Донна Виолетта приняла это обещание со светлой и простодушной улыбкой. Она поцеловала протянутую ей руку с таким жаром, что ее проницательный опекун снова не на шутку встревожился.
– Ты слишком очаровательна, чтобы перед тобой мог устоять даже такой искушенный человек, как я, – добавил он. – Молодые и великодушные верят, что все в жизни должно складываться соответственно их наивным желаниям, не правда ли, донна Флоринда? Что же касается прав дона Камилло… Но все равно, раз ты этого хочешь, дело будет рассмотрено с той беспристрастностью и слепотой11, которую считают недостатком нашего правосудия.
– Я всегда думала, что эта аллегория означает: «слепы к пристрастию, но не бесчувственны к правам».
– Боюсь, что как раз чувство может убить наши надежды… Впрочем, посмотрим. Надеюсь, мой сын за последнее время проявил к тебе больше должного уважения?
Я знаю, мальчика не придется уговаривать оказать честь моей воспитаннице, красивейшей девушке Венеции. Ты уж прими его как друга ради любви к его отцу.
Донна Виолетта с подобающей сдержанностью присела в поклоне.
11 Здесь игра слов: намек на принятый обычай изображать богиню правосудия с завязанными глазами и с весами в руках.
– Двери моего дворца всегда открыты для синьора
Джакомо, когда этого требуют вежливость и приличие, –
холодно сказала она. – Сын моего опекуна не может не быть почетным гостем в моем доме.
– Я бы заставил его быть внимательным.., и даже больше.., мне бы хотелось, чтобы он доказал тебе хоть малую долю того глубокого уважения… Впрочем, люди здесь завистливы, донна Флоринда, и у нас осторожность –
высшая добродетель. И если юноша не так пылок и настойчив, как мне бы хотелось, то поверьте, это только из боязни преждевременно вызвать подозрительность тех, кто интересуется судьбой нашей воспитанницы.
Обе женщины поклонились и плотнее завернулись в свои мантильи, явно собираясь уходить. Донна Виолетта попросила благословения и, получив его, обменялась с хозяином дома несколькими вежливыми фразами, а затем вместе со своей спутницей вернулась в гондолу.
Синьор Градениго некоторое время молча шагал по кабинету, в котором он принимал свою воспитанницу. Во всем огромном дворце не было слышно ни звука; тишина и настороженность царили в нем, словно в это жилище прокрались тишина и настороженность города. Наконец сенатор увидел через открытые двери молодого человека, в чертах и манерах которого можно было безошибочно узнать светского гуляку и кутилу. Он слонялся по комнатам, пока сенатор не приказал ему подойти.
– Тебе, как всегда, не повезло, Джакомо, – сказал сенатор с упреком и отеческой лаской в голосе. – Донна
Виолетта удалилась отсюда всего лишь минуту назад, а тебя не было. Какая-нибудь недостойная интрижка с дочерью ювелира или, что еще хуже, сделка с ее отцом отнимает все твое время, которое можно было бы употребить гораздо лучше и выгоднее.
– Ты несправедлив ко мне, – ответил юноша, – ни ювелира, ни его дочери я сегодня не видел.
– Это из ряда вон выходящее событие! Моя опека над донной Виолеттой предоставляет нам очень удобный случай, и я хотел бы знать, Джакомо, удается ли тебе им воспользоваться и достаточно ли ясно ты понимаешь всю важность этого моего совета.
– Будьте спокойны, отец. Тому, кто как я страдает от отсутствия звонкого металла, которого у донны Виолетты более чем достаточно, не нужно никаких напоминаний на этот счет. Отказав мне в карманных деньгах, вы, отец, вынудили меня согласиться на ваш план. Ни один дурак во всей Венеции не вздыхает под окнами своей возлюбленной красноречивее меня. Когда у меня подходящее настроение, я не пропускаю ни одного удобного случая, чтобы выразить свои нежные чувства.
– Знаешь ли ты, как опасно вызвать подозрения сената?
– Не тревожьтесь, отец. Я действую тайно и с большой осторожностью. Мои мысли и лицо привыкли к маске –
жизнь научила меня носить ее. При моем легкомысленном характере невозможно не быть двуличным.
– Ты говоришь так, неблагодарный мальчишка, словно я отказываю тебе в том, что приличествует твоему возрасту и званию! Я ограничиваю лишь твое мотовство. Впрочем, сейчас я не хочу упрекать тебя, Джакомо. Знай, у тебя есть соперник – иноземец. Он завоевал благосклонность девушки после случая на Джудекке, и она, как все пылкие и щедрые натуры, ничего о нем не зная, наделила его всеми достоинствами, какие ей могло подсказать воображение.
– Желал бы я, чтобы она и меня наделила этими достоинствами!
– С тобой другое дело; тут надо не придумывать достоинства, а забыть те, которыми ты обладаешь. Кстати, ты не забыл предупредить Совет об опасности, угрожающей нашей наследнице?
– Нет, не забыл.
– И каким образом?
– Самым простым и самым надежным – через Львиную пасть.
– Гм!.. Это действительно дерзкий поступок.
– И, как все дерзкие и рискованные поступки, самый падежный. Наконец-то фортуна мне улыбнулась! Я оставил в Львиной пасти веское доказательство – кольцо с печатью неаполитанского герцога!
– Джакомо! Понимаешь ли ты, как это опрометчиво и рискованно? Я надеюсь, они не узнают твоего почерка. И
как ты раздобыл этот перстень?
– Отец, хоть я иногда и пренебрегал твоими наставлениями в мелочах, зато все твои предостережения в делах политических я помню. Неаполитанец обвинен, и если твой
Совет не подведет, то иностранец окажется под подозрением, а может, его и вообще вышлют из Венеции.
– Совет Трех исполнит свой долг, в этом сомневаться нечего. Хотел бы я быть так же уверен в том, что твое безрассудное усердие не повлечет за собой нежелательных последствий!
Молодой человек секунду глядел на отца, как бы разделяя его сомнения, а затем беззаботно отправился к себе –
предательство и лицемерие были его спутниками с юных лет, и он не привык задумываться над своими поступками.
Оставшись один, сенатор принялся расхаживать из угла в угол, но видно было, что он очень встревожен. Он часто потирал лоб рукой, словно размышления причиняли ему боль. Занятый своими мыслями, он не заметил, как кто-то неслышно прокрался вдоль длинного ряда комнат и остановился в дверях кабинета.
Человек этот был уже далеко не молод. Лицо его потемнело от солнца, а волосы поредели и поседели. По бедной и грубой одежде в нем можно было узнать рыбака.
Но в смелом взгляде и резких чертах лица светились живой ум и благородство, а мускулы его голых рук и ног, псе еще свидетельствовали о большой физической силе. Он долго стоял в дверях, вертя в руках шапку, с привычным уважением, но без подобострастия, пока сенатор его не заметил.
– А, это ты, Антонио! – воскликнул хозяин дома, когда глаза их встретились. – Что привело тебя сюда?
– У меня тяжело на сердце, синьор.
– Так неужели у рыбака нет покровителя? Наверно, сирокко опять взволновал воды залива и твои сети оказались пустыми. Возьми вот… Мой молочный брат не должен испытывать нужды.
Рыбак гордо отступил на шаг, всем своим видом показывая, что решительно отказывается принять милостыню.
– Синьор, с тех пор как мы сосали молоко из одной груди, прошло очень много лет, но слышали ли вы хоть раз, что я просил подаяния?
– Да, это не в твоем характере, Антонио, что правда, то правда. Но время побеждает нашу гордость и наши силы.
Если не денег, то чего же ты просишь?
– Есть и другие нужды, кроме нужд телесных. Есть другие страдания, кроме голода.
Лицо сенатора помрачнело. Он испытующе взглянул на своего молочного брата и, прежде чем ответить, затворил дверь.
– Ты, видно, опять чем-то недоволен. Ты привык толковать о предметах и вопросах, которые выше твоего разумения, и ты знаешь, что твои убеждения уже навлекли на тебя недовольство. Невежды и люди низшего класса для государства – все равно что дети, и их долг – повиноваться, а не возражать. Так в чем же дело?
– Не таков я, синьор, как вы думаете. Я привык к нужде и бедности и удовлетворяюсь малым. Сенат – мой хозяин, и потому я его уважаю; но ведь и рыбак может чувствовать так же, как и дож.
– Ну вот, опять! Уж очень ты многого хочешь! Ты говоришь о своих чувствах при всяком удобном случае, словно это главная забота в жизни.
– Для меня это так и есть, синьор! Правда, я большей частью думаю о своих собственных нуждах, но не забываю и о бедах тех, кого я уважаю. Когда ваша молодая и прекрасная дочь была призвана богом на небеса, я страдал так, как если бы умер мой собственный ребенок. Но, как вы хорошо знаете, синьор, богу не угодно было избавить и меня от боли подобных утрат.
– Ты добрый человек, Антонио, – ответил сенатор, делая вид, что украдкой смахивает слезу. – Для твоего сословия ты честный и гордый человек!
– Та, что вскормила нас с вами, синьор, часто говорила мне, что мой долг – любить как родную вашу благородную семью, которую она помогла вырастить. Я не ставлю себе в заслугу такую любовь, это дар божий, но, именно поэтому государство не должно шутить ею.
– Снова государство? Говори, в чем дело.
– Вам известна история моей скромной жизни, синьор.
Мне не нужно говорить вам о моих сыновьях, которых богу сначала угодно было, по милости девы Марии и святого
Антония, даровать мне, а потом так же взять их к себе одного за другим.
– Да, ты познал горе, бедный Антонио. Я хорошо помню, как ты страдал.
– Очень, синьор; смерть пяти славных, честных сыновей! Такой удар исторгнет стон даже из утеса. Но я всегда смирялся и не роптал на бога.
– Ты достойный человек, рыбак! Сам дож мог бы позавидовать твоему смирению. Но иногда бывает легче перенести утрату ребенка, чем видеть его жизнь, Антонио!
– Синьор, если мои мальчики и причиняли мне горе то только в тот час, когда смерть уносила их. И даже тогда, –
старик отвернулся, стараясь скрыть волнение, – я утешал себя мыслью, что там, где нет тяжкого труда, страданий и лишений, им будет лучше.
Губы синьора Градениго задрожали, и он быстро прошелся по комнате.
– Мне помнится, Антонио, – сказал он, – помнится, добрый Антонио, что я как будто заказывал молебны за упокой души всех твоих сыновей?
– Да, синьор! Святой Антоний не забудет вашу доброту.
Но я ошибся, говоря, что только смертью сыновья приносили мне горе. Есть еще большее горе, какого не знают богатые, – это горе быть слишком бедным, чтобы купить молитву за упокой души ребенка!
– Ты хочешь заказать молитву? Ни один твой сын никогда не будет страдать в царствии божием, за упокой его души всегда будет отслужен молебен.
– Спасибо вам, синьор, но я верю, что все всегда к лучшему, а больше всего верю в милосердие божие. Сегодня я хлопочу о живых.
Сочувствующий взгляд сенатора сразу стал недоверчивым и подозрительным.
– Ты хлопочешь? – переспросил он.
– Я умоляю вас, синьор, спасти моего внука от службы на галерах. Они забрали мальчика – а ему еще только четырнадцать лет – и посылают воевать с нехристями, забывая о его возрасте и о зле, которое они причиняют, не думая о моих преклонных летах и одиночестве, да и вопреки справедливости – ведь его отец был убит в последнем сражении с турками.
Замолчав, рыбак взглянул на окаменевшее лицо сенатора, тщетно стараясь уловить впечатление, произведенное его словами. Но лицо сенатора оставалось холодным, безответным, на нем не отразились никакие человеческие чувства. Бездушие, расчет и лицемерная политика государства всюду, где дело касалось морской мощи республики, давно убили в нем все чувства. Малейший пустяк казался ему грозной опасностью, а разум его привык оставаться безучастным к любым мольбам, если это могло нарушить интересы государства или если речь шла о служении народа республике Святого Марка.
– Мне было бы приятнее, попроси ты меня заказать молитву или дать тебе золота, что угодно, только не это, Антонио, – сказал он после минутного молчания, – Мальчик все время был с тобой, с самого рождения?
– Да, синьор, так оно и было, ведь он сирота; и мне бы хотелось оставаться с ним до тех пор, пока он не сможет сам начать жить, вооруженный честностью и верой, которые уберегут его от зла. И, если бы сейчас был жив мой храбрый сын, убитый на войне, он не просил бы для мальчика у судьбы ничего, кроме совета и помощи, – их ведь даже бедняк имеет право дать своей плоти и крови.
– Но твой внук в том же положении, что и другие, и ты ведь знаешь – республика нуждается в каждом человеке.
– Синьор мой, когда я шел сюда, я видел синьора
Джакомо, выходившего из гондолы.
– Это еще что такое! Разве ты забыл разницу между сыном рыбака, удел которого трудиться, работая веслом, и наследником старинного рода? Иди, самонадеянный человек, и помни свое место и различие между нашими детьми, установленное самим богом.
– Мои дети никогда не огорчали меня при жизни, – с укоризной, хотя и мягко проговорил Антонио.
Слова рыбака кольнули синьора Градениго в самое сердце, и это, конечно, не смягчило его по отношению к молочному брату. Впрочем, пройдясь в волнении несколько раз по комнате, сенатор, овладел собой и сумел ответить спокойно, как и приличествовало его сану.
– Антонио, – сказал он, – твой нрав и смелость давно мне знакомы. Если бы ты просил молитвы за умерших или денег для живых, я бы помог тебе; но, прося моего заступничества перед командиром галерного флота, ты просишь то, что в такой серьезный для республики момент не может быть разрешено даже сыну дожа, если бы дож был…
– …рыбаком, – подсказал Антонио, видя, что сенатор колеблется, подыскивая слово. – Прощайте, синьор! Я не хочу расставаться с моим молочным братом недружелюбно, и потому да благословит бог вас и ваш дом. И пусть никогда не доведется вам, как мне, потерять ребенка, которому грозит участь, гораздо страшнее смерти – гибель от порока.
С этими словами Антонио поклонился и ушел тем же путем, как и пришел. Сенатор не видел его ухода, ибо опустил глаза, втайне понимая всю силу слов рыбака, сказанных им по простоте своей, и прошло некоторое время, прежде чем синьор Градениго обнаружил, что остался один. Впрочем, почти сразу же его внимание привлекли звуки других шагов. Дверь вновь отворилась, и на пороге появился слуга. Он доложил, что какой-то человек просит принять его.
– Пусть войдет, – сказал сенатор, и лицо его приняло обычное настороженное и недоверчивое выражение, Слуга удалился, и человек в маске и плаще быстро вошел в комнату. Он сбросил плащ на руку, снял маску, и сенатор увидел перед собой наводящего на всех ужас Якопо,
ГЛАВА 6
Сам Цезарь вел сраженье. От врага
Такого натиска не ждали мы.
Шекспир, «Антоний и Клеопатра»
– Заметил ли ты человека, который только что вышел отсюда? – с живостью спросил синьор Градениго.
– Да.
– И ты сможешь узнать его по лицу и фигуре?
– Это был рыбак с лагун, по имени Антонио.
Сенатор бросил на браво удивленный взгляд, в котором было и восхищение. Затем он опять зашагал из конца в конец комнаты, а его гость в это время стоял в непринужденной, полной достоинства позе, ожидая, когда сенатор соизволит к нему обратиться. Так прошло несколько минут.
– У тебя проницательный взгляд, Якопо! – сказал патриций, прерывая молчание. – Имел ли ты когда-нибудь дело с этим человеком?
– Нет, никогда.
– И ты можешь поручиться, что это был…
– …молочный брат вашей светлости.
– Меня не интересует твоя осведомленность о его детстве и происхождении, я спрашиваю о теперешнем его положении, – ответил сенатор Градениго, отвернувшись от всевидящего Якопо. – Может быть, кто-либо из высшей знати говорил тебе о нем?
– Нет. , мне не дают поручений, касающихся рыбаков.
– Долг может привести нас не только к рыбакам, молодой человек. Тот, кто несет на себе бремя государствен-
ных дел, не должен о нем рассуждать. А что ты знаешь об
Антонио?
– Его очень уважают рыбаки, он искусен в своем деле и давно познал тайну лагун.
– Ты хочешь сказать, что он обманывает таможенников?
– Нет, я не это хотел сказать. Он с утра до вечера трудится, и ему некогда этим заниматься.
– Знаешь ли ты, Якопо, как суровы наши законы в делах, касающихся казны республики?
– Я знаю, синьор, что приговор Святого Марка никогда не бывает мягким, если затронуты его собственные интересы.
– Я не просил тебя высказывать свое мнение по этому вопросу. Человек этот имеет привычку рассуждать на людях о таких делах, о которых судить могут только патриции.
– Синьор, он стар, а язык развязывается с годами.
– Болтливость не в его характере. Природа наградила его хорошими качествами; если бы его происхождение и воспитание соответствовали его уму, я думаю, сенат с удовольствием выслушал бы его суждения, а теперь – боюсь, что все эти его разговоры могут ему повредить.
– Разумеется, если его слова оскорбительны для ушей
Святого Марка.
Сенатор бросил быстрый подозрительный взгляд на браво, словно стараясь понять подлинный смысл его слов, но лицо Якопо оставалось по-прежнему спокойным и непроницаемым, и сенатор продолжал как ни в чем не бывало:
– Если ты находишь, что он оскорбляет республику своими словами, значит, годы не сделали его благоразумнее. Я люблю этого человека, Якопо, и мое к нему пристрастие вполне понятно – ведь мы с ним были вскормлены одной грудью.
– Вы правы, синьор.
– А раз я чувствую слабость по отношению к нему, мне хотелось бы, чтобы его убедили быть поосторожнее. Ты, конечно, знаешь его рассуждения насчет того, что государству пришлось призвать на флотскую службу всех юношей с лагун?
– Я знаю, что у него отняли внука, вместе с которым он трудился.
– Да, чтобы тот с честью, а может быть, и с выгодой для себя служил республике.
– Возможно, синьор.
– Ты что-то неразговорчив сегодня, Якопо! Но, если ты знаешь этого рыбака, посоветуй ему быть благоразумнее.
Святой Марк не потерпит таких вольных суждений о своей мудрости. Это уже третий случай, когда приходится пресекать болтовню старика. Сенат заботится о народе, как родной отец, и не может допустить, чтобы в самом сердце того класса, который он хотел бы видеть счастливым, зародилось недовольство. При случае внуши ему эту полезную истину, потому что мне очень не хочется узнать, что сына моей старой кормилицы постигло несчастье, да еще на склоне его лет.
Браво поклонился в знак согласия, а сенатор между тем снова зашагал по комнате, всем своим видом показывая, что он действительно очень обеспокоен.
– Слышал ли ты решение по делу генуэзца? – спросил синьор Градениго после минутного молчания. – Приговор трибунала был вынесен без всякого промедления, и, хотя кое-кто полагает, что между двумя нашими республиками существует вражда, мир может теперь убедиться в справедливости нашего правосудия. Я слышал, что генуэзец получит большую компенсацию, а значит, придется изъять много денег у наших граждан.
– Я тоже слышал об этом сегодня вечером, синьор, на
Пьяцетте.
– А говорят ли люди о нашем беспристрастии и особенно о быстроте нашего решения? Подумай, Якопо, не прошло и недели с тех пор, как дело было представлено на справедливый суд сената!
– Да, республика быстро карает непокорных, этого никто не оспаривает.
– И при этом, надеюсь, справедливо, добрый Якопо?
Государственная машина действует у нас так плавно и гармонично, что это невольно вызывает восхищение.
Правосудие служит обществу и сдерживает страсти так мудро и незаметно, как если бы его решения посылались нам всевышним. Я часто сравниваю уверенную и спокойную поступь, нашего государства с суетой, которая характерна для других итальянских сестер нашей республики; это все равно, что сравнить тишину и покой наших каналов с гулом и сутолокой шумного города… Так, значит, на площадях сегодня много говорят о справедливости нашего последнего постановления?
– Венецианцы, синьор, становятся бесстрашными, когда есть возможность похвалить своих хозяев.
– Ты действительно так думаешь, Якопо? А мне всегда казалось, что они более склонны изливать свои бунтарские настроения. Впрочем, в натуре человека быть скупым на похвалу и щедрым на осуждение. Это решение трибунала не должно пройти незамеченным. Было бы хорошо, если бы наши друзья в открытую и громко говорили о нем и в кафе и на Лидо. Даже если они будут говорить слишком много, им бояться нечего: справедливое правительство не осуждает разговоры о его действиях.
– Это правильно, синьор.
– Я надеюсь, ты и твои друзья позаботятся о том, чтобы народ не скоро забыл это решение. Размышление над подобными действиями правительства может вызвать к жизни семена добродетели, которые дремлют в народе.
Если перед глазами людей все время будет пример справедливости, то они в конце концов полюбят это качество. Я
надеюсь, генуэзец покинет нас удовлетворенный?
– Несомненно, синьор. Он получил все, что может утешить страдальца: с избытком вернул свое и наказал обидчика.
– Да, таково решение сената: полное возмещение убытков с одной стороны и карающая рука – с другой.
Немногие государства могли бы вынести приговор против самих себя, Якопо!
– А разве государство в ответе за дела какого-то купца, синьор?
– За дела своего гражданина – конечно. Тот, кто наказывает своих, разумеется, страдает; никто не может расстаться со своей, плотью без боли, не правда ли?
– Нервы очень чувствительны – больно, например, потерять глаз или зуб, но, когда мы стрижем ногти или бреем бороду, мы не ощущаем никакой боли.
– Тот, кто тебя не знает, Якопо, мог бы подумать, что ты сторонник монархии. Гибель даже маленького воробышка в Венеции отзывается болью в сердце сената… Ну, хватит об этом. А что, среди ювелиров и ростовщиков еще ходят слухи об уменьшении золота в обращении? Золотых цехинов теперь меньше, чем прежде, а хитрецы используют этот недостаток в расчете на большие прибыли.
– В последнее время я видел на Риальто людей, чьи кошельки, очевидно, пусты. И если христиане выглядят встревоженными, то нехристи расхаживают в своих балахонах веселее прежнего.
– Этого и следовало ожидать. Не удалось ли тебе установить имена ростовщиков, которые ссужают деньги под особенно большие проценты нашим молодым людям?
– Можно назвать любого ростовщика, когда дело касается кошелька христианина.
– Ты их не любишь, Якопо, но ведь они приносят пользу, когда республика в затруднительном положении.
Мы считаем своими друзьями всех, кто в случае нужды готов нам помочь деньгами. Но, конечно, нельзя допускать, чтобы наша молодежь, надежда Венеции, проматывала свое состояние в сомнительных сделках с ростовщиками.
И, если тебе доведется услышать, что кто-либо из знатных молодых людей завяз уж очень глубоко, ты поступишь мудро, если сразу же сообщишь об этом хранителям общественного блага. Мы должны учтиво обходиться с теми, кто является опорой государства, но мы не должны забывать и о тех, кто составляет его основу. Что ты можешь сказать мне об этом?
– Я слышал от людей, что синьор Джакомо платит им больше процентов, чем кто-либо другой.
– Дева Мария! Мой сын и наследник! Ты, может быть, обманываешь меня, чтобы утолить свою ненависть к иудеям?
– У меня нет к ним ненависти, синьор, – всего лишь естественное для христианина недоверие. Надеюсь, это вполне позволительно для верующего, а вообще-то я ни к кому не питаю ненависти. Всем известно, что ваш наследник проматывает свое будущее наследство и не задумываясь платит любые проценты.
– Это дело серьезное! Мальчику нужно как можно скорее разъяснить все последствия его поведения и позаботиться, чтобы в будущем он вел себя благоразумнее.
Ростовщик будет наказан, и, в качестве предупреждения всему их сословию, долг будет конфискован в пользу должника. Когда у них перед глазами будет такой пример, разбойники поостерегутся раздавать свои цехины под проценты. О святой Теодор! Да это просто самоубийство –
видеть, как такой многообещающий юноша гибнет на глазах из-за того, что о нем некому позаботиться! Я сам займусь этим, и сенат не сможет упрекнуть меня в том, что я не соблюдал его интересов… А кто-нибудь искал за последнее время твоих услуг как мстителя за обиды?
– Ничего особенного не было… Правда, есть один, который очень хочет поручить мне что-то, но я еще не знаю толком, что ему нужно.
– Дело твое очень щепетильное и требует большого доверия, но ведь ты знаешь – ты будешь щедро вознагражден.
Глаза Якопо сверкнули таким огнем, что сенатор умолк.
Но, выждав, когда бледное лицо браво снова приняло свое обычное выражение, синьор Градениго продолжал как ни в чем не бывало:
– Я повторяю, правительство наше щедро и милосердно. И если правосудие его сурово, то прощение искренне, а милости безграничны. Я приложил много усилий, чтобы убедить тебя в этом, Якопо. Но подумать только! Один из отпрысков старинного рода, опора государства, и вдруг растрачивает свое состояние на пользу нехристей! Да, но ты еще не назвал того, кто так усердно ищет твоих услуг!
– Я еще не знаю, что ему нужно, синьор, а мне следовало бы самому хорошенько разобраться в его намерениях, прежде чем договариваться с ним.
– Твоя скрытность неуместна. Ты должен доверять служителям республики, и меня бы очень опечалило, если бы у инквизиции сложилось неблагоприятное мнение относительно твоего усердия. Об этом человеке нужно донести.
– Я не стану доносить на него. Скажу лишь, что он желает тайно связаться с тем, с кем почти преступно иметь какие-либо отношения. Большего я сказать не могу.
– Предупредить преступление лучше, чем наказывать за него, и такова истинная цель нашей политики, Ну, так как же, ты не станешь скрывать от меня его имя?
– Это знатный неаполитанец, давно живущий в Венеции из-за дела о наследстве…
– Ха! Дон Камилло Монфорте! Я угадал?
– Он самый, синьор.
Последовало молчание, которое было нарушено только боем часов на Пьяцце, пробивших одиннадцать или, как было принято называть это время в Италии, четвертый час ночи. Сенатор вздрогнул, взглянул на часы, стоявшие в комнате, и снова обратился к своему собеседнику.
– Хорошо, – сказал он. – Твоя верность и точность не будут забыты. Итак, следи за рыбаком Антонио: нельзя допускать, чтобы ворчание старика пробуждало недовольство среди людей – подумаешь, какая важность: пересадили его потомка с гондолы на галеру! Но главное, слушай хорошенько все, что говорят на Риальто. Славное и уважаемое имя патриция не должно быть запятнано юношескими заблуждениями. А что касается этого иноземца…
Скорей твою маску и плащ, и уходи, словно ты всего лишь один из моих друзей и готов отдаться беззаботному веселью.
Браво проворно надел плащ и маску, как человек, давно привыкший к такого рода предосторожности, но проделал он это с самообладанием, каким вовсе не отличался сенатор. Синьор Градениго не сказал больше ни слова и только нетерпеливым жестом торопил Якопо.
Когда дверь за браво закрылась и сенатор снова остался один, он опять взглянул на часы, медленно провел рукой по лбу и в задумчивости зашагал по комнате. Около часу продолжалось это беспрерывное хождение. Затем раздался легкий стук в дверь, и после обычного приглашения вошел человек, так же тщательно замаскированный, как и тот, что недавно удалился отсюда: в том городе и в те времена, о которых мы пишем, это было обычным явлением. Казалось, сенатору было достаточно одного взгляда на гостя, чтобы определить, кто он, ибо прием был ему оказан по всем правилам приличия и свидетельствовал о том, что его ожидали.
– Считаю за честь видеть у себя дона Камилло Монфорте, – сказал хозяин дома, в то время как гость снимал плащ и шелковую маску, – хотя поздний час ужа вызывал у меня опасения, что непредвиденный случаи лишил меня этого удовольствия.
– Тысячу раз прошу у вас прощения, благородный сенатор, но вечерняя свежесть на каналах и веселье на площадях, а к тому же нежелание нарушить ваш покой раньше времени, боюсь, несколько задержали меня. Но я надеюсь на всем известную доброту синьора Градениго и на его прощение.
– Точность не входит в число добродетелей вельмож
Нижней Италии, – сухо заметил синьор Градениго. – Молодым жизнь кажется бесконечной, и они не дорожат бегущими минутами, а те, над кем уже нависла старость, думают только о том, чтобы исправить ошибки юности.
Таким образом, синьор герцог, человек каждый день грешит и кается до той поры, пока к нему незаметно не подкрадется старость. Однако не будем зря тратить драгоценное время. Итак, можем ли мы надеяться, что испанец изменит свое мнение?
– Я сделал все возможное, чтобы пробудить благоразумие этого человека и, в частности, объяснил ему, как выгодно для него снискать уважение сената.
– Вы поступили мудро, синьор, действуя как в его интересах, так и в ваших собственных. Сенат щедро платит тем, кто хорошо ему служит, и беспощадно карает своих врагов. Надеюсь, ваше дело о наследстве подходит к концу?
– Я бы очень хотел ответить на ваш вопрос утвердительно. Я неустанно тороплю суд, не забывая, конечно, об уважении к суду и о ходатайствах. В Падуе нет более ученого доктора, чем тот, кто представляет мои интересы, и все же дело мое так же безнадежно, как судьба чахоточного. Если я не сумел показать себя достойным сыном республики Святого Марка в деле с испанцем, то это скорее из-за неопытности в политических делах, чем из-за недостатка усердия.
– Весы правосудия должны быть тщательно выверены, если чаши их так долго не перевешивают ни в ту, ни в другую сторону. Вам и в дальнейшем необходимо действовать с тем же усердием, дон Камилло, и с большой осторожностью, чтобы постараться расположить патрициев в свою пользу. Было бы хорошо, если бы ваша преданность государству была доказана дальнейшей службой у посланника. Известно, что он ценит вас и потому будет прислушиваться к вашим советам, тем более что человек он молодой, великодушный и благородный и сознание того, что он служит не только своей стране, но и всему человечеству, благотворно на него повлияет.
Дон Камилло, казалось, был не вполне согласен с последним доводом сенатора; тем не менее он вежливо поклонился, как бы признавая правоту хозяина дома.
– Приятно слышать такие речи, синьор, – ответил он. –
Мой соотечественник всегда прислушивается к разумным советам, от кого бы они ни исходили. Хотя он в ответ на мои доводы частенько напоминает мне об упадке мощи республики Святого Марка, однако его глубокое уважение к государству, которое давно стяжало славу энергией и могуществом, ничуть не уменьшилось.
– Да, Венеция уже не та, какой она когда-то была, синьор герцог, но все же она еще очень сильна. Крылья нашего льва немного подрезаны, но он все еще не разучился прыгать далеко, и зубы его опасны. И, если новоиспеченный принц хочет, чтобы корона спокойно сидела у него на голове, ему бы не мешало сделать попытку добиться признания своих ближайших соседей.
– Это совершенно верно, и я приложу все силы, чтобы желаемая цель осуществилась. А теперь могу ли я просить вашего дружеского совета, как бы мне ускорить рассмотрение моего дела, которое сенат так долго не может решить?
– Вы поступите правильно, дон Камилло, если будете напоминать сенаторам о себе с учтивостью, подобающей их положению и вашему званию.
– Это я всегда делаю в пределах, подобающим моему положению и цели, которой я добиваюсь.
– Не следует забывать и о судьях, молодой человек, потому что мудро поступает тот, кто помнит, что правосудие всегда прислушивается к просьбам.
– Я не знаю никого, кто бы так прилежно выполнял этот свой долг, как я, и редко можно видеть, чтобы проситель был так внимателен к тем, кого он беспокоит своими просьбами, и так полновесно доказывал им свое уважение.
– Главным образом вам следовало бы добиться уважения сената. Ни одна услуга государству не проходит незамеченной, и даже малейшее доброе дело становится известным Тайному Совету.
– О, если бы я мог встретиться с этими почтенными отцами! Я уверен, что тогда мое справедливое требование было бы очень скоро удовлетворено.
– Это невозможно! – печально сказал сенатор. – Имена этих августейших особ содержатся в тайне, чтобы их величие не было запятнано низменными интересами. Они правят так же невидимо, как мозг управляет мышцами; они, так сказать, душа государства, и, как всякую душу, их невозможно увидеть.
– Я выразил свое желание скорее как мечту, без всякой надежды на его исполнение, – ответил герцог святой
Агаты, надевая плащ и маску, которые он, войдя, снял и положил под рукой. – Прощайте, благородный синьор. Я не перестану убеждать кастильца советами, а в награду за это я буду надеяться на справедливость патрициев и ваше доброе ко мне отношение.
Синьор Градениго с поклонами проводил гостя через анфиладу комнат до самой прихожей и там отдал его на попечение слуги.
«Необходимо заставить его действовать более энергично, а для этого нужно всячески ставить ему палки в колеса. Тот, кто хочет добиться милостей республики, должен прежде заслужить их, проявив усердие и преданность». – Так размышлял синьор Градениго, медленно возвращаясь в свой кабинет, после того, как церемонно проводил гостя.
Закрыв за собой дверь, он снова начал шагать по маленькой комнате с видом человека, погруженного в тревожные размышления. С минуту в кабинете царила глубокая тишина, но вот осторожно отворилась дверь, скрытая портьерами, и в комнату заглянул новый посетитель.
– Входи, – сказал сенатор, не выказывая удивления, –
твое обычное время уже прошло, я жду тебя.
Развевающееся платье, почтенная седая борода, благородные черты лица, быстрый, жадный и подозрительный взгляд и то особое выражение лица, которое, казалось, в равной степени отражало практический ум и подобострастие человека, привыкшего к грубости и презрению людей,
– все обличало в этом человеке ростовщика с Риальто.
– Входи, Осия, и излей свою душу, – продолжал сенатор, видимо давно привыкший выслушивать сообщения старика. – Слышал что-нибудь новое насчет благополучия народа?
– Благословен народ, о коем так по-отечески заботятся!
Может ли быть причинено добро или зло гражданину республики, благородный синьор, без участия или сострадания сената, который подобен отцу, заботящемуся о своих детях! Счастлива страна, где люди почтенного возраста, убеленные сединой, бодрствуют до той поры, когда ночь уступает место дню и забывают усталость в своем стремлении делать добро и почитать государство!
– Ты выражаешься с восточной цветистостью твоей страны, добрый Осия, и, вероятно, забываешь, что находишься не на пороге храма… Ну, а что интересного случилось за минувший день?
– Скажите лучше – за ночь, синьор, потому что все то немногое, что заслуживает вашего внимания, случилось с наступлением ночи.
– Уж не убийство ли кинжалом на мосту? Ха! Или люди в этот раз веселились меньше, чем обычно?
– Никто не умер насильственной смертью, и площадь брызжет соком веселья, как благоухающие виноградники
Энгеди. Святой Авраам! Что может сравниться по веселью с Венецией! Как упиваются этим весельем сердца старых и молодых! Кажется, достаточно установить купель в синагоге, чтобы стать свидетелем радостного отречения от своей веры ради народа этих островов! Я не надеялся иметь честь увидеть вас сегодня, синьор, и я уже закончил свою вечернюю молитву, собираясь лечь спать, когда посыльный от Совета принес мне драгоценное кольцо с приказом расшифровать герб и другие эмблемы, дабы узнать его владельца. Такие кольца обычно посылают в подтверждение личности его хозяина.
– Кольцо с тобой? – спросил сенатор, протягивая руку.
– Вот оно. Прекрасный камень, драгоценная бирюза…
– Где нашли это кольцо? И почему его прислали тебе?
– Его нашли, синьор, насколько я мог понять больше из намеков, чем из слов посыльного, в одном месте, вроде того, откуда спасся благодаря своему благочестию праведный Даниил.
– Ты имеешь в виду Львиную пасть?.
– Так говорят об этом пророке наши древние книги, синьор, и на это намекал посланец Совета, вручая мне кольцо.
– Здесь нет ничего, кроме шлема с гребнем, какие носят наездники… Оно принадлежит кому-нибудь из венецианцев?
– Да поможет мудрый Соломон своему слуге разобраться в таком тонком деле! Камень этот редкой красоты, мало кто владеет такими, кроме тех, у кого полно золота.
Посмотрите только на его мягкий блеск, благородный синьор, и заметьте, как переливаются краски!
– О.., прекрасно! Но чей же это девиз?
– Уму непостижимо, какое огромное богатство может содержать в себе такое маленькое колечко! Мне приходилось видеть, как за менее драгоценные безделушки платили огромные суммы полновесными цехинами.
– Неужели ты не можешь забыть свою лавчонку и гуляк на Риальто? Я приказываю тебе назвать имя того, кому принадлежит этот герб как доказательство его рода и звания!
– Благородный синьор, я повинуюсь. Герб принадлежит роду Монфорте, последний сенатор из которого умер около пятнадцати лет назад.
– А его драгоценности?
– Они перешли вместе с другим движимым имуществом во владение его родственника и преемника – если, конечно, сенату будет угодно, чтобы у этого стариннейшего рода был преемник, – к дону Камилло, герцогу святой
Агаты. Богатый неаполитанец сейчас добивается восстановления своих прав в Венеции, и он теперь владелец этого великолепного камня.
– Дай мне кольцо. Этим делом нужно заняться… Что еще ты хочешь мне сказать?
– Ровно ничего, синьор, кроме просьбы: если кольцо будет конфисковано и пойдет в продажу, можно ли надеяться, что сначала его предложат старому слуге республики, у которого есть много причин сожалеть о том, что дела его идут хуже в старости, чем в юные годы?
– Тебя не забудут. Я слышал, Осия, что некоторые молодые люди благородных фамилий частенько посещают ростовщиков и занимают золото, а потом, промотав его, горько расплачиваются за свои ошибки. В такое положение не пристало попадать наследникам благородных фамилий.
Не забудь моих слов, потому что, если недовольство Совета падет на кого-либо из твоего племени, это может вылиться в большую неприятность для всех вас. Но попадались ли тебе за последнее время другие драгоценности, кроме этого кольца неаполитанца?
– Ничего интересного, кроме того, что обычно оставляют в залог, благороднейший синьор.
– Посмотри на это, – продолжал синьор Градениго и, порывшись в потайном ящике, вынул оттуда клочок бумаги, к которому был прилеплен кусочек воска. – Не можешь ли ты догадаться по оттиску, кому принадлежит печать?
Ювелир взял бумагу и поднес ее к свету; его горящие глаза тщательно изучали оттиск.
– Это выше мудрости сына Давида! – сказал он после долгого и, очевидно, бесплодного осмотра. – Здесь не что иное, как причудливая эмблема галантности, какие любят употреблять легкомысленные кавалеры Венеции, когда хотят обольстить слабый пол прекрасными словами и соблазнительными приманками.
– Это сердце, пронзенное стрелой амура, и девиз:
«Думай о сердце, пронзенном любовью».
– И ничего больше, если мои глаза еще служат мне. Я не склонен думать, синьор, что за этими словами скрывается какой-либо иной тайный смысл!
– Может быть. Тебе не приходилось продавать драгоценности с этой эмблемой?
– Праведный Самуил! Мы сбываем их ежедневно, продаем христианам обоих полов и всех возрастов. Я не знаю эмблемы более распространенной, и, выходит, что этот пустяк хорошо служит своей цели.
– Тот, кто воспользовался им, поступил достаточно хитро, скрыв свои тайные мысли под такой обычной маской! Я бы дал сто цехинов в награду тому, кто сумел бы выследить владельца этой печати.
Осия уже хотел было вернуть оттиск и сказать, что он не в силах определить владельца печати, но, услышав последние слова синьора Градениго, сразу изменил свое намерение. Через мгновение глаза его вооружились увеличительными стеклами, равными по силе микроскопу, и бумага с оттиском снова была поднесена к лампе.
– Я продал не очень ценный сердолик с такой эмблемой жене императорского посла, но, думая, что в этой покупке нет ничего, кроме женской прихоти, я не пометил камень.
Один господин торговал у меня аметист с такой же надписью, но и этот я тоже не пометил… Ха! А ведь здесь, на оттиске, осталась отметинка, которая, очевидно, была сделана моей рукой!..
– Неужели ты нашел примету? О какой пометке ты говоришь?
– Ни о чем более, благородный сенатор, как о пятнышке на букве, которое не привлекло бы внимания легковерной дамы.
– И кому же ты продал эту печать?
Осия колебался, боясь испортить дело и потерять обещанную награду, назвав имя владельца печати слишком быстро.
– Если это так важно, синьор, – сказал он наконец, – то мне придется заглянуть в свои книги. В таком серьезном деле сенат не должен быть введен в заблуждение.
– Ты прав! Дело действительно серьезное, и награда –
доказательство того, как высоко мы ценим эту услугу.
– Вы что-то говорили, благороднейший синьор, о ста цехинах, но, когда дело касается блага Венеции, такие пустяки меня не интересуют.
– Сто цехинов – это обещанная мною сумма.
– Я продал кольцо с печатью, на которой был тот же девиз, женщине, служащей у самого высокого лица из свиты папского нунция12. Но эта печать не может быть оттуда, так как женщина ее положения…
– Ты уверен? – с живостью перебил его синьор Градениго.
Осия внимательно посмотрел на своего собеседника и, поняв по выражению его лица, что такой оборот дела вполне подходит, поспешно ответил:
– Так же верно, как то, что я живу по закону Моисееву!
Безделушка долго валялась у меня, и я отдал ее за ничтожную цену.
– Ну что ж, цехины твои! Эта тайна разгадана до конца.
Иди, ты получишь свою награду и, если найдешь какие-нибудь подробности в своих секретных книгах, без промедления сообщи об этом мне. Ну, ступай, добрый
Осия, и будь внимателен, как всегда. Я устал от постоянных размышлений.
Ювелир, в восторге от своих успехов, удалился с хитрым и алчным видом через ту же дверь, в которую вошел.
Теперь как будто приемы этого вечера были окончены.
12 Папский нунций – дипломатический представитель римского папы, в ранге посла.
Синьор Градениго тщательно осмотрел замки на нескольких потайных ящиках своего шкафа, потушил лампы, вышел и запер все двери. Некоторое время, однако, он еще шагал из угла в угол в одной из главных приемных комнат своего дома, пока не наступил привычный час отдыха, и дворец заперли на ночь.
Читатель, вероятно, уже составил себе некоторое представление о характере человека, который играл главную роль в описанных сценах. Синьор Градениго родился с теми же зачатками доброты и чуткости, как и все другие люди, но случай и воспитание, полученное в этой пропитанной ложью республике, превратили его в человека изворотливого и хитрого. Венеция казалась ему свободным государством, поскольку он сам широко пользовался преимуществами ее общественного строя; и, хотя он был дальновиден и практичен в повседневной жизни, во всем, что касалось политической жизни страны, проявлял редкостную тупость и беспринципность. Он красноречиво разглагольствовал о честности и добродетели, о религии и правах личности, но, когда приходило время действовать, все эти понятия сводились у него к личным интересам гак же неизменно, как неизменна сила земного притяжения.
Как венецианец, он был одинаково против господства одного человека или господства большинства; в отношении первого он был яростным республиканцем, а в отношении последнего был приверженцем того софизма, который провозглашает, что господство большинства – принцип многих тиранов. Короче говоря, он был аристократом; и ни один человек не убеждал себя более старательно и успешно в незыблемости всех догм, которые были благоприятны его касте, чем это делал синьор Градениго. Он был могущественным поборником законных прав, ибо это было выгодно ему самому; он живо интересовался новшествами в обычаях и превратностями в историях старинных семейств, так как предпочитал действовать согласно не принципам, а своим склонностям. И он всегда умел защищать свои взгляды, приводя аналогии из библии. Он утверждал, что раз сам бог учредил такой порядок в мироздании, что ангелы на небе превратились в людей на земле, то можно без опаски следовать этой беспредельной мудрости, и такая философия, видимо, удовлетворяла его. Основы его теории были непоколебимы, хотя применение ее было огромной ошибкой, ибо невозможно представить себе, что какое-либо подобие природы может пытаться вытеснить самое природу.
ГЛАВА 7
Луна зашла. Не видно ничего.
Лишь слабая лампада
Мадонну освещает.
Роджерс, «Италия»
К тому времени, когда окончились тайные аудиенции во дворце Градениго, веселье на площади Святого Марка начало заметно спадать. В кафе оставались лишь группы людей, для которых мимолетные шутки и беззаботный смех на площади не составляли веселья; у них было достаточно денег, чтобы веселиться иначе. А те, кому пришлось вернуться к заботам о завтрашнем дне, толпами направились к своим бедным жилищам и жестким подушкам. Однако один из этих бедняков не ушел; он стоял там, где сходились две площади, так неподвижно, словно его босые ноги приросли к камню. Это был Антонио.
Луна освещала мускулистую фигуру и загорелое лицо рыбака. Темные глаза его тревожно и сурово глядели на озаренный луной небосвод, словно рыбак стремился проникнуть взглядом в другой мир в поисках спокойствия, которого не знал на земле. На его обветренном лице застыло страдание, но это было страдание человека, чьи чувства уже притупились, ибо он привык к доле низшего и слабого. Тому, кто считает жизнь и людей лучше, чем они есть на самом деле, он показался бы трогательным примером благородной натуры, страдающей гордо и привыкшей страдать; и в то же время тому, кто принимает преходящие общественные порядки как законы, данные свыше, он бы представился натурой упрямой, недовольной и непокорной, справедливо подавленной властной рукой.
Из груди старика вырвался глубокий вздох. Он пригладил поредевшие от времени волосы, поднял с мостовой свою шапку и собрался уходить.
– Поздненько ты сегодня не ложишься спать, Антонио,
– сказал вдруг кто-то совсем рядом. – Должно быть, ты по хорошей цене продал свою рыбу или ее было очень много?
Иначе человек твоего ремесла не может позволить себе в этот час прохлаждаться на площади! Ты слышал?
Часы пробили пятый час ночи.
Рыбак повернул голову и безучастно взглянул на человека в маске, не выражая ни любопытства, ни волнения.
– Ну, раз ты меня знаешь, – ответил он, – значит, ты знаешь и то, что, покинув площадь, я приду в опустевший дом. Если ты меня хорошо знаешь, ты должен так же хорошо знать и мои несчастья.
– Кто же обидел тебя, достойный рыбак, что ты осмеливаешься так храбро говорить о своих несчастьях под самыми окнами дожа?
– Республика.
– Святому Марку так отвечать безрассудно. Если бы ты сказал это погромче, мог бы зарычать вон тот лев. Но в чем же ты обвиняешь республику?
– Проводи меня к тем, кто послал тебя, и я все скажу прямо им, без посредников. Я готов рассказать о своих горестях самому дожу, сидящему на троне, потому что мне, старику, уже не страшен его гнев.
– Ты думаешь, меня послали к тебе как доносчика?
– Тебе лучше знать свое поручение.
Человек снял маску и повернул голову так, что луна осветила его лицо.
– Якопо! – воскликнул рыбак, вглядываясь в выразительное лицо браво. – Человек твоего ремесла не может иметь поручения ко мне.
Даже при лунном свете было заметно, как краска залила лицо браво; но больше он ничем не выдал своих чувств.
– Ты ошибаешься. У меня есть к тебе дело.
– Разве сенат считает, что рыбак из лагун достаточно важная персона, чтобы удостоиться удара кинжалом? Тогда выполняй свою работу! – сказал Антонио, взглянув на свою обнаженную загорелую грудь, – Ничто не помешает тебе!
– Ты несправедлив ко мне, Антонио. У сената нет такого намерения. Но я слышал, что у тебя есть причины для недовольства и что ты не боишься открыто говорить и на островах и на Лидо о таких делах, которые патриции предпочитают скрывать от бедняков. Я пришел как друг, и вовсе не для того, чтобы вредить тебе, а чтобы предостеречь тебя от последствий таких неразумных поступков.
– Тебя послали сказать мне об этом?
– Старик, годы должны были бы научить тебя придерживать язык. Какая тебе польза от напрасных жалоб на республику и что, кроме зла, могут эти жалобы принести тебе самому и ребенку, которого ты так любишь?
– Я не знаю.., но, когда болит сердце, язык не может молчать. Они отняли у меня моего мальчика, и у меня не осталось ничего дорогого в жизни. И мне не страшны их угрозы, потому что жить мне все равно осталось недолго.
– Ты должен усмирить свое горе разумом! Синьор
Градениго давно уже дружески относится к тебе – я слышал, твоя мать была его кормилицей. Попытайся же упросить его, вместо того чтобы злить республику жалобами.
Антонио задумчиво смотрел на своего собеседника, но, когда тот умолк, он печально покачал головой, словно выражая этим, что от сенатора помощи ждать нечего.
– Я сказал ему все, что только может сказать человек, рожденный и вскормленный на лагунах. Он сенатор, Якопо, и не понимает страданий, каких не испытывает сам.
– Ты не прав, старик, и не должен обвинять в черствости человека, рожденного в богатстве, только за то, что он не испытал бедности, от которой ты и сам бы отказался, будь это в твоих силах. У тебя есть гондола и сети; с твоим здоровьем и умением ты счастливее, чем он, У которого ничего этого нет… Разве ты забросил бы свое искусство и разделил свой скудный доход с нищим у храма Святого
Марка, чтобы оба вы стали одинаково богаты?
– Возможно, ты и прав, говоря о нашем труде и доходах, но что касается наших детей – здесь мы равны. Я не вижу причин, почему сын патриция может разгуливать на свободе, в то время как мой мальчик должен идти на верную гибель. Или сенаторам мало их власти и богатства и им нужно еще лишить меня внука?
– Но ты ведь знаешь, Антонио, что государству нужны защитники, и, если бы офицеры стали искать храбрых моряков во дворцах, подумай сам, смогли бы они найти там для флота тех, кто принес бы славу Крылатому Льву в трудный час? Твоя старческая рука еще сильна и ноги устойчивы в любую качку на море; вот они и ищут таких, как ты, привыкших с детства к морю.
– Ты мог бы добавить, что моя старческая грудь покрыта рубцами. Тебя еще не было на свете, Якопо, когда я пошел сражаться с нехристями, и кровь моя лилась, как вода, во славу отечества. Но они забыли об этом, а в храмах на мраморе высечены имена знатных господ, которые вернулись с той же самой войны без единой царапины.
– Все это я слышал от отца, – печально ответил браво изменившимся голосом. – Он тоже пролил кровь, защищая республику, и это тоже забыто.
Рыбак огляделся вокруг и, заметив, что несколько человек неподалеку о чем-то разговаривают между собой, сделал знак своему собеседнику следовать за ним и направился в сторону причалов.
– Твой отец, – сказал он, когда они медленно пошли рядом, – был моим товарищем и другом. Я стар, Якопо, и беден, дни мои прошли в труде на лагунах, а ночами я набирался сил для завтрашних трудов. Но мне горько было услышать, что сын того, кого я очень любил и с кем так часто делил радость и горе в ясный день и в ненастье, выбрал себе такое занятие в жизни, если, конечно, молва не лжет. Золото, которое платят за кровь, никогда не приносит счастья ни тому, кто платит, ни тому, кто его получает.
Браво не проронил ни слова, но рыбак, который в другое время и в другом расположении духа отшатнулся бы от него, как от прокаженного, грустно взглянул на своего спутника и увидел, что мускулы его лица вздрагивают, а щеки покрыла бледность, которая при лунном свете делала его похожим на привидение.
– Ты позволил нужде ввергнуть себя в смертный грех, Якопо, но ведь никогда не поздно воззвать к святым за помощью и не касаться больше кинжала. Не очень-то лестно человеку слыть твоим другом в Венеции, но друг твоего отца не отвернется от того, кто раскаивается. Оставь свой кинжал и иди со мной в лагуны. Ты найдешь там труд менее обременительный, чем преступление, и хотя ты никогда не смог бы заменить мне мальчика, которого у меня отняли, – он ведь был невинен как ягненок, – все же ты останешься для меня сыном моего старого друга и человеком с истерзанной душой. Пойдем со мной в лагуны: такого бедняка, как я, уже невозможно презирать более, даже если я стану твоим другом.
– Что же говорят про меня люди, если даже ты такого мнения обо мне? – спросил Якопо глухим, срывающимся голосом.
– Ах, если бы все, что они говорят, оказалось не правдой! Но почти каждое убийство в Венеции связывают с твоим именем.
– Почему же власти допускают, чтобы такой человек мог открыто плавать по каналам или свободно разгуливать по площади Святого Марка?
– Мы никогда не знаем, как поступит сенат. Одни говорят, что твое время еще не пришло, а другие считают, что ты слишком силен, чтобы судить тебя.
– Ты, видно, одинакового мнения и о правосудии и об инквизиции. Но, если я пойду с тобой сегодня, ты обещаешь мне быть более осторожным в разговорах с рыбаками на Лидо и на островах?
– Когда на сердце лежит тяжесть, язык старается хоть как-то облегчить ее. Я бы сделал все, чтобы заставить сына моего друга свернуть со страшного пути, но забыть о своем горе не могу. Ты привык иметь дело с патрициями, Якопо, скажи мне, может ли человек в одежде рыбака и с потемневшим от солнца лицом прийти к дожу и поговорить с ним?
– С виду справедливости в Венеции хоть отбавляй, все дело в ее сущности. Я уверен, что тебя выслушают.
– Тогда я останусь здесь, на камнях этой площади, и буду ждать того часа, когда дож поедет завтра на торжество, и попытаюсь склонить его сердце к милости. Он стар, как и я, и он пролил кровь за республику, так же как и я, а что самое главное – он тоже отец.
– Но ведь и синьор Градениго тоже отец.
– Ты сомневаешься в его сочувствии?
– Что ж, попытка – не пытка. Дож Венеции выслушает просьбу от самого низшего из ее граждан. Я думаю, – добавил Якопо едва слышно, – он выслушал бы даже меня.
– Хоть я и не смогу выразить свою мольбу так, как положено говорить с великим принцем, но зато он услышит правду от несчастного человека. Они называют его избранником государства, а такой человек должен охотно прислушиваться к справедливым просьбам. Да, Якопо, пусть это жесткая постель, – продолжал рыбак, устраиваясь у подножия колонны святого Теодора, – но ведь я спал и на худшей и более холодной, а причин для этого у меня было меньше… Доброй ночи!
Старик скрестил руки на своей обнаженной груди, овеваемой морским ветром, а браво еще с минуту постоял рядом с ним, но, когда он понял, что Антонио хочет остаться один, он ушел, предоставив рыбака самому себе.
Ночь была уже на исходе, и на площадях осталось мало гуляк. Якопо взглянул на часы и, внимательно оглядев площадь, направился к причалу.
Глубокая тишина царила над всем заливом; у причалов, как обычно, стояли гондолы. Вода слегка потемнела от налетавшего ветерка, который скорее гладил, чем шевелил ее поверхность; ни одного всплеска весла не слышно было среди леса мачт между Пьяцеттой и Джудеккой. Браво мгновение колебался, но вот, окинув взглядом площадь, он снова надел маску, отвязал одну из лодок и вскоре уже скользил прочь от причала, к середине гавани.
– Кто идет? – спросил человек с борта фелукки, которая стояла на якоре несколько поодаль от других судов.
– Тот, кого ждут, – последовал ответ.
– Родриго?
– Он самый.
– Ты опоздал, – сказал моряк из Калабрии, когда Якопо ступил на нижнюю палубу «Прекрасной соррентинки». –
Мои люди давно уже спят, а мне за это время три раза успело присниться кораблекрушение и дважды – ужасающий сирокко.
– Значит, у тебя было больше времени, чтобы надувать таможенников. Как фелукка – готова к работе?
– Что касается таможенников, то в этом жадном городе много не заработаешь. Вся прибыль достается сенаторам и их друзьям, а мы на своих судах слишком много работаем и слишком мало за это получаем. С тех пор как начался маскарад, я послал всего дюжину бочонков лакрима-кристи на каналы и больше ничего не продал. Так что тебе хватит, если хочешь выпить.
– Я дал обет трезвости. Итак, твое судно готово выполнить поручение?
– А готов ли сенат заплатить мне за это? Ведь это уже четвертое плавание по его делам, и все сделано как следует
– пусть заглянут в свои секретные бумаги и убедятся в этом.
– Они довольны, и тебе хорошо заплатили.
– Не так уж хорошо. Я гораздо больше заработал на одной партии фруктов с островов, чем за все ночные поездки по делам сената. Вот если бы те, кому я служу, дали моей фелукке разрешение на въезд в каналы, тогда бы можно было действительно кое-что заработать.
– Нет ни одного преступления, которое святой Марк карает так сурово, как контрабанду. Будь осторожен со своим вином, а не то можешь лишиться не только судна и поручений сената, но и свободы!
– Вот это-то меня и возмущает, синьор Родриго! Мы для республики когда мошенники, а когда и нет. Иной раз сенат доброжелателен к нам, как отец к своим детям, а в другой – нам приходится делать свои дела только ночью.
Мне очень не нравится такое неровное отношение, как только у меня появляется хоть малейшая надежда на заработок, она тотчас рассыпается в прах от такого хмурого взгляда, какой только святой Януарий мог бы бросить на грешника.
– Запомни, ты находишься не в Средиземном море, а на одном из каналов Венеции. Такой разговор мог бы навлечь на тебя беду, если бы его услышал кто-нибудь другой, менее дружественно к тебе настроенный.
– Спасибо за заботу, хотя вид вон того старого дворца –
такое же внушительное предупреждение для болтуна, как для пирата виселица на берегу моря. Я встретил старого приятеля на Пьяцетте, когда там уже стали собираться маски, и мы перекинулись несколькими словами на этот счет. Он уверен, что чуть ли не каждый второй человек в
Венеции получает деньги за доносы на других. Очень жаль, Родриго, что сенат при всей его кажущейся любви к правосудию позволяет разгуливать на свободе разным мошенникам, один вид которых заставил бы и камни покраснеть от стыда и гнева!
– Я и не знал, что такие люди открыто разгуливают по
Венеции. Тайное преступление может некоторое время оставаться нераскрытым, потому что его трудно доказать, но…
– Черт возьми! Мне говорили, что у Совета с грешниками разговор короткий – все признаются в своих злодеяниях. А вот взять этого негодяя Якопо… Что с тобой,
дружище? Якорь, на который ты опираешься, не из раскаленного железа.
– Но он и не из пуха: от одного прикосновения к нему могут заболеть все кости, не в обиду будь сказано.
– Да, конечно, он сделан из железа, которое ковал сам
Вулкан. Этот Якопо не достоин гулять на свободе в честном городе, а между тем его можно встретить на площади и расхаживает он там так же спокойно, как любой патриций на Бролио!
– Я его не знаю.
– Если ты не знаком с храбрейшей рукой и надежнейшим клинком Венеции, добрый Родриго, это делает тебе честь. Мы же, в порту, хорошо его знаем и при виде этого человека сразу вспоминаем обо всех своих грехах. Удивительно, что инквизиторы до сих пор не прокляли его на одной из публичных церемоний в назидание более мелким преступникам!
– Разве его преступления так хорошо известны, что с ним можно расправиться без всяких доказательств?
– Задай-ка этот вопрос на улицах! Если в Венеции умирает христианин – а их умирает немало, не говоря уж о тех, кого губит борьба за власть, – то все уверены, что умер он от руки Якопо. Синьор Родриго, ваши каналы – отличные могилы для внезапно умерших.
– Мне думается, здесь есть противоречие. То ты говоришь о руке Якопо, то о каналах, воды которых покрывают умерших. Право же, люди ошибаются в Якопо. Может быть, его несправедливо оклеветали?
– Я понимаю, что можно оклеветать священника, потому что он, как христианин, должен охранять свое доброе имя ради чести церкви, но что касается браво, то его оклеветать не удалось бы и бывалому адвокату. Не все ли равно, больше или меньше обагрена рука, если на ней кровь человека!
– Ты прав, – с тяжелым вздохом ответил мнимый Родриго. – Осужденному на смерть безразлично, за одно или за несколько преступлений его казнят.
– А знаешь ли ты, друг Родриго, что я рассуждаю так же и это придает мне смелости, когда бывает нужно вывезти отсюда товар, чтобы потом тайно его продать? «Ты фактически в сделке с сенатом, достойный Стефано, – говорю я самому себе, – и потому у тебя нет причин быть особенно разборчивым в качестве товара». У этого Якопо такие глаза и такой грозный вид, что если бы он уселся на престол святого Петра, то люди и там узнали бы его. Но сними маску, синьор Родриго, пусть морской ветер освежит твои щеки. Нечего играть в прятки со старым, испытанным другом.
– Мой долг по отношению к тем, кто послал меня, запрещает мне такую вольность, иначе я с радостью открыл бы тебе мое лицо, Стефано.
– Ты очень осторожен, хитрый синьор, но я поспорил бы с тобой на десять цехинов из тех, что ты должен мне заплатить, что завтра безошибочно узнаю тебя среди тысячи людей в толпе на площади Святого Марка. Так что можешь снять свою маску – говорю тебе, ты знаком мне так же хорошо, как эти латинские реи моей фелукки.
– Тем более мне незачем снимать маску. Несомненно, люди, которые так часто встречаются, узнают друг друга по многим приметам.
– У тебя красивое лицо, синьор, и прятать его совсем ни к чему. Я заметил тебя среди веселившейся толпы, когда ты и не подозревал об этом, и скажу тебе откровенно, вовсе не думая извлечь из этого какую-либо выгоду для себя, человеку с таким красивым лицом нужно всем его показывать, а не прятать всю жизнь под маской.
– Я же тебе сказал: я делаю то, что мне приказано. А раз ты знаешь меня, смотри не выдай.
– Бог ты мой! Твои тайны в такой же безопасности, как если бы ты исповедался своему духовнику! Я не из тех, кто шатается среди продавцов воды и разбалтывает секреты; но ты искоса взглянул на меня, когда танцевал среди масок на площади, и я тебе подмигнул! Разве я не прав, Родриго?
– А ты умнее, синьор Стефано, чем я думал, хоть твое искусство в управлении фелуккой ни для кого не секрет.
– Есть две вещи, синьор Родриго, которые я ценю в себе, хотя, надеюсь, с надлежащей христианской скромностью. Немногие из моряков, плавающих вдоль этого побережья, могут похвастать большим умением управлять судном в мистраль, сирокко, левантер или зефир; а что касается масок, то я узнаю своего знакомого на карнавале, нарядись он хоть самим сатаной! По части предсказания шторма или опознания маски, синьор Родриго, я не знаю себе равного среди людей не слишком ученых.
– Это ценные качества для того, кто живет морем и сомнительной торговлей.
– Ко мне на фелукку приходил мой старый друг Джино, гондольер дона Камилло Монфорте, а с ним – женщина в маске. Он довольно ловко отделался от нее, решив, наверно, что оставил ее среди незнакомых людей. Но я сразу узнал ее – это была дочь виноторговца, который уже попробовал мое лакрима-кристи. Она очень рассердилась на
Джино за его трюк с ней, но мы все же воспользовались случаем и заключили с ней сделку на оставшиеся бочонки вина, спрятанные у меня под балластом, в то время как
Джино обделывал дела своего господина на площади
Святого Марка.
– А что за дела у него были, ты не узнал, добрый Стефано?
– Куда там! Гондольер так спешил, что едва успел со мной поздороваться, но вот Аннина…
– Аннина?!
– Она самая. Ты, конечно, знаешь Аннину, дочь старого
Томазо, ведь она танцевала в той же компании, где я заметил и тебя! Я бы не говорил о девушке так, если бы не знал, что ты и сам не прочь попробовать вино, которое не проходит через таможню.
– Об этом не беспокойся. Я поклялся тебе, что ни одна тайна такого рода не сорвется с моих губ. Но эта Аннина –
девушка очень сообразительная и смелая.
– Между нами говоря, синьор Родриго, не так легко определить, кто здесь в Венеции шпионит для правительства, а кто нет. Иногда мне кажется по твоей привычке вздрагивать и по некоторым интонациям твоего голоса, что и ты не кто иной, как переодетый генерал, командующий галерным флотом.
– И это с твоим-то знанием людей!
– Если бы вера никогда не обманывала, кто бы ее ценил? За тобой, видно, еще никогда так отчаянно не гонялся нехристь, Родриго, а не то бы ты знал, как быстро человек переходит от страха к надежде, от ярости – к смиренной молитве. Помню, однажды, в суматохе и спешке, когда ревел ветер и свистели ядра, а перед глазами были одни тюрбаны нехристей и в голове только мысли о бастинадо, я начал молиться святому Стефано таким голосом, каким кричат на собак, а матросов подгонял жалобным мяуканьем. Черт побери! Нужно испытать такие вещи самому, синьор Родриго, чтобы узнать хотя бы, на что ты способен.
– Ты прав. Но кто такой этот Джино, о котором ты говорил, и как он стал гондольером в Венеции, если он родом из Калабрии?
– Этого я не знаю. Его хозяин – и, можно сказать, мой хозяин, так как я тоже родился в его владениях, – молодой герцог святой Агаты, тот самый, что добивается поддержки сената в своей претензии на богатства и почести последнего из рода Монфорте. Этот процесс тянется так долго, что парень успел стать гондольером, перевозя хозяина из его дворца к тем знатным господам, у которых он ищет поддержки… По крайней мере, так объясняет все это сам
Джино.
– Я его знаю. Он одет в цвета своего хозяина. И он не лишен ума?
– Синьор Родриго, вряд ли кто-нибудь из калабрийцев может похвалиться умом. Мы ничем не отличаемся от наших соседей, но исключения всегда бывают. Джино достаточно ловок в своем деле и вообще человек неплохой, но что говорить – мы ведь не ищем в гусятине прелести жареного бекаса. Природа создала человека, однако дворян создают короли. А Джино – всего лишь гондольер.
– И искусный?
– Руки и ноги у него на месте, но, когда речь идет о знании людей или вещей, бедный Джино – только гондольер! У парня прекрасное сердце, и он никогда не замедлит услужить другу. Я его люблю, но что правда, то правда.
– Ну, держи наготове свою фелукку, потому что она в любую минуту может нам понадобиться!
– Тащи свой груз, а уж я сделаю остальное.
– Прощай. Советую тебе воздержаться от других дел и смотри, чтобы завтрашнее веселье не испортило твоих людей!
– Попутного ветра тебе, синьор Родриго. Все будет в порядке.
Браво вернулся в гондолу, и она скользнула прочь от фелукки с такой легкостью, которая показывала, что рука, управляющая ею, искусно владеет веслом. Якопо помахал рукой Стефано, и вскоре его лодка затерялась среди судов, заполнивших порт.
Еще несколько минут капитан «Прекрасной соррентинки» ходил по палубе, вдыхая прохладный ветерок с
Лидо, а затем пошел вниз, спать.
К этому времени темные, бесшумные гондолы, обычно сотнями снующие по водному простору, уже скрылись. Не слышно было больше звуков музыки на каналах, и Венеция, в другое время такая оживленная, теперь, казалось, заснула мертвым сном.
ГЛАВА 8
Рыбак везет семью – жену с ребенком, Покинув свой зеленый островок.
А рядом – землепашец. Близ него -
Простая деревенская девчушка,
Впервые убежавшая из дома;
Монахини, монахи – на пароме
Столпились все.
Роджерс, «Италия»
Никогда еще массивные купола, великолепные дворцы и сверкающие каналы Венеции не были залиты столь ярким солнцем, как в день, наступивший после этой ночи.
Солнце едва показалось над низким берегом Лидо, а на площади Святого Марка уже раздались звуки рогов и труб.
Долгим эхом прокатился в ответ пушечный выстрел из дальнего Арсенала. Тысяча быстрых гондол заскользила из каналов во всех направлениях, через порт, Джудекку и различные внешние каналы, а морская дорога от Фузины и близлежащих островов была усеяна в это время бесчисленным множеством лодок, спешащих к городу.
Горожане в праздничных одеждах стали спозаранку выходить на улицы и площади. Мосты запестрели яркими платьями простолюдинок. Еще до полудня все улицы, ведущие к большой площади, опять, как и вчера, заполнили веселые людские потоки, и к тому времени, когда на колокольне древнего собора умолк торжественный праздничный перезвон, на площади Святого Марка снова бурлила пестрая толпа. Но сегодня мало кто надел маски, глаза светились радостью, и люди с удовольствием поглядывали друг на друга открытым и ласковым взглядом. Одним словом, в день своего любимого торжества Венеция и ее народ были веселы и беззаботны. Знамена покоренных наций полоскались на верху триумфальных мачт, на всех колокольнях были вывешены изображения крылатого льва, и все дворцы были щедро расцвечены шелковыми драпировками, свисающими с балконов и окон.
Над всей этой оживленной и яркой картиной стоял неумолчный гул голосов стотысячной толпы. Иногда, прерывая этот гул, взметались вверх голоса труб и звучал приглушенный хор разных инструментов. Там, у подножия мачт, на которых развевались знамена покоренных Кандии, Крита и Морей, примостились импровизаторы, которые на самом деле служили секретными агентами Тайного Совета, и живо рассказывали простым и ясным языком о былых победах республики, в то время как, среди жадно внимающей толпы, бродячие певцы восхваляли славу и справедливость государства Святого Марка. Каждый удачный намек на те события, которыми гордилась нация, сопровождался возгласами одобрения, и крики «браво», громкие и часто повторяемые, были наградой агентам полиции всякий раз, когда они особенно искусно играли на иллюзиях и тщеславии своих слушателей.
Тем временем сотни гондол, богато разукрашенных резьбой и позолотой, начали группироваться в порту, доставляя сюда самых прекрасных и грациозных венецианок.
Корабли уже освободили проход, и гондолам открылся широкий путь из гавани у набережной Пьяцетты к дальним отмелям, сдерживающим воды Адриатики. Возле этого водного пути быстро собиралось множество различных по форме и убранству лодок, в которых находились любопытные.
Сутолока все увеличивалась, по мере того как солнце поднималось к зениту. Обширные равнины Падовано, казалось, отдали все свое население непрерывно растущей веселой людской толпе. Появилось несколько робких и нерешительных масок: это были монахи, которые тоже хотели немного развлечься и тайком урвать несколько приятных минут, внеся хоть какое-то разнообразие в свою скучную отшельническую жизнь. Вот появились богатые морские экипажи послов иностранных государств, аккредитованных в Венеции, и наконец раздались звуки фанфар, и под приветственные крики из арсенального канала выплыл «Буцентавр» и стремительно пошел к своей стоянке у пристани Святого Марка.
Все эти необходимые приготовления заняли несколько часов. Но вот алебардщики и другие стражи, охраняющие главу республики, стали расчищать дорогу в толпе. А затем гармоничные звуки сотен музыкальных инструментов возвестили о выходе дожа.
Мы не будем затягивать свое повествование описанием помпезности, с какой роскошествующая и богатейшая аристократия, всегда державшаяся в стороне от тех, кем она управляла, выставляла теперь, по случаю народного празднества, напоказ все свое великолепие. Из-под галереи дворца вышла длинная вереница сенаторов, одетых в свои официальные костюмы и окруженных слугами в ливреях, и спустилась по Лестнице Гигантов в мрачный двор. Оттуда все в стройном порядке вышли на Пьяцетту и заняли свои места на крытой палубе всем известного судна. Каждому патрицию было отведено свое особое место, и не успели еще последние участники шествия покинуть набережную, как длинный и внушительный ряд суровых законодателей уже восседал на баркасе строго по старшинству. Посланники, высшие сановники государства и тот старец, на долю которого выпала честь олицетворять собой в ту пору высшую власть в стране, еще оставались на берегу, с привычной неторопливостью ожидая того момента, когда им надлежит ступить на палубу корабля.
Как раз в это мгновение старый рыбак со смуглым лицом, с босыми ногами и открытой грудью прорвался сквозь стражу и упал на колени перед дожем на камни набережной.
– Справедливости, великий государь! – вскричал этот храбрец. – Справедливости и милосердия! Выслушай человека, который пролил кровь за республику Святого
Марка; эти шрамы достаточное тому доказательство!
– Справедливость и милосердие не всегда идут рука об руку, – спокойно ответил тот, на чьей голове красовался «рогатый чепец» дожа, и жестом приказал страже оставить просителя в покое.
– Великий государь, я взываю к вашему милосердию!
– Кто ты и чем занимаешься?
– Я рыбак с лагун. Зовут меня Антонио, и я прошу свободы для славного мальчика – моей единственной опоры в жизни, – которого государственная полиция силой оторвала от меня.
– Так не должно быть! Насилие несвойственно справедливости. Но, может быть, юноша нарушил закон и наказан за свои преступления?
– Его вина, светлейший и справедливейший синьор, лишь в том, что он молод, здоров, силен и ловок в морском деле. Его забрали в галерный флот, не спросив его согласия и не предупредив, а я остался в одиночестве на старости лет. Выражение жалости, которое появилось было на светлом лице дожа, сразу сменилось недоверием, его взгляд, прежде смягченный состраданием, стал холоден. Дож сделал знак страже и с достоинством поклонился иностранным посланникам, внимательным и любопытным свидетелям этого разговора, жестом приказав двигаться дальше.
– Уберите этого человека, – сказал офицер, повинуясь взгляду своего повелителя. – Нельзя задерживать церемонию из-за такой вздорной просьбы.
Антонио не оказал никакого сопротивления и, уступая напору окружающих, покорно отступил и затерялся в толпе.
Через несколько минут этот короткий эпизод был забыт, и все опять были поглощены более интересными событиями.
Как только дож и его свита заняли свои места, прославленный адмирал стал к рулевому колесу, и огромный роскошный корабль с позолоченными галереями, заполненными знатью, плавно и величественно отчалил от набережной. Тотчас вновь заликовали фанфары и раздался новый взрыв восторга среди зрителей. Толпа бросилась к нему, и, когда «Буцентавр» достиг середины гавани, канал почернел от гондол, устремившихся следом за ним. Весь этот шумный и веселый кортеж помчался вперед. Иногда какая-нибудь гондола, словно молния, мелькала перед носом флагмана, а другие, будто мелкая рыбешка, теснились как можно ближе к громадному судну, насколько позволял размах его тяжелых весел. По мере того как с каждым новым усилием матросов корабль все дальше уходил от земли, он, казалось, каким-то таинственным образом удлинялся, живой хвост позади него все рос и рос. И это видимое единство корабля и гондол не нарушилось до тех пор, пока «Буцентавр» не миновал остров, давно прославившийся своим монастырем благочестивых армян. Здесь движение замедлилось, чтобы множество гондол могло еще приблизиться, и вся процессия, слившись опять воедино, остановилась у места высадки, то есть у берегов
Лидо.
Венчание дожа с Адриатикой, как называлась эта старинная церемония, уже много раз было описано, и потому нет необходимости вновь описывать его здесь. Нас интересуют больше события личного и частного характера, чем события общественные, и потому мы пропустим все, что не имеет непосредственного отношения к нашему повествованию.
Когда «Буцентавр» остановился, вокруг его кормы было расчищено пространство, и на богато убранном мостике, устроенном так, что его было видно далеко вокруг, появился дож. В поднятой руке он держал кольцо, сверкающее драгоценными камнями; затем, произнеся слова обручения, он бросил кольцо на лоно своей символической невесты. Раздались возгласы, снова затрубили фанфары, и все дамы замахали платками, приветствуя счастливый союз.
В эту самую минуту, когда шум еще больше усилился от грохота бортовых орудий крейсеров, стоящих на каналах, и от стрельбы пушек в Арсенале, под галереей «Буцентавра» проскользнула лодка. Руки, управлявшие ею, были искусны и еще сильны, хотя волосы того, кто держал весло, уже поредели и побелели от старости. Он бросил умоляющий взгляд на счастливые лица людей, украшавших собою галерею принца, и быстро опустил голову. С
лодки упал маленький рыбацкий буй, и она ускользнула прочь так быстро, что среди всеобщего оживления и шума никто не обратил на нее внимания.
Вскоре праздничная процессия повернула к городу, под оглушительные крики толпы, приветствовавшей счастливое завершение церемонии, которой история и благословение римского папы придали особую святость, еще более усугубляемую суеверием. Правда, нашлись бы среди венецианцев и такие, кто относился к знаменитому венчанию дожа с Адриатикой без всякого восторга и умиления, да и некоторые посланники северных морских держав, которым случилось быть свидетелями этой церемонии, едва скрывали улыбку, обмениваясь многозначительными взглядами. И все же обычай продолжал существовать, ибо воображаемое величие страны, если оно долго и упорно внушается ее гражданам, так влияет на людей, что ни растущая слабость республики Святого Марка, ни всем известное превосходство других стран в Адриатике, которую республика все еще считает своей собственностью, не могли подвергнуть эту претенциозность тому осмеянию, какого она заслуживает. История показала всему миру, что Венеция упорно продолжала культивировать этот обман целые столетия, хотя и благоразумие и скромность подсказывали, что его пора прекратить. Но в описываемый нами период охмелевшее от честолюбия государство только начинало, пожалуй, ощущать симптомы своего очевидного увядания, но полностью еще не сознавало, что уже быстро катится вниз. Так общества, как и отдельные личности, приближаясь к своему закату, не замечают признаков упадка, пока их не застигнет врасплох та судьба, что сокрушает мощные империи подобно судьбе, сокрушающей слабого человека.
«Буцентавр» не вернулся прямо в гавань, чтобы оставить на берегу свой почетный и важный груз. Яркая, праздничная галера бросила якорь в центре порта, напротив широкого устья Большого канала. Целое утро специальные люди только и занимались тем, что заставляли все тяжелые суда, которые обычно стояли сотнями в этой главной артерии города, отойти в сторону и освободить место. Теперь же глашатаи призывали горожан посмотреть гонки, которыми оканчивались официальные торжественные церемонии дня.
Венеция благодаря своеобразному расположению и огромному количеству профессиональных гребцов издавна славилась этими развлечениями на воде. Целые семейства были известны и прославлены в ее преданиях за искусство гребли, как в Риме были известны и прославлены семейства за подвиги, гораздо менее полезные и более варварские. Для гонок выбирали обычно гребцов самых энергичных и опытных; затем участники молились своим святым покровителям, а публика старалась вдохновить их песнями, рассказывающими о подвигах их предков, после чего начинались гонки, сопровождавшиеся азартными криками толпы, – она изо всех сил помогала гребцам, пробуждая в них честолюбие и жажду победы.
Как только «Буцентавр» занял свое место, появилось тридцать или сорок гондольеров, одетых в праздничные наряды и окруженных взволнованными друзьями и родными. Будущие соперники должны были поддержать былую репутацию и славу своих имен, и все громко предостерегали их от позора поражения. Мужчины приветствовали их одобрительными возгласами, а слабая половина рода человеческого поощряла улыбками и слезами. Гондольерам напомнили об ожидавшей их награде, укрепили молитвой святым о помощи, а затем под крики и добрые пожелания толпы отпустили разыскивать предназначенные им места у кормы галеры дожа.
Как уже упоминалось на этих страницах, Венеция разделена на две почти равные части каналом, гораздо более широким, чем обычные водные дороги города. Эта главная артерия за свои размеры и за особую значимость для города получила название «Большой канал». Течение его так же неровно и капризно, как и его русло, в него очень часто заходят самые большие суда из залива, и потому он служит, по существу, вторым портом, а так как он очень широк, то на всем протяжении через него перекинут только один мост
– знаменитый Риальто.
На этом канале и происходили гонки, ибо он очень удобен своей длиной и шириной, да к тому же по берегам его расположены многие дворцы важных сенаторов, что тоже представляло удобство для наблюдения за состязанием.
Гребцам запрещали делать какие-либо усилия, когда они плыли в другой конец этого длинного канала, откуда должны были начаться гонки. Взгляд их скользил по роскошным драпировкам, которые и до сих пор вывешиваются в Италии из каждого окна во время празднеств, останавливаясь на богато одетых женщинах, блиставших особым очарованием, свойственным только знаменитым венецианским красавицам, и теснившихся сейчас на балконах. Те из гребцов, кто были гондольерами в частном услужении, проплывая мимо дворцов своих хозяев, поднимались во весь рост и раскланивались в знак благодарности за поддержку; остальные же старались обрести поддержку симпатизирующей им толпы.
Наконец все было готово к гонкам, и соперники заняли свои места. Их гондолы были много больше обычных, и в каждой помещалось по три гребца в центре, а четвертый, стоя на маленьком мостике на корме, управлял рулевым веслом и в то же время помогал движению лодки. На носу, на тонких, невысоких шестах развевались флаги, составленные из фамильных цветов некоторых благородных семейств республики, или простые девизы, подсказанные фантазией тех, кому принадлежали лодки. Было сделано несколько витиеватых взмахов веслами, как это делают искусные фехтовальщики, прежде чем начать наносить и парировать удары; затем, резко развернув свои гондолы, словно гарцуя на обузданных скакунах, все, как только раздался выстрел, мгновенно устремились вперед. Старт сопровождался дружным криком зрителей, прокатившимся вдоль всего канала; все головы нетерпеливо поворачивались, следя за гонщиками, несущимися от одного балкона к другому, и наконец это нетерпеливое движение сообщилось и тому «важному грузу», под тяжестью которого изнемогал «Буцентавр».
На протяжении нескольких минут ни один из гребцов не выделился среди остальных. Все гондолы скользили по волнам так же свободно и легко, как проносится над озером, едва касаясь воды, легкокрылая ласточка, и ни одна из десяти гондол, казалось, не добилась преимущества. Но была ли причиной ловкость того, кто правил, или выносливость тех, кто греб, а может быть, и какие-то отличные от других свойства самой лодки, но, так или иначе, группа маленьких суденышек, которые вначале шли, как сбившаяся стая птиц, взлетевшая в испуге, начала растягиваться, и вскоре лодки образовали длинную волнистую линию в середине канала. Весь этот караван промчался под мостом такой плотной массой, что трудно еще было предугадать, какая из лодок окажется победительницей, и самая волнующая борьба развернулась уже перед взорами важнейших лиц города.
Здесь обнаружились те особые достоинства, которые в подобных случаях решают успех. Слабейшие начали отставать, караван удлинился; надежды и опасения возросли, и те, что были впереди, уже являли собой волнующее зрелище успеха, а те, что остались позади, продолжали бороться без надежды на успех, являя собой еще более благородное зрелище. Постепенно расстояние между лодками увеличивалось, хотя расстояние между ними и финишем быстро уменьшалось, пока, наконец, три лодки не вырвались вперед и, мелькнув точно стрелы, примчались под корму «Буцентавра» почти рядом.
Приз взят, победители награждены, и пушечные выстрелы возвестили начало всеобщего ликования. Музыка ответила на грохот орудий и на звон колоколов, и все, даже разочарованные, приветствовали победителей, ибо таково обычное и часто опасное свойство нашего характера.
Шум утих, и герольд громко возвестил начало нового состязания. Только что окончившиеся гонки можно было назвать национальными гонками, потому что в них, по старинным правилам, могли участвовать только известные и уже признанные гондольеры Венеции. Награда присуждалась государством, и все это состязание носило как бы официальный и политический характер. Теперь же было объявлено, что начинаются новые гонки и что в них могут принять участие все желающие, независимо от их происхождения и от рода их занятий. Золотое весло на золотой цепи будет вручено как подарок самого дожа тому, кто покажет самую большую ловкость и силу в предстоящей борьбе; точно такой же приз, но из серебра должен быть отдан тому, кто придет вторым; третьим призом была игрушечная лодка, сделанная из менее драгоценного металла.
Гондолы, участвовавшие в этом состязании, были обычными легкими экипажами каналов, и так как этим гонкам предстояло показать особое искусство гребли города ста островов, то в каждую гондолу допускался только один гребец, на которого падали все обязанности управления, когда он поведет свое легкое суденышко.
Гребцы, принимавшие участие в первом состязании, могли участвовать и во втором, и всем желающим было предложено подойти под корму «Буцентавра» и объявить о своем желании не позднее определенного времени.
Условия этого состязания были объявлены заранее, и перерыв между гонками не затянулся надолго.
Первым, кто подошел к «Буцентавру» из толпы лодок, окружавших свободное пространство, оставленное для состязающихся, был гондольер, хорошо известный своим умением владеть веслом и своими песнями на каналах.
– Как тебя зовут и кому ты вручаешь свою судьбу? –
спросил герольд – распорядитель этой гонки.
– Все зовут меня Бартоломео, живу я между Пьяцеттой и Лидо, и, как верный венецианец, я вверяюсь святому
Теодору.
– У тебя хороший покровитель. Занимай свое место и жди.
Счастливый гондольер коснулся веслом воды, и легкая лодка его, словно лебедь, внезапно скользнувший в сторону, вылетела на середину свободного пространства.
– А ты кто такой? – спросил распорядитель следующего.
– Энрико, гондольер из Фузины. Пришел вот потягаться с хвастунишками с каналов.
– Чьему покровительству ты вверяешься?
– Святому Антонию Падуанскому.
– Тебе понадобится его помощь, хотя мы и одобряем твою смелость. Иди и займи свое место… А кто ты? – обратился он к третьему, когда гондольер из Фузины с той же грациозной легкостью, что и Бартоломео, отвел свою гондолу в сторону.
– Я из Калабрии, и зовут меня Джино. Я гондольер на частной службе.
– И кто же твой господин?
– Прославленный и высокочтимый дон Камилло Монфорте, герцог и владелец поместья святой Агаты в Неаполе и по праву сенатор Венеции.
– Можно было бы предположить, что ты из Падуи, дружище, если судить по твоим знаниям законов! Вверяешься ли ты тому, кому служишь?
Ответ Джино произвел замешательство среди сенаторов, и перепуганному гондольеру показалось, что он уже ощутил на себе неодобрительные взгляды. Он оглядывался вокруг в поисках того, чьей знатностью он похвалялся, словно ища у него поддержки.
– Ну что, назовешь ты имя того, кто поможет тебе в этом великом испытании сил? – повторил герольд.
– Мой господин, – выдавил из себя испуганный Джино,
– святой Януарий и святой Марк.
– У тебя хорошая защита. Если бы тебе не помогли два последних, на первого ты всегда можешь рассчитывать.
– Твой господин носит славное имя, и мы рады приветствовать его на наших состязаниях, – заметил дож, слегка наклонив голову в сторону молодого калабрийского вельможи, лодка которого стояла неподалеку от правительственной гондолы и который с видом глубокого интереса наблюдал за этой сценой. В ответ на это тактичное вмешательство дожа дон Камилло низко поклонился, и церемония продолжалась.
– Займи свое место, Джино из Калабрии, и желаю тебе успеха, – сказал распорядитель, а затем, повернувшись к следующему, с удивлением спросил:
– А ты зачем здесь?
– Я хочу испытать скорость моей гондолы.
– Ты стар и не годишься для такого состязания; побереги свои силы для повседневной работы. Только безрассудное честолюбие могло заставить тебя пойти на такой бесполезный риск.
Новый кандидат пригнал под корму «Буцентавра»
обычную рыбацкую гондолу, неплохой формы и достаточно легкую, но она носила на себе следы его постоянного труда. Рыбак покорно выслушал замечание и хотел было повернуть свою лодку назад, хотя глаза его стали печальными, но дож подал ему знак остановиться.
– Расспросите его, как и других, – сказал дож.
– Как твое имя? – неохотно спросил распорядитель, который, как все подчиненные, гораздо ревнивее относился к своей почетной обязанности, чем люди, стоящие выше его.
– Меня зовут Антонио, я рыбак с лагун.
– Ты стар!
– Синьор, никто не знает этого лучше меня. Шестьдесят раз наступало лето с тех пор, как я впервые закинул сеть или поставил мережу в море.
– Ты одет не так, как приличествует участнику гонок, предстающему перед дожем Венеции.
– На мне все лучшее, что у меня есть. Большую честь присутствующим не мог бы оказать никто.
– Твои руки и ноги не прикрыты. , твоя грудь обнажена.., твои мускулы слабы. Напрасно ты прерываешь развлечение знатных своим легкомысленным поступком.
Ступай!
Опять Антонио хотел было скрыться от десяти тысяч глаз, разглядывавших его, но спокойный голос дожа снова пришел ему на помощь.
– Состязания открыты для всех, – сказал он. – И все же я советую бедному и старому человеку прислушаться к разумным словам. Дайте ему серебра – может быть, нужда толкает его на такой безнадежный поступок.
– Ты слышишь, тебе предлагают милостыню; уступи место тем, кто сильнее тебя и больше подходят для состязаний.
– Я повинуюсь, потому что это доля каждого, кто родился и вырос в бедности. Говорили, что гонки открыты для всех, и я прошу прощения у благородных господ – я не хотел их оскорбить.
– Справедливость одна для всех, – поспешно вмешался дож. – Если он желает остаться, это его право. Святой Марк гордится тем, что весы его правосудия держит беспристрастная рука.
Гул одобрения сопровождал эти лицемерные слова, так как провозглашение справедливости со стороны власть имущих всегда находит отклик в душах людей, хотя слова эти далеко не всегда соответствуют делам.
– Ты слышал, его высочество, чье слово – рупор великого государства, разрешил тебе остаться, хотя тебе лучше было бы удалиться.
– Ну, тогда я посмотрю, есть ли еще силы в этих руках,
– ответил Антонио, бросая печальный, но и не лишенный тайной гордости взгляд на свою изношенную, жалкую одежду. – Конечно, мускулы мои ослабли в битвах с нехристями, но я надеюсь, они мне еще послужат сегодня верой и правдой.
– Кому ты вверяешь свою судьбу?
– Благословению святого Антония Чудотворца.
– Займи свое место. Ха! А вот кто-то не хочет быть узнанным! Кто же ты, скрывающий свое лицо?
– Зови меня маской.
– Судя по твоим крепким ногам и рукам, тебе нет необходимости прятать свое лицо. Угодно ли будет вашему высочеству допустить маску к состязанию?
– Конечно. В Венеции маска священна. Слава нашим прекрасным и мудрым законам, разрешающим каждому, кто желает пребывать наедине со своими мыслями и избежать любопытных взглядов, спрятать свое лицо и бродить по нашим улицам и каналам, чувствуя себя в такой же безопасности, как если бы он находился у себя дома. Таковы великие привилегии свободы, и такова она для всех граждан щедрого, великодушного и свободного государства!
Тысячи голов склонились в знак одобрения, и из уст в уста покатилась молва о том, что какой-то молодой и знатный господин хочет попытать счастья в гонках в угоду своей красавице.
– Такова справедливость! – громко воскликнул герольд; восторг, распиравший ему грудь, очевидно, пересилил в нем почтение. – Счастлив тот, кто родился в Венеции, завидна судьба народа, в советах которого председательствуют мудрость и милосердие подобно прекрасным и добрым сестрам! Кому же ты себя вверяешь?
– Своей собственной руке.
– Ах, вот как? Это не благочестиво! Такой самонадеянный человек не может принять участие в этих почетных гонках.
Торопливое восклицание герольда взволновало зрителей, вызвав внезапное возбуждение в толпе.
– Для республики все ее дети равны! – заключил дож. –
Мы гордимся этим, и упаси нас благословенный святой
Марк произносить что-либо похожее на хвастовство. Но поистине мы не можем не похвалить себя за то, что не делаем разницы между нашими подданными, живущими на островах или на побережье Далмации, между Падуей и
Кандией, Корфу и землей Святого Георгия. И все же никому не дозволено отказываться от помощи святых.
– Назови своего покровителя или уступи место другим,
– сказал исполнительный герольд.
Незнакомец помедлил минуту, словно раздумывая, а затем ответил:
– Святой Иоанн Пустынник.
– Ты назвал всеми почитаемого святого!
– Я назвал того, кто, может быть, сжалится надо мной в этой жизни-пустыне.
– Тебе, конечно, лучше знать самого себя, но уважаемые патриции, прекрасные дамы и наш добрый народ ожидают следующего участника. Займи свое место.
Пока герольд опрашивал еще троих или четверых желающих участвовать в гонках – все они были гондольерами на частной службе, – среди зрителей не умолкал рокот, доказывавший, какой большой интерес вызвали ответы и внешность двух последних соперников. Тем временем молодые господа, которые поддерживали последних из опрашиваемых гондольеров, начали пробираться, среди скопища лодок, чтобы пожелать успеха своим слугам и выказать те надежды и доверие, какие были в обычаях тех времен.
Наконец объявили, что список участников гонок заполнен, и гондолы отправились, как и прежде, к месту старта, освободив пространство под кормой «Буцентавра».
Сцена, последовавшая за этим, происходила на глазах у всех тех важных людей, которые взяли на себя заботу о частных интересах людей так же, как и об общественных нуждах Венеции.
Здесь присутствовало много дам высокого происхождения; масок на них не было, и они оживленно глядели по сторонам, сидя в своих гондолах в обществе элегантных кавалеров. Но кое-где, однако, черные сверкающие глаза смотрели сквозь отверстия в шелковых масках, скрывающих лица красавиц слишком юных, чтобы показываться на таком веселом празднестве. Одна гондола привлекала особое внимание; в ней находилась женщина, изящество и красота которой не оставляли сомнений, хотя она и была одета подчеркнуто просто. Лодка, слуги и дамы – их там было две – отличались той изысканно строгой простотой, что свидетельствует о высоком происхождении и тонком вкусе гораздо больше, чем грубая мишура роскоши. Монах-кармелит, чье лицо было скрыто капюшоном, подтверждал своим присутствием высокое положение дам и, казалось, подчеркивал его, почтительно и серьезно охраняя своих спутниц. Сотни гондол приближались к этой лодке, и те, кто находился в них, после многих безуспешных попыток разглядеть под масками лица ее обитательниц шепотом расспрашивали друг друга об имени и происхождении юной красавицы, а затем гондолы скользили прочь.
Но вот красочное суденышко, великолепно снаряженное, с гребцами, одетыми в роскошные ливреи, вошло в небольшой круг, состоящий из любопытных, теснившихся вокруг лодки. Мужчина, сидевший в гондоле, поднялся – в этот день никто не приехал сюда в гондолах с мрачными балдахинами – и стоя приветствовал женщин в масках с непринужденностью человека, умеющего держать себя в любом обществе, и вместе с тем с глубокой почтительностью.
– В этой гонке принимает участие мой гондольер, –
сказал он учтиво, – в силу и ловкость которого я очень верю. До сих пор я тщетно искал даму такой красоты и добродетели, чьей улыбке я мог бы посвятить его успех.
Теперь я ее нашел.
– У вас очень проницательный взгляд, синьор, если вам удалось разглядеть под маской то, что вы искали, – ответила одна из дам, а сопровождавший их монах вежливо поклонился, ибо слова мужчины ничем не отличались от обычных в подобных случаях комплиментов.
– Увидеть можно не только глазами, сударыня, и восхищаться не только разумом. Прячьте свое лицо сколько угодно, я все равно твердо знаю, что передо мной самое красивое лицо, самое доброе сердце и самая чистая душа
Венеции!
– Это смелая догадка, синьор, – ответила та, что была, очевидно, старшей из двух, бросая взгляд на свою спутницу, словно пытаясь уловить впечатление, какое произвела на нее эта галантная речь.
– Венеция известна красотой своих женщин, а солнце
Италии согревает многие благородные сердца.
– Следовало бы так восхвалять самого создателя, а во его создание, – прошептал монах.
– Но ведь возможно восхищаться и тем и другим, падре.
Надеюсь, что таков удел той, которая имеет счастье следовать советам такого добродетельного и мудрого наставника, как вы. Вам вверяю я судьбу своего успеха, каков бы он ни был, – снова обратился кавалер к даме в маске. – Я
с радостью вверил бы вам и нечто более серьезное, если бы мне это разрешили.
Говоря это, он подал молчаливой красавице букет прекрасных душистых цветов; среди них были те, которые поэты и обычай считают символом любви и верности. Девушка колебалась, не зная, принять ли этот дар, – такой
Поступок выходил за рамки учтивости, приличной ее положению и возрасту, хотя в подобных случаях и допускались некоторые вольности. Со скромностью девушки неискушенной она невольно смутилась при таком открытом проявлении чувств.
– Прими цветы, дитя мое, – ласково прошептала ее спутница. – Кавалер предлагает их только из учтивости.
– Время покажет, – с живостью ответил дон Камилло
(так как это был именно он). – До свиданья, синьорина, мы уже встречались с вами на воде, но тогда вы не были так сдержанны, как сегодня.
Он поклонился, дал знак гондольеру, и лодка его вскоре затерялась в массе других лодок. Но, прежде чем он отплыл, маска молчаливой красавицы слегка приподнялась, словно девушке было душно, и неаполитанец был вознагражден за свою любезность, мельком увидев вспыхнувшее лицо Виолетты.
– У твоего опекуна недовольный вид, – поспешно шепнула донна Флоринда. – Удивляюсь, как могли нас узнать!
– Я бы больше удивилась, если бы этого не произошло.
Я могла бы узнать благородного неаполитанца среди миллиона людей! Ты забыла, чем я ему обязана!
Донна Флоринда не ответила, но мысленно произнесла горячую молитву, прося святых, чтобы эта услуга не повредила будущему счастью той, кому она была оказана.
Украдкой она обменялась тревожным взглядом с кармелитом, но ни один из них не произнес ни слова, и в лодке воцарилось долгое молчание.
Пушечный выстрел и оживление, которое опять началось на канале, неподалеку от места состязаний, вывело их из задумчивости, а громкий звук трубы напомнил им о причине, по которой они очутились здесь, среди веселой, смеющейся толпы, окружавшей их. Но, прежде чем продолжить наше повествование, необходимо вернуться немного назад.
ГЛАВА 9
Ты свеж и бодр, и ты сюда явился,
Опережая время.
Шекспир, «Троил и Крессида»
Мы уже видели, как гондолы, допущенные к гонкам, были отбуксированы к месту старта, чтобы гондольеры могли начать состязание со свежими силами. Даже бедный, плохо одетый рыбак не был забыт, и его лодку вместе с другими привязали к большой барже-буксиру, нарочно для этого предназначенной. Но все же, когда он продвигался по каналу мимо заполненных людьми балконов, мимо скрипевших под тяжестью людей судов, которые вытянулись по обеим сторонам канала, отовсюду раздавался презрительный смех – он всегда тем громче и сильнее, чем несчастнее его жертва.
Старик не был глух к насмешкам и замечаниям по своему адресу; он так глубоко сознавал свое падение, что не в силах был оставаться равнодушным к такому откровенному презрению. Антонио с грустью оглядывался вокруг, стараясь отыскать в глазах зрителей хоть крупицу сочувствия, которого так жаждала его израненная душа, по даже люди его класса и его ремесла не скупились на насмешки; и, хотя из всех участников гонок он был, возможно, единственным, чьи побуждения оправдывали жажду победы, тем не менее он один оказался объектом всеобщего смеха. Причину этой отвратительной черты человеческого характера мы можем найти не только в Венеции и ее устоях, – ведь давно известно, что никто не бывает так высокомерен, как униженные, и что трусость и наглость часто уживаются в одной натуре.
Движение лодок случайно свело гонщика в маске со старым рыбаком.
– Нельзя сказать, что ты пользуешься особой любовью публики, – заметил первый, когда новый град насмешек обрушился на покорную голову старика. – Ты даже не подумал о своем платье: а ведь Венеция – город роскоши, и тот, кто хочет заслужить аплодисменты, должен стремиться скрыть свою бедность.
– Я знаю их! Я знаю их! – ответил рыбак. – Гордость лишает их разума, и они дурно думают о тех, кто не может разделить их тщеславие. Но, однако, неизвестный друг, я не стыжусь показывать свое лицо, хоть я и стар, и лицо мое покрыто морщинами и обветрено, словно камни на берегу моря.
– Есть причины, тебе неведомые, которые заставляют меня носить маску. Но если лицо мое скрыто, то ты по моим рукам и ногам можешь судить, что у меня достаточно силы, чтобы рассчитывать на успех. А ты, видно, недостаточно подумал, прежде чем подвергать себя такому унижению. После твоего поражения люди не станут более ласковы к тебе.
– К старости мои мускулы, конечно, потеряли упругость, синьор Маска, но зато они давно привыкли к тяжелой работе. А что касается позора, если только позорно быть бедняком, то мне не впервые его терпеть. На меня свалилось слишком большое горе, и эта гонка может облегчить мне его. Конечно, мне неприятно слышать эти насмешки, и я не стану притворяться, что отношусь к ним как к легкому дуновению ветра на лагунах. Нет, человек всегда остается человеком, даже если он очень беден. Но пусть себе смеются: святой Антоний даст мне силы вынести все это.
– Ты отважный человек, рыбак, и я бы с радостью просил своего святого покровителя даровать силу твоим рукам, если бы только мне самому не нужна была эта победа. Остался бы ты доволен вторым призом, если бы я сумел как-нибудь помочь тебе? Я думаю, что металл третьего тебе не по вкусу, как, впрочем, и мне самому.
– Нет, мне не нужно ни золота, ни серебра.
– Неужели почетное участие в подобной борьбе пробудило тщеславие даже в таком человеке, как ты?
Старик пристально посмотрел на собеседника и, покачав головой, промолчал. Новый взрыв хохота заставил его повернуться лицом к насмешникам, и он увидел, что плывет мимо своих товарищей, рыбаков с лагун; они, казалось, чувствовали себя даже оскорбленными таким поступком старика, его неоправданными притязаниями.
– Ну и ну, старый Антонио! – крикнул самый смелый из них. – Тебе, как видно, мало того, что ты зарабатываешь сетью, тебе захотелось золотое весло на шею?
– Он скоро будет заседать в сенате! – закричал второй.
– Он мечтает о «рогатом чепце» на свою лысую голову!
– выкрикнул третий. – Скоро мы увидим «храброго адмирала Антонио» на борту «Буцентавра» рядом со знатнейшими людьми республики!
Все эти остроты сопровождались хриплым хохотом.
Даже дамы, украсившие собой балконы, не остались безучастны к этим насмешкам: уж слишком разителен был контраст между торжественной пышностью празднества и столь необычным претендентом на победу. Воля старика слабела, но, казалось, какие-то внутренние силы заставляют его упорствовать. Рыбак не умел скрывать свои чувства и притворяться, и его спутник видел, как меняется выражение его лица. И, когда они наконец приблизились к месту старта, молодой человек снова заговорил со стариком.
– Еще не поздно уйти, – сказал он. – Неужели тебе хочется стать посмешищем для товарищей и тем омрачить последние годы своей жизни?
– Святой Антоний даже рыб заставил внимать своим проповедям, сотворив великое чудо, и я не струшу теперь, когда мне нужнее всего решительность.
Человек в маске набожно перекрестился и, оставив всякую надежду убедить старика в тщетности его попытки, всецело отдался мыслям о предстоящем состязании.
Каналы Венеции очень узки и изобилуют крутыми поворотами, поэтому конструкция гондол и манера гребли очень своеобразны и требуют некоторых пояснений. Читатель уже, вероятно, понял, что гондола – длинная, узкая и легкая лодка, приспособленная к условиям города и отличная от лодок всего остального мира. Ширина каналов между домами так мала, что нельзя даже пользоваться двумя веслами одновременно, как в обычной лодке. Необходимость то и дело сворачивать в сторону, чтобы уступать дорогу другим гондолам, множество поворотов и мостов заставляют гребца все время смотреть только вперед и, конечно, стоять на ногах. В центре каждой гондолы, когда она полностью оснащена, расположен балдахин, или навес, и поэтому тот, кто управляет лодкой, должен находиться на возвышении, чтобы видеть поверх навеса все, что делается впереди. Таковы причины, по которым венецианская гондола управляется одним веслом, а гондольер при этом стоит на корме на маленькой, довольно низкой полукруглой скамейке. Гондольер не гребет веслом, как это принято повсюду, а как бы отталкивается от воды. Этот способ гребли, когда гребец стоит на корме и тело его от усилия наклоняется вперед, а не назад, как на обычных лодках, можно часто видеть во всех портах Средиземного моря. Однако лодки, совершенно такой же, как гондола, не встретишь нигде, кроме Венеции. Стоячая поза гондольера требует, чтобы уключина, на которую опирается весло, находилась на определенной высоте; для этого у борта гондолы имеется особое устройство нужной высоты, сделанное из гнутого дерева, в котором есть две или три уключины, расположенные одна над другой, чтобы лодкой мог управлять гондольер любого роста и можно было в случае надобности увеличить или уменьшить шаг весла.
Приходится очень часто перебрасывать весло с одной уключины на другую и так же часто менять направление, поэтому весло движется в своем гнезде совершенно свободно; нужна большая ловкость, чтобы удержать его на месте, и нужно уметь точно рассчитывать силу и скорость движения, чтобы, преодолев сопротивление воды, продвинуть лодку в нужном направлении. Поэтому можно сказать, что искусство гондольера одно из самых тонких в гребном деле, так как, помимо физической силы, он должен обладать необходимой ловкостью.
Большой канал Венеции со всеми извивами имеет протяженность более лиги 13 , поэтому расстояние для предстоящих гонок было сокращено почти вдвое и местом старта назначили мост Риальто. К этому месту собрались все гондолы, управляемые теми, кто должен был разместить их. Зрители, которые прежде растянулись вдоль всего канала, теперь столпились между мостом и «Буцентавром», и вся узкая лента пути походила на аллею, окаймленную человеческими головами. Эта яркая, словно ожившая дорога являла собой внушительное зрелище, и сердца всех гонщиков забились сильнее, так как надежда, гордость и предвкушение победы овладели ими в эти минуты.
13 Лига – старая мера длины. Морская лига – 5,56 километра, сухопутная – 4,83 километра.
– Джино из Калабрии! – крикнул церемониймейстер, который размещал гондолы. – Твое место справа. Занимай его, и да поможет тебе святой Януарий!
Слуга дона Камилло взялся за весло, и лодка изящно скользнула к указанному месту.
– Ты пойдешь следующим, Энрико из Фузины. Молись хорошенько своему падуанскому покровителю и соберись с силами, так как никто еще никогда не увозил приз из
Венеции.
Затем он выкрикнул по порядку тех, чьи имена мы не упоминали, и разместил их бок о бок на середине канала.
– Вот твое место, синьор, – продолжал он, склонив голову перед неизвестным гондольером, видимо убежденный в том, что под маской скрывается кто-нибудь из молодых патрициев, потакающий капризу какой-нибудь взбалмошной красавицы. – Случай отвел тебе крайней место слева.
– Ты забыл позвать рыбака, – заметил человек в маске, ведя свою гондолу на место.
– Этот упрямый и сумасбродный старик все же хочет показать свое честолюбие и свои лохмотья лучшему обществу Венеции?
– Я могу стать и сзади, – робко сказал Антонио. –