Человек в сущности есть дикое ужасное животное. Мы знаем его только в укрощенном и прирученном состоянии, которое называется цивилизацией…
Время топало кривоватыми Вовкиными ножонками. Белым одуванчиком летал Вовка по двору, у собачьей конуры, на голубятне, в картошке.
— Скажи, ма-ма, — теребила сына Танчура. — Ну, скажи, не упрямься. Ма-ма.
Вовка щурился и каменно молчал.
— Давай, свозим к логопеду. Может, у него язык к небу прирос, как у Алексеевой Анжелки.
— Заговорит. Я тоже поздно начал говорить, — отмахивался егерь.
— Вырастет немым, тогда узнаешь!
— Заговорит!
— Отец называется, за какими-нибудь голубями вмиг подхватился бы…
Вовка клещом вцеплялся Ласке в загривок и, как раненый всадник, волоком тащился за ней по двору.
Малец теребил ее за уши, тыкал пальцем в глаза. Даже пробовал укусить за хвост. Ласка стоически терпела. Найда вела себя иначе. Она тоже любила играть с Вовкой, но стоило ему, забывшись, дернуть ее за ухо или вцепиться в нос, как она скалилась, поджимала хвост и уходила. За два года из толстого щенка Найда выдурилась в крупную серую суку с темной полосой вдоль хребта. Лишь белая, «в сметане», лапа отличала ее от волчицы.
Когда Найда взрыкивала на сынишку, егерь настораживался: что у нее на уме. Хватает и перепугает до смерти.
— Смотри у меня. Не трожь. Он маленький, глупый, — грозил пальцем ей егерь.
Найда вскидывала лобастую башку. Глаза желтоватой меди пристально глядели на хозяина, шевелила бровями.
— Отдай ее кому-нибудь, — пилила Танчура. — Вон она как скалится. Заикой мальчонку сделает.
— Эт она так, пугает.
— Собака тебе дороже ребятенка, — кричала Танчура.
По весне она вывесила проветривать от моли пальто, шапки.
Вовка дотянулся до ножниц и втихаря взялся стричь материнскую песцовую шапку.
— Паразит, ты чего настряпал! — Танчура вырвала у парняги ножницы, смаху шлепанула раз да другой.
Младой парикмахер реванул во всю ивановскую. Танчура, возбудившись от крика, замахнулась добавить. Тут-то вихрем и налетела Найда. Вскинутую для удара руку окатила волна крови.
— Или я, или твоя сука, — заявила Танчура мужу. — Девай, куда хочешь!
— Она же Вовку защищала.
— От родной матери. Убила я его. Паразит, на самом лбу выстриг.
— Он хотел, чтоб гуще выросло.
— Эта тварь жену чуть не разорвала, а ему смешочки.
Венька запер Найду в гараж, чтобы не попадалась на глаза.
Кормил втихаря, менял в плошке воду. Знал, напылит-нашумит супружница и быстро отойдет. Но как на грех прокушенная рука стала пухнуть, гноиться. Пришлось возить Танчуру на уколы от бешенства. Про Найду она даже слушать не хотела:
— Отравлю тварь поганую!
Через силу Венька позвонил свояку, охотнику, давно клянчившему у него Найду. Тот долго не мог поверить, что егерь сам называется ему белолапой. В тот же день примчался за двести верст. Вывалился из кабины «Нивы», тушистый, румяный, в шлепанцах на босу ногу.
— Как оно, ничего? — заморгал голубенькими глазками. — Порвала кого-нибудь?
— Жену, — буркнул егерь. Он в душе уже жалел, что позвонил.
— Ну моя с ней в пять секунд договорится. — Свояк моргал, посмеивался. — Закормит до отвала…
Венька выпустил Найду из гаража. Она подошла к хозяину, уставилась в лицо желтыми немигающими глазами и, поджав хвост, побито отошла в угол двора.
«Догадалась…», — поразился Венька.
— Слышь, я те за нее оцинковку на баню дам, — боясь, что Венька передумает и не отдаст, выложил козырь свояк.
— Иди ты со своей оцинковкой… — отмахнулся егерь. — Найда, на охоту!
Обычно она сходу запрыгивала в кабину. А тут хоть бы шелохнулась. Венька схватил собаку поперек, толкнул в салон, захлопнул дверцу. Отвернулся.
— Езжай.
— Хошь, движок на «Бурана» отдам. Новый! — высунул голову в окно свояк.
— Да езжай ты, ладно!
Сквозь стекло Венька видел, как мечется по салону Найда. В сердцах шваркнул воротцами. Краем глаза заметил, как отшатнулась от окна Танчура. Обругал вертевшуюся под ногами Ласку. Та удивленно уставилась на хозяина.
— Чо вы все на меня таращитесь? Я вам чо, картина? — озлился егерь.
«Тварина, отдал и хорошо. Все равно от нее никакого проку на охоте. Только мясо на нее переводить», — успокаивал он себя.
— Она бы и Вовку покусала, твоя сука. — Танчура выставила забинтованную руку. — Врач сказал, не перестанет гноиться, дренаж будут вставлять. Ты не знаешь, это что?
— Не знаю. У нас йод есть?
— Зачем тебе?
— Выпить!
— Ты чо рвешь и мечешь? Собака поганая тебе дороже жены, — со слезой в голосе вскричала Танчура. — Рука из-за нее гниет, может, отрежут. А ты тут фыркаешь. Не жилось мне дуре. Тогда в машине ты ворковал по-другому. Дура от тюрьмы его спасла. Люблю, замуж… За решеткой бы щас сидел, как миленький. А я бы жила себе, по курортам ездила.
— С Вовкой?
— Я бы аборт сделала.
— Ты бы до моего условно-досрочного гуляла. Как вышел бы, в первый день обеих с тещей отстрелял без лицензии.
Танчура замерла, облизнула пересохшие губы. Так лижет подброшенные в огонь дрова пламя, чтобы пыхнуть жаром.
— Рад, что она на меня накинулась. Тужишь, до смерти не загрызла.
Венька шваркнул дверью. Взялся во дворе прибивать штакетину, смаху хватил молотком по пальцу. Лизнул тут же почерневший ноготь: «Вот гадство!..»
Услышал, как растворилась дверь. Вовка, пятясь задом, сполз по ступенькам, затопал босыми ножонками по двору. Венька, посасывая палец, наблюдал за сыном. Тот околесил двор, погладил Ласку и только тогда подковылял к егерю, захлопал глазенками, захныкал:
— Ав-ав-ава-ав?
Венька взял сына на руки, прижался лицом к теплому тельцу:
— Нету, сынок, больше у нас твоей ав-ав, увезли нашу Найду.
— Ава-ав, ава-ав, — тянул ручонки Вовка, — ав-ав?…
Свояк гнал «Ниву» на всю железку, будто от гаишников удирал. Найда через стекло видела желтые обрывы холмов, лесопосадки. Сквозь листву верхушек стремительно летело солнце.
Новый хозяин то и дело поглядывал в зеркало заднего вида, приговаривал:
— Найда, Найдушка, девочка. Будем на охоту с тобой ходить. Кутяток мне принесешь…
Голос человека за рулем звучал ласково. Найда не улавливала в нем злых ноток, как в голосе егеря, когда он бросил ее в машину. Она свернулась на сиденье в кольцо и задремала.
Жена свояка, Нина, дебелая утица в пестром, разлезшемся в подмышках халате, сразу ринулась кормить Найду.
Суку заперли в просторной погребке. Здесь было прохладно, пахло овчиной и гнилой картошкой. Найда вылакала плошку воды, легла и заснула. Очнулась она в полной темноте. В углу скреблась крыса. Найда двинулась на звук, бесшумно переставляя лапы. Уткнулась в наваленные у стены ящики. Из крысиного прокопа снаружи тянуло влажным ночным холодком. Найда широко расставила задние лапы, передними стала рыть под стену. Земля с шумом осыпалась на овчины. Найда легко взрывала сырую землю, но скоро когти больно скребанули о бетон блока. Крысиный отнорок уходил в прогал между бетонными блоками. Найда смогла просунуть в прогал лишь лапу.
В зарешеченное окошко сарая уставился большой белесый глаз. На ящики упала светлая полоска. Найда всегда замечала его над собой, когда он появлялся, узкий и косой. С каждой ночью глаз округлялся, затягивался бельмом. Ночи светлели, в звериной душе Найды пухла, клубилась, тоска, просилась наружу. Найда металась по сараю. Попробовала рыть в разных местах и тоже упиралась в бетон. Однажды она села мордой к окну… луна отразилась в желтоватых волчьих глазах. Найда запрокинула морду, из пасти ее вырвался жалобный вой.
Всколготились дремавшие посреди двора гуси. Будто от удара кнутом, вскинулась корова, мыкнула дурным голосом. Сгрудились в кучу в дальнем углу калды овцы. Собаки залились визгливым лаем.
— Вась, Вась, слышь? — растолкала свояка жена. — Она воет.
— Ну и чо. Повоет, перестанет, — бормотнул свояк сонно.
— Иди, глянь, может, она там в проволоке запуталась или в капкан попалась. Ты капкан на крысу ставил.
Широко зевая, свояк отомкнул замок сарая, приоткрыл дверь, посветил в темноту фонариком. Луч высветил взбугренный накоп земли.
«Зараза подрыла и ушла». — Он в растерянности шагнул через порог, оставив дверь открытой. В то же мгновение взблеснули летящие навстречу желтые глаза. Сильный толчок едва не свалил его с ног. Он лапнул пятерней, пальцы скользнули по шерсти. В лунном свете было видно, как серый зверь наметом пересек двор. Овцы молча темной волной всплеснулись в калде. Найда прыгнула через забор.
Найда объявилась дома на третий день. Ребрастая, в репьях. Когда Венька подал тазик с едой, отбежала, как на чужого уставилась сторожким взглядом.
— Во, тварина, — изумился егерь. — Трое суток и сторожится, что значит волчья кровь. Ласка куда как мягче. Ласка. Ласкушка, умница моя. — Он погладил вилявшую хвостом лайку. Не успел егерь войти в дом, как двор огласился рыком и визгом. Найда теперь не на шутку трепала мать так, что летели клочья белесой шерсти.
— Ах ты, тварина, волчара хренова! — Венька на крыльце схватил веник, шваркнул по морде. Найда отбежала, по-волчьи всем корпусом повернулась на хозяина. И тогда в первый раз у егеря ворохнулось нехорошее предчувствие: «Наживу я с ней еще беду, ох, наживу…»
Трижды еще забирал ее свояк. Оббил стены погребки медной жестью, чтоб нигде не прокопала. Как-то забыли погреб закрыть. Найда спрыгнула вниз, из погреба прокопала нору наружу и ушла. Последний раз два месяца продержал. Думал все, привыкла. На охоту взял, она опять к егерю прибежала.
Когда Найда после очередного побега возвращалась, Вовка весь аж светился: ав-ав, ав-ав! Обнимал Найду за шею. Она лизала его в нос в щеки. Вовка заливался колокольчиком.
К тому времени рука у Танчуры поджила… Венька держал Найду в гараже, сам и кормил ее. Жена время от времени грозилась:
— Выпустишь, отравлю…
Венька и сам себе не мог объяснить, зачем он ее держал. Крутые приставали сколько, отдай нам ее. Пастухи просили. Не хотел признаться себе егерь, что прикипел душой он к этой непокорной волчице за то, что она вот так за сотни верст возвращалась от вкусной еды к нему. Верность, которой не нашел в первой своей женщине, тянула егеря к этой диковатой сторожкой суке, так не похожей на других собак. Она глядела своими желтоватыми глазами прямо и просто и понимала, и чувствовала его натуру тоньше, чем жена.
— Видишь, она Вовку как любит, облизывает, — внушал Венька Танчуре. — Вовка ей рад.
— Вот загрызет, тогда будешь знать, — не сдавалась жена. — Зачем тебе две собаки?
— Смотри, как они обнимаются, Тань.
— Доиграешься!
В августе это случилось. Сидел в гараже с шоферами, в домино козла забивал. Телефон зазвонил. Кто-то из мужиков трубку взял и Веньке:
— Езжай скорее домой, собака сына искусала.
Венька в УАЗ и по газам. Забежал, Вовка орет дурным голосом. Вся мордашка кровью залита. Танчура по комнате мечется с бинтами.
— Сколько раз тебе, полудурку, говорила! Убери эту б… со двора! Тот раз руку мне прокусила, щас, было, до смерти не загрызла. Лицо изорвала! Шрамы на всю жизнь теперь останутся, — кричала Танчура. — До смерти могла загрызть!..
— Вова, сынок, постой. Не надо, — попытался оторвать ручонки сына от окровавленной щеки Венька. — Ладно тебе плакать. Чуть там содрала она тебе! Ты же солдат!.. Щас дядя врач все нам помажет. До свадьбы сто раз заживет…
— Шрамы на всю жизнь останутся, будешь знать! — выкрикнула Танчура.
В больнице наложили пять швов. Зашивал все тот же Климов.
— То из мамкиного живота вылезать не хотел, теперь с собакой подрался, — шутил он. — Ну что, орел, без анастезии? Или лучше укольчик сделаем? А то ты тут нам запоешь «Взвейтесь кострами синие ночи…»
От шуточек Климова Венька приободрился. Но когда за дверью операционной раздался истошный Вовкин крик, забегал по коридору, по спине побежали мурашки: «Застрелю тварину!» Танчура, сидевшая здесь же в коридоре, зажала уши ладонями, выскочила на улицу.
Через полчаса он вез Танчуру с Вовкой домой, старательно объезжая кочки. Вовка жался к матери, успокаиваясь, сухо без слез взрыдывал.
— Как же, Вов, получилось-то? — косо поглядывая одним глазом на дорогу, другим на торчащее из бинтов личико сына, допытывался Венька. — Чо она на тебя кинулась-то? Может, ты ей палкой в глаза тыкал?
— Она, хрюха такая, слань господняя налетела. — И слезы опять покатились из-под бинтов. — Я ей ничо не делал. Она слазу есть меня за ссеку стала…
— Как, как ты сказал?!
— Отвяжись от ребенка, не травмируй. — Танчура прижала сына, отворачивая его лицом к окну. — Смотри, Вова, коровки травку едят… Глаз могла прокусить…
У ворот Найда с Лаской бросились к ним навстречу. Венька пнул Найду ногой:
— Сгинь, тварина!
Собака отбежала, уставилась на хозяина желтыми холодными глазами. На морде у глаза темнела засохшая кровь.
«Вовкина кровь, тварина», — содрогнулся Венька. Забежал в прихожку, торопясь, пока не схлынула злость, достал из сейфа ружье. Зарядил крупной дробью. Вышел на крыльцо. На звук Найда подняла голову. До нее было шагов пятнадцать не больше. Венька вскинул ружье:
— Тварина! Будешь знать как на ребенка кидаться! Ну-у, беги, беги, тварина! — ярил себя егерь.
Найда свалила голову набок, ушки топориком, улыбалась, сверкая желтыми глазами.
Венька нагнулся, схватил подвернувшуюся под руку калошу, запустил в собаку:
— А ну пошла отсюда тварина! — Не поднималась рука стрелять ей в глаза.
Найда схватила калошу зубами, замотала головой, играючись побежала с ней за вольер. Венька выстрелил по ней сквозь сетку. Мельком подумалось: сетка… дробь срикошетит…
Найда вякнула, выронила калошу, кувыркнулась через голову. Вскочила и, пьяно перебирая лапами, побежала к раскрытой калитке в огород. Венька выстрелил в угон со второго ствола, дробь взрыла землю у самой калитки. Найда скрылась в зарослях у забора. Веньке с крыльца было видно, как закачались розоватые головки репейника в одном и том же месте.
«Готова, в агонии бьется… Какую собаку загубил…» Подрагивающими пальцами Венька переломил ружье, швырнул за изгородь гильзы. Перед тем, как войти в дом, внутренне сжимаясь, бросил взгляд туда, на заросли репейника, где упала Найда.
Но все было недвижно. Со стебля на стебель перепархивали воробьи, и верхушки клонились под их тяжестью.
Смеркнется, надо будет закопать… Ребенка так искусать… Тварина! Может, бешенство у нее… Хорошо, что застрелил… Вовке уколы…
Весь остаток дня Венька не находил себе места. Раз сто подходил к Вовкиной кроватке. Тот все время, как приехал из больницы, спал. Всхлипывал во сне. Глядя на него, егерь укреплялся духом: «Правильно я эту тварину грохнул. Ребенка так покусать. Вдруг бешеная?» Прикладывал руку к влажному лбу сына, вроде, не горячий. Выходил во двор. В глаза лезла валявшаяся у вольера калоша. Веселая была… Бешеные так себя не ведут… А сохлая кровь на морде? Вовкина кровь…
К вечеру пошел кормить свиней. Глядь, у супоросой свиньи правое ухо мотается двумя лоскутами, будто разрезанное.
«Вот откуда у Найды на морде кровь-то, — понял Венька… — И свинью порвала, и на ребенка бросилась…»
— Зачем свинью выпускала? — спросил он Танчуру. — Собаки вон ухо ей разорвали.
— Кто их выпускал, — оторвалась от телевизора жена. — Рылом дверку поддевают и выходят. Прошлый раз мне всю рассаду поломали. Крючок бы забил! Хозяин называется.
Венька от греха вышел на улицу.
— Ну-ка поди ко мне, — помахала через улицу со скамейки бабка Клава. — Чавой-то я тебе вопрос задам, — пошлепала ладонью по скамейке. — Садись рядком, поговорим ладком. Как же вы, окоянные, парнишоночка своего чуть свинье не скормили, а!? Взять бы палку, да палкой вас обоих и жену твою, и тебя самого.
— Ты чего, бабк? Какой свинье? — У Веньки аж в животе жаром занялось.
— Какие вы, молодежь, халатные, рысковые до невозможности.
— Бабка пожевала синюшными губами. — Я вот эдак сижу давеча на лавочке. «Господи помилуй. Господи помилуй», — потонакываю. У вас ворота наполовину растворены. Слышу, как парнишоночек закричит, будто его варом обварили. Гляжу, около него свинья топчется. Я сперва думала она его облизывая, а она его за щщоку-то, видно, луща, грызеть, а ему больно. Бедный не своим голосом кричит, надрывается. У меня от эдакой страсти ноги отнялись, кричу, машу палкой, а со скамейки никак не подымуся. Ды ладно у тебя эта собака-то серая, ловкая, как вихор, на свинью налетела и давай ее за ухи рвать. Свинья-то парнишоночку бросила грызть, от собаки завертелась. Прямо бог ее послал вам серую. Не кинься она на нее, всю бы головенку парнишоночку отжевала. Какие вы хладнокровные ребята. Бросили одного посередь двора. Тут и птицы, и животные всякие, а вам хоть бы хны. Погоди, я тебе еще не всю поторочу досказала…
Но Венька со всех ног бежал к себе. С хляском размахнул дверцу в огород. Бросился к зарослям у забора. На смятой окровавленной траве ползали тучи муравьев. «Значит, токо ранил. Жива, моя хорошая, жива». — Венька двинулся вдоль забора:
— Найда, Найдочка, Найда! — В дальнем углу огорода бурьяны впереди зашевелились. Сердце у егеря замерло. — Найда, голубушка. — Из густой травы, высоко подпрыгивая, выскочил длинный полосатый котище, замелькал в кустах картошки.
Егерь облазил все соседские огороды, канавы, кусты. Вроде, как немного успокоился: «Тяжело раненная далеко бы не уползла. Значит, чуть зацепил… Она мне ребенка спасла, а я картечью…»
— Венька аж застонал от стыда…
Зашел домой, воды попил, опять пошел искать: «Может, куда забилась. Они перед смертью всегда прячутся. — Облазил карьер, где брали глину. Все закоулки, все ямы. Ни следов никаких, ничего… Рана у нее горит, небось, жажда… На речку ушла».
Вдоль берега прошелся, звал. Да разве там в таких зарослях ее найдешь. Паровоз с трубой заедет, не отыщешь. Где-нибудь около воды легла и лежит…
На кручу вылезать стал, кусок берега под рукой и оборвись. Пыль на голову, в глаза. По откосу к воде съехал, ладонь до крови ссадил, в пыли весь: «Не разобралась, ор подняла, шалава, — злился он на Танчуру. — И сам балбес, сразу за ружье схватился… Может, она домой приползла…»
Венька отряхнул штаны, пошагал домой. Облазил сараи. На четвереньках под крыльцо залез, фонариком посветил. Кошки в разные стороны брызнули.
В комнату вошел. Танчура попятилась:
— Где эт ты так изгваздался?
Подошел к зеркалу. Из серебряной глубины высунулся встрепанный краснощекий мужик с бешеными глазами. Весь в репьях, в паутине, штаны глиной перепачканы.
— Давно бы ее надо было пристрелить, — с присвистом зашептала Танчура. — Не слушаешь меня. Сколько раз говорила, отдай кому-нибудь эту дрянь!.. Горло могла перегрызть ребенку!..
Венька молча вышел во двор. Обобрал с одежды репьи, колючки. Мысленно доругался с Танчурой: «Не разобралась, а орешь! Дура набитая! Если бы не Найда, все лицо бы мальцу суродовала, а я ее картечью! Придурок… — Но на себя как-то не ругалось:… Лежит где-нибудь в кустах, кровью истекает. И все из-за нее. Бросила ребенка… И петух мог клюнуть в глаз. Да мало ли. Орет еще… Если бы не Вовка, уехал бы куда глаза глядят… Спросить у мужиков. Может, кто видел…»
В сенях запнулся о ведро с свиной болтушкой: «Она мне ребенка искусала, а я ее кормить. Первые морозы ударят, заколю тварину!»
— Я там свиньям картошку запарила, вынеси! — шепотом сказала Танчура.
Венька молча прошел к Вовке. Сын спал, сбив одеяльце в ноги. Раскрасневшееся, замотанное бинтами личико с беззащитно белыми в прожилочках веками было таким родным, что у Веньки навернулись слезы. Он потрогал сынишке лоб, жара не было. Стараясь не скрипнуть дверцей шифоньера, достал тренировочную куртку, кошелек.
— Никуда не пойдешь. — Танчура загородила дорогу. — Не пущу. Из-за этой дряни расстроился! Выпить, скажи захотелось.
— Отойди. — Венька угнул голову, увидел Танчурины ноги. Из прорванного красного тапочка торчал толстый большой палец. От вида этого грязного пальца сделалось вдруг тошно.
— Вень, ну прости меня, — вдруг жалобно всхлипнула Танчура. — Я паутину из углов смахивала. Чего думаю ему тут пылью дышать. На минутку на одну вынесла сыночка на двор-то. Ну хочешь вдарь! Вень, на колени встану, только не ходи никуда!
— Тише ты, Вовку разбудишь. — Он боком вышагнул за дверь. Пнул ведро с болтушкой: «Чтоб вы, твари, сдохли!»
В гараже райузла связи как всегда выпивали. На верстаке рядом с тисками посверкивала в электрическом свете бутылка. На газете разломанная булка, луковица, сало.
— Закуской, орлы, шикуете, — чтобы что-нибудь сказать, произнес Венька. Поручкался со всеми. С ходу поднесли егерю стакан. Егерь уговаривать себя не заставил. Орлы переглянулись… Знали, Егоров на чужие не пьет. Венька зажевал булкой. Повел глазами. Все тут было таким привычным, незатейливым. Таращились со стены огромные лосиные рога. Рядом зеленела литровая бутылка, прибитая к стене насквозь гвоздем-двухсоткой. Как умудрились? Пестрел телефонный аппарат, оклеенный голыми девицами с переводных картинок. У стены поблескивал рулем серый под слоем пыли снегоход… И рожи все свои. Максимыч сидит, щурится, взблескивает умными цепкими глазками, физиономия краснеет будто флаг над сельсоветом. На корточках привалился спиной к колесу трактора Генка-пчеловод, улыбается. Он всегда улыбается, когда на грудь примет. Колька, Муса. С кем в школе учился вместе. С кем охотился. С кем в автотрансе работал…
— Чо, Вень, с пацаном-то?
— Пять швов на щеку наложили.
— Кричал?
— А ты бы не закричал? Иголкой в живое тело. На еще, дерни. Сколько нервов. — В сощуренных глазках Максимыча сострадание. — Шрамов бы не осталось.
— Да пацану ничего, если бы девчонка…
— Как же так. Ведь собаки детей не трогают?
— Была бы она собака, а то наполовину волк.
— Застрелить ее к хренам! А то еще кого погрызет.
— Он уж ее грохнул. Я два выстрела слышал. Добил, думаю, вторым.
Егерь молча выпил. Достал из кармана деньги.
— Кольк, возьми пару пузырей и закусить чо-нибудь.
Хотел было рассказать мужикам, как все получилось, но язык не повернулся. Чужие люди, зачем им про жену. И пить расхотелось. Посидел еще с полчаса.
Вышел на улицу. Постоял.
Взорвались светом на столбах уличные лампы на длинных изогнутых шеях. Будто вглядывались в землю.
Из-за холмов мохнатыми угольно-темными валами выкатывались тучи. Кто-то невидимый на вершинах холмов без устали швырял кверху огромные горящие поленья. Красноватыми пятнами они просверкивали через тучи и падали на холмы.
В гараже навзрыд базланили: «Ды-ы про-опадет, он го-во-рил, тва-я-я буйна го-ло-ва-а».
Надо было куда-то себя девать. Венька глядел на всполохи зарниц; думалось несуразное: «Загорелось бы что, клуб или школа, чтобы пламя выше тополей взметывалось. Люди бы набежали. Нырнуть бы в эту бестолочь. Орать, материться, в дыму, в огне. Или бы какая драка сильная сотворилась с поножовщиной, с кровью, как тогда на седьмое ноября. Вломиться бы в самую страсть. Въехать кому-то в морду. Кинуться на того, с ножом…»
Только избавиться бы от удушливой тоски, когтившей душу.
«Кон-дук-тор не спе-шит. Кон-дуктор по-нима-ет, что с де-вуш-кою я про-щаюсь навсе-гда… — неслось теперь из-за дверей гаража.
«Щас с ними нарежусь. Куда-нибудь к бабам поедем». — Венька уже повернулся, было, назад. Но в этот самый момент шагах в десяти под фонарем затормозил «Жигуленок». Из салона выскользнула женская фигурка в светлом сарафанчике. Гибко наклонилась к открытой дверце: «Спасибо, Слав!»
И прежде, чем Венька узнал ее, это «Спасибо, Слав!» царапнуло колюче больно.
«Вот тебе и пожар с дракой». Венька шагнул к женщине.
— С кем катаешься? — грубовато так спросил.
— А ты тут чего ночью делаешь? — Наталья знакомым движением мотнула головой, откидывая челку.
— Тебя жду. С кем мотаешься-то? — со злом, по-хозяйски спросил опять.
— Так подвезли. Кому я, Вень, нужна, старуха?
— Нашлась старуха, — захотелось сказать что-нибудь обидное, грубое. — Такая старуха еще… еще ого-го!
— Ты пьяный что-ли, Вень?
— Ничего я не пьяный. — Она стояла так близко, что он ощущал речной запах от ее волос.
На холмах за ее спиной все так же неустанно швыряли в тучи горящие головешки. Они на мгновения зависали во тьме багровыми размытыми пятнами и падали вниз. Но теперь уже ему не хотелось ни пожара, ни поножовщины.
— С горя, Наташ. Сына в больницу возил. Пять швов на щеку наложили. — Он взял ее за руки. — Отойдем?
— Постой, — мягко высвободилась она. — А что случилось?
— Эх, Наташ, если тебе все рассказать. Пойдем в скверике постоим, а?
Они вступили в тень аллеи и замерли, как тогда, много лет назад на пороге чужой квартиры. Венька взял ее за плечи, и она покорно качнулась. Вжалась горячим лбом ему в скулу. И как тогда, он запрокинул ей голову и стал целовать ее по-девчоночьи приоткрытый навстречу рот. На расстоянии соловьиного крыла он видел полукружья сожмуренных век, запрокинутое лицо в пятнах света от уличного фонаря, пробивавшегося сквозь листву.
Темень деревьев будто поглотила пространство и время между той давней ночью на чужой квартире и вот этой аллеей. Будто они так и простояли все эти годы, вжимаясь друг в друга и задыхаясь от счастья. Тогда в темноте потрескивала рассохшаяся мебель. Здесь под порывами ветра над головами лепетала тополиная листва и земля под ногами была белесой от тополиного пуха.
— Веньчик, хороший мой, постой, задохнулась. Поговори со мной. — Венька чувствовал, как часто, с замираниями колотится ее сердце.
«Как у зайчонка-листопадника, когда его в руки возьмешь». И от этого сравнения Веньку накрыло жалостью. Торопясь и сбиваясь, он рассказал ей, как нескладно живет с Танчурой. И как днем стрелял в Найду. Под вечер от бабки Клавы узнал, что Найда отогнала от Вовки свинью…
— Господи, так это была она бедная, — ойкнула Наталья.
— Где?
— После полдника во дворе гуляли. Мальчишки из старшей группы бегут ко мне: «Наталья Ивановна, там собака большая вся в крови…» Подошла, правда, лежит, такая серая, остромордая, на овчарку похожая. Глаза мутные. Голову поднимет и роняет. Мухота над ней столбом. Мы ее с Лидой, нашей медсестрой, на половик положили и в пристрой отнесли. Там пол земляной, прохладно. Воды налили…
— Наташ, Наташ, — трудно выговорил Венька. — Я тебя всегда, все… всегда люблю.
Наталья уткнулась ему лбом в ключицу:
— Это я, дрянь такая, все в грязь затоптала…
— Все равно тебя люблю, — мотнул головой Венька.
Они долго молчали, глядя, как завивается у ног тополиный пух.
— Би-бип! — Наталья пальцем нажала ему на кончик носа. — Би-ип!
— Не забыла?
— Я, Вень, каждую нашу с тобой секундочку помню. Как мы с тобой уху варили. Помнишь, лежали, плиту всю залило и газ потушило. А как утром синичка в форточку залетела…
— А как ты с дивана скатилась?
— … Ты мне пообещал тогда. Помнишь?
— Что?
— Эх ты забывака. Если рожу тебе двойню, купишь мне мутоновую шубу…
Они вышептывали друг другу то, что они думали друг про друга все эти годы. Подобно двум ручьям, все эти годы они текли то вдоль шоссейных дорог, то по огородам, через свалки, по забитым до мая снегом ложбинам, прыгали по камням, разливались в луговинах. Из них черпали воду для полива рассады. Шофера заливали мутноватую воду в закипевшие радиаторы. Из них лакали бродячие псы. Их затаптывали коровьи стада, переезжали на телегах и мотоциклах. Швыряли по течению пустые бутылки и мусор… Много чего случилось, осело мутью на дно памяти, прежде, чем они встретились. И опять засверкал, заискрился слившийся в одно чистый ручей любви, что никогда не пересыхает в наших душах.
В это время листву над их головами рассекло явственное в пыльном воздухе лезвие света. Лезвие то двигалось медленно, то вдруг начинало полосовать темноту нервными взмахами. Будто кто-то слепой на ощупь искал их, чтобы рассечь, расчленить опять на две отдельные половинки.
Из сквера они пошли к детсаду. Одноэтажное белого кирпича здание тускло взблескивало черными окнами. Через калитку-вертушку они вошли во двор. С дерева над их головами с шумом взметнулась невидимая в темноте птица. Наталья, ойкнув, посунулась к Веньке. И они опять надолго застыли, прижимаясь друг к другу. И он чувствовал, как часто-часто колотится сердце зайчонка-листопадника, когда она мелко целовала его в шею.
— Я так хочу тебя. — Она, подрагивая, отстранилась и всхлипнула. — Бессовестная я, Вень?
— Так что… За чем же дело, — растерялся егерь. — Прямо тут?
— Дурачок ты. Пойдем собаку твою посмотрим. — Из-под крыльца Наталья достала ключ от входной двери.
Щелкнула выключателем, налево от входа в садик белела еще одна дверь, закрытая на цепочку. Наталья открыла ее. В режущем свете на черном земляном полу в углу у газового котла егерь увидел темный ком на подстилке. За мгновение до того, как вскинулась голова с острыми ушками, он успел испугаться, что собака истекла кровью и застыла.
Но она вскинула голову и застучала хвостом по земляному полу. Когда подошел, лизнула пальцы. Он испытал чувство, что, должно быть, испытывает убийца, которому жертва целует руку.
— Найда, Найдушка. — Венька присел на корточки и погладил ее, собака тонко взвизгнула, он отдернул руку. — Найда, Найдочка, где у тебя болит?
— Хвостом виляет, а днем голову не держала, — прошептала за спиной Наталья. — Воду досуха выпила.
Пока егерь ощупывал ее, Найда пугала рыком, щерила клыки. Одна дробина прошла навылет, пробив шкуру на шее. Другая картечина перебила выше сустава левую переднюю лапу. Сохлой кровью топорщилась шерсть на боку.
Наталья принесла воды. Собака, держа на весу раненую лапу, шлепала языком по воде.
Венька оглянулся. Наталья стояла, расставив ноги в белых пропыленных тапочках, руки висели вдоль бедер. Чуть ссутуленные плечи и округло проступающие под сарафаном груди делали ее похожей на школьницу, если бы не жадные бабьи глаза из-под низкой челки.
Венька крепко взял ее за руку повыше кисти и завел в темный коридор, другой рукой задвинул засов. Выключил свет. Потянул в белевшую кроватями комнату.
— Не туда, Вень, — хрипло хохотнула она. — Идем в дежурку, где мы… — Она задохнулась.
Он сцепил зубы, подхватил ее под колени, вскинул на руки и понес по коридору. Она обхватила его за шею и все целовала, целовала. В белой комнатенке поставил ее на пол и тоже стал целовать волосы, шею, плечи, бретельки сарафана. Она запрокидывала лицо и тихонько пристанывала. Он почувствовал кончиками пальцев, как ее плечи и спина покрываются мурашками, грубо смял в горсти подол сарафана, потянул вверх.
— Вень, я сама. Дай, я сама тебя раздену…
Когда они будто искупанные, лежали разметав простыни, лежали, не касаясь друг друга, в окно вдруг ударило лезвие света. Будто тот самый слепец, запутавшийся там, в парке, в вершинах тополей все-таки выследил их. В луче света взблеснули их мокрые нагие тела. Наталья ойкнула, прикрылась простыней. Лезвие фар проползло по окну, заскользило по стене и пропало.
Венька лежал на пахнущей хлоркой простыне и слушал, как будто отсеченная этим светом его половинка шлепает по линолеуму босыми ногами.
Он еще чувствовал ее тепло, ее запах, но это шлепанье босых ног и плеск воды уже отдавались в душе эхом разлуки.
Наталья быстро вернулась, прохладная и мокрая.
— Вень, я тебя так люблю. Ты такой нежный, ласковый. Спасибо тебе.
Проснулись они от того, что кто-то шевелился за окном. Венька вскинулся от подушки и уронил голову. Шуршал дождь. Серело.
— Ой, светает. Сейчас Настенка придет завтрак заваривать, — всполошилась Наталья. — Венечка, милый, не обижайся, давай бегом. Не дай бог, увидит кто. Вень, пусти. Ты как маленький. Жене твоей расскажут, моему…
— Ну и пусть. — Он еще крепче прижал к себе Наталью. — Все равно я с ней жить не стану.
— Надевай рубашку. Давай руку-то выставляй, как маленький. Теперь давай ножку, молодец, вторую. Ну все, все. — Она, торопясь, поцеловала его. — Все, иди, мой золотой, иди. Собаку возьмешь?
Венька заглянул в пристрой. Найда встала, держа на весу раненую лапу. Широко зевнула.
— Найда, Найдочка, пойдем домой. Я тебе мясца сварю. Пойдем, моя хорошая. — Он поднял ее на руках, стараясь не потревожить простреленную лапу. Вышел наружу.
Моросил обложной дождик. От асфальтовой дорожки поднимался парок.
Венька вышагивал серединой пустынной улицы с собакой на руках. От Найды шло сильное тепло, пахло мокрой псиной. В свете фонарей поблескивало сито дождя. При каждом шаге голова у собаки колыхалась. В собачьих глазах качался фонарный столб, ветла с обугленной верхушкой. Венька разглядывал отраженные в собачьем глазу предметы с детским удивлением узнавания.
Он остановился, благодарно припал щекой к Найде. Раненое животное как бы свело их вместе, стало единственным свидетелем его нечаянной радости.
У дома егерь глядя под ноги поднял глаза и вздрогнул. От забора отделился размытый дождем безрукий призрак с заостренной, сваленной набок головой.
— Всю ночь стою, жду. А он, придурок, с этой сукой таскается, — плачущим Танчуриным голосом закричал призрак.
— Не разоряйся. — Вместе с чувством стыда в нем мгновенно всплеснулась злоба. — Ворота лучше отвори.
— Не пущу с собакой! — загородила дорогу Танчура. — Хочешь, чтоб Вовку до смерти загрызла!? Убей, не пущу!
— Открывай, тебе говорят. — От ее крика он испытал некое облегчение. Теперь собственная вина уже не казалась такой стыдной. И слезы, на ее лице были вовсе не слезы, а капли дождя.
Голый волосатик корчил рожи, тянулся перепончатыми коготками к бутылке, гад. Петр замахнулся, но рука упала, будто каменея. Волосатик хихикал.
«Увидит Наташа этого гаденыша, испугается… — тяжко провернулись в сознании шестеренки. — Пришел, ее дома не было… Щас вечер или утро?…»
Петр оперся руками в пол, сел, разлепил веки. Волосатик, мелькнув красным задишком, стреканул в окно. На улице серело. От лежания на полу ломило шею. Бутылки на столе не было: «Уволок сучонок, — догадался Петр, вяло испугался. — Сколько лет он за мной гоняется? Не к добру». Опять повалился на бок. Сунул кисти рук между коленок. Скрючился в утробной позе младенца разжалованный майор внутренних войск Петр Алексеевич Генералов. Затих.
… Офицерское училище закончил с отличием. Красавица жена, выхваченная, можно сказать, из-под носа у Веньки, родила дочку. Успел помотаться по горячим точкам. Боевой послужной список. Вот она, академия, рукой подать. Сама фамилия пророчила генеральские погоны. И на тебе. Все погубил камешек, не больше вороньего яйца, стрельнувший из-под колеса встречного рефрижератора. Вдребезги разбил лобовое стекло его новенькой «девятки». Тогда как раз на три месяца задержали зарплату. Наталья сидела дома по уходу за ребенком. С деньгами оказалась напряженка. Снежанку, дочку, надо было возить к врачу на процедуры:
она с измальства задыхалась. Наталья нервничала:
— На стекло денег не можешь найти, товарищ нищий офицер!..
Достала попреками. Как-то заполночь возвращался майор Генералов крепко подвыпивши от приятеля. Глядь, у соседнего дома «девятка» белеется. Огляделся: темень — ни единой души. «Слабо, товарищ нищий офицер?…» — подзадорил он сам себя.
Вынул лобовое стекло из чужой «девятки», отнес к себе в гараж. На утро звонок в дверь. Открыл: у порога овчарка рычит, бросается. Двое в милицейской форме:
— Вы гражданин Генералов будете? Гараж номер двадцать шесть в массиве у насосной станции ваш?
— Мой.
— Идемте, откроете!
Пошел, открыл… И потянуло то «воронье яйцо» на полтора года с отсрочкой исполнения наказания. В окружной газете статейку язвительную тиснули: «Влип майор в лобовуху».
Все мелочью показалось разжалованному майору, когда в два годика разболелась бронхиальной астмой дочка. Сил не было глядеть, как она, светлая кроха, посинелыми губенками воздух хватает. По каким только врачам, экстрасенсам, бабкам они ее, бедняжечку, не таскали. Какими лекарствами не пичкали. Наталья сама в щепку высохла. «Девятку» без лобового стекла продали. До соляных пещер в Армении доехали. Ничего не помогло. На похоронах Снежанкиных Наталья не горсть земли в могилку сыпнула, сама бросилась:
— Закопайте меня вместе с колосочком моим разъединственным в сыру землю.
А через год кружилась жена на новогоднем вечере в танце с бравым подполковником Вахрушевым. Голову клонила, смеялась. Под звуки музыки, под звон, смех, выкрики после третьего стакана вдруг хлынула в сверкающий конфетти и нарядами зал некая темная субстанция, разлилась по полу, стала подниматься все выше и выше, затапливая столики, нижние ветви елки, ноги танцующих. Она поднималась все выше и выше, закручивалась водоворотами вокруг елки, заливала эстраду, столики с тарелками… Но никто этого не замечал, и все они, пьющие за столиками, танцующие, погружались в эту невидимую прозрачную субстанцию с головой.
С режущей глаза отчетливостью бывший майор вдруг увидел всех их, давно знакомых, жующих, веселых и предупредительных, как бы насквозь.
Кружит в танце бравый подполковник Наташу, а на уме у него… Одно у него на уме. Но даже злости и той не наскреб в закоулках своей души вольнонаемный Генералов. До хруста отвернул голову от родной жены Петр. Вот только в могилу бросалась, а теперь танцует. Ну люди, ну человеки! Вон слева за столиком полковник Некипелов на весь зал жеребцом регочет. Тушей сотрясается восьмипудовой. Миллионер. Чего он только не химичил. Солярку железнодорожными составами налево пускал, стройматериалы, консервы, спирт… Командующему дачу в три этажа отгрохал с зимним садом и теннисным кортом. И в ус не дует. Уважаемый человек, благодетель. А его, майора Генералова, за лобовое стекло судили, как распоследнего жулика, позорили на весь округ…
Вон около елки майор Стяжков с капитаном Ивкиным топчутся. Один дуб, второй орясина. По лбу постучать, скажет: «Войдите…»
— Лучше изменить жене, чем родине! — горланит Ивкин, и в уголках мокрых губ пузырится пена.
— Мы и женам не изменяем, — кричит тонко Стяжков. — Мы охотники, охотимся… на каблучковую дичь! — И оба ржут, широко разевая рты, будто им удилами растягивают.
«Гады», — клонит голову к столику разжалованный майор Генералов. Елка зеленая, смолой пахнет, а сама мертвая. Вокруг трупа веселятся… Белеют у вольнонаемного Генералова суставы на кулаках, катается в скулах свинец. А жена все танцует с подполковником Вахрушевым. Петр наливает себе и пьет. Пьет и опять наливает.
Тогда-то рядом с взблескивающим между тарелками ножом и явился Петру Волосатик. Горбатенький, с перепончатыми лапками, не больше зажигалки. Глазками игольчатыми на Петра уставился, ротишком кровавым зевает. Петр ладошку коробочкой сжал, накрыть хотел его, черненького. А он на край стакана запрыгнул и лапки передние в стороны расставил, как канатоходец. Не удержался и в водку упал. Сквозь стекло видно, на дно пошел, тяжеленький. Кверху пузырьки столбиком, как от таблетки. Поднял Петр стакан на свет: одни пузырьки. Померещилось, значит. Выдохнул, выпил он водочку без пузырьков и тут же заметил, как та яростная, никем, кроме него, не замеченная субстанция стала уровнем падать. По шею, по пояс, по колено. И совсем ушла. Смотрел Петр на танцующую жену, на полковника Некипелова, добрейшей души человек. Никому в долг не откажет. Бомж на улице подойдет, опохмелиться попросит: достанет из кармана полусотенную:
— На, за мое здоровье выпей!
Те же Жилин и Костылин, как их призвали, Стяжков с Ивкиным, заводные ребята. Без них ни одна компания не обходится. Сос… сослу-живцы. И обнимался Петр с бравым подполковником:
— Да не обижаюсь я ни грамма, танцуй с моей женой хоть до утра. Раз-ре-шаю…
— Ну раз хозяин разрешил до утра, так тому, значит, быть, — засмеялась Наталья. Пьяный-пьяный был Петр, а смех этот ее нехороший запомнил. Под утро домой заявилась. В ванной заперлась и часа два там водой шумела. В халате прошла в спальню. Легла лицом к стене и пролежала весь день:
— Отстань, голова болит.
Сослуживцам звезды на погоны скатывались. Коттеджи трехэтажные строили, мерседесы покупали. А он, Петр Генералов, накладные на штырек нанизывал: «получено» — «отпущено». В лицо людям боялся глянуть — прожечь мог. Очки черные носить стал. Тут и стал наведываться новогодний перепончатый волосатик. Пробежит по ребру стеклянному, не удержится и нырк. Только пузырьки столбиком. Таблетка быстрорастворимая. Показал перепончатый волосатик дорогу, что ни день, заглядывал разжалованный майор Генералов в стакан и тогда не то что цемент или брус сосновый со склада, рубаху с плеч готов отдать первому встречному. Другом Петруччио сделался, а за глаза и вовсе Петрушкой стали звать. Сколько раз Наталья прибегала на территорию складов. Ключи отнимала, самого чуть тепленького домой уводила.
— Тогда не посадили, а за склады точно посадят, — рыдала она. — Они наживаются на тебе, а ты дурак, на зону пойдешь.
— Я для друзей. Мои друзья меня в беде не оставят, — куражился муж. — Эт ты меня на подполковника променяла…
— На утро валялся в ногах, просил прощенья, а к вечеру опять карлик перепончатый, таблетка растворимая, являлся.
От тюрьмы и от позора увезла Наталья мужа в деревню. Устроился в райцентре заведовать гражданской обороной. Должность не денежная, но и не пыльная. Какой-никакой, а руководитель районного масштаба. С полгода продержался, а потом опять пошло, поехало.
— Да я в Афгане!.. Да я в Чечне!.. — рвал на себе рубаху Петруччио. За два года умудрился прокатиться по всей районной руководящей лестнице. Механиком в ПМК устраивался, завтоком в колхозе, полтора месяца разруливал машинистом на кормозапарнике, две недели продержался. До свинофермы докатился, оператором. В подпитии грозно ел глазами собутыльника бывший майор внутренних войск:
— Как ты меня обозвал? Ну-ка, повтори!
— Ну… Питух.
От удара лязгал собутыльник зубами, хватался за вилы.
— За-по-рю-у!
— Давай! — вскидывался Питух. — Давай, коли русского офицера!
— И запою! — жамкал прикушенным языком коллега. — Руки аспускаешь, как маенький. Тут те не зеки. Пивык там с зеками. За стеной хрюкало…
В дни просветленья уходил Петр на реку. Забирался в гущину, раскидывал удочки. Глядел вглубь на текущую воду под поплавками. И как из глубины речной всплывало давнее, как ухлыстывал за Наташей. А она от него бегала, Веньку из армии ждала. И когда понял он, что не взять девчонку приступом, показал ей Венькино письмо без конверта. Будто он прислал ему это письмо уже из армии. Хвалился в письме дружок, что влюбился он в «классную девочку и та в него влюбилась…» А в самом деле письмецо лет пять назад прислал Венька дружку закадычному, когда после десятого класса ездил в Самару в строительный колледж поступать. Хвалился, как с девицей одной закружился. В деталях описывал. Прочитала то письмецо Наташа и согласилась замуж за него выйти.
«Не за него ли мне «воронье яйцо» из-под рефрижератора прилетело?» — рыбешкой на крючке препыхалась мыслишка. Глядь, вдоль кустов волны на две стороны пошли, а в острие головка с усиками. Выскочила на берег ондатра. Спинка рыжая на солнышке взблеснула рыжиной.
«Шапка приплыла». Стеганул Петр по кустам удилищем, ондатра камнем в воду, пузырьки как от волосатика пошли. К первым морозам наловчился Петр ловить ондатру капканами. Увидит на берегу россыпь вышелушенных зверьком ракушек, разгребет и капкан в середку насторожит, чтобы только язычок стальной торчал. Утром проверять приходит: есть, сидит. Научился шкурки выделывать, шапки шить. И вроде как в Натальиных глазах приподнялся. По пьяному делу грозился жене:
— Сережки золотые с бриллиантовыми камушками куплю. И в Париж поедем…
Но срывался в стакан перепончатый волосатик, таблетка растворимая, и наутро вот так же жался на диване неудалый скорняк. Слышал, как дверь стукнула — Наташа пришла… Где это она так долго?… Одеяло теплое сверху легло, с головой накрыло: «Пришла, добрая она. Если бы не она…» И заснул.
Найда отлеживалась на соломе под навесом. Зализывала раны. Танчура делала вид, что не замечает ее. Но когда Веньки подолгу не было дома, сжаливалась, носила ей объедки, кости. Найда встречала хозяйку пристальным взглядом. К еде не притрагивалась, пока Танчура не скрывалась в сенцах. Вовка, проснувшись утром, вставал столбиком в кровати: «Найда!» Стоило Танчуре отвернуться, как бесштанный Маугли переползал через порог, скатывался с крыльца и устремлялся к Найде.
… Танчура обмерла, увидев, как Вовка стоял на четвереньках, задрав кверху мордашку, а Найда зализывала ему покусанную щеку. Подхватила сына на руки.
Приехав на обед, егерь застал такую картину. Вовка катался по полу, бил ногами, орал что есть мочи. У крыльца ему подвывала Найда. Еще громче орал телевизор. Танчура, зажав уши, сидела перед экраном.
— Что за шум, а драки нету, — присел на корточки перед сыном егерь. Вовка заморгал глазенками, притих. Перестала выть и Найда.
— Вот увидишь, схарчит нам ребенка твоя сука. — Танчура подолом утерла глаза. — Хватишься, только поздно будет.
— Чего ты опять на нее?
— Она ему лицо лижет.
— А он?
— Глаза не продерет, к ней мчится.
— Значит, быстрее заживет.
— Она всякую падаль жрет. Заражение получится, — дрожала подбородком Танчура. — У него покусы в треугольнике смерти на лице. Занесет инфекцию, спасти не успеем. На что она тебе? У тебя Ласка есть. Отдай вон пастухам. Я уж договорилась с Подкрылком.
— Погоди, хоть рана зарастет у нее.
— Во, смотри. Что и требовалось доказать. — Танчура подбежала к окну. Вовка под шумок уковылял из дома. И теперь следом за Найдой носился по двору. Белесые волосенки развевались на ветру.
Скоро раны от укусов на Вовкином лице зарубцевались. Осталась на скуле красная птичка. Оправилась от ран и Найда. Налилась силой. Шерсть сделалась гладкой, заблестела. К своей третьей в жизни зиме Вован шмурлил так, что пыль столбом стояла. В любой мороз рвался во двор. Схватит кусок со стола и к двери: «На-да, На-да!»
Та сидит у крыльца, ждет. Если егерь запирал Найду вместе с Лаской в вольер, парень поднимал рев:
— Выпусти, пап. Это тюрьма для животных.
Как-то егерь закрыл собак в вольере и ушел на службу. Перед обедом позвонила Танчура:
— Вовка пропал. Обыскалась, нигде нет.
Приехал домой. Все закоулки, все ямы, кусты обшарил. В колодцы заглядывали. Звали, кричали.
— Найду надо выпустить, может, она найдет, — догадался егерь. Открыл вольер, Ласка выскочила, а та в конуре сидит. Егерь на четвереньки встал, заглянул в конуру. Найда хозяина увидела, хвостом по соломе забила: вишь, мол, сама не могу встать. Под боком у нее Вовка спит, посапывает, раскраснелся. Шапка на один глаз съехала.
«Как же он, окояненок, в вольер-то сумел залезть? — мучился догадками егерь. — Под рабицу не подлезешь. Неужто по лестнице влез на сарай, по крыше? А в вольер-то как спустился? Во-о, дуболаз так дуболаз».
Танчура опять расшумелась:
— Все из-за нее, из-за твоей любимой сучки. Она его куда-нибудь заманит. Чего ты из него собачатника растишь?
— Все лучше, чем перед телевизором днями сидеть, — мрачнел егерь. Он всегда супился, когда Танчура кричала.
— Ругаешь за телевизор, — не унималась Танчура. — Ровесники папу-маму не выговаривают, а он вон как шпарит. Скажи, Вов, про танки.
— Танки глязи не боятца, — выкрикивал Вовка. — Это не глязь, это загал.
Егерь супился, отмалчивался.
После той ночи в детсаде Венька не находил себе места. Будто шальным течением сносило его туда, где могла быть Наталья. Будто невзначай сталкивался с ней Венька то в библиотеке, то на почте. «Хорошо в городе, — вздыхал егерь. — Люди в одном подъезде годами живут и друг друга не знают. А тут деревня. В одном конце села молодухе вслед посмотришь, на другом скажут: двойню от тебя родила… Из-за чего она на меня так разобиделась?…»
Как-то вечером насмелился, заглянул в садик. Наталья увидела, с лица сменилась:
— Что случилось?
— Так, — замялся егерь. — Вовку в садик оформлять, узнать хотел, какие справки, документы… Наташ, постой сказать надо.
— Ну что, что мне можешь сказать? — Голос надломился, серые глаза, полные слез, на егеря сверкнули. Выскочил на улицу, огляделся, шапку кврху подбросил: «Любит она меня, любит!» Дня через два увидел, как она с мужем под ручку откуда-то шла. Петр в новой ондатровой шапке, кожаной куртке наклонялся к ней, говорил что-то, она встряхивая челкой, смеялась. Приехал домой, Танчура обеспокоилась:
— Ты что такой серый? Давай давление измерим. Опять сердце?
— Нормально все.
— Суп наливать?
— Потом.
— Давай давление померим.
Хлопал дверью. Шел в голубятню. Будто там можно было среди голубей замешаться. От себя спрятаться. Краем уха слышал егерь, будто возила Наталья мужа в город. Вшили ему там «торпеду». А еще недели через две встретился ему Петруччио на дороге вдугаря пьяный. И опять его жаром окинуло: «Как она с ним в одном доме ест, разговаривает, стирает, спит с ним?…»
В марте, в сумерках с весенней просинью, возвращался егерь из Черновки. У села фары вырвали из темноты женскую фигуру на обочине. Сердце екнуло: «Она!»
— Садись, станишница, подвезу, — дурацки выкрикнул Венька.
— Спасибо, сама дойду.
Выпрыгнул из машины. Догнал, схватил за рукав. Чуть не насильно затащил в кабину. Развернулся и покатил прочь от села, от огней блескучих, от глаз едучих. Наталья ни слова, ни полслова.
УАЗ серым волком через мост на крутой речной берег выскочил и понес их в синюю степь, к темному горизонту. На обтаявший ковыльный бугор выскочили. Венька мотор заглушил. За руку свою драгоценную добычу взял. К ладошке холодной губами прижался. Глаза поднял. У нее все лицо от слез блестит. Какой такой-сякой конструктор двигатель между шофером и пассажиром в кабину запятил. Самому бы ему, паразиту, с любимой женщиной в такой кабине всю жизнь без остановок ездить. Выскочил егерь из салона, обежал, открыл дверцу с ее стороны. Подхватил Наталью на руки. Целовал соленое от слез лицо, чувствовал губами, как вздрагивают ее ресницы под поцелуями:
— Наташка моя, Наташенька, Наташа… — И все другие слова будто из памяти выскочили.
— Постой, Вень, отпусти, у меня голова кружится. — Сама обнимала за шею, тыкалась холодными губами в ухо.
— Тебя отпусти, еще убежишь, — просипел, откашлялся.
— Куда я теперь от тебя убегу? — Голос обреченный, дрожливый. — Мочи нет как соскучилась.
— А чего ж тогда плачешь?
— Люблю, дура, я тебя и ничего с собой поделать не могу.
Венька упал в снег на колени, целовал руки, пуговицу на пальто.
Наталья тоже опустилась на колени, гладила его по лицу:
— Ты, Веньк, как мальчишка. Совсем маленький.
— А эт, Наташ, плохо, да?
— Тебе потом будет плохо. Отвези ты меня, дуру, назад и никогда на меня внимания не обращай, а только на свою молодую жену.
— А что плохого-то, Наташ? Дай, я тебе под коленки полу подстелю, а то застудишься.
— Венька, Венька, — обхватила его за шею и заревела по-бабьи в голос:
— Венька, Венька, что мы с тобой творим.
— Что, Наташенька, что мой колосочек, соплюшечка моя слезокапая? Я тебя Наташ, люблю. Сильно-пресильно. Наташ, слышишь?
— А? Поцелуй меня. Еще…
Луна заливала степь неживым светом. Дул волглый ветер. Они были вдвоем на этой продутой ветрами земле. Стояли друг перед другом на коленях, будто просили прощенья. И снежок под их коленями протаял до земли:
— Вень?
— Наташа?
— Я тебя так люблю, мой хороший, до самого последнего твоего волосочка.
В салоне машины Венька рукавом куртки вытирал ей мокрые колени, грел дыханием. Наташа целовала его нагнутую голову.
— Наташ, я тебе хочу подарить букет. Дай руку. — Положил ей на ладонь крохотные травинки, которые нашел под снегом. — Угадай, чем пахнут.
— Весной они пахнут, мой хороший. Еще землей талой.
— Не-а, они тобой, Наташ, пахнут. Колготки-то на коленках какие мокрые. Давай, я отвернусь, а ты сними. Просушим на капоте.
— Не отворачивайся. Я тебя, Вень, ни капли не стесняюсь. Перед мужем всегда стесняюсь. А с тобой наоборот. Хочу, чтобы ты на меня смотрел. Ты любишь меня?
— Да.
Да, будут жить долго, счастливо и несчастливо. Будут в их жизни другие встречи. Но никогда они не испытают того, что случится с ними в ту ночь на холме в блестевшем под луной прошлогоднем ковыле.
Он не обрушился на нее, как ливень на сухую землю, не вспыхнул, как лесной пожар от раскаленной лавы. Из прикосновений вешних травинок, поцелуев, слов, комочка мокрых колготок возникли светящиеся серебряные ступени, которые вели их все выше и выше. Туда, откуда лился божественный, омывающий души свет. Еще немного и эти двое сами заговорят языками человеческими и ангельскими и познают ЛЮБОВЬ. Навсегда избавятся от страстей и страданий. Но уже ходили под ним раскрытые навстречу женские бедра. И бросались они вниз, в бездну страсти.
Возвращались под утро. Все было бело. Деревья, заборы, крыши осыпал иней. Было тихо, бело, безмолвно. За всю дорогу они не сказали друг другу ни слова.
Венька остановил машину у церкви. Разрушенный храм страдальчески глядел на них провальными глазницами. Наталья чмокнула Веньку в щеку и пошла.
— Наташ, — шепотом позвал он, — забыла, — протянул ей на ладони темный комочек.
— Что это?
— Колготки твои… высохли.
Своим ключом Наталья открыла дверь. Не стала включать свет, на цыпочках пошла в спальню. Ойкнула, запнулась о что-то мягкое. На полу валялся муж. «Раскодировался. Опять все сначала… Господи!»
Егерь оставил УАЗ во дворе райузла связи. Потихоньку прокрался в дом. Ощупью стал раздеваться. Но тут щелкнул выключатель. Посреди комнаты в ночной рубашке стояла Танчура.
— Не кричи, Вовку напугаешь. — Егерь посмотрел на ее мокрое от слез лицо и отвел взгляд.
— Не стану я, Вень, больше кричать, — прошептала Танчура. — Не стану, ничего не стану.
Просверки того серебряного света оставили на их лицах отметины. Только двое — Петр и Танчура делали вид, что ничего не замечают. Наталья, как и раньше, избегала встреч с Венькой.
С приходом весны бракуши опять обложили водохранилище. В лесопосадке за Роднишным лесом трактористы нашли вытаявшую из-под снега отрубленную лосиную голову, четыре обрубка ног. Кто-то внаглую начал ставить капканы у бобровых плотин. Догадался егерь, что это тесть его Сильвер безобразит, но все оттягивал неизбежную разборку.
В тот вечер засветло выставил на Головном пруду Петруччио на выходах десятка три капканов на ондатру. Сам для блезира с удочкой уселся.
Солнце золотую дорожку на воду уронило. Жаворонки темными камнями в траву падают и опять в закатных лучах трепещут, будто кто их с земли вверх подкидывает. Кукушку новый русский за горло поймал и пытает: «Сколько мне жить осталось?» «Ку-у…» «А почему так ма…» Поплавок красной головкой под воду косо ныряет. Дернешь — удилище в дугу, леска воду режет. Подсекает Петруччио — медный карасина на крючке пляшет, хвостом машет. Лепота и умиление духа. И тут на тебе, из-за спины тень на воду легла. Оглянулся, как черт из омута, егерь. В руке мокрой гроздью его Петруччио капканы.
— Твои? — Глаза сощурил, не глаза, а капканы волчьи, настороженные.
— Ну мои! — Карась удочку в воду тащит… — Ну мои, мои. Дальше что?
— Ты лицензию на отлов ондатры брал? Брал, я те спрашиваю!
— А ты лицензию, с моей женой чтоб спать, брал? — сорвался и Петр. Задрал голову и так снизу вверх грыз глазами обидчика. Ветерок стих, караси клевать перестали, жаворонки в траву попадали, луч солнечный на воде замер, в слух все обратилось.
— А ты, гад, когда ее в загс тащил, не знал, чья она? — клацнули два серых капкана под сведенными к переносью бровями. И опустил голову Петр. Заплескались опять в пруду караси. Залились жаворонки: кто их, этих человеков, разберет. Один — одно, другой — другое. Тут как бы от сковородки унырнуть, на крючок не попасться. Выбрать, где гнездо свить, чтобы косилкой птенцов не зарезало…
— Мстишь теперь?
— Пошли-ка, добытчик, к твоему транспорту, — нехорошо усмехнулся егерь. Из-под соломы в кузове мотороллера вытянул еще один мешок с капканами.
— Чего вытворяешь! Самки же щас брюхатые, с приплодом, неужто не жалко тебе их.
— Не хозяйничай, положи на место, — хотел Петруччио по-командирски рявкнуть, но голос вильнул. — Те, что с воды взял, забери себе, а эти последние у меня.
— Скажи спасибо, что мотороллер как орудие браконьерства не конфискую.
— Давай, все отнимай. Верно говорят, волк ты, — задрожал лицом Петр.
— С волками жить. — Егерь достал планшетку. — Щас я т-те нарисую по самое здрассте!
«И этот хозяин жизни… Об меня, русского офицера, ноги вытирает. Наташа бы видела… Нарочно топчет»…
Метнулся Петр к мотороллеру, выхватил из-под соломы припрятанную вдоль борта двухстволку. На всякий прослучай возил он ее всегда заряженной.
— Прошу тебя, Вениамин, положи капканы на место! — серьезно так сказал, вроде как задушевно.
— Ты что ж из-за крысы человека готов застрелить? — опять как давеча нехорошо усмехнулся егерь. Не было в серой стали зрачков испуга, не было. — У тебя разрешение на оружие есть?
— Положи капканы на место!
— Дай сюда ружье, — пошел на него егерь.
— Не подходи. — Сдвинул предохранитель на «огонь». Руки у Петра дрожали. — Застрелю, Венамин, серьезно!
— Из-за крысы! — Венька безбоязненно шел, все усмехался. «Щас ты у меня спляшешь».
Петр опустил стволы. Заряд должен был прийтись егерю под ноги. Вяло хлопнул выстрел. «Дробь от тряски высыпалась…» — понял Петр. Но клювик бойка будто ударил в другой капсюль. В тот, что заряжен в каждом мужике. Щелкнет и порохом бездымным взрывается темный зверь. И ничто в те мгновения не может остановить его, ни раскинутые руки матери, ни детский крик, ни страх смерти.
Осечка прозвучала для Петра как насмешка. Наталья любит его. Везет гаду. Ему всегда везло. Не в него выстрелил камешек на шоссе, не с ним рыдала по ночам в подушку Наташка. Он, все он был виноват, он, он, он…
— Не подходи, — закричал Петр и с пяти шагов вскинул стволы егерю в грудь. За мгновение до выстрела всплеснулась в сознании картинка: как сноп дроби прошьет егеря. Вырвет на вылете в спине клочья камуфляжной куртки. Опрокинется обидчик навзничь. Заскребет сапогами зеленую травку… Н-на-а, тебе за все. Петр выстрелил, будто кто в ладоши хлопнул.
Танчура возилась у плиты с ужином. Любила она мужа хорошим обедом порадовать. Как он ест, любила смотреть. Услышала: прогудела у ворот машина. Хлопнула дверь.
«Если опять скажет, в рейд, назовусь, я с тобой. Каждый день с ней, сукой, рейды. Бабы в глаза смеются». — Слезинки одна за другой запрыгали по раскаленной сковородке, зашипели. Вытерла слезы.
— Рейды ему. Дробленка у свиней второй день, как кончилась. Давать нече… — И осеклась. На пороге поблескивал звездочками на погонах новый участковый Славик Неретин, глазами туда-сюда рыскал.
— Где мужик?
— На работе. А что случилось?
— Нужен он мне по одному делу.
— Пока дробленку свиньям не привезет, ни в какие ваши рейды не пущу!
— Татьян, скажи, а в каких отношениях он был с Генераловым?
— Чо? Как был? Ты чо эт? — Танчура вскинулась от плиты. Тесто с пальцев тягучими нитями стекало на пол.
— Вроде, он теперь с ним не общается, — поправился Славик.
— Ты чо? Говори, чо случилось? — Танчура мазнула рукой, откидывая челку, на лбу осталась белая полоска теста.
— Да нет, ничего. Так спросил. Он мне по делу нужен, — заторопился Славик. — Приедет, скажи, я его искал.
— Не бреши. Чего с ним случилось? Он живой? — Полоска теста сделалась почти незаметной на побелевшем лице. — Чо с ним? Говори, Славик!
— Тань, все нормально.
Кое-как отгородился, прыгнул за руль служебной «Нивы», газанул. Тут не дробленкой, тут крупной дробью, картечью, можно сказать, пахло.
За два года, что прошли после того рейда, когда он вместе с Рассохиным и Венькой поймал на водохранилище прокурора, Славик дослужился до участкового, получил капитана. Сделался неспешным в движениях. Наловчился ловко бить под дых разбуянившихся пьяных мужиков. И синяков не остается, и потухают моментально. Наутро еще приходят, прощенья просят, благодарят. По закону мог и в кутузку запичужить. Славик хлопал буяна по плечу: «Закусывать надо, Павел Николаевич. Ты ведь большенький уже». Большенький скреб седоватую щетину, жмурился, моргал часто.
Как после такого наущения благодетелю камень на фундамент для баньки не привезти или трубу какую…
Но сегодня капитан Неретин нервничал. Час назад один из его осведомителей, горбун Колюшка Подкрылок, пьянь, рвань, брехло, притопал к Славику прямо домой. Лопатка из-под линялой спецовки, как обломанное крыло, торчит. С порога зашипел, забулькал:
— Мокруха, начальник, похоже Петруччио Веньку-егеря на плотине завалил. С ружья.
— Где? На какой плотине? — Славик потянул носом: вроде, трезвый.
— Там, рядом с Головным прудишком. Карась берет недуром. Сижу с удочками, смотрю, пылит. Я удочки в камыш, сам от греха за плотину. А то прицепится — не отцепится. А Петруччио на Головном капканы выставил. Слышу, у них хай-лай начался. Выглянул из-за плотины, вижу, Петруччио на него ружье наставил в упор, базланит: положь капканы. Я за плотину присел. Слышу, вроде как выстрел и тут же крик, такой пробитый. Я выглянул из-за плотники, один на земле валяется, другой над ним нагнулся. Вроде, как деруться. Кровища! Я сразу ноги сделал. Мне это надо, по судам таскаться?
— Смотри у меня, последнее крыло оторву, если шнягу гонишь. — Славик смотался на плотину. Там уже никого не было. Только след от мотороллера. Темные пятна крови на искоблученной траве Славика сильно напрягли.
«Не врет Подкрылок. Кровь. Похоже из-за Наташки схлестнулись… Грохнул, труп в пруд. Груз какой привязал к ногам. — Аж мурашки по спине пошли. — В райотдел? Сам арестую…»
Петр на дворе сети набирал.
— Здорово, браконьер, — козырнул Славик. — На кого ты с такой крупной ячеей сетки готовишь? Он те, Егоров, смотри прищучит. Что-то злой он на тебя.
Трепался, а сам Петруччио рентгеном просвечивал: земля, кровь на одежде где осталась.
Звякнули грузила в руках у Петра, глаз на участкового не поднял, будто не сучок из сетки выпутывал, а рыбку золотую.
— Я к тебе по делу. — Славик заметил, как дрогнул, напрягся Петруччио при упоминании егеря. Нечисто тут было дело. Ох, нечисто. «Дурак, пистолет не взял, — пожалел Славик. — Ему теперь терять нечего. Что одного, что двоих»… Оглядел двор. Сараи, штабель досок, мотороллер. В окне за стеклом белело женское лицо. Участковый приосанился, развернул плечи:
— Я к тебе, Петро, по делу. Проверка хранения оружия. Плановая. Покажи, где хранишь оружие. Разрешение на него.
— Нет у меня ружья. — Петр разогнулся, отбросил набранную в кольца сеть на землю. — Отдал я тут одному… Продал.
«Не повесил сеть на крюк, бросил в мусор, нервничает. Ружье спрятал, может, выкинул», — отметил про себя участковый, а вслух спросил:
— Закопал, говоришь?
— Я же те говорю, отдал одному тут.
— Я не про ружье. Про него.
— Про кого? — Петр нагнулся, поднял сеть, опять отбросил.
— Сам знаешь, про кого. — Краем глаза Славик видел, как в темном окне, будто белое пламя, светилось женское лицо. — Ты же в него стрелял. — Славик напрягся, как напрягается охотник, подходя к перепелу посреди просяного поля. Еще шаг, два и тот порскнет из-под ног, и тогда успей поймать его на мушку. — Поедем, покажешь, куда ты его дел.
— Кого его? Ты про что? — Дичь не взлетела. Перепел убегал на тоненьких ножках, петлял и путался в густой повилике. В темном окне светилось лицо.
— Труп куда дел? — крикнул Славик. — Утопил?
— Ты чо? — Было видно, как плечи «перепела» осыпало пупырышками, будто на морозе. — Ты… Ты про ондатровые тушки?
— Ага, про них. Из-за них. — Белое пламя сделалось нестерпимо ярким. На него было больно смотреть. Казалось, еще чуть, и темень стекла изъязвят серебряные трещинки. Со звоном вырвется на волю дикий надрывный крик. — Садись в «Ниву», там разберемся. Пошли. — Участковый взял Петра за руку. — Пошли, пошли!
У ворот Славик оглянулся, пламя пропало.
Через пятнадцать минут они были на прудах. Нервозность Петра передалась и участковому. По дороге Славик стерег глазами каждое движение Петруччио. На плотине из-под берега с кряканьем взлетели два селезня. Они оба вздрогнули. Солнце на горизонте багровым оковалком проламывалось сквозь темную чащу, кровеня последними лучами дальний угол пруда.
— Покажи мне, откуда ты в него стрелял? Где он стоял, где ты? — Участковый прошелся по взрытой каблуками поляне.
— Я в него не стрелял. — В сыром пресном воздухе от Петруччио яро несло перегаром. — Я холостыми, попугать хотел.
— Кровь вон на траве откуда? Холостые с заряженными спутал? — закричал Славик. Схватил Петруччио за грудки. — Паскуда! Куда дел? Колись, паскуда!
— Никого я не убивал. Он сам сволочь. — Петр суженными глазами следил, как крякши ходили над прудом. — Он сам кого хочешь без ружья уделает. Он же волчара. Ничего понимать не хочет.
— За это ты его и убил!
— Я тебе уже сказал. — Перед глазами у Петра вдруг встало белое пламя Натальиного лица в окне. — Я хотел его убить. Если бы он патроны не разрядил, застрелил бы точно! Ну-у, сажай, меня. На-а, цепляй наручники, н-на-а!
«… Из-за меня… Из-за меня… — Край рамы больно врезался в лоб. Наталья сухими глазами смотрела во двор. — … Хоронить на третий день. Гроб. Лицо его без кровинки… Меня, это меня надо закопать живой…» Не помня себя, простоволосая, в халате и тапочках на босу ногу, она выбежала на улицу.
— Ты куда, Наташ? — крикнула ей возившаяся в полисаднике соседка. Но она не услышала. Ноги сами несли ее к садику: «Позвоню в больницу…»
Не скажут правду, я добегу туда лучше. Она двигалась будто в тумане. Навстречу попадались люди, кивали, что-то говорили. Опомнилась лишь, когда за спиной раздался железный обрывистый скрип и следом голос. Из тумана проступило Венькино испуганное лицо.
— Наташ, ты что? Ты под колеса. Куда?
Он был жив. Он, паразит, улыбался, высунувшись из кабины своего УАЗика. На лбу празднично рдела ссадина.
— Господи, — только и выдохнула она. Закрыла лицо ладонями.
— Ты куда так бежала, Наташ? Подвезти тебя?
— Никуда. — Она чувствовала, как от радиатора его машины несет жаром, будто от него самого. Она только теперь увидела на себе и застиранный халат, и шлепанцы без пяток и пошла, побежала по тропке к детсаду, захлебываясь рыданиями.
На пороге магазина Венька столкнулся с участковым.
— Здорово, мент!
— Ты-ы? Ничо се. — Славик чуть не сел на пол. — Ничо себе!
Долго жить будешь. Думал, ты покойник, — зашептал Славик, когда отошли за угол.
— С чего эт ты взял?
— Этот мудак признался, что с трех шагов в тебя стрелял. Я сам на траве пыжи видел. В упор же. Он бы всего тебя разворотил!
— Не родился такой убивец, Слав, чтоб меня, как крякового селезня, взять. — Егерь засмеялся, крутнул на участковом фуражку козырьком на затылок.
— Чо ты такой? Радуешься, как дурак, — окрысился Славик, вернул фуражку в прежнее положение. — Поехали, заявление напишешь.
— Чего еще? — Егерь опять засмеялся.
— Заяву, что он в тя, этот мудак, стрелял. Пятнадцать суток хоть получит и ружье отберу. Он же у меня в камере сидит.
— Ну ты даешь. Во оперативность.
— Ты чо? Крыша после выстрелов поехала? — Вконец разобиделся участковый. — Выпусти его, Слав, не злись. Хочешь, выпить возьму. — Егерь затряс участкового за плечи. — Давай выпьем, а Слав?
— Да пошел ты, — оттолкнул его Славик. Шваркнул дверцей «Нивы». Перед глазами плескалось белое пламя в темном окне, обжигало. — Пластмассовые пыжи на берегу. Тоже мне молочные братья!
Вечером Венька сунулся в карман штормовки за спичками. Выбрал на ладонь щепоть вороненой дроби. Долго разглядывал. Тогда на пруду он прежде, чем подойти к Петруччио, высыпал дробь из патронов и вложил их опять в стволы. Подошла Найда, понюхала дробь. Шерсть на загривке встала дыбом.
Веньку окинуло холодком: «Смерть почуяла. Мою смерть…» Торопясь, зашел в будку туалета. Наклонил ладонь над ромбовидным отверстием. Дробь, взблеснув, скользнула в темень: «Как тогда в армии обрывки Натальиного письма, — подумал он. Вспомнил, как на посту подносил ствол автомата к виску, и теперь прогудел в ухо тонкий комар: — Счет два ноль в твою, егерек, пользу… говори-прислушивайся, ходи-оглядывайся».
Видит бог, не хотела этой встречи Наталья. Но так сошлось. Всегда Вовку из садика забирал Венька. В этот раз они столкнулись носом к носу. И тут Тунчуру прорвало. Прямо в коридоре кричала непотребное.
— В городе наблядовалась, довела мужа до алкогольства, — размахивала Вовкиной рубашонкой, сыпала жгучими словами-искрами. — Зенки бестыжие выдеру. Не шел, застреленной собакой в постель заманила, шалашовка гребаная!
— При детях-то хоть не ори. — Наталья прикрыла дверь в игровую комнату.
— Детей вспомнила. Чо ж ты не помнила, когда мужа мово на себя затаскивала? Свой под забором валяется, на чужих!.. У-уу-у, сука. Всю морду кислотой какой-нибудь сожгу!
— Я замуж по заявлению об изнасиловании не выходила, как ты!
И осеклась на полуслове Танчура. Крылья ноздрей опали, и дым валить из них перестал.
Похватала в горсть бельишко. Вовка беленьким столбиком стыл у своего шкафчика, моргал, прикрывал глазенки ладошками, будто от пыльного ветра.
Дома Танчура всю невысказанную ярость опрокинула на мужа. Венька в ответ слова не проронил. Молча надел куртку, шагнул к двери. Танчура загородила дорогу. По лицу слезы в три ручья.
— Не уходи. Не бросай меня, Вень, — ткнулась мужу в плечо. Заревела в голос. — Я жить без тебя не хочу. Слышишь? Трясла за рукав. — Ну что ты, как камень. Бросишь, так и знай, я чо-нибудь над собой сделаю. В петлю залезу, уксусу выпью… Мне страшно, Вень. Не уходи! — Мокрое лицо исказилось жалкой улыбкой. — Я все тебе прощу…
— Пусти, Тань, голубям посыплю.
Злость на соперницу, обиду на мужа Танчура невольно обратила на Найду. Когда она видела в окно, как егерь садился перед ней на корточки, теребил за уши, гладил, пошлепывал, все в ней внутри загоралось: «Он, небось, и с той сукой так, гладит, пошлепывает… Жалко, тогда до смерти не застрелил…»
Видела, как Вовка прячет в карман для Найды куски. Отнимала, подшлепывала. Парняга вцеплялся клещом в пирог:
— Она есть хочет. Я ей свою долю!..
Так Найда сделалась неким символом Танчуриных несчастий.
— У-у-у, змеюга. Чего уставилась? — замахивалась она на собаку, когда никого не было дома. — Вылупилась стеклянными зенками.
Оттого, что сука ее не боялась, Танчура ярилась еще жарче. Но в то же время испытывала к Найде невольное уважение. Случалось, выносила ей кости, обрезки мяса.
— На, жри.
Найда вскидывала на хозяйку желтоватые глаза, отворачивалась.
— Ну что он в тебе, твари такой, нашел? Что он над тобой так трусится? Ведь есть у него Ласка. Ласка, Ласкушечка моя. Не любит нас с тобой хозяин. — Ласка грызла кость, виляла хвостом: не любит ну и не больно надо. Костей бы таких с мозговой шнуровкой побольше кидал.
По недогляду огулялась Найда с кобелем-дворнягой. Принесла двух щенят-ублюдков, криволапых, широколапых. Тьфу. Но попробовал бы кто их обидеть, порвала бы обидчика в клочья. Найда часами с любовью вылизывала им мордочки, животы. Они сильно толкали своими мордочками ей в брюхо и сосали, сосали.
Беда к ним притопала по зеленой травке. От нее пахло навозом, скотской кровью и конским потом. Кособокий человечишко, скордыхая керзачами, вслед за Танчурой подошел к конуре, побросал щенков в сумку. Егерь в это время был на Урале в командировке.
Колюня Подкрылок нанялся пасти стадо коров. Зимой он сторожил свиноферму. По совместительству работал бойцом. Забивал скот, обснимал шкуры с павших коров и лошадей. Зиму-лето ходил в линялом, в клочья изодранном халате поверх фуфайки. Жена его, румяная бойкая молодайка, одного за другим принесла ему трех ребятишек. В разговоре о детях Подкрылок морщил керзовую морду, гундел в нос:
— Уж три года, как с Тамаркой не сплю, а она по инерции все рожая и рожая. Говорить станешь, облучая по голове сковородкой. — Хихикал, дергал крылом. — Отдай мне Найду на лето.
— Мне не жалко, забирай. Убежит она от тебя, — говорила Танчура. — Веня ее свояку отдавал за двести километров, она прибегала.
— Не убежит, — щурился Подкрылок. — Ты мне ее с кутятами отдай. А Вениамин из командировки приедет, я с ним договорюсь.
Приторочил сумку со щенками к седлу, и Найда, как привязанная, побежала за лошадью. В стаде она скоро смикитила, что от нее требуется.
Научилась заворачивать стадо от посевов. Гонять на водопой, в стойло. Коровы, как огня боялись Найду. Видно, чуяли волчью кровь. Да и рвала она в ярости уши, ноздри. Полуторников валила с ног. Вцепится зубами в хвост, упрется лапами, всеми четырьмя, а потом отпустит и глупое теля летит через голову.
В обед на стойле Подкрылок отвязывал от седла сомлевших в сумке щенят. Найда валилась набок, подставляла детенышам сосцы. Щенки вытягивали из матери все соки. При беге сосцы мотались как тряпошные. Голод заставлял Найду разрывать суслиные норы, учил скрадывать еще не вставших на крыло куропаток, стрепетов.
Однажды Найда набежала на затаившегося в траве косуленка. Козленок попытался бежать, но сука одним ударом сбила его с ног, впилась в горло. Она сожрала его целиком. На стойло притащилась с раздувшимся брюхом. Как на грех, две молодые телки, спасаясь от слепней, кинулись бежать к лесу.
— Найда, взять их. Верни, — скомандовал фельдмаршал коровьего стада. Осовевшая от парного мяса Найда поднялась, поглядела вслед козлыкавшим с задранными хвостами телкам и опять легла в тенек.
— Я сказал взять их, падла! — Керзовая морда разъехалась в истошном вопле. — К-кому я сказал, взять! — Подкрылок замахнулся на Найду кнутом. Сука отбежала и опять легла.
— Ах ты, паскуда такая! — Подкрылок пошвырял щенков в сумку, приторочил к седлу и, колотя лошадь кнутовищем, поскакал за телками. Найда потрусила следом. Подкрылок долго гонялся за телками по редколесью. Осип от мата. Сухим сучком ему до крови расцарапало лоб. Сколько ни понужал Найду, она и ухом не вела. Это и вывело окончательно горбуна из себя. Он выхватил из сумки щенка, смаху ударил его о дерево. Швырнул в траву:
— Будешь знать, как не слушаться, пас-ку-да!
Тем временем избегавшиеся на жаре тёлки сами вернулись в стадо.
Горбун рысцой поскакал следом. Издали казалось, что он при каждом подскоке взмахивает обрубком серого крыла. Подкрылок опять улегся под ветлой на фуфайке. Достал бутылку с молоком, хлеб. В первый раз за все время, будто извиняясь за убитого щенка, бросил Найде кусок хлеба. Но сука даже не повернула голову. Он встретился с ней взглядом и отвел глаза:
— Ладно тебе переживать, вон еще один есть молоко высасывать. — Когда под вечер Подкрылок погнал стадо пастись, ни Найды, ни щенка нигде не оказалось.
Вовке Танчура соврала, будто Найда убежала в лес. Малец весь вечер проплакал. Облазил все закоулки. Даже на чердак взбирался.
— Она тебе, что, кошка? — рассмеялась Танчура. Парняга опять ударился в рев:
— Все ласкажу папане. Все превсе. Ты ее убила и закопала, вот. Он т-те задаст тлепку.
— Ладно тебе слезокапить, мужик называется. Иди лучше мультики по телеку посмотри.
— Сама смотли. Я на тебя в милицию пожалуюсь, поняла!
— Иди жалуйся, ябеда. — Танчура легонько пришлепнула по затылку сына.
— Чего ты по голове бьешь? — в голос заревел Вовка. — Мало тебя Найда куснула. Плиедет папаня, все ласскажу…
Когда Венька заявился, Танчура с крыльца бросилась мужу на шею. Целовала, щебетала:
— Я так соскучилась. Ты мне три ночи подряд каждую ночь снился. Пошли в дом.
Вовка стоял, потупившись, отворачивал лицо в сторону.
— Вов, сынок, ну иди поздоровкаемся. Ну иди, что-ли.
— Подольше бы не приезжал. Он тебя бы совсем забыл.
— Не ври, я не забыл. — Вовка бочком-бочком придвинулся к отцу. Венька протянул руку.
— Ну здорово!
В вольере за сеткой лаяла и металась Ласка. Егерь отворил дверь, собака бросилась к хозяину, подпрыгивала, взвизгивала. Носилась кругами по двору, опять бросалась к хозяину.
— А Найда? Найда где? — повернулся к жене егерь.
— Она ее убила и закопала, — крикнул Вовка.
— Да сочиняет он, Вень. — Танчура обеими руками обхватила руку мужа, прижалась к плечу щекой. — Я так по тебе соскучилась. Прямо дрожу вся. — Повернулась к сыну. — Ты, Вовчик, с Лаской пока здесь поиграй, а я отцу расскажу, где Найду искать. Пойдем, пойдем, Вень, в дом.
Вовка, побегав по двору с Лаской, толкнулся было в дом. Дверь была заперта изнутри. Стал что есть силенок дергать за ручку. Из-за двери вдруг донеслись стоны матери.
«Так ей и надо за Найду», — подумал малец и принялся пинать в дверь ногой.
На другой день Венька поехал к Подкрылку. Колюшок, кособочась и подергивая крылом, — он всегда им подергивал, когда нервничал, — рассказал, как он берег и холил Найду.
— Кутята отстают, так я их в сумку посажаю и вожу на лошади. Весь свой обед пополам с ней делил, — моргали выцветшие глазки на керзовой морде. — Думал, она домой убежала с кутенком. — Заливал, а сам оглядывался в сторону редколесья: не колготятся ли еще вороны над убитым щенком, а то ведь догадается. Не вились, расклевали до косточек.
— Если кому продал, смотри у меня. Я найду, — пригрозил егерь.
Еще чаще заморгали глазки, побежала трещинками керзовая морда.
— Если брешу, пристрелишь и ничо тебе не будет. Я расписку напишу. Как он тебя не убил там на прудах. В упор же стрелял.
— Кто?
— Будто не знаешь? — Подкрылок пристукнул по ладони кнутовищем: — Петруччо!
— Кто эт тебе такую плетуху наплел? — сказал егерь.
— Сам я из-за плотины все видел. Он ведь с трех шагов в упор стрелял.
— Пить меньше надо. Померещилось тебе.
— А я чо. Понял, командир, молчу, — затоптался, задвигал крылом Горбун. Будто собрался взлететь в небушко от этой серой стали егерских зрачков.
«Пуля его, волчару не берет. В упор же, и хоть бы хны. Может, у него под штормовкой броник был? — глядя вслед запылившему УАЗику не то со злобой, не то с восхищением думал Подкрылок. — Куда же Найда-то подевалась?»
Сталь егерских зрачков как осколок сидела в переносице. Заставляла ворочаться на разостланной в тенечке под ветлой фуфайке под сопение и мерное жамканье стада. Коровы лежали на берегу. Другие, спасаясь от зноя, по шею стояли в воде. Раздували с шумом ноздри. Только тут со стадом да еще в убойном цехе ощущал Подкрылок свое торжество. Возвысясь в седле над морем рогатых голов, он чувствовал себя фельдмаршалом, повелителем этих брюхатых тварей. Гнал, куда хотел, порол кнутом, травил собаками. Когда было хорошее настроение, в добром расположении духа позволял им разбредаться по луговине. На водопой гнал не к пруду, а на речной плес. Если же Подкрылок ругался с женой, молоко у коров начинало горчить. В такие дни он нарочно держал стадо на полыни. «В рот взять нельзя», — ругались хозяйки. Молоко отдавало полынной горечью.
Подкрылок забывал обо всем на свете, когда седой от пыли бык Саян всплывал над стадом и вонзал в качающуюся под его многопудовой тяжестью первотелку длинное алое жало. От этого зрелища внизу живота у Подкрылка делалось горячо. Вспоминалась одна и та же картина из юности. Жаркое нутро бани с солнечным пятном на стенке. На мокром полу, отпятив голый зад, стоит на четвереньках его Тамарка. Она поворачивает к нему мокрое в капельках бисеринках пота лицо, шепчет: Ну чо ты там… Давай.
И всякий раз, когда Саян всплывал на дыбы, Подкрылка пронизывал шепот жены:
— Ну чо ты там… Давай, а то жарко!
Крылан, — звали его и так, — чувствовал нечто похожее в минуту, когда пряча нож за спину, подходил к корове. Чесал вытянутую навстречу шею. Он не испытывал жалости к этой лупастой бестолковой скотине. Помнил, что она тоже качалась под Саяном, пускала слюни. И когда с перерезанным горлом, опрокидывалась набок, толкала воздух копытами, у него пересыхало во рту. Подкрылок доставал из кармана эмалированную кружку, подставлял под волну крови, толчками выкатывавшуюся из распахнутого горла, и пил. На керзовой морде тогда стыла багровая улыбка, капельками стекала по подбородку, пятнала халат. Он пьянел и улыбался. Он был богом. Он был смертью. В такие минуты зависть утекала из его изъязвленной души, как коровья кровь в щели между опушенных инеем досок.
Крылан сатанел от неповиновения подвластных ему скотов. Найдино бегство уязвило его в самую душу. Загнав пораньше стадо в стойло, он верхом на лошади рыскал вдоль лесопосадок. Объезжал ручьи, родники. Приглядывался, нет ли в прибрежной грязи ее следов. За неделю он измотал лошадь. На керзовой морде запали глаза, проступили скулы. И он-таки выследил ее у водопоя. Догнал, затолкал щенка в сумку. Найда стала пасти стадо.
Раз в неделю он гонял в обед стадо к речному плесу предаваться там тайному зрелищу, вызывавшему в нем дитячий восторг. На следующее же утро после поимки Найды Подкрылок погнал коров на дальний плес. Он заранее предвкушал, как это все будет. Вот сытая пятнистая корова вырвалась вперед и, вскидывая круторогую башку, рысью устремилась к плесу. За ней потрусило стадо. Подкрылок тоже пустил лошадь рысью. Бился об коленку, попискивал в мешке щенок. С берега было видно, как Круторогая, раскачивая ведерным выменем с распертыми в стороны сосцами, смаху влетела в воду. За ней полезло стадо. Пыль, плеск, муть. Найда с кручи минуту глядела на стадо. Отбежала выше по течению. Зашлепала по воде язычком. Пастух тоже спустился к воде. Лошадь в удилах брезгливо цедила взбаламученную воду, фыркала. Подкрылок присел на корточки у самой воды. Он не спускал глаз с Круторогой. Они трое, Подкрылок, Круторогая да еще тот, стоявший в темени глубокого омута, знали, что произойдет.
Коровы, напившись, выходили на берег, звучно шлепали лепехами, ложились. Круторогая оставалась стоять в воде. Бурунчики закручивались у нее под пахом. От долгого сидения на корточках ноги у Подкрылка немели, но он не шевелился. Вдруг из воды рядом с Круторогой поднялся темный гребень, а потом у вымени выставилась плоская черная морда, похожая на обрубок колеса от «Жигулей». Крылан в немом восторге ткнул пальцем. Найда привстала, вытянула морду. Колесо раззявило широченную пасть и осторожно сомкнуло на коровьем вымени. Круторогая, подчиняясь, попятилась глубже в воду.
— Ты видела, видела? — оборотясь к Найде, беззвучно шептал Подкрылок. — Какой сомина ее доит. А ей, курве, нравится. Стоит, не шелохнется, курва, растопырилась…
Подкрылок ущупал на песке камень. Швырнул под Круторогую. Между задних ног у коровы вывернулось гнутое черное бревно, с плеском ушло под воду.
— Гляди, гляди. — Пастух выпрямился. — Щас психовать начнет… — Раздался хлесткий удар, будто по воде били деревянной лопатой. Потом еще и еще. — Злится пидор, что вволю не насосался! Вишь, какое чудо бывает, — в радостном возбуждении всплескивал руками Подкрылок. — Твоего кутенка бросить ему, проглотит, как лягуху. А тут, как хозяйка доит. Одними губами… Да щас, щас я твое дите развяжу. Соскучилась… — Полез в сумку, а щенок уже и лапками не дергает. Испекся на жаре. Подкрылок с досады выматерился: — Пидор, все настроение испортил.
Найда, будто почуяв, стала в дыбки, норовя дотянуться до мешка.
— Ну что ты мне на голову лезешь? — вконец разозлился Подкрылок. — Иди вон, заверни телок. Опять в лес нацелились.
Когда Найда убежала, он взял щенка, выщипнул из него пару клоков шерсти и тельце зашвырнул под берег в тину. В мешок же еще насовал лопухов. Найда долго обнюхивала мешок, трогала лапой. Когда Подкрылок уснул, она прогрызла мешковину, лапой выгребла лопухи. Заметалась по берегу. Вернулась, легла около мешка. Положила морду на вытянутые передние лапы. Подкрылок видел, как из глаз у собаки текли слезы.
И через день, и через неделю Найда, как привязанная, трусила за пастухом. На стойле, когда Подкрылок расседлывал лошадь, ложилась около мешка, клала морду на лапы и лежала недвижно. Коров она теперь рвала с неистовой злобой. Подкрылок не успевал отбрехиваться от возмущенных хозяек. Как ножом расхватила вымя Круторогой. Хозяйка подняла хай:
— Мало того, что молоко сдаивал, теперь вымя разорвал. Ни копейки за пастьбу такую не заплачу.
— Подавись ты своими деньгами, — бормотал себе под нос Подкрылок. Знала бы зевластая дура, какой радости он лишился… Теперь Круторгую, пока подживала рана, не гоняли в стадо. А потом корова перестала заходить в воду. Подкрылок видел, как сом подныривал под других коров, те шарахались. Сом бил хвостом и уходил в омут.
— Повесить бы тебя, суку гребаную на дереве, — ругался на Найду Подкрылок.
В лунные ночи Найда убегала к коровьему плесу, садилась над кручей и выла.
Осенью, когда обрушились недельные дожди с ветром, натрескавшийся для сугрева самогону Подкрылок потерял мешок вместе с седлом. Седло он потом нашел. Бечевка, которой был приторочен к седлу мешок, оказалась перегрызенной.
— Детьми клянусь, не продавал я ее, — рвал перед егерем халат Подкрылок.
Окаменела, пошла трещинами от морозов земля. Под черный прозрачный лед, в самую пропасть омута ушел любимый Подкрылком сом-дояр. Стоял в бивших со дна ключах, обрастал слизью. Утянули из замерзающих полыней в теплые моря последние стайки жирных крякшей. А Найда все где-то моталась.
Честно сказать, егерь про нее вспоминал все реже. Не до нее сделалось. Подсолнухи проклятые весь белый свет ему застили.
… По весне молодой Комаровский предколхоза Щелоков засеял целых пятьсот гектаров на берегу Ветлянки подсолнухом. Плановал масла надавить и торгануть, а силенок не рассчитал. Солярка кончилась, убирать нечем. С укором мотали на ветру шапками брошенные в зиму подсолнухи. Слезами сыпали на мерзлую землю семя. Всю осень кормились тут грачи, вяхири, даже лисы грызли семечки. Раскушали это дело и кабаны. Как стемнеет, из крепей по льду переходят реку и жамкают, давят маслице не хуже пресса и жмых не выплевывают. А где зверь, там и браконьеры. Слух про добычливую охоту в момент до города доплеснулся. Понаехали. И спортсмены, и бизнесмены, и врачи, и фирмачи. Все с помповыми ружьями, с карабинами. Как стемнеет, над подсолнухами прожектора мечутся. Кабана гоняют. Пальба стоит. Местные бракуши поглядели на это побоище и ездить туда перестали:
— Натуральная Чечня. Без каски с бронежилетом там делать не хрена. За кусок мяса пристрелят.
Венька с ног сбился. Выпросил у главы райадминистрации наряд милиции. Пост гаишников выставили на дороге. Те какого-нибудь джипяру тормозят. Из-за стекла рука им в физиономию красное удостоверение тычет. Сержантик столбиком стынет:
— Проезжайте, товарищ полковник.
Три карабина, помповое американское ружье, мелкашку, четыре ижевки изъял егерь в этих подсолнухах. И полтора десятка протоколов насоставлял. Тьму врагов нажил.
Что ни рейд, одни и те же разговоры:
— Распишитесь в протоколе изъятия.
— Темно. Не вижу, где подписывать. Может, договоримся? — топтался охотничек. — Тебе новая служебная «Нива» нужна? С Алексеем Тимофеевичем договорюсь…
— Да мы уж с Вами обо всем договорились. Подписывайте, я щас фонариком посвечу.
— А чо ты себя так ведешь? — срывался на крик обиженный. — Гляди егерек, у тебя ведь не две жизни.
— Как другу тебе говорю, — усмехался в ответ егерь. — Я на сто метров двенадцатиколиберную гильзу с первого выстрела сбиваю. Пулей.
— Раз ты такой принципиальный, чего ж ты на тестя своего протоколы не рисуешь? — прямо в глаза лепили егерю односельчане.
— Попадется, нарисую, — отвечал егерь. Лишенный двустволки-кормилицы, обрезавшись о серую сталь егерских зрачков, верил: этот хоть на отца родного нарисует. Доходили эти угрозы и до самого тестя.
— Ага, замучается рисовать. Я калека по производству, — обижался Сильвер. — Поганец, кропчил бы трохи для сэбе. Ребенок без теплых ботинок в зиму. Денег у него нету. Гирой!
В тот раз вернулся Венька с подсолнухов под утро. До подушки дотронулся и отрубился. Разбудил его жуткий Танчурин визг. Вскочил. В комнате уже было светло. Как был в трусах, босой, кинулся во двор. Танчура навстречу, чуть не свалила. Обхватила его за шею, ледяной курткой прижалась. Вся трясется, кричит:
— Там-м… там-м на крыльце… Там лежит… Господи, я как увидела, обмерла…
— Найду убили, подбросили… — догадался егерь.
— Ой, дурак, Найда одна у него на уме, — в голос закричала Танчура.
— Найда, где Найда? — зашлепали по полу босые ножонки. На кухню в одной рубашенке с голым пузишком выкатился Вовка. — Найда?
— Господи, да что ж вы помешались на этой суке! — Танчура кулаками пристукнула егеря в грудь. — Венок тебе подбросили.
— Какой венок?
— Круглый, какой! Иди вон, глянь. Я обмерла. Выхожу, а он на крыльце лежит, черная лента шевелится. Я думала: змея.
— Чо ты городишь? — Венька насмыгнул колоши на босу ногу, как был в трусах, вышагнул наружу. На припорошившем крыльцо снежку стоял прислоненный к корыту могильный венок из бумажных лиловых цветов. Ветерок шевелил концы черной ленты. Егерь нагнулся, расправил ленту и прочел надпись: «В. Егорову от охотников».
— Пап, а Найда где? — услышал он за спиной Вовкин голос. Подхватил сына на руки. — Пап, пусти. Эт чо там? Цветы красивые. Эт ты их сделал? Пусти, я ими поиграю…
— Нельзя играть этими цветами.
— Почему?
— Они ядовитые.
— Как змея?
— Иди заяви в милицию, — наступала Танчура. — Щас же иди!
— Ладно тебе. Пацаны дурачатся.
— Ага, пацаны тебе будут. Венок-то новенький. Пацаны тебе напишут. Эт же заказывали. Пусть найдут, кто. За такие шутки судить надо. Шутки. У меня чуть сердце не остановилось. Как в грудь ударило.
— А что эт так вкусно пахнет, а Тань?
— Иди сперва штаны надень. Раки бесштанные. Сюрприз вам приготовила. — Танчура фартуком вытерла слезы. — Ну, Вовец, зубы чистил, руки мыл? Давай шементом! И за стол.
— Я не хочу есть. У нас в садике на завтрак мой любимый компот.
— Дома поешь, я деликатес приготовила. А в садик к обеду пойдешь.
— Я щас пойду. Не хочу есть. Хочу в садик. Теть Наташа мне два компота любименьких нальет. Вотаа-а.
— Тёть Наташа. Она тебе за папаню… — звенящим голосом выговорила Танчура и осеклась. — Руки помыли, садитесь, ешьте без разговоров. — Выставила на стол сковороду шкваристящей печенки. — Давай тебе, Вован, на тарелку, а то обожгешься.
Венька пожевал кусочек жарева, вскинул глаза на жену.
— Эт откуда у тебя?
— Пока вы спали, с утра пораньше на охоту сходила. Вкусно?
Ты говорил, что соскучился по мясу. Ешь.
— Тань, я посерьезну спрашиваю. Откуда кабанятина?
— Ой, только не смотри на меня так.
— Тань, откуда?
— Около магазина вечером какая-то женщина продавала. Я ее не знаю. — Чего-чего, а врать Танчура не умела. Егерь встал из-за стола. Надел сапоги, куртку.
— Я с тобой. Хочу компоту. Теть Наташа сказала — из волшебных ягод.
— Сиди ешь, — прикрикнула Танчура. — Вень, не ходи. Мне мама дала. Им кто-то принес. Что, ты их допрашивать будешь?
— Я на работу. Вовка, ешь быстрей, и я тя заодно в садик отведу.
— Токо ты до воротцев. А там я сам.
— Все с тарелки съешь, тогда до воротцев.
У садика Венька подождал, пока парняга добежал до входной двери. В замерзшем окне мелькнул белый силуэт: Наташа!
«Неизвестно еще на чью могилу раньше венки понадобятся. А щас послушаем песню про печенку», — засмеялся егерь и легко так пошагал к Сильверу. На ходу потонакивал:
— Мимо тещиного дома я без шуток не хожу. То кирпич в окошко брошу, то ей кукиш покажу!
Во дворе под навесом стоял тестев инвалидский «Запорожец». Углядел егерь клок мха под бампером, стылые бусинки крови на крышке багажника. В сенях на прислоненном в углу «охотничьем» тестевом протезе (у него их было несколько: охотничий, сельскохозяйственный, парадный, рыбацкий…) тоже клочек мха прилип.
— Чо ты стучишься как чужой? — подсовывая костыли подмышки, поднялся с дивана Сильвер. — Заходи, как домой. Тут все твое. Мы с бабкой помрем, все вам достанется. На внука все подпишем.
Поручкались, сели на диван. Теща, еще ядреная с румянцем во всю щеку, закружилась по дому.
— Как там Вовочка? Перестал кашлять? На ночь надо травкой, медком. Молочком горячим с маслицем. Мы Танечку в детстве так лечили.
— Ты нам лучше, мать, с Вениамином что-нибудь на стол сообрази, чем балаболить. Вовка-то в садике?
— Отвел щас.
— Капустку, Вень, будешь? Из погреба достану.
— Доставай, не спрашивай, — замотал тесть головой. — Чо за мода?
— И так сверкнул вдруг на жену глазами, что та ласточкой вылетела в сени.
«Не зря его Сильвером прозвали», — усмехнулся про себя егерь. Встал.
— Пойду Анне Васильевне капустку достать помогу.
— Да зачем, не надо! Она сама, — потянулся Сильвер схватить зятя за рукав, да не успел. — Не ходи!
Но Венька уже вышел. На погребке обошел парное зевло погреба, где скрылась теща. Так и есть. В углу под мешками валялась кабанья башка.
— Кто там зашел? Кызь, окоянные, попадаете!
— Эт я, Анна Васильевна, помочь вам.
За столом тесть налил стопки. Чокнулись. Выпили. Тут же налил по второй.
— Я, дед, больше не буду. — У Веньки никак не поворачивался язык называть Сильвера отцом. — Мне еще за руль. Ехать надо.
— Да кто ж тебя остановит? — аж подпрыгнул на стуле Сильвер.
— Тебя же все, как огня боятся. Давай. За жену, за ребенка.
— Дед…
— Выпей сперва до дна.
— Дед, мы же с тобой договорились насчет этого…
— А чо я? — Сильвер махнул руками, костыль соскользнул на пол. — Одного. Трохи для сэбе, трохи для тэбе.
— Мне тобой люди по глазам стегают. Тебе можно — им нельзя. — Скрестились взглядами. Того гляди искры на пол посыплются, шерсть на кошке, что под ногами вертелась, подпалят.
— Я чо. Мне ведь, зятек, убогому и этой одежи до гробовой доски не износить. — Сильвер задрожал седым подбородком. — Все вам. Ты ведь на свою зряплату жене чулки не справишь. А я этого кабанишку в город в ресторан сдам: четыре, а то и все пять тыщ дай сюда. Да голову на чучело — еще полторы, вот она твоей жене и шуба.
— Дед, я знаю, где ты в крепях петли поставил, попадешься, не обессудь. — Венька поднялся, на тестя глядел легко, почти весело.
— Спасибо за привет.
— Погоди, — на этот раз успел схватить его за рукав Сильвер. — Сядь. Эт ведь не я, эт она подговорила насильное заявление на тебя прокурору написать. Ну было и прошло. А ты меня на вертолете покатал. Чо ж теперь нам всю жизнь друг дружке мстить? Я думал, обосрусь прямо в штаны.
— Да не мщу я тебе, дед, — рассмеялся Венька. — Страшно было на вертолете-то?
— Тебе бы, мудозвону так. — Сильвер налил стопку всклень, выпил. Пятерней бросил в стальную пасть капусту, долго жевал. — Сижу посреди водоема, сорогу из сетки выбираю. Слыше вертолет гудёт. Ну гудет и гудет. Выбираю, а он все надо мной ниже и ниже. Рябь по воде гонит. Кепку с лысины сдуло. Я голову вот эдак задрал, а из него когти на тросе спускаются. Ничо не успел, он уж мене кверху поволок и со всеми сетями, и с лодкой. Я этому летчику машу, а он меня все выше и выше волокет. Над ветлами, над лугами за бугор, как колдун богатыря. Коровы на лугу, как собаки маленькие сделались. Я уж обеими руками за когти уцапился, думаю, лодка сосклизнется, хоть на когтях повисну. Когда они мене за бугром на землю спустили, я первым делом за штаны, цоп, цоп. Спереди мокро, сзади мягко…
— Я тут, дед, не при чем, — раздышавшись от смеха, выговорил Венька.
— Твои друзья — нефтяники. Ты их подговорил. Привыкли трубы таскать и перли меня, как трубу нефтяную. Улетели, а я сижу на лодке посреди степи. С рыбой, с мокрыми сетями. Весь в говне. Гляжу, по дороге на «Беларусе» Валька Нефедов едет. Машу ему. Подъезжая. Из кабинки вылез, а подходить боится. «Ты хто?» — говорит. А уж темнеть начало. Я говорю: «Этот, как его, Ной я, говорю. От потопа спасаюсь». Он ближе подошел, морщится. А чо говорит, от тебя, Ной, так воняет?…
— Хорош, дед, ты меня уморишь. Хорош, — сгибался пополам егерь. — Не могу, Ной!
— Не может он, — довольный произведенным эффектом, разошелся Сильвер. — Говорю ему, Вальке-то: «Тебя бы, мудилу грешного, сорок дней и ночей не на сурьезном ковчеге, а на этой люминевой приблядке по водам поносило, ты бы не так провонял.
Крестись, кричу на него, богохульник!» А Нефед-то то-ли пьяный, то-ли с похмелья. А тут еще смеркаться стало. Обличье-то мое он не узнал. Кепку сдернул, крестится. Сам языком чуть ворочает. Откуда ты, грит, товарищ Ной? Я тут скоко езжу мимо, раньше не замечал. У нас полая вода сюда в самые большие разливы не доходя. Я говорю, теперь переквалифицировался. Там на тучах плаваю. Сверху мне все видать, кто пье до поросячьего визга, кто блядуя. Я щас те могу за твои грехи тяжкие вместе с трактором утопить, чтоб ты тут больно сильно не принюхивался. Не доводи до греха. Цепляй лодку за трактор и вези в село. Вишь на небе ни одной тучки нету, не на чем плыть. А мне одного человека увидеть надо.
— И привез? — Венька потрогал скулы.
— А как же. К воротам подволок. — Сильвер сверкнул на зятя глазами. — А петельки-то мои пускай еще недельку постоят. — Можа, ищо какого поросеночка господь в них запхает.
— Ну дед, ты повернул, — удивился Венька. — Вот так Ной.
К вечеру заслоился по селу слушок: мафия прислала егерю черную метку «Грохнут теперь. Допрыгался», — злорадничали обиженные Венькой.
На другой день, когда забирал из садика Вовку, Наталья сама подошла:
— Подъезжай к восьми туда, к старой церкви, — быстро сказала она и выскочила из раздевалки.
— Давай с ночевкой, — успел шепнуть Венька.
Снежная крупа вперемешку с дождем секла Найду по ребрастым бокам. С мешком в зубах она как тень нищенки убегала все дальше и дальше от свалившегося с лошади властелина. Из мешка еще не выветрился запах щенячьей шерсти. Несколько недель Найда жила в омете соломы. Ловила мышей. Теперь память о теплой конуре, сытной еде гнала ее в деревню. Жмурясь от секшей по морде снежной крупы, она упрямо трусила на ветер, пока не уткнулась в разлившийся по низине поток. Спустилась с берега. Ледяная вода ударила по ногам. Мешок тут же разбух, потянул вниз. Найда попятилась, выволокла мокрый мешок на траву. Инстинкт подсказывал ей не лезть в воду. Она долго бежала вдоль оврага. Откуда ей было знать, что тремя километрами выше фермы спустили воду из рыборазводных прудов. Мокрый мешок смерзся. Цеплялся за бурьян, мешал бежать. Найда роняла мешок, но отбежав, опять возвращалась. Впивалась клыками в хрусткий край, мешковина леденила язык. Крупа дробинками секла по морде. Отчаявшись найти переход через овраг, Найда отвернула к темневшему на холме сооружению. Это была заброшенная животноводческая ферма. Найда забежала в дверной проем. Здесь было удивительно тихо. В ноздри ударили запахи птичьего пера, сухого навоза. Найда пробежала по ферме и уткнулась в дощатую стену. Насторожилась. Там кто-то шуршал, хлопал крыльями. Тянуло сытным хлебным духом.
Найда легла на брюхо и стала передними лапами рыть под доски. Когти заскребли по бетонному полу. Найда нашла щель между досками. Впилась зубами в край горбыля. Сухая щепа кровенила пасть. За стеной хлопали крыльями всполошившиеся голуби. Она прогрызла горькую от смолы сосновую доску. Продралась через щель вовнутрь. Голуби, взметывая мучную пыль, взлетели под крышу. Не чувствуя боли в ободранных боках, она бросилась к вороху дробленки. Хапанула полной пастью. Задыхалась и хапала, хапала. Потом прямо тут же отвалилась на мягкий ворох. У нее даже не было сил броситься за пробежавшим перед мордой мышонком. Очнулась она от хлопанья крыльев над головой — мешка рядом не было. Она кинулась к щели, втащила мешок, легла на него и опять заснула. Шуршала по крыше крупа, гудел ветер. Здесь лишь снежная пыль опушала стропила, от взмахов голубиных крыльев сыпалась на Найду, таяла на морде. От этого еще сильнее мучила жажда. Найда сунулась было в щель, сбегать попить к оврагу. Но щель теперь оказалась узкой. Найда застряла и кое-как запятилась обратно. Это ее и спасло. Если бы она вдоволь напилась воды, дробленое зерно разбухло бы в брюхе и сука бы погибла. Найда похватала снежок, наметанный в углу, и опять легла.
Ветер бешено бил в стены, летучим зверем метался по крыше.
Над степью лютовала первая ноябрьская пурга. Здесь же было тихо сытно. От мешка едва уловимо пахло щенком.
Звери и птицы прятались в норы, гнезда, зарывались в снег. Люди спешили в тепло. Лишь мятежная душа Сильвера просила бури, гнала со двора в эту разбойную погоду. Его «Запорожец» будто обломок пиратского брига, то проступая, то пропадая в снежных зарядах рассекал волны поземки между рифами домов. Одноногий осьминог, черная душа не заметил около церкви присыпанный снегом УАЗ. Увидь машину зятя, Сильвер бы шарахался от него, как литературный предок от черной кошки. Но в неведении он бесстрашно вел свой «запор», гордость украинского, автомобилестроения за добычей.
Не гены ли той же самой пробы, что гнали аргонавтов за золотым руном, понуждали флибустьеров заканчивать счеты с жизнью на карабельной рее, вели этого калеку старика в пургу и темень за кабанами?
И он-таки привел обломок пиратского брига в тихую гавань между двумя ветлами. Темная фигура выбралась из теплого нутра «Запорожца» и заковыляла в чащобник: в одной руке костыль, в другой винтовка. В глубине зарослей было тихо. Сильвер сдвинул шапку на затылок, прислушался. Шуршала о стволы и ветви деревьев снежная крупа. Но сквозь это шуршанье и шум ветра в вершинах волосатое ухо флибустьера уловило живой звук. Радостной щекоткой фырканье отдалось в разбойничьей душе. Он не спешил, предвкушая. Вытащил из-за пазухи два теплых патрона с пулями. Нежно ввел их в стволы. И двинулся в обход, с подветренной стороны, туда, где фыркало.
Плюньте в глаза тому, кто в эти минуты бросит в Сильвера камень. Обвинит его в алчном устремлении купить дочери шубу, а внуку трехколесный велосипед. Ложь. Пока он крадется к захлестнутому петлей кабану, в густом чащобнике совершается волшебство. Улетучивается боль в надорванной спине. Молодое сердце легкими толчками гонит кровь. Отрастает нога. И уже не плешивый калека с удаленной по подозрению на рак двенадцатиперстной кишкой, а полный сил гибкий юноша кошкой крадется к добыче. Твердой рукой ловит на мушку вскинувшуюся черную башку.
Бесстрашный пират, тезка нашего Сильвера, от одной мысли, что ему придется транспортировать из чащи такую тушу, захлебнулся бы ромом, вскарабкался на рею, накинул петлю на шею, для надежности выстрелил в висок и прыгнул бы в пучину. Наш же, пошвырявшись в рюкзаке, достал клеенчатый фартук. Надел его. Как опытный патологоанатом ловко отчленил секачу башку. Поставил рылом кверху на ближний пень и принялся разделывать тушу.
Тем временем сверху перестало сыпать. Ветер разметал по небу звезды, свился жгутом меж берегов речки и, легко обгоняя струившуюся подо льдом воду, полетел к устью. Сильвер, притомившись, присел на кабанью шкуру. Курил, думал: «Вот кабан этот жил себе, желуди жрал, маток огуливал. Смерть легкая. Не горел, не болел. Прилетел свинцовый желудь и все. Смерть… Ко мне бы она тоже лучше не с косой пришла, а ружьем… Только бы проклятая не торопилась. Дождаться — Вовка вырастет. На свадьбе у него погулять…»
Размяк Сильвер, с кабаньей шкуры воспарил в сладких виденьях к свадебному столу. Раздумался, какой бы он тост молодым выказал да что на поднос в подарок положил. На запах крови зашуршала крыса ли какая, хорек. Оглянулся Сильвер, можно сказать, прямо из-за свадебного стола, а сзади смерть из-под земли лезет. Морда черная, клыкастая, на длинной шее, лапы узластые, будто корневища к нему тянет, вот-вот за горло схватит. Заорал охотник дурным голосом. На всех трех конечностях ломанулся в болотину бойчее кабана, застрял в лозняке. Опомнился: «Гроб в сугроб! Да ведь я сам лиходей, кабанью голову на пенек поставил…»
В тот раз зятю про мокрые штаны для веселья сбрехнул. А теперь на самом деле обмочился.
— Чего щеришься, фоб в сугроб? — с досады сбил с пня кабанью голову. — Расскажи кому, что смерть за мной погналась, не поверят.
Под утро подрагивавшей от усталости рукой вел Сильвер свое тяжко груженное добычей судно домой. Радовался, что зятек навстречу не попался. Пригрозил гад: кто не спрячется, я не виноват.
Видел егерь, как Сильвер в пургу крался на своем «Запорожце» из села. Но не судьба была в ту ночь столкнуться им на узкой дорожке. Били в стекло снежные заряды. Мигала огоньками приборная доска. Краем глаза видел егерь, как прыгали зеленоватые отсветы по наклоненному Натальиному лицу. Она молчала с того самого момента, как села в кабину. Не спрашивала, куда едут. Веньке было хорошо от ее молчания. Машина подныривала под косые полосы летящего снега и сама летела, падала вместе с кружившимися в свете фар снежными шапками. Снег падал на черную землю, они с Натальей летели вверх на праздник. Венька договорился со знакомым директором базы отдыха. Тот в служебном корпусе выделил номер люкс с камином, ванной комнатой, кухней и даже сауной.
Венька успел смотаться в город, купил продукты, шампанское. И теперь он в душе почему-то радовался тому, что она была такая строгая, будто чужая. Впереди у них была целая ночь. И было это хорошо.
Все так же молча он открыл входную дверь. В огромном трехэтажном корпусе не было ни души. Они поднялись в номер. В сумраке комнаты угадывались очертания большой двуспальной кровати. Венька потянулся к выключателю. Наталья поймала его за руку и стала неистово целовать скулы, глаза, нос, губы. Как целует сильно соскучившаяся молодая мать своего ребенка. Потом обвисла на нем, зашмыгала носом.
— Наташ, ты чего? — разлепил губы Венька. — Давай я тебе пальто расстегну. Щас разожгем тут камин. Шлепнем с тобой по стакану, Наташ.
— Давай уедем отсюда. — Она крепко сжала Венькины пальцы. — Я тебе никогда-никогда в жизни больше не изменю… Я тебя буду любить до самой смерти. Ноги тебе мыть буду. Уедем в город прямо щас, как есть. Устроимся где-нибудь работать… Никто знать не будет. Они не найдут тебя… Венка! — Она сползла на пол на колени. Вскинула к нему мокрое в слезах лицо. — Я как услыхала про черный венок, у меня все внутри оборвалось. С того часа ничего не вижу, не слышу. Меня спрашивают, а я не слышу… Ночью снилось, как они тебя убивали. Господи, так кричала… Я тебе крестик купила, освятила его. Дай, я тебе надену.
— Наташ, сперва, может, разденемся. Ну не плачь. Эт так, пацаны подурачились.
— Ага, пацаны. Пацаны тебе на подсолнухах грозили.
— На каких подсолнухах?
— Бандиты, у каких ты ружья поотнимал.
— Кто эт тебе дурость такую наплел?
— Мне Славик Неретин все рассказал.
— А где эт ты с Славиком была? — Венька куртку перестал снимать. — Ну-ка, ну-ка?!
— Вень, да что ты. — Она поцеловала складку между бровей. — Он же дочку в садик водит.
— Трепло… Я ему растолкую, куда Волга впадает.
— Вень, ничего не говори. Он же мне по секрету. Это я с тобой такая дурочка делаюсь. Я же змея. Говорю ему: тебе тоже венок с могилы подкинут. Егорову подкинули и тебе подкинут. Он опешил. Егоров, говорит, у бандитов ружья поотнимал, а я ничо…
— Так в пальто всю ночь и будешь сидеть? Раздевайся, тут тепло. Я пойду, дров принесу.
— Постой, Вень, я на тебя насмотрюсь. Я всю ночь на тебя готова смотреть. Каждую твою бровочку, каждую морщинку люблю. Волосочки все по одному перецелую… Постой, и я с тобой за дровами пойду.
— Наташ, давай уговор, ты будешь делать все, что я тебе скажу. Будешь?
— Буду. Все превсе, что ты мне скажешь.
— Садись вон в кресло. Нет, не к окну, ты в стекло отражение видеть будешь. Давай я тебе глаза шарфом завяжу. Садись. — Венька взял шарф.
— Ф-ф-у, от него волосы в рот лезут.
— Ну давай платком твоим.
— Да не буду я подсматривать. Можно, я на кровать лягу, посплю? Всю ночь не спала.
Она слышала, как Венька разжигал дрова в камине. Чуяла запах дымка, легкое тепло. Чувствовала, как ее накрывают одеялом, укутывают ноги. Угрелась и заснула.
Очнулась она от колючего поцелуя в щеку. Испугалась: «Петр опять пьяный…» и тут же все вспомнила, сладко выгнулась, зевнула:
— Иди ко мне, мой хороший. Знал бы ты, как я сладко спала, — не раскрывая глаз, протянула к нему руки.
— Ну поспи еще.
— Ты обиделся на меня? Да? Ну не обижайся, иди ко мне.
— Вставай, ужинать будем.
— А где ужин?
— Вон, тебя дожидается.
Наталья повернулась к камину, ахнула. В отсветах пламени горящих поленьев взблескивала зеленью бутылка шампанского. В красноватых искорках хрусталя медово отсвечивали яблоки. Ваза с ними будто висела над столом. Багряной ягодой рдела на тарелке красная икра. Отсветы пламени всплескивались по краю блестящего продолговатого блюда с кусками жареной рыбы, летучими мышами метались по потолку.
— Веня, Венька, ты… ты… Я не знаю, кто ты. Ты меня убил. — Она навзничь упала на подушку, раскинула руки. — Вень, скажи честно, это мне все снится? А запахи какие! Скажи, что все это наяву, Вень?
— Вставай, вставай соня.
— Я с голоду умираю.
— Раздевайся.
— Вень, давай сперва поедим. Все остынет же. Рыба остынет. Хочу рыбы!
— Это не то, что думаешь. Раздевайся.
— Прямо все-все?
— Все!
— Ты же сказал, мы щас не будем.
— Раздевайся, — хрипловато и глухо выговорил он.
— Я все сделаю, не надо со мной так грубо, — по-щенячьи жалобно пискнула она.
Он смотрел от камина, как она через голову снимала кофту, расстегивала бюстгалтер и как грудь выпрыгнула из узорчатых черных гнездышек. Стоптала юбку.
— Вень, можно я в трусишках останусь? Прохладно.
— Снимай. Все снимай.
— Ну поддержи, упаду. — Она запрыгала на одной ноге. Отбросила черный лоскуток на кровать, повернулась к нему лицом. — А сам?
Она стояла в двух шагах, плотно сведя коленки, прижав локотки к грудям, закрыв лицо ладошками. Сквозь растопыренные пальцы на Веньку смотрели любимые глаза. Ждали. Отсвет огня белым языком лизал изгиб бедра, заныривал в темную промежность.
— Теперь закрой глаза и подними руки. Не подглядывай, — откашлялся егерь, зашуршал целлофаном. Накинул на голову тяжелую ткань.
— Ой, Вень, оно холодное, — хихикнула Наталья. Закрутила головой, оглядывая платье. — Ой, Вень, включи свет. У меня никогда не было такого длинного красивого платья.
— Сядь. — Он взял ее за плечи и посадил на кровать, сам опустился на колени. — Дай ногу. Не туго?
— Ой, ой, я щас умру, мама! Какие туфельки чудные. Я всегда мечтала с ремешками над щиколотками. Веня-а, Веня, я щас умру от радости. И ты меня в этом платье похоронишь. Венька-а, — замотала головой. — Ну встань скорей, я тебя поцелую. — Бросилась на шею. Повалила его на кровать. — Венька, я тебя съем. Проглочу и буду носить в животе, и никто никогда меня у тебя не отнимет… Вень, а в ванной зеркало есть? Я на себя посмотрю.
— Постой, я тебя причешу. Поверни голову. Не крутись.
Как только он ее отпустил, бросилась в ванную. Из серебристого овала глянула высокая юная женщина в длинном вишневом платье с косым декольте и долгим разрезом до бедра. На ногах ее мягко светились бархатом черные туфельки на пронзительно тонких каблучках. У нее были сумасшедшие от счастья глаза. Волосы будто летели на сильном встречном ветре.
— Господи, неужели это я? — у женщины в зеркале заблестели слезы.
— Тебе не страшно? — спросила та из Зазеркалья.
— Я люблю его больше жизни, — будто споря с ней, сказала Наталья и вышла.
Они сидели за столом. Венька зажег две свечи. Включил музыку, шум ветра в верхушках качавшихся под окном сосен сливался с тихой музыкой.
— Я не хочу шампанского. Налей мне водки. Я все хочу, как ты. Пить, есть, дышать. Все-все. Давай на брудершафт. За нас с тобой.
Венька выбирал из кусков жаренной рыбы косточки, и она, как птенец, собирала губами с ладони рыбьи пластинки.
— Давай потанцуем.
Ему показалось, будто в комнату из камина выкатился черный клубок дыма.
— Вень, ты ешь сам. Все меня кормишь. Я, как ты говоришь, болыпенькая. Она взяла кусок рыбы. Через минуту закашлялась. Вскинула к Веньке исковерканное удушьем и болью лицо. Из широко растаращенных глаз катились слезы. Она замахала руками. Стала тыкать в стол.
— Чего ты?
— Корочку… Кость застряла.
— Сиди, не двигайся. — Венька запрокинул ей голову на спинку кресла. — Шире открой… Вон кость торчит. Не двигайся. Не надо языком. Щас достанем. — Он схватил свечу, расплавил над пламенем другой конец. — Теперь шире открывай рот и терпи. — Она что-то мычала, водила руками. — Выше голову, к свету поверни. — Он засунул расплавленный конец свечи ей в рот, прижал. — Потерпи, щас парафин застынет, и мы ее вытащим. На, смотри, вот твоя кость. Видишь, какие зазубринки…
Наташа осела в кресле, потерла горло.
— Думала все, умру. А ты меня спас. А я на тебя злилась. Задыхаюсь, а он мне еще эту дрянь в горло толкает… А где ты так научился, а?
— Да я все умею.
— Задыхаюсь, сама думаю, дура накаркала: «В этом платье меня похоронишь…»
— Давай выпьем для дезинфекции. — Венька покосился в сторону камина. Над поленьями подпрыгивали синеватые клочья пламени. — За нас. Выпьем и потанцуем.
Они почти стояли на месте, едва двигались в такт, будто не здесь, а за соснами рыдавшего саксофона. Вжимались друг в друга телами. Венька ладонями чувствовал сквозь текучий бархат изгиб ее бедер.
— Вень, поверни меня к камину попой, она у меня замерзла, — прихватывая губами его ухо, шепнула Наташа.
Каменея скулами, он собрал в горсть подол платья. Глаза ослепило белое, покачивающееся в такт музыке бедро. Схватил ее на руки и донес до кровати.
— Ты любишь меня?
— Я тебя обожаю.
— Ну подожди, я сниму платье.
— Не надо.
— Мы же его изомнем. И туфли. Разуй меня.
— Не надо.
— …
Они так и уснули, обнимая друг друга. Под утро все тише и тише качали куцыми головками за окнами сосны. Белела на полу свеча с впаявшейся рыбьей костью. В камине кружился пепел, завинчивался, уходил вверх. В трубе шуршало и всхлипывало, будто кто-то холодный и вечный жадно, взахлеб пил витавшую здесь эманации любви и нежности…
Очнулся Венька от капнувшего на лицо дождя. Открыл глаза. Над ним склонилась Наташа.
— Разбудила тебя, мой хороший, дура. Я уж час, как проснулась. Целую, целую тебя, а ты все не просыпаешься… Вень, ты не связывайся с ними… Не дай бог, с тобой что случится, я жить без тебя не смогу… Хоть ради сына поостерегись.
В конце ноября в небесной канцелярии кто-то смеха ради включил на полную мощь батареи отопления. Сугробы растаяли. Окаменелая земля расквасилась. Пролетная черноголовая утка во все лужи набилась…
Венька себе слово дал не лезть на рожон. Мало того, бракуши зубы на него точили, коллеги, охотоведы и егеря из других районов стали косо поглядывать. Кому понравится, если на каждом областном совещании этим Егоровым в нос тычут: «Вениамин Алексадрович опять протоколов больше составил, чем у вас всех вместе взятых…» Один Рассохин возлюбил егеря крепко: «Дави их гадов! Должен же кто-то за бессловесную тварь заступаться!..»
К егерю часто приезжал. Возвращались они как-то с водохранилища, Венька поехал короткой дорогой через лес. Смеркалось. Вдруг Рассохин дернул егеря за рукав.
— Стой, заглуши.
Венька выключил двигатель. Повыпрыгивали из машины по привычке, не хлопая дверцами.
— Может, кто на озерах по уткам палит?
И как бы в ответ хлесткий звук выстрела раскатился по лесу. Потом еще два, один за другим.
— По уткам из карабина не шмаляют, — бормотнул Рассохин.
— Из карабина, — согласился егерь. — На дачах новорусские поддали и резвятся. Ладно, садись, поехали. Татьяна ужин приготовила.
— Ужин — это расчудесно! — Рассохин тряхнул ястребиной головкой. — По стопочке. У меня расчудесный коньячок есть.
Не проехали и полкилометра, как егерь резко ударил по тормозам. Придремавший спутник ткнулся лбом в стекло.
— Чего ты?
— Гляди.
Колею пересекали два свежих лосиных следа.
— Корова и теленок. Гонные, на махах шли — определил Рассохин. — По ним и молотили из карабина.
— За Свининкой у них переход. Там и стреляли, щас накроем, — загорелся егерь.
— У тебя СКАС с собой?
— Да не нужен нам никакой карабин. Тепленькими возьмем. Эт Муса, лесник здешний наглеет. Правда, у него карабина нет. Поехали!
— Как скажешь. — Рассохин достал из наплечной кобуры пистолет, передернул затвор, вгоняя пулю в ствол. — Дай сюда фонарь. Езжай на малых. — И УАЗ серым зверем, похрустывая под колесами сучьями, пополз по колее.
Спустились в лощину. По кузову заскреб ветками подступивший к самой колее молодой осинник. Рассохин первый углядел. Ткнул пальцем в чащу. Справа метрах в ста от дороги то вспыхивал, то пропадал огонек.
— Вон, смотри, «Нива» в кустах. Вон, левее.
— Ставь УАЗик поперек колеи, выезд ей перекрой. В-о-о! Глуши, пошли. — Они, крадучись, двинулись на огонек.
— Охамели, как у себя дома. Переноску от «Нивы» протянули, — хохотнул в ухо егерю Рассохин. — Не боятся волка и сову!.. Косят трын-траву.
Венька мотнул головой, не нравилась, ох, не нравилась ему эта рассохинская веселость.
Они подошли к топтавшимся вокруг опрокинутого на спину лося браконьерам совсем близко. Добытчики обснимали шкуру, взблескивали ножами, переговаривались. Их было четверо. «Гля, ляжки какие жирные. Целка». «Урод. Какая целка. За ней же теленок бежал. Два раза по нем стрелял. Частик… Завтра доберем. Он так и будет тут кружиться, матку искать…» «Ногу на себя оттяни…» «Закури мне сигаретку». «Не барин». «У меня руки в крови».
Венька углядел прислоненный к дереву карабин. Ткнул себя пальцем в грудь, мол, я возьму. Рассохин показал в ответ два растопыренных пальца, развел руками. Венька понял: а где еще два ствола?
— Мужики, закурить не будет? — подойдя со спины, спросил Рассохин.
Трое остолбенели. Венька схватил прислоненный к дереву карабин. Четвертый попятился из полоски света, присел.
«Ружье шарит», — догадался Венька, направил на него фонарик. Луч искорками отсверкнул от металлических зубов, выхватил из темени суженные от света глаза, стриженый лоб.
— Брось ружье, застрелю! — страшным голосом заорал Рассохин. Вскинул пистолет. Пуля сыро щелкнула в дерево. Гололобый, будто летучая мышь, растворился в воздухе. Ни шороха, ни хруста сучьев.
— Вы, ребята, уж не бегайте. — Рассохин навел пистолет на стоявших у туши. — Его пожалел. А вам не масть! Пуля догонит. Вениамин Александрович, вон ружье, на земле. Возьми. Не успел он схватить. А другое вон у «Нивы», возле бампера. Дай фонарик. Он где-то тут за деревом стоит. Щас я его со второго выстрела. — И тут же за деревьями раздался хруст сучьев.
— Во-о, теперь пошел. — Рассохин посветил фонариком в лицо низкорослому мужику. Тот заморгал, заулыбался. Попялся в карман телогрейки. — Стоп. — Рассохин перевел на мужичонку ствол. — Ножи на землю! Эт ты, Муса?
— А то кто же? Ты же закурить просил.
Мужичонка переложил нож в левую руку. Луч фонарика осветил второго, в дубленке, с вырванным клоком на плече.
— Бросай ножи на землю, ну! Теперь дружно строем идем к УАЗику.
— Может, на месте договоримся, Вениамин Александрович?
Егерь по голосу узнал прокурора Курьякова. Он и был в дубленке. Протянул егерю руку.
— Слава богу свои. — Наклонился к Веньке. — А то со мной гость из Москвы, с Генпрокуратуры. Неловко получилось.
— Я что, у меня вон начальник, — сказал егерь.
— Лося пополам разрубим и разъедемся. Жирная такая попалась. — Курьяков отходил от испуга, хохотнул. — Выпьем щас по стопочке на кровях.
— Пошли, пошли, господа-товарищи, в машину, там поговорим, — легонько тронул за плечо прокурора Рассохин. Он уже все понял. — А ты, Вениамин Александрович, пока ножи собери. Хорошие ножи.
В салоне УАЗа Венька разглядел третьего, высокого, с барственно румяными щеками. По его быстрому, переходящему с Рассохина на егеря взгляду и по сжатым, будто склеенным скотчем, губам чувствовалось, что под дорогой кожаной кепкой с меховыми наушниками шла работа.
— Евгений Петрович. — Движением руки Холеный остановил суетившегося прокурора. — Внесите в протокол. Ездили вот с товарищем Мусой и моим другом на уток. Услышали выстрелы. Подъезжаем. Двое бросились бежать.
— Как сейчас ваш подельник, — вставил Рассохин.
— Не знаю, о ком вы говорите. Подошли, лежит лосиная туша. Решали, как поступить, а тут вы подъехали.
— Так не было с вами четвертого, с металлическими зубами?
— Вы что-то путаете. Мы втроем вот тут. — Прокурор быстро глянул на Холеного, осекся под его взглядом. — Нас было тро-е. Трое!
— Трое, так трое, — легко согласился Рассохин. — А чей карабин?
— Мой. Разрешение показать? Вот, — с готовностью отозвался прокурор.
— На уток с карабином. Интересно девки пляшут.
— А я из него не стрелял.
— Да. — Рассохин понюхал ствол. — Нагар свеженький.
— Да мы карабин пристреливали. Это, уважаемый, не запрещено законом, — четко отделяя каждое слово, произнес Холеный.
— Эх, елкин корень… Во елкин корень, палкин хвост, — бормотал в углу Муса. — Из-за одной коровы… елкин корень, попали.
По дороге в райотдел милиции Венька все силился вспомнить, где он раньше видел высвеченное фонариком лицо с металлическими зубами. Этот нехороший прищур глаз. Но где? И вспомнил: голый под ноль лоб, стальная улыбка. На водохранилище, когда таранил катером лодку. Вспомнил и вроде как обрадовался: жив зубарик, не утонул.
Дежурный сержант кинулся звонить начальнику РОВДа домой:
— На самого Евгения Петровича Курьякова… оформлять?
— Раз сами там не договорились. Чо ты мне названиваешь? Оформляй, как положено, — ахнула в ухо дежурному трубка.
У сержанта не перестало звенеть в ушах даже после того, как он отнес изъятые ружья и карабин в оружейку, комнатку со стальной дверью.
— Доволен? — повернулся к Рассохину у выхода Холеный. — Завтра можешь подтереться своим протоколом…
— Ищи служба двух понятых и грузовик, — приказал Рассохин сержанту. Надо будет тушу привезти. Пули извлечь. — Повернулся к Холеному. — Выходных отверстий-то нет. Там они, разговорчивые наши. Назовут нам стрелка по фамилии, отчетству…
Разом посмурнел Курьяков, Холеный хмыкнул:
— А ты, шустер, ястребок.
— С волками жить, по-волчьи выть.
Все это время, пока ездили в лес, оформляли документы, Венька не знал куда себя деть. Французский коньяк, выпитый когда-то в кабинете прокурора, теперь колом встал в горле.
Привезли лосиную тушу. Извлекли одну пулю. Вторую не нашли. Выходного отверстия в лосиной туше не было, а пуля пропала. Понятые расписались в протоколе. Прокурор подошел к Веньке:
— Вениамин Александрович, ты же меня под статью подводишь. Уголовное дело откроют. С работы выгонят. Тебе от этого легче будет? — Не вершитель судеб, спустившийся с горных высей, чтобы плеснуть желторотому егеришке коньяку, сутулый старик искательно заглядывал егерю в глаза. — Возьми у него пули, я вам новую «десятку» отдам. Прямо сейчас дарственную оформим.
Венька отвел Рассохина в сторону.
— Сань, может, в самом деле, хрен с ними. Отдай им пулю. Пусть.
— Жалко стало? — Рассохин выругался. — Они бы тебя не пожалели… Такую канитель подняли. Я еще посмотрю, как он моим протоколом подотрется!
Утром, только Рассохин уехал, Веньку вызвали к следователю. Седоватый майор головы от стола не поднял, когда вошел егерь. Глядел в бумаги перед собой, морщился.
— Рассказывай, Егоров, как было дело.
Венька огляделся. Грязноватые обои, капли дождя на оконном стекле. Сипловатый после утренней сигареты голос майора убаюкивал. Но внутренний колокол тревоги звякнул раз, другой, зашелся трелью.
— А что рассказывать, там в протоколе все написано.
— Да тут другое. — Майор поднял на егеря глаза, усмехнулся. — На вас поступило заявление от Альпекова Мусы Хамитовича. Зачитываю: «Вчера между двадцатью одним часом я вместе с Курьяковым Е. П. и его гостем, имени которого не знаю, возвращались с утиной охоты. В лесу около Свининки услышали выстрелы. И вскоре увидели разделывавших лосиную тушу двух мужчин. Мы подошли выяснить личности этих людей. Как узнал впоследствии, ими оказались егерь Ветлянского охотхозяйства и заместитель начальника областного управления рыбохраны Г. Ф. Рассохин. Они набросились на нас. Отняли оружие. Рассохин нанес мне несколько ударов по лицу. Выражались в наш адрес нецензурной бранью. Угрожая оружием, вынудили нас подписать составленные ими протоколы. Подвергли нас незаконному аресту и привезли в РОВД. Прошу разобраться и наказать виновных. А также привлечь к уголовной ответственности за браконьерское убийство лося».
Не в кабинете с сонным майором за столом, а на дне глубокой волчьей ямы с оклеенными обоями в цветочек стенами ощутил вдруг себя егерь.
— По этому заявлению я вынужден завести на вас гражданин Егоров уголовное дело, — клацнул седоватый капкан. Но ни боли, ни страха егерь не чувствовал. Одну лишь ярость: «Гады, как все наизнанку вывернули…»
— Что вы по этому заявлению можете пояснить?
— Брехня! От первого до последнего слова брехня. — В памяти встало лицо Холеного. — Я знаю, кто это все насочинял.
— Вы по сути заявления, гражданин Егоров.
— По сути отправьте извлеченную из лося пулю на баллистическую экспертизу, и все станет ясно.
— Какую пулю? Вот все ваши протоколы. Никакой пули нет.
— При понятых же пулю достали из позвоночника у лося.
Майор перебрал бумаги в папке.
— Протокола об извлечении пули тоже нет. Ни самой пули. А вот справка о нанесении легких телесных повреждений Альпекову в деле есть. — Откуда-то сверху с края волчьей ямы заглядывал майор.
— Идите, Егоров и подумайте. Мы пока вашего соучастника господина Рассохина вызовем. Вы с ним друзья?
Егерь, не ответив, вышел из кабинета. К обеду приехал Рассохин вдвоем с высоким мужчиной в кожаном черном пальто.
— Вы разве меня не помните? — Незнакомец пристально поглядел на Веньку страдающими припухшими глазами. — Собака ваша жива?
— Какая? У меня их две было.
— Ну та, полуволк. Телят на мою «семерку» нагнала. Один на капот прыгнул, помял. Канавин моя фамилия. Глеб Канавин… Башка, мужики, трещит. Несносно.
— Нет, Глеб, потом. А то они тебя точно в вытрезвиловку засадят.
— Меня-а, Глеба Канавина? Обкакаются сажать!
— Давайте по делу — Рассохин повернулся к Веньке. — Ну-у, я тебе говорил. Этот хер мордатый то ли из генеральной прокуратуры, то ли депутат Госдумы. Моего шефа уже в белый дом вызывали, сам вицегубернатор. Понял, какого осетра мы прищемили!
— И чо ты, как мудак, радуешься, — озлился егерь. — Они и пулю потеряли. Муса на нас заяву написал, что мы лося убили.
— Ну и хер с ними. Глеб, куда!?
— Мужики, не могу. Где тут чепок или кафушка? Коньячку соточку пропущу.
— Какая те соточка? Ты слушай, что человек говорит. Суки пулю спрятали. Все против нас перевернули.
— Я вам передачи буду носить, — засмеялся Глеб. Страдающие красноватые его глаза смотрели из-за набрякших мешков, как из-за брустверов. — Мужики, я вам говорю, Глеб Канавин моя фамилия, этот номер им не пролезет. Ща соточку коньячку, и все решим.
— На хера ты этого алкаша привез? — глядя вслед пошагавшему к кафушке черному плащу, пробурчал егерь. — Чо ты все радуешься?
— Наглецов надо хлестать по морде. Ты еще хотел простить их.
— А чем мы теперь докажем? В лесу они и мы были. Им веры больше.
— На хитрую попу и шприц с винтом.
— Ага, а на шприц попа с лабиринтом.
— Ну, мужики, я из пепла, — подошел Глеб. Егерь поразился, с того будто маску сняли. Глаза ясные, мешки пропали, волосы на голове — задорными вихрами. — Так, мужики, суть. Пуля — единственный вешдок. Она пропала. Доказательной базы у вас нет. Вы в полной попе. Я конечно напишу все, что ты, Ген, мне рассказал. Они потребуют опровержение. Все равно они будут по уши в дерьме.
— Ты камеру взял? Пленка заряжена? — Во всем облике Рассохина появилась знакомая Веньке ястребиная ухватка. — Глеб, ты молчи. Держи камеру наготове. Я им, коблам, устрою ход лошадью. Только бы они тушу не успели на колбасу пропустить.
Приезд собственного корреспондента московской газеты в райотделе милиции произвел эффект неразорвавшейся фанаты. «Граната» с диктофоном в руке крутилась в кресле, задавала вопросы. Хозяин кабинета полковник Штырин, весь красный, в расстегнутом кителе наливал гостю чайку с бальзамчиком. Тем временем райотдел искал пулю. Сотрудники ползали по полу на коленях, заглядывая во все углы и трещины в полу, совали головы в разверстый зев сейфа, будто в пасть зверю. Дежурный сержант, небритый, испуганный, наперегонки с седоватым майором писали объяснительные. Бегали с бумагами по этажам. Будто пуля, пробив навылет лося, из чащи долетела сюда и теперь рикошетом летала по кабинетам, норовя кому-то сорвать звездочки с погон.
Лосиная туша еще стыла в холодильнике мясокомбината. Туда по предложению Глеба Канавина и направилась кавалькада машин. Впереди с мигалкой мчал начальник райотдела с Глебом Канавиным и Холеным. За ними в веере брызг из-под головной машины ехали прокурор Курьяков с Мусой, следом Рассохин, Венька, седоватый майор и обалделый ветеринар в белом халате с чемоданчиком.
Лосиную тушу, уже покрывшуюся изморозью, брякнули на стол. Ветеринар поковырял, поковырял окаменевшую тушу и неожиданно густым басом потребовал топор. Глеб Канавин снимал на камеру обступивших «операционный стол». Холеный морщился и все норовил повернуться спиной. Венька молча злился на Рассохина. Зачем он привез Глеба? Устроил всю эту канитель…
Курьяков то и дело закуривал сигарету, поймав на себе взгляд директрисы сего заведения, гасил. Закуривал снова.
Ветеринар тыкал в пулевые отверстия блестящий штырь. Хватался то за топор, то за нож. Дул на замерзшие пальцы.
— Целый день тут будем анатомию лося изучать. — Холеный усмешливо глянул на Рассохина. — Это не фальшивые протоколы составлять.
Приосанился и Курьяков.
— Нет, значит, нет. Поехали, — скомандовал начальник милиции.
— Так вон же она. — Рассохин, приседая, заглянул в белевшую ребрами бочкообразную грудь туши, сунул туда руку. — Вон же!
Ветеринар нагнулся и достал чуть расплющенную похожую на фасолину пулю. Ветеринар отпыхиваясь, будто ловец жемчуга, вынырнувший с глубины, на ладони поднес пулю начальнику милиции. Но «жемчужина» у полковника радости не вызвала. Он стрельнул глазами в сторону крошившего сигарету Курьякова, повернулся к майору.
— Оформляй и вези на баллистическую экспертизу.
— Почему здесь снимают без разрешения какие-то неизвестные личности? — раздраженно сказал Холеный. Повернулся к Глебу Канавину. — Вы собственно кто такой?
— Он журналист… — начальник РОВДа назвал известную московскую газету.
— Я хорошо знаю главного редактора Вячеслава Георгиевича.
— Холеный поправил на руке перчатку. — А вас кто сюда звал!?
— По устной жалобе господина Рассохина. — Глеб опустил камеру. — А что?
— Кто вам разрешил снимать? Вы журналист газеты, а почему снимаете?!
Все как бы немного отступили назад, образовав подобие клина с Холеным на острие.
— До нынешнего эпизода вы были знакомы с господином Рассохиным? — наступал на Канавина Холеный.
— Да лет сто, — быстро и весело ответил Глеб.
— Тогда нам все ясно. — Холеный повернулся к клину. — Привозят карманных журналистов. Ясно, какая статья может появиться в газете…
— Ты, козел… — Глеб подшагнул к Холеному. — Чего ты тут куражишься? Ты не понял еще, в какое дерьмо вляпался? И не строй тут из себя Вэ Вэ Путина. Думал, одну пулю проглотили, и все будет шито крыто? На мужиках отыграетесь?
— Считай, ты в этой газете больше не работаешь. Наглец! — Холеный сунул руки в карманы, пошел к выходу. — Проститутки!
— Это ты после моей статьи полетишь кверху жопой!
— Господа, господа, — вклинился между ними полковник. — Давайте решать проблему в цивилизованных рамках, господа!
С самого начала егерь с удивлением смотрел на поднявшуюся с приездом журналиста суету. Все, вроде, как кинулись засыпать волчью яму, в которую он угодил утром. И начальник райотдела, и майор, обернувшийся из охотника за егерями в мужичка с ноготок.
Заметил он и, как ветеринар быстро глянул на Рассохина, когда тот сунул рукой в лосиную тушу.
Из милиции он пригласил Рассохина и Глеба домой.
— Вот она, верный друг егеря. — Рассохин по-свойски расцеловался с Танчурой. — До чего красивая, глядеть невозможно.
Глеб, познакомившись, поцеловал ей ручку. Танчура закраснелась. Егерь как бы сызнова увидел жену, румяная, с блестящими глазами. Ромашковый новый халатик перехвачен в талии беленьким пояском.
— А где мой друган? — шумел Рассохин. — Я ему тут такой наган привез. В садике?
— Простудили его в садике. Не смотрят за детьми. Дома вон с температурой лежит, — отозвалась уже из кухни Танчура.
— Я не лежу. — Гости обернулись на голос. Из спальни вышел Вовка, хмурый, на щеках красные пятна.
— Во-о, орел! И ничо он не болеет! — Рассохин присел на корточки.
— Щас же иди тапки надень, — закричала Танчура. — Пол ледяной, он ходит. Ну-ка, кому сказала!
— Иди скорее. — Рассохин подхватил Вовку на руки. — Что я тебе привез.
— Наган. — Вовка заерзал, выкручиваясь из рук Рассохина. — Пусти. Я большой.
Через пять минут здоровенный полосатый кот с задранным хвостом носился по диванам и креслам, уворачиваясь от резиновых пулек.
— Ту-у, ты-дых. Я его ланил, — долетали на кухню отзвуки Вовкиной охоты. — Тах, тах!
Танчура приоткрыла дверь в сени, кот лётом выскочил наружу. Вовка ударился в рев.
— Зачем выпустила? Он ланеный. Он там подохнет! — Засобирался следом.
— Я т-те пойду. Температура не спадает, он на мороз собрался. Щас же положи куртку…
— Ну боец. Охотник растет, — прямо лучился радостью Рассохин. — Наливай, хозяин. Какую мы им пулю отлили, ха-ха!
— Вот увидишь, он еще что-нибудь придумает, — повторил Глеб. — Для них с прокурором это вопрос выживаемости. Оправдаться они могут только одним способом, обгадив вас.
— Эксперты дадут заключение, что пуля выпущена из карабина Курьякова и все. И не отвертятся, — отмахнулся Рассохин. — Скажи, слабо тебе написать?
— Там же никакой пули не было, — сказал Венька.
— Да я знал, что они ту первую запсотят. Вторую-то я к себе в карман положил. Давай еще по одной. — Рассохин подцепил вилкой огурчик. — Ну ты, Глеб, этого москвича приложил.
— А чего он: «карманный». Ты еще сначала посади меня в карман. Всякая жаба будет мнить тут себя подводной лодкой. — Журналист после стычки с Холеным как-то подзавял. Больше помалкивал.
— Ну что, будешь писать? — спросил Рассохин. — Напряг он тебя с редактором-то?
— Интересно, что они еще придумают? — Глеб повернулся к Веньке. — Ветеринар же заметил, как он пулю подложил. Ты ее в руке держал?
— Ну и что, — хрустел огурцом Рассохин. — Пуля-то из лося!
— Эксперта купят?
— Нет. Я там ребят знаю. Крепкие. Не пойдут.
— А кто он, этот кандибобер?
— Какой-то Курьяковский друг по университету, что-ли.
— Говорят, в администрации президента, — крикнула от телевизора Танчура.
— Шишкарь.
— Ага, старший помощник младшего дворника. Так ты будешь писать?
— Ты меня не заводи. Наливай. Глеб Канавин мастер пера, а не топора. Я люблю, чтобы все было доказательно. А тут что. Пуля?
— Ну-у, паразит! Щас отниму, — раздался крик Танчуры, и в ту же секунду в кухню влетел Вовка. Прополз на животе под столом между ног сидящих. Спрятался за стулом Рассохина. Следом вошла Танчура.
— Где этот паразит? Смотрю фильм, а он в экран стреляет. Погас и не включается.
— А чо они все на одного накинулись? — выкрикнул из-за стула Вовка.
— Кто?
— Бандиты там на одного. — Глаза у мальца сверкали. — Пуля остановит подонков!
— Ну что ты, мать. Он же спасал, — засмеялись за столом.
— Пузатому плямо в пузо попал, — ободренный смехом взрослых похвалился Вовка.
— Только зайди мне, я т-те, — пригрозила Танчура. — Вень, иди включи. На самом интересном месте…
— Ну давайте, за Глебову статью, — поднял рюмку Рассохин.
Впервые в жизни прокурор чувствовал себя преступником. Маялся по ночам, представляя себя то в суде, то на коллегии в прокуратуре. И все не мог придумать, как оправдаться. Подсказку он увидел во сне, в образе черного человека с дульными отверстиями во лбу вместо глаз. Это был киллер, и он давал показания в суде против него, прокурора Курьякова. Ветер раздувал полы черного пальто киллера, свистел в зрачках-дулах. От этого свиста Курьяков и очнулся. За окнами спальни рвал и гудел о железо ветер.
«Эксперты заставят карабин заговорить. Он даст против меня показания… Главный свидетель. Без него они ничего не смогут доказать, — легко и ясно, как это бывает сразу после сна, думал Курьяков. — Карабин исполнитель, я заказчик. Если не убрать его, он выведет на меня. И тогда… никакого «тогда» не будет», — оборвал сам себя прокурор.
К утру, ворочаясь под одеялом, он разработал всю операцию по устранению «киллера» в деталях.
Вечером того же дня он заехал в райотдел милиции. Поднялся в кабинет к начальнику. Как он и рассчитывал, лицо полковника Штырлина к концу рабочего дня сделалось одного цвета с медным иконостасом на боковом столике.
— Зачем он тебе? — Удивился полковник, когда Курьяков попросил на ночь отдать ему карабин.
— Там инициалы мои выгравированы, спилить хочу.
— Понятно. Утром верни, а то эти журналюги пронюхают, вонь поднимут. — Полковник не скрывал удовольствия. Сам Курьяков, без конца макавший его мордой в грязь за взятки гаишников, превышение полномочий участковых, пришел на поклон. — Выпьешь?
— Наливай.
Но в подвал, где находилась оружейка, Штырлин сам не спустился.
«Осторожничает, барсучина», — подумал Курьяков, глядя как дежурный капитан отмыкает замок на двери оружейной комнаты, достает карабин.
Он вышел из здания райотдела и сунул карабин в багажник «Нивы». Из прорвавшейся газеты, будто чей-то глаз блеснул вороненый ствол, и к прокурору вернулось игривое настроение, посетившее его во сне: «Доподмигиваешься, киллер…»
Дома он переоделся в рабочую одежду.
— Пап, мы тебя целый час ужинать ждем, — надула губы дочь. — Опять на охоту?
— Погоди, Ленок, машину надо там подремонтировать. — Курьяков похлопал дочь по спине. — Ешьте без меня. Никто не звонил?
— Был какой-то звонок. Незнакомый кто-то, не представился… Да ты под шафе, папан. Молодец, мы его ждем, а он гуляет.
— Ленок, Чека явки не проваливает, агентуру не сдает.
Все в том же нервно-игривом настроении Курьяков вышел во двор. Стояла кромешная темень, по железу сыпал дождичек. Он включил фонарь на крыльце, запер ворота на засов, огляделся. В свете фонаря летели серебряные дождинки-искорки. Никто не мог теперь помешать ему убрать Главного Свидетеля. «Он лежит в багажнике и ждет своей участи. У меня к нему нет жалости. Он киллер, профессиональный убийца. Может, в самом деле из этого карабина убивали людей?…» Выпитый в кабинете Штырлина коньяк подхлестывал воображение. Он включил в гараже свет. Развернул газету. Карабин привычно лег в руки, будто ластился к хозяину. Прокурор привычно отработанным движением вскинул СКС к плечу и тут же опустил, нарочито грубо швырнул на верстак. Ствол звякнул о металл, будто ойкнул. Ему вдруг показалось, что в углу кто-то вздохнул. Он подошел к двери и закрыл изнутри на защелку. Потер зачесавшееся бедро. Зажал в тиски ствол карабина.
Полотно ножовки вжикнуло по стволу, оставив зазубрину.
«Надо смазать маслицем, чтобы не скорготало», — подумал прокурор и опять почесал бедро. Достал масло, капнул на полотно, растер тряпкой: «Я не буду тебя убивать, — все в том же шутливом тоне подумал он. — Ствол. Сейчас я сделаю из тебя евнуха… Им отрезают яйца, а я отрежу тебе ствол. И ты никогда больше не поимеешь ни лосиху, ни медведицу, ни свинью…»
Ножовка визгливо вжикала по стволу, никак не брала каленую сталь.
«Когда-нибудь на охоте расскажу, как я ночью в гараже кастрировал киллера», — бодрил себя Курьяков. Бедро чесалось нестерпимо. Он положил ножовку на верстак. Расстегнул ремень, приспустил штаны, вывернулся боком к лампе. На белой коже пониже сустава белели маленькие, как от ожога крапивы, пузырьки. Разглядывая их, он почувствовал, как чешется запястье, задрал рукав. С внутренней стороны повыше кисти белели такие же пузырьки. Зачесалось под мышками. Он вспомнил, что легкий зуд ощущал еще в кабинете Штырлина: «На коньяк аллергия». Он опять взялся за ножовку. Полотно выгрызло поперек ствола полоску. Курьяков спешил, теперь все тело чесалось нестерпимо.
«Тот черный тип с дульными зрачками подсыпал мне в коньяк яд — додурачился», — вслух выругался Курьяков. Бросил на верстак ножовку и обеими руками, не в силах терпеть, принялся чесаться. Вспомнил, как на охоте переходил речку и по грудь провалился в полынью. Успел положить поперек полыньи карабин и, опираясь на него, выбрался на лед.
«Если бы не карабин, затянуло бы течением, — подумал прокурор. — Он меня спас, а я распиливаю».
По спине катился пот, тело под одеждой горело. В каком-то исступлении он ширкал ножовкой все быстрее и быстрее. Когда обрезок ствола звякнул о бетонный пол, Курьяков, торопясь, спустил штаны и обеими руками стал с наслаждением расчесывать низ живота, в пахах, ляжки. Постанывал при этом. И тут на оцинкованный верстак из-за спины упала тень. Прокурор поддернул штаны и хрюкнул будто от удара в живот. В сумерках гаража, привалясь плечом к «Ниве», стоял человек. У него были быстрые, как ртуть, глаза и металлическая улыбка. Он мгновенно узнал его.
— Пилишь? — Призрак протянул Курьякову руку. Тот пожал. Куртка на пришельце была сухая.
«Значит, все это время он был здесь и смотрел за мной». — От этой мысли Курьяков пришел в ярость.
— Я тебе русским языком сказал, чтобы ноги твоей здесь не было!
— Я по делу, — сказал гость и покачнулся.
— Наглеешь, — постепенно приходил в себя Курьяков. — Я тебя не для того отмазал, чтобы ты меня дискредитировал вот так. Мог бы позвонить.
— Звонил. Тебя не было. Дочь брала. Я тебя не просил меня отмазывать.
— Наглец! Без меня ты бы выше верхнего предела схлопотал.
— Очко и параша — радость наша. — Незваный гость улыбнулся одной стороной лица, будто уронил изо рта узкое лезвие. Курьяков поднял с пола обрезок ствола, перехватил как дубинку.
— Игорь…
— Я все помню. Мой папан, твой лепший друг, военный летчик в Египте при испытаниях «Сушки» после капремонта с полным боекомплектом врезался в скалу. — Гость уронил изо рта еще одно лезвие. — Ты поздно взялся меня пасти, Евгений Петрович. Меня заставили сыграть на ментовском пианино.
— Не понимаю, Игорь. Этот тон.
— Все эти годы ты гнал пургу, Евгений Петрович. И когда вытаскивал меня в суде, и когда брал меня с собой на охоту, на рыбалки. — Игорь присел на корточки, уронил вытянутые руки на колени. — Задротыш он был, мой папаня, а не летчик. Пьянот вонючий. И маму он в могилу забил, может, из-за тебя. Мне все рассказали. Ты у маман был в наездниках, ну да, в любовниках. И вы вместе с ней сочинили этот нагон про летчика в Египте…
«Типично зековская поза». — Курьяков поймал себя на диком желании ударить ногой сидящего перед ним парня в кожаной курточке.
— Чего ты, Игорь, хочешь?
— А, может, я родничок тебе, Евгений Петрович? — Он будто ощупывал его, гражданина начальника, быстрым зековским взглядом, задержался на руке с обрезком ствола, хмыкнул. — Заметано. Я упала с самосвала, тормозила головой. Там в семь-е-е про-ку-ро-ра…
В доме хлопнула входная дверь, послышались шаги:
— Жень, ты скоро? — раздался голос жены. — Штырлин звонил, спрашивал, где ты.
— Приду перезвоню. — Он откашлялся. Игорь встал.
— Меня к тебе человек один послал, закадык.
Курьяков поразился перемене, происшедшей с Игорем. Перед ним стоял уже не куражливый блатняжка с фиксами. Узкое лезвие улыбки в ножнах презрительных губ и стылые глаза кричали об исходившей от него опасности.
— Помещение под офис, хаза в элитном доме. «Мерин» шестисотый. Зарплата, какую назовешь сам. Все оформляется на тебя, все твое. А ты вытаскиваешь ребят с зоны…
— Кто послал? Развалина?
— Это неважно.
— Я прокурор, Игорек, а не шестерка. — Курьяков пристукнул стволом по верстаку. — Так и скажи ему.
— Евгений Петрович, он два раза не предлагает.
— Ты хотел купить меня, прокурора Курьякова. Эх, ты.
— Заметано. — Игорь выпрямился. — Ты чо все время чешешься?
— Знаешь, все тело какими-то белыми пузырьками покрылось, вот. — Курьяков завернул рукав.
— Эт крапивница. Стань под холодную воду и через пять минут все стихнет.
— В баню ходят те, кому чесаться лень. А у тебя почки-то как?
— Кровью ссать перестал, — усмехнулся Игорь. — Второй раз твой егерек мне дорогу перешел. Тогда под перевернутой лодкой я чуть на дно не пошел. Судорогой свело. Давно его грохнуть надо. Все некогда.
— Игорь, для тебя это пожизенный срок.
— Я так шучу. — На губах в сумраке гаража опять сверкнуло лезвие улыбки. — Я сам не буду… Канул я.
— Постой, жена манты сварила. Горяченьких принесу. — Курьяков нагнулся над тисками, выкручивая зажатый карабин. Когда он поднял голову, Игоря уже не было. И он в который раз поразился этой его способности растворяться в пространстве.
На другой день егерь встретил у гаражей Славика Неретина.
— Не знаешь, на баллистическую экспертизу пулю с карабином отправили? — спросил он участкового.
— А зачем отправлять-то? — удивился Славик. — Он его распилил.
— Как распилил?
— Ствол отпилил и в газете принес.
— А кто ему отдал его? Его же изъяли и в вашу оружейку в сейф положили, — оторопел Венька.
— Такие вопросы не ко мне, командир. — Славик пристукнул ладонями по рулю. — Навели вы шорох… Шефу нашему начальник облУВД звонил, что да как. Поехал я. В Луначарском двух свиней украли. Сами скотники. За четыре бутылки пропили. Этих точно посадят. Года по три приварят. Поехал я.
Венька кинулся звонить Рассохину. Тот, выслушав егеря, долго молчал. В трубке играла далекая музыка.
— Только бы Глеб не побоялся. Щас буду ему звонить.
Через три дня вышла газета со статьей под заголовком «В кого стрелял прокурор?» Глеб написал в ней, как все было. И про потерянную пулю. И про то, что прокурор и «залетный московский браконьер» обвинили самих егерей в браконьерстве. Статья заканчивалась словами: «Если все было так, как написал в своем заявлении лесник под диктовку двух служителей Фемиды, то зачем надо было прокурору Курьякову распиливать собственный карабин? А затем, отвечу, что баллистическая экспертиза показала бы: пуля, найденная в теле лося, была выпущена из его оружия»…
Вечером того же дня егеря срочно вызвали в милицию. В кабинете начальника райотдела стены на уровне стола были обшиты дубовыми панелями. Слева от кресла на столике блестел золотом маленький иконостас с иконами Божьей матери, распятого Исуса, Николая Угодника. Сам полковник Штырлин туго восседал в кресле. Прихлебывал чай. Напротив за низким столиком сидели Курьяков и районный судья Михаил Филиппович Деревенских, муж ясного ума и большой выдержки.
Все трое повернулись к вошедшему егерю. Это было посерьезнее той волчьей ямы со стенами в мелкий цветочек и седоватым майором наверху.
— Присаживайся, Вениамин Александрович, — завозился в кресле полковник. — Чай, кофе. Может, коньячку. Как вы?
— Я за рулем. — Венька присел на стул у самого входа. Внутренне подобрался.
— Садись ближе-подвинул другой стул Деревенских. — Мы с виду страшные, а так не кусаемся. Статью читал?
— Читал.
— Отлили вы, ребята, бомбу. Не под него вот, — Деревенских кивнул в сторону Курьякова, — не под московского гостя. Вы под наш район, под всю область бомбу подложили. Ведь они там в первопрестольной как прочитают с утра под кофе газету. Ага, заголовок «В кого стрелял прокурор». И сразу глазами вниз. Это где, в каком регионе такое безобразие случилось? А через час, скажем, на заседании правительства станут дотации там, инвестиции какие распределять. Мы в списках есть. А какой-нибудь министр, который газетку с утра прочитал, возьми и скажи: рано им инвестиции давать, у них там прокуроры куда попало стреляют. И все. Губернатору, конечно, скажут, почему не выделили. Он на наш район разозлится, начнет нас прижимать. И дорожный фонд, и средства на строительство телебашни урежет… — Судья привычным движением руки завел косицу волос с темени на проплешину. — Вот ведь как, Вениамин Александрович, получиться может.
Начальник милиции, сраженный такой страшной перспективой, воззрился на Деревенских: ох, голова. Премьер! Украдкой перекрестился на иконостас.
Курьяков, не мигая, глядел на дно чашки, будто пытался разглядеть в кофейной гуще свою судьбу.
— Давайте думать, Вениамин Александрович, вместе с тобой, как нам из этого положения вывернуться.
— Нечего было лосей стрелять. Да потом на нас сваливать, — взъерошился егерь. По словам судьи, он как бы оказывался главным виновником.
— Да не про лосей я. Я тебе за твоего лося хоть завтра корову отдам свою. У меня их вон две, кормить нечем, — усмехнулся судья. — Я вот что тебе предлагаю, Вениамин Александрович, уговори ты своего друга, журналиста этого, чтобы он напечатал в газете опровержение. Так мол и так. В ходе дополнительного расследования выяснилось, что лось был застрелен неизвестными. Произошла с твоей стороны ошибка. Ну и как там положено. Приносят извинения. И район наш опять в почете будет. Правильно я говорю? — Деревенских посмотрел на Курьякова, потом на хозяина кабинета. — Иван Прокофьевич машину тебе даст с синей мигалкой. Поезжай срочно в город к этому журналисту, бутылочку хорошего коньячка с ним выпей. Убеди его дать опровержение. Текст уже подготовлен. Как ты сам на это дело смотришь?
— Я и не знаю, — замялся Венька. — Я его тоже всего два раза видел. Ну, с твоим другом Рассохиным к нему подойди.
Через полчаса милицейская «десятка», рассеивая на обочины синие всполохи, мчала егеря в город. Рассохина дома не оказалось. Венька в канавинской визитке глянул адрес и поехал к журналисту на квартиру. Глеб жил один. Веньку поразило несметное число книг. Мало того, стена кабинета до потолка была завалена книгами. Книги валялись на подоконниках, на холодильнике, на спинке дивана. Пол вокруг письменного стола был усеян исписанными от руки листами.
У ножки стола стояла початая бутылка с пивом. Бутылки, как и книги, валялись тоже в самых разных местах. Сам хозяин, заросший серебристой щетиной, пребывал явно в подпитии.
Доводы судьи, показавшиеся егерю столь весомыми там в кабинете начальника милиции, здесь как-то полиняли.
— Опровержение захотели. Вот им опровержение. — Глеб сжал кулак, ребром ладони ударил по локтевому сгибу. — Выпить хочешь?
— Из-за одного лося весь район подставлять! Лосихи весной еще отелятся. — Ободренный такой откровенностью хозяина возразил на этот международный жест Венька. — Может, как-нибудь написать опровержение?
— Интересные вы ребята. — Глеб отхлебнул из горлышка пива. Заходил по комнате. При каждом шаге в полы махрового халата высовывались и пропадали худые мальчишечьи коленки. — Это все равно, как я бы пукнул, а вы мне предложили загнать этот пук обратно. Ты мне вот что скажи. — Глеб поставил перед егерем стул, сел верхом, положил кулак на спинку, оперся подбородком. — Помнишь, у твоего сынишки шрам на щеке? Ты рассказывал, как его свинья укусила, а жена подумала, что собака. Ты в нее стрелял… Я тут одну вещь пишу. Ну, это неважно. Где эта собака сейчас? Я хочу приехать на нее посмотреть. Пиво-то пей.
— Я бы сам на нее посмотрел. Жена ее отдала на лето. Она от пастуха куда-то сбежала. — Венька хотел было рассказать про щенков. Как Подкрылок возил их в седле, но Глеб его перебил.
— Я бы хотел завести волка. Верного и злого. Чтоб он за меня мог любому горло перервать!.. Иногда ночью звонят в дверь. Я никогда не спрашиваю. Представляю, как я открою, а он выстрелит мне в живот. Буду вот тут в коридорчике ползать, истекать кровью. А волк мой кинулся бы на убийцу и порвал ему горло. — По щекам Глеба катились пьяные слезы. — Ты приедешь меня хоронить?… Ты сильный мужик. Ты простой и сильный. Ты им не верь! Ни бабам, никому. Это я тебе говорю, я, Глеб Канавин. Ты верь только своей собаке. Она тебя никогда не предаст. У меня три жены было. Последняя была на двадцать три года моложе. — Он поставил на пол пустую бутылку и взялся за другую. — Мне сорок пять. Тебе полезно послушать меня. Вениамин, я прочел тысячи умных книг. Я много думал. Знаешь, молодую жену я любил, как свою душу. А она, стерва, меня предала чуть не с первым встречным. — Глеб пьянел на глазах. — Ты честный и сильный мужик. Ты знаешь, кто ты? Ты — пуля. Тебя кто-то оттуда, — Глеб ткнул бутылкой в потолок, — посылает в цель. Мишенью может быть твой прокурор, губернатор, бизнесмен… Ты разрывная пуля. И ты всегда помни. Кусочек свинца тот в лосе — это фигня. Это ты пуля. Карающая пуля. Такое у тебя в жизни предназначение. И ты не должен мучиться угрызениями совести, что ты кому-то сделал больно. Испортил карьеру. За тебя отвечает тот, кто тебя выпустил. Ты меня понимаешь?
— Мы бы проехали мимо них и ничего бы не было. Значит, мы сами с Рассохиным решаем, а не там наверху. — Веньке сделалось любопытно. Он видел — Канавин не притворялся, не умничал, он так думал.
— Не все так просто. Ты пей пиво. Пей, там его полон холодильник. — Глеб ходил по комнате, мелькал коленками. — Ты пуля с самонаводящимся на цель механизмом вот здесь, — шлепнул себя по лбу, расплескав пиво на халат. — Достоевский сказал: чудо, тайна, авторитет. Он забыл сказать про пулю с самонаводящейся боеголовкой. Но все это не то. Старик забыл главное — ЛЮБОВЬ. Не, не про ту, губки, глазки, цветочки, сосочки. Неа-я! Слушай меня: «ЕСЛИ ИМЕЮ ДАР ПРОРОЧЕСТВА И ЗНАЮ ВСЕ ТАЙНЫ, ТАК ЧТО МОГУ И ГОРЫ ПЕРЕСТАВЛЯТЬ, А НЕ ИМЕЮ ЛЮБВИ, ТО Я НИЧТО. И ЕСЛИ Я РАЗДАМ ВСЕ ИМЕНИЕ МОЕ И ОТДАМ ТЕЛО МОЕ НА СОЖЖЕНИЕ, А ЛЮБВИ НЕ ИМЕЮ, ТО МНЕ В ТОМ НИКАКОЙ ПОЛЬЗЫ». Вот в этом, Вениамин, вся моя трагедия. Я уже давно никого не люблю. Все предают, лгут, развратничают и судят друг друга, рядят. Я просто тоже, как ты, одинокая злая пуля. — Глеб присел на корточки, прислонившись спиной к косяку. — Найди мне волчонка. Я его выращу. Он будет охранять меня. Волк. Когда я открою дверь ночью и тот тип выстрелит мне в живот из обреза, он бросится и разорвет ему горло… Приезжай тогда меня хоронить…
Когда прощались, Глеб как бы разом протрезвев, долго не отпускал Венькину руку.
— Если эти начнут тебя душить, я тебе помогу. Как говорит мой друг из «Альфы» Серега Заманов, помогу конкретно.
Пали на окаменевшую степь белые крылья снегов. Заспанная зимняя заря чуть зарумянилась над холмами. Вспыхнул живым комом золота мышковавший на пашне лисовин. Вытянулся в струнку, прислушиваясь к шуршавшей под настом мыши. Но равномерное похрустывание снега насторожило ловца. Лисовин отбежал, сел на бугор. Снизу, от родников, трусила волчица. Он проводил ее глазами до фермы, где он прошлой зимой до отвала кормился мышами. По осени лисовин, было, сунулся с намерением выгнать наглую гостью из «лубяной избушки». Клочья полетели от седой шубы. Спасла лисовина косо прислоненная к стене жердь. Кошкой взлетел по ней он под крышу. Угнездился и до вечера жался там рядом с голубями. Капельки крови из драного бока летели вниз. Дразнили волчицу. Целый день она лежала у стены, караулила лисовина, не свалится ли.
Сквозь прорехи в шифере крыши лисовин увидел, как она пошла на водопой, и стрелой в степь. Мышей и в ометах соломы пропасть, а шуба-то одна разъединственная на всю жизнь.
… Скрылась в темном зеве база волчица. Близко, совсем близко шуршала, ползала под снегом мышь. Взвился рыжей свечкой лисовин, смаху пробил снежную корку. Хватнул пустой снег, выплюнул, закрутил мордочкой. Промашка. И тут же насторожился, встопырил ушки. Летел, накатывался железный рокот. Рыжим языком пламени заплескался лисовин по ковылю к норам. Одно спасенье от этого железного рокота в темной глуби под землей.
Но охотник на «Буране» не заметил лисовина. Он погнал снегоход по заинтересовавшей его странной тропе.
Найда теперь уже не ела дробленку. Питалась в основном мышами, расплодившимися тут несметными полчищами. Попадали на зуб и зазевавшиеся голуби. Бока у нее округлились, шерсть заблестела. И когда на ферме объявился лисовин, Найда с яростью набросилась на пришельца, вторгшегося на ее территорию.
В то утро после водопоя она дремала на мешке, из которого давно вымерз щенячий запах. Сквозь сон она услышала треск «Бурана». Потом шаги. Насторожилась. Кто-то, хрустя снегом, шел к прогрызенной в досках дыре.
Человек постоял, лег на живот и заглянул в прогрызенное отверстие. Там царил полумрак. Он разглядел кучу дробленки. Найда отошла в угол, подобралась. Человек подошел к двери, проверил замок. Это был фермер, который осенью завез сюда дробленку для подкормки карпа, но не успел израсходовать. Ударили морозы, и он заторопился спустить пруды, чтобы взять товарного карпа. Вода из прудов, стекавшая по оврагу, и помешала тогда Найде попасть в село.
Человек потоптался и уехал. Найда заснула. И опять тот же треск снегохода разбудил ее во второй раз. На этот раз приехали двое. Фермер взял с собой сына подростка. Найда слышала, как они разговаривали. Стучали по доскам.
— Папань, а с чего ты взял, что тут волк?
— Следы не видишь? Какие лапы. У собаки поуже, вроде, как лодочкой. А это круглые. Скорее всего, какой-нибудь молодой переярок.
— А может, его тут нет.
— Ты, Генк, в мать бестолковый. Видишь, на снегу к дыре след есть, а назад нету.
— Кинется на нас. Давай, папань, его застрелим. Шкуру на сиденье в «Ниву» постелим.
— Застрелить дурак застрелит. Живьем взять надо. Сетку-то расправь. Колышком подопри, чтоб он туда глубже залез, запутался лучше. Чо ты все оглядываешься? Боишься?
— Эт ты боишься. Все ружье держишь.
— Ладно, пошли дверь открывать.
Как только загремел замок, Найда метнулась в лаз в стене. Ткнулась мордой в какую-то паутину. Посунулась назад. Забилась, все больше путаясь в сеть.
— Папаняа-а! — заверещал парнишка. — Он вырывается!..
Стекли белые крылья зимы ручьями в долы и поймы. Седой лисовин, натрескавшись мышей у вороха дробленки, грел бока на весеннем солнце. Трусил с холма к разлившейся пойме. Садился у самой воды. Ждал. Щуки живыми поленьями выплывали на прогревшееся мелководье. Возились. Ходуном ходили перья желтой осоки, и лисовин в нетерпении сучил лапками, клонил голову набок. Случалось, какая-нибудь речная волчица, заигравшись, выскакивала чуть не на сушу. Билась в траве, лисовин хватал, пятясь, тащил улов на берег. Играл с подпрыгивающей рыбиной, будто щенок. Когда щука засыпала, лисовин ложился около нее, прикидывался дохлым. Тут же с неба косо падали вороны. Боком-скоком припрыгивали к рыбине. Ветерок заворачивал на лисовине шерсть. Жутко вороне, но как веревкой тянет тускло отблескивающий рыбий глаз. Вот он за полтора скока. Но видит, обнажается бритвенная прорезь лисьего зрачка. Моргнул лисовин и опять умер…
Насмелилась, клюнула серая в щучий глаз. Клацнул зубами лисовин. Заколотила крыльями, забазланила ворона на всю пойму. Вырвалась. Отлетела подальше. Клювом приладила оставшиеся в сарафане перья: зуб за зуб, око за… хвост.
Рыбий глаз на ниточке бесхозно повис. Лисовин хвост откинул. Вороны опять запрыгали к рыбине…
Горстка крякшей отломилась от косяка, пронеслась над самой водой, из зеркальной глуби навстречу ей такая же стайка. Верхние взмыли над ветлами, нижние вглубь ушли. Бобер в старице ветлу грызет, будто топором рубит. Щепа вниз по течению кружится. Как мужичок-кержачок спиной к стволу привалится, посидит, отдохнет, только что цигарку не закурит. Вода в старицу валом из речки валит. В кустах шуршит, напирает. Крякши помотались, помотались, неподалеку от бобра в лужу упали. Плескались, смог поднебесный скатывали. Бобер ветлу догрыз. Верхушка в воду упала, а комель на суше. Взялся бобер за ствол, поднатужился, приподнял да как резнет на всю пойму. Утки аж поднялись. Но рассек накатывающийся по руслу стальной рокот мотора это живое бытие надвое. Подхватился с берега лисовин, взлетели утки. Ушел от греха в воду бобер. Щуки темными стрелами скользнули в коряги… Одни вороны внаглую принялись долбить бесхозную рыбину.
Мчал по руслу, обгоняя пенья-коренья, Венька Егоров на легкой дюральке. Ветер надувал за плечами капюшон штормовки. Глянуть издали, летит егерь над водой о двух головах. Одна, русая, вперед наклонена, другая назад к лопаткам откинута. Только о двух головах и можно так бешено на золотые клочья рвать взблескивающую в закатных лучах между черными деревьями воду.
Зеленеют бугры среди снега. Напуганные ревом мотора стаи пролетной птицы взмывают ввысь. Плывут навстречу черные коряги, зевнешь, вмиг винт загубишь. Ветер дергает сзади за куртку: куда парень летишь? Но улетучился из Венькиной души страх.
— Ур-ра-а! — кричит, захлебывается он солнечным ветром. Нету в этом сверкающем поднебесье горя и тлена, ледяного безмолвия. Зеленая травинка пробивается сквозь снег к солнцу. Норки двумя молниями скользнули по берегу, сцепились, запищали, покатились в воду… Целых три кряковых кавалера за одной уткой гонятся… Весна и любовь обрушились на пойму. Но ничего этого не видит егерь. Все затмила, стоит в глазах алая родинка на белой Наташкиной груди как раз против сердца.
— Наташка-а! — срывая голос, кричит егерь. Были бы крылья, взлетел бы следом за крякшами. Плевать на могильный венок на крыльце, плевать на угрозы прокурора. (Курьякова уже в марте перевели в другой район с понижением в должности). Есть в мире подлунном справедливость, есть. Есть!
По залитой водой пойме выскочил егерь на своей дюральке в залив. Глядь, у берега катер заморский с белой рубкой полированным деревом поблескивает. На берегу палатка, дымок. Сбоку на снегу ворох рыбы. «Никогда на воде один к бракушам не подъезжай, — вспомнились слова Рассохина. — Сделай вид, что не заметил…»
Но какое тут не заметил. Трое мужиков из палатки вылезли. Венька направил «Казанку» к берегу.
— Э-э, да тут старые знакомые. — Егерь спрыгнул на берег, подтянул лодку. В перепоясанном новеньком патронташем мужике с красным от солнца лицом узнал он Кабанятника. У него осенью на подсолнухах Венька отобрал помповое ружье. Этот крендель тогда пригрозил:
— Гляди, егерек, у тебя не две жизни. — Может, и венок он придумал.
— Пойдем, егерь, по сто капель мировую, — предложил Кабанятник. — Алик! — Из палатки уже несли бутылку, закуску.
— Не, мужики, я за рулем. — Венька чувствовал, как горит от ветра лицо. — Зачем вы так хамите! Ну поймали килограмма три-пять. На уху, пожарили. Мешками-то зачем. С икрой же рыба.
— Забери ты эту рыбу себе, друг, — миролюбиво сказал сухой, плечистый парень с кавказским акцентом. У него было смуглое пугающе красивое лицо. — Зачем ссориться, да? Мы отдыхаем. Расслабон, бин-бон. Ты нам не мешай, да. Мы тебе не будем мешать. Ты нас не видел, мы тебя не видели. Ради уважения выпей чуть-чуть. На посошок.
Венька заметил, как и Кавказец, и Кабанятник все время поглядывают на третьего, будто сверяются. Это был детина в камуфляжном комбинезоне. Из рукавов чуть не до колен торчали красные ручищи. Он пьяно сопел. Волосатые ноздри на щекастом лице то выворачивались, то опадали. Из-под покатого лба глядели на егеря глаза, будто две разрытые могилы.
— Давайте мужики, так. — В нем еще встречь солнца и ветра летела весна. — Давайте так. Я вам оставляю рыбы на уху, на жареху, а сети конфискую… Путевки у вас на утиную охоту имеются?
— Имеется путевка. Все имеется. Держи. — Кавказец вытащил из-за пазухи пачку пятисоток, выдернул две, протянул егерю. — Забирай путевку, друг. Тебе хорошо, нам хорошо. Мы отдыхаем. Не порть нам настроение.
— Оставь, на штраф пригодятся, — отвел руку с деньгами Венька.
— Ты, хер мамин, ну-ка вали отсюда! — Тот третий в камуфляжке подшагнул к Веньке вплотную. — Слышь, сдерни отсюда, не доводи меня до греха.
— Боб, остынь. — Кабанятник быстро встал между егерем и Камуфляжной Лапой. — Езжай, егерек, от греха. — В его голосе Венька уловил испуг.
«Карабин в лодке. Вернуться. — Мысль работала ясно и быстро. — Пьяные. Придется стрелять…» Венька быстро сбежал к воде. Лодки стояли рядом. Он прыгнул в их катер. Пробежал на корму. Нагнулся к мотору. Рванул свечной провод. Сзади орали и топали. Провод, вырванный был уже у него в руке, когда его накрыла темень. Бутылка, брошенная Кавказцем угодила ему в виеок.
Очнулся егерь от холода. Он ничком лежал на снегу, связанный, рядом с кучей рыбы. Ломило висок. В палатке смеялись. Венька перевернулся на спину. В темном небе сверкали звезды. Покрутил кистями, наручники надели, гады. Перекатился на живот. Упираясь лицом в снег, встал на колени, выпрямился и пошел в сторону от палатки.
В палатке услышали хруст снега, догнали, сбили с ног.
— Ну что, кобел сраный, допрыгался? — Камуфляжная Лапа наступил ему сапогом на голову. — Выбирай, чо тебе лучше: яйцы отрезать или башку оторвать.
— Боб, остынь, зачем тебе еще одна мокруха? — услышал Венька голос Кабанятника. Сапог перестал давить на ухо.
— Одним больше, одним меньше. Так этот чмо у тя мой помповик отнял?! Я его, блядь, живьем сжую. Пять штук зеленью за него отдал. Где мой помповик? Колись. — Жестокий удар в бок подбросил Веньку. — Порву кобла, как грелку!
— Бобо, падажди. Нэ горячися. Я тебе свой «Браунинг» подарю. Да. С золотой инкрустацией. Сменные стволы. Сказка, Бобо, а не ружье. Пойдем выпьем. Мы его накажем. Но бить лежачего — это не по-мужски.
— Я его хоть лежачего, хоть раком. Порву, как грелку!
— Бобо, на, выпей. Вот так. — Кавказец наклонился к егерю. — Вставай, прастынешь. Теперь выпьешь, нет?
— Он нам чуть всю малину не обосрал, а ты его поишь, — заматерился Камуфляжья Лапа. — Пристегни его к палатке. Потом бегай за ним. Дергаться будет, я его вообще грохну.
Кавказец повернул Веньку спиной к палаточной стойке, перестегнул наручники.
— Не дергайся, парень, Бобо завелся…
Егеря отгораживала от тех тонкая полупрозрачная ткань. Весь пьяный разговор крутился вокруг него.
— Оставь его, Боб, он ничего не докажет. Ни протоколов, ни свидетелей, — трезвым голосом убеждал Кабанятник. Венька слышал, как подрагивал его голос. Он явно боялся. Страх постепенно передался егерю. Только теперь он понял: его будут убивать. И кавказец Алик с пугающе красивым лицом предлагал ему выпить перед смертью.
— … Он ничего нам не сделает. Лодку его оттолкнем. Когда он пехом доберется до телефона, мы уж сто раз на базе будем… — частил Кабанятник.
— Чего ты за него хлопочешь, как за жену, — хохотнул Боб. — Может, он тебе понравился? В голубизну кинуло.
— Боб, я серьезно. Тут тогда такая каша заварится. Он же на службе.
— Вон как Алик скажет. Алик, скажи в масть.
— Я не знаю, Бобо, как ты хочешь. Тут вода все. Кругом вода. Он лучше утонуть может.
— Башка, ты Алик, — гоготнул Камуфляжья Лапа. — Ты похоже «Муму» читал. Я тут лемех какой-то видел. Прикрутим проволокой на шею. Башка!
— Зачем, Боб, беду ищешь? — опять заговорил Кабанятник. — Помповик я тебе новый куплю, только не трожь его.
— Я никак не впарюсь, чего ты так ссышь, — озлился Камуфляжья Лапа. — С твоими хрустами ты от любой зоны откупишься!
Сверкало звездами черное небо. Крякала, свиристела, чиликала на разные голоса пойма.
За тканью палатки, подсвеченной изнутри лампочкой, возилось, кашляло, ржало трехголовое существо. Три головы то сливались в одну шишкастую, звеневшую стеклянным звоном, то опять делились и спорили о его Венькиной жизни и смерти. На холодном ветру егеря била крупная дрожь, ломило висок.
Страшно сделалось, когда Боб стал прикручивать на шею лемех. Ледяная проволока врезалась в шею, душила. Потом его повели к лодке.
— Слушай, мужики, из-за рыбы утопить человека. — Венька собрался с духом. — Чо вы, как фашисты…
— Ты мент. Ты такой же легавый, как они, — дыхнул на него водкой Камуфляжья Лапа. Сунул егерю под нос кулак с наколкой. — Читай: «Слон», «Смерть легавым от ножа». Понял? Всосал? А раз ты не чистый легаш, я те просто утоплю, как Герасим Муму.
Они вывели катер в залитую половодьем пойму. Долго шли в темноте на малых оборотах. С плеском взлетали невидимые в темноте стаи птиц. Камуфляжья Лапа вдруг толкнул егеря к борту, ударил сзади по шее. Венька вниз головой ушел под воду. Сильно работая руками, вынырнул, хватнул воздуха. Лемех на шее опрокидывал головой вниз, тянул на дно. Из темноты донеслось удаляющееся урчание мотора. Со всех сторон на километр, а может, и больше была вода. Венька с головой погрузился в воду, попробовал раскрутить проволоку на шее. От ледяной воды заломило виски. Он вынырнул, поплыл. Лемех тянул, норовил перевернуть головой вниз. Егерь почувствовал, как немеют ноги: «Хоть какое-нибудь бы бревно, корягу…» Чтобы не перевернуться вниз головой, он вынужден был все время плыть в вертикальном положении. Руки и ноги обессилевали, переставали чувствовать. Лемех тянул ко дну. Егерь раскрыл рот, перестал работать руками: «Наташка… Вовка… Танчура, простите меня…» Ноги уперлись в дно. Обрадовавшись, он попробовал было идти, но через несколько шагов опять погрузился с головой, подался назад, попробовал в другую сторону — то же самое. Стало ясно, течением его вынесло на какой-то холмик. Так он и стоял по грудь в воде. Укалываясь о концы проволоки, егерь кое-как освободился от груза. Лемех скользнул под воду, больно ударив по ноге. Но это было мелочью по сравнению с тянущей болью в ступнях и лодыжках. «Судороги, — понял егерь. — Я в ловушке. Вплавь не добраться. Судороги от переохлаждения… Если бы меня нашли с лемехом, поняли, что меня утопили. А так будут думать, утоп по дурости… Хоть опять привязывай…»
Течением на нем шевелило одежду и, казалось, будто кто-то осторожно его ощупывал под водой. Он уже не чувствовал ног и рук. Тепло уходило с периферии к сердцу. Явь мешалась с видениями. Вот над головой пролетели большие белые птицы, с плеском попадали в воду. Одна из этих птиц подплыла к нему, обняла крылами, зашептала: «Мой хороший, мой сладечка, щас я тебя согрею». Прижалась к нему жарким телом. Он почувствовал, как горячие крылья-руки обнимали его, гладили. На минуту сделалось так легко и радостно: «Она спасет меня».
— Наташа, выведи меня, умираю, — простонал вслух Венька.
Вспугнуто мелькнули в темени белые крыла с алой родинкой:
«Я не знаю дорогу, мой хороший». Ледяные щупальца тянулись из непросветной темени, корежили его обессиленное тело.
Вдруг егерь увидел движущийся над водой столбик света. Клонясь вперед, столбик приближался к нему, обретая очертания детской фигурки. Мальчик в длинной белой рубашке шел по поверхности воды.
— Вовка, сынок. Научи меня идти так же, не замочив ног.
«Мои грехи пишутся на песке, твои на камне», — эхом прозвучал голосок. Мальчик растаял в ночи.
Вода шумела в темноте, прибывала. Егерь стоял, задрав подбородок, чтобы не захлебнуться. Шаг в сторону, и он погружался с головой. Все чаще его накрывали волны забытья. Слышались голоса, проглядывали из тьмы лица.
— Солдатик, а солдатик, — услышал он глуховатый старческий голос. — Иди за мной, солдатик. — Егерь разлепил веки. Рядом с ним стояла старушка в платке. — Иди за мной, мой жалкий. Иди, не бойся.
— А ты кто, бабунюшка, — как маленький ухватился за нее Венька.
— Забыл ты меня, жалкий мой, — покачала головой старуха. — Иди, иди жалкий за мной, тут мелко… Помнишь, сидела я на базаре в уголочке, плакала? А ты мимо проходил. Нагнулся ко мне, спросил: «Что ты, бабушка, горько так плачешь?» Я говорю, милостыню в баночку мне накидали, а какой-то охальник в горсть себе высыпал и убег. И теперь мне даже хлебца не на что купить. А ты с руки часы с блестящим браслетом снял, мне в подол положил и убег… Видишь, дорожка от тех часов на воду легла серебряная. По ней солдатик к берегу и гребись. Очнулся Венька, белая дорожка от луны на воде серебрится. Пошел он маленькими шажками по этой дорожке. Все мельче — по пояс. Мотор заурчал. Все ближе, ближе. Прожектор ему в глаза ударил. Волной от катера накрыло.
— Смотри, наша Муму всплыла, — узнал он голос Камуфляжной Лапы. Хреновый из меня Герасим. Дай-ка я ему по башке веслом хлопну!
— Кончай, Боб! Когда на виселице веревка рвется, второй раз не вешают, — остановил его Кабанятник. Схватили под мышки, втащили в катер. Бросили на кучу рыбы.
Венька почувствовал, как край стакана больно вдавился в губу: «Пей!»
Водка обожгла рот. Венька ощутил, как горячий комок катится по горлу, разливается в животе.
— Выкинь его, не хера катать, — выругался Камуфляжья Лапа. Катер вскоре ткнулся о берег. Веньку толкнули за борт. На четвереньках выполз из воды, упал на землю.
— Хорошо, он теперь через полгода оклемается, — сквозь шум двигателя донесся до него голос Кабанятника. — Часа три в ледяной воде просидел.
— Его яйцами теперь только гвозди забивать, — заржал Камуфляжья Лапа.
— Спасибо тебе, бабуль, — пляшущими губами выговорил егерь и, спотыкаясь, побрел по блестевшему под луной ковылю.
Солнце поднялось над поймой, когда над желтой палаткой жутко заскрипели тормоза. Все трое, заспанные, выскочили наружу. Прямо у входа стоял по самую крышу заляпанный грязью УАЗик. От радиатора валил пар. Из кабины выпрыгнул егерь. Трое попятились. Даже Камуфляжья Лапа по-бабьи прикрыл рот ладонью. Голова егеря вся была белой, будто густо обсыпана снегом. В проваленных глазницах горели два желтых слепящих огня: на них нельзя было смотреть, как на солнце. В первый момент они даже не разглядели в его руке пистолет. Венька уперся взглядом в Камуфляжью Лапу.
— Топай, Бобик, к воде. И вы за ним, ну, — трудно разлепляя губы, страшно выговорил егерь, направил ствол на Камуфляжью Лапу. И тот, подчиняясь, горевшему в глазах егеря огню, двинулся вперед. Все четверо шли к берегу в полном безмолвии. Алик и Камуфляжья Лапа были обуты в кроссовки. Кабанятник шлепал по грязи в белых шерстяных носках. У воды все трое остановились. Смотрели на Веньку.
— Щас будем искать Муму. — Он вскинул пистолет. Негромко хлопнул выстрел. Сорванная с головы Камуфляжьей Лапы кепка закачалась на воде. — Ну-у!
Алик первый шагнул в воду по колено. За ним полез Кабанятник. Эти двое погрузились в воду по пояс, повернулись к егерю, ждали. Камуфляжья Лапа стоял по колено, держась за борт катера. Вдруг он быстро перегнулся через борт. И когда развернулся лицом к егерю, в правой руке блестела острога. Он закричал и метнул ее, как копье, целя егерю в лицо. Одним из рожков егерю вспороло щеку. Острога вонзилась в землю позади, задрожала древком. Тут же хлопнул выстрел. Камуфляжья Лапа попятился, все сильнее и сильнее запрокидываясь назад. Упал спиной в воду. Задергался. Кабанятник и Алик недвижно стояли в воде.
Кровь из разорванной щеки заливала куртку. Венька подошел ближе, вскинул пистолет.
— Не надо. Прости нас, — закричал Кабанятник. Алик полз по грязи на коленях, плакал.
— Тащите на берег, а то захлебнется, — показал пистолетом егерь на баламутившего воду ногами Камуфляжью Лапу. Когда его выволокли на склон, тот уже был мертв. Пуля пробила сердце, навылет.
Теперь в широко раскрытых глазах Камуфляжьей Лапы стояло весеннее небо. Промелькнула в зрачке низко пролетевшая ворона. Егерю показалось, будто Боб подмигнул ему.
Весь этот день прошел для егеря как в тумане. Хирург накладывал швы на рассеченное острогой щеку. Допрашивал следователь. Возили на место происшествия. Венька рассказывал и показывал, как все произошло.
К вечеру его начинал бить то сильный озноб, то вдруг делалось так горячо, будто его окунали в кипяток.
Танчура собрала на него все одеяла, шубы. Щипало от пота шов на щеке.
Вовка взбирался к нему на кровать, гладил отца по волосам:
— Пап, а зачем ты их мукой натер?… А она смоется? Мамка говорит, на все время… Ты мне так тоже сделаешь.
— Кыш отсюда. Дай отцу полежать спокойно. Видишь, болеет. Иди вон по телеку мультики твои про Скруджа.
— Не надо. Я ему лоб холодю. Он мне велел. — Вовка клал обе прохладные ладошки Веньке на лоб. — Так холодит, пап? Давай снега принесу.
— Смотри шов не задень, холодильник. Вень, я полотенце намочу. На лоб положим?
— Не канителься, Тань, все нормально.
— Ничо себе. Двенадцать швов. Шея вся угольно-черная. Какими-то полосами. Одежа в грязи, не отстираешь, — едва сдерживала раздражение Танчура. — Скажи, что хоть с тобой случилось. Все спрашивают, а я ничего не знаю. — Голос Танчуры дробился эхом. Слова превращались в красные сполохи, метались по комнате.
Ночью егеря на «скорой» увезли в райбольницу. Венька был без сознания. Упало давление. Обнаружились хрипы в легких. Дежурный врач-хирург, тот самый, что принимал роды у Танчуры, теперь с бородкой и животиком в состоянии егеря опасности не углядел. Капельница, антибиотики, жаропонижающее…
Утром к егерскому дому подкатила заляпанная грязью «десятка». Танчура как раз выходила с Вовкой из дома, вела в садик. Из салона вышел быстрый в движениях парень в черном свитере, с коротким ежиком волос. Присел на корточки перед Вовкой.
— Как тебя зовут? Вова? А фамилия Егоров? Молодец. А где папка?
— В больницу увезли с темпе… с темпелатулой.
— Чего допытываешься? Ты сам кто такой? — неласково спросила незнакомца Танчура.
— А вы его жена? — Парень в черном, не вставая с корточек, прицельно снизу вверх оглядел Танчуру. — У меня для вас гостинец. Ген, открой, — крикнул он в сторону машины. Крышка багажника поднялась. Парень вытащил оттуда большую картонную коробку. На нее поставил другую поменьше. — Откройте, я занесу.
— Эт что за гостинцы? — Танчура не тронулась с места. — Может, бомба какая чеченская?
— Ну, бдительная, — засмеялся парень. — Смотри. Тут коньяк, а в этом икра, балычок, семужка. Апельсинчики-лимончики…
— Веник не забудь, — донесся из машины голос.
— Точно. — Парень бросился к машине. Достал с заднего сиденья полыхнувший на солнце букет пунцовых роз. — Это вам.
— Такая красота, — закраснелась Танчура. — Это от кого все?
— Держите! От Бармалея.
— Щас я ворота отворю. Может, вы с дороги перекусите? — засуетилась Танчура. — Кто Бармалей-то такой богатый? Вов, не стой. Открой ворота дяде.
Во дворе парень достал из брюк пачку пятисоток в банковской упаковке. Протянул Танчуре.
— Это отдадите мужу.
— Нет. — Она даже руки за спину спрятала. — Вы сами ему отдайте.
— Это долг. Мы ему возвращаем. — Парень положил деньги на крыльцо. Хлопнул воротами и уехал.
Глеб Канавин, мокрый после душа, накинув халат на голое тело, пил чай. Отходил после запоя. В углу телевизор бубнил местные новости. Гнали всякую мелочь. Вдруг Глеб насторожился. «Сегодня криминальный мир области прощается с одним из самых крупных авторитетов региона, — частила дикторша. — Три дня назад был убит Борис Колымский, известный в криминальных кругах под кличкой Боб. По версии силовиков это было заказное убийство. Имя убийцы авторитета известно. Но держат в секрете. Боб Колымский курировал городской автомобильный рынок. Имел долю в игорном бизнесе, сеть магазинов и многое другое…»
Глеб отставил чашку. Нашарил пульт дистанционки. Его величество случай сам шел на него. Он нажал кнопку дистанционки, включив запись мелькавших на экране кадров на видео.
На экране возникли и пропадали машины ГАИ, перекрывшие боковые улицы. В устье змеившейся черной людской рекой плыл блестевший лаком и золотом гроб. «И ни одного крупного плана, — усмехнулся Глеб. — Оператор не первый раз снимает. Умудрился забраться на крышу, а ни одной рожи не показал».
Через минуту он уже звонил одному из своих приятелей, офицеров из «Альфы».
— Так кто грохнул этого урода? — Чай из чашки плеснулся на палас, будто из трубки сильно дунули в чашку. — Кто-кто его завалил?… Быть не может. И где он теперь? Как дома? Они же его порвут. На поминках, как всегда, будут клясться отомстить убийце…
Глеб нажал кнопку микрофона, положил трубку. В комнате зазвучал голос говорившего на том конце провода.
— Тебе что-нибудь говорит кличка «Развалина»?
— Слышал, так, бандюган, авторитет какой-то, — сказал Глеб.
— Это один из самых серьезных криминальных авторитетов. Вор в законе, еще тот, советской формации. Жестоко карает беспределыциков. Так вот. Развалина с осени охотился за этим психом. Помнишь, джип его расстреляли? Шофера завалили. А он на пол лег и ни царапины. Потом мину в подъезд подложили… А тут им везуха. Бесплатный киллер.
— Слушай, как-то не вяжется, — перебил говорившего Глеб. — Такая птичка и без охраны.
— А он, этот Боб такой был, отмороженный… С ним были двое. Алик, его правая рука, и еще один друг, бизнесмен… Теперь этого бедного егеря или сразу пристрелят, или посадят, а там на зоне уберут…
Через два часа Глеб чисто выбритый входил в здание райбольницы. Когда он в сопровождении медсестры поднялся на этаж, поперек коридора встали двое крепких близнецов в темных костюмах. Загородили дорогу Глебу.
— Вы кто?
— Вы почему без халатов в медучреждении, закричал на них Глеб. — Пусть немедленно наденут халаты, — повернулся он к медсестре. — Идемте!
Глеб сделал шаг к кровати и остановился, потрясенный. Он не сразу узнал егеря. Лицо его было обмотано бинтами. Из белизны провально чернели глазницы, выглядывал заострившийся нос. Шея представляла собой один страшный синяк с желтоватым оттенком.
Из бинтов на Глеба глянули сухие горячечные глаза. Венька был в сознании.
— Чего разлегся, поехали на рыбалку, — растерявшись, сказал Глеб.
— Отрыбачился, — чуть слышно отозвался Венька.
— Помнишь, ты тост говорил: враги умрут, беда растает. Давайте выпьем мы за то, что жизнь хорошая такая. Так выпьем!?
— Помнишь, ты меня приглашал на свои похороны? — тихо проговорил егерь. — Теперь я тебя на свои приглашаю.
— Вениамин, брось. Расскажи вкратце, как все получилось с этим Бобом.
— Зачем тебе?
— Понимаешь, тут есть о чем поразмышлять. Бандит — владелец магазинов, казино. На него охотятся милиция, прокуратура, налоговая полиция, наемные киллеры. А он в ус не дует. Он для них не уязвим. Вся государственная машина не может его остановить или не хочет. И находится один честный человек. Которому за его работу платят смешные копейки. И он единственный, кто не пасует перед этим уродом. Это же классная тема для статьи, Вениамин?
— Я просто пуля. — Егерь закрыл глаза.
— Ты о чем?
— Ты мне говорил. Он посылает пули с самонаводящейся системой. Меня выстрелили… Он хотел утопить, привязал лемех на шею… Никто не помог, одна старуха показала дорогу. Я ей отдал часы с браслетом… По серебряной полоске… Не замочив ног…
Медсестра тронула Глеба за руку.
— Идемте. Он бредит.
Прямо из больницы Канавин позвонил Рассохину. Тот только что приехал из Астрахани и ничего не знал. Вечером того же дня егеря на санитарном вертолете доставили в областной центр. Танчуре разрешили находиться около мужа в реанимационном отделении… Шли пятые сутки. Егерь все реже приходил в сознание. Метался в бреду. Кричал несуразное. От этих его выкриков Танчуре делалось страшно. Врач, румяный Колобок с треугольной бородкой, все чаще поджимал губы. Пристально глядел на Танчуру твердыми умными глазами. В рыжеватом венчике, окаймлявшем его лысину, волос осталось, пожалуй, меньше, чем он видел смертей. С Танчурой он заговорил жестко и просто.
— Ваш муж не хочет нам помогать. Он не борется за жизнь. Еще сутки, двое, и мы его потеряем. У меня складывается впечатление, что он почему-то хочет умереть. Почему? Вы ему не изменяли?
— Нет, ни одного раза, — в тон ответила Танчура.
— Он вас любит?
— Ну… любит.
— Так заставьте его, разбудите. Привезите ребенка! Залезьте к нему в постель.
Танчура глядела на Колобка во все глаза, не понимая. Под ее взглядом врач начал раздражаться.
— Это очень серьезно, милая моя. В сорок втором году в фашистских лагерях смерти врачи СС погружали пленных в ванны с битым льдом. Температура воды там была, как в Северном Ледовитом океане. Они хотели научиться оживлять своих моряков и летчиков, падавших в ледяную воду. Тогда выяснили: вернуть замерзшего человека к жизни способно лишь естественное тепло женского тела. Так вот милая, — поднялся из-за стола Колобок. — Убежден: если женское тепло способно оживлять тело, то женская любовь может оживлять душу.
Привезли Вовку. Подвели к больному. Под строгим взглядом матери малец подошел к кровати, чмокнул отца в щетинистую щеку. Выговорил, как учили дома:
— Папочка, хочу с тобой рыбачить. На охоту я с тобой хочу… За меня заступался…
Венька поманил сына рукой.
— Нагнись, нагнись к папочке, Вова, — подтолкнула Танчура. Венька поцеловал сына в лоб, разлепил спекшиеся губы.
— Дед научит.
«Прощается…», — поняла Танчура. Зажала рот ладонями, чтобы не закричать в голос, выбежала в коридор.
Наталья в садике, выбрав момент, когда никого не было рядом, целовала Вовку в макушку. Шепотом спрашивала:
— Как там папка-то?
— Плохой, — односложно отвечал тот. — Мамка к нему уехала… Дед мне на совершелетие ружье подарит, вот такушки!..
Наталья приходила с работы, ложилась на диван, укрывалась пледом. Так и лежала, лицом к стенке, поджав колени, как неживая. Возвращался с фермы Петр. Кормил скотину. Бренчал на кухне посудой. Звал ужинать. Вставала, шла. Съедала несколько ложек.
— Вкусно. Спасибо.
И опять ложилась. Петр садился на край дивана, гладил ее по голове:
— Давай, Наташ, отсюда уедем. Ребеночка усыновим. Что ты все молчишь? Скажи что-нибудь… Ну знаю, знаю противен я тебе. Не любишь…
— Голова у меня, Петь, раскалывается. Не шуми, пожалуйста.
Муж хлопал дверью. Возвращался пьяный.
— Думаешь я не понимаю? Дурак? Из-за него же все ты такая. Он искал своего и нашел. Думал море поколено. Догордился. — Муж раздражался все сильнее. Кричал: — Да я его бы сам тогда на плотине завалил. Всю жизнь он мне поломал. Всех душил! Да его… Он у меня в ногах бы валялся… Зря его пожалел…
Наталья закрывала уши ладонями. Сжималась в комочек. На этот раз в Петрово бормотание добавились звуки женского голоса. Наталья вскочила с дивана. В комнате стояла Танчура. Она шагнула к Наталье, обняла, закричала в голос. У Натальи подкосились ноги, смаху села, почти упала на диван. В сумерках комнаты ее лицо светилось, как тогда в окне, белым пламенем. Кривились губы, пытаясь что-то произнести.
— Что кричишь, умер, что-ли? — Петр покачивался в дверях, упираясь рукой в притолоку.
— Все время без памяти. Вторые сутки в себя не приходит, — глухо выговорила Танчура. — Все время тебя, Наташ, зовет. Врач сказал, он не борется за свою жизнь. Он сказал, «мы его теряем». Танчура опять закричала в голос.
— Ну а Наташа тут при чем, — буркнул Петр. — Она что, врач?
— Чо вы такие безжалостные? — Танчура повернулась к нему. — Комок соли вместо сердца у вас… Ты же с ним в друзьях был.
Наталья заметалась по дому. Хватала платья, кофты: «Господи, он умирает, а я цветастое платье. — Швыряла на пол. — Черное? Не надо накликать. Он живой!»
— Я тебя никуда не пущу, — загородил дорогу Петр. — Есть жена у него, есть врачи. Ты ему кто?! Никуда не поедешь!
— Петя, ну что ты говоришь? — Она подняла на него глаза. Лицо жены светилось, будто свеча под водой. Петруччио попятился.
— Куда ж ты? Хоть жевни что-нибудь перед дорогой. Щец налью, — забормотал, заторопился, сбитый с толку этим пугающим светом.
Но она уже шла к дверям, на ходу надевая пальто. Вывалившийся из рукава платок, оторванным крылом упал на пол.
Наталье показалось, до областного центра они тащились целую вечность. Ей хотелось колотить кулаками в застывшую спину шофера. Злилась на Танчуру: как она может говорить про какие-то апельсины, сокрушаться, что забыла взять простынки… «Он же там один, а они не торопятся. Он меня звал. Ему плохо, он звал… Господи, ну когда же мы приедем…»
Она плохо помнила, кто-то надевал на нее белый халат. По длинным коридорам она бежала впереди медсестры. Как она ненавидела эти облезлые стены. Этих чужих, спокойных людей в белых халатах. Они кололи иглами, вставляли в вены резиновые трубки, мучили ее Веньку, ее душу. Вставляли в вены резиновые трубки… Она ненавидела их всех.
«… Я опоздала, они меня нарочно водят по этим обшарпанным лабиринтам… Чтоб там, где он лежал, все прибрать, спрятать его».
В последний раз эту черную птицу с длинной шеей и раскаленными докрасна перепончатыми лапами спугнул от него Вовка. Когда приложил ладошки к его глазам, птица оттолкнулась огненными лапами о грудь и пропала. Но как только шажки сына угасли за дверью, он опять почувствовал жар от взмахов ее крыльев. На этот раз черная птица несла в клюве раскаленный лемех. Она уронила его Веньке на грудь. Венька согнулся и закричал от страшной боли на всю больницу, но из губ вырвался лишь стон. А птица все вилась, подхватывала лемех и сверху бросала на грудь…
«Мне так же было больно, когда ты прострелил мне сердце». Голосом Боба стонала черная птица. Лемех вонзался все больнее, рвал грудину. Вот птица взмыла в небо. От нее отделилось сверкающее лезвие и полетело в него. Венька рванулся изо всех сил в сторону, но лезвие резануло по сердцу. Мягкая сила понесла его по темному узкому туннелю. Он не видел стен, но почему-то знал, что он узкий. Различил в темноте светящуюся точку, далеко впереди. Из нее лился ласковый тихий свет. Стены туннеля пропали, и он поплыл в этом мягком молочном свете, ощущая необыкновенную легкость, покой и радость. И где-то там, в потоках этого чудного света, звенели едва слышно серебряные колокольца…
«Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая или кимвал звучащий, — лепетали детскими голосами колокольцы. — Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви — то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы», — в самую душу лился серебряный перезвон. И Венька понимал, что знал это всегда, задолго до того, как про «любовь и сожжение» пытался сказать ему Глеб Канавин.
«Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, — лился радостный лепет. — Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине. Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится… А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь, но любовь из них больше», — вызванивали колокольцы.
«Так вот отчего мы так все мучаемся. Как же любить всех? — в тихом восторге вопрошал егерь. — Как любить Танчуру, Сильвера, Петра, Кабанятника, Боба… всех всех… жестоких, завистливых, злых, подлых… научи меня…» — просил он, счастливо паря в восходящих потоках света.
И вдруг он увидел сверху пустую палату, скрюченное на смятой простыни тело. С брезгливым страхом узнал в этом распростертом человеке с повисшей с кровати рукой себя. Дверь в палату отворилась. Вбежала женщина. Остановилась у порога. И бросилась к нему. Упала на колени, схватила безжизненную холодеющую руку. И тогда свет пропал. Он ощутил боль и застонал.
Наталья, стоя на коленях, едва прикасаясь, целовала его губами. Губами чувствовала обтянутые кожей скулы. Он застонал, она отшатнулась, испугавшись, что сделала ему больно. На нее в упор смотрели чужие глаза. Кто-то другой, как через очки, смотрел через его глаза, оттуда, из недоступной и пугающей пустоты.
Она что есть силы вцепилась в его тряпочную руку и закричала. Говорят, ее крик слышал даже куривший во дворе шофер скорой помощи.
Вбежавшая на крик медсестра отвела Наталью в сторону от кровати, щелкнула кнопкой: на зеленоватом экране монитора замелькали редкие неровные зубчики. С каждым мгновением зубчики частили, делались мельче. Прибежал Колобок в расстегнутом халате, что-то дожевывая на ходу. На экране зубчики вытягивались в прямую линию. Колобок, положив руку на руку, что есть силы двумя руками массировал сердце.
— Иглу! Адреналин! Что ты суешь! Длинную! Быстрее, бляди! — На экране метнулась зазубринка и пропала. — Готовьте электрошок. Время?
— Три минуты уже, Валерий Иванович!
Наташа видела, как страшно, дугой выгнулось Венькино тело, потом еще и еще.
— Время, — кричал Колобок. — Сколько прошло?
— Четыре минуты, Валерий Иванович.
Колобок, матерясь сдернул резиновые перчатки. Наталья закричала.
— Кто пустил? Проходной двор! Выведите вон! — взревел Колобок. Но она уже ничего не слышала. Растолкав врача и медсестер, она бросилась к нему.
— Веня, милый, не умирай! — бешено целовала помертвевшее лицо, синие губы. — Господи, Венька! Не смей умирать! Я тебя люблю! Люблю! Люблю!..
Ее тащили за халат, пытались разжать впившиеся в кровать пальцы.
— Я не останусь тут без тебя! Гад, предатель! Не уходи! Венька милый! Пожалуйста не умирай! Венька! Гад, ненавижу! Предатель! — Не помня себя, она била его по щекам. Целовала глаза, губы. — Милый, любимый, не умирай!
— Женщина. Идемте, женщина, — тянули ее от кровати медсестры.
— Венька, я не хочу без тебя!
— Пустите ее, — рыкнул Колобок. — Оставьте, вам говорю! — Отвернулся к стене, украдкой перекрестился. Когда он взглянул на монитор, линия на экране ожила, задвигалась вверх-вниз.
Сквозь слезы она увидела, как дрогнули черные веки. На нее смотрели полные страдания, но такие родные глаза. Разлепились запаянные молчанием губы. И все, кто стоял в палате услышали шепот:
— Наташка!
— Что, мой хороший, что? Больно тебе…
— Ну пойдем, пойдем. Теперь он живой. Теперь все хорошо. — Колобок обнимал ее за плечи, вел из палаты. У двери Наталья оглянулась. Он провожал ее взглядом.
— Идем, идем. — Колобок вывел ее в коридор. — Ты даже, милая, не знаешь, что ты… сейчас сотворила.
И не договорил. Наталья схватила его за отвороты халата. Трясла что есть силы:
— Всех вас ненавижу! Поубивала бы! Ненавижу!.. — Уткнулась лбом Колобку в грудь, зарыдала.
— Ну будет тебе, будет. Он жив. Ты молодец. — Колобок усадил ее на клеенчатый диван в кабинете, обнял. — Ты ему кто, первая жена?
— Никто я ему, никто!
В ту ночь, когда егерь впал в состояние клинической смерти, Найда принялась выть. Разбуженная этим воем жена фермера растолкала супруга.
— Слышишь, как воет страшно, будто по покойнику? Беду накликает. Ты бы спустил ее с цепи.
— Повоет и перестанет, спи. — Фермер поворочался и опять захрапел. Но когда жена стала одеваться, очнулся.
— Ты куда?
— Отвяжу. У меня аж мурашки по телу. Накличет.
— Я те отвяжу.
— Все равно хозяева найдутся.
— Дура. Я с ней всю зиму канителился. Спаривать в Касимово возил. Она отвяжет. Людям щенков обещал. Она отвяжет. Щас!
Чем объяснить, но когда остановившееся сердце егеря опять забилось, Найда умолкла. Она еще долго брякала цепью. Ложилась, опять вставала. Наутро принесла трех мышастого цвета щенков.
— Вот она чо выла, а эта дура, к покойнику. Отвяжу. Искал бы щас, — ворчал фермер, устраивая щенков на подстилку в сарае. — Лобастенькие, волчатки мои.
Через полтора месяца он продал всех трех. Найду опять посадил на цепь во дворе. С разбухшими сосцами она кружила около конуры, сматывая цепь в комья. Фермер подходил, разматывал цепь, гладил ее. Он не чувствовал никаких угрызений совести. Точно так же он отнимал от матки поросят и продавал их. По заказу городских знакомых резал на шашлык молоденьких ягнят…
Найда мерцала желтоватыми тоскующими глазами и теперь не виляла хвостом, когда фермер ее гладил. Молоко из разбухших сосцов капало в пыль.
Через пару дней утром, как всегда на заре, фермер вышел во двор. Подошел к конуре, плеснуть в плошку свежей воды. Столб у лаза белел щепой. Найды не было.
«Выгрызла штырь, вместе с цепью ушла, — огорчился Фермер. — Кутят от нее продавать выгоднее, чем поросят… Может, цепью замоталась где». Обошел двор. В углу овечьей калды на березе сходил с ума соловей. Он то примолкал, выжидая ответного цвиканья из черемушника у речки, то опять рассыпал, так что от его прищелка подрагивали листочки.
«Во, гармонист, как соловьиху уговаривает. Ни солярки, ни запчастей ему не надо — позавидовал певцу фермер. — Одни девки на уме». И запнулся, будто смаху треснулся лбом о дубовую притолоку. В глазах поплыли белые пятна. Он зажмурился. Пощупал лоб — не больно. Да и откуда посреди двора взяться перекладине? Протер глаза, испуганно перекрестился. На калде тут и там грязными кучками валялись овцы с распаханным от уха до уха горлом. В косых лучах солнца жутко пылали лужи крови. Кое-где кровь еще дымилась. Соловей шеперился, рассылал над кровавыми лужицами яростные трели. Фермер поднял беленького кучерявого ягненка. Подвесил за задние ноги к перекладине. Взблескивая на солнце длинным ножом, стал снимать шкуру… Певец на березе неистовствовал. Когда перед приездом покупателей щенков фермер затер Найде белую лапу золой, чтобы походила на чистокровную волцичу.
«Показать бы им ее работу, — с непонятной самому гордостью за суку, думал фермер. — Семнадцать голов чикнула, волчара… «Морда широкая. Полукровка», — передразнил он одного из тех покупателей. — Сам полукровка, крендель несчастный… В столовую на мясо бы сдать… семнадцать голов».
Мокрая от росы, с забрызганной кровью мордой Найда, волоча по траве цепь, дотрусила до леса и залегла в гуще чилиги. Боль в сосцах не давала ей покоя. И она пошла дальше. Цепь то и дело цеплялась за кусты, душила ошейником. Найда выбралась на чистое место. Выбитой в склоне овечьей тропой спустилась к ручью. От выпитой крови ее донимала жажда. Звериный инстинкт гнал ее ближе к лесу, Найда подалась к зеленевшим у ручья ветлам. Вымытыми половодьем кореньями деревья, как лапами, цеплялись в склон. За один из обломков корня и замахнулся конец цепи. Сколь Найда ни рвалась, цепь не пускала. Ручей сверкал на солнце, окатывал сыростью всего в трех шагах от волчицы.
Найда пятилась задом, норовя выдернуть голову из ошейника. Грызла окаменевшую лапу корневища. Обессилев от жары и жажды, подрыла землю и легла. Ночью она лизала с травы росу. Поранила колючкой язык. На другой день Найда слышала на склоне шорох множества копытцев. Ручей помутнел. От воды запахло овечьей мочой. Но пастух к деревьям не подошел. И на вторую ночь Найда опять лизала росу. Утром вырыла под деревом нору. Спряталась от жары в прохладную темень. Терзала жажда. Оцарапанный язык распух. В глазах начинали егозить светлячки. Волчица погибала от жажды. На четвертые сутки сквозь толщу земли она услышала шум мотора. Потом голоса, мужской и женский. В основном звучал мужской.
Лихой корсар примчал на своем зеленом обломке-бриге в глухую бухту не совсем юную, дебелую раскрасавицу. И теперь, выпроставшись из кабины следом за своей парадной ногой, Сильвер расстилал на траве брезентовый полог. Сервировал его зеленым лучком, сальцом, теплыми, прямо с гнезда яичками. Сверкнули и застыли стаканчики граненые, за ними из-под полы, будто с сердца, спрыгнула стеклянная сваха.
— Присаживайся вот сюда, в холодочек. Щас такой пир с тобой устроим, — щурился на солнце Сильвер.
Красавица смахнула с ног тапочки с раздавленными задниками, захихикала:
— Травка какая. Щекотно. Юбку бы не обзеленить.
— Щас я тебе под задочек пиньжак подстелю, — эдаким гибридом соловья со змеем-искусителем вился Сильвер. И как тогда в крепях, когда крался к кабану, чувствовал он, как молодеет лицо, движения делаются по-юношески гибкими и точными, отрастает нога.
— Приступим. — Он наполнил стаканчики.
— Брешут, твой зятек с этой… с мафией спутался…
— За твою, Надюшечка, неземную красоту. За стать твою выпью стоя, как офицеры. — Сильвер взгромоздился на протезе и, отведя локоть кверху, кувыркнул граненый.
— Ладно уж. Кому она нужна, красота. — Голубые глазки глядели на Сильвера снизу вверх, ласкались. — Сало-то сам солил?… Жестковато… Мой разгребай вторую неделю без просыху пьет. — Надюшечка прожевала сало. — Жестковато… Зятя-то из больницы выписали?
— Выписали.
— Будто он с этой… как ее, с мафией?
— Не верь ты этим брехням, — сверкнул разбойными глазами корсар.
— Да я сама видела, — вроде как обиделась Надюшечка. — По телевизору показывали, как этого хоронили, какого он застрелил. Народу страсть. Машины, милиция. А утром иду, гляжу к его дому черная машина подъехала. Как раз Танчура твоя на улицы с Вовкой вышла. Из машины парень вылез в черной одеже, без шапки, стриженый. Какие-то коробки в ворота заносил, цветы. Говорят, ему мильон за убийство этого богача заплатили.
— Натуральная брехня. — Сильвер, как дирижер, взмахнул бутылкой. — Между первой и второй перерывчик небольшой. Ах, шибает!
Чем ниже опускался уровень в бутылке, тем выше вздымалась Сильверова душа.
— Ты думаешь, Надюшок, мы тут с тобой двое только? — Сильвер сощурил один глаз. — Нет, леди моя. Трое нас.
— Ты чо обзываешь? — Надюшок даже сало перестала жевать. — Я тебе чо?
Сильвер стрельнул взглядом в голубенькое небо, с высоты канул хищным глазом в ложбинку между литыми грудями леди.
— По-английски это означает, барыня!
— Да ну тебя, нашел барыню, — засмеялась, заплескала ручкой. — А ктой-то тут третий с нами?
— Смерть. — Сильвер уронил голос до шепота. — Иди-ка поближе, чо скажу.
Надюшок на четвереньках, подползла к Сильверу. Тот приобнял, зашептал на ушко.
— Эт я же им сплановал, как этого авторитета уконтропить. Его люди про меня прознали. Заказали меня. Трех киллеров из Мурманска прислали.
— Ладно брехать, — отстранилась Надюшок. — Разливай остатки. С тобой еще и меня ни за что уберут. Поехали.
— Прислать-то прислали, а фотокарточки им раздали не мои, а покойника одного, тоже безногого, да-а, — довольный испугом своей леди, заливался Сильвер.
— Не бреши!
— Сулил я тебе сапоги к весне справить? Справил ай нет?
— Ну справил. У меня вон и на зимних молния расходится.
— И зимние справлю. — Взбушевавшаяся фантазия вздымала Сильвера выше финансовых возможностей. — Они с Венькой расплатились, а со мной все тянут. Получу от них доллары. Мы с тобой не в Тухлый лес, а куда-нибудь на Канары завихримся. Али-и… Али лучче на остров Пасхи. Там наших из России поменьше. А то на этих Канарах курють, мат-перемат.
— А чо ж там, на острове, круглый год паску что-ли празднуют?
— Ты в школе географию проходила? Эт название такое. А ты куда больше хотела: на Канары или на Пасху?
— Нам, ледям, все равно, я в жисти своей в море не купалась. — Надюшок как стояла на четвереньках, так и замерла, запрокинув лицо, будто уже погружалась в океанскую лазурь.
— Эх, Надюшок, люблю я тебя крестовой любовью от макушки до самых пяток. Надюшок. Вот сюда… — Сильвер с подскоком придвинулся, обнял ее.
— Чо ты на меня наваливаешься, как на проститутку. Деревяшкой своей больно… Токо иззелени мне юбку, новую покупать будешь.
— Две тебе куплю!.. Какие они у тебя, прямо лебеди белые.
— Погоди, камень какой-то под спину попал.
— Где?
— Вот.
Сильвер вскинулся, оглядел горизонты. Из-под жаркого Канарского поднебесья пал соколом на ветлянскую леди. Раздались на стороны белые лебеди, заерзали…
Оставив истерзанную жертву обирать перышки, флибустьер спустился к ручью и опешил. Туго натянутая цепь уходила от корневища в нору.
«Барсук попался в капкан…» — окинуло жаром утомленного любовью кавалера. Перехватив костыль, как палицу, Сильвер потянул за цепь. Найда сама выползла наружу. Сильвер отпрянул, замахнулся. Собака зарычала. Человек опустил костыль. Не в силах встать, она смотрела на человека мутными глазами. Из пасти свешивался распухший язык. Кто мог узнать в этом перепачканном глиной живом скелете веселую, прогонистую Найду.
«Цепь хорошая, пригодится телка привязывать, — решил Сильвер. Бочком двинулся к Найде, выставляя вперед протез. — Если что, за деревяшку хватает».
Найда спокойно дала снять с себя ошейник и кинулась к ручью, перепугав Сильвера. Она не лакала воду, а хватала смаху всей пастью. Захлебывалась, бока ее раздувались на глазах.
Зеленый «Запорожец» вскоре умчал всех троих: Сильвера, его рассиропленную самогоном и любовью леди и незримо ютившуюся на заднем сиденье флибустьерову смерть.
Долго выздоравливал егерь. Маялся, в бреду ли наяву стояла у кровати на коленях Наташа, звала оттуда, где пели серебряные колокольца. Танчура как-то привезла Вовку. Венька прижал к себе сынишку и на мгновение учувствовал запах Наташкиных духов, вздрогнул, будто пойманный на чем-то стыдном. Танчура, глядя на них, смахнула слезинку. Венька взял ее руку, поцеловал. Слезы закапали чаще. Танчура отошла к окну.
— Вовк, ты за голубями там смотришь? Посыпаешь? — спросил, чтобы не молчать.
— Посыпаю.
— Все целы?
— Два улетели. — Мальчик вскинул на отца глазенки, заморгал.
— Как же так, сынок?
— Их позвало небо!
— Куда оно их позвало?
— Они за облако залетели, и больше мы их не видели. Дед сказал, они в облаках дом потеряли, — ободренный отцовской лаской, разговорился Вовка. — Белый один, серпокрылый и еще красногрудая голубка, любимая твоя…
— Там дед весь испереживался. На «Запорожце» своем ездил искать, — сказала от окна Танчура.
— Ты деньги привезла?
— Господи, совсем забыла. — Танчура достала из сумочки пачку пятисоток. — Куда их тебе положить?
— Брось в тумбочку. А пистолет?
— С этим твоим пистолетом. Как обо что нечаянно задену, сердце обрывается, думаю, щас стрельнет. — Жена держа на вытянутых руках подала завернутый в полотенце «Макаров».
— Чего бояться? Дед его на предохранитель поставил. — Вовка серьезно посмотрел на отца.
— На всякий случай, для самозащиты, — в тон сынишке серьезно сказал егерь. Сунул оружие под подушку. — Никто больше не приезжал?
— Нет. Ночью раз, в пятницу что ли, часа в два звонил кто-то, мужской голос тебя спрашивал.
— Ничего никому не говори. С незнакомыми не езди. Ночью никому не открывай.
— С нами дед ночует. — Танчура посмотрела на мужа, прикрыла ладошкой рот. — Вень, я так за тебя боюсь.
— Прорвемся. Вовк, как там Ласка?
— Ласка хорошо. Мы с дедом на луг за чесноком ездили, с собой ее брали. Она рака поймала. — Малец хлопнул себя по вытянутой ноге, как хлопал дед по протезу. — По Найде я, елки-палки, соскучился. Давай ее, пап, найдем.
Венька краем глаза заметил разом построжевшее лицо жены.
— Зачем нам Найда, у нас Ласка есть.
— Ты знаешь, пап? — Вовка прищурил один глаз, как это делал Сильвер. — Чем я больше узнаю людей, тем больше люблю собак.
— Ну ты, Вован даешь, — впервые после всего происшедшего рассмеялся егерь. — То «их позвало небо», то «пуля остановит подонков». Где ты нахватался?
— Где? В телевизоре, где же еще. Целыми днями перед ним торчит, каналы перещелкивает. — Танчура снизила голос. — Ты деньги-то подальше спрячь…
На прощание егерь опять обнял сынишку и снова учувствовал горьковатый запах натальиных духов. «Она дотрагивалась, обнимала сына…»
— Тань, вы с Вовкой для меня самые… близкие на этом свете, — сказал с напором, будто с кем спорил…
— Выздоравливай, дорогой, — поцеловала в щеку жена. — Я тебе краски черной купила. Приедешь, седину твою подкрасим…
Венька молча прикрыл глаза. Наталье нравится все, и седина тоже.
— Мне тоже покрась. Хочу белую голову, как у папы, — кричал Вовка в коридоре.
По ночам егеря донимали кошмары. Стоило ему заполночь отложить книгу и выключить свет, как из-под кровати, из стен начинала сочиться вода. Затапливать кровать. Леденила ноги, руки, плечи, поднималась к горлу. Выламывался из стены Боб Камуфляжья Лапа. Взблескивал острогой. Венька вскидывал пистолет и палил в Камуфляжью Лапу. Из того били фонтанчики крови. Кровь летела на стены палаты, на тумбочку, забрызгивала пол. Камуфляжья Лапа страшно хохотал и бросал в него остроги одну за другой. Щерясь точеными зубьями, они летели ему в лицо. Он закрывался от них подушкой. Это все как бы перемежалось с явью. Венька, очнувшись, спросонья думал, что утром к приходу медсестры надо будет взять половую тряпку и затереть, смыть кровавые брызги на стенах. Спихивал с лица подушку. Чувствовал, как с долгими замираниями колотится сердце. Прикидывал, что следующей ночью надо будет целить Камуфляжьей Лапе не в сердце, а в голову. Уговаривал себя, де, Боб, засыпанный глиной на городском кладбище и придавленный сверху постаментом из черного мрамора, не мог улизнуть из фоба с золочеными ручками и поселиться в его палате. Венька стал опасаться, что во сне выхватит из-под подушки «Макарова» и примется палить прямо в Камуфляжью Лапу.
Кошмары виделись с такой отчетливостью, что утром егерь, скрывая от себя, ненароком разглядывал подушку, нет ли в ней дырок от остроги. Он стеснялся рассказать о ночных кошмарах врачу. Да и чем тот мог помочь? Выставить охрану? Заломить фантому руки за спину и отвезти на кладбище? Затолкать его обратно в гроб?
С приближением ночи егерь чувствовал, как в нем натягивается каждый нерв. Так было и в тот день. Под вечер из-за туч выглянуло солнце. Закатный луч солнца упал на блестящую шишечку кроватной ножки. Венька зажмурился и вспомнил, как бабушка, укрывая его одеялом, приговаривала: «Закрывай глазки. Как уснешь, прилетят два белых голубочка, два ангела-хранителя. Сядут в головах и будут стеречь твой сон». Засыпал под бабушкино бормотанье: «Даруй мирен сон, пошли ему ангела хранителя, покрывающего и соблюдающего его от всякого зла…»
После вечерних процедур, оставшись один, Венька крестился и бессчетное число раз повторял: «Даруй мне, Господи, мирный сон. Пошли мне ангела хранителя, покрывающего и соблюдающего меня от всякого зла…»
Была и первая ночь за полтора месяца, когда Камуфляжья Лапа не посетил палату. Может, фантом Боба испугался вымоленного егерем ангела хранителя. Или же сорок ден промаявшись, душа раба божьего Бориса отлетела туда, откуда ни один человек еще не вернулся и не рассказал нам, живым, какие порядки там в царстве теней.
Каждый понедельник егеря навещал коротко стриженный парень в черном свитере, по описанию Танчуры, тот самый, что привозил ей коробки и деньги. Здоровался, ставил у тумбочки пакеты с фруктами, рыбными деликатесами. На все Венькины расспросы и отказы отвечал односложно:
— Не обижай, брателло, это от друзей.
В первый его визит егерь сунул ему пачку денег в куртку. Паренек достал пачку, подбросил на ладони:
— Чо я тебе, командир, плохого сделал? Если я их принесу назад, мне башку оторвут, а новую не приставят… Не спеши, он на тебя сам выйдет, ему и отдашь.
Гостинцами «от друзей» Венька угощал медсестер, соседей, знакомых из соседних палат. Из черной икры, кокосовых орехов, малосольной форели, перепелиных яиц, винограда, конфет, французских коньяков между егерем и всеми остальными выросла невидимая, китайская стена. Его отгораживали, приучали брать корм с рук.
Влегкую сквозь эту стену прошел в палату дед Семен из Отрадного. Венька так и не вспомнил, когда это он вернул ему отобранные областной рыбохраной три раколовки. Дед принес мешочек жареных тыквенных семечек, здоровенного вареного рака и шерстяные носки. «Бабка связала». Заглянул как-то шофер райцентровской «Скорой». Год назад егерь поймал его с сетями. Тот мокрый, злой, перепуганный взмолился:
— Восемь ртов их у меня, жрать нечего!
Венька сжалился, отпустил:
— Лови, только не наглей.
Парень тоже не с пустыми руками пришел. Выложил на тумбочку кус сала, рядом бутылку самогона.
— Выздоравливай.
Наведывались Рассохин с Глебом Канавиным. Егерь впервые видел Генку не в штормовке и комбинезоне, а в белой спортивной рубашке навыпуск с разрезами по бокам, в черных наглаженных брюках. Смуглый, выбритый, он походил на паренька. Молодые медсестры-практикантки несколько раз якобы по делу заходили в палату. Поглядывали на Рассохина, розовели щечками под его взглядом, от которого бракуши с пятидневной щетиной готовы были подписать любой протокол. Мигни, любая прямо как есть в белом на голое тело халатике прыгнула бы к нему в катер: «Вези, младой охотник, на острова гулять…»
Рассоха будто не замечал Венькиной седины, шрама в поллица. Подшучивал над студентками, сыпал анекдотами:
— … Он его спрашивает: «Коль, а ты коня на скаку остановишь?» «Да ты что, — отвечает Колян. — Я их боюсь». «А в горящую избу войдешь?» «Чо я дурак?» «Ну я рад за тебя, Колян, ты не баба!»
Глеб, увидев поседевшего егеря с шрамом во всю щеку, пораженно молчал.
— … Ты говорил из библии, помнишь, — будто продолжая разговор, обратился к нему егерь. «— Раздам добро все и тело отдам на сожжение без любви, то все это бесполезно.» Лежу тут по ночам, думаю, где ж эту любовь взять. Он бы щас живой вот в палату зашел, я бы еще раз всю обойму бы в него вогнал. И тех двоих бы положил!
Егерь замолчал, вгляделся в Глеба. Чувствовалось, мысли эти его мучали. Рассохин примолк, нагнулся стал выкладывать из пакета гостинцы.
Глеб хотел возразить, но багровый шрам на лице и седые волосы были как печать.
— Знаешь, Вень, — с усилием разломил эту печать Глеб. — Я тоже не могу любить подонков. Но знаю, их надо любить.
— Этот Боб выкалывает мне глаза, а я должен его любить!
— Не знаю как, но должен, — упрямо сказал Глеб и на этот раз не отвел глаз от багровевшего шрама.
— Любить и ждать, пока ударит в лицо острогой? Так, что-ли, по-твоему?
— Да не во мне дело. — Глеб расстегнул пуговицу на рубашке, потом опять застегнул. — Если верить написанному, когда Иисус Христос с вбитыми в руки и ноги гвоздями в муках умирал на кресте, к нему подошел воин и ткнул под сердце копьем. Он сделал это из сострадания к сыну человеческому, оборвав мучения.
— Ты Глеб завернул, — перестал выкладывать яблоки Рассохин. — Ну и Венька, выходит, тоже избавил этого отморозка от страданий земных…
— Стоп. Мы не о том. — Глеб, будто загораживаясь от слов инспектора, выставил перед собой ладонь. — Ты сказал, если бы он сюда вошел, ты бы застрелил его еще раз. Так? За что? Там, на берегу, ты защищал свою жизнь. Все оправдано. А тут? А может, он просить прощения бы пришел.
— Ты подвел, Венька вроде того воина, — повторил уязвленный невниманием Рассохин. — Он тоже избавил Боба от земных мучений.
— А я не хочу прощать. Нет у меня к нему любви тут. — Егерь постучал себя пальцами по груди. — Была, да всю смыло, пока я по горло в ледяной воде стоял. Где мне ее теперь искать?…
— Я вам, что, оракул какой? — взъерошился Глеб. — Расскажи лучше, как все случилось. Я узнавал, в твоем уголовном деле есть заключение, что ты действовал в пределах необходимой самообороны, но суд все равно состоится.
— Он должен был убить этого урода с любовью, рыдать над ним, — съязвил Рассохин.
— Да, с любовью, — завелся и Глеб. — Если допустить, что в каждом человеке Творцом заложено божественное начало, душа… Иисус Христос не перестал любить людей после того, как его распяли. Он простил и тех, и всех нас.
— Монастырь по тебе, Глеб, плачет, — хмыкнул Рассохин. — Давай, Вень, по граммульке, чтоб ты быстрее отсюда вышел. Док сказал, хорошего коньячка чуть-чуть можно.
После рюмки коньяка Венька сразу поплыл. Пьяненько посмеиваясь и стараясь обратить в шутку, он пожаловался, что по ночам его донимает Камуфляжья Лапа:
— С ног до головы в кровище, стонет… Я потом до утра уснуть не могу, ворочаюсь…
— Ладно тебе, из-за этого обормота переживать, — успокоил Рассохин. — Он что искал, то и нашел. Если бы ты его не грохнул, он бы до сих пор убивал, грабил.
— А ты на ночь перед сном читай молитву, — неожиданно сказал Глеб. — Хочешь, я напишу тебе слова?
— Молитву, — хохотнул Рассохин. — Коньячка граммов сто перед сном прими и будешь спать, как убитый.
— Напиши. — Егерь приподнялся в кровати и опять лег. После коньяка голова кружилась.
— А листок есть?
— Рецепт, вон на тумбочке возьми, на обороте напиши.
Пока Глеб, горбясь над журнальным столиком, писал, Рассохин очистил апельсин. По палате, перебивая оглушительный запах хлорки, разнесся запах чудной заморской рощи. Разлил коньяк в пластмассовые стопки.
— Прочитай молитву и запей коньячком.
Венька взял протянутый Глебом листок. В глаза бросились написанные печатными ровными буквами слова: «… Мирен сон и безмятежен даруй ми. Ангела твоего хранителя посли ми, покрывающа и соблюдающа ми от всякого зла…» «Бабушка эту же молитву читала мне», — вспомнил егерь, и легкая радость окатила сердце. Сел на кровати, свесил голые ноги на пол.
— Эту молитву в детстве перед сном мне читала бабушка.
— Ты молись, а к берегу гребись. — Рассохин протянул Веньке стаканчик. — Давайте выпьем за твое скорое выздоровление. На апельсинчик. Глеб, держи тару.
— Мне лично этот твой Бог в дверь не стучал. — Рассохин выпил, насадил опрокинутый стаканчик на горлышко бутылки. — Как он твой Бог может допускать убийство детей? Катастрофы, войны, землетрясения? Зачем мне такой жестокий и кровожадный Бог? Чтоб я перед ним унижался, молил его? Да пошел он!..
— Подожди. — Глеб встал, в возбуждении заходил по палате. В черных брюках и черном свитере, с седоватыми висками. — Я тоже… У меня тоже долго не укладывалось, почему верующие люди придумали такие поговорки. «… К берегу гребись». Есть еще: «Бог-то бог, да сам не будь плох». «На бога надейся, а сам не плошай». Почему? Вроде, как бы люди не очень верили в бога раз такое придумали. А потом, когда я сопоставил с Христовыми заповедями, все стало на место.
Глеб все время обращался к егерю, будто Рассохина и не было в палате. Тот сидел, привалившись спиной к стене, жевал.
— Через Иисуса Христа Творец довел до нас правила человеческого общежития: «Не убий, не укради, не сотвори прелюбы, не возгордись… не предавайся унынию…» — продолжал Глеб. Чувствовалось, он волновался. — Создатель обозначил главные условия оптимального выживания человеческой популяции. И вместе с тем предоставил людям полную свободу выбора.
— Я тебя еще раз спрашиваю — Рассохин скривился, глотая непрожеванный апельсин. — Бог любит людей. Почему он их швыряет в огонь, под колеса машин, мучит сумой, раком, спидом? Какой он тогда человеколюбец? Почему он изначально не сделал так, чтобы люди жили в радости и добре, а? Почему? Ответь мне!
— Как раз я тебе и хотел сказать. — Глеб присел на стул, опять поднялся. — Если бы Творец, — он выговаривал это слово выделяя его голосом, — запрограммировал тебя только на добро и радость, чем бы ты отличался тогда от робота? Он сделал человека человеком, дав ему свободу выбора между злом и добром. «Время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время раздирать, и время сшивать; время молчать и время говорить…»
— Постой, постой, парень. — Во всем облике Рассохина проступило знакомое егерю ястребиное начало. — А как же тогда: ни один волос с головы не упадет без воли божьей?
— Я тебе что, священник? — натуженно засмеялся Глеб. Но по лицу его егерь видел, что ему хочется об этом говорить. — Я думаю, что воля Творца особенно ясно выразилась в заповедях и определении десяти смертных грехов. Если заповеди нарушаются, то нарушается и воля божья, и тогда летят не только волосы, но и головы.
— Твой Бог, как конвоир на зоне, — сказал Рассохин. — Шаг влево, шаг вправо, прыжок на месте приравнивается к побегу, и он стреляет без предупреждения руками таких, как он. — Рассохин кивнул на егеря, все так же сидевшего на кровати со спущенными на пол ногами.
— Ты хочешь сказать, что Господь заставил его брать машину и ехать туда на полуостров? — спросил Глеб. — Он же мог и не поехать. Он поехал мстить, судить. А ведь Господь предупреждал: не судите да не судимы будете.
— Мне распороли острогой щеку, а я должен был подставить другую, — зло сказал егерь, — или ждать чтобы он вообще меня проткнул, как налима!
— Вы что ко мне пристали? — возмутился Глеб. — Читал я Екклесиаста, Нагорную проповедь. Еще кое-что. И понял одно, что нашей человеческой логикой всего происходящего по воле Божьей объяснить невозможно. Тот же Екклесиаст говорит: «Как ты не знаешь путей ветра и того, как образуются кости во чреве беременной: так не можешь знать дело Бога, который делает все».
— Почем опиум для народа? — хохотнул Рассохин, взглядом приглашая егеря посмеяться.
— Вы как два капризных ребенка перед входом в детский садик. — Глеб остановился против Рассохина, смотрел на него с высоты роста. — Знаете, что там светло, хорошо. Вас туда ведут, а вы вырываетесь… Вы же оба чувствуете, что без веры жизнь теряет смысл. В моральный кодекс строителей коммунизма вы теперь не верите. В кодекс золотого тельца строителей капитализма тоже…
— Но поверить в Бога, значит, обречь себя на постоянный страх перед наказанием за грехи, перед геенной огненной, — перебил Глеба Рассохин. — Я не хочу быть ни рабом божьим, ни княжьим, ни президентским. Я хочу жить свободно, без страха.
— Я думаю, Господь никого не наказывает. — Голос у Глеба дрогнул, — Он любит нас, только любит. Он помогает нам преодолевать болезни, беды, укрепляет наш дух, как в той известной притче. Человеку по жизни сделалось очень тяжко. И он пеняет Богу: «Господи, всегда по жизни ты шел рядом со мной. И позади оставалось два следа. Когда мне стало невыносимо тяжко, почему ты оставил меня? Теперь я вижу позади только один след». — «Это потому, что я нес тебя на руках, ответил господь».
В палате наступило молчанье. Каждый задумался о своем. Рассохин вдруг вспомнил, как жене его в онкологии делали операцию. Он стоял в коридоре у окна и жарко молился, просил Бога оставить ее в живых и плакал. И жена жива и здорова до сих пор.
Егерь лежал, закрыв глаза. От коньяка кружилась голова, и кровать будто сносило течением, покачивая и кружа. Ему представилась серебряная дорожка на воде, по которой старушка вывела его на мелководье.
«Зачем я им все это говорю, — мысленно укорил себя Глеб. — Все равно они меня не поймут. Надо, чтобы человек сам искал дорогу к храму, как путник в пустыне ищет колодец…»
Наталья, вернувшись из больницы от Веньки, как легла на диван лицом к стене, поджала ноги, так и лежала. Звал есть Петр, ругался, она не отвечала, будто пустота остановившегося Венькиного сердца вошла в нее, осталась. Перед глазами проплывали картины поездки. Слова, лица людей. Молящие глаза Танчуры. «Сумела бы я переступить через себя, позвать к мужу чужую женщину? — спрашивала себя Наталья. — Как же крепко надо любить человека, чтобы вот так перешагнуть через себя…»
Выплывало в памяти его распластанное тело. Страшно покачивающаяся на подушке голова, когда Колобок массировал сердце. «Лучше бы он умер…» — помимо ее желания, явилась напугавшая ее мыслишка. Наталья поджимала к животу колени, шептала: «Господи, прости меня, подлую, дай ему, Господи, выздороветь. Помилуй его…» Она истово шептала слова придумываемой на ходу молитвы до тех пор, пока не засыпала.
Очнувшись ночью, лежала с открытыми глазами. Храпел в спальне Петр. Ворочался в ногах кот.
«Петр давно предлагает уехать отсюда. Уеду, чтобы никогда Веньку больше не видеть. Усыновим ребеночка…» — уговаривала она свою боль.
Утром в садике увидела Вовку.
— Вова Егоров, ты хорошо ручки помыл?
— Вот, помыл. — Малец вскинул на нее серые отцовские глаза.
Взяла его за холодные ладошки, отвела в сторонку.
— Ездили к папке на выходные? Как он там?
— Невеселый. За голубей ругался, дед упустил, а меня ругали. — Вовка в нетерпении переступал на месте. — Мамка ему деньги отдала, пачку, и пистолет заряженный…
— Ну ладно, беги завтракать. — Наталья отошла к окну, сердце под халатом стучало сильно и часто. «Пистолет… Значит, бандиты мстить будут, а он один там. Залезут в палату ночью… Дура. Ну куда я от него уеду? Куда-а-а!?»
Вечером помчалась на почту, на междугородку. С третьего раза только ей позвали к телефону Колобка.
— Валерий Иванович, ему надо охрану, — кричала в трубку. — Ему угрожают бандиты.
— Вам надо в милицию звонить, а тут больница, — не узнал ее Колобок.
— Егоров, Егоров у вас лежит. У него сердце еще останавливалось. Я тогда на вас, дура, ругалась, — чуть не плача, кричала в трубку Наталья.
— А-а, моя главная помощница, — засмеялся в трубку Колобок. — Чего не приезжаешь? Он у нас тут закис. Вы на него благотворно действуете. Обязательно приезжайте! Вместе охранять его будем!
Домой она возвращалась чуть не вприпрыжку. Ей почему-то и в голову не приходила мысль навестить Веньку. А теперь она как бы получила приглашение.
Петра дома не было. Она ласточкой летала по дому: «Я его увижу, увижу, увижу. Я его увижу, увижу, увижу…»
Договорилась с мужем подруги. На другой день после обеда тот отомчал ее в город. Когда заглянула в палату, жаром окинуло. На Венькиной кровати лежал незнакомый мужик. Не помня себя, кинулась к Колобку:
— Где он? Он жив?!
— А, спасительница, — обрадовался врач. — Мы его в другую палату перевели. Что так долго не приезжала?
— С работы не отпускали.
Венька лежал под капельницей. Повернул к ней заросшее худое лицо, улыбнулся:
— Наташа!
Села на край кровати в ногах. Разговаривали. Наталья, загипнотизированная, то и дело поглядывала, как опускается в перевернутой колбе раствор, перетекает в его сосуды. И будто с каждой каплей разговор притухал. Пришла медсестра. Убрала систему в угол. Наталья собралась уходить, едва удерживала обидные слезы. Уже у порога он ее окликнул.
— Что, Вень?
— Наташ. — Лицо его повело жесткой гримассой. — Зря ты меня оттуда вернула… Я не хочу дальше жить…
— Венька-Венька, чего ты буровишь?… Щас я. — Побежала в ординаторскую, дождалась с операции Колобка.
— Валерий Иванович, можно я у него в палате на ночь останусь?
— Охранять?
— Так надо. — Она смотрела в глаза Колобку. Врач перестал улыбаться. — Тебе все можно. Ты его с того света вернула.
Вечером, когда закончились процедуры и в коридоре за дверью перестали ходить, Наталья выключила свет. Быстро посрывала с себя одежду. Легла к нему в кровать, прошептала:
— Обними меня, мой хороший, крепко, крепко.