Когда Кьюбит вышел из дома, прихлебатели уже исчезли. Улица была пуста. Его охватило безмолвное чувство горечи, подобное тому, которое испытывает человек, разрушивший свой дом, не подготовив себе нового. С моря поднимался туман, а он не надел пальто. Он был рассержен, как ребенок; ни за что он не вернется за пальто, ведь это было бы признанием собственной неправоты. Единственное, что ему оставалось, это пойти в «Корону» и выпить рюмку неразбавленного виски.
В баре перед ним почтительно расступились. В зеркале, на котором красовалась реклама джина Бута, он увидел собственное отражение. Коротко остриженные рыжие волосы, грубоватое открытое лицо, широкие плечи; он внимательно рассматривал себя, как Нарцисс в своей заводи,[24] и на душе у него становилось легче — не такой он человек, чтобы не постоять за себя, он тоже кое-что стоит.
— Выпьем по рюмочке виски? — спросил кто-то.
Это был приказчик из зеленой лавки на углу. Кьюбит опустил ему на плечо свою тяжелую лапу, благосклонно, покровительственно, — человек, много повидавший на своем веку, почувствовал расположение к этому худосочному глуповатому парню, в своем узком, торгашеском мирке мечтавшему о жизни настоящего мужчины. Такие взаимоотношения нравились Кьюбиту. Он выпил за счет зеленщика еще две рюмки виски.
— Узнали, на кого поставить, мистер Кьюбит?
— У меня есть дела поважнее, чем думать о том, на кого поставить, — мрачно ответил Кьюбит, плеснув в виски немного содовой воды.
— Тут у нас был спор насчет Веселого Попугая, заезд в два тридцать. Я думаю…
Веселый Попугай… имя ничего не говорило Кьюбиту; выпивка согрела его, мозг затуманился, он наклонился вперед к зеркалу и увидел надпись: «Джин Бута… Джин Бута», подобно ореолу над головой. Он был втянут в высокую политику, сколько людей поубивали… бедный старина Спайсер… На чью же сторону встать? В его сознании словно качались чаши весов, он почувствовал себя таким важным, как премьер-министр, заключающий разные договоры.
— Кое-кто еще отправится на тот свет, прежде чем нас прикончат, — таинственно произнес он. Кьюбит знал, что делал, — он ведь не выдал никаких тайн, но ничего худого не будет, если эти жалкие, отупевшие от пьянства типы немного понюхают настоящей жизни. Он поднял свой стакан и сказал: «Угощаю всех!» — но, осмотревшись, увидел, что все ушли; какая-то физиономия украдкой заглянула через стеклянную дверь бара и исчезла — они не могли выносить общества настоящего мужчины.
— Наплевать, — сказал он, — наплевать…
Осушив свой стакан, он вышел из бара. Теперь, разумеется, надо будет повидаться с Коллеони. Вот что он ему скажет: «А я к вам, мистер Коллеони. Я порвал с бандой Кайта. Не желаю я работать на такого мальчишку. Дайте мне дело, достойное настоящего мужчины, я с ним справлюсь».
Туман пронизывал его до самых костей, он невольно вздрогнул… «Старый я дурак…» И подумал: «Вот если бы и Дэллоу тоже…» Вдруг чувство одиночества рассеяло всю его самоуверенность из тела, согретого выпивкой, быстро улетучивалось тепло и на его место проникал дьявольский холод. А что, если Коллеони наплевать на все это?… Он сошел на главную набережную и сквозь дымку тумана увидел яркие огни «Космополитена» — был час коктейлей.
Продрогший Кьюбит сел в стеклянной беседке и стал глядеть в морскую даль. Был отлив, и мгла окутывала море; вода, шипя, скатывалась вниз. Он закурил сигарету, спичка на мгновение согрела его сложенные ковшиком ладони. Затем он протянул пачку пожилому джентльмену, который сидел тут же в беседке, закутавшись в теплое пальто. «Не курю», — резко отказался джентльмен и закашлялся: его «кхе, кхе, кхе», не умолкая, понеслось к невидимому морю.
— Холодная ночка, — сказал Кьюбит.
Старый джентльмен навел на него свои выпуклые глаза, точно театральный бинокль, и продолжал кашлять: «кхе, кхе, кхе!» Его голосовые связки шуршали, как солома. Где-то далеко в море заиграла скрипка, словно какое-то морское чудовище, тоскуя, стремилось к берегу. Кьюбит вспомнил о Спайсере, который любил хорошие мелодии. Бедный старина Спайсер… Туман несся к берегу большими плотными полосами, похожими на какие-то призрачные тени. Однажды в Брайтоне Кьюбит попал на спиритический сеанс — ему хотелось вызвать дух матери, умершей двадцать лет назад. На него точно что-то нашло — а вдруг старушка сообщит ему что-нибудь хорошенькое. Вот она и сказала: пребывает на седьмом небе, там распрекрасно, только голос у нее был слегка пропитой, но ведь в этом не было ничего удивительного… Ребята тогда вдоволь потешились над ним, особенно старик Спайсер. Да уж, больше Спайсеру не посмеяться. Спайсера теперь самого в любой момент могут вызвать, чтобы он позвонил в звонок или потряс тамбурином. Хорошо еще, что он любил музыку.
Кьюбит поднялся с места и побрел к турникету на Западном молу. Мол был окутан туманом и уходил туда, где играла скрипка. Он зашагал к концертному залу: вокруг никого не было — в такую погоду даже влюбленные парочки не сидят на скамейках. Все, кто был на молу, забрались в концертный зал; Кьюбит обошел помещение кругом и заглянул внутрь: какой-то человек во фраке пиликал на скрипке, но только в первых рядах сидели слушатели — люди в пальто; все напоминало маленький островок, затерявшийся в морском тумане в пятидесяти ярдах от берега. Где-то в проливе завыла сирена парохода, за ней другая, и еще одна — они, как сторожевые псы, будили друг друга.
Пойти к Коллеони и сказать… это так просто; старикан должен быть благодарен… Кьюбит взглянул в направлении к берегу и увидел сквозь туман яркие огни «Космополитена»; они пугали его. Он не привык к такой компании. Спустившись вниз по железному трапу в мужской туалет, он отлил из себя виски в желоб между перегородками и вернулся наверх еще более одиноким. Вынув из кармана пенни, он опустил его в автомат — лицо робота с вращающейся за ним электрической лампочкой, железные руки, готовые загрести Кьюбита. Маленькая голубая карточка вылетела к нему из автомата: «Описание вашего характера». Кьюбит прочел: «На вас сильно влияют окружающие, у вас есть склонность быть капризным и неуравновешенным. Ваши чувства сильны, но непостоянны. У вас легкий, общительный и веселый нрав. Вы всегда великолепно делаете все, за что принимаетесь. И постоянно берете лучшее от жизни. Недостаточная активность возмещается у вас здравым смыслом, вы добиваетесь успеха там, где другие терпят неудачу».
Он медленно поплелся мимо игровых автоматов, оттягивая минуту, когда ему ничего другого не останется, как только пойти в «Космополитен»… «Ваша недостаточная активность…» За стеклом две свинцовые футбольные команды ждали, когда кто-нибудь опустит пенни и приведет их в движение. Старая ведьма, из клешни которой вылезала пакля, предлагала погадать ему. Около автомата «Любовное письмо» он остановился. Доски были влажны от тумана, длинный мол пуст, пиликала скрипка. Его влекло к глубокому, сердечному чувству, к цветущим апельсиновым деревьям, к объятьям в укромном уголке. Огромная его лапа тосковала по нежной ручке. По подруге, которую не раздражали бы его шутки, которая смеялась бы вместе с ним, сидя у двухлампового приемника. Он никому не желал зла. От холода он весь застыл, винный перегар подступал к горлу. Его уже тянуло назад, в пансион Билли. Но тут он вспомнил о Спайсере. Малыш спятил, убивает всех, как помешанный, это становится опасным. Одиночество снова погнало его к бездействующим автоматам. Он вынул последний медяк и бросил в щель. В ответ вылетела маленькая розовая карточка с изображением девичьей головки с длинными волосами и надписью «Верная любовь». Она предназначалась «Моей дорогой и любимой, в гнездышко влюбленных, с нежностью Купидона». Тут же была картинка, изображающая молодого человека в вечернем костюме, опустившегося на колени перед девушкой, закутанной в меха, и целующего ей руку. Наверху в уголке два сердца, пронзенные стрелой, как раз над регистрационным номером 745812. Кьюбит подумал: здорово запущено. И дешево — всего пенни. Он бросил быстрый взгляд через плечо — ни души, — затем торопливо перевернул карточку и принялся читать. Письмо было от Крыльев Купидона из Переулка Любви. «Моя дорогая крошка. Итак, ты сменила меня на помещичьего сынка. Ты не представляешь себе, что разбила мою жизнь и уничтожила всякую надежду, растоптала душу мою, словно бабочку, попавшую под колесо. Но даже теперь я желаю тебе только счастья».
Кьюбит смущенно ухмыльнулся. Он был глубоко растроган. Так всегда бывает, когда имеешь дело не со шлюхами, и сам-то становишься благороднее. Слова вроде «великое самоотречение», «трагедия», «красота» проносились в сознании. Когда имеешь дело со шлюхами, то уж непременно возьмешься за бритву, порежешь ей физиономию, а вот любовь, о которой здесь написано, — высший класс. Он принялся читать дальше, это было совсем как в книжках, вот так он хотел бы писать сам. «Когда я думаю о твоей дивной, пленительной красоте и о твоем уме, то понимаю, каким глупцом я был, воображая, что ты меня когда-нибудь по-настоящему полюбишь». Как ей не стыдно! Глаза его увлажнились от избытка чувств, все перед ним затуманилось, его пробирала дрожь от холода и от преклонения перед красотой. «Но запомни навсегда, дорогая, что я люблю тебя, и если тебе когда-нибудь понадобится друг, пришли мне только тот знак любви, который я дал тебе, я стану твоим слугой и рабом. Твой Джон — разбитое сердце». Его тоже звали Джон — это было как знамение.
Он снова прошел мимо освещенного концертного зала и спустился с безлюдного мола… Любимый и покинутый… Печаль и скорбь горели в его мозгу под рыжими волосами. Что тут делать человеку, как не пьянствовать? Он выпил еще одну стопку виски напротив входа на мол и направился к «Космополитену»; ноги его ступали подчеркнуто твердо — топ, топ, топ по тротуару, как будто к башмакам его были привязаны железные гири; так двигалась бы Статуя, состоящая наполовину из плоти, наполовину из камня.
— Я хочу поговорить с мистером Коллеони, — вызывающе сказал он.
При виде плюша и позолоты он сразу же потерял всю свою уверенность. Он смущенно ожидал у конторки, пока мальчик-рассыльный искал Коллеони в барах и гостиных. Клерк полистал страницы огромной книги приезжих, затем стал просматривать справочник. В это время вернулся рассыльный, а за ним по пушистому ковру следовал Крэб; он скользил бесшумно и самодовольно, от его черных волос шел запах помады.
— Я ведь сказал, что мне нужен мистер Коллеони, — повторил Кьюбит клерку, но тот не обратил на него никакого внимания и, послюнив палец, продолжал перелистывать справочник.
— Вы хотите видеть мистера Коллеони? — спросил Крэб.
— Вот именно.
— Это невозможно. Он занят.
— Занят? — переспросил Кьюбит. — Здорово сказано. Занят.
— Ба, да ведь это Кьюбит, — воскликнул Крэб, — наверно, тебе нужна работа. — Он оглянулся с деловым видом, как будто был чем-то озабочен, и спросил клерка: — Кто это там, лорд Фивершем?
— Да, сэр, — ответил клерк.
— Я частенько встречал его в Донкастере, — заметил Крэб, рассматривая ноготь на левой руке. Он величественно взглянул на Кьюбита. — Следуй за мной, дружище. Здесь неудобно говорить. — И, прежде чем Кьюбит смог ответить, он заскользил прочь, ловко лавируя между позолоченными стульями.
— Дело вот в чем, — начал Кьюбит. — Пинки…
Дойдя до середины холла, Крэб приостановился, отвесил поклон, затем продолжал путь, заметив неожиданно доверительным тоном: «Шикарная женщина». Он весь задергался, как в старинном кинематографе. Слоняясь из Лондона в Донкастер и обратно, он нахватался самых разнообразных манер. Путешествуя в первом классе после успешно обделанного дельца, он слышал, как лорд Фивершем обращается к носильщику, видел, как старый Дигби оглядывал женщин.
— Кто она такая? — спросил Кьюбит.
Но Крэб не обратил внимания на его вопрос.
— Можно поговорить здесь.
Это была маленькая гостиная в стиле Помпадур. Через стеклянную с позолотой дверь за столиком буль виднелись дощечки, указывающие путь по целой серии проходов. Это были изящные, как китайские безделушки, указательные дощечки — они пришлись бы к месту и в Тюильри:[25] «Дамский туалет», «Мужской туалет», «Дамская парикмахерская», «Мужская парикмахерская».
— Я ведь хочу поговорить с мистером Коллеони, — сказал Кьюбит. От него шел запах виски, распространявшийся над мебелью маркетри,[26] он был смущен и обескуражен. Ему с трудом удалось удержаться от искушения добавить «сэр». Крэб сильно возвысился со времени своей работы у Кайта, он стал почти недосягаемым. Теперь он был участником большого рэкета — вместе с лордом Фивершемом и этой шикарной женщиной; он здорово вознесся.
— У мистера Коллеони нет времени, он никого не принимает, — ответил Крэб, — он человек занятой. — Вытащив из кармана одну из сигар Коллеони, он сунул ее в рот, но Кьюбиту сигары не предложил. Кьюбит неуверенно протянул ему спички. — Не трудись, не трудись, — проговорил Крэб, шаря в карманах своего двубортного жилета. Разыскав золотую зажигалку, он, чиркнув, поднес ее к сигаре. — Что тебе нужно, Кьюбит? — спросил он.
— Я думал, может быть… — начал Кьюбит, слова его прозвучали робко среди позолоченных стульев. — Ты ведь знаешь, как обстоят дела, — сказал он, с отчаянием оглядываясь вокруг. — Как насчет того, чтобы выпить?
Крэб с готовностью поддержал его:
— Я не прочь выпить рюмочку… просто в память о старых временах.
Он позвонил официанту.
— О старых временах, — повторил Кьюбит.
— Присаживайся, — предложил Крэб, хозяйским жестом указывая на позолоченные стулья. Оживившийся Кьюбит присел. Стулья были маленькие и жесткие. Он заметил, что официант наблюдает за ними, и покраснел.
— Ты что будешь пить? — спросил он.
— Рюмку хереса, — ответил Крэб, — сухого.
— Мне виски и немного соды, — заказал Кьюбит.
Он молча сидел, ожидая свое виски, зажав руки между коленями, опустив голову. Украдкой он осматривался вокруг. Так вот куда Пинки приходил повидаться с Коллеони… У него-то выдержки хоть отбавляй!
— Здесь живешь с комфортом, — заметил Крэб. — Конечно, мистер Коллеони признает все только самое шикарное. — Он взял свою рюмку, глядя, как Кьюбит расплачивается. — Он любит жить широко. Ну, да ведь он и стоит не меньше, чем пятьдесят тысяч бумажек. Хочешь знать мое мнение? — продолжал Крэб, развалившись в кресле, попыхивая сигарой и наблюдая за Кьюбитом своими черными широко поставленными, наглыми глазами. — Он когда-нибудь займется политикой. Консерваторы очень высокого мнения о нем… у него есть связи.
— Пинки… — начал было Кьюбит, но Крэб только рассмеялся.
— Послушай моего совета, — сказал он, — развяжись ты с этой шайкой, пока еще не поздно. Никаких перспектив… — Он искоса посмотрел поверх головы Кьюбита и заметил: — Видишь вон того человека, что идет в мужской туалет? Это Мейс. Пивовар, стоит сто тысяч бумажек.
— Я вот раздумывал, — пробормотал Кьюбит, — не захочет ли мистер Коллеони…
— Вряд ли, — прервал его Крэб. — Сообрази-ка сам, ну какая от тебя польза мистеру Коллеони?
Смирение Кьюбита уступило место сдерживаемому гневу.
— Для Кайта я был достаточно хорош.
Крэб захохотал.
— Уж извини меня, — сказал он, — но Кайт… — Он стряхнул пепел на ковер и продолжал: — Послушай моего совета. Развяжись с ними. Мистер Коллеони собирается расчистить себе здесь место. Он ведь любит, чтобы все делалось как надо. Без насилия. Полиция очень доверяет мистеру Коллеони. — Он взглянул на свои часы. — Ох, мне пора. У меня деловое свидание на ипподроме. — Он покровительственно потрепал Кьюбита по плечу. — Вот что, — добавил он, — я замолвлю за тебя словечко… По старой дружбе. Толку-то никакого не будет, но я все-таки поговорю. Поклон от меня Пинки и ребятам.
Крэб удалился, оставив за собой запах помады и гаванской сигары и отвесив в дверях легкий поклон даме и старику с моноклем на черной ленте.
— Кто это, черт возьми?… — проговорил старик.
Кьюбит осушил свой стакан и тоже пошел прочь. Он опустил рыжую голову с чувством беспредельной подавленности; сознание незаслуженной обиды пробивалось сквозь винные пары — всегда кому-то приходится расплачиваться. Все, что он видел вокруг, разжигало пламя гнева в его груди. Он вышел в вестибюль… Вид мальчика-рассыльного с подносом привел его в ярость. Все тут следят за ним, ждут, когда он уберется, но ведь он имеет такое же право, как и Крэб, быть здесь. Он оглянулся и увидел женщину, с которой был знаком Крэб, — она в одиночестве сидела за столиком за стаканом портвейна.
Женщина улыбнулась ему… «Вспоминаю твою дивную, пленительную красоту, твой ум…» Гнев его сменился сознанием беспредельной несправедливости. Он хотел поделиться с кем-нибудь, излить душу… Он рыгнул… «Я буду твоим слугой и рабом…» Его огромная фигура повернулась, как створка двери, тяжелые ступни изменили направление и побрели к столу, за которым сидела Айда Арнольд.
— Я случайно услышала, что вы знаете Пинки, — сказала она.
Когда она заговорила, он ощутил огромное удовольствие от того, что она вовсе не важная дама. Для него это была словно встреча двух соотечественников вдали от родины. Он сказал:
— Вы что, приятельница Пинки? — и почувствовал, что ноги его обмякли от виски. Затем добавил: — Разрешите присесть?
— Устали?
— Точно! — подтвердил он. — Устал. — Он присел и уставился на ее большую, уютную грудь. Ему вспомнились слова из описания его характера: «У вас легкий, общительный и веселый нрав». Ей-богу, так оно и есть. Нужно только, чтобы к человеку хорошо относились.
— Хотите выпить?
— Ну что вы, — возразил он с грубоватой галантностью, — угощаю я.
Но когда принесли вино, он вспомнил, что остался без денег. Хотел одолжить у кого-нибудь из ребят… а тут эта ссора… Он следил за тем, как Айда Арнольд расплачивается пятифунтовой бумажкой.
— Знакомы с мистером Коллеони? — спросил он.
— Нельзя сказать, что мы по-настоящему знакомы, — уклончиво ответила она.
— Крэб сказал, вы шикарная женщина. Это правильно.
— А… Крэб, — нерешительно проговорила она, как будто не могла припомнить это имя.
— Вам-то лучше бы оставаться в сторонке, — заметил Кьюбит, — ни к чему вам вмешиваться во все эти дела. — Он заглянул в свой стакан, как в глубокую пропасть… С виду простая, славная красивая, умная… Как ей не стыдно… Слезы защекотали его воспаленные глаза.
— Вы приятель Пинки? — спросила Айда Арнольд.
— О господи, нет, — ответил Кьюбит и отпил еще немного виски.
В памяти Айды Арнольд возникли смутные воспоминания о чем-то из Библии, лежавшей в буфете рядом со спиритической доской, Уориком Диппингом журналом «Добрые друзья».
— Я видела вас вместе, — солгала она.
— Я не приятель Пинки.
— Быть приятелем Пинки небезопасно, — сказала Айда Арнольд. Кьюбит глядел в свой стакан, как ясновидящий заглядывает в душу, читая судьбы неизвестных ему людей. — Фред был приятелем Пинки, — затем добавила она.
— Что вы знаете о Фреде?
— Ходят разные слухи, — сказала Айда Арнольд, — все время ходят, разные слухи.
— Вы правы, — согласился Кьюбит. Он поднял покрасневшие глаза; ему хотелось, чтобы его поняли и утешили… Он недостаточно хорош для Коллеони… с Пинки он порвал… Поверх ее головы, сквозь окна холла, он видел темноту, отступающее от берега море, разрушенную арку Тинтерн, всегда украшающую открытки, — пустыня. — Господи! — повторил он. — Вы правы. — У него появилась непреодолимая потребность излить душу, но в голове все перемешалось. Он знал только, что наступил момент, когда мужчине требуется, чтобы ему посочувствовали. — Я никогда не стоял за это, — сказал он. — Полоснуть бритвой — это ведь совсем другое дело.
— Конечно, полоснуть бритвой — совсем другое дело, — мягко и искусно поддержала Айда Арнольд.
— А с Кайтом — это несчастный случай. Они ведь только хотели порезать его. Коллеони не дурак. Просто у кого-то соскользнула бритва. Не было причин для злого умысла.
— Выпьете еще?
— Платить-то следовало бы мне, — стал оправдываться Кьюбит, — да у меня в кармане пусто. Пока не увижу ребят.
— Вы молодец, что вот так взяли и порвали с Пинки. Для этого нужна храбрость после того, что случилось с Фредом.
— Ну меня-то он не запугает. Никаких сломанных перил…
— О чем это вы говорите, о каких сломанных перилах?
— Я хотел все по-хорошему, — продолжал Кьюбит. — Шутка есть шутка. Когда человек собирается жениться, над ним все подшучивают.
— Жениться? Кто это собирается жениться?
— Ну, ясное дело. Пинки.
— Уж не на девочке ли из кафе Сноу?
— Точно.
— Вот дурочка! — не скрывая гнева, проговорила Айда Арнольд. — Ох, вот дурочка-то.
— Но он-то не дурак, — возразил Кьюбит, — знает, что делает. Если бы она захотела кое-что сказать…
— Сказать, что не Фред оставил карточку?
— Бедняга Спайсер, — пробормотал Кьюбит, разглядывая пузырьки, поднимающиеся в стакане с виски. И вдруг его осенило: — А откуда вы?… — Но все опять спуталось в затуманенном мозгу. — Выйти бы на воздух; очень здесь душно. Что вы скажете, если мы с вами?…
— Погодите немножко, — попросила Айда Арнольд, — я поджидаю одного приятеля. Мне бы хотелось вас с ним познакомить.
— Это все центральное отопление, — сказал Кьюбит, — оно вредно для здоровья. Выйдешь на улицу и схватишь простуду, а потом, знаете ли…
— Когда же свадьба?
— Чья свадьба?
— Пинки.
— Я с Пинки не дружу.
— Вы ведь не одобряете смерть Фреда? — мягко настаивала Айда Арнольд.
— Вы разбираетесь в людях.
— Вот если бы полоснули бритвой — это другое дело.
Вдруг Кьюбит яростно заговорил:
— Как увижу кусок Брайтонского леденца, так сразу… — Он рыгнул и со слезами в голосе повторил: — Полоснуть бритвой — совсем другое дело.
— Доктора установили естественную смерть. У него было слабое сердце.
— Выйдем на улицу, — пробормотал Кьюбит, — мне нужно воздухом подышать.
— Ну подождите немножко. При чем тут Брайтонский леденец?
Он тупо уставился на нее и повторил:
— Мне нужно воздухом подышать. Даже если это меня убьет. Тут центральное отопление… — пожаловался он, — а я так легко простужаюсь.
— Подождите минутку. — Она в глубоком волнении положила ему руку на плечо — на горизонте забрезжила разгадка… Тут она сама впервые ощутила, как от скрытых батарей их обдает теплым душным воздухом, и ее тоже потянуло на улицу. Она сказала: — Я выйду с вами. Прогуляемся…
Он смотрел на нее, кивая головой с таким глубоким безразличием, как будто потерял способность соображать, — так выпускаешь из рук поводок, и собака исчезает из вида, убегает далеко, в лес, ее уж и не догнать… Он был поражен, когда она вдруг добавила:
— Я дам вам… двадцать фунтов.
Что он такое сказал, за что можно заплатить столько денег? Она соблазнительно улыбнулась ему.
— Позвольте мне только помыться и напудрить нос.
Он ничего не ответил, он испугался, но и ей было не до ответа — она ринулась вверх по лестнице — ждать лифта нет времени… Ей надо помыться! Эти же слова она сказала и Фреду. Айда бежала наверх по лестнице, навстречу ей спускались, люди, переодетые к обеду. Она заколотила в дверь, и фил Коркери впустил ее.
— Быстро, — скомандовала она, — мне нужен свидетель.
Слава богу, он был одет, и Айда потащила его вниз, но стоило ей войти в холл, как она увидела, что Кьюбит исчез. Она выбежала наружу, на ступеньки «Космополитена», но его нигде не было видно.
— Ну, в чем дело? — спросил Коркери.
— Ушел. Ну ладно, — сказала Айда Арнольд. — Теперь-то я знаю все точно. Никакое это не самоубийство. Они убили его. — Она говорила медленно, точно сама вслушивалась в свои слова. — Брайтонский леденец…
Многим женщинам показалось бы невозможным разгадать смысл этих слов, но Айда Арнольд привыкла разгадывать загадки спиритического столика. Ее пальцы вместе с пальцами старого Кроу распутывали более непонятные вещи. Ум ее заработал совершенно уверенно.
Ночной ветерок зашевелил жидкие светлые волосы Коркери. Быть может, ему пришло в голову, что в такой вечер, после любовных утех, всякой женщине нужна романтика. Он робко дотронулся до ее локтя.
— Какая ночь — проговорил он, — я даже не мечтал о таком… Какая ночь… — Но слова замерли у него на губах, когда она устремила на него большие задумчивые глаза, не понимая его, полная совсем других мыслей. И медленно сказала:
— Вот дурочка… выйти за него замуж… ведь не угадаешь, на что он еще пойдет… — С радостной жаждой справедливости она взволнованно добавила: — Мы должны спасти ее. Фил.
Малыш ждал у подножия лестницы. Огромное здание мэрии как тень нависло над ним — отделы регистрации рождения и смерти, выдачи разрешений на вождение автомобиля, взимания налогов, и где-то в одном из длинных коридоров затерялась комната регистрации браков. Он взглянул на свои часы и сказал Друитту:
— Опаздывает, черт ее дери.
— В этом преимущество невесты, — ответил Друитт.
Невеста и жених, кобыла и жеребец, который покрывает ее; мысль эта была, как звук пилы, режущей металл, как прикосновение ворсинок ткани к порезу на руке.
— Мы с Дэллоу… мы пойдем ей навстречу, — сказал Малыш.
Друитт спросил вдогонку:
— А что, если она придет другой дорогой? Вы разминетесь с ней? Я подожду здесь.
Они свернули с главной улицы налево.
— Она пойдет не этой дорогой, — заметил Дэллоу.
— А мы вовсе не обязаны к ней подлаживаться, — возразил Малыш.
— Теперь-то тебе от этого не отвертеться.
— Никто и не собирается! Я что, не могу немножко пройтись?
Он остановился и стал разглядывать витрину писчебумажного магазина: двухламповые радиоприемники, всюду пачки газет и журналов.
— Видел Кьюбита? — спросил он, заглядывая внутрь магазинчика.
— Нет, — ответил Дэллоу, — и никто из ребят не видел.
Стенды с ежедневными столичными и местными газетами были полны сообщений о разных происшествиях: скандал на заседании городского совета, около Черной скалы найдена утопленница, авария на улице Кларенс… Журнал «Дикий Запад», номер «Любителям кино», засунутый за чернильницы, вечные ручки, бумажные тарелки для пикников и маленькие топорные игрушки, роман Марии Стоупс «Супружеская любовь». Малыш внимательно разглядывал все это.
— Мне знакомо, что сейчас с тобой творится, — проговорил Дэллоу, — я и сам один раз был женат. Это у тебя прямо в печенке сидит. Нервы. Знаешь, — продолжал Дэллоу, — я даже пошел и купил одну из таких вот книжонок. Но не узнал из нее ничего нового. Вот только насчет цветов. Про их пестики. Просто не верится, какие чудеса творятся среди цветов.
Малыш повернулся и открыл было рот, чтобы ответить, но зубы его снова сжались. Он умоляюще и с ужасом смотрел на Дэллоу. Если бы Кайт был здесь, подумал он, тот бы ему все рассказал… хотя, будь здесь Кайт, в разговоре этом и нужды бы не было… ни за что бы не влип он в такую историю.
— А вот пчелы… — начал было объяснять Дэллоу, но замолк. — Что с тобой, Пинки? Вид у тебя не особенно важный.
— Я хорошо знаю все правила, — сказал Малыш.
— Какие правила?
— Тебе нечего учить меня правилам, — продолжал Малыш в порыве гнева, — что я, не следил за ними каждую субботнюю ночь?… Не слышал, как скрипела кровать? — Глаза его стали круглыми, как будто он видел что-то ужасное. — Когда я был маленьким, то поклялся, что стану священником, — глухо добавил он.
— Священником? Ты — священником? Вот здорово! — воскликнул Дэллоу. Он необидно захохотал, расставив ноги так неуклюже; что ступил в собачье дерьмо.
— А что плохого быть священником? — удивился Малыш. — Они знают, что к чему. Держатся в стороне от всего этого. — Его губы и скулы задрожали, казалось, он сейчас разрыдается, кулаки его бешено застучали по витрине: утопленница, приемник и этот ужас — «Супружеская любовь».
— Что плохого в том, чтобы немного позабавиться? — покровительственно сказал Дэллоу, очищая подметку о край панели. Но при слове «позабавиться» юноша затрясся, как в лихорадке.
— Тебе ведь не приходилось знать Анни Коллинз? — спросил он.
— Никогда не слыхал о такой.
— Она училась со мной в одной школе, — продолжал Малыш. Он уставился на грязную мостовую; в витрине с «Супружеской любовью» отразилось его полное отчаяния юношеское лицо. — Так она положила голову на рельсы, там, где проходит поезд на Хассокс. Да ей пришлось еще ждать минут десять до поезда семь пять… Он из-за тумана позже отошел от вокзала Виктория. Голову отрезало начисто. Ей было пятнадцать. У нее должен был родиться ребенок, а она знала, чем это пахнет. У нее уже был ребенок за два года до этого, так его могли бы пришить дюжине мальчишек.
— Да, бывает, — согласился Дэллоу, — есть такой шанс в этой игре.
— Читал я всякие любовные истории, — продолжал Малыш. Прежде он никогда не был таким разговорчивым; говоря, он рассматривал бумажные тарелочки с гофрированными краями и двухламповый приемник; тарелочки такие изящные, приемник такой топорный. — Жена Билли зачитывается ими. Знаешь, какого они сорта? «Леди Ангелина подняла сияющие глаза на сэра Марка». Тошнит меня от них. Тошнит больше, чем от других… — Дэллоу с изумлением следил за этим прорвавшимся потоком красноречия. — От тех, что покупают из-под прилавка. Спайсер их частенько доставал. О том, как побеждают девушек… «Стыдясь показаться в таком виде перед молодыми людьми, она остановилась…» Все это одно и то же, — сказал он, отведя полный ненависти взор от витрины и пробежав глазами из конца в конец длинную грязную улицу: запах рыбы, неровный тротуар, засыпанный опилками… — Это и есть любовь, — сказал он Дэллоу, невесело усмехнувшись. — Это и есть забава… Это и есть игра.
— Но должна же жизнь продолжаться? — смущенно пробормотал Дэллоу.
— А зачем? — спросил Малыш.
— Чего ты меня спрашиваешь, — ответил Дэллоу, — тебе лучше знать. Ты ведь католик? А вы верите…
— Credo in unum Satanam,[27] — произнес Малыш.
— Меня латыни не обучали. Я знаю только…
— Выкладывай, — подхватил Малыш, — давай потолкуем. Вероучение Дэллоу.
— Мир в порядке, если ты слишком далеко не заглядываешь.
— И все?
— Тебе пора уже быть в мэрии. Слышишь, часы бьют. Два… — Надтреснутый звон колоколов прекратился, пробило два.
Лицо Малыша опять стало жалким, он положил руку на плечо Дэллоу.
— Ты хороший парень, Дэллоу. И так много знаешь. Скажи-ка мне… — Рука его упала, он посмотрел мимо Дэллоу вдоль улицы. И проговорил безнадежно: — Вот и она. Что ей на этой улице надо?
— Она тоже не больно торопится, — заметил Дэллоу, наблюдая-за медленно приближающейся тоненькой фигуркой. На таком расстоянии она выглядела даже моложе своих лет. Он добавил: — А все-таки Друитт здорово умно поступил, достав разрешение на брак.
— Есть согласие родителей, — хмуро ответил Малыш, — самое главное для тех, кто соблюдает приличия. — Он рассматривал девушку, как будто это незнакомка, с которой у него назначено свидание. — Видишь ли, тут еще в одном деле повезло. Меня не зарегистрировали при рождении. Во всяком случае, не в таком месте, где это можно проверить. Вот мы и добавили пару годков. Родителей нет. Опекуна нет. Старый Друитт наплел целую трогательную историю.
Роз прифрантилась по случаю свадьбы: она сняла шляпку, которая не нравилась Малышу; новый плащ, немножко пудры, дешевая губная помада. Она была похожа на маленькую аляповатую статую в какой-то жалкой церквушке — бумажная корона не показалась бы на ней странной, да и раскрашенное сердце тоже; на нее можно было молиться, но нечего было ждать от нее помощи.
— Где это ты пропадаешь? — спросил Малыш. — Тебе непонятно, что опаздываешь?
Они даже не пожали друг другу руки. Ими овладела страшная скованность.
— Извини меня, Пинки. Видишь ли… — она стыдливо выдавила из себя эти слова, как будто призналась, что пошла на переговоры с его врагом, — я ходила в церковь.
— Зачем это? — спросил он.
— Не знаю, Пинки. Мне стало как-то не по себе. Вот я и надумала пойти исповедаться.
Он усмехнулся, глядя на нее.
— Исповедаться? Шикарно.
— Видишь ли, я хотела… я думала…
— Господи Боже, что ты там думала?
— Я хотела преисполниться благодати, когда буду выходить за тебя замуж. — Она даже не взглянула в сторону Дэллоу. Религиозный термин прозвучал в ее устах странно и педантично. На грязной улице стояли два католика. Они понимали друг друга. Она произносила слова, обычные и для рая и для ада.
— Ну, и что же, исповедалась?
— Нет. Я пошла, позвонила в звонок и спросила отца Джеймса. Но вдруг сообразила. Нельзя мне исповедаться. И ушла прочь. — Она прибавила со страхом и вместе с тем с грустью: — Мы ведь совершаем смертный грех.
Малыш ответил с горьким и невеселым злорадством:
— Нам никогда не придется больше ходить на исповедь, пока мы живы. — Теперь он заслуживал кару пострашнее: школьный циркуль был далеко позади, да и бритва тоже. Сейчас у него было такое чувство, будто убийство Хейла и Спайсера обычное дело, детская забава, и он уже далеко от всего этого ребячества. Убийство, только привело его к этому… этому падению. Сознание собственной значительности наполнило его благоговейным трепетом.
— Нам, пожалуй, нужно трогаться, — заметил он, почти нежно коснувшись ее локтя. Снова, как уже было однажды, он почувствовал, что нуждается в ней.
Друитт приветствовал их оживлением, приличествующим официальному лицу. Казалось, что он произносит все эти свои шутки во время процесса с тайным намерением довести их до слуха судьи. В бесконечном коридоре мэрии, ведущем к смертям и рождениям, стоял запах дезинфекции. Стены были облицованы плитками, как в общественной уборной. Кто-то обронил на пол розу. Друитт продекламировал торопливо и небрежно:
— Всюду розы и розы, и ни веточки тиса.[28]
Мягкая рука с фальшивой услужливостью взяла Малыша за локоть:
— Нет, нет, не сюда. Здесь налоги. Это будет позже.
Он повел их вверх по огромной каменной лестнице.
— А о чем задумалась маленькая леди? — спросил Друитт.
Девушка ему не ответила…
В церкви только жениху и невесте разрешается подняться по ступеням святилища, опуститься на колени у решетки алтаря перед священником и святыми дарами.
— Родители придут? — спросил Друитт. Она отрицательно покачала головой.
— И прекрасно! — воскликнул Друитт. — Тем скорее все кончится. Подпишитесь на этой строчке. Сядьте здесь. Нам ведь нужно дождаться своей очереди.
Они сели. В углу к облицованной плитками стене была прислонена швабра. По скользкому полу соседнего коридора скрипели шаги какого-то клерка. Вскоре открылась большая коричневая дверь, и они увидели за ней целый ряд клерков, не поднимавших головы от своих бумаг; в коридор вышли новобрачные. За ними следовала женщина, она взяла швабру. Новобрачный, он был средних лет, сказал «спасибо» и протянул ей шесть пенсов.
— Мы еще, пожалуй, успеем на три пятнадцать, — обратился он к новобрачной.
Лицо новобрачной выражало робкое удивление, она была смущена, но нельзя было сказать, что разочарована. На ней была коричневая соломенная шляпка, в руках саквояж.
Она тоже была уже немолода. Вероятно, в этот момент она думала: «Только-то и всего, после всех этих лет».
Они спускались вниз по огромной лестнице, держась несколько поодаль друг от друга, как чужие люди в универсальном магазине.
— Наша очередь, — проговорил Друитт, вскакивая.
Он повел их через комнату, в которой работали клерки. Никто даже и не взглянул на них. Перья пронзительно скрипели, бегая по бумаге и выводя цифры. В маленькой задней комнате со стенами, выкрашенными, как в больнице, в зеленый цвет, где стоял только стол и у стены три или четыре стула, их ждал регистратор. Роз совсем не такой представляла себе свадьбу; казенная бедность гражданского бракосочетания на миг обескуражила ее.
— Здравствуйте, — сказал чиновник, — пусть свидетели присядут… а вы двое… — и пальцем поманил их к столу. Что-то в нем напоминало провинциального актера, слишком уж уверенного в том; что он хорошо играет свою роль — он важно уставился на них сквозь очки в золотой оправе, считая себя кем-то вроде священнослужителя. Сердце Малыша колотилось, его мутило от сознания того, что эта минута все-таки наступила. Взгляд его стал тупым и угрюмым.
— Оба вы уж очень молоды, — заметил чиновник.
— Мы все уже решили, — ответил Малыш, — вам незачем рассуждать об этом. Мы все уже решили.
Чиновник бросил на него откровенно неприязненный взгляд, сказал язвительно:
— Повторяйте за мной, — а затем затараторил: — Торжественно заявляю, что нет никаких известных мне законных препятствий… — так стремительно, что Малыш не мог за ним поспеть. Чиновник сказал резко: — Это же очень просто. Вам нужно только повторять за мной.
— Давайте медленней, — попросил Малыш. У него была потребность остановить гонку, прекратить ее, но она продолжалась, — все произошло мгновенно, оказалось делом нескольких секунд, он повторял уже вторую формулу: «Моя законная жена…» Малыш старался говорить небрежно, отводя взгляд от Роз, но стыд словно отягощал его слова.
— Колец нет? — резко спросил чиновник.
— Нам не нужны кольца, — ответил Малыш, — это ведь не церковь. — Он почувствовал, что из его памяти никогда не изгладится холодная зеленая комната и тусклый взгляд этого человека. И услышал как Роз повторяла, стоя рядом с ним:
— Призываю этих людей, присутствующих здесь, быть свидетелями… — при слове «муж» он быстро взглянул на нее. Будь на ее лице хоть тень самодовольства, он бы ее ударил. Но оно выражало только удивление, как будто она читала книгу и слишком быстро дошла до последней страницы.
— Распишитесь здесь. Платите семь с половиной шиллингов. — С отсутствующим видом государственного чиновника при исполнении обязанностей он ждал, пока Друитт рылся в карманах.
— Эти люди, — повторил Малыш и отрывисто засмеялся, — это вы, Друитт, и ты, Дэллоу. — Он взял ручку — казенное перо заскрипело по странице, царапая бумагу; ему пришло в голову, что в былые времена такие соглашения скреплялись кровью. Он отступил назад и стал следить за тем, как неуклюже подписывается Роз — под его временной безопасностью, купленной ценою вечных мук для них обоих. Он нисколько не сомневался в том, что совершает смертный грех, и его охватило злорадное веселье и гордость. Он видел себя теперь вполне зрелым человеком, по которому рыдают ангелы.
— Эй вы, эти люди, — повторил он, не обращая никакого внимания на чиновника, — пойдем выпьем.
— Вот это да, — удивился Друитт, — какой сюрприз!
— Ну, Дэллоу может вам рассказать, как я пристрастился к выпивке за эти дни, — ответил Малыш. Он в упор посмотрел на Роз. — Я теперь все постиг, — добавил он. Взяв девушку за локоть, он повел ее через облицованный плитками коридор на огромную лестницу; швабра исчезла, и кто-то подобрал цветок. Следующая пара поднялась, как только они вышли, — дела на брачном рынке шли хорошо.
— Вот свадьба так свадьба, — сказал Малыш. — И никуда не денешься! Теперь мы… — Он хотел сказать «муж и жена», но сознание его уклонилось от этого определения. — Нам нужно отпраздновать, — продолжал он, но в мозгу его, как придирки старого родственника, от которого всегда можно ожидать бестактности, звучали слова «что отпраздновать?», и тут же он вспомнил о девице, разлегшейся в «ланчии», и о приближающейся долгой ночи.
Они зашли в кабачок за углом. Время близилось к перерыву, и он поставил им по пинте горького пива, а Роз взяла себе рюмку портвейна. Она молчала с той самой минуты, когда чиновник заставил повторить ее за собой слова клятвы. Друитт бросил быстрый взгляд вокруг и пристроил Около себя свой портфель. В темных полосатых брюках он выглядел бы вполне прилично и на настоящей свадьбе.
— За здоровье новобрачной — произнес он с шутливостью, которая тотчас же испарилась, как будто он хотел вызвать судью на ответную шутку, но встретил отпор — его морщинистое лицо моментально настроилось на серьезный лад. Он почтительно сказал: — За ваше счастье, дорогая моя.
Роз не ответила. Она рассматривала свое лицо в зеркале с надписью «Крепкое пиво — высший сорт». В этой странной оправе, на фоне пивных кружек лицо ее выглядело необычно. Казалось, на него легла огромная тяжесть ответственности.
— О чем задумались? — спросил ее Дэллоу. Малыш поднес к губам стакан с пивом и снова отпил — тошнота подступила у него к горлу… Что здесь другим так нравится? Он угрюмо наблюдал, как Роз время от времени бросала безмолвные взгляды на своих спутников, и опять почувствовал, что между ними существует какая-то тесная связь. Он-то знал ее мысли — те же мысли лихорадочно проносились и в его голове. С торжествующей злобой Малыш заговорил:
— Могу сказать, о чем она размышляет. Она думает: не очень-то это похоже на свадьбу. Она думает: я себе это совсем не так представляла. Верно ведь?
Она кивнула, держа рюмку с портвейном так, как будто до этого ей никогда не приходилось пить.
— «Тело мое одарит тебя всеми своими земными дарами»,[29] — начал он декламировать. — А теперь, — продолжал он, повернувшись к Друитту, — я подарю ей золотую монету.
— Время закрывать, джентльмены, — сказал бармен, споласкивая грязные стаканы в цинковой лохани и вытирая их липкой салфеткой.
— Мы в святилище, понятно, со священником…
— Допивайте, джентльмены.
Друитт смущенно сказал:
— В глазах закона все свадьбы одинаковы. — Он ободряюще кивнул девушке, смотревшей на него пытливыми, юными глазами. — Вы теперь замужем по всем правилам. Можете мне поверить.
— Замужем? — вмешался Малыш. — Вы называете это быть замужем? — Он задержал во рту слюну, смешанную с пивом.
— Ну, хватит, — сказал Дэллоу, — не приставай к девочке. Ни к чему заходить слишком далеко.
— Давайте, джентльмены, допивайте ваше пиво.
— Замужем? — повторил Малыш. — Спросите-ка ее. — Двое мужчин торопливо и смущенно осушили свои стаканы.
— Ну, мне надо двигаться, — сказал Друитт.
Малыш презрительно посмотрел на них — они ведь ни в чем не разбираются. У него снова пробудилось едва ощутимое чувство общности с Роз — она ведь тоже знала, что этот вечер ровно ничего не значит, что не было никакого бракосочетания. Он сказал с грубоватой нежностью:
— Пойдем. Надо трогаться, — и поднял было руку, чтобы взять ее под локоть, но увидел себя с ней рядом в зеркале «Крепкое пиво — высший сорт», и рука его опустилась. Новобрачные… зеркало подмигивало ему.
— Куда? — спросила Роз.
Куда? Он не подумал об этом — новобрачную всегда куда-то везут: медовый месяц, уик-энд на море, сувенир с Маргейт,[30] который стоял у его матери на камине… от одного моря к другому, от одного мола к другому — вот и все.
— Ну, пока, — сказал Дэллоу; на минуту он помедлил в дверях, встретив взгляд Малыша, увидел в нем мольбу о помощи, но, ничего не поняв, бодро помахал рукой и удрал вслед за Друиттом, оставив их одних.
Казалось, они впервые остались наедине, хоть тут и был бармен, вытиравший стаканы; они не были по-настоящему наедине ни в кладовой у Сноу, ни над обрывом в Писхейвене — вот так наедине, как теперь.
— Пойдем, пожалуй, — предложила Роз.
Стоя на панели они услышали, как за их спиной захлопнули и заперли двери «Короны» — со скрежетом задвинули засов. Им показалось, что за ними захлопнулись двери рая неведения. В этом мире им ничего не оставалось, как приобретать опыт.
— Мы пойдем к Билли? — спросила девушка.
Была минута внезапной тишины, вдруг наступающей в середине самого делового дня: ни одного трамвайного звонка, ни одного гудка паровоза на вокзале; стая птиц стремительно взлетела над Олд-Стейн и заметалась в небе, как будто на земле только что свершилось преступление. Малыш с тоской вспомнил комнату Билли — там он мог на ощупь отыскать в мыльнице деньги, все там было привычное, ничего незнакомого, все разделяло с ним его горькое целомудрие.
— Нет, — проговорил он. И когда возобновился полуденный шум, лязг и грохот, опять повторил: — Нет.
— Куда же?
Он улыбнулся с бессильной злобой. Куда же еще приводят шикарных блондинок, как не в «Космополитен»? Их привозят на субботу и воскресенье в спальном вагоне или мчат через меловые холмы в алом спортивном автомобиле. Благоухая дорогими духами, закутанные в меха, вплывают они в ресторан, как свежевыкрашенный катер, им дают покрасоваться за ночные утехи. Он окинул Роз долгим взглядом — нищета ее была для него словно покаяние.
— Мы возьмем номер, — ответил он, — в «Космополитене».
— Нет, правда, куда мы пойдем?
— Ты же слышала — в «Космополитен», — взорвался он. — Ты что же думаешь, я недостаточно хорош для этого?
— Ты-то хорош, — ответила она, — а я вот нет.
— Мы пойдем туда, — повторил он, — я могу себе это позволить. Как раз такое место, как нужно. Была тут одна женщина, ее звали Евгень, она всегда там останавливалась. Из-за нее у них и короны на стульях.
— Это кто такая?
— Одна заграничная шлюха.
— Значит, ты там бывал?
— Конечно, бывал.
Вдруг она взволнованно всплеснула руками.
— Я как во сне, — сказала она и пристально взглянула на него, чтобы разгадать, не насмехается ли он над ней.
— Мой автомобиль в ремонте, — небрежно сказал он, — мы пройдемся пешком и пошлем кого-нибудь из отеля за моим чемоданом. А где твой?
— Что мой?
— Твой чемодан.
— Он такой потрепанный, грязный…
— Ничего, — сказал он с безрассудной хвастливостью, — мы тебе другой купим. Где твои вещи?
— Вещи?…
— Господи, какая ты глупая! — воскликнул он. — Я говорю о… — Но воспоминание о предстоящей ночи сковало его язык. Он побрел по тротуару, лицо его отражало угасающий дневной свет.
— У меня нет ничего… ничего, в чем я могла бы выйти за тебя замуж, кроме вот этого, — прошептала она. — Я просила у них хоть немножко денег. Но они уперлись и не дали. Ну что ж, это их право. Это же их деньги.
Они шли по тротуару на небольшом расстоянии друг от друга. Слова ее просительно скреблись о преграду между ними, как когти птицы об оконное стекло, — он чувствовал, что она изо всех сил старается завладеть им, даже ее покорность казалась ему западней. Жестокий, торопливый обряд связал его с ней. Она-то ведь не знала причин, она думала… что он желает ее… избави Боже от этого.
— Ты не воображай, что у нас будет медовый месяц, — грубо заметил он, — это все чепуха. Я человек занятой. Мне нужно заниматься делом. Мне нужно… — Он запнулся и посмотрел на нее с какой-то скрытой мольбой… пусть все останется по-прежнему… — Я должен много разъезжать.
— Я буду ждать тебя, — прошептала она. Он чувствовал, что в ней растет долготерпение, присущее беднякам и людям, давно женатым. Скромно и в то же время не стыдясь, оно проступало, словно вторая натура.
Они вышли на набережную, надвигался вечер, море слепило глаза, она смотрела на него с такой радостью, как будто это было какое-то незнакомое море.
— А что твой папаша говорил сегодня?
— Ничего не говорил. На него сегодня опять нашла хандра.
— А старуха?
— На нее тоже нашла хандра.
— Ну, а деньги-то они взяли без всяких.
Они остановились на набережной, как раз напротив «Космополитена», и в тени его громады подошли еще на несколько шагов ближе. Он вспомнил, как мальчик-рассыльный выкрикивал чье-то имя, вспомнил золотой портсигар Коллеони… Медленно и раздельно, стараясь справиться с волнением, он проговорил:
— Ну что ж, нам здесь будет неплохо. — Затем пригладил рукой вылинявший галстук, одернул пиджак, неуверенно расправил узкие плечи. — Ну, входи же… — Она робко пошла за ним через дорогу, потом вверх по широким ступеням. На террасе, в плетеных креслах, греясь на солнышке, сидели две старые дамы, обмотанные шарфами; от них веяло полным благополучием, разговаривая, они не смотрели друг на друга, а просто с понимающим видом бросали реплики: «А вот Вилли…», «Мне всегда нравился Вилли…»
Поднимаясь по ступеням, Малыш нарочно топал ногами. Он пересек огромный холл и подошел к конторке портье. Роз шла вслед за ним. Там никого не было. Малыш ожидал с бешенством, для него это было как личное оскорбление. Рассыльный выкликал на весь холл: «Мистер Пайнкоффин, мистер Пайнкоффин!» А Малыш все ждал. Зазвонил телефон. Когда опять распахнулась парадная дверь, донесся обрывок разговора старых дам: «Это был страшный удар для Бэйзила…» Затем появился мужчина в черном пиджаке и спросил:
— Чем могу служить?
— Я жду здесь уже… — начал с бешенством Малыш.
— Вы могли бы позвонить, — холодно прервал его портье и открыл большую книгу для регистрации приезжих.
— Мне нужен номер, — продолжал Малыш, — двойной номер.
Портье внимательно осмотрел Роз, стоявшую за спиной Малыша, и перевернул страницу.
— У нас нет свободных номеров, — ответил он.
— Мне не важно сколько это будет стоить, — настаивал Малыш, — я возьму люкс.
— Ничего свободного нет, — сказал портье, не поднимая глаз от книги. Пробегавший мимо рассыльный с подносом остановился, глядя на них. Малыш продолжал тихо, но в голосе его звучало бешенство.
— Вам не удастся спровадить меня отсюда. Мои деньги не хуже, чем у других.
— Безусловно, — согласился портье, — но бывает так, что нет свободных номеров. — Он повернулся к ним спиной и взял в руки банку с клеем.
— Пошли из этой вонючей ямы, — обратился Малыш к Роз.
Он сбежал вниз по ступенькам, мимо старых дам, слезы унижения навернулись ему на глаза. У него было безумное желание крикнуть всем, что они не имеют права так с ним обращаться, что он убийца, не боится убивать людей, а поймать его не могут. Его так и подмывало похвастать этим. Он не хуже других мог позволить себе пожить в таком месте — у него ведь были машина, адвокат, двести фунтов в банке…
— Вот если бы у меня было обручальное кольцо… — начала Роз.
— Кольцо?… Какое еще кольцо? — бешено набросился на нее Малыш. — Мы не женаты. Запомни это. Мы не женаты… — Но внизу на улице он с огромным напряжением взял себя в руки и с горечью вспомнил, что ему и дальше предстоит притворяться. «Заставить жену давать показания, конечно, нельзя, но ничто не может остановить жену, кроме любви… похоти», — подумал он с смутным страхом и, повернувшись к ней, неумело извинился.
— Они меня разозлили, — с трудом выговорил он, — видишь ли, я ведь обещал тебе…
— Это неважно, — ответила девушка. И вдруг, взглянув на него широко открытыми, удивленными глазами, она бодро заявила: — Ничего не может испортить сегодняшний день.
— Нам нужно найти пристанище, — сказал он.
— Мне все равно где… пойдем к Билли?
— Только не сегодня, — возразил он, — не хочу, чтобы сегодня вокруг слонялись наши ребята.
— Тогда поищем какое-нибудь местечко, — успокоила она, — еще ведь и не стемнело.
В этот час, когда не было заездов на бегах и не предстояло никаких деловых встреч, он обычно лежал, растянувшись на постели, в пансионе Билли. Сейчас он жевал бы шоколадные конфеты из пакетика или булку с колбасой, наблюдая, как солнце скрывается за трубами, потом заснул бы, проснулся и снова поел и снова заснул бы, убаюканный темнотой, струящейся сквозь окошко. Тут и ребята вернулись бы с вечерними газетами, жизнь началась бы снова. А теперь он был растерян, не знал, что делать со свободным временем — ведь он был уже не один.
— Давай когда-нибудь поедем за город, как тогда, — предложила Роз… Глядя в морскую даль, она строила планы на будущее… Он догадывался, что перед ее мысленным взором, подобно приливу, проходили годы.
— Все будем делать, как ты захочешь, — согласился он.
— А не пойти ли нам сейчас на мол, — сказала она, — я не была там с тех пор, как мы ходили туда в тот день, помнишь?
— И я тоже не был, — быстро и не задумываясь солгал Малыш, он вспомнил их первую встречу, Спайсера, грозу на моле, начало всего того, чему он не видел конца… Они прошли через турникет; кругом было много народу; рыболовы, стоя в ряд, следили за своими поплавками, колыхающимися в темно-зеленой спокойной воде; под их ногами плескалось море.
— Ты знаком с этой девицей? — спросила Роз. Малыш безразлично повернул голову.
— С какой? — спросил он. — Я тут никаких девиц не знаю.
— Вон с той, — показала Роз, — ручаюсь, она говорит про тебя.
В его памяти всплыло пухлое, невыразительное прыщавое лицо, словно притаившаяся за стеклом аквариума огромная рыба, опасная ядовитая хищница, приплывшая из неведомого океана. Фред разговаривал с ней, он подошел к ним на набережной, она еще давала показания — он никак не мог припомнить, что она говорила, видимо, ничего существенного… А сейчас она следила за ним, подталкивая локтем свою толстую подругу, рассказывала что-то, плела бог весть какие небылицы… «Боже, — подумал он, — неужели мне суждено перерезать весь свет?»
— Она тебя наверняка знает, — настаивала Роз.
— Никогда ее даже и не видел, — солгал он, проходя мимо.
— С тобой приятно гулять, — заметила девушка, — все тебя знают. Вот никогда не предполагала, что выйду замуж за знаменитость.
«Кто же следующий, — думал он, — кто же следующий?»
Прямо перед ним один рыболов отступил на другой край дорожки, чтобы закинуть удочку; раскрутив леску, он забросил ее далеко в море, поплавок попал в пену волны и понесся к берегу. На теневой части мола было прохладно, с одной стороны стеклянной стенки стоял еще ясный день, с другой уже надвигался вечер.
— Давай перейдем туда, — предложил он. Ему опять вспомнилась девушка Спайсера. Почему я тогда сбежал, оставив ее в машине? Черт возьми, ведь она знала толк в этих забавах!
— Слушай, — остановила его Роз, — не подаришь ли ты мне такую пластинку? На память. Они ведь не дорогие, — добавила она, — всего шесть пенсов. — Они остановились перед небольшой стеклянной будкой, похожей на телефон-автомат. На будке была надпись: «Запишите на пластинку свой собственный голос».
— Иди, иди, — оборвал он ее, — не валяй дурака. Зачем это нужно?
И тут во второй раз он увидел, как она вдруг рассердилась, став почти невменяемой. Покладистая, безответная, добрая, она в такие минуты становилась опасной. Тогда из-за шляпы, теперь из-за пластинки.
— Ну и ладно, — заговорила она, — катись! Ты мне ни разу ничего не подарил. И даже сегодня. Раз я тебе не нужна, чего же ты не убираешься? Почему не оставишь меня в покое? — Прохожие оборачивались и глядели на них, на его растерянное и недовольное лицо, на ее безудержный гнев. — Зачем я тебе понадобилась? — кричала она на него.
— Ради Христа… — пробормотал он.
— Я лучше утоплюсь… — начала она, но он прервал ее:
— Можешь получить свою пластинку, — он нервно усмехнулся, — похоже, что ты рехнулась. Зачем тебе слушать меня на пластинке? Ты что, и так не будешь меня слышать каждый день? — Он крепко сжал ей руку выше локтя. — Ты ведь паинька. Мне для тебя ничего не жалко. Можешь получить все, что желаешь. — Ему пришло в голову: «Она вертит мной, как хочет… долго так будет?» — Ну, ты ведь говорила все это не всерьез? — заискивающе спросил он. От этой попытки говорить ласково лицо его сморщилось, как у старика.
— На меня что-то нашло, — проговорила она, отведя от него глаза; он не мог ничего прочесть в ее взгляде, мрачном и отчаянном.
Малыш почувствовал облегчение, но все еще внутренне сопротивлялся. Ему не хотелось записывать свой голос — это напоминало ему об отпечатках пальцев.
— Ты что, и вправду хочешь, чтобы я подарил тебе такую штуку? — спросил он. — У нас ведь и патефона нет. Ты даже не сможешь ее слушать. Какой же в этом толк?
— Мне и не нужен патефон, — сказала она, — мне просто хочется, чтобы она была у меня. Может, ты куда-нибудь уедешь, и я смогу одолжить патефон. Вот ты и поговоришь со мной. — Она произнесла все это с таким воодушевлением, что он даже испугался.
— А что ты хочешь, чтобы я сказал?
— Ну, все равно что, — попросила она. — Скажи что-нибудь для меня. Скажи Роз, ну… и еще что-нибудь.
Малыш вошел в будку и закрыл за собой дверь. В будке был ящик со щелью для его шестипенсовика, микрофон и инструкция: «Говорите ясно и прямо в аппарат». Мудреная штука привела его в смущение, он оглянулся через плечо — там, снаружи, она без улыбки наблюдала за ним, он посмотрел на нее, как на незнакомое существо, как на маленькую нищенку с Нелсон-Плейс. И тут его охватила страшная злость. Опустив шестипенсовик и произнося слова приглушенным голосом, чтобы не было слышно снаружи, он запечатлел на эбоните свое обращение к ней: «Будь ты проклята, дрянь ты этакая, хоть бы ты убралась восвояси и оставила меня навсегда в покое!» Он слышал, как скрипела игла и вращалась пластинка, затем что-то щелкнуло, наступила тишина.
Малыш вышел к Роз, неся в руке черный диск.
— На вот, держи, — сказал он, — я тут кое-что наговорил… приятное.
Она осторожно взяла у него пластинку и понесла так, как будто защищала ее от толпы… Даже на солнечной стороне мола становилось прохладно; этот холод был как непререкаемый приказ им обоим — отправляйтесь-ка домой!.. У него было ощущение как будто он гуляет, когда нужно заниматься делом… нужно идти в школу, а он не приготовил уроков…
Они прошли через турникет; он искоса взглянул на нее, пытаясь угадать, чего она ждет дальше — если бы она проявила хоть малейшее нетерпение, он отвесил бы ей оплеуху, но она прижимала к себе пластинку, охваченная таким же унынием, как и он.
— Ну что ж, надо нам все-таки куда-нибудь пойти, — сказал он.
Она указала пальцем на ступеньки, ведущие вниз к крытой галерее под набережной.
Малыш пристально взглянул на нее — она как бы намеренно испытывала его. С минуту он колебался, потом произнес с усмешкой:
— Ладно, пойдем туда. — В нем возникло что-то похожее на чувственное желание — совокупление добрых и злых сил.
На деревьях в Олд-Стейн зажглись разноцветные огни, но было еще рано, и их свет не выделялся на фоне угасающего дня. В длинном туннеле под набережной были собраны все самые шумные, примитивные и дешевые развлечения Брайтона; мимо них проносились дети в бумажных матросских шапочках с надписью: «Я не ангел», поезд ужасов прогремел совсем рядом, унося влюбленные парочки в темноту, полную криков и визга. Во всю длину туннеля, около стенки, примыкающей к откосу, помещались аттракционы, с другой стороны — ларьки: мороженое, весы с фотоавтоматом, ракушки, леденцы. Полки доходили до потолка, маленькие дверки вели в темные кладовые, а на стороне, выходящей к морю, не было ни дверей, ни окон, ничего, кроме множества полок от самой гальки до крыши, целый волнорез из Брайтонских леденцов, выходящий в море. В туннеле всегда горели огни, воздух был спертый, душный, отравленный человеческим дыханием.
— Ну, что же будет дальше? — спросил Малыш. — Ракушки или Брайтонский леденец? — Он посмотрел на нее так, как будто от ее ответа зависело что-то очень важное.
— Я не прочь пососать палочку Брайтонского леденца, — согласилась она.
Он снова усмехнулся. Только дьявол, подумал он, мог подтолкнуть ее на такой ответ. Она, конечно, праведница, но уже неотделима от него, словно он вкусил ее, как Бога, вместе с причастием. Бог не может освободить тебя от грешных уст, избравших уделом вкусить собственное проклятье… Он медленно перешел на другую сторону туннеля и заглянул в дверку.
— Девушка, — позвал он, — девушка! Две палочки леденца.
Он хозяйским взглядом оглядел маленький, выкрашенный в розовый цвет ларек с перегородкой; лавчонка запечатлелась у него в памяти — на полу следы. Один кусочек пола приобрел вечную значительность, — если бы кассу передвинули на другое место, он бы сразу заметил.
— А это что такое? — спросил он, кивнув в сторону единственного незнакомого ему предмета — какого-то ящика.
— Ломаные леденцы, — объяснила продавщица, — отдаем по дешевке.
— От фабрики?
— Нет. Разбили тут. Какие-то неуклюжие болваны, — пожаловалась она.
Малыш взял леденцы и повернулся. Он знал, что ничего не увидит — там, за ящиками с Брайтонскими леденцами набережная была не видна. Его вдруг охватило сознание своей беспредельной сообразительности.
— До свиданья, — сказал Малыш; нагнувшись, он прошел сквозь маленькую дверцу и вышел наружу. Если бы только он мог похвастать своим умом, излить свою безграничную гордость…
Они стояли рядышком, посасывая палочки леденцов. Какая-то женщина торопливо оттолкнула их в сторону: «Пропустите-ка, ребятки!» Они взглянули друг на друга — супружеская пара.
— Куда теперь? — неуверенно спросил он.
— Может попробовать поискать где-нибудь? — предложила она.
— Не к чему спешить. — Голос его звучал немного тревожно. — Ведь еще рано. Хочешь в кино? — Он снова заговорил вкрадчивым тоном. — Я ведь тебя никогда не водил в кино.
Но чувство превосходства оставило его. Ее взволнованное восклицание «Какой ты хороший!» снова вызвало у него отвращение.
В полумраке, угрюмо сидя на местах за три с половиной шиллинга, он горько и безжалостно спрашивал себя, на что она надеется, а рядом с экраном светящиеся часы показывали время. Фильм был любовный: роскошные лица, бедра, снятые со знанием дела, таинственные кровати, похожие на крылатые челны. Кого-то убили, но это не имело значения. Важна была только эта игра. Два главных героя величественно продвигались к простыням на постели: «Я полюбил тебя с первого взгляда в Санта-Моника…» Серенада под окном, девица в ночной рубашке… а стрелки рядом с экраном все движутся. Вдруг он с бешенством сказал Роз: «Как кошки!» Это была самая привычная игра на свете, зачем же бояться того, что собаки делают прямо на улице? А музыка стонала: «Я сердцем угадал, что божество ты». Он продолжал шепотом: «Может нам все же пойти к Билли?» — а сам подумал: «Мы там не будем одни, может, что-нибудь случится, может, ребята устроят пьянку, захотят отпраздновать… и никому не придется сегодня ложиться в постель». Актер с прилизанной прядью черных волос над бледным изможденным лицом говорил: «Ты моя. Вся моя». И опять пел под мерцающими звездами в лучах неестественного лунного света. И вдруг, непонятно почему, Малыш заплакал. Он закрыл глаза, чтобы удержать слезы, но музыка продолжала играть — это было как видение свободы для заключенного. Внутри у него все сжалось, он представил себе эту недосягаемую свободу: без страха, ненависти, зависти. Ему казалось, что он умер и вспоминает, как он чувствовал себя после предсмертной исповеди, вспоминает слова отпущения грехов. Но смерть была только воображаемой, он не чувствовал раскаяния, ребра его тела, как стальные обручи, приковывали его к вечному греху. Наконец он сказал:
— Пойдем. Пора двигаться.
Стало совсем темно. Разноцветные огни тянулись вдоль набережной до самого Хоува. Они медленно прошли мимо кафе Сноу, мимо отеля «Космополитен». Низко над морем с шумом пролетел самолет, красный огонек исчез вдали. Под одним из стеклянных навесов какой-то старик зажег спичку, чтобы закурить трубку, и осветил мужчину и девушку, забившихся в угол. С моря доносились жалобные звуки музыки. Они пересекли Норфолк-сквер и повернули на Монпелье-роуд; какая-то блондинка со скулами Греты Гарбо остановилась на ступеньках бара Норфолк и стала пудриться. Где-то звонил похоронный колокол, а в подвале патефон играл гимн.
— Сегодняшнюю ночь уж проведем здесь, а завтра, может, и найдем какое-нибудь пристанище, — сказал Малыш.
У него был свой ключ от входной двери, но он позвонил в звонок. Его влекло к людям, хотелось поговорить… но никто не отозвался. Он снова позвонил. Это был один из тех старинных звонков, за который нужно дергать, он звенел на конце проволоки; такой звонок по долгому опыту общения с пылью, пауками и необитаемыми комнатами знает, как сообщать, что дом пуст.
— Не может быть, чтобы все ушли, — сказал он, вставляя ключ в замок.
В холле горела лампочка, он тут же заметил записку, приклеенную под телефоном: «Вдвоем вам лучше, — он сразу узнал неуклюжий, размашистый почерк жены Билли, — а мы ушли праздновать свадьбу. Заприте свою дверь. Желаем хорошо провести время». Он смял бумажку и бросил ее на линолеум.
— Пошли наверх, — сказал он.
Наверху он положил руку на новую перекладину перил и сказал:
— Видишь, мы их починили.
В темном коридоре пахло стряпней, капустой и паленым сукном. Он кивнул головой в сторону одной двери.
— Это комната старины Спайсера. Ты веришь в привидения?
— Не знаю.
Распахнув дверь своей комнаты, Малыш зажег пыльную лампочку без абажура.
— Ну вот, лучшего предложить не можем, — сказал он, отступив в сторону, чтобы не загораживать широкую медную кровать, умывальник с разбитым кувшином и лакированный платяной шкаф с дешевым зеркалом.
— Здесь лучше, чем в любом отеле, — заметила она, — больше похоже на дом.
Они стояли посреди комнаты, словно не зная, что дальше делать.
— Завтра я немножко здесь приберусь, — наконец проговорила она.
Он с силой хлопнул дверью.
— Не смей здесь ничего трогать! — воскликнул он. — Это мой дом, слышишь? Я не позволю тебе лезть сюда и менять тут все…
Малыш со страхом следил за ней… каково это, прийти в собственную комнату, в свое логово и обнаружить там чужого…
— Чего ты не снимаешь шляпу? — спросил он. — Ведь ты останешься здесь?
Она сняла шляпу и плащ… Так начинается смертный грех. «Вот за что людей обрекают на адские муки», — подумал он… В передней зазвенел колокольчик. Малыш не обратил на него внимания.
— Субботний вечер, — проговорил он, ощущая горечь во рту, — пора ложиться в постель.
— Кто это? — спросила девушка, когда колокольчик снова зазвенел; он с уверенностью сообщал тому, кто стоял снаружи, что дом уже больше не пуст. Она пересекла комнату и подошла к Малышу, лицо ее было бледно.
— Это полиция? — спросила она.
— Почему это должна быть полиция? Кто-нибудь из приятелей Билли. — Но ее предположение поразило его. Он стоял и ждал звонка. А тот больше не звонил.
— Ну, не можем же мы стоять так всю ночь, — сказал он, — давай лучше ляжем спать. — Он почувствовал сосущую пустоту внутри, как будто несколько дней ничего не ел. Снимая пиджак и вешая его на спинку стула, он старался делать вид, что все идет своим чередом. Обернувшись к ней, он увидел, что Роз не сдвинулась с места; тоненькая, полуребенок, она стояла, дрожа, между умывальником и кроватью.
— Ага, — начал он издеваться над ней, а у самого во рту пересохло, — значит ты трусишь! — Он как бы вернулся на четыре года назад и подбивал школьного товарища на какую-то проделку.
— А ты разве не трусишь? — ответила Роз.
— Я? — Он неуверенно засмеялся в ответ и шагнул вперед, в нем едва лишь теплилась чувственность; как насмешка вспомнилось ему вечернее платье, обнаженная спина, «Я полюбил тебя с первого взгляда в Санта-Моника…»
В каком-то порыве гнева Малыш взял ее за плечи и подтолкнул к кровати… Он спасся от района Парадиз, а пришел вот к этому…
— Смертный грех, — проговорил он, впитывая в себя аромат невинности, стараясь ощутить вкус чего-то похожего на причастие… Медный шар кровати, безмолвный, испуганный и покорный взгляд Роз… Он сокрушил все в безрадостном, грубом и решительном объятии… крик боли, а потом снова трезвон колокольчика.
— Боже мой, — проговорил Малыш, — неужели нельзя оставить человека в покое? — Он открыл глаза в полумраке комнаты, чтобы посмотреть, что он наделал, — это показалось ему больше похожим на смерть, чем конец Хейла и Спайсера.
— Не ходи, Пинки, не ходи! — умоляла Роз.
Его охватило странное чувство торжества: вот он и достиг вершины человеческого бесстыдства — в конце концов это не так уж и сложно. Он подверг себя этому испытанию, и никто не посмеялся над ним. Не нужно ему ни Друитта, ни Спайсера, только… В нем проснулась слабая нежность к соучастнице его подвига. Он протянул руку и ущипнул ее за мочку уха. А в пустом холле заливался колокольчик… С Малыша как будто свалилась огромная тяжесть. Теперь он мог встретиться с кем угодно.
— Придется пойти узнать, что этот стервец хочет.
— Не ходи, Пинки, я боюсь!
Но он чувствовал, что больше никогда ничего не будет бояться; убегая с ипподрома, он боялся, боялся боли, а еще больше боялся вечного проклятья — внезапной смерти без отпущения грехов. А теперь ему казалось, что он уже проклят, и больше ему никогда не придется ничего бояться… А мерзкий звонок все звенел, проволока гудела в передней… Над кроватью горела лампочка без абажура — девушка, умывальник, закопченное окно, неясное очертание какой-то трубы, голос, шепчущий: «Я люблю тебя, Пинки». Так вот что такое ад, нечего тут беспокоиться, ведь это его собственная, привычная комната. Он сказал:
— Я сейчас вернусь. Не бойся. Я сейчас вернусь.
На верхней площадке лестницы Малыш положил руку на новую, еще не окрашенную перекладину починенных перил. Он слегка потряс ее, чтобы убедиться в ее прочности. Его подмывало ликующе закричать от сознания собственной сообразительности. А внизу заливался звонок. Малыш глянул вниз — расстояние большое, но нельзя было с уверенностью сказать, что, упав с такой высоты, человек расшибется насмерть. Раньше эта мысль никогда не приходила ему в голову, но бывает ведь, что люди с переломанным позвоночником живут несколько часов, он знает одного старика, тот до сих пор бродит с проломленным черепом, который трещит на морозе когда старик чихает. Малышу казалось, что кто-то невидимый ей помогает… Звонок все звенел, точно зная, что он дома. Он спустился вниз по лестнице и споткнулся на рваном линолеуме — это жилье не подходит для такого человека, как он. Малыш ощущал беспредельную энергию, там, наверху, он не только не потерял жизнеспособности, а приобрел ее. Исчез только страх. Он не имел представления, кто там стоит за дверью, но испытывал злобную радость. Протянув руку к старому звонку и схватив его, он почувствовал, как за проволоку дергают. Пока он не прошел всю переднюю, продолжался этот странный поединок с незнакомцем, и Малыш одержал победу. Дергать за веревку перестали, в дверь застучали кулаком. Малыш выпустил звонок из рук и подкрался к двери, но тут же за его спиной опять начался звон, надтреснутый, глухой, настойчивый. Скомканная бумажка со словами «Заприте свою дверь. Желаем хорошо провести время» попалась ему под ноги.
Он резко распахнул дверь и увидел за ней Кьюбита, хмурого и совершенно пьяного; кто-то поставил ему синяк под глазом, дыхание у него было зловонное — выпивка всегда портила ему пищеварение.
У Малыша еще усилилось чувство торжества: его победа была беспредельной.
— Ну, а тебе что здесь нужно? — спросил он.
— У меня тут вещи, — ответил Кьюбит, — хочу забрать свои вещи.
— Тогда входи и забирай их, — сказал Малыш.
Кьюбит бочком вошел. Он начал было:
— Я не думал, что увижу тебя…
— Давай, давай, — прервал его Малыш, — забирай свои манатки и уматывайся.
— А где Дэллоу?
Малыш не ответил.
— А Билли?
Кьюбит откашлялся. Малыш ощутил его зловонное дыхание.
— Послушай, Пинки, — пробормотал он, — ты да я… почему нам не быть приятелями? Какими всегда были.
— Никогда мы не были приятелями, — отрезал Малыш.
Кьюбит как будто не расслышал. Он прислонился спиной к телефону и пристально смотрел на Малыша хмельным и настороженным взглядом.
— Ты да я, нас нельзя разлучить, — сказал он хриплым, от застрявшей в горле мокроты, голосом, — мы ведь вроде братьев. Связаны одной веревочкой.
Малыш следил за ним, прислонясь к противоположной стене.
— Мы ведь с тобой, вот что я скажу… Нас нельзя разлучить, — повторял Кьюбит.
— Думаю, Коллеони не захотел прикоснуться к тебе даже тросточкой, — сказал Малыш. — Ну, и я не подбираю его отбросов, Кьюбит.
Кьюбит прослезился, у него дело всегда кончалось этим; по его слезам Малыш мог определить, сколько стаканов он выпил. Кьюбит плакал против воли, две слезы, как капли воды, вытекали из желтоватых белков его глаз.
— Тебе не за что так со мной обращаться, Пинки, — сказал он.
— Лучше забирай свои вещи.
— Где Дэллоу?
— Он ушел, — ответил Малыш, — все ушли. — В нем опять зашевелилось чувство жестокого озорства. — Мы совсем одни, Кьюбит, — продолжал он. И взглянул в глубину передней на новую заплату линолеума в том месте, где упал Спайсер. Но это не подействовало, слезливость у Кьюбита прошла, он стал угрюмым, злым…
— Нельзя относиться ко мне, как будто я дерьмо какое-то, — сказал Кьюбит.
— Это так к тебе Коллеони отнесся?
— Я пришел сюда как друг, — продолжал Кьюбит, — ты не можешь себе позволить не принимать моей дружбы.
— Я могу позволить себе больше, чем ты думаешь, — ответил Малыш.
— Тогда одолжи мне пять бумажек, — быстро подхватил Кьюбит.
Малыш покачал головой. Его вдруг охватило нетерпение и гордыня — он заслуживал большего, чем эта перебранка на потертом линолеуме под запыленной лампочкой без абажура, да еще с кем? — с Кьюбитом.
— Ради Христа, — сказал он, — забирай свои вещи и уматывай.
— Я ведь кое-что могу порассказать про тебя…
— Ничего ты не можешь.
— Фред…
— Вот тебя-то за это и повесят, — усмехнувшись прервал его Малыш. — А не меня. Я слишком молод, меня не повесят.
— Есть еще и Спайсер.
— Спайсер свалился вон оттуда.
— Я слышал, что ты…
— Слышал, что я?… Кто же этому поверит?
— Дэллоу тоже слышал.
— С Дэллоу все в порядке, — ответил Малыш. — Дэллоу можно доверять. Послушай, Кьюбит, — продолжал он спокойно, — если бы ты мне был опасен, я бы нашел, что с тобой сделать. Только благодари Бога — мне ты не опасен. — Малыш повернулся к Кьюбиту спиной и стал подниматься по лестнице. Он слышал, как позади тяжело дышит, прямо задыхается, Кьюбит.
— Я пришел сюда не ругаться. Одолжи мне пару бумажек, Пинки. Я издержался… В память старой дружбы.
Малыш не ответил. Он уже поднялся до поворота лестницы, ведущей в его комнату.
— Подожди-ка минутку, я тебе кое-что скажу, — закричал Кьюбит, — ты, кровожадный тип. Один человек обещал мне много денег — двадцать бумаг… Ты… эх, ты… я тебе скажу, что ты такое.
Малыш остановился на пороге комнаты.
— Валяй, — подзадорил он, — ну-ка, скажи.
Кьюбит силился продолжать, но не находил нужных слов. Он изливал свою ярость и обиду в отрывистых выкриках.
— Ты негодяй, — кричал он, — ты трус. Ты такой трусливый, что прикончишь лучшего друга, лишь бы спасти собственную шкуру. Вон, ты даже девчонок боишься, — он пьяно захохотал. — Сильвия мне рассказала…
Но это обвинение запоздало. Теперь Малыш уже приобщился к познанию последней людской слабости. Он слушал с удовольствием, с каким-то бесчеловечным торжеством; картина, нарисованная Кьюбитом, не имела к нему никакого отношения — все равно, как изображение Христа, в которое люди вкладывают свои собственные чувства. Кьюбиту этого не понять. Он похож на ученого, описывающего незнакомцу места, которые он сам знал только по книгам: цифры импорта и экспорта, грузооборот, минеральные ресурсы, сбалансирован ли бюджет, а незнакомец по собственному опыту досконально знал эту страну так как умирал от жажды в ее пустынях, и в него стреляли у подножья ее холмов… Негодяй… трус… боишься. Он тихо, язвительно засмеялся. У него было такое чувство, что он может перещеголять Кьюбита, какую бы ночь тот ни припомнил. Он открыл свою комнату, вошел, закрыл дверь и запер ее на ключ.
Роз сидела на постели, болтая ногами, как школьница, ожидающая в классе прихода учителя, чтобы ответить свой урок. За дверью Кьюбит сначала орал, стучал ногой, гремел ручкой, а потом убрался. Роз сказала со вздохом облегчения — она ведь привыкла к пьяным:
— Ох, так это не полиция?
— А почему это должна быть полиция?
— Не знаю, — призналась она, — я подумала, может…
— Может, что?
Он едва расслышал ее ответ:
— Колли Киббер…
На минуту Малыш замер от изумления. Потом тихо засмеялся с беспредельным презрением и превосходством над тем миром, который употребляет такие слова, как невинность.
— Ну и ну, — воскликнул он. — Вот здорово, выходит ты все время знала? Ты догадывалась! А я-то думал, ты совсем желторотая, еще из яйца не вылупилась. А ты вон какая… — Он создал себе ее образ в тот день в Писхейвене, а потом среди бутылок с имперским вином у Сноу. — А ты, оказывается, все знала.
Роз и не отрицала; она сидела, зажав руки между коленями, и как будто со всем соглашалась.
— Здорово, — продолжал он, — ну, раз ты додумалась до этого, значит ты такая же испорченная, как и я. — Он пересек комнату и прибавил с оттенком уважения: — Между нами нет никакой разницы.
Она посмотрела снизу вверх своими детскими глазами и серьезно подтвердила:
— Никакой разницы.
Он почувствовал, что в нем опять поднимается желание, как приступ тошноты.
— Вот так брачная ночь! — сказал он. — Ты думала, что брачная ночь будет такая?… — Золотая монета, зажатая в ладони, коленопреклонение в святилище, благословение. Опять шаги в коридоре, Кьюбит заколотил в дверь, и потом, шатаясь, убрался прочь, скрипнула лестница, хлопнула дверь… Она точно снова поклялась, обхватив его руками, в смертном грехе. «Никакой разницы».
Малыш лежал на спине в одной рубашке и видел сон. Он был на спортивной площадке, залитой асфальтом, один из платанов засох; вдруг раздался надтреснутый звонок, к нему подбежали дети, а он был новенький, не знал никого из них, его мутило от страха — они ведь подбежали к нему с дурными намерениями. Затем он почувствовал, как кто-то осторожно потянул его за рукав, и в зеркале, висевшем на дереве, увидел свое отражение и Кайта, стоявшего позади, — средних лет, добродушного, изо рта у него лилась кровь. «Вот сосунки», — сказал Кайт и вложил ему в руку бритву. Тут-то он и понял, что ему делать; нужно было сразу же показать им, что он ни перед чем не остановится, для него не существует никаких преград.
Он выбросил вперед руку, как будто хотел нанести удар, пробормотал что-то невнятное и повернулся на бок. Край одеяла закрыл ему рот, дышать стало трудно… Ему снилось, что он на моле и видит, как ломаются сваи; вдруг с пролива налетела черная туча, и море поднялось, а мол весь накренился и осел. Он хотел закричать во всю мочь — нет страшнее смерти, чем утонуть. Настил мола накренился так круто, как у парохода, навеки погружающегося в пучину; он стал карабкаться по гладкой поверхности прочь от моря и скользил обратно, все ниже и ниже, пока не оказался в своей постели в районе Парадиз. Он все еще лежал, думая: «Какой сон!» — и тут услышал, как на другой кровати воровски зашевелились родители. Была субботняя ночь. Отец тяжело дышал, как бегун у финиша, мать стонала от наслаждения, смешанного с болью. Его охватило чувство ненависти, отвращения, одиночества — он был совершенно покинут, в их мыслях не осталось для него места; несколько минут ему казалось, что он умер и похож на душу умершего, попавшую в чистилище, наблюдающую за бесстыдными действиями любимого существа.
Вдруг Малыш открыл глаза, кошмар становился невыносимым; была темная ночь, он ничего не видел вокруг, и на минуту ему показалось, что он снова в районе Парадиз. Но тут часы пробили три, зазвенев совсем рядом, — звук их напоминал опустившуюся с шумом крышку бака помойки на заднем дворе. И Малыш с огромным облегчением подумал, что он один. В полудремоте выбрался он из постели (во рту пересохло и отдавало горечью) и стал ощупью пробираться к умывальнику. Нащупав кружку, он стал было наливать в нее воду, как вдруг услышал голос:
— Пинки, что случилось, Пинки?
Малыш выронил кружку и, когда вода расплескалась по ногам, с горечью припомнил все.
Он осторожно сказал в темноту:
— Все в порядке. Спи.
Чувство торжества и превосходства над другими испарилось. Несколько последних часов возникли в его памяти, как будто все это время он был пьян или спал, — необычность происходящего ненадолго придала ему бодрости. А теперь уже не будет ничего необычного — он пробудился ото сна. Но нужно вести себя осторожно — ей ведь все известно. Темнота расступалась под его пристальным взглядом, глаза его могли рассмотреть шары на кровати и стул, сон прошел, и он прикидывал, что делать. Он выиграл один ход, но и потерял один; теперь ее не могут заставить давать показания, но зато он узнал, что ей все известно… она любит его, что бы это ни значило, но любовь не вечна, как ненависть или отвращение. Она может увидеть более смазливое лицо, более шикарный костюм…
Он с ужасом осознал ту истину, что ему всю жизнь придется удерживать ее любовь, он никогда не сможет развязаться с ней, даже если выкарабкается наверх, то и тогда ему придется тащить за собой Нелсон-Плейс; место это, точно шрам, на всю жизнь оставит на нем свой след. Ведь гражданский брак так же нерасторжим, как и церковный. Только смерть может принести ему свободу.
Его непреодолимо потянуло на свежий воздух, и он медленно направился к двери. В коридоре ничего не было видно, лишь слышалось сонное дыхание — и из комнаты, откуда он только что вышел, и из комнаты Дэллоу. У него было такое чувство, что он слеп, а за ним наблюдают люди, которых он не видит. Ощупью добравшись до верхней площадки лестницы, он спустился в переднюю по скрипящим ступенькам. Протянув руку, он дотронулся до телефона, затем, также ощупью, добрался до двери. Фонари на улице уже были погашены, но темнота, уже не ограниченная четырьмя стенами, казалось, рассеивалась в безграничном просторе города. Он мог разглядеть решетки на окнах подвалов, бегущую кошку и в темном небе отсвет фосфоресцирующего моря. Это был незнакомый ему мир, никогда раньше не бывал он здесь один. Когда он бесшумно зашагал по направлению к приливу, его охватило призрачное чувство освобождения.
На Монпелье-роуд все еще горели огни, вокруг никого не было видно, около магазина граммофонных пластинок стояла пустая молочная бутылка; вдали виднелись освещенная башня с часами и общественная уборная; воздух был свеж, как за городом. Малышу показалось, что он спасен.
Для того чтобы согреться, он сунул руки в карманы брюк и нащупал клочок бумаги, которого раньше там не было. Он вытащил его; это был листок, вырванный из блокнота, — почерк незнакомый, крупные неуверенные буквы. Он поднял листок к глазам в предрассветной мгле и с трудом разобрал: «Я люблю тебя, Пинки. Мне все равно, что ты делаешь. Я люблю тебя навек. Ты меня жалеешь. Куда бы ты ни пошел, я пойду за тобой». Должно быть она написала это, пока он толковал с Кьюбитом, и сунула ему в карман, когда он заснул. Он сжал листок в кулаке и хотел уже выбросить его в урну, стоявшую возле рыбной лавки, но передумал. Неясное чувство подсказало ему: как знать, что с тобой будет, когда-нибудь это может пригодиться.
Вдруг он услышал чье-то бормотание, круто повернувшись, оглянулся вокруг и сунул бумажку обратно в карман. На земле, в проходе между двумя лавками, сидела старуха; он увидел сморщенное, увядшее лицо — оно как бы воплощало проклятье ада. Затем до него донесся шепот:
— Благословенна ты в женах. — И он увидел, как темные пальцы перебирают четки. Она-то уж не могла быть проклята. Он смотрел на нее со страхом и любопытством — это была одна из спасенных.