Мы практически не видели Чехословакии. Если бы видели меньше, свернули бы с дороги. По небу плыл тоненький серебряный серп, так что шли мы в кромешной тьме. Потом дорога повернула на восток и увела бы от цели, поэтому мы пошли прямо на север, через редкий сосновый лес. Услышали далекую стрельбу. Милан обеспокоился, но я резонно предположил, что стрелял какой-нибудь браконьер, подстерегший оленя или косулю.
Граница не впечатлила: простой забор, высотой в шесть футов, преодоление которого не потребовало особых усилий. Обычный фермер охраняет свои поля лучше, чем Польша и Чехословакия охраняли границу. На дорогах, конечно, стояли КПП, но любой мог без особого труда их обойти. Мы с Миланом перелезли через один забор, потом через второй, на том переход границы и завершился.
— Мы в Польше, — сказал я.
— И теперь я имею право на усталость?
— А ты устал?
— Немного, Ивен. Но давай пройдем еще немного. И, раз уж мы в Польше, не мог бы ты говорить со мной на польском?
— Я думал, ты не знаешь этого языка.
— Научи меня.
Чем больше языков ты знаешь, тем легче учить следующий. Мы шли сквозь ночь, миновали лес, вышли на дорогу и направились, как я надеялся, в сторону Кракова.
Этот древний польский город находился примерно в ста милях к западу, то есть мы отклонялись от нужного нам направления, но в Кракове жили мои знакомые, чье содействие стоило небольшого крюка. Мы шагали по пустынной дороге, и я учил его польским словам и фразам.
Параллельно он рассказывал мне о войне, о том, как командовал отрядом партизан, о стычках и ночных засадах, о том, как выглядел сербский город после того, как усташи Анте Павелича вырезали все население, о том, как его люди отомстили усташам.
— Мы напали на казарму ночью, Ивен. Их было шестьдесят. Часовых задушили проволочными удавками. Остальных убили в кроватях. Нас было только восемь. Убивали ножами. Один или двое проснулись, но закричать никто не успел. Мы действовали очень быстро. Убили всех, кроме одного.
А этого одного оставили в живых, Ивен. Разбудили и потом водили от кровати к кровати, показывая ему мертвых товарищей. Объяснили, почему они умерли, и сказали, что так будет со всеми усташами, которые посмеют убивать мирных жителей.
После чего сломали ему руки и ноги винтовочными прикладами и вырезали глаза, чтобы он не смог нас узнать. Но мы оставили его в живых, Ивен, и не вырвали ему язык. Мы хотели, чтобы он рассказал остальным, что произошло и почему. И ты знаешь, после той ночи в той части Черногории террор уста-шеи сошел на нет. А многие дезертировали.
— А человек, которому переломали руки и ноги?
— Он до сих пор жив. Находится в доме для инвалидов неподалеку от Загреба. Ему еще нет сорока. А тогда было пятнадцать.
— Пятнадцать...
— Пятнадцать лет. Школьник. И однако он убивал сербских младенцев и старух. Пятнадцать лет, но мои люди и я искалечили и ослепили его, — он долго молчал, прежде чем продолжить. — Я не говорил об этом мальчишке много лет. Старался даже не думать о нем. Я знаю, в ту ночь мы все сделали правильно. Этим мы спасли жизни очень и очень многих, приблизили окончание войны. Однако я не могу забыть этого мальчика. Я сам вырезал ему глаза, Ивен, — он вытянул руки, посмотрел на них. — Я сам. Теперь ты понимаешь, Ивен, почему я ненавижу войну? И правительства? И большие страны, которые устраивают большие войны?
— Ты выполнял свой долг, Милан.
— Будь наш мир лучше, мне бы не пришлось этого делать.
Остаток ночи мы провели в лесу. Хвороста хватало, на полянке я развел маленький костер, Милан спал, а я поддерживал огонь. Проснулся он одновременно с восходом солнца. Зевнул, потянулся, улыбнулся.
— Я уже больше двадцати лет не спал на земле. Забыл, до чего это удобно. У нас есть еда?
— Нет.
— Извини. Я скоро вернусь.
Я решил, что он отправился справить нужду, и по прошествии четверти часа уже не сомневался, что он попал в беду или у него чрезвычайно сильное расстройство желудка. Но он вернулся, сияя, с мертвым кроликом в одной руке и окровавленным ножом в другой.
— Завтрак, — объявил он.
Кролик оказался жирной самочкой. Он на удивление ловко освежевал тушку и разрезал на куски. Мы срезали с дерева несколько веток, нанизали на них мясо и поджарили на костре. Получилось и вкусно, и сытно.
Я спросил Милана, как он поймал кролика. Он пожал плечами, как бы говоря, что это пара пустяков.
— Нашел место, где они должны быть, подождал, пока появилась эта самочка, и оглушил камнем. Потом перерезал горло, слил кровь и принес сюда.
И гораздо позже, после того как разговор давно перешел на другое, он вдруг сказал: "Самое сложное — попасть в них камнем. Потому что надо свалить с ног первым же броском. А остальное — ерунда. Надо лишь не шуметь и смотреть по сторонам.
Я не сразу понял, что он говорит о кроликах. Поначалу подумал, что речь об усташах. «Охотничьи приемы универсальны, — решил я, — какой бы ни была дичь».
К вечеру мы добрались до Кракова. Главным образом, на телегах. Очень хотелось попасть в теплый дом, побриться, переодеться.
Краков — один из немногих городов Польши, не пострадавших во время войны. Его не бомбили ни немцы, ни русские. Населению пришлось куда хуже: рядом находился Освенцим. Но замки, соборы и старые дома остались в неприкосновенности, так что город поражал своим великолепием.
Достаточно быстро мы нашли Ягеллонский университет, светоч знаний, горевший в Польше уже шесть веков[3]. Здесь учился Коперник, позднее заявивший о том, что Земля — не центр Вселенной. Мои товарищи по Английскому обществу плоскоземцев с этим не соглашались и, возможно, правота была на их стороне. Какое отношение к центру Вселенной имеет движение звезд и планет? Для Вселенной Милана центром, безусловно, являлся черногорский городок Савник. Для Тадеуша Орловича таким центром был Краков, пусть ему приходилось частенько уезжать из города.
А центр моей Вселенной? Я раздумывал над ответом на этот вопрос, пока мы шагали по узким улочкам студенческого квартала. И решил, что постоянного центра у моей Вселенной нет. Иногда это домик в Македонии, иногда — коттедж в Венгрии, иногда — квартира на 107-й улице в Нью-Йорке. Оставалось понять, почему. Люди часто говорили мне, что им нравится спать в одной кровати. Если в я мог спать, возможно, этот центр требовался мне куда как в большей степени.
В общем, по всему выходило, что на данный момент центр моей Вселенной — Краков, а точнее — дом Тадеуша Орловича. Я понятия не имел, где он живет — Тадеуш предпочитал переезжать с места на место и держать свой адрес в секрете — но знал, как его можно найти или хотя бы получить какие-то сведения о его местонахождении.
В одном из переулков студенческого квартала мы нашли маленькое кафе, вроде бы закрытое. Я подошел к двери, позвонил, длинный звонок, два коротких, два длинных, три коротких. Подождал три минуты, потом повторил комбинацию звонков.
Старуха, вся в черном, приоткрыла дверь, через щелочку всмотрелась в меня.
— Мой друг обожает жареных куропаток, а здесь, как я понимаю, их готовят.
— Сейчас не сезон, — ответила старуха.
— Для некоторой дичи всегда сезон.
— Дичь надоедает.
— Есть люди, которые не могут позволить себе ничего, кроме дичи.
Идиотский, конечно, диалог, но, с другой стороны, чем лучше слова на обертке жевательной резинки? Обычные шпионские игры. Зато теперь старуха точно знала, если я — агент правоохранительных органов, то очень хорошо информированный.
Впрочем, такие мысли, конечно же, не пришли ей в голову. Она распахнула дверь, мы с Миланом вошли. Старуха через темную комнату провела нас точно в такую же. Я увидел полдюжины пустых столиков. На одном, у дальней стены, горела свеча. Она указала на этот столик, мы сели.
— Хотите поесть?
— Не откажемся.
— Свекольник? Блинчики с мясом? Чай?
— С превеликим удовольствием.
Она принесла еду, мы поели.
Время от времени сквозь темное окно на нас кто-то смотрел. Как мне показалось, разные люди. Наконец, старуха вернулась, чтобы убрать со стола. Спросила, может, нам кто-то нужен.
Я взял карандаш и написал короткую записку.
— Раз куропаток у вас нет, передайте это Перепелятнику.
Такое уж у Орловича было прозвище. Она, похоже, поняла, о ком речь, во всяком случае, моя просьба нисколько ее не удивила. Ушла с запиской и какое-то время спустя вернулась с полным чайником.
Все это время Милан молчал. Но, похоже, медленно закипал, предчувствуя, что может повториться венгерская история.
— Если нас опять запихнут в железный гроб под днищем грузовика... — начал он на сербохорватском.
— Не волнуйся, — ответил я на польском.
— Я не волнуюсь, но, скорее всего, так и будет. Сейчас нас держат на мушке. Ты это знаешь?
— Нет, но меня это не удивляет.
— Меня тоже. На их месте я поступил бы точно так же. Но я тебе говорил, что оружие меня нервирует. С того места, где я сижу, виден зачерненный ствол винтовки, который какой-то идиот всунул в дыру в стене. Не оборачивайся, с перепугу он может и выстрелить. Как же мне хочется вернуться в Савник.
Чай мы пили еще три четверти часа. Потом появилась старуха, отвела нас еще в одну темную комнату, по лестнице мы спустились в сырой подвал. Там она передала нас на попечение молодого человека с накладной бородой.
— Пойдете со мной, — заявил он.
И мы пошли.
Он вел нас лабиринтом подземных тоннелей, наконец, мы поднялись по лестнице, прошли коротким коридором, поднялись еще на два лестничных пролета и остановились перед дверью, в которую и постучал наш бородатый сопровождающий.
Дверь открылась, на пороге стоял Тадеуш.
— Ивен, сукин ты сын, — на отменном американском воскликнул он, — неужели это ты? — втянул меня в комнату, знаком руки предложил Милану следовать за мной, кивнул молодому человеку, показывая, что все в порядке, закрыл дверь, хлопнул меня по плечу, а потом наполнил три стопки чистой польской водкой.
— За Польшу, цитадель культуры, родину Шопена, Падеревского и Коперника, страну прекрасных озер и лесов и за всех глупых поляков, разбросанных по всему миру, чтоб все они жили долго и счастливо.
Мы выпили.
Высокий, худощавый, светловолосый, с мечтательными глазами, Тадеуш более всего напоминал молодого поляка, который умирал от туберкулеза в каком-нибудь швейцарском санатории, играя при этом на рояле. Я не встречал второго человека со столь обманчивой внешностью. Мы познакомились в Нью-Йорке, куда он иногда приезжал, собирая деньги у польской диаспоры за границей. Три недели он жил в моей квартире, спал на моей кровати, случалось, один, обычно с какой-нибудь негритянкой или пуэрториканкой, в которую безумно влюблялся. Любовь эта сгорала за два-три дня, после чего девушка возвращалась на улицы, где, собственно, и находил ее Тадеуш, уступая место следующей.
Это был пламенный польский националист, который презирал большинство своих соотечественников. Христианин, ненавидевший церкви и священников, социалист, который терпеть не мог Советский Союз и Китай, убежденный пацифист, способный на безжалостное насилие. Каждый день он выкуривал несколько пачек сигарет, выпивал огромное количество водки и совокуплялся при первой возможности.
— Ивен, сколько нужно поляков, чтобы поменять лампочку? — спросил он меня и сам же ответил. — Пять. Один, чтобы вкрутить лампочку, четверо, чтобы вращать лестницу. Ивен, как определить жениха на польской свадьбе? По чистой рубашке. Ивен, как удержать польскую девушку от блядства? Жениться на ней!
Он гоготал, я смеялся, Милан дулся. Тадеуш рассказал еще с полдюжины польских шуточек, потом резко переключился на другое.
— Вы же с дороги, вам надо отдохнуть. Вы не голодны?
— Мы поели в кафе. Но не откажемся от ванны. Хорошо бы и переодеться. А еще мне нужна клейкая лента.
— Все будет, — заверил меня Тадеуш.
Приняв ванну и побрившись, я вновь закрепил на теле клеенчатые «конверты», надел чистую одежду и почувствовал себя если не другим человеком, то значительно улучшенной версией прежнего. Пока Милан мылся, мы с Тадеушем сидели в гостиной и болтали об общих друзьях в Америке.
— Итак, ты в Кракове, — наконец, констатировал он. — Дела в Польше или проездом?
— Проездом.
— Значит, тебе понадобится помощь, чтобы добраться до конечного пункта, так? И какая следующая остановка? Может, Западная Германия?
— Нет. Литва.
Его брови взлетели вверх.
— Ты везешь Милана Бутека в Литву?
— Как... как...
— Ивен, пожалуйста. Даже глупый поляк может сосчитать до десяти, не снимая ботинок. Я знаю, что этот человек нелегально покинул Югославию. Я вижу, как он выглядит. Я даже могу отличить парик от натуральных волос, особенно такой парик. Но ты можешь не волноваться. Он — один из героев моей юности. И сейчас я уважаю его даже больше, чем раньше. Но Литва! Поляки, конечно, глупы, но ты же собираешься везти его к чокнутым литовцам!
Он вновь разлил по стопкам водку, а я объяснил, с какой целью я еду в Россию. Тадеушу я мог это рассказать. Он воспринимал как должное желание человека помочь двум разлученным влюбленным. Политика — это политика, хорошая сигара превращается в облако дыма, тогда как любовь, в конце концов, заставляет мир вертеться. Его слова — не мои. Он осушил стопку, прикурил новую сигарету от окурка, последний бросил в камин, налил себе еще водки, удовлетворенно вздохнул.
— Я понимаю и сочувствую, — заверил он меня, — но...
— Что «но»?
— Мне бы хотелось, чтобы вы прямиком отправились на Запад.
— В Литву трудно попасть?
— Нет, это я вам устрою, но попрошу об одной услуге. Серьезной услуге.
Он сунул руки в карманы пиджака. А когда достал, в каждой лежал плоский черный цилиндр высотой в один и диаметром в три дюйма.
— Их два. Один — в Нью-Йорк, второй — в Чикаго. Микропленки. Очень важно, чтобы они попали по назначению. Ты знаешь людей, знаешь что, где и как. Я доставлю тебя в Литву, а ты отвезешь это в Америку. Идет?
В этот момент из ванной появился Милан, аккуратно одетый, чисто выбритый, в парике, надетом задом наперед.
Я сел и заплакал.