Возможно, кто-либо из гондольеров не захочет стоять рядом с бедным рыбаком, а несколько лишних ударов веслом не имеют значения в такой долгой гонке.
– Тебе бы следовало довести свою скромность до тактичности и остаться.
– Если вы разрешите, синьор, мне бы хотелось посмотреть, что может святой Антоний сделать для старого рыбака, который неустанно молится ему утром и вечером целых шестьдесят лет.
– Это твое право, и, если тебе так нравится, становись позади всех. Ты все равно на этом месте и останешься.
Теперь, славные гондольеры, вспомните правила гонки и обратитесь с последней молитвой к вашим святым покровителям. Нельзя пересекать дорогу друг другу; нельзя прибегать к каким-либо уловкам – надейтесь на свои весла и на проворство своих рук; тот, кто выдвинется из строя без причины, будет возвращен обратно, если только он не будет идти первым, а если кто-нибудь нарушит правила или как-либо иначе оскорбит патрициев, тот будет задержан и наказан. Итак, ждите сигнала!
Распорядитель, который сидел в хорошо оснащенной лодке, отплыл назад и разослал гонцов расчистить путь участникам состязания. Едва были сделаны эти приготовления, как с ближайшей крыши раздался сигнал, его повторили на колокольне, а потом загрохотал пушечный выстрел в Арсенале. Глубокий сдержанный гуд прокатился по толпе зрителей, сменившись тут же напряженным ожиданием.
Каждый гондольер немного отклонил нос своей лодки в сторону левого берега, точно так же, как жокей у стартового столба, сдерживая пыл своего скакуна или отвлекая его внимание, чуть затягивает на сторону его голову. Но после первого широкого и размашистого взмаха весла лодки выровнялись и дружно двинулись вперед.
В течение нескольких минут разницы в скорости не было заметно, и невозможно было определить, кто победит, а кто потерпит поражение. Все десять лодок, составлявших переднюю линию, скользили по воде с одинаковой резвостью, нос к носу, словно какое-то таинственное притяжение удерживало их одну подле другой, в то время как убогая, хоть и такая же легкая лодка рыбака упорно держалась на своем месте позади всех.
Вскоре лодки набрали скорость. Взмахи весел стали точнее и равномернее, и гребцы вкладывали в них все свое умение. Линия начала колебаться, и вот она уже изогнулась: блестящий нос одной из гондол выдвинулся вперед и сломал ее. Энрико из Фузины рванулся вперед и, воспользовавшись успехом, постепенно выбрался на середину канала, избежав таким образом изгибов берега и водоворотов. Этот маневр, который моряк назвал бы «лечь на курс», имел и то преимущество, что, вспенивая воду позади себя, гондольер слегка затруднял ход другим лодкам, идущим за ним. Следом шел сильный и опытный Бартоломео с Лидо, как обычно называли его товарищи. Он шел вплотную к гондоле Энрико и меньше всего страдал от волн, поднимаемых гондолой соперника. Гондольер дона
Камилло также скоро вырвался из общей группы и быстро двигался вперед, еще правее и немного сзади Бартоломео.
За ним на середину канала и довольно близко от лидирующего гребца шли все остальные, то и дело меняясь местами, принуждая друг друга уступать дорогу и всячески увеличивая трудности борьбы. Много левее и так близко от дворцов, как только позволяло свободное движение весла, плыл гондольер в маске, чье продвижение, казалось, сдерживала какая-то неведомая сила – он отстал от безымянных своих соперников на несколько лодок, но, несмотря на это, спокойно работал веслом, с достаточной ловкостью управляя гондолой. Его таинственный вид пробудил расположение толпы, и теперь по каналу прокатился слух, что молодой кавалер неудачно выбрал лодку.
Другие смотрели на дело серьезнее и осуждали его за риск подвергнуться унижению, ибо он участвовал в состязаниях с людьми, чей ежедневный труд укрепил их мышцы и чья постоянная практика давала им возможность лучше предвидеть все случайности гонки. Но, когда взоры всех устремлялись на одинокую лодку рыбака, идущую позади всех, восхищение толпы снова сменялось насмешками.
Антонио скинул с головы шапку, с которой обычно не расставался, и поредевшие, растрепанные волосы его развевались теперь над впалыми висками, оставляя лицо открытым. Не раз глаза рыбака обращались с упреком к людям, мимо которых проплывала его гондола, словно их безжалостные шутки причиняли ему острую боль, оскорбляя его чувства, хоть и притупленные бедностью и тяжелым трудом, но отнюдь не утраченные. Однако с приближением финиша, по мере того как гонщики следовали мимо величественных дворцов, один взрыв смеха сменялся другим, за колкостью следовала еще более жестокая колкость. И вовсе не владельцы этих роскошных дворцов, а их слуги, сами постоянно унижаемые господами, нагло дали волю давно сдерживаемой злости, обрушив потоки ругательств на голову первого же человека, который не в силах был сопротивляться им.
Антонио мужественно, если и не очень спокойно переносил эти насмешки и не отвечал на них до тех пор, пока снова не достиг того места, где расположились его товарищи с лагун. Тут весло дрогнуло в его руках и глаза запали от обиды. Насмешки и ругательства усилились, когда люди почувствовали его слабость, и уже наступило мгновение, когда старик, казалось, готов был отступить и выйти из состязания. Но, проведя рукой по лбу, словно стараясь снять пелену, вдруг застлавшую ему глаза, он продолжал усердно работать веслом и, к счастью, быстро миновал то место, где решимость его подвергалась особенно тяжкому испытанию. С этой минуты насмешки над рыбаком стали затихать, а когда вдалеке показался «Буцентавр», они почти совсем прекратились – интерес к исходу гонки поглотил все остальные чувства.
Энрико все еще был впереди, но знатоки искусства гондольеров уже заметили признаки усталости во взмахах его весла. Гребец с Лидо настигал его, калабриец тоже почти поравнялся с ними обоими. И в эту минуту гондольер в маске вдруг проявил силу и ловкость, каких никто не ожидал, ибо полагали, что он принадлежит к привилегированному классу. Тело его сильнее налегло на весло, и он отставил назад стройную и сильную ногу, на которой напряглись такие мускулы, что зрители невольно с восхищением зааплодировали. Результаты этого напряжения сил не замедлили сказаться. Гондола неизвестного скользнула мимо остальных, вышла на середину канала и каким-то необъяснимым образом оказалась четвертой в гонках. Едва смолкли крики толпы, вознаградившие его усилия, как совершенно неожиданный поворот событий привел зрителей в новый восторг.
Положившись только на свои силы и почти уже не слыша презрительного смеха, способного уничтожить и более сильных людей, Антонио приблизился к группе безымянных своих соперников. Среди этих гондольеров, не играющих роли в нашем повествовании, были и такие, кого хорошо знали на каналах, и Венеция гордилась их ловкостью и силой. То ли сами гондольеры затрудняли себе продвижение отчаянной борьбой, то ли его обособленность пришла ему на помощь, но, как бы то ни было, презираемый всеми рыбак, которого видели несколько левее и сзади всех остальных, вдруг поравнялся с ними и, судя по энергичным взмахам весла и быстроте хода, готов был их обогнать. Ожидания эти оправдались. Среди воцарившегося глубокого молчания зрителей Антонио обошел их всех и занял уже пятое место в борьбе.
С этого момента остальные гондольеры, сбившиеся в кучу, больше не интересовали публику. Взоры всех были прикованы к идущим впереди, где с каждым ударом весла разгоралась борьба и где ход соревнования принимал неожиданный и острый характер. Гондольер с Фузины, казалось, удвоил свои усилия, но лодка его не ускоряла хода.
Гондола Бартоломео промчалась мимо него, за ним устремились Джино и Маска. Толпа молчала, затаив дыхание от восторга. Но, когда и лодка Антонио вылетела вперед, по толпе пронесся гул одобрения, показывавший неожиданную смену ее непостоянного настроения. Энрико был вне себя от разочарования и позора. Он старался, он вкладывал все силы в каждый удар весла, и наконец, совершенно обезумев от отчаяния, он с рыданиями бросился на дно гондолы и стал рвать на себе волосы. Его примеру последовали и другие гондольеры, правда проявив при этом больше благоразумия, они просто отъехали в сторону, к лодкам, которые толпились вдоль берегов канала, и затерялись среди них.
После того как большинство гондольеров сдались без борьбы, всем стало ясно, какая яростная схватка предстоит тем, кто идет впереди. Но человек редко сочувствует неудачникам, особенно когда он охвачен азартом, и потерпевшие неудачу были тут же всеми забыты. Теперь имя
Бартоломео, подхваченное тысячами уст, словно парило в воздухе, а его приверженцы с Пьяцетты и Лидо подбадривали его громкими криками, требуя, чтобы он победил во что бы то ни стало. Стойкий гребец старался оправдать их надежды: дворец за дворцом оставались позади, а ни одна лодка не могла его догнать. Как и его предшественник, Бартоломео удвоил свою энергию, но это его не спасло, и разочарованная Венеция увидела, как одну из самых блистательных ее гонок повел иноземец. Не успел Бартоломео оглянуться, как Джино и Маска, а за ними и презираемый толпой Антонио уже проскользнули вперед, оставив вдруг на последнем месте того, кто долгое время шел впереди всех. Однако Бартоломео не сдался и продолжал борьбу с присутствием духа, достойным похвалы.
Когда состязание приняло этот неожиданный и совершенно новый оборот, между ушедшими вперед гондолами и финишем оставалось еще значительное расстояние.
Джино шел впереди и по всем признакам собирался сохранить это преимущество. Толпа, ошеломленная его успехом, забыла о том, что он калабриец, и подбадривала его криками, а многочисленные слуги герцога радостно выкрикивали его имя. Но и он не сумел удержаться впереди.
Гондольер в маске вдруг впервые за все время повел лодку в полную силу. Весло как будто ожило и покорилось мощной руке того, чья сила, казалось, все возрастала по его воле, а движения тела стали стремительно быстрыми, как у гончей собаки. Послушная гондола легко повиновалась ему и вскоре под крики, пронесшиеся от Пьяцетты до Риальто, вырвалась вперед.
Если успех воодушевляет, придает силу и бодрость духа, то поражение неизменно вызывает ужасающий упадок моральных и физических сил. Слуга дона Камилло не был исключением из этого правила, и когда гондольер в маске обогнал его, то и лодка Антонио, словно приводимая в движение ударами того же весла, тоже промчалась мимо него. Расстояние между двумя передними гондолами все сокращалось, и наступила минута, когда все затаив дыхание ждали, что рыбак, несмотря на свой возраст и простую лодку, обойдет своего скрытого под маской соперника.
Но этого не случилось. Тот, кто был в маске, словно забыв об усталости, казалось, играючи проделывал свою тяжелую работу – так легок был взмах его весла, таким уверенным был удар и так сильны руки, управлявшие лодкой. Впрочем, Антонио оказался достойным ему противником. Если у него было и меньше грации в движениях, чем у опытного гондольера с каналов, то мускулы его трудились так же неустанно. И они не подвели старика, который боролся с неослабевающей силой, порожденной беспрерывным шестидесятилетним трудом, и, хотя его все еще атлетическое тело было предельно напряжено, никаких признаков усталости в нем тоже не было заметно.
Прошло несколько секунд, и обе ведущие гондолы удалились на расстояние нескольких лодок от остальных.
Черный нос рыбацкой гондолы висел над кормой более нарядного суденышка противника, но сделать большего старик не мог. Порт открылся перед ними. С одинаковой, неизменной скоростью они проскользнули мимо собора, дворца, баржи и фелукки. Гондольер в маске оглянулся, словно желая убедиться в своем преимуществе, а затем, снова склонившись над послушным веслом, сказал негромко, но так, чтобы голос его был услышан рыбаком, который ни на дюйм не отставал от него.
– Ты меня обманул, рыбак! – сказал он. – Ты гораздо сильнее, чем я предполагал.
– Если в руках у меня сила, то в сердце моем печаль, –
последовал ответ.
– Неужели ты так высоко ценишь золотую безделушку?
Будь доволен, если придешь и вторым.
– Я должен прийти только первым, иначе зачем же я потратил на старости лет столько сил!
Этот короткий диалог был произнесен быстро и с твердостью, что говорило о великой силе обоих гребцов, так как немногие бы смогли произнести хоть слово в момент такого огромного напряжения. Гондольер в маске промолчал, но его воля к победе, казалось, ослабела. Всего двадцать ударов его могучего лопатообразного весла – и цель была бы достигнута: но мускулы его рук как будто утратили силу, а ноги, только что крепкие и упругие, расслабились и потеряли необходимую твердость для упора.
Гондола старого Антонио проскользнула вперед.
– Вложи всю душу в весло, – прошептал гондольер в маске, – а не то быть тебе битым!
Рыбак собрал все свои силы для последнего рывка и обогнал лодку противника на целых шесть футов. Второй удар весла качнул лодку, и вода взбурлила перед ее носом,
как водоворот на стремнине. Затем гондола Антонио пронеслась между двумя баржами, служившими створом, и маленькие флажки, отмечавшие линию финиша, упали в воду. В ту же секунду в створ скользнула сверкающая лодка Маски, промчавшись перед судьями так молниеносно, что они на мгновение даже усомнились, на чью же долю выпал успех. Джино отстал от этих двоих совсем немного, а за ним четвертым, и последним, пришел и Бартоломео. Это была самая блестящая гонка, какую когда-либо видели на каналах Венеции.
Люди затаили дыхание от волнения, когда упали флажки. Трудно было с уверенностью сказать, кто же истинный победитель, потому что гребцы прошли почти рядом. Но вот зазвучали трубы, призывая к вниманию, и герольд возвестил:
– Антонио, рыбак с лагун, под покровительством святого Антония Чудотворца, получает золотую награду, в то время как гонщик, скрывающий лицо под маской и который вверился попечению святого Иоанна Пустынника, награждается серебряным призом, и, наконец, третья награда выпала на долю Джино из Калабрии, слуге высокородного дона Камилло Монфорте, герцога святой Агаты и владельца многих поместий в Неаполе.
Во время этого официального сообщения стояла мертвая тишина. Затем прокатился всеобщий крик взволнованной толпы, приветствовавшей Антонио, словно он был какой-нибудь победоносный полководец. Его успех совершенно вытеснил недавнее презрение к нему людей.
Рыбаки с лагун, которые только что поносили своего состарившегося товарища, приветствовали его теперь с восторгом, свидетельствовавшим о том, как легко переходят люди от унижения к гордости и что успех восхваляют тем неистовее, чем меньше его ожидали, – всегда так было и будет. Десять тысяч голосов слились воедино, прославляя искусство и победу Антонио: молодые и старые, красивые, веселые, знатные, те, кто выиграли пари, и те, кто его проиграли, – все стремились хоть одним глазом взглянуть на скромного старика, который так нежданно завоевал симпатию и расположение толпы.
Антонио смиренно переживал это торжество. Когда его лодка достигла цели, он остановил ее и, ничем не проявив усталости, продолжал стоять, хотя из его широкой и загорелой груди вырывалось тяжелое и прерывистое дыхание –
силы старика были на исходе. Он улыбнулся, когда приветственные возгласы коснулись его слуха: похвала всегда приятна, даже человеку по натуре скромному; и все же он оказался охваченным чувством более глубоким, чем гордость. Глаза его, потускневшие с годами, сейчас засветились надеждой. Лицо его исказилось, и тяжелая горючая слеза скатилась по морщинистой щеке. После этого он вздохнул свободнее.
Гребец в маске, как и его счастливый соперник, тоже не выказывал признаков усталости, которая обычно появляется после чрезмерного напряжения мускулов. Колени его не дрожали, руки все так же крепко сжимали весло, и он тоже продолжал стоять совершенно неподвижно, словно воплощение мужественной красоты. А Джино и Бартоломео, как только достигли цели, свалились на дно своих лодок; эти знаменитые гондольеры были так измучены, что прошло несколько минут, прежде чем они перевели дыхание и обрели способность говорить. Как раз во время этой паузы толпа выражала симпатию победителю особенно продолжительными и громкими криками. Но едва смолк шум, как герольд приказал Антонио с лагун, гондольеру в маске, вверившемуся покровительству святого
Иоанна Пустынника, и Джино из Калабрии явиться пред очи дожа, чтобы он мог сам вручить назначенные призы за победу в состязании.
ГЛАВА 10
Не медлить мы должны с уплатой долга, Но сразу же воздать вам за любовь.
Шекспир, «Макбет»
Когда все три гондолы приблизились к «Буцентавру», рыбак остановился позади двух остальных, словно сомневаясь в своем праве предстать перед сенатом. Однако ему знаком приказали подняться на палубу, а двум другим победителям следовать за ним.
Высшая знать, одетая в свои парадные платья, образовала длинную и внушительную живую изгородь от сходней до кормы, где расположился номинальный владыка еще более номинальной республики, окруженный важными и величественными сановниками.
– Подойди, – мягко сказал дож, видя, что старик в лохмотьях не решается приблизиться к нему. – Ты победил, рыбак, и в твои руки я должен передать приз.
Антонио преклонил колена и низко склонил голову, прежде чем повиноваться. Затем, набравшись мужества, он подошел поближе к дожу и остановился перед ним с виноватым и смущенным видом, ожидая дальнейших повелений. Дождавшись, когда улеглось легкое движение вокруг, вызванное любопытством, и воцарилась полная тишина, престарелый правитель заговорил:
– Наша прославленная республика гордится тем, что не ущемляет ничьих прав: люди низшего класса получают заслуженные награды так же, как и патриции. Святой Марк держит весы справедливости беспристрастной рукой, и почетная награда простому рыбаку, заслужившему ее в этих гонках, будет вручена ему с той же готовностью, как если бы он был самым близким ко двору человеком. Патриции и простые граждане Венеции, учитесь высоко ценить ваши прекрасные и справедливые законы, ибо отеческая забота правительства о своем народе больше всего проявляется именно в таких законах, тогда как в более важных случаях правительству приходится поступать в соответствии с мнением всего мира.
Дож произнес эти вступительные слова твердым голосом, как человек, уверенный в одобрении своих слушателей, и он не ошибся. Едва он умолк, как восторженный шепот пронесся среди собравшихся, подхваченный тысячами людей, которые стояли далеко и не могли услышать дожа и понять смысл его слов. Сенаторы склонили головы в подтверждение справедливости того, что высказал их правитель, а последний, дождавшись этих знаков одобрения, продолжал:
– Мой долг, Антонио, – и долг этот доставляет мне удовольствие – надеть тебе на шею эту золотую цепь.
Весло, которое к ней прикреплено, – символ твоего искусства, и твои товарищи, видя его, всегда будут вспоминать о доброте и справедливости республики и о твоей заслуге. Прими награду, решительный старец! Годы оголили твои виски и избороздили морщинами щеки, но не отняли у тебя силы и мужества.
– Ваше высочество! – воскликнул Антонио, отступая на шаг, вместо того чтобы склониться перед дожем, который хотел было надеть цепь ему на шею. – Мне не подобает носить этот знак величия и удачи. Блеск золота только выставил бы напоказ мою нищету, а драгоценность, подаренная мне столь высоким лицом, выглядела бы просто нелепо на моей обнаженной груди.
Этот неожиданный отказ вызвал всеобщее удивление и замешательство.
– Разве не ради этой награды ты принял участие в состязании, рыбак? Впрочем, ты прав, золотое украшение и в самом деле не очень-то подходит к твоему положению и к твоим повседневным нуждам. Надень его сейчас, чтобы все смогли убедиться в справедливости и мудрости наших решений, а потом, когда праздник окончится, принеси его к моему казначею, и он даст тебе взамен вознаграждение, которое, конечно, больше тебе пригодится. А сейчас – таков обычай, и ему нужно следовать.
– Ваша светлость! Вы правы, я старался изо всех сил не без надежды на вознаграждение. Но не золото и желание покрасоваться среди товарищей с этой сверкающей драгоценностью на груди заставили меня переносить презрение гондольеров и немилость патрициев.
– Ты ошибаешься, честный рыбак, если думаешь, что мы с неудовольствием встретили твое понятное стремление. Мы любим смотреть на благородное соперничество среди наших людей, и мы всячески стараемся поощрять тот дух отваги, который приносит честь государству и богатство нашим берегам.
– Я не смею возражать своему повелителю, – ответил рыбак. – Но тот позор и тот стыд, какие я испытал, заставляют меня думать, что знатные люди получили бы больше удовольствия, если бы счастливец, завоевавший приз, был моложе и благороднее меня.
– Ты не должен так думать. А теперь преклони колена, чтобы я смог надеть тебе на шею приз. Когда зайдет солнце, ты найдешь в моем дворце того, кто освободит тебя от этого украшения за справедливое вознаграждение.
– Ваша светлость! – сказал Антонио, умоляюще глядя на дожа, который уже поднял руки с цепью и теперь снова удивленно остановился. – Я стар и не избалован судьбой.
Того, что я зарабатываю в лагунах с помощью святого
Антония, мне хватает, но в вашей власти осчастливить старика в последние дни его жизни, и тогда ваше имя не забудется во многих молитвах, произносимых от всей души. Верните мне моего ребенка и простите назойливость убитого горем отца!
– Уж не тот ли это старик, что докучал нам просьбой относительно юноши, призванного на службу государству?
– воскликнул дож, и на лице его появилось привычное выражение бесстрастности, так часто скрывавшей его истинные чувства.
– Он самый, – сухо ответил голос, в котором Антонио узнал голос синьора Градениго.
– Только снисхождение к твоему невежеству, рыбак, подавляет во мне гнев. Получай свою цепь и уходи.
Антонио не опустил глаз. Он почтительно преклонил колена и, скрестив руки на груди, сказал:
– Страдание придало мне смелости, великий принц!
Слова мои идут от тоски в сердце, а не от распущенности языка, и я умоляю вашу светлость выслушать меня.
– Говори, но покороче, так как ты задерживаешь празднество.
– Великий дож! Богатство и нищета – вот причина, которая сделала такими непохожими наши судьбы, а знание и невежество усугубили эту разницу. У меня грубая речь, и она совсем не подходит к этому славному обществу.
Но, синьор, бог дал рыбаку те же чувства и ту же любовь к своим детям, что и принцу. Если бы я полагался только на свои скудные знания, я был бы сейчас нем, но я нахожу в себе мужество говорить с лучшим и благороднейшим человеком Венеции о моем ребенке.
– Ты не можешь обвинять сенат в несправедливости, старик, и не можешь сказать ничего против всем известной беспристрастности законов!
– Мой повелитель! Соблаговолите выслушать, и вы все поймете. Я, как вы сами видите, человек бедный, живу тяжелым трудом, и близок уже тот час, когда меня призовут к престолу благолепного святого Антония из Римини, и я предстану перед престолом еще более высоким, чем этот.
Я не настолько тщеславен, чтобы думать, что мое скромное имя можно найти среди имен тех патрициев, что служили республике в ее войнах, – этой чести могут быть удостоены только благородные, знатные и счастливые; но если то немногое, что я сделал для своей страны, и не занесено на страницы Золотой книги, то оно написано здесь, – и, говоря это, Антонио показал на шрамы, которыми было изуродовано его полуобнаженное тело. – Вот знаки, оставленные турками, и сейчас я предъявляю их как ходатайство о снисходительности сената.
– Ты говоришь туманно. Чего ты хочешь?
– Справедливости, великий государь. Они отрубили единственную сильную ветвь умирающего дерева, отрезали от увядающего стебля самый крепкий отросток; они подвергли единственного товарища моих трудов и радостей – дитя, которому следовало бы закрыть мне глаза, когда богу будет угодно призвать меня к себе; дитя неопытное и не искушенное в вопросах чести и добродетели, совсем еще мальчика, – они подвергли его всем греховным искушениям, отослав в опасную компанию матросов на галерах.
– И только? Я думал, твоя гондола отслужила свой век или тебе запрещают ловить рыбу в лагунах!
– «И только»… – повторил Антонио, скорбно оглядываясь вокруг. – Дож Венеции, это свыше того, что может вынести измученный старик, осиротевший и одинокий.
– Подойди, возьми свою цепь с веслом и уходи к товарищам. Радуйся своей победе, на которую ты, по правде говоря, не мог рассчитывать, и предоставь государственные дела тем, кто мудрее тебя и более способен заниматься ими.
Рыбак, привыкший за свою долгую жизнь почтительно относиться к сильным мира сего, покорно поднялся, но не подошел принять предложенную награду.
– Склони голову, рыбак, чтобы его светлость мог надеть тебе на шею приз, – приказал один из сенаторов.
– Мне не нужно ни золота, ни весла, кроме того, с помощью которого я отправляюсь в лагуны по утрам и возвращаюсь на каналы ночью. Отдайте мне моего ребенка или не давайте ничего.
– Уберите его прочь! – послышались голоса. – Он смутьян! Пусть покинет галеру!
Антонио подхватили и с позором столкнули в гондолу.
Этот непредвиденный случай, прервавший церемонию, заставил нахмуриться многих, ибо венецианские аристократы сразу учуяли здесь крамольное политическое недовольство, хотя кастовое высокомерие и заставило их воздержаться от каких бы то ни было иных проявлений своего гнева.
– Пусть подойдет следующий победитель, – продолжал дож с самообладанием, воспитанным привычкой лицемерить.
Неизвестный никому гребец, благодаря тайной услуге которого Антонио добился победы, приблизился, все еще не снимая маски.
– Ты выиграл второй приз, – сказал дож, – хотя по справедливости должен был бы получить и первый, ибо нельзя безнаказанно отвергать наши милости. Стань на колени, чтобы я мог вручить тебе награду.
– Простите меня, ваша светлость! – сказал гондольер в маске, почтительно кланяясь, но отступив на шаг от предлагаемого приза. – Если вам угодно наградить меня за успех в гонках, то и я осмелился бы просить вас об иной милости.
– Это неслыханно – отказываться от награды, вручаемой самим дожем Венеции!
– Мне бы не хотелось настаивать, чтобы не показаться непочтительным к высокому собранию. Я прошу немногого, и стоить это будет гораздо меньше, чем награда, которую предлагает мне республика.
– Чего же ты просишь?
– На коленях, исполненный глубочайшего уважения к главе государства, я прошу вас услышать мольбы старого рыбака и вернуть ему внука, ибо служба на галерах развратит мальчика и сделает Антонио несчастным на старости лет.
– Это уже становится назойливым! Кто ты и зачем, скрывшись под маской, пришел просить о том, в чем уже отказано?
– Ваша светлость, я второй победитель в гонках.
– Ты что, изволишь шутить? Маска священна до тех пор, пока не нарушает спокойствия Венеции, а тут, кажется, нужно как следует разобраться… Сними маску, я хочу увидеть твое лицо.
– Я слышал, что в Венеции тот, кто разговаривает вежливо и ничем не нарушает закона, может, если пожелает, оставаться в маске, и его не спрашивают ни об имени, ни о роде его занятий.
– Совершенно верно, если только человек не оскорбляет республику. Но твое единодушие с рыбаком подозрительно. Я приказываю тебе снять маску.
Неизвестный, прочтя на лицах окружающих необходимость повиноваться, медленно снял маску и открыл бледное лицо и горящие глаза Якопо. Невольно все, кто стоял рядом, отпрянули назад, оставив правителя Венеции лицом к лицу с этим наводящим ужас человеком посреди широкого круга удивленных и преисполненных любопытства слушателей.
– Я тебя не знаю! – воскликнул дож, пристально вглядываясь в стоящего перед ним человека и не скрывая изумления, подтверждавшего искренность его слов. –
Видно, причина, заставившая тебя надеть маску, более веская, чем причина твоего отказа от награды.
Синьор Градениго приблизился к главе республики и что-то прошептал ему на ухо. Дож выслушал его, бросил быстрый взгляд, в котором любопытство смешивалось с отвращением, на бледное лицо браво и знаком приказал ему удалиться, в то время как круг придворных инстинктивно сомкнулся вокруг дожа, словно готовясь защитить его.
– Этим делом мы займемся на досуге, – сказал дож. –
Пусть празднество продолжается!
Якопо низко поклонился и пошел прочь. Когда он шел по палубе «Буцентавра», сенаторы поспешно расступались перед ним, словно он был зачумленным, хотя, судя по выражению их лиц, делали они это со смешанным чувством.
Браво, которого сторонились, но все же терпели, спустился в свою гондолу, и звуки трубы оповестили народ о том, что церемония продолжается.
– Пусть гондольер дона Камилло Монфорте выйдет вперед! – выкликнул герольд, повинуясь жесту своего начальника.
– Ваше высочество, я здесь, – ответил растерянный и перепуганный Джино.
– Ты калабриец?
– Да, ваше высочество.
– Но ты, видно, давно уже на наших каналах, иначе ты не смог бы обогнать наших лучших гребцов… Ты служишь знатному хозяину?
– Да, ваше высочество.
– Я думаю, герцог святой Агаты доволен тем, что у него такой честный и преданный слуга?
– Очень доволен, ваше высочество.
– Преклони колена и получи награду за свою ловкость и решительность.
Джино, не в пример своим предшественникам, охотно опустился на колени и принял приз с низким и покорным поклоном. Но в эту минуту внимание зрителей было отвлечено от короткой и простой церемонии громким криком, который раздался неподалеку от «Буцентавра». Все бросились к бортам галеры и об удачливом гондольере забыли.
По направлению к Лидо единым фронтом двигалась сотня лодок, и на воде не видно было ничего, кроме красных шапочек рыбаков. Среди них четко выделялась непокрытая голова старого Антонио, чью лодку влекли за собой остальные, без всякой помощи с его стороны. Управляли движением этой небольшой флотилии тридцать или сорок сильных гребцов трех или четырех больших гондол, идущих впереди.
Причина этой необычной процессии была очевидна.
Жители лагун с тем непостоянством, с каким невежественные люди меняют своп симпатии, внезапно испытали резкий поворот в своих чувствах к старому товарищу. Того, кого они всего час назад высмеивали как тщеславного и нелепого претендента на приз и на чью голову так щедро сыпали грубые проклятья, теперь превозносили торжественными криками.
Гондольеры каналов были с презрением осмеяны, и даже ушей надменной знати не пощадила эта ликующая толпа, издеваясь над их изнеженными слугами. Короче говоря, как это часто бывает и как вообще свойственно человеческой натуре, заслуга одного из них стала вдруг неотделима от их общей славы и торжества.
Если бы торжество рыбаков ограничилось таким естественным проявлением чувства солидарности, это не очень оскорбило бы бдительную и ревностную власть, охраняющую покой республики. Но к крикам торжества и одобрения примешались и выкрики недовольства. Слышались даже серьезные угрозы по адресу тех, кто отказался вернуть внука Антонио; на палубе «Буцентавра» шепотом передавалось из уст в уста, что группа бунтовщиков, вообразив, что их победа на гонках – выдающееся событие, отважилась угрожать, что будет силой добиваться того, что они так дерзко называют справедливостью.
Этот взрыв народных чувств был встречен зловещим и тягостным молчанием членов сената. Человек, непривычный к размышлению о таких вещах или не умудренный жизнью, мог бы подумать, что на мрачных лицах сановников отразились смятение и страх и что такое знамение времени было мало благоприятно для поддержания власти, которая полагается больше на силу законов, чем на свое моральное превосходство. Но, с другой стороны, тот, кто в состоянии правильно оценить силу политической власти, опирающейся на установленные ею порядки, мог бы сразу видеть, что одних лишь выражений чувств, какие бы они ни были громкие и бурные, еще недостаточно, чтобы ее сломить.
Рыбакам позволили беспрепятственно продолжать свой путь, хотя то там, то здесь появлялась гондола, пробирающаяся к Лидо, в которой находились агенты тайной полиции, чей долг – предупреждать об опасности власть имущих. Среди этих лодок была и лодка виноторговца – с
Анниной и большим запасом вина на борту; он отошел от
Пьяцетты, делая вид, что хочет воспользоваться веселым и буйным настроением своих обычных клиентов. Между тем праздник продолжался, и небольшая заминка в церемонии была, казалось, забыта всеми; но страшная и тайная сила, управлявшая судьбами людей в этой необыкновенной республике, ничего и никогда не забывала. В новом состязании участвовали гребцы, гораздо слабее предыдущих, и, пожалуй, не стоит задерживать внимание читателя их описанием.
Хотя важные обитатели «Буцентавра», казалось, с интересом наблюдали за тем, что происходило перед их глазами, на самом деле они прислушивались к каждому звуку, доносившемуся к ним с далекого Лидо. И не раз можно было заметить, как сам дож поглядывал в ту сторону, выдавая этим тревогу, царившую в его душе.
И все же праздник продолжался как обычно. Победители торжествовали, толпа аплодировала, и сенат, казалось, тоже участвовал в развлечениях народа, которым он правил с уверенностью, напоминавшей страшную и таинственную поступь рока.
ГЛАВА 11
Кто здесь купец, а кто еврей?
Шекспир, «Венецианский купец»
В таком оживленном городе, как Венеция, мало кто стал бы проводить вечер подобного дня в тоскливом уединении. Пестрая, суетливая толпа вновь заполнила огромную площадь Святого Марка, и сцены, уже описанные в первых главах нашего повествования, теперь вновь повторялись, с той лишь разницей, что их участники с еще большим, если только это возможно, самозабвением предавались мимолетным радостям. Паяцы и шуты вновь показывали свое искусство, выкрики торговцев фруктами и прочими лакомствами смешались со звуками флейты, гитары и арфы, а в укромных местах, как и прежде, встречались бездельники и дельцы, бездумные и расчетливые, заговорщики и агенты полиции.
Было уже за полночь, когда гондола, своим плавным движением напоминавшая лебедя, легко проскользнув между стоявшими в порту кораблями, коснулась носом набережной там, где канал Святого Марка соединяется с заливом.
– Приветствую тебя, Антонио, – сказал человек, приблизившийся к одинокому гребцу, когда тот закрепил лодку у берега, как все гондольеры воткнув в щель между камнями железный клин, которым кончается канат, привязанный к носу лодки. – Приветствую тебя, Антонио, хоть ты и запоздал.
– Я начинаю узнавать твой голос, даже когда лицо твое скрыто маской, – ответил рыбак. – Друг, удачей нынешнего дня я обязан твоей доброте, и, хотя то, о чем я мечтал и молился, не свершилось, моя благодарность не станет от этого меньше. Как видно, и ты хлебнул немало горя, иначе едва ли стал бы заботиться о старом и презираемом человеке в минуту, когда ликующие крики толпы уже звучали в твоих ушах и молодая кровь кипела гордостью и торжеством победы.
– Тебе дано красиво говорить, рыбак. Верно, дни моей юности прошли не в играх и пустых забавах, свойственных этому возрасту, жизнь не была для меня праздником, но сейчас не об этом… Сенату не угодно уменьшить команду галеры, и тебе придется подумать о какой-нибудь иной награде. Я принес цепь и золотое весло – надеюсь, они будут благосклонно приняты тобой.
Антонио был поражен, поддавшись естественному любопытству, он на минуту жадно впился глазами в награду, затем, вздрогнув, отпрянул, нахмурился и тоном человека, принявшего бесповоротное решение, произнес:
– Нет, я всегда буду думать, что эта безделка отлита из крови моего внука. Оставь ее у себя. Тебе ее вручили, и она твоя по праву; раз они отказались выполнить мою мольбу, награда должна принадлежать только тому, кто честно ее заработал.
– Рыбак, ты совсем забыл разницу наших лет и силу молодости! Я думаю, присуждая подобные награды, судьям следовало бы об этом помнить, и тогда они признали бы, что ты превзошел всех нас. Клянусь святым
Теодором, я провел детство с веслом в руке, но никогда прежде не встречал в Венеции человека, который мог заставить меня так стремительно гнать мою гондолу! Ты касаешься воды легко, словно девушка, перебирающая струны арфы, однако с силой, подобной могучей волне, что обрушивается на Лидо!
– Я помню время, Якопо, когда твоя молодая рука изнемогла бы в подобном состязании. Это было еще до рождения моего старшего сына, который потом погиб в битве с турками, оставив мне своего дорогого мальчика грудным ребенком… Ты ни разу не видел моего сына, добрый
Якопо?
– Нет, старик, не пришлось. Но, если он походил на тебя, стоит оплакивать его гибель. Клянусь Дианой, с моей стороны было бы глупо хвастать ничтожным превосходством, какое дает мне молодость!
– Какая-то внутренняя сила гнала и меня и лодку все вперед, но что проку? Твоя доброта и последние усилия старика, изнуренного нуждой и лишениями, – все вдребезги разбилось о каменные сердца аристократов.
– Не говори так, Антонио. Милостивые святые могут внять нашим молитвам как раз тогда, когда мы меньше всего этого ожидаем. Пойдем, ведь меня послали за тобой.
Рыбак с удивлением взглянул на нового знакомого, после чего, задержавшись на несколько секунд, чтобы позаботиться, как обычно, о своей лодке, с радостью выразил готовность следовать за Якопо. Место, где они стояли, было расположено в стороне от проезжей части набережной, и, хотя луна светила ярко, присутствие здесь двух человек в неприметных одеждах едва ли привлекло бы чье-нибудь внимание; и все же, казалось, браво не был спокоен. Он подождал, пока Антонио вышел из гондолы, и затем, расправив плащ, перекинутый через руку, без разрешения набросил его на плечи рыбака. Потом достал шапку, точь-в-точь как его собственная, и надел ее на седую голову Антонио, что довершило преображение внешности старика.
– Маска тебе не нужна, – сказал Якопо, внимательно оглядев фигуру рыбака. – В этом наряде, Антонио, тебя никто не узнает.
– А есть ли нужда в том, что ты сделал, Якопо? Я благодарен тебе за добрые намерения, за то великое благодеяние, какое ты хотел мне оказать и не смог лишь из-за жестокосердия вельмож и богачей. Но все-таки я должен сказать, что ни разу еще маска не скрывала моего лица; ибо зачем человеку, который встает вместе с солнцем, чтобы приняться за свой тяжкий труд, и обязан тем немногим, что у него есть, милости святого Антония, зачем ему разгуливать подобно кавалеру, собирающемуся похитить доброе имя девушки, или ночному разбойнику?
– Тебе известны нравы Венеции, и для дела, которое нам предстоит, не вредно принять некоторые предосторожности.
– Ты забываешь, что твои намерения все еще неведомы мне. Скажу еще раз, и скажу от всей души и с благодарностью: я очень тебе обязан; хотя мои надежды рухнули и мальчик все еще томится в этой плавучей школе порока, я бы хотел, чтобы кличка «браво» принадлежала не тебе.
Мне трудно поверить всему тому, о чем говорили сегодня на Лидо про человека, который так жалеет слабых и обиженных.
Браво застыл на месте; наступившее вдруг тягостное молчание было столь мучительным для рыбака, что, когда, наконец успокоившись, Якопо глубоко вздохнул, Антонио тоже почувствовал облегчение.
– Я не хотел сказать…
– Неважно, – прервал браво глухим голосом. – Неважно, рыбак, мы поговорим обо всем этом в другой раз.
А пока следуй за мной и молчи.
С этими словами самозванный проводник Антонио жестом пригласил его следовать за собой и направился в сторону от канала. Рыбак повиновался, ибо этому несчастному человеку с разбитым сердцем было все равно, куда идти! Якопо воспользовался первым же входом, ведущим во внутренний двор Дворца Дожей. Шаги его были неторопливы, и в глазах прохожих оба они ничем не выделялись среди многочисленной толпы, вышедшей на улицу, чтобы подышать мягким ночным воздухом или насладиться развлечениями, которые обещала Пьяцца.
Оказавшись во дворе, освещенном слабо и то лишь местами, Якопо на миг задержался, видимо для того, чтобы разглядеть находившихся здесь людей. Надо полагать, он не усмотрел никакой причины для дальнейшего промедления, так как, незаметно подав своему спутнику знак не отставать, он пересек двор и поднялся по известной лестнице, той самой, с какой скатилась голова Фальери14 и которую по статуям, стоящим на верху ее, называют Лестницей Гигантов. Миновав знаменитые Львиные пасти, они быстро пошли по открытой галерее, где их встретил алебардщик из гвардии дожа.
14 Фальери, Марино – дож Венеции, казненный в 1355 году на Лестнице Гигантов за попытку проведения самостоятельной политики.
– Кто идет? – спросил наемник, выставив вперед свое длинное грозное оружие.
– Друзья государства и святого Марка!
– В этот час никто не проходит без пароля.
Жестом приказав Антонио оставаться на месте, Якопо приблизился к алебардщику и что-то шепнул ему. Оружие тотчас поднялось, и стражник вновь принялся шагать по галерее с глубоко равнодушным видом. Едва путь перед ними открылся, как оба двинулись дальше. Антонио, немало удивленный тем, что ему пришлось видеть, с нетерпением следовал за Якопо, ибо сердце его сильно забилось горячей, хотя и смутной надеждой. Не так уж несведущ был он в людских делах, чтобы не знать, что правители иногда втайне уступают там, где согласиться открыто им мешают соображения политики. Поэтому, полагая, что сейчас его приведут к самому дожу и наконец-то дитя вернется в его объятия, старик легко шагал по мрачной галерее и, пройдя вслед за Якопо через какой-то проход, вскоре оказался у подножия новой широкой лестницы.
Рыбак теперь едва представлял себе, где он находится, так как его спутник оставил в стороне главные входы дворца и, пройдя через потайную дверь, вел его мрачными, тускло освещенными коридорами. Они не раз поднимались и спускались по лестницам, проходили через множество небольших, просто обставленных комнат, так что в конце концов у Антонио совсем закружилась голова и он окончательно перестал понимать, куда идет. Наконец они достигли помещения, темные стены которого, украшенные довольно безвкусным орнаментом, казались еще более мрачными из-за слабого освещения.
– Ты неплохо знаешь жилище дожа, – сказал рыбак, когда к нему вернулась способность говорить. – Похоже, ты гуляешь по всем этим галереям и коридорам свободнее, чем самый старый гондольер Венеции по каналам города.
– Мне приказали привести тебя, а все, что мне поручают, я стараюсь делать как следует. Ты из тех людей, Антонио, которые не боятся предстать перед лицом великих, – в этом я сегодня убедился. Собери все, свое, мужество, ибо настал час испытания.
– Я смело говорил с дожем. Кроме самого всевышнего, кого еще мне бояться на свете?
– Ты говорил, пожалуй, даже слишком смело, рыбак.
Укроти свой язык, ибо великие не любят непочтительных слов.
– Значит, истина им неприятна?
– Смотря какая. Они любят слушать, как восхищаются их делами, если дела заслуживают похвалы; но им не нравится, когда действия их порицают, даже если ясно, что порицания справедливы.
– Боюсь, – сказал старик, простодушно глядя на своего собеседника, – между великим и ничтожным окажется мало разницы, когда с обоих снимут одежду и они предстанут взору нагими.
– Подобную истину нельзя высказывать здесь.
– Почему? Разве патриции отрицают, что они христиане, что они смертны и грешны?
– Первое они считают благом, Антонио, о втором забывают и не терпят, чтобы кто-нибудь, кроме них самих, замечал третье!
– Тогда, Якопо, я начинаю сомневаться в том, что добьюсь свободы для моего мальчика.
– Говори с почтением, остерегайся задеть их самолюбие, оскорбить их власть, и многое простят тебе, в особенности если ты учтешь мой совет.
– Но ведь это та самая власть, которая отобрала у меня мое дитя! Разве я смогу восхвалять тех, кто поступает несправедливо?
– Ты должен притвориться, иначе твоя просьба останется неисполненной.
– Мне лучше вернуться на лагуны, друг Якопо, ибо всю жизнь язык мой говорил лишь то, что подсказывало сердце.
Боюсь, я слишком стар, чтобы говорить, будто сына можно по праву насильно оторвать от отца. Скажи им от меня, что я приходил выразить им свое почтение, но, поняв, сколь безнадежны дальнейшие просьбы, вернулся к своим сетям, вознося молитвы святому Антонию.
С этими словами Антонио крепко стиснул руку своего спутника, который точно застыл на месте, и повернулся, собираясь уходить. Но не успел он сделать и шага, как две алебарды скрестились на уровне, его груди; только теперь старик заметил вооруженных людей, преградивших ему путь, и понял, что стал пленником. Природа наделила рыбака умением сохранять присутствие духа и любой обстановке, а многолетние испытания закалили его. Оценив истинное положение вещей, он ничем не выдал своей тревоги и, не пускаясь в бесполезные споры, снова повернулся к Якопо; лицо его выражало терпение и покорность судьбе.
– Видно, высокие синьоры хотят поступить со мной по справедливости, – сказал он, приглаживая поредевшие волосы, как это делают люди его сословия, готовясь предстать перед господами, – и смиренному рыбаку не пристало лишать их такой возможности. Все же лучше, чтобы у нас в
Венеции пореже применяли силу даже во имя справедливости. Но сильные любят показывать свою власть, а слабым приходится подчиняться.
– Посмотрим, – отвечал Якопо, который не выказал никаких чувств, когда его спутнику не удалось уйти.
Наступило глубокое молчание. Алебардщики, одетые и вооруженные по обычаям того времени, вновь, подобно безжизненным статуям, застыли в тени у стен, да и Якопо со своим спутником, неподвижно стоявшие посреди комнаты, едва ли больше, чем стражники, походили на живые и разумные существа.
Здесь уместно будет познакомить читателя с особенностями государственного устройства страны, о которой мы рассказываем, имеющими отношение к событиям, излагаемым далее, ибо само понятие РЕСПУБЛИКА – если слово это означает что-то определенное, – бесспорно подразумевает представление и преобладание интересов народа, но оно так часто осквернялось ради защиты интересов господствующих групп, что читатель, возможно, задумается, какая же все-таки связь между государственным укладом Венеции и более справедливыми – хотя бы потому, что они более демократичны – установлениями его собственной страны.
В век, когда правители были достаточно нечестивы, чтобы утверждать, будто право повелевать ближними дается человеку непосредственно богом, а их подданные были не в силах противиться этому, считалось достаточным хотя бы на словах отказаться от сего дерзновенного и эгоистического принципа, чтобы придать политике государства характер свободы и здравомыслия. В таком мнении есть даже известная доля истины, поскольку оно основывает, пусть только теоретически, государственную власть на концепции, существенно отличной от той, какая полагает всю власть собственностью одного человека, который, в свою очередь, есть представитель непогрешимого и всемогущего Правителя Мира. Нам незачем пускаться в обсуждение первого из упомянутых принципов; достаточно лишь добавить, что существуют положения, столь порочные по самой своей природе, что достаточно лишь просто выразить их в отчетливой и ясной форме, как они сами опровергнут себя. Что же касается второго, то мы вынуждены ненадолго отвлечься от темы нашего рассказа и рассмотреть заблуждения, свойственные Венеции того времени.
Когда патриции Святого Марка закладывали политические устои своего общества, им, вероятно, казалось, что сделано все необходимое, чтобы государство по праву носило высокое и благородное имя «республика». Они отошли от общепринятого порядка и, подобно многим другим – здесь они не были ни первыми, ни последними, –
мнили, что сделать несколько робких шагов в направлении государственного благоустройства достаточно, чтобы сразу достигнуть совершенства. Венеция не придерживалась учения о божественной природе верховной власти, и, поскольку ее дож был не более чем пышным театральным персонажем, она дерзко уверовала в свое право называться республикой. Венецианцы считали главнейшей целью правительства защиту интересов наиболее блестящих и знатных членов общества и, до конца верные этому опасному, хотя и соблазнительному заблуждению, видели в коллективности власти общественное благо.
Можно утверждать, что определяющей тенденцией любых общественных отношений является то, что сильным свойственно становиться сильнее, а слабым – слабее, пока либо первые не потеряют способности властвовать, либо вторые – терпеть. В этой важной истине заложена тайна гибели всех государств, рухнувших под тяжестью собственных злоупотреблений. Урок, который следует извлечь из нее, состоит в необходимости укрепить основу, на коей строится общество, чтобы обеспечить справедливую защиту интересов всего парода, без чего развитие государства прекратится и в конце концов собственные крайности приведут его к упадку.
Венеция, несмотря на тщеславное упорство, с каким она цеплялась за название «республика», была в действительности замкнутой, грубой и чрезвычайно жестокой олигархией. Единственное, что давало ей право претендовать на название республики, был отказ от уже упомянутого откровенно бесстыдного принципа; что же касается действий, то малодушной и нетерпимой своей замкнутостью, каждым актом своей внешней и внутренней политики она вполне заслужила два последних упрека. Правлению аристократии постоянно не хватает как обаяния личности, благодаря которому деспотическую власть порой смягчают особенности характера диктатора, так и великодушных и человечных устремлений народовластия.
Правда, достоинством подобной формы правления является то, что на место интересов отдельных людей она ставит интересы государства, но, к несчастью, государство для всех она превращает в государство для немногих. Аристократия отличается – и всегда отличалась, хотя, конечно, в разной степени в различные эпохи, сообразно с господствующими взглядами и обстановкой – эгоистичностью, свойственной всем правящим группам, поскольку ответственность одного человека в силу того, что в своих действиях он вынужден подчиняться интересам правящей группы, распыляется, дробясь между множеством людей. В
период, о котором мы пишем, Италия насчитывала несколько таких самозванных республик, среди которых нельзя назвать ни одной, где власть действительно была бы отдана народу, хотя, вероятно, все они рано или поздно приводились в качестве доказательства неспособности народа управлять собой.
Основу венецианской политики составляли сословные различия, ни в коей мере не определявшиеся волей большинства. Власть, хотя и не принадлежавшая одному человеку, была здесь наследственным правом не в меньшей степени, чем в странах, где она открыто признавалась даром провидения. Сословие патрициев пользовалось высокими и исключительными привилегиями, которые охранялись и поддерживались с чрезвычайным себялюбием и всеми средствами. Тот, кто не рожден был править, едва ли мог надеяться, что ему когда-либо, будет дано пользоваться самыми естественными правами человека, меж тем как другой, по воле случая, мог сосредоточить в своих руках власть самого ужасного и деспотического свойства. По достижении определенного возраста все имевшие ранг сенатора (стараясь сохранить обманчивую видимость демократичности, венецианская знать изменила обычные свои титулы) получали доступ в государственные советы.
Самые могущественные фамилии были занесены в официальный список, который носил пышное название «Золотая книга», и лица, обладавшие завидным преимуществом иметь предка, чье имя значилось в этом документе (за редким исключением, вроде того, о котором говорилось в связи с делом дона Камилло), могли явиться в сенат и потребовать привилегий «рогатого чепца».
Ограниченность во времени и необходимость вернуться к главной теме нашего повествования не позволяют нам сделать отступление достаточно пространное, чтобы мы могли рассмотреть основные черты этой в корне порочной системы, которую подданные полагали сносной, может быть, только по сравнению с невыносимым угнетением, царившим в зависимых и покоренных землях, которые, как, впрочем, во всех случаях колониального владычества, несли на себе наибольшую тяжесть угнетения.
Читатель без труда увидит, что это обстоятельство, делавшее деспотизм так называемой республики терпимым для се граждан, было еще одной причиной ее грядущей гибели.
После того как число членов сената выросло настолько, что он уже более не мог с достаточной секретностью и быстротой руководить делами государства, проводившего запутанную и сложную политику, защиту важнейших государственных интересов поручили Совету, состоявшему из трехсот членов сената. Во избежание опасной гласности и промедлений, возможных даже в такой небольшой организации, был произведен вторичный отбор к создан Совет Десяти, сосредоточивший большую часть исполнительной власти, которую аристократы, ревниво; оберегавшие свое влияние, не желали отдать номинальному главе государства. Вплоть до этого момента политическая структура Венецианской республики при всей ее порочности сохраняла, по крайней мере, простоту и естественность. Официальные государственные деятели были на виду, и, хотя всякая подлинная ответственность перед.
народом давно исчезла, растворившись в подавляющем влиянии патрициев, подчинивших политику узким интересам своего сословия, правителям не всегда удавалось избежать огласки, которой общественное мнение могло предать их несправедливость и беззакония.
Но государство, благополучие которого основывалось главным образом на контрибуциях и доходах от колоний и чьему существованию в равной мере угрожали ложность собственных принципов и рост соседних и других держав, нуждалось в еще более эффективно действующем органе, ибо Венеция из-за желания называться республикой была лишена главы исполнительной власти. Следствием этого явилось создание политической инквизиции, ставшей со временем одной из самых страшных полицейских организаций, какие знала история. Власть столь же безответственная, сколь и безграничная, систематически сосредоточивалась в еще более узкой организации, отправлявшей свои деспотические и тайные функции под именем Совета
Трех. Избрание этих временных властителей определялось при помощи жребия, причем результаты оставались не известными никому, кроме самих членов Совета, а также нескольких пользовавшихся наибольшим доверием постоянных правительственных сановников.
Таким образом, в самом сердце Венеции постоянно существовала тайная абсолютная власть, сосредоточенная в руках людей, живших в обществе, не подозревавшем об их действительной роли, и которые на виду у всех творили обычные добрые дела; фактически же она действовала под влиянием системы политических принципов, самых безжалостных, тиранических и жестоких из всех, что когда-либо создавались порочной изобретательностью человека.
Короче говоря, это была сила, какую, не опасаясь злоупотреблений, можно было бы доверить разве что непогрешимой добродетели и всеобъемлющему разуму, понимая эти определения в пределах человеческих возможностей; но здесь ее отдали людям, чье право на власть определялось двойной случайностью: их происхождением и цветом шаров, – и применяли они эту власть без всякого контроля общества.
Совет Трех встречался тайно, выносил свои решения, не вступая, как правило, в общение ни с какой другой организацией, и осуществлял их с ужасающей таинственностью и внезапностью, напоминавшей удары судьбы.
Сам дож был подвластен ему и обязан был подчиняться его решениям; известен также случай, когда один из членов могущественного триумвирата был осужден своими коллегами. До наших дней сохранился длинный список политических догм, которыми этот трибунал руководствовался в своих действиях, и не будет преувеличением сказать, что авторы его полностью пренебрегали всем, кроме соображений выгоды: всеми законами религии и принципами правосудия, какие признает и ценит человечество.
Прогресс человеческого разума, коему способствует распространение гласности, может в наш век смягчить действия подобной неконтролируемой власти, но нет такой страны, где подмена выборных органов бездушной корпорацией не привела бы к установлению системы управления, для которой все принципы истинной справедливости, все права граждан – не более чем пустые слова. Пытаться создать видимость обратного, проповедуя взгляды, несовместимые с поступками, – значит лишь дополнять присвоение власти лицемерием.
Возникновение злоупотреблений вообще является, по-видимому, неизбежным следствием такого положения, когда власть осуществляется постоянной организацией, ни перед кем не несущей ответственности и никому не подчиняющейся. Если к тому же эта власть действует тайно, злоупотребления становятся еще более тягостными. Примечательно также, что народам, которые не избегли –
прежде или теперь – подобного дурного и опасного воздействия, свойственны самые преувеличенные притязания на справедливость и великодушие; ибо, если демократ, которому нечего страшиться, во всеуслышание выражает свое недовольство, а подданный откровенно деспотического режима полностью лишен голоса, то представителю олигархии самой необходимостью продиктована политика, благопристойная по виду, как одно из условий его личной безопасности. Поэтому Венеция так кичилась правосудием
Святого Марка, и немногие государства выглядели внешне столь величественно и более красноречиво утверждали, что обладают сим священным атрибутом, чем это, вынужденное даже при разнузданных нравах того времени скрывать свои истинные политические принципы.
ГЛАВА 12
Достаточно ту силу помянуть
В беседе невзначай – и говорящий
Снижает голос, воздевая очи,
Как бы перед лицом господним.
Роджерс
Читатель, вероятно, уже понял, что Антонио оказался в преддверии неумолимого тайного судилища, описанного в предыдущей главе. Подобно всем представителям своего сословия, рыбак имел смутное понятие о существовании и атрибутах Совета, перед которым он должен был предстать, по его бесхитростный ум был далек от понимания всей глубины влияния, природы и функций организации, в чью компетенцию равно входили важнейшие интересы республики и самые незначительные дела какого-либо знатного семейства. Антонио строил различные догадки относительно возможного исхода предстоящей беседы, когда дверь отворилась и слуга жестом приказал им войти.
Глубокое торжественное безмолвие, наступившее вслед за тем, как они оба предстали перед Советом Трех, позволит нам бегло осмотреть помещение и людей, которые там находились. Не в пример обычаям этой страны, комната была сравнительно небольшой, но своими размерами она вполне отвечала характеру совещаний, происходивших здесь. Пол был вымощен белыми и черными мраморными плитами; мрачная черная ткань скрывала стены; единственная лампа из темной бронзы висела посреди комнаты над столом, крытым, подобно прочим предметам скудной обстановки, сукном того же, что и ткань на стенах, цвета,
навевающего тяжкие мысли. По углам находились украшенные лепкой потайные шкафы, которые, впрочем, могли быть просто проходами в другие помещения дворца. Двери были скрыты от посторонних взглядов занавесями, что придавало комнате леденящий, мрачный вид. У стены напротив того места, где стал Антонио, в креслах, инкрустированных слоновой костью, сидели три человека, но маски и скрывавшие фигуру мантии исключали всякую возможность узнать их. Один из членов могущественного триумвирата был закутан в багровую мантию – знак, коим судьба отметила главу высокого Совета дожа; черные одеяния двух других свидетельствовали о том, что они вынули счастливые или, вернее, злополучные шары, когда в Совете Десяти, который и сам был временным и случайным по составу комитетом сената, бросали жребий. У
стола находились один или два секретаря, но и они, подобно прочим мелким чиновникам, присутствовавшим там, были облачены в те же наряды, что и их начальники. Якопо смотрел на это зрелище как человек, привыкший к подобной обстановке, но с явным почтением и благоговейным страхом; Антонио же был потрясен, и это не осталось незамеченным. Долгая пауза, последовавшая за тем, как ввели рыбака, была, вероятно, и рассчитана на то, чтобы изучить произведенное на него впечатление, ибо пристальные взгляды все время следили за выражением его лица.
– Ты Антонио с лагун? – обратился наконец к нему один из секретарей, сидевших у стола, после того как одетый в красную мантию член этого ужасного трибунала незаметно подал ему знак начинать.
– Бедный рыбак, ваша светлость, обязанный всем, что имеет, милости святого Антония, сотворившего чудо с неводом.
– И у тебя есть сын, который носит твое имя и кормится тем же промыслом?
– Долг христианина – покоряться воле божьей! Моего мальчика уже двенадцать лет нет в живых, с того самого дня, когда галеры республики гнали нехристей от Корфу до
Кандии. В этой кровавой битве, благородный синьор, он был убит, как и многие другие.
Удивленные писцы в некотором смятении принялись шептаться между собой и поспешно ворошить свои бумаги.
Они то и дело оглядывались на судей, продолжавших сидеть неподвижно, окутанные непроницаемой таинственностью, как им и подобало. Вскоре вооруженным стражникам был незаметно подан знак вывести Антонио и его спутника из комнаты.
– Какая оплошность! – послышался суровый голос одного из Трех, едва стихли шаги ушедших. – Инквизиции
Святого Марка не пристало проявлять такую неосведомленность.
– Но ведь речь идет всего лишь о семье безвестного рыбака, пресветлый синьор, – с дрожью в голосе отвечал секретарь. – И, кроме того, он, может быть, просто ловкий человек и хочет ввести нас в заблуждение с самого начала…
– Ты ошибаешься, – прервал его другой член трибунала.
– Этого человека зовут Антонио Веккио, и его сын действительно пал в жаркой битве с турками. Дело, которым мы занимаемся, касается его внука, совсем еще мальчика.
– Благородный синьор совершенно прав, – ответил секретарь. – В спешке мы составили ошибочное мнение, но мудрость Совета сумела быстро все исправить. Счастье для республики Святого Марка, что в самых знаменитых и старинных ее семействах имеются сенаторы, так подробно осведомленные о делах ничтожнейших из ее сыновей!
– Пусть снова введут этого человека, – продолжал судья, слегка кивнув в ответ на слова секретаря. – Подобные случайности неизбежны в спешных делах.
Было отдано соответствующее приказание, и Антонио, от которого Якопо не отставал ни на шаг, вновь появился перед судьями.
– Сын твой погиб, служа республике, Антонио? –
спросил секретарь.
– Да, синьор. Сжалься, пресвятая Мария, над его злосчастной судьбой и внемли моим молитвам! Надеюсь, для спасения души такого прекрасного сына и храброго человека не обязательно служить молебны, не то его смерть была бы для меня вдвойне плачевна, так как я слишком беден, чтобы за них платить.
– Есть у тебя внук?
– У меня был внук, благородный сенатор. Надеюсь, он еще жив.
– Разве он не вместе с тобой на лагунах?
– Да угодно будет святому Теодору, чтобы он был со мной! Его забрали, сударь, равно как и многих других юношей, на галеры, откуда да вернет его целым и невредимым матерь божья! Если вашей светлости случится говорить с генералом галер пли еще с кем-нибудь, кто властен в этом деле, на коленях умоляю вас замолвить словечко за ребенка, за моего доброго и благочестивого мальчика, который и удочку-то не закинет без того, чтобы не прочитать «Ave15» или молитву святому Антонию, и который сроду ничем не огорчил меня, пока не попал в руки Святого Марка.
– Встань! Не об этом деле я должен тебя допрашивать.
Сегодня ты обращался со своей просьбой к нашему пресветлому правителю – дожу.
– Я умолял его высочество отпустить мальчика.
– Ты сделал это публично и без должного почтения к высокому достоинству и священной особе главы республики!
– Я поступил как отец и человек. Если б хоть половина всего, что говорят о справедливости и доброте правителей, была правдой, его высочество сам, как отец и человек, выслушал бы меня.
Среди членов страшного триумвирата произошло легкое движение, и секретарь помедлил с вопросом; но, заметив, что его начальники предпочитают хранить молчание, он продолжал:
– Ты уже сделал это однажды в присутствии народа и сенаторов, но, когда твое прошение, неуместное и неразумное, было отвергнуто, ты стал искать другого случая, чтобы вновь высказать его?
– Верно, ваша светлость.
– В неподобающей одежде ты присоединился к гондольерам, принимавшим участие в гонках, и оказался первым среди гребцов, которые соревновались за право снискать благосклонность сенаторов и нашего правителя.
15 «Avе», или «Ave Маriа», – молитва святой Марии.
– Я пришел в одежде, какую ношу перед лицом пречистой девы и святого Антония, а если я оказался первым на состязаниях, то этим обязан больше доброте и милости человека, что стоит сейчас рядом со мной, чем остаткам сил, еще сохранившихся в этих дряблых мускулах и высохших костях. Святой Марк да помянет его в трудную годину и да смягчит сердца сильных, чтобы они вняли мольбам осиротевшего отца!
Вновь среди инквизиторов возникло едва заметное движение, свидетельствовавшее об их изумлении или любопытстве, и вновь секретарь умолк.
– Ты слышал, что сказал рыбак, Якопо? – промолвил один из Трех. – Что ты ответишь на его слова?
– Синьор, он сказал правду.
– Ты посмел насмехаться над увеселениями города и пренебречь желаниями дожа?
– Светлейший сенатор, если преступно пожалеть старика, оплакивающего свое дитя, и пожертвовать собственным торжеством ради его любви к мальчику, то я виновен в этом преступлении.
После этих слов воцарилось длительное безмолвие.
Якопо говорил, как всегда, почтительно, но с тем мрачным спокойствием, какое составляло, по-видимому, неотъемлемую особенность его характера. Во время ответа инквизитору он был бледен, как обычно, и выражение его горящих глаз, которые так удивительно озаряли и придавали живость его мертвенному лицу, оставалось неизменным. Тайный знак вновь побудил секретаря вернуться к исполнению своих обязанностей.
– Итак, успехом на состязаниях гребцов ты обязан милости соперника – того, что стоит рядом с тобой перед лицом Совета?
– Тому свидетели святой Теодор и святой Антоний, покровитель города и мой хранитель.
– И единственное твое желание при этом было – вновь высказать уже отвергнутую просьбу за юного моряка?
– Я не думал ни о чем другом, синьор. Может ли человек моих лет и моей судьбы кичиться победой над гондольерами или радоваться безделушкам вроде игрушечного весла и цепочки?
– Ты забываешь, что весло и цепь сделаны из золота.
– Светлейшие синьоры, золото не может залечить раны, которые горе нанесло истерзанному сердцу. Верните мне мое дитя, чтобы не пришлось чужим людям закрыть мне глаза и чтобы мальчик мог услышать добрые наставления, пока есть еще надежда, что он запомнит мои слова, и тогда не нужны мне все богатства Риальто! Пусть вот это сокровище, которое я подношу благородным синьорам с почтением, подобающим их величию и мудрости, докажет вам правдивость моих слов.
Умолкнув, рыбак приблизился к столу неловкой походкой человека, не привыкшего находиться в присутствии знатных особ, и положил на темное сукно кольцо, в котором сверкали камни, по-видимому, исключительной ценности. Изумленный секретарь поднял кольцо и в ожидании держал его перед глазами судей.
– Возможно ли? – воскликнул тот из них, кто чаще всех вмешивался в ход допроса. – Оно похоже на наш свадебный залог!
– Так и есть, светлейший сенатор: это то самое кольцо,
которым дож обручился с Адриатикой в присутствии послов и народа.
– Ты и к этому имеешь какое-нибудь отношение, Якопо? – грозно спросил судья.
Браво с любопытством взглянул на драгоценность и отвечал неизменно глубоким и твердым голосом:
– Нет, синьор, до сих пор я ничего не знал об этой удаче рыбака.
Подчиняясь поданному знаку, секретарь возобновил допрос:
– Ты должен объяснить нам, Антонио, ничего не утаивая, как эта святыня попала к тебе в руки. Помог ли тебе кто-нибудь добыть ее?
– Да, синьор, у меня был помощник.
– Немедленно назови его, и мы примем меры, чтобы его задержать.
– Это бесполезно. Власть Венеции над ним бессильна.
– Глупец, о чем ты говоришь? Правосудие и власть республики распространяются на всех живущих в ее пределах. Отвечай без уверток, если тебе дорога жизнь!
– Пытаться обмануть вас, чтобы спасти от бича свое старое и немощное тело, значило бы для меня дорожить вещью, ничего не стоящей, и совершить великую глупость и великий грех. Если вашим светлостям будет угодно меня выслушать, вы увидите, что и я очень хочу поведать вам, как ко мне попало кольцо.
– В таком случае, рассказывай, но не лги.
– Видно, вам часто приходится слушать лживые речи, синьоры, раз вы так настойчиво меня предостерегаете; но мы, рыбаки с лагун, не боимся говорить о том, что видели и что делали, потому что большую часть жизни проводим на волнах и на ветру, а ими ведь повелевает сам господь бог. У
рыбаков, синьоры, есть предание, будто в давние времена один из наших выловил со дна залива кольцо, которым, по обычаю, дож обручился с Адриатикой. Но к чему такое сокровище человеку, если он ежедневно добывает себе пропитание неводом? И он отнес его дожу, как и подобает рыбаку, коему святые ниспослали находку, на которую он не имел никаких прав, словно хотели испытать его честность. Об этом поступке нашего собрата много рассказывают на лагунах и на Лидо, и я слышал, в залах дворца есть прекрасная картина одного венецианского художника, где изображена вся эта история: дож сидит на троне, а счастливый босоногий рыбак возвращает его высочеству утраченную драгоценность. Надеюсь, синьоры, для этого поверья есть основание, и это льстит нашему самолюбию и помогает многим из нас вести жизнь более праведную и более угодную святому Антонию.
– Да.., случай такой известен.
– А картина, ваша милость? Надеюсь, тщеславие не обмануло нас и в отношении картины?
– Картина, о которой ты говоришь, висит во дворце.
– Слава богу! На этот счет у меня были опасения, ибо не часто случается, что богачи и счастливцы обращают такое внимание на поступки простых, бедных людей. Эту картину рисовал сам Тициан, ваша светлость?
– Нет, над ней трудился менее знаменитый художник.
– Говорят, Тициан умел писать людей словно живых, и я думаю, в честном поступке бедного рыбака такой художник, как он, мог увидеть для себя поистине прекрасное.
Впрочем, может быть, сенат посчитал опасным оказать нам, жителям лагун, такую честь?
– Продолжай свой рассказ о кольце.
– Светлейшие синьоры, я часто думал об удаче моего древнего собрата, и не раз мне снилось, как дрожащей рукой вытягиваю я сети, с нетерпением ожидая, что найду в них это сокровище. И вот то, о чем я так долго мечтал, наконец сбылось. Я старый человек, синьоры, и мало найдется водоемов между Фузиной и Джорджио, куда я не забрасывал сети или удочки, или отмелей, на которые я не вытаскивал снасти. Мне хорошо известно, куда направляется «Буцентавр» во время церемонии, и я постарался устлать там сетями все дно в надежде, что вытащу кольцо.
Когда его высочество бросил сокровище, я поставил на этом месте буй. Вот и вся история, синьоры. Помощником моим был святой Антоний.
– Какие причины побудили тебя поступить так?
– Матерь божья! Разве недостаточно желания вырвать моего мальчика из тисков галеры? – воскликнул Антонио с горячностью и простодушием, часто соединяющимися в характере человека. – Я думал, что, если дожу и сенаторам угодно было запечатлеть на картине случай с кольцом и осыпать почестями одного рыбака, они с радостью вознаградят другого тем, что освободят мальчика, от которого республике вряд ли много пользы, но который дороже всего на свете его деду.
– Итак, твоя просьба к его высочеству, участие в состязании гребцов и поиски кольца преследовали одну и ту же цель?
– В моей жизни, синьор, только одна цель.
Среди членов Совета возникло легкое, но сдержанное движение.
– Когда его высочество отказал тебе в твоей просьбе, поданной в неподобающий момент…
– Ах, синьор, если у человека седая голова, а рука с каждым днем становится все слабее, он не может выжидать подходящего момента в таком деле! – прервал рыбак с истинно итальянской горячностью.
– Когда тебе было отказано в просьбе и ты отверг награду победителя, ты отправился к своим собратьям и наполнил их уши жалобами на несправедливость Святого
Марка и на тиранию сенаторов?
– Нет, синьор. Я ушел в печали и с разбитым сердцем, ибо не думал, что дож и знатные господа откажут в таком нехитром благодеянии победившему гондольеру.
– И ты не замедлил сообщить об этом рыбакам и бездельникам Лидо?
– Ваша светлость, в этом не было надобности – несчастье мое стало известно товарищам, а ведь всегда найдутся языки, готовые болтать лишнее.
– Произошло возмущение, во главе которого стоял ты.
Смутьяны призывали к мятежу и похвалялись, будто флот лагун сильнее флота республики.
– Разница между обоими невелика, синьор, разве что в одном люди плавают на гондолах с сетями, а в другом – на галерах государства. Зачем же братьям убивать друг друга?
Волнение судей стало еще заметнее. Некоторое время они шепотом совещались о чем-то, а затем секретарю, проводившему допрос, передали листок бумаги, где карандашом было набросано несколько строк.
– Ты обращался к своим сообщникам и открыто говорил о якобы нанесенных тебе обидах; ты осуждал законы, обязывающие граждан служить республике, когда ей приходится высылать против врагов свой флот.
– Трудно молчать, синьор, когда сердце переполнено.
– Вы также сговаривались целой толпой прийти во дворец и от имени черни, живущей на Лидо, требовать, чтобы дож отпустил твоего внука.
– Нашлись великодушные люди, синьор, которые предлагали это, но остальные советовали обдумать все как следует, прежде чем браться за такое рискованное дело.
– А ты – каково было твое мнение?
– Я стар, ваша светлость, и, хоть не привык, чтобы меня допрашивали знатные сенаторы, все же я достаточно насмотрелся на то, как управляет республика Святого Марка, чтобы усомниться, будто несколько безоружных рыбаков и гондольеров будут выслушаны без…
– Ах, вот как! Значит, гондольеры тоже на твоей стороне! А я-то думал, что они с завистью и досадой отнесутся к победе человека, не принадлежащего к их сословию.
– Гондольеры тоже люди, им, как и всем людям, трудно было сдержать свои чувства, когда они оказались побежденными, но, услыхав, что у отца отняли сына, они также не могли сдержать свои чувства. Синьор, – продолжал
Антонио с глубокой искренностью и поразительным простодушием, – в городе будет много недовольных, если мальчик останется на галерах!
– Это твое мнение. А много ли гондольеров было на
Лидо?
– Когда увеселения закончились, ваша светлость, они начали приходить целыми сотнями, и надо отдать должное этим великодушным людям: в своей любви к справедливости они забыли о собственной неудаче. Черт возьми, эти гондольеры совсем не такой уж плохой народ, как думают некоторые, – они такие же люди, как все, и могут посочувствовать человеку не хуже других!
Секретарь остановился, ибо он уже исполнил свою обязанность. В мрачной комнате воцарилось глубокое молчание. После короткой паузы один из судей заговорил.
– Антонио Веккио, – произнес он, – ведь ты сам служил на упомянутых галерах, к которым питаешь теперь такое отвращение, и, как я слышал, служил с честью?
– Я исполнил свой долг перед Святым Марком, синьор.
Я сражался с нехристями, но к тому времени у меня уже выросла борода и я научился отличать добро от зла. Нет долга, который все мы выполняем с большей охотой, чем защита островов и лагун.
– И всех остальных подвластных республике земель. Не следует проводить различие между отдельными владениями государства.
– Существует мудрость, какой господь просветил великих, скрыв ее от бедных и слабых духом. Я вот никак не могу взять в толк, почему Венеция, город, построенный на нескольких островах, имеет больше прав владеть Корфу или Кандией, чем турки – нами.
– Как! Неужели ты смеешь сомневаться в правах республики на завоеванные ею земли?! А может, и все рыбаки так же дерзко отзываются о славе республики?
– Ваша светлость, я плохо понимаю права, которые приобретаются насилием. Господь бог дал нам лагуны, но я не знаю, дал ли он нам еще что-нибудь. Слава, о которой вы говорите, может быть, не утруждает плечи сенатора, но она тяжким бременем давит сердце рыбака.
– Дерзкий человек, ты говоришь о том, чего не разумеешь!
– К несчастью, синьор, природа не дала силы разума тем, кого она наделила великой силой переносить страдания. Наступила напряженная тишина.
– Ты можешь удалиться, Антонио, – сказал судья, который, по-видимому, председательствовал на этих заседаниях Совета Трех. – Ты никому не скажешь ни слова о том, что здесь происходило, и будешь ждать непререкаемого правосудия Святого Марка, зная, что оно неминуемо свершится.
– Благодарю вас, пресветлый сенатор, и подчиняюсь вашему приказу, но сердце мое переполнено, и я хотел бы сказать несколько слов о своем мальчике, прежде чем покину это высокое общество.
– Говори, здесь ты можешь свободно высказать все свои желания и печали, если они у тебя есть. Для Святого
Марка нет большего удовольствия, чем выслушивать желания своих детей.
– Я вижу, клевещут на республику те, кто называют ее властителей бессердечными честолюбцами! – воскликнул старик с благородной пылкостью, не обращая внимания на суровое предостережение, сверкнувшее в глазах Якопо. –
Сенаторы тоже люди, среди них есть и дети и отцы, так же как среди нас, жителей лагун!
– Говори, но воздержись от мятежных и постыдных речей, – полушепотом предупредил его секретарь. – Продолжай.
– Мне осталось теперь сказать вам немного, синьоры. Я
не привык хвастать своими заслугами перед государством, но человеческой скромности приходится иногда уступать место человеческой природе. Вот эти шрамы я получил в дни, которыми гордится Святой Марк, на передовой галере флота, сражавшегося у Греческих островов. Отец моего дорогого мальчика тогда оплакивал меня так же, как я теперь оплакиваю его сына. Да, хоть и стыдно в этом признаться людям, но сказать правду, разлука с мальчиком заставила меня проливать горькие слезы одиночества в ночной тьме.
Много недель я находился между жизнью и смертью, а когда выздоровел и вернулся к своим сетям и своей работе, не стал удерживать сына, которого звала республика. Он пошел вместо меня навстречу нехристям – и не вернулся домой. Эта служба была долгом взрослых, умудренных опытом мужей, дурное общество галерных гребцов уже не смогло бы воспитать в них безнравственности. Но, когда в когти дьявола толкают детей, отец не может не горевать, и
– если это слабость, я готов в ней признаться – у меня теперь пет того мужества и той гордости, чтобы послать свое дитя навстречу опасностям войны и влиянию развращенных людей, как в дни, когда дух мой был так же крепок, как мои мускулы.
Верните же мне моего мальчика, и до того дня, когда он проводит мое старое тело в песчаную могилу, я сумею с помощью святого Антония внушить ему больше твердости в любви к добру, научить его жить так, чтобы никакой предательский ветер соблазна не сбивал его лодку с верного пути. Синьоры, вы богаты, сильны, окружены славой, и, хотя самим вашим знатным происхождением и богатством вы можете быть поставлены перед искушением творить зло, вы ничего не знаете о тех испытаниях, каким подвергаются бедняки. Что значит искушения самого святого Антония по сравнению с теми, с которыми сталкивается человек в порочном обществе галерных матросов! И
еще, синьоры, – хотя, быть может, это вас рассердит, – я скажу, что если у старика не осталось на свете ни одного близкого человека, которого он мог бы прижать к своей груди, кроме единственного мальчика, то хорошо, если б
Святой Марк вспомнил, что даже рыбак с лагун имеет такие же человеческие чувства, как и царственный дож. Все это я говорю, благородные синьоры, движимый горем, а не злобой; ведь я только хочу вернуть свое дитя и умереть в мире и со знатными людьми, и с теми, кто мне ровня.
– Можешь идти, – сказал один из Трех.
– Еще не все, синьор; я хочу сказать кое-что о тех, кто живет на лагунах и кто громко негодует, когда юношей загоняют на галеры.
– Мы готовы выслушать их мнение.
– Благородные синьоры, если б я стал слово в слово повторять все, что они говорят, это было бы оскорбительно для вашего слуха! Человек остается человеком, лишь пречистая дева и святые принимают поклонение и молитвы тех, кто носит куртку из грубой шерсти и шапку рыбака. Я
хорошо понимаю свой долг перед сенатом и воздержусь от таких грубых речей. Я не стану повторять их бранные слова, синьоры, но они говорят, что Святой Марк должен прислушиваться к смиреннейшим своим подданным не меньше, чем к самым богатым и знатным; что ни один волос не должен упасть с головы рыбака так же, как если бы эту голову венчал «рогатый чепец»; и что не следует человеку клеймить того, на ком сам господь не поставил печати своего гнева.
– Неужели они смеют рассуждать так?
– Не знаю, рассуждают они или нет, благородный синьор, но так они говорят, и это святая правда. Мы, бедные люди с лагун, встаем с зарей, чтобы закинуть свои сети, а к ночи возвращаемся домой к своей скудной пище и жесткой постели; но мы бы на это не сетовали, лишь бы сенаторы считали нас людьми и христианами. Я хорошо знаю, что бог не всех оделил равно; ведь часто случается, что я выбираю из моря пустую сеть, в то время когда мои товарищи кряхтят от натуги, вытаскивая свой улов; это делается в наказание за мои грехи или чтоб смирить мое сердце; но выше сил человеческих заглянуть в тайники души или предречь, какое зло ожидает ребенка, еще не согрешившего. Святой Антоний ведает, скольких лет страданий может впоследствии стоить мальчику его пребывание на галере! Подумайте об этом, синьоры, умоляю вас, и посылайте на войну мужей, укрепившихся в добродетели.
– Теперь можешь идти, – сказал судья.
– Мне будет горько, – оставив без внимания его слова, продолжал Антонио, – если кто-нибудь из моего рода окажется причиной вражды между рожденными повелевать и рожденными повиноваться. Но природа сильнее даже закона, и я погрешу против нее, если уйду, не сказав того, что мне следует сказать как отцу! Вы отняли у меня дитя и послали его служить государству с опасностью для его тела и души, не дав мне возможности хотя бы поцеловать и благословить его на прощание, – кровь от крови и плоть от плоти моей забрали вы себе, будто это кусок дерева из оружейной мастерской; вы отправили мальчика на море, словно он чугунное ядро, вроде тех, которыми забрасывают нехристей. Вы остались глухи к моим мольбам, как если бы это были слова злодея, и после того, как я умолял вас на коленях, изнурял свое дряхлое тело, чтобы развлечь вас, вернул вам драгоценность, вложенную в мою сеть святым Антонием, надеясь, что сердце ваше смягчится, после того, как я спокойно беседовал с вами о ваших поступках, вы холодно отворачиваетесь, как будто я не вправе защищать своего отпрыска, которого бог подарил мне для утешения моей старости! Нет, это не хваленое правосудие Святого Марка, сенаторы Венеции, вы жестоки, вы отнимаете у бедняка последнюю корку хлеба, а так делать не пристало даже самому хищному ростовщику
Риальто!
– Не хочешь ли сказать еще что-нибудь, Антонио? –
спросил судья с коварным намерением заставить рыбака до конца обнажить свою душу.
– Разве недостаточно, синьор, что я говорю о моих годах, моей бедности, шрамах и о моей любви к мальчику? Я
не знаю, кто вы, но ведь от того, что вы скрыли лица под масками и закутались в мантии, вы же не перестали быть людьми. Если есть среди вас отец или, быть может, человек, на котором лежит еще более святой долг – забота о ребенке умершего сына, я обращаюсь к нему! Как вы можете говорить о справедливости, когда бремя вашей власти давит на тех, кому и так приходится туго. Думайте что хотите, но даже последнему гондольеру известно…
Закончить фразу рыбаку помешал Якопо, который грубо зажал ему рот рукой.
– Почему ты осмелился прервать жалобы Антонио? –
сурово спросил судья.
– Не подобает, благородные сенаторы, слушать столь непочтительные речи в присутствии таких знатных особ, –
с глубоким поклоном ответил Якопо. – Ослепленный любовью к внуку, этот старый рыбак, досточтимые синьоры, может сказать такое, в чем ему потом придется горько раскаиваться, как только пыл его угаснет.
– Республика Святого Марка не боится правды! Если у него осталось еще что-нибудь, пусть скажет.
Но Антонио стал понемногу приходить в себя. Румянец, покрывший было обветренные щеки, исчез, грудь его перестала тяжело вздыматься. Как человек, в ком пробудилось не столько почтение к судьям, сколько благоразумие, с более спокойным взглядом и лицом, выражавшим свойственную его возрасту покорность и сознание своего низкого положения, он произнес уже мягче:
– Если я оскорбил вас, знатные патриции, умоляю забыть горячность невежественного старика, чьи чувства берут верх над его разумом и который лучше умеет говорить правду, чем делать ее приятной для благородных ушей.
– Ты можешь удалиться.
Вооруженные стражники выступили вперед и, повинуясь знаку секретаря, вывели Антонио и его спутника в ту самую дверь, через которую они вошли. За ними последовали и должностные лица Совета, а тайные судьи остались одни в зале суда.
ГЛАВА 13
О дни, что нам в удел достались!
Шелтон
Воцарилась тишина, которая часто сопутствует самосозерцанию и, возможно, осознанному сомнению в избранных средствах. Затем члены Совета Трех все вместе поднялись и начали не спеша освобождаться от скрывавших их облачений. Они сняли маски, обнаружив свои немолодые лица, на коих мирские заботы и страсти оставили такие глубокие следы, какие уже ни покой, ни отрешение от мира не могли стереть. Пока они разоблачались, никто не произнес ни слова, ибо дело, которым они только что занимались, вызвало у каждого чувства непривычные и неприятные. Избавившись наконец от ненужных уже мантий и масок, они придвинулись ближе к столу; каждый искал душевного и телесного отдыха, что естественно после той скованности, в какой они находились столь длительное время.
– Перехвачены письма французского короля, – заговорил один, после того как прошло достаточно времени, чтобы все могли собраться с мыслями. – Речь в них идет как будто о новых замыслах императора.
– Возвратили их послу? Или вы полагаете, что подлинники следует представить сенату? – спросил другой.
– Об этом мы еще посоветуемся в свободное время. У
меня нет больше никаких новостей, кроме той, что приказ перехватить папского гонца выполнить не удалось.
– Секретари уже сообщили мне это. Мы должны расследовать причину небрежности агентов, поскольку есть все основания полагать, что в случае поимки гонца мы получили бы много полезных сведений.
– Неудавшаяся попытка стала известна народу, и о ней много говорят. Необходимо поэтому издать приказы об аресте грабителей, иначе престиж республики понесет урон в глазах ее друзей. В нашем списке есть немало лиц, давно заслуживающих наказания; в тех местах, где произошло все это, найдутся люди, которым можно приписать подобный проступок.
– Этим нужно заняться со всей тщательностью, ибо дело, как вы говорите, очень важное. Правительство, равно как и частное лицо, пренебрегающее своей репутацией, не может рассчитывать надолго сохранить уважение своих друзей.
– Честолюбивые притязания дома Габсбургов не дают мне спать спокойно! – воскликнул другой, с отвращением отбросив бумаги, которые перед этим просматривал. –
Клянусь святым Теодором! Сколь пагубно для нации желание увеличить свои владения и распространить свою не праведную власть, перейдя все границы разума и естества!
Уже много веков никто не оспаривает наших прав на владение провинциями, приспособленными к государственному устройству Венеции, чьи нужды и желания они удовлетворяют, – провинциями, которые с доблестью завоевали наши предки и которые неотъемлемы от нас так же, как наши закоренелые привычки; и все же они становятся предметом алчной зависти нашего соседа, и мы своей все растущей слабостью потворствуем его тщеславной политике. Синьоры, размышляя о нравах и страстях людей, я теряю всякое к ним уважение, а когда я изучаю их склонности, то чувствую, что предпочел бы родиться собакой. Кто станет спорить, что среди всех правителей на земле австрийский император одержим самой неутолимой жаждой власти?
– Вы полагаете, досточтимый синьор, что он превосходит в этом даже государя Кастилии? Тогда вы недооцениваете страстное желание испанского короля присоединить Италию к своим владениям.
– Габсбурги или Бурбоны, турки или англичане – всеми ими, как видно, движет одна и та же неукротимая жажда власти; и вот теперь, когда Венеции не на что больше надеяться, кроме сохранения ее нынешних преимуществ, ничтожнейшее из наших владений становится предметом завистливых вожделений наших врагов. Это кипение страстей так изнурительно, что поневоле захочешь покончить с правительственной деятельностью и удалиться в монастырь на покаяние!
– Всякий раз, когда я вас слушаю, синьор, я ухожу отсюда умнее, чем пришел! Поистине стремление чужеземцев ущемить наши права, обретенные – это можно сказать с уверенностью – нашей кровью и нашими деньгами, со дня на день становится все заметнее. Если оно вовремя не будет пресечено, у Святого Марка не останется в конце концов и клочка земли, достаточного, чтобы к нему могла причалить хоть одна гондола.
– Достопочтенный синьор, прыжки Крылатого Льва становятся короче, иначе подобных вещей не случалось бы! Мы бессильны теперь убеждать или приказывать, как в прежние времена, а в наших каналах вместо тяжело груженных парусников и быстроходных фелукк плавают лишь скользкие водоросли.
– Португальцы нанесли нам непоправимый урон – ведь без их африканских открытий мы все еще могли бы держать в своих руках торговлю с Индией. Всем сердцем ненавижу эту нечистую нацию, помесь готов с маврами!
– Я воздерживаюсь от суждений относительно их происхождения или поступков, друзья мои, чтобы предубеждение не могло разжечь в моем сердце чувства, неподобающие человеку и христианину. В чем дело, синьор Градениго, о чем вы задумались?
Третий член Тайного Совета, оказавшийся человеком, уже знакомым читателю, не произнес ни слова, с тех пор как ушел обвиняемый; теперь он медленно поднял голову, выведенный этим обращением из состояния задумчивости.
– Допрос рыбака оживил в моей памяти сцены детства,
– ответил он с оттенком искренности, какую редко можно было здесь услышать.
– Я помню, ты говорил, что он твой молочный брат, –
заметил собеседник, с трудом подавляя зевоту.
– Мы вскормлены одним молоком и первые годы нашей жизни играли вместе.
– Такое мнимое родство часто доставляет неприятности. Рад, что ваша озабоченность не вызвана никакой другой причиной, ибо я слышал, что ваш юный наследник в последнее время проявил склонность к распущенности, и опасался, не стало ли вам, как члену Совета, известно что-либо такое, о чем, как отец, вы предпочли бы не знать.
Выражение высокомерия мгновенно исчезло с лица синьора Градениго. Он украдкой недоверчиво и пытливо взглянул на собеседников, сидевших с опущенными глазами, стремясь прочитать их тайные мысли, прежде чем рискнуть обнаружить свои.
– Юноша в чем-нибудь провинился? – спросил сенатор неуверенно. – Беспокойство отца вам, конечно, понятно, и вы не будете скрывать от меня правду.
– Синьор, вы знаете, агенты полиции весьма деятельны, и почти все, что становится известно им, доходит до членов
Совета. Но даже в самом худшем случае речь идет не о жизни или смерти. Легкомысленному юноше грозит всего лишь вынужденная поездка в Далмацию или приказ провести лето у подножия Альп.
– Что делать, синьоры, юность – пора безрассудств, –
заметил отец, облегченно вздохнув. – И, поскольку всякий, кто дожил до старости, был некогда молод, мне незачем тратить лишние усилия, чтобы пробудить в вас воспоминания о слабостях этого возраста. Полагаю, мой сын не может быть замешан в заговоре против республики?
– В этом его никто не подозревает. – На лице старого сенатора мелькнула тень иронии, когда он произносил эти слова. – Как сообщают, он слишком настойчиво домогается руки и состояния вашей воспитанницы; но ведь она находится под особой опекой Святого Марка, и никто не может претендовать на ее руку без согласия сената, что должно быть хорошо известно одному из самых старых и почитаемых его членов.
– Таков закон, и я не потерплю, чтобы кто-либо из моей семьи отнесся к нему без должного почтения. Я заявил о своих притязаниях на этот союз открыто и смиренно и всецело полагаюсь на ваше благоволение.
Двое остальных вежливо кивнули в знак признания справедливости его слов и правильности поступков, но с видом людей, слишком привыкших к лицемерию, чтобы так легко дать себя обмануть.
– Никто в этом не сомневается, достойный синьор
Градениго, твоя преданность государству служит примером молодым и восхищает людей более зрелых. Можешь ли ты сообщить что-нибудь о привязанностях молодой наследницы?
– С огорчением должен сказать, что глубокая признательность дону Камилло Монфорте, как видно, сильно подействовала на ее юное воображение, и, как я предвижу, государству придется преодолеть причуды женского сердца, чтобы по своему усмотрению распорядиться судьбой моей воспитанницы. Своенравие этого возраста доставит нам больше затруднений, чем гораздо более серьезные дела.
– Постоянно ли девушка окружена подходящим обществом?
– Все ее друзья известны сенату. В столь серьезном деле я никогда не решился бы действовать помимо его воли и согласия. Но дело это щекотливое и требует осторожного подхода. Так как значительная часть владений моей подопечной находится в церковных землях, то, прежде чем предпринимать какие-либо решительные действия, необходимо выждать подходящий момент и воспользоваться ее правами, чтобы перевести ее достояние в пределы республики. Едва имущество будет надежно закреплено за ней, можно без дальнейшего промедления решать ее судьбу в согласии с интересами государства.
– Богатство, происхождение и красота девушки могут оказаться в высшей степени полезными в делах, которые последнее время так сильно сковывают наши действия.
Ведь когда-то дочь Венеции, не более прекрасная, чем эта, стала супругой монарха!
– Синьор, годы славы и величия миновали. Если сенаторы сочтут целесообразным пренебречь естественной склонностью моего сына и выдать мою воспитанницу замуж, руководствуясь лишь интересами республики, то мы достигнем этим не более чем выгодной уступки в каком-либо договоре или незначительного возмещения одной из многочисленных потерь, которые терпит республика. В этом отношении она может принести пользы столько же, если не больше, чем самый старый и мудрый из нас. Но для того чтобы девушка могла поступить по своей воле и ничто не могло бы помешать ее счастью, необходимо скорее дать ответ на требования дона Камилло. Не лучше ли пойти на соглашение с ним, чтобы он поскорее отправился к себе домой, в Калабрию?
– Прежде чем принять столь важное решение, надлежит все тщательно взвесить.
– Но герцог уже жалуется на нашу медлительность, и, надо признать, не без оснований! Пять лет прошло с тех пор, как он впервые предъявил свои права.
– Синьор Градениго, люди здоровые и полные сил могут действовать стремительно, но тем, кто стар и нетвердо держится на ногах, следует ходить осторожно. Поторопиться в столь важном деле и не извлечь из него выгод для республики значило бы пустить по ветру богатства, которые потом никакой сирокко уже не загонит на наши каналы. Необходимо заставить герцога святой Агаты пойти на наши условия, иначе мы нанесем большой ущерб собственным интересам.
– Я намекнул об этом вашим светлостям как о деле, достойном вашего мудрого решения; мне думается, мы не проиграем, удалив с глаз и из памяти влюбленной девушки столь опасного человека.
– Девица очень влюбчива?
– Она итальянка, синьор, а наше солнце горячит воображение и будоражит рассудок!
– В исповедальню ее, пусть займется молитвами! Благочестивый настоятель собора Святого Марка, будет смирять ее воображение, пока она не станет считать неаполитанца за нехристя-мавра. Да простит мне праведный святой
Теодор, но ты, мой друг, наверно, еще помнишь то время, когда церковная епитимья была неплохим лекарством от твоего легкомыслия и праздности.
– Синьор Градениго был в свое время настоящим повесой, – заметил третий, – это хорошо помнят все, кто бывал в его обществе. О тебе было немало разговоров в Версале и Вене. Нет, не пытайся отрицать свои успехи передо мной: уж что-что, а память у меня хорошая.
– Я протестую против искажения прошлого, – возразил обвиняемый, и его поблекшие черты озарились слабой улыбкой. – Мы все были молоды, синьоры, но даже тогда я не знал венецианца с более светскими манерами и пользовавшегося большим успехом, особенно у французских дам, чем тот, кто сейчас говорил все это.
– Не стоит сводить счеты, не стоит – то были лишь заблуждения молодости и дань времени! Но я помню, Энрико, как видел тебя в Мадриде – более веселого и изящного кавалера не было при испанском дворе.
– Ты был ослеплен дружбой – уверяю тебя, я был не более чем жизнерадостный мальчишка. Ты слышал в Париже о моей истории с мушкетером?
– Слышал ли я о «великой войне»? Ты слишком скромен, если сомневаешься, знаю ли я про поединок, который целый месяц служил темой разговоров в свете, словно военная победа! Приятно было в то время называть его соотечественником, ибо могу тебя заверить, синьор Градениго, на улицах Парижа нельзя было встретить кавалера более галантного и блестящего.
– Ты рассказываешь мне о вещах, которые я видел собственными глазами. Когда я приехал в Париж, повсюду только о нем и говорили. Что за блестящий двор, как великолепна была столица Франции в наше время, синьоры!
– Не было города приятнее и с более свободными нравами – да поможет мне святой Марк своими молитвами!
Сколько приятных часов я провел в Марэ и Шато 16 !
Встречал ли ты когда-нибудь в версальском парке графиню де Миньон?
– Тсс! Ты становишься слишком болтливым, дорогой мой; но изящества и привлекательности у нее было более чем достаточно, это я могу сказать. А какая игра шла тогда в модных салонах!
16 Марэ и Шато – аристократические кварталы старого Парижа.
– О, я испытал это на себе! Поверите ли, дорогие друзья, я поднялся из-за стола прекрасной герцогини де ***, проиграв тысячу цехинов, а ведь игра длилась не более минуты, помню как сейчас.
– И мне запомнился тот вечер. Ты сидел между женой французского посла и английской леди. Ты играл в «красное и черное» – играл кое-как, ибо, вместо того чтобы глядеть в карты, ты не мог глаз отвести от своих соседок. Я
охотно заплатил бы половину твоего проигрыша, Джудио, чтобы прочитать письмо, которое ты получил от достопочтенного сенатора, твоего отца, после этого!
– Он об этом так и не узнал. Никогда. У меня были друзья на Риальто, и через несколько лет по счету было все уплачено. А ты, Энрико, кажется, был тепло принят Нинон?
– Она делила со мной свой досуг, и я наслаждался блестками ее остроумия.
– О нет, говорили, что ты удостоился еще больших милостей…
– Пустые салонные сплетни! Я решительно отвергаю их, господа; меня, конечно, принимали лучше других.., но досужие языки всегда найдут пищу для разговоров.
– А ты, Алессандро, помнится, оказался в обществе молодых людей, которые, в погоне за развлечениями, носились из страны в страну, так что за десять недель побывали при десяти дворах Европы?
– Да кто же был их предводителем, если не я? Похоже, ты начинаешь терять память. Это было пари на сто золотых луидоров, и мы с честью его выиграли. Отмена приема при дворе курфюрста Баварии чуть не подвела нас, но, если ты помнишь, мы подкупили дворцового камердинера и, как бы случайно, очутились в обществе монарха.
– Разве этого было достаточно?
– Да, по условиям пари мы должны были в течение десяти недель побеседовать с десятью монархами в их собственных дворцах. О, мы честно выиграли пари и, надо сказать, очень весело истратили выигрыш!
– За последнее ручаюсь – ведь я не расставался с тобой, пока весь выигрыш до последней монеты не был израсходован. В северных столицах есть немало способов тратить золото, и мы быстро с ним расправились… Приятно в молодости провести несколько праздных лет в этих странах!
– Жаль только, климат там суровый.
Остальные, как истинные итальянцы, поежились при одном упоминании о холоде, что, конечно, не помешало продолжению беседы.
– Конечно, солнце у них не очень жаркое и небо не такое уж ясное, но веселья и гостеприимства им не занимать, – отозвался синьор Градениго, тоже принимавший деятельное участие в разговоре, хотя мы и не считаем нужным отмечать, кто именно высказывал то или иное суждение, в равной мере характерное для всех собеседников. – Немало приятных часов провел я и в Генуе, хотя на этом городе лежит отпечаток трезвости и благоразумия, что не всегда отвечает склонностям молодого человека.
– Ну, и в Стокгольме и в Копенгагене есть свои прелести, уверяю тебя. Мне довелось прожить несколько месяцев в каждом из них. Датчане большие весельчаки и хорошие собутыльники.
– В этом всех превосходят англичане! Если я рискну рассказать вам об их образе жизни, вы не поверите. Многие вещи даже мне кажутся невероятными, несмотря на то что я не раз видел их собственными глазами. Мрачная это земля и, в общем, не по душе нам, итальянцам.
– Англия не идет ни в какое сравнение с Голландией.
Бывал ли кто из вас в Голландии, друзья? Наслаждались ли вы изысканностью Амстердама и Гааги? Я помню, как один молодой римлянин уговаривал приятеля провести там зиму; остроумный бездельник назвал ее «сказочной страной прекрасного пола»!
Трое старых итальянцев, в которых оживленный разговор пробудил множество забавных воспоминаний и приятных грез, разразились громким, дружным смехом.
Этот надтреснутый смех, гулко прозвучав в мрачной и торжественной комнате, внезапно напомнил им об их обязанностях. Каждый, словно ребенок, которому угрожает наказание за леность, мгновение прислушивался, будто ожидая, что необычное нарушение никогда не нарушаемой тишины должно повлечь за собой какие-то чрезвычайные последствия; затем глава Совета украдкой отер выступившие слезы, и его лицо приняло прежнее суровое выражение.
– Синьоры, – сказал он, роясь в кипе бумаг, – займемся делом рыбака, но прежде разберем случай с кольцом, оставленным прошлой ночью в Львиной пасти. Синьор Градениго, расследование было возложено на вас.
– Поручение выполнено, благородные синьоры, и к тому же гораздо успешнее, чем я мог надеяться. Из-за недостатка времени мы не смогли на прошлом заседании прочесть бумагу, к которой было привязано кольцо; как теперь стало ясно, эти вещи имеют связь между собою. Вот донос, обвиняющий дона Камилло Монфорте в намерении похитить и увезти из-под надзора сената донну Виолетту, мою воспитанницу, с целью завладеть ее рукой и богатством. Обвинитель пишет о доказательствах, находящихся в его руках, из чего можно предположить, что это один из доверенных слуг неаполитанца. По-видимому, в залог правдивости своих слов, поскольку никакая другая причина в письме не указана, он прилагает к письму кольцо дона Камилло с печаткой, которое могло оказаться только в руках человека, пользующегося доверием этого знатного лица.
– Точно ли установлено, что кольцо принадлежит ему?
– Это доподлинно известно. Вы знаете, мне поручен разбор его требований к сенату, из-за чего нам неоднократно приходилось встречаться с ним, и я имел возможность заметить, что он всегда носил перстень с печаткой, которого теперь нет на его руке. Мой ювелир подтвердил, что это кольцо и есть исчезнувший перстень.
– До сих пор все кажется ясным, кроме одного довольно туманного обстоятельства, а именно: перстень обвиняемого найден вместе с письмом обвинителя; пока это не разъяснится, обвинение представляется смутным и бездоказательным. Есть ли у вас какие-либо догадки относительно автора письма или средство узнать, кем оно послано?
На щеках синьора Градениго проступили крошечные, еле заметные красные пятна, что не ускользнуло от весьма проницательных взглядов его недоверчивых коллег; но он подавил свою тревогу и уверенно заявил, что на этот счет у пего нет никаких сведений.
– В таком случае, нам придется повременить с выводами, пока не появятся новые доказательства. Справедливость Святого Марка слишком широко известна, чтобы рисковать его репутацией, поспешно решив дело, так близко затрагивающее интересы одного из влиятельнейших людей Италии. Дон Камилло Монфорте носит прославленное имя, и среди его родни насчитывается слишком много знатных людей, чтобы с ним можно было обойтись, как с каким-нибудь гондольером или гонцом из чужой страны.
– В том, что касается его, синьор, вы несомненно правы.
Но не подвергаем ли мы нашу наследницу опасности таким чрезмерным мягкосердечием?
– Синьор, в Венеции достаточно монастырей.
– Монашеская жизнь плохо согласуется с характером моей подопечной, – сухо заметил синьор Градениго. – А
испытывать его кажется мне рискованным. Золото – это ключ, который отворит любую келью; кроме того, соображения благопристойности не позволяют поместить дитя республики в заточение.
– Синьор Градениго, мы подвергли этот вопрос долгому и тщательному рассмотрению, и, поступив, как предписывают законы в случае, если один из нас непосредственно заинтересован в исходе какого-либо процесса, обратились за советом к его высочеству, который разделяет наше мнение. Личная заинтересованность в судьбе этой девушки, по-видимому, сказалась на ясности вашего суждения, во всех остальных случаях безошибочного; когда б не это обстоятельство, не сомневайтесь, что мы пригласили бы и вас участвовать в нашем совещании.
Старый сенатор, так неожиданно для самого себя оказавшийся в стороне от того самого дела, которое больше всего другого заставляло его ценить свою временную власть, растерянно молчал; прочитав в то же время на его лице желание узнать больше, коллеги высказали ему все, о чем намеревались ему сообщить.
– Было решено перевести девушку в уединенное место, и для этого уже кое-что сделано. Таким образом, на некоторое время вы освободитесь от чрезвычайно обременительной обязанности, выполнение коей не могло не омрачать ваше душевное состояние и не умалить столь ценные услуги, оказываемые вами республике.
Неожиданное сообщение произнесено было в подчеркнуто любезной манере, но тон и способ выражения весьма ясно показали синьору Градениго, какие подозрения возникли на его счет. Сенатор слишком хорошо знал гибкие методы Совета, членом которого он неоднократно являлся, чтобы не понимать, что, выразив сомнение в справедливости принятого решения, он рискует навлечь на себя обвинения более серьезные. Изобразив поэтому улыбку не менее лживую, чем у его коварного собрата, Градениго отвечал с притворной признательностью.
– Его светлость и вы, мои высокочтимые коллеги, принимая это решение, руководствовались, видимо, не столько соображениями долга смиреннейшего из подданных Святого Марка, обязанного, пока у него хватает разума и сил, трудиться на своем поприще, сколько собственной благожелательностью и добросердечием; – сказал он. –
Справляться с женскими капризами – дело нелегкое; позвольте мне поэтому принести благодарность за внимание,
проявленное ко мне, и выразить готовность немедленно вернуться к своим обязанностям, как только государству станет угодно вновь возложить их на меня.