в сторону, когда пес от грохота перевернулся на спину.

— Не знаю, выйдет ли толк из этого пса, — засмеялся отец и медленно подошел к Стражу.

— Ты, Страж, молодец, — похлопал он Стража по голове. — Настоящий мужчина! Можешь взять сахар!

Страж с достоинством слизнул с лапы белый квадратик и не спеша захрустел. Настоящий мужчина не станет показывать, что он лакомка, даже если будет помирать с голоду.

Отец протянул дробовик Йожо (я до него даже дотронуться не смею) и крикнул:

— Ко мне, разбойники! Сюда, тяпы-растяпы!

Собаки, радостно взвыв, вскинулись на задние лапы, передними уперлись отцу в плечи, хотя были выше его на целую голову. Отец продолжал ругать их, утверждая, что они его опозорили, но было ясно, что он уже больше не сердится. Бой облизывал его с одной стороны, Страж с другой, и оба готовы были слопать его от любви.

Они даже нашу маму любят меньше, хотя она их кормит, и нас с Йожо меньше, и даже Габулю, которую обожает все зверье в мире.

Так они любят только отца.

* * *

Наш Йожо редко вымолвит словечко. Он охотнее всего молчит и бродит один, как отбившийся от стаи волк. Именно так сказал про него дядя Рыдзик, когда был у нас в одно из воскресений вместе со своей младшей дочкой Либушкой.

— Вок, вок, — закричала, картавя, Либушка, — нас Йозо вок!

И с тех пор это имя к нему прилипло.

— У него просто возраст такой, — заступилась за Йожо мама. — В его годы все мальчики любят одиночество. Не приставайте к нему!

Если к Йожо начинают приставать, он злится и не ночует вместе с нами в пятнадцатой комнате, а уходит за дом и устраивается на ночь в кроне старого бука. У него там шалаш, он устроил его на раскидистых ветвях дерева. Раньше Йожо отсиживался там только днем, когда читал папины приключенческие книги, а теперь иногда и ночует там.

Когда это случилось в первый раз, мама с фонариком стояла под деревом и звала Йожо домой. Но он убедил ее, что там ему будет лучше. И мама вернулась. А через минуту взяла одеяло и снова отправилась к старому дереву. Погасила фонарик и принялась уговаривать своего Йоженьку, чтоб он сделал ей одолжение и спустился вниз за одеялом.

— Да брось ты, мама, — высунулся Йожо из шалаша. — У меня здесь хвои полно. Она так здорово пахнет. Иди, мама, спи. Самое большее, что мне нужно, — это куска два хлеба с маслом и банку варенья.

Когда дело доходит до еды, то наш Молчаливый Волк немедленно превращается в волка прожорливого и очень даже говорливого. Он страшно много ест и наверняка мог бы есть даже ночью, когда спит. А что пользы-то! Вымахал высотой с дверь, а у самого только кожа да кости. Когда он тренирует на площадке бег на месте, я слушаю, не гремит ли он костями. Нет, кости не гремят, только пот с него льется ручьем прямо в кеды с дырками на месте больших пальцев. После тренировки Йожо прямо в кедах прыгает в бассейн и пускает себе на голову струю из шланга. Тогда становится видно, что, кроме костей и кожи, у него есть еще и мускулы. И не только на ногах, но и на спине, на груди. Только ему этого мало, и, наверное, поэтому он столько ест. Но сегодня с едой у него ничего не вышло.

Мы с отцом, крадучись, следовали за мамой и остановились в темноте рядом с ней. И как только Йожо начал требовать чего-нибудь поесть, ему ответил отец:

— Лесной человек питается дарами природы, которые сам себе добывает. Я что-то не припомню, чтоб ты, Вок, когда-нибудь варил варенье или пек хлеб.

Йожо и не пикнул, а мама стала пробираться к нам. Одеяло белело в темноте, за него цеплялись ветки, и мама никак не могла приблизиться к отцу.

— Но щавель в твоей кладовой наверняка есть. Он полезен и полон витаминов. Нет ничего лучше естественной пищи. Да и лесные плоды уже поспевают.

Мама уже пролезла к нам и стала уговаривать отца. Она с удовольствием перетаскала бы к Йожо в шалаш все припасы из нашего чулана. Но отец настаивал на своем.

— Надеюсь, твое строение достаточно прочно, — сказал он, — но если ты ночью вдруг сверзишься вместе с ним на землю и переломаешь себе ноги, можешь не показываться мне на глаза.

— И не покажусь, — засмеялся Йожо.

— Желаю хорошо выспаться, — добавил отец. — Утром тебе предстоит тяжелая работенка в подвале. Привезут минеральную воду, будем складывать бутылки, а пустые приводить в порядок. Спокойной ночи! Надеюсь, я не услышу ночью, как ты воешь со страху.

Он направился к дому, а мы зашагали впереди него.

— Будь спок… — заворчал Йожо на буке и принялся назло нам зевать, как орангутанг, чтоб мы знали, как ему было с нами скучно.

— Если пойдет дождь, — крикнула мама, — приходи домой, сынок, дверей я запирать не стану!

— Можешь спокойно запирать, — ответил Йожо и заворочался на своем хвойном ложе так, что шалаш застонал в ночной тиши.

Я долго не мог уснуть. Всё лезли в голову мысли, как бы кто ночью к Йожо не забрался. К шалашу может прилететь сова и загукать ему прямо в уши. Может прийти самец косули чесать о дерево рога. В темноте трудно распознать, кто это: косуля или старый, ставший уже опасным олень. А то вдруг заявится дикий кабан или пожалует сам медведь! Может быть, он уже вцепился в ствол когтями и лезет прямо к шалашу!

Или на Йожо с соседнего дерева, в полной тишине, бросится рысь!..

Я встал с постели, укрыл Габулю еще одним одеялом и распахнул окно. Ночи у нас холодные. Набросив на себя одеяло, я, наверное, до самой полуночи прислушивался, когда же наконец взвоет со страху наш молчун Йожка или заскрипят двери и он, промокший до нитки, проскользнет в свою постель, — ведь пошел дождь, и довольно сильный.

Когда я проснулся, светило солнце и дом был полон звуков. По лестнице топали туристы. Я слышал голос отца — он что-то говорил им, — слышал, как Юля гремит в столовой ложками, а Габуля пересчитывает на улице кур. Я взглянул на Йожкину постель: она была нетронута. Прямо в пижаме я подскочил к окну. Йожо таскал из подвала ящики с пустыми бутылками.

— Йожка! — закричал я радостно. — Вок! С тобой ночью ничего не случилось?

— А что должно было случиться? — Йожо опустил ящик. Потом, поплевав на ладони, поднял его и понес к леднику, где ящики уже громоздились высокой стеной.

Вот это нервы! Мускулы не бог весть какие, но нервы крепче, чем у десятка культуристов. Интересно, что делал бы на Йожкином месте тот знаменитый культурист, что позирует для всех модных журналов в леопардовых плавках? Небось дрожал бы как осиновый лист, доведись ему провести целую ночь одному в глухом лесу. Это тебе не фигурять перед объективом и выставлять свои мускулы на всеобщее восхищение.

Нашим Йожкой никто не восхищается. Только я один. А я для него пустое место. Меня брат не признает. Ведь я не такой герой, как он. Уж я-то в лесу ночевать не стал бы, даже за сто крон. Хотя за сто, может, и переночевал бы. Но за пятьдесят уж наверняка нет! А он — пожалуйста! Когда угодно и совсем задаром.

* * *

— Пойдем, если хочешь, с нами на Седло, — сказал мне как-то раз после обеда Йожо.

Страж и Бой уже стояли возле него, готовые отправиться в путь. Они сразу чувствуют, когда кто-нибудь куда-то собирается, и уже не отойдут ни на шаг, чтобы от них не удрали.

Я, конечно, тут же присоединился, Йожо редко зовет меня с собой на Седло. Поэтому я не стал брать ничего с собой на дорогу, чтобы он не раздумал или чтобы мама меня не задержала. Она это может: заставит сидеть дома — надо не надо! Сегодня помогать не нужно — обедов мы подавали мало, потому что туристы с самого раннего утра отправились по маршрутам в поход. Больше всего работы по вечерам. Так всегда бывает, если день ясный, как «рыбий глаз».

«Рыбий глаз» — это тоже папина выдумка. Каждый раз, если погода хорошая, он посмотрит на небо и скажет что-нибудь про рыбий глаз. Сегодня он этого не говорил. С самого утра он сидит в канцелярии с каким-то дядькой из «Туриста». У отца ревизия. А во время ревизии он всегда сердитый. Каждую минуту выбегает в кухню, чтоб облегчить душу и обругать бюрократов. «Я завтурбазой, а не канцелярская крыса!»— кричит он маме. Или вдруг заводит: «Опять у тебя перерасход трех килограммов свинины! Вот уволю тебя и найду себе кухарку, которая будет делать отбивные ровно по сто граммов, а не подавать кусищи в две ладони величиной! Не знаешь, что такое точный вес, а?!»

Мама ничего не отвечает, только слушает, а чтоб его еще больше не разозлить, иногда говорит:

«Смотри, как бы они у тебя там от жажды не померли, угости их чем-нибудь».

Тогда отец свирепеет:

«Ничегошеньки-то ты не соображаешь, жена! — кричит он. — Хочешь, чтоб они вообразили, будто я их подмазываю?! Ведь они в каждом видят жулика, вот что самое гнусное, вот чего я не могу вынести! А эти горы бумаг! Я больше не могу! Осенью переселяюсь в долину. Поступлю куда-нибудь на работу и буду жить спокойно. Обойдусь и без этой турбазы!»

Потом он хлопает дверьми и возвращается к себе в канцелярию. Мама качает головой, жалеет его и говорит Юле:

«Без турбазы-то он, конечно, обойдется. Да только без гор не сможет прожить, вот в чем наша беда!»

Мама бы с удовольствием отсюда уехала. Как только начинаются осенние ливни и туманы, маме становится грустно и хочется быть среди людей. А главное, мы-то уже подросли, а школа далеко. Мама с радостью бы переехала в долину, да только она, бедняжка, отлично знает, что не так-то легко это сделать.

Каждый раз, как только кончается ревизия, отец берет псов и отправляется в горы, а возвратясь вечером, говорит:

«Если засяду там, в долине, в канцелярии, то через неделю оттуда вынесут мой труп».

И целый вечер весело шутит, будто только что спасся от верной смерти. И уж, конечно, до следующей ревизии не вспоминает о переезде.

В общем, отец не выносит ревизий. А я, представьте себе, люблю. По крайней мере, никто не придумывает нам работы, пока отец занят ревизией, а мама — рассерженным отцом. Мы можем целый день бродить, уходим на Седло или на Дюмбер, и никто этого не замечает.

Да только лазить на Седло с моим братом Йожо не такая уж легкая работенка.

Во-первых, по дороге нельзя разговаривать, потому что настоящий мужчина ходит по горам тихо и незаметно. Тот, кто не может несколько часов помолчать, может брать себе в спутники сороку. Ведь она тоже без умолку стрекочет.

Во-вторых, надо идти ровным шагом, а не мчаться по равнине наперегонки с Боем, а вверх тащиться и пыхтеть или, не дай бог, усесться отдыхать. Так ходят только городские стиляги. И те, кому не нравится ходить с Йожо, могут отправляться с ними и вместе ныть, как бабы, на последнем, самом крутом подъеме.

В-третьих, на Седле надо пробыть вместе с Йожо не меньше часа, потому что он туда взбирается не для забавы, а для того чтобы осмотреть леса, в которых скоро будет лесничим. И ручьи, полные рыбы, над которыми он будет хозяином. На это у него уходит полчаса, не меньше. Четверть часа он смотрит туда, где находится Баньска Штявица, где Йожо учится в школе лесничества и где живет его однокашник Петр Бубала. Еще четверть часа, а может быть и больше, он смотрит на Ружомберок, где живет его подружка Яна, фамилии ее я не знаю, потому что Йожо это скрывает. Если сложить все вместе, то как раз получится час, а может и больше, и все это время мы торчим на страшном ветру, который здесь, на гребне, пробирает до костей даже летом. «Кто боится ветра, — сказал однажды Йожо, — пусть лежит в кухне под печкой и мяучит хором с кошкой Жофией».

Я, конечно, еще не такой взрослый, как мой брат Йожо, но и не девчонка, и не по мне стрекотать с сороками или мяукать под печкой на пару с кошкой. Я могу выдержать и три часа без болтовни, могу шагать спортивным шагом и лежать целый час на Седле без рубашки, как Йожо. Когда он встает, я иногда с удивлением говорю: «Уже?»

Так было уже два раза, и я знаю, что сегодня Йожо только поэтому взял меня с собой. Подъем на Седло очень крутой. Йожо лезет по отвесной стене, уцепившись за уступ, а я еще только дотягиваюсь до его пяток головой. Если он сорвется, то столкнет и меня, и мы оба покатимся вниз до самого нашего дома; нас, конечно, могут задержать кусты и деревья, но тогда нам конец. Да только Йожо не сорвется.

Мы всё поднимались, и Страж старался держаться поближе к Йожке, потому что он больше любит взрослых. Бой карабкался рядом со мной — этот больше любит ребят. Но оба пса ошибаются: я уже совсем не ребенок, а Йожо не очень уж взрослый, хотя и строит из себя такого. Ну да пусть его!

Когда мы пробились сквозь стланик, Йожо достал из сумки четыре яблока и каждому дал по одному. Бой свое мгновенно проглотил и стал царапать лапой по сумке, клянчить еще.

— Отстань, — сказал ему Йожка. — В горах мы все равны. Хватает нам, должно хватить и тебе!

И мы двинулись дальше.

Обрыв над стлаником порос колючей, скользкой травой. Здесь нужно быть очень осторожным — ведь каждую минуту ты рискуешь поскользнуться и вспахать носом землю. А упасть — это значит съехать вниз, к самым сосенкам, а потом снова карабкаться вверх. Правда, вниз спускаться очень здорово: не надо идти, съезжай себе просто на заду. Катишься быстро, как на Олимпийских соревнованиях по бобслею.

Нам оставалось до цели каких-нибудь несколько метров, как внезапно на самой середине Седла мы заметили вытянутую черную тучу. Она выплывала из-за гребня горы и чем ближе подплывала к нам, тем становилась шире. И, клянусь, она была совсем черная на этом ясном небе. Собаки бежали впереди, но тут, вдруг испугавшись, начали пятиться к нам. Спину еще грело солнце, но туча где-то на страшной высоте заволокла уже все небо до самого горизонта. Она плыла перед нашими глазами, раздувалась и растягивалась и казалась такой огромной, будто тянулась от Дюмбера до самого Хопока. Ветер усилился. С дикой скоростью он гнал прямо на нас эту черную мглу. Бой заскулил.

— Назад! — закричал Вок. — Скорее назад! — И тут же добавил: — Держись за меня, Дюро!!

Мы повернули назад, но было уже поздно.


Черная туча в мгновение ока перевалила через хребет, закрыла солнце, настигла нас и накрыла с головой. Мы не могли разглядеть даже своих ног и не знали, куда бежать. Всюду вокруг нас, над головой и под ногами, бурлил иссиня-черный туман, словно мы находились в гигантском кипящем котле.

Дождь лил не сверху, а со всех сторон, а впрочем, в этой кромешной тьме мы его не видели, просто через секунду мы уже были мокрыми до нитки. И вдруг в этом ужасающем грохоте я услышал собачий лай и завывание. И где-то совсем близко голос Йожо, его дикий крик:

— Дюрко! Где ты? Дюрко-о-о!..

Я кинулся на голос. Вок свалил меня на землю и накрыл своим телом как раз в ту секунду, когда над нашей головой грохнул гром.

— Ножик! — крикнул мне Вок в самое ухо, уже лежа на земле. — Бросай подальше ножик!

Я схватился за промокший карман, достал нож и отбросил его далеко от себя. Справа из тьмы взметнулась молния и словно жуткий огненный змей кинулась вслед за ножиком. Я зарылся головой в мокрую траву, чтобы ужасающий грохот не оглушил меня. Вок обхватил меня за шею, и так мы лежали с ним до тех пор, пока гроза не начала удаляться. Мы этого даже не заметили, просто нас нашли Страж и Бой. Вдруг стало теплее, и мы увидали, что псы лежат рядом. Бой по ошибке прижался к Воку, а Страж — ко мне.

Перебесившись, туча ринулась вниз, по направлению к нашему дому. Она ушла так же внезапно, как налетела, и снова засияло солнце. Совершенно ослепшие, мы долго ничего не видели.

Первым поднялся Вок. Мы трое — вслед за ним. С минуту Вок разглядывал нас, а потом принялся хохотать.

Я посмотрел на него. Он выливал из сумки воду. Мокрые волосы, совсем как на модной картинке, облепили его лоб, и через дырки в кедах при каждом движении выскакивали отличные фонтанчики.

Мы отжали свои мокрые штаны и долго потешались, глядя на сенбернаров. Мокрая шерсть повисла до самой земли, и на ходу казалось, что собаки переваливаются с боку на бок; так ползут, извиваясь, распластавшиеся на земле индейцы в промокших одеялах.

Потом мы стали искать мой ножик, да только зря. Я не знал даже, в каком направлении его швырнул; ведь я совсем не мог ориентироваться, когда туча накрыла нас с головой.

— Скажи спасибо, — сказал Вок, — что он у тебя не был привязан. Уж тогда бы тебе молния штаны-то распорола! Ну ладно, пошли вниз.

— Это почему? — спросил я. — Ведь мы еще не поглядели на Ружомберок!

Вок обозлился, но вскоре простил меня: ведь про Яну я даже не заикнулся!

— В другой раз, — засмеялся он. — Теперь в темпе спикируем в долину, чтобы вы не простудились.

Он опять из себя строил взрослого: «Чтобы вы не простудились»!

Правда, Бой пытался согреться на солнце; он был похож на мокрую курицу, весь дрожал и клацал зубами.

— Раз-два-три! — Вок повернулся и ринулся вниз. По мокрой траве можно было скользить и в кедах.

Страж с громким лаем пустился вслед за ним. Бой подождал меня, и мы заскользили то на подметках, а то и на заду, и не только по траве, но и прямо по кустам. Деревья мелькают мимо, а мы знай себе берем повороты — направо, налево, — как зимой на большом слаломе. И вот, сбившись в кучу, все вчетвером мы затормозили возле нашего ледника. Пыхтя и отдуваясь, как хорошие паровозы.

Потом прислушались, не ищет ли кто нас. В тишине хлопнули кухонные двери и раздался голос отца: он бранился.

Значит, ревизия еще продолжалась.

— Ну, все в порядке, — сказал я.

Мы отползли за поросячий загон и укрылись в лопуховых зарослях. Там можно сушиться хоть целый час, никто нас не заметит.

В долине еще светило солнышко. Я видел, как туча, уже совсем побледневшая, пробирается за Гапель, в Млынскую долину.

Прощай, счастливого пути!

Я глянул вверх на Седло, освещенное солнцем, и не смог представить себе, что только что пережил там самую страшную грозу в своей жизни.

— Вот это да! А, Вок? — Я уселся в лопухах. Мне хотелось еще немножко поговорить про грозу.

— Угу, — протянул Вок сонно. И больше ни звука.

Ему-то что… Игрушки! Ведь не его ножик пропал.

В воскресенье после обеда мы пошли под Шпрнагель, посмотреть, как растет наша картошка. Этого отец никогда не пропустит. И не забудет, даже если на нашей турбазе будет тысяча туристов. Не забудет ни он, ни мы с Йожо, потому что это самое большое развлечение за всю долгую неделю. Мама не смогла пойти с нами. Она повернулась к нам спиной и принялась месить тесто к полднику. Она уже пекла пироги утром, да только всё съели туристы из Брно.

— Нет у меня ни отдыха, ни покоя, — ворчала мама и не угостила кошку Жофию ни единым кусочком теста. Значит, она рассердилась не на шутку.

А бедняга Жофия все ждала да ждала и, ничего не понимая, поглядывала на маму. Наша Жофия на страже каждый раз, когда мама месит тесто. Она обожает тесто и по крайней мере треть пирога съедает сырым… Вот как мама любит нашу кошку!

Маме пришлось остаться, а мы пошли.

«Мамино поле» (так отец окрестил его) находится за ручьем под холмом, который называется Шпрнагель. Мама считает, что это равнина. Летом, может быть, так оно и есть. Но зимой это достаточно крутой склон, на котором мы с Воком тренируемся на лыжах, отрабатываем спуск.

Мы только еще вошли на мостик, как отец уже начал посмеиваться. «Все-то у нас, мать, получается словно по щучьему веленью», — сказал бы он, будь мама с нами. И действительно, лопухи, полынь, конский щавель и прочая дрянь переселились с горы на наш маленький возделанный участок, и он уменьшился на метр с каждого боку.

— А ну-ка, — воскликнул вдруг отец, — пойдите-ка сюда! Или меня глаза обманывают?

Мы подбежали к отцу. Он показывал куда-то на середину поля.

— Что ты там видишь, Дюро?

— Цветок, — ответил я. И это была правда.

— А ты, Вок?

— Тоже. Целых три.

Честное слово, мы нашли три белых картофельных цветка. И всё. Сколько ни искали.

— Мировое достижение в огородничестве! — вскричал отец. — Ступайте зовите маму.

— Зачем? — сказал я. — Сорвем цветы и поставим их дома в вазу.

Мы долго смеялись, но цветов обрывать не стали.

— Маме не нужны картофельные цветы, — проворчал Вок. — Ей нужна картошка. И нечего над мамой смеяться!

Наша мама выросла в деревне и постоянно что-нибудь сажает да окапывает. Напрасно наш отец ее поучает: «На высоте тысяча двести метров природа диктует свои законы и дает жизнь только тем растениям, которые отбирает сама». Мама его не слушает. Каждую весну она пропалывает свой участок, вырывает с корнем бурьян и сажает картошку.

«Она привыкнет, приживется, — говорит мама. — Ведь и человек не сразу привыкает».

Но если судить по маме, то картошка не приживется здесь никогда. Нашу маму все время тянет в долину. Я так думаю, потому что хорошо помню, о чем мне рассказывает мама, когда мы остаемся одни. Знаю и то, что она целое лето мечтает о том, как на праздник поминовения поедет в Бенюш на кладбище.

А картошку мама сажает для того, чтоб ей было здесь немножко повеселей. Ведь, говоря по правде, пользы от этой картошки никакой. На посадку нужны два мешка, а в прошлом году, когда мама собрала самый большой урожай, она накопала всего два ведра. И то картошка была такая меленькая, что ее можно было варить только в мундире. «Здесь какое-то недоразумение, — говорил тогда отец. — Я не видал, чтобы она цвела. Ты, случайно, не из подвала ее притащила?»

Потому-то он так и удивился, когда увидал белые цветочки. А может быть, картошка действительно привыкает. Лишь бы ее не задушили сорняки. Мы с Йожо принялись вырывать с корнем сорняки, чтобы они не добрались до самой середины и не заглушили картофель в цвету.

— На будущий год поставлю здесь загородку, — злился Вок, — Сплету из лыка такой плотный плетень, что через него не прорвется даже самый мелкий сорняк!

— И я сплету, — сказал я. — Половину ты, половину я.

Мне, правда, неясно, где мы возьмем столько лыка, но Вок это наверняка знает. Я пройду с ним хоть пять километров, ведь где-нибудь мы лыко и найдем.

Отец полез на косогор взглянуть на малину. Мы с Воком продолжали прополку и вдруг с самого краю увидали еще два картофельных цветка. Их совсем прикрыл старый, отвратительный лопух. Мы вырвали его с корнем и затоптали в грязь.

— Привезу-ка я от Рыдзиков навоза, — разозлился Вок, увидев, какая глинистая здесь земля.

— И я привезу, — ответил я.

Только я не совсем ясно представляю себе, как мы этот навоз повезем. Машины у нас нет, и лошади нет. Только две тележки. Или, может быть, Вок запряжет в тележку Стража и Боя? В ту самую, на которой мы учили их возить тяжести, когда сами были маленькими. Не думаю, что отец разрешит нам возить навоз в автомобиле. А ведь мог бы. Ведь «лимон» уже старенький, и если б мы закрыли сиденье оберточной бумагой, то могли бы нагрузить его навозом. Я сказал об этом Воку.

— Не сходи с ума, — пробормотал он.

Он не любит лишних разговоров. И наверняка уж придумал, каким образом доставить сюда навоз.

Вдруг мы увидели маму — она шла через мостик. Мама торопилась и была очень красивая. В воскресенье, когда она собирается на свое картофельное поле, то надевает серое платье с белым воротничком, а волосы собирает в большой тугой узел, а не заплетает в косы и не скалывает на затылке, как обычно, когда работает на кухне. Габуля уцепилась за ее юбку. Ведь наш мост — это всего-навсего две дощечки. Я закричал и хотел броситься им навстречу.

— Не дури! — зашипел Йожо. — Хочешь, чтобы они испугались и свалились в воду?!

Доски и вправду переброшены высоко над ручьем, а из воды торчат огромные камни. Но я-то прекрасно знал, что Йожо просто не хочет, чтобы я первым рассказал маме о картофельных цветах. Я остановился, а когда они подошли совсем близко, показал маме три цветочка, остальные я оставил Йожо.

Мама очень обрадовалась, стала рассматривать цветы и говорила, что не позже чем через неделю зацветет все поле.

Лично мне очень хотелось этого.

— Подойди сюда, Тереза, — позвал ее отец с косогора. — Ну-ну, иди! И вы, ребята, идите!

Мы взобрались вслед за отцом на крутизну. В нескольких шагах от себя он велел нам остановиться.

— Я всегда говорил, что картофель так высоко в горах выжить не может, — сказал он торжественно, — что его задушат растения, привыкшие к местному суровому климату. Я говорил так?

Ну конечно, говорил. Каждый год раз по сто.

— Я смеялся над мамой, что она навязывает горам картофель, как мне пирожки с маком? Смеялся.

Конечно, смеялся, да еще как!

— Пеки, мать, маковые пирожки! — захохотал он вдруг. — Вечером все уничтожу. И я тебе покорюсь, как покорилась тебе природа.

Он отвел рукой большой малиновый куст и показал нам раскидистую картофельную плеть, богато расцветшую белыми цветами. Она росла в нескольких метрах от поля!

— Да, плохо я думал о бенюшском картофеле! — воскликнул отец. — А он, оказывается, отважный боец. Косогор на него шел войной, а картофель ему сопротивлялся. И вот вам результат!

Мы рассыпались по косогору и действительно нашли здесь еще много цветущего картофеля. Мама смеялась, а отец продолжал произносить речи:

— Трусов природа уничтожает, но храбрецов умеет оценить. Горы приняли твои труды, Тереза! Поле они, может, и задавят, но бенюшскому картофельному вторжению противостоять не смогут.

Было очень смешно, когда отец сочинил рассказ, как через лет сто ученые-ботаники станут ломать себе головы, докапываясь, откуда на такой высоте взялся картофель, как мог сюда попасть из самой Америки этот выведенный индейцами клубень!

Через сто лет картофель обязательно разбредется по всем Низким Татрам, и никто не будет помнить, что когда-то под Шпрнагелем его посадила Тереза Трангошова, которая тосковала по родным бенюшским полям.

Мы очень смеялись, а потом задумались.

— Иезус Мария! — схватилась вдруг мама за голову. — У меня пирог в духовке!

Она хотела бежать бегом, но отец удержал ее за руку.

— Не станешь же ты из-за пирога ломать себе ноги, — сказал он тихо. — Сгорит так сгорит! Кухню проветрим, а к чаю подадим хлеб с маслом.

Вообще-то такие вещи не в его правилах. Он очень строго следит за порядком. И слушаться его должны мы все, и мама тоже.

Мы шли домой медленно, все вместе. Еще в лопуховых зарослях мы почувствовали запах сгоревшего пирога.

— Сначала заполонит своей картошкой все Низкие Татры, а потом еще выкурит отсюда все зверье, — смеялся отец. — Вот это называется преобразование природы!

* * *

Не могу понять, что случилось с нашей кошкой Жофией. Она совсем перестала охотиться. Живет исключительно на домашней пище. Однако это еще не значит, что наша Жофия труслива. Тот, кто видел, как она рыщет в лопухах, кто, как я, мог видеть ее часовую схватку с рассвирепевшей змеей, поймет, что отказаться от охоты ее могла заставить лишь очень серьезная причина.

И если бы только от охоты! Вот уже целый месяц она вообще никуда не отлучается из дому. Иногда вдруг побежит по направлению к лесу, но метрах в двух от ледника замрет, постоит с поднятой лапкой, помяукает и возвращается обратно. Она попыталась идти и в другом направлении — вдоль поросячьего загона, через волейбольную площадку, но это всегда кончалось одинаково — Жофия поворачивала домой.

Я внимательно изучил окрестности. Не начертил ли кто-нибудь вокруг дома волшебный меловой круг, за который не смеет выйти наша бедняга Жофия. Но ничего не обнаружил.

— Уж не больна ли она? — сказал я Юле, когда снова услышал, как Жофия жалобно мяучит под печкой.

— Не приставай! — фыркнула Юля. — Вот тебе тряпка, вытирай вилки.

Подумаешь, какие господа эти туристы — не желают есть сосиски руками!! Сразу же начинают ворчать и требовать заведующего.

Ну позови заведующего, и дело с концом. Я спрятал руки за спину и попятился к двери. Но тут я заметил, что Юля откладывает тряпку, поправляет на себе беленький фартучек, и с ее лица быстро исчезает злая мина. Теперь она, честное слово, стала похожа на принцессу в своей белой наколке в волосах.

— Ах, — сказала она изменившимся голосом, — добро пожаловать! А я уже думала… Мы думали… Как вы попали к нам посреди недели?

Я оглянулся. В кухонных дверях стоял тот самый гражданский летчик из Братиславы, что недель пять тому назад увез от нас в коробке из-под сахара трех Жофиных котят. Он сверкнул своими белыми зубами и тут же начал морочить Юле голову, будто встретил в небе на своей линии, как раз над нашим домом, гигантское марсианское летающее блюдце, посадил на него свой «ИЛ», а сам спустился на парашюте посмотреть, все ли еще Юленька такая красивая.

Заметив в кухне меня, он подморгнул, потрепал меня по плечу, притянул к себе, и я уткнулся носом в его кожаную пилотскую куртку. Потом я оставил их одних и стал поджидать летчика возле дома. Мне хотелось с ним поговорить, потому что кое-что показалось мне странным. Ха-ха!

* * *

Габуля сидела на Марманце, на самой его верхушке. Я подошел к ней и сделал вид, будто сильно удивлен. Ведь для нее Марманец все равно что для альпиниста Герлах. А между прочим, и на самом деле Марманец — необыкновенный гранитный, огромных размеров валун. (Марманцем назвали его мы.) Конечно, он скатился вниз и попал к нашему дому не просто и не как-нибудь. Не иначе, это великаны играли в кегли. Я поспешно выразил Габуле свое восхищение и помог ей спуститься вниз, чтобы она не мешала мне, когда придет летчик.

Ну и долго же я его ждал! Туристы уже давно расправились с сосисками, вылезли на террасу. Они стояли там и поругивали обслуживание, когда к ним выбежала Юля с бутылками пива (конечно, без кружек) и стала звать их обратно в столовую. Летчик сбежал по боковой лестнице и направился ко мне.

— Ты только посмотри, — заговорил он с ходу, — как меня ваша Юленька исцарапала!

Ха-ха! Юленька, говорит! Наша Юля может отпустить оплеуху даже самому главному инженеру из Брезна, но летчиков она не трогает. Особенно этого! Уж его-то она не ударила бы ни за что на свете, не то чтоб исцарапать. Она мне о нем рассказывает, когда мы моем чашки, и потому я знаю, что она бы с большим удовольствием завернула его в одеяльце и носила на ручках, если бы он, конечно, не был такой здоровый. А царапины я заметил сразу, как только летчик появился в нашей кухне. Мне показалось, что царапины как-то связаны с нашей Жофией и с тем, что я о ней думаю. Когда летчик подошел, я прямо спросил его:

— Как там у вас в Братиславе поживают наши котята?

Знаете, я ведь очень этим котятам завидовал, что они живут в Братиславе, где я никогда в жизни не был. Но главное, мне хотелось знать, правильны ли мои предположения относительно Жофии.

— Ну, братец, — стал выкручиваться летчик, — они сделали огромную карьеру.

«Он бросил их в Дунай, — мелькнуло у меня в голове. — Конец. Из такой реки еще никогда ни один котенок не выбрался!»

Я уже больше не завидовал котятам.

— Что они вам сделали?! — воскликнул я, потому что мне их было очень жалко.

— А ты сам не видишь, что? — повернул ко мне летчик свою исцарапанную физиономию и оскалил свои противные белые зубы.

— Подумаешь! — завопил я. — Меня Жофия царапала раз сто, не меньше, а петух выклевал глаз… почти что… я мог ослепнуть, а когда Страж был еще совсем маленьким, я ему разрешал себя кусать, когда он захочет. Вы должны были привезти их обратно, если у вас на животных нервов не хватает!

— Ты что плетешь? — обиделся летчик.

Он еще обижается!

— Ты б только поглядел, что они вытворяли, — начал он втолковывать мне. — Когда я возвращался домой, то целый час искал их, но чаще всего не находил; я оставлял им еду посреди комнаты, и, чтоб они поели, мне приходилось уходить из дому. Когда я возвращался, миски стояли пустыми, а котят и след простыл. И только по разодранным занавескам я мог судить, что, когда меня нету, они рассиживают на карнизах. Однажды один из этих негодников три дня провел в шкафу. И только в воскресенье, когда я надел свой плащ «болонью», из рукава выпал котенок. Посмотри, как он меня цапнул! — показал мне летчик руку.

Слушал я, слушал летчика и понял все про нашу кошку Жофию. И чем дальше, тем больше я жалел, что мы отдали наших котят этому городскому трусу! А еще летчик гражданской авиации!

— А это украшение знаешь откуда? — показал он на щеку. — Это я отважился взять собственную шляпу с вешалки и надеть ее на голову, когда в ней изволил спать не замеченный мною котенок. Посмотри на результат. Интересно, не правда ли?

Я так весь и просиял и внимательно осмотрел его лицо. Чистая работа! Толковая! Не хуже, чем индейское украшение! Я прямо-таки видел, как серый полосатый котенок на лету бороздит физиономию летчика своими острыми коготками.

Эх, Жофия, Жофия! Где твоя голова! Разве ты не знаешь, куда надо прятать детей!

— Наконец я не выдержал, и однажды мы с приятелем изловили их и, основательно исцарапанные, запихнули в мешок и отнесли…

В мешок, трусы несчастные!

— …в зоологический сад. Теперь на них любуются посетители — они сидят в клетке для диких кошек. Так вот знай: вся эта тройка — обыкновенные дикие кошки! А теперь валяй выкладывай, — схватил он меня за вихор, — но только чистую правду. Где ты их взял?

Я онемел от радости! Наши котята живы, хотя и сидят в клетке. Я согласен, что тяжело жить в одной комнате с тремя дикими кошками.

— Откуда я их взял?.. — спросил я нарочно медленно, потому что заметил нашу Жофию, выходящую из кухни. Я выждал, пока она уселась на разогретой солнцем ступеньке, зажмурила глаза и задремала. — А вон их мама.

Летчик непонимающе глядел на Жофию. Она сверкала на солнце, как самый белый снег, и только черные пятна на спине отдавали синевой.

Я сделал вид, будто мне все безразлично, чтобы летчик не мог по моему лицу понять того, что я уже точно знал. Да только он был не глуп, этот летчик, он засмеялся и сказал:

— Ясно! Значит, это сударыня-матушка. А отец в один прекрасный день сидел в засаде где-то в лесу на дереве, глаза у него сверкали, словно фары, он беззвучно выпускал страшные когти и поджидал… И вдруг видит — бредет кроткая красавица. Он заурчал утробным голосом — ведь он был диким хищником, — пружинисто соскочил вниз и закружил вокруг красавицы, угрожая и зазывая. Он обхаживал ее до тех пор, пока ваша милая Жофия не оказалась в его теплой норе.

— Это, наверное, случилось весной, — перебил я летчика. — Мы ее тогда не видали по целым неделям, а потом она явилась и через четыре дня притащила из сарая котят.

Эх, Жофия, Жофия! И почему ты только не умеешь говорить! Положил бы я на колени подушечку, тебя бы посадил на нее, ты бы мне рассказывала, а я бы по вечерам писал книгу про джунгли («Жофия среди диких кошек»). Сколько бы мы денег заработали!

А пока что у нас с тобой кукиш с маслом.

Ей там, наверное, было очень интересно. Ведь не просто так Жофия каждый день жалобно мяучит под печкой. Она решает, что выбрать: нашу кухню или лес? Ленивую, беззаботную жизнь или прелести свободной жизни?

Поживем — увидим.

* * *

Подъехал розовый автомобиль «Спартак-БА-22209», и тут я сообразил, что сегодня первое августа. С тех пор как я себя помню, а это значит лет девять, самое маленькое, этот «спартак» первого августа обязательно приезжает к нам. Когда-то он был коричневым, как шоколад, а теперь стал розовым, как Габкины штанишки. Второго такого автомобиля я еще в жизни не видел. И второго мальчишки, который бы так любил природу, как Владко, приезжающий на этом «Спартаке», — тоже. И сейчас он чуть ли не на ходу выскочил из машины, раскинул руки, глубоко вздохнул и сказал:

— Приветствую вас, леса и горы! От всей души я вас приветствую!

Владко сказал не совсем так (я знаю, что это слова из какого-то стихотворения). Владко сказал это немножко иначе, но очень похоже. Красиво! Прямо зло берет, что у меня не хватает ума на такие красивые слова. Чем красивее кто-нибудь говорит, тем меньше я его понимаю. А если я чего-нибудь не понимаю, то не могу запомнить.

Когда Владко был маленьким, его мамочка учила своего сыночка «обожать природу». Идут они гулять, а она ему подсказывает: «Ну что ты скажешь елочке, Владко?» — «Доброе утро, деревце!» — говорил Владко. Или: «Помаши ручкой птичке», и Владко доставал носовой платок и махал ястребу. Дюмберу он говорил «спокойной ночи», а солнышку посылал воздушные поцелуи. Телячьи нежности, и все тут!

Я рассказал про это Юле.

«Ты просто завидуешь ему, что он такой воспитанный мальчик, — высмеяла меня Юля, — да и поумнее тебя».

Наверное, так оно и есть. Но смеяться надо мной ей не следовало. Могу поспорить, что если б я жил в Братиславе, то был бы еще умнее, чем Владко. Завидовать-то я ему не завидую, просто мне все это кажется глупым.

А может, и не глупым, а просто становится не по себе и неловко.

Как-то раз, когда он разговаривал с белкой, которая сидела высоко на макушке дерева, я сказал ему:

«Если хочешь увидеть белку вблизи, не зови ее, а спрячься подальше, не двигайся и не дыши. Может быть, она спустится. Какой у нее хвост! Ты такого в жизни не видал!»

Его мамочка злобно зыркнула на меня, смерила взглядом, и я поспешил уйти. А когда они скрылись с моих глаз, то я взял и швырнул в дерево еловой шишкой. Белка перемахнула на конец ветки, перескочила на другое дерево и исчезла.

Я успел еще услышать, как мамочка говорит своему Владко: — «Попрощайся с белочкой-красавицей». И Владко кричит: «До свидания, до свидания!»

Вот балда!

Впрочем, скорее бедняга.

А потом случилась такая история. Я сооружал водяную мельницу. Это у меня такая игра. Всегда, когда Йожо меня не видит, я строю на ручье водяные мельницы (он их разоряет, говорит, что они мешают рыбе). Делаю я, значит, свою мельницу, как вдруг является Владко и во все горло орет, стараясь перекрыть шум ручья: «Добрый день, ручеек!»

Я знаю, что до таких нежностей я не дорос умом. Но мне стало противно и почему-то стыдно, что мальчишка со всеми здоровается, а ему никто не отвечает. Мне почему-то вовсе не хочется ни с кем здороваться. Когда я знаю, что могу столкнуться с туристами, то лучше даю кругаля через крапиву, только бы с ними не поздороваться. А бедняга Владко, не жалея глотки, даже ручью кричит «добрый день».

Ну и вот, возьми я да и ответь ему вместо ручья. Вежливо так отвечаю: «Добрый день, Владко».

«Я вовсе не с тобой здороваюсь, — разозлился Владко. — Слышишь? Не с тобой!!»

Тут хватает он камень и запускает в мою уже совсем готовую мельницу. Я только-только успел отскочить.

Тогда я в три прыжка достиг берега. Владко я, конечно, поймал сразу, ведь он и бегать-то совсем не умеет. И вдруг я замечаю его мамочку. Сидит она на камне и плетет венок. Я оставил Владко в покое и пошел прочь. Только слышу, как он с ревом ей на меня ябедничает.

Пижон городской, братиславский! Тоже мне, любитель природы!

Я мотался по двору до самого вечера. Загнал кур, закрыл поросят и принялся под Марманцем ладить скамейку. Я, в общем-то, только доски носил и примерял к Марманцу, а забить ножки у меня еще не хватает силенок. Но лечь спать без ужина у меня тоже не хватило силы воли, и это стало для меня роковым.

«Я тебе покажу, — схватил меня отец, как только я вошел в кухню, — швырять камнями в наших дорогих гостей!»

Ну и ну, ужаснулся я. Швырять камнями! Это я-то швырял?

«Вымыть руки, — приказал отец, — и причесаться!»

Я хотел хотя бы доесть свой ужин, но отец уже не выпустил меня из рук и потащил в одиннадцатую комнату извиняться. Да только когда мы уже очутились там, я уперся. Я знал, что это я могу себе позволить. В присутствии туристов отец подзатыльников не дает. Я молчал и не издавал ни звука. Напрасно Владкина мамочка мне помогала: «Ну, что ты скажешь Владко?» — «Ничего не скажу!» — упирался я. Теперь-то я уж ничего не мог сказать, если даже хотел бы. А я и не хотел вовсе.

Владкина мамочка пошла к своим чемоданам, продолжая упаковывать вещи. Владко с победоносным видом сидел на постели, а его отец курил возле окна.

Вот так да! Дело принимало серьезный оборот. Мой отец не знал, что со мной делать. Мне и самому уже было противно, и я бы и сам себя с удовольствием отлупил. Но, как назло, я не мог выдавить ни слова.

В последнюю минуту отцу пришла в голову счастливая мысль. Он-то ведь меня хорошо знает. И знает, что я не могу говорить, но двигаться могу, даже когда вот так упрусь. Он подтолкнул меня и сказал:

«Подай-ка руку Владко! Мужчины мирятся, пожав друг другу руки, без долгих разговоров, они не бабы. Ну! Давай, за дружбу!»

Я сделал три неловких шага и подал Владко руку. Но он еще колебался, этот осел. Да только Владкин отец тоже подтолкнул своего наследника. Его отцу, наверное, хотелось, чтобы упаковка чемоданов прекратилась.

С того времени мы с Владко стали друзьями. Ха! Мне еще тогда и шоколадку дали. Можете сами ее лопать, ябеды несчастные!

На лестнице отец, конечно, отвесил мне подзатыльник. Да только мне все уже было безразлично.

Так началась наша дружба. Самые лучшие отношения у меня с Владко бывали те одиннадцать месяцев, когда я о нем ничего не знал и не слышал. Но первого августа к нам всегда приезжал розовый «Спартак».

Три дня Владо до невозможности действовал мне на нервы. Как в прошлом году и в позапрошлом. Все время он «обожал» природу. Он был просто вне себя от восторга.

Владо обожал природу, а его с первого взгляда начал обожать один пес, про которого я еще пока не рассказывал, да и сейчас не знаю, что о нем сказать. Я не знаю, как его зовут, чей он и что умеет. Однажды утром я нашел его скулящим от голода перед нашим домом. Мы его покормили, и он не захотел уходить. Страж и Бой первые поняли, что он глуп, как пень, и трудно дождаться, что он поумнеет. Поэтому ему сразу было все позволено. Даже есть с ними из одной миски, а на такое не решится никто в целом мире. Пес и спал-то, притулившись к Стражу. (Как-то раз одна расхрабрившаяся кошка рискнула сделать это, и от нее осталось мокрое место.) А в остальном этот пес был тих и скромен. А что ему еще остается? Если он и росточком невелик, и не взял ни умом, ни красотой.

Вот только наша мама не верит, что этот пес дурак. Она говорит, что дураки не бывают скромными. Но я этого не знаю.

Первого августа, как только пес увидел Владо, он словно одурел. Владо еще приветствовал горы и леса, а он уже улегся у его ног, морду положил на ботинок, что у собак, наверное, значит полное подчинение и рабство навечно.

Когда Владо закончил свои приветствия и заметил у своих ног пса, он побледнел, но сдвинуться с места не отважился. Я свистнул, подзывая собачонку, — как бы чего не приключилось и дорогие гости опять не повернули свой автомобиль и не удрали. Песик меня не послушался. Тогда Владо собрал всю свою волю в кулак и сладким голосом сказал собаке несколько слов. Я даже перепугался, как бы пес не растаял на месте от счастья. Он вился у Владо между ног, подавал по очереди свои нескладные лапы, тоненько повизгивал и пытался облизать его руку. Ничего подобного я в жизни не видел. И наверное, не только я. Весь дом молча смотрел на эти проявления счастья и любви, пока Владо не возгордился окончательно. Я был настолько ошеломлен, что даже спросил, не его ли это собака. Вот уж действительно дурацкий вопрос. Как бы мог этот несчастный пес добраться пешком сюда из Братиславы!

С того дня пес не оставлял Владо даже ночью. Только спал он перед его дверями, потому что в комнату собаку не впускали. (И это понятно: у него было полно блох.) Целый день они играли вместе. Владо учил его всяким штучкам и вообще делал с ним все, что хотел. Я просто не мог себе представить, что будет с собакой, когда Владо уедет. Наверное, он пешком пустится в Братиславу по следам розового «Спартака». И где-нибудь на шоссе трагически погибнет.

Но напрасно я ломал себе голову. Все получилось совсем по-другому.

Мы играли в зарослях лопуха. И все собаки, конечно, с нами. Сначала мы хотели, чтобы собаки были разбойниками, а мы их преследователями. Но ничего из этого не вышло. У собак не разбойничий характер. Пришлось нам превращаться в разбойников, потому что собаки даже прятаться не умеют. Когда мы их настигали, они останавливались, поджидая нас, и игре был конец.

Тогда мы созвали всех собак вместе и объяснили им, что мы будем бандитами, а они полицейскими. Сенбернары всё поняли, а этот пришлый шустрик все рвался к своему Владко. Я хлопнул его по лапкам и крикнул, что мы настоящие бандиты и что собаки должны ловить нас по-настоящему, если не хотят, чтоб мы их всех перестреляли из рогаток.

— Меня догоняй, меня, балда, — закричал я ему, — если уж своего Владо ты так любишь! Оставь свою любовь на потом!

Договорившись, мы с дикими воплями пустились наутек. Собаки с лаем за нами. Я петлял «по прерии» до тех пор, пока сенбернары меня не поймали. Они навалились на меня, прижали к земле, и я стал пленником. Когда они наконец перестали сопеть мне в уши, я услыхал, как Владо всхлипывает и ругается. Он показал мне ногу с отпечатками тонких зубов. Крови не было.

— Цапнул меня, свинья! — кричал он злобно.

Пес стоял рядом, ничего не понимая, совершенно окаменев.

Черт побери, таких идиотов мы любим! Да будь моя воля, я бы дал ему что есть силы по уху!

— Да брось ты, — сказал я Владо вежливо; хотя он теперь и не ябедничает, но осторожность не помешает. — Ничего особенного он тебе не сделал. Настоящие полицейские тебе бы не так надавали!

Но к игре мы интерес уже потеряли и пошли домой. Мы трое — нормально, а этот нудный Владо — прихрамывая. Его верный пес был опечален, что господин его не замечает. Хорошо еще, что он не ругал его. И не бил.

«Не такой уж все-таки Владо мелкий человечишка, как мне казалось, — подумал я. — Пес его конечно немного разозлил, но с него все быстро сошло».

Да только я здорово просчитался.

После обеда Владо вышел из столовой, будто на прогулку. Псина в двух метрах за ним; он вертел хвостом, переминался с лапки на лапку и всячески подлизывался.

Около ледника Владо обернулся к нему.

— Ну что ты, дурашка! — сказал он своему приятелю нежным голосом. — Чего не подходишь? Посмотри, что я тебе принес!

Пес, вне себя от счастья, подбежал. Но в ту же секунду, жалобно взвыв, пустился наутек. Он стукнулся головой о ледник и повалился на землю в страшных корчах. Зарывшись головой в траву, он бил по ней лапами и плакал, как человек. Я мгновенно подскочил к нему и увидел, что вся голова у него в чем-то красном. Нет, это была не кровь. А красный перец! Наш собственный красный перец из наших перечниц в столовой!

Ах ты гнусный хорек! Что придумал! Как коварно отомстил собаке. Такого коварства не придумали бы и сто змей!

Я выкупал собачонку в бассейне и опустил на землю, чтобы убедиться, что она не ослепла. Сначала было похоже на это. Но потом, когда слезы смыли весь перец, пес подошел ко мне, и я понял, что он видит нормально.

Перед ужином пес встретил перед домом Владо и, глядя на него, остановился на расстоянии метров пяти. Владо начал звать его и показывать пустые руки.

Воображает, подлюка, что если у него нет характера, то и у других его нет.

Я наблюдал за ними от Марманца.

— Если собака пойдет к нему и станет подлизываться, — сказал я Габке, — я эту паршивую псину так излуплю, что он этого до смерти не забудет.

— Не лупи… — умоляла Габка.

— Излуплю, — упирался я.

Но только пес, хоть и был глупый, но свой характер показал. Он не двигался с места, а только смотрел на Владо. Лапки стояли на месте, а глаза смотрели так тоскливо! Я его понимаю. Пес прав, что грустит. Дело совсем не в том, что в глаза попал перец. Дело в предательстве и обмане.

В эту ночь пес не спал рядом со Стражем, а утром не явился к миске с едой. Не пришел он и вечером, и тогда мне стало ясно, что мы его больше никогда не увидим.

Вечером, когда осы уже уснули, я пробрался на чердак, взял целое осиное гнездо и завернул его в тряпку. А потом швырнул через окно прямо в комнату Владо.

Добрый вечер, осы! И доброй ночи!

Утром все семейство встало искусанным.

Но на этот раз Владо не пикнул.

* * *

Я пошел в нашу комнату проветрить одеяла. Конечно, не по своей охоте. Это меня так воспитывают, чтоб я не протух от лени, когда на дворе идет дождь. Или чтобы не кончил свой век на виселице, ибо леность — мать всех пороков мира. Это всё мамины поговорки. А я уже сто раз объяснял ей, что гангстер еще как наработается, пока ограбит банк. И сколько еще потом намучается, пока потратит с таким трудом добытые деньги! Поэтому грабеж, например, не может быть результатом лени. Мама смеялась, но мне это не помогало. То, что мама усвоила в Бенюши, она не перестанет повторять, даже если над ней будут смеяться люди почище меня.

Вот поэтому я над ней и не смеюсь. Она всему этому верит и хочет, конечно, уберечь от виселицы родного сына.

И потому, когда идет дождь и я не могу носиться по улице, меня заставляют натирать до блеска дверные ручки, чистить ножи, помогать печь пряники или подметать чердак.

Сегодня мама дала мне задание трясти одеяла. Хуже этого ничего быть не может. Я открыл окно, улегся на ближайшую постель и принялся читать папину книгу «И один в поле воин». Отсюда слышно, когда кто-нибудь выходит из кухни в коридор; тогда я быстренько спускал из окна одеяло и принимался изо всех сил трясти его, чтобы все видели, что я не ленюсь, а усиленно сопротивляюсь виселице. Читать мне это не мешало. Книгу я знаю почти наизусть. И читаю вовсе не для того, чтобы узнать, что будет потом. Это я знаю не хуже, чем сам писатель. Я читаю вот почему: я представляю себе, как было Гольдрингу грустно и одиноко вечером или ночью, когда он не мог уснуть. Он, наверное, иногда даже плакал, что так одинок среди всех этих волков, гиен и гестаповских живодеров. И не может их расстрелять, а должен с ними обходиться вежливо и деликатно. Долгие годы он не смел никому сказать, как ему живется. Не мог даже напиться, чтобы все позабыть, как тот честный немец Люц. Я читаю снова и снова и думаю, смог ли бы все это выдержать я. Нет, не знаю, не знаю… Может быть, когда стану постарше, скажем, как наш Йожо. Йожо и теперь может выдержать всё. У него железные нервы, и он, конечно, никогда, никогда не распустит нюни.

Я задумался и не сразу услышал в коридоре шаги.

— Дюрко, — кричала мама, — ты что там делаешь?

— Пыль выбиваю, мама, — вскочил я и схватил с Йожкиной постели сложенное одеяло. Из-под него выпало что-то и шлепнулось об пол. Но я уже был возле окна и тряс одеяло.

— Выбивай, выбивай, сынок! — похвалила меня мама. — Не оставляй ни пылинки, тогда и спать будете крепко. Габуля тебе сейчас яблочко принесет.

— Спасибо, мама, не надо! — поспешно ответил я.

Больно нужна мне Габа с ее чириканьем. Я рад, что могу побыть хоть немножко один. Если уж не в поле, то хотя бы в своей комнате номер пятнадцать. Я сложил одеяло, положил его на постель и только собрался снова углубиться в чтение, как вдруг заметил на полу черную тетрадку. Я поднял ее. На обложке никакой надписи. Внутри знакомый почерк.

Сначала мне показалось, что это школьное сочинение Я прочел две строки:

Хочу по всем морям скитаться,

Во всех прекрасных дам влюбляться.

Ну и ну! А я-то думал, судя по первой строчке, что это писал мой брат Йожо. Но что касается второй, то этого бы он не написал. Наш Вок дамами не интересуется. А прекрасных и вообще ненавидит. Когда отец велит ему вынести или внести какой-нибудь даме чемодан наверх или смазать лыжи, он это, конечно, делает, но выражение лица у него при этом ужасно кислое, и я знаю почему. Однажды одна такая прекрасная дама в сиреневых брючках погладила его по голове да еще хотела потрепать по щеке. Вок вырвался и с тех пор ни с одной женщиной не здоровается, разве только если это какая-нибудь старушка из Праги. Я еще раз прочел стихи про дам. Дальше шло:

Хочу увидеть Рим седой,

Услышать в тундре волчий вой,

Пройти пешком по Кордильерам,

По прериям скакать карьером

И тигров в Индии ловить.

А потому — копить, копить,

Копить во что бы то ни стало:

32 кроны — это мало*.

Я остолбенел. Значит, это все-таки писал Йожо. Ведь именно он к концу учебного года накопил 32 кроны из тех карманных денег, что отец посылает ему в Штявницу.

Я совершенно запутался. Захлопнул тетрадку и хотел было уже дальше читать «Воина», как вдруг подумал, что у слова «мало» стоит звездочка. Звездочка в книге означает сноску, когда что-то надо объяснить. Может быть, эта звездочка объяснит мне все, что мне кажется совершенно непонятным и диким?

Я нашел ее и объяснение к ней в конце страницы; там было написано: «* Конец стихотворения переделаю в зависимости от того, сколько летом заработаю».

Итак, звездочка объяснила мне кое-что.

В этой тетради писал наш Йожо. Железно. Ведь это он с первого августа стал зарабатывать деньги. Но звездочка все же не смогла мне объяснить одну вещь, которой я совершенно, ну совершенно не могу понять! Я говорю не о путешествии по свету и не о звездных красотах, а о прекрасных дамах.

И еще одна тайна: в этой тетради были стихи, а вовсе не школьные заметки, как я думал, и не дневник или какие-нибудь там секреты. Ведь стихи — это не секрет. Их печатают в газетах, и в книгах, и в журналах. В общем, почти всюду. Стихи предназначены для людей, чтобы люди их читали. И я стал читать дальше:

Мир шумит.

Опутанный кабелями,

Оплетенный воздушными линиями,

Ошалевший от грохота грозных моторов

И грибов ядовитых.

Дрожит Земля,

Оставляя безопасную, как просёлок, эклиптику.

Стонет мир.

Не впадай в безумье. Земля,

Ты ведь жизнь подарила людям,

Которых разбудит это утро.

Когда ты отвернешься от Солнца

И окунешься в темный кувшин глубин Вселенной,

Плачут цветы, серны, дети.

Тихо плачут рыбы в грохоте вод, в своей стихии.


По спине у меня пробежал мороз, я передернул в ознобе плечами. И увидел, как под закатанными рукавами мои руки покрываются гусиной кожей. Если это стихи, то они просто безобразны. Я всегда считал, что стихи складывают только о красивых вещах, что это такое чириканье, будто клесты щелкают среди кустарника. В школе мы тоже учили стихи. Про что, и не вспомню. Пожалуй, все больше о родной стране, товарищах и так далее. А потом еще поздравительные. Я всегда старался запомнить в строках только последние слова, которые друг на друга похожи. Когда я их выучивал, то целые строчки во время ответа всплывали у меня в голове, как галушки в воде. Только запомнить при этом, о чем идет речь, совершенно невозможно.

В стихах моего брата Йожо я отдельные слова не замечал, но то, о чем они говорили, было страшным.

Я уже начинал бояться, честное слово! Если уж рыбы плачут, значит, дело плохо, потому что животные всегда всё скорее чувствуют, чем человек.

А может, Йожо все выдумывает!

Но ведь про кабели, самолеты, автомобили, ракеты и атомные взрывы — это все правда! Когда туристов бывает немного, нам разрешают в столовой смотреть телевизор. И из передач я знаю, что все это правда. Может быть, Йожо и придумывает, но не все, а только кое-что! Кое-что берет из настоящей жизни, а кое-что выдумает. Ведь в стихах можно фантазировать! Я, например, сомневаюсь, чтобы рыбы умели плакать.

Но и без этих плачущих рыб мне было страшно.

А ведь это еще не конец.

Я снова вернулся к рыбам. После них стояло:

Но я громко кричу: прекратите! Довольно! Спит Габуля.

И стихия ее — тишина.

Я приказываю солнцу: явиться утром в 4.45.

И лучом щекотать в носу у Дюры,

И у всех маленьких мальчишек,

Чтобы не спали долго, негодники,

Чтобы вовремя проснулись птицы И миру смелость принесли.

Я вскочил с постели и все стоял, стоял и стоял посреди комнаты. В голове у меня мелькали неясные, непонятные мысли.

Бояться я перестал, но мне вдруг стало очень грустно. Сначала я не знал почему, но потом понял, что из-за Габули и из-за Йожо. Из-за Габули потому, что она у нас еще такая маленькая. И ей могут угрожать всякие страшные вещи. А из-за Йожо потому, что он такой большой и сильный и может приказывать даже солнцу. И все это из-за нас, чтобы никакое зло не угрожало ни Габуле, ни мне, не грозило детям, цветам и животным. Мне было грустно, и я чуть не ревел. Потому что в обычной жизни Йожко вроде не так уж и любит нас, а вот в этих стихах — очень. В этих стихах он любит нас больше всего на свете.

Когда я читал эти строки, я вдруг почувствовал себя маленьким, хотя я вовсе не маленький, а для своего возраста и вовсе даже длинный. Я восхищался своим братом, потому что он не испугался охватившего мир ужаса, он прикрикнул на него так же, как однажды, когда мы брели зимой в темноте из школы и на нас напала стая одичавших собак. Я ревел от страха, и слезы замерзали на моих щеках. Но Йожо остановился и, крикнув на собак, стал швырять в темноту сначала свои галоши, а потом запустил портфелем. Когда псы поняли, что мы их не боимся, они отступили и дали нам пройти. Я и сейчас еще уверен, что это были вовсе не собаки, а самые настоящие волки. Я помню, как они скулили и выли в темноте.

Когда я читал стихи моего брата, я был таким же маленьким, как тогда зимой.

Но вместе с тем я чувствовал себя храбрым. Я сумел бы пойти против всех, кто захочет обидеть Габулю и других маленьких детей. Я знаю, почему Йожо написал, что птицы делают мир более смелым. Птицы ничего не боятся, они поют, даже когда в долине лежит густой туман, густой как молоко, и никто ничего не видит. И птицы ничего не видят. Они ведь тоже могли бы бояться, но они не боятся, а поют еще громче, чтоб придать смелости всем остальным живым существам.

И вот я стоял посреди комнаты и не понимал, как это один и тот же мальчик может быть одновременно и грустным и счастливым, испуганным малышом и храбрецом. Я совсем запутался, и мне пришлось вслух назвать себя по имени, чтобы убедиться, что этот грустный и счастливый, испуганный и храбрый мальчишка — я! Потом я громко произнес имя своего брата. Йозеф Трангош, наш Вок, — поэт.

В эту минуту я стал еще и гордым.

Но тут же поскромнел, потому что сам-то я едва могу написать две фразы в рифму, а ведь это еще не стихи.

Наконец я сдвинулся с места, схватил все Йожкины одеяла и принялся изо всех сил трясти их, чтобы у мамы не было причины вспоминать про виселицу и чтобы хоть как-то отблагодарить поэта. Я ходил по комнате и топал, чтобы внизу в кухне слышали мои шаги. Я выбивал одеяла и складывал их. Но все время меня что-то мучило. Мне уже не хотелось слышать тихий шум дождя, я не мог больше лежать, лениво развалившись на постели.

Прибежала Габулька с яблоком и сразу же сунула свой нос в черную тетрадку.

— Исчезни, Габец, — сказал я ей вежливо. — Ведь читать ты еще не умеешь, значит, нечего зря совать свой нос.

Она огрызнулась:

— Это я-то не умею? — и заглянула в книгу. — Это «э», а рядом с ним «а».

Я взглянул в тетрадь, и кусок яблока остановился у меня поперек горла. Я быстренько пробежал глазами строчки:

Печаль гнездится в кронах,

И подползает черный змей.

Чудовища одолевают,

Из ослабевших рук выпадает меч.

И звонит погребальный звон.

Тебя со мною нет.

Я вырвал у Габки тетрадь из рук. Не хватало только, чтобы такие вещи читал пятилетний карапуз! У нашей Юли наверняка шариков не хватает. Надо же — учить такую малышню алфавиту!

— Беги скорее! Не слышишь, что ли, — начал я представление, — тебя Крампулька зовет!

К счастью, в этот момент Крампулька действительно раскудахталась во все горло. Габка забыла про чтение и выбежала вон. Крампульку она любит больше всех кур на свете.

Стихи были короткие и совсем не такие, как те два. Меня удивило, что наш Йожа все-таки побаивается, когда ночует в лесу один. Хотя все равно торчит там до самого утра. А я-то думал, что у него железные нервы. Когда перестанет лить дождь, влезу на дерево и поищу в его шалаше, нет ли у него там какой-нибудь сабли. Про погребальный звон это он все выдумал. Никакого звона у нас в горах не бывает. И в деревне тоже. В деревне вообще нет колоколов.

А последняя строчка не иначе, как про Яну из Ружомберока. Не хватало только нашей Габке это прочесть! Она, конечно, тут же кинулась бы к Йожке, начала приставать. Хорош бы я тогда был. Вока вообще нельзя ни о чем расспрашивать, а уж про Яну и вовсе. Ох и засыпался бы я!..

Меня взяло сомнение, правильно ли я делаю, что читаю Йожкины стихи. Если бы он хотел, чтобы кто-нибудь их прочел, то отдал бы в газету, за это платят. Так ведь зарабатывать легче, чем на строительстве дороги. И я сразу понял, что, застукай он меня здесь сейчас, не миновать мне пары хороших затрещин, хотя вообще он нас с Габкой никогда не бьет.

Я решил поскорей покончить с этим. Вот вытрясу сейчас пыль из Габулькиных одеял и спрячу тетрадку обратно, где была. Я возился с одеялами, а Вок все не шел у меня из головы. Каким же разным, может быть человек! Наш Вок учится хорошо, а люди думают, что он туповат, потому что Вок очень молчалив и почти совсем не разговаривает. И не только чужие люди, я и сам так про него думаю. Одна только мама так не считает. Но о том, что наш Йожо поэт, ей даже и во сне не снилось. Это мое открытие.

Я не знал, что и люди умеют маскироваться, как животные. Наш Вок — словно горный орел. Когда орел сидит, он похож на уродливый серый кусок гранита, но стоит ему раскинуть крылья и подняться к облакам, каждому становится ясно, что над горами парит царь пернатых.

Я отдал бы, кажется, миллион крон, если бы мог обо всем поговорить с самим Воком. У меня, конечно, этого миллиона пока еще нет, но я знаю, что даже если бы и был, мне все равно ничего не поможет. Он такой, наш Вок! Ему наплевать почти на все — кроме Яны. А эта противная девчонка вот уже три недели не пишет. Если бы от нее пришло письмо, то хоть один денек с Йожо можно было поговорить, как тогда, когда он взял меня с собой на Седло. Правда, и тогда он был не бог весть как разговорчив. Но все равно с ним интересно.

Да только эта дура не пишет. Все девчонки глупы, как гусыни, они меня не интересуют. Ругать я их не ругаю, но мне с ними до одури нудно. Мне нравится только Моника из «И один в поле воин», та, что помогла французским партизанам. Но только ее сбил гестаповский грузовик, когда она ехала на велосипеде по дороге, и она умерла.

С Яной я не знаком, но охотно бы с ней встретился и сказал все, что о ее персоне думаю.

— Мамуля, — крикнул я из окна, — сколько пробило?

— Двенадцать, — высунула Юля голову и бросила мне наверх что-то завернутое в бумагу.

Я поймал. Сырая картофелина! Потом ко мне взлетел кусок пирога, но его я не поймал. Прибежала Крампуля, клюнула и принялась громко кудахтать, созывая цыплят. Медленно прошествовал Страж, рявкнул на квохтуху, цыплят словно ветром сдуло, а он деликатно заглотнул пирог.

Мы с Юлей рассмеялись: она внизу, я наверху.

— Значит, говоришь, двенадцать, наверняка не больше? — спросил я еще раз.

— Двенадцать ноль пять, — уточнила Юля. — Ты уже проголодался?

Еще чего, проголодался! Я просто хотел, знать, не бродит ли уже наш Йожо вокруг дома. Если двенадцать, значит, еще нет. С работы он приходит только в два.

Я снова достал его тетрадку со стихами, дав себе клятву, что только загляну в нее одним глазком и прочту всего один-единственный стишок. Тетрадь была почти вся исписана, но мне как-то не хотелось больше рыться в ней. Посмотрю только один-единственный, последний, тот, за которым уже идут пустые страницы. Самый последний!

Последнее солнце. Красное блюдце над всем вознесла

Белесая мгла.

Последний мой день. На гроб его

Зеленый венок.

Хочу уйти в великое одиночество.

И уйду.

В великое одиночество, где мамы уже не будет.

Где не будет тебя,

И тебя тоже,

Только я один, Счастлив, Безмолвен, Велик,

Каким никогда я не был в живых.

Я замер и целую вечность не мог сдвинуться с места. Мою голову раздирали страшные мысли.

Где наш Йожо? Кто знает, на работе ли он вообще! Ведь с самого утра идет дождь! А сегодня я его и вовсе еще не видал! Боже мой, что с ним?!

Я помчался вниз по лестнице, хотел узнать у мамы, но ведь ей я ничего не мог сказать! Через набитую туристами столовую я выскочил на улицу. Шел дождь. Крупный и редкий, но мне было все равно; даже если бы лило как из ведра, я все равно побежал бы искать Йожо.

Я мчался, а за мной мчался «последний дождь», прыгал «гроб», украшенный сосновыми ветками, катилось «кровавое солнечное блюдце». Йожо, брат! Йожо! Вок!!

В легких у меня что-то попискивало. Мне кажется, я даже плакал и причитал, что убью ее. Убью эту Яну, если этот день действительно будет последним Йожкиным днем!

У меня уже начало покалывать в боку. Но тут из-за поворота вынырнул участок дороги, на котором идет строительство.

Вокруг ни души. Ноги у меня стали свинцовыми.

Я кинулся к бараку.

И в этот момент из-за взорванной скалы показался Вок!

Голова и спина у него были прикрыты бумажным мешком из-под сахара. Он толкал перед собой по доске тачку, полную щебня. Доска под ним раскачивалась, и казалось, что он танцует. Мне даже послышалось, будто он насвистывает что-то в такт шагам. Я очень обрадовался. Хотел было броситься к нему, но тут же остановился, потому что, провалиться мне на этом месте, я просто не знал, что ему сказать.

— Ты как сюда попал, Дюро? — удивился он, увидав меня.

У меня мелькнула спасительная мысль:

— Тренируюсь в беге!

— Под дождем? — Он поставил тачку. — Ты что, рехнулся?

Честное слово, ничего другого мне не пришло в голову.

— Пошли домой, — заглянул я ему в лицо.

— Вот теленок, — сказал Йожо и двинулся дальше, толкая перед собой тачку.

А я и впрямь стоял как теленок. Мне совсем не хотелось идти обратно. Возвращаясь, Йожо оставил тачку и приказал:

— Сыпь в барак!

В бараке сидели двое минеров и пятеро рабочих. Весело потрескивал огонь в печи; они курили. Йожо вошел следом за мной, сбросил с себя брезентовую куртку и накинул ее на меня. Волосы я вытер носовым платком.

— Не надрывайся так, сынок, — сказал, обращаясь к Йожо, старый рабочий. — Не то перестанешь расти и останешься карапузом.

Все засмеялись. Ведь наш Вок уже и сейчас вымахал выше их всех.

— Или ты собираешься жениться? — принялся разыгрывать его другой. — И тебе нужны деньги?

Йожо покраснел как рак. Я оцепенел, но зря.

— Мне просто нравится работать, когда дождь идет, — вежливо ответил Йожо.

Скажите пожалуйста!

Потом он смерил меня с головы до ног, чтобы другие видели, что и он может кому-то приказать, и строго прошипел:

— В другой раз я швырну тебя в электропилу и ты покатишься на Быстру в виде полена!

Раньше я бы огорчился, что Вок на меня злится, но теперь-то я уже знал, что он совсем не такой, какого из себя строит.

Ну конечно! Он подмигнул рабочим и за моей спиной засмеялся.

Подумать только! И тут же все: и «последний день», и «кровавое блюдце», и «кустарник на могиле» — сразу исчезло. Как только я надел Йожкину брезентовую куртку, я сразу понял, и чем дело. В кармане шелестело письмо!

Теперь я буду повнимательней к его стихам.

В бараке было здорово! Полно дыма и блох. Одна уже прыгала у меня под майкой. Она так щекотала, что я чуть не лопнул со смеха.

Йожо отвез еще четыре тачки, а потом мы пошли домой. Он напялил мне на голову мешок из-под сахара. И всю дорогу мы разговаривали. Про стихи я, конечно, даже не заикнулся.

— Не знаешь, что сегодня на обед? — спросил Вок, когда между деревьями показался наш дом.

— Пироги пекли, а больше не знаю, — ответил я быстро, запихнул мешок под мышку и пустился бежать, как борзая.

Я мчался в пятнадцатую комнату спрятать под Йожкино одеяло его черную тетрадку.

Как жаль, что у Йожо еще нет часов. Он отметил бы время, и я наверняка заткнул бы за пояс Абеба Бекилу в беге на два километра!

* * *

Мы устроили за домом соревнования по прыжкам. Надо было прыгнуть и обеими ногами оттолкнуться от стены. К финалу пас оставалось только пятеро. Девять вылетело в предыдущих кругах. Это были главным образом брезнянчане из двух семейных автобусов. У одного из них был судейский свисток. Мы построились в линейку, лицом к стене. Он свистнул, мы все подскочили и оттолкнулись и одновременно опрокинулись навзничь. Иветта, наша двоюродная сестра, подняла страшный рев.

Ее услышала моя мама. Выглянула из окна кладовки и закричала:

— Я тебя так выдеру, Дюрка, что даже родной отец не узнает! Только попробуй порвать выходные штаны! В школу пойдешь с вырванным задом! Ни отдыха от вас, ни покоя… А ты, Иветка, иди домой! Не играй с этими озорниками.

Бедняжка мама притворяется. На меня вдруг накричала, хотя раньше этого никогда не было, а сердится она на что-то совсем другое.

Она просто недовольна, что приехали дядя Ярослав с Иветтой, да еще не известно, на сколько. Я собственными ушами слышал, как при встрече он неопределенно сказал отцу:

— Моя Тильдушка прихворнула и отправила пас на несколько дней к тебе.

— А что с ней? — спросил отец.

— Нервы, куманек, — ответил дядя серьезно. — Ей необходим покой и отдых. У нее такой нежный и деликатный организм…

Я не люблю тетю Тильду, хоть она и двоюродная сестра моего отца. Волосы мочит сахарной водичкой, чтоб лучше держалась прическа, и все время всем делает замечания; наверное, потому, что она натура деликатная. А по-моему, какая же она деликатная? Я сам видел, как она смолотила три бифштекса в один присест. Но если тетя Тильда утверждает, что у нее нежный организм, то, наверное, так оно и есть. Человек сам должен про себя знать, деликатный он или нет. Ведь не каждому на это наплевать, как мне или нашему Йожо.

Может, тетя Тильда и деликатна, но я все равно ее не люблю. На этот раз она, правда, не приехала, потому что в прошлом году мама с ней поссорилась. Из-за фруктов. Тетя сказала, будто бы мы Иветте давали мало фруктов. Мама рассердилась именно потому, что давала Иветте фрукты, даже когда для нас их не было, и мы с Йожо потихоньку ворчали себе под нос. Тетя Тильда тогда сказала: «Эта атмосфера не для моего ребенка. Больше я ее сюда не пущу». А мама воскликнула: «Ну и слава богу!» И отец отвез их в город.

Но «ребенок» снова здесь. И что еще хуже — не один.

— В таком случае с приездом, — сказал отец.

— А что касается твоей жены, — начал дядя и схватил отца за пуговицу, — Тильдушка просила тебе передать, что больше на нее не сердится. «Терезка женщина простая, — просила она передать, — но сердце у нее доброе. И я без колебаний вручаю ей самое драгоценное свое сокровище».

Не знаю, не знаю. Но мне кажется, что отец должен был на это что-нибудь ответить. Непременно что-нибудь ответить.

Тут дядя Ярослав погладил по головке свое «драгоценнейшее сокровище» и сказал:

— Иди, душенька, поздоровайся с тетей Терезой.

Ну и нервы же у моего отца! Иветта влетела в кухню и бросилась моей маме на шею. Совсем не «деликатно», а вполне нормально, так, как делают все, если кого-то любят. И мама ее потискала. Мама всегда жалеет тощего, зеленого ребенка. Она сейчас же забывает все обиды, а кроме того, у мамы есть поговорка, что дети не отвечают за своих родителей.

А по-моему, если Иветка наябедничала про фрукты, значит, она такая же, как и ее мамаша, ничуть не лучше. Но навряд ли она ябедничала. Иветта, конечно, плакса и за что ни возьмется, толку от нее чуть. Но мою маму она очень любит. Иветта у нас каждый раз поправляется по меньшей мере на три кило. А дома они едят только майонез да сосиски, но не какие-нибудь, говорит тетя Тильда, а деликатесные, франкфуртские.

Габка прыгала вокруг Иветты и сходила с ума от восторга при виде ее белой сумочки.

— Ах, — схватилась Иветта за прическу, — чуть было не забыла! Тетя Тереза, моя мамочка просила тебе кое-что передать.

Она раскрыла сумочку — там что-то щелкнуло — и стала делать вид, будто что-то ищет. И все это для того, чтобы Габка увидела расческу, зеркальце, вышитый платочек и жевательную резинку; чтобы Габка все это увидала и позавидовала. Наконец Иветта достала из сумочки надушенный конверт и подала его маме. На нем красивым почерком было написано: «Пани Терезке Трангошевой». Внутри был сложенный лист бумаги, и на нем стояло: «В честь примирения и за внимание к И.».

Мама нахмурилась. Листок бумаги тоже был надушен. Пахло довольно противно. Но я подумал, что теперь ненавижу тетю Тильду чуть меньше.

Бумага была сложена вдвое. Там было написано: «Еще немножко терпения». Потом сложена еще раз, и там снова: «Уже ближе». А на последней страничке печатными буквами крупно: «Уже!»

Из бумаги выпали сто крон.

Мама послала нас на улицу, а сама забралась в комнатку за кухней, и я не поручусь, что она не плакала.

Я подставил Иветте подножку. Она не упала, но с моей стороны это было, конечно, безобразие. Я прямо-таки бесился от злости, что никому не могу ничего сделать. Я пинал все камни по дороге. А потом в сарае разрубил сук, с которым никто не мог справиться. А когда моя злость немножко поутихла, я придумал.

Пусть только эта гнусная баба посмеет явиться к нам! Я поймаю рогулькой змею и не посмотрю, гадюка это или уж, и швырну ее прямо на тетю Тильду. Пусть помрет от страха! Она воображает, что нашу маму можно оскорблять только за то, что она из Бенюша и не окончила четырех классов гимназии, как эта дурища!

Потом я пошел к маме. Она уже хлопотала на кухне, заправляла овощами бульон и делала вид, будто совсем ничего не случилось.

Но отцу я скажу все, что я думаю! Я скажу ему все осенью, когда мы отправимся заготавливать дрова на зиму. Тогда все спокойно, мы там сидим на бревнах, никто никуда не торопится, едим прямо из котелков и беседуем. Там и я могу себе позволить все, что угодно.

Сейчас за большим кухонным столом нас усаживается восемь человек: двое детей (Габулька и Иветта), двое парней (Йожо и я), наши родители, Юля и дядя Ярослав. Все это я установил в понедельник, когда целый день на дворе лил дождь. Старые туристы уехали, а новые еще не приехали. Вот мы и сидели за ужином чинно все вместе. Не так как если за столом собираются одни ребята и пинают друг друга ногами под столом.

Мы отодвинули стол от стены, и дядя Ярослав тут же уселся на главное место. Интересно, он не забыл свой старый трюк?

Когда Юля принесла суп, дядя встал, поклонился маме, как в театре, и принялся декламировать:

— Хоть я среди вас и самый старший, но, полагаю, что это почетное место принадлежит нашей уважаемой кормилице-поилице, милой, дорогой Терезке!

И кинулся целовать маме руку. Значит, не забыл!

Мама, конечно, руку целовать не дала. С минуту они весело возились, а потом мама легонько стукнула дядю по склоненной голове и сказала, как говорила каждый год:

— Не такой уж ты старый, Ярослав. На тебя еще девушки заглядываются.

На самом же деле дядя Ярослав уже совсем не молод. А Иветта еще маленькая.

Я уже думал, что мама забудет про самое главное. Но она не забыла.

— А где ты сейчас работаешь, Ярко? — спросила она.

Она сказала «Ярко», чтобы подсластить неприятный вопрос.

Уж она у нас такая: может задать и неприятный вопрос, но постарается сделать это помягче.

Выяснилось, что нигде. Точно так же, как и в прошлые годы. Только на сей раз у него радикулит и он — бюллетенит. В прошлый раз дядя жаловался на желчный пузырь, а в позапрошлый — на нервы.

— И тебе очень худо? — поинтересовалась мама и сама ответила: — Наверное! Просто так ведь человек не выдержит целые годы без работы. Правда, Ярко?

Мы ели, отец молча обгладывал ребрышко. Он не любит дядю Ярослава, и я знал, о чем он сейчас думает: «Уж если мужчина кого-нибудь ненавидит, то все-таки не позволяет себе подпускать ему шпильки, как баба. Он или съездит дармоеда по физиономии, или промолчит».

Бить его отец не может из-за тети Тильды и поэтому предпочитает молчать.

Что касается меня, я бы скорее отлупил тетю Тильду! А дядю Ярослава — с какой же стати! Но мне очень нравится слушать, как мама подпускает ему шпильки. Хотя она просто говорит то, что думает. Она никого этим не хочет обидеть. И это мне нравится. Я знаю, что она сердится, когда дядя Ярослав приезжает к нам, но также знаю, что будет уговаривать его остаться, когда он соберется уезжать. Ей хочется, чтобы они с Иветтой хотя бы поели досыта, потому что у себя дома целый год не видят приличного обеда.

Все это дядя Ярослав прекрасно знает. И ведет себя по-дурацки, только пока передает поручения своей «драгоценной» супруги (попробовал бы не передать!). А когда все передаст, то всем ясно, что он по-прежнему любит нашу маму. Вот и сейчас, когда мы доели обед, он схватился за поясницу и начал маме объяснять, что такое радикулит и как он мучителен для человека.

Мама его пожалела, принесла папин длинный серый свитер и предложила дяде надеть. Он прикроет его больную поясницу. Дядя с трудом натянул свитер на широкие плечи, поднялся из-за стола, стукнулся головой о лампу, продел руки в рукава и наконец, стараясь не стукнуться еще раз о лампу, просунул голову через ворот и пригладил рукой густые, с проседью волосы. В свете лампы медно блестело его смуглое лицо и сверкали крупные зубы.

— Ну, Ярослав, — оглядела его мама, а Йожо заранее фыркнул, — измучается бедняга радикулит, пока подомнет под себя такого мужика, как ты!

— Ах, дети мои, — выгнул дядя грудь колесом, — нет, не такой я стал, каким был когда-то.

— На работе замучился, — не удержался отец, подпустил все-таки шпильку и поднялся. — Пойду-ка посмотрю, что-то там движок барахлит.

Лампочки в доме уже давно помаргивали. То светили нормально, то вдруг начинали гаснуть, и мы видели, как в лампе над столом алеет раскаленная проволочка. Мы все уже вылезли из-за стола и расположились где попало. А у дяди Ярослава вдруг испортилось настроение. Он притих, оперся локтем о колено и склонил свою большую голову. Мне очень захотелось порасспросить его о серебряном молотке, о копях и руде.

Про это он всегда любил поговорить. Мама собирала со стола. Дядя поднялся и взялся за тряпку, хотя вода для посуды только еще начинала нагреваться.

— Выпьешь кофе, Ярослав? — спросила мама, достала из шкафа кофейную мельницу, отобрала у дяди тряпку и сунула ему мельницу в руки.

Юля плеснула воды из кастрюли в котелок и подложила дров.

Дядя смолол кофе и стоял, осторожно держа в руках мельницу. И вдруг, когда в лампочке осталась лишь тусклая красная проволочка, он сказал просто так, не обращаясь ни к кому и ко всем:

— Я уже всем опостылел, а больше всех самому себе.

— Надо бы тебе на работу идти, Ярко, — ответила мама, и тон у нее был совсем не такой, каким она перепиливает меня пополам, читая нотации про лень и виселицу.

— Сколько раз я пытался, Тереза! Я не виноват, что каждый раз мне попадается начальник дурак или бандит! А один был настоящим преступником. Тот, на складе.

— На это не надо обращать внимания, Ярослав, — сказала мама, подавая ему кофе. — Неполадки на работе всегда были и будут.

— Как это не надо обращать внимания? — У дяди зло сверкнули глаза. — А если такой негодяй на тебя насядет и пойдет швырять из огня да в полымя, словно ты не человек, а бессловесная тварь?!

Дядя повысил голос. Бой вздрогнул, заскулил под столом и начал во сне сучить ногами. Он тяжело дышал, словно бежал по-правдашнему. Это было очень смешно.

— Почему он обязательно должен на тебя насесть? — спросила мама.

— «Почему, почему»! — разозлился дядя. — За правду. Потому что я вижу все его грязные махинации. И не желаю помалкивать! Ты и понятия не имеешь, на что способен примитивный тип, когда он сталкивается с интеллигентом! Бежит в профком, партком и жалуется. А если у тебя нет радикулита или другой хвори, то тебя просто вышвыривают с работы как собаку.

— Это за правду-то? — удивилась мама.

— Конечно, тебе не пишут: «Уволен, потому что говорил правду», но «За отсутствие трудовой дисциплины» или еще какую-нибудь ерунду.

Бою перестал спиться сон. А дядя продолжал, распаляясь все больше и больше. Но мама не поддалась.

— Не надо тут же приходить в отчаяние. Порядочные люди всегда за правду стоят, — сказала она.

О Господи! Дядя так подскочил, что даже кофе пролил, но потом снова уселся.

— «Порядочные люди»! Да где ты их найдешь, порядочных людей! Все фальшивые, подлые, трусливые!

Выскочил Страж и угрожающе зарычал. Девчонки испуганно захлопнули сумочку. Йожо давно уже сидел в нашей пятнадцатой комнате.

Мне уходить не хотелось. Я слушал и думал, что дядя неправ. Я лично знаю многих людей, и вовсе они не фальшивые, и не подлые, и не трусливые. Конечно, среди наших мальчишек, может, найдутся подлые, но таких намного меньше, чем хороших.

Дядя и сам понял, что говорит глупости.

— Сразу видно, Тереза, что ты живешь не среди людей, а среди деревьев, — молвил он.

Он и сам не заметил, как ляпнул глупость во второй раз. Моя мама живет среди людей. А среди деревьев сажает картошку.

Электричество все мигало и раза два погасло на целую минуту.

Отец кликнул Йожо. Я выскочил в коридор.

— Он уже спит, — сказал я быстро.

— Тогда пойдешь ты. У тебя на ногах что?

Я влез в резиновые сапоги, которые всегда ждут меня в коридоре у дверей.

Мы с отцом шли посмотреть на наше «водохранилище». Он сказал, что динамо уже проверил и оно в порядке. Что-то случилось с резервуаром, а не на электростанции. Электростанцией мы называем сарай, построенный для движка, чтоб его не заливал дождь.

Мы пробирались через лес в гору.

Чтобы крутить динамо, вода должна падать сверху. Отец светил перед собой большим охотничьим фонарем.

Я следовал за ним по пятам. И все равно мне казалось, что вот-вот меня кто-то схватит сзади. Мне нравится так бояться. Я иногда нарочно убеждаю себя, будто слышу за собой шаги или шорох. Я представляю, как на меня кто-то набрасывается, но только это не зверь, а какое-нибудь жуткое чудовище. Кровь застывает у меня в жилах, но я ни за что на свете не прижмусь к папе и не прибавлю шага. Я иду медленно и ровно. Так я вырабатываю характер.

В лесу было сыро. Остро пахло мхом. Дождь прекратился. Отец осветил фонариком лес. В луче света затанцевали разбуженные деревья. Казалось, они в испуге отступают в темноту.

Когда электричество у нас вдруг гаснет, мы знаем, что засорился фильтр и вода через него не может пройти. Обычно водохранилище прикрыто досками, чтоб туда не попадали листья.

Обычно, как я сказал, резервуар с водой прикрыт. Но только на этот раз все доски были разбросаны, у одной даже белел край, как будто от нее откололи большую щепку, и там внутри было полно земли. Вода, правда, проложила себе русло, но фильтр был так засорен, что едва пропускал тонюсенькую струйку.

Мы долго осматривали эти варварские разрушения, а потом отец стал громко браниться:

— Я ноги ему переломаю, этому чертову старику! Я его подкараулю. Ах ты боров старый, негодник ты эдакий!

«Старый негодник и боров» — это старый олень с ветвистыми рогами, личный враг отца. Он и в прошлое воскресенье дразнил его из-за дерева, когда отец бродил по лесу. Этот старик уже несколько раз загораживал отцу дорогу, когда отец ехал на «лимоне» вверх по долине. Олень не боится ни шума мотора, ни света фар. И отступает, лишь когда отец толкает его радиатором; да и то не удирает в лес, а остается стоять на обочине и дерзко посматривает на ползущий потихоньку автомобиль, будто старается разглядеть, что отец везет в кузове.

А сейчас негодник еще разорил наше водохранилище.

Отец еще раз прочесал лес лучом света.

— Ты хоть покажись, бездельник! — крикнул он. Отец был убежден, что олень откуда-то наблюдает за нами и смеется.

Лопату мы не взяли, и мне пришлось разгребать завал голыми руками. Тут и я принялся ругаться. Интересуюсь, кто бы смолчал, когда руки ломит от ледяной воды…


Обратно мы шли медленно. Руки в карманах горели, кое-где на крутых поворотах я спотыкался. Мы беседовали о старике олене. Он — бобыль и может напасть даже на человека, хотя обычно олени людей не трогают. Этот, конечно, тоже не съест, ха-ха-ха! Только забьет рогами, если ему поддаться.

Отец уже в прошлом году подговаривал дядю Рыдзика поохотиться на него. Да только дядя все откладывает охоту на осень для каких-то иностранных охотников. Еще по весне ему прислали от них заявление из Управления лесного хозяйства. И не только от этих, а еще от целой кучи иностранцев.

Когда они приедут, я обойду с Боем и Стражем горы и подучу собак, чтоб они распугали своим лаем все зверье до самого Микулашского хутора. А этих немцев наш старик бобыль пусть затопчет. Мне его жалко. Пуля есть пуля. И одинаково продырявит и трусливое, и отважное сердце. Я лучше спугну старика. Честное слово!

Отцу о своем плане я, конечно, ничего не сказал. Он-то ждет иностранцев. Ведь осенью «мертвый» сезон, и если бы не охотники, то в нашей горной гостинице никто бы не останавливался.

Когда мы подходили к электростанции, то увидали, что все окна в доме светлы, как от ясного солнышка. В светлом кухонном окне видно было, как чистит зубы дядя Ярослав. Он плевался вокруг себя белой пеной, отхлебывал из кружки, плескал себе на спину и подскакивал как сумасшедший.

— Воображает, будто он среди дикарей, — озлился отец. — И ведет себя как дикарь.

У нас в каждой комнате водопровод и умывальник.

— Так что там было, начальник? — затараторил дядя, увидев нас.

— Ничего, — резко ответил отец. А потом добавил уже спокойнее: — Доброй ночи!

Я все рассказал маме и тоже пошел спать. Но потом долго еще ворочался в постели и думал о старике олене. Кто знает, может быть, он и впрямь все понимает, если так потешается над моим отцом. Я бы на его месте тоже не удержался от смеха, если б видел, притаившись среди деревьев, как двое людей голыми руками расчищают засыпанное водохранилище.

* * *

До нас дошли слухи, что в Микулаше видали нашего Боя. И действительно, его нет дома уже вторую неделю. Они пропали вместе со Стражем, но Страж через четыре дня вернулся. С их бродяжничеством бороться невозможно. Но чтоб один из псов бросил другого, такого еще не бывало.

Сначала отец пошел к дяде Рыдзику, потому что тот грозился как-то раз, что если наши сенбернары не перестанут распугивать дичь, то он безо всяких яких пошлет им вдогонку полный заряд дроби. Дядя Рыдзик сказал, что нынче смерть Боя пока не на его совести. И отец стал расспрашивать о Бое всех, кто к нам являлся, но не узнал, где его видели в Микулаше. Отец подождал еще два дня — не явится ли Бой сам, а потом решил: пускай Йожо отпросится на один день с работы и они вместе отправятся через горы в Микулаш.

Йожо был таким оборотом дела очень недоволен. Он бы охотно пошел, да только один, и не через горы, а через Рудомберок. Мы с ним стали придумывать разные планы и комбинации, пока окончательно не вывели отца из себя, а это не так-то уж и трудно.

— Сам пойду! — кричал отец. — Полон дом лентяев. Чего не сделаешь сам, не сделает никто!

Дядя Ярослав принял это на свой счет, обиделся и начал предлагать свою кандидатуру. Он обижается часто, но дело всегда кончается только благими намерениями. На этот раз его номер не прошел.

— Приедут туристы, — сказал отец. — Женщинам одним с ними не управиться.

И кивнул головой в знак того, что, мол, в Микулаш может идти дядя Ярослав вместе со мной. Надежды Йожо испарились, как туман в черной чаше вселенной. Я слышал, как Йожо поднимается вверх по лестнице и запирается в пятнадцатой. Значит, скоро появятся новые стихи:

Хочу уйти один в пустыню,

Ведь Ружомберок я не увижу ныне.

В кухне начались великие сборы. Дядя Ярослав велел согреть котел воды, чтобы основательно попарить ноги перед походом. Затем принялся примерять обувь — сначала свою, потом папину. Он требовал у мамы носки, менял шнурки и всем морочил голову. Подобрав наконец обувь, он ушел в чулан подобрать и приготовить рюкзаки. Через открытую дверь на весь коридор он диктовал маме, что она должна приготовить нам для утоления голода и жажды, что для освежения, сколько и каких калорий.

— Записывай, Дюро! — покрикивал он на меня. — Ты получаешь спецзадание — взять с собой аптечку.

— Аптечку? — изумился я.

Я, конечно, и не подумал ничего записывать.

— Да, — кричал дядя решительно, — маленькую, но чтоб все в ней было! Понемножку, но абсолютно все. Лейкопластыря же бери побольше про запас для царапин и волдырей, понимаешь?

Иветта испуганно крутилась вокруг отца. А наш папа уже давно ушел из столовой. Мама сначала смеялась, таскала все, что дядя просил, но, вспомнив, что у нее еще куча всяких дел, потеряла терпение и сказала:

— Да успокойся ты, Ярослав. Не отпущу я вас голодными. А насчет аптечки брось, ведь ты же не на войну идешь.

— Что? — повернул дядя голову и строго поглядел на маму. — Без аптечки культурный человек не сделает и шагу!

Он смотрел на маму таким осуждающим взглядом, укоряя ее за бескультурье, что было даже смешно.

— В горах человека подстерегают тысячи опасностей, — поучал он нас.

А Иветта хныкала.

— Не ходи никуда, папочка… Я тебя не пущу… Я напишу мамочке, не ходи-и-и-и…

— Это мой долг, дитя, — изрек он и устремил свой взор вдаль, совсем как артист в телевизоре. — Долг есть долг. И долг мужчины — не сворачивать с пути, как бы этот путь ни был тернист!

Но первое, что мы сделали утром, выйдя из дому, — все-таки свернули с тернистого пути нашего долга. Мы должны были идти через Седло к Демяновой, а оттуда ехать автобусом до Микулаша. Дядя Ярослав вечером по отцовской карте прочертил трассу красным карандашом и долго выспрашивал отца об ориентирах. Утром он велел мне еще раз все повторить. Мы шли ровно двенадцать минут, когда он оглянулся и посмотрел, не виднеются ли трубы нашего дома и не подглядывает ли за нами из какой-нибудь трубы мой отец, а потом сел и сказал:

— Голова человеку дана для того, чтобы думать.

Это факт.

— …а работает пускай лошадь.

Я не понял. Он вовсе не казался мне рабочей лошадью.

— До Демяновой — путь длинный и пустынный. Негде даже кружку пива выпить!

Ага! Вот оно что!

— Пойдем через Янскую.

Ничего себе! Вот это крюк!

— Первая остановка Партизанская хата. Посмотрим, не переросла ли тебя Лива.

Его интересует Лива? А может быть, Ливина мама? «Вы необыкновенная женщина, сударыня, вы прекрасная амазонка. Как можно заточить вас в этом каменном одиночестве! Когда-нибудь явится принц…» — «Из Мартина, не так ли?» — смеялась тетя Смржова, смеялся и дядя Смрж, и мои родители, потому что тогда мы все вместе были у Смржовых на крестинах (не Ливиных, и не Эстиных, а маленького Палика). Выпивки было столько, что даже нам, детям, налили шоколадного ликера. Дядя Ярослав пустился в пляс и хотел обязательно танцевать с тетей Амазонкой. Что было дальше, я не знаю, потому что мы взяли старый граммофон и ушли с ним в общежитие. Мы скакали под музыку по двухэтажным нарам. Лива тогда даже стукнулась головой, но, увидев, что Йожо ее ни капельки не жалеет, а знай себе накручивает и накручивает граммофон, реветь не стала. Но самое прекрасное было возвращаться ночью домой. Ночь была светлая, лунная. И все равно мы спотыкались и падали — все, кроме отца. Он не мог себе этого позволить, потому что нес на плечах Габулю. В рюкзаке, чтобы она не свалилась, когда уснет…

— Это, конечно, останется между нами, Дюрко, — сказал дядя Ярослав, поднимаясь.

Ну что я вам говорил! В конце концов, это меня не касается, я ведь еще почти мальчишка и взрослых должен слушаться. Если позже что-нибудь случайно выплывет наружу, мое дело сторона, и все тут. Не такой уж я дурак, чтобы дядю отговаривать. В Партизанской хате, между прочим, очень здорово. Я его и не отговаривал! Я маленький и я слушаюсь!

— Договорились? — поднялся дядя. — Дома ни звука!

Я не девчонка, чтобы заниматься болтовней, я мужчина, а мужчины умеют молчать.

Мы выбрались на старую дорогу под Седлом. Постояли, а потом забрали вправо. Дорога здесь ровная, широкая, только камней много с гор понасыпалось. Кто же станет убирать шоссе, если по нему никто не ездит? Я, по крайней мере, сколько лет живу на свете, не видал на этой дороге ни автомобиля, ни телеги, ни хотя бы даже велосипеда. Эта дорога вообще самая большая загадка Низких Татр. Она идет ниоткуда и ведет никуда. Ни с того ни с сего кончается посреди Дюмберского перевала. Построить ее было наверняка делом трудным, потому что выше зарослей стланика склоны гор очень крутые, и дорогу в них нужно было буквально вырубать. И можете не воображать, что это короткий участок! От Габлика дорога идет через весь Хопок, Крупову Голю, Демяновский перевал и Дюмберскую скалу! Мой отец считает, что это военная дорога и что по ней во время первой мировой войны возили на позиции пушки. Отец в это верит, потому что, по его мнению, такую адскую работу могли проделать только солдаты или заключенные.

Мы шагали по дороге медленно и чинно, как настоящие господа. Солнце светило нам в лицо, начинало понемногу припекать. Дядя надел темные очки и подкатал гольфы, чтобы ноги загорали равномерно. Мне он во что бы то ни стало хотел напялить на голову носовой платок, с завязанными по углам узлами. Он побрызгал его водой из солдатской манерки, заявив, что именно такие шустрые парнишки, как я, частенько сваливаются от солнечного удара.

Я засмеялся и привязал этот носовой платок к его узорчатой валашке[1]. Дядя любит ходить по горам весь обвешанный. На поясе у него болтается мешочек для хлеба, висит карта в футляре и солдатская манерка. Недостает лишь флажка. Когда я его соорудил, дядя забыл про мой солнечный удар, поднял валашку, ветер подхватил мокрый носовой платок, а дядя запел во все горло. Совсем как та певица в телевизоре, что исполняла «Розалн-и-и-и, доброе утро!».

— Парламентеры идут! — припустился дядя к Партизанской хате, размахивая белым флажком. — О прекрасная дама, примите их поласковее!

Синее небо, без единого облачка, дрожало в теплом мареве. Зубчатый гребень Дюмбера гордо возвышался над седыми хребтами гор. Им не было конца, словно это были не горные вершины, а гигантская череда ленивых, спящих овец. Аромат разогретой солнцем хвои обступал нас. Дядя шел четким шагом, подняв лицо к солнцу. Из-под кованых сапог то и дело выскакивали короткие искры.

Вы только посмотрите, как он торопится!

— Ага, а вот и Партизанская! — приставил вдруг дядя ладонь к глазам.

Вот так та-а-ак! Раньше меня разглядел!

— Таких парламентеров, как мы, — он выгибал грудь колесом и чуть не прыгал по каменистой дороге, — там могут принять только душевно.

— Да, — смеялся я, — нас могут и душевно принять, а могут и душевно перестрелять.

— Ха-ха-ха! — расхохотался дядя. — Из какого оружия? Самое страшное, если тетя Смржова посадит нас в чугунок и сварит из нас гуляш.

Я хохотал как сумасшедший, когда представил себе, как мы варимся в чугунках, — в одном я, в другом дядя Ярослав. Варимся и смеемся. Я улыбаюсь Ливе, а дядя — прекрасной Амазонке.

А между тем мы уже достигли конца дороги. Я рассказал дяде, что думаю про эту дорогу и что думал, когда был маленьким. Когда я был маленьким, я думал, что в давние времена, когда в горах еще жили великаны, один из великанских детей прорыл себе здесь мотыгой тропинку, чтобы возить по ней на веревочке великанскую тележку.

Загрузка...