Как и всякому крупному литературному произведению, рассказам Цви Прейгерзона трудно найти определение. Они впервые предлагаются русскому читателю в переводе с иврита — языка, на котором они были написаны.
Для кого-то более привлекательным окажется сам лирический герой рассказов, с его чувствами и мучительными раздумьями, с его душевной стойкостью, позволившей ему устоять и выжить наперекор всему. Другой увидит в этих рассказах прежде всего документальное повествование, отражающее один из трагических разломов истории. Верным будет и то, и другое.
Именно поэтому рассказы писателя, как и все его великолепное литературное наследие, прочитываются как главы из трагедии еврейского народа, предначертанной ему свыше.
В своих произведениях писатель выстраивает многоцветную мозаику еврейской жизни, где тесно переплелись смех и слезы, боль и радость, судьбы и события… В этом сила писательского дарования Прейгерзона, — как и в его умении показать органичное единство жизни во всех ее проявлениях, в широком охвате истории и метаистории, земного и божественного.
И корни, и плоды огромного дарования писателя связаны с языком иврит, с его уходящими в далекую древность культурными традициями, который стал для Прейгерзона родиной в условиях галута[1]. Иврит был для него опорой в духовном одиночестве, выпавшем на его долю, надеждой и верой в будущее в условиях окружавшей его мрачной действительности.
С помощью иврита писатель достигал такого же результата, какого он добивался, будучи специалистом по обогащению полезных ископаемых. Иврит — на всем срезе его пластов — от языка Танаха[2] до современной ивритской литературы — оказался для него богатой рудной жилой, исходным сырьем для извлечения тех благородных руд, которые он использовал в своем творчестве.
Его редкостный талант — вопреки безысходности тогдашней действительности, а, может быть, и благодаря ей, — помог ему создать самобытные художественные ценности, ставшие в один ряд с лучшими произведениями современной ивритской литературы.
Я рекомендую начать чтение этой книги с рассказа «Иврит», в котором ярко сочетаются все слагаемые, характеризующие творчество этого редкого мастера. Описанные писателем события времен сталинского режима пропитаны мощным энергетическим зарядом. Выполненные тонкими мазками, словно живые, глядят на нас лица людей, участвующих в бессмысленной драме затянувшейся тирании. А за всем этим — то сокровенное, что глубоко запрятано в сердце героя рассказа — тайна мужества и мудрость тайны гонимого еврея, которому нет спасения, кроме как в верности самому себе, своему народу и своему языку.
Особое значение рассказов Цви Прейгерзона я вижу не только в том, что писатель столь высокого уровня представляет израильскую литературу на важной международной арене. В этой книге, пронизанной внутренним светом, душевным теплом и мудростью, показана удивительная способность к выживанию народа, который осуществил свою мечту — построил новый Дом на древней родине. Дом, в его земном и Божественном предназначении.
Тель-Авив, 1998
В 1910 году Владимир Жаботинский написал статью «Наше бытовое явление». Отважусь сделать из нее большую выписку. Уверенная правота и гневная ярость сказанного меня восхищают: «Перед нами расстилается необозримая равнина двухтысячелетнего мученичества; и на этой равнине, в любой стране, в любую эпоху, видим мы одно и то же зрелище: кучка бедных, бородатых, горбоносых людей сгрудились в кружок под ударами, что сыплются отовсюду, и цепко держатся руками за какую-то святыню. Эта двадцативековая самооборона, молчаливая, непрерывная, обыденная, есть величайший из национальных подвигов мира, пред которым ничтожны даже греко-персидские войны, даже история Четырех лесных кантонов, даже восстановление Италии. Сами враги наши снимают шапку перед величием этого грандиозного упорства. В конце концов люди забыли все наши заслуги, забыли, кто им дал единого Б-га и идею социальной правды; нас они считают изолгавшимся племенем, в душе которого ничего не осталось кроме коллекции уловок и уверток, наподобие связки отмычек у вора; и если перед чем-нибудь еще преклоняется даже злейший из клеветников, если в чем-нибудь еще видит, не может не видеть символ и последний остаток великой, исполинской нравственной мощи, — это только в уцелевшей, ни на миг доселе не дрогнувшей способности страдать за некое древнее знамя. В этом упорстве наша высокая аристократичность, наш царский титул, наше единственное право смотреть сверху вниз. И теперь, над могилами несметного ряда мученических поколений, разорвать этот круг, распустить самооборону, выдать старое знамя старьевщикам? Что же нам останется? Как это мыслимо? Как это возможно? — Так ощущаем мы, еще не ликвидировавшие предрассудков».
Революция спешила покончить со всеми и всяческими «предрассудками». В общую их свалку был превращен Казанский собор, ставший Музеем религии и атеизма. Помню, как в детстве я вошел под его своды и вдохнул неистребимый запах церковного вина и церковных мышей. Помню православные иконы, превращенные в экспонаты, ветхие книги сектантов. инвентарь масонских лож, выставленный напоказ, и, между прочим, неподалеку от места захоронения Кутузова, полководца и масона. Помню камеру инквизиции с изощренными орудиями пытки и зловещим пламенем, на котором поджаривали еретиков и иудеев. И не забуду «Марранов»[3] Антокольского. Белый, расплескавшийся и остановленный в движении гипс. Неоконченная, лишенная обычных для славного скульптора тщательно выписанных аксессуаров, и потому, вероятно, лучшая его работа… Запечатлено мгновение перед вторжением своры альгвасилов[4]. Переданы и страх разоблачения, и отвага, и бегство одних, и твердость других. Судьба тайных евреев, хватающихся за свои священные свитки.
Мне понятны и мука тайного служения, и высокая радость возвращения к своему Богу. Это чувство знали насильно окрещенные испанские евреи, добравшиеся до вольного Амстердама. Узнал его на старости лет в Лондоне и русский художник Леонид Осипович Пастернак, вдруг отринувший опыт долгой жизни, пришедший в синагогу, покаянно написавший книгу о еврействе в мировой живописи…
Писал Жаботинский: «Нам рисовался большой праздник свободы, когда еврейский народ на радостях амнистировал бы старых дезертиров за старый грех, а впредь уже крещения могли происходить только по убеждению. Это было бы совсем, совсем другое дело. Перемена веры из внутреннего убеждения в превосходстве новой религии — это к чести человека, а не к стыду… Но когда эти сегодняшние молодые люди, только что ради голой выгоды с легкостью вальса увильнувшие от той круговой поруки, которой только и может нация держаться, милостиво предлагают и впредь числиться по нашему национальному списку — то это, с их стороны, любезность чрезмерная и излишняя. Нет уж, молодые люди, скатертью дорога, а нам в утешение останется умное слово Герцля[5]: „мы теряем тех, в лице которых мы ничего не теряем“». Ведь здесь ни слова не сказано против христианства, но только уточнена жизненная ситуация.
Известный советский ученый и совсем не известный в СССР еврейский писатель Цви Прейгерзон был глубоко верен традициям родного народа и не отступился от веры отцов, но, сын поколения, взрослевшего в годы революции, как-то с юности не нуждался в религии. Но с годами тяготение к еврейским традициям стало неодолимым и осознанным. Несомненно, это связано и с катастрофической судьбой всего народа. Подметил Николай Бердяев: «Гитлер наполнил синагоги молящимися». В одном из рассказов Прейгерзона говорится, что по мере того, как множатся в народе Израиля бедствия и невзгоды, возрастает количество раскаивающихся и жаждущих вернуться к вере. Герой трогательной новеллы «Раскаявшийся грешник» — некий профессор мехмата МГУ, вспомнивший о своем иудействе. Но, как марран, он скрывает свою тайную жизнь. Озираясь по сторонам, входит в синагогу, переодетый в старую одежду, и, чтобы не быть узнанным, стоит где-то в уголке, опустив глаза. Сколько пронзающе-горестного юмора в концовке рассказа: «…я не раз встречал его в синагоге по праздникам. И мне начало казаться, что мы живем с ним на одной улице и чуть ли не в одном доме… А не в одной ли квартире? И не я ли сам это и был?..» Сильнейшим и все нарастающим мотивом творчества Прейгерзона стала идея возвращения к истокам. Каковы же были эти истоки?
«Я родился в начале века в маленьком, тесном городишке. Здесь я сделал свои первые шаги, ползая в непросыхавших лужах. Пыльный, слякотный и угасавший — таков был мир, впервые представший перед моими глазами. Верующие старики-евреи тревожно вглядывались в будущее, неизвестно чем грозившее их внукам и правнукам. Как раненое животное, что беспокоится за судьбу своего детеныша, так и те, кому вскоре предстояло уйти из жизни, тревожились за нас, за судьбы тех, кто еще только вступал в эту жизнь. Душу народа лихорадило в синагогах. По субботам, совершая с хасидами[6] три трапезы, я впитывал в себя этот трепет еврейской души, и томительная тяга к еврейству вошла в мою кровь, отравила меня сладостным своим ядом и навечно сделала пленником иврита. Хасиды, покачиваясь, пели грустные песни, а я не сводил с них увлажненных глаз, с благоговением погруженных в особый мир. Их песни казались мне молитвой сердца, пред которой, на ее пути к Всевышнему, расступались небеса. Незаметно и бесшумно гасли последние краски утомленного дня, вечерние тени вкрадывались в дом через низкие окна, и исчезали углы комнат, уходящие в черноту. Свершалось таинство ночного бытия…»
Цви-Герш (Григорий Израилевич) Прейгерзон родился 26 октября 1900 года в волынском местечке Шепетовка. Между прочим, это географическое название стало известно миллионам советских читателей. Ведь именно Шепетовка — место действия пресловутого романа Николая Островского «Как закалялась сталь». Теперь это — небольшой украинский город, а в те времена — типичное местечко, половину населения которого составляли приверженцы Моисеева закона. Мать будущего писателя происходила из рода знаменитого на Волыни раввина Дов-Бера Карасика. Отец, глубоко верующий, испытывал интерес и к светским знаниям. Все же было решено дать сыну традиционное образование, и первые прочитанные им книги были на языке Библии. Рано обнаружилась его одаренность в иврите. Отец собрал детские сочинения смышленого мальчика, написанные им песни, стихотворения, рассказы, и отвез их в Одессу, к великому Бялику. Именно Бялик посоветовал дать ребенку образование в Палестине. Цви-Герш проучился год в прославленной гимназии «Герцлия», которую основали молодые учителя, энтузиасты возрождения иврита. Как лучшего ученика, гимназиста Прейгерзона представили турецкому султану. Случайность определила всю дальнейшую судьбу… Наблюдая за полетом первого здесь самолета, ребята взобрались на крышу дома, а крыша обвалилась. Цви-Герш сломал ногу, и отец решил забрать его домой в Россию. Если бы можно было вернуться в Палестину… Прейгерзон наверняка стал бы одним из известных израильских деятелей, ведь столько вышло их из сонма выпускников «Герцлии»… Но обратного пути не было, началась мировая война. Родители отправили Цви-Герша в Одессу. Только в четырнадцатилетием возрасте, готовясь к поступлению в гимназию, Цви-Герш выучил русский язык, на что ему понадобилось несколько месяцев. В Одессе он поступил в седьмую люблинскую гимназию, эвакуированную из занятой немцами Польши, где преподавание велось на русском языке. По вечерам еще находил время для занятий в иешиве[7] Хаима Черновица, чтимого исследователя талмуда[8]. Занимался и в консерватории по классу скрипки… Духовным воспитанием подростка руководил Иосиф Клаузнер[9], историк ивритской литературы. Десятилетия спустя, в 1958 году, узнав о смерти Клаузнера, Прейгерзон записывает в своем «Дневнике»: «Мой отец, мой учитель! Клянусь, что до последнего вздоха буду предан ивриту!»
В те годы окончательно определилось литературное призвание Цви Прейгерзона, но удивительные обстоятельства жизни дали еще одно, непредвиденное поприще — он поступил в Московскую академию горного дела. Со временем стал одним из ведущих советских специалистов по обогащению каменного угля, классиком этой науки. По его учебникам выучились поколения студентов, капитальный труд «Обогащение угля» в некрологе назван «настольной книгой инженеров-производственников»… И все же, все же не зря сказано в статье востоковеда Михаэля Занда: «Однако не этим памятен Цви Прейгерзон своему народу». Выдающийся русский поэт серебряного века Вячеслав Иванов в одном важном разговоре высказался так: «Как христианин я много думал о судьбах еврейства и полагаю, что нужно было, чтобы евреи были по всему миру рассеяны, но нужно также, чтобы вы вновь к концу времен осели в Палестине. Только сионизм[10] должен стать течением религиозным. И язык ваш должен быть древнееврейским… Я работал над Бяликом и хотел бы, чтобы вся энергия нации ушла в древнееврейский язык. Пусть вам это не кажется решением стороннего человека…»
Возрожденный древнееврейский язык нашел своих жертвенных приверженцев. Одним из них стал Цви Прейгерзон, подвижник редкостно бескорыстный. Ведь в Советской России занятие литературным трудом на иврите не обещало ни славы, ни денег, сулило только опасности. Прейгерзон все слал и слал свои произведения за границу, в ивритские журналы. Это были самые уважаемые издания: «Ха-ткуфа», «Ха-одам», «Ктувим», «Ха-доар», «Гильйонот», «Эдим», «Мусаф», «Давар». Десятки новелл и немало стихотворений Прейгерзона были изданы в ивритской периодике подмандатной Палестины и нескольких стран Запада. Но еще в 1930 году он получил свой последний гонорар — несколько долларов. Связь с зарубежьем становится смертельно рискованной. Прейгерзон прекращает посылать рассказы, но продолжает писать. Почти сорок лет работы — писание «в стол».
Большая часть новелл Прейгерзона, созданных в конце 20-х-начале 30-х годов, вошла в цикл «Путешествие Беньямина Четвертого»… Беньямином (Вениамином) Первым считается величайший еврейский путешественник средневековья, родившийся в наваррской Туделе. Беньямином Вторым назвался бессарабский еврей, в середине прошлого столетия объездивший мир от Магриба до Китая в поисках пропавших десяти колен Израиля. Третий — трагикомический персонаж популярной повести Менделе Мойхер-Сфорима, еврейский Дон-Кихот. Беньямин Четвертый — авторское «Я» самого Цви Прейгерзона. Его путешествие по городам и местечкам былой черты оседлости дало мало поводов для веселья: …в стране Советов еврейское местечко разрушено и восстановить его невозможно.
В роковом 34 году (когда после убийства Кирова начался «большой террор») Прейгерзон прекращает и писать. Но катастрофа еврейства в годы второй мировой войны заставила его вновь взяться за перо. Выхваченный из народного ополчения, в которое записался добровольцем, и направленный в угольную Караганду, Цви Прейгерзон пишет здесь роман «Когда угаснет светильник». Имелась в виду неугасимая лампада, более века стоявшая на священной для хасидов могиле «Старого ребе»[11] — рабби[12] Шнеур-Залмана из Ляд. В тридцатые годы нашего столетия огонь ослабевает, свет заветной меноры[13] все тускнеет. Гаснет сама еврейская жизнь, меркнет религиозная традиция. Война покончила и с этой традицией, и с этой жизнью. Местечко мертво. Только тридцать обреченных на смерть спасаются через внезапно открывшийся перед ними подземный ход. И тот, кто поддерживал огонь, убит. Угасла «частица света, которой нет конца». В рассказах сороковых годов, таких, как «Шаддай», торжествует мистика судьбы. В безумии всеобщей гибели, поголовного истребления осуществляется закон возмездия, и творится чудо спасения… «Когда уже растет пророк / Из будничного очевидца!»
Давным-давно, в начале века шли бурные споры о выборе языка евреями. В Советском Союзе победил идиш, иврит был признан незаконным языком. Спорщики — и «идишисты», и сторонники иврита, — задержавшиеся в России, в большинстве своем превратились в дым, вылетевший из труб лагерных печей (те же из мастеров идиша, что уцелели в войну, были расстреляны Сталиным). «Черта под чертою. Пропала оседлость: / Шальное богатство, веселая бедность. / Пропало. Откочевало туда, / Где призрачно счастье, фантомна беда. / Селедочка — слава и гордость стола, / Селедочка в Лету давно уплыла». Это — из стихов Бориса Слуцкого. Уцелевшие вернулись. Но теперь уже безвозвратно исчез мир, знакомый им с детства. Определенный быт превратился в дым, испепелилось само бытие. Нахлынувшие чувства выразил молоденький Наум Коржавин — в его ранних стихах была поэзия:
Мир еврейских местечек…
Ничего не осталось от них,
Будто Веспасиан
здесь прошел
средь пожаров и гула.
Сальных шуток своих
не отпустит беспутный резник,
И, хлеща по коням,
не споет на шоссе балагула.
Я к такому привык —
удивить невозможно меня.
Но мой старый отец,
все равно ему выспросить надо,
Как людей умирать
уводили из белого дня
И как плакали дети
и тщетно просили пощады.
Мой ослепший отец,
этот мир ему знаем и мил.
И дрожащей рукой,
потому что глаза слеповаты,
Ощутит он дома,
синагоги
и камни могил, —
Мир знакомых картин,
из которого вышел когда-то.
Мир знакомых картин —
уж ничто не вернет ему их.
И пусть немцам дадут
по десятку за каждую пулю,
Сальных шуток своих
все равно не отпустит резник,
И, хлеща по коням,
уж не спеть никогда
балагуле.
Короткий рассказ «Бремя имени», давший название этой книге, очень важен. В сущности, на ту же тему был написан и замечательный бабелевский «Карл-Янкель». Кандидат в партию Овсей Белоцерковский командирован на заготовку жмыхов, а с его новорожденным младенцем религиозная семья, не спросясь отца, поступила по обычаю… «На квартире, кроме свидетельницы Харченко, соседки, по профессии прачки, и сына, он никого не застал. Супруга его отлучилась в лечебницу, а свидетельница Харченко, раскачивая люльку, что является устарелым, пела над ним песенку. Зная свидетельницу Харченко как алкоголика, он не счел нужным вникать в слова ее пения, но только удивлялся тому, что она называет мальчика Яшей, в то время как он указал назвать сына Карлом, и честь учителя Карла Маркса. Распеленав ребенка, он убедился в своем несчастье». Рассказ Бабеля жизнерадостно веселый, и кончается он словами надежды и тревоги: «Не может быть, — шептал я себе, — чтобы ты не был счастлив, Карл-Янкель… Не может быть, чтобы ты не был счастливей меня…» Через шесть лет после публикации этого рассказа выдающийся русский писатель Исаак Бабель был расстрелян. Потом пришла война и, размышляя о возможной судьбе Карла-Янкеля и его близких, нетрудно вообразить наихудшее. Но все проходит, прошло и время войны. В уцелевших еврейских семьях продолжали рождаться наследники. Осталась проблема выбора имени, но теперь, в условиях государственного антисемитизма, это — иная проблема и тема. Не тема политической лояльности — тема мимикрии, выживания. И вот мысли прейгерзоновского персонажа: «Он не станет обрекать своего первенца на вечную муку, полно, будет с них всех этих Шлем, Хаимов, да Ициков! Сын должен носить нормальное среднесоветское имя гражданина своей страны! Ибо имя у человека должно быть таким, чтобы на его крыльях можно было легко и беззаботно пролететь по жизни. Поэтому он назовет сына вполне благозвучным именем, скажем, Николай или Георгий Соломонович». Но дальше начинает говорить совесть… Советская жизнь все более властным и жестким тоном указывала евреям, что евреями в этой стране они остаться не могут. Меж тем и примыкание к титульной нации сулило отщепенцам только пожизненный страх и унижения. И вот уже выбор имени мог стать вызовом и попыткой сопротивления. Сопротивления на пепелище…
Израильский писатель Моше Шамир сказал о творчестве Прейгерзона: «Интересно, что именно писатель, который был в наиболее тяжких жизненных условиях и мог бы поэтому писать в духе Кафки или сочинять рассказы, полные ужаса и ночных кошмаров, в стиле Бруно Шульца, сохранил душевное равновесие. Возможно, что тот инженер, человек науки, что был в нем, помог в этом…» Да, чертами личности Прейгерзона были трезвость естествоиспытателя и твердость духа, но сама окружающая действительность становилась поистине кафкианской. Автобиографичен рассказ «Иврит», теперь известный в Израиле и школьникам… Герой рассказа, попавший в следственную тюрьму и осыпаемый ударами палачей и перлами российского мата, дает клятву говорить здесь только на иврите. Кричит следователю: «Вы не разрешаете мне встретиться с прокурором, оскверняете русский язык, вы применяете недозволенные меры, так знайте, что отныне я буду говорить с вами на моем родном языке, на иврите!» И вот переводчиком становится провокатор, тот, кому герой преподал начатки иврита… Писатель правдив и беспощаден. Брезживший в ранних рассказах, в лесах Пашутовки тип ренегата находит новое, еще более гнусное воплощение… В конце повествования описывается встреча вернувшегося из лагерей «сидельца» с этим «переводчиком». Бегство предателя от своей жертвы… Но до этого было, ох, как далеко! Арестованный по доносу 1 марта 1949 года Прейгерзон, после многих месяцев пребывания на Лубянке, был осужден на десять лет исправительно-трудовых лагерей как участник «антисоветской националистической группы». Вместе с ним были приговорены ивритский прозаик Цви Плоткин, ивритский поэт Ицхак Каганов, знаток иврита Меир Баазов… В этой ситуации четко и мужественно действовала жена Прейгерзона. Лия Борисовна на даче в Кратове, где семья обычно жила летом, успела спасти весь архив писателя. Черный чемодан с рукописями был, на всякий случай, обсыпан крысиным ядом, завернут в клеенку и спрятан на чердаке.
А Цви Прейгерзон, «рыцарь иврита», снова увидел знакомую Караганду. Но теперь он здесь — в новом качестве… 3-й ОЛП Карагандинского Песчаного лагеря… Звучало сильно, экзистенциально. Здесь он провел один год и три месяца. Среди заключенных нашлись сплоченные «бейтарники» из Прибалтики и Западной Украины. Выделялся Ихескель Пуляревич, один из руководителей организации «Бейтар» в досоветской Литве. Организация самообороны, созданная в Лондоне Жаботинским, была популярна в Ковно с его многочисленным еврейским населением. Несколько сотен подростков под руководством Пуляревича создали свой клуб, занимались спортом и пели патриотические песни. В 40-м году Пуляревич был арестован, получил десять лет по приговору. После окончания срока его еще заслали в Сибирь на лесоразработки. В Караганде Прейгерзон услышал из уст Ихескеля песни «Неизвестные солдаты», «Мы без формы», «От Дана до Бер-Шевы», «В запустении Галилея…» В «Дневнике воспоминаний» Прейгерзон записал: «Эти песни были, как молитва, в зловонных бараках Караганды».
В этом же лагере находился его старый друг Меир Баазов. «С Меиром Баазовым мы говорили только на иврите. Меир знал язык в совершенстве».
В 5-м Карагандинском лагере писатель встретил известного исполнителя еврейских песен Зиновия Шульмана. Шульман был сыном знаменитейшего кантора из одесской синагоги Бродского. Из «Дневника воспоминаний»: «В 1916–1918 гг. мы с Шульманом — в одном классе 7-й гимназии (переведенной в Одессу из Люблина и разместившейся на Портофранковской). Детей беженцев принимали сверх процентной нормы. Я — тоже беженец из Шепетовки (семья в Кролевце Черниговской губернии). По субботам и в каждый праздник ходили слушать пение Миньковского в синагоге».
Нахлынувшие воспоминания… В лагерной столовой на фоне стен, увешанных грубыми копиями картин «Охотники», «Медведи в лесу», «Аленушка», натюрмортов, изображающих изобилие рыбы и дичи, сидел пожилой еврей и ел пшенный суп из миски. А во дворе — весна, легкий весенний ветерок, все грезы — в каком-то прекрасном далеке…
Из удушливо-раскаленной Караганды Прейгерзон попал в завьюженную Абезь… «Здесь была река, имя ее Уса? Но где же она? И была ль она, кто скажет? Место, где я стою, называется Абезь. Малый поселок, странное место, неуютное место. Снег же летит и летит, низвергается тяжко». Это — из верлибров моего покойного приятеля, одаренного поэта Виктора Василенко. С Виктором Михайловичем Василенко, крупнейшим искусствоведом, создателем научной дисциплины «русское народное декоративное искусство», старейшим профессором МГУ, я познакомился в его последние годы, и поводом для сближения была общая любовь к поэзии. Но за плечами Виктора Михайловича была перейденная им бездна, почти десять лет жизни в чудовищном каторжном лагере, в этой самой Абези на Печоре. «К холоду привыкнуть нельзя!» — авторитетно говаривал понимавший в этом толк Амундсен, но пришлось все-таки привыкать и к лютой стуже, и к постоянному голоду, и к убийственной, как долбежка вечной мерзлоты, работе. Могилы здесь были вынужденно неглубокими, неширокими, могильщики через силу не старались. «Похороним в круглой могиле!» — грозилось лагерное начальство. Зато здесь у Виктора Михайловича были великолепные собеседники, соседи по нарам: великий богослов и философ Лев Карсавин, известный искусствовед Николай Пунин, еврейский поэт Шмуэль (Самуил) Галкин. В кругу лучших представителей русской интеллигенции, среди украинских и литовских профессоров находились и образованные, одаренные заключенные из евреев. Уж таков был лагерь, не знавший власти уголовников… Общая участь роднила. Василенко, принадлежавший к семье потомственных военных, к аристократическому роду, происходившему от тевтонских рыцарей, был чужд расовых предрассудков. С почтительной интонацией он рассказывал мне, например, о главном раввине Литвы, человеке чистейшем, высокоморальном. Предполагаю, что одним из собеседников Виктора Михайловича обязательно должен был стать и Григорий Израилевич Прейгерзон; возможно, они были соседями по бараку. Все-таки оба были поэтами и, на краткие мгновения забывая о неизбывных страданиях, могли вдруг удивиться завораживающей красоте суровой природы. Писал Василенко: «Рождающийся сполох в бледном мраке предвестием морозов без конца струит лучи, как будто пишет знаки в отливах зелени и багреца». Цви Прейгерзон эти самые сполохи северного сияния увидел в Абези впервые. В «Дневнике воспоминаний» писал, что это — «взвивающиеся змеи, то вздымающиеся, то уходящие к звездам». Какая высокая поэзия: «Золотой вихрь носится в воздухе и становится тихо и ярко!» Заключенные в Абези издали видели сизые горы Полярного Урала. Снеговые шапки этих вершин на дальнем горизонте очерчивали безотрадную глубину тундровой низины. Прейгерзон записывал на память: «Бесконечно-длинная лента угольного состава. Нарастающий и ослабевающий стук. Величественное безмолвие Урала».
9-й лагпункт Воркуты имел свое, обильно пропитанное кровью предание. Здесь нельзя было ни на миг забыть о многих поколениях каторжников. В «Дневнике воспоминаний» рождались образы библейской ужасающей силы: «…вступаешь на эту землю, как на застывшую кровь и высохшие кости». Да, живем «на кровавой звезде», как сказал один русский поэт, всю жизнь ожидавший ареста. Как ни вспомнить здесь и потрясшие Максима Горького грозные слова Бялика:
Кто и что я? Сам Бог разрешил мою кровь,
В целом мире я будто на плахе!..
Брызни, кровь моя, лей, заливая поля,
Чтоб осталась навеки, навеки земля,
Как палач в этой красной рубахе!
Но этому узнику была дарована милость Божья, и кровь его не пролилась на студеную, окаменелую землю. В первый же день к Прейгерзону пришли знакомиться Родный и Малиновская из здешней коксо-химической лаборатории по обогащению угля. Предложили работу по специальности. Светочем «лагерной» науки был русский профессор Георгий Леонтьевич Стадников, старый зек, сидевший с 1938 года. Химик, специалист по горючим ископаемым, до ареста работавший в Академии наук. Его многочисленные труды пользовались известностью и были переведены на европейские языки. Георгию Леонтьевичу было уже 73 года, но жилистый старик был бодр и крепок. Вместе со Стадниковым Прейгерзону пришлось немало поработать, и эта, в общем не худшая, полоса заняла три года. В начале 1954 года лаборатория превратилась в Печорский НИИ угля, филиал соответствующего центрального института в Москве.
В рассказах ряда современников оживает человеческое обаяние Цви Прейгерзона. Людей разных национальностей привлекали черты этого незаурядного характера: тонкий философический юмор, ироничный склад ума, проницательного и глубокого, и абсолютная скромность… Конечно, этот человек находил друзей везде. Понятно и то, что особо он нуждался в общении с соплеменниками, с теми из них, кого объединяла тяга к родному языку. Здесь находился Давид Коган из Аккермана, некогда член общества «Гордония», молодежной сионистской организации, руководствовавшейся идеями Гордона, одного из основателей еврейских поселений в Земле Обетованной. В земледельческой Бессарабии эта организация была весьма деятельной. Был ее членом и Лейбуш (Леня) Канторжи, обвиненный в том, что в 1945-46 гг. помогал еврейской молодежи нелегально переправиться в Румынию, а оттуда в Израиль. Новости из большого мира первым узнавал и приносил друзьям Давид Коган. Их обсуждала «горсточка евреев, оторванных от жизни и брошенных в лагерную яму на далеком Севере». Дальше в «Дневнике воспоминаний» — выразительная фраза с идиомой, которую почему-то не хочется перетолковывать: «Но и здесь, на Севере, билось живое сердце, горел мозг и плакала луна». Так и видишь этот мутный, слезящийся мутный круг над сугробами и безмолвными бараками.
Тепло вспоминал Прейгерзон о Мордехае Шинкаре, добром, щедром, постоянно молившемся, соблюдавшем все религиозные предписания и в лагере, собиравшем пожертвования для нуждающихся и раздававшем им свою бухгалтерскую зарплату. После работы Меир Гельфонд, Давид Коган, Шинкарь, Шульман, Канторжи, Прейгерзон прогуливались, разговаривали. Эту дорожку в лагере называли «Юденштрассе».
Цви Прейгерзон, от рождения музыкально одаренный и любивший еврейские песни, сам был автором слов и музыки некоторых из них. Из «Дневника воспоминаний»: «Все эти годы в лагере я собирал и запоминал песни на иврите. Многие знал с детства. Много узнал от Ихескеля Пуляревича, Исраэля Авровича, Шмуэля Галкина, Мордехая Грубияна, Иосифа Керлера и особенно от Канторжи, моего молодого товарища и друга. За несколько лет узнал и запомнил более ста песен и пел их для себя каждый день в течение всех лет пребывания в лагерях… Особо — субботние песни. В Воркуте Шинкарю удалось достать молитвенник, и вот я выучил несколько псалмов. Особенно псалом „Восхождение“ был поддержкой».
Духовно были близки к Прейгерзону попавшие за колючую проволоку, приговоренные по нашумевшему делу «Эйникайт» молодые люди: Миша Спивак, Володя Крейцман, Меир Гельфонд. В подростковом возрасте в занятой румынами Жмеринке им пришлось убедиться в своей отверженности, в том, что они оказались чужды своим ровесникам, оказавшимся по ту сторону гетто. Эти юноши выжили, вернулась советская власть, и в школе вновь — Тургенев, Горький, Маяковский… Но души изранены всем пережитым, а наступившее время все строже… Под влиянием вышедшего тогда романа Фадеева «Молодая гвардия» возникла молодежная организация «Эйникайт» («единение»). Единственно возможным жизненным путем казалась дорога в Израиль. Из группы молодых сионистов выделялся Меир Гельфонд. По мнению Прейгерзона он обладал чертами будущего еврейского лидера. Ребят из «Эйникайт» по ходу кампании схватили в числе первых…
Чем жил этот узник, видевшей чаще всего сторожевую вышку и голову часового? «Мечтал, молился, глядя на утреннюю звезду, встающую над вышкой с часовым». Радость была в этих встречах: Пуляревич и его песни, Меир Баазов и его иврит, парни из «Эйникайт»…
«Во мне конец, во мне начало, / Мной совершенного так мало! / Но все ж я прочное звено: / Мне это счастие дано». Таковы поздние стихи эмигранта, великого русского поэта Владислава Ходасевича, погибавшего от болезни и недоедания, но уверенного, что еще вернется на родину стихами… Цви Прейгерзон стихов этих знать не мог, но, быть может, изведал такое же редкостное счастье. Ощущение своей воплощенности в созданиях, незаменимости своего труда. Израильский писатель Моше Шамир, говоря о судьбе Прейгерзона, об «освежающем» течении его речи, вливающейся в общий поток еврейской словесности, назвал его творчество «необходимым звеном». Я всегда считал, что своя менделеевская таблица периодических элементов возможна в каждой области и отрасли творчества. В свой срок выходит на свет и занимает законное место в «таблице» именно то явление, которому эта ниша от века была суждена. И вот что утверждает Шамир: «Прейгерзон пришел, чтобы заполнить пустующее место между Агноном и Азазом. Много лет это место реалиста было пустующим, и мы всегда чувствовали, что там чего-то не хватает».
Но в истории словесности бывают все-таки горестные потери, пусть даже временные. Признано, что течение французской литературы могло бы измениться, не потеряйся на сотню лет ключ от зашифрованного романа Стендаля «Красное и белое»… Горьки слова Шамира: «И все очертания нашего мира 20-х, 30-х и последующих годов были бы иными, если бы Прейгерзон жил, писал и издавался у нас».
Известный израильский писатель Аарон Мегед, назвавший Прейгерзона «своим человеком в доме иврита», изумленно восклицал: «Это — чудо! Как мог человек сохранить свое дыхание? Как найти розу в снежном поле?» Это — почти по Пушкину: «Кто на снегах возрастил…»
В самом деле, нельзя не удивляться неиссякающей силе этого упорства. В 1957 году недавний заключенный записывал в «Дневнике воспоминаний»: «В Ленинской библиотеке я читал журнал „Калкала“ („Экономика“), В течение последних лет иврит чрезвычайно обогатился терминами механики, архитектуры, экономики… Я приложу все усилия, чтобы освоить новое, пришедшее в еврейский язык». В той же «Ленинке» Прейгерзон читал «Мою жизнь в искусстве» Станиславского в переводе на иврит и сравнивал перевод с оригиналом. В записях стареющего писателя соединились юношеский пыл пожизненной «аннибаловой» клятвы и твердость завещания: «Еще в тюрьме я поклялся серьезно относиться к ивриту, это я выполняю, и пусть даже меня посадят во второй и в третий раз, иврит все время будет со мной. Я люблю его и буду любить, буду жить этим языком, и язык будет жить во мне до последнего вздоха».
Аарон Мегед заметил, что если живший в США прозаик Перский считал себя «рабом иврита», то скрытый железным занавесом, опустившимся на Россию, Прейгерзон был «и рабом, и властелином». Обладая глубочайшим знанием всех словесных оттенков, умел на этом языке «и смеяться, и плакать», проник в скрытые от непосвященных глубины, и более того — стал одним из создателей современного иврита. Мегед предложил даже составить словарь тех ивритских слов и словосочетаний, которые изобрел советский специалист по обогащению угля. Обогативший язык!
Удивительной повестью кажется сама жизнь Цви Прейгерзона, трагически раздвоенная. Ведь он искренне любил и Россию и с честью послужил ее науке, ее державной мощи. О многом говорит упоминание «Записок охотника», которые в ожидании гибели перечитывает героиня прейгерзоновского рассказа… Критики говорили о «дуализме» творчества Прейгерзона. Но ведь вынужденно двойной была только повседневная жизнь этого человека с ее незримой, скрытой от окружающих стороной. Душа оставалась единой. Душа словотворца пребывала и витала в заколдованной сокровищнице слов. В конце концов этот неутомимо копившийся клад достался единственному наследнику, родному народу. Сказал Пушкин: «…понемногу сокровища растут!»
Понемногу росла известность писателя на исторической родине. Его, созданные после 1942 года и повествующие о судьбе советских евреев, произведения еще при жизни автора (в 1966 году) через сотрудников Израильского посольства пересылаются в Израиль. И вот «далеко на знойном юге» издан под псевдонимом Цфони («Северный»; другое значение — «Скрытый») роман об угасающем вечном огне (роман «Вечный огонь»). С трепетом Прейгерзон взял в руки изданную в Израиле книгу… Конспирация была такая, что даже дети узнали об этой книге только после смерти отца, обнаружив томик в архиве.
Критик Авраам Карив назвал еврейскую литературу, создававшуюся в СССР, трагической и героической, «отрезанной ветвью» родной словесности. Но эта отсеченная ветвь еще была жива, еще долго зеленела.
Пять последних лет Прейгерзон работал над новым романом о жизни еврейской семьи в России. Эта сага, названная «Врачи», должна была завершиться «делом врачей»… Он умер, не завершив труда. Умер от острого сердечного приступа. За несколько дней до смерти сдал в печать последнюю монографию по обогащению угля. Купил струны для своей старой скрипки. И решил отныне полностью посвятить себя писательству… 13 марта был среди немногих, решившихся проститься с уезжающей на Ближний Восток певицей Нехамой Лифшиц (Лифшицайте), с которой его связывала дружба. Передал сведения, необходимые для репатриации семьи в Израиль…
Прейгерзон умер 15 марта 1969 года. Выдающегося специалиста по обогащению угля хоронили в Москве коллеги, ученики, представители Министерства угольной промышленности. После торжественных речей раздался голос одного из близких друзей: «Цви, ты обогащал не только уголь, ты обогащал наши души!»
Через год после смерти Цви Прейгерзона, по завещанию писателя урна с его прахом была переправлена на родину предков и захоронена на кладбище киббуца Шфаим. На траурной церемонии, вызвавшей большой общественный резонанс, присутствовали писатели, дипломаты, товарищи по заключению, прошедшие через советские лагеря. Здесь были критик Авраам Карив, Ихескель Пуляревич, бывший посол Израиля в СССР Иосеф Авидар. Здесь советского ученого хоронили как крупного ивритского писателя.
Выполнив завет Цви Прейгерзона, переехали на историческую родину его жена, Лия Борисовна (она скончалась в Тель-Авиве в 1986 году), дочери Аталия и Нина, сын Беньямин. При репатриации членов семьи были переправлены в Израиль рукописи произведений писателя. Начал это опасное в тех условиях дело его сын Беньямин, уехавший в 1971 году. Весь архив писателя был перевезен дочерью Ниной, приехавшей в Израиль последней в 1978 году.
Свои заметки о судьбе Цви Прейгерзона я отважусь закончить одним собственным стихотворением, которое называется «Перелетные птицы»:
Москва, столица равнодушия,
Ты далеко… В ночном Бишкеке
Рёв перелетных птиц я слушаю,
Неиссякающие реки.
Поток тревоги, плеска, клекота,
Соборности, восторга, страсти…
Кто с парка рубище совлёк это?
Как много птиц единой масти!
Какая странная, двоякая,
Двойная жизнь от года к году!
Крича, перекликаясь, крякая,
Народ готовится к исходу.
Деревья замерли менорами,
Спросонья где-то плачут дети.
И город переименованный
Дрожит и зябнет на рассвете.
Воспоминаньем детским мучая,
Неистощимы и могучи,
Куда-то черные, сыпучие,
Орущие стремятся тучи.
Уходят, осыпая перьями,
И листопад и первый иней,
С окраин рухнувшей империи
В неугасимые пустыни.