Время близилось к полудню: солнце заливало нестерпимым светом серые стены крепости. Знойный воздух застыл недвижно. Ни дуновения ветерка. Над землею простиралось белесое небо.
Вот уже три недели не выпадало ни капли дождя. На равнине крестьяне не могли надеяться покосить отаву. Как всегда в засуху, эта радость была доступна лишь жителям горных селений. Был день усекновения главы Иоанна Предтечи. Горцы в Княжьих Яслях и в Тимише, под Рарэу, и в Хангу сговорились выйти завтра всем — от мала до велика, и начать косьбу шелковистой муравы, именуемой в этих местах «оленьей усладой».
А в окрестностях стольного города Сучавы жнивья и луга побурели. Крестьяне пасли скот на лесных опушках, ближе к Серету, а то и за Молдовой-рекой. В пчелиных ульях меду накопилось мало. Летом не было отводных роев, и пасечникам так и не удалось во второй раз подрезать соты в неотроившихся семьях, которые они называли «бугаями». Мало добыли и овечьего сыра, — овцы и пчелы всегда заодно. Воды в колодцах тоже убавилось.
Старики говорили, что то — небесное знамение, какое было и в 6963 году от сотворении мира, когда проклятый Мехмет-султан сокрушил Царьградскую твердыню. И в том году засуха тянулась всю осень, до конца ноября месяца. И афонские иноки рассказывали, что река Вардар в Македонии в день седьмого ноября ушла в землю, обнажив сухое дно. Только после падения Царьграда и гибели царя Константина начались ливни, и воды Вардара потекли в своем прежнем русле. Так и теперь. Со стен княжеской крепости видно вдали, за прибрежными рощами обмелевшее, похожее на узкий серебряный пояс, русло Серета. И днем и ночью то и дело налетает горячее дыхание ветра. В третью стражу ночи, в час, когда выходят духи и все живое застывает под мерцающими звездами, воздух так прозрачен, что слышно, как поет петух в немыслимой дали — не иначе, как на том свете. Под утро, едва забрезжит заря, на востоке проступает кровавая полоса, и лишь затем в ясном небе показывается солнце. Дозорный на башне, обращенной к городу, внимательно оглядывает знамя, поднятое над княжеским дворцом. Легкий утренний ветерок не в силах шевельнуть его. На голубом атласном стяге вышит золотом герб Молдовы — голова зубра и пятиконечная звезда; прислали его господарю в подарок от царевны Марии Комнен двое именитых греческих бояр из Мангупской крепости. Посланцы, дородные бояре с окладистыми бородами, приплыли морем из Кафы в Белгород на генуэзской каравелле. Из Белгорода они ехали в сопровождении молдавских конников пыркэлаба Луки. Везли они и прочие дары, и прежде всего постав фряжского сукна для подвенечной одежды господаря, а также добрую весть о том, что царевна Мария в скором времени прибудет в Молдову. К середине сентября месяца ее светлость постарается быть в Сучаве. Господарю сосватали невесту из царственного рода византийских самодержцев.
— Вот тогда то и польют дожди. Помяните мое слово! — заверял благочестивый отец Тимофтей, сербский наставник княжича Алексэндрела. Вернее, бывший наставник, ибо теперь сын господаря уже вышел из-под его руки.
— Возможно, — ответил его милость Петру Хэрман, капитан ратников, охранявших крепость. — Ежели о том вещает засуха, то тут нет никакого чуда. После засухи непременно бывают дожди, а после долгого вдовства князя должна последовать радость, о коей возвестили мангупские посланцы.
Словоохотливые приятели сидели на просторной галерее капитанского жилья. Уютное это местечко как нельзя лучше подходило для занятия, которому они предавались. В описываемый день особое красноречие проявлял смиренный отец Тимофтей, о котором безумный Стратоник и сочинил в насмешку вирши, вызвавшие благосклонную улыбку самого господаря:
Коль сербский дьяк заговорит,
Он бормочет,
Мигает, сопит.
А выпьет чару вина из Котнара —
И сыплет слова
Как из решета.
— Так не будем лениться в ожидании часа, когда разверзятся хляби небесные и настанет день княжеской свадьбы, — подстегнул монаха капитан Петру.
— Разумное слово, — поспешно согласился отец Тимофтей. — В палящий зной приятна тень под сводами. Хороши порядки при дворе господаря, хорошо живется и молдавской стороне. Как только солнечные часы покажут одиннадцать, медельничер на кухне ударяет половником в медное ведро. Отроки широко раскрывают двери и зовут господаря в малую палату на обед. Сегодня приглашены именитые бояре. Не забыт также преосвященный владыка Феоктист, дабы он благословил яства. Уже доносится запах жареной баранины, и я знаю, что заодно с кувшином вина твой албанец не забудет прихватить положенную капитану долю.
— Не забудет.
— А я, смиренный, — продолжал отец Тимофтей, — питая одинаковую слабость и к жареной баранине, и к котнарскому вину, становлюсь столь речистым, что сам отец Амфилохие подивился бы, слушая меня. Правда, затем, при мысли о своем чревоугодии, я впадаю в великую печаль. И молю у преподобного прошения за тяжкий грех, и ищу искупления в земных поклонах. И все же без греховной радости объедения не быть и духовного блаженства искупления.
Тут показался служитель капитана, неся эту самую греховную радость монаха — жаркое из сочной, жирной баранины и кувшин вина. Монах вытянулся и подался вперед всем своим тучным, крупным телом. Капитан вынул из-за пояса кинжал и отрезал по большому ломтю жаркого — себе и гостю.
Разжевав и проглотив добрый кусок, монах остановился, заметив что-то новое во дворе замка. Немец следил за ним своими голубыми глазами, напоминавшими на фоне смуглого загорелого лица лепестки цикория.
— Честной капитан…
— Слушаю, отче.
Монах проглотил еще кусок баранины, после чего, отдышавшись, встряхнул длинными волосами.
— Не знаешь ли ты, капитан Петру, кто эти высокие горцы, что вышли сейчас во двор?
— Знаю. Сыновья старшины Некифора.
— Вот бы проведать, друг мой, какие у них вести.
— Вести добрые. Привезли двух косуль и молодого вепря весом в сто восемьдесят фунтов, да и более мелкую дичь, а также хариусов из горного озера. Хариусы, как известно, больше нравятся государю, нежели форель. Только везти их надо с великим поспешением. Так что крупную дичь повезли вчера утром служители, а сыны Некифора изловили хариусов вчера вечером и, дважды переменив в пути коней на ямских станах, поспели как раз ко времени, чтоб доставить господарю удовольствие.
— Знаю, — торопливо кивнул серб. — Стольник Тома сам вносит блюдо с рыбой и незаметно ставит его на стол слева от государя, улучив мгновенье, когда тот беседует с владыкой митрополитом, сидящим по правую руку. Заметив рыбу, князь радуется старанию своих слуг.
— Хочешь еще баранинки, святой отец?
— Хочу, отчего же. Доброе жаркое. А нельзя ли, чтоб парни поднесли и нам рыбки?
— Вряд ли, — улыбнулся немец, — даже если бы ты сам, отче, попросил их. Сынам Некифора Кэлимана чужда и жалость, и прочие слабости. Выслушают твою просьбу и, глазом не моргнув, покачают головами. Ты только погляди на них, какие они большие и грузные. Словно единороги.
— Так зачем же ты заговорил о хариусах, капитан Петря? Только душу разбередил.
— Успокой ее поскорее, отче, и да простится мне грех сей.
Отец Тимофтей приложился к глиняному кувшину и долго и жадно пил. Немец покачал головой.
— Дозволь, отец мой, наставить тебя в искусстве питья. Меня этому учил сам винодел, что изготовляет армашское вино, которым услаждается сейчас и господарь.
— Вижу, полезное дело дружить с хозяином винных погребов крепости.
— Я дружу, отче, с его милостью пивничером [46] Андроником Дрэготеску. Покумились мы с ним: я второго младенца крестил у него. Только ни я, ни он не осмелимся коснуться тех бочек, на коих стоит государева печать. Бочки большие, по пятьдесят ведер каждая, и присланы они, как тебе известно, отче, из Котнара его милостью Фелтином, тамошним княжьим пивничером. И государь ведет счет вину в тех бочках. Любит он поднимать заздравную чару со своими приближенными, вот как сегодня. А порой и сам прикладывается, как начнут одолевать черные мысли и заботы. Сам одарит кого хочет, но не любит, когда берут самовольно. Небось и ты видел, отче, каков он во гневе: страшен для любого — будь то боярин, воин либо простолюдин. Так что это самое вино, утешение твоей печали, не из тех бочок, а прислано оно пивничером Фелтином, получающим свою долю, а оный Фелтин — мой тесть и наставник желанный. Он-то и научил меня, что это государево вино надо потреблять не как воду, так что слышно, как она булькает в горле, а по капельке брать на язык, словно жемчужины, тогда и крепость его и аромат почувствуешь.
— Скажи на милость! — удивился инок.
— Именно так! И ежели хочешь сидеть когда-нибудь со мной за чаркою вина, так изволь соблюдать сей закон. Фелтин подарил мне еще четыре хрустальных кубка. Прозрачное котнарское вино сверкает в них словно драгоценный камень. Такое зрелище еще усиливает удовольствие. Когда меня навещают приятели, я достаю эти хрустальные кубки.
— Выходит, капитан Петру, что я тебе не приятель?
— Осмелюсь сказать, что нет, святой отец, ибо ты тянешь котнарское вино, словно это простая вода.
— Грешен я, жаден, — жалобно промолвил отец Тимофтей. — Неужто есть люди, что пьют так, как ты говорил? Что-то не верится…
— Есть, отче.
— А можно ли узнать, кто эти твои приятели?
— Немного их, святой отец, и вижу я их редко. Одни из них — конюший Симион Черный.
— Должен признаться тебе, капитан Петру, еще в одном грехе. Завистлив я. Когда доведется мне увидеть конюшего, я его до смерти возненавижу.
— А ты прости его, святой отец. Конюший Симион подобен этому вину: в нем нет зла.
— Ох, капитан Петру, видать, уж так мне на роду написано — быть убогим, жадным и дурным. Как увижу перед собой лакомые яства, потребные грешной плоти, язык у меня развязывается, а стоит приступить к исповеди, бормочу несусветное, словно и не знаю молдавской речи. А теперь, раз ты отказал мне в своей дружбе, остается мне одно: пролью покаянные слезы и пойду к моему старцу, преподобному архимандриту Амфилохие.
Выпив одним духом остаток вина и смиренно скорбя об этом новом грехе, отец Тимофтей поднялся с лавки и, натужно сопя, оперся о столб галереи. Немец следил за ним со своей низменной застывшей улыбкой; в прищуренных глазах его светились две точки, словно острые иглы света.
Вдруг капитан вздрогнул. Ему почудилось, что он качнулся, хотя все его крепкое тело оставалось спокойным. Или сербский инок пошатнулся у столба? Нет, это дрогнула обращенная к городу башня над оврагом. И тут же в недрах земли под крепостью послышался глухой гул обвала. Петру Хэрман ощутил под ногами этот глубинный гул.
Отец Тимофтей недоуменно воззрился на изменившееся лицо капитана и рассмеялся.
Из сеней дворца, где был проход в малую палату, выскочил на свет божий, оттолкнув растерявшихся рынд, тщедушный чернец. То выбежал Стратоник, безумный инок Нямецкой обители. Глубоко вдохнув чистый воздух, монах остановился, озираясь, будто хотел убедиться, что мир еще существует. Затем, словно его огрели огненным бичом, помчался к жилью капитана Петру. Через каждые пять шагов он взмахивал руками, пытаясь взлететь в небо — подальше от грозящей опасности. Полы длинной его рясы развевались, из горла вырывались короткие стоны. Ужас, обуявший его, был столь велик, что голос отказывался ему служить. Лишь тело тряслось, как в припадке падучей. Когда же земля заколыхалась волной по всей крепости, отец Стратоник упал ничком, затем, поднявшись на колени, воздел руки, взывая к таившемуся в глубине небес мстительному богу. Благочестивый Тимофтей, охваченный таким же беспредельным ужасом, издал протяжный вопль, который Стратонику никак не удавалось испустить.
— Пропадаем! Конец света! — отчаянно взвыл сербский инок, отбивая земные поклоны; рот его был полон песку.
Петру Хэрман оглянулся, ища доспехи. Схватив свой капитанский шестопер, он кинулся почему-то к покачнувшейся башне.
Земля на несколько мгновений перестала дрожать. Во дворце послышался шум, из крытых переходов доносились испуганные крики женщин. Господаревы слуги беспорядочно сновали по комнатам. Боярские дети с непокрытыми головами, кое-кто с саблей в руке — толпились у дверей. Ратники лезли скопом в двери и окна, порываясь выскочить во двор. Вторая волна, еще более сильная и продолжительная, сопровождавшаяся все тем же гулом, всколыхнула недра земные. В восточном углу крепости с великим шумом обрушилась в овраг одна из стен башни Небуйсы[47], и протяжно загудел колокол, словно его коснулось крыло сатаны.
— Колокол звонит! Рушится крепость! — вопил сербский инок. Он лежал на боку, не в силах подняться.
Стратоник подскочил, кинул на него косой, полный ужаса взгляд, будто отец Тимофтей и был тот самый демон, что навлек на крепость беду, и побежал, размахивая крыльями, туда, где звонил колокол.
И вдруг сумятица улеглась. Звеня шпорами, во двор вышел князь. Слегка насупив брови, он окинул быстрым взглядом своих зеленых глаз стены крепости и дозорных у бойниц, затем повернулся к жилым помещениям ратников. Там сразу же стало тихо.
В то время, к концу 1471 года, господарь выглядел еще молодым, только на лбу появились залысины и в волосах проглядывало серебро седин. Он был с непокрытой головой, в наряде из красного бархата. Капитан Петру подбежал к нему.
— Что случилось, капитан Петру?
— Ничего особенного, государь, — ответил немец. — Завтра надобно будет призвать каменщиков и отстроить башню Небуйсы.
— А не надобно ли, — спросил князь, пронзительно глядя на ратников, столпившихся около своих помещений, — позвать ворожей из-под крепости, — пусть они окурят твое воинство паленой волчьей шерстью, чтобы исцелить его от трусости?
Капитан Петру Хэрман стоял неподвижно, не смея молвить слова. В это время из сеней малой палаты вышли бояре в пышном одеянии, во главе с. владыкой Феоктистом. На лицах их можно было прочесть следы того страха, который таится в глубине души каждого человека. Голос вечности и смерти поднялся из недр земных к недвижным, мирным небесам. Князю удалось скрыть язвительной усмешкой свое волнение. Глядя в молчании на своих бояр, он пытался унять тревогу и подавить предчувствия, обуревавшие его при мысли о том, что это бедствие связано с кровавыми делами прошлых лег. Рок подстерегает нас в тени. В любое мгновенье мы можем угаснуть, как этот далекий зов в небесах. В вышине действительно слышались голоса. Это протяжно перекликались незнакомые птицы, пролетавшие в высоком полуденном небе над крепостью.
— Это кобчики, — заметил кто-то. Князь повернул голову, чтобы узнать, кто говорил. То был один из могучих сыновей старшины Некифора Кэлимана. Густой его голос, в котором не было и следа страха, вызвал кривые улыбки у придворных.
— Святой отец, — обратился господарь к старому митрополиту, извольте вернуться в часовню, куда я велел идти княгине Кяжне с детьми. Успокой их и заверь, что милость божья над нами. Небесные знамения, ниспосланные нам, возвещают о гибели врагов. С божьей помощью так же, как рухнула стена башни Небуйсы, рухнет и сила изменника Раду-водэ Валашского, покорившегося измаильтянам. Недра земные всколыхнулись, и звон раздался в вышине в знак того, что князья и кесари не должны более медлить, предаваясь греховному безделью. Пойти им надо ратью против антихриста за истинную веру. Ступайте, бояре, молитесь господу, чтоб ниспослал вам добрые мысли и простил вам грехи. А то спешите допить вино, оставшееся в кубках. А я хочу узнать, крепко ли струсили мои верные, надежные воины.
Пока господарь это говорил, стараясь унять тревогу разума и сердца, капитан Петру Хэрман, повернувшись к наемным ратникам и лучникам, хмуро поглядел на них. Затем, подойдя к ратным службам, бросил короткий приказ и погрозил шестопером. Прошло несколько мгновений, и ратники похватав с лавок и из ниш доспехи и копья, вышли и выстроились вдоль галереи. Латники в железных шлемах по одну сторону, наемники в панцирях из турьей кожи, с высокими луками — по другую. Пушкари в красных кафтанах с лядунками на боку, в шапках с журавлиными перьями поднялись на стены. Когда господарь, отвернувшись от бояр, взглянул на своих воинов, он увидел недвижный строй восьмисот ратников, окаменевших в ожидании его повеления.
Один капитан Петру был без лат и без шлема, даже сабля не висела у него на боку. В руке он держал шестопер и, ожидая княжеского слова, стоял с непокрытой головой, как и его господин.
Князь Штефан прошелся перед шеренгами воинов, придирчиво оглядывая их. Сотники были на своих местах. Кое-кто из старых албанских воинов, которые служили ему с самого начала, с той поры, как он вступил на княжеский престол, смотрели на башню замка, где на ветру заплескалось знамя. Под взглядом господаря у них вздрагивали седые усы Наконец князь Штефан улыбнулся и дважды хлопнул по плечу напитана Петру.
— Все небесные знаменья хороши для того, кто верит во всевышнего, — проговорил он. — Капитан Петру, передай пивничеру Андронику наше повеление почать бочку вина для ратников. Пусть каждый поднимет чашу за наше здоровье и за победу креста.
— Здравствуй на многие лета, государь! — откликнулись ратники.
Штефан вернулся в малую палату, за ним последовали придворные. Капитан Петру Хэрман поднял шестопер, и наемники тут же разбрелись кто куда. Только дозорные остались стоять на четырех башнях крепости. Ветер с гор заколыхал над дворцом голубое атласное знамя.
Прежде чем войти в сени малой палаты, князь остановился и, повернув голову, сказал что-то отроку-служителю. Торопливо пробравшись сквозь строй придворных, тот подошел к людям, толпившимся вдоль галереи. Все узнали, что господарь зовет к себе сыновей старшины Кэлимана. Молодые охотники, выпрямившись во весь свой исполинский рост, широкими шагами направились к господарю.
Они были на голову выше всех окружающих. Приблизившись к господарю, они обнажили кудлатые головы. Князь поманил их пальцем, приветливо улыбаясь, что случалось с ним не часто. Некоторые придворные переглянулись, укоризненно покачав головой: вот они, мирские слабости, от коих не свободен и сам владыка Молдовы, хотя он и мнит, что слеплен из другого теста, чем простые люди. Теперь, когда опасность миновала, ему угодно пошутить. А ведь сперва изрядно струхнул: дойти до того места крепостной стены, где обвалилась стена башни, побоялся, а теперь изволит толковать с простыми охотниками. Ишь, расспрашивает — как их звать, поклон посылает старшине Некифору Кэлиману, уведомляет, что намерен, как в былое время, поохотиться в горах на зубров, ибо теперь сентябрь месяц, — а в эту пору зверьми овладевает любовная горячка и они ищут друг друга. Быки с могучим ревом сталкиваются лбами, бьют противника рогами, добиваясь власти над полянами, где пасутся коровы. Рев зубров глубже и страшнее, чем у благородных оленей, которые в это время тоже дерутся за своих подруг.
Сыны Кэлимана отвечали с робостью, подобающей в разговоре с князем. Затем вернулись к крыльцу капитана Петру, между тем как лучинки и немецкие наемники, успокоившись, расходились по своим помещениям. Капитан отправил гонца к пивничеру Андронику уведомить его о благосклонном распоряжении князя. Как только Штефан-водэ со своей свитой скрылся в тени галереи, появилась тощая, высокая и костлявая фигура архимандрита Амфилохие. Он медленно шагал вдоль стен и, казалось, был всецело погружен в свои мысли и далек от сумятицы, происходившей всего лишь четверть часа тому назад. Солнце стояло в зените. Преосвященный остановился, задумчиво перебирая иссохшими пальцами четки, и не увидел у ног своих тени. Повернувшись, он не обнаружил ее и позади себя. Тогда он ощутил легкое беспокойство и подумал, не обретет ли он душевного равновесия среди собравшихся у крыльца капитана Петру. Сначала он колебался, прислушиваясь к перезвону колоколов в Сучаве, извещавшему о том, что опасность миновала. Затем сделал еще несколько шагов. Сквозь черное одеяние проступали острые углы его тощего тела. Лицо, обрамленное клобуком, было цвета старой слоновой кости. Внезапно, словно хромой паук, подстерегавший в тени неосторожную жертву, перед ним появился Стратионик.
Тщедушный монах с некоторых пор бродил по стране, останавливаясь в городах и боярских подворьях. На короткий срок он останавливался и в крепости Сучаве и тогда помогал преподобному Амфилохие Шендре совершать богослужения в часовне. Порой его допускали в трапезную господаря, и князь смеялся, слушая его странные речи.
Подняв локти выше плеч, монах шевелил черными пальцами у глаз, словно собирался впиться когтями в архимандрита. Люди, сидевшие у крыльца, удивленно следили за ним, хотя знали, что ничего дурного он не сделает. В трех шагах от своего пастыря Стратоник опустился на колени и, опершись руками о землю, склонил голову, ожидая благословения. Отец Амфилохие коснулся его четками. Стратоник вздрогнул, вскочил и, схватив руку пастыря, приложился к ней. Со стороны казалось, что он кусает ее, оскалив зубы, на самом же дело он так выражал свою великую радость.
— Благочестивый брат Стратоник, — мягко проговорил архимандрит, — насколько помнится, сегодня тебе поручено было одно дело.
— Святой отец, — ответил монах, — как только выйдут бояре из господаревой трапезной, я последую за ними в город. На крещение внучки великого логофета пожалует и преосвященный владыка митрополит.
— Это известно, брат Стратоник. Однако живут на свете не только бояре, есть еще и боярыни, великие охотницы чесать языки. Если и замолкают они, так только для того, чтобы выслушать советы такого искусного лекаря, как ты, и получить разные травяные настойки, полезные для врачевания, как телесных, так и сердечных недугов. А получив целебные снадобья, они опять развязывают язычки. Все бояре, которые соберутся на праздник… Сколько их?
— В точности не ведаю, владыка. Поди, двадцать с лишним бородачей.
— Все эти двадцать бояр вместе, благочестивый брат Стратоник, скажут меньше, чем одна достойная боярыня.
— Это уж беспременно, владыка. Будучи лишена бороды, женщина взамен получила от творца небесного длинный язык. Так что благослови, отче.
Взглянув на то место, где только что стоял чернец, архимандрит никого не увидел. Кривобокая тень Стратоника скользила вдоль стен к большим крепостным воротам.
Отец Амфилохие закрыл на мгновение глаза и вздохнул, перебирая четки. Затем, глядя под ноги, словно он что-то обронил и ищет потерянное, архимандрит подошел к людям, собравшимся у крыльца немецкого капитана.
Хотя по отцу капитан Петру принадлежал к племени чужеземцев, приютившихся в Котнаре, он оказался добрым молдаванином и верным служителем господаря Штефана. От матери-молдаванки он унаследовал дар слова. А от покойного отца, немца Хэрмана, — тайну нового оружия. Молдавские бояре, особенно старые, косо посматривали на него, — они признавали только саблю и копье, единственное оружие, достойное храбреца. Даже лук казался им вероломным оружием, ибо стреляет издали. А вот с некоторых пор выдумали люди немногим доступное искусство стрелять порохом из больших бронзовых пушек, которые оглушительно рявкают и бьют каменными и чугунными ядрами. Капитан Петру знаком с этой чертовщиной. Он-то и подговорил князя Штефана привезти мастеров литейщиков из Гданьской крепости. Затем господарь позволил поставить по углам крепости по две пушки, и еще одну на наворотной башне — всего девять. А как знать, к лицу ли православным христианам пользоваться оружием, которое дает силы слабым против храбрых? Государь Штефан говорит, что любое творение человеческого разума — дар божий, ибо сам разум человека — от бога, и любое его творение служит истине, то есть Христову закону. Ну, а раз господарь так говорит, боярам остается склонить головы и молчать, хоть они и не убеждены, что он прав.
Только кое-кто из молодых бояр, удостоенных особого благоволения князя, одобрил эту выдумку. Что же до стариков, так они признают только то, что велось еще при дедах, и всякие новшества почитают вредными и принимают их лишь по принуждению. Велико было удивленно бояр, когда они узнали, что преподобный Амфилохие Шендря поддерживает затею немца. Но безрассудство его зашло еще дальше: архимандрит привел немца в лоно православной церкви. Тут тоже не обошлось без странных и даже противных закону вещей. Отец Хэрмана отвез сына на восьмой день после рождения в костел, имевшийся в Котнаре, чтобы католические попы полили голову младенца святой водой из стеклянной кружки. Это у них называется крещением. А Смаранда Урсаке, мать новорожденного, осталась дома оплакивать потерю своего первенца. Долго плакал она и наконец уснула. Хэрман-старший, вернувшись из Котнара, приложил к ее груди новорожденного. Младенец стал сосать грудь, а женщине в это время привиделось во сне, будто вокруг шеи у нее обвился черный дракон. Поведала она о своем сне благочестивым жительницам в Хырлэу, откуда была родом, и собрание повитух и кумушек постановило принести тайно младенца в храм святого Дмитрия и там крестить его по правилам истинной веры, — что и было сделано. Смаранда Урсаке успокоилась и перестала видеть страшные сны.
А младенец ходил в капище католиков и лишь много поздней узнал тайну своего крещения.
Преосвященный Амфилохие привел его в лоно православия, а старые бояре меж тем качали бородами и воротили носы. Архимандрит же глядел на них кротко и ласково благословлял, не сердись на их слова, тем более что говорились они тайно.
В день усекновения главы Иоанна Предтечи архимандрит соблюдал строгий пост. По монашескому обету, данному им в царьградской патриархии, преосвященному Амфилохие полагалось два раза в неделю есть только овощи, и то единожды в день. Три дня в неделю он позволял себе есть хлеб и пить по глотку вина, утром и на заходе солнца. А среда и пятница были днями полного поста, тогда он ничего не ел. Тощее тело его светилось светом духовным, особенно глаза и высокий лоб. На висках просвечивали голубые жилки, по которым некий добрый врачеватель и искусный звездочет, узнав, что архимандрит рожден под знаком созвездия Весов, сентября 14-го дня, когда звезда Юпитер особенно ярко горит в утреннем небе, предсказал ему великие победы духа, что и подтвердилось многими деяниями преподобного. А так как было известно, что господарь Штефан родился при тех же небесных знаках, но на семь лет позднее, то сей звездочет предрек ему великие ратные победы. Этим же совпадением объяснил он то, что отец Амфилохие стал ближайшим тайным советником государя. Бородачи бояре были и этим недовольны.
Благочестивый Амфилохие Шендря, все так же рассеянно глядя перед собой, дошел до крылечка, у которого беседовали люди и где стояли теперь и сыны Некифора Кэлимана. Разговоры смолкли. Все поклонились ему. Архимандрит, заметив капитана, дружески улыбнулся ему. Лишь после этого он, казалось, совсем очнулся. Сыновья старшины подошли к нему и приложились к его руке, державшей янтарные четки.
— Это вы — новые государевы ловчие?
— Мы, святой отец, — ответил один из великанов.
Тут вмешался в разговор сербский монах, с трудом отодвинувшись от резного столба, к которому привалился.
— Надлежит вам, молодые охотники… — громко начал он.
Преосвященный Амфилохие резко повернулся и пристально посмотрел на него.
— Что им надлежит, брат Тимофтей? — кротко вздохнул он.
Смутившись от пристального взгляда его серых глаз со стальным блеском, монах внезапно запнулся.
— Я хотел, владыка…
— Что ты хотел, брат мой?
— Я хотел…
— Ну, что ты хотел, благочестивый брат мой?
— Первым делом, святой владыка, я смиренно молю опрощении. Перед лицом господа и сих братьев во Христе молю простить мне грех, в коем я опять погряз. Я ел мясо в святой день, когда монаху надлежит поститься. Я хотел поправить этих невежественных хлопцев, кои не знают, что архимандрита не величают только святым отцом. Узнайте же, неучи, — сказал он сурово, повернувшись к охотникам, — как положено обращаться к преподобному отцу архимандриту.
Великаны с удивлением и робостью уставились на него. Архимандрит сделал легкий знак рукой, и отец Тимофтей тут же прикрыл рот ладонью, остановив поток рвущихся с языка слов, и отступил подальше от глаз владыки своего, спрятавшись за спины остальных. Рядом с капитаном Петру стояло шестеро сотников и среди них усатый Атанасий Албанец. Здесь же был и пивничер Андроник, пожелавший услышать подробности о распоряжении господаря. Как только благочестивый Тимофтей отошел, Андроник встал на его место. То был человек могучей стати, с круглыми пунцовыми щеками, по цвету напоминавшими вареных раков.
Амфилохие Шендря улыбнулся охотникам, внимательно оглядывая их с ног до головы.
— Насколько я понимаю, вы сыновья старшины Некифора.
— Верно, преподобный и святой отец, — ответил на этот раз второй, тот, что говорил густым басом.
— Как же звать-то вас? До сих пор я вас не видел. Наш друг Некифор Кэлиман ни разу и словом не обмолвился, что у него такие сыны, ни разу не привел их ко двору.
— Так что, святой отец архимандрит, ответил обладатель густого баса, — нас было дома у родителя шестеро сынов. Мы двое — старшие; остальные, значит, появились на свет уже после нас. Оттого-то нас еще в малолетстве определили к овечьим отарам в горах. Пасли мы овец и присматривали за чабанами. Ходили мы с отарами от горы Рарэу до Кэлимана, где наша вотчина, и до самой Чахлэу-горы. И с разбойниками пришлось иметь дело, и от волков да медведей отбиваться. Много лет служили мы в горах, покуда не выросли младшие. И тогда отец повелел нам спуститься в долину, а вместо нас в горы поднялись четверо младших. И как мы холостые и уже стукнуло нам по тридцать пять, приспело время обзаводиться нам женами да сынами. Сам старшина тоже в эти годы женился. И еще определили нас в государевы охотники, и несем мы службу в Нямецкой твердыне.
— Все это я отлично уразумел, — улыбнулся Амфилохие Шендря, — остается только одно: чтобы вы еще назвали себя.
— Так что, святой отец архимандрит, меня звать Онофреем, а вот брата моего — Самойлэ.
— Чему смеешься? — спросил монах, пристально оглядывал его.
— Да вот дела, вишь, у нас такие… — нерешительно ответил Онофрей.
Самойлэ тоже широко улыбался, показывал все свои белые зубы. Оба брата были в теплых зипунах из толстого домотканого сукна и в дымчато-серых смушковых шайках. У обоих стан был стянут ременным поясом, а на боку висел длинный кинжал в ножнах. Обуты братья были в сапоги, в знак того, что они не простые крестьяне. Оба молодца были ширококостны, чернобровы, загорелы, с пышными усами каштанового цвета. По временам они сжимали огромные руки в увесистые кулаки, на которые архимандрит восхищенно посматривал. Онофрей был немного толще и шире в плечах, чем Самойлэ.
— Что ж, коли у вас свои тайны, я молчу, — продолжал все так же благосклонно монах. — Мне не нужны чужие тайны.
— Да тут нет никакой тайны, — вмешался Самойлэ.
— Ну и ладно. Что говорил вам государь? Доволен ли он вашей дичью и рыбой?
— Доволен, особливо рыбой. Мы хариусов вечор изловили в нашем озере. Государь обещался подарить нам княжеские серебряные метки с гербом его светлости, какие есть у нашего отца, да еще кое у кого, с кем мы вместе охотимся.
— И это хорошо. А о чем еще расспрашивал вас господарь?
На этот раз заговорил Онофрей, обладатель густого баса.
— Государь спросил, не оробели ли мы, когда земля затряслась.
— И что же вы ответили государю?
— А мы ответили, что не оробели. Известно ведь, святой отец, что дни наши в руках божьих, и конец заранее записан, так что бояться нечего. Будь оно суждено, чтобы крепость рухнула на нас, так рухнула бы, и все. Благодарение господу — не рухнула. Значит, не очень сильно ударила хвостом.
— Кто?
— Не очень крепко плеснула хвостом та самая рыбина, на которой держится земля. Как сказывают древние люди, по той самой бескрайней воде, что зовется морем, плывет большая рыбина, которой с самого сотворении мира указано носить под солнцем землю. Изредка и той рыбине нужно выспаться, а как заснет, то набирается у нее вода в ноздри, и рыба чихает. А чихнув, просыпается и бьет хвостом, — раз, а потом еще. Вот и сегодня земля дважды затряслась.
Тут вмешался и капитан Петру:
— Плохо, когда слишком много воды.
— Верно, верно, — кивнул Шендря, — оттого господь и создал виноградную лозу и благословил сок плодов ее.
Отец Тимофтей, прячась за спину других, смиренно заговорил:
— Когда настанет мой час ответить за все прегрешения, господь поставит меня вместо рыбы-кита, чтобы не попадало мне в рот ничего, кроме воды.
— Притом соленой, — заметил архимандрит.
Благочестивый Тимофтей смеялся, но глаза его были полны слез. Сыновья Кэлимана смотрели на него с изумлением.
— Мысль, ниспосланная нашему возлюбленному брату во Христе, — его единственная кара, — продолжал словно про себя Амфилохие. Затем он поднял печальный взор на Хэрмана. — Я говорил тебе однажды, капитан Петру, что был некогда греческий философ по имени Пифагор. И он учил он нас распознавать на Луне тень Земли. Называется это затмением и означает суетность ересей. Любезные друзья мои, вы опять смеетесь? Уж не настало ли время открыть вашу тайну?
— Есть у нас приятель, молодой боярин, — начал Самойлэ Кэлиман, — и дал он нам прозвища. Мы с ним часто охотимся вместе. Свет не видывал более искусного ловца. До того ловок, в схватке даже нам при всей нашей силе не одолеть его. Так что, отправляясь добывать вепря, мы берем с собой на подмогу его и слугу его — татарина по имени Георге. Да еще гончую суку. Голос у нее — что твой колокол: слыхать в самом дальнем овраге. Как только загоним вепря в теснину, мы, по своему обычаю, наставляем на него рогатины — длинные и толстые, с обожженным острием. Кинется зверь — мы и проткнем ему грудь рогатинами. А у нашего приятеля другая повадка. Держит в руке тоненькую, как тростинка, пику, да так ловко кидает ее, что попадает зверю под лопатку — прямо в сердце.
— То сынок конюшего Маноле, — пояснил тихим голосом капитан Хэрман.
Архимандрит внимательно слушал.
— Так вы служите под рукой Ионуца Черного? Сумасброд этот все еще находится в Нямецкой крепости? Верно, государь соизволил услать его туда, покуда не образумится. Скажите, он в добром здравии?
— Да что тут скажешь, святой отец? — ответил Онофрей. — Парень пригожий, из себя видный. И когда он нами, так мы вроде сильнее делаемся — никого на свете не боимся. И уж до чего весело с ним, когда он начнет куролесить! Так вот он все глядел на нас, глядел, примеривался — да и прозвал меня Круши-Камень, а братца моего Самойлэ — Ломай-Дерево. Есть такая сказка про этих двух молдаван, как отправились они с Фэт-Фрумосом [48] в дальнее царство. «Настанет час, — говорит Ионуц Черный, когда мы тоже отправимся совершать подвиги». А мы сидим у костра, слушаем и смеемся. Уж до чего занятно говорит — и вина не надо!..
— Вы же говорили, что служите в Нямецкой крепости. Когда же вам веселиться у костра да гоняться за дичью?
— А вот же успеваем, отец архимандрит. Видно, не все знают нашу службу в крепости. И коли ты, святой отец, будучи занят другими делами, тоже не знаешь, так я тебе объясню. Три недели служим. Стоим в дозоре у больших ворот и на наворотной башне. Когда приезжает наш пыркэлаб, поднимаем знамя. Когда пыркэлаб уезжает по своим делам, спускаем знамя. Ночью поднимаем мост и опускаем колючую решетку. При восходе солнца трубачи трубят, и мы опускаем мост. Следим, чтобы вода не убывала. А в июле чистим тот колодец, что в самой середке крепости. И опять же следим, чтобы в амбаре было пшена на три месяца для ратников, которых всего две сотни. Отслужим три недели на стенах и получаем свободную неделю. Вот тогда-то мы и ходим с нашим приятелем на охоту. У него тоже есть прозвище, старик наш придумал. Только парень не любит, когда его так называют, так что мы остерегаемся. А случится, натворит он что-нибудь и нам это не по душе, тогда я вот так гляжу на Самойлэ, и он сразу догадывается, что я хочу сказать.
— Что же ты хочешь сказать?
— А хочет он сказать, — вмешался Самойлэ, — что Ионуц еще жеребчик, как прозвал его наш батька. Значит, еще не отучился беззаботно резвиться. Правда, теперь ему уже не до шалостей. О чем-то все думает, вздыхает. Говорит, опостылело ему заточение.
— Да погоди ж ты, Ломай-Дерево! — рассмеялся Онофрей. — Дай мне досказать отцу архимандриту. Как пройдет эта свободная неделя, мы несем службу еще и за стенами крепости, — то у моста через Молдову-реку, то у государева ямского стана, а то — когда надо, выводим крестьян на гужевую повинность или собирать коней для рати. В других местах с этой работой справляются простые рэзеши. А вокруг крепости на расстоянии двух почтовых перегонов делаем это мы, охотники. И коли хочешь знать, святой отец, то мы приставлены еще и ловить воров в этом краю. Только родитель наш говорит, что лихие люди перевелись с той поры, как установилась в молдавской земле власть Штефана-водэ. Так что особенно утруждать себя с поимкой воров нам не приходится. И когда настает свободная неделя, так мы иной раз и веселимся с конюшонком Ионуцем. Только это бывает редко; у его милости Ионуца, помимо всего прочего, есть еще одна работенка. Велено ему государем являться каждую пятницу в святую Нямецкую обитель исповедоваться брату своему отцу Никодиму. А в свободные недели он должен жить у отца Никодима три дня — пятницу, субботу и воскресенье — и учиться грамоте. Трудное это и неприятное для охотников дело, по нашему разумению. Грамота нужна попам да монахам. А нам она на что? Нам положено другое. Вот и видим мы, что мутнеют глаза конюшонка Ионуца Черного. И тогда он ходит по крепости, сам с собой разговаривает и пишет углем на стенах.
Слушая рассказ Онофрея, отец архимандрит благосклонно кивал головой и незаметно отходил по направлению к княжескому дворцу, уводя за собой обоих охотников. Люди, собравшиеся у крыльца капитана Петру, остались позади.
— Ступайте за мной, — приказал преподобный.
Самойлэ и Онофрей робко вошли в полутемные сени, а затем в келью; лучи солнца едва пробивались сквозь оконную решетку, освещая в углу иконостас, перед которым теплилась лампадка. Среди икон великомучеников выделилось изображение распятого Христа. Нямецкие охотники потупились и, сняв шапки, торопливо перекрестились. Оглянувшись, они увидели нишу с полками, а на них — толстые книги в тяжелых переплетах и свитки бумаг. Был еще в келье столик, низкий стул и узкая постель, слишком короткая для его преподобия.
— Мне понравился ваш рассказ, — проговорил отец архимандрит, опускаясь на стул и глядя на сыновей Кэлимана, стоявших перед ним. — Как вы думаете, лучше в крепости порядки с той поры, как государь назначил нового пыркэлаба?
— Да что тут скажешь? — ответил с сомнением Самойлэ Кэлиман. — Служили мы и под рукой покойного пыркэлаба Албу, да недолго. Нам больше по нраву молодой боярин. Каждый день, когда трубит трубач и поднимается знамя, его милость напоминает нам, что мы на службе у государя Штефана-водэ. А государь Штефан-водэ, говорит наш новый пыркэлаб, связан сыновним долгом и клятвенным обещанием вызволить Царьград из рук нехристей. Так что, выходит, прав Ионуц Черный, когда говорит, что пробьет час, и мы пойдем в то самое черное царство.
— Прав, — вздохнул архимандрит, задумчиво глядя на них.
Долго стояло молчание: горцам чудилось, что серые стены душат их. Мягко ступая, они отошли к двери.
— Погодите, — приказал им монах.
Они остановились, охваченные какой-то смутной тревогой, и отвели глаза от острого взгляда, сверлившего их.
— Вы вот говорили сейчас, что знаете наши горы, долины, вершины и тропки.
Онофрей шагнул к монаху.
— Знаем, святой отец, Пятнадцать лет мы жили в той глуши по соседству с лесными тварями.
— Ходили ли вы со стадами старшины до горы Кэлиман?.
— А как же? И поднялись там на гору, где есть древняя пещера. Положили туда по приказу отца хлеб и воду, постояли и помолились. Старик наш говорил, что в этом месте — древняя могила.
— А он говорил вам, кто лежит в этой древней могиле?
— Не говорил. Он и сам не знает.
— Были вы и на горе Чахлэу?
— Были, святой отец.
— Знаете ли вы все тропки, ведущие к вершине Панагии?
— Знаем семь тропок, про которые ведают все чабаны. А как-то раз отец повел нас по дорого, которую никто не знает. Остановились мы перед глубоким оврагом. Старик положил в том месте зарезанную овцу и два мешка пшена, потом велел Самойлэ трижды протрубить в бучум — два раза протяжно и один раз коротко. Мы поняли, что там живет отшельник. И по другим местом ходили мы со стадами. Отец иногда приходил к нашим загонам.
— А смогли бы вы найти эту восьмую тропку, неведомую другим?
— Не знаем, отче. С тех пор прошло немало времени. Мы сразу же и забыли обо всем, — ведь у нас свои дела, недосуг искать пещеры отшельников. А вот теперь, когда ты проник своим взором в глубь души моей, где хранится все забытое, я об этом вспомнил. Только тропку ту навряд ли отыщу.
— А я тебе говорю, что стоит вернуться в горы, — сразу вспомнишь.
— А зачем туда возвращаться? Там с отарами ходят теперь наши младшие братья.
— Повелит государь, так вернетесь.
— Коли будет на то повеление государя, то, понятное дело, вернемся, — выдавил с трудом Самойлэ.
Онофрей в страхе проглотил готовый сорваться с языка ответ и не проронил ни звука. При всей мягкости, с которой говорил архимандрит, в его голосе слышалась угроза.
Повернувшись к столу, монах взял лист бумаги, обмакнул перо в чернила и начертал какие-то знаки. Охотники, округлив глаза, неотрывно смотрели на них. Архимандрит сложил бумагу, протянул к огоньку лампады палочку красного воску и скрепил им края. Сняв с безымянного пальца левой руки перстень, он приложил печатку к воску.
— Онофрей и Самойлэ, — проговорил он, глядя поочередно на охотников, — вручаю вам эту грамоту. Передайте ее завтра в руки его милости пыркэлаба Луки Арборе в Нямецкой государевой крепости. И помните, что в ней начертано повеление нашего государя князя Штефана. Да благословит вас господь. Целуйте руку и отправляйтесь.
«Полоумный чернец», как называли все в Сучаве отца Стратоника, вышел из крепости через большие ворота. Полуденное солнце сияло в вышине. Очутившись в поле, он на мгновение остановился, повернулся лицом на запад и несколько раз шмыгнул носом, принюхиваясь к резвому ветерку, тянувшему со стороны гор. В той стороне над пущами висела дымчатая мгла. Стратоник о чем то задумался, качая головой.
— До вечера дождя не будет, — рассуждал он. — Успею еще вернуться. Преподобный Амфилохие не ляжет на свое ложе шириною с ладонь, покуда я не вернусь и не выложу ему все новости. Придури у этого монаха побольше чем у меня. Иной радости не ведает — только бы знать ему все, что делается и о чем говорят на свете.
Он торопливо шел по тропинке среди старых камней, опустив голову на грудь и бормоча что-то про себя, но при этом внимательно оглядывал окрестности. Он видел их словно в кривом зеркале, но чутко улавливал любое движение. Впрочем, придворные давно заметили, что за безумием монаха таилось причудливое понимание вещей. А возможно, повадки его были своего рода личиной, скрывавшей не то робость, не то хитрость.
В виду города, на повороте, где тропинка спускалась в овраг, Стратоник поднял мутные глаза и долго всматривался в восточный край небосклона. За Серетом, а то и дальше — за Прутом, и стороне Днестра клубилось пыльное марево. Со дна оврага, из почти высохшего болота, покрытого зеленым саваном ряски, донеслось внезапное кваканье лягушек. Обычно в такое время этих тварей не слышно. А вот они еще раз заквакали, потом смолкли.
«Быть большому дождю, — размышлял Стратоник, устремив взор на восток. — Вот в Сучаве удивятся, слушая слова убогого инока, предрекающего дождь. И еще более удивятся, когда немного позднее польют потоки. Откуда им знать, что лягушки уведомили об этом блаженного?»
Ха! Ха! Зато как возрадуются нищие и перепуганные обитатели далеких мест, на краю глухих степей Украины. Там скот давно бродит на воле в поисках воды и пастбищ. А бедный люд каждое утро затягивает потуже пояс. В остатки муки они примешивают глину. Из этого дальнего края, из кротовых нор одной из деревень сбежал некогда Стратоник, достигнув поры разумения. Когда он был мальцом и жил в том селении, его звали Саввой и он вместе с другими ребятами пас скот. Как и теперь, раз в семь лет этот край подвергался засухе. Зато в остальные годы земля давала столько, что люди не знали, куда девать урожай. Некому было продать ни пшеницы, ни ячменя, ни проса. Отъедались, безрассудно расточали добро. Иные научились курить вино из хлеба. Благоразумие подсказывало, что в эти шесть лет надо собирать запасы на седьмой год, ибо в голодное время человеку хочется есть еще больше, чем в годы изобилия.
Но опыт изменчивой и горемычной жизни давно научил их, что хлебные ямы становятся добычей разбойников и татар. Именно в скудные засушливые годы нападали ногайцы и голодные толпы украинцев и отнимали у них спрятанные запасы.
В лето 1444-е, когда повсюду говорили о великой войне против язычников, Савва жил вблизи татарских владений на Днестре и был обычным деревенским пареньком. Родное селение звалось Пригорень. Когда по другим селам зазвонили набатные колокола и на вершинах холмов поднялись маячные дымы, возвещавшие о том, что степняки опять вышли на грабеж, люди побросали землянки и, подгоняя скот, попрятались в непролазных болотах и камышах, чтобы переждать беду.
Тогда-то Стратоник, в миру Савва, пятнадцатилетий отрок, стал понимать голоса земных тварей — зверей и птиц. Скотина ревела, словно чуяла близость волков. Псы выли меж землянок, заранее оплакивая погибших. Как только люди скрылись в камышах, скотина перестала реветь и псы замолчали. Когда на гребне холма показывались татарские всадники, как будто подпирая копьями небосвод, никто не мог бы догадаться, что в низине прячутся христианские души. Но тут откуда-то на крыльях ветра принеслась стая чибисов. Кружа над метелками камышей, они стали удивленно перекликаться, словно показывая: «Тут! Тут!» Всадники тотчас закричали, созывая своих. Отряд спустился в низину, и татары стали прощупывать камышовые дебри копьями. Одно из копий с железным крюком угодило в плечо Саввы. Паренек повернулся на бок и погрузил лицо в болото, чтоб заглушить крик боли. Многие селяне испугались и вышли со своим скотом.
Савва остался в своем укрытии. Оголив плечо, он погрузил его в ил, чтоб остановить кровь. Четыре дня он провел в болотах, переползая с места на место, питаясь сладкими кореньями рогоза и птичьими яйцами. Хотя плечо было у него изувечено, он смеялся, когда натыкался на гнезда с пестрыми яичками, с которых с криком взлетали чибисы. Так он научился понимать и голос чибисов. С тех страшных дней разорения остался он кривоплечим и кособоким и до сих пор видит страшные сны и ухмыляется, как полоумный. Но про себя Стратоник считает, что он мудрее всех людей. Ибо убогие хлеборобы, хоть и терпели такую беду каждые семь лет, оставались жить в тех же местах и даже не обзавелись оружием. А он, больной и кособокий, ушел куда глаза глядят, на поиски надежных мест. И нашел прибежище в святой обители Нямцу.
Порой ему мерещились душегубы татары. Тогда у него начинались головные боли, тошнота, глаза застилала кровавая мгла. Он валился на землю, словно опрокинутый вихрем, и мычал, разбрызгивая пену сквозь стиснутые зубы. Благочестивый отец Ифрим — врачеватель монастырской больницы — всячески старался облегчить его страдания. Он окунал его головой в воду, бил прутьями по пяткам, окуривал сперва серой, затем иерусалимским ладаном. Потом приходил старый схимник Варлаам и читал над ним молитвы, изгоняя нечистого. Когда он, нахмурившись, в двенадцатый раз топал ногой, бес, не в силах устоять, отступал. Стратоник открывал глаза, с тяжким вздохом озирался и не сразу начинал понимать, где находится.
Но вот уже минуло два года с той поры, как преосвященный Амфилохие взял его к себе в господареву крепость, а припадки больше не повторялись. У отца архимандрита иное средство лечения: вместо того чтобы устрашать и наказывать беса уже после того, как тот проник в грешную плоть, он шепчет таинственные слова, которые останавливают его у дверей кельи Стратоника. Бес может принимать разные обличья — кошки, или летучей мыши, или ночной птицы — и звать Стратоника разными голосами, но монах не откликается: преклоняя колони перед образами, без единого слова, молит поддержки у вседержителя. Безмолвный вопль души звучит в ней, подобно грому, покуда он не почувствует в себе силу, покой и радость. И дабы свершилось в тщедушном его теле это чудо великой милости господней, отец Амфилохие наложил на него строжайшую епитимью — в виде строгого поста, а порой обета молчания и странствования. Молчать он обязан по ночам, в летние месяцы, А ходить архимандрит велит ему то в весенний, то в осенний мясоед. И тогда он обязан бродить без устали, то по Нижней, то по Верхней Молдове, и привал ему дозволено делать всего на одну ночь. Правда, разрешено ему эту ночь проводить под крышей боярского дома, где ждет его добрый отдых. А вот есть досыта ему не позволено даже в дни странствий. По заведенному архимандритом порядку каждые две недели он должен был являться в Сучаву. Вступив в келью со столиком и узкой постелью, он преклоняет колени перед образом спасителя, затем поворачивается к своему старцу и выкладывает все, что увидел и услышал.
Для прочих он остался полоумным монахом. Между тем ум у него просветлел. Правда, это просветление сокрыто от посторонних глаз. Просветлел он настолько, что нарочно говорит нелепости государевым сановникам и даже самому князю. Все, что он видит и слышит, Стратоник хранит только для слуха своего духовного наставника. Нет на свете человека, который бы слушал так внимательно, как Амфилохие Шендря.
Может показаться, что отцу архимандриту просто доставляет удовольствие слушать разные истории. Но ум Стратоника и это превозмог. Он, конечно, прикидывается, что ни о чем не догадывается, ибо так положено. Однако ему ясно, что архимандрит по-своему понимает и толкует услышанное. Он не расспрашивает о каком-нибудь определенном человеке либо происшествии. Он хочет услышать обо всех людях и всех происшествиях. Так что Стратоник делает вид, будто не знает, что нравится владыке Амфилохие и что он хочет услышать.
Вот один из случаев.
Некулай Албу, нямецкий пыркэлаб, отправился со своим сыном Никулэешем на смотрины к его милости Яцко Худичу, самому богатому боярину по всей Верхней Молдове. Он так богат, этот боярин, что потерял счет злотым и самоцветным камням. Двор его стоит недалеко от Сучавы на возвышении в Серетской долине, на краю дубрав. Именитый боярин промышляет прежде всего пчеловодством. На шести полянах вдоль Серета хозяйничают у него шесть малороссийских пасечников. Под страшной клятвой вверил он им тайну ухода за пчелами. И так хорошо они ухаживают за пчелами, что никто не собирает к ильину дню столько бочек меду и кругов натопленного воску, сколько их у боярина Худича. И будто знает он некую траву и научил своих пасечников особому наговору. То маток не убивают, а за три недели до ильина дня перегоняют пчел из полных ульев в пустые. Следуя велению наговора, трудолюбивые насекомые оставляют полные медом ульи и начинают трудиться в новых сотах, берут еще и еще взяток на лугах, как раз когда они в самом цвету.
Мед и воск отправляют во Львов.
У боярина Яцко Худича есть еще в усадьбе обширные скотные дворы. К осени слуги пригоняют из загонов в Нижней Молдове на откорм яловых коров и двенадцатилетних волов. До весны коровы и волы получают вдоволь корма, прибавляют в весе и жиреют. А в апреле месяце из Гданьска приезжают немецкие купцы, покупают скот и гонят его на север. За вола — золотой, за трех коров — два золотых. Скотину пропускают через узкий проход в загоне, служитель считает их, купеческий слуга метит раскаленным клеймом. А его милость Яцко считает на крыльце выручку, проверяя каждый золотой на звон и ощупывая ребро монеты — не подпилена ли она?
Раз человек владеет таким богатством, ему никакой должности не нужно. И Яцко Худич, дожив до седин, упросил князя Штефана дозволить ему и впредь заниматься торговлей. Когда собирается боярская рада, он приезжает в стольный город. Иногда следует за господарем в свите. В казну он вносит подать на содержание ратников Сучавской крепости. Такой подати никто из бояр не платит, зато Худич ведет свои дела спокойнее и безопаснее, чем при любом другом господаре. Даже в Польше не знали таких безопасных дорог, таких низких пошлин для купцов, такого покоя для хозяйствования, как в Молдове в дни княжения Штефана-водэ. Не удивительно, что именно дочь Яцко Худича выбрал для своего сына Никулаэеша гордый сановник пыркэлаб Албу. Правда, до него пытались сватать ее и другие, но без успеха. А его милость Албу надеялся преуспеть — для чего прихватил с собой кое-кого из вельможных бояр Штефана-водэ.
Боярин Яцко встретил их хорошо. Тут же были открыты каморы с припасами. На столе появился новый мед и орехи. Хозяин распорядился принести самое старое вино из глубоких подвалов. Он весело отвечал на шутливые намеки пыркэлаба, уверяя, что внешность Никулэеша ему по душе.
— А насчет девицы, что я могу сказать вашим милостям? — продолжал он. — Одна она у меня, и все, накопленное мной, достанется ей. Только молода еще, и мы пока что не собираемся выдавать ее замуж. В молдавской земле обычай дозволяет выходить замуж и в четырнадцать лет. Но мы с моей боярыней решили держать ее дома до шестнадцати. Мы так сказали и господарю, и уж слова нашего обратно взять не можем. А сверх того, господарь соизволил согласиться быть посаженым отцом на свадьбе нашей дочери, а потому надо подождать, покуда не прибудет в Сучавскую крепость посаженая мать, то есть новая княгиня. Вот тогда сам господарь скажет свое слово относительно жениха. Но до этого пройдет немало времени. Так что прошу вас, гости дорогие, не гневайтесь за такие слова, а примите их как милостивое решение того, кто держит в деснице своей скипетр. Извольте откушать всего, что есть на столе, и поднять со мной не одну чару в честь моего дорогого гостя.
А дорогой гость пыркэлаб Албу не столько обрадовался, сколько опечалился. Однако притворился веселым и заставил себя пить. Выпили и другие вельможи, среди которых находились и двое из самых приближенных к Штефану бояр: Исайя — ворник Нижней Молдовы и — Негрилэ-кравчий.
Случилось так, что в это время на подворье у боярина Яцко находился Стратоник. Казалось, монах не замечал, кто что делает и что говорит. Он был весел, как бельчонок, что сидит на сухой ветке у края дубравы, мигает и верещит на солнце. Отпустив одну из своих блажных шуточек, он смеялся, глядя в сторону, затем робко поворачивал лицо к именитым гостям.
Молдавские бояре любят выпить. И чем больше кубков осушат, тем бывают красноречивее. Одни становятся веселее, на других нападает грусть. Третьи же выказывают такую удаль, какой, по мнению Стратоника, не мог бы похвастаться сам Александр Македонский.
— Выдай свою дочку за сына нашего приятеля, — молвил немного погодя ворник Исайя. — Мы с кравчим Негрилэ дозволяем тебе это и сами же будем посажеными отцами, а наши боярыни — посажеными матерями.
— Готов смиренно выслушать приказ, — ответил Яцко. — Дозвольте только отложить беседу до другого раза. Решать будем после того, как узнает обо всем и наш князь.
— Тут речь не о князе, а о дочке твоей, — настаивал ворник. — Отдаешь или не отдаешь ее?
— Дочь наша еще не достигла положенного возраста. И надобно испросить дозволения господаря. И еще добавлю со всем почтением, какого достойны такие высокие сановники господаря, что я никогда не торгуюсь и не назначаю цену на товары после второго кубка. А нынче, коли я еще не сбился со счета, мы осушили, пожалуй, и больше.
Стратоник, должно быть, вел счет кубкам. Высунув голову из-за столба галереи, он с ухмылкой доложил:
— По счету выходит не два, а два раза по двенадцать.
Ворник кинул в него кубок:
— Сгинь, поповское отродье!
Затем решительно повернулся к боярину Яцко.
— Слушай мое повеление. Отдай девку.
Яцко погладил седую бороду и, внезапно умолкнув, опустился в кресло.
— Господарь не дозволяет? — понизив голос, навалился на него Исайя-ворник. — Помни, Яцко Худич, что друзей заводить надо загодя. И еще знай, Яцко Худич, что времена меняются и люди тоже не вечны.
— Верно, — вздохнул Яцко.
— А вот мы, боярство исконных, древних родов, вечны! — прогудел, топнув ногой, Исайя.
Это случилось минувшей осенью, то есть в начале 1471 года от рождества Христова. Оба боярина — ворник и кравчий — долго бранили Худича. А тот, сложив руки на груди, молча терпел, глядя, как заходит солнце в волны Серета. Когда солнце скрылось в волнах реки, явился холоп, неся серебряный поднос от имени супруги боярина Яцко. Она посылала гостям краснощекие яблоки, именуемые «королевскими», которые, как известно, успокаивают кровь.
А в десятом часу ночи благочестивый Стратоник рассказывал своему старцу в низкой его келье в княжеской крепости о веселом пире и боярском собрании. Больше всего смеялся он, вспоминая свои собственные слова. Но владыка Амфилохие пуще смеялся речам ворника Исайи и даже пожелал услышать их еще раз в точности. Затем, преклонив колена у иконостаса, немного помолился и ровным шагом пошел справиться, не бодрствует ли еще князь.
Никто не узнал об удивительных новостях, привезенных Стратоником, ибо он тут же уснул в своей келье и сразу все забыл.
В полночь, когда гости Яцко Худича, въехав в Сучаву, стали разъезжаться по домам, Атанасий Албанец со своими ратниками остановил ворника и кравчего, ехавших вместе и продолжавших весело переругиваться, и предложил им следовать за ним. Вельможи потянулись было к саблям, но стражи тут же приставили к ним копья с двух сторон. Двое служителей схватили коней под уздцы. Другие обезоружили четырех боярских слуг, ехавших следом. В ту же ночь были обысканы сучавские дома бояр. Тотчас поскакали в боярские усадьбы всадники, чтобы захватить лари и сундуки с бумагами. Гонцы Нижнемолдавского наместничества и котнарские посланцы великого кравчего были доставлены в трехдневный срок к преосвященному Амфилохие на исповедь и крестное целование.
Так незатейливый рассказ убогого инока без всякой его помощи помог архимандриту раскрыть тайну, которую он в скором времени и поведал господарю. А заключалась она в том, что Исайя и Негрилэ три года назад получили грамоты от беглеца Петру-водэ, обезглавленного позднее Штефаном в секейской земле. И, получив грамоты, они написали ему ответ.
Найдены были также грамоты, написанные всего за два дня до их сватовства Раду-водэ Валашскому, и в этих грамотах сообщалось «светлому избавителю молдавского боярства», что «тиран готовит рать к войне и совсем истощил страну. А когда он соберет эту рать, то спорить с ним будет поздно. Итак, задуманное доброе дело не терпит отлагательства». Доброе сие дело, не терпящее отлагательства, заключалось в возвращении Молдовы к «прежним свободным порядкам». «Ибо вот уже четырнадцать лет, как в молдавской земле настало стеснение, подобного коему не было от века. Но всевышний не допустит гибели исконных вольностей вотчинных бояр. Горе нам, коли господарь Раду-водэ запоздает и не свершит условленного и клятвой скрепленного дела. Останутся тогда в сем благодатном краю одни слуги тирана да смерды. Ибо такие настали скудные дни в Молдове, что черные люди без меры клевещут на своих господ. Дошло до того, что мужичье добивается правды у безмозглого князя, какого еще не знала молдавская земля и впредь не будет знать, если на то будет воля государя Раду-водэ и отца небесного, владыки неба и земли, видимых и невидимых тварей!»
Января двенадцатого дня, когда господарь Штефан находился в Васлуйском стане, пришло в крепость повеление достать из глубоких подземелий трех бояр, писавших грамоты. Помимо ворника и кравчего, жалобу Раду-водэ писал и его милость Алексе-стольник. Все это узнал, творя молитвы и заклинания, преподобный архимандрит Амфилохие.
В четырнадцатый день января бывших сановников доставили под стражей в Васлуй. За ними следом явился и палач Димча Татарин. Боярская рада осудила изменников без всяких колебаний. А господарь Штефан долгое время пребывал в сомнении, не решаясь предать их смерти. Решение подсказал ему все тот же преосвященный Амфилохие. Привиделись ему не то во сне, не то в молитвах избиенные на Синайской горе преподобные отцы мученики, день памяти которых приходится как раз на 14 января. И после видения преосвященный Амфилохие отправился к господарю и, смиренно поклонившись, сказал ему только: «Столько голов истинных христиан непорочных сердцем пало во имя укрепления святой веры! А ты, государь, сомневаешься, забывая о долге своем перед господом Христом?» И к заходу солнца Димча отрубил головы изменникам, нанеся им по одному удару острым как бритва стальным клинком.
Как только началось дознание по делу некоторых из бояр, гостивших у Яцко Худича в тот осенний вечер, он занемог. Мед шести пасек потерял для него всю сладость. Вставая по утрам и ложась вечерами, он чувствовал на языке горький привкус яда. Но в тихий зимний день праздника архистратига Михаила подъехали к подворью легкие сани, запряженные двумя караковыми конями. Погонял их стоя княжий холоп — цыган. Сани остановились; из них, отбросив меховую полость, вышел архимандрит Амфилохие и с улыбкой поклонился хозяину. Позднее Яцко Худич рассказывал, что при всем своем величии, дородности и богатстве он перепугался и у него потемнело в глазах, когда показалась тщедушная черная фигура монаха. Вся долина Серета, покрытая серебристым снегом, ослепительная, точно божье чудо, внезапно подернулась сумеречной дымкой.
— Посланец государя действительно в черном одеянии, — сказал со своей обычной улыбкой преподобный Амфилохие. — Однако прошу тебя, честной боярин Яцко, видеть во мне вестника высокой милости. Только человек поистине невинный так чтит меч правосудия. Не ты ездил к изменникам, а они явились сюда, чтобы силой добиться своего. В такой же мере можно было бы винить тебя за поступок воров, похитивших ульи с твоей пасеки. Государь просит тебя снова стоять по воскресным дням заутреню в крепостной часовне и через меня посылает тебе весть, что он не забыл своего обещания быть посаженым отцом на свадьбе твоей дочери.
С того дня обрел боярин Худич сон. Зато закручинился другой сановник. Ибо в то же самое время княжеский гонец прискакал в Нямецкую крепость с грамотой, на красной восковой печати которой виднелся оттиск государева перстня. Пыркэлабу Некулаю Албу предписывалось отъехать в свою вотчину на берегах Куеждиу и находиться там безотлучно до нового повеления господина.
В молдавской земле немало монахов, которые, начертав на клочке пергамента определенные слова, исцеляют от лихоманки. Среди них был и благочестивый Стратоник. Но этот клочок пергамента, вместо того чтобы исцелить от хвори, принес ее с собой. Пыркэлабу Албу минуло только шестьдесят два года. Он собирался еще плясать на свадьбе сына, но теперь забыл и думать об этом и слег в великой кручине. Он таял с каждым днем, и вскоре до того исхудал, что дальше некуда: кожа да кости. Все родичи съезжались глядеть на это чудо и оплакивать больного. И вот настал час, когда он, призвав к себе духовного пастыря, исповедался ему, приложился к. кресту и перешел в мир иной.
Духовник его, стоя в храме у гроба, поведал, что усопший чист сердцем и ни в чем не повинен. Горько печалилось боярство, опуская его в обитель вечного успокоения. Говорили, что кое-кто роптал на поминальной тризне. Тут же стало известно, что и сам господарь ни в чем не винил усопшего, — потому и не лишал его должности пыркэлаба до самой смерти. Высоким вельможам часто приходится терпеть подобные непонятные притеснения. Никулэеш Албу тоже не был отставлен от должности житничера [49]. На похоронах был по повелению господаря сучавский портар. И все же у многих в душе долго оставался горький осадок. Подлинную причину знал, возможно, одни лишь князь да преподобный Амфилохие. Никто другой не мог ее знать. Даже Никулэеш, сын усопшего. Следовало ожидать, что житничер Никулэеш Албу осунется от горя и попросит у господаря прощения за свое неблагоразумие, если не провинность. А он, унаследовав отцовские богатства, стал жить еще более беззаботно. Спровадив обеих сестер в монастырь, он пустился во все тяжкие, пируя в Романе и Пьятре с другими боярскими сынками, такими же забулдыгами.
Все эти смутные образы пронеслись в воображении Стратоника только потому, что он услышал кваканье лягушек в камышах засохшего пруда и увидел сороку на колодезном журавле.
Нямецкий инок имел обыкновение делать привал у этой криницы, на полпути к городу. Неодолимая жажда охватывала его, стоило ему завидеть пустую бадью на каменной закраине колодца. И так как по его иноческому обету пить воду ему не возбранялось, он тут же опускал бадью и вынимал ее полной до краев. Круглая гладь воды была подобна огромному зрачку.
На этот раз сорока насмешливо проверещала:
— Карагац!
— Хочу утолить жажду, — ответил ей Стратоник, поворачивая к ней голову и глядя на нее одним глазом.
— Карагац!
— Ага! — догадался монах. — Опять чужак прячется на опушке дубравы?
— Опять, — подтвердила птица. — Гляди в оба и дай орешек.
— А хотя бы и два, — ответил смеясь Стратоник.
Сунув руку под рясу из темно-серого домотканого сукна, он покопался в мешочке, висевшем на правом боку, и достал два ореха. Разгрыз их зубами и положил в десяти шагах на гладкий камень. Только он отошел к колодцу, сорока захлопала крыльями и спустилась есть орехи. Стратоник достал холодной воды из колодца. Осенив себя крестным знамением, наклонился над бадьей и стал жадно пить. Затем выпрямился, шумно отдуваясь.
— Хороши орешки? — ухмыляясь, спросил он птицу.
— Карагац! А вода вкусна?
— Как же не быть ей вкусной, когда это божье вино?
Сорока схватила клювом орех и отлетела подальше.
Стратоник понял, что человек, скрывавшийся на краю дубравы, приближается. Обернувшись, он узнал его, ибо видел уже однажды. Человек весело смеялся.
— А разве настоящее вино не от бога, святой отец?
— Верно, сын мой. Все от бога. Но мне, грешному иноку, дозволено пить одну лишь воду.
— Ты что, с этой птицей толковал? Понимаешь, что она говорит?
— Конечно, понимаю.
— Может, она говорила, что у меня потемнело в глазах от голода?
— Это видно по лицу твоему, честной христианин. От долгого ожидания оголодал ты и еще пуще мучим жаждой. Посоветовал бы я тебе утолить жажду водой, но по носу видать, что ты привержен к вину, а воду не выносишь.
Человек рассмеялся и подошел к колодцу. На нем были сапоги из красной кожи, суконная одежда и смушковая кушма; за поясом был заткнут кинжал, как положено служителям богатых вельмож. Он был очень хорошо одет, и стало сразу ясно, что господин его человек гордый и заносчивый. Судя по возрасту служителя, хозяин его был тоже молод. Плотный, румяный, он, по всей видимости, не прочь был от безделья позубоскалить.
— Господин твой бражничает со своими приятелями, — сказал монах.
— Возможно. Только если его милость насыщается, то и мне не след голодать. Опять летит сорока за орехом. Ты всегда с ней так беседуешь?
— Всегда. А откуда тебе это ведомо? — удивился Стратоник.
— Ничего мне неведомо. Просто я видел, когда ты здесь проходил.
— Именно здесь?
— Да.
— Удивительное дело. Я тут редко прохожу. Я грешный инок и служу своему владыке.
— Тому девять дней в воскресенье разве ты не видел меня тут?
— Не видел, — невинно ответил Стратоник.
— А я был здесь и видел тебя, божий человек, и тогда ты тоже вот так стоял и толковал с птицами.
— Бедный я, убогий, — вздохнул монах, смыкая на мгновенье веки. — Люди смеются надо мной, худоумным, вот так же, как ты сейчас смеешься. Но я уже говорил тебе, что все от господа. Вот я и принимаю покорно ниспосланную мне долю. И ты принимай меня таким, каков я есть. Так же, как я разгрыз зубами этот орех и отдал его сороке…
— Карагац!
— Так же дарю и иным людям исцеление от хвори. Если ты не знал до сих пор, так узнай, что полоумный Стратоник умеет писать слова от лихоманки и находит целительные коренья от колотья в боку и от кашля. Умеет он еще лечить раны от стрел и копий.
— Слышал я об этом, божий человек, — ответил служитель и, подбоченясь, смерил монаха долгим взглядом. — Удивления достойно, как ухитрился господь вложить такую силу в столь хилую плоть.
— Никакой у меня силы нет, брат мой.
— Говорят, юродивые не лишены хитрости.
— Честной брат, никакой хитрости во мне нет. И добротой не отличаюсь, ибо один я, как перст. Не бражничаю, ибо не могу пить. Не забияка, — напротив, — все бьют меня. Долгов не имею, ибо никто не дает мне в долг.
Служитель опять развеселился; снисходя к слабостям тщедушного монаха, спросил:
— Какие же ты еще умеешь исцелять недуги, отче?
— Уметь я ничего не умею. Я даю лекарства. Одни всевышний волен в жизни и смерти нашей.
— От любви есть у тебя снадобья?
— Нет. Это мне не дозволено. На то есть бабки-ворожеи. Все они будут гореть в неугасаемой геенне огненной.
— Ты не понял меня, божий человек. Я спрашиваю о снадобье, исцеляющем от любви. Чтобы мне не торчать более здесь и не лязгать зубами от голода. Слушай, что я тебе скажу: нет на свете ничего хуже этого недуга, что настиг моего хозяина. Нет ему покоя ни в Куеждиу, ни в Пьятре, ни в Романе. Ночью считает звезды, говоря с самим собой. Днем глядит на звезды. Тащит меня за собой в Сучаву и радуется. А из Сучавы возвращается в тоске. И опять мчимся то в Роман, то в Пьятру. Потом опять скачем в Сучаву, а на привалах он мечется без сна и снова пересчитывает звезды.
— О ком ты, честной брат во Христе?
— О своем господине.
— А я — то думал, что именно ты хвораешь.
— Сохрани меня господь!
— Аминь. Знай же, брат мой, что от этого недуга есть два лекарства. Одно на них ведомо моему прежнему старцу, отцу врачевателю Ифриму из больницы Нямецкой обители. Отвезешь своего господина к отцу Ифриму, а он свяжет его, посадит в бочку с холодной водой и продержит там, покуда больной не выздоровеет. Лекарство это помогает от всех болезней. Отец Ифрим меня тоже исцелил таким способом от нечистого. Думаю, что он излечит и горячку твоего господина.
— Кто знает, сколько он его продержит в этой бочке…
— Продержит, покуда не пройдет недуг. Иногда только выпускает, чтобы подсох болящий на солнце. А понадобится, так и розгами попотчует.
— Нет, это не подходит. Не хочу я остаться без хозяина. Как-никак, а платит он мне шесть талеров в год, одевает и кормит до отвала. Я уж привык к моему именитому господину, и не хотелось бы, чтобы он совсем пропал. Может, второе лекарство получше.
— И то хорошее лекарство. Да у меня его нет. Оно у той самой бабенки.
— Не бабенка она, а девица.
— В таком разе лекарство в руках ее родителей. Пускай посватается, и они ему отдадут девицу…
— Трудное дело. Мой господин скорее согласится претерпеть розги, если бы знал, что за муки свои получит награду. Девушка еще совсем несмышленая. А вот старик боярин — ее отец — жестокосердый упрямец.
— Кто бы это мог быть? Кто? — спрашивал Стратоник, закрывая один глаз и теребя редкую бороденку.
— Об этом говорить не положено.
— Отчего же отец не отдает ее?
— И этого сказать нельзя.
— Тогда я мог бы назвать еще и третье лекарство.
— Говори. В долгу не останусь.
— Пусть украдет ее.
— Вот об этом лекарстве, божий человек, я прежде всего и подумал. Только опять ничего не выходит. То еще более опасное средство, нежели лечение отца Ифрима. В прежние времена было куда лучше в молдавской земле. Так говорит и мой господин, да и кое-кто из бояр, его приятелей. Украдет, бывало, боярский сын приглянувшуюся ему девку — и все. Вот и мой родитель так поступил: выкрал мою мать и увез ее в лес. Правда, господари гневались, когда умыкали боярских дочерей. Тогда приходили к князю родичи жениха, и он в конце концов смягчался. А вот государь Штефан держится старых законов: ни советы, ни уговоры не помогают. За легкую, как перышко, девчонку — если увезти ее с берегов Серета на берега Бистрицы — можно поплатиться головой. Добро бы еще отсекли голову одному моему господину. Сразу бы не стало у него забот и недугов. Да, видишь ли, меня тоже могут сгноить в соляных копях, чтобы я уже на земле познал адские муки.
— Кто бы это мог быть? Кто? Я насчет твоего господина.
— Карагац! Карагац! — оповестила сорока.
А в это время господин тот подъезжал к кринице верхом на коне. Ехал он из города. То был действительно видный черноусый боярский сын в епанче из красного сукна, перекинутой на левое плечо и прихваченной у шеи золотой застежкой. Правой рукой он подбоченивался. На ногах у него красовались сафьяновые красные сапожки с серебряными шпорами, на голове — кунья кушма с черным журавлиным пером. Лицо у него было смуглое, круглощекое, глаза бархатные, черные.
Сорока, весело вереща, пролетела над ним. Но хмурый всадник, погрузившись в свои думы, не обратил на нее внимания.
— Она назвала его по имени, — шепнул монах служителю. — Это житничер Никулэеш.
— Кто же не знает моего хозяина? — гордо ответил служитель.
Монах смиренно поклонился и отошел. Молодой боярин равнодушно скользнул по нему взглядом.
— Дрэгич, ступай за конем, — нетерпеливо проговорил он, останавливая каракового жеребца.
Служитель кинулся бежать к опушке дубравы, где был привязан его конь. Боярин пришпорил скакуна и последовал за ним.
— Опять зря старался. Лучше было бы сделать так, как я сперва решил, и не слушаться твоих глупых советов. Во все церкви заглядывал — нет ее нигде.
— А потом, батюшка, ты пошел и покушал, а я тут голодал.
— Ничего, когда господин ест, слуга должен быть сыт. Торопись. И не задерживайся по харчевням. Узнай, отчего она не приехала в это воскресенье. Мук, подобных моим, и врагу не пожелаю. Хоть бы издали увидеть ее.
Прислушиваясь к словам боярина, благочестивый Стратоник еще лучше понял смысл сорочьего верещания. Затем он поплелся вниз по каменистой тропке и, разглядев вдали колокольни княжеских церквей, украшавших славный стольный город, стал называть их одну за другой.
С той стороны, где виднелись колокольни и башни, приближались, низко летя над землей, золотистые щурки. Монах сразу разобрал голос этих птиц в зелено-голубом оперении. Они призывали дождь со стороны гор, на гребнях которых уже клубились громады туч. Бормоча понятные одному ему слова, блаженный ускорил шаг, подгоняемый жарким солнцем, и вскоре очутился на извилистых улочках Сучавы. Великий логофэт Тома совсем недавно выстроил себе новые палаты в нижней части города, поблизости от крепости. Около теремов с просторными галереями под широкой драночной стрехой тянулся длинный ряд людских служб — одни для холопов его милости боярина, другие для писцов и дьяков, которые нужны были в канцелярии логофэта. Усадьбу окружал высокий тын. Сводчатые крытые деревянные ворота делились на две части. В одну — более широкую — въезжали боярские колымаги и всадники, в другую входили пешеходы.
Чернец прошмыгнул в людскую, затем на кухню. Слуг в людской оказалось мало. На кухне он задержался ненадолго. Запахи яств не волновали его тщедушной плоти. Повара отдыхали. Боярский пир подходил к концу. Сладкие пироги и печенье уже отнесли в женские покои. Больше всего приготовлено было этих пирогов, ибо сам логофэт был на княжеской трапезе в крепости, а женское сословие, рассуждал Стратоник, ест мало, потому что много говорит. Собравшись в покое роженицы Аглаи, дочери логофэта и боярыни, наверное, обнаружили, что не наелись, и тут же послали слуг за сладкими заедками, коих повара всегда стараются наготовить вдоволь. И теперь женщины без устали грызут всякие сласти.
Когда мужчины собираются на свои советы, женщины едят отдельно. Так давно заведено в молдавской стороне, ибо мужчины молчат. Если и заговорят, так толкуют о своих распрях и государственных тайнах. Оттого-то женщины и собираются всегда отдельно, — надо же им разобрать и обсудить все, что делается на белом свете.
Боярыня Аглая, родившая мужу девятифунтового младенца, высоко возлежала на перинах и улыбалась женщинам, собравшимся вокруг. Между тем кормилица-рабыня убаюкивала ребенка в тенистом уголке, покачивая зыбку. Похожая на широкие санки, зыбка громко стучала полозьями о дощатый пол.
Боярыни, расположившись на стульях и диванах, без умолку переговаривались вполголоса. Младенец дремал, убаюканный покачиванием и нашептанными наговорами. Изредка он вздрагивал, и тогда кормилица-цыганка, наклонившись над ним, давала ему грудь.
В женском собрании восседали старшие женщины семьи логофэта: матушка боярина и его теща. Обе сморщенные и согбенные, они поглядывали украдкой друг на друга столь же враждебно, как и пятьдесят лет назад, в пору княжения Александру-водэ Старого. Жена логофэта давно оставила сей мир «от великого счастья, подаренного ей любимым муженьком», — тайно вздыхала теща логофэта, княгиня Маргита Дэнуцянка. Еще были на том сборище двоюродные сестры, золовки и племянницы — числом двенадцать, а всего со старухами — четырнадцать женщин. Роженица, пригожая, улыбчивая, во цвете лет, была пятнадцатой.
Наряды молдавских боярынь в ту пору были темнее и скромнее ляшских. Именитой боярыне не полагалось выходить простоволосой. И поэтому гостьи носили шелковые повязки, охватывавшие волосы ото лба до ушей и затылка. Самые молодые носили большие серьги — единственное сверкающее украшение. Широкие сборчатые юбки ниспадали до полу. Изредка выглядывал носочек туфельки, — в присутствии мужчины такая вольность была бы просто невозможной. Молдавские боярыни не могли представить себе иных нарядов и иных понятий о приличии, нежели те, что достались в наследство от стародавних времен. Любое новшество предвещало, казалось им, светопреставление, и сурово ими осуждалось. Четыре года шли в Сучаве пересуды о некоей Кандакии, супруге второразрядного боярина, которая щеголяла в ляшских побрякушках. Гнев высокородных боярынь не знал пределов, когда мужчины осмеливались любоваться этой чужеземкой, прибывшей в Верхнюю Молдову чуть ли не с того света, из самого Бырлада. Она тут же была присуждена к самому тяжкому наказанию. Никто не должен был произносить ее имени. Однако рабыни-цыганки тайком шушукались, что самые гордые боярыни примеряют теперь в своих горницах чужеземные уборы, ибо они уверены, что пресловутой красотой своей супруга Кристи Черного обязана лишь искусным нарядам.
Собравшиеся боярыни во всем придерживались старины. И в свадьбах, крестинах, похоронах издревле соблюдались установленные обряды и обычаи — и к ним ничего нельзя были ни прибавить, ни убавить.
Например, непременно полагалось, чтобы вокруг роженицы сидело немалое число боярынь. А ей надлежало возлежать на мягких перинах и быть туго затянутой широким шерстяным поясом. Надлежало ей отведать любое лакомое подношение посетительниц, хвалить его и восторгаться всеми прочими дарами, будь то одежда либо украшения. И внимательно слушать советы старух насчет детских хвороб, которым несть числа. Самая страшная из них — родимчик. Однако наиболее хлопотна для матерей детская болезнь, именуемая плаксой.
— Пришел кособокий инок, — робко подойдя, шепнула кормилица, не смея поднять глаза на славных боярынь. — Благочестивый Стратоник мастер писать молитвы от плаксы.
— Что ж, не худо бы достать молитву от плаксы, — высказала свое мнение княгиня Маргита, поджимая губы. — Покойная родительница твоя не сделала этого, — продолжал она, поворачиваясь к роженице, — и вдоволь наслушалась твоего крика. С двух недель ты начала криком кричать, и весь дом не знал покоя.
Рабыня прошлепала босыми ногами к двери. Повернувшись, она сообщила:
— Инок говорит, что идет прямо из крепости. И сумятица же там была, когда земля затряслась!
Так пусть же отец Стратоник немедля пожалует и поведает боярыням о случившемся в крепости. Там, сказывают, обрушилось что-то, а из недр земных доносился колокольный звон. Да еще, сказывают, серой запахло, прямо дух захватывало. Знать, не к добру все это. Послушаем, что рассказывает чернец. Говори, говори поскорей, отец Стратоник, что там разрушилось и очень ли испугались люди?
— Как тут не испугаться! — признался монах, смиренно кланяясь почтенному собранию. — А что касается молитвы от плаксы, то я могу сейчас же написать ее. Как нарекли младенца?
— Нягу. Только оставь это. Отвечай, что тебя спрашивают.
Боярыни с новым усердием захрустели печеньем.
— Этой молитве, — продолжал монах, словно не слышал ни левым, ни правым ухом, — научил меня один грек. — Сам же он прочитал ее на мраморной плите у гроба господня. Очень пользительная молитва для младенцев: она призывает к ним покой косуль и медведей, волков и птиц, обитающих в глуши лесной, всех тварей, спящих живым сном, и отгоняет покой земли и скал, ибо в нем великая опасность.
— Что же сказал государь? Насчет землетрясения.
— Ничего он не сказал. Только побранил ратников за то, что заробели.
— А бояре?
— Именитые бояре тоже перепугались, не хуже холопов.
— Быть того не может!
— Что ж, ваши светлости, можете не верить. Вы-то небось в это время пели и смеялись.
— Какое там! Это же сила божья! Мы кричали что есть мочи и выбежали на улицу, позабыв о роженице и младенце.
— Правда, роженице и младенцу ничего не угрожало — ибо они были под защитой пресвятой богоматери. А какая башня обрушилась? Какой колокол гудел в недрах земли?
— Ничего не обрушилось! Посыпались камни с башни Небуйсы. И никакие колокола не гудели в глубинах, а громыхал гром, как и полагается при проявлении мощи творца небесного. Хорошо, что все сущее познало страх. Пусть люди вспомнят, что спесь ни к чему путному не приводит. А дело то в том, что поизносились подпорки земли и повелел творец своему слуге сменить их. Слуга всевышнего, дьявол — тьфу, с нами крестная сила! — проделал эту работенку в самый полдень. Переменил он сгнившие подпорки, и земля дважды поколебалась. Только беда-то в том, что Илья Пророк из иудеев и не очень-то сведущ в хозяйских делах: опять начнет гоняться за Вельзевулом с огненным хлыстом. На горах уже клубятся тучи — скоро гром загремит. К вечеру польет дождь. Что же, смиренному Стратонику можно написать молитву от плаксы?
— Пусть пишет. Может, оно так и было, и колокола не звонили. Хватит того, что в недрах земли гремел гром. Если уж на то пошло, так это знаменье поважнее других. Сказать бы всю правду, да нельзя. Кое-что открыть бы можно, да ушей чужих стало много. С некоторых пор все пошло кувырком в нашей стране. Почему, к примеру, дозволено какому-то пришельцу-богачу зазнаваться и унижать всем известного родовитого, молодого и пригожего боярина?
— Можно и ему написать молитву от плаксы, — пробормотал Стратоник.
Княгини переглянулись и посмеялись над скудоумием чернеца.
Вошла рабыня и шепнула новость.
— О волках речь, а волчицы навстречь, — усмехнулась боярыня Цура, жена Моцока. — Русинки пожаловали.
— А, русинки!
Стратоник тоже повернул голову и увидел пышную супругу боярина Яцко Худича. Такой гордой осанки, такой плавной походки — поискать! А вот белокурая Марушка — дочь Худича, была воплощением робости, да еще такая тоненькая, мелкими шажками выступает. Словно напуганная чем-то. Только изредка кинет по сторонам быстрый взгляд. Будь она подороднее, размышляли боярыни, так была бы недурна. Непонятно, как может видный мужчина заглядываться на эдакую букашку?
Вечером, в девятом часу, хлынул дождь. Тучи, подгоняемые ветром, низко ползли над горами, стало темным-темно, и из черной толщи облаков низверглись в долину огненные стрелы молний. Где-то в невидимых заоблачных высях величественно гремел гром, словно отзвук недавнего подземного гула. Ветер неистово выл, проносясь сквозь бойницы и узкие башенные окна. Дозорные стояли в нишах, под косыми струями дожди. В княжеских покоях зажгли пасхальные свечи. Владыка Амфилохие, пройдя в часовню, сам проделал то, что положено делать служке: возжег свечи перед ликами святых, затем подсел к аналою рядом с княжьим местом, тихо шепча слова вечерней молитвы.
Он ждал господаря. Знал: Штефан не замедлит явиться. Однако князя опередила княгиня Кяжна. Войдя в часовню в скорбном одеянии, она смиренно села слева у стены и, облокотившись на ручку кресла, застыла в немой печали. Казалось, она внемлет молитвенному шепоту, но на самом деле, как всегда в подобных случаях, она сосредоточенно думала о долгой череде несчастий, выпавших на ее долю.
Вошел князь, она даже не шелохнулась. Амфилохие умолк лишь на мгновенье. Как только господин его опустился в кресло с гербом на спинке, архимандрит поклонился, прижав левую руку к сердцу. Голос его еще звучал некоторое время под каменными сводами, пока он торопливо заканчивал молитвы. Сквозь марево свечных огней недвижно глядели на князя святые угодники.
Наконец Амфилохие умолк и застыл в задумчивости, подобный одному из темнолицых изможденных святителей, окружавших его. Со двора еле слышно доносился шум дождя.
— Отец Амфилохие, — проговорил князь вполголоса. — Я должен исповедаться перед тобой. Ныне душа моя содрогнулась перед могуществом Саваофа.
— Все мы как листья в бурю, — прошептал архимандрит. — Но всевышний охраняет своих избранников, дабы исполнили они в земной жизни свой священный обет.
Штефан опустил голову.
— Отец Амфилохие, обет мой, данный господу Иисусу Христу и пречистой деве, я уже отчасти исполнил. Одни обители построены, другие возводятся. Третьи будут построены. Измаильтяне, захватив Царьград, осквернили священные храмы, обратили их в мечети. Господь допустил сие поругание, карая греков за их распутство. Царьградцы давно не признавали ни господа, ни своего царя. А без этих двух основ царству не быть. Басурманы сокрушили Византию, и церковь Христова лишилась множества своих жемчужин. Там, где христиане на радость сердцам своим славили Иисуса, теперь идольское капище. Может, преуспел бы я больше, но страна была разграблена и обобрана злодеями. Я старался по мере сил своих крепить на нашей земле твердыню веры, дабы хотя отчасти возместить царьградскую утрату.
— Светлый государь, это тебе зачтется на Страшном суде.
— Сделано еще мало, отче.
— Верно, господин мой. А потому тайное свое решение, ведомое мне, смиренному, надобно тебе не мешкая исполнить.
— Ты думаешь, отче, что таков смысл знаменья, ниспосланного мне сегодня?
— Светлый князь, только маловеры могли бы думать иначе. День за днем восходит и заходит солнце, отмечая течение времени. Всевышний ждет от нас достойных деяний.
— Уже недолго осталось, отче. Ты постиг самую мою сокровенную думу. Уже два года готова моя рать. Жду, пока по уговору двинутся князья и кесари. Без их поддержки невмочь мне выступить. В те времена, когда из Франкского государства и пределов Италии отправились крестоносцы на защиту гроба господня, отовсюду на помощь к ним стекалось христианское воинство. Крепости агарян пали, и гроб господень был освобожден. Так и теперь: для поддержания великого дела нужны золото и железо. Слова и обещания ни к чему не приводят, если не поддержаны они ратной силой. На свете немало королей и кесарей. Мощь их обращается в слабость, когда находит на них затмение, и они перестают понимать, зачем восходит и заходит солнце, как ты сейчас сказал. Это смерды заняты только малым житьишком своим. Князья должны думать о другом. Кто не видит грозной силы измаильтян, тот не князь, не кесарь. Кто не жертвует собою ради святой веры, тот недостоин повелевать народами. Он хуже самого низкого смерда.
Штефан умолк. Поднявшись, с тяжким вздохом перешел на левую сторону часовни и преклонил колена перед образом пречистой. Возбуждение и гнев, томившие его, постепенно утихли.
— Давным-давно, когда я был нищим скитальцем, — заговорил он, пристально вглядываясь в туманную даль минувшего, — мы с моим отцом Богданом Мушатом сделали однажды привал на берегу моря. Государь дал мне, несмышленому отроку, много полезных наставлений. Должно быть, бог открыл ему, что умрет насильственной смертью, и потому он повел меня в глинобитную церковку, построенную в тех пустынных местах, по которым мы скитались. Монах отслужил обедню, после чего родитель мой повелел мне преклонить колена и связал меня страшной клятвой. «Когда ты станешь господином отчины и дедины своей, — сказал отец мне, — помни, что жить тебе не вечно. В первый же день воздай хвалу Христу, а во второй обнажи меч. Ибо такова господня воля, воздвигшая Молдавское княжество».
— Государь, — молвил с легкой печалью в голосе архимандрит, — все это ты уже говорил мне, грешному, на исповедях. И я, не переставая, денно и нощно молился о ниспослании тебе победы. Господь благословляет дело, задуманное тобой. Прежде чем обрушиться на измаильтян, меч твой поразил тех жалких людишек, что не поняли исконного назначения этой земли и погрязли в разврате. Попы князя молдавского чтили одни лишь праздники; бояре князя молдавского брали дань с купцов, обирали народ, бражничали сверх меры, уводили жен и дочерей честных христиан. Ты, государь, мечом утвердил в Молдове крепкий закон, и душа моя возрадовалась. Ибо для того издревле поставлены князья, как ты изволил тут говорить. До нынешнего дня я думал, что мне говорить об этом не следует. Нынче же думаю — снят с меня запрет. И потому смиренно прошу выслушать меня. Пятнадцатилетним отроком я состоял в Сучавской митрополии. И был служкой в этой часовне. Позднее мой владыка отправил меня в Царьград в учение. А в те годы, о коих говорю, я видел господаря Александру Доброго на смертном одре. К нему вошел для совершения таинства причастия преосвященный митрополит Георгий, и вслед за ним со святыми дарами вошел и я. В палате не было никого, кроме древнего монаха, схимника по виду. Помню, был он подпоясан лыком и обут в постолы из кабаньей неочищенной шкуры. Запрятав руки в рукава рясы, он стоял, склонившись над государем. Борода доходила ему до колен. Глаз под нависшими бровями нельзя было различить. Отроков выслали из палаты. Бояр попросили оставить государя наедине со схимником. Войдя, я понял, какое дано повеление, и было отступил к двери. Но схимник обернулся ко мне, выпростал ладонь, из рукава и сделал мне знак, чтобы я остался.
— Да будет чистый отрок свидетелем, — сказал он. — Пусть услышит, запомнит и молчит, покуда господь не повелит ему заговорить. Ты уходишь, князь, в безбурную гавань, где нет земных воспоминаний, и скоро умолкнешь навеки. Я волю молчать и попу твоему (так назвал он митрополита). Впрочем, и ему недолго осталось жить; скоро последует за тобой. Пришел я потому, что прислали за мною в горы двух гонцов твоих, княже. Должно быть, ты хочешь услышать от меня, что будет завтра во владениях твоих. Покуда были у тебя силы, ты забывал об одиноких схимниках, что живут в горах. А ведь они благословили первых князей Молдовы. Теперь ты вспомнил о них. А я уже давно приглядываюсь к тебе, княже, и в моих видениях мне открываются один беды. О, Александру-водэ, ты забыл в своей гордыне и сытости, зачем вы божьим промыслом поставлены, зачем дано вам владеть сей землей. Ведь первый князь, Драгош, и второй, Богдан, были связаны великой клятвой и у них обоих на правом плече стояло огненное клеймо. И посланы они были сюда, в далекий край предгорья, защиты ради христианства.
Государь Александру-водэ сделал знак, что хочет говорить.
— Да смилуется творец над моей душой, — проговорил он. — Если я в чем повинен, отпустите мне грехи мои, освободите от вечной кары. И еще хочу знать, что будет после меня.
Отшельник не ответил, выжидая, чтобы митрополит дал умирающему князю отпущение грехов и причастил его.
Государь еще дышал. Он устремил взгляд на схимника.
— О душа, отойди в мир забвения, — произнес старец.
Александру-водэ сомкнул веки и испустил дух.
У меня сердце колотилось от страха. Владыка митрополит, ослабев, опустился в кресло у изножия постели.
— Александру-водэ, — продолжал отшельник, кладя руку на лоб усопшего, — после тебя настанет в стране брань междоусобная, и люди забудут бога. А когда совершится сия кара и улягутся бури и неурядицы, из туч покажется молодой зубр, дышащий пламенем. И рога свои он обратит на восток.
Архимандрит замолк, тяжело дыша, как после трудного восхождения на гору.
— А дальше что? — спросил князь Штефан.
— Это все, государь. Конец доскажет само небо.
— Что стало с провидцем?
— Вернулся в свою пустыню. Никто больше не призывал его. А он по своей воле больше не спускался к людям. А над страной действительно пронеслись одно за другим бедствия, — столько, сколько было казней египетских.
— Жив ли еще старец?
— Нет, государь. С той поры минуло сорок лет. Но слышал я, что в той же глухомани обретается теперь его ученик.
— Он тоже ясновидец?
— Тоже. Такой уж дар у него, ибо избран господом. Уразумев все тайны и постигнув смысл жизни и смерти и ход небесных светил, он может заглянуть в будущее. Вот он и провидит.
— А ведомо ли тебе, где он обретается? Увидеть бы его.
— Государь, узнал я от твоего старого служителя Некифора Кэлимана, что отшельник жив, но открыть, где он живет, старшина не осмелился. Судя по словам двух его сынов, людей крепких духом, но не сильных разумом, можно напасть на его след в горной глуши под Кэлиманом, либо в пещере, искусно скрытой в теснинах Чахлэу. Если повелишь, государь, могу разведать место и путь к нему.
Князь махнул рукой у виска, словно хотел отогнать надоедливую муху. Некоторое время он стоял, нахмурив брови, потом очнулся.
— Ступай за мной, отец Амфилохие, — сказал он.
Монах закрыл молитвенник, но не погасил свечей. Господарь направился к креслу княжны Кяжны.
— Не ходи! — шепнула она, глядя на него расширенными от страха глазами. Затем, покинув свое кресло, преклонила колени перед иконой божьей матери.
Архимандрит последовал за князем. Штефан был в бархатной одежде, но не опоясан саблей. Шпоры его позвякивали на плитах галереи. Отроки, стоявшие у дверей часовни, подняли факелы, освещая путь. На дворе по-прежнему бушевала буря. Князь направился в гридницу, где принимал самых приближенных советников и где диктовал дьякам грамоты — по-латыни в Польшу и Трансильванию и на молдавском — пыркэлабам крепостей. В комнате был диван, покрытый коврами, а над ним на стене висело оружие. Кресло князя стояло у низкого столика черного дерева с перламутровыми инкрустациями. В стороне поставлены были столики для писцов. На восточной стене висел серебряный складень с лампадой. Этот складень, сработанный кафскими серебряниками и освященный игуменом Варлаамом в Зографской обители, сопровождал господаря в походах и на войсковых станах.
Войдя в свою тайную гридницу, князь остался стоять. Амфилохие Шендря прикрыл дверь. Шаги отроков затихли в отдалении. Стражи дважды ударили об пол древком пики в знак того, что они на своих местах.
— Ты говорил, святой отец, что мог бы разведать путь и место?
— Если ты повелишь, государь…
— Не велю, а прошу, — улыбнулся князь. — Ведь над подобными тайнами не властен человек.
— Я давно дожидаюсь этого часа, дабы сказать тебе, господарь, что, по стародавнему обычаю, ты сам должен отправиться туда.
— Кто же они, эти провидцы, отче?
— Никто не знает, государь. Судя по речи того старца, коего я увидел в юности, они жители наших гор. Говорил он тогда, как наши пастухи, но плавно и без суровости. Старые гуртоправы и хозяева отар, угоняющие раз в год овец на горные пастбища, должно быть, знают больше об этих схимниках, однако пуще смерти боятся говорить. Из слов старшины Некифора я понял, что старцы — княжеского рода. Одни в том роду стали князьями и воителями, другие сделались пустынниками.
— Они христиане, как и мы?
— Христиане, государь. Иначе и быть не может. Но ведома им и другая — древняя наука. Теперь я вспоминаю, что старец тот не приложился к руке митрополита и назвал его не так, как подобает.
— Как бы там ни было, отец Амфилохие, но после всего, что ты сказал, я должен увидеть его.
— Неизвестно, государь, можно ли заставить его говорить. Схимники порой бывают злы и строптивы. Хотел бы я порасспросить его кое о чем, чтобы читать мне мысли всех твоих сановников и бояр, и малых и великих.
— Вижу, ты оказался прав, святой отец Амфилохие. Что до меня, то всех, кто стоит рядом со мной и кто ест мой хлеб либо удостоен моей милости, я считал людьми верными и бесхитростными. Я открыл им свою душу, пригрел у сердца. А из них иные продали меня, как Иуда продал Христа.
— Я рад, государь, что в нужный час ты явил свой праведный гнев. Ты сам говорил, что смерду ложь всегда надо прощать. За воровство его наказать можно, но жизнь ему оставляют. Но если боярин, который сподобился всех радостей жизни, повинен в несправедливости, лукавстве и лжи, то карать его надо только мечом. Слушая тогда схимника, я понял, что повелителей народов ждет столь же суровое наказание, если они властвуют неправедно и не хранят чистоты душевной. Только суд над ними творит вседержитель, и меч его куда страшнее. Ты, государь, устанавливаешь на нашей земле законы во имя Христовой веры и потому не можешь позволить себе мягкосердия. Как не позволяешь себе слабости и в отношении родного сына.
Князь горько рассмеялся.
— Ты так думаешь, святой отец? А я частенько замечаю, что проявляю слабость — прощаю иные проступки Александру-водэ. Я вижу, отче, речь твоя нелицеприятна и резка. Уж не узнал ли ты еще что-нибудь о поведении княжича?
— Пока нет, государь. В Романе, куда ты изволил отправить его, у него стал добрым советчиком преосвященный владыка Тарасий. Или ты думаешь повести его к схимнику?
— Тот, кто читает мысли людей, тоже провидец, — улыбнулся господарь. — А ты, отче, полагаешь, что еще не настал для этого срок?
Амфилохие Шендря не решился ответить. Штефан печально вздохнул.
— Немало грехов и на моей душе, — начал он опять.
— Все в прошлом, государь.
— Я предал смерти родного брата моего отца.
— Тяжкой ошибкой было бы проявить нерешительность, государь. Все священники и монахи во всех обителях Молдовы молились, чтобы господь простил тебе эту казнь. Владыка Феоктист дал тебе отпущение. Угоден будет богу и строгий пост, который ты на себя наложил на девять лет — по пятницам, в день, когда казнен был Арон-водэ. Я все эти годы слезно взываю в своих молитвах к пресвятой богоматери, моля ее заступничества перед всевышним. Ты предстанешь пред вечным судной с чистой душою, государь.
Князь опустил голову:
— И все же я предстану со страхом и робостью, когда пробьет мой час. Уповаю, что вечный судия, восседающий на престоле своем в сиянии света и проникающий взором в души, словно сквозь прозрачный хрусталь, рассудит милостиво и скажет: «Плоть эта сотворена моим изволением, сердце мною взлелеяно. Это слуга мой Штефан, и грешил он во имя утверждения правды божьей в отчине и дедине своей. Он искоренял лихих разбойников, карал врагов, ускорял конец изменников. Все это он делал во славу божью, ради усиления верного мне воинства».
— Твои мысли о Страшном суде, государь, кажутся мне верными, — улыбнулся архимандрит.
— И все же надобно послушать тех, кто мудрее нас. Выведай место, отче. Я поеду к схимнику.
— Будь по-твоему, государь.
Князь заходил по горнице, от дверей к иконостасу. Потом остановился. И снова махнул рукой у виска, будто отгонял, как назойливых мух, сомнения и тревоги.
— Отец Амфилохие, — сказал он, — сегодняшнее знаменье повергло меня в великую тревогу. Спаси тебя бог за все, что ты рассказал мне, как истинный византийский наставник. Я воспрянул духом. А ведь сегодня я видел немало нахмуренных лбов и мутных глаз. Слушай, отче. Подлые нравы старых бояр подобны застарелым ранам: они с трудом исцеляются либо оставляют неизгладимые шрамы. Иногда я думаю, что надо все обновить. Нужен новый дом.
— Нужны молодые бояре и сановники, государь. Из тех, что выросли в верности тебе и страхе пред тобой. Вознося молодых, ты готовишь смелых воинов, и они пойдут вперед без оглядки. Ты и в этом преуспел, государь.
— Спасибо, друг, И все же исповедь моя не закончена. Ведомо тебе, что повинен я и в других прегрешениях, и будут они, словно всякая нечисть, вползать на чашу весов. Подлая плоть моя привержена вину и любострастию.
— Отпущен будет тебе этот грех, государь. За все твои высокие деяния. Ты человек, и все человеческое не чуждо тебе. Да и природа молдаван такова. Коли поразмыслить, так и эта грешная услада — от господа, в утешенье за вражду, окружающую людей, за горести и бури безвременья, за разбой, чинимый турками и татарами. Так пусть хоть вином да пригожими женщинами услаждаются, бедняги. Все бы ничего, кабы не лживость да несправедливость жителей сей страны. Оттого и хороши твои суровые установления: «Забавы прощаю, ложь караю». Ты это верно сказал, государь, и многие прислушались к твоим словам. Но вот старикам показалось, что ты слишком туго натянул поводья. Старого коня учить — что мертвого лечить. А молодой слушается поводьев.
Князь уселся наконец в кресло, ища отдыха скорее для души, нежели для тела. Прищурившись, Амфилохие внимательно разглядывал его, как смотрят на больного, только что перенесшего приступ лихорадки.
— Вели, государь, готовить свадебный поезд. С божьей помощью царевна Мария явится в срок. Она прибудет четырнадцатого сентября, в день твоего рождения.
— Ты полагаешь, отче, что она не опоздает? И ждешь ее с великим нетерпением? — улыбнулся князь.
— Не опоздает, государь. В эту пору вещая птица алкион выводит птенцов в морских скалах, и бурям пути заказаны. Все мы желаем иметь княгиню царского рода. Ее приданое — не пустынные скалы Мангупа, а Царьград.
Князь задумчиво смотрел на складень, висевший на стене.
— А прочие дела покамест отложи, государь, — настаивал монах.
— Какие дела?
— В сентябре семнадцатого дня в Васлуе становятся станом полки. А неделю спустя в Бырладе собираются конные полки из Нижней Молдовы.
— То другая свадьба, отец Амфилохие, я готовлю ее четырнадцать лот. Ее откладывать нельзя. Подай мне мой кубок. И прошу тебя, будь мне товарищем, добрый и верный родич мой. Я вижу, дождь все льет и льет. Стало быть, в этот вечер все жители Молдовы радуются и веселятся.
Сыновья старшины Кэлимана недолго оставались в крепости. Найдя коней и подтянув подпруги, они вывели их из укрытия. Кони были косматые, с длинными хвостами и густой челкой, нависшей на глаза. Масти они были смешанной — ни каурые, ни гнедые. Они казались слишком низкорослыми для своих хозяев. Прочно усевшись в высокие деревянные седла, подбитые плоскими подушечками, которые Онофрей и Самойлэ на ночных привалах клали под голову, выехав из ворот крепости и вдохнув запахи ветра, братья направились к реке Молдове, держа путь в сторону города Баи. Длинные ноги были всунуты, по обычаю степняков, в очень короткие стремена, чтоб можно было при надобности привстать и оглядеть даль. Впрочем, и гнедо-каурые лошадки с длинными мордами и крутыми лбами тоже были родом из степей Монголии. Не очень скорые в беге, эти кони могли идти без устали семь перегонов. Голод и жажда не страшны таким коням. Зимой защитой от холода служат им лохматая шерсть да густые, взвиваемые ветром гривы.
Очутившись на просторе, всадники молча обменялись взглядом, не осмеливаясь еще заговорить. Они были встревожены шумом и сумятицей, поднявшимися в крепости при землетрясении, но еще больше тяготила их тайна грамоты, запрятанной в сумке Онофрея.
Сперва архимандрит долго оглядывал их, внимательно и сердито, с ног до головы, а затем без дальних слов взял в руки гусиное перо, срезанное в виде стрелы, и обмакнул его во что-то черное, вроде дегтя. Вытащив перо из дегтя, он ткнул бумагу и исцарапал ее угловатыми знаками, делая при этом какие-то грозные движения. Остановившись, он опять поглядел на них. И снова ткнул пером в бумагу. Наконец, отложив перо, он свернул лист, оглядывая охотников из-под насупленных бровей. Потом, вдавливая перстневую печать в красный воск, пробормотал невнятно: — Добро!
А что доброго может быть в такой грамоте, да еще закрытой и запечатанной? Ничего доброго. Это ведь государево повеление, и в нем может оказаться столько неприятностей, что и света белого не взвидишь. Любой сановник, пусть самый великий, меняется в лице, стоит ему получить написанный и запечатанный приказ. Поцеловав печать, он торопится вскрыть грамоту, после чего либо светлеет лицом, либо чернеет, как от яда.
— К вечеру беспременно дождь польет, — пробормотал Самойлэ, глядя в сторону далеких гор.
— Беспременно, — кивнул Онофрей. — По горе Халэука волокутся клубы мглы. Но мы через три часа будем у святой обители, а там уже все нипочем. Оттуда рукой подать.
— Заглянем к отцу Никодиму?
— Заглянем, отчего же…
К тому времени они уже скакали по Нимирченскому шляху Меж рощами, опаленными засухой, тянулись пустынные луга. Был праздничный день, и в поле не видно было ни души. Ветер жужжал в зарослях чертополоха, покачивая красными его шишками. Скворцы взлетали и опускались в косом полете огромными стаями, подобными клубам дыма. Позади, будто выступая из воды, виднелись башни господаревой крепости. Города совсем не было видно, он словно потонул в тумане.
Самойлэ Кэлиман, более живой и нетерпеливый, чем его брат, снова заговорил, стараясь скрыть томившую его тревогу:
— А когда он сказал, что приедет новая княгиня?
— Кто сказал? Я не слышал, чтобы кто-то об этом говорил. Просто служители болтали. Ты же и сам был при этом.
— Был. Говорили, на воздвиженье приедет. К той поре придется нам еще раз привезти сюда дичь и рыбу.
— Будет на то господня воля, привезем. Не будет — не привезем.
— Кто его знает! — вздохнул Самойлэ.
Онофрей поравнялся с братом и, передвинув сумку с левого бока, начал рыться в ней.
— Возьми-ка, братец, повези ее ты. Не знаю, что в ней такого, только тяжелая она, как камень.
— Ладно, давай сюда.
Самойлэ взял грамоту и взносил ее на ладони. Она показалась ему легкой. Он осторожно опустил ее в свою суму, и они двинулись вперед. На вершине холма, с которого виднелся Большой Шомузский пруд, он тоже почувствовал, как тяжелеет его ноша. Нечистое, видать, дело. А ведь грамоту составлял святой отец, архимандрит.
— Я так думаю: не может того быть, чтобы при дворе государя жил продавший душу архимандрит, — решительно проговорил Самойлэ. — А все-таки и мне сдастся, что она тяжелеет.
— Кто она?
— Грамота.
— Так я же тебе о том и толкую, братец Самойлэ. Оттого и пришло мне на ум, что нам надо заехать к отцу Никодиму. А что до архимандрита, так я глядел на него во все в глаза, а не видел каких-либо примет того, другого.
«Другим» был тот, чье имя они не смели произнести. Перекрестившись, охотники погнали лошадей. Их длинные тени скользили впереди на неспокойной глади пруда. Они спустились в Рэдэшенский овраг, поднялись на холм Хорбазы и с вершины увидели русло Молдовы. Тут и сделали привал.
Решив делить пополам все тяготы порученного им дела и не смея вынуть грамоту, они просто обменялись сумками. Договорились, что, переправившись через Молдову и свернув на тропку, ведущую к горе Плешу, они опять произведут обмен. Солнце скрылось за грядой туч. Резкими порывами задул холодный ветер.
Вершину Плешу окутали туманы. Кони резво поднимались в гору, стуча по камням некованными копытами. Еловая пуща шумела, словно горный поток. На пути им встретилось стадо ланей во главе с оленем. Они недвижно стояли на краю поляны, прислушиваясь к лесному шуму. Только когда неправдоподобно большие фигуры всадников очутились в пяти шагах от стада, олень фыркнул, тряхнул ветвистыми рогами и, прыгнув в сторону, исчез. Лани стремительно кинулись за ним.
После четырех часов пути они достигли стен монастыря. Звонили колокола. За речкой Немцишор в горах лил дождь. До вечера было еще далеко.
Речка совсем обмелела. Братья переправились вброд, там, где скудные воды уходили под землю, — на поверхность вода выходила гораздо ниже. Спеша под косыми струями дождя, настигшего их, они подъехали к келье отца Никодима.
— Может, застанем тут и Ионуца Черного, — заметил Самойлэ.
Онофрей развеселился, как человек, достигший наконец желанной гавани.
— Был бы ты потолковей, братец Самойлэ, да подсчитал бы на пальцах, — ответил он, — так не говорил бы таких слов. Сам знаешь, что еще не настала для него свободная неделя.
— Знаю. Но может же случиться.
— Случиться может одно: что мы не найдем отца Никодима.
— Типун тебе на язык!
Онофрей рассмеялся и хлопнул рукой по сумке.
— Теперь она ужо не кажется мне тяжелой. Опять полегчала.
Брат Герасим, тщедушный послушник, отпер ворота.
— Отец Никодим у себя?
— У себя.
Они спешились и поднялись на крыльцо. Кони сами отправились под навес. Брат Герасим последовал за ними, достал из переметных сумок торбы с ячменем и надел коням на головы. Ослабив обоим подпруги, он похлопывал их по крупу, пока они не ответили тихим ржаньем.
Перекрестившись, по обычаю, на святые образа, сыны старшины затем поклонились благочестивому монаху и, покашливая, уселись рядом на скамье. Это означало, что они желают спросить кое о чем, либо получить совет.
— Говорите, — улыбнулся отец Никодим, подходя к ним. — Что случилось? Беда какая? Вижу по глазам вашим. С отцом что случилось?
— Отец еще крепок, благодарение богу, — заверил его Онофрей. — Кони еще долго будут есть ячмень из его гроба. Сам знаешь, святой отец: вздумалось отцу сделать себе гроб; и пока до поры до времени поднял он его на чердак. А потом, как увидел, что смерть не спешит по его душу, спустил гроб и велел поставить его рядом с яслями в конюшне.
— Знаю. Только думаю, что вы хотите поговорить со мной о другом.
Онофрей почесал затылок. Взяв в руки кушму, лежавшую рядом, он внимательно осмотрел ее.
— Мы, стало быть, едем из государева замка, — произнес он наконец. — Отвезли туда несколько косуль и немного рыбы.
— Там тоже тряслась земля?
— Тоже. Что-то грохнуло в глубине земли. Все струхнули. А мы нет.
— Где уж вам струхнуть. Вас и господня сила не страшит.
Онофрей и Самойлэ застенчиво потупились. Потом Самойлэ объяснил:
— Другое заботит нас, святой отец. Ты как думаешь, батяня Онофрей? Показать или не показать грамоту отцу Никодиму?
— О какой грамоте речь?
— При нас государева грамота, написанная и запечатанная. Написал ее преосвященный архимандрит Амфилохие и приложил к ней государеву печать. И отдал ее нам в руки и повелел немедля доставить нашему пыркэлабу.
— А вы что?
— Едем в Нямецкую крепость. Грамота у нас.
Онофрей осторожно достал из сумки грамоту. Никодим взял ее, повертел в руках и вернул.
— Очень хорошо. Отвезите грамоту вашему пыркэлабу. Что вас тревожит? Или узнали что-нибудь?
— Ничего мы не знаем. Да вот думаем, как бы не было в ней худого.
— Я скажу вам, как надлежит поступить, — улыбнулся отец Никодим, подойдя к ним, и ласково потрепал каждого по голове. — Сперва съешьте хлеба и выпейте по кружке вина. Затем садитесь на коней, скачите прямо в крепость и отдайте грамоту пыркэлабу. А Ионуцу от меня передайте поклон.
В отношении хлеба и вина сыновья Кэлимана поступили в точности, как им велел монах. Что же касается грамоты, то тревога их не улеглась и сомнения остались.
Закутавшись в зипуны, они поскакали к крепости под дождем. Копыта коней разбрызгивали лужи на дороге. Лил частый дождь. Озана катила мутные волны. По мнению старшего, и следовательно более мудрого брата, Онофрея, надо было непременно заехать в отчий дом. У стариков убывают силы, зато обогащается разум. Надо спросить старика.
— Что ж, раз ты так говоришь, заедем, — согласился Самойлэ. — Еще успеем доехать до того, как тушат свечи и запирают ворота.
Старый Кэлиман был дома. Высунувшись наполовину из двери, он глядел на них, удивляясь торопливости, с которой они спешились. Такой прыти он не замечал за своими сынами. Чабаны — народ неторопливый, ум и то у них медлителен. А вот как только станут охотниками да свет повидают, при княжьих дворах побывают, появляется в них какая-то непонятная живость.
— Чур тебя, нечистая сила! Откуда пожаловали, сынки? Неужто успели съездить в замок и уже воротились?
— Съездили и воротились.
— Что ж, добро, коли хорошо съездили. А у меня тут вот какая незадача: с утра разболелся треклятый зуб. Видите, распухла щека. Только я собрался пойти в конюшню, где меня дожидается Шандру-коновал, — а тут вы подъехали. Этот зуб уже болел однажды, а я его тогда не вырвал. Теперь надо непременно вытащить его. Венгр — великий мастер зубы рвать; не успеешь мигнуть, а зуба во рту как не бывало. У вас что, есть ко мне разговор? По глазам вижу.
— Есть разговор, батя.
— Так говорите скорей, покуда боль приутихла. А то скоро опять начнет терзать, Эй, Шандру, погоди чуток! — крикнул он в открытую дверь. Затем вернулся в комнату. — Говорите скорей, а то опять начинается. Уже второй зуб приходится выдергивать. Знать, недолго мне вековать.
— Батя, — поспешил сообщить Самойлэ, — мы везем государеву грамоту.
— Что ж, позовем дьячка, пусть прочитает.
— Велено передать ее в руки пыркэлаба.
— Что же вы тут околачиваетесь? Езжайте к пыркэлабу. Чур тебя, нечистая сила! Идите, сынки, а то сил нет терпеть: ничего не поделаешь, придется обойтись восемнадцатью коренными зубами. Иду, иду! — крикнул он коновалу.
Оставшись один, сыновья старшины переглянулись и, спохватившись, поспешили к коням.
— Так и не добились толку, — подумал вслух Онофрей.
Когда они достигли крепости, в горах шумели потоки, катившие тяжелые камни. По Озане стремительно мчались пенистые волны. Дождь лил непрестанно. Над черной громадой Нямецкой крепости низко нависли тучи. В угасающем свете дня братья поднялись к воротам. Стражи, узнав их, опустили мост.
— Может, пыркэлаба и нет в крепости, — снова подумал вслух Онофрей.
Но служители сообщили, что пыркэлаб в крепости.
— Тогда остается еще только одно, — заметил Самойлэ.
— Что там еще остается? Ничего не остается.
— Остается еще одно: зайти сперва к нашему приятелю. Послушаем, что он нам скажет. А уж потом — будь господня воля.
— Ничего умнее ты сегодня еще не говорил, братец Самойлэ, — заявил Круши-Камень.
Ионуц Черный сидел в комнате со своим татарином. Его каштановые кудри успели отрасти, но были короче и темнее прежнего. И кунья метка у левого виска потемнела, усы стали гуще. Но мужества в лице недоставало: глаза по-прежнему были детскими.
Татарин точил о камень кинжал. Тут же дожидалась очереди сабля Ионуца. Мгла, застилавшая небо, была так непроницаема, что пришлось поставить светец рядом с точильным камнем.
— А вот и наши! — весело проговорил Маленький Ждер, соскакивая с дивана. — Быстро воротились! Отчего бы? Уж не погиб ли кто-нибудь в Сучаве во время землетрясения?
— Нет, — с сожалением ответил Онофрей.
— Что с тобой, милый человек? Уж не стряслось ли что-нибудь в дороге?
— Нет.
— В чем же дело, Самойлэ? Отчего так рычит твой братец? Может, оголодал? Вон тут сало, хлеб, чеснок. Я знаю, это его любимая закуска: положит ломоть сала на ломоть хлеба, а сверху зубчик чеснока. И не успеешь глазом моргнуть, он уже все проглотил. А потом ему хочется пить. А вина у нас нет.
— Ничего, на улице хватит воды, — пробормотал Онофрей.
— Тут какая-то чертовщина. Говори ты, Самойлэ.
Самойлэ сбивчиво поведал о грамоте.
Маленький Ждер спокойно слушал, поочередно разглядывая братьев. Рассказывая, Самойлэ то и дело протягивал руку к сумке, но сдерживался, не решаясь открыть тайны. Татарин, прервав работу, удивленно глядел на них.
— Гм, тут и впрямь что-то неладно, — согласился с улыбкой Ионуц.
Онофрей дважды глотнул, не в силах унять волнения.
— Отец Никодим и батя говорили, что ничего особенного нет.
— Так и говорили?
— Нет. Так я понял. Так понял и Самойлэ.
— Что ж, может, ничего и нет. У турецкого султана есть такой обычай. Как захочет погубить кого-нибудь, он посылает его с грамотой к своему визирю. Тот берет грамоту, вскрывает ее, читает, затем вынимает меч и сносит посланцу голову.
— Что так? — ужаснулись братья.
— Не знаю. Уж не натворили ли вы чего-нибудь в замке?
— Да нет. Только сказали отцу архимандриту, что рыба ударила хвостом.
— Какая рыба? Которую вы поднесли государю?
— Нет. Та, на которой земля стоит. От нее-то и земля всколыхнулась.
— Покажите грамоту.
Онофрей давно ждал этих слов. Достав господареву грамоту, он протянул ее Ионуцу, Тот поднес ее к глазам, потом к носу.
— Это и есть повеление государя?
— Ага.
— Что же вы тут сидите и сказки сказываете про турецкое царство и трясение земли? Пойдемте без промедления к его милости пыркэлабу Луке. Если там написано плохое, пусть снесет мне голову. Надоело жить в этом заточении.
— Мы рассказали отцу архимандриту, как ты тут живешь.
— Оттого-то и чует сердце, что ничего плохого быть не может.
Охотники сразу поверили ему и рассмеялись. Правда, как там ни говори, a в запечатанной грамоте может таиться беда. Об этом все знают: не зря же говорят про обычай турецкого царя. Удивительно, что и невиновные робеют. Доказательством тому Самойлэ и Онофрей. А еще это землетрясение. И дождь вперемежку с космами тумана.
Когда Ионуц рассмеялся, братья приободрились, будто выпили глоток старого вина.
Его милость пыркэлаб Лука Арборе между тем вызвал на поверку ночную смену дозорных. В Нямецкой крепости долгие годы царил покой, но новый пыркэлаб отменил прежние мягкие порядки покойного Албу. Ведь ратники в крепости должны всегда быть наготове. До угрской границы немного часов пути: за одну ночь неприятель может оказаться под стенами. И молодой выученик Штефана неусыпно бодрствовал.
Вошел с поклоном Ионуц. Охотники остановились позади него.
Получив нужные пояснении, пыркэлаб распечатал грамоту. Стражи подняли светильники к его глазам. Содержание грамоты было таково:
«Его милости, честному пыркэлабу Луке, желаем здравия.
Повеление государя Штефана-воеводы. Честный пыркэлаб Нямецкой крепости, по получении сей грамоты, призови к себе Ионуца, сына конюшего Маноле, и вели ему, захватив с собой старшего брата, конюшего Симиона Тимишского, явиться без промедления в Сучавскую крепость со своими слугами и двумя охотниками, Онофреем и Самойлэ. И не поступить вам иначе, а сделать в точности, ибо служители сии нужны государю. Писал архимандрит Амфилохие».
Пыркэлаб снова обратился к началу грамоты и прочел ее вслух. Затем, шагнув к охотникам, спросил:
— Слыхали? Поняли?
Братья, окаменев, стояли по своей ратной привычке, широко расставив ноги. Они ушам своим не верили. Статочное ли это дело, чтоб один царапал бумагу пером в Сучаве, а другой читал в Нямцу? Знаки начертаны гусиной стрелой на бумаге — для глаз, а пыркэлаб выговаривает их вслух. Вот чудо! Удивительнее землетрясения. Понять, что было сказано, они, конечно, поняли. Только надо, чтобы приятель Ионуц подробнее пояснил все дело.
— Слышали и поняли, боярин, — ответил довольно храбро Онофрей. — Оно, конечно, жалко, что придется служить в другом месте…
Парень говорил неправду. Совсем ему было не жалко. Ждер глядел на него и смеялся.
— Жалко, что будете служить государю в Сучаве? Удивляюсь, — сказал боярин пыркэлаб.
— Да что поделаешь? Раз уж так вышло, — вздохнул Самойлэ, глядя в угол.
— Идите, — распорядился пыркэлаб Лука. — Мне нужно поговорить с Ионуцем Черным.
«О чем это он собирается говорить с Ионуцем? — тревожились братья, выходя от пыркэлаба. — Неужто там написано еще что-нибудь?»
Боярин Лука окинул долгим взглядом Ждера и дружелюбно улыбнулся ему, как младшему брату.
— Ионуц, — проговорил он, — радуюсь и вместе с тем печалюсь. Радуюсь оттого, что государь простил тебе твои шалости и призывает к себе. Печалюсь оттого, что расстаюсь с тобой.
Пыркэлаб Лука был еще молод, — всего на восемь лет старше Ионуца Ждера. Круглая борода его была иссиня-черная, глаза полны огня. Среди новых приближенных князя Штефана он выделялся своей удалью и хорошо владел европейским оружием, научившись этому искусству в Кракове. Для грядущих войн государя он держал наготове прямой и тяжелый меч, как у крестоносцев, и умел орудовать им двумя руками.
Ждер не испытывал печали. Он чувствовал, как с него спадает ржавчина и мох, которым оброс, прозябая в крепости.
— Завтра исполнишь повеление, — сказал пыркэлаб и обнял его.
— Честной пыркэлаб, насколько я понял, медлить нельзя. Надобно ехать нынче же ночью, как только договорюсь с Кэлиманами. Заеду за братом моим Симионом и помогу ему собраться в дорогу. С родителями тоже надо повидаться. Да и матушка обрадуется. Если ты не знаешь, кто она, моя матушка, так я могу сказать, это конюшиха Илисафта Ждериха.
— Пусть здравствует, — ответил пыркэлаб Лука, которого немного обидела торопливость Ионуца.
— Однако сразу сесть на коня не удастся, — тут же добавил Маленький Ждер. — Мне с моим татарином еще придется добывать сегодняшний ужин. Двум государевым охотникам потребуется полмеры пшена, не меньше, да еще кое-что вдобавок. Было бы много таких едоков, пожалуй, не хватило бы тогда запасов во всех житницах и каморах государя.
Тридцатого августа на заре Ионуц Ждер выехал из крепости вместе с татарином, велев своим приятелям-охотникам догнать его в пути. Медленно спускаясь к берегу Озаны, он думал, что единственной памятью о прежней поре безумств может служить пегий конек, на котором он едет сейчас. Все прочее ушло безвозвратно. Теперь осталось одно: принять монашеский постриг в какой-нибудь обители. Конечно, если конюшиха Илисафта разгневается, услышав об этом внезапном решении, и всплеснет руками, возводя глаза к образам, или государь повелит ему другое, тогда что ж, придется жить среди мирян. Впрочем, только конюшиха Илисафта и князь Штефан могли бы поверить подобному намерению, ибо на самом деле Ионуц был полон тайного восторга. Вопреки кроткому и смирному облику Маленького Ждера радость его так и рвалась наружу, и он скрывал ее даже от самого себя, чтобы другие не узнали о ней и не отняли ее. Немало времени пришлось ему томиться в бездействии, нагуливая жир. Самое горькое было бы вернуться в эту крепость. Но теперь сомнений быть не могло: грамота государева принесла ему свободу. Вряд ли его вызывали в Сучаву, чтобы тут же отправить обратно в Нямецкую крепость. И даже если его оставят в Сучавском замке, то жить там вольнее, товарищей больше. Вскоре прибудет и новая княгиня. Затем, как он понял из грамоты и как полагал сам пыркэлаб Арборе, князь Штефан призывает к себе на службу и Симиона Ждера. Право же, господарь будто заранее посоветовался с Ионуцем, кого именно выбрать ему в товарищи.
— С батяней Симионом я готов хоть к татарскому хану в зубы. Ничего не побоюсь! — проговорил он и смеясь оглянулся на татарина.
— Как ты сказал, господин? — спросил татарин, пришпорив скакуна и торопя двух других коней, нагруженных вьюками с поклажей Ионуца — его одеждой, оружием, охотничьей снастью. Среди одежд, оружия и охотничьего скарба находился и Пехливан, новая собака Ждера, засунутая в сумку по самую шею.
— Как ты сказал, господин?
— Я сказал, что с батяней Симионом мне не страшно ехать хоть к самому богдыхану.
Ботезату не выразил особого удивления.
— Отчего же не поехать? Можно.
— А ты видел его когда-нибудь?
— Слыхать о нем слыхал, а видеть не довелось. Это же нехристь. Какие у меня с ним дела? Только хочу я сказать тебе, господин, что до китайского богдыхана путь долгий. Ехать надо не то шесть месяцев, не то год. Сказывают, что оттуда привозят гвоздику и корицу — приправы чересчур дорогие, как жалуется ее милость конюшиха. И коли мы доберемся до тех мест, то непременно привезем ей целый мешок пряностей.
— Хорошо, Ботезату, постараемся, — улыбнулся Ионуц и подумал, что князь Штефан может и впрямь отправить их с братом Симионом в Китай. — Непременно поедешь с нами. И Кэлиманов не забудем. И Пехливана прихватим с собой.
Пес заскулил в сумке, глядя умными глазами на Ионуца и моля выпустить его на волю. Это была собака с жесткой и курчавой шерстью дымчатого цвета; вокруг мордочки до самых глаз топорщились серые завитки. Ионуц получил ее в дар от покойного пыркэлаба Албу, знаменитого в свое время охотника. Татарин заботился о собаке, кормил и от нечего делать научил ее разным удивительным штучкам — от того-то ратники и переименовали ее, дав ей прозвище Пехливан [50]. По приказу «умри» Пехливан ложился и закрывал глаза, точно мертвый. Он умел стоять на задних лапках, кувыркаться. На охоте собака еще не успела показать себя, но уже дважды дозорные слышали, как она, вырвавшись в лес, гнала по склону зверя, подавая голос и далеко преследуя его по глубоким оврагам. Итак, Пехливану тоже надлежало ехать в Китай.
— Прихватим и его, — согласился татарин, — пусть все язычники дивятся на него. И обратную дорогу по следу найдет. С ним не заблудишься.
Беседуя таким образом, они ехали по берегу реки, затем свернули на Тимишскую дорогу. Погнали коней рысью. Ботезату старался держаться рядом, но Ждер, занятый своими мыслями, то и дело вырывался вперед.
Солнце еще не взошло. Воздух после дождя был насыщен влагой. По оврагам неслись потоки. В некоторых местах вода снесла вниз камни, загородила дорогу. Утренний ветерок шевелил листву деревьев, ронявшую холодные капли.
На равнине они услышали в небе шум и гомон птичьих стай. Сквозь туман спешили к заводям Молдовы станицы диких уток и гусей. За одну ночь горные потоки заполнили оскудевшее русло реки. Ждер внимательно слушал, пытаясь различить голоса птиц. Через некоторое время ему стало казаться, что над туманом простирается бескрайняя водная ширь, по которой кружат незнакомые птицы, прилетевшие на крыльях бури.
Дорога была пустынна. Ждер увидел над оврагом одинокого пастуха. Недвижно застыв в своей бурке, он смотрел вдаль, туда, где тянулись равнинные поля. Овцы разбрелись по берегу небольшого озера. Завидев чужаков, овчар поднял посох и гикнул. Гикнул в ответ и татарин. Ждер вздрогнул и рассмеялся. Вскоре завеса туманов раздалась, отступив в сторону горной пущи, и лучи солнца на миг осветили тимишские строения.
— Теперь рукой подать, господин! — крикнул сзади татарин.
Солнечное сияние тут же померило. Ждер остановил коня.
— Слушай, Ботезату, — распорядился он. — Мне надлежит сперва исполнить волю государя. Так что я поеду прямо. А ты спустись в усадьбу и передай его милости старому конюшему и боярыне конюшихе, что я тотчас прибуду, лишь повидаю конюшего Симиона.
— Передать, что служба наша в крепости окончена?
— Передай. Но в Тимише мы остановимся только, чтобы передохнуть. Вот уж обрадуется матушка! — вздохнул Ионуц. И тут же улыбнулся, думая о скорой встрече с Симионом и радуясь солнцу, которое снова показалось на небе и отражалось в широких плесах Молдовы-реки.
Георге Татару повернул к усадьбе, а Ионуц — к конскому заводу. Симион в это время бывал в загонах для жеребят или стригунков, начиная с них свой утренний обход. Но странное дело — его там не оказалось. Не слезая с коня, Ионуц спросил служителя:
— Где конюший Симион?
— Должно быть, дома.
— Так он же обычно бывает здесь по утрам. Или случилось что-нибудь?
— Ничего не случилось. Он и теперь приезжает, только не каждое утро.
— Тут у вас все ладно?
— Все ладно, Ионуц. Будь спокоен. Сам знаешь — находит иногда на конюшего Симиона. Случается, и пьяным бывает.
Пришпорив коня, Ионуц поскакал между конюшнями и людскими службами. Перед домиком Симиона он спешился. Второй конюший, услышав топот коня, вышел, насупив брови. Но лицо его сразу прояснилось.
«Уж не напился ли он опять?» — подумал Ионуц, внимательно оглядывая брата. Он подошел я, обняв, поцеловал и прижал брата к себе.
От Симиона не пахло вином.
— Это ты, Ионуц?
— Вроде бы я, батяня. Скажи мне, чем ты опечален, и я поведаю тебе добрую весть.
— Да не опечален я…
— Стало быть, весть моя тебе не нужна.
Конюший Симион заглянул младшему брату в глаза, светившиеся легкой радостью, и пожал плечами. Ионуц снова обнял брата, лукаво ластясь к нему.
— Так поведать тебе весть аль нет, батяня?
— От кого? — спросил Симион, схватив его за руку.
Ионуцу почудилось, что Симион вздрогнул. И голос у него изменился.
— Эта весть обрадует тебя, батяня.
— Из Сучавы?
— Из Сучавы.
Симион повеселел.
— Я привез тебе повеление государя.
Симион выпустил руку брата. Лицо у него снова потемнело. Ионуц внимательно вглядывался в него, пытаясь понять, в чем дело.
— Ладно, поведай приказ государя.
— А ты что, дожидаешься иных вестей? От кого же?
— Ни от кого. Просто ждал весточки. Может, той самой что ты привез. Но если весть плохая, то лучше погоди. Возможно, государь призывает меня по уговору, чтобы отправить в Васлуйский стан или в Путненский край, на валашский рубеж.
— А разве это недобрая весть?
— Не знаю, Ионуц. Может, и не такая уж плохая. А лучше всего отправиться мне куда-нибудь подальше, на край света.
— Что с тобой, батяня Симион?
Ионуц обошел брата со всех сторон, оглядывая с ног до головы. Заметно было, что Симион исхудал, осунулся лицом.
— Ничего.
— Нет, что-то есть, батяня. Как я понимаю, в повелении государя нет ничего дурного. Вчера пришла грамота к нямецкому пыркэлабу, и сказано в ней, что мы оба должны без промедления явиться с нашими слугами на государеву службу в Сучавский замок.
— Стало быть, государь повелевает мне идти в Сучаву?
— Точно не знаю. Но так получается. «Ибо сии служители нужны государю», — сказано в грамоте. А кто эти служители? Твоя милость да я.
Конюший Симион опять просветлел лицом. Меньшой краем глаза следил за ним. Но Симион, как видно, еще не разобрался, в чем дело, и в следующий миг недовольно тряхнул головой. Повернувшись, он вошел в свою хибарку, загроможденную конской упряжью. Ионуц последовал за ним. Скрестив руки на груди, он осматривал комнату, дивясь беспорядку, царившему в ней. Постель конюшего была вся разворочена, будто Симион тут не спал, а жарился на раскаленной решетке. Хотя Ионуц только еще открыл глаза на мир, он знал, отчего бывают бессонные ночи, и понимал, что Симиона Ждера мог одолеть только один недуг — тот, что еще недавно душил стальными когтями и его самого.
Симион тяжело опустился на низкий стул, и, уперев локти в колени, обхватил лоб ладонями.
— Когда велено явиться?
— Без промедления.
— Сразу и поедем?
— Сразу, батяня.
— В Сучаву?
— Именно так, батяня Симион. Я-то рад-радешенек: настал конец моим мукам.
— Хорошо, что хоть для тебя настал. А мои опять начинаются.
— Так тебе в Сучаву не хочется ехать? Это же как раз на краю света. Или у тебя тут дело? Так ведь можно изредка наезжать сюда.
— Какое еще тут дело, кроме службы? Да я и с той не справляюсь. Только вчера старик отчитал меня. Прав он, — пришлось просить прощения. Так что — буду ли я тут или нет — все одно. Останется вместо меня Лазэр Питэрел — он толковый мужик.
— Можно наезжать сюда и по другим причинам, — допытывался Ионуц.
Симион не ответил. Ионуц подошел, обнял брата за плечи и прильнул лбом к его виску.
— Ты ни кому не говорил, батяня? — лукаво спросил он.
— О чем? Что ты ластишься ко мне точно баба?
— Неужто ты не открылся даже отцу Никодиму?
— Оставь меня. Не твоя забота.
— Тогда откройся мне, батяня. Полюбилась тебе девушка?
Конюший отпрянул, но тут же с горящим взглядом кинулся к брату.
— Откуда ты узнал?
— От тебя, батяня. По всему видать, иначе быть не может.
Он звонко рассмеялся. Симион никак не ожидал, что мальчишка так отнесется к его тайным страданиям. Затем Ионуц повалился на пол и замер с закрытыми глазами, точь-в-точь как пес Пехливан.
— Батяня, — закричал он как безумный и, вскочив, снова обнял конюшего, — да эта весть получше всех государевых повелений!
Конюший оттолкнул его, но тут же покорился и с улыбкой открыл объятия.
— Сумасшедший!
— Пусть. Только не я один сошел с ума. Расскажи скорее, как все случилось, а то времени у нас в обрез. Сегодня же надо выехать из Тимиша.
Лицо конюшего прояснилось от ласковых слов меньшого. Лучи солнца проникли в комнату. Издали, из загонов, доносилось веселое ржанье трехлеток и стригунков.
— Да говори же!
Конюший еще колебался. В его представлении чувство, в котором ему предстояло открыться, было постыдной слабостью для зрелого мужа. Ведь он некогда уже прошел через такое испытание и, казалось бы, мог проявлять меньше волнения. Нет, любовь снова, как смерч, обрушилась на него. Тут либо проклятие, либо чары — не иначе. Так полагает и конюшиха Илисафта.
Последнюю мысль Симион Ждер выразил вслух.
— Стало быть, маманя знает? — тихо заметил Ионуц.
— Знает. Больше по своим догадкам, чем из моих слов. Девушка ей не приглянулась, хоть она и знатного рода.
— Как так? — возмутился Маленький Ждер. — Что же это? Ведь не ей жениться-то, а тебе! Скажи, батяня, кто она?
— Выслушай сперва, как все приключилось. Думаю, тут скорее божья воля, а не ворожба, как думает маманя. Когда хоронили старого пыркэлаба Некулая Албу, прискакал из Куеждиу гонец от боярыни Ангелины, жены усопшего. Просила она, чтобы конюшиха Илисафта непременно приехала на погребение и на тризну. Ни одна из нынешних боярынь не знает лучше конюшихи всех тонкостей этого дела. А убитая горем боярыня Ангелина не в силах ни сдвинуться с кресла, ни сообразить что к чему. Так пусть конюшиха приедет и берет в свои руки все заботы о похоронах. Получив такое приглашение, маманя сперва заплакала, затем обрадовалась и стала готовиться в путь. Ясно, что кто-то должен был ее сопровождать: отвезти, защищать в пути и привезти обратно.
— Мне ехать никак нельзя, — сказал конюший Маноле. — В пути она меня до того заговорит, что придется и меня обрядить в саван и положить рядом с пыркэлабом. Так что прошу тебя, конюший Симион, — сказал мне отец, — поезжай ты с ней. По гроб жизни не забуду тебе доброй услуги.
Маманя уселась в возок, а я — на коня и проводил ее в Куеждиу, покорно выслушивая все, что она изволила говорить мне. Все прошло как нельзя лучше, никто не осмелился перечить мамане. И причитала она в голос, как заведено, и на поминках потчевала всех гостей; и боярыня Ангелина была очень довольна, что все прошло так благолепно. А я встретил там двух приятелей и разговорился с ними — ведь другого-то дела у меня не было. Подошел к нам и Никулэеш Албу, сын усопшего. Пригожий юноша, толковый. Только не видать было, чтоб очень печалился. Ходил он простоволосый, как и подобает сыну усопшего, но разряжен был сверх меры, будто и не провожал родителя в последний путь. Увел он нас в свой покой, попотчевал вином, после чего позвал на крыльцо и попросил приглядеться к гостям и сказать, какая боярыня или девушка пришлась нам больше всех по душе. И сам же показал нам тоненькую белокурую боярышню.
— Видишь ее? — спрашивает.
— Вижу. Чья?
— Возле нее, по левую руку, стоит высокая, пышная и пригожая боярыня. Видел? То ее матушка. А рядом — высокий боярин, смуглый, горбоносый, о чем-то ласково говорит. Это отец, имя ему — Яцко. Во всей Молдове нет богаче вельможи. Из-за этого самого Яцко, други мои, принял муку и ушел в землю мой родитель, старый пыркэлаб Албу. Так неужто мне не отплатить ему за содеянное зло?
При этих словах Никулэеш засмеялся.
— Я уже знал, главным образом из дорожных рассказов мамани, что пыркэлаб занемог после той самой заварухи с боярами, казненными нынешней зимой в Васлуе. И началось все это в доме боярина Яцко. Он один только и сберег голову. Может, ни в чем не был повинен. Но и пыркэлаб Албу тоже не знал за собой вины. Маманя говорит, что, возможно, и остальные бояре не были виноваты.
Слушая рассказ Никулэеша, я посматривал на боярина Яцко. Вдруг, гляжу, поворачивает голову к нам его дочка. Увидела нас и тут же отвела глаза. Потом опять украдкой взглянула. В третий раз я понял, что она никого другого, а меня разглядывает.
Конюший Симион замолк, потом спросил с горькой улыбкой:
— Из чего извлекают яд?
— Из трав, батяня.
— Ложь. Меня отравили ядом глаза этой боярышни. Сладостная отрава пронизала всю мою плоть. Утихнет, потом опять пронизывает. Я не знал этой девушки, никогда с ней словом не обмолвился. Имени и то не ведал. Может, она увидела во мне что-то особенное? Немного погодя она улыбнулась мне. Мамане не нравится, что она так сразу и завлекла меня. Не пристало, мол, боярской дочери улыбаться мужчинам. Но девушка улыбнулась мне. Вот и любуйся, что она со мной сделала. Назавтра к полудню гости разъехались, — продолжал Симион. — Бояре сели в свои возки и отправились по домам. Гляжу, подходит ко мне боярин Яцко и спрашивает, когда мы с конюшихой Илисафтой в Тимиш собираемся: дорога, мол, у нас одна, так что ехать бы нам вместе.
— Не удивляйся, конюший Симион, моей просьбе, — сказал он.
— Удивляюсь другому, честной боярин: что знаешь мое имя.
— Знаю. И не только твое, но и отца твоего, честного конюшего Маноле Черного. Супруге моей, боярин Симион, как и всему женскому сословию, ведомо все, что делается на белом свете. А дочь моя такая же всезнайка. Она-то меня и надоумила подойти к твоей милости: надо, мол, познакомиться с самым искусным всадником и самим крепким бойцом из всех бояр нашего господаря. Ведь это ты изловил сына Мамак-хана и брата его. Так что воздай хвалу всеведущему женскому сословию. Я пришел просить тебя, честной конюший, в пути не отдаляться от нас. Тайное опасение тревожит меня. Когда-нибудь, когда удостоишь меня своей дружбой, я открою его тебе.
Я ответил ему, — пусть не тревожится. Все дороги нашей страны под надежной охраной господаря.
— Я не разбойников опасаюсь, — ответил Яцко. — У меня добрые служители. Врагов боюсь.
Тогда-то мне и вспомнились слова Никулэеша Албу. Подумал я еще о многом другом — и согласился. Хотелось заглянуть поближе в глаза, уязвившие меня. Выехали мы на большой шлях, и возок боярина Яцко и слуги его ехали впереди, мы же с маманей немного отстали, чтобы улеглась пыль, поднятая копытами и колесами. На повороте, у лесной опушки, увидел я русую головку девушки, глядевшей в нашу сторону.
Вскоре и случилось то, чего опасался боярин Яцко.
В лесу у крутого пригорка выскочили из оврага вооруженные люди и остановили коней. Служители Яцко обнажили сабли. Их было двое, и показались они мне добрыми рубаками. Тут прискакал и я на подмогу. Кинулись мы на разбойников, некоторых поранили и отогнали. Повелел я служителям Яцко погнаться за ними, захватить хотя бы одного. Но место было овражистое, воры где-то спрятались. Служители воротились ни с чем.
— Видишь, оправдались мои страхи? — говорит боярин Яцко.
Тут вышла из кареты и боярышня. Увидел я ее вблизи, и в глазах у меня помутилось. Слышу — говорит она что-то, а что — в толк не возьму. Только матушка, подоспевшая к этому времени, разобрала, что она говорила. Позднее она сказала мне, что дочь боярина Яцко — просто-напросто белобрысая и веснушчатая русинка с зелеными глазами. Ну и что из этого? Мне такая как раз пришлась по душе. Будь она другая, может, и не полюбилась бы. Поговорили мы, подружились и двинулись дальше — на этот раз вместе. И ехали мы без помех до самой речки Кракэу. На привалах женщины без умолку тараторили, а пуще всех наша матушка. Да, пожалуй, и боярыня Анка от нее не отставала. И так ласково беседовала с ними конюшиха Илисафта, так улыбалась им и приглашала к себе, что я было поверил ей. На самом же деле в сердце ее не было приязни. Сам сейчас увидишь.
Подъезжаем к речке. Первым перебрался на тот берег возок боярина Яцко. Стали переезжать мы, и тут стряслась беда, которую никто не ожидал. Наехало переднее колесо нашей колымаги на камни, она немного накренилась, но и этого оказалось достаточно, чтобы конюшиха упала в воду. Завопила она как зарезанная. Ну, я тут как тут. Хвать ее за крылышко — и на седло. Глянул ненароком вперед, вижу — дочь боярина Яцко смотрит на меня и смеется.
Возможно, смеялась она больше над бедой конюшихи, над ее мокрыми юбками. Только мы выбрались на берег, мать и дочь кинулись к ней, стали ее утешать. Боярина Яцко они тут же выставили из возка, отослав к нашей колымаге, а сами усадили на его место маманю. Сняли с нее мокрое платье, укутали ее, принялись лечить, так что я опять подумал было, как все мудро начертано в небесной книге нашего творца. И такое установилось между ними согласие, что боярыня Илисафта не могла не зазвать путников на ночевку в Тимиш. Надо же, во-первых, чтобы люди узнали и увидели, какое у нее хозяйство. А во-вторых, отведали ее пирогов с брынзой, — она ведь печет такие пироги, что сам господарь кушал да пальчики облизывал. Гостей встретили радушно, как положено. Особенно доволен был конюший Маноле. Съел вместе с боярином Яцко каплуна, да выпили они по кувшину вина и тут же подружились. А конюшиха Илисафта казалась еще более ласковой и довольной. Засыпала боярыню Анку вопросами, так что пришлось им в конце концов уединяться в горенке, подальше от посторонних ушей, чтобы пошептаться вволю. Пока боярыни сидели вместе с нами, Марушка держалась словно святая мученица. Ее так звать — Марушкой. Краше нет имени.
«Сдается мне, матушка-то права, — подумал про себя Ионуц. — Статочное ли это дело — говорить, что нет краше такого имени…»
— Сидела она на диване такая строгая, — продолжал Симион с улыбкой, словно видел ее наяву перед собой. — Сидела, чинно сложив ручки на коленях. То и дело перебирала пальцами. А на меня не глядела и слова не молвила. Но как только боярыни удалились, она неторопливо поднялась, прошла мимо стариков, беседовавших за чарою, и, дойдя до открытой двери, спросила меня, что там виднеется у самого леса под заходящим солнцем.
Я подошел к ней и ответил:
— То господарев конский завод. Там находится кобылы с жеребятами и знаменитые княжеские жеребцы.
Она слушала меня, а сама незаметно отходила в тень дикой виноградной лозы, обвившей галерею. Мы остались вдвоем, и тут только я понял, до чего же она сообразительная. Времени терять нельзя было — боярыни могли сразу же явиться за нами. Хотел я сказать ей что-то, да слов не находил. А она сразу показала мне, что никаких слов и не нужно. Придвинулась ко мне и положила голову мне на грудь. Я обомлел, закрыл глаза. Возможно, конюшиха и права: что-то кольнуло меня в сердце. Обнял я ее, а она подняла ко мне уста, словно хотела вскрикнуть, но тут же притихла, покорилась. Когда я захотел поцеловать ее во второй раз, она выскользнула из моих рук. Потом отступила на крыльцо, вошла в комнату и присела на диван, скромно опустив глаза, точно ангел божий.
Поняв, какой огонь пожирает меня, я пустился бегом без шапки к лесу, чтобы остудить голову и все обдумать. Только ни головы я не остудил, ни придумать ничего не смог. Вернулся я уже в сумерки. Матушка велела зажечь свечи и снова накрыть на стол.
Конюший Симион смолк.
— А что же дальше? — настаивал Маленький Ждер.
— Дальше ничего.
— Когда все это случилось? Ты мне об этом ничего не говорил.
— Недавно случилось. Нынче летом. Ты летом приезжал один раз в Тимиш. Но тогда я еще крепился. А теперь кончено. Поток уносит меня.
— Ничего, батяня. Увидишь ее опять — успокоишься.
— Я с тех пор и впрямь не видел ее. Но раз государь зовет меня в Сучаву, то я, конечно, постараюсь найти ее. Усадьба боярина Яцко недалеко от крепости. Только бы не оказалось все наваждением, игрой злого духа, как уверяет матушка. Теперь она стала прятать мне в одежду наговорные травы. Пана Кира мастерица отводить чары, особливо любовные. Только не верю я им, не хочу, чтобы надо мной шептали. У меня своя голова на плечах.
Некоторое время братья молчали, глядя в открытую дверь. Солнце осилило непогоду, рассеяло мглу и теперь озаряло ярким светом тимишские угодья. Печальные воспоминания, горькие сожаления завладели на мгновенье душой Ионуца. Но он тут же опомнился, тряхнул кудрями. То же сделал и конюший Симион. Тут во дворе раздался голос старого Маноле. У дверей стоял Лазэр Питэрел.
— Теперь мы со стариком помирились, — сказал Симион Маленькому Ждеру. — Он держит мою сторону. Торопит со свадьбой, покуда еще в силах плясать. А матушка — ни в какую!
Братья вышли на залитый солнцем двор. Конюший Маноле так и не успел слезть с коня. Ионуц забрался к нему наверх, обнял, расцеловал.
— Скачи в усадьбу, — велел старик, освобождаясь из его объятий. — Конюшиха ждет тебя не дождется, чтобы наказать за все твои проделки. Как я понял, государь зовет к себе в Сучаву конюшего Симиона. Добрая весть. Но боярыне Илисафте она не по вкусу. Чем старше моя боярыня становится, тем больше привередничает. Не иначе — пришла охота помолодеть. Да это невозможно. Ты еще здесь?
— Скачу сей же час, честной конюший и дорогой родитель. Вот дождусь только батяни Симиона.
— Оставь его. Посоветоваться мне надобно с ним насчет здешних дел. А потом он возьмет коней, поклажу, слугу и спустится в низину.
Конюший Симион слушал, уронив голову, — он покорно отдавался на волю судьбы.
Маленький Ждер вскочил на коня и поскакал в усадьбу. На заднем крыльце в нос ему ударил аромат жареной курятины. Не успел он просунуть голову в дверь, как очутился в объятиях старой боярыни.
— Ну ка, говори, злодей ты эдакий, — накинулась на него конюшиха, — как ты осмелился свернуть в сторону и не явиться сперва сюда, к матери?
— Маманя, родненькая, побей меня, а потом выслушай. Я торопился передать батяне Симиону государево повеление.
— Слышала. Ступай за мной. Небось голоден? Но я веду тебя в эту комнату не для того, чтобы накормить, а хочу присесть. С некоторых пор ноют у меня ноги. Вот уж две недели, как не сплю по ночам. И в толк не возьму, что делать, сыночек. Позвала отца Драгомира читать молитвы. Заставила пану Киру творить наговоры, а проку никакого. Доживу до успения, так непременно отправлюсь в святой Негуренский скит. Там есть чудотворная икона, исцеляющая ломоту в ногах.
— Маманя, — проговорил Ионуц, улучив мгновение, когда она переводила дыхание, — как быть с батяней Симионом?
Конюшиха Илисафта вздрогнула и заерзала на диване, точно сидела на угольях.
— Он сказал тебе? Что он тебе сказал?
— Сказал, что любит дочку боярина Яцко.
— А я скажу тебе, родненький, что тут другое. Тут хворь, и название ей «куриная слепота». Разве он не видит, что девка не толще пальца? Обнять нечего! Волосы конопляные, щеки конопатые. Что он в ней нашел? Горе мне! Сколько забот и печали с этим сыном! Тут колдовство — любому видно: она дала ему приворотное зелье, либо прицепила к одежде коготь летучей мыши. Уж нам-то известно, как это делается. Теперь мы стараемся вызволить его, да не знаю, как добиться толку.
— Сам выздоровеет, как только она станет его женой.
— Что ты, мой батюшка! Возможно ли? Говоришь, словно дитя несмышленое. Мало того что уродлива. Тут, скажу я тебе, много и других причин. Начну хотя бы с того, что Яцко Худич — чужеземец, из новых бояр государевых. Кажись, он армянин, из тех, что приехали с Украины. Разбогател на торговле в польских землях, служил верой Штефану-водэ и дал ему в долг в тяжкую для него годину двенадцать тысяч немецких талеров. Теперь он получил свой долг сполна и с немалым прибытком. Денег у него куры не клюют… Да будь у него все сокровища земные — все равно он был и остается еретиком, Ариевым единоверцем. Хоть он и отрекся от греховной ереси и сучавский митрополит крестил его в православную веру, а все же разумно деды наши говорили: кафтан-то новый, да дыры старые. Так что эта Марушка, помимо прочих изъянов, еще и дочь армянина. Поговаривают, что она вовсе и не его дочь. Будто матушка ее по роду малороссиянка и вышла уже вдовой за Яцко и принесла ему эту дочь. Во всем остальном боярин Яцко — человек добрый и справедливый. Из любви к боярыне Анне удочерил он девочку и оказался отцом получше того, кто бросил ее вместе с матерью и оставил без призора. То был скиталец, погибший в турецкой земле. Теперь уж никто о нем ничего не ведает. Вот я тебя и спрашиваю: мыслимое ли это дело породниться с девушкой малороссийского, да еще низкого рода? Хоть бы ты, сыночек мой, помог мне разобраться. Сама я уже не в силах. Если она дочь Худича — нельзя. Если она не его дочь — тоже нельзя. Господи, владыка небесный, говорю я про себя, трудны и запуганы наши пути на этом свете! Только на том свете ждет нас праведный путь. Немало повинен во всем этом и преславный господарь наш Штефан, допустивший в свою раду пришлых вельмож. Теперь Яцко Худич — боярин в Молдове и владеет самыми большими пасеками. А раньше был простым армянским купцом. Худича князь Штефан пригрел, всячески потакает ему, а вот исконных бояр наших обидел. Иным даже головы снес. Другие от печали сникли. Так случилось с бедным пыркэлабом Албу, которого пришлось мне оплакивать. Тяжкая доля выпала молдавским высокородным боярам и вельможам. Штефан не прощает, не щадит их, хотя ими-то и держалось государство, когда князей сдувало, словно ветром. Слышала я, как вздыхает родовитая знать: покоряемся, мол, ибо князя страшимся, но вздыхаем о прежних временах, когда все было в нашей власти. Так что же скажут наши исконные бояре, услышав, что старший сын конюшего Маноле породнился с пришлым арианцем? Невозможное это дело, сыночек. Я уж велела нане Кире сделать все, что положено. А если не поможет ворожба, так захвачу с собой наговоренные восковые свечи и отправлюсь к иконе пречистой богородицы в Негуренском скиту. Спадет пелена с глаз Симиона, и он сам удивится, как это Марушка могла ему понравиться. Ты-то знаешь ее? Видел когда-нибудь?
— Не видел, маманя, и слышать о ней слышу впервые. Только знаю, что все, что ты говоришь, чистая правда. И зовут-то ее как-то не по-людски — Марушкой!
— Господь с ним, с именем! Давным-давно и у господаря Штефана была зазноба с тем же именем. Была бы девка хоть пригожа — в мать, в боярыню Анку. А то глядишь на нее и только диву даешься. Да что говорить! Все на этом свете удивления достойно. Коли дойдут мои молитвы до пресвятой богородицы и брат твой обретет покой, а ноги мои перестанут ныть, я непременно поеду в Сучаву, посоветоваться кое с кем из старых боярынь. Загляну и на подворье боярина Яцко. А коли тут замешана некая тайна, я уж непременно ее раскрою.
Маленький Ждер рассмеялся: он-то знал, что конюшиха поедет в Сучаву прежде всего, чтобы повидать сыновей.
— Ахти мне, горемычной! — жалобно произнесла конюшиха. — Остаюсь одна с конюшим Маноле, а он все больше тиранит меня. И слышать ничего не желает. Поверишь ли? Сам уже дал согласие Симиону. Раз, мол, люба ему дивчина, пускай сватается. Ха-ха! Внучат ему, вишь, захотелось! Ну, что ты на это скажешь?
Маленький Ждер счел излишним сказать что-либо. Боярыня Илисафта окинула его подозрительным взглядом.
— Уж не томит ли и тебя тайное влечение, сыночек? Откройся скорей, а то задохнешься. Братец твой тоже молчал неделями, так что стала я даже бояться за его жизнь. Тут недолго задохнуться, а то и вовсе помереть. А откроешься, сразу полегчает.
— Что касается меня, то я, благодарение богу, здоров, — рассмеялся Ионуц. — В Нямецкой крепости не видишь женского лица, — хоть с веснушками, хоть без веснушек. Порядки там монашеские…
— А в Сучаве тоже так?
— Не совсем, матушка боярыня. В крепости находится и двор государя. И дозорных смен там больше, так что можно жить в самом городе, а он знаменит своими красавицами. И да будет тебе еще известно, матушка и боярыня, что служить государю можно и в иных местах. Князь может, коли пожелает, послать нас в ратные станы — либо на угрский, либо на ляшский рубеж. Молва ходит о том, что сразу же после свадебного веселья будем готовиться идти ратью в Валахию. Для этого дела, должно быть, и призывает нас государь.
— Слышала, как же, — горестно вздохнула боярыня Илисафта. — Прежде-то у князей порядки были иные: невест своих они искали среди родичей угрского либо польского помазанника. Не сказала бы, что это мне по душе, да так исстари повелось. А тут, видишь ли, понадобилось господарю послать сватов в другую сторону, к татарской царевне.
— Что ты, маманя и именитая конюшиха Илисафта! Она внучка царьградских владык!
— Не думаю. Я слышала, что она из татарок. Иные молдаване, как известно, питают к ним слабость.
Боярыня Илисафта внезапно замолчала, прикусив губу. Затем незаметно плюнула в сторону сына, шепча слова наговора.
— Лишнее сболтнула я. Нечего тебе все знать.
— А я знаю, матушка. Уже не маленький. Дай поцелую тебе руку, Прости уж конюшим любовные прегрешения и дозволь князю взять себе жену, какую он сам пожелает.
— Верно, верно, — смирилась конюшиха. — По нраву она мне или нет — все равно Мангупская царевна уже едет в Молдову. А что ты знаешь о других татарках?
— Знаю, что говорят о конюшем Маноле. Будто родительница моя, которой я не знаю, была татаркой.
— Конюший Маноле твердит, что это неверно. Господи, владыка небесный, — вздохнула и перекрестилась боярыня, — вот они — муки мои мученические, и не легче они креста твоего на Голгофе.
Вытерев слезы, конюшиха Илисафта наконец обрадовалась приезду меньшого своего и, позабыв о ломоте в ногах, побежала за яствами и свежим хлебом. Поставив перед Ионуцем тарелку, она с удовольствием смотрела, как ловко он обгладывает куриную ножку своими белыми и крепкими как сталь зубами.
Расположившись затем на диване, она вернулась к первоначальному разговору.
— Твоя невестка Кандакия тоже в обиде на государя.
Ионуц так н не успел ответить или задать вопрос.
— Знаю, знаю, — продолжала с удовольствием боярыня Илисафта, — тебе хочется узнать, отчего обиделась твоя невестка Кандакия. Вздумалось ей, видишь ли, стать пыркэлабшей. Как только нямецкий пыркэлаб преставился, она тут же стала торопить Кристю ехать в Сучаву: пусть, мол, бьет челом господарю на нямецкое пыркэлабство. Только не пришлось ему ехать в Сучаву. Не успели мы воротиться с похорон, как пошел слух, что в крепости уже объявился новый пыркэлаб. Закручинилась тогда боярыня Кандакия: не видать ей гайдуков на запятках возка, не играть бучумам на крепостных стенах, не толпиться ратникам у подъемного моста при ее въезде с мужем в крепость. Приехала сюда и горько сетовала, что давно жаждет пыркэлабского чина, а вот-де опять ей страдать и терпеть. И стала она возить Кристю по разным боярским сборищам. После кончины пыркэлаба Албу сборища эти участились. Таких страждущих бояр и боярынь, как она, немало. Вот и собираются они, шепчут друг дружке на ухо всякие сплетни про господаря. Мол, слышно стало, что князь собирается идти войной в Валахию. Что ж, давай сообразим. Первой удачей государя была война с Матяшем Корвином, когда он рассеял угрскую рать у Баи. Вторая — в год, когда он вступил в секейские земли и двинул конные полки до самой Сигишоары. Тогда-то и изловил он Петру Арона-водэ и велел снести ему голову. И заныли тогда шеи у всех бояр. Третья удача была ему дарована у Липинцких дубрав, когда татарва в страхе пала ниц перед ним. Что, если после этих трех удач в четвертый раз государю не повезет? Ведь у Раду Валашского какая опора? Турки. А их еще никто не побеждал с самого сотворения мира, ибо турки — это кара, ниспосланная на христианский мир, и поддерживает их сам сатана. И вот иные надеются на четвертое испытание, предстоящее Штефану, и раздумывают, не искать ли им милости у господаря валашского.
К концу ее рассуждений Ионуц уже управился с куриной ножкой.
— Милая моя матушка, конюшиха Илисафта, — промолвил он озабоченно, — за подобные слова слетели головы ворника Исайи и его приспешников. И казначеи могут потерять голову, если не возьмутся за ум. Неужто ты не вразумила боярыню Кандакию? Сборища эти опасны. Промысел божий управляет рукою князя — конюший Маноле и старшина Некифор не раз говорили мне о том. И не людям судить о его победах и славе. Вот увидишь, одолеет он князя Раду и накажет шептунов.
— Господи, сыночек, как же у тебя загорелись глаза! Верно ты говоришь. Я тоже велела боярыне Кандакии поскорее увезти мужа домой. Вот уже двенадцать лет правит наш господарь Штефан. А ведь ученый ляшский поп по знакам зодиака определил, что если он благополучно прокняжит двенадцать лет, то быть ему владетелем Молдовы еще двенадцать лет. А коли пройдет и этот срок, то сидеть ему на престоле еще столько же.
— Я тоже о том слышал.
— Как-то вечером, пожаловал к нам полоумный чернец по имени Стратоник. Это он рассказал нам о зодиачном предсказании. Затем пожелал утолить голод. И покуда ел, все выспрашивал конюшего Маноле о всякой всячине. А конюший — сам знаешь — словно зубр, идет напролом, все крушит перед собою. Взглянул он, насупившись, на монаха и велел ему бросить расспросы, ибо нет в молдавской земле человека, который бы не желал господарю здоровья и победы. А инок смиренно попросил прощения. Только вышел конюший, как он повернулся ко мне и давай выведывать, не думаю ли я по-иному. А я ему и ответила, что надо, мол, позвать сюда конюшего и спросить его еще раз, коли ты, благочестивый инок, недоволен тем, что услышал. Из разговора с ним я поняла, что он бывает на боярских сборищах. Выходит, придурковатый монах умнее, чем мы думаем. Как узнала об этом Кандакия, тут же вскочила в свой возок и помчалась за муженьком.
Пока боярыня Илисафта рассказывала все это меньшому, любуясь на него и радуясь, что он уплетает за обе щеки, конюшие — старый и молодой — уже вернулись с конного завода. Войдя в дом, они подошли к двери горницы и услышали голос боярыни. Оба остановились, выскользнули на цыпочках во двор, обошли дом и поднялись на крыльцо, обвитое диким виноградом. Удовлетворенно вздохнув, они молча уселись рядом. Так они выражали свою радость и печаль в этот час разлуки. Служитель Симиона — Ницэ Негоицэ и служитель Ионуца принесли поклажу и оружие и сложили их в углу. Пана Кира, знавшая, как легче утешить в горе человека, достала из каморы кувшин вина и поставила на стол перед конюшими. Потом принесла четыре кружки и, выйдя за дверь, стала прислушиваться. Однако мужчины молчали. Качая головой, старуха удалилась.
Сосчитав кружки, конюшие переглянулись. Лишь спустя некоторое время они поняли, что у рабыни-ключницы не только тонкий слух, но и зоркие глаза, да и считать она умеет. В тени лип у ворот показался отец Драгомир. Шагал он с трудом, пыхтя и отдуваясь. Тут же у ворот раздался конский топот. На крыльцо поднялся озабоченный старшина Кэлиман. Сосчитав кружки и удостоверившись, что их достаточно, он придвинул одну к себе.
— Готово! — улыбнулся конюший Маноле сыну.
Отец Драгомир сел и, первым осушив свою кружку, поведал достойную удивления весть о том, что не позднее как через девять дней государь повелит трубить в бучумы и поднять полки на войну. Таков единственный смысл минувшего землетрясения. Писано в Месяцеслове, говорит дьячок Памфил, что, если сотрясется земля под знаком Овна, настанет великая вражда и сеча между царями, а измаильтянка произведет на свет ведьму в человеческом обличье.
— Чур тебя, нечистая сила! — подал голос с другого конца стола Некифор Кэлиман, ощупывая челюсть, в которой не хватало второго зуба. — В Нямецкой обители собрался собор, и самые ученые иеромонахи, раскрыв священные книги, стали искать в них толкование всего того, что произошло в крепости. И в древней книге написано, что земля колеблется, когда из глубин моря выходит Левиафан. Солнце палит его, и он, извиваясь, опять опускается во тьму. Лучшее тому подтверждение — петухи, коли они семь ночей подряд поют не своим голосом, будто в страхе, повернув клювы на восток. Старые монахи, страждущие бессонницей, удостоверили, что петухи именно так и пели, как сказано в той книге. Стало быть, неминуема великая сеча с неверными. Когда — неизвестно. Но быть ей неминуемо. Я и сынам сказал это, когда узнал, что вышло повеление явиться им в стольный город: «Знайте же, сыны мои, Онофрей и Самойлэ, не иначе как быть войне». А они ответили: «Пускай будет».
Братья Ждер со своими служителями въехали в княжескую крепость 2 сентября, то есть на второй день нового 1472 года. Был десятый час утра, и господарь находился в думной палате, разбирая дело о захвате земли на берегу Прута около Конского Брода. Тяжебщики стояли у дверей палаты со своими священниками и свидетелями — древними дедами. По обыкновению, прежде чем войти в думную палату, господарь отстоял службу в часовне и вкусил просфоры. Творил он суд до полудня, затем люди выходили во двор в ожидании либо государевой грамоты с печатью, либо служилых бояр и межевых приставов, которым надлежало исполнить княжий приговор.
Люди с великим трепетом являлись на суд государя, страшась карающей силы его меча, ибо верили, что князь Штефан избран высшим промыслом для того, чтобы установить порядок в Молдове. Подобно тому как плодоносит земля, так и смертные должны трудиться без лукавства и кривды. Честным — мирная жизнь среди честных, злодеям — кара и тьма подземелий. Государь божьим изволением тверд в своих решениях.
Милости князя дожидались не одни тяжебщики. Были тут и каменных и колокольных дел мастера, были и львовские купцы, и посланец жителей города Брашова. А под окнами часовни дожидались благочестивые иноки со святого Афона.
Только гонец, прискакавший вслед за Ждерами в десятом часу, был немедленно допущен к князю. Он привез спешную весть от белгородского пыркэлаба.
Весть касалась приезда царевны Марии. Тревожный шепот поднялся по ратным службам. Вскоре из дворца показался преподобный архимандрит Амфилохие Шендря. Он заморгал, ослепленный солнечным сиянием и, благословив на ходу окружающих, направился прямо к крыльцу капитана Петру.
Взгляд монаха остановился на Ждерах. Они сразу поняли, что именно их и ищет архимандрит. Ионуц гордо поднял голову, затем снял шапку, ожидая своей очереди, чтобы приложиться к руке монаха. Конюший Симион спокойно подошел под благословение архимандрита.
— Узнав, что ты прибыл, государь обрадовался, — сказал Амфилохие, положив руку на плечо конюшего. — Дай срок, конюший Симион, князь управится с делами сих людей, потом он найдет свободный час и для своих друзей.
От ласковой речи преподобного сердце Симиона забилось чаще. Ионуц украдкой оглянулся. Ему хотелось, чтобы и другие услышали эти слова. Чуть поодаль находился капитан латников. За ним, подпирая стену спиною, стояли могучие сыны старшины. Лишь после того, как Ионуц мигнул им, они поняли, что тоже должны обрадоваться: переглянувшись, они посмотрели на Ионуца, и оба изобразили на лице радость. В глубине галереи, в укромном уголке, находились служители, охранявшие поклажу и оружие братьев Ждер. Георге Ботезату следил за Пехливаном, чтобы он не шумел, а на левой руке держал ястреба Ионуца и совал ему в клюв кусочки мяса. Три кусочка получал ястреб, а четвертый предназначался Пехливану. Собака ловила мясо на лету. Эти служители тоже заметили, как приосанился Ионуц. Видно, заживем неплохо при дворе, рассуждали они, и еды будет вдоволь, и времени для сна. А ведь, кроме ночного сна, есть другой, покрепче и послаще, в жаркие дни бабьего лета, когда лежишь в тени и легкий ветерок отгоняет мух.
Архимандрит Амфилохие повернулся к Маленькому Ждеру.
— Скажи мне, Ионуц Черный, здорова ли конюшиха Илисафта?
— Здорова, слава богу. Благодарствую, отче.
— Небось обрадовалась, что настал конец твоим мучениям в Нямецкой крепости?
— Обрадовалась, — ответил Ионуц, краснея до корней волос.
— А дозволяет ли нам конюшиха считать тебя одним из самых близких слуг господаря?
Ионуц помедлил, обдумывая острый ответ, но вовремя сдержался. Сердце гулко стучало. Монах потянул юношу к себе и, касаясь его уха редкой своей бороденкой, шепнул:
— Недобрые дела забыты.
И добавил, чтобы и слуги услышали:
— Знайте: приближается время достойных.
Серыми своими глазами он тотчас заметил озабоченность, отразившуюся на лицах окружающих.
— Знайте же еще, — продолжал он, — что прибыл гонец от их милости пыркэлабов Луки и Былко. Буря заставила галеры Мехмет-султана укрыться в лимане Святого Николая, за Железными Клыками. А как только установилась погода, на севере показалась генуэзская каравелла, на которой плывет к нам долгожданная радость. Когда в думной палате князю прочитали грамоту с этой вестью, лица всех вельмож посветлели. Так пусть же радуются и служители государя, а его милость пивничер пусть выдаст к обеду положенное.
Весть разнеслась с быстротой молнии, голоса смешались, славя повелителя. Дозорные на стенах подняли кушмы на копьях. Привратная стража затрубила в трубы.
После полудня служители и ратники получили позволение веселиться. Капитан Петру поставил стражу, наказав никого не подпускать к ратным службам, даже постельничего Григорашку Жору. А то как бы не дошли до боярских ушей слова немецких латников и лучников. Кое-кто из них, хмелея, приходил в раж и распускал язык. Правда, капитан Петру умел укрощать своим шестопером и самых строптивых воинов. Стоило ему поднять черный шестопер с серебряной насечкой, как все они каменели. Некоторые при этом чуть-чуть пошатывались, но никто и пикнуть не смел.
Но даже на второй день князь не смог принять конюшего Симиона с младшим братом. К полудню прибыли в крепость старый конюший Маноле и старшина Некифор. Боярин Маноле ждал повелений касательно коней для свадебного поезда. Сам он должен был на княжьем скакуне следовать в свите от крепости до кафедрального собора и обратно. Некифор Кэлиман приехал узнать, каковы будут распоряжения насчет дичи и рыбы для свадебного пира. Старикам тоже не удалось пробиться к князю.
Как только было покончено с судебными делами, вокруг князя расположились со своими столиками писцы, держа наготове гусиные перья. Штефан рассылал королям, воеводам и панам ляшской и трансильванской земли приглашения, уведомляя их о предстоящей церемонии бракосочетания в стольном своем городе Сучаве.
Сколько бы их ни прибыло, все будут приняты как добрые братья во Христе. И недостатка не будут знать ни в пище, ни в жилище. Одно им останется — веселиться. Особые латинские грамоты были написаны дьяками князю Трансильванскому и королю Польскому. Штефан просил их дозволить молдавским боярам, сбежавшим еще при Петру Ароне, вернуться в свои отчины в Молдову, где их ждет прощение. Помимо латинских посланий, для некоторых бояр-беглецов были написаны грамоты на сербском языке. Одна из них вновь уведомляла логофэта Миху, жившего в изгнании во Львове:
«Милостью божьею мы, Штефан-воевода, господарь земли Молдавской, сим уведомляем всех, кто сию грамоту прочтет или услышит, что дана оная его милости логофэту Миху. И по получении сего листа изволь явиться к нам без страха, ибо мы снимаем с тебя опалу и гнев наш из сердца изгоняем. И жить тебе в чести заодно с именитыми нашими боярами, и до самой смерти никто не вспомянет прежних твоих грехов. Ибо прощены они в радостный день сретения новой княгини, в чем порукой честь наша и христианская вера».
Содержание этой грамоты преосвященный Амфилохие передал по памяти, стоя на крыльце дома капитана Петру, где собрались поговорить о том, о сем жители крепости. Конюший Маноле и старшина Некифор недоверчиво покачали головой.
— Прощения прошу, святой отец, — сказал старшина. — Я — что норовистый конь конюшего Маноле.
— У нас нет норовистых коней, — возразил конюший.
— Чур тебя, нечистая сила! Значит, я единственная норовистая кляча во всей Молдове. Не верю, чтобы Миху одумался. Человек, который всегда отвечал кривдой на правду, не может доверять другим. Наверняка логофэт опять останется глухим, когда ему будут читать княжескую грамоту о помиловании. Доходили до него и раньше подобные грамоты, но боярин Миху побоялся оставить Львов. На этот счет конюший Маноле знает побольше моего. Логофэт Миху кричал во всеуслышание возмутительные слова против нашего господина и послал злодеев увести жеребца Каталана, старого коня его светлости. Князь отсылает милостивую грамоту, а читать будет ее лживый недруг.
— И все же, честной старшина Кэлиман, — мягко возразил архимандрит, — логофэту Миху было бы лучше покориться. И для земли нашей так было бы лучше. В Польше не должно быть хулителей и лукавцев. Вот я и полагаю, что логофэт непременно явится и припадет к стопам государя.
— Чур тебя, нечистая сила! А вот я да честной конюший Маноле, зная цену этому товару, полагаем, что вряд ли увидят его на порубежной заставе господаря.
— Увидим, — все так же мягко ответил преподобный отец архимандрит. — Этой ночью мне привиделось во сне, что логофэт Миху явится пред лицо государя.
Старики подивились такому сну. Ионуц Ждер слушал архимандрита внимательно, силясь вникнуть в скрытый смысл его слов. Симион подтолкнул брата локтем, не глядя на него и не проронил ни звука.
Из думной гридницы господаря вышли во двор бояре и стали звать служителей. Одним подводили оседланных коней. Другие, потолще и постарше, ждали колымаг. Они шествовали, осанистые, друг за дружкой в дорогих уборах, опираясь на высокие посохи. Вот показалась и борода преосвященного владыки Феоктиста. Иноки окружили его, помогли взобраться в возок. Его милость Яцко Худич сел в седло и учтиво поклонился вельможам. На лице его блуждала улыбка. Хоть он и кланялся другим, но считал себя самым крупным боярином при дворе государя, ибо накопил немало денег не только в серетской усадьбе, но и в своем краковском торговом доме. Разумно поделив свои богатства на две части, он чувствовал себя уверенно и прочно. Поклоны, которые он отвешивал направо и налево, доставляли ему тайное удовольствие; но он, словно щитом, прикрывал это удовольствие тонкой улыбкой.
Только собрался боярин тронуть коня, как заметил знакомые лица. Не долго думая, он спешился и направился к крыльцу.
— Нет для меня большей радости, чем видеть друзей, — молвил он.
Старым Маноле Ждер и Симион поклонились в ответ.
— Прошу вас, други мои, посетить меня, — продолжал Яцко. — Для вас, конечно, будет мало радости в нашем скудном доме. Зато для меня беседа с вами будет драгоценным даром.
— Прощения просим, боярин, — ответил старый конюший. — Мы ждем зова государя.
— Я бы не смел, настаивать, честной конюший, — возразил Яцко Худич, — если бы своими ушами не слышал, что государь собирается завтра принять конюших — и молодых и старых.
— А насчет старшин ничего не было сказано? — вмешался Некифор Кэлиман.
— Насчет старшин ничего не слышал, — с улыбкой пояснил Яцко Худич. — А кто тут старшина? Ты?
— Я самый.
— Что ж, дай тебе бог здоровья. Я передал эту весть своему приятелю, ибо князь нарочно говорил громко, чтобы я услышал.
— Чур, тебя, нечистая сила! Как же быть насчет дичи и рыбы?
— Будь покоен, честной старшина, — объяснил тут же отец Амфилохие. — Друг твой, князь Штефан, позовет тебя завтра, как только выйдет из часовни!
— Стало быть, тоже завтра?
— Вот именно.
— Отчего же ничего не было сказано про старшину?
— Трудно сказать, отчего, — ответил боярин Яцко с тонкой улыбкой, отдав сперва поклон архимандриту. — Дозволь же, честной старшина, увести от тебя друга моего и сына его — конюшего Симиона.
— У друга твоей милости есть и другие сыновья, — угрюмо пробормотал старшина. — Мне-то что, уведи хоть всех.
— Где же они, скажи на милость? — спросил Худич, обращаясь на этот раз к конюшему Маноле.
Пока знакомились, прошло еще четверть часа. Отец Амфилохие удалился к себе. Яцко Худич выехал из ворот крепости позади своих гостей. Первым гарцевал Ионуц, за ним следовали старший конюший с Симионом. Шествие замыкали слуги. То был последний поезд, покидавший крепость. И в этом поезде, несмотря на заверения боярина Яцко, самым счастливым был не он, а Симион Ждер, не проронивший за все это время ни слова, но радостно думавший, что все идет так, как начертано выше.
За долгую жизнь с боярыней Илисафтой конюший Маноле так и не научился верить догадкам, а все же в ласковом обращении боярина Яцко он усмотрел новое доказательство княжьего благоволения. Понимал он и тайную радость своего сына Симиона. Что же касается младшего Ждера, то он ничем не выдавал томившие его чувства: изредка лишь пришпоривал коня, скакал вперед, и ветер шевелил перья на его кушме.
Миновав городские окраины, путники выехали на Яцканскую дорогу. Солнце внезапно заволоклось тучами, с запада задул резкий ветер Со времени землетрясения в этот час ежедневно с гор налетала гроза. Дождь лил подолгу, до краев наполняя водоемы и покрывая зеркалами луж оголенные поля. Так небо восполняло урон, нанесенный засухой. Сразу же после дождя выглядывало солнце и поля начинали куриться. Там, где неделю назад виднелась бурая трава, теперь пробивался новый ярко-зеленый ковер.
Пустив коня размашистой рысью и поторапливая спутников, Яцко Худич дорогой все жаловался на невзгоды, которые принесло засушливое лето. Сперва, говорил он, оскудели пасеки. Затем начался падеж в стадах. Пшеница выросла с пол-аршина, да такая редкая, будто волосы в жидкой бороденке. Просо тоже не уродилось. А что до ячменя, так он не взошел совсем. А теперь вот полили дожди. Не поздно ли? Что говорят люди? Успеют ли еще травы войти в силу?
— Никто не знает, честной конюший, какие убытки я терплю. Один владыка небесный ведает. На его милость уповаю: авось он не даст мне совсем захиреть.
— Все в божьей воле, — поддакивал старый конюший.
— Верно. А мы, грешные, скудным своим умишком еще дерзаем судить о делах провидения. Я всегда, бывало, роптал, а затем покорился, и милость всевышнего не оставляла меня во все мои дни. Коли будет на то господня воля, за неделю вырастет трава для моих стад и расцветут цветы для пчел. А не случится так, тогда божьей волей поднимутся цены на товары. Словом, если подумать да посчитать, видишь, что остается одно: благодарить господа за то, что пребываем мы в добром здравье — я сам, и супруга моя, и любезная доченька наша.
Позади, словно на бешеных конях, настигали их дождевые вихри — и хлынули, когда всадники въехали во двор боярина Яцко. Слуги укрылись в людских избах. Господа же поспешили в столовую горницу, где уже был накрыт стол, меж тем как хозяйка дома и дочь сидели у себя в светлице. Когда гости, отобедав, вышли на галерею, боярыня Анка, по обычаю дома, принесла для них орехи и мед.
Узнав конюшего Симиона, боярыня удивленно вскрикнула. Поставив угощение на стол перед мужем и приезжими, она даже всплеснула руками от удивления. Повернув голову влево, она узнала старого конюшего и еще пуще удивилась. Затем ей захотелось узнать, что за улыбчивый юноша приехал с ним.
— Это тоже твой сын, честной конюший? — воскликнула она, всплеснув в третий раз руками. — Оба в тебя, да и метка у обоих твоя. А есть еще и другие дети?
— Есть и другие, благодарение богу. Одарил он нас пятью сыновьями и оборонил от девок.
— Ох, — вздохнула боярыня Анка. — А у нас только девки.
— Одна, боярыня Анка. Всего одна, — улыбнулся Яцко.
— Хватит и одной, — заметила боярыня.
Конюший Маноле, великий знаток житейских дел, вспомнил дедовскую пословицу о том, что легче заячье стадо пасти, чем с дочерью покой обрести.
Хозяева, переглянувшись, согласились с мудрой пословицей.
— И все же, честной конюший Маноле, — добавил Яцко Худич, развеселившись от выпитых чарок, — эта пословица придумана простым людом. Мы, именитые бояре, содержим наших дочерей в строгости. Два года тому назад, в бытность нашу с женой и дочкой в Кракове, призвали мы к себе в дом искусного звездочета, и он прежде всего спросил имя нашей дочери. Затем он углубился в свои письмена и вычитал, что счастья у нее будет в семь раз больше, чем у матери. Как же понять подобное предсказание? Что родит она семь сынов и дочерей? Или что у нашей Марушки будет семеро мужей, меж тем как у боярыни Анки я — единственное счастье? Вели ей, матушка, прийти сюда. Пускай взглянет на наших гостей.
Хозяин и гости были в самом веселом расположении духа. В честь ожидаемого появления девушки боярин Яцко снова наполнил серебряные кубки.
Конюший Симион торопливо осушил кубок. Глаза у него потемнели, лицо побледнело. Маленький Ждер смотрел, широко раскрыв глаза, словно ему предстояло увидеть хвостатую звезду.
Боярыня Анка воротилась одна.
— Не хочет идти.
— Как это не хочет? Кто не хочет?
— Твоя Марушка, кто же еще!
— Удивляет меня подобный ответ, — перекрестился боярин Худич. — Либо ты, моя матушка, говоришь не то, либо я в этот час лишился слуха и разума.
— Я говорю правду, и ты, мой батюшка, тоже не оглох.
— Да возможно ли подобное непослушание, боярыня? Ведь мы же ее взрастили и воспитали в страхе перед господом богом и родителями своими!
— Что верно, то верно, — кивнула боярыня Анка. — И ничего ты для нее не жалел. И учил ее, и баловал, и потакал во всем, точно дочери шляхтича. Все знают, что девушка она робкая и учтивее многих молдавских боярышень. А вот найдет на нее иногда, — упрется и ни с места. Тут один лишь выход; возьми ее сам за руку и приведи сюда.
— Верно, — согласился с довольным видом боярин Яцко, — она отцовская дочь, нас она послушается.
Боярыня Анка, шурша юбками, обогнула стол и опустилась в кресло мужа. Она была дородна, пригожа, белолица. Старый конюший глядел на нее с великим удовольствием. За дверью послышались перешептывания и шаги. Рядом с тяжелым шагом боярина звучали другие — мелкие, легкие, как у мыши. Можно было ожидать, что конюший Маноле повернет голову к двери. Но он продолжал упорно смотреть на хозяйку дома. Боярыня наградила свою любезную дочь странным взглядом. Казалось, она хотела сказать, что вовсе не обязательно быть тонкой как тростиночка, чтобы всех ослепить своим появлением. Молодость молодостью, а пышная красота накапливается годами, думал про себя старый конюший, соглашаясь с боярыней Анкой…
Больше всех был поражен Маленький Ждер. Первой его мыслью, как только он увидел боярышню Марушку, было выскочить во двор, сесть на коня и помчаться во весь дух в Тимиш. Влететь в дом, обнять боярыню Илисафту и крикнуть ей со смехом: «Маманя родная, твоя правда, ты как в воду глядела!»
Но он так и не решился прыгнуть с крыльца, а только обернулся в сторону сверкающих водоемов далекой поймы Серета.
— Вот она, наша дочь! — гордо провозгласил боярин Яцко.
— Мы уже знакомы, — обрадовался конюший Маноле.
В зеленых глазах девушки отражалось солнце. Она смеялась, поблескивая белыми зубками. Несмотря на заверения матери, она не выглядела упрямой, но по-прежнему капризничала.
— Кое-кого из твоих гостей я не знаю, — быстро проговорила она звонким голосом.
— Не знаешь только меньшого конюшего Ионуца, — пояснил отец.
Ионуц снисходительно обернулся к дочке Яцко: пусть полюбуется на него.
— А мне больше нравится конюший Симион, — с ребячьей откровенностью заявила она.
Войдя в тайную гридницу господаря, Ждеры застали там одного архимандрита Амфилохие. Он только что поправил лампаду у иконостаса, подлил свежего масла и зажег новый фитилек. Тонкая струя ладанного дыма, едва видная в свете узкого окна, вилась к потолку, распространяя пряный аромат. Был девятый час утра.
Ждеры поклонились архимандриту и принялись разглядывать серебряный складень и прочие дорогие вещи. Ионуц не мог налюбоваться мечом, который он видел на престольном празднике Нямецкой обители. Этот меч с рукояткой, осыпанной самоцветами, стоял по левую сторону складня — немым свидетелем молитв господаря.
— Обождите малость, — мягко проговорил архимандрит, сделав знак рукой, чтобы они стояли спокойно.
Лучи утреннего солнца проникали в высокое окно. Монах, повернувшись к свету, зашептал молитву. Покончив с молитвой, он вздохнул и застыл неподвижно. Ионуц слышал биение собственного сердца. А сердце конюшего Симиона полнилось, словно медвяной росой, сладким томлением при воспоминании о часах, проведенных вчера вечером рядом с дочерью боярина Яцко. Она говорила, двигалась, смеялась только ради него, умудрилась даже мимоходом коснуться его плеча и шепнуть на прощание несколько слов, из коих иные расслышали все, а иные — только он один. Ему уже пришлось когда-то изведать любовный недуг, но он успел забыть о нем. Теперь огонь снова вспыхнул. Безумие это и пугало и радовало Симиона.
Старый конюший в ожидании князя протяжно вздыхал, так что раздувалась седая борода. В первое мгновение он всегда робел, представ перед Штефаном. Высокий лоб князя, который он некогда знавал таким ясным и светлым, стал хмурым от забот, глаза померкли. Говорили, что господарь все реже улыбается своим друзьям.
«Быть не может, — размышлял Маноле, недвижно глядя на иконостас. Прямо перед ним, озаренный лампадой, сиял, словно драгоценность, складень с образом спасителя в терновом венце. — А может, и правда, — решил старик про себя, — может, так оно и есть. Причин достаточно, о них немало разговоров. Есть, наверное, и такие, о которых никто не знает».
— О чем ты задумался, честной конюший? — осведомился все так же мягко преподобный Амфилохие.
— Думаю, зачем мы понадобились государю, — пробормотал старик.
Архимандрит, продолжая улыбаться, устремил на него пронзительный взгляд.
— Не о том твои думы, честной конюший Маноле.
— Что ж, признаться, думаю о заботах нашего государя, — ответил старик.
Архимандрит благословил его.
— Блажен муж, уста коего не ведают лукавства, — сказано в псалтыри. Ты вот, почтенный конюший, грамоте не разумеешь, а в душах хорошо читаешь. Давно князьям указано: тот, кто хочет возвыситься над другими, должен быть слугою всех. Простой люд Византии считал, что царь только и делает, что ест и спит. А бояре наши, хоть и не лишены ума, полагают, что государь ненавидит их. Верна пословица: ласковое слово и кость переломит. Однако повелителям, помимо сладкой речи, и меч дан.
Симион Ждер тряхнул головой, заставляя себя прислушаться к разговору. «Больно уж замысловаты речи мудрецов», — думал он.
«Значит, государю нужна наша служба», — решил Ионуц, слушая все более внимательно.
Старый Ждер снова заговорил:
— Все послушны повелениям государя. Это все видят.
— Каким повелениям? — спросил архимандрит, поворачиваясь в сторону конюшего, чтобы лучше расслышать.
— Государь утвердил порядок в нашей земле, — продолжал конюший. — Каждый живет в мире, на своем месте. Разбойники казнены, дороги очищены, Купцы не терпят более урона, сановники поубавили жиру, ибо настала пора трудиться. Князь распорядился, чтобы в каждом селении был пруд и на том пруду — мельница. И не единой деревенской общине не позволено обходиться без божьего храма. И еще положено каждой общине завести пасеку, чтоб люди учились работать у пчел и собирали воск для церковных свечей. Так что государь может быть доволен.
— Истинно так, — вздохнул архимандрит. — И справедливо можно сказать ему: «Получай, государь, от дел твоих».
«К чему он клонит, этот поп?» — недоумевал конюший Маноле.
Монах некоторое время молчал. Затем отошел в сторону, чтобы не заслонять лик распятого Христа, озаренный лампадой.
— Истинно говорю тебе, старче, — шепнул он. — Не единым хлебом жив человек.
И обвел всех трех Ждеров горячим увлажненным взором. Казалось, он пытался проникнуть взглядом в их сердца.
— Но знаю, поймете ли вы то, что хочу сказать, — продолжал он погромче. — Неужто господь воплотился и приял смерть на кресте ради того, чтоб мы набивали себе чрево? Зачем же тогда пожертвовал собою царь небесный? Или вы не слышали, что Иерусалим осквернен измаильтянами? Что Царьград попирают агаряне? Не стало христианских храмов. Из золота святых чаш турецкие котельщики в Казанжилар-Чаршы отчеканили поганый нужник для мерзостных потребностей Мехмет-султана. Горе горькое! Некий солунский мудрец предрек, что сбудутся слова Апокалипсиса: «По пришествии времени антихристова люди искать будут смерти и не найдут ее». И еще доказал солунский мудрец, что в имени Мехмета сокрыто антихристово число. И все те годы, — когда он появился на свет и когда повел свои войны и захватил Царьград, — все они выводятся из этого числа. А число сие шестьсот шестьдесят шесть, что означает — отвергающий мир, веру и закон. Дьявол похваляется, оскверняя слово, о коем Иоанн Богослов говорил, что оно — бог. Неужто же мы теперь, когда князь Штефан установил порядок в сей земле и собрал крепкое воинство, будем нагуливать жир и нежиться в своих норах, точно бессловесные твари? Вот чего не уразумели иные бояре, — из тех, что втайне ропщут на государя, не уразумели в его установлениях господней воли. Князь сам постиг ее сердцем своим. Стало быть, господь избрал его своим воином.
Ионуц Черный почувствовал себя совсем маленьким и проглотил слезы. Старик и старший его сын держались крепче, слушали, стиснув зубы, но душа их объята была великим трепетом.
Преподобный Амфилохие горестно поник седой головой, сжимая высохшие руки с тонкими, словно хворостинки, пальцами. Он как будто уже никого не хотел убеждать; казалось, отчаяние охватило его.
— Уж лучше б звездам никогда не отметить часа моего рождения, — шепнул он, словно говорил с самим собой. — Я, смиренный инок Амфилохие, знал некогда Царьградскую твердыню, светоч мира, и учился при старом дворце царей во Влахерне и при святой патриархии. Любовался чудесами света — царскими храмами — и доныне не могу забыть их. Я оплакивал в святых обителях с иноческой братией гроб господень, поруганный в Иерусалиме язычниками, и мечтал о новых избавителях, подобных тем, что были прежде. Ведь некогда поднялись защитники креста и неудержимым потоком хлынули на Восток. Они встали под знамена царей и осадили Антиохию. И там, в Антиохии, обнаружили в земле тот самый крест, на котором был распят господь наш Христос. Подняв сей крест, рати христианские исполнились божьей силой и разметали измаильтян. И показались тогда в облаках архангелы с трубами, грозно указывая в сторону Иерусалима. Тогда христианское воинство освободило гроб господень. Но затем, предавшись мирским утехам, все позабыли о том, что им следовало помнить каждое мгновение жизни своей. И князья, и простой люд поддались плотским вожделениям, забыв свои обеты. Из-за бесовских козней снова пали Иерусалим и все взятые крепости. Более того, язычники разрушили Царьградскую твердыню.
Трижды великие бедствия обрушивались на христианские народы, дабы они вспомнили наконец истину. Первым бедствием было нашествие Чингис-хана, ополчившегося на нас и на веру Христову. У беса обличья разные и имена разные. Татарские полчища хлынули на нашу землю и поднялись в горы до тех мест, где была отчина древних воевод. Устрашились князья и испросили совета у воинов ордена Иоаннитов — немецких рыцарей-монахов, защищавших эти края. Тогда-то и спустились с гор на равнины князья, дав крестное целование — стать защитниками веры.
В лихую годину еще больше очерствели души людей. Христиане поднялись против христиан. Но теперь господу угодно стало, чтобы вражда прекратилась и христиане вспомнили о гробе господнем и о твердыне византийских императоров. И вот как в плавильной печи отделяется от примесей золото и серебро, так и в душе господаря, очистившейся от суетных стремлений, осталась лишь добрая мысль. Блага жизни ничто, дым. Князь Штефан хочет служить Истине, то есть Христу.
Монах всхлипнул, не скрывая слез, словно был один в часовне. Затем стал усердно бить поклоны перед иконой, стуча лбом о пол. Наконец замер, стоя на коленях.
Ждеры не смели шелохнуться.
Солнечный свет померк в проеме окна — туча заслонила солнце. В келье стало темно. Симион Ждер вздрогнул: на левой створке складня по лицу богородицы текли слезы. Младенец на ее руках улыбался, а пречистая дева плакала. В глубоком смущении Симион украдкой взглянул на отца и брата. В то же мгновенье и они увидели слезы богородицы и оробели. Переглянувшись, они вперили взор в икону. В это время солнце вновь засияло за окном. Лик святой девы был теперь светел и покоен.
Казалось, преподобный архимандрит Амфилохие позабыл о них. Но вот он очнулся и, поднявшись с колен, подошел к ним.
— Послушайте же, други мои и братья, — глухо проговорил он, словно утомился от тяжкого труда, — что я хочу сказать вам, прежде чем сюда пожалует государь. После его прихода я уж ничего не смогу сказать. Тому двенадцать лет, как я пришел сюда со святой Афонской горы и прибег к милосердию князя. Еще до того как стать его духовником, постиг я тайный его замысел. Позднее я узнал, какой он дал обет. Мысли об этом обете не оставляли его с тех пор. Волею всевышнего господарь преуспел в своих начинаниях и собрал крепкую рать. И снова полетели во все стороны грамоты — князья и цари стали сговариваться о том, чтобы воздвигнуть крест против тьмы. После славных побед, дарованных небом государю нашему, он стал готовиться к новому походу. Сначала он двинет свою рать на Раду Валашского и освободит княжество из-под ига Мехмет-султана. Сразу же после этого и остальные государи пошлют свои полки. Однако, прежде чем приступить к богоугодному делу, господарю пришлось отдать в руки палача головы иных родовитых своих бояр.
Старый Маноле спросил с удивлением и опаской:
— Так вот оно что! А наши боярыни, всезнайки, говорят другое.
— Честной конюший Маноле, — улыбнулся монах, — в Молдове женщины болтают лишнее — и на крестинах, и на свадьбах, и на похоронах.
— И на похоронах… — кивнул конюший Маноле. Но тут же, смутясь, осекся.
Архимандрит снова пристально посмотрел на него.
— Не подумайте только, что из всех молдавских бояр государь только вас, Ждеров, выбрал для славных дел, о коих я сейчас говорил. Тайна давно стала открываться, и я поведал о ней многим боярам. Государь сам открылся и подкрепил свои слова страшной клятвой перед лицом всевышнего: на правом предплечье у него след огненной печати — знак высокого назначения. Но, оказывается, бояре столь же суетны, как и смерды. Вот уж третий год, как вы, наверное, приметили на челе господина нашего следы печальной думы. Будто отрава точит его. Одолевают его сомнения, душу отягощает мысль о грехах, кои он совершил, как и всякий человек. Но пуще всего тревожит его дума о том, что жирные вельможи погрязли в разврате вот уже двадцать пять лет, с той поры как начались распри и резня меж сыновьями и внуками Александра-водэ Доброго. Пожили бояре в свое удовольствие, покуда не было в нашей земле хозяина. Тогда-то они и привыкли набивать чрево и творить беззакония, позабыв о душе своей. Мало праведных найдется в боярских домах Молдовы. И вот уже три года, как я, видя, что государь смущается духом и сомневается, стал приглядываться к боярам, отбирая немногих, но достойных. Нашел я их и среди старых, однако ж, не в обиду тебе будь сказано, конюший Маноле, их больше оказалось среди молодых. Оттого-то и переполошились старые вороны. А государь велит и дальше отделять пшеницу от плевел. Ты не сердишься, конюший Маноле?
— Не сержусь. Я служу верой и правдой князю Штефану. Пусть скажут о том и сыны мои.
Сыны его не нашли нужных слов. Подойдя к отцу Амфилохие, они приложились к его руке, благодаря за то, что он избрал их для дела, начатого государем Штефаном.
— Я внимательно приглядывался, отбирая молодых сановников и добрых ратников для государя. И понял я также, что ради успокоения князя нужно сделать еще и другое. Петру Арон-водэ, нашедший прибежище в секейской земле, попал в засаду и лишился головы, ибо нельзя было оставить сей побег княжьего древа вблизи молдавских пределов. Хорошо, что так свершилось. Но иные сановитые опальные бояре скрываются в Польше, Возможно, господарь соизволит напомнить вам о них. А я послушаю, что вы ему на это ответите. И будут вам от него и другие повеления.
Последние слова благочестивый Амфилохие проговорил торопливо. Слух его, ловивший каждый звук за стеной, различил шаги князя, приближавшегося по дворцовым переходам. Послышались легкие шаги отроков. Стражи стукнули копьями о каменные плиты пола. Рында открыл снаружи дубовую дверь.
Лицо князя, казалось, немного просветлело. «Может, он хорошо выспался. А то просто радуется, увидав верных слуг своих», — дерзко рассуждал Ионуц.
Штефан-водэ был в кафтане коричневого сукна и сафьяновых сапожках. Голова была не покрыта. На груди его висел золотой крест, на коем распятое тело Христа изваяно было из оникса. То был первый дар царевны Марии, остаток прежних сокровищ Комненов.
Ждеры преклонили колени и поцеловали руку господаря. Затем, поднявшись, отступили к двери.
Князь опустился в кресло и сурово взглянул на них. Преподобный Амфилохие смиренно поклонился, прижав руки к груди, и сделал два шага к двери, глядя искоса на господаря.
— Останься, святой отец, — молвил князь.
Амфилохие Шендря вернулся на свое место у иконостаса. Лишь тогда господарь заговорил.
— Знает ли старый боярин и друг наш, зачем я призвал к себе его сыновей? — спросил он.
— Знает, что ты призвал их, государь, служить в крепости, и радуется.
Князь улыбнулся и кивнул.
— Нам нужны добрые воины, конюший Маноле, — обратился он к старику.
— Государь, — ответил тот, — сыны мои для того и родились.
— Приятно слушать такие речи, друг наш честной конюший. Настанет время, когда понадобятся люди крепкие и бесстрашные. Господь велит готовиться к священной войне. И рядом с нами должны быть только те, что не ведают сомнений. Среди них чаю видеть и сынов твоих. Я хорошо узнал их. Жизнь свою я прежде всего вверяю им.
— Славный государь, покуда они дышать будут, не сомневайся в них.
Князь опять кивнул, довольный словами старика.
Внутри у Симиона все напряглось, как струна. Ему тоже хотелось заявить о своей непоколебимой верности, но от волнения он не мог произнести ни звука. Зато Маленький Ждер снова обрел дар речи: вытаращив глаза, он собрался с духом, чтобы заговорить.
— Ионуц Черный желает что-то сказать, — заметил с улыбкой князь.
— Преславный государь, — смело заговорил Маленький Ждер, решивший напомнить о своих друзьях, — ты изволил призвать двух охотников, сыновей старшины Кэлимана. Они здесь и дожидаются твоего милостивого зова. Это усердные и достойные мужи. Оба они крепки духом, как никто из слуг твоей светлости.
— И то верно: кажется, мы их тоже позвали. Ведь мы звали их, отец Амфилохие?
— Звали, государь. За ними-то я и собирался сейчас сходить. Небось заждались, подпирая стену дворца.
Ионуц рассмеялся.
— Преславный государь, если один покрепче упрется, так она рухнет.
— Кто же именно, друг Ионуц?
— Онофрей Круши-Камень, государь. А второго зовут Самойлэ Ломай-Дерево.
Князь рассмеялся. Архимандрит вышел за сынами Кэлимана и вскоре привел их к дверям часовни. Остановившись, он сказал им:
— Слушайте меня, чада мои. Как только войдете в комнату, не забудьте преклонить колени перед государем и поцеловать ему руку.
Братья одновременно кивнули, пробормотав что-то невнятное. Затем нагнули головы, точно собирались вышибить дверь. В это время рында открыл ее. Сыны Кэлимана остановились в нерешительности.
— Входите! — приказал им Амфилохие Шендря.
Войдя в часовню и увидев иконостас, братья торопливо перекрестились. Затем, подняв глаза, обнаружили слева от себя приятеля своего Ионуца и воспрянули духом.
— Ионуц, а сам-то государь где? — осведомился Онофрей.
— Тут он.
Они повернули головы направо и увидели сидевшего в кресле князя Штефана. С минуту они колебались, не зная, как лучше поступить, затем бухнулись на колени. Плиты задрожали. Самойлэ рассудил, что князь слишком далеко, и протянул руку, чтобы пододвинуть кресло поближе к себе. Но догадливый Онофрей Круши-Камень нашел более подходящий выход. Он пополз к креслу на коленях, и Самойлэ последовал за ним.
— Слушайте, достойные служители, — обратился к ним князь, — вы — лучший дар, который мог мне сделать старшина Некифор.
— Старшина Некифор — наш, стало быть, родитель, — начал было Онофрей.
Ждеры сделали ему знак молчать.
— Молчу, молчу, — пробормотал он.
Князь велел им подняться и подождал, пока они успокоятся.
— Честной конюший, — обратился он затем к старому Ждеру, — выслушай мое желание и проследи, чтоб оно было выполнено. Ровно через неделю, то есть в пятницу одиннадцатого сентября, мы выйдем охотиться на зубров под горой Чахлэу. Старшине Кэлиману велено быть в Хангу в четверг вечером с гончими и десятью старшими охотниками. Мы тоже будем там вечером в четверг с немногими боярами. Вот эти верные мои слуги будут нас сопровождать. На утренней заре в пятницу старшина Некифор поищет следы зверя, после чего мы выйдем с охотниками и псами. А где сделать полуденный привал, — там видно будет.
— Неужто зубры показались под горой Чахлэу? — удивился конюший Маноле.
— Вот так же удивился и старшина Кэлиман, — улыбнулся князь.
Онофрей поднял голову.
— Один там водится. Да на памяти людской еще никому не удавалось настигнуть его.
— А мы его настигнем, — решил князь.
Онофрей опустил голову. Он держался иного мнения. Но раз князь так сказал, кто ж посмеет перечить ему?
— Но это еще не все, — продолжал князь, глядя с улыбкой на братьев Ждер. — Выслушай меня, конюший Симион, и рассей мое недоумение.
— Слушаю, государь, — встрепенулся Симион.
— Вчера я отправил новую грамоту нашему боярину Миху, укрывающемуся во Львове. Дважды я просил короля выдать его. Дважды посылал грамоты о прощении. Но король не выдал его, и Миху не повинился. Теперь вот прощаем его в третий раз и опять зовем. Много горестей выпало нам на долю из-за козней князей и бояр-беглецов. Пора положить конец раздору. Пусть беглецы воротятся в свою отчину. Не сегодня-завтра господь подаст знак христианам начать войну. Что ты на это скажешь, конюший Симион?
— Скажу, надежа-государь, что все на свете должно покориться твоему велению.
— Так ты думаешь, что боярин Миху воротится?
Симион промолчал.
— А ты как полагаешь, отец Амфилохие?
— Полагаю, коли дозволено мне будет сказать правду, что логофэт Миху и на этот раз не даст доброго ответа.
— А ты как мнишь, конюший Маноле?
— Я знаю логофэта Миху, государь. Упрямый и спесивый боярин. Не думаю, чтобы он воротился.
Маленький Ждер в волнении зашевелился, и по напряженному его взгляду видно было, что он тоже хочет вы разить свое мнение. Симион Ждер положил ему руку на плечо, затем повернулся к князю…
— Дозволь, государь, сказать, что мы оба думаем — я и брат мой Ионуц.
— Говори, конюший Симион.
— Мы думаем, преславный господин, что логофэт Миху придет и припадет к твоим стопам.
Князь поднял брови, глядя куда-то в сторону. Вряд ли он в эту минуту думал о старом боярине Миху.
— И придет он туда, куда ты соизволишь указать ему, государь, — подтвердил Симион Ждер.
— Когда же это может случиться, честной конюший? После нашей свадьбы?
Симион потупился. Скрывая улыбку, Ионуц устремил взгляд в угол комнаты.
Князь неожиданно покинул Сучаву со своими охотниками и служителями, оставив портаром в Сучаве нового боярина Хэрмана. В дружине лучников, сопровождавшей князя, было двести человек под началом нового второго постельничего Симиона Ждера. Часть охотников старшины поспешила вперед. Рэзеши трех краев сели на коней, чтобы встретить господаря в Пинириге. Проводив его до долины Ларгу, откуда видна уходящая в облака гора Петру-водэ, отряды рэзешей разделились на две части: одни поднялись вверх по течению Бистрицы и остановились в Борке, другие спустились по той же долине вниз и разбили стан в Кэлугэрень, около Пьятра-Дьяволулуй.
Отроки разостлали скатерть на поляне у подножия горы Петру. На опушке елового бора близ русла ступенчатых горных потоков лежали осыпи камней: самые большие глыбы давно занесло землей. Вокруг них тут и там на каменистой почве рос зимовник. Это было последнее, осеннее убранство земли. В чашечки цветов бледно-голубого, небесного цвета уже не забиралась ни одна букашка. Кругом было тихо, только высоко над головой свистел ветер. Кроны берез и черешен в долине казались слитками старого золота и меди.
Горные пастухи получили позволение предстать перед князем и поднести ему подарки: кадки брынзы и откормленных барашков. Штефан принял чабанов среди осыпей и редких кустиков зимовника.
За каждым из восьми гуртовщиков следовал молодой овчар, ведя в поводу осла, нагруженного подношениями. На краю поляны в сорока шагах от господаря они пали на колени и обнажили головы, положив рядом с собой барашковые шапки. Овчары тоже преклонили колонн. Ослы стояли беспокойно и то и дело принимались громко реветь, напуганные шумным сборищем княжьих служителей и охотников. Так много людей еще не бывало никогда в этих местах.
Князь велел передать чабанам, чтобы они приблизились. Оставив шапки на траве, они подошли к князю и снова преклонили колени.
— Спасибо за подарки, добрые люди, — сказал им князь.
Старший ответил, подняв голову:
— Здравствуй на многие годы, государь. Отведай наших гостинцев, брынза у нас отменная, ее зовут княжеской. Только мы не знаем, доходит ли она до стольной крепости. Сдается нам, государь, что в пути с гор и до стольной крепости немало воронов поклевывает ее.
Князь улыбнулся смелым речам гуртовщика и велел открыть тут же на плоском камне одну из кадок. Отроки сломя голову кинулись к осликам, нюхавшим барашковые шапки, брошенные на траву. Ослики испугались, рванули поводья и поскакали по каменистому склону, стуча копытами. Гуртовщики, стоя на коленях, закричали чабанам, чтоб те поймали беглецов.
Наконец кадку принесли и открыли. Князь отщипнул кусочек и отведал.
— Возьми побольше, государь, — упрашивал один из горцев.
Штефан отведал во второй раз.
— Хороша брынза! — согласился он. — И впрямь лучше всякой другой.
— Кушай на здоровье, светлый князь, — обрадовались гуртовщики.
Штефан велел стольнику отпустить горцам бочонок вина. Пусть выпьют с товарищами и славят князя.
Горцы опять обрадовались.
— Не нужно ли вам чего-нибудь, добрые люди и братья? — осведомился князь.
— Нет, государь. Нам достаточно твоего благоволения. Места тут просторные, вольные. Одарил нас ими дядя твой Петру-водэ, по имени которого мы и назвали гору.
Отроки накрыли на стол. Охотники подкладывали в костер, пылавший рядом, целые стволы деревьев.
— Мы так поняли, государь, — осмелился заговорить один из гуртовщиков, — что ты изволишь ехать на охоту. Тут у нас много всякого зверья. Нынешним летом житья не было от медведей. Воевали мы с ними, покуда они не сбросили в овраг нашего Доминте. А Доминте, надо тебе сказать, светлый князь, самый старый мой чабан. Сбросили они его, а он, выбравшись из оврага, полез опять драться. Дали мы им схватить по овце, а потом погнали кольями и псов на них натравили.
— А зубры тут есть? — осведомился князь.
— Есть. Только водятся они в глухих местах, где никто им не досаждает. Но тебе, владыке всякого живота, они должны заплатить дань.
Вскоре поезд тронулся в путь. Выйдя на широкое раздолье, князь увидел впереди гору Чахлэу, затянутую туманом. На закате сделали второй привал. К этому времени мгла тумана сползла к подножию горы. Снежная вершина, освещенная солнцем, казалось, высилась в ином мире, одинокая, точно небесная звонница. Здесь господаря встретил старшина Кэлиман и повел его нехожеными тропами. Они очутились среди уединенных полян, под кручен, на котором еще играли отсветы багряного заката.
Лучники, расставив дозорных, заняли все входы в теснину. Князь же в сопровождении восьмерых старых охотников, Кэлимана и его сыновей, а также братьев Ждер, последовали дальше, углубляясь в горную глушь. На привале нагнал их преподобный Амфилохие.
Смеркалось.
Архимандрит поставил складень на чистый камень возле источника, бившего из скалы. Ударив в малое било, стал служить вечерню. Когда князь преклонил колени перед святыми образами, где-то далеко в горах, словно отзываясь медному звону, застучало деревянное клепало. Штефан внимательно прислушался к одинокому голосу пустыни, затем поднялся и подошел к костру. Охотники стали спешно готовить место для ночного отдыха господаря.
По обычаю лесовиков, они поначалу занялись костром. Срубили на краю поляны несколько грабов и буков. Только для этого и рубили их в горах. Костер из грабовых и буковых поленьев пылает жарко, как солнце в разгаре лета. В основу костра люди старшины положили старый ствол. Затем искусно соорудили нечто вроде сруба им молодых лесин. Ударив огнивом по кремню, высекли искры на трут и, раздув огонек в куче сухих еловых веток и мха, подложили под свое сооружение; ветер сразу рванул полыхнувшее пламя.
Старый Кэлиман выбрал место для ночного шалаша господаря под пихтой, близ костра. Сперва он вырубил крест на коре, чтобы отогнать бессонницу, затем приладил верхний брус. Охотники положили боковые жерди, накрыли их лапником. Настелив внутри толстый слой лапника, разостлали поверх него мягкие покрывала. Князь расположился в свете жаркого костра у входа в шалаш. По ту сторону костра уселись охотники и, скинув с себя тулупы, подставляли огню то один, то другой бок. Бояре и отец архимандрит расположились сбоку от шалаша. Костер обдавал их дымом, пламя порой обжигало, но князь, уйдя в свои думы, ничего не замечал.
Много позже Штефан подозвал старшину Некифора. Охотники сразу захлопотали, подбрасывая в огонь новые поленья.
— Какие вести от твоих людей, честной старшина? — спросил князь.
— Государь, — ответил старик, опустившись на корточки рядом со своим господином, — мы с двумя моими старыми охотниками, знающими повадки зубров, обошли утром эти места до самой вершины. В горном болотце напали на след матерого зубра, гнавшего двух коров. Иных следов на этой стороне горы не найдено. Другие охотники нашли ближе к Бистрице, ровно в полдень, стадо из шести молодых быков. Резвились на поляне. Возможно, есть и другие, только не смеют они ходить в эту пустыню. Тут хозяином — старый зубр. Как я понимаю, наше дело — именно его выследить. Мы с ним давние знакомые.
Князь слушал молча, опустив голову.
— С каких же это пор, старшина Кэлиман?
— Помню его, князь-батюшка, еще с тех пор, когда я был не старше этих сынов моих. Заробел я тогда, увидев его в первый раз. Чур тебя, нечистая сила!
— Сколько лет тому?
— Случилось это, государь, в княжение Александра-водэ Старого. Батя послал меня в горы проведать стада, как посылал и я потом Онофрея и Самойлэ. Как-то раз настиг меня ливень, я укрылся под скалой. После дождя туман окутал гору. Вижу — не найти мне дорогу. Дело было к вечеру, и пришлось мне все-таки выйти из укрытия и искать дорогу в овчарню, чтобы не заночевать в пути. Долго блуждал я, покуда туман не рассеялся. И увидел я, что нахожусь в совсем незнакомом мне месте. Никогда я прежде не бывал там. Подо мной была круча. Обошел я можжевеловые заросли, ища обратного пути, да так и не нашел. Было еще светло. Вдруг слышу — сопение и рев. Притаился в кустах. Гляжу, остановился бык, роет копытом землю. Потом, наставив рога, бросился в гущу зарослей рядом со мной, прыгнул и ринулся под гору — только земля загудела…
Едва очнулся я от страха. Ну и зверь! Невиданного роста бык. Когда он заревел, я видел, как бьется у него в пасти черный язык. А шкура у него белая. Так вот, очнулся я от страха и пошел по его следу в заросли, которые он пробил рогами. И пройдя заросли, опять очутился над кручей. Зубр прыгнул через пропасть, а я, обойдя стороною, нашел проход по узкому выступу. И тут же увидел далеко внизу скит под водопадом; едва заметная тропинка вела к нему. Мешкать было нельзя. Я опять напал на след быка и пошел под гору, пока не увидел знакомые места.
— Ты думаешь, это все тот же зубр?
— Непременно. Чур тебя, нечистая сила! Сыны мои тоже видели его. Говорят, это он. Остальные зубры темной масти, а этот белый.
Князь поднял голову, озаренную пламенем костра, и поманил к себе Кэлимана еще ближе.
— Верно ли говорят, старшина Кэлиман, что у этого зубра есть хозяин?
— Государь, нет мне дозволения говорить. Это дело опасное.
— Отец архимандрит даст тебе отпущение.
— Коли отец архимандрит даст отпущение и покропит святой водой, чтобы отвести нечистую силу, тогда можно. Притом и ты изволил повелеть…
Архимандрит подошел к Некифору и, положив руку на его голову, дал ему отпущение. Затем поискал у складня скляницу со святой водой и покропил на все четыре стороны света.
Старшина опустился со вздохом на землю и боязливо повернул голову к князю.
— Государь, сказывают, что это его зубр.
— Чей именно?
— Его, батюшка. Отец архимандрит дал мне отпущение, а все же я робею. Как бы язык не отсох.
Отец Амфилохие пришел ему на выручку.
— Государь, старшина полагает, что хозяин зубра — слуга дьявола, иначе говоря — колдун. Старые люди напугали Кэлимана. Вот он и решил, что на него наложен обет молчания. И сынам своим наказал молчать.
— Истинная правда. Чур тебя, нечистая сила! — натужно выдохнул Некифор. — Давно установился обычай: мы, гуртовщики, оставляли в тайнике позади скита у водопада съестные припасы. И до сих пор так поступаем. Приходит зубр и уносит припасы в пещеру, где обретается этот колдун. А не сделаем так, падет на наших овец мор, либо вихри унесут их.
— Но ведь с давних пор известно, что в пещере спасается схимник.
— А мы слышали другое, государь. Будь он схимником, люди увидели бы его. А так мы только слышали порой, как он кричит, и видели его зубра. Оттого и отдавали мы ему припасы, чтобы не терпеть урона. Так мы поступаем и поныне, храня обычай.
Старшина умолк. Пламя костра все больше разгоралось, сверкая бесчисленными самоцветами. Вокруг стояла мертвая тишина. Усталые охотники дремали у костра. В темных небесных глубинах, казалось, под самыми звездами проносились стаи перелетных птиц. На большой высоте курлыкали журавли, ниже гоготали, перекликаясь, дикие гуси.
Старый Кэлиман прислушался. Когда снова воцарилась тишина, он тряхнул головой.
— Великий государь, — начал он снова, — когда б он был святым отшельником, то мы бы не видели человека, летавшего над лесом верхом на шесте. Случилось это в такой же поздний час, как и нынче. Сидели мы у костра на той стороне горы. Вдруг слышим — несется, словно ветер, и вопит: «Воды! Воды!» Одни говорили, что человек этот во власти чар — потому и летит. Другие перепугались: а может, это Сам летит.
Князь сидел, задумчиво глядя на изменчивую россыпь догорающих углей. Старшина тихо отодвинулся.
Архимандрит подошел к складню. Князь встал, затем преклонил колени и истово помолился. Этого часа дожидались и дозорные, расставленные вокруг поляны; осеняя себя крестным знамением, они стали бить земные поклоны. Маленький Ждер беззаботно спал. Второй конюший прошел к табору служителей, стоявшему на другой поляне, у речки.
Сокровенная мечта господаря раскрыть тайну, связанную с прошлым его отцов, проследовала его и во сне. Смутные видения вставали перед ним, и к часу ночи он проснулся.
В окаменелом молчании пустыни внезапно раздался протяжный рев и пронесся, словно раскат грома, от ущелья к ущелью.
Князь вздрогнул и окончательно проснулся. Он вслушивался, напрягая внимание. Вскоре снова послышался рев, но теперь он был страшнее: долгий, грозный, гневный. Одни из охотников встал и, подойдя к костру, подбросил в него дров. Заметив, что князь не спит и прислушивается, он проговорил как будто про себя, но так, чтоб услышал и господин.
— Сохатые дерутся, из-за ланей.
И растянувшись на земле, тут же заснул.
Малое время спустя пустыня опять огласилась ревом, таким же, как в первый раз. Князь догадался, что это голос белого зубра.
Кэлиман, стоя, точно привидение, в отсветах костра, тоже прислушивался, приложив ладонь к уху.
— Ты слышал, государь? — шепнул он.
— Слышал. Из гончих только одна отозвалась.
— Это пес Ионуца, — пояснил старшина.
Он имел в виду Пехливана. Собака тихо рычала и изредка фыркала, уткнувшись носом в теплую золу.
Небо было высоким и ясным. Стожары склонились к западу. Симион, расставив третью стражу, вернулся на поляну, отыскал Маленького Ждера. Он тряхнул его за плечо, потом погладил по голове и шепнул ему на ухо:
— Вставай, Ионуц. Надо ехать.
— Я готов, батяня, — ответил Ионуц, торопливо вскакивая.
Весь еще во власти сна, он толкнул рогатиной своих приятелей. Сыны Кэлимана повернулись на другой бок, пробормотали что-то невнятное и тут же вскочили на ноги. Придя в себя, они стали собирать с земли поклажу и оружие. Георге Ботезату сунул Пехливана в сумку и подвесил ее к седельной луке.
Когда четверо охотников — Ионуц, сыны Кэлимана и Ботезату — проехали мимо стражи, охранявшей поляну, было еще темно, но небо посветлело, по нему уже тянулись серебристые отблески зари. На востоке показалась утренняя звезда. Онофрей Кэлиман, хорошо знавший места, ехал впереди.
Они двинулись вдоль речки Бухальницы, затем свернули к горному склону. Стало светать. Ехали молча, следуя друг за другом. У опушки молодого ельника с звучным хорканьем взлетели рябчики. Ионуц вздрогнул, очнулся от своих мыслей. Пехливан тявкнул из сумки, привешенной к седлу Ботезату. Тот зажал ему морду, приказывая молчать. Когда осветились вершины скалы, Ионуц увидел, что они едут по дну глубокого ущелья. Кони бодро поднимались по довольно пологой тропке, то и дело обходя осыпи.
— До восхода солнца надо непременно дойти до места, — заторопил Ионуц охотников.
— Должны дойти, — ответил Самойлэ. — Лишь бы Онофрей не сбился с пути.
— А ты не знаешь дороги? Не видишь, сбился он или нет?
— Знаю, как же. А что, если и я дам маху? Пока вроде бы не сбились. А дальше все может случиться. Тут, в этих горах, духов и всяких видений — не перечесть.
Онофрей остановил коня.
— Ионуц, — заговорил он, тревожно глядя на него, — насчет дороги не сомневайся — не собьемся. Надо сделать роздых, — пусть кони отдышатся. Ежели услышим, что на вершине поют косачи, значит, дело верное — с пути не сошли. Тут чабаны никогда не ходят. При ливнях опасно: со скал падают камни и убивают овец. Слушайте.
Уже порозовели скалы на далекой вершине. Оттуда доносилось чуфыканье косача. Легкий ветерок заколыхал листву берез на крутых склонах. Заря разгоралась. Ждер толкнул Онофрея, сосредоточенно слушавшего шорохи в вышине.
Тропинка вывела всадников в какую-то низину: слева виднелся просвет, куда и шла дорожка. Но Онофрей повернул направо и пустил коня в гору. Полчаса они ехали в темноте по узкому руслу ручья, затем вышли к свету. Впереди был обрыв.
Солнце еще не взошло. Но глаз уже свободно различал крутые раскаты падей и склонов, доступных взору только отсюда. Справа, где-то далеко внизу, у подножья отвесной стены сверкал речной поток — там был водопад. Смутно различимая, маячила вдали остроконечная кровля скита. К этому скиту и должна была двигаться княжья облава. От скита вилась тропинка. Она шла к ущельям и склонам, видневшимся с обрыва, у которого остановились четверо охотников. Тропинка то показывалась, то исчезала в лесной чаще или среди острых скал. По долине, вдоль которой она вилась, тоже мчался пенистый поток, вырывавшийся из недр горы.
— Гляди, Белый источник, — пояснил Онофрей Кэлиман.
Казалось, в этой глуши с самого сотворения мира не ступала нога человека, Гора членилась на крутые уступы, по каменным склонам не росла трава. В стороне Белого источника гора высилась такой кручей, что только дикий зверь мог бы найти тут дорогу. К скиту пробраться тоже было трудно — водопад отвесно падал с вышины. Однако тропинка, вившаяся среди скал, свидетельствовала, что какой-то зверь все-таки проторил себе здесь дорогу.
Из слов архимандрита Амфилохие выходило, что именно здесь должна быть пещера схимника, которого искали государевы охотники. А Онофрей и Самойлэ уверяли, что с этих порогов зубр бросается в гущу зарослей и спускается к той тропке в низине.
— Это тропа старого зубра, — подтвердил еще раз Онофрей. — Коли ты, Ионуц, полагаешь, что мы тоже можем перепрыгнуть через пропасть, как он, изволь — вели пришпорить коней и прыгнуть.
Самойлэ сразу понял, куда клонит брат.
— Пока мы долетим донизу, от нас ничего не останется, — сказал он, усмехаясь.
— И все же, — улыбнулся Ионуц, — там, где прошел зверь, могу пройти и я.
Он велел им спешиться и отвести коней в ближайший ельник. Затем внимательно обследовал место у порогов. Пробравшись через густые заросли, спустился в падь, казавшуюся бездонной. Немного времени спустя до охотников долетел его зов, отдаленный, словно из другого мира. Чуть позднее голос его раздался уже в другом месте. Кэлиманы откликнулись, тревожно склонившись над мглистой пропастью.
— Ему чего-то надо, — понял наконец Самойлэ, приставив к уху ладони рупором.
— Что именно? — озабоченно спросил Онофрей. — Или он приказывает, чтобы мы тоже спустились за ним?
Тут подошел Георге Ботезату и тоже прислушался.
— Требует, чтобы мы спустили собаку, — пояснил он, вернулся в ельник и вытащил из сумки Пехливана. Затем принес его на край пропасти и дал понюхать след Ждера. Услышав голос хозяина, гончая тут же заскулила. Проникнув в чащобу, она сразу скрылась из виду.
С противоположной стороны, из-за возвышенности, за которой исчезал Белый источник, раздались звуки рога. Началась княжья охота. Вершина Панагия сияла в лучах восходящего солнца, но на плоскогорье Околашу клубился туман. Наконец Ионуц поднялся со своей собакой из пади.
— Спуск есть, — сообщил он. — Но перебираться можно и в другом месте. Надо его найти и спустить коней в долину. Государева охота обойдет эту падь. Зато мы должны стоять наготове у ее выходов. Сперва опустимся к источнику. Затем попытаемся подняться к скиту.
Найти проход для коней оказалось делом нелегким. Всадники обошли скалу, окаймленную кустами черники. Можжевеловая чаща напоминала здесь густую щетину.
Княжья охота, петлявшая по долинам, продвигалась теперь почти тем же путем, которым ехали Ионуц и его спутники. Гон то звучно доносился с крутояров, то чуть слышно звучал в низинах.
С высокой кручи угадывалась и другая облава, начавшаяся на другом конце этого горного края. Там тоже трубили в рог и глухо слышался лай гончих.
Следовательно, дичь подняли и гнали с двух сторон. В это же время по велению господаря Симион Ждер двинул часть дружины в те места, где, по мнению местных жителей и словам старого Кэлимана, обретался схимник, тот самый, что никогда не показывался простым смертным. Воины получили точный приказ: обнаружив пещеру отшельника, остановиться и тотчас дать знать. Только господарю дозволено войти в пещеру и услышать предсказание, касавшееся его сокровенных замыслов. А если случится встретить зубра, о котором идет молва и который существует на самом доле, то воины либо охотники должны не отставать от него: зверь выведет их на нужную тропку.
По нехитрому, но верному расчету сынов Кэлимана преследуемый собаками зубр пройдет именно там, где он столько раз проходил и раньше. В этой стороне гор он единственный владыка, стало быть, его-то и подняли псы. Так оно и было. Собачий лай приближался. Одно время голоса гончих яростно звучали на каком-то возвышении; затем послышались ближе, прокатываясь эхом по дну другой долины.
Маленьким Ждер прекратил поиски и велел своим людям стоять наготове.
Заостренные колья даны были им лишь для обороны, в случае если зверь кинется на них. Господарь приказал щадить зубра и только гнаться за ним, чтобы найти пещеру схимника.
Земля, по которой они только что поднялись в гору, внезапно загудела. Кэлиманы вытаращили друг на друга глаза и прижались спиной к отвесной скале. Ионуц едва успел отойти от края пропасти. Схватив за загривок Пехливана, он пригнул его к земле. Татарин кинулся к коням, — успокоить их. У зубра шел пар из ноздрей, сопя и отфыркиваясь, он стремительно несся в гору. Изредка он опускал короткие рога и мотал головой, роняя хлопья пены. Следом, подавая разные голоса, бежали гуськом четыре пса. Зубр был старый, с темным загривком и светло-дымчатой шкурой. Черные глаза его налились кровью. Вихрем взлетев на вершину, он обошел высокий камень, на мгновенье застыл у края пропасти, поросшего кустиками черники, и легко перескочил через нее.
Ждер тут же выпустил Пехливана. Собака скользнула в заросли, и скоро пронзительный лай ее послышался в низине. Сгрудившись над краем пади, охотники напрасно пытались рассмотреть зверя среди серых скал. Его нигде не было видно. Но собака шла по следу.
Четыре гончих господаревой охоты остановились на верху, отыскивая след. Два раза повернули обратно, обошли место и снова остановились перед скалой. Лишь после того, как Ждер снова спустился в пропасть, они нашли след зубра и побежали в низину. Меж тем голос Пехливана уже звучал где-то в стороне Белого источника.
Горных лошадок с большой осторожностью провели на дно пади по косой расщелине, скрытой от глаз зеленой завесой. Зубр легко пробил эту завесу сверху, собака пробралась понизу. Следуя за отдаленными голосами псов, Маленький Ждер спустился на дно пропасти, ведя коня под уздцы. За ним осторожно следовали и остальные. Спустившись на довольно большую глубину, Ждер поднял голову и увидел высоко над собой край пропасти. Двое государевых охотников оглядывали оттуда пустынные дали, не понимая, как мог человек без помощи волшебной птицы спуститься в такую бездну.
Некоторое время Ионуц и его товарищи стояли в раздумье, советовались. Другое крыло облавы приближалось к долине Белого источника. Туда как будто побежали и псы. Сев на коней, охотники быстро поскакали по дну впадины. Над собой они видели лишь узкую полоску неба, в котором парил, делая круги и издавая порой пронзительные крики, черный орел.
Они выбрались из ущелья и поднялись на каменную гряду, затем достигли крутого склона. Вдалеке в тени пихт шумел Белый источни. У самых пенистых грив ручья виднелся узкий вход в пещеру. Охотники спешились. Ждер помедлил, окинул глазами местность, прежде чем двинуть коня вперед. Вокруг не было заметно никаких признаков человеческого жилья. Ни следа наружного очага, ни дымка, струящегося изнутри. Земля у входа густо заросла травой и земляникой. Рыжая белка выскочила из узкого отверстия, заменявшего окно. При виде людей она испуганно метнулась вверх по стволу ели и притаилась на ветке; затем, распушив хвост, перелетела на развилину соседнего бука.
— Куда же мог деваться зубр? — недоумевал Ждер.
Гона не слышно было.
Ионуц спешился и, оставив товарищей позади, осторожно двинулся ко входу в пещеру. У источника он снял шапку, оттуда заглянул внутрь пещеры. Там было пусто. Осмелев, сделал шага два внутрь помещения, где еще стоял застарелый запах дыма. Некогда здесь жил человек. В стене было выдолблено углубление для ложа. Белка сложила там свои запасы орехов и желудей.
Ждер вышел наружу, опустился на колени у края пенистого потока и утолил жажду. Только тогда спохватились и остальные охотники и, выйдя из оцепенения, напились заодно с конями.
По берегам ручья, вытекавшего из недр горы и убегавшего в низину, росла незнакомая трава с глянцевитым и гладким листом. Татарин узнал ее. Сорвав лист, он принялся жевать.
— Это лист пустынника, — сказал он, — стоит зеленый в самую лютую зимнюю стужу.
После этого охотники двинулись обратно. Взобравшись на высоты, окружавшие впадину, стали прислушиваться. Не было слышно ни звука. Даже псы, спустившиеся в падь, не подавали голоса. В безлюдной низине, куда не проникало ни дуновения ветерка, скалы начали накаляться на солнце.
Позже охотники напали на тропинку, пролегавшую по горбу холма. С этого места они увидели колокольню скита и, посовещавшись, решили направиться туда. По повелению господаря ночной привал был назначен в скиту. Спустившись с холма, они тут же потеряли из виду и маковку и крест скита. Внизу навстречу им выскочили две княжьи собаки. Гончие были измучены, тяжело дышали, свесив языки. Татарин, приложив рог к губам, подзывал Пехливана. Четверть часа спустя они нашли его. Собака лежала на земле, прижавшись мордой к влажной от сочившихся капель полоске скалы. Увидев хозяина, она обрадовалась, но так и не смогла поведать, что узнала о старом зубре. Тут же показались и остальные псы, измученные погоней. Было поздно: солнце давно перевалило за полдень. Кругом, до самых дальних далей, не слышно было ни звука: ни лая собак, ни трубного зова. Государева охота окончилась. Четверо одиноких всадников спешились и устроили привал.
Еды у них с собой не было. Пришлось довольствоваться черникой. Кони щипали скудные пучки травы, пробивавшиеся среди камней. По обычаю горцев, охотники развели костер из хвороста. Лишь после того, как тонкая струя дыма высоко поднялась к небу, они услышали зов рога. Доносился он сверху, со стороны скита, и охотники поняли, что кличут именно их. Голодные, усталые поднялись они, подтянули коням подпруги и поспешили в гору по вьющейся тропке.
Солнце уже садилось за острые пики елей, когда где-то близко заколотили в било и зазвонили скитские колокола. Служители, вышедшие навстречу, криками указывали охотникам дорогу. Князь был в обители и стоял на вечерне.
В скиту у водопада Дуруитоаря жило всего лишь трое иноков: одни — постигший книжные премудрости, остальные — простые чернецы. Обитель была обнесена крепким тыном, ворота окованы железом. Рядом с церковкой стояли кельи святых отцов. Там же была трапезная и даже гостиная палата, дождавшаяся наконец высокого гостя.
Все охотники видели белого зубра, но никто не знал, куда он исчез. Это исчезновение всех поражало, казалось чудом.
Симион и старый Кэлиман, подробно расспросив четырех охотников о том что они видели и узнали, пришли в еще большее удивление. Расположив служителей и воинов во дворе обители и у входа в долину, Симион пошел в церковку — поведать господарю все, что он узнал.
Деревянная церковь была высотой в два человеческих роста, но все образа и украшения — только малых размеров и плотнее расставленные — находились на своих местах.
Господарь сидел в княжьем кресле. Отец иеромонах Иоил один служил вечерю. Казалось, что в полумраке церкви, озаренной лишь редкими огоньками лампад и свечей, молча присутствует дух самого бога и высоких гор.
Пропев стихиру во славу господаря, отец Иоил поклонился ему и скрылся в таинственную сень алтаря. Князь в сопровождении постельничего вышел во двор.
Выслушав рассказ Маленького Ждера, он велел призвать к себе отца Иоила. Седобородый иеромонах в черной скуфье послушно предстал перед господарем и дал ему все пояснения, смиренно склонившись к его креслу.
— Истинно так, пресветлый государь, — говорил иеромонах. — Тому тринадцать лет, как в пещере около Белого источника поселился святой отшельник, пришедший из-за гор с этим белым зубром, которого увидели твои охотники. Зубр этот, государь, приручен и никому не причиняет зла. И служил он верно схимнику до самой его кончины. Был обычаи у местных чабанов оставлять дары для святого старца в тайнике позади скита. А мы, привязав сии даяния к рогам зубра, отправляли их в пещеру. По повелению старца зубр приходил сюда, мы нагружали его, после чего он возвращался к пещере. Дозволено было нам являться на поклон к святому старцу лишь раз в год, после светлого Христова воскресения. И в тот день мы, неся свечи, спускались к нему с благою вестью. А ежели в это время стояла стужа, то мы тогда совсем не видели его. Так что отшельник жил один. Никому не разрешалось тревожить его, ибо он дал обет молчания и уединения. То был увечный и древний человек, хилый телом и помраченный разумом, как нам казалось. Зрение и слух были у него не такие, как у всех, ибо служили ему не только наяву, но и во сне. Несколько лет подряд весной после пасхи я видел, как он на восходе солнца выходил из пещеры, становился на колени и припадал ухом к горе — слушал голос земли. Только это он и мог объяснить нам в святой праздник, когда дозволено ему было говорить. И еще поведал нам старец, что ему указано было дойти до господаря. Да вот ослабел он и осел тут: придется уж самому господарю прийти к нему. «Ибо мы — пророки великих князей», — прибавил он. Тому два года, как только сошли снега в заговенье, белый зубр воротился к нам с припасами, и тогда мы поняли, что затворник отошел в мир иной. Спустились мы к нему, чтобы принести сюда святые останки. А был он худ и бесплотен, точно призрак. Но мы так и не нашли его. Может, шел он за водой и поток унес его. Может, вознесся к небесам вместе с земными испареньями, когда приник, по своему обыкновению, к горе, чтобы услышать голос недр. Ничего мы не смогли узнать. Остался зубр без хозяина. А начнут ему докучать пастушьи псы либо охотники, так он прибегает в наш скит, стучится лбом в задние ворота, и мы впускаем его. А потом, как попросится, опять выпускаем на волю.
Выслушав его, князь долго молча в задумчивости. Казалось, его гнетет горькое сожаление.
— И ничего больше не узнали?
— Ничего, князь. Ничего.
— А что за голоса он слушал?
— И этого мы не смогли узнать, государь. Может быть, ему и было кое-что ведомо, но мы не понимали его слова. Знал он тайную науку движения звезд и солнца; читал на небе знаки зодиака, в точности определял на каждый год сроки, когда наступит пасха. Однажды старец сказал, что прислушивается, чтобы узнать по гулу земли, когда поднимется против Змия святой великомученик Георгий. Но мне почудилось, что это речь слабоумного.
Иеромонах Иоил вышел похлопотать об ужине и ночлеге князя. Штефан по-прежнему сидел печальный, погрузившись в свои мысли. Преподобный Амфилохие раскрыл складень и развернул книги. Господарь в глубокой задумчивости слушал священные стихи, постепенно проникаясь их сладостью.
Немного погодя он заметил у дверей среди охотников Маленького Ждера и, подозвав его, подробно расспросил обо всем, что Ионуц видел у Белого источника. Больше всего удивил его рассказ о землянике — на некоторых стеблях висят крупные, словно коралловые ягоды, а иные еще только цветут.
— Растут они прямо против двери, там, где он стоял на коленях и бил земные поклоны, — высказал свое мнение Ионуц. — И еще увидели мы, государь, у ручья вечнозеленую траву, называемую листом пустынника. Растет она там, чтобы люди помнили о том, кто посеял ее.
Князь слушал и думал о чем-то своем.
— Он бил поклоны у самого входа в пещеру?
— Там, государь. У каменного порога. И оттого что он год за годом склонял колени в этом месте, в каменной плите образовалась впадина.
— Завтра, прежде чем двинуться в обратный путь, я должен спуститься туда и увидеть это место, — сказал со вздохом господарь.
Старшине Кэлиману не понравилась печаль князя.
— А я, князь-батюшка, полагаю, что все это выдумки, — вмешался он.
Князь вздрогнул.
— Что именно, честной старшина?
— Чур тебя, нечистая сила! Выдумки, что схимник-де помер. Чабаны сказывают, что он жив и где-то скрывается вместе с зубром.
Князь покачал головой.
— Где же ключ к разгадке, отец Амфилохие?
— Преславный государь, — ответил архимандрит, — мы не можем верить в колдовство. Святой старец умер. Пророчество, которое он хотел поведать тебе, сбудется волею владыки небесного, когда настанет час и поднимутся князья и кесари и Венеция вышлет в море суда, набитые золотом, а святой наместник апостола Петра в Риме благословит народы тех стран встать на защиту истины. Тогда поднимутся и все жители нашей земли.
Князь размышлял, нахмурив брови. Внутренний голос шептал ему: «Недра всколыхнулись, а мы еще не готовы к великому делу».
— Я хочу остаться наедине с тобой, святой отец, — сказал он. — Ужина мне сегодня подавать не надо.
В ту ночь Штефан заснул поздно, после долгих молитв. И привиделся ему тот же сон, что и накануне. Схимник благословлял с вершины высокой горы огромный пожар, охвативший города и села Молдовы. А князь, стоя рядом со святым старцем, в великом волнении открывал для себя значение вещего сна.
Вернувшись в Сучавскую крепость, князь стал готовиться к встрече царевны Марии. Решение его было твердо: сразу после свадьбы двинуть полки на юг, к рубежам турецкого царства.
Первым предстал перед государем по возвращении его с охотничьей потехи новый спэтар, боярин Михаил Врынчану. Именно его и снарядил Штефан с боярами и конниками из Верхней Молдовы встретить в Яссах царевну-невесту. Верным и усердным показал себя новый спэтар. Седин он еще не нажил, бороды не отрастил и ростом не вышел. В этом сухощавом чернявом боярине жила великая любовь к своему господину, отражавшаяся во взгляде больших выпуклых глаз. Господарь неустанно возвышал новых людей, подобных спэтару Михаилу, ценя их не за родовитость, а по достоинствам. Иные времена — иные люди. Для искупительных битв, которые снились господарю в его тревожные ночи, нужны были сердца, пылающее верой.
Вместе с Михаилом-спэтаром в Яссы должен был ехать Симион Ждер с двумя сотнями вершников. Осень стояла погожая, на стеблях дурнопьяна в приморских равнинах блестели паутинные нити.
Отстояв утреню в храме Иоанна Нового, царевна Мария выехала из Белгорода восьмого сентября. Испросив защиты у святого мученика и у пречистой девы, царевна в этот светлый день рождества богородицы простилась с генуэзскими купцами, хозяевами каравеллы, которые собирались плыть обратно в Кафу. Она передала через них поклон своим любезным родителям и благоуханным садам Мангупа. Никогда она уже не увидит цветущих роз на берегах Понта Эвксинского. А с отцом своим Олобеем и матерью Марией предстояло ей соединиться лишь в селениях праведных, сияющих вечным светом.
Проливая слезы, царевна Мария простилась со своими провожатыми, возвращавшимися в ее родной край. Вытерев заплаканные глаза шелковым платком, она вздохнула и увидела перед собой пустынные осенние просторы и северное небо. Далеко в той стране находилась Сучавская крепость и суженый ее, которого она еще совсем не знала.
Белгородский пыркэлаб Лука выстроил своих ратников. На стенах зазвучали трубы; государево знамя взвилось над самой высокой башней. Колымага в четыре конные упряжки тронулась в путь. Рядом с невестой сидели служительницы в златотканых покрывалах. Сама царевна тоже носила это восточное одеяние и персианские, розового цвета, вышитые туфельки. Грудь ее украшали длинные жемчужные ожерелья. По сторонам колымаги и позади ее, сидя в высоких седлах с короткими стременами ехало шестеро татарских воинов в шлемах и с копьями. Дальше широким кругом скакали господаревы ратники. Ближе всех по левую сторону ехал верхом пыркэлаб Лука, дававший царевне пояснения на единственном понятном ей греческом языке.
Поезд двигался быстро. Первый привал сделали в Выртежень. Встречать княжескую невесту вышло восемьдесят молодых рэзешей Лэпушны на белых конях. Капитан рэзешей Лека Тэтэрану поднес царевне хлеб- соль.
Девятого числа поезд остановился в городе Лэпушне. Там к княжьему поезду присоединились отец Варлаам, настоятель Зографского монастыря на Святой горе, и сопровождавшие его монахи. Настоятель Варлаам благословил царевну и преподнес ей тоненькую щепочку от креста Христова, обернутую в золотую фольгу.
Третью остановку сделали в городе Фэлчиу. Епископ Инокентий вышел навстречу во главе клира и многочисленных толп, кадя и благословляя царевну, и воздал хвалу всевышнему за то, что удостоился лицезреть господареву невесту. Царевна отправилась отдохнуть в епископские палаты. Как только колымага остановилась, перед ней предстал его милость Мирча, ворник Нижней Молдовы, чей двор находился в Бырладе. С ним были двое тиунов и сотня бырладских ратников. К ушам коней были, как серьги, привешены цветы.
Царевна с великим удовольствием наблюдала эту картину с высоты красного крыльца. Всадники и толпы народа, махая шапками, радостно шумели. Никто из присутствующих не мог пояснить гостье, что кричат люди. Пыркэлаб Лука, провожавший царевну в течение двух дней, вернулся в Белгород. А честной ворник Нижней Молдовы, не будучи умудрен святым духом, хоть и нещадно теребил бороду, ничего не мог вымолвить на языке царевны. Да и молдавские слова, которые он бормотал, мудрено было понять. В конце концов царевна заулыбалась, засмеялась. Засмеялся и ворник. Веселье передалось и всем, кто стоял на крыльце епископского дома. Заметив такое приятное расположение духа, народ еще пуще развеселился, зашумел. По приказу ворника по двору разъезжало восемь телег, нагруженных бочками с молодым вином. Одни служители раздавали кружки. Другие наливали вино, вытекавшее из четырех кранов каждой бочки.
Следующий привал сделали в Яссах в господаревом замке. Там навстречу царевне вышел Симион Ждер с двумя сотнями воинов в блестящих латах на вороных конях. Один Симион гарцевал на белом скакуне. Вид ратников, вмиг соскочивших на землю, лязг их оружия были столь грозны, что сердце царевны забилось от страха.
Преосвященный владыка Тарасий Романский благословил царевну. Более того, при нем разомкнулись ее уста ибо он разумел по-эллински. Подошел и отец Варлаам Афонский. Разговор зашел о ратной мощи Штефана-водэ, свидетельством которого были эти воины. Симион-постельничий подошел к колымаге, опустился на левое колено и поклонился. Между тем воины, держа коней под уздцы, стояли недвижно, словно каменные изваяния. Затем по знаку постельничего топнули ногой и так лихо вскочили в седла, подняв коней на дыбы, что царевна снова оробела. Но воины пришлись ей по душе, и она пожелала узнать, кто их начальник.
— Господарев постельничий, и звать его Симион Ждер, — ответил владыка Тарасий.
— А рядом с ним я вижу другого боярина, помоложе, с белым султаном на шлеме, — полюбопытствовала царевна.
— Славная царевна, то меньшой брат постельничего, — ответил владыка.
Невеста улыбнулась юноше с дерзкими глазами.
Стояли тихие сумерки, вдали виднелись рыжие осенние леса на косогорах, а в низине между лесами текла речка. У стен замка вливалась речка в широкое Княгинино озеро, по которому скользили рыбачьи парусники. Ясский пыркэлаб велел, чтобы непременно изловили либо неводом, либо острогой восемнадцатифунтового карпа для трапезы царевны.
Впервые, с тех пор как царевна Мария вступила на землю Молдовы, она испытала чувство покоя и безмятежности. Господаревы конники разошлись по ратным избам, и младший брат постельничего расставил сторожевых на стенах. У кухонь возились слуги. По обрывистому берегу озера поднимались рыбаки, неся карпов, и рыбья чешуя сверкала в лучах заходящего солнца. С противоположного берега, где был город, доносился далекий голос пристава, оповещавшего купцов, ремесленников и простой люд, что пыркэлаб повелел им радоваться прибытию ее светлости царевны Марии. Как только умолк голос пристава, над замком стали стремительно пролетать станины диких уток, несшихся с востока с заводей Жижии в сторону заката, горевшего в небе пожаром. Некоторые опускались косым лётом на гладь озера. Парусник, подгоняемый вечерним ветерком, медленно плыл к далекой кромке леса.
Последнюю остановку перед Сучавой царевна сделала в городе Ботошань, отныне принадлежащем ей. Колымага остановилась у дворца княгини под охраной все тех же ратников постельничего, на которых она взирала с особым удовольствием. Мелинте, старший дворецкий, преклонив колени, поднес царевне на серебряном подносе ключи.
— Кто этот боярин и что ему надо? — с улыбкой осведомилась царевна.
Старший дворецкий был необыкновенно толст и натужно пыхтел, стоя на коленях.
Преосвященный Тарасий пояснил:
— Матушка-княгиня, то честной Мелинте, твой старший дворецкий. Ибо город этот, где мы сделали привал, отныне принадлежит тебе. Тут живут добрые купцы и искусные сборщики мыта. Армянские купцы возят товары в ляшскую землю. Ляшские и немецкие евреи привозят сукна и кожу и покупают взамен мед, шерсть, скот. Мытники твои удерживают со всех княжескую пошлину. А местные жители несут в каморы твоей светлости положенную долю урожая с полей и садов.
Тут-то и поняла царевна Мария, отчего столь тучен дворецкий, и попросила присутствующих помочь боярину подняться на ноги.
Четырнадцатого сентября путники увидели Сучавскую твердыню. Мост был опущен, ворота широко открыты. На стенах виднелась стража. Отряд пышно одетых всадников поскакал навстречу поезду. Во главе на белом жеребце ехал господарь. Он был в стальных латах и в шлеме со страусовым пером.
На расстоянии полета стрелы оба поезда остановились. Сперва спешились бояре. Как только князь коснулся ногой земли, сановники окружили его. Царевна, выйдя из колымаги, стояла, не поднимая шелковой фаты. Князь торопливо направился к ней. Сняв шлем, передал его отроку. Затем, отстегнув латы и передав их другому отроку, остался в своем вишневом бархатном наряде с золотым крестом на нагрудной цепи. Он приблизился к царевне.
Взявшись за руки, они низко поклонились друг другу. Затем Штефан поднял шелковую фату и, обняв царевну за плечи, поцеловал.
Рать стояла недвижно. Сановники глядели в молчании. Крепостные пушки огласили окрестности грохотом. Царевна вздрогнула, но тут же улыбнулась. Воины, подняв шлемы и кушмы, громко закричали, поздравляя новую молдавскую княгиню с благополучным прибытием. В стороне от крепости, у оврага, стояли толпы горожан. Они тоже шумели. Зазвонили разом в низине колокола церквей. Держа невесту за правую руку, князь прошел с нею несколько шагов. Затем они снова отдали друг другу поклон. Царевна поднялась в свою колымагу. Кучера хлопнули бичами. Князь снова надел латы, поднялся в седло и подъехал справа к колымаге. Царевна опустила фату.
Но все успели рассмотреть ее миндалевидные черные глаза и необыкновенно густые брови. Лицо невесты не блистало красотой: нос с горбинкой, короткий подбородок, матово-белая кожа лишена свежести. Улыбаясь, она не обнажала зубов. Улыбка у нее была печальная, но приятная, И хотя она казалась уже не первой молодости, стан у нее был тонок и гибок, как у юной девы.
Дворы в самой крепости и вокруг нее были набиты народом. На свадьбу прибыл веницейский посол Киапарелли, везя в дар дорогие уборы. Миланский герцог Лодовико Сфорца Моро также прислал двух своих вельмож, привезших в дар золотое оружие. По два посла направили венгерский король Матяш Корвин и польский король Казимир. Уже несколько дней находился в крепости с шестью своими сановниками марамурешский[51] князь Бирток, с которым Штефан собирался породниться: у молдавского князя был взрослый сын, у марамурешского — дочь на выданье. Этот брак должен был скрепить древние узы, возникшие во времена первых основателей Молдавского княжества. Среди вельмож, пожаловавших из Трансильвании, находился и Лайотэ-Басараб, которому предстояло оставаться в стольной крепости до окончания войны против Раду — князя Валашского. Был он стар и немощен, но его по-прежнему томила жажда власти. По прибытии в Сучавскую крепость он преклонил колени на каменном полу часовни и поклялся в покорности Штефану-водэ. В княжеском поезде он скакал по левую руку Штефана, на его седовласой голове красовалась высокая княжеская шапка.
В тот же день, 14 сентября, в крепости отслужили вечерню. На второй день весь двор спустился в стольный город, и в митрополичьем соборе владыка Феоктист, окруженный собором епископов, соединил Штефана-водэ и царевну узами брака. Таинство это закрепляло дальновидный государственный замысел.
Хотя родители и деды царевны давно уже жили вдали от Царьграда и некоторые из них, отрекшись от истинной веры, породнились с татарскими ханами и мурзами, все же у них жива была память о древних правах рода Комненов. В сундуках еще хранились остатки прежних сокровищ. Усеянные алмазами кресты на коронах, изумрудные серьги, перстни с вырезанными на них изображениями царей и цариц сохраняли таинственную связь между прошлым и будущим.
Волей высшего промысла и мудрыми стараниями старого царьградского патриарха заключен был союз Мангупской царевны с воителем, готовившимся к битвам во имя Христа. И потому от имени царьградского первосвященника на церемонии бракосочетания присутствовал отец Варлаам Зографский. А из Белгорода под крепкой охраной двигался обоз, в котором на восьми крытых телегах везли царские драгоценности, а также тонкие сукна и редкостные ткани.
Толпа постигала лишь внешнюю сторону пышного праздника: огни, краски, песнопения, благовонный дым под сводами святого храма. Верхнемолдавские боярыни были в сборе все до последней — тут были красавицы, знаменитые тридцать лет назад, и другие, что славились ныне. Все они жадно ловили мгновенье, когда невеста откинет с лица фату вместо с дождем золотых нитей.
Радость-то какая! Оказывается, царевна совсем не пригожа. Да и не молода! Только драгоценности на ней такие, каких и не знали в молдавской земле. Сказывают, в Мангупской крепости восемнадцать хранилищ, а в тех хранилищах лежат еще и другие бесценные сокровища царьградских властителей. Странно, как молодят подобные украшения лицо женщины!
Сколько же ей лет, царевне Марии?
Нетрудно их сосчитать по морщинкам в уголках глаз и рта. Да иначе и быть не могло — ведь и сам государь тоже сед и вдов. Княжича Александру нет на свадьбе, дабы не подчеркнуть преклонный возраст князя. А все остальные дети Штефана стоят между тетками господаря — Кэтэлиной и Кяжной. Их трое: Петру, Богдан и Илиаш.
Княгиня Кэтэлина — самая старая тетка господаря — в последний раз, должно быть, покинула свое затворничество. Она обрела покой и прощение в глуши Пынгэрацкой пустыни. Сюда старуха приехала вместе с преосвященным Теодором, игумном Бистрицкого монастыря, опекавшим ее в пути. Измученная дорогой, она словно в забытьи слушала свадебные песнопения, мечтая о скором избавлении от всех земных забот.
Княгиня Кяжна, тоже увечная, как и княгиня Кэтэлина, то и дело вздыхает. Ни песнопения, ни великолепие свадьбы не трогают ее. Мерещатся ей ужасные видения. Бывали часы, когда она уже не могла отличить живых от мертвых и смешивала теперешних княжичей Илиаша, Богдана и Петру с прежними отпрысками рода Мушатов. Кому она доводится сестрой? Этим или тем, давним? Но тех уже нет, извели они друг друга. Может быть, сегодняшние отроки лишь отражение прежних? Княгиня тихо плакала, качая головой. А под сводами собора радостно звучали величания.
Владыка Феоктист возложил венцы на головы жениха и невесты и благословил их. По византийскому обычаю, невеста первой поклонилась своему господину. Затем, получив из рук князей Биртока и Басараба по свече, царевна-невеста повернулась к боярам и поклонились им. Направившись к боярыням, она также склонила голову. Лицо у нее было открыто, дабы все могли ее видеть. Поклонившись боярам и сановникам, княгиня Мария прошла степенным шагом сквозь толпу присутствующих. Из нефа она с поклонами перешла в притвор, а оттуда на освещенную солнцем паперть, возле которой стояли ряды воинов и толпился народ. Всем она поклонилась, держа в руках свечи, затем воротилась к своему господину и, передав ему одну свечу, вложила свою правую руку в его руку, прося у него участия и заступничества.
Высокие голоса певчих разносились под сводами храма. Супруги всех присутствующих бояр внимательно следили сквозь тонкую пелену благовонного дыма за всем, что делалось в храме. Напрягая слух, старались не упустить ничего из того, что говорилось вокруг. В этом избранном собрании, разумеется, не обошлось без участия боярыни Кандакии. Ее огромные глаза, брови дугой, нарумяненные щеки привлекали взоры многих мужчин — и эти восхищенные взоры доставляли ей немалое удовольствие. Не меньше радовали ее и косые взгляды других боярынь, известных своей красотой и надменностью.
«Благословенна жена, делающая честь мужу», — размышлял про себя второй казначей Кристя Черный. Все поглядывают на Кандакию, зная, что она жена такого видного мужчины, как он; вот проведать бы еще, как распределены места за трапезой, как рассадят бояр и с какого места будет смотреть на них царственный жених. А уж коли государь в такой радостный час заметит казначея Кристю, не может того быть, чтобы он не вспомнил об усердии и уме такого всеведущего боярина. И опять же, если узрит государь прославленную красоту боярыни Кандакии, то непременно вспомнит про ее супруга. Только вот неизвестно, как распорядился на этот счет великий логофэт Тома. Говорят, часть пирующих будет веселиться в городском княжьем дворце. А государь покажется только иноземным гостям со своей царевной — и то ненадолго. Новобрачные скушают по яичку, выпьют по глотку вина. И в это время все гости поднимут кубки в их честь. Затем господарь отправится в крепость, где будет накрыт другой свадебный стол для его теток — княгини Кэтэлины и княгини Кяжны, княгини Анны, дяди и двоюродного брата господаря — хотинских пыркэлабов, для свата Биртока и князя Басараба да еще немногих родичей Штефана.
Если великий логофэт именно так распорядился, то порядок этот никуда не годится.
— Ну как, нравится тебе княжья свадьба? — спросил его кто-то на ухо.
Кристя вздрогнул и повернул голову. Рядом, улыбаясь, стоял Ионуц в пышном дворянском наряде.
— Нравится, — ответил казначей. — Хотелось бы только узнать, как расположены места за свадебным столом.
— Расположены они, как всегда в таких случаях, — ответил Маленький Ждер. — Посаженый отец и мать, новобрачные, послы венценосцев и высокородные сановники сидят отдельно по порядку, указанному самим господарем.
— Ты так думаешь, Ионуц?
— Я точно знаю.
— И государь не собирается уезжать в крепость?
— Нет, он уедет.
— Что же нам, прочим боярам, делать в такой день?
— Есть и пить, каждому за столом, где ему указано, — именитым боярам отдельно, именитым боярыням отдельно.
— Одно время слышно было, что государь заведет новые порядки при дворе — и женщины будут сидеть вместе со своими мужьями, как заведено в Буде и Кракове. И еще говорили, что после свадьбы государь привезет немецких и ляшских музыкантов.
— Насколько мне ведомо, государь привезет еще воинов. Что же до музыкантов, то, думаю, обойдется и без них.
Боярыня Кандакия приятно улыбнулась своему деверю Ионуцу. Она слышала его последние слова.
— А как же мы? — вздохнула она, когда все выходили, толпясь, в одну из дверей храма.
— О ком речь, невестушка?
— О нас, боярынях. О старых я уже не говорю. Они успели повеселиться при дворах прежних князей. Я говорю о нас, молодых, и о боярышнях. Хотя боярышни тоже еще успеют взять свое в годы княжения Алексэндрела-водэ и других. Я говорю о нас, тех, кому суждено расцветать в этот час.
— Будем терпеть и надеяться, невестушка.
— До каких же пор терпеть?
— До тех пор, пока господарь не закончит своих ратных дел.
— Опять ратные дела! Князья только о них и помышляют. Хоть бы спросил нас, боярынь. Или вот эту девицу, что проходит мимо нас.
— Это дочь боярина Яцко, милая невестушка.
— Она? А ведь прав деверь Ионуц, — повернулась она с нежной улыбкой к казначею. — Я ее едва узнала. Девушка как будто еще больше отощала и подурнела.
Ионуц развеселился.
— Гляди, невестушка, как бы не услышал постельничий Симион.
— Да может ли это быть? Неужто не прошла у него эта блажь? Ох-ох-ох! Я-то ведь знала, что братец слаб духом, что любая пришлая бабенка может завлечь его, как завлекла однажды гречанка, из-за которой он просто затворником сделался. А теперь только призвал его государь ко двору, он сразу и подставил шею под другое ярмо. Права маманя, когда оплакивает его. А возможно, другие слухи тоже подтвердятся…
— Не случись оно в ту пору, не было б и разговору[52], — мудро заметил второй казначей. — Боярыня Илисафта, родительница наша, осведомлена лучше всякого другого, хоть и живет в Тимише и не разъезжает, как мы, по княжеским свадьбам.
Кандакия тоненько рассмеялась.
— Ничего, она немало поездила на своем веку. А слухи ходят не только такие, про которые ее милость говорит.
Ионуц, удивленный ее словами, увел в сторону брата и невестку. Мимо них непрерывным потоком шел народ. Княжеская чета еще не выходила из храма. В ожидании выхода свиты воины стояли ровной стеной, держа коней под уздцы. Полуденное солнце метило огненными искрами острия копий. Постельничий Симион подошел к рядам конников, и перо на шапке его развевалось по ветру. На нем был великолепный наряд, и неказистая дочь боярина Яцко не могла оторвать глаз от него. Оглядываясь, она то и дело отставала от матери, которая дергала ее за руку. Девушка смеялась и продолжала оглядываться.
Немалое удовольствие получал и боярин Яцко, глядевший на воинов господаря и их начальников.
Толпы людей — кто прижавшись к стенам, кто взобравшись на них — смотрели во все глаза. Бояре, не очень именитые и кое-кто из высокородных, теснились у выхода. Житничер Никулэеш Албу, прежде чем пройти под своды ворот, остановился, глядя вслед боярину Яцко, его жене и дочке, затем сделал знак кому-то в толпе. На этот знак господина отозвался хорошо одетый и вооруженный служитель. То был Дрэгич, уже чуть-чуть навеселе. Бросив несколько слов какому-то человеку, с которым до этого говорил, Дрэгич стал пробиваться сквозь толпу, спеша к житничеру.
Ионуц заметил все это, но не придал увиденному значения. Он был всецело занят тем, что объясняла ему Кандакия.
— Боярыня Илисафта столько наговорила мне, — сказал он, смеясь невестке, — что я уж и не знаю, что можно к этому прибавить.
— Прибавить-то можно кое-что, о чем немногие знают. И думают, что именно тут скрывается истина.
— Что же именно, милая невестушка? — вкрадчиво спросил Ионуц.
— Молодым не следует все знать, — возразила боярыня Кандакия. — Много будете знать, скоро состаритесь.
— В таком случае изволь сказать хоть мне, — распорядился казначей Кристя.
— Честной казначей, мне не хочется, чтобы и ты состарился. Но уж коли вам обоим так не терпится знать и иначе никак невозможно, скажу: эта девица не дочь Яцко Худича.
— Это известно.
— Что тебе известно, Ионуц?
— Об этом и конюшиха говорила. Будто Марушка дочь чужеземного боярина, погубленного турками в темнице Семи башен.
— В таком случае ты ничего не знаешь.
— Известно, что девушка дочь боярыни Анки.
— Ах, как мало знают конюшихи и их сыновья! Да будет вам известно, что она и боярыне Анке не доводится дочерью.
— Ну тогда она свалилась прямо с небес на подворье боярина Яцко, — сказал Ионуц.
— Истинно так.
— Может, змей высидел ее?
— Истинно так: не гляди на меня, вытаращив глаза, а то я перепугаюсь и прикушу язык. Имя того змея нельзя называть — можно лишиться головы. На нем княжеский венец, а сейчас он надел еще и венец жениха.
— Как это можно? — удивился младший Ждер. — Откуда тебе это известно?
— В этом мире ничего не скроешь.
Ионуц покачал головой.
— Не верю я. Другое ведомо доподлинно: государь сказал боярину Яцко Худичу, что сам подберет девушке жениха. Приданого давать ей не надо: у боярина Яцко целая гора золотых, поди, всю угрскую землю купить на них можно.
— Вот и получается, как я говорила и как говорят другие. Ты бы лучше посоветовал, дорогой деверь, неразумным постельничим умерить свой пыл. Хоть она и неказиста, эта девица, да сила стоит за ней великая. И тот, кто доводится ей истинным отцом, сумеет найти ей родовитого жениха. Верно рассудил господь, лишив высокородных девиц красоты, иначе было бы несправедливо.
Между тем новобрачные вышли из храма, и Ионуц торопливо пробрался к своему месту. Вскочив в седло, он гордо загарцевал среди воинов. На всех звонницах Сучавы загудели колокола. В крепости то и дело грохотали пушки, сотрясая землю.
Свадебный поезд направился ко дворцу.
Между тем Никулэеш Албу отчитывал своего служителя Дрэгича. Прежде чем перейти в дом, где для него и других бояр его чина был накрыт стол, он пожелал узнать, выполнены ли все его приказания, которые он еще накануне дал Дрэгичу.
— Из Куеждиу поклажа отправлена?
— Отправлена, господин. У Прутского брода все готово. Мы условились со смотрителем переправы заплатить десять злотых за перевоз: по два злотых за подводу. Как только стемнеет, переправятся. И паром останется на той стороне до самого утра. Кто бы ни кричал на этом берегу, — по своему ли делу либо по государеву, — никто не отзовется. А за ночь твои подводы успеют добраться до условленного места, и мы их там найдем.
— Именно так ты договорился с логофэтом Стырчей?
— Да. А Стырча — хозяин своему слову. Скажи он тебе, что за ночь построит церковь, значит, непременно построит.
— Попридержи язык, любезный. Нос у тебя больно красный.
— Так это я на радостях, что служу тебе, батюшка. Со вчерашнего дня пребываем мы с моим монахом в честном питейном доме — празднуем государеву свадьбу.
— Он не догадывается ни о чем?
— Где ему догадаться, отец родной, когда он беседует с Дрэгичем? Дрэгич умеет отговариваться. Это раз. А потом сам же горазд тянуть за язык других.
— Ну, не проболтался его преподобие?
— Сболтнул, что отправляют новую грамоту боярину Миху. Неизвестно, кто повезет ее в Польшу. Может статься, сам отец архимандрит повезет ее и вручит его светлости королю, прося выдать боярина.
— Сказал ты ему, что король выдаст его?
— Сказал, что король непременно выдаст боярина. Но чернец лукав: не хочет верить. А все же посол от господаря повезет грамоту. Не позже чем через неделю.
— Что ж, это хорошо. За неделю успеем управиться с божьей помощью.
Дрэгич рассмеялся:
— Божья помощь в твоей силе и нашей удали.
— Удаль должна дружить с умом, Дрэгич. Как писано в книге некоего ритора: «Витязь, именуемый Смелостью, должен скакать на старом коне Благоразумия».
— Истинно так, господин.
— Люди твои готовы?
— Готовы. Старые рубаки. Теперь они очистили сабли от ржавчины. В нынешние времена трудно стало им промышлять.
— Уж не велел ли ты им ждать в корчме?
— Возможно ли, батюшка боярин! Я не забываю твоих приказов. Размещены они по разным квартирам. Ни один не знает об остальных. А вечером, когда запылают смоляные котлы на стенах крепости, они соберутся позади Рэдэуцкого почтового стана. Там я проверю, каково у них оружие и кони. По уговору каждому выдано по злотому. Вечером получат по второму. А еще по три злотых получат, как только переедут за рубеж.
— Велел ты им оставаться трезвыми?
— Велел. Так что они будут в самый раз.
— Хорошо, когда так.
— Так ты, батюшка мой, больше не гневаешься на меня?
— Нет. Иди и будь начеку.
— С богом, — шепнул Дрэгич и, осенив себя крестным знамением, поклонился своему господину.
Хотя Никулэеш ходил еще в нижних чинах среди служилых бояр, родичи у него были знатные. Его любили и баловали, прощая проделки последнего времени. Более того, об иных его подвигах боярыни говорили с похвалой, ибо, по их сведениям, любовные и питейные страсти находят прощение у самого творца небесного. Тем более следовало прощать эти слабости житничеру Никулэешу Албу, что был он мужем весьма видным и красивым. Молдавским женщинам всегда нравились отвага и шалости молодых людей.
Поэтому житничер отправился искать товарищей не в дом, куда ему по чину полагалось идти. Попал он в дом его милости Дажбога, великого кравчего и правителя котнарских виноградников. Сам кравчий находился во дворце, где он должен был наполнять золотые кубки господаря-жениха и царевны-невесты. Но родичи его были в сборе и уже приступили к трапезе. Боярыни радостно встретили Никулэеша Албу. Иные из тех, что постарше, велели тут же знаменитому в то время в Сучаве цыгану-лютнику по имени Кострэш спеть любимую песню бояр-забулдыг:
Ах ты, молодость непутевая,
Ты когда прошла, прокатилася?
Никулэеш Албу недолго задержался в доме кравчего. Беспокойство, томившее житничера, гнало его с места на место. Немного погодя он спешился во дворе его милости логофэта Томы. За трапезой сидели одни седые бородачи. Справа от логофэта Томы восседал сам Яцко Худич.
Житничер поклонился с порога высокородным гостям, покорно улыбнулся дяде — логофэту Томе, затем перешел в палату, где пировала женская половина. Понимал, что здесь должна была находиться и княжна Марушка: кто знает, может, она сегодня встретит его ласковее, чем обычно.
Дочь Яцко была действительно там и с хрустом грызла сладости. Увидев его, насмешливо улыбнулась, сверкнув белыми зубками.
— Кого ты ищешь, честной житничер?
— Сказал бы, княжна Марушка, да слишком много вокруг ушей слушает нас.
— Тогда пойдем поближе к матушке, чтобы услышала только она.
— А я хочу, чтобы слушали меня только ушки, украшенные смарагдовыми серьгами.
Княжна Марушка прошла мимо зеркала, висевшего у окна, и краем глаза проверила, идут ли ей серьги. Убедившись в этом и во многих других своих прелестях и предоставив Никулаэеша вниманию других боярынь и боярышень, она покинула собрание и вышла на крыльцо посмотреть, какая на дворе погода. Под чистым небом расстилались вольные просторы. Но с севера набегало студеное дыхание ветра.
Продрогнув, она собралась было вернуться в горницу, но тут, звеня шпорами, к ней торопливо подошел Никулэеш Албу.
— Княжна Марушка, — проговорил он взволнованно, — дай мне ответ на те слова, что я тебе столько раз говорил.
— Какие слова? Не припомню что-то.
— Хочешь, чтоб я их повторил?
— Не надо. Все равно не успеешь. Мне пора возвратиться к матушке.
— А ведь ты нарочно вышла, чтобы мы могли поговорить с глазу на глаз. За что же ты караешь меня?
— Дивлюсь твоим словам, честной житничер!
— Ты же знаешь, что люба мне. Я же говорил тебе.
— Знаю. Отец говорит, что я не должна тебе верить. У него иные мысли. Гневается за тот случай в лесу около Кракэу.
— Там были разбойники.
— Нет, то были слуги твоей милости. Только простолюдинкам лестна такая любовь. А мне бояться нечего: меня никто не может украсть.
— Зачем ты так со мной говоришь, сердце надрываешь?
— Говорю, как и подобает говорить с человеком, совершившим подобный поступок. Будь еще доволен, что отец не пожаловался государю.
— Действительно, не понимаю, зачем он не пожаловался. Сразу бы стало ясно, что я ни при чем.
— Не жаловался, оттого что я воспротивилась.
— Значит, я тебе не противен?
— Нет, Никулэеш.
— Может, порадуешь меня и более теплым словом?
— Нет, — ответила девушка, пристально глядя на него своими зелеными глазами.
— Как? Уж не ослышался ли я? Хочешь, чтобы я лишил себя жизни?
— Нет, — ответила она тем же голосом и все так же глядя на него.
— Верно ли то, что говорят мои тетки? Тебе мил другой?
— Этой тайны я никому не открывала.
— И ты смеешь говорить мне о ней теперь?
Она ответила взглядом, в котором не было ни злобы, ни вызова, ни страха. Скользнув мимо него, пошла в комнаты. Вспомнив, что в левой руке у нее еще оставался кусочек печенья, снова принялась за него.
Никулэеш растерянно глядел ей вслед. Его пошатывало, словно он только что выпил хмельную чашу. На мгновение ему захотелось очертя голову броситься за ней и сказать ей несколько крепких слов. А там будь что будет! Но гнев его тут же схлынул, и он еще больше почувствовал себя во власти любви к зеленым глазам и смарагдовым сережкам.
«Ничего, — размышлял он, — мудрый не гневается, он смеется и ждет. И между тем размышляет, кто тот самый «другой», о котором говорят. Девушка не отпирается. А уж коли это на самом деле так, а не новая блажь и злая уловка, чтоб еще больше взбесить его, то нужно найти того «другого» и расправиться с ним».
Вскочив в седло, Никулэеш направился к дому, где жил верный Дрэгич. Медленно проезжая сквозь суетившуюся, как на ярмарке, толпу, он перебирал в уме молодых бояр, придворных. Неужто поджарый и лупоглазый Михаил? Не может он приглянуться женщине. Кто же тогда? Григорашку Жоры нет при дворе: услан в путненскую землю — следить за строительством крепости на Милкове-реке. Второго кравчего Костю Стурдзу господарь отправил в Новую крепость возле Романа — в свиту княжича Алексэндрела. Уж не позарилась ли она на самого Алексэндрела? Такая, как она, могла бы на это осмелиться, но нет, опасаться этого не приходится. Стоит господарю нахмуриться — и сразу наведут порядок как с той, так и с этой стороны. А если перебрать бояр Сучавы и господарского двора, то разве найдешь другого такого видного, такого пригожего молодца, как Никулэеш Албу? Из двух Ждеров, явившихся недавно ко двору, опаснее младший. Да только таких соперников Никулэеш может отстранить простым мановением руки. А что до постельничего Симиона, то какой это воин? Скорее — монах: трезвый — улыбки не выдавит, напьется — мрачнее тучи. Такой девушка нужен муж ослепительный, как солнце. Никулэеш вздохнул. Кто поймет женскую душу с ее странными прихотями? Всего от нее можно дождаться. Возможно, что именно его, Никулэеша, она и любит. Такое не раз случалось. Отталкивает, чтоб еще крепче привязать к себе. Может, повернуть коня, постараться узнать это по ее глазам? Или выяснить у боярынь-родственниц, кто этот соперник, на которого она намекает.
Узнать бы только имя и удостовериться, что все это правда. Тогда он знает, как поступить. Горе злосчастному! Счастливей будут завтра даже эти смерды, что шумят вокруг: им еще радоваться солнцу, а тому — нет.
В душе житничера снова закипел гнев. В харчевне Антохи на улице шорников, где жил Дрэгич, шумела толпа. В одну из комнат, с окнами на улицу, допускались только люди высокого звания да их слуги. В другой собирались смерды. Обычно тут и было самое веселье. Правда, порой дым коромыслом бывал и в господской горнице, когда бояре забывали о своих чинах и званиях. Тогда они тоже не прочь были повеселиться, как простолюдины.
Рядом с той комнатой, где, потягивая вино из кружек, пировали смерды, находилась еще небольшая каморка. Вот уж два дня, как в ней жил Дрэгич. Оставив коня во дворе харчевни на попечение работников Антохи, Никулэеш Албу пробился сквозь толпу. Тут сидели люди всякого звания. Одним музыканты по заказу играли над самым ухом. Другие поднимали кружки с вином в честь господаря и, только осушив до дна, опускали их. Были среди пирующих и такие неистовые, что, осушив кружку, непременно разбивали ее об пол.
Все обрадовались, увидев важного боярина, и посторонились, давая ему место. Корчмарь Антохи, самый толстый и широкоплечий человек в Сучаве, поклонился из-за своей стойки, уставленной кувшинами с вином.
Служитель боярина сидел с двумя собутыльниками: однако надежным товарищем в питейном деле был только один: он был высок и крепок, опоясан саблей, в сапогах со шпорами. Его кушма с павлиньим пером лежала на полу. Выглядел он усталым. А никудышным собутыльником был благочестивый отец Стратоник. Вот уже два дня сидел он скособочившись в этой комнате. Глаза у него округлились, словно от страха, но держался он крепко и не поддавался сну. Когда его товарищи прикладывались к кружкам, отведывал и он хмельного, чмокая языком. Изредка, когда ему хотелось свежего вина, он выплескивал в окно содержимое своей чары и снова наполнял его из кувшина.
Когда вошел Никулэеш, благочестивый инок с удивлением наблюдал за хитрыми проделками Дрэгича. Сперва служитель выпивал три глотка вина, после чего доставал из сумки, висевшей у него на боку, серебряный талер. Положив монету на язык, он мигом проглатывал ее. Проглотив, начинал вытаскивать ее наружу. Поднеся правую ладонь к виску, доставал талер из уха. Потом опять всовывал его в ухо и доставал из другого уха. И снова, спрятав в ухо, выплевывал на стол. И наконец подбирал талер со стола и прятал на прежнее место, в сумку.
И еще проделывал он такую штуку: кидал кушму на стол, и, приподняв ее, показывал лежащие на столе три талера. Не успевал отец Стратоник протянуть жадную руку, как Дрэгич снова опускал на стол свою кушму и говорил монаху:
— Бери деньги.
Тот дважды пытался это сделать, но так и застывал с разинутым ртом. На столе уже ничего не было.
— Больше всего дивлюсь я, — проговорил благочестивый инок, — что у тебя столько талеров.
— И все же, как видишь, нет ни одного. Да если бы они и были, то вскоре их не станет.
— Что это еще за загадка, брат Дрэгич?
— Это не загадка, а талер, — весело ответил Дрэгич и, положив монету на язык, проглотил ее.
— Какой такой талер?
— А вот какой. Видишь, достаю его из уха: польский талер. Но как только выплюну его в шапку, он окажется немецким.
— И ты говоришь, что они есть, хотя их нет?
— Нет. Я говорю, что хотя они есть, их не будет.
Широкоплечий служитель со шпорами и саблей рассмеялся, потом тоже достал талер и показал его на ладони.
— Ты тоже делаешь такие чудеса? — удивился Стратоник.
— Я сделаю другое чудо: к вечеру из этого талера получится два.
Инок задумался, пощипывая бородку. Затем, повернувшись к Дрэгичу, наклонил кувшин и наполнил кружку.
— Вижу, брат Дрэгич, что ты все знаешь и все умеешь делать. А вот говоришь ты не обо всем. Со вчерашнего дня я пытаюсь узнать, что за неслыханное дело задумал твой господин, а ты все откладывал ответ на сегодня.
— Откладывал оттого, что был трезвый. Пока не напьюсь, не могу открыться.
— И ты еще не напился?
— Нет, еще не напился: вижу только двух чернецов. А я, как напьюсь хорошенько, вижу троих.
— Стало быть, теперь я обратился в двух монахов!
— Нет, ты-то один, святой отец, а благочестивый Стратоник — второй.
— Что ж, коли так, можешь, открыться не мне, а второму.
— Могу, коли тебе хочется. Только ты не подслушивай.
— Ладно, не буду подслушивать.
— Не слушай. А если и услышишь что-либо, никому не говори ни словечка — ни мирянину, ни монаху, ни даже архимандриту.
— Ладно, не скажу даже архимандриту, — заверил с кривой усмешкой Стратоник.
— И ты не говори, святой отец, и второй пусть молчит.
— Хорошо. Будь по-твоему. Аминь. Благословен язык, глаголящий истину.
— Целую руку твоего преподобия и сознаюсь, — сказал Дрэгич, скособочившись на своем стуле, как и монах. — Ты как думаешь, Тоадер Калистрат, открываться ли нет?
— Что ж, откройся, — пробормотал рослый служитель, — только не хорошо ты поступаешь. Отец Стратоник, дозволь ему молчать, а не то быть беде.
— Кому грозит беда?
— Головушкам нашим.
— А я возьму да скажу, — рванулся Дрэгич. — Так знай же, отче, что господин мой, житничер, побился об заклад с другими сумасбродами, что выедет на улицы Сучавы ни в одежде, ни без оной. Три дня будет пить, потом сделает, как я тебе говорю. Спустится вскачь со стороны садов, промчится что есть духу до церкви в Мирэуцах, взберется на колокольню и станет звонить в большой колокол и вопить, что идет татарва.
Благочестивый Стратоник задумался. Потом улыбнулся.
— Нет, тут что нибудь другое.
— Так ты, отче, но веришь мне?
— Верю. Но должно быть другое. Это не шалость. Я бы даже сказал, что это мудрый поступок. Ибо господаревы служители, изловив его, посадят в подземелье, чтоб он утихомирился. А ему более пристало делать такое, чтобы его не спускали в подземелье, а вздернули повыше.
— Нет, мой господин боярского звания, его не вздернешь, как какого-нибудь смерда, — решительно возразил Дрэгич. — А изловить его никто не может, будь уверен. Ты думаешь, например, что он здесь, а он совсем в другом месте.
Но Никулэеш Албу все же был здесь. Он стоял на пороге и, глядя на троих собутыльников, слушал их речи. Судя по выражению его лица, видно было, что слова слуги ему по вкусу. Инок Стратоник поднялся и учтиво поклонился, прижав руки к груди. Служители вскочили на ноги и переглянулись.
— Раз пришел честной боярин, господин ваш, — проговорил монах, — то я могу уйти. Бью челом твоей милости, честной боярин Никулэеш, и ухожу.
Никулэеш едва заметно усмехнулся:
— Душа моя опечалится, святой отец, коли ты покинешь нас. До завтрашнего дня еще много времени.
— Кто же поможет архимандриту в часовне, честной боярин? Старец сурово отчитает меня.
— Ничего, отчитает да и простит, святой отец. Хочешь, чтобы удовольствие мое было полным, так не нарушай сей троицы.
Стратоник тревожно огляделся. Окно было забрано решеткой.
Не изменяя благожелательного выражения лица, Никулэеш Албу подозвал к порогу Дрэгича. Потянув его в сени, закрыл за собой дверь.
— Дрэгич, — быстро проговорил он, — у меня горе.
— Знаю, господин, твою кручину, — покорно ответил служитель. — Не дальше как сегодня вечером развеется она. Я готов, батюшка боярин, согласно уговору и данной клятве. Или ты передумал?
— Нет, не передумал. Я бы даже сказал, что еще более укрепился в намерении своем. Тут другое. Час тому назад видел я княжну. Поговорили мы, и слова ее нанесли мне новую рану. Поехал я сюда — к тебе за советом, и завернул по пути к Юрию, второму кравчему. Боярыня Руксанда — жена его — доводится мне родной теткой. И, узнав о моих любовных неудачах, она не удивилась, напротив, сразу же открыла мне тайну, которую я и не чаял узнать так скоро. Теперь я знаю, кто полюбился княжне, и, прежде чем оставить Сучаву, я должен расправиться с ним.
— Не верь слухам, боярин. Не может быть, чтобы кто-нибудь иной, а не твоя милость полюбился княжне. Она хочет раззадорить тебя. Оттого-то так хорош дедовский порядок. Увезешь девицу — она сама потом будет рада.
Житничер слушал, нахмурившись. Потом тряхнул кудрями.
— Нет, этого оставить нельзя. Боярыня Руксанда назвала его по имени. И хотя постельничий мне друг, делать нечего.
— Какой постельничий?
— Второй постельничий, Симион Черный.
Дрэгич почесал пальцем кончик носа и озабоченно поднял брови.
— Батюшка боярин, это дело мне не нравится.
— Ну и что из этого? Ты слуга мне, значит, пойдешь за мной.
— Куда? Когда? Мы наняли людей на этот вечер и не можем впутывать их в другое дело. Оно верно — постельничего Симиона нетрудно найти в господаревом дворце среди его воинов. Но стоит нам что-нибудь учинить — мы сразу очутимся в ловушке. Ну, допустим, удастся вызвать его в укромное местечко и уговорить, чтобы он пришел один, или, на наше счастье, он сам решится прийти один. Не гневись, господин, но я не надеюсь справиться с ним. Даже вдвоем его не осилить.
— Так прихватим и Калистрата.
— С Калистратом мы сговаривались насчет другого дела. А кроме того, ему надо стеречь монаха. Как только выпустим Стратоника, он кинется куда надо и давай чесать язык. Я понял, что он кое о чем догадывается, и уже несколько дней не отпускаю его от себя. А теперь что же, выпустить его из рук в самое горячее время?
— Верно говоришь, Дрэгич, — процедил сквозь зубы житничер. — Но я тоже знаю, как сказано в одной из книг, по которой учили меня в Кракове, что коли не сделаешь того, что хочется, не потешишь душу, то и на коне от горя не ускачешь. Вытащишь из седельной сумки баклажку, чтобы утолить жажду, а там — яд. Так вот, если мы сами не можем зарезать этого треклятого дружка, наймем людей. Мне надо быть спокойным с этой стороны. До сих пор все шло гладко, а теперь на тебе — эдакая напасть!
— Оно так, боярин, — размышлял вслух Дрэгич. — И впрямь напасть, о которой я и не помышлял. Что княжна поглядывает на него, это еще полбеды. Такого видного мужа поискать. Я, конечно, не говорю о тебе, господин, с тобой никто не сравнится. Я говорю о других. Среди них немногие могут сравниться с постельничим. Ничего, что княжна поглядывает на него — на то она и боярская дочь. Худо, если постельничий знает об этом и тоже прилип к ней. В таком случае он непременно поскачет за нами.
Житничер улыбнулся.
— Ты в этом уверен, друг Дрэгич?
— Не уверен, но опасаюсь. Да дело не только в том. Поговаривают люди еще кое о чем. Так что я скажу тебе, господин: не следует нам задерживаться ради такого безрассудства. Не будем откладывать на завтра то, что следует сделать сегодня. А там да свершится божья воля.
Никулэеш Албу по-прежнему улыбался, сощурив глаза.
— Добрый совет, приятель, — ответил он. — Но что до твоих опасений, так все это глупости. Постельничему неоткуда знать. А если он будет искать нас там, куда мы едем, то в опасности окажется он, а не я. Я бы рад встретиться с ним в ляшской земле.
Дрэгич почесал румяный нос и покачал головой.
— Господин, мудрость твоя велика. Не мне, слуге твоему, идти против твоих решений и мыслей.
— И правильно делаешь, любезный.
— Одно позволю себе заметить: к вечеру тайна уже раскроется. Вся страна будет знать, кто увез дочь боярина Яцко. Скажем, убьем монаха — пользы никакой. Все равно узнают, что ты перешел рубеж и побежал в Польшу.
— Кто может узнать? Хотел бы я знать, кто поймет язык ветра и пыли?
— Не прогневайся, батюшка, но в крепости есть один архимандрит, а уж он-то разумеет язык ветра и пыли. Это я хорошо понял из слов нашего чернеца. Думаю, тебе это тоже ведомо: однажды этот архимандрит так ловко во всем разобрался, что у нескольких родовитых бояр слетели головы. А родитель твоей милости умер от сердечного недуга после этих догадок архимандрита. Вот как он будет гадать и рассуждать: Никулэеш Албу — житничер, племянник его милости логофэта Миху, сбежавшего к ляхам. Никулэеш увез дочь боярина Яцко. Где можно заставить боярина Яцко простить его? В молдавской земле? Вряд ли. Тут господарь, чего доброго, сгноит виновников в соляных копях или отдаст в руки палача. А вот в ляшской земле логофэт Миху и король Казимир могут сломить упорство боярина Яцко, ибо некоторые его вотчины и торговые заведения находятся там под рукою короля.
— Меня другое удивляет, — проговорил Никулэеш Албу. — Как это ты смог, приятель, додуматься до всего этого?
— Пораскинул умишком, — смиренно ответил Дрэгич. — В Кракове я не учился, а кое в чем разбираюсь. Не будь оно так, как я говорю, то затея наша не стоила бы и выеденного яйца. Если бы приданое осталось в Молдове, то от невесты не было бы никакого проку. С таким опасным грузом в дороге хлопот не оберешься. Так что уж дозволь, господин, довести до конца начатое дело, согласно уговору. Ну как, батюшка, верно я говорю?
— Верно. Только сдается мне, что слишком часто ты к губам кружку подносил: рука у тебя притомилась, а язык осмелел. А мне надо, чтобы слуга мой меньше болтал, да побольше делал. Смотри будь в условленный час со своими людьми у Рэдэуцкой заставы.
— Непременно буду, батюшка, — покорно поклонился Дрэгич.
Пока они шептались, волнение боярина улеглось. Более того, кое-какие замечания проницательного служителя убедили его в том, что его затея, пожалуй, окажется выгоднее, чем он предполагал. Все было именно так: свадьба и приданое ждали его за рубежом. Значит, нужно остерегаться опрометчивых поступков.
Дрэгич легко прочел эту мысль на пухлом лице житничера, и особенно в его черных глазах, что светились огнем, но не умом. Молча посмотрел ему вслед. Погладив нос, вздохнул и вернулся к товарищам.
Благочестивый Стратоник казался опечаленным. Подпирая голову рукой, он глядел в оконце, за которым свет постепенно угасал. Солнце уже зашло. Вечерело.
— Горек боярский хлеб, — проговорил Дрэгич, опускаясь на свой стул. — Оттого надобно подсластить его вином, — прибавил он с деланным смешком.
Схватив инока за руку, он притянул его к себе.
— Может, ты благословишь питье, святой отец? Вот опрокину эту кружку, а там встану и прощусь с тобой: служба велит. Одному господину известно, найдется ли еще такое вино там, куда мы отправляемся.
Отец Стратоник очнулся от своих грустных мыслей, благословил вино и сам пригубил чару.
— Уезжаешь?
— Уезжаю, отче.
— Далеко ли?
— Далеко.
— А нельзя ли узнать, куда именно, любезный брат Дрэгич?
— Куда именно, пока нельзя узнать. Это станет известно позднее, когда малоумные монахи отправятся к умным.
Благочестивый Стратоник еще пуще вылупил глаза, покачиваясь на стуле. Смутно догадавшись об опасности по глазам служителя и его жестокой ухмылке, он отодвинулся, съежился, скрючился, точно червь. Хотел было закричать, но голос не повиновался ему. Дрэгич обнажил кинжал, висевший у пояса.
— Братец Тоадер Калистрат, — заговорил он совершенно другим тоном, — встань и затяни потуже пояс. Затянул?
— Затянул, — спокойно пробасил рослый служитель.
— А теперь возьми-ка платок и кляп. Заткни кляпом рот благочестивому иноку Стратонику и закрепи его платком, завяжи потуже узлом на затылке. Бери теперь эти ремни и стяни руки и ноги божьего человека. Да будет тебе ведомо, братец Тоадер Калистрат, что немало женщин и детей изошли слезами после того, как исповедовал их этот монах. Нам велено не лишать его жизни, а только отметить меткой, чтобы творец небесный узнал его в день Страшного суда.
Монах извивался, дергая кривым плечом. Глаза его были полны ужаса, лицо помертвело от страха. Дрэгич рванул его вверх и сделал ему на лбу крестообразный надрез. Затем, бросив на пол, засунул кинжал под сутану и слегка кольнул тело.
— Перестань дергаться, а то войдет поглубже.
Дрожь била монаха. Но он напрягся, заставил себя спокойно терпеть боль. Когда Дрэгич отнял кинжал, тело пленника скорчилось, затем вытянулось. Он фыркнул, чтобы стряхнуть кровь, заливавшую лицо, и закрыл глава, полные слез, вверяя святому покровителю своему изувеченное тело и перепуганную душу.
Служители затолкали его под лавку и, опрокинув стол, заслонили им монаха. Выйдя из комнаты, они задвинули засов и повесили замок.
— Гляди, чтобы никто не входил сюда, — велел Дрэгич харчевнику. — Мы вернемся поздно ночью.
Они вывели коней и вскочили в седла. Дрэгич закинул ключ в стог сена. Затем они погнали коней в поле, навстречу холодному вечернему ветру.
О происшествии узнали прежде всего в городе, хотя толком никто не знал, что именно случилось. Во втором часу ночи все княжеские гости и бояре спали — кто в своих собственных домах, кто в гостях. Крепостные ворота, по обыкновению, были заперты с вечера, и стража то и дело перекликалась на стенах. Одинокий человек, проскакав по ночному городу, постучался к его милости Штефану Чернату, сучавскому посаднику, стал ломиться в ворота, всполошив всех собак, и громко кричал, зовя слуг. Впустите поскорей! Неслыханное дело! Много лет не было лихих людей вблизи стольного города, a этой ночью напали на одного из самых видных сановников господаря. Его милость Яцко Худич возвращался к себе в усадьбу с боярыней и дочкой. Его сопровождали двое слуг с факелами и двое с копьями. Кучер был навеселе — недаром же возил он господ на свадебный пир. Это был тот самый человек, что прибежал и ломился в ворота Штефана Черната. Возок боярина спустился на равнину, и тут за колодцем Мирона выскочили изо рва вооруженные тати. Кинувшись к коням, они схватили их под уздцы и сбили в кучу, перепутали постромки. Остальные напали с саблями на слуг. Из двух вооруженных служителей боярина только Роман Спэтэрелу осмелился бросить пику и взяться за кинжал. Но ему нанесли тяжелый удар по голове. Теперь он лежит с пробитым черепом на обочине дороги. Его милость боярин Яцко засуетился, хотел поскорее выбраться из колымаги. Но пока он с трудом протискивал тучное тело в дверцу, возок опрокинулся, колесо придавило боярину ногу и сломало ее. Тут-то кучер-цыган по имени Хараламбие и услышал испуганные крики женщин. Злодеи вытаскивали их одну за другой через вторую дверцу опрокинутого возка. Схватив боярынь, они увезли их, по своему злодейскому обычаю. Теперь боярину придется выкупать их. Страх берет, когда подумаешь, какую прорву злотых придется ему выложить. А как же вы думали? Боярыни — самый дорогой товар.
Посадник получил эту весть во втором часу ночи. Тут же послал он распоряжение слугам подняться, вскочить на коней и без промедления поехать с кучером Хараламбие на место происшествия посмотреть, что стряслось, поднять боярина и отыскать грабителей.
— Где их там разыщешь? — удивился цыган Хараламбие, почесывая затылок и ухмыляясь. — Да разве теперь их найдешь? Схватили, кого им нужно было, и были таковы.
После целого дня веселья, когда гуляло все сучавское войско, головы служителей были тяжелы от хмеля. Сам честной посадник, отдав нужные распоряжения, снова зарылся головой в подушку. Но тут же подумал с тревогой, что, возможно, ему-то и придется рано утром первому держать ответ перед господарем. Сбросив с себя одеяло, похожий на привидение в своей длинной ночной рубахе, он заметался по комнате, ища одежду. Когда он наконец вышел во двор — узнать, не вернулись ли служители от колодца Мирона, оказалось, что те еще не опоясались саблей.
До крепости весть дошла в восьмом часу утра. У ворот стояли новые стражи — сыны старшины Кэлимана. По тропинке со стороны города прискакал на неоседланном коне простоволосый всадник. Повернув к воротам и увидев поднятый мост, он остановился у рва, размахивая рукой.
— Сделайте милость, ратные люди, доложите обо мне.
Онофрей Кэлиман посмотрел на него сверху и решил, что человек не в своем уме.
— Иди, иди, человече, — мягко посоветовал он ему. — Сюда нет хода.
— Молю вас, не гоните меня, а не то господин мой, боярин Яцко, заживо сдерет с меня шкуру.
— А что стряслось?
— Передайте, что душегубы напали на боярина Яцко.
— Кому передать?
— Государю нашему.
— Опомнись, дурень, — огрызнулся Онофрей. — Как это я пойду будить господаря? Да нам и вовсе не дозволено отходить от ворот.
— Позовите капитана стражи, я ему доложу. Как можно, чтобы государь не узнал о таком случае? Боярин Яцко чуть было не лишился жизни. Слуги еле донесли его до дома. И теперь он лежит со сломанной ногой и вопит, что никогда уж не увидит своей дочери.
— Я же говорю, что ты спятил, православный. Какая еще сломанная нога?
— Нога нашего господина.
— И какая дочь?
— Тоже его. Это-то он и велел мне сказать. Что в пути на него напали злодеи и хотели его убить.
Братья недоуменно переглянулись, затем снова обратили взоры на взлохмаченного смерда, который метался у ворот.
— Помилосердствуйте, православные, — умолял он, вытаращив в страхе глаза, — передайте весть. А то мой господин спустит с меня шкуру. Я еще ни разу не видел его в таком волнении.
— Какую весть передать?
— Вы дайте знать капитану. Его милость сразу сообразит, что делать. И еще передайте капитану, что следом едет боярыня Анка. Пусть он откроет ворота и дозволит ей предстать перед господарем.
Сыны Кэлимана все еще советовались. Кто их знает, эти порядки при входе в княжескую крепость? Разве осмелишься потревожить в это утро государя? Ионуц Ждер, начальник стражи в эту ночь, строго-настрого наказал держать на запоре ворота крепости до десятого часа утра. А с десятого до двенадцатого часа впускать и выпускать одних мелких служителей. Сегодня до обеденной трапезы господарь будет отдыхать, чего не бывало у него много лет. В обед к государю войдут самые ближние бояре. Помня это, стражи были непреклонны.
Снизу донесся приказ. Все дозорные повернулись лицом к замку. Княжеское знамя поднималось на мачту. Они смотрели на него, не двигаясь с места. Трубачи протрубили лишь один раз. Капитан повелительным жестом тут же приказал им замолкнуть. Северный ветер, надув полотнище знамени, колыхал его.
Ионуц Черный поднялся на стену — проверить дозоры. Сверху он увидел, что сыны Кэлимана делают знаки простоволосому человеку, сидевшему верхом на неоседланном коне, и велят ему отойти в сторону, не то может случиться беда. Но человек снова закричал, требуя, чтоб его выслушали и дали о нем знать начальным людям крепости. Ионуц, уловив несколько слов, задал вопрос:
— Когда и кто увел дочь боярина Яцко?
— Неизвестно, — крикнул человек. — Сейчас явится боярыня Анка. Она все скажет.
— Пустите его, — распорядился Ионуц. — И как только приедет боярыня Анка, впустите ее тоже… Входи приятель, — обратился он к смерду, — и следуй за мной.
Заскрежетали цепи поднятого моста. Человек, оставив коня, прошмыгнул в ворота. Шагая за Ионуцем, он путано отвечал на его вопросы, с трудом переводя дыхание. По его разумению, наибольшим несчастьем была сломанная нога боярина Яцко Худича. Вот уж разгневается государь, когда узнает.
Ждер остановил его.
— Подожди тут на крыльце. И ни слова никому.
— Подожду. А ты передашь весть?
— Я велел тебе ждать здесь, не двигаться с места и никому ничего не говорить! — гневно повторил Ионуц.
Рванув дверь, он вошел к брату и захлопнул ее за собой.
Симион повернулся к нему.
— Что такое? Кто-нибудь спрашивает меня?
Маленький Ждер замялся на мгновение.
— Батяня Симион, — ответил он, — во дворе ждет нарочный от Яцко Худича.
Постельничий вздрогнул, сдерживая радость.
— Меня зовут?
— А что? Ты ждал какой-нибудь вести? Боярин Яцко должен был тебя пригласить?
— Я ждал вести, но не от него. Что надобно нарочному?
— Этой ночью случилась беда, — сказал как можно спокойнее Ионуц. — На боярина Яцко напали в пути, когда он возвращался домой, похитили княжну Марушку.
Кровь прихлынула к сердцу Симиона. Он побледнел и растерянно взглянул на брата. Потом замигал, вытянулся в струнку, ища в себе внутренней опоры. Но оказалось, что ему нужна и внешняя опора. Пройдя к окну, он ухватился за подоконник.
— Где гонец? — тихо спросил он.
— Тут, на крыльце. Но он больше ничего не может сказать. Скоро прибудет боярыня Анка бить челом господарю. Вот и все, что известно.
Симион, сделав нечеловеческое усилие, овладел собой.
— Кто совершил злодеяние?
— Скоро узнаем. Ты думаешь, батяня, что княжну увели силой, без ее согласия? Не сердись, батяня Симион. Я ничего не знаю. Я только спрашиваю.
Глаза постельничего гневно сверкнули.
— Я уверен, что она увезена насильно. Вчера я видел ее. Сказал ей несколько слов, и она мне ответила, да так, что этой ночью мне снился чудный сон. Никто не уверит меня, что она дала согласие. А как ты догадался, что именно эта мысль меня сперва обожгла? Но подозрение тотчас исчезло, благодарение господу. Я хочу знать, кто эти злодеи, и упросить господаря не назначать им кары. Пусть дозволит мне найти их и покарать.
Ионуц покачал головой, все еще во власти сомнений. Открыв дверь, он подозвал гонца.
Тот оглядел обоих воинов, и ему показалась, что и их глазах нет сочувствия его горю.
— Расскажи, что ты знаешь. Да живо, — приказал постельничий.
Слуга одним духом, хоть и не вполне вразумительно, поведал все, что знал.
— Сперва подумали, что увезли и боярыню Анку, — добавил он. — Но они ее оставили — веса в ней больно много. А если бы смогли взгромоздить ее на коня, то увезли бы тоже.
— Ты думаешь, что это были обычные воры, которые хотят получить выкуп с боярина Яцко?
— Так говорят многие, боярин. А боярыня кричит, что тут другое. Оттого-то и едет она бить челом господарю.
Постельничий Симион, сжав губы, хмуро заходил по комнате, размышляя о случившемся.
— Иди за мной, — велел он гонцу.
Ионуц Ждер спросил его глазами, что он собирается сделать.
Симион ответил с кривой и злобной усмешкой:
— Покуда я могу сделать только одно — приблизить весть к дверям опочивальни господаря. В часовне я найду отца Амфилохие. Только он осмелится передать весть дальше.
Постельничий вышел в сопровождении гонца. Ионуц следовал за ними. Двор замка был еще безлюден. Ворота держали открытыми в ожидания боярыни, вдруг оттуда донеслись громкие голоса. Кто-то просил позволения войти, а стражи, скрестив копья, преграждали вход.
Ионуц поспешил туда. Это была не боярыня Анка, а горожане, несшие на шесте с люлькой какое-то черное страшилище. Начальник стражи тут же опознал в этом черном страшилище, туго опоясанном красным кушаком, благочестивого Стратоника. Монах стонал и жаловался, прикрыв лицо ладонями, и просил, чтобы его немедленно доставили к старцу, отцу Амфилохие Шендре.
В мгновение ока Ионуц, даже не расспросив его, сообразил, что исчезновение Стратоника из крепости и его появление в этот час и в таком виде связано с тем происшествием, о котором стало сейчас известно.
Он пропустил малоумного монаха. Шагая вслед за постельничим вместе с горожанами, он внимательно выслушал их.
Работники постоялого двора Антохи уже знали о нападении разбойников. В городе об этом стало известно еще ночью. А с монахом случилась такая беда: собутыльники связали его и, поцарапав кинжалом, затолкали под лавку в харчевне. Два дня инок пировал со своими товарищами — и вот что они с ним сотворили. Инок говорит, что они ему не товарищи, а те самые злодеи, что напали на Худича. Да только кто поверит подобным словам?
— Они самые! — пронзительно вскричал Стратоник, глядя на Ждера сквозь растопыренные пальцы. — Я свидетельствую, что это они. Отведите меня немедленно к отцу архимандриту. Не то быть голове вашей там, где теперь ноги.
Услышав эту неожиданную угрозу, слуги Антохи сбросили с плеч шест, на котором качался в люльке из ковров монах, и отодвинули от себя подальше страшилище, опоясанное красным кушаком. Инок тут же заковылял, скособочившись, к крыльцу часовни. Только успел войти туда постельничий, как за ним последовал и Стратоник.
— Они изувечили меня! — глухо вопил монах.
Симион Ждер удивленно глядел на него. Когда монах попытался было пройти вперед, он задержал его. Рынды, стоявшие на страже в сенях, поспешили к двери — узнать, кто дерзает нарушить покой господаря, ибо Штефан еще не показывался и, возможно, почивал. Преподобный Амфилохие тоже подошел к двери часовни, встревоженный нечеловеческими воплями.
Увидев Стратоника в таком состоянии и заметив, что тот подпоясан красным кушаком, он отпрянул.
— О, никчемное существо! — произнес он голосом, в котором звучало больше жалости, нежели угрозы.
— Святой владыка, — возопил Стратоник, кланяясь ему в ноги, — накажи меня, наложи на меня покаяние, ибо я последний червь среди земных червей.
— Что случилось, Стратоник?
Монах поднял голову. Косые надрезы на его лбу, черневшие запекшейся кровью, казались вторым рядом бровей. Архимандрит содрогнулся, будто въявь увидел демона.
— Они изрезали меня всего, ножом пырнули, святой владыка.
— Следуй за мной. И говори яснее.
Стратоник переполз на коленях через порог часовни, путано рассказывая о своих приключениях. Ионуц Ждер слушал его с глубоким вниманием. Немного погодя, оставив за порогом гонца от боярина Худича, подошел и с удивлением стал прислушиваться и постельничий Симион.
— Вот уж две недели, — рассказывал со слезами на глазах Стратоник, — как в городе показалась новая дичь, которую он выслеживал, играя с нею, разгадывая ее ложные ходы и дожидаясь часа, когда можно будет загнать в тупик и изловить. Сперва он не совсем понимал, что замышляется. Подумал было, что это опять какие-нибудь боярские козни и снова придется Димче-палачу наточить меч. Позднее он понял, что дело тут иное, менее опасное для государя. А разобравшись как следует, рассудил, что успеет сообщить кому надо. Более того, он и вовсе сомневался, следует ли бить тревогу, ведь любовный хмель может за ночь улетучиться, словно дым. И от всех угроз не останется ни следа. Но тут было не только любовное безумие, а пуще всего яростное желание житничера Никулэеша Албу осрамить боярина Яцко Худича. И похищение, о котором шумят, — дело рук житничера. Он, Стратоник, может свидетельствовать, что злодей и его пособники перейдут со своей добычей рубеж и скроются в ляшской земле. А там у него родичи.
— Верно, Никулэеш Албу доводится племянником логофэту Миху, — кивнул отец Амфилохие. — Как же ты мог молчать? Почему не оповестил вовремя?
— Признаю, что я, ничтожный, впал в грех высокомерия, — продолжал стенать монах, стоя на коленях у ног своего владыки. — Ибо мне вздумалось поумничать, отец мой, — захотелось не только видеть и слышать, но и уразуметь. Оттого-то я и погнался за зверем, полагая, что приведу его сам на господареву кухню. Согрешил я и сразу же получил заслуженную кару. Наложи на меня покаяние, дабы запомнить мне его на всю жизнь и более не поддаваться соблазну.
— Ступай в свою келью и жди меня, — взволнованно приказал ему архимандрит. — Мне надобно немедленно уведомить государя.
Стратоник поднялся и, скособочившись, захромал к своей келье. Он то и дело останавливался и жалобно стонал, прижимая под кушаком руку к ране в боку.
Когда архимандрит удалился, Маленький Ждер подошел к брату, с любопытством вглядываясь в него. Он искал объяснение тому странному, почти радостному выражению, которое видел на лице Симиона. Правда, под личиной радости скрывалась ярость, готовая вспыхнуть в любое мгновение, — недаром же у Симиона раздувались ноздри и играли на скулах желваки.
— Ну как, успокоился, батяня? — тихо осведомился он с хитрой улыбкой.
Симион вздрогнул, очнулся от задумчивости.
— Как я могу успокоиться? Ты же знаешь, что стряслось!
— Ну, так скоро успокоишься, батяня, как только получишь от господаря позволение отправиться в погоню за грабителями и привезти обратно пленницу.
Симион похлопал меньшого по плечу. Затем, не сдержав волнения, он направился было к покоям господаря. Ионуц схватил его за руку.
— Погоди, батяня Симион. Дождись вызова господаря. Ибо тебе будет дано и другое поручение — к королю. Когда государь поймет, что у тебя тоже есть причины искать похищенную, он даст тебе все полномочия и дозволения.
Постепенно движения постельничего стали менее порывистыми, лицо его обрело выражение обманчивого спокойствия.
Архимандрит Амфилохие вскоре вернулся, взволнованно потирая руки.
— Удивления достойно, как быстро проникают дурные вести через запертые двери, — проговорил он раздраженным шепотом. — Думал я, что первым поведаю новость господарю. Так нет же, нашлись другие, которые меня опередили и уже успели оповестить его раньше. Незадолго до моего появления вошла в покои государя боярыня Анка, супруга Яцко Худича. И об ее приезде успели сообщить господарю. Вот что могут натворить плохие служители и невоздержанные монахи. Единственное покаяние, достойное их, это вернуть их в больницу, откуда они вышли. Вы никуда не уходите, — резко повернулся он к братьям. — Государь без промедления позовет вас к себе. Странную вещь узнаете вы: малые причины могут вызвать большие горести. Так было и в Троянской войне. Но там, по крайней мере, сыр-бор загорелся из-за красивой женщины.
Постельничий Симион отвернулся, чтобы архимандрит не видел его глаза. Он отошел к оконной нише и прислонился к косяку, решив ждать там до скончания веков. Мгновенье спустя переменил место, перешел к другому окну, затем поглядел сквозь решетку, что делается во дворе. В крепости началось движение.
Боярыня Анка примчалась вся в испарине, задыхаясь от волнения. Чорней — старшина отроков — передал ей приказ незамедлительно последовать в гридницу господаря.
Штефан вошел туда немного раньше и успел поклоняться святым образам, крестясь и вознося хвалу господу, указующему нам путь. Рынды стукнули древком копья о дубовый пол и открыли дверь. Боярыня Анка вошла, шурша широкими юбками. Откинув с лица черное шелковое покрывало, она залилась слезами и бросилась к ногам повелителя.
— Смилуйся надо мной, государь, не оставляй меня. Этой ночью увели мою дочку. Теперь уже известно, кто украл ее и куда увозит. Всю ночь я терзалась в неведении. А тут еще супруг мой в свалке сломал себе ногу. Служителям пришлось чуть не силой привести бабу Софронию, лекарку, чтобы она на сломанную ногу наложила лубки. Боярин Яцко все время стонал, призывая смерть, а я все терзалась, все думала: кто бы мог на это решиться? А как только воротилась я в Сучаву и посоветовалась с женой логофэта и с его милостью посадником, поняла я, что, кроме житничера Никулэеша, никто другой не мог осмелиться на такую дерзость. Он и раньше докучал нам, сватался. А теперь счел, что может пренебречь и нами и тобой, государь.
Штефан слушал стоя, нахмурив брови.
Боярыня Анка вскинула глаза на князя и, тут же опустив их, сжала виски руками.
— Светлый государь, — жалобно продолжала она едва внятным голосом, чтобы не услышали люди за дверью, — однажды ты был нашим гостем и изволил позвать меня в свою опочивальню, когда нашла на тебя тоска. И подарил мне радость, которой я не познала от мужа. Доныне не смела я напомнить тебе об этом. А теперь, в горестный час, дерзаю. Коли я повинна в том, что явилась просить милости у моего господина, пусть меня накажут. Но молю тебя, государь, изволь повелеть, чтобы злодея настигли и схватили, где бы он ни был. Я знаю, что руки твоей страшатся и крепости соседних королей.
— Хорошо, хорошо, — мягко, но без улыбки проговорил князь. — Успокойся, боярыня Анка.
Но боярыня никак не могла успокоиться. Князь быстро взглянул на нее, затем, оставив ее стоять на коленях, подошел к порогу и хлопнул в ладоши. Рынды тут же открыли двери.
— Пусть явится ко мне отец архимандрит, — приказал князь.
Отец Амфилохие был у дверей. Он тревожно ходил из угла в угол, словно искал спокойного места и не мог его найти. И хотя архимандрит ждал зова господаря, он с минуту поколебался, не решаясь войти, ибо в голосе Штефана-водэ послышалось ему нечто особенное. Голос этот разнесся по всему коридору, где стояли на страже отроки. Услышав его, они исчезли, словно их ветром сдуло. Отец Амфилохие оглянулся на Ждеров, стоявших в дверях часовни. Взглядом он приказал им оставаться на месте. Движением руки отослал рынд подальше, к отрокам. Низко наклонив голову, он вошел к государю, отворив дверь лишь настолько, чтобы проскользнуть в гридницу, и тут же закрыл ее за собой.
Князь встретил его ледяной улыбкой. Боярыня Анка уже поднялась с колен и стояла в углу. Но ни князь, ни монах, казалось, не замечали ее.
— Слушаю твое повеление, государь, — проговорил с поклоном отец архимандрит, и в голосе его прозвучала величайшая кротость.
Князь повернулся к нему спиной. Но в то же мгновение обернулся, оскалив мелкие и острые зубы.
— Я вижу, дурные обычаи живучи.
— Государь, пусть согрешивших постигнет заслуженная кара.
— Кого ты имеешь в виду, отец архимандрит?
— Житничера Никулэеша Албу. Я обдумал его поступок, понял, зачем он это сделал, и знаю, куда он направился. Прикажи, государь, нагнать его и пошли в погоню постельничего Симиона.
— Вот именно, постельничего Симиона надо послать, государь, — горячо поддержала его боярыня Анка.
— Почему?
— Да ведь постельничий уже дожидается твоего повеления, государь, — продолжала боярыня и тихонько рассмеялась, но тут же снова пригорюнилась.
Господарь быстро взглянул на нее, затем обернулся к архимандриту.
«Точно такой же взгляд бывает иной раз и у Марушки», — с гордостью подумала жена боярина Яцко.
— Святой отец, я говорю прежде всего о дурных обычаях других людей, — продолжал он. — Вот уже пятнадцать лет с той поры, как господь сподобил меня вернуться в мою отчину, я выказывал королю Казимиру дружбу и покорность, как старшему брату. Учтиво принимал его послов. Направил к нему свои посольства, милостиво обходился с купцами, наделенными его грамотами. И в эти пятнадцать лет король Казимир пригрел в своих пределах и крепостях недруга моего и убийцу моего отца. И опальных бояр приютил. Некоторых держит в чести, рядом с собой. Неужто он примет теперь и тех, кто увозит дочерей моих бояр?
— Как я полагаю, примет, славный князь, — смиренно ответил архимандрит, — ибо они родичи тех, кого король держит в чести.
— Стало быть, следует покарать не столько дерзость житничера, сколько лукавство моих недругов, — произнес с внезапной суровостью Штефан.
Он топнул ногой. Шпора на сапоге звякнула в притихшей гриднице.
— За польским рубежом готовилось и нападение на Алексэндрела-водэ, и мы едва не лишились сына, — продолжал господарь. — Купцов наших притесняют и жалобам нашим не внемлют. Служители наши опять изгнаны из Покутья.
Заложив руки за спину и склонив голову, князь прошелся от двери к иконостасу и обратно. Потом остановился.
— Доколе же будет сие продолжаться?
Архимандрит, оцепенев, молчал.
— Доколе? Я спрашиваю: доколе?
— Не знаю, славный государь, — вздохнул архимандрит. — Может, до тех пор, пока ты не решишь навести порядок.
— Святой отец, вели немедля позвать писцов. Напишем грамоту ляшским сановникам. И приведи постельничего Симиона. Пусть явится также наш гетман Петру. Прихвати с собой боярыню Анку и отправь ее к супругу. Боярыня Анка, — продолжал более мягким голосом господарь, — передай боярину Яцко поклон от меня. Пусть выздоравливает. И свяжи ему шерстяные носки, покуда вернется твоя дочка.
Боярыня Анка снова заплакала и приложилась к руке господаря. Затем вышла, шурша юбками. Дверь на время осталась открытой. В комнату торопливо вошел Симион Ждер. За ним, все с таким же смиренным видом, следовал отец архимандрит.
Государь встретил постельничего в молчании. Оглядел с ног до головы. Затем отвел глаза, но тут же снова повернулся, искоса поглядывая на него.
— Что случилось, постельничий Симион?
Глаза Симиона Черного потемнели.
— Грамота о свободном возвращении нашего боярина Миху уже написана дьяками. Печати поставлены. Я сейчас же велю написать еще одну грамоту для другого боярина, сбежавшего этой ночью в Польшу. Старика можешь там оставить. Господь о нем позаботится. В преклонные свои годы он уже подобен праху. Но молодого велю тебе найти.
— Я найду его, государь.
— И еще отыщи одну из наших боярышень, похищенную злодеем.
— Отыщу, преславный князь, и привезу обратно, — тихо ответил Симион Ждер.
— Ты знаешь, кто это? Знаком с ней?
— Знаком. Коли дозволишь, государь, я сей же час отправлюсь. Без нее мне не жить.
Князь пристально посмотрел на своего постельничего.
— Слушай, Симион Ждер, — проговорил он тихо, но решительно. — Гнев не должен точить, точно яд, душу твою. Пусть только делает тебя находчивее и сильнее. Ты поедешь. Но отринь от себя горячность и безумные порывы. Я знать не хочу ничего о твоей любви, заслужи ее, коли ты достоин. Но будь начеку и сбереги голову, ибо жизнь твоя нужна нам. Итак, ты поедешь и отыщешь злодея. Настигнешь его либо в пути, либо во Львове, либо в Кракове. Вели служителю лишить его жизни. Нет нужды возить его сюда. Он наш боярин, мы властны в жизни и смерти его. Узнай, где дочь Худича, и увези ее. Однако не думай, что все это ты проделаешь только со своими братьями и служителями, — как вы, Ждеры, привыкли. У короля воинов больше, чем у меня. У него удалые казаки, искусные в ратном деле каштеляне. Выполняя мой замысел, ты должен быть точен, как часы. Как солнце, неуклонно следующее своим путем, должен двигаться и ты, помня все, что задумано мною, и получая постоянную помощь от видимых и невидимых товарищей. Так повелеваю тебе действовать, ибо так заведено на службе моей. А когда найдешь боярышню, пусть везет ее другой, а ты словом с ней не перемолвись, точно она умерла, или ты никогда о ней не слышал. Сделаешь так — вернешься с удачей. Не сделаешь — вряд ли вернешься…
— Государь, — ответил постельничий, преклоняя колено, — не сомневайся во мне. Сделаю, как ты повелел.
В душе его бушевала буря; сдерживая себя, он так стиснул зубы, что у него заныло в висках.
Князь опустил руку на его плечо.
— Подожди тут прибытия гетмана Петру. Будем держать с ним и преосвященным архимандритом тайный совет.
— Понимаю, государь, — покорно молвил Симион Ждер, с трудом подавляя стон.
Штефан пронзил его взглядом.
— А тебе уже хочется скакать на коне, в бурю?
— Истинно, государь. Но раз ты велишь, — останусь. А вор меж тем увозит свою добычу, переправляется через реки, пересекает поля, проезжает через села и укрывается за рубежом в чужой стране.
— Ты так думаешь, оттого что жил на Тимишском конном заводе, в глуши и неведении, — улыбнулся господарь. — Затем-то я и позвал тебя, как спаситель позвал Филиппа: «Иди за мной». Спроси отца архимандрита и узнаешь: княжеские гонцы уже мчатся следом за злодеем. И не только в сторону ляшского рубежа. По данному знаку они понеслись на все четыре стороны света. Меняют коней на ямских станах и собирают вести. А ты поедешь только завтра вечером, если они до тех пор не приведут вора. Ответь мне, святой отец, так ли это или не так?
— Таков установленный тобою порядок, — все так же смиренно вздохнул архимандрит. — Ты еще изволил почивать, государь, когда о злодейском деле узнал сучавский посадник. На заре служители его уже пустились в путь. А если бы они и теперь сидели по своим каморам, то несдобровать бы его милости посаднику. Государь, пришли дьяки.
— Пусть войдут и сядут.
Пока дьяки вносили и устанавливали свои круглые столики и готовили письменные принадлежности и бумагу, князь без устали шагал от иконостаса к двери и обратно, пытаясь унять овладевшее им беспокойство. Наконец вошел и старый логофэт Тома, высокий, поджарый, с пеньковой бороденкой и поклонился господарю.
Штефан милостиво ответил на поклон, но при этом поглядел на логофэта таким долгим взглядом, что тот засуетился, ощупывая на себе одежду. Однако князь и не видел его: овладев собой, он уже обдумывал важное решение.
— Прежде всего обратимся к тому, кто волен в животе и смерти нашей, — проговорил он ровным голосом, — и, как положено, вознесем ему благодарность за спасение души нашей, за здравие возлюбленных чад наших и княгини нашей. Приказываю отписать сто злотых святому Бисериканскому скиту, где жила некоторое время наша родительница. Отписать святой Побратской обители наши вотчины в Рошкань и Фынтынеле у Серета и еще двести злотых, ибо там будет место вечного упокоения нашей матери. На помин души в бозе почившего родителя нашего, от чистого и просветленного сердца и по доброй воле мы устанавливаем ежегодный вклад в пятьсот золотых святой Зографской обители на Афоне. Отдать дарственную запись в руки игумна отца Варлаама.
Пока дьяки, скрипя орлиными перьями, писали дарственные грамоты, князь, окончательно успокоившись, обдумывал содержание следующей грамоты.
Наконец он остановился перед столиками.
— А теперь пишите так…
Дьяки с великим вниманием подняли кверху носы.
Пишите так: «Грамота господаря Штефана-водэ ясновельможным панам: его милости Коломийскому каштеляну, его милости Галицкому каштеляну и его милости Подольскому гетману. Мы, Штефан-воевода, господарь земли молдавской, пишем вашим милостям и просим схватить нашего боярина — беглеца житничера Албу, учинившего тяжкий грех против нас, и передать его в руки наших служителей. А везет сию грамоту духовник наш архимандрит Амфилохие».
— Писано в точности так, государь, — сказал с поклоном логофэт.
— Князь повертел в руках драгоценное распятие, висевшее у него на груди.
Припишите еще: «И прошу вас не поступить по иному».
— Это угроза войны, — вздохнул отец Амфилохие. Штефан огляделся. Гетмана еще не было.
— Прибыл его милость гетман Петру! — торопливо доложили рынды.
Господарь велел остаться лишь тем, с кем собирался держать тайный совет.
Отец архимандрит и постельничий Симион повезли в ляшскую землю государевы грамоты в понедельник. И только неделю спустя явился в подворье боярина Худича благочестивый Стратоник, чтобы поведать об этом. Боярыня Анка тут же поспешила в горницу, где лежал больной. Боярин Яцко обрадовался и пожелал услышать своими ушами добрую весть. Злосчастный Стратоник уже успел оправиться от пережитого страха. Но на лбу у него еще алели красные рубцы. Смиренно войдя к боярину Яцко, он спросил, как его здоровье. Старая лекарка Софрония, стоявшая тут же, косо взглянула на монаха и прикрыла темным платком беззубый рот.
— Благодарение господу, святой отец, — ответила боярыня Анка. — Наговоры и целебные мази принесли большую пользу.
— Оно конечно, наговоры и мази, но пуще всего воля всевышнего, — заметил инок, поворачиваясь к боярыне, а затем к боярину Яцко. — Вот я, к примеру, пишу свои молитвы от лихоманки либо от гнилой горячки. Пишу господу, молю его, и демон хвори в страхе спасается бегством. Без этого никакое снадобье не поможет. Знавал я, честной боярин, ляшского врачевателя, который похвалялся своими снадобьями. Заболел один наш боярин — Штефан Каломфир, хворью, от которой начался у него хруст в суставах. Дал ему этот врачеватель пить некое горькое зелье, по стакану на день. Так что через десять дней наш боярин Штефан Каломфир перестал слышать хруст своих суставов, ибо оглох.
Бабка Софрония бормотала что-то у печи, слушая речи малоумного чернеца, и плевала на шесток, на котором стояли горшочки со снадобьями. Шепча слова заговора и отгоняя нечистую силу, она то и дело косилась в сторону монаха. Кривобокая, костлявая, она чем-то походила на Стратоника. Решив уберечь себя от козней и лукавства врага своего, она собрала в подол свои горшочки и вышла вон.
Яцко смеялся так, что чрево тряслось под покрывалом. Несмотря на пережитое страдание, чрево это ничуть не уменьшилось в объеме. Благодарение богу, есть и пить боярину не возбранялось.
— Бабка сбежала от попа, — улыбнулся боярин. — Только знай, отец Стратоник, что Софрония великая мастерица по части наложения лубков.
— Коли будет на то господня воля, боярин, лубки сами прилетят и лягут на нужное место.
Боярин Яцко со стоном повернулся на бок, укладывая поудобнее больную ногу.
— Расскажи, отец Стратоник, как отъехал преподобный Амфилохие? Я полагал, что он двинется в путь пораньше. Так обещал государь.
— Как приспело время, так и уехал, — ответил монах. — Допрежь государь отправил новых гонцов с приказами ко всем приставам на рубежах, затем послал Маленького Ждера в Нямецкую обитель и в Тимиш. И опять опечалилась конюшиха Илисафта, что остается одна, словно кукушка, а сыны ее и муж затеяли новое безрассудство.
— Какое же безрассудство? Тут нет никакого безрассудства, отче. Ведь горе же какое! Дитятко наше умыкнули. Мы и животов своих не пожалеем, лишь бы вернуть ее обратно.
— Животы наши не потребуются, честной боярин, — ухмыльнулся монах. — Скорее будь готов тряхнуть мошной и выложить польские злотые и молдавские золотые.
Яцко вздохнул.
— Выложим, коли повелит государь.
— Повелит, не сомневайся. А животы положат ратники помоложе. Богатств у них нет, и, кроме жизни, им отдавать нечего.
— Кого ты имеешь в виду, божий инок?
— Некоего постельничего, именуемого Симионом Черным.
— Насколько я знаю, его милость постельничий выполняет повеление господаря. Пусть вернется здоровым и с победой. Понимаю, куда ты клонишь. Только у нас с боярыней насчет дочки великие замыслы. Сколько бы ни пришлось потратить золотых, останется еще достаточно, чтобы за нее мог посвататься литовский или трансильванский князь.
— Увы мне! — вздохнула боярыня Анка. — Тебе мерещатся княжеские свадьбы, а дочки нашей, может, и в живых уже нет.
— Зря ты так говоришь, матушка. Могу тебя заверить, даже письменно подтвердить, что с подобной девушкой ничего дурного не может стрястись. Ни одного волоска с ее головы не упадет. Кто бы там ни был при ней, где бы она ни была, ее будут оберегать, точно драгоценный сосуд, ветерок и то ее не коснется. А когда узнает король из грамот господаря Штефана, как было дело, только одно слово крикнет он, и вся Польша всколыхнется. Помимо милости, которой удостаивает нас король, есть у нас там и знакомые купцы — добрые приятели наши. Я их уже всех оповестил. Поднимутся они и положат на стол господам и вельможным панам шелковые кошельки с доброй начинкой. И тогда злодея, осмелившегося напасть на нас, постигнет заслуженная кара: петля на высоком суку.
— Господи, батюшка мой, да что ты такое говоришь! — удивилась боярыня Анка. — Что до меня, то мне бы только получить обратно невредимой родное дитя, а там уж никакой злобы на Никулэеша Албу не буду я держать. Уж так заведено у молодых: побесятся, а потом, очнувшись, сами горько жалеют о содеянном. Добиться-то он ничего не добьется: дочери нашей люб другой.
— Это тебе так кажется, матушка. Придет время, мы сами решим, кто ей люб. Да ты, вижу, совсем забыла о моей сломанной ноге. Какое может быть прощение для злодеев, творящих подобные дела? Вздернуть их на суку — и дело с концом. Слушай, что я тебе говорю: иного суда не может быть для Никулэеша Албу, хоть он и в родстве с самыми знатными семьями. Вздернуть его на суку!
— Не обессудь, боярин Яцко, — вмешался чернец, — но я полагаю, что господарь смягчит кару и передаст его в руки Димчи-палача. Только люди подлой породы кончают на виселице. Боярам отсекают головы.
— А я хочу, чтоб его вздернули на суку, — твердил в великом гневе боярин Яцко.
Стратоник таинственно подмигнул хозяину дома. Боярыня Анка хоть и заметила это, но виду не подала.
— У меня, видно, жар, — пожаловался вдруг боярин, вспомнив о своих страданиях. — Поднесла бы ты своими руками, матушка моя, кружку вина. А рядом с моей кружкой — поставь еще одну для благочестивого отца Стратоника.
— Сей же час батюшка, — заторопилась боярыня.
Она вышла, быстро притворила за собой дверь. И тут же приникла к ней ухом.
— Честной боярин, — глухо проговорил монах, наклонившись к больному, — а ведь господарь наш Штефан двинул войска к ляшским пределам.
— Правильно поступил государь, — спокойно кивнул боярин Яцко.
— Повелел он гетману двинуть к рубежу в какое-то никому не ведомое место конников из трех краев. Петру Хэрман уже два дня как отъехал. Дворяне говорят, что он отправился в Котнар. Но мы знаем, что он уехал возглавить конные рати. И есть еще одна новость, боярин, которая обрадует тебя.
— Говори. Вижу — господь и Штефан-водэ услышали мои моления.
— Сегодня, самое позднее завтра, — продолжал Стратоник, — приедет сюда по приказу господаря Ионуц Ждер. И ты должен, боярин, отдать ему в руки стада откормленных волов, приготовленных для немецких купцов. Конюший поведет их в Польшу.
— В этом нет надобности. У меня достаточно своих людей. А как переправят стада за рубеж, там тоже дожидаются мои люди. А во Львове товар переходит к немецким купцам. Половину денег я уже получил. Во Львове мой человек получит вторую.
— Сколько у тебя волов?
— Три гурта по пятьдесят голов. А к Михайлову дню я должен послать еще столько же.
— Тех покамест оставим. А эти три гурта изволь отдать в руки Ионуца. Не я повелеваю, а государь. И еще выложи на стол деньги на содержание ратников.
— Каких еще ратников?
— Тех, что будут гнать гурты.
— Я же говорил тебе, что у меня свои люди.
— А я говорю тебе, что у господаря свои ратники. И эти ратники, переодевшись в обычное платье, отправятся тремя дорогами в ляшские пределы, держа путь во Львов. И да будет тебе известно, честной боярин, что теперь немало и других ратников и купцов начнут разъезжать по Покутью и Подолии, дознаваясь и расспрашивая о том, о сем.
— Теперь я понял, — покорился Яцко. — Пусть приезжает Ионуц Черный и берет гурты. Вот насчет денег труднее. Я ведь не могу встать, чтобы отпереть сундук. Как же быть, если мне нельзя встать? — начал жаловаться боярин. — Не могу дать денег, и все тут! Что же делать? Что делать? Вот опять заболела нога.
В это время вернулась боярыня Анка, так же торопливо, как и ушла. Она несла на подносе три чаши.
— Верно говорил отец Стратоник, — сказала она, осторожно поставив поднос у изголовья больного. — На дворе уже спешился Ионуц Ждер. Погодите, пока он войдет. Должно быть, привез приказы господаря. А насчет сундука не печалься, муженек, — лукаво рассмеялась она, — знай себе выздоравливай, а уж сундук я и сама сумею открыть.
Раздались торопливые четкие шаги Маленького Ждера и звон шпор. Дверь открылась. Боярин при всем своем беспокойстве изобразил на лицо великую радость.
— Слава всевышнему! — весело крикнул он.
— Во веки веков аминь, — ответил монах.
Ждер склонил голову.
— Я привез поклон от государя и приказ.
— Благодарствуем, — вздохнул боярин. — Послушаем приказ.
— Прибыл я с тридцатью служителями, — пояснил Ионуц. — Мы должны немедля отправиться к Прутскому броду у Симионешть, с твоими гуртами, боярин, ежели они готовы. Коли их тут нет, мы поедем туда, где они находятся. Мы берем их, потому что они нам нужны, и больше мы за них перед тобой не будем в ответе.
Боярин вздохнул, потом застонал, поглаживая рукой покрывало в том месте, где ныла нога.
— И еще, боярин Яцко, изволь приказать, чтобы отпустили мне из твоих камор и кладовых девяносто фунтов копченого сала, и тысячу двести фунтов муки, и десять мехов с брынзой — для прокорма моих людей. И еще положи мне в руку их двухнедельное жалованье — пятнадцать злотых. Не гневайся, не думай, что я прошу лишнего: едут они в чужие края. Также потребуется еще шестьдесят талеров для других расходов, ибо путь наш дальний и нелегкий. Лишь бы дал господь удачи: чтобы вернуть тебе радость, которую мы ищем.
Боярыня Анка истово перекрестилась перед божницей.
— Да поможет вам пречистая дева. Сейчас получите все, что вам требуется.
— Нужно еще что-нибудь? — спросил боярин Яцко, робко поглядывая на гостя.
— Нужно. Когда государь держал совет с преподобным архимандритом, то зашла речь насчет погоды. И послали они меня в святую Нямецкую обитель расспросить моего брата отца Никодима об этом и о других вещах. Велено мне было побеседовать о том же и со старшиной Некифором. Так уж мы привыкли в подобных случаях — действовать сообща. Тем более что в этом опасном дело замешан и брат.
— Какое опасное дело? Я-то думала, что речь идет о нашем дитятке.
— А я о чем твержу? — улыбнулся Ждер боярыне.
Она грозно нахмурила брови, но тут же рассмеялась, показывая все зубы. Боярин со стоном приподнялся на локте и удивленно уставился на них.
— О чем это вы?
— Успокойся, — смеялась барыня. — О твоей дочери…
— Нет, — возразил Ждер, — о погоде. Старшина Некифор и другие старые охотники рассказали, что в этом году олени-рогачи заревели раньше обычного. Журавли улетели еще до воздвижения. Полевые мыши устроили себе норки в заросших кустарником буграх на два вершка выше уровня поля. И селезенки у зарезанных свиней набухли с одного края. Вспомнили старые люди, как было дело в год падения Царьграда — восемнадцать лет назад, и решили, что зима и на этот раз будет ранней. Оттого мы по приказу его милости гетмана Петру положили и свои телеги одежду из толстого домотканого сукна, кожухи и кушмы. А государь напомнил нам о подковах — мы в спешке-то о них позабыли. Так что вели, боярин, кузнецам выковать поскорее сто двадцать подков, по две на каждого коня. Коней у нас шестьдесят, по два на всадника. При первых же заморозках подкуем коней на передние ноги. Это господарь придумал, и мы очень тому подивились. Тогда я и призадумался и прихватил десять пар санных полозьев, за что государь похвалил меня и похлопал по плечу.
Слушая рассказ Ионуца, боярин Яцко Худич радовался и лицо его посветлело. Нашарив под подушкой ключ, он незаметно протянул его супруге. Подхватив ключ, боярыня Анка, прежде чем выйти, подняла по очереди чаши и, пригубив каждую, протянула мужчинам, призывая их выпить за победу господаря.
— И еще одно, — продолжал Ждер, осушив чашу. — Полистал отец Никодим — мой брат — книгу зодиака, и сказано в ней то же самое, что говорил преподобный Амфилохие. — Вот и выходит, что наш тимишский дьяк ничего не знает. Сказано в той книге, что, если под знаком Солнца, — а оно так и было тридцатого августа, — случится землетрясение в южных краях, то встревожатся венценосцы, что и подтверждается и подтвердится еще в грядущем. А теперь мы под знаком планеты Венеры. И сказано, что «если грянет гром в зодии Рака, — будет великое волнение для одной княжны, а в западной стороне будет мир и холодная погода. И овощи плохо уродятся. И зима придет ранняя и суровая». Что подтверждается и другими знаками, о коих я говорил. Так что же мне передать вашей дочери?
Как только Ждер произнес эти слова, боярыня Анка заплакала в три ручья, ломая руки. Глаза боярина Яцко тоже увлажнились. Но боярыня, не дожидаясь утешений, тут же перестала плакать. Смахнув ладонью росу с лица, она отправилась к слугам передать им самые строгие приказания.
Покончив с денежными расчетами и получив из кладовых все необходимое, Ждер затянул широкий пояс на суконном кафтане, простился с хозяевами, вышел и, кликнув людей, сел на коня. На другом конце двора кузнецы ковали подковы. Слуги сновали по каморам. Главные помощники Ионуца — сыны Кэлимана — играючи бросали в телеги мешки с провиантом. В загонах, где собирали гурты, ревели волы. Когда солнце поднялось к зениту, все было готово. В кибитке Кэлиманов, где и Ждеру было отведено место для отдыха, трижды пропел петух.
— Этого дозорного подарила мне конюшиха, — пояснил Ждер, улыбаясь боярыне Анке. — А запел он не зря: напоминает, что медлить нельзя, ибо скоро переменится погода. Могу засвидетельствовать, что нет более мудрой науки на свете, чем та, что содержится в книгах преподобного Амфилохие и отца Никодима. Два года я мучился, но так и не осилил эту науку. А вот речь матушкиного петухи дается мне легко.
Обоз двинулся в путь. Боярин Яцко Худич, приподнявшись на локте, видел в окно, как вскочили на коней Ждер и его люди. Затем, когда отодвинули засовы на воротах загонов, часть служителей, размахивая бичами, с гиком погнала в ту сторону коней. Быки с ревом и мычанием двинулись по дороге. Ждер помчался вперед, подскакивая в седле. Затем облако пыли скрыло все от глаз боярина. — Никакие волки не в силах нанести сразу такой урон, — подумал боярин, зарываясь затылком в пуховую подушку. А за этими расходами последуют еще другие, и так без конца. Вот к чему приводят увлечения молодости! Ведь только в молодые годы женится люди. Позднее они таких глупостей уже не делают. Сколько денег, скота, сколько мешков с мукой пропадает ни за что ни про что.
— Горе, горе! А где награда за все это? Я даже не знаю, вернут ли мне мое дитя…
— Честной боярин, — утешил его с ухмылкой отец Стратоник. — Нас, горемычных, награда ждет не на этом свете. Награда твоя будет в ином мире, в Судный день. Тогда ты все получишь обратно — и деньги, и быков, и сало. Так что жди и радуйся!
Между тем гурты медленно двигались на север в облаках пыли, поднимаясь из Серетской долины по отлогому косогору. Впереди ехали телеги с провиантом и одеждой. Под поклажей в соломе было спрятано оружие. Рядом с передней телегой ехал Ждер, обдумывая все, что предстояло делать, согласно полученным приказам. Не по душе ему оказалась служба гуртовщика, его раздражало и то, что обоз ползет как черепаха. Он был подобен горячему коню, который грыз от нетерпения удила. Но что поделаешь. Приходилось ждать, хотя он сомневался, что при подобной медлительности выйдет толк из этого путешествия.
Под вечер он велел сделать привал в пустынном месте. Вокруг, сколько видел глаз, не было ни единого жилья. Гурты он разделил на три части, — при каждой было по десять служителей. Быки принялись щипать траву, тронутую осенними заморозками. У телег зажгли костер из сухого кустарника и чертополоха. Стемнело, поля застыли в тишине под звездным небом. Лишь изредка звенели колокольцы. Потом «дозорный» из телеги Ждера прокричал время, Стожары поднялись на небосклоне. Гурты отдыхали.
На третий день пути Ждер увидел вдали Прутский брод. Гурты двигались среди озер и камышовых зарослей. В месте, названном Симионешть, они нашли паром. Ионуц подозвал паромщика и, положив ему в руку мыто, приказал начать переправу сразу после полуночи, чтоб до рассвета скот был на той стороне.
— Можно так сделать?
— Можно-то можно, добрый христианин, — ответил старик паромщик. — Лишь бы взошла луна, чтоб мы тут не стукались лбами и быки не валились в воду. Да еще коли не одолеет меня сон.
— Ничего, как пропоет потух, я разбужу тебя.
— Оно-то верно, соколик, добрый христианин, только, знаешь ли, неладное это дело в полночь работать. В этот час ненадолго даже голос у петуха немеет. Да и нам не миновать беды: иногда тут задувают злые ветры. А то бывает, в полночь потекут по реке туманы, а из тех туманов показывается злая ведьма. Одета во все белое, глаза горят как угли.
Ждер глядел на север: там, вдали, ему мерещились чужеземные пределы.
— Слушай, паромщик, — спокойно проговорил он. — И приказал, а ты изволь слушать. После того как мой петух пропоет вторую зорю, покажется рог месяца и на воде все будет ясно видно.
— Тогда-то и слаще всего сон, — усмехнулся паромщик.
Ждер тоже развеселился.
— Сколько же тебе лет?
— Видишь ли, дело какое, соколик, брат мой во Христе. Деньги мытные я считаю, а то кто-нибудь может украсть их. А вот годы нечего считать, все равно никто их не унесет. Не худо бы, чтобы их поубавили, да невозможно. А зачем тебе знать?
— Семьдесят наберется?
— Да, пожалуй.
— За эти семьдесят лет случались с тобой какие-нибудь напасти? Чтоб кольнули тебя пикой, бросили головой вниз в реку или вздернули на суку?
— Не случалось. Зачем брать на душу грех и говорить то, чего не было.
— Так знай же, что этой ночью такая беда может с тобой случиться.
Паромщик, напуганный пристальным взглядом Ждера, сразу перестал смеяться. Качая головой, он отправился проверять приколы своего парома. Затем вернулся на свое место, следя взглядом то за молодым сердитым купцом, то за его товарищами, среди которых особенно выделялись двое молодцов саженного роста. Ждер поманил их пальцем, и они тут же подошли к костру.
— Что прикажешь, боярин? — спросил Онофрей.
— Прутский паромщик ни во что не ставит мои приказы, хотя я положил ему заранее в руки полное мыто.
— Что же тогда делать? — кротко спросил Онофрей. — Ты как думаешь, Самойлэ?
— Я думаю, надо огреть его во имя отца и сына и святого духа и самим взяться за паром.
Паромщик отошел подальше и запричитал:
— Смилуйтесь, православные!
— Ладно, — сказал Ждер. — проходи к костру и жди часа, который я тебе указал.
— А все же хорошо бы встряхнуть его как следует, — стоял на своем Онофрей.
Над гладью реки и пойменных озер спускались сумерки. Ветер усилился. По небу торопливо скользили к югу вереницы мглистых облаков; вслед за ними прилетели стаи диких гусей — проворных и голосистых птиц, называемых белолобыми. Они тучами спускались на тихие речные заводи, покрывая их целиком, ломая камыши. От их великого множества стало темно. Многоголосый гомон встревожил скотину. Гурты зашевелились. Служители окриками и бичами утихомирили животных, меж тем как гуси, хлопая крыльями, перекликались в сумраке, далеко вдоль русла Прута.
Вскоре к гомону, поднявшемуся на реке, прибавился шум в поднебесье. Быстрые стаи самых разных перелетных птиц неслись к югу, подгоняемые стужей, о которой люди еще не подозревали.
Паромщик подошел к Ждеру.
— Не знаю, чуешь ли ты, добрый человек, нюхом, что ветер-то пахнет снегом. А я чую, как и в прошлые годы, когда зима наступала раньше времени. Правильно делаешь, что спешишь. Пойду-ка проверю приколы на том берегу, и тут же переправим гурты. Пусть твои люди зажигают факелы и освещают воду.
Старик заторопился, запахнув зипун, подпоясался веревкой, надвинул шапку на лоб. Словно подгоняемый чудовищами, прилетевшими из полночных далей на крыльях ветра, он спустился на паром, и ворот заскрипел, уводя плот к противоположному берегу.
Ждеру показалось, что старик задерживается. Он велел Онофрею дважды окликнуть его. Никто не отозвался. Возможно, ничего не слышно было — так шумел ветер и кричали гуси.
Наконец, в десятом часу вечера, паромщик вернулся, и служители зажгли смоляные факелы. Сперва переправили телеги и сменных коней. Затем погнали на паром старых волов с колокольцами. Гурты переправили в четыре приема. Как только паром двигался с места и колокольцы начинали звенеть, волы, подгоняемые сзади, входили в воду и легко плыли вслед. После полуночи работа была закончена. Петух пропел уже на том берегу. Сквозь рваные тучи показался рог месяца. Но мглистые облака тут же закрыли его. При свете костра видно было, как заиграли первые хлопья мокрого снега.
— Доброго пути вам, православные, — поклонился паромщик. — Выходит, зима уж вывела белых кобылиц из конюшни полночного царя. Доброго пути вам до мельницы Онисифора. А там, коль начнет мести, остановитесь и отдохните.
Люди и гурты стояли под мокрым снегом до рассвета. Наконец двинулись в путь, скользя по мокрой глине и меся грязь. Тучи низко нависли над землей и беспрерывно поливали ее холодным дождем. Нигде не видно было ни жилья, ни леса. Караван продвигался с трудом, идя против ветра. Быки, более чуткие к непогоде, чем люди, шли друг за другом тесными рядами, спеша в неведомую даль, все отступавшую перед ними.
К полудню они перешли через мутный ручей, извивавшийся между желтыми увалами земли, и у плотины увидели мельницу. Хозяином был старик, похожий на паромщика. Такое же было у него непроницаемое лицо, так же он все поворачивался бочком, так же пытливы были его глаза.
Рядом с мельницей тянулись навесы. В овраге под крутым берегом были овечьи загоны. По случаю фомина дня на мельнице не было помольщиков.
Подручный мельника садился на коня, когда на плотину вступил первый гурт. Мельник вышел без шапки и, тряхнув кудрями, сделал ему знак рукой, чтобы он ехал по своим делам и не пялил глаза на пришельцев. Затем, стоя под мокрым снегом, окинул долгим взглядом ряды сивых быков. Увидев скакавшего к нему Маленького Ждера, он отступил в сторону, выжидая, что будет дальше.
— Здорово, дед. Это тебя величают дедом Онисифором?
— Здравствуй, сынок. Я — Онисифор. Чего изволишь? Видно, не миновать вам задержки на этой мельнице. К вечеру непогода разгуляется вовсю. Вы только поглядите, как кружатся на ветру вороньи стаи.
— Ничего, сделаем привал, а там двинемся дальше.
— Не прогневайся, милый человек, только не очень-то верится, чтоб было так. Вон там загоны для скота. Наших овец нет дома, они в подгорье.
— Много благодарны, только стоять мы будем ровно столько, сколько потребуется.
— Что ж, как управятся твои люди с быками и телегами, пусть заходят на мельницу, погреются у огня.
Ждер соскочил на землю и, нахмурив брови, еще раз огляделся. Был полдень, но свет померк и ветер пронизывал насквозь. Зипун Ионуца отсырел и стал заскорузлым. Служители с мрачным видом загоняли быков под навесы.
Ионуц вошел в ветхое здание мельницы. Пахло мукой и холодным дымом. Мельник Онисифор последовал за ним и, подбросив на угли хворосту, разжег огонь в очаге, сложенном посреди помещения. Вскоре показались и Кэлиманы, затем один за другим вошли и остальные служители. Усевшись вокруг очага, они стали греться и сушиться, вытирая подкладкой шапок мокрые лица и отогревая за пазухой озябшие руки.
Мельник Онисифор смеялся, щурясь и отворачивая бородатое лицо от дыма.
— Скажу я тебе, честной купец, что на своем веку довелось мне видеть всего-то восемь таких ранних зим. Правда, снег, выпавший на фомин день, скоро тает и стекает водой в овраги — уступает место новому. Но все равно считается, что настала зима и пора вытащить сани. А вот нашим милостям на телегах будет трудненько.
— Оно бы, конечно, так, кабы не повеление Штефана-водэ.
— Вышло какое-нибудь повеление князя?
— Вышло.
— А что в нем сказано?
— Повелений немало, да говорить о них нельзя. Об одном должны знать все православные люди. По весне государь наш пойдет ратью на измаильтян.
— Эх! — вздохнул мельник, поглаживая нагревшуюся бороду. — Эх, честной купец и брат мой во Христе, вижу — поднимаются князья за веру, а вот король наш спит себе и забот не ведает. Верно сказывают люди: сговорились паписты с нехристями извести с лица земли православных. Недавно сидел тут на этом самом месте, где ты теперь изволишь сидеть, монах со святой Афонской горы. В шкатулке на груди носил он святую щепочку от креста спасителя и гвоздь, пронзивший ногу господа нашего Христа. Это бесценные сокровища, и только именитые бояре, у которых горы золота, могут купить хоть малую частицу тех святынь. Отсыплют монаху четверик монет, а тот кладет им на ноготок крохотную щепочку. И вот говорил тот монах: знайте, что у короля Людовика французского была одна-единственная дочь. И погрузил он эту деву и все ее приданое на корабль и послал к Мехмету, турецкому султану, — пусть, дескать, берет ее в жены и сделается другом его королевской милости. Вот до чего дожили христиане! И случилось это в день усекновения главы Иоанна Предтечи. Оттого-то и земля всколебалась. Быть того не может, чтобы о том не слышали в молдавской земле.
— Слышали, как же!
— Оттого-то, знать, и поднимается князь Штефан. Наслышаны мы о его делах и здесь, в Покутии, и по всей Подолии. Пышная была свадьба в Сучаве?
— Пышная.
— И взял он в жены царьградскую царевну?
— Именно так, дед Онисифор.
— Вот это мне больше всего по душе. Среди нас немало таких, что собираются податься под руку князя Штефана. Иные уж так и поступили. И среди казаков кое-кто хотел бы пойти на жалованье к князю, да сомневаются. Уж больно, мол, суровы Штефановы порядки. Но сами тут же отвечают: без суровых порядков не быть доброму войску. Зато, когда доберутся они до Мехмет-султана и порушат стены и откроют клады… Каждый воин нацепит алмаз на шапку и султан с золотой застежкой. Будь я помоложе, пошел бы с теми казаками. Да вот как подсчитаю свои года, сразу смекаю, что не видать мне иного царства, кроме того, где нет страданий и печали. Радуйтесь, пока молоды. А мне:
Жить осталось день-другой,
И прощай, свет дорогой…
Дед Онисифор невесело рассмеялся, внимательно вглядываясь в лица Ионуца и его служителей.
— Гляжу и удивляюсь: ходите вы безоружны.
— Нету у нас оружия, — ответил Ионуц. — Да и зачем оно? При нас государева грамота. Все королевские чиновники, прочитав ее, должны свободно пропускать нас. В Молдове мы заплатили государеву пошлину, заплатим, сколько положено, и королю. Какое кому дело до нас? Мы добрые христиане, никому зла не чиним.
— Всякое может случиться. В Польше есть и другие мытчики, не только королевские.
— Да что ты? Нехорошо получается. Даже боязно как-то.
Мельник покачал головой. Молдавский купец, должно быть, звезд с неба не хватает.
Служители внесли в помещение мешок с мукой, котлы, брынзу и принялись готовить обед. Ждер вышел во двор, где бесновался ветер. Под навесом между телегами Кэлиманы зажгли свой костер. Место было хорошо укрыто, как повелел Ионуц. Теперь они только его и дожидались.
Шумные стаи ворон, висевшие в воздухе, то кружились в вышине, то внезапно падали к земле. Сквозь снегопад еле виднелись домики селения. Оттуда по размытой дороге спешил всадник. Был назначенный час — полдень, 6 октября, в фомин день. То мчался Георге Ботезату, подгоняемый северным ветром, и вез он весть из города Львова.
Соскочив на землю, посланец передал коня служителям и подошел к своему господину. Поклонился молча и, сняв зипун и башлык, стряхнул с себя слой мокрого снега. Погревшись прямо у огня, он кашлянул, прося дозволения говорить.
— Добрые вести, Ботезату? — спросил Ионуц.
— Вести есть, господин, только неведомо — добрые или худые. Отец архимандрит с честным постельничим благополучно добрались до Коломыи. Там пришлось подождать день: ясновельможный каштелян был на охоте. Затравив двух оленей, воротился он в добром расположении духа и тут же пригласил гостей отужинать с ним. Так что отправились мы ко двору пана каштеляна, и господа наши были встречены с честью. Из дома вышел сам хозяин в ярко-красном одеянии с золотой цепью на шее, опоясанный саблей с золотой рукоятью. Честной постельничий и отец архимандрит поклонились, пожелав его милости здоровья, а пан каштелян возрадовался и спросил о здоровье государя нашего Штефана-водэ.
— Государь наш Штефан здоров и бодр духом, — ответил отец архимандрит. — И изволит посылать тебе, пан Тадеуш, поклон, а заодно и сию грамоту.
Пан каштелян принял в руки грамоту и повел своих гостей в залу, украшенную охотничьим оружием и головами оленей и кабанов. И тут же велел слугам подать пиво, чтобы утолить жажду свою и желанных гостей. А я остался у растворенной двери с другими служителями. Пока не внесли пива в больших хрустальных кружках, ясновельможный каштелян не распечатал грамоту. Взяв в руки кружку, он поднялся и выпил за здоровье короля и государя Штефана. И лишь затем поднес грамоту к глазам — и, узнав печать, сорвал ее. Читать же велел латинскому попу, именуемому капелланом.
Прочитал тот грамоту. Пан Тадеуш задумался, наморщил лоб, затем с великой лаской обратился к своим гостям:
— Возлюбленный друг отец архимандрит и возлюбленный друг пан постельничий, я бы за счастье почитал откликнуться сейчас же на грамоту его светлости князи. Любое желание его светлости князя для меня приказ. Но я должен заметить моим братьям и друзьям, что в пределах государства нашего беглецы пользуются покровительством нашего короля.
— Пан каштелян, но ведь речь идет о похищении.
— Истинно так, — ответил пан Тадеуш. — Из грамоты господаря так и явствует, что речь идет о похищении. Но это не обычное воровство. Похищена девица, и похититель человек высокого рода. Стало быть, только его величество может решать, следует ли выдать виновника. Я крайне опечален, что не могу сразу доставить это удовольствие его светлости князю.
Отец архимандрит улыбнулся.
— Может быть, беглец находится в ваших землях? Слышали вы что-нибудь? Прежде чем отправиться к королевскому двору, хотелось бы узнать, где можно найти беглеца, чтобы сразу дать ответ его величеству.
— Ничего не могу сказать вам об этом, — стоял на своем пан Тадеуш. — Были такие слухи, что где-то проехал молодой боярин по имени Албу. Говорят, он племянник логофэта Миху. И еще будто сам его милость логофэт Миху собирается покинуть Львов и поехать к его величеству в Краков. Вести бродят по свету, только мы не можем поверить им, покуда сами толком не разберемся. Кое-что известно, да этого мало. Может, отведаете еще по кружке пива? Прошу ваши милости не гневаться на меня. Я всегда остаюсь вашим лучшим другом до последнего дыхания.
— Вот и весь разговор, — закончил Георге Ботезату. — Отведал и я этого самого пива, и, скажу прямо, не понравилось мне оно. У меня остался на языке горький привкус, как и у моих господ, когда они услышали ответ ляшского вельможи. Старый служитель пана каштеляна, потчевавшим меня пивом, поведал мне, что в коломыйском поместье побывал молодой боярин с красиво одетыми служителями и с каретой, где, как он говорил смеясь, хранился драгоценный клад. Пока шел этот разговор, постельничий Симион не проронил ни слова. Я так понимал, что он охотнее бы обнажил саблю, чем тратить попусту слова.
А когда я передал ему то, что услышал от старого слуги, он посветлел. «Стало быть, — сказал он, — Никулэеш Албу поехал дальше тем же путем, по которому следуем и мы».
Выехали мы из Коломыи, оставив кое-кого из людей — разведать новости. В пути все было спокойно. Доехали до Галича. Там каштеляном хворый папский церковник. Принял он отца архимандрита, развернул грамоту господаря Штефана и дважды прочитал ее. Затем улыбнулся отцу архимандриту и сказал:
— Весьма похвален приказ господаря: не сметь нам поступить по-иному. Сказать по правде, преподобный отец архимандрит, мне по душе эти слова. Грамота, как всякое письмо, лишь сообщает о событии. А вот это последнее предупреждение мне по нраву. Жалею, что хвораю, а не то сел бы в рыдван п поехал бы ко двору его величества посмотреть, какие глаза сделает король, услыхав подобные слова.
— Отчего они кажутся тебе, святой отец, такими странными? — смиренно спросил отец архимандрит.
— Хочешь знать отчего?
— Хочу, снятой отец.
— Тогда скажу. Давно слежу я за делами и словами вашего молдавского князя. Это слова мудрого человека. А по делам его виден муж, коему небо ниспослало дар повелителя. Войны его с королем Матяшем и Мамак-ханом были коротки, но сокрушительны. И еще узнали мы, истинно верующие во Христа, что князь готовится обрушить молнию на измаильтян. Как тут не печалиться, что короли наши не спешат поднять меч за веру? И вот, когда подобный муж и князь пишет такие слова, то они немалое значение имеют. Должно быть, много у вас обид накопилось. О некоторых мы тоже знаем. Да, много обид накопилось, и это не пустая угроза.
— Наш государь желает мира, — ответил отец архимандрит.
— Знаю. И мы стоим за мир. Оттого и хочу я послать грамоту королю в Краков, посоветовать ему оставить увеселения и прислушаться к тому, что делается в Молдове.
— А не смог бы ты, святой отец, выдать нам беглеца?
— И выдал бы его, отец архимандрит. Но он не у меня. Через Галич он не проезжал. Скрывается, должно быть, в другом месте, у других молдавских беглецов. От всего сердца желаю вам открыть это место. Дабы скорее случилось то, на что я уповаю. Тогда и другие венценосцы зашевелятся. Уверяю тебя, брат мой во Христе, что это не короли, не императоры, а сонные бабы.
Белокурый высохший католический священник притянул к себе отца архимандрита и облобызал его. Потом закрыл глаза, сдерживая нахлынувшие слезы.
Очень удивился постельничий Симион, узнав, о чем говорили святые отцы. Я и не могу передать в точности их беседу. Вот отец архимандрит, тот доподлинно все поведал своим тихим и кротким голосом. Затем повелел нам торопиться.
От Галича мы следовали вверх по Днестру. Два раза останавливались на один день и расспрашивали людей. Потом, проехав Комарну, поворотили прямо на Львов. Там в городе Львове нашли мы брата ваших милостей Дэмиана в его доме, за торговыми хлопотами. Рассказывали слуги Дэмиана Черного, что у него столько лавок и денег, что ничего, кроме здоровья, ему не нужно. Был бы лишь здоров, — тогда греби золото лопатой. Да видать, золотом сыт не будешь, смеялись слуги, оттого-то Дэмиан Черный решил жениться.
Несколько лет тому назад прочили ему в невесты дочь немца, советника львовской ратуши. Приданое у нее было большое, красоты же маловато. Так что Дэмиан раздумал. А тут случилось так, что в Крыму умер от холеры сын старосты львовских купцов. И вдова его проплакала столько, сколько не плакала ни одна вдова на свете. Сидит, пересчитывает деньги и наряды, а слезы в три ручья. И молода она и пригожа. Что же оставалось ей, неутешной вдовице? Принять постриг. Будучи малороссиянкой и веры православной, решила она постричься в монастыре святой Федоры, Киевской лавры, что на берегу Днепра. И в то самое время, как она готовила себе иноческое приданое, пожаловал к ней по своим торговым делам Дэмиан Черный. Увидел, что женщина роняет слезы, спросил, отчего она плачет, осмотрелся, потом посоветовал ей бросить слезы, ибо молодость коротка и только раз дана человеку. От этих слов сразу высохли слезы пани Теодоры. Теперь она готовится к свадьбе. Только прежде всего, по обычаю, твой брат велел готовить обоз: хочет отвезти невесту в Молдову и показать ее боярыне Илисафте. И еще велел он собрать целый воз подарков и всякого добра, чтобы слаще было боярыне-свекрови знакомство с невесткой.
Прибыли мы на место, и братья с отцом архимандритом держали меж собой совет. И тогда честной Дэмиан сказал:
— Вижу, дело у вас спешное. Мое тоже не терпит отлагательства. Так что поедем в Молдову вместе. А пока велите распрячь коней: они отдохнут, а мы оглядимся и посмотрим, что тут происходит. Позвать сюда моего верного Иосипа.
Тут же явился Иосип. Радостный — думал, что по пути завернет к родителям своим в Нимирчень.
— Добрые новости, Иосип, — сказал ему Дэмиан. — Ехать не придется ни сегодня, ни завтра, да, возможно, и не через десять дней. Однако ты не бей себя кулаком по голове, не рви на себе волосы. Хочешь, чтобы мы отправились пораньше, тогда навостри уши и слушай, что я тебе прикажу. У моего батяни Симиона случилась пропажа.
— Что за пропажа, господин?
— Уронил он иголку в воз сена, и надо нам ее непременно найти.
— А какая она, эта иголка, господин? И какие у нее глаза?
— Вижу, человек ты мудрый, Иосип. Таким ты был всегда. Иголка эта — княжна Марушка, дочь боярина Яцко.
— То золотая иголка. Ее найти легче.
— Верно сказано. Эта золотая иголка — княжна Марушка боярина Яцко Худича. И похитил ее и увел в ляшскую землю боярин князя Штефана по имени Никулэеш Албу.
— А было на то согласие девушки или нет?
— Судя по твоему вопросу, Иосип, — ответил купец Дэмиан, — не такая уж ты умная голова, как я полагал. Будь на то согласие девушки, к чему бы скакать батяне Симиону в чужую сторону? Что родители девушки подняли шум, это еще ничего не значит. Но до того как ее увели, девушка успела кое-что шепнуть моему брату. Так что слушай и мотай на ус. Как известно, Никулэеш Албу доводится племянником логофэту Миху. Еще известно, что Никулэеш Албу сделал привал в городе Коломые. Он был с крытым возком и служителями. Потом поехал дальше, но куда, не удалось узнать, хотя слуги постельничего расспрашивали множество людей и обшарили всю окрестность. И все же такой воз сена не мог пропасть. Надо найти его. Искать же следует начиная отсюда, изо Львова, от дома логофэта Миху. Пошли своих людей разведать, позови и тех казаков, что иногда служат логофэту. Твое дело — узнать только, где остановился житничер Никулэеш. Как только ты это узнаешь, запряжем коней и с божьего соизволения поедем к боярыне Илисафте, прихватив по пути еще одного жениха с невестой. Ну как, навострил уши?
— Вовсю.
— Понял, что к чему?
— Понял, господин.
— Тогда сперва загляни на Королевскую улицу и извести пани Теодору, что я сейчас же приеду к ней с братом Симионом и преподобным архимандритом Амфилохие. Скажи, чтобы сняла дорожную кацавейку — сегодня мы не уедем. Задержка вышла, пусть радуется гостям, которых я везу к ней.
Так и было сделано. Иосип Нимирченский мгновенно исчез: нашел в десяти местах своих людей и погнал их в разные стороны, потом передал весть пани Теодоре. Затем, усевшись на коня, умчался и пропал на целых два дня.
Дэмиан Черный повел отца архимандрита и постельничего на Королевскую улицу.
Там в двухъярусном доме ждала их красивая, статная и смуглая женщина. Дэмиан в нескольких словах пояснил своей избраннице причину задержки, от которой тяжко страдает его душа: невозможно тронуться в путь, пока не утешится горестное сердце его брата.
— А как же иначе! — вскричала пани Теодора. — Никуда мы не поедем, пока не отыщется невеста его милости. Скажи мне, очень она тебе мила?
— Очень, — признался постельничий.
— Так вот почему ты такой невеселый и ходишь как в воду опущенный! Я сейчас же отправлюсь к Трофиму в Еврейскую слободу, пусть льет в воду расплавленный свинец и раскроет тайну; а то схожу к отцу Поликарпу, что служит во храме введения, чтобы он погадал мне по «Деяниям Апостолов», прочтя то место, куда я ткну пальцем. Да хоть бы пришлось спознаться с ворожеями и потратить десять золотых, все равно помогу тебе.
Произнеся эти слова, пани Теодора обняла постельничего Симиона и поцеловала его в обе щеки.
— У этой вдовы, господин, — продолжал татарин, — золотое сердце, и очень она пригожа. И будет еще того пригожей, когда малость прибавит дородства. Думаю, боярыне Илисафте она придется по душе. Сперва обнимутся и засмеются, потом начнут лить слезы, думая о счастье твоего брата Дэмиана.
«Сдается мне, — думал Ионуц, — что братец Дэмиан взвалил на себя тяжелую ношу».
— А теперь, — сказал он служителю, — передай последнюю весть изо Львова.
— Весть такая, господин, — ответил вполголоса Ботезату, осторожно оглядываясь. — Велено тебе идти не дальше одного перегона от города Коломыи. Есть там сельцо по названию Слоним. Там и ждите. Не более чем через три дня приедет с вестью Иосип. Уже известно, что Никулэеш Албу сделал где-то остановку. Никто не знает еще толком, по какой причине и где именно. Об этом уже передали логофэту Миху. Но до сих пор Миху еще не тронулся с места. Сказывают, он собирается послать туда человека. А может, и сам выберется. Так что мы должны быть наготове Мне же велено, прихватив одного из твоих людей, скакать без роздыха до известного нам места на Черемуше-реке, в Стежары, и стан гетмана Петру. Передам ему нужные повеления и вернусь обратно с твоим человеком в Слоним. Как только все будет готово и откроется, где скрывается житничер, мы оба вернемся к гетману. Один из нас остановится на полпути. Другой поспешит что есть силы в стан гетмана. Так велено было во Львове. А теперь дозволь мне, господин, погреться, высушить у огня одежду и поспать. Больше ничего мне на этом свете не нужно — ни еды, ни вина.
Ионуц Ждер долго сидел у костра, погруженный в раздумье. Наконец он заметил, что Онофрей и Самойлэ дважды прошли мимо него. Они мялись, хотели что-то сказать — и не смели. Знали, что если уж молодой боярин погрузился в думы, то словно канул в мир иной: ничего, кроме видений, для него не существует. А окликнешь его, — вздрагивает и удивленно озирается.
— Что случилось? — спросил Ждер.
— Еда давно готова, — сказал густым басом Онофрей. — Не худо бы тебе, боярин, воротиться в мир земной. А то там, где ты теперь, нет ни еды, ни питья. Да и татарин хорош! Гляди, свалился у огня и спит непробудным сном.
Ждер потянулся, подняв руки над головой. В лицо ему ударили холодное дыхание ветра и колкие ледяные иглы.
— Разыгрывается непогода, — заметил он, выходя из-под навеса.
— Эге-ге! — подбоченился Онофрей. — Теперь держись. К завтрашнему дню весь мир переменится.
Северный ветер, беснуясь, взметывал серые вихри, стремительно катил по земле целые облака снега и ледяных игл. На жухлую траву ложилась первая снежная пелена.
— Нехорошо получается, — пробормотал Ждер.
Самойлэ удивился.
— Отчего же? Такова господня воля. А человек зимой чует в себе больше силы и ест за троих.
— Это ты верно заметил, — улыбнулся Ждер. — Только теперь вместо того, чтобы завалиться спать в зипунах под навесами, придется нам снять телеги с колес и поставить их па полозья. А коней надо подковать на передние ноги. Как только утихнет метель, землю прихватит морозом. А нам нельзя мешкать. Велено ехать дальше.
Онофрей поскреб висок.
— Далеко ли? Сколько времени?
— До места, которое я укажу. А там остановимся и достанем из-под поклажи сабли.
— Что ж, побьем, кого надо, а потом домой. Скоро идти на медведей и кабанов, старику же теперь без нас не управиться.
Прошло не больше часа, пока они ели на мельнице, но за это время окрестности преобразились. Пруд чернел в белой оправе. Позади хат росли сугробы. Тучи теснились, сотрясаясь, точно громадные сита, а под ними бесновался студеными вихрями ветер, развеивая снежную пыль. Откуда-то показались малиновки и щеглы п принялись усердно расклевывать коробочки семян на высоких кустах чертополоха. С полей и из шумных зарослей камыша проносились прыжками зайцы, искавшие укрытия в яру на околице села. Свет еще больше померк. Казалось, мельница ежится, жалобно стонет и под вопли ветра, завывавшего на чердаке, роняет с водяных колес слезы вперемежку с мокрым снегом.
Служители вышли к телегам, и кузнецы разожгли угли, готовясь подковать коней. Мельник Онисифор с удивлением наблюдал за этими приготовлениями.
Не раз проходили этой дорогой гурты быков из Молдовы, направлявшиеся в неметчину, не раз делали они привал на мельнице. Купцы располагались поудобнее и заводили всякие разговоры, слуги заваливались спать под навесами. А если случалось — как часто бывает, — что нападали волки или разбойники, все вскакивали, суетились и не знали, что предпринять. С волками, конечно, управлялись легче, чем с лихими людьми. Тут сами быки выходили на простор и защищались от зверей, в ярости роя землю копытами и разбрасывая снег рогами. А когда из глухих степей налетали казаки — мастера таких набегов, то одни из них выгоняли копьями гурты из загонов, а другие бросались рубить купцов. Загонщики разбегались от греха подальше, спасая свою жизнь, словно бог весть какую драгоценность. Хотя ей-то, горемычной, красная цена — три гроша. Один отдают при рождении, второй при переходе в мир иной. На всю жизнь только и остается, что один-единственный грош…
А у этого купчика и его хлопцев — невиданные повадки. Ставят телеги на полозья и подковывают коней. И откуда их тут взялось такое множество? Поначалу как будто было меньше. На три гурта, по пятьдесят быков каждый, полагается не больше десяти гуртовщиков. Три хлопца на гурт, гуртоправ — десятый. Их же в три раза больше. И, видать, люди не робкого десятка. Но все же, если узнает о гуртах некий Григорий Гоголя, так хотя эти гуртовщики и не из пугливых, а придется им покориться. Гоголя всем разбойникам разбойник — и завел он себе привычку брать пошлину с проходящих гуртов, отделяя, как положено, добрую долю паромщикам и своим дружкам мельникам. Только не всегда застанешь его на месте. Дела у него по всему свету. А уж коли не застанешь Гоголю, так напрасно потрудится гонец. Без атамана вряд ли ватага управится с этими хлопцами.
Ионуц неожиданно вырос рядом. Оглядев со всех сторон мельника, он заговорил с ним. Старик вздрогнул, хотя голос купца звучал ласково.
— Должно быть, тебе нравится все, что ты видишь, дед Онисифор. Очень уж приглядываешься.
— Нравится, отчего же. Сразу видать, что люди вы бывалые. Да стоило ли нынче столько трудов принимать, вьюга-то продлится не меньше трех суток.
— А мы послезавтра, дедушка, будем далеко отсюда.
— Как же так? Неужто вы не православные? Неужто не положено вам отдыхать?
— Положено. И мы даже любим отдохнуть. И в спасителя, господа нашего, веруем.
— Ну вот и отдохните, покуда метет. В деревне есть и шинок.
— Ну, коли в деревне найдется шинок, нас три дня отсюда не сдвинешь. Таких бражников, как в Молдове, не видывали даже в Польше.
— А я слышал, что там больше прикладываются к виноградному вину.
— Не беспокойся, дед Онисифор. Мы пьем, что найдем. Водичкой и то не брезгуем.
Мельник весело подивился нраву таких гостей, которые не знают порядка, установленного самим творцом небесным. Летом человек сбрасывает с себя лишнюю одежду и трудится в поле. Зимой спит на ночи, накрывшись кожухом. Порой слезет с печи, выйдет на порог, понюхает воздух, чтоб узнать, откуда дует ветер, и идет либо на мельницу, либо в шинок. Разве годится ломать порядок, когда сам господь его установил? Только вот такие купчишки, как этот, своевольничают и скачут в снежную бурю. Не зря господь и посылает против них умных людей.
Внезапно настала ночь — пособница разбушевавшейся стихии. Под навесами и у загонов по-прежнему горели костры. Некоторые служители стояли на страже, шептались меж собой. Другие, закоченев от промозглой сырости, спали у костров.
«Тоже чудно, — рассуждал про себя старый мельник. — Выставили караул! А у караульных-то пики! Стоят по двое, а когда возвращаются к огню, в караул становятся другие».
Много позднее, после второй стражи, испуганно закукарекал из-под полога кибитки дозорный петух Ионуца. Маленький Ждер, лежавший у огня, проснулся, поднял голову с седла, служившего ему подушкой. Петух пропел шесть раз, словно сам дичился своему голосу. Затем внезапно пропел в седьмой, — протяжно, чтобы слышно было на том свете! Земные петухи слышат голоса петухов подземного царства и своим пением сообщают, какой знак им подали. Иначе откуда им знать часы? Они же не врачеватели и не грамотеи-книжники.
Ждер прислушался к седьмому кукареканью, звучавшему особенно сердито. Петух, умолкнув, съежился на своей жердочке и опустил гребешок.
— Как ты думаешь, Онофрей? К чему это он в седьмой раз пропел?
— Что тут думать, боярин? Ничего я не думаю. Другие пропоют, он отзывается. А нам, стало быть, надо идти да посмотреть, что поделывает скотина.
— Разве ты не слышал, как он сердито пропел? Словно говорил: «Хватит! Слыхал! Все понятно!»
— Что ж он там может слышать и понимать? Будь он заколдован — иное дело. А так — петух, как все петухи.
Самойлэ рассмеялся своим словам. Рассмеялся и Онофрей.
— Чему вы так радуетесь, любезные мои Круши-Камень и Ломай-Дерево? Этого петуха подарила мне конюшиха Илисафта. Петух не обычный. Он крикнул, что хватит, дескать, все понял, потому что в полночной стороне в подземном царстве метель утихла в своей ледяной пещере. Прислушайтесь. В вышине-то уж не так гудит. К утру совсем утихнет. И снег перестанет. А коли прояснится, ударит мороз.
На заре никто уже не сомневался, что сизый петух с высоким гребешком и пышным хвостом — истинный чародей.
На востоке открылись рубиновые ворота. Над ними скользил по зеленоватому, точно лед, небосклону яркий огонек, именуемый утренней звездой. Ветер утих. Сколько хватал глаз, вокруг тянулись белые просторы. Над водой простирался серебряный мост. Все звуки льнули к земле — полновластным хозяином был лютый мороз. За короткий срок, сколько нужно, чтобы выспаться, свершилось чудо. Ионуц вышел на простор и устремил глаза на этот новый мир, над которым порхали розовые хлопья снега.
— Крикните людям, чтобы встали и запрягли лошадей, — велел он караульным. — А другие пусть выводят быков из загонов.
Действительно, все говорило о том, что надо торопиться. В Молдове — да и на Украине — настает время года, когда вышние силы возводят такие дороги и мосты, каких свет не видывал. Жители, зная это, считают излишним самим заниматься таким строительством. Сидят и ждут чуда. И правильно поступают, как истинные богобоязненные христиане. Такого дня дождался и Ионуц. Следовательно, надо было без промедления двинуться к Коломые.
Он тут же погнал Ботезату и другого служителя к рубежу на Черемуше и сам тронулся в путь, чем немало удивил деда Онисифора.
В те времена к западу от Галича, не далее дня пути, стоял городок Волчинец. Городок этот и некоторые селения в других областях Польши вместе с землями и замками составляли когда-то приданое княжны Марии, свояченицы короля Владислава.
Княгиня Мария была замужем за Илие-водэ, старшим сыном Александру-водэ Старого. Как известно, этого Илие-водэ схватил в Сучаве и ослепил любезный брат его Штефан. Оставшись вдовой, княгиня Мария поселилась в Волчинце и получила помощь от польского короля и высокородных шляхтичей, дабы вернуть молдавский престол ее сыновьям Александру и Роману, И случилось так в те лихие годы, что Александру убил Штефана, затем и сам погиб от руки другого. Немалое время спустя погиб и Роман-водэ. И осталась в Волчинце одна княгиня Мария — лить горькие слезы. Вскоре она приняла постриг и закончила жизнь в монастыре. В волчинецкой усадьбе на восточной стене большой гостиной залы сохранился только портрет ее в траурной одежде. На западной стене в золоченых рамах висели портреты Илие-водэ и по обе его стороны — сыновей: Александру и Романа. Горемычная княгиня глядела на них из небытия, и в глазах ее, казалось, застыли слезы неутешной печали.
Король оставил городок в дар Петру Арону-водэ, когда тот после воцарения Штефана-водэ сбежал в ляшскую землю. Затем Петру Арон скрылся в Трансильвании, но меч Штефана настиг его там и отсек ему голову — то было возмездие за убиение князя Богдана. После этого король Казимир передал городок логофэту Миху.
Этим и было известно местечко Волчинец. Да еще тем, что оно некогда сгорело дотла, подожженное татарами-крымчаками. А затем вторично сгорело, лет десять тому назад, когда сюда ворвались конники князя Штефана, искавшие беглеца Арона. Но во второй раз усадьба не пострадала. А Петру Арон ускакал в одном исподнем по направлению к крепости Перемышль. Конники Штефана, дойдя до крепости, постучали палицами в ворота. Много довелось вынести торговым людям оба раза. Но теперь купцы-евреи снова строят лавки и получают добрую прибыль от крестьян ближних сел.
Управителем в волчинецкой усадьбе оставался верный слуга княгини Марии. То был молдаванин из кырлигэтурской земли по имени Глигоре Мустя. Ему уже шел семьдесят третий год, и он совсем оглох.
Управитель слушал с превеликим вниманием, что втолковывал ему житничер Никулэеш Албу, но не очень-то понимал, о чем идет речь, и отвечал тихо, почти шепотом, то и дело поводя указательным пальцем правой руки перед лицом гостя.
— Ну что говорит нынче наша княжна? — спросил Никулэеш с притворной веселостью в голосе.
— Какая новость? Никаких новостей не передавали, — шепнул старый Мустя, поводя пальцем.
— Я спрашиваю про княжну. Что говорит княжна? — прокричал снова житничер свой вопрос в самое ухо управителя.
— Ага! Ничего не говорит.
— Утихомирилась?
— Не слышу.
— Я спрашиваю, утихомирилась ли?
— Как будто. Поначалу была страсть как сердита. А теперь глядит на образа и что-то шепчет.
Княжну Марушку устроили в зале, где висели портреты. Она терпела около себя одну лишь бабку Ирину. Сидя в кресле возле портрета княгини Марии, она тоже оплакивала усопших воевод. Затем, тихонько смеясь, показывала им язык.
Бабка Ирина окружала ее ласковыми заботами и пуще всего развлекала болтовней. Именно бабка была первой добычей Никулэеша Албу. Подъехав к ее домику на окраине Сучавы, он бросил ее в свой рыдван и увез, приказав молчать под страхом смерти. Бабка Ирина больше удивилась, чем устрашилась. Четырежды овдовев, она не ждала, что найдется еще человек, которому захочется разделить судьбу ее мужей. Только после заварухи у Рэдэуцкой заставы, где было столько шума и такое кровопролитие, она поняла, что легкий рыдван шестериком был предназначен для другой. Вскоре рядом с ней очутилась княжна Марушка; руки у нее были связаны назади шелковой веревкой, ноги обернуты мешком.
— Что это такое? — испуганно воскликнула бабка Ирина, но Марушка не могла ответить — во рту у нее был кляп.
Рыдван, в котором сидела бабка Ирина и княжна, быстро покатил по дороге. По обе стороны скакали вооруженные всадники. Среди них — Никулэеш Албу, статный боярин, известный надменным нравом. Бабка хорошо знала его. Никулэеш скакал с той стороны, где сидела Марушка. Иногда, низко склонившись, он пытался заглянуть в глубину рыдвана. Княжна лежала, согнувшись в три погибели, еле различимая среди подушек. Большую часть сиденья занимала бабка, — когда она где-нибудь усаживалась, то словно раздавалась вширь.
«Стало быть, — соображала бабка, — тут всего-навсего умыкнули девушку…»
В селах такие случаи были не в редкость. Дочерям простолюдинов нравится, чтоб их увозили. Сперва противятся, льют слезы, а потом радуются. Таков обычай, и увозят девушек с их же согласия. Бывает, конечно, что похитит красавицу парень, который ей не по сердцу. А все же делать нечего: приходится покориться похитителю, раз он сумел завладеть добычей. Родичам же только и остается, что собраться и договориться о свадьбе.
Высокородных девиц умыкают реже. В добрые старые времена бояре тоже придерживались древнего обычая. Но с той поры, как укрепилась власть бояр, они изволят сами выбирать мужей для своих дочерей. А при Штефане похищение княжны могло дорого стоить похитителю.
Смерды отделывались уплатой пени, бояре — платились головой. Власти были милостивы к простому люду: пени шли в казну, на пользу князя. Бояре, свободные от денежных повинностей, должны были отвечать только своей жизнью.
Пока рыдван мчался сквозь тьму, бабка обдумывала и взвешивала совершившееся событие. Она была уверена, что похищение совершено с согласия княжны, чтобы сломить сопротивление старого упрямца Яцко Худича. Ужо придется скупердяю отпереть сундуки. У кого дочь, у того и покой прочь. А супротив лукавой дивчины сам владыка митрополит ничего не может сделать.
— Милая боярышня, — ласково вздохнула бабка Ирина. — Такие дела скоро делаются. Меня тоже увел первый мой супруг, Сапду Ринтя. Дай вытащу кляп, отдышишься.
Как только она это сделала, княжна дважды глубоко вздохнула, чтоб набрать побольше сил, и тут же, забившись всем телом, начала вопить во всю мочь, будто ее резали.
Рыдван остановился. Кони сгрудились и смешались. Никулэеш Албу соскочил на землю и сунул голову в рыдван, пытаясь понять, что произошло.
Княжна завопила еще сильнее.
— Что случилось?
— Я освободила ей рот, — невинно призналась бабка, — чтобы узнать, рада ли она тому, что случилось. Я-то, когда меня выкрали, немало радовалась. Так чего же она вопит?
— Ты, бабка, смотри не задавай никаких вопросов! — сурово проговорил житничер.
— Зачем же ты тогда увез меня, боярин Никулэеш? — жалобно спросила она. — К чему впутал меня в такую беду?
— Значит, так нужно было, бабка. Для пользы дела!
— Уж лучше бы ты не трогал меня, мой батюшка, оставил бы в моей бедности. Опасное дело ты затеял.
Княжна завопила в третий раз.
— Напрасно ты надрываешься, княжна, — мягко проговорил, склонившись над ней, Никулэеш Албу. — Места здесь глухие, ни одна душа не услышит. Только голос надорвешь и меня опечалишь.
— Уйди, постылый! — прохрипела в отчаянии девушка.
— Тогда придется опять заткнуть тебе рот кляпом.
— Оставь меня! Оставь! Прочь с глаз моих! Я наложу на себя руки.
— Не делай этого, княжна Марушка. Ты теперь мое единственное достояние на свете. Один я остался, осиротел. И приятелей у меня не стало. Любовь моя к тебе — одна моя утеха. Без нее жизнь мне не мила. Заткнуть тебе рот?
— Заткни.
— Нет, я уж лучше не стану этого делать, а ты сиди тихонько, спокойно, будь умницей, — увещевал ее он, как малое дитя.
Она внезапно попыталась укусить его за палец. Житничер испуганно отдернул руку, потом рассмеялся.
— Вижу, ты скоро успокоишься. Едем. Привалов делать не будем. В трех местах ждут нас сменные кони. А на той стороне пересядем в ляшскую карету.
Княжна Марушка гневно повернулась к нему:
— Все равно тебя нагонят служители моего отца.
— Этого я не боюсь. У нас свежие кони. Боярин Яцко больше не властен надо мной.
— Тебя настигнут воины господаря.
— Пока они доедут до рубежа мы будем на той стороне.
Княжна опять гневно вскрикнула, забилась, оглашая окрестности криками. Затем, отдышавшись, сказала спокойнее:
— Другие схватят тебя. Они не оставят меня в твоих руках. Найдут, где угодно.
— Не о том моя печаль, — засмеялся Никулэеш Албу. — Меня больше заботит, чтобы ты утихомирилась. Да чтобы тебе не захворать. Оттого-то я и прихватил бабку Ирину. Пусть уговаривает тебя. Пусть удержит, коли будет такая надобность. А станет тебе дурно, — сохрани господь! — пусть обнимет тебя и поможет. Разумная женщина должна знать житейские дела и как ей надо поступать. Тем более что плату она получит полновесными золотыми свежей чеканки.
Албу повернулся к кучеру.
— Гони вперед, нигде не останавливайся. А услышишь крики в рыдване, гикни погромче, чтобы заглушить голос ее милости. Завтра мы должны быть на той стороне. На первом же привале в ляшских пределах перекреститесь и подставьте шапки, чтоб я их наполнил талерами.
Кучер дернул вожжи. Верховые пришпорили коней, хлопнули бичами. Рыдван затрясся и двинулся с грохотом, покачиваясь на ремнях.
— Да что же это такое, матушки мои! — крикнула бабка Ирина. — Что ты так бьешься? Эдак, глядишь, и затошнить может. Надорвешься.
Княжна с ненавистью повернулась к бабке.
— Как ты смеешь так говорить со мной, когда ты заодно с этим злодеем?
— Я? Заодно со злодеем? Матушки мои, да видано ли такое дело? Разве ты сама не слышала своими ушами, голубушка, что Никулэеш Албу только теперь сказал мне, зачем он среди ночи поднял меня и швырнул точно мешок в свой рыдван? А я- то сдуру подумала, что увозят меня совсем по другой причине, решила было, что времечко мое не прошло, и ждала витязя, который просунет в рыдван руку и обнимет меня… А смеяться тут нечему, матушка моя…
— Я и не смеюсь.
— Будто я не видела, как у тебя сверкнули в темноте зубки… Хотя как тут не смеяться! По другим красоткам вздыхает нынешняя молодежь. Эх-эх! Было время, цвела моя красота. А теперь ничего не осталось. Была я молодица хоть куда и четырех мужей имела. Гляжу я на житничера — вылитый мой первый муженек. Двенадцать лет жили мы с ним. И только у моих ног он лежал и в глаза мне глядел. Не совру, коли скажу, что от любви ко мне и засох, сердешный. Засох и был таков. Проплакала я немало, а потом как вышла на люди, тут же и объявился второй муженек — Кристя Мэнэилэ. И жили мы счастливо с ним еще двенадцать лет. Правда, бывало, иногда и поколотит меня, потому как любил и больно ревновал. А после него нашлись и другие ворничелы [53]. Местом моего счастья был город Дорохой, где правил и творил суд великий ворник Верхней Молдовы и где в большом почете ворничелы. Так что нашлось еще двое ворничелов — Иордаке Бузэ и Строя Мунтяну, с которыми я прожила четырнадцать лет — по семи лет с каждым. И все они худели и сохли в свое время от великой страсти ко мне. И уходили в землю. Все развеялось как дым. Так что уж я знаю их хорошо!
Кого их?
— Да всех их — подобных житничеру. Уж я — то умела управляться с ними. И ты, голубушка моя, поступай так же, — будет тебе хорошо. Дай вытру тебе глазки. И не вопи так, деточка, а то с голосу спадешь. Мне нравится, как ты противишься, хоть он и люб тебе.
— Не люб он мне! — решительно крикнула княжна.
— Как так? Зачем же он тебя умыкнул?
— А затем, что свихнулся. Или моего отца ненавидит. А то ради богатств наших, а их немало не только в Молдове, но и в Польше.
— Скорее всего из-за этого, милушка. Тогда он себе на уме и ничуть не свихнулся, как ты изволила сказать. А если у него найдутся в Польше друзья и паны ему помогут, то дело можно сделать.
— Как можно сделать?
— Можно, коли на то будет твоя воля. Теперь ты его видеть не желаешь. А завтра, глядишь, и передумаешь, видя, как он томится от любви. Какая женщина долго устоит?
Княжна промолчала. Вдова рассмеялась. Девушка внезапно повернулась в темноте к своей спутнице и злобно прошипела:
— С ума ты спятила, ворничиха! Не смей так говорить со мной! Мне другой люб…
— Вот оно что! Тогда прости мне, золотко, глупые слова. С этого бы ты и начала. Зачем же ты тогда так кричишь на бедного житничера? И чего так волнуешься? Дай я поведаю тебе тайну, которую дети, подобные тебе, еще не знают, а глупые мужчины никогда не узнают. Раз он не люб тебе и ты никак не можешь его пожалеть, так он, сердечный, зря старается. Держит в руках драгоценную шкатулку, а ключа к ней у него нет. Захочет непременно открыть ее, разобьет. А коли побоится разбить, шкатулка останется запертой. И думается мне, что его милость Никулэеш остережется портить шкатулку, раз у него такие мысли, о которых ты говорила. Посоветую я тебе, голубушка княжна, как женщина, имевшая четырех мужей за тридцать восемь лет: не надрывай ты себе сердечко, не бейся, не вопи. Держи себя разумно и, главное, научись лукавить. Его милость житничер увел меня из дома, лишил покоя и теперь думает, что я слуга ему и помочь готова. Только не знает он ворничиху. Что ж, скоро узнает!
После этих разговоров в мчавшемся рыдване княжна немного успокоилась и мысленно обратилась с молитвой к пречистой деве, прося у нее поддержки. Больше она не вопила, не билась. Она видела, что рыдван мчится быстро, что коней меняют без всяких помех. На второй день к вечеру сделали остановку. Никулэеш Албу, спешившись, показал окружавшим его шляхетским служителям свои грамоты и потребовал, чтобы его направили к дяде, великому логофэту Миху, человеку известному, ценимому и любимому его величеством королем Казимиром.
Когда княжна увидела, что королевские ратники кланяются житничеру, а тот кланяется им, она снова потеряла власть над собой и закричала что есть силы. Бабка Ирина тут же обняла девушку и прижала ее голову к своей груди, чтобы приглушить ее крики.
— Что это значит? — осведомились польские служители.
Житничер, улыбнувшись, наклонился с коня и шепнул им что-то на ухо. После чего они подкрутили усы и, смеясь, снова поклонились Никулэешу Албу.
— Езжайте! — крикнул кучеру одни из них по-польски.
— Слышала? Слышала? — шептала бабка Ирина у самого виска Марушки. — Зачем же ты никак не хочешь понять, голубушка, что надо вести себя разумно?
— Что мне делать? — в отчаянии жаловалась девушка. — Теперь он меня без помех увезет в глубь страны. До рубежа я еще надеялась, что его настигнут княжеские гонцы. И еще я надеялась, что узнает обо мне и другой, тот, который, знаю, должен меня искать. И он не смог догнать меня вовремя. Теперь, если не случится чудо, мне остается только умереть.
— Господи, зачем так говорить, моя ластонька? Чудеса могут случиться везде. Для власти господней нет границ, она всюду.
Так житейская мудрость ворничихи привела ее к правильному решению, из которого последовал вывод, совершенно неожиданный для Никулэеша Албу.
А вывод был такой. Если дочь Яцко покорится, как приходится иногда покоряться даже дочерям знатнейших вельмож, то все равно — случится ли это здесь или в Кракове. И девушка будет довольна, и Никулэеш ублаготворен. А коли она не покорится, и в это время поспеет подмога, то нельзя забираться очень уж далеко. Никулэеш Албу поступил как вор. Но могут найтись и воры почище его. Они могут прискакать из Молдовы, подобно охотникам, преследующим дичь. А могут найтись они и здесь, в Польше, и действовать тайными путями, ибо известно, что Яцко Худич не пожалеет половины своих сокровищ ради этого дела. Стало быть, здесь можно получить больше прибыли, чем от молодого буяна Никулэеша. А то он, чего доброго, добившись своего, рассмеется потом ей в лицо. Будто она не знает, чем кончаются все эти страсти и безумства?
После нескольких привалов — в Снятине, Галиче и других местах — бабка Ирина отвела однажды житничера в угол и завела с ним долгий тайный разговор.
— Хочу сказать тебе, честной житничер Никулэеш, — скорбно начала она, — что княжна пропадает.
— Говори скорее, что случилось.
— Сперва скажу тебе другое, честной боярин. Вот тебе крест святой! Душой своей и верой клянусь, что княжна переменит гнев на милость. Сам знаешь: я уже не девчонка и в таких делах разбираюсь. Вижу, она уже стала успокаиваться. Как бы она ни ломалась, ни вопила и не билась, бодая рожками туда-сюда, не может она не видеть, какой ты пригожий и видный. Не слепая она, где там! Глазки у нее даже очень острые… И поймет она, как ты томишься. А коли я еще шепну ей, что положено, то вскоре увидишь, как она изгибает стан и начинает потягиваться. Когда женщина так потягивается, то вам, мужчинам, следует ждать радости в постели. Но я должна сказать тебе и другое. Сама княжна тоже этого не понимает, ведь она несмышленая девочка. А я — бабка-повитуха и знаю, что если вы будете так мчаться вперед, то погубишь ты ее и оба вы пропадете. Сколько дней трясет ее на дорогах. А она вопила, билась, пять раз кусала язык и в уголках рта я видела у нее кровавые пузыри.
— Что же ты молчала, матушка? — жалобно протянул Никулэеш Албу. — Что раньше не говорила?
— Погоди, боярин. В том, что я тебе открыла, еще нет беды. Но ты знаешь, — а не знаешь, так я скажу тебе, — что у нас, у женщин, бывают особые хвори и страдания. Сохрани бог, если не уберечься: в нас может тогда вселиться лукавый. Тогда говорят, что мы одержимы бесом и только попы могут исцелить нас, читая в священных книгах. А еще может напасть на женщину такая слабость, что начинает, бедняжка, бледнеть и худеть; глядишь — задрожали веки, словно крылья мотылька, — и готово, нет ее. Так уж господь создал нас, наделив слабостью да разными хворями. А иной раз нападет на нас безумие, точно мы белены объелись. Так и знай: если не сделаем остановку, чтобы отдохнуть недельку, ты погубишь княжну.
— Тогда остановимся. Только негде. Я думал, что мы сможем доехать хотя бы до Львова. И рыдван-то мы переменим на легкий возок.
— Делай как хочешь. Я все сказала. Умываю руки, как Пилат.
— Погоди, бабка, не говори так. Раз надо остановиться — остановимся. На какой срок?
— На три-четыре дня.
— А не мало ли?
— Ладно, пусть будет неделя. Тем лучше.
— Тогда остается завернуть в Волчинец, городок моего дяди Миху-логофэта. Только выдержит ли княжна? До Волчинца два почтовых перегона с лишним.
— Кто ее знает? Попытаемся. Если будем ехать шагом, авось доедем благополучно. Видел, какая она бледная, как осунулась?
— Видел, — проскрежетал Никулэеш Албу. — Если что-нибудь стрясется, бабка, я тебя надвое рассеку. Ты должна была меня предупредить пораньше, а не теперь.
Бабка Ирина до смерти перепугалась, услышав эту угрозу. Взобравшись в рыдван, она обхватила голову княжны и прижала ее к своему плечу.
Так вот и случилось, что дочь Яцко ужо несколько дней отдыхала в Волчинце, в старинной усадьбе княгини Марии. Часами она неподвижно лежала на диване. Иногда усаживалась в кресло рядом с портретом княгини и полными слез глазами рассматривала лица воевод, погибших лютой смертью.
Верный управитель Глигоре Мустя, слуги и рабыни, ступая на цыпочках, шныряли мимо дверей господской залы. Склонившись к замочной скважине, женщины прислушивались к тому, что делалось внутри. В указанные часы служительницы, тихо постучав в дверь, входили в залу и оставляли на низком столике еду для княжны. Глигоре Мустя тоже чутко прислушивался; но ничего не мог разобрать. На фомин день, когда завернула зимняя стужа, Никулэеш Албу, посоветовавшись с бабкой Ириной, решился постучать в двери и испросить у княжны прощения.
Время было послеобеденное.
— Кто там? — спросила бабка Ирина.
Никто не ответил. Житничер постучал во второй раз.
Ворничиха медленно подошла к дубовой двери, отодвинула засов. Дверь открылась, и на пороге показался Никулэеш Албу. Увидев его, Марушка быстро вытерла слезы шелковым платком, который держала в руке, и обнажила зубки, точно улыбнулась. Затем, вскочив на ноги, она вся взъерошилась, подняла над головок руки со скрюченными, словно когти, пальцами. И закричала, истошно, пронзительно, с таким нечеловеческим отчаянием, что Никулэеш Албу тут же отступил и закрыл за собой дверь. Вслед ему полетело большое блюдо и, ударившись о дубовую дверь, со звоном покатилось по полу. Нечеловеческий вопль, подобный скрежету натянутых струн сразу прекратился.
— Ну как, слышно что-нибудь? — мягко спросил Глигоре Мустя, придвинувшись к самому уху житничера.
— Слышно.
— Как ты сказал?
— Слышно, говорю.
— А что слышно?
— Пока еще не знаю. Один господь ведает, — задумчиво ответил Никулэеш Албу.
Гурты медленно продвигались на север под присмотром людей Ждера. Тонкий слой снега покрывал кочковатую, скованную морозом землю. На спусках быки скользили, сбиваясь в кучи. Люди конюшего хлопали бичами, кричали, но по всему видно было, что не очень-то они привычны гурты гонять. Так продвигались они вперед к Коломые, делая изредка привалы у околиц деревень.
Кое-где встречались им на пути убогие селения, где хижины на половину врастали в землю. Не лучше были села во многих других, степных местах Молдовы: века научили жителей обходиться без прочных строений. Как морские волны в буре, чередовались опустошительные нашествия. Они длились почти тысячелетие — от первых набегов гуннов и до татар — и убедили горемычных поселян, что по воле божией нет ничего прочного в этом мире. Строить каменные дома, орошать сады, копить богатства здесь не имело смысла. В любое мгновение все могло пойти прахом. Человек здесь довольствовался цветением одной весны и плодами одной осени. Сегодня он мирно дремлет у очага, а завтра должен бежать, скрываться в лесных чащах. Хорошо еще, если он лишался только урожая да сожженной хижины. Часто бывало и хуже: степняки ловили крестьян арканами и, подгоняя, словно скотину, плетьми, уводили в полон на восток, откуда возврата не было. Когда не нападали кочевники, свирепствовали местные властители, донимая людей податями, повинностями, войнами. А ежели случалось, что властители, смилостивившись или забыв о крестьянах, давали им передышку, появлялись лихие люди и угоняли скот. Так что трудолюбие и разумная бережливость в этих краях были ни к чему. Если весной выпадала удача и хлебопашец мог засевать свою ниву, он лелеял надежду и улыбался солнцу. Если нет, то ложился с бедой в изголовье, укрывался горькой печалью.
Как только налетала с севера студеная зима, селяне запирали скот в загоны, овец в овчарни. Собаки, вернувшиеся вместе со скотом, устраивались в укрытиях тут же поблизости. Если нападали волки, псы кидались в драку, а хозяева гикали с порога. Когда нападали грабители, то опять же все зависело от удачи: одни терпели большой урон, другие поменьше, а третьи и вовсе ничего не теряли, а потому забывали ставить святому Николаю в церкви обещанные свечи.
Целыми днями жители сел грелись у огня, наедались и отсыпались. Иногда выходили подбросить корму скотине. Вечерами старики рассказывали молодым волшебные сказки про Фэт-Фрумоса, которому еще с пеленок суждено было стать царем. Ни мудрости, ни особой храбрости ему не требовалось. Если он попадал в беду, ему на выручку спешили и звери и букашки. В схватках с врагом ему помогали могучие друзья, шедшие за ним по доброте душевной или по велению святой Пятницы. Во всем ему сопутствовала удача, и потому он был преисполнен гордости и не ведал забот: ему счастье было на роду написано. Таким же образом иные счастливцы находят клады. Счастье зависит от игры случая, а не от суетных достоинств, которые философы именуют трудолюбием и постоянством. Более того: оказывается, что пригожие, беспечные баловни судьбы, отправлявшиеся в далекие царства, обретали вечную молодость и проводили время в пирах да любовных утехах.
Наслушавшись таких сказок, парни предоставляли старикам залезать на печь сами же выходили поглазеть на звездное небо и послушать далекие звуки ночи, втайне надеясь, что ветер удачи унесет их из жалкой юдоли к золотому сиянию иной жизни.
Ждер проходил через эти деревни со своими людьми и гуртами, делая изредка привалы и заставляя селян вылезать из землянок на свет божий, где их ждало подлинное чудо. Вокруг белели снежные поля, а юный купец, прибывший из дальних далей, приказывал им раскрыть стог сена. Стоило им исполнить повеление, как он давал им несколько гривен. Сено разносили по гуртам. Стог сразу исчезал. Но денежки оставались в руках крестьянина. Ну не чудеса ли!
— Едет богатый купец из Молдовы, — передавали от хижины к хижине, от селения к селению.
На расстоянии одного перегона от Слонима Ионуц увидел небольшое сельцо у входа в долину. Пруд сверкал словно зеркало. За прудом на косогоре темнел лес. Дальше, сколько хватал глаз, тянулись пустынные поля. Небо над головой было зеленоватым, как и застывший пруд. Лес — дымчато-сизый.
В устье долины дожидались, держа шапки в руках, крестьяне, подстриженные в кружок.
— День добрый, братья, — весело обратился к ним Ионуц.
— Здравствуй, честной купец, — ответил самый старый.
Всего их было шестеро.
— Куда путь держишь, честной купец? Уж не в Краков ли, к королю?
— А разве это видно, дедушка? — рассмеялся Ионуц. — На лбу у меня написано, что ли?
— Нет, честной купец. Только ходит такая молва, ведь как только ляжет зима, открывается путь для саней и для слухов. Кум наш из Перивала поведал нам, что едет молодой купец с тремя гуртами скота и ведет их из Молдовы в Краков, в подарок королю. Такого купца давно не видывали. Остановился он около Коломыи и слова не сказал, а заплатил мытникам мыто. Посчитал волов, достал кошель и выложил за каждую голову по гривне. И сверх того — денежку мытнику. Здесь, у Галича, увидел других мытников, тоже поманил их пальцем, достал кошель и заплатил. И еще кое-что поведал наш кум.
— А что именно?
— Говорил кум, что этот купец, лишь только остановится на привал, объявляет, что ему нужен стог сена. И тут же выкладывает десять гривен.
— Нет, дедушка. Выкладывает он только семь гривен.
— Как же так? А мы слыхали, что десять.
— Ровно семь, дед! А если начинают торговаться и шуметь, так только шесть.
— Такой, значит, у него порядок?
— Такой, добрые христиане.
— Что ж, пусть тогда выложит семь гривен, а мы раскроем стог.
Ионуц Ждер достал из-за пояса шелковый кошель, разделенный серебряными кольцами на две части, одна для серебряных монет, другая — для медяков.
Крестьяне поднялись на цыпочки, чтобы лучше разглядеть богатую мошну. Ионуц сосчитал гривны и положил их в руку старика. Затем подъехал к саням, где его ждали братья Кэлиманы и другие служители, которым еще не пришел черед сторожить скот.
— Разговор еще не окончен, честной купец, — проговорил старик, следуя за Ионуцем.
— А что тебе еще, дед?
— По твоему обычаю, ты должен дать мне еще одну гривну. Как я понял, у тебя такой закон.
— Не закон, дед, а моя добрая воля.
— Что ж, одари нас по своей доброй воле. А мы скажем тебе, какие еще вести передаются на санях от села к селу.
— И есть вести, что касаются нас? — повернулся Ионуц.
— Есть. Только изволь придвинуться поближе.
Старик таинственно подмигнул. Улыбка на лице Ионуца на мгновение исчезла, потом снова появилась. Придвинувшись к старику, он достал шелковый кошель.
— О чем речь, дед?
— Не обессудь на слове, честной купец. Ты вот едешь по селам и городам и все достаешь кошелек. И решили люди, что тут дело не чисто. Кое-кто думает, что в санях припрятаны кошели побольше и потяжелее.
— Так они и думают? — развеселился Ждер.
— Иным мерещится, а другие так и думают. Подаришь мне денежку, так я дам тебе совет.
— Дед, а ведь я не прошу совета.
— И все же я кое-что посоветую, а ты прислушайся. Вникни, как человек в летах, а не как беспечный юноша.
— Будь по-твоему, дед. Вот, получай денежку. Спасибо тебе, только я никого не страшусь.
— Ишь ты! Больно возносишься, как я погляжу. Неужто и казаков не страшишься? У днепровских порогов живут лихие молодцы — мастера своего дела.
— Не страшусь, дед. Конюшиха Илисафта заговорила меня и обкурила волчьим волосом.
Старик взял гривну и покачал головой, дивясь глупости молодых.
— И все же я тебе кое-что скажу, честной купец.
— Я вижу, у вас тут слов куда больше, чем сена, — повернулся к нему Ионуц. — И стог этот, сдается мне, меньше прежних.
— А ты не горюй о том: случись беда — волам будет легче бежать. Скажу я тебе, честной купец, что зовут меня Аломаном. И ушел я из Молдовы еще в ту пору, когда была усобица меж сынов Александру-водэ и они губили друг друга. Тогда-то я и перешел в Польшу вслед за княгиней Марной.
— Долгой тебе жизни, дед Аломан. Хочешь еще денежку с ликом короля?
— Коли угодно, дай. Но речь теперь не о том. Одна у нас с тобой вера, один язык. Вижу, умен ты да горд, и жалко мне твоей молодости. Воротись в Галич, и все образуется. Там вельможи и служители его величества короля. Отдай им в руки княжеские подарки, что везешь Казимиру, и проси, чтоб тебе дали королевских воинов охранять гурты, коли уж надо тебе вести их в Краков.
— Нет, дед, нынче же я должен дойти со всем своим гуртом до Слонима.
Старик опять удивленно покачал головой.
— До Слонима недалече. Да есть тут гиблое местечко, люди называют его Бабьими оврагами. Там может получиться заминка. Подумай о моих словах, честной купец. И да хранит тебя господь от беды.
При всей своей кажущейся беззаботности Ждер внимательно выслушал туманные намеки старого крестьянина, за которые он заплатил гривну. Предупреждения старика, несомненно, стоили куда больше. На привале Ионуц велел своим людям проверить, на месте ли оружие, припрятанное под поклажей.
В полдень, когда солнце было в зените, караван снова двинулся в путь.
Когда гурты, обогнув пруд и пройдя по лесной опушке, поднялись на холм за селением, Ионуц огляделся: позади, в сиянии полдня, виднелись хижины, впереди, по направлению к Слониму, тянулось ровное плоскогорье. Жнивья и пастбища на нем были покрыты белой снежной пеленой. Далеко впереди, на самом краю плоскогорья, смутно чернела в тумане пуща.
Ждер торопливо объехал гурты и сани, меняя расположение каравана. До тех пор гурты следовали один за другим. Здесь же, на просторной равнине, служители могли развернуть их вширь, пустить рядом. Четверо саней ехали впереди, остальные позади обоза. Все служители, кроме возниц, получили приказ сесть на коней. Сыны Кэлимана ехали в крытых санях, следовавших в хвосте обоза.
Этот порядок, скорее ратный, нежели купеческий, был установлен Ждером сразу же, как они перешли рубеж. Протекал день за днем, но ничего тревожного и опасного не было видно. И поэтому, миновав Галич, Ионуц немного успокоился.
Но вот на пути встретился дед Аломан. За гривну старик дал ему совет, словно ниспосланный самой судьбой.
На краю плоскогорья, где чернела пуща, было то гиблое место, которое в давние времена называлось оврагами Багадура. Субедей-багадур, знаменитый Чингисов полководец, окружив здесь ляшскую и литовскую рати, посек их в ноябре лета 6748-го от сотворения мира в студеную пору. Ни один книжник в тех краях не смог бы объяснить, каким образом было изменено название и почему теперь малороссияне, смеясь, именуют овраги «Бабьими». Нам причина доподлинно известна, однако тайну раскрыть мы не собираемся. Впрочем, если бы книжники корпели тридцать три года и в конце концов дознались, как и почему переименовано место, ничего бы не изменилось под небесами в этот морозный день и место осталось бы таким же овражистым и гиблым. Большое влияние на ход событий имела гривна, которую Ионуц бросил на жесткую, мозолистую ладонь деда Аломана.
Казалось, ледяное молчание сковало лесные дебри, тянувшиеся справа. Когда обоз вышел на простор белой равнины, подальше от леса, охотники, сидевшие в задних санях, заметили странное явление. Из бурой тени леса выбежало стадо косуль. Они неслись вихрем, по-видимому, кто-то преследовал их. Что ж, в такие солнечные, не очень морозные тихие дни волки имеют обыкновение выходить на промысел. Одни поджидают на звериных тропах. Другие выслеживают и гонят дичь.
Когда стадо косуль выбежало на равнину, Самойлэ, высунув голову из возка, стал внимательно следить за ними: вот-вот, мол, покажутся волки. Однако преследователей не видно было. Косули, высоко подскакивая, помчались к дороге, но вскоре, почуяв приближавшиеся гурты и обоз, повернули вправо — туда, где равнина полого спускалась к оврагам. Там и было знаменитое «гиблое место». Вдали, закрывая выход из Бабьих оврагов, стеной стояла черная пуща. Вскоре косули скрылись из глаз, но через некоторое время выскочили из оврага. На этот раз они бежали недалеко от гуртов. Стало быть, и в овраге они натолкнулись на хищников. Но и эти волки не показались на виду, хотя косули бежали теперь по направлению к черной пуще. Правда, они бежали медленнее. Значит, гнал их не страх перед такими безжалостными охотниками, какими являются волки. Зная повадки серых хищников и рассуждая как опытные охотники, Онофрей и Самойлэ тут же поняли, что это не волки изгнали косуль из леса. И что в овраге скрываются иные охотники, ибо звери-то показались бы сразу. Косули бегут от людей, а люди эти подстерегают не косуль, а другую дичь.
Пока они рассуждали таким образом, взвешивая все доводы, передние сани начали спускаться в овраг. Косули давно уже скрылись в пуще. Вдруг навстречу обозу показались вооруженные всадники. А справа, с лесистой кручи, налетели с гиком другие, грозно наставив копья. Первые обогнули караван слева, стремясь окружить его. Вторые скакали прямо. По всему видно было, что они хотели столкнуть гурты в овраги, туда, где монголы некогда пролили потоки крови. Но эти охотники на людей, так быстро и ловко окружившие обоз, были христианами. Один из них, остановив на мгновенье коня, издал знаменитый воинственный клич запорожских рубак. Услышав его, каждый брат во Христе должен был понять, какая беда грозит ему, и, склонив голову, отдать все, чем владеет, ради сохранения жизни.
— Покоритесь! — крикнул всадник. Затем, подняв коня на дыбы, обнажил кривую саблю, держа в левой руке пику.
Как только показались разбойники, передние сани остановились. Ждер торопливо поскакал к своим людям, отдавая приказы. В это время они успели протянуть ему саблю, лук и колчан со стрелами Между тем воины, сидевшие на санях, спрыгнули в снег навстречу нападавшим, и оружие их сверкнуло в лучах солнца. Волы, сгрудившись, остановились на мгновенье, затем, подстегнутые громкими криками разбойников, напавших сзади, кинулись с ревом вперед. Люди Ждера и сам он, подхваченные потоком испуганных животных, с трудом пробились на простор. Служителям, находившимся у задних саней, было легче. Но им пришлось отбиваться от основных сил казаков.
Первый удар был нанесен по саням Кэлиманов. К тому времени Онофрей и Самойлэ успели закончить свои сложные расчеты по поводу волков. Когда они наконец сообразили, какие охотники появились невдалеке, те уже неслись прямо на них.
Грузным сынам Кэлимана потребовалось некоторое время, чтобы сойти с саней н нащупать оружие под поклажей. Сжав в руках стальные клинки, они сразу почувствовали, что оружие это слишком легкое и непрочное. Онофрей воткнул в мерзлую землю саблю и вытащил из саней заостренный кол, из тех, что применяли в горах, охотясь на вепрей. Самойлэ тотчас последовал примеру брата: воткнув саблю в землю, достал кол.
— Как будем биться, батяня? — спросил он, усмехаясь. — Голыми руками? Или саблей их рубать? Или огреть колом?
Не успел он проговорить этих слов, как Онофрей уже огрел дубовым колом первого всадника, нацелившегося на него пикой. Этим ударом он сломал пику и свалил казака с коня. То же произошло и со вторым казаком, настигнутым ударом Самойлэ. Затем братья подняли колы на третьего всадника. Тот повернул в сторону, крикнул что-то своим товарищам. Все разбойники, выехавшие из-под кручи, кинулись с гиканьем на выручку.
Их было человек десять или двенадцать. Перед лицом грозной опасности могучие сыны старшины задвигались с такой быстротой, какой трудно было от них ожидать. Напрягая все силы и подбадривая друг друга басистыми голосами, они метнули в нападавших свои тяжелые колы. С гулом и свистом пролетели колы и врезались в толпу разбойников, разбивая головы, ломая руки. Кэлиманы схватились за сабли, но тут же отбросили их. Вытащив из саней, опрокинутых в свалке, тяжелые колеса, они, размахнувшись, метнули в разбойников по колесу. Казалось, это летели ядра бомбард. Затем, перебросив в правую руку второе колесо, братья стали вращать его наподобие мельничных крыльев.
Перед ними осталось всего лишь три всадника. Остальные лежали в снегу. Одни еще дергались, другие лежали недвижно. Пали на снег и несколько коней. Прочие скакали по полю, болтая стременами. Не лучше для нападавших протекала схватка и в других местах: всюду их встречали стрелы или меткие удары сабли. Но с главными их силами расправились у задних саней. Там уж была не схватка, а прямо божья кара.
— Кого еще попотчевать? — кричал Самойлэ, озираясь выпученными глазами и размахивая колесом.
Тогда громко закричал казак с саблей и пикой:
— Стойте! Стойте, люди добрые! Против такой силы мы не воюем. Кто вы такие?
Ждер, целившийся в него стрелой, узнал этот голос. То был Григорий Гоголя, прозванный Селезнем, тот самый злодей, что пытался пробраться в Тимиш и увести или заколоть белого жеребца князя Штефана. Сняв стрелу с тетивы, Ионуц поскакал к бойцам, крикнул сынам Кэлимана, чтобы они остановились и бросили колеса. С земли, недалеко от Гоголи, поднялся, покачиваясь и сжимая руками лоб, старый одноглазый казак. То был дед Илья Алапин.
— Где ты, атаман? — спросил он, запинаясь и, точно слепой, ища опору.
— Тут я, дед Илья. Ну и попали мы в передрягу…
— Ох, атаман, попали… Решат они нас жизни, и не станет у нас больше забот на этом свете.
— Не настал еще час, дед Илья. Это не купцы. Ошиблись мы. Не нашли мы того, чего искали, а их милостям нечего взять с таких горемык, как мы.
Ждер осадил коня. Гнев еще кипел в нем. Приладив лук к седлу, он выхватил саблю, собираясь по-свойски разделаться с Селезнем.
Гоголя удивленно взглянул на него.
— Готов побожиться, боярин, что мы уже однажды понесли урон от твоей милости. Дед Илья, это же тот самый ионэшенский дьявол.
— Ага! — пробормотал дед Илья, с трудом опускаясь на землю.
— Вот тебе крест, ей-богу, боярин, — продолжал Селезень, — не знал я, кто вы такие. Вот он, наш прибыток, лежит вокруг.
Кое-кто из товарищей казака уползал в сторону лечить раны. Уцелевшие бегали по полю, ловя коней. Гурты были в овраге. Служители Ионуца стали собирать сани и приводить их в порядок. Снег был утоптан и во многих местах залит кровью. Онофрей и Самойлэ отыскивали свои колеса и колы среди павших коней и всадников, совершенно равнодушные к своим недавним подвигам. Более того, вид у них был такой, словно они стыдились всего, что натворили, и оба не смели взглянуть на Ждера.
— Слушай, Селезень, — проговорил с недоброй улыбкой Ионуц. — Будь тут батяня Симион, ты бы опять, возможно, спасся, ибо у тебя с ним свои дела. Но я должен убить тебя, чтобы ты не вернулся к своему хозяину.
— Какой такой хозяин? — удивился Гоголя.
— Тот, что послал тебя против нас. Выходит, он знает и о моем брате, и об отце архимандрите и замыслил что-то и против них.
Ждер сжал рукоятку сабли. Гоголя отчаянно крикнул:
— Клянусь верой своей, самым святым, что есть у меня! Ничего не понимаю, что ты там говоришь, боярин. Я и в самом деле иногда служу некоему хозяину. Но нынешнее дело задумано мной, а направили меня сюда мои друзья — один прутский паромщик и старый мельник. Больше я ничего знать не знаю. Велено мне только завернуть в волчинецкую усадьбу. Туда сегодня или завтра должен приехать и сам боярин Миху.
— И боярин Миху ничего не знает?
— А что он должен знать?
— Я спрашиваю, знает ли он о чем-либо? И ответь, не мешкая, если хочешь сохранить голову на плечах.
Селезень прохрипел, сдерживая бешенство:
— Руби мою глупую голову, боярин Ионуц. Мне она ни к чему, да и не стоит она ломаного гроша. Не понимаю, о чем ты говоришь. Убей меня, но я ничего не понимаю.
Дед Илья, внимательно слушавший разговор, устремил вдруг единственный свой глаз на Ждера.
— Православные, тут, должно быть, замешана бесовская сила, иначе говоря, женщина, — жалобно проговорил он. — Уж не та ли девка, которую привез в волчинецкую усадьбу молдавский боярин, к которому послал нас боярин Миху?
При этих словах Ждер заерзал в седле. Гоголя легко прочитал вспыхнувшую в его глазах радость и тут же догадался, зачем следует вооруженный торговый караван по дорогам Польши.
— Боюсь, что тут не только моей голове грозит опасность, — ухмыльнулся он.
Ионуц грозно посмотрел на него.
— Да, да, — весело продолжал Гоголя. — Теперь я понял, чего вы ищете. Так что прощайте и не поминайте лихом.
Сказав это, он натянул поводья и, вонзив коню шпоры в бок, поднял его на дыбы. Но Илья Одноглаз дико завопил:
— Погоди, безумец!
Ионуц уже натягивал тетиву лука. Онофрей и Самойлэ угрожающе подняли свои колья.
— Погоди, безумец! — завопил дед Илья и, схватив за узду коня Гоголи, повис на ней всей тяжестью. — Неужели ты не видишь, что сам господь направляет наш путь? Сперва в Тимише был нам ниспослан знак, но мы не прислушались. А ковша обещанных золотых мы и в глаза не видали, хотя жизнью едва не поплатились ради прихоти сумасбродного вельможи. Теперь мы опять служим боярину Миху, а господь снова посылает нам знак и бьет нас по щекам. Приспело время свершить нам правое дело, атаман Гоголя. Помнишь, мы собирались построить скит и затвориться в нем. Я думаю, что мы можем заключить с этими боярами самую лучшую сделку: раз их милости явились за логофэтом Миху, поможем им — пусть берут его и увозят к своему князю, как пожелал и повелел господарь Штефан-водэ. А нам пусть за это дадут нашу долю на возведение святой обители, о которой я говорил.
Ионуц с удивлением слушал слова деда Ильи Одноглаза.
— Мы не затем пришли, — сказал он. — Однако ж такую сделку можно заключить. Я и сам могу вам обещать от имени пана Яцко ковш золотых. А то могу отдать вам эти три гурта, пока не прибудет преподобный архимандрит Амфилохие.
— Меня отпевать еще рано, — прорычал атаман. — Да и в толк не возьму, к чему все это.
— Покорись, Селезень! — жалобно взмолился дед Илья Алапин. — Сейчас нам с тобой лучше всего ничего не понимать. Покоримся и помолимся господу о построении обители.
Атаману ничего не оставалось, как покориться. Он был раздавлен и жалок. А рядом, не спуская с него глаз, стояли наготове сыны Некифора Кэлимана.
Собрав волов, разбежавшихся по Бабьим оврагам, Ионуц Ждер и его люди вышли к Слониму. Там, вблизи какого-то селения у перекрестка дорог, ждал их Иосип Нимирченский. Верный слуга Дэмиана Черного избрал себе для привала уединенное место под древним, давно высохшим тополем, сторожившим перекресток. Толстый, в четыре обхвата, ствол высоко вздымал над снежным полем крону из перепутанных ветвей. У самой вершины сидел на суку ворон в то и дело каркал, словно подавал непонятные знаки человеку, сделавшему привал под деревом. Этот человек развел костер в углублении у корней и, привязав рядом коня, надел ему на голову торбу с зерном. Сам же он лежал на потнике, подставляя огню то один бок, то другой.
Ждер довел своих людей и гурты до самой околицы и, по обыкновению, купил в деревне стог сена, заплатив за него семь гривен из шелкового кошеля. Затем направился к костру, у которого сидел Иосип. Подъезжая, он вглядывался в гонца, пытаясь угадать по его лицу, какую весть сейчас услышит.
Иосип поклонился в ожидании вопроса.
— Как я понимаю, друг Иосип, вести у тебя добрые.
— Ты правильно сказал, боярин. Небо милостиво к нам. На второй же день после того, как мы направили к тебе Ботезату, явился к нам служитель Миху-логофэта. Наконец-то удалось кое-что узнать про житничера Никулэеша Албу. Оказывается, накануне у людских служб спешился некий Дрэгич, гонец Никулэеша Албу, и потребовал, чтобы его тут же повели к боярину.
Дела, о которых он поведал, должно быть, не терпят отлагательства, ибо утром логофэт Миху велел слугам готовиться к отъезду. Правда, ни на второй, ни на третий день он не сдвинулся с места. Больно грузен и тяжел на подъем боярин, все делает мешкотно. Пятнадцать лет собирается вернуться в Молдову, да так и не вернулся. Преподобный архимандрит Амфилохие улыбается и говорит, что, возможно, самое время ему теперь воротиться. Как только стало известно, куда направляется логофэт, человек мой прибежал и все рассказал. А я, по приказу постельничего Симиона, тут же сел на коня. Отсюда до Волчинца, где, как мы узнали, находится боярин Албу, недалеко. Но постельничий Симион велел тебе сказать, чтоб ты стоял на месте. Он, мол, знает твой нетерпеливый нрав. Так что не трогайся с места, покуда не приедет его милость. Он собирает своих людей, расставленных по разным местам, и к полуночи или к утру должен прибыть сюда. Мы опередили логофэта Миху, и времени у нас хватит. Но у меня есть и более строгий приказ. Потому-то, как видишь, боярин Ионуц, я надеваю на коня седло и затягиваю подпругу. Велено мне, как только я тебя увижу и скажу все, что имею сказать, ехать дальше и отвезти весть к Черемушу-реке. В назначенном месте, у Большого подворья францисканских монахов, недалеко от Коломыи, найду Георге Ботезату и его товарища. Оттуда весть полетит к Черемушу без промедления. Так велено. Прощай.
Ионуц остался один. Когда Иосип пустил внезапно коня во весь дух, разбрызгивая льдинки на подмерзшей дороге, ворон испугался и взлетел над тополем. Проделав круг, он опустил крылья, снизился и крикнул Ионуцу; кар-кар!
Ждер поднял голову и рассмеялся.
— А не угостить ли тебя стрелой, черный ворон?
Птица снова издала свой крик и, усевшись на ту же ветку, принялась чистить клювом и приводить в порядок оперение. Перо, быстро вертясь, упало сверху на руку Ионуцу. Выходит, птица советовала ему успокоиться, как успокоилась она, и привести в порядок свои мысли. Нелегко было Маленькому Ждеру, узнав, что Волчинец рядом, сидеть сложа руки.
Некоторое время в отсветах угасавшего костра мерещились ему страшные видения, преследовавшие его. Затем он встал и, ведя коня в поводу, зашагал к околице села — проверить, хорошо ли устроились люди и гурты. Волы поедали положенный им стог сена. Люди, установив сани четырехугольником, развели посреди него большой костер и готовили себе ужин. Все сидели молча вокруг огня. Некоторые помешивали мамалыгу из просяной муки. Другие жарили куски сала, нанизанные на тонкие прутья орешника. Тут же были и Григорий Гоголя с дедом Ильей, и еще четыре уцелевших казака. Многие разбойники остались на поле у Бабьих оврагов. Другие лежали на санях под потниками и тихо стонали.
Дед Илья поднимался изредка от костра и подносил им кружку бодрящего питья. Отведав сам, потчевал раненых. От этого лечения старик повеселел, между тем как Гоголя сидел, уставившись на огонь, и предавался печальным мыслям.
Ждер достал из сумки хлеб и получил кусок поджаренного сала с вертела. Откусывая хлеб и сало, он ел на ходу, без устали шагая вокруг саней.
Поужинав, люди стали готовиться ко сну.
Надвигались сумерки. Небо на закате прирезали багровые и золотистые полосы.
Ждер подошел к Гоголе и, хлопнув его по плечу, позвал с собой. Атаман безмолвно последовал за ним. Как только они вышли за пределы стана, Ионуц повернулся к казаку.
— Григорий-атаман, — проговорил он, — этой ночью забери своих людей и уходи. У тебя достаточно коней и здоровых гайдамаков, чтобы прихватить и раненых. Пока настанет час постричься вам с дедом Ильей в монахи, можешь заняться другим промыслом: продаю тебе гурты. Из Сучавы я вывел сто пятьдесят голов. По дороге потерял не более восьми. Бери их по дешевке. Мне они больше не нужны.
Селезень посмотрел на него удивленно, но внимательно.
— Какая твоя цена?
— Не больше той, что сам заплатил.
Атаман покачал головой.
— Я узнал от твоих служителей, сколько тебе стоил этот товар. Не понимаю, зачем отдаешь ты его даром. Иль я тебе более не нужен? Я тут все думал — и так и сяк, со стариком своим посоветовался и решил, что надо менять хозяина. С этим логофэтом Миху нет нам удачи. Даже если б и повезло, то он бы все равно не стал щедрее: он вельможа, король к нему милостив, а мы для него не более как смерды. Поди пожалуйся на него! Сразу вздернут. Вот мы и перебивались, служа ему за малое жалованье и промышляя разбоем. Дошли до нас слухи, что Штефан-водэ собирает рать против измаильтян. Принял бы меня в свое войско и положил бы жалованье, как доброму воину. Может, удостоюсь зарубить указанное мне число язычников и искупить свои грехи в Судный день. А дед Илья тем временем молился бы в обители на Святой горе за спасение наших душ. А то, вижу, совсем ослабел старик. Мало в нем осталось прежней удали. Да и я, если задержусь тут, скоро сделаюсь таким же.
Селезень вздохнул. Лицо у него было хмурое, глаза помутнели.
— Как же тогда быть? — спросил Ждер. — Что до волов, то я их дарю тебе.
— Что ж, коли отпускаешь, я уеду со своими хлопцами, — ответил атаман. — А еще повременишь, так я, возможно, принесу пользу. Тебе надо ехать в Волчинец и найти там кое-кого. Может быть, этой ночью ты ждешь прибытии боярина Симиона. Не удивляйся, что я понял, каким товаром ты промышляешь. Я умею выспрашивать людей и могу заставить их говорить безо всякой пытки. Раз ты гонишь меня, я ухожу. Но держал же ты меня до сих пор, значит, думал, что могу принести пользу. Чем же я могу тебе помочь?
— Никакой мне помощи не надо, атаман, — ухмыльнулся Ионуц.
— Знаю. Ты чувствуешь за собой силу, потому так легко отказываешься. Из Львова едет брат. Говорят, на рубеже готовы ринуться вам на выручку немало сотен конников. Заберете девушку, увезенную Никулэешем Албу, и уедете восвояси. А вот сумеешь ли сделать то, что сделал бы я? Сесть на коня, поскакать туда — вызволить девушку? Вот это молодечество! Правда, потом королевские ратники могут настигнуть и насмерть зарубить. Так что, видать, разумнее сила, пославшая тебя сюда. Оттого-то и захотелось мне поменять хозяина. Прикажи мне поймать логофэта Миху и доставить его тебе в мешке.
— Государю Штефану он не надобен.
Селезень опять вздохнул.
— Зачем ты так говоришь со мной, боярин Ионуц? Ты, видать, совсем не веришь мне. Может быть, ты и прав. Я ведь разбойник. Но у меня тоже христианская душа. Не думай, что мы уходим в глушь на днепровские пороги или в другие места от хорошей жизни. Во владениях короля Казимира христиане живут в нужде и бесправии. Панство бичом управляет смердами, сборщики податей дочиста обирают их. Купцы их обманывают, попы оставляют умерших непогребенными. А ведь и нам хочется правды. Вот многие и решили искать ее под рукой другого правителя. Коли ты не хочешь сейчас же ехать со мной в Волчинец и убедиться в моей верности, дозволь мне подождать в твоем стане приезда боярина Симиона и архимандрита. Я хочу отдаться в их руки.
Ждер отстранил атамана.
— Не искушай меня, Селезень. Поди и жди у костра. Может, оно и лучше подождать тебе отца архимандрита. Погоди.
— Что еще? — повернулся с улыбкой казак.
— Ничего особенного. Я просто хотел спросить, знаешь ли ты дорогу в Волчинец. Далеко ли до него? Есть ли там укрепленный замок?
— Знаю все, боярин Ионуц. Как не знать, — ответил атаман. — Только все это я расскажу его милости постельничему Симиону.
«Лукавый казак!» — думал Ждер, шагая вдоль ряда саней и проверяя стражу. Костер по-прежнему ярко горел в середине четырехугольного стана, разбрасывая искры. Атаман опустился на корточки на своем прежнем месте и о чем-то шептался с дедом Ильей.
Ночь Ионуц провел беспокойно. О сне и не помышлял. Томило его смутное предчувствие. Самойлэ и Онофрей то и дело вставали и отходили от костра посмотреть, что делает Ионуц. Однажды они даже услышали, как он разговаривает сам с собой.
После третьего крика сизого петуха вдали послышался звон бубенчиков и колокольцев. Псы в Слониме дружно и тревожно залаяли.
Ждер оседлал коня и мигом вскочил в седло. Приказав страже быть начеку и не спускать глаз с разбойников, он поскакал с одним из служителей навстречу звону колокольцев.
Поезд состоял из двух пар легких саней, окруженных всадниками. В первых сидел преподобный архимандрит. Следом ехал постельничий. Сделали краткую остановку. Маленький Ждер обнял брата, поцеловал руку отцу Амфилохие и тут же рассказал все, что узнал, и все, что сделал.
— Мне нужен один час отдыха, до рассвета, — заявил Симион. — Затем мы двинемся в путь прямо на Волчинец. За нами, наверное, едет и логофэт Миху. Но он не торопится, подолгу кушает, подолгу отдыхает. Кое-кто из наших людей может подстеречь его в пути. Следом за нами едет Дэмиан со своей невестой. А в обозе у них двое саней, нагруженных подарками.
— Прежде чем двинуться в путь, — сказал Ионуц, — придется тебе, батяня Симион, выслушать россказни атамана Селезня.
Когда постельничий подъехал к стану, костер горел уже вполсилы. Люди были готовы, при оружии. Симион Ждер пожелал увидеть прежде всего двух охотников, сынов Кэлимана, и, удивленно оглядев их, попенял, что они растеряли колеса телеги.
— Кто это соврал тебе? — возмутился Онофрей. — Никаких колес мы не теряли.
— Ну, раз не потеряли, дело другое, — ответил постельничий. — Государь будет доволен.
Симион Ждер внезапно повернулся к Селезню, который быстро поднялся со своего ложа.
— Мне с тобой поговорить надо, атаман Григорий, — сказал он.
— Со вчерашнего вечера жду твоего прибытия, — ответил Гоголя. — Но прежде чем удостоить меня этой чести, дозволь преклонить колени перед отцом архимандритом и испросить у него благословения. Много согрешили мы с дедом Ильей и хотели бы исповедаться его преподобию, дабы он наложил на нас покаяние.
Преподобный Амфилохие поднял руку и благословил разбойников, затем опустился на край плетеного кузова саней. Отблески костра отражались в его глазах и на бледном лице. Служители, отойдя в сторонку, стали запрягать коней и готовить седла.
— Святой отец, — жалобно стонал дед Илья Одноглаз, проливая обильные слезы, — тяжки грехи наши. Особливо я, окаянный, погряз в крови и разбое. Не ведал жалости, никого не щадил. Возможно ли, святой отец, вымолить прощения после таких злодейств?
— Не знаю, посмотрим, — ответил монах, глядя на коленопреклоненных разбойников. — Если вы тратились на свечи и акафисты, можно надеяться, что смягчится гнев божий.
— Ни на что мы не тратились, отче. В селениях наших и церквей-то божьих нет. Наши храмы, отданные в аренду ростовщикам армянам и жидам, заперты, и молиться нам негде. Так что я, окаянный Илья, творил одни злодеяния.
— И никогда не испытывал жалости?
— Отчего же, святой отец? Жалеть-то жалел, а зло все равно творил. А однажды среди заколотых людей нашел я плачущее дитя, поднял его и утешил, и саблю дал ему поиграть, и следил, чтобы не порезался. А когда он успокоился, дал я ему хлеба и оставил.
— Дитя это подаст голос за тебя на Страшном суде, — пояснил преподобный Амфилохие.
Дед Илья обрадовался и заулыбался, обратив в прошлое мысленный взор и вспомнив о ребенке. Затем продолжал исповедь. Между тем Гоголя, уронив голову на грудь, думал, каким образом приплести к исповеди имя логофэта Миху, который, как он понимал, очень нужен был князю Штефану.
На рассвете прибыл в Слоним и Дэмиан Ждер со своей невестой. Слуги его тут же взяли под присмотр гурты и направили их ко Львову, дабы торговые дела — в отличие от всех прочих — не терпели урону.
Вооруженные служители, оставив Слоним, двинулись к Волчинцу, — кто верхом, кто на санях. Среди господаревых всадников ехали и атаман Гоголя с дедом Ильей Алапином.
Утром солнце взошло за туманами. Густая мгла держалась долго. Лишь в одиннадцатом часу на заснеженных просторах замелькали солнечные блики и туман отступил в ложбины.
В это время княжна Марушка, по своему обыкновению, заливалась слезами в княжеских покоях Волчинца. Это была ее утренняя молитва и первый завтрак. Вот уж два дня, как она не могла совладать с собой. Слуги встревоженно сновали по сеням и слушали у дверей, качая головой. Иноземка угасала у них на глазах. А с тех пор как она потеряла покой и сон, пошатнулось и здоровье житничера. Он уже совсем не знал, что делать, что говорить, как держаться. Он понимал, что взвалил на свои плечи непосильную тяжесть. Ждал со дня на день помощи изо Львова. Уже второй надежный гонец поскакал туда с вестью. То был Дрэгич, и велено ему было без логофэта Миху не возвращаться. А теперь Никулэеш Албу ждал своего дядю. Не потому, что логофэт Миху мог чем-то облегчить страдания больной, а потому, что сам житничер нуждался в совете, как выйти из затруднительного положения. Он чувствовал себя словно в подземном лабиринте минотавра, откуда не было выхода и спасения.
Единственной опорой в этой беде как для Никулэеша Албу, так и для дочери боярина Яцко была бабка Ирина-ворничиха. В это утро, увидев, что княжна снова во власти бесовских наваждений и бьется в рыданиях, она прижала ее к груди и успокоила. Затем окропила больную непочатою водой, слегка поплевывая в сторону и шепча наговор о девяти хворобах и девяти змеях:
— Проснулася девица молодая, а в теле девять хвороб. Послало святое Воскресенье на помощь девять ужей, девять добрых змей. Одна приползла — болезнь унесла. Осталось их восемь. Другая приползла — болезнь унесла. Осталось их семь. Третья приползла — болезнь унесла, и стало их шесть. Четвертая приползла — осталося пять хвороб. Пятая приползла — и стало четыре хворобы. Потом осталось их три, а там уж и две. Последняя змея приползла — последнюю хворобу унесла. Осталась Марушка-княжна здорова, чиста, словно слиток серебра.
Но наговор мало помог. Марушка сжимала ладонями виски в крайнем изнеможении. Бабка Ирина заговорила было о священнике. Пусть призовут старого священника, чтоб читал над болящей.
— Ничего я не хочу, — злобно вскинулась княжна. — Никаких священников мне не надо!
— Свят! Свят! С нами крестная сила! — зашептала ворничиха. — Это лукавому не надо. Это он вопит твоими устами, матушка моя. Статочное ли дело, чтобы христианская душа отказалась принять божьего слугу?
Не успела ворничиха выговорить эти слова, как на дворе раздались громкие крики. Казалось, буря, кипевшая в душе больной, во мгновение ока перенеслась за стены дома. Тут же дворец задрожал, как при землетрясении.
— Ой, ой! — заголосила в страхе бабка Ирина, воздев к небесам короткие руки, и повалилась на диван. — Смилуйся, ратуй нас, дева пречистая, пресвятая богородица!
Княжна подняла голову и, хмуря брови, внимательно прислушалась.
На дворе раздавались воинственные крики. Ратники взламывали двери.
Словно подброшенная пружиной, девушка кинулись к окну и, цепляясь за решетку в узком его проеме, старалась разглядеть, что происходит во дворе. Сбывалось наконец то, что мерещилось ей бессонными ночами в смутных видениях.
В крытом проходе раздался громкий зов Никулэеша Албу. Дверь распахнулась, и в комнату вбежал житничер с обнаженной саблей в руке. Во взгляде его сквозил испуг и растерянность. Уверившись, что его любимая, добытая с таким трудом, на месте, он решительно повернул обратно, зовя к себе служителей. Но сила, проникшая по дворец, была куда могущественнее его; она сметала всех, кто стоял на ее пути.
Первый служитель Симиона, появившийся на пороге княжеского покоя, получил от житничера могучий удар и упал навзничь. Остальные выставили копья и прикрылись щитами. Сначала в залу ворвались два воина, затем еще два. Они окружили боярина, приставив к его груди острия копий.
Ворничиха Ирина лежала без сознания на полу. Стоя в нише окна, княжна Марушка вздрагивала всем толом: она и плакала и смеялась, взгляд широко раскрытых глаз казался безумным.
Воины вытолкнули житничера, затем вывели на двор, залитый солнцем. Княжеские ратники захватили всю усадьбу. Слуги — мужчины и женщины — стояли на коленях в снегу.
Симион Ждер был еще на коне.
— Отпустите его, — крикнул он воинам. — Оставьте ему саблю, дайте коня.
— Зачем? — надменно выпрямился Никулэеш Албу, не понимая еще, что происходит. — Ага, это ты, постельничий Симион? Доброе дело надумал! Только знай, придется тебе держать ответ перед судьями его величества.
Постельничий гневно взглянул на него.
— Садись на коня. Велю тебе! — сказал он глухо и гневно.
Никулэеш Албу понял. Вскочив в седло, он оглянулся. Воины отошли от него, образовав широкий круг. Недалеко, на крыльце, стоял старик Мустя и неизвестно отчего улыбался ему.
Мгновенно приняв решение, Никулэеш Албу перекрестился и поцеловал оружие, которое держал в левой руке. Затем, перекинув саблю в правую руку и схватив узду, пришпорил коня и кинулся к воротам. Но копья воинов преградили ему путь. Тогда, круто повернув коня, подняв его на дыбы, он ринулся на постельничего. Сабля, которую он держал у левого плеча, резко взлетела слева направо. Симион Ждер отбил клинком удар, затем, изловчившись, коротким взмахом ранил житничера в шею и опрокинул его. Служители остановили коня. Постельничий соскочил на землю и склонился над павшим.
Никулэеш Албу повернулся на бок. Тонкая струйка крови стекала из угла рта.
— Постельничий Симион, — простонал он, переводя дыхание, — постельничий Симион, не отнимай у меня жизни. Я еще молод.
— Друг Никулэеш, — ответил Симион Ждер, — не волен я в твоей жизни. Тут решает сила побольше моей.
С этими словами постельничий выпрямился и подозвал к себе Ницэ Негоицэ, жилистого смуглого служителя с косыми глазами.
— Отсеки ему голову, — приказал он.
Ницэ Негоицэ отставил узду коня и, шагнув вперед, обнажил кинжал. Опустившись на одно колено, он вцепился рукой в волосы Никулэеша и, проткнув ему глотку, дал вылиться крови. Затем отсек голову, быстро засунул ее в торбу, ни на кого не глядя, отошел к своему коню и подвесил торбу к седлу.
Шум и волнение внезапно прекратились. Только бабы голосили в глубине двора. Старик Мустя прикрыл руками лицо и, отвернувшись, прижался лбом к стене.
Симион Ждер проник в дом. Дверь княжеской залы была отперта. Переступив порог, он увидел ворничиху Ирину, ничком лежавшую в обмороке на полу. Затем, подняв глаза, он отыскал в нише окна княжну Марушку. Она стояла, прижавшись спиной к решетке. Хотела крикнуть, но голос не слушался. Хотела спрыгнуть на пол — и не было сил. Постельничий шагнул к ней и обхватил руками. Она приникла к нему, обвилась, точно вьюнок. Платье ее сбилось, обнажая носки красных туфель.
Тут раздалось стенание ворничихи. Открыв глаза, она тщетно пыталась встать.
— Пресвятая богородица! Кто же поднимет меня? Не оставляйте меня здесь!
Постельничий удивленно оглянулся, не выпуская княжну из объятий. Трепетание ее груди, частое дыхание совсем лишали его рассудка.
— Кто это? — растерянно спросил он. Но тут же взял себя в руки и продолжал: — Матушка, коли хочешь выйти отсюда, поторопись. Медлить нельзя.
— Это ворничиха Ирина, — пояснила дочь боярина Яцко. — Мне она больше не нужна. Пусть остается с дворецким Мустей и толкует с ним сколько захочет. Он все равно ничего не слышит.
— Ахти мне! — возопила ворничиха, с трудом поднимаясь с пола. — Как ты можешь, душенька, бросать меня тут? Ведь я же служила тебе, охраняла, утешала!
Княжна рассмеялась тоненьким голоском.
— А если тебе Мустя не по вкусу, торопись. Так и быть, испрошу постельничего или государя найти тебе пятого мужа.
Вдруг она забилась, пытаясь вырваться из рук Симиона. Они были уже во дворе на виду у людей. Постельничий крепче прижал ее к себе и шагнул к саням Дэмиана, где сидела пани Теодора.
— Пусти, пусти меня, — стонала княжна Марушка, отталкивая ладонью его голову.
Симион бережно отстранял эту ладонь, робея перед девичьим гневом. Но когда он попытался передать ее в объятия пани Теодоры, Марушка внезапно прижалась к нему изо всех сил. Симиона словно огнем обожгло.
Ворничиха шла следом, неся шубу княжны и начатое рукоделье. В глазах ее сквозил ужас. Как она ни торопилась, а все же успела заметить тело убитого. Она заплакала, прижавшись лбом к стенке возка. Потом бессмысленно засмеялась, утирая слезы и помогая княжне усесться рядом с Теодорой. Купеческая вдова встретила Марушку как старую знакомую, обняла, приласкала. Но для княжны в этот миг не существовало ни мрака, ни смерти, ни опасности. Она сжимала тонкими пальцами тяжелую руку Симиона. А он не смел освободить руку, хотя должен был дать знак к отправлению. Он попытался освободить хотя бы один палец, но это оказалось невозможным. Сила, властвовавшая над ним, была могущественнее, чем он предполагал. И эта сила втянула его под полог саней.
— Скажи мне что-нибудь, — потребовала дочь Яцко.
Симион содрогнулся от изумления. Пришлось покориться и поцеловать девушку. Сначала он провалился в бездонный колодезь, затем взлетел в лазурь небес.
Санный поезд двинулся в путь. Симион вскочил в седло, следя за выходом воинов. Был второй час пополудни. Преподобный Амфилохие ехал в головных санях. На облучке рядом с возницей сидел смиренный заложник — Григорий Селезень. Дед Илья Одноглаз с оставшимися казаками, выехав из ворот, повернул в другую сторону, навстречу Миху-логофэту. Схватив боярина, они должны были поскакать вслед за поездом.
Дед Илья Алапин спросил только об одном: нужно ли привести логофэта живым.
— Логофэт находится под защитой государя, — ответил отец архимандрит. — В грамоте, которую я вручил тебе, сказано о клятве господаревой. Так что логофэта мы должны доставить невредимым. Боюсь, князь еще помилует старого злодея. А вот Никулэеш Албу погиб по глупости и молодости своей.
Все, что последовало затем, подтвердило дальновидность господаревых распоряжений. От Волчинца до рубежей Молдовы путь немалый. А слухи летят быстрее саней. Каштеляне и войсковые начальники, узнав о дерзком налете в самой сердцевине польских владений, торопливо сели на коней и погнались за поездом, спешившим к югу. Первые легкие отряды казаков настигли Симиона через два дня; завязались стычки, задержавшие поезд и стоившие немало жизней. Южнее Коломыи его догнали гусары пана Владислава Комаровского, королевского капитана, к которому в последнюю минуту присоединился и каштелян Тадеуш со своими мазурами. Симион тут же выстроил своих воинов и принял бой, чтобы дать возможность саням уйти вперед… Если бы к концу дня не показались конные полки гетмана Петру, спешившие ему на выручку, то вряд ли удалось бы Ждерам выйти из пределов королевства при всей их отваге, о которой говорят в народе и свидетельствуют легенды.
Гетман Петру отбросил ляшских конников и именем князя Штефана занял шестьдесят сел и восемь городов Покутья, бывшего некогда под рукой Александра-водэ Старого. В пределах этого края сани уже скользили безопасно, увозя невесомую добычу Симиона и куда более весомых вдовиц. Сюда же явился и дед Илья Алапин, но без логофэта. И здесь же на привале держали у костра совет конюший Маноле Ждер, староста Никифор и отец Никодим, инок святой обители Нямцу.
Солнце, склонившееся к западу, ослепительно сверкало. Еще накануне ветер потянул с юга, со стороны Молдовы. Сразу потеплело, и снег начал таять. По всем оврагам текли ручьи. Сидя у костра под горою Халм, недалеко от города Зэбрэуць, старики пили из баклажек горилку за здоровье преподобного Амфилохие, забрасывая его вопросами.
— Больше всего хотелось бы знать, — говорил конюший Маноле, — как будут вознаграждены верные слуги господаря?
— Несомненно, вознаградят их хорошо, — улыбнулся отец архимандрит.
— Я тоже так думаю. Поначалу сыграем свадьбу нашего сына-купца. Тут многое решает боярыня Илисафта. Потому-то и придется, воротившись в Тимиш, противопоставить ей всю силу нашего гнева — тогда она не осмелится дать волю языку. Но есть и другая свадьба, и решающее слово тут за государем. Как бы не вышло великой печали для другого нашего сына.
— Действительно, — кивнул отец Амфилохие, — трудно поверить, чтобы государь сразу смягчился и изменил свои прежние решения относительно дочери Яцко. Да вот гляжу я уже два дня на эту княжну, внимаю, как она говорит, смотрит, двигается, и думаю, что она не побоится топнуть ногой даже перед государем. Что же ему тогда останется, как не улыбнуться и погладить ее по головке? Не томи себя заботой, конюший Маноле; все давно начертано небом — подвластны ему и звезды, и мир вещей, и люди.
— Может, оно и так, — вздохнул конюший. — Но кое-что начертано и в Часослове нашего сына, благочестивого Никодима.
Отец Никодим кивнул. Уронив бороду на грудь, он подумал, что действительно придется ему сделать еще одну запись на последней странице своего Часослова, открытого на столце в келье Нямецкой обители.
Сперва он написал о землетрясении. Затем о княжеской свадьбе. А теперь он напишет так: «В лето 1472 от рождества Христова в октябре месяце были мы в ляшской земле!..»
С телег служителей долетал шум речей и смех. На мгновение в лучах солнца из-под полога показалась белокурая головка княжны Марушки.
Тут старшина Некифор не удержался.
— Чур тебя, вражья сила! — пробормотал он.
Потоки растаявшего снега — вчерашнего чуда первозимья — стекали в ложбины, сверкая на солнце. Теплый ветер, вестник михайловской оттепели, взвивал пламя костра. Юный служитель, устанавливая санный кузов на колеса, пел:
Над днестровской крутизной
Мурава растет весной.
Мурава зазеленела —
Сердце уж давно истлело…