X


Как только пароходик остановился, Наташа, уже с час ходившая по набережной, издали увидела Шелля и побежала по длинному валу, обгоняя носильщиков с тачками. Он поднял руку, быстро пошел к ней, обнял ее и поцеловал. От него пахло вином.

-...У тебя прекрасный вид... Всё благополучно? Здорова? Довольна Капри?

— Это просто рай!

— Не всегда. Все на этом острове зависит от погоды. Если погода плохая, то население разоряется, и тут смертная тоска.

— Погода всё время чудная! А как ты?..

— Ты не кашляла?

— Ни разу не кашлянула, — ответила она весело, хотя этот вопрос чуть ее огорчил: значит, всё-таки он не уверен, что это пустяки.

— Ну, слава Богу, — сказал он и заговорил по-итальянски с носильщиком, который принес с парохода его чемоданы. Наташу удивило, что их так много: пять или шесть, все превосходные. «Неужто он и здесь будет менять костюмы каждый день, как в Берлине!» Его элегантность была чем-то из другого, неизвестного ей, малопонятного мира и, быть может, именно поэтому ей нравилась. «А вот лицо у него измученное!» думала она, когда он с носильщиком укладывал чемоданы в красный вагон фуникулера. Другие пассажиры с любопытством на них смотрели, и это тоже доставляло Наташе удовольствие. Навстречу им спускался другой маленький вагон с уезжавшими людьми. Она подумала, что через десять дней, всего через десять дней надо будет и им покинуть этот дивный остров.

В «Квисисане» Шелль не остановился: сказал, что там мог бы встретить знакомых.

— А я никого, кроме тебя, видеть не хочу! Недалеко есть очень хорошая гостиница, я в ней жил года три тому назад. Спросим там.

В этой гостинице его узнали. Был недурной номер, но хозяин предложил за те же деньги отдельный домик, расположенный довольно далеко, внизу его круто спускавшейся большой усадьбы.

— Помню, помню. Это было что-то древнее, вы тогда перестраивали. Пожалуй, — сказал Шелль, немного подумав.

— Я устроил там две ванны. Сдаю так дешево потому, что это вы, синьор. И еще, скажу правду, многие не хотят подниматься по нескольку раз в день. Но синьоры молоды и крепки.

— Синьора не моя жена. Она уже имеет комнату. Что ж, ведите нас в этот домик.

Он и по-итальянски говорил свободно, даже щеголял разными «mamma mia». Втроем они спустились по древним крутым каменным лестницам в саду. Домик был тоже древний, с очень большой комнатой в три окна, с двумя спальнями, с мраморными статуями, с огромными каминами.

Когда хозяин ушел, Шелль опять обнял Наташу.

— Хочешь жить здесь со мной? Я что-нибудь для него придумаю, да их это и совершенно не интересует.

— Никогда. Ты знаешь, что...

— Да, знаю, знаю, — сказал он с нетерпеньем. — Хорошо, не будем спорить. Всё равно, мы...

— Что всё равно?

— Ничего... Милая, мне надо выкупаться, побриться, переодеться. Это займет не меньше получаса. Ты подождешь меня здесь или там, в главном доме, в гостиной?

— Это не особенно удобно, — сказала Наташа, краснея. Он засмеялся.

— «Что они подумают», да? О, чудо природы! Не воспитывалась ли ты в пансионе для благородных девиц где-нибудь в Испании? Ну так вот что. Если неприлично подождать меня здесь, тогда пойди на Пиацца Умберто и посиди в кофейне, на террасе. Там, кажется, несколько кофеен, я тебя найду. Ты знаешь, как пройти к Пиацца Умберто? Это здесь единственная площадь.

— Я уже знаю Капри, как свои пять пальцев.

— А это не неприлично сесть одной за столик в кофейне? Слава Богу! Что же ты здесь делаешь целые дни? Всё читаешь? Кстати, я тебе привез маленький подарок. Нашел у букиниста старое издание Тургенева.

— Спасибо! Ах, как я рада! Я ужасно люблю Тургенева. Вешние воды» и «Первая любовь» — это самые любимые мои книги! Не слишком дорого стоило? — Нет, не слишком дорого.


Вырываясь хоть ненадолго из своего мрачного мира разведки, Шелль всегда чувствовал необыкновенное облегчение. Теперь действительно, кроме Наташи, никого видеть не хотел. Люди его раздражали. В поезде соседи по отделению вызвали в нем что-то близкое к отвращению. «Кажется, попал в передовую, просвещенную компанию. Верно, едут на какой-нибудь передовой, просвещенный съезд...» Он ни с кем не обменялся ни одним словом; тотчас, для предупреждения разговоров, развернул газету, но не читал ее. «Так и есть. Этот азиат бранит Соединенные Штаты за их «недуховность», возмущается тем, что они дарят слишком мало денег азиатским странам. Зато, верно, очень восхищается советским правительством, хотя оно отпускает им товары за плату и по высокой цене. Конечно, из сподвижников Неру, так, так... А эта в фиолетовом платье с кружевами, в очках, тоже страшно передовая, вид самый что ни есть идейный и горделивый. И все они, очевидно, пристроились к разным казенным пирогам, получают большие жалованья. Женятся на богатых — разумеется, не из-за богатства, богатство только случайно пришлось, а у них, видите ли, общность идей... И только я один ничего для себя не нашел, дожил до пятого десятка, ничего не добившись, ничего не имея, купаясь в грязи... Я даже и чувствую себя с ними приблизительно так, как человек, явившийся в грязном пиджачке на вечер, где все во фраках или в смокингах... Так и есть! — почти радостно подумал он, узнав из разговоров соседей, на какой съезд они отправляются. — Всё дело в копеечке, несмотря на необычайно идейный и достойный вид. Пропади они все пропадом!» — думал он, утешаясь, как всегда, сознанием своего огромного физического превосходства над этими людьми. «Мог бы каждого задушить как цыпленка».

Он стал думать о Наташе. «Точно свет зажегся в душе!.. «Банальная история!» Да разве любовь всегда не банальна, и в жизни, и в искусстве? И счастье тоже банально, и слава Богу! Кроме нее, у меня ничего нет и не будет. Я как те правоверные мусульмане, которые будто бы когда-то выкалывали себе глаза, увидев гробницу Магомета: выше, чище этого ничего на свете не увижу», — подумал Шелль — по своему обыкновению «литературно». — Совершенно запутался! Оказалось, я не только прохвост, но и болван. Сам не знаю, чего хочу! «Ах, я безумно влюблен! — Ах нет, влюблен, но не безумно!..» Посмотрим, что будет при первой встрече. Будет ли хоть легкое разочарование?»

Он пил в вагоне-ресторане, на вокзалах, пил даже на неаполитанском пароходике. Экзамен сошел прекрасно: не испытал никакого разочарования.

Всё же теперь, в ванне, неизвестно зачем, он попробовал восстановить мучивший его строй чувств. «В сорок лет человек не может быть влюбленным как Ромео... Да, надо признаться, я всю эту поездку на Капри придумал для того, чтобы овладеть ею (и слово какое гадкое и пошлое!). Это не очень трудно, обычные приемы, ложь, хитрости, вино, удаются почти всегда. Но я не могу, просто не могу пойти на это. Значит, жениться на ней? Наташа только этого и хочет, только об этом и мечтает, и пытается, бедная, не показывать... Жениться с моим прошлым, с моей профессией, с необходимостью всё от нее скрывать?»

Три месяца тому назад первая мысль о женитьбе на Наташе показалась ему дикой. Потом он примерял себя к этой мысли, сначала, по долгой привычке, с насмешкой над собой, в циничной форме: «Потянуло на свеженькую девочку..." «Загадочная история, или Любовь шпиона, трагедия в пяти действиях с прологом...» С первых же дней его раздражала именно банальность истории: падший человек с опустошенной душой влюбляется в чистую девушку. «Вроде как лермонтовский Демон». В душе он с молодых лет считал себя демонической натурой. Что ж делать, жизнь так же пошла, как кинематограф».

Понемногу его чувства перешли на другой лад: из цинично-насмешливых стали покаянными. «Да, был опускавшийся, внутренне опускавшийся человек. Но павших людей вообще очень мало, есть падающие и поднимающиеся. Мой путь был от добра к злу, — вдруг с обратным билетом? Меня лет двадцать тяготит моральное одиночество, да и одиночество просто, мы ведь живем как на необитаемом острове... Я иногда на аэропланах думал: хорошо бы, если б он свалился и всё было бы кончено. Может быть, впрочем, перед собой и лицемерил: нет, и жить хорошо, покончить с собой никогда не поздно, разные мелкие радости остаются, шампанское остается... Жениться? Это теперь и практически почти невозможно. Как я женюсь, когда нет денег и получить их можно только оставаясь в разведке?»

Когда-то случалось, что денег у него не было совершенно. Но это было давно, он отвык. «Прежде тысяча долларов казалась почти богатством. Теперь это месяц жизни, в крайнем случае, два месяца, если отказывать себе во всем». В последние годы он много зарабатывал. Спрос на его труд, из-за положения в мире стал очень большим. Кроме того, он обычно играл и карты счастливо. В Берлине же — «как идиот!» — проиграл около сорока тысяч марок. Шелль давно поставил себе правилом не огорчаться из-за совершенных ошибок и не думать о том, что было уже непоправимо. Однако не все правила можно было соблюдать. Воспоминание о проигранных деньгах становилось всё тяжелее.

Полковник предлагал дать аванс в две тысячи долларов. Шелль в самом деле дорожил жизнью меньше, чем ею дорожит громадное большинство людей. Кроме того, поручение было интересное. И, главное, в случае успеха ему была обеспечена сумма, которая, пожалуй, позволила бы бросить давно надоевшую ему, рискованную, изнашивающую человека работу. Он об этом мечтал, хотя совершенно не знал, чем другим мог бы заняться. «Дело заняло бы около трех-четырех недель. Положим (всё еще думаю с «положим»), я мог бы придумать для Наташи предлог. Объявлю ей, что должен уехать для ликвидации дел. Оставлю ей пятьсот долларов. Как проклятой Эдде, — с отвращением подумал он. — Она будет где-нибудь в Италии работать над своим отзовизмом. Какой же адрес я указал бы ей для писем? И как я стал бы писать ей? Можно было бы, правда, оставить для отправки письма у полковника. «Милая, милая Наташа, когда ты получишь это письмо... Помни однако, что я...» — мелькали у него готовые трогательные фразы. — Если же дело удастся, то всё в порядке. Тогда можно будет от нее скрывать и дальше. Ох, не хочется ехать. И страшно... Конечно, боюсь. Вернуться оттуда мало шансов. Я всё-таки не камикадзе. Как же поступить иначе? Если б было хоть немного денег, переехал бы в Южную Америку... Прямо сказать Наташе, что я разорился, что у меня больше ничего нет? Она верно бросилась бы мне на шею и с восторгом сказала бы, что так гораздо лучше, что она будет работать. — Он невольно усмехнулся при мысли, что будет жить на «отзовизм». — А то сказать ей всю правду?»

Об этом тоже он не раз думал в Берлине, даже подробно всё себе представлял: «Обед, водка, шампанское. Слово за слово; «Ты любишь негодяя!..» Слова «негодяй» не скажу и после шампанского. «Ты любишь падшего человека!» Нельзя! — отвечал он себе и тогда, невольно удивляясь комедиантскому началу в своем характере. — А как поступила бы она? Ушла бы от меня «с расширенными от ужаса и отчаяния глазами»? Нет, это тоже был бы кинематограф, а уж в ней-то пошлости нет и следа. Я подал бы всё как можно благороднее, рассказал бы ей о своем прошлом, о том, почему пошел этой дорогой, дал бы «идейные мотивы», как Эдде. И это тоже ничего не смягчило бы: «Шпион!» Разумеется, нельзя! И не думать больше об этом здесь на Капри. Не портить себе этих двух недель, вырванных у каторжной жизни...»

Несмотря на его мрачность, запас бодрости ему был природой отпущен огромный. После горячей ванны он стал еще под душ, пустил воду только из холодного крана и через минуту вышел, стараясь не морщиться и не вздрагивать. Как почти всегда, полюбовался в зеркале своим торсом. «Ничего, придумаю что-нибудь. Во всяком случае, хоть день да мой! И не день, а две-три недели. Не в этом ли смысл жизни: хоть день, да мой...»

………………………………………………………………………………….

Загрузка...