Позвольте вас поздравить

Операция «Куцехвостый»

На Коростельское охотничье хозяйство надвигалась гроза, да такая, что у его начальника Федоса Федосыча Пробкина беспрестанно чесалось за ухом, а с языка то я дело срывалось: «Эхма!» Да и как было не чесаться, не звать маму, если в охотхозяйство ехал поохотиться сам начальник охотничьего общества товарищ Крутобатько, а в хозяйстве давно уже ни зверей, ни раков.

Стадо кабанов, не подкормленное в зимнюю лютость, пало, рябчиков, тетеревов и куропаток доконали сами егеря и браконьеры. Последних глухарей пострелял он сам, Пробкин, на чучела своим приятелям. Хромую косулю, которая много лет удачно демонстрировала приезжим массовость диких животных, сожрал приблудный волк. Из горного барана был отличный шашлык на именинах собственной супруги…

Короче, на балансе охотхозяйства оставалось всего два лося, но и те, бродяги, как на грех, сбежали в неизвестном направлении.

Федос Федосыч Пробкин был с детства бедноват на фантазию. А тут, чтобы спасти насиженное место и репутацию ретивого хранителя пухо-пернатых, чего только не придумывал: и раскрашенного леггорнского петуха, привязанного на сук сосны вместо глухаря; и рябого поросенка, пущенного в лес, где раньше водились кабаны, и конторского буланого мерина с подвязанными к нему оленьими рогами… Но всякий раз, когда отчаянное воображение Пробкина дорисовывало ту или иную картину, перед ним возникал один злополучный вопрос: «Ну, а если?» «Ну, а если товарищ Крутобатько убьет петуха да он будет болтаться на веревке?.. Ну, а если поросенок не одичает, а сам подбежит к человеку и захрюкает по-поросячьи?.. Ну а если мерина не удастся прогнать галопом мимо и его сразит пуля?..» И все эти «если» отбрасывали Пробкина к исходной точке, и он задумывался снова.

«Ну, а что, если посадить на якорь утку? — вопрошал он, не вынимая пальцев из-под шапки. — Обыкновенную домашнюю утку?.. Нет, и утка не пойдет. Тяжела на крыло, да и черт знает, кто ее вытаскивать будет. Возьмет Крутобатько да и кинется в воду сам. Цап-царап, а утка-то на якоре! Что тогда? Прощай фауна, флора и лосевое рагу! Крутобатько надувательства не простит. Это тебе не Черногузиков, которому сварили вместо рябчиков двух цыплят, а потом пять лет втирали очки — подсовывали липовые отчеты. Этот в бумагу не поверит. Этому фактуру подавай. А где ее взять, эту окаянную фактуру, если от нее остались лишь масляные пятна?»

Вспомнив шашлык из горного барана, Федос Федосыч облизнул ус, понимающе крякнул и снова полез пятерней за ухо.

— Ну, а что, если… если прибегнуть к помощи… — проговорил вслух Пробкин, и глаза его засияли.

— К чьей, Федос Федосыч? — спросил сидевший тут же у стола научный сотрудник при охотхозяйстве товарищ Волкозубов, специализировавшийся на разведении диких баранов.

Пробкин изучающе уставился на своего подчиненного. «Поручить ему нежданно пришедшую на ум операцию или нет? Подведет или не подведет?.. Подведет как пить дать. По глазам видно, из жуликов жулик. Пять лет работы — и ни одного безрогого барана. Хотя бы рогатых разводил, чертов бездельник, а то приедет начальство, жарь шашлык хоть из рукава».

В свою очередь, Волкозубов смотрел на Пробкина и не без ухмылки думал: «А крепенько тебя, ожиревшего хапугу, прижали. Боком тебе лосятина, зайчатина выходит. Но ничего. Выкрутишься, старый надувала. Не в первый раз к тебе начальство едет. Коли надо, собственного быка вместо лося подсунешь».

Обменявшись такими любезными мыслями, старые приятели съели по шашлыку и наконец заговорили открыто.

— Хотел я поручить тебе, Волкозубов, одно дельце, — сказал первым Пробкин, — да раздумал.

— И почему же, Федос Федосыч?

Пробкин постучал пальцами по заляпанной жиром дубовой крышке стола.

— У тебя, браток, должного терпения нет. Тебе другое поручение будет.

— Какое же?

— Кричать по-лосиному тебе зорьку придется. То в одном месте, то в другом. Видимость массового лося нужна. Разумеешь?

— Вполне, Федос Федосыч.

— А коль разумеешь, вопрос исчерпан. Тут же по приезде гостя и начнешь. А теперь ступай позови мне егеря Семку.

— Семку? Это какого же? Хромого или долговязого?

— Сдался мне твой хромой. От него проку, как от того горного козла, что прошлый год съели. Долгого зови. Тот надежнее.

…Долговязый егерь Климкин ждать себя не заставил. Минут через пять он уже стоял у стола начальника и, комкая в руках шапку, ждал, что ему скажут.

— Садись, Климкин. Ты не дерево, чтоб торчать стоя, — пригласил Пробкин.

Климкин молча сел на табуретку, Пробкин устало откинулся на спинку мягкого кресла, сложил руки на животе.

— Вот что, милый Климкин. Объяснять тебе, как и отчего мы остались без зверья и дичи, долгая песня. Да и ни к чему. Об этом мы в скором времени заострим вопрос на нашем общем собрании. Тогда будет и критика, и самокритика, и кузькина мамка. А пока речь пойдет о другом. Слушай же внимательно.

— Слушаю, Федос Федосыч.

Пробкин перенес центр тяжести живота несколько вперед, сцепил руки на крышке стола и, шевеля большими пальцами, как никогда, тихо и мило заговорил:

— Так вот, Климкин. Этой весной поймал я в лесу зайчонка. Не в нашем, конечно. У нас, как ты знаешь, они что-то не водятся.

— Водились бы, — вздохнул Климкин, — коли б за каждым по двадцать гавриков с жаровней не гонялись.

— Я же сказал, Климкин: об этом на собрании. На собрании, братец. Сейчас, же твоя главная задача слушать меня.

— Слушаю, Федос Федосыч.

— Ну, вот так. Поймал я, значит, зайчонка. Малюсенького такого, несмышленого. Только и умел усами шевелить. А теперь… мать моя! За каких-то три месяца вымахал с собаку. Ночью лапами стучит, как барабанщик. На волю просится. Да что проку. Пустим его — ускачет. Под ствол браконьера. И вот думал я, думал и решил подарить косого нашему дорогому руководителю товарищу Крутобатько. Как ты на это смотришь, товарищ Климкин?

Климкин пожал плечами.

— Дык как смотрю… Можно отдать, ежли не жаль, а не то и в котел себе.

— Сами, Климкин, мы без зайчатины потерпим, а вот гостя без трофея нельзя. Будет в его ягдташе трофей — будем на своих постах и мы. Пуст ягдташ — и нам пусто. Прихлопнут наше Коростельское как дважды два, ибо от него, видит бог, ни кожи, ни рогожи. Так я рассуждаю, Климкин?

— Дык вроде бы так.

— А коль так, то слушай дале. У Горелого луга, где наш бывший руководитель Черногузиков убил вместо лося кобылу, гривка густого ельничка. Помнишь ее? Ну так вот. Завтра рано утречком возьмешь моего зайца, сядешь в эту гривку и будешь ждать.

Климкин, почуяв недоброе, оторопело заморгал. Морщинистый лоб его вспотел.

— К-к-кого ждать-то?

— Кого, кого… Охотников, вот кого. Крутобатько, меня… Мимо ельничка мы будем идти. Твоя же боевая задача легче легкого: вовремя высунуть зайца.

— Это, звиняюсь, как высунуть? На веревке аль на чем другом?

— Какая веревка? На кой она сдалась. Так высунешь, чтобы не виден был подвох. Возьмешь за ногу и подержишь. Ручищи у тебя эвон какие! И веревка не нужна.

— А… Крутобатько схватит жив… живьем его аль как? — еще пуще заикаясь и бледнея, уточнял Климкин.

— Ах, что за непонятливый человек! Да какой же чудак охотник станет хватать зайца живьем, коль ружье есть? Стрелять будет. Стрелять!

Климкин взмолился:

— Дык что ж это?! За что же? У меня вить жена, детишки…

— Э-э, захныкал уже: жена, детишки. Стыдись, Климкин. Подумаешь, попадет одна дробина. А может, и вовсе не попадет, если дураком не будешь, укроешься за пнем или в ямке да наденешь ватную фуфайку.

— Избавь, Федосыч. Богом молю. Хил я. От единственной дробинки скопырюсь.

— Скопырюсь-растопырюсь, — передразнил Пробкин. — Сразу видно, что не нюхал пороху на фронте. А зря. Там бы с тебя сшибли трусость. Да успокойся ты. Успокойся. Эка трясет тебя! Ничего страшного. Ни одна дробина тебя не заденет. А коль заденет, слово даю: в беде не оставлю… Сам пенсию схлопочу и, если что, на свой счет похороны. Да не трясись, не трясись, как заяц. Цел будешь. Это к слову, чтоб не думал — некому будет похоронить, все в ажурчике обтяпаем. Ну, а… проведешь успешно операцию (назовем ее условно «Куцехвостый») — повышение получишь.

Пробкин встал, растопырив ноги, уперся кулаками в крышку стола.

— Так как? Лады или дружба врозь?

— Дык что делать, — вздохнул Климкин. — Придется пойтить. Жена, детишки…

…Операция «Куцехвостый» началась, как и предполагалось, на следующий день, рано утром. С приездом товарища Крутобатько мертвый лес ожил. В сухом бору близ конторы заревел лось. В березняке запищали рябчики (Федос Федосыч посадил туда двух обходчиков). В орешнике заблеяли дикие бараны — жена Пробкина, свояченица и теща.

— Ничего не понимаю, — пожал плечами Крутобатько, прислушавшись к реву лося уже в другом месте. — Говорили, что разогнать всех надо, в лесу, мол, пусто, а у вас тут и лоси, и рябчики, и дикие бараны…

— Поклеп все это насчет пустоты. Злой навет, товарищ начальник, — семеня следом за длинноногим Крутобатько, оправдывался Пробкин. — Все имеется. В полной целости сберегаем фауну и флору. На что изволите поохотиться? На логика, рябчика, барашка? Лично я предложил бы на зайца. Ах, что за чудо эта охота на зайца! Сам Некрасов был от нее в восторге, не говоря уже о Толстом, Тургеневе и лично обо мне.

— На зайца надо с собакой, а так, что же… не угонишься.

— Зачем собаку? Без собаки можно, — быстро нашелся Пробкин. — У нас тут столько развелось куцехвостых, эге!

— Это каких же? Русаков или белых?

— И тех и других полно, товарищ начальник. Жирнющие такие, здоровые. Из-под каждого куста выбегают. Шась! Шась! А иные косоглазые до того обленились, что людей — хоть бы хны. Идешь, смотришь, а он сидит, бродяга, и ухом не ведет. Сам просится: «Бери меня, братец, начиняй лучком, чесночком — и в духовочку».

— Охотничьи побаски это, Пробкин. Сказки про белого бычка, — ответил Крутобатько. — Современный заяц так редкостен, напуган, что его и радиолокатором не найдешь.

— Найдем, товарищ начальник. Вот увидите, найдем. Быть косому на мушечке у вас. Только надо лужком идти, вдоль опушечки. Тут самое место для русака.

Пробкин увлек Крутобатьку на луг, поближе к заветному местечку. Вот и грядка ельника, густая, густая, невпрогляд. А где же косой спаситель? Ах, вот он. Сидит, голубчик, как и должно. Ну — ну, сиди. Не вырвись смотри. Тогда конец Пробкину. Крышка!

Приговоренный к смерти русак сидел у елки, то и дело порываясь вырваться, но тщетно. Цепкая рука Климкина крепко держала его за правую заднюю лапу. Сам же Климкин укрылся не то в ямке, не то за елками.

Пригревало солнышко. Грустили березы. В небе прощально кричали грачи. Где-то за елками, предвещая недоброе, стрекотала сорока. Отстав на шаг от начальника, Пробкин вдруг прошептал:

— О небо! Мать природушка! Брат Климкин! Косой! Выручайте! — И с этими словами Пробкин дернул Крутобатько за рукав. — Чу! За-яц!

— Где? — оглянулся Крутобатько.

— Там… Там, товарищ начальник. Под елкой. Русачище. Бейте!

Увидев зайца, Крутобатько вскинул двустволку. Еще мгновение — и грянул бы выстрел, но тут из ельника, держа зайца за ноги, выскочил насмерть перепуганный Климкин.

— Братцы! Не стреляйте! Не бейте. У меня ж супруга, детки… Караул! Сдаюсь!

Под Пробкиным пошатнулась земля. Небо стало с заячью овчинку.

Коровник на вулкане

В колхозе «Семизерки» стряслось неожиданное происшествие. Пропали два кума, посланные в город за типовым проектом коровника. За два месяца, прошедших со дня отъезда из Семизерок, от них была получена одна-единственная телеграмма с четырьмя предельно короткими словами: «Живы. Хлопочем. Кондрат. Панкрат».

Это сообщение давало председателю колхоза Антону Антоновичу право на ожидание, и он с присущим ему хладнокровием успокаивал расслезившихся жен: «Никуда не денутся. Вернутся ваши мужья. Человек не иголка. Не может пропасть. В крайнем случае милиция есть, бюро розысков». Однако вскоре председатель и сам всерьез забеспокоился о колхозниках: «Не сшибла ли их где машина? Не лежат ли в клинике «скорой помощи»?»

Вверив заместителю неотложные дела, Антон Антонович лично выехал на поиски запропавших Кондрата и Панкрата, надеясь провернуть это дело в один день. Но, как говорится, скоро лишь сказка сказывается…

В институте типовых коровников, куда Антон Антонович явился сразу с вокзала, весьма красивая, слегка подкрашенная секретарша ему тут же сказала:

— Да. Ваши товарищи два месяца назад были у нас, и проект коровника им выдан.

— Спасибо за внимание, — поблагодарил председатель. — Но, к сожалению, до сих пор нет ни колхозников, ни проекта.

— Это не наша забота. Обратитесь в институт Главпривязь. Мы направили их туда, чтоб «привязать» проект коровника к местности.

В институте Главпривязь председателю дали справку так же быстро. Теперь уже некрашеная, но очень милая гражданочка сказала:

— Да. Ваши колхозники действительно были у нас, и мы, правда, хотя и не выезжали на место предполагаемой стройки, но все же «привязали» коровник к местности.

— Благодарим за внимание, но до сих пор нет ни гонцов, ни привязанного вами проекта.

— А это не наша забота. Мы свое сделали. Обратитесь в институт Главкорма. Мы направили ваших гонцов туда, чтобы выяснить, есть ли корма в районе постройки коровника.

В Главкорме председателю колхоза ответил гладко причесанный мужчина:

— Все в порядочке, уважаемый товарищ. Строить коровничек мы разрешили. Корма в окрестностях коровника у вас есть. Дело теперь за институтом Главоползень. Если он разрешит, стройте на здоровьице. Разводите буренок.

В Главоползне ответ дал непричесанный мужчина:

— Да! Горных оползней в вашей лесисто-болотистой области по нашей картотеке не числится, и санкция на постройку коровника вам дана. Дело теперь за Главвулканземтрясом. Если он…

— Помилуйте! — изумился председатель. — Какие на Брянщине вулканы! Какие землетрясения! Да вы в своем уме?!

— Не спорьте, гражданин. В наше время все возможно. Сейчас все тихо, спокойно, а завтра «бах!» — и под коровником взорвался вулкан. Кто тогда за это ответит? Кого возьмут за хомут?

В Главвулканземтрясе, куда незамедлительно прибыл председатель, низенький старичок с очками на лбу заглянул в карту межобластных вулканов и обнадеживающе объявил:

— Стройте, милейший, смело. В Брянском районе на ближайшие сто лет ни вулканов, ни землетрясений не предвидится. Дело теперь за Главкороедом. Вот если он не обнаружит в ваших стройматериалах древесного грибка и короеда, возводите коровник смело.

— Какое дерево? Какой грибок? — взмолился Антон Антонович. — Ведь коровник планировался из бетона.

— Не имеет значения, милейший. Дерево или бетон. Порядок есть порядок. Ступайте в Главкороед.

В Главкороеде сказали:

— В доставленном вашими представителями полене короед не найден. Грибок тоже. Будьте здоровы! Обращайтесь теперь за разрешением в Главфундамент, Главкрышу, Главтрубу, Главпотолок, Главзабор и так далее.

Сокращая поиски, Антон Антонович направился в одну из предпоследних названных ему инстанций — в Главмузфонд, где надлежало получить приложение к проекту — песню о коровнике, и, к величайшей радости, застал там своих запропавших ходатаев. Он с трудом узнал их. Кондрат и Панкрат обросли длинными бородами и до того были утомлены, исхудали, что, казалось, дунь ветер — и они упадут. Однако держались кумовья сравнительно бодро. Нагруженные рулонами, поленьями для апробаций, листами бумаг, поддерживая друг друга, они шатко спускались по широкой лестнице Главмузфонда и осипло напевали:

Эх, коровник, коровник,

Коровничек мой!

Эх, коровник, раскоровник,

Бетонно-типовой…

— Дорогие мои! — раскинул руки Антон Антонович, — Что ж вы тут?.. Зачем? Да ведь коровник уже построе-ен.

Панкрат и Кондрат председателя не узнали. Они несли проект коровника куда-то на новое согласование и пели:

На вулкане в Семизерках

Коровничек стоит.

Эх, как же нам, как же

Буренушку доить?

На собачьей ноге

Встреча была нежданной. Он выскочил из ельника на поляну, где я собирал грибы, длинный, тощий, изможденный, в мокром по пояс плаще, что-то выискивая, высматривая на густой росе. В глазах его светилась радость и великое желание кому-то угодить.

Увидев меня, он оторопело остановился и, запальчиво дыша, воскликнул:

— А-а! Костя, привет! Сто лет, сто следов! Слыхал, слыхал о твоем житье-бытье. Жена доярка. С утра до темна с буренками, с бидонами… Сочувствую. Бывай здоров! Побежал.

Я схватил своего друга детства за рукав (как-никак два года не видел его); шел слух, что Савка получил в городе квартиру, женился. Тесть купил ему автомобиль…

— Постой! Куда мчишь? Посмотри вон, как танцуют «Еньку» журавли. Расскажи, что нового? Как живешь?

— Некогда. Тороплюсь. Не до журавлей. Но, пожалуй, кратко проинформировать могу. Получил отдельную… Газ. Ванна. Провод мусора… Женился. Жена во! — Он показал большой палец. — Не чета твоей. Красавица. А любит во-о! Не успеешь на порог, как ласточкой к тебе. В мягком халатике, щеки горят. «Ах, Саввочка! Как я соскучилась, как ждала! Готовь скорее ужин. За столик прошу». А после ужина…

Он оглянулся по сторонам и, как бы убедившись, что никто не подслушивает, никого вблизи нет, торопясь, продолжал:

— А после ужина я в ее фартучке мою посуду, а она мне журнальчик, газетку вслух… или расскажет хохмочку какую, изящную ножку поднимет в ажурном чулке. И веришь ли? Придешь усталый как черт, ног под собой не чуешь, как барбос. А увидишь улыбку, ножку ее и… враз крылья за спиной, усталость с плеч. Все под руками горит. И посуду перемоешь, и взобьешь перину, и выгладишь бельишко, и вытрясешь половики… Нет, нет, это совсем не то, что твоя горькая жизнь. Ах, Костя, Костя! Жаль мне тебя. До слез жаль. Несчастный ты человек. Страдалец судьбы. Ни внимания, ни любви…

Он тяжко вздохнул, прижал меня к плечу, отстранил, вопрошающе глянул в глаза.

— Ты скажи: она, Гланька твоя, хоть раз тебе спела? Ну так, чтобы специально для тебя? Арию или лирический романс. Ну, что-нибудь такое: «Ах, поцелуй ты меня, поцелуй! Обласкай, обогрей, поскорей…» — живо пропел он.

— Нет, не пришлось. Не до романсов, знаешь. Хозяйство… Скот.

Савка щелкнул языком.

— Ц-ц. Жаль. Да что с нее взять? Деревня. Только на свадьбах орут. А у моей вон два курса консерватории. На роялях — любой романс. А послушал бы, как поет. Желна! Иволга!!! Для меня готова сутками петь.

— Неужели?

— Ни капли не вру. Все как есть. Рассказал бы, да тороплюсь. Надо бежать.

— Ну, хоть вкратце, — попросил я.

— Вкратце? А вкратце, брат, так. Приду с работы, а Симочка уже за пианино сидит. «Саввочка! Милый, такой, сякой. Сейчас ты будешь мыть пол, а я тебе спою! Новую песенку разучила специально для тебя. А ну-ка, начнем». И вот ты, влюбленно глядя на милое создание, с радостью берешь швабру, тряпку и начинаешь. А она тебе в такт движениям швабры неявным голоском: «Ой, волны пенятся, мачты кренятся, ветер гонит облака… Что ж ты маешься, тилипаешься, перестань валять…» Гм-м, да. И так далее и тому подобное. Вот так-то, Костенька. Так-то, друг мой. Будь здрав! Желаю и тебе того же. Адью! Побежал.

— Но куда же ты? Скажи хоть, куда бежишь?

— На охоте мы с ней. На пару. Она с ружьем возле «Москвича», а я… зайцев ей загоняю. Гав-гав, гав-гав…

Савка согнулся по-собачьи и, выискивая след, кинулся через кусты.

Волшебный стимулятор

Дед Фетис любил ходить в сельский клуб. Дождь ли, снег ли, а всегда придет почитать «Сельскую жизнь», «Сады-огороды» или «Крупный рогатый скот».

Статьи и заметки на международные темы он, как обычно, пропускал. «Запас нервов у меня уже не тот, чтоб читать их, — отвечал он, когда спрашивали, почему не интересуется международными проблемами. — Сунешься читать какую, а там пакость буржуя в Конге, жунглах Вьетнама аль еще где. Как тут в спокойствии усидеть. Вскипишь, кулаком об стол аль пустишь корявое словцо. Нет уж. Лучше в неделю обозренье по радио слушать».

Недолюбливал дед и статейки о местных беспорядках. Всякий раз, когда натыкался на них, бил тыльной стороной ладони по газете и с досадой крякал: «Ах, сечь вас крапивой! Опять пустили недогляд. И когда ж вам будут как следует холку греть!»

Но зато статейки о новшествах, научно-технических открытиях в сельском хозяйстве он зачитывал до дыр. И не только зачитывал, но и пускался с достойным его возраста горением на собственный эксперимент. Правда, у деда не все шло гладко. Хуже того, были и крупные провалы. После эксперимента по применению химикалиев на огороде, например, бабка нашла всех кур перевернутыми вверх ногами. Опыт по внедрению кукурузы вместо овощей закончился тоже не совсем удачно. Деду пришлось всю зиму сидеть без бураков и картошки. Овощи, конечно, можно было купить, но бабка нарочно, в наказание за дедовы выдумки, установила строгое эмбарго на ввоз картошки и бураков.

Перепадали и другие частные неудачи. Но они были не так уж велики и, как обычно, кончались комельком веника или же дежурной бранью старухи, которая утихала так же скоро, как гроза в ясный день. В общем экспериментаторский пыл деда Фетиса не угасал. Подогреваемый газетными, журнальными статьями, он продолжал апробации где в тайне от бабки, а где и в открытую, пренебрегая и веником и руганью. Ничего не попишешь. Наука требует жертв.

Однажды Фетис пришел из библиотеки в новом, приподнятом настроении, с улыбкой в бороде и восхищенными глазами, что означало: «Дед опять что-то вычитал. Жди новой затеи».

И точно. Повесив на крюк у порога картуз и пригладив сивую бороду, он бодро воскликнул:

— Ну, мать, радуйся! Быть нам с большой прибылью.

Бабка отложила клубок, на который наматывала синие тряпицы для половиков, сдвинула на лоб очки.

— Это с чего быть ей… большой прибыли?

— С бычка, мать. С бычка! Собирались мы завтра резать его и на базар, а теперь недельки две повременим.

Бабка подскочила с лавки.

— Ты что?! В своем уме ан бредишь? Да за две недели с него весь нагул сойдет. Кормов-то нету. Просидел со своими газетами. Не припас.

Дед сиял с жердки лукошко, хозяйски постучал тремя пальцами по дну.

— Никаких кормов не надоть. Другое средство есть поднять нагул.

— Это какое же другое? — насторожилась бабка. — Небось опять придумал черт те что?

— Не я придумал, а наука. Чужая умная голова.

Дед достал из кармана зипуна сложенную вчетверо газетку, развернул ее, разгладил на животе и подошел поближе к окну.

— Речь тут пропечатана в ней насчет поднятия поголовья и применения кормов. Вот слухай. «Иные работники сельского хозяйства как черт с писаной торбой носятся с заготовкой сена, соломы и прочих малополезных кормов. Таким горе-работникам надо прямо сказать: «Кончайте жить по старинке…» — При этих словах дед кашлянул в кулак и покосился на бабку. — Слыхала?

— Слышу, слышу. Читай.

— «Кончайте жить по старинке, — повторил дед. — И побольше внедряйте науку. А наука эта на данном этапе может дать блестящий компонент искусственных кормов. В совхозе «Горки-Егорки», например, были откормлены мочевиной…»

— Постой, постой, — проговорила бабка. — Что-то не поняла я. Чем откормили-то?

— Чем, чем! — рассердился дед. — Мочевиной, говорю. Ну, этой самой… Подстилкой, что из-под копыт.

Бабка сгребла со стенки деревянный рубель.

— Ах, вот оно! Вот чем вздумал кормить быка. Да я те сейчас такую мочевину…

Дед по-заячьи дал сметку от окна.

— Да тишь ты! Тишь! Сдалась мне мочевина. Пес с ней. Я про другое тут прочел. — Дед заглянул в газету. — Про «циркулярное воздействие дрожжевого экстракта на внутреннюю регламентирующую рост секрецию живого организма»!

— Это еще что такое? Опять, поди, насчет огурцов? Но будет! Я из-за твоей гидропонтии-гидромантии без огурцов осталась.

Дед сунул газету в карман ватных штанов.

— Во-первой, не гидропонтии, а гидропоники, — поправил он. — А во-вторых, не о твоих негодных огурцах речь.

— Ну так об чем же?

— А вот о чем. Слухай и не перебивай, ибо дело тут, чую нюхом, стоящее.

Дед опрокинул лукошко, примостился на край его, начал объяснять:

— Вот, допустим, имеешь ты курицу. Кормишь ее, окаянную, год, два, четыре, а она все в одном весе — на один котелок. А тебе, знамо, хочется, чтоб она росла, чтоб весила пуд, два, а не то и более. Но ее, клятую, сколь ни корми, в барана не обратишь. Нет. И вот тут-то на подмогу пришла наука. Есть, оказывается, способ раскормить курицу весом с барана, а быка — слоном.

— Мать моя! Да неужто?

— Э-э, неужто. На печке будешь сидеть — ничего не узнаешь. И делов-то, оказывается, сущий пустяк. На пуд прибавки живого веса, по моим подсчетам, нужен всего лишь килограмм дрожжей. Ну, а если к этому добавить решетцо спелого хмеля, то и два пуда прибавки даст.

Бабка было выразила сомнение насчет такого неслыханного привеса, но дед быстро обезоружил ее примером насчет вздутого теста, и она дала согласие на эксперимент, даже вызвалась достать для волшебного стимулятора килограмма три дрожжей. Фетис же, довольный согласием старухи, надел охотничьи сапоги, взял лукошко и отправился на болото собирать дикий хмель.

К утренней кормежке препарат-стимулятор, составленный из пивных дрожжей и хмеля, был готов. Дед вылил его в кадку и торжественно преподнес с вечера не поенному быку.

— Пей, милок. Пей! Наука постаралась для тебя. Такое кушанье не снилось ни тебе, ни бычачьему роду твоему.

Огромный, похожий на зубра бык, привязанный к стене цепью, осторожно понюхал пойло, покосился грозным глазом на хозяина и, вздохнув, начал пить.

…Дед и бабка грелись после утренних хлопот на печке, толковали насчет возможной прибавки и базарных цен на мясо, когда в хату со свирепым ревом вломился сорвавшийся с цепи пьяный бык. Коротким ударом он сшиб ступу, лавку, стол и, поддев на рог ведро, начал крошить печь.

Прибежавшие на помощь люди с трудом уняли рассвирепевшего, пьяного быка, отходили нашатырным спиртом бабку и вытащили деда, застрявшего в печной трубе, куда он кричал «караул!».

Золотая жила

За массивным столом, над которым тихо раскачивалось полотнище с призывом «Двинем вперед грибозаготовки!», грозно восседал директор заготконторы «Главсыроежка» Амос Макарович Тетеркин — шарообразный детина, с трудом втиснутый в белую косоворотку.

Перед ним, вытянувшись в струнку, стоял тонкий, длинноногий Федя Сачков в желтой восьмигранной кепке, черном запыленном сюртуке, белых брюках дудочкой и парусиновых полуботинках, безмолвно требующих ремонта. На его измученном лице застыла досада, смешанная с испугом и разочарованием.

Обливаясь ручьями пота, парень пытался что-то сказать, но Амос Макарович не давал ему и пикнуть.

— Не верю! Никаким зверям и ракам не верю. Сущий вздор! Ахинея! Сплошная околесица! Только вчера расформировали «Ухватсбыт», «Утюгснаб», «Главпескарь», «Главтопор», «Главкисель», «Главпузырь», «Главдым», семь контор, не считая института «Пригородная пчела». Высвободилось столько людей, такие кадры, а ты не мог завербовать ни одного человека. Да это же комедия. Эпилог курам на смех. Если дойдет слух до Фаддея Власыча Погонялкина, он с нас семь шкур спустит. Разнесет в пух и прах всю нашу «Главсыроежку». Не смогли, скажет, развернуться, проспали такие кадры! Коз вам пасти, а не управлять конторой. Возьмет всех голубчиков за ушко…

— Как хотите, Амос Макарович, но я не виноват, — простонал вербовщик. — Был я во многих конторах, и везде одна картина. Ушли в село. Уехали на стройки.

— Ах, господи! — всплеснул руками директор «Главсыроежки». — Ну так какого же ты беса лысого околачиваешься вокруг этих опустевших контор? Неужели на них свет клином сошелся? Да я б на твоем месте, да при твоей комплекции давно уже мотался где-нибудь в районном центре.

— Был и в районном, — вздохнул парень. — Но мне там за срыв людей с уборки так всыпали, что я бежал, как стреляный заяц.

Амос Макарович взволнованно зашагал по комнате:

— Безобразие! Возмутительнейший архаизм. Грубейшая недооценка гриба на современном этане. И как только людям не стыдно после этого идти в магазин за грибами! А ведь пойдут же. Срази меня гром — пойдут! И не только пойдут, а еще шум поднимут, жалобную книгу потребуют. Почему у вас нет рыжиков да на каком основания отсутствуют опята? Да куда, мол, смотрит эта разнесчастная «Главсыроежка»? А стоит только «Главсыроежке» заикнуться насчет вербовки грибоваров и грибозаготагентов, так все сразу в кусты: «Мы не можем». А раз вы не можете, то и на товарища Тетеркина не надейтесь. Он вам с лукошком в лес не пойдет. Ему должностная конфигурация не позволяет.

— Зачем же вам? — сочувственно вздохнул вербовщик. — В крайнем случае можно вооружить лукошками нашего брата.

— Какого брата? — насторожился Тетеркин.

— Да самого обыкновенного. Собрать всех ваших помов, замов, сторожей, грибагентов, дать им по лукошку — и через три дня годовой план заготовок будет выполнен на двести процентов.

— Ты мне антимонию не разводи! — обрубил Тетеркин. — Думай лучше о том, как заполнить клеточки в штате. А их у меня немало. Двадцать три категории в воздухе повисло. Сорок пять клеточек пустует в штате. И если мы их до нового сокращения не заполним, их зарубят как пить дать.

— Чем же я их заполню, Амос Макарович? Не пойдешь же на дорогу останавливать каждого встречного-поперечного.

— На дорогу, говоришь? Батенька! Голубчик мой! — воскликнул радостно директор. — Это же восхитительная идея! Это же чудеснейшая мысль! И как только раньше мы не додумались! Вот шляпы-то антикварные, вот куры моченые! Который день икру мечем, за каждым хромоногим калекой гоняемся, а у самих под боком неистощимый людской родник, целая золотая жила! Только подойди к ней, протяни руку — и будет тебе целый батальон агентов и грибоваров.

— Не понимаю, — пожал плечами вербовщик. — О какой золотой жиле вы говорите?

— И понимать не надо. Подмазывай пятки и дуй на железную дорогу.

— Зачем, Амос Макарович?

— Ах, батюшки! — хлопнул рукой по груди Тетеркин. — Ну неужели ты не читаешь прессу? Ведь там на весь мир объявлено об очередном увольнении военнослужащих в запас.

— И не только объявлено, — вставил вербовщик. — В поездах уже едет много солдат и сержантов.

— Вот именно! По дорогам едут люди с золотыми руками, и наш долг дать им достойную работу. Короче говоря, мотай на «золотую жилу» и действуй. Вербуй в «Главсыроежку».

— Слушаюсь, Амос Макарович! Условия вербовки прежние?

— Да, да. Прогрессивная зарплата плюс лес, грибное питание, водоплавающая дичь и многие прочие дары природы.

— Ясно. Разрешите действовать?

— Действуйте, дерзайте, черпайте, дорогой товарищ! Ни рыжика вам, ни сыроежки! Встречаю вас с первой партией грибоваров.

Вербовщик послушно щелкнул каблуками и, подхватив портфель под мышку, двинулся на «золотую жилу». А Амос Макарович тут же вызвал в кабинет машинистку, принялся диктовать приветственную речь к прибывающим грибоварам.

Заложив руки за спину, он слоновьей походкой шагал по ковровой дорожке и диктовал:

— Дорогие товарищи! Современное грибоварение уходит своими корнями глубоко в мезозой. Еще на заре новой еры пищевой гриб привлекал внимание нашего дикого предка. Но этот предок собирал гриб в кузовки, лукошки и совершенно не имел понятия о механизированном грибопроизводстве. Теперь же мы имеем целые грибные конторы и главки. Возьмем, например, нашу «Главсыроежку». Это мощное, технически оснащенное предприятие, которое имеет двадцать пять техноруков и десять технических секретарей. К тому же плюс одиннадцать курьеров и двадцать семь бухгалтеров.

Амос Макарович почесал нос и продолжал:

— Наша славная «Главсыроежка» гремела и гремит на всем протяжении своего десятилетнего существования. За это время она заготовила и засолила… Да, засолила… А что, собственно, она засолила? Поставьте пока точки. Ее грибоваренная продукция широко проникает… Да, проникает… А куда, собственно, она проникает? После уточним, поставьте пока точки или просто слова «далеко проникает». Но будем надеяться, что с вашим приездом продукция «Главсыроежки» проникнет еще глубже и дальше. За дело, товарищи! За большой засол рыжиков, маслят, сыроежек! Ура! Ура!

Всю следующую неделю Амос Макарович решал вопрос о дверопрорубании и столорасширении. Под его личным руководством служащие «Главсыроежки» перетаскивали из кабинета в кабинет канцелярскую мебель, прорубали дополнительные двери, создавали стратегические запасы чернил.

Наконец настал день прибытия поезда дальнего следования. На привокзальной площади собрались машины разных цветов и марок. Но грузовик Амоса Макаровича был виден издалека. Над зеленым кузовом алел огромный транспарант с надписью: «Новому боевому пополнению грибоваров пламенный привет от тружеников «Главсыроежки»!»

Под транспарантом в белом костюме, сером галстуке и фетровой шляпе стоял сам товарищ Тетеркин. Его то и дело окликали прохожие, приветствовали сослуживцы. Но для Амоса Макаровича, казалось, померк весь свет. В эти минуты его взор был прикован к прибывающему экспрессу. «Сколько их там? Хватит ли для всех столов и стульев?» — тревожно думал он, почесывая затылок.

Но вот поезд остановился. Проводники распахнули двери вагонов, и на перрон высыпали стройные, загорелые юноши в военной форме. Среди них бодро шагал в черном сюртуке вербовщик Федя Сачков.

У директора от радости перехватило дыхание. По всему телу разлился приятный озноб. Сильным рывком он сдернул с головы шляпу и радостно закричал:

— Сюда! Сюда, товарищи! Добро пожаловать в «Главсыроежку»! Сколько вас там?

— Так что ни одного, — доложил Сачков и протянул Амосу Макаровичу пачку чистых вербовочных бланков.

— Ты что? — побагровел Тетеркин. — А эти куда? В какую контору?

— Не в контору, Амос Макарович, а в Сибирь, на Дальний Восток, на новостройки пятилетки. — И, помолчав, добавил: — А вслед за ними разрешите отчалить и мне.

Корень жизни

Одетый в парадный мундир, при всех орденах и медалях, старшина милиции Степан Гайкин вошел в кабинет и весело спросил у сержанта милиции Грицко:

— Ну, как у нас делишки?

— В полном порядочке, товарищ старшина, — ответил Грицко. — В десятом отделении милиции, можно сказать, полный штиль. Все улицы и тротуары подметены, подчищены и дождиком опрысканы. Везде все чинно и солидно, нарушений никаких не видно.

— А что это значит с милиционерской точки зрения?

— Это значит, что все граждане у нас строго соблюдают правила социалистического общежития.

— Правильно, товарищ Грицко! Верно! Это не что иное, как… — старшина Гайкин повертел рукой в воздухе, пытаясь найти подходящее выражение. — Ну, словом, ростки нового, о которых недавно говорил докладчик. А раз так, то и пиши об этом в рапорте о сдаче дежурства. Так и пиши: в десятом отделении милиции за истекшие сутки никаких происшествий не случилось, что является свидетельством…

В этот час дверь тихо скрипнула и через порог комнаты переступила седая старушка. По ее морщинистым щекам дробинами катились слезы.

Сержант Грицко вопросительно посмотрел на старшину, старшина — на сержанта, и застыли в оцепенении. «Неужто происшествие?»

— Прошу присесть, мамаша. Что у вас случилось? — прервал тягостное молчание старшина.

— Несчастье, голубчик, несчастье, — утирая синей батистовой косынкой красные от слез глаза, прошамкала старушка. — Пропажа у меня, сынок, пропажа. Пропал с раннего утра!

— Не понимаю… У вас, мамаша, что пропало — внучка или внук?

— Нет, голубчик, нет. Внуки давно разлетелись кто куда. Кто на север, кто на юг. И осталась я со старым. Он-то и пропал где-то.

— Пропал старик, то есть ваш супруг? — уточнил старшина, и правый ус его начал приподниматься, что означало явное удивление.

— Пропал, голубчик мой, пропал. Утром еще рано-ранехонько пошел за корнем жизни в ближайшую аптеку, сказал, что вернется через час, и словно в воду канул дед. Уж не попал ли под машину? Хилый он у меня. На каплях да боржомах только и держу.

— Тта-ак, — сказал старшина, барабаня пальцами по столу, — так-так-с. Ну, а как звать напашу?

— Кузьма Кузьмич Дубков, сынок.

— Год рождения и рельефные приметы?..

— Приметный, а как же. С детства он приметный. Кучерявый был в парнях. Лучше его кудрей во всей округе было не сыскать. На соседней улице у нас жила одна…

— А сейчас, сейчас, какие у него выразительные приметы? — перебил старшина.

— И сейчас он тоже, касатик, приметный. Чуба, правда, нет уже, зато борода… Белая, широкая. Ходит мой Кузьмич в сером костюме с коричневой строчкой, а на груди медаль за эту самую…

— «За трудовую доблесть», что ли?

— Вот-вот, сынок, за доблесть, за геройскую. А год рождения не припомню, милый. Кажись, восьмидесятый миновал.

— Профессия какая у него, мамаша? — продолжал расспрашивать старшина, записывая данные в блокнот.

— Батюшки! — всплеснула руками старушка. — Да разве вы не знаете? Каменщик он, касатик, каменщик. Все дома на этой улице он и возводил.

— А сейчас чем занимается Кузьма Кузьмич?

— Как чем? Да ничем. Сейчас он на полном государственном обеспечении, сынок. В прошлый год лечился в Кислых Водах, а ноне посылали на боржом. Сам министр прислал путевку и сказал: «Лечись, Кузьма Кузьмич, и отдыхай».

— Так-так, мамаша, хорошо. Ну, а что Кузьма Кузьмич у вас любил?

— Любил, сынок, любил, — просияла бабка. — Когда я девкою еще была, проходу не давал. Бывало, как увидит на крылечке…

— Да не про это я, мамаша. Я спрашиваю, что он теперь…

— И теперь, голубчик, любит, — не дала досказать бабка. — Не говорит про то, но любит — вижу по глазам.

— Я спрашиваю вас, мамаша, не любит ли Кузьма Кузьмич ходить на рыбалку, на стадион, в «Якорь» там или в пивной бар?

— Что вы, милый! Кузьма Кузьмич спиртного в рот ни грамму не берет. Хилый он у меня. На каплях да боржомах и сидит. А теперь какую-то новую воду начал пить — «корень жизни» называется. За ней вот пошел и запропал. — И старушка снова начала утирать батистовой косынкой заплаканные глаза.

Старшина Гайкин уже невнимательно слушал старушку. В его голове зрел план розыска запропавшего Кузьмы Кузьмича. Быстро поднявшись со стула, он положил блокнот в планшетку, поправил кобуру с пистолетом и сказал:

— Товарищ Грицко, слушай приказ!

— Слушаю, товарищ старшина!

— Садись на телефон и звони во все концы. Начальные объекты для разведки: «Скорая помощь», больница. А дальше действуй по плану номер два. Понятно?

— Так точно!

— Раз понятно, значит, и начнем. Товарищ Дубкова, прошу вас в машину. Кузьму Кузьмича мы разыщем в один миг.

Для такого смелого заявления старшина Гайкин имел все основания. Он был и правда непревзойденным мастером по розыску пропавших адресатов и утерянных вещей. Стоило только рассказать ему подробно о пропаже, как он разглаживал усы и говорил: «Найдем, гражданочка, найдем». И достоверно, верно, находил.

Вот и теперь поиски начались успешно. Дворничиха тетка Паша показала, что рано утром Кузьма Кузьмич пошел в самом деле с бутылочкой в руках по направлению к аптеке. В аптеке тоже подтвердили, что белобородый дед приходил и покупал в отделе санитарии и гигиены какую-то минеральную воду. На площади его видел регулировщик Клецов, а дальше след Кузьмы оборвался и пропал.

Но старшина Гайкин был не из тех, кто при первой неудаче опускает голову. Нет! Он начал методично прочесывать скверы и бульвары, осмотрел все лавочки в саду, заглянул в скверчик у почтамта, обследовал больницы и районные аптеки, исколесил весь город вдоль и поперек, но Кузьму Кузьмича не находил.

На перекрестке улицы старшина Гайкин скомандовал шоферу «стоп» и сошел с машины. Красный диск солнца уже опускался к горизонту. Его лучи отражались на белых стенах новых домов, высоко поднятых будок подъемных кранов, золотили верхушки лип и тополей. Трудовой день угасал. Угасали и привычные слуху дневные звуки. И вдруг… Где-то над липами послышались удары колокольчика.

Старшина глянул вверх. Журавлиный нос крапа плавно опускал клеть, наполненную кирпичом. Вот она на минуту остановилась, зависла, а затем бережно опустила груз на возводимую белую стену. Кладка возобновилась.

Старшина залюбовался ловкой работой. На стройке хлопотало совсем мало людей, но стена росла на глазах. Чей-то хриповатый голосок весело напевал:

Ты, девица, горяча, не жалей кирпича,

Не смотри, что и с бородой.

Ух, седая борода! На работе не беда.

Старичок я развеселый, молодой…

— Стойте здесь! — крикнул Гайкин шоферу и кинулся в ворота стройки.

Громыхая коваными сапогами по бетонным стеллажам, он быстро достиг верхнего этажа и, утирая пот с лица, подошел к деду, который с помощью молоденьких девчат виртуозно возводил стену.

— Прошу прощения, папаша, — чинно начал старшина. — Не вы ли будете Кузьма Кузьмич Дубков?

— Так точно! Он и есть, — ответил оторопело дед.

— Ну как же так, папаша, а? Милиция вас ищет, супруга сбилась с ног, а вы себе забрались под небеса и распеваете куплеты Одарки, Карася.

— Ах, сынок, сынок, — виновато вздохнул дед. — Душа тоскует по работе. Без работы не могу. Приходится украдкой от старухи уходить. Молодым вот хочется свою науку преподать.

— И нетрудно вам в таких годах?

— Да что там трудно, — махнул рукою дед. — Да я как поработаю часок, так просто молодею. И на душе просторней и дышится легко.

— Да… Но что ж сказать супруге вашей?

Дед был в явном замешательстве. Он начал торопливо снимать фартук, но потом махнул рукой и сказал:

— А вы скажите ей, что разыскали, мол, в аптеке, но задержали, чтоб учинить допрос. А я тем временем докончу стенку — и домой.

— Ах, Кузьма, Кузьма! — послышался за кирпичами женский голос. — Пятьдесят пять лет прожили вместе, и никогда не врал. Так, значит, так-то ты пьешь микстуру «корень жизни», так слушаешь врачей?

Кузьма Кузьмич взглянул на кирпичи и ухватился за седую бороду. Прямо на него с клюкой в руках шел домашний комендант — жена Настасья. Спасаться бегством было поздно, и дед Кузьма решил сложить оружие без боя. Он отдал курносенькой помощнице мастерок, снял фартук и, подойдя к старухе, проговорил:

— Микстура… Корень… Эх, Настасья, милая Настасья! Вот он, настоящий корень жизни, который исцеляет от старости и всяческих болезней.

И Кузьма Кузьмич, обняв левой рукой свою супругу, широко повел правой пятерней, показывая на заводские трубы, дома, краны, на все, что составляет вдохновенный труд.

Открытия деда Митрия

В прокуренном зале совхозного клуба шло заседание выездного ученого совета по распространению свежих сельхозмыслей. Члены президиума, почтенно расположившись за длинным столом, накрытым красной скатертью, молча просматривали листы рукописи, восхищенно качали головами, отхлебывали из стаканов чай. Секретари-стенографисты, стараясь сберечь для науки каждое слово и даже вскрикивание ученого, лихорадочно скрипели перьями. Оппоненты и рабочие совхоза, исключая парней и девушек, любезничающих на задних скамейках, затаив дыхание, слушали.

На рыжей фанерной трибуне стоял чисто выбритый, гладко причесанный молодой человек в галстуке бабочкой и накрахмаленном стоячем воротничке времен французского нашествия. В мягкой тишине, как ручей в знойный полдень, текла его речь:

— Биологические процессы, происходящие в эмансипации от пропашных культур и эпидермы весьма сложны. Ракурс эволюции чрезмерно велик. Но тем не менее мне удалось в результате эмбриологических исследований глубоко проникнуть через эпиблему в эндодерму и открыть панацею для многих монокультур. Мною научно доказано, что, во-первых, всякое хлебозлачное — это сложный живой организм с колосом кверху и корнями книзу. Во-вторых, от внутрисемейственной гибридизации вики и овса получается вико-овсяная смесь. И, в-третьих, на данном этапе реформации следует считать минеральные удобрения омертвленным продуктом. Современная эмбриология позволяет нам сеять вместо хлеба траву. Как-то: эфемеру, канареечник, пырей, мятлик, волоснец, козлятник, крольчатник, и прочее, и прочее…

Диссертант устало вытер платком потный лоб, собрал в папку листы доклада, любезно поклонился ученому совету и под редкие хлопки сошел с трибуны.

Председатель позвонил колокольчиком:

— Слово имеет оппонент ученого Анпилог Гурьянович Соловейкин.

На трибуну семенящей походкой, кому-то кланяясь, прошел сухой облысевший старичок, подчеркнуто одетый в черный костюм с жилетом старинного образца. Он разложил трясущимися руками какие-то листки, промокнул платочком глаза и заговорил, сбиваясь, чуть не всхлипывая:

— Я… я извиняюсь. Я немного взволнован. Растроган… потрясен. И это вполне ведь закономерно, логично. Все мы… и я… и вы… и все здесь сидящие явились, так сказать, живыми свидетелями чего-то необычного, чего-то апогейно большого. Я не ошибусь, если прямо заявлю: на ниве сельскохозяйственной науки взошел новый Меркурий. Да, да, товарищи, именно Меркурий. Он как бы приоткрыл нам завесу невидимости, осветил темные пятна. До сих пор мы, в частности, не имели твердых научных обоснований врожденной способности хлебозлачных расти кверху. Мы даже не вдавались в суть этого явления. Растет рожь, и растет. А куда она растет, кверху или книзу, — мы не думали над этим. Так ли я говорю, граждане сельхозпроизводства?

— Так!

— Верно! — зашумели в зале.

— Стоило ли думать об этом?

— Вот и я про то. Мы не думали. Но появился сей молодой человек, я бы смело сказал, энтузиаст этого дела, своего рода Колумб, взглянул свежо, пытливо в эндодерму и доказал, что рожь, ячмень, овес, пшеница и прочие колосовые растут только кверху.

— А куда ж им расти? — выкрикнул кто-то.

— Куда — это особая проблема, — ответил Соловейкин. — Мы над этим еще будем трудиться не один год и не два. Важно было доказать первое. И мы его доказали. Считаю также точной аксиомой образование вико-овсяной смеси и преорему замены ее травой. Вдумайтесь, товарищи, в смысл этих слов. Что, скажем, значит заменить вико-овсяную смесь травою? Не будем сейчас спорить, от чего больше пользы. От того или другого. Подчеркнем лишь главное. Трава ионизирует воздух наших прекрасных полей, облагораживает их. Представьте себе на минуту летний вечер, малиновый закат, щебетание птичек, гудение жучков над головой. Вы идете бескрайним полем. Вокруг благоухают цветы, зеленеют травы… Вы смотрите на эту чародейную благодать, вдыхаете аромат милейшего разнотравья и, пленяясь, забываете обо всем. Ваше сердце полнится бодростью, сладострастьем и просит чего-то такого… чего-то такого!.. Ну, в общем, как это в песне поется: «Ах, сердцу хочется ласковой песни и хорошей… так сказать…» Вы понимаете меня. Мне нет особой необходимости останавливаться на всех аспектах этого вопроса. Скажу лишь одно. Меня поразила глубина взгляда молодого ученого, его широта мыслей, умение взаимно связывать сложные экспруцессы сельского хозяйства. Вот перед вами два полюса. На одном хвост простого совхозного петуха, на другом — метелка пшеницы. Казалось бы, ничто не совместимо, не сочетаемо. Но все великое просто. Мой подопечный шаг за шагом, несмотря на упреки и насмешки маловеров, упорно, эксцентрично продвигался к познанию тайны и, так же как ученые, расщепившие атом, блестяще познал ее. Я склоняю перед ним свою, увы, уже немолодую голову и покорнейше прошу глубокочтимый ученый совет воздать ему должное, присвоить ученую степень — доктора травопольных наук.

Анпилог Гурьянович обернулся к своему ученику, похлопал в ладоши и направился в зал. Председатель посовещался с членами ученого совета, встал и вопрошающими глазами глянул в гудящий зал.

— У кого, товарищи, есть вопросы, возражения, замечания, протесты?

На дальней задней скамейке взметнулась чья-то рука, зажавшая заячью шапку.

— Я объявляю протест!

— Прошу вас сюда, к столу, — позвал председатель.

— Сей момент, только кожух сниму.

Разглаживая на ходу взлохмаченную бороду и одергивая под бечевой рубаху, к сцене подошел лет семидесяти старик с тонкой жилистой шеей и вздернутым маленьким носом, похожим на морковку.

— Ваша фамилия, гражданин? — обратился председатель.

— Кузьков Митрий. Сторож совхозной бахчи.

— Очень приятно. Что у вас? Какой протест?

Дед потоптался на месте, чего-то не решаясь сказать, помял бороду:

— Мне отседа речь держать аль на трибун?

— На трибуну!

— На трибуну, дед! — зашумела молодежь.

Старик занял место докладчика, отпил из стакана глоток воды и, обращаясь к сидящим за столом, заговорил:

— Я, граждане ученые, ешо сызмальства питаю к вам дюже особливое почтение. Об этом все селяне скажут, брехать не могу. А вот с ентим ученым, что про ехемеру нам рассказывал, и с тем старичком, что дюже сладко тут канарейкою пел, у меня приключился конфликт. Обокрали оны меня, старика. Всю мою ету самую приретею загребли.

В зале раздался хохот, кто-то громко крикнул:

— Шпарь, дед! Протестуй!

— Тихо, граждане! Тихо, — поднял руку Кузьков. — Все чинно, по порядку объясню. Ту вико-овсяную смесь я с бабкою открыл. Ешшо когда я в бедняках ходил. Верьте слову. Не даст сбрехать народ. Земельки у меня тады был шмат один, и тот дрянной. Посеешь вику — не растет, а с овса проку, как с беса оброку. И вот мы стали думать, прорабатывать этот вико-овсяной експеримент. Колб и препарации у нас, знамо, не было. Мы до той учености с бабкой не дошли. А просто высыпали все в кадушку, размешали скалкой и посеяли. А потом, будь он неладен, всю зиму решетом одну мону от другой отсевали. Каюсь, граждане. Не думал я, что, сидя над кадушкою, сим делаю открытие. Ешшо прадед мой ту смесь по злой нужде практиковал. Ан вышло, что мы с бабкою открытие внесли.

— Кончайте, гражданин Кузьков, — прервал председатель. — Ближе к делу.

— Поспешаю, милок. Поспешаю. Только ради бога не дюже торопи меня. Он-то, тот ученый, мыслю свою пять лет сбирал да на бумагу заносил. А я, как говорят, с налету. С порогу на трибун.

Дед взглянул на секретаря парткома, сидевшего в первом ряду. Тот, ухватясь за живот, раскачивался от смеха. Это ободрило Митрия, и он с новой силой продолжал:

— Также заявляю всему люду, что и открытие насчет травы наше с бабкою. Я, граждане ученые, на этой вашей ехемере, траве, стало быть, болезнь себе нажил. Острую гастриту, и по причине той чуть жизни не лишился. А было это вот каким макаром. Как-то в газете «Беднота» прочел я длинную статейку про траву, канареешник этот самый. Дюже там было красиво про нее расписано. И про пагубство сорняков, и про стойкость в суховеи, и про облагораживание земли, и про медовый запах. Ну, прочел я и возгорелся раздобыть этой исцелительной травы. С трудом дождался весны, взвалил мешок с ярицей на телегу и в город на траву менять. Ну, скоро ли там, шатко, а поменял. Еще, помню, на четвертинку выгадал. Сразу вроде как бы пользу ощутил. Ну, привез эту химеру на полоску и поскорей, чтоб бабка не увидела, шугнул по пахоте. Проходит время, и что ж… Не даст бог сбрехать, такая травища вымахала, что шапка с головы летит. Хожу я, любуюсь ею, ароматы там всякие нюхаю, я у самого на душе кошки скребут. Жатва близится. Бабка все чаще про пироги из нового помола поговаривает. Собирается ярицу жать. А на полоске вместо ярицы — канареешник, химера растеть. Что делать? Стал я старуху обхаживать, так и сяк от греха отводить. Не поспела-де твоя ярица, мать. Да и что с нее проку. Не в моде, мол, ноне пироги с нее. Ну, брехал я, брехал, а ответ все же надоть держать. Прибыла старуха на делянку, глянула и остолбенела как есть. «Так вот на какую химеру ты мне намекал? А ну-ка дай сказ, куда ярицу дел? Пропил, черт старый? Прокутил?» Я Христом-богом молюсь, про благородство земли ей гутарю, про запахи, цветочки. Но где там. «Ах, хрыч! — кричит. — Травой меня вздумал кормить! Цветочками!» Налетела сзади и так тюкнула по затылку, что и по сей день шишак на голове имею.

Дед наклонил голову, ткнул пальцем в проплешину в заключил:

— Так что открытия мои с подлинным доказаны, граждане ученые. Какой за это титул мне положен, доктора вико-овсяных или травяных там наук, на вашей совести то дело. А только степень свою я вам не уступлю.

— Мать честная! — всплеснула руками пожилая женщина. — На кой ляд тебе, дед, на старости эти степени?

— А ты, Дарья, помолчи, — вспыхнул дед. — Не твоего ума то дело. Так кто я? Дед Кузьков с бахчи, я только. А то я доктор по хемере буду. Почет тебе и уважение, И опять же за степень эту деньгу дають. Копейка будет лишняя.

— Гражданин, кончайте. Никаких степеней вам не положено, — строго прервал председатель.

— Как это так не положено? Я целый год експеримент на животе держал, а степеня все вам?

— Это шантаж! — вскочил, размахивая руками, диссертант. — У вас нет под ногами никакой научной почвы!

— Ах, язви тебя! — воскликнул дед. — Это у кого нет почвы? Да я же, забодай тебя, сросся с нею. Душой с землей живу. А вот у тебя не токмо крепкой почвы, а глины нету под ногами. Тебя в болото ехемера завела.

Он сошел со сцены и уже из зала крикнул:

— Нахлебник окаянный! На канареешник тебя бы посадить.

Караси в сметане

Сват есть сват. И угощают его, всем понятно, не хлебом единым…

Председатель колхоза «Зеленые липки» Фома Иванович Перепелкин накрыл стол в честь приезда своего свата — председателя соседнего колхоза Игната Кузьмича, с которым мечтал породниться, — весьма нескупо. Тут были и холодец говяжий, и жареный гусь с антоновкой, и рыжики, и пироги с капустой.

Фома Иванович, одетый по-праздничному в серую с черной горошиной рубашку, подкрутив на палец прокуренные желтые усы, то и дело подсовывал свату кушанья и возбужденно теребил:

— Ешь, сваток! Ешь. Сальца вот попробуй, гусочка с хренком отведай. Нынче есть чем угостить. Год от году богатеем.

Сват Игнат молча кивал головой, охотно соглашался, но ел почему-то мало. Подцепит на вилку соленый рыжик и сидит, все больше слушает.

— Может, еще чего-нибудь сготовить? — забеспокоился Фома Иванович.

— Нет, спасибо. Не стоит беспокоиться. Вот разве кашки гречневой. Со шкваркой.

— Гречневой? Так это мы сейчас. В один момент.

Фома Иванович вылез из-за стола и прошел на кухню к жене, которая пекла пшеничные блины на коровьем масле.

— Дунюшка. Роднуша, — ласково обняв супругу, обратился он. — Сготовь-ка горшочек кашки. Гречневой. Для свата.

— Гречневой? Ты что? У нас же нет ни крупинки.

Фома Иванович не растерялся. Он сказал жене, чтоб посидела со сватом, а сам, схватив пиджак и кепку, пустился на рысях в магазин сельпо.

— Нюсенька! Цветик. Выручай, — взмолился Перепелкин, обращаясь к молоденькой продавщице. — Гречки. Хоть один совочек.

Девушка посмотрела из-за прилавка такими удивленными глазами, что Фома Иванович опешил и, не сказав ни слова, круто повернул назад.

Вломившись в колхозный амбар, он еще с порога крикнул кладовщику:

— Гей, Митрич! Есть у нас в сусеках гречка?

— Откель же быть ей? — проворчал из закрома кладовщик. — Который год не сеем.

Фома Иванович поскреб за ухом, натянул на нос кепку и побрел домой, бормоча и чертыхаясь:

— Экий привередник! И взбредет же в голову такое. Каши ему подай. Гречневой… со шкваркой. А где ее взять, эту чертову кашу? Ни в складе, ни в сельпо. И дернула же меня нелегкая вместо гречки овес посеять. А от него, окаянного, на песке ни семян, ни соломы. А какая гречка там росла! Высокая, кустистая. А каша была из нее! Ах, что за вкусная каша!

Председатель проглотил набежавшую слюну и, отдав себя во власть сладких воспоминаний, продолжал:

— А блины! Наши знаменитые гречневые блины! Сплошной мед. Аромат. Объедение. Да если макать их в масле, сметане… Однако ж, черт возьми, чего это я размечтался? Гречки-то нет. А сват сидит, ждет. Что ж мне с ним делать? Как же его отвлечь от злосчастной каши?

Не придумав ничего путного, Фома Иванович решил взять грех на душу и честно сознаться. Но, к счастью, сват Игнат уже спал, и вопрос о гречневой каше сам собою отпал.

Раздевшись у порога, Фома Иванович на цыпочках прошел на кухню, залез на печку и, довольный благополучным исходом дела, безмятежно уснул. Но и во сне ему грезилась гречиха. Он бегал по старым колхозным полям, где ее когда-то сеяли, искал запропавшую пасеку, чтобы угостить свата медом, но всюду, как назло, был тощий, рыжий овес.

Утром Фома Иванович проснулся с больной головой и красным от стыда лицом. Чтобы как-то загладить вину, он поставил на стол сразу две разные каши: пшенную, овсяную, и ячневый кисель. Однако сват опять поводил носом и, как бы между прочим, сказал:

— Говорят, что карась в сметане хорош. Да и налимчик тоже.

Фома Иванович хотел было сию минуту пообещать Игнату Кузьмичу и карасей и налимов в сметане. Но, вспомнив, что озеро утекло три года назад и заросло кустами, вовремя прикусил язык и поспешил перевести разговор на другую тему:

— Нынешний год хлеба хороши. Еще под май журавля укрыли. И травы для нагула скота ничего. Овцы на глазах жиреют.

Сват больше не вспомнил о карасях. Он молча поел киселя, надел шляпу и пошел посмотреть на поля. А Фома Иванович, проводив за околицу свата, повернул в хату к деду Агафону.

— Агафон Максимыч, мое почтение, — обратился он к старику, занятому просевом табака. — Неводок твой цел?

— А где ж ему быть? Висит вон в сенцах. Починить лишь малость.

— Висит, говоришь? Хорошо! Собирайсь-ка, пойдем.

— Куда? — поднял бороду дед.

— За карасями.

— А где они, эти самые караси?

— У нас. В колдобине на бывшем озере.

Агафон плюхнул на лавку.

— Окстись, Фома. Какие караси? Там пескарь и тот подох.

— Пескарь, может, подох. А караси, налимы черта с два. Они в илу сидят как ни в чем не бывало. И сому там раздолье. Так что живенько пошли.

Агафон хотел что-то возразить, но, увидев на лице председателя железную решимость, махнул рукой и направился в сени за бреднем.

Солнце было уже высоко, когда рыбаки пришли к густо заросшему лозняком озеру.

В большой колдобине, где раньше был омут, а теперь чернела грязь, затянутая ряской и лопухами, лениво квакали лягушки, трещали стрекозы. В обмелевшей протоке сонно булькала вода.

Раздевшись под ракитами догола, Фома Иванович и дед Агафон растянули бредень и, охватив всю лужу, двинулись за карасями.

Фома Иванович, несмотря на преклонный возраст, шел прытко. Утопая по пояс в грязи, спотыкаясь и фыркая, он часто подбадривал отставшего, увязшего в лопухах старика:

— Тяни, дедок, тяни! Чую, рыбой пахнет. Эх, и загребем сейчас!

— Шута лысого тут загребешь. Крысу водяную, — злился дед. — Напрасно грязь толчем. Тут бес затопнет. Ух ты, мать честная! Ужо в илу по самые грудки.

— Держись! Держись, Агафон! Без труда не выловишь и рыбку из пруда.

— Помолчал бы, Фома, — держась за клячу, тяжело дышал Агафон. — Тебе ли… В твоем ли обличье в этакой грязище елозить? Похож-то на кого? Мать честная!

Фома Перепелкин был в грязи с головы до пят и походил на человека, которого только что протащили сквозь трубу. Однако это его меньше всего тревожило. Сейчас он весь был поглощен одним — поймать карасей и доказать свату, у которого два озера с зеркальным карпом, что и в «Зеленых липках» не сидят без рыбы.

Напрягая все силы, ломая бурьян, он упрямо тащил спасть к заветному берегу и гадал: «Неужель ни одной? Неужель оскандалюсь?»

И вдруг, когда бредень уже подтянули к берегу, в тяжелой, раздутой от ила мотне что-то грузно ворохнулось, ударилось, высунуло в черной тине пасть и так рвануло, что дед Агафон, крикнув с перепугу, полетел вверх тормашками.

Фома Иванович тоже было оробел, но лишь на мгновенье. Он в ту же минуту откинул клячу и с криком «держи сома!» бросился на мотню, ухватись за что-то мягкое. Раздался страшный визг. С треском лопнула мотня, и из нее… — о, ужас! — пулей выскочил, неся на спине Фому Ивановича, старый колхозный кабан.

Свалившись с любителя теплой грязи, Фома Иванович бросил под ноги клок щетины, вырванной из ушей кабана, плюнул.

— Чтоб ты пропал! Нож тебе, дьяволу, под лопатку!

Он схватил камень, зло замахнулся и онемел. На берегу под ракитой стоял сват Игнат и качал головой.

— Э-э-эх, Фома, Фома. Не быть нам, как видно, сватами.

— Отчего же не быть? — тихо вымолвил Перепелкин. — Ай сын не по нраву?

— Нет, зачем же. Нравится нам твой Матвей. Но не хочу, чтоб дочка ходила к батьке за тридцать верст есть гречневую кашу и карасей в сметане.

Фома Иванович опустил глаза и молча побрел обмываться.

Мемуарист

Директору конторы «Заготптица» Касьяну Касьяновичу Сундукову подвернулась большая радость. В Древвоспоминайиздате вышла из печати его книга мемуаров «Пестрые цыплята».

По этому торжественному случаю Касьяна Касьяновича, или Касьянушку, как его ласкательно называли в семейном кругу, весь день поздравляли многочисленные домочадцы — тетушки, дядюшки, племянники, племянницы, и даже престарелая теща из Чухломы прислала телеграмму: «Поздравляю муарами. Пришли мне, Касьянушка, метра три муаров на отделку поневы. Целую. Твоя матушка Акулина».

Касьян Касьянович сидел за столом в легкой шелковой пижаме, белом передничке на груди, чтобы не запачкать брюки, пил черный кофе (спиртного он не употреблял из-за боязни инфаркта миокарда), принимал, как должное, лестные поздравления родичей и, поглаживая гладкую, как дыня, голову, бормотал:

— Вспоминаем… Пописываем… Трудно, знаете ли. Весьма тяжело. Работа. Руководство в масштабе. Но кому ж было легко? Чехов… Тургенев… Граф Толстой… У всех рождалось в муках.

Произнеся эти слова, Касьян Касьянович устало откинулся на спинку мягкого кресла, закрыл в полудреме глаза и о чем-то сосредоточенно задумался. Гости же, сидящие за столом, вожделенно смотрели на его бледное, восковое лицо и, не смея обронить лишнее слово, молчали.

Так длилось минут десять — пятнадцать. Касьян Касьянович, окруженный восхищенными домочадцами, дремал. Потом он встал, извинился, что не имеет, к сожалению, лишней минуты, и удалился в рабочий кабинет.

На другой день Сундуков пришел на службу раньше обычного. Длинные в деревянном футляре часы еще не показали девяти, а в приемной уже толпились в ожидании подчиненные. У каждого в руках было бессмертное творение Касьяна Касьяновича — «Пестрые цыплята».

Не успел мемуарист переступить порог приемной, как все вскочили с мест и гаркнули в один голос:

— Здра… жела…

Первым в кабинет директора-мемуариста вошел с большим свертком в руке заведующий отделом «Пресноводный гусь» товарищ Подлокотников — толстый, увалистый детина с лоснящимся лицом.

— Касьян Касьяныч, извините. Не мог удержаться, чтоб не поздравить, не выразить…

— Э-э… это с чем? И что? — будто ничего не зная, глянул польщенный мемуарист.

— С блестящими мемуарами. С «Пестрыми цыплятами», Касьян Касьяныч. От чистого сердца… От души!

— Спасибо, спасибо. Весьма польщен.

Подлокотников развязал свой тюк, выложил на стол пачку пухлых с золотым тиснением книг и, взяв одну из них, поглаживая переплет, продолжал:

— Это, знаете, вклад. Бесценный вклад в сокровища нашей и вообще литературы. Ей только рядом с Толстым… Грибоедовым…

Касьян Касьянович смущенно замахал руками:

— Ну что вы! Что вы… Извольте. Куда нам…

— Вот так всегда, — вздохнул заведующий «Пресноводным гусем». — И Чехову и Толстому свои творения первоначально казались пустяками, детской забавой. А народ знал… Народ ценил.

— Возможно. Весьма возможно, — немея от столь высокой оценки, бормотал Сундуков. — Иногда и правда мы слишком строги. Не умеем ценить себя. Лишь после смерти наши потомки разбираются что к чему.

— Верно. Верно, Касьян Касьяныч. Эту вещь не оценит разве завистник какой. А я-то в книгах знаю толк. Жить ей века! Столетия стоять… И я бы просил… дарственные надписи. Если можно, для всей семьи.

Не успел растроганный автор проводить одного поклонника «Пестрых цыплят», как в дверях показался другой — заведующий секцией «Диетяйцо» Норкин.

— Товарищ начальник, я потрясен! — воскликнул он еще с порога. — Потрясен вашими «Пестрыми утятами».

— Цыплятами, — поправил сконфуженный Сундуков.

— Да, да. Именно курчатами. Всю ночь без сна… без роздыху… главу за главою глотал. В трех местах от радости пел. В двух — прослезился. Вот это мастерство! Вот это взлет. И кто бы мог подумать, что у вас такой разносторонний дар! И блестяще управляете делами, и пишете такие книги. Эх, зря я не поэт! Я бы воспел ваш подвиг в стихах. Но ничего, — Норкин понизил голос и по секрету сообщил: — Я вам рецензию устрою. С размахом Белинского. Вы против… не имеете… ничего?

Касьян Касьянович пожал плечами:

— Нет, зачем же. Если достойно, то извольте. Дело ваше.

Хранитель диетяйца, раскланявшись, ушел. И сейчас же в кабинет, неся корыто с гипсом-глиной, вошел браковщик яиц скульптор-самоучка Лобзиков, прозванный в конторе за высокий рост Косой Саженью.

— Касьян Касьяныч, простите, — сказал он, поставив на стол корыто. — Я лично и общественность… в лице всего… э-э… учреждения горим желанием запечатлеть.

— Что запечатлеть? — рассматривая глину, спросил мемуарист.

— Вас, Касьян Касьяныч. Разрешите скульптурку. Бюстик… э-э… небольшой.

Мысли Сундукова мгновенно перенеслись в приконторский сквер, где на скромном кирпичном пьедестале стояла белая скульптура известного старинного поэта. «Много ли он написал, — думал Сундуков. — Всего лишь одну книжонку. Как это там у него: «Шумят ручьи, звенят ручьи. Бегут и будят сонный брег…», а прославился на века, в мрамор вошел. А почему бы и меня гипсом не отметить? Книга моя по размеру ого! Побольше килограмма затянет. И опять же время теперь такое пошло. Чуть что — бронзовый бюст, во весь рост скульптуру. Надоила вон девчонка Мотя цистерну молока и уже на орбиту славы вышла. Сам знаменитый московский скульптор лепить образ ее приезжал. Так что пусть лепит. Благодарные потомки когда-нибудь авось спасибо скажут. Вот только удобно ли позировать в служебном кабинете да еще в рабочее время?»

Касьян Касьянович немного подумал, подошел к молодому скульптору и, тронув его за рукав халата, сказал:

— Вы вот что, молодой человек. Забирайте-ка свое корытце и ступайте с богом.

— Почему, Касьян Касьянович? Я вас не понимаю, — изумился Лобзиков.

— Работать надо. Работать! Не до скульптур сейчас мне. Не до сеансов. План уткозаготовок не выполнен. Жать надо. А коль невтерпеж вам запечатлеть меня, то приходите на дом вечерком. Разрешу лепить. Так уж и быть.

— Спасибо, Касьян Касьяныч. Премного благодарен. Я вас не задержу. В четыре вечера отделаю.

Через три дня гипсовый бюст создателя «Пестрых цыплят» был закончен. А на четвертый директора «Заготптицы» товарища Сундукова приказом начальника главка сняли за срыв плана уткояйцезаготовок.

Убитый горем, Касьян Касьянович всю неделю просидел дома и никуда не показывался. Но потом мало-помалу образумился и решил, не теряя времени, начать вторую книгу мемуаров, благо первая приобрела такой успех.

Под вечер он надел пиджак, мерлушковую шапку и направился в букинистический магазин поискать книгу о водоплавающих птицах. Продавец — низенький старичок с реденькой бородкой — предложил книгу «Птицы и звери наших лесов». Сундуков тут же взял ее и присел у окна за фикусом посмотреть иллюстрации. Но не успел он расстегнуть пиджак и надеть очки, как в магазин со связкой «Пестрых цыплят» вошел Подлокотников. Не заметив Сундукова, он выложил мемуары на прилавок и облегченно вздохнул:

— Вот. Притащил, черт их возьми. Дерьмо несусветное. Серятина. Коровья жвачка. Ни капли мастерства. И зачем только на эту дрянь бумагу тратят? Судить бы издателей за это. Автора сечь крапивой.

У Сундукова помутилось в глазах. Уши его отказывались слушать. Подлокотников, тот самый Подлокотников, который вчера умилялся до слез и упрашивал сделать дарственную надпись каждому члену семьи и даже домработнице, теперь вдруг говорит все наоборот, косит его под корень. О, что же это такое? Что делается на белом свете?!

Не успел Касьян Касьянович опомниться от первого удара, как на него обрушился еще один. В тот момент, когда он захлопнул книгу и собрался уходить, в магазин вошел заведующий секцией «Диетяйцо» Норкин. Он подошел к прилавку, вытащил из-за пазухи «Пестрых цыплят» и обратился к продавцу:

— Будьте любезны. Возьмите, пожалуйста, эту стряпню. Не могу читать. Трясет, знаете ли, всего. Коробит…

— От чего же, молодой человек? Почему? — спросил с любопытством старичок продавец.

— Да как же. Испокон веков мемуары писали люди своими руками, передавали свои мысли, свои наблюдения. А этот… Нанял какого-то борзописца, должность ему, квартирку устроил и выжал из чужой головы мутный том. А кроме того, занимаясь мемуарством, дела в конторе угробил. Но, слава богу, сняли дурака.

Потрясенный злодейством бывших подчиненных, Сундуков втащил голову в воротник, вышел из магазина и побрел через дворы и проломы куда глаза глядят. Ему казалось, что в эти минуты все на него смотрят, все показывают на него пальцем, и шепотом говорят: «Это он. Он пошел. Да, тот самый, что написал паршивых «Цыплят».

Глубокий обрывистый овраг, наполовину заваленный бумагами, тряпьем, ржавыми консервными банками, остановил Касьяна Касьяновича. Он вздрогнул с испугу, попятился назад и привалился спиной к холодному стволу какого-то дерева.

Сумерки быстро сгущались. В ушах свистел ветер. Сухой снег больно хлестал в лицо. По пустырю катились будылья, куриный пух. Из зарослей репейника, зябко поджав хвост, выбежала тощая рябая собака. Увидев Сундукова, она оторопело остановилась, сочувственно вздохнула и побежала своей дорогой.

Касьян Касьянович тоже вздохнул и хотел было уходить, как сквозь пелену сутемок увидел знакомую долговязую фигуру скульптора Лобзикова. Спотыкаясь и сгибаясь в дугу от тяжести, он что-то торопливо нес в мешке по направлению к мусорной свалке.

Сундукову деваться было некуда, и он присел в будыльях за старой бочкой. А Лобзиков между тем подошел к обрыву, свалил с плеч поклажу, вытер рукавом потный лоб, по-воровски огляделся по сторонам и начал что-то вытряхивать из рогожи.

Сундуков привстал на цыпочках, присмотрелся, и сердце его захолонуло. Лобзиков… Косая Сажень Лобзиков предательски вытряхивал из рогожи милую скульптуру… не вознесенную на пьедестал.

Чертово любопытство

В каждой деревне наверняка есть человек, который все ведает, все знает. К нему не надо обращаться с расспросом. Однажды, заловив вас в тесном проулке или у колодца, он высыплет вам целых три вороха «новостей». У кого и когда отелилась корова; кто зарезал свинью и какой толщины засолено сало; прибегал ли в деревню хорь и сколько кур задушил, бродяга; что привезли в лавку сельпо и припрятали «для своих»; где, чья собака сожрала цыпленка и скольким курам выдернула хвосты; у кого ночевал лесник и какой дом после этого будет у вдовы; кто к кому посватался и с чем уехали от невесты сваты…

В селе Фощевка такой живой энциклопедией по праву считалась тетка Улита, или, как ее называли мужчины, «вековуха с подпольным стажем». В молодости она была хороша собой и имела успех средь ухажеров. Могла быть счастливой, но дьявольски чрезмерное любопытство сгубило ее. При попытке подсмотреть первую ночь соседей-молодоженов она напоролась на гвоздь в двери амбара и потеряла глаз. Через два года, подкрадываясь к парочке влюбленных, она упала в погреб и сломала ногу. Нога срослась, но стала на пять сантиметров короче другой. А через шесть лет тетка Улита лишилась слуха на правое ухо. Причина все та же — чертово любопытство. Стараясь подслушать, она всегда подставляла ладонь к уху, и ветер сделал свое черное зло.

Сама логика злосчастий подсказывала выход: отказаться от непристойных дел. Но не тут-то было. Улиту не остановили ни потерянный глаз, ни укороченная нога, ни оглохшее ухо. Напротив. Она еще настырнее взялась за свое. Подсмотреть, подслушать, что делается в хатах, в амбарах, на сеновалах, на околице, в роще, где свищут соловьи, стало ее вторым и любимым занятием. Едва лишь смеркнется, Улита — черную шаль на плечи, в руки дрюк — и пошла. Под каждым окном пошарит своим недреманным глазом, в каждую дырку просунет вороний нос.

Улиту судили сельским судом. Вынесли ей общее порицание, пристращали приличной статьей уголовного кодекса (УПК). Но и это не помогло. На суде она заявила, что не пойманный не вор, что ей, как несчастной женщине, нет вовсе никакого расчета глазеть на счастье других, а коль они сами лезут ей на глаза, то пусть на себя и пеняют.

Охота за крамолою продолжалась. Улита и дня не могла прожить, чтоб что-то не подслушать, не подсмотреть. Особое наслаждение доставляло ей подглядывание за влюбленными. Надо было видеть, как расплывалось в умиленно-радостной улыбке ее сморщенное лицо, как потирала она от удовольствия руки. Лежа на животе или сидя на корточках в бурьяне, она жадно ловила каждое долетавшее до ее слуха слово, каждый подозрительный шорох. При этом она со злорадством и ухмылкой шипела: «Ага! Обнялись. Ну, погоди же. Я вам поцелуюсь. Завтра все будут знать об этом. Все-е. Выведем на солнышко ваши шуры-муры».

Молодые парочки попытались уходить из села куда-либо подальше — на луг, в калинник или в сосновый бор, однако от тетки Улиты не было спасения и там. Каким-то особым собачьим нюхом выведывала она стежку влюбленных и тут как тут поблескивала из папоротника или медуники своим вставным стеклянным глазом.

Терпению парней пришел конец. После новой злой напраслины, возведенной Улитой на скромного парнишку и тихую девчонку с Крапивной улицы, ребята собрались на бревнах под ракитами на тайное совещание. Открыл его сельский заводила Женька-гармонист.

— На повестку дня собрания фощевской молодежи выносится один вопрос, — начал он, — злые козни «стеклянного глаза» и меры борьбы с ним. Кто имеет слово? Слово имею я!

Он поставил на колени гармонь, тронул серый галстук.

— Всем известно, как называют тех, кто подсматривает в сучок или скважину замка, кто разносит сплетни. Таких презирают. Но этого мало. Их надо срамить. Выставлять как чучело на огороде.

— Верно, Женя! Точно! — живо поддержали парни. — Нашкодившую кошку — посадить в лукошко. Но как? Чем посрамить ее?

Предлагалось многое. Деготь. Частушки. Репей. Помело на князьке. Стенгазета… Но все это Женька начисто отверг.

— Хорошо долото, да не то, — сказал он. — Поостроумнее что-то надо. Не забывайте, что тетка Улита — стреляный хорь. Ее на пустяк не поймаешь. Думать надо, друзья!

И фощевские ребята придумали. Да такое, что дотошной Улите и во сне не снилось, и в голову не взбрело.

Как и обычно, едва стемнело, она обрядилась во все черное, вооружилась палкой и отправилась на свою любимую охоту. Вечер выдался темный, как говорится, хоть глаз коли. Даже фонари на столбах не горели. Мягкая тишина разливалась вокруг. Лишь нудно брюзжали комары да на лугу в калиннике зазывали друг дружку ошалевшие соловьи.

Осторожно ступая, чтобы не удариться лбом о столб и не напороться на забор, Улита со сноровкой классного гидроакустика прослушивала своим левым ухом уснувшую околицу. Нигде ни желанного звука, ни голоса. Только в хлевках сонно вздыхали коровы. Улиту даже стала одолевать тоска, что вот сегодня она так и не узнает ничего нового и завтра ей совсем будет нечего рассказать у колодца соседкам, как вдруг до ее слуха долетели чьи-то ласковые слова: «Миленькая… Солнышко мое. Как я люблю тебя!»

Улита остановилась. По сердцу ее разлился мед. «Ага! Вот вы куда схоронились. В сажелку на остров забрались. Думали, что вас там не увидят, не найдут… Ошиблись, милые. Все подслушаем… разузнаем. От меня не скроешься. Чихать мы хотели на воду и грязь».

Она поспешно, боясь, как бы не опоздать прихватить молодую парочку «в самый момент», сняла ботинки, чулки и, подобрав подол юбки, полезла в топь, пропахшую моченой коноплей. Сажелка оказалась довольно-таки глубокой и холодной. Уровень воды все повышался. Уже на десятом шагу Улите пришлось поднять подол юбки до плеч. Но что там какая-то метровая глубина, намокший подол по сравнению с той сногсшибательной новостью, которая вот уже под носом! «Ишь как чмокаются, голубки! Скорей же, бабонька! Спеши!» — подбадривала себя Улита и сунулась дальше. Но что такое? Когда влезла в лужу, влюбленные шептались слева. Теперь же слышно, как целуются справа. Сбилась с пути, видать. Надо взять чуть вбок.

Она свернула вправо, ступила шаг, другой и… ухнула в яму. Из головы враз вышибло все. Свет показался с овчинку, а на нем — о, мать родная! — спасительный сноп.

Улита ухватилась за него и, не помня себя, закричала:

— Караул! Тону-у!!!

На крик сбежалось все село. Кто с доской, кто с шестом, кто с веревкой. Колхозный сторож Анисим приковылял с багром, которым вылавливал моченую пеньку. С колхозного двора ударил луч фонаря, и глазам собравшихся предстала такая картина.

В грязной сажелке, на самой середине, ухватясь за сноп пеньки, барахталась с юбкой на голове кривая Улита. А на островке, где предполагалось, что целуются влюбленные, каталась со смеху гурьба парней. У них была наготове лодка, но вылавливать Улиту они в наказание не торопились. Анисим тоже умерил пыл столпившихся мужиков.

— Погодьте. Успеется! — шумел нарочито громко он, чтоб слыхала Улита. — Обмозговать надо, стоит ли вызволять ее. А то вытащишь, а она опять за свое, любовь спугивать начнет.

— Куманечек! Миленький. Золотой! — взмолилась Улита. — Вытащи! Помоги-и…

— Поможем, коль сможем, — травил для пущей острастки сторож. — А допрежь допрос тебе дозволь учинить. А ну-ка, говорь честно, зачем поперлась в грязь?

— Черт подмыл. Поглядеть в голову взбрело.

— Клятая баба! Да сколько ж можно?! — загудели мужики.

— Простите, милые. Простите, — заголосила Улита. — По гроб больше не буду. Вовек.

Анисим дал знак к «спасательным работам». Улиту вытащили, и она подсматривать больше не стала. Не стала… до другого вечера.

Как я ликвидировал кадровый застой

Болезнь, как любовь. Она так же нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь. Шел я на службу в свою райконтору, и вдруг во мне что-то кольнуло, где-то под ребром боднуло, и я понял, что старость подала сигнал и пора на отдых, на покой, выращивать редисочку, зеленый лучок…

Но, подумав так, я сейчас же заколебался: «А почему, собственно, я должен идти на покой? Ведь в райконторе есть постарше меня. Иные давно облысели, обросли бородой, остались без зубов и в силах жевать только манную кашу. Э-э, да шут с ними. Надо же кому-то подать пример».

И я подал. В тот же день написал заявление об увольнении с работы, сославшись на хронический радикулит и боль под ложечкой.

Ночью я спал в тягостно-грустном состоянии. Мне снилось, что мои друзья, бородатые старцы, горько оплакивают мой уход и укоряют меня за то, что я, самый молодой из них, подал дурной пример для начальства и теперь оно определенно возьмется за их бороды. Однако на другой же день случилось невероятное. Еще на дальнем подходе к конторе меня перехватил не в меру молодящийся дед Алексей и, потряся мне руку, таинственно прошептал:

— Поздравляю! Мудро. Благоразумно. Чертовски дальновидно. Умнейший вы человек. Я восхищен!

Я посмотрел на поздравителя. После одной моей резкой критики на собрании он два года со мной не здоровался, а по заугольям обо мне говорил: «Бездарь. Тупица. Я поражен».

В дверях райконторы меня встретил другой приятель и бодрым голосом воскликнул:

— Молодец, старина! Правильно поступил. Здоровье прежде всего. Чего тут канцелярскую пыль глотать. Свежачком подышишь, хвойным экстрактом…

Я удивленно посмотрел и на этого поздравителя. Как помнится, он не пылал любовью к лиственным и хвойным рощам, сиднем сидел дома, а тут… Он готов был схватить меня в охапку и сунуть в автобус: «Езжай, братец, скорей».

У входа в кабинет меня встретили сразу трое бородачей. Двое наперебой, подобно пылким женихам, в пользу которых один отрекся от невесты, стали превозносить мою отставку. А третий жарко обнял меня, чмокнул в щеку и вытер кулаком слезу:

— Я знал, что ты гениален, что ты… Только так и должен был поступить настоящий патриот.

Я был поражен. Спазмы сперли мое дыхание. Еще вчера этот человек говорил, что моя голова пуста, как капустная бочка, а сегодня я вдруг стал гениальным. С чего же все это? Откуда мне такая хвала, такие неслыханные почести?

На все эти «отчего» да «почему» мне дал исчерпывающий ответ работник отдела кадров товарищ Пелепейка. Воздав, подобно другим, большую хвалу моему патриотическому поступку, он любезно усадил меня в мягкое кресло и сказал:

— Ваш поступок не забудется в нашей райконторе. Он зримо войдет в ее золотой фонд. Вы благороднейший человек. Вы прорубили нам отдушнну, которая даст возможность ликвидировать кадровый застой.

— Очень тронут, что принес вам столько радости, — ответил я. — Но мне непонятно, каким образом я, маленький человек, ликвидировал кадровый застой?

— Видите ли, — начал пояснять мне работник отдела кадров, — все мы небезгрешны и ждем повышения. Одному хочется стать замом, другому помом, третьему оседлать кресло начальника. А где взять всем должности? Негде. Десять лет сидели мы без движения, и вот теперь, спасибо вам, все мы двинемся.

— И каким же образом?

— А очень просто. На вашем штатном окладе и ставке двух упраздненных уборщиц мы учредим одну высокую должность. На эту должность посадим засидевшегося пома. На место этого пома — престарелого зама, и, как видите, все кадры райконторы придут в движение, все засидевшиеся получат повышения.

Распалился зуд повыситься за счет ближнего и во мне. Я смерил работника кадров изучающим взглядом и, побарабанив пальцами по крышке стола, вопросил:

— Ну, а если я.

— Что вы? — испуганно вскочил Пелепейка.

— Если я не пойду в отставку, откажусь… Благо боль под ложечкой у меня прошла, и я здоров как дуб.

— Душегуб… Грабитель, — прохрипел Пелепейка и потянулся к графину.

Большой акафист

Отец Ираклий опустошал шестую лампадку зубровки, когда в опочивальню вошла сгорбленная старушка и, перекрестившись на образ святой троеручицы, робко проговорила:

— Бог в помощь, батюшка. Не откажите грешной в прощении.

Святой отец торопливо проглотил соленый огурец, перекрестил рот и хотел было выпроводить грешницу за дверь, но, увидев в руках старухи кузовок с яичками, радостно улыбнулся. На припухшем ото сна и выпивки лице его отразилось блаженное довольство и умиление, в глазах вспыхнул радостный огонек.

И еще бы! Почти все знойное лето отец Ираклий просидел без дела, гоняя по пустынному храму безбожных воробьев, поселившихся в иконостасах. Ни венчаний, ни крестин, ни похорон, ни поминок. Напрасно звонарь Силантий бил по три часа в колокола. В старые престольные праздники на молебен еще кое-как набиралось с десяток дряхлых старух, а с той поры, как в селе напротив церкви вырос белокаменный Дворец культуры, церковь совсем захирела.

Захирел и отец Ираклий. Нос его осунулся и заострился, волосы изрядно поседели, некогда грузный шаровидный живот опал, будто кто проколол его шилом, черная ряса печально повисла, словно мешок из-под мякины.

Но время шло. Колхозный Дворец культуры закрыли на ремонт. Ремонт затянулся, и отец Ираклий решил, что настала пора взять реванш. Присовокупляясь к обстановке, он снизил цены на венчания и крестины, акафисты и молебны. Двери церкви были распахнуты с утра до ночи, вновь запахло просвирой и ладаном, а колокола гудели так, что колокольня шаталась как пьяная. Чуть только где появится новорожденный или наметится свадьба, как отец Ираклий тут как тут. «Не угодно ли окстить раба божьего» или «обвенчать чадо милое», и сейчас же предложит походную купель или корону венчальную. «Дескать, не теряемся, все приспособлено к современным условиям». И дело у отца Ираклия мало-помалу начало продвигаться. Опять потянулись в церковь дряхлые старухи, начались акафисты, молебны, нет-нет и свадебка подвернется.

Отец Ираклий от радости блаженно улыбался, поглаживал вновь жиреющий на дармовых харчах живот. Он даже запил на радостях и начал играть на балалайке. Выпьет лампадку зубровки, балалайку в руки и запоет:

Эх, накажи меня, всевышний,

За грешнейшие дела.

Ее щечка, словно вишня,

С ума батюшку свела.

Вот и теперь отец Ираклий настроился было на минорный лад, как вошла старушка, и веселую трапезу пришлось отложить.

— Слушаю вас, раба божия, — проговорил Ираклий, косясь на кузовок с яичками.

— Акафист мне отслужить надобно, батюшка, — прошамкала в ответ старушка.

— Акафист, оно, конечно, можно отслужить, но за десяток яиц акафист получится дрянь.

— Знаю, батюшка, знаю, родимый. Рада бы и курочку прихватить, но всех коршун потаскал проклятый. Одна квочка осталась. А вот ежели по осени, так я уж пару петушков принесу.

— За пару петушков, оно, конечно, можно, и, прямо скажем, акафист устроим большой. Давай яички и ступай в церковь. Я сейчас приду. Скажи Силантию, чтобы амвон приготовил.

— Скажу, батюшка, скажу, милый, — низко кланяясь, лопотала старушка.

— Только пусть поставит не тот, что воробьями засижен, а новый, с плюшевой обивкой! — крикнул вслед отец Ираклий и поспешил облачаться в рясу.

…Большой акафист начался в полдень. В церкви было пустынно и тихо, только на люстрах и в карнизах иконостасов весело чирикали воробьи да звонко раздавался хриповатый голос отца Ираклия:

— Да упомяни, господи, Акулину преподобную, Варвару яко мученицу и иже с ними-и-и…

Бабка Матрена, стоя перед амвоном, торопливо крестилась и старалась шептать слова молитвы вслед за попом, но отец Ираклий так быстро читал, проглатывая окончания слов, что все слилось в сплошное тетеревиное лопотание.

— Тру-ту-ту-ту-ту, брам-барам-барам-барам! — неслось по пустынному залу, и совсем нельзя было понять, то ли читает отец Ираклий акафист, то ли поет.

— Большой акафист? Чтоб тебя подмочило, — проворчала недовольная бабка. — Только яйца жрать да кур хапать, а как акафист читать, так язык заплетается. Лопочет черт те что, прости меня грешную.

Отец Ираклий с высоты амвона увидел замешательство старухи и начал сбавлять скорость чтения, но тут, как назло, на него напала такая продолжительная икота, что он вынужден был прервать акафист и удалиться в алтарь на похмелье.

Подкупленная любопытством бабка Матрена заглянула на амвон, прочла по слогам надпись на книге и перепуганно перекрестилась. На бордовом бархате амвона вместо Евангелия лежала старинная книжица с тисненой надписью «Как употреблять коньяк пять звездочек?».

Некролог

Он занимал пост не такой уж большой и не так маленький. Лучше всего судить об этом по кабинету.

Служебный кабинет Пал Палыча был тридцать шагов в длину и десять в ширину, не считая трех уступов со шкафами, сейфами и раздевалкой. Здесь Пал Палыч принимал чай с лимоном, черный кофе, простоквашу и посетителей. Тут же он устраивал совещания и очередные разносы, названные в народе «не за здорово живешь».

Далее за кабинетом размещалась комната отдыха, или, попросту, спальня. В ней Пал Палыч позволял себе после еды руководящий сон и просматривал, лежа в мягкой постели, свежие газеты. Читать он их никогда не читал. Незачем. На то есть подчиненные. Он учредил в своей конторе порядок, согласно которому ему каждое утро представляли краткий обзор газет и журналов. Сам же он читал лишь фельетоны и шахматные новости. А в последнее время стал интересоваться только некрологами.

Однажды он увидел на четвертой полосе в траурной рамке портрет своего давнишнего приятеля Архипа Нилыча Подзагнеткина, увидел и побелел от зависти.

— Мать честная! Елки-моталки. Сколько подписей под некрологом! Шестнадцать фамилий стоит. Даже сам свою поставил. Вот это взлет! Вот это достиг! А слова-то какие! Дух захватывает от восторга. «Смерть вырвала из наших рядов прекрасного организатора». Вот это оценочка! Вот это да! А мне? Воздадут ли такие почести? Будет ли такой фурор?

С того дня Пал Палыч уже не мог освободиться от этой мысли ни ночью, ни днем, ни дома, ни на работе. Вначале его мучил вопрос: «А воздадут ли?» Он прикидывал и так и сяк и в конце концов пришел к твердому убеждению, что служебное положение его, вращение в номенклатурной среде и, наконец, солидность позволяют рассчитывать на некролог не хуже, чем у Подзагнеткина.

Покончив с этим вопросом, он занялся обдумыванием текста некролога. Для этого он собрал вырезки некрологов за последние десять лет и скрупулезно проанализировал их, выбрав из них наиболее подходящие для себя эпитеты и слова.

После многочисленных правок, дотяжек и доделок у Пал Палыча появился вполне приличествующий его заслугам и положению текст. Он сам отпечатал его на машинке и, когда в конторе никого не было, поднялся за столом и начал читать:

«Вчера после продолжительной и тяжелой работы (Пал Палыч нарочито минул избитого термина «болезни». Ее не было у него), в расцвете творческих сил, — читал он замогильно-траурным голосом, — на семидесятом году жизни (Пал Палыч и тут внес свои коррективы, прибавив себе авансом пятнадцать лет) скончался выдающийся начальник Пал Палыч Телкохвостиков. В его лице мы потеряли одного из крупных руководящих деятелей старой когорты. Еще с малых лет он окунулся с головой в работу и с тех пор отдавал ей самого себя».

Далее шел длинный перечень должностей и постов, занимаемых Пал Палычем, не считая тех, с которых его снимали или попросту оттуда просили. Эти детали он опустил, руководствуясь пословицей «о мертвых плохо не говорят».

«Подлая смерть, — продолжал читать он дрогнувшим голосом, — навсегда унесла драгоценную жизнь Павла Павловича, так нужную осиротевшим людям».

От этих слов в горле у Пал Палыча запершило, и на щеку упала слеза. Только теперь он во всю меру понял свою миссию на белом свете и сполна оценил свои заслуги перед людьми. Написанный собственной рукой некролог как бы поднял его за шиворот и сказал: «Смотри же, чертов сын. Смотри! Вот кем ты был на грешной земле».

Последний заключительный аккорд некролога он дочитать уже не смог. Шумно высморкался в платок, вытер глаза и, вздохнув, сказал:

— Да. Вечная память тебе, Пал Палыч.

Заполучить такой некролог — это был предел мечтаний. Пал Палычу зримо представилось, как утром у журнального киоска читатели разворачивают газеты и горько ахают:

— И надо же, Пал Палыч умер.

— Наш Телкохвостиков? Да что вы говорите?! Такого человека потерять…

— Да, тяжелая утрата. Светлая голова была.

Дома, когда уснули жена и теща (детей у Пал Палыча не было), он достал семейный альбом и долго листал его, подбирая фото для некролога. Снимков было очень много, но, как назло, все групповые. К Пал Палычу все кто-нибудь примыкал. То жена, то свояченица. Но больше всего почему-то липла теща.

— Эка примазало ее, — злился Пал Палыч. — К каждой бочке затычка.

Он взял ножницы и без малейшего сожаления отрезал ее от того снимка, где он был прилично одет в новый костюм, белую рубашку и выглядел после юга молодо и солидно.

После хлопот над некрологом и подбором снимка перед Пал Палычем встал более мучительный вопрос: а кто же подпишет некролог? От подписи «группа товарищей» он решительно отказался. Во-первых, это темный лес и несолидно, а во-вторых, он не хуже Подзагнеткина или Сковородкина. Нечего перед ними унижаться. Подписи должны быть. Но чьи?

Над этой проблемой Пал Палыч ломал голову целую неделю. Он подбирал одну кандидатуру и сам тут же ее либо подвергал сомнению, либо начисто отметал.

«Взять того же Качалкина, — рассуждал он сам с собой. — Разве он подпишет, стервец? Э, как бы не так. Нос от листа отдернет. Или того же Жмуркина. Небось спит и видит в траурной рамке себя. Единственная надежда на Колотухина. Тот все некрологи подписывает. «Мертвому нечего пышных слов жалеть, — говорит всякий раз он. — Не зазнается». А может, и этот откажется? Ну и черт с ним. Чихать я на ваши подписи хотел. Вот если бы подписался сам. Эге! Тогда бы другое дело, другой коленкор. Тогда бы и Качалкин и Жмуркин лопнули от зависти. И Колотухин бы нос почесал».

Лежа дома в постели, он принялся рисовать в своем воображении лица всех прочитавших о нем некролог, и чем больше фантазировал, тем сильнее росло у него желание уже сейчас, при жизни, убедиться, кто же подпишет его, а кто отвернется.

Пал Палыч никогда не играл в азартные игры, считая их смутой души. Но тут его так заинтриговало, так подмыло, что он с трудом дождался утра и после восьми сразу же направился к Качалкину.

Нил Макарович Качалкин встретил Пал Палыча рассеянным приветствием.

— А-а… Мое вам. Присаживайтесь, — помахал он из-за вороха бумаг, в беспорядке сваленных на столе, и даже не посмотрел на вошедшего.

Он был чем-то очень занят. Маленькие глазки его быстро бегали под насупленными бровями, зубы озадаченно грызли, кончик цветного карандаша, губы строили то кислую мину, то туго сжимались, то причмокивали, а левая рука то и дело почесывала бритый, похожий на дыню затылок.

Сидя в кресле у стола, Пал Палыч не отрываясь смотрел за движениями Качалкина и выжидал подходящий момент для сокровенного разговора. Наконец такая минута настала. Нил Макарович что-то размашисто подписал, сунул карандаш в стакан и, слегка потянувшись, выпрямив спину, полез в лежавшую на столе коробку за папиросой.

Пал Палыч воспользовался моментом и поднес к носу Нила Макаровича собственную зажигалку, подаренную ему ко дню рождения коллективом вверенной конторы.

— Я к вам на минутку, Нил Макарыч. Лишь спросить насчет котлов. Вижу, вы заняты.

— Нет, нет. Чего же. Сколько угодно. Я выслушаю вас.

Пал Палыч смущенно развел руками.

— Вопросов, по правде, накопилось много. Но я плохо чувствую себя.

— Отчего же?

Пал Палыч пожал плечами:

— Стареем, Нил Макарыч. Стареем. Стальные подшипники и те изнашиваются, а нам, как говорится, и сам бог велел. Не тянет что-то мотор.

Пессимистическое настроение грузного, с силой дюжего биндюжника Пал Палыча привело в удивление маленького и впрямь хилого здоровьем Нила Макаровича. Он даже надел очки, чтоб получше разглядеть гостя, и, как только сделал это, замахал руками.

— Ну что вы. Что вы, Пал Палыч. Напраслину возводите на себя. У вас же краска на лице. И ни одной морщины.

— Э-э, что вы, Нил Макарыч. Это только оболочка. А внутри… — Пал Палыч сунул руку под борт пиджака. — Шалит мотор. Шалит. Нынче ночью чуть дуба не дал.

— Да что вы? Отчего?

Пал Палыч подчеркнуто безнадежно вздохнул:

— Гроб с музыкой. Предынфаркт.

— Не падайте духом, Пал Палыч. Крепитесь. Все пройдет.

— Да что поделать. Креплюсь. — Пал Палыч достал из кармана предусмотрительно купленный по дороге в аптеке валидол. — Глотаю вот. Но надолго ли? Скопытишься вот так за столом, и никто доброго слова не скажет.

— Да, и так бывает, — вздохнул Качалкин и тут же весело заговорил: — Но об этом не стоит. Главное — успеть побольше сделать. Жизнь летит, как резвая тройка. Да что тройка. Со скоростью ракеты. А планов в голове и на тысячу лет бы хватило.

Он откинулся на спинку кресла и начал рассказывать о своих замыслах, различных заманчивых планах. Говорил он мечтательно, увлеченно. Но Пал Палыч его не слушал. Он только машинально качал головой, глядел Качалкину в глаза и думал: «Подпишет он некролог или не подпишет? Нет, не подпишет. Уводит от прямого разговора, шельмец, какие-то планы излагает. И на кой они черт мне сдались. Ведь это все в твою славу пойдет. На твой некролог сработает. А мне надо о себе подумать. За свой некролог постоять».

Пал Палыч встал и направился к выходу.

— Куда же вы? А котлы? — окликнул его Качалкин.

— После зайду. Когда полегчает, — а сам про себя подумал: «Нужны мне твои котлы, как коню паровоз. Как-нибудь и старыми обойдемся».

На другой день Пал Пальм также спозаранку отправился к Жмуркину. Тот был старше чином и числился косвенным начальником его, но так как с ним однажды «забодали» недозволенного лося и на равных паях поделили, Пал Палыч на сей раз к дальнему подходу прибегать не стал, а сразу же взял Жмуркина, как коня, под уздцы.

— Как бы вы посмотрели, Фатей Корнилыч, — положив на край стола шляпу, начал он, — если бы вдруг скончался один из ваших руководящих работников?

— А кто именно? — насторожился Жмуркин, и короткие седые волосы на его голове приподнялись, как щетина в одежной щетке.

Пал Палыч интригующе побарабанил пальцами по крышке стола:

— Ну… ну, положим бы, я.

— Вы? Да ты что смеешься, Пал Палыч? Как это так ни с того ни с сего взял да и умер?

— Всякое бывает, — вздохнул Пал Палыч. — Идешь по улице, а тебя бах по башке кирпичом.

— Каким кирпичом? Что вы?

— Э-э, каким. Была бы голова, а кирпич найдется. Сколько их вон на волоске висит на балконах! Только и ждут подходящую «мишень». Покрупней начальство.

Жмуркин затрясся со смеху. Кресло под ним заскрипело, как рессоры в рассохшемся экипаже.

— Ах, чудак! Ну чудак же. Да дома-то теперь крупноблочные.

— Э-э, не говорите, Фатей Корнилыч. Чего там. Смерть найдет причину. Коль надо, и крупный блок сорвет. Подъемный кран на твой затылок сбросит.

Жмуркин промокнул платком глаза, потный лоб, шею.

— Ну, уморил. Уморил ты меня. Как ты это сказал? Как? И подъемный кран, говоришь, сбросит? Ух, ты, леший тебя забодай. Съешь тебя комарами.

Пал Палыч сгреб со стола шляпу. «И он не подпишет. Убей гром, не подпишет. Понял же намек, чертов слон, а поди ты, все в смех обратил. Ну, постой, же. Свалишься с копыт раньше меня — гроша не дам на венок. Репей тебе на могилу».

Третьим начальником, к которому пришел Пал Палыч на разведку, был Козолупов. По каким-то непонятным соображениям он подписывался в некрологах неизменно третьим, хотя по занимаемой должности и алфавиту фамилий ему надлежало быть, по крайней мере, десятым, а то и вовсе пятнадцатым. Пал Палыч долго ломал голову и над этим. «Не иначе как сунул кому-то взятку, делец, — заключил он. — А так, задаром разве кто уступил бы место в некрологе. Эге! Дураков таких нет. Когда вон подпись Алексей Лексеича, случайно перепутав, поставили на две строки ниже, он даже заболел. Нет, тут определенно без махинаций не обошлось».

Увидев на пороге Пал Палыча, Козолупов обрадовался, точно встретил милого приятеля, с которым не виделся десять лет.

— А-а, Телкохвостиков! — распевно воскликнул он. — На ловца и зверь бежит. Иди-ка, голубчик, сюда. Иди. Ты-то мне и нужен.

Он схватил со стола знакомый Пал Палычу его родной отчет и затряс перед самым носом.

— Это что ж ты, чертов колчедан, делаешь? Кому липу подсовываешь в отчете? А? Да знаешь ли ты, что я с тебя душу вытрясу за это! Перед всем городом краснеть заставлю. В «Окно сатиры» помещу.

Пал Палыч закивал головой:

— Вот-вот. От вас только этого и жди. Всю жизнь отдал. Полностью. Без остатка… А тебя — «разнесу». В «Окно сатиры»… Спасибо вам. Большое спасиб…

Козолупов грохнул пудовым кулаком по столу:

— Вон! Вон из кабинета, чертов надувала! Бездельник несчастный! Разжалобить меня захотел. Не выйдет.

— Добивайте. Загоняйте в гроб, — всхлипнул Пал Палыч и, ссутулившись, втянув голову в плечи, побрел к выходу.

…К шестнадцатому кандидату для подписи некролога Пал Палыч Телкохвостиков пришел уже позеленевшим от злости, с трясущимися руками и волочащейся левой ногой. Голова его нервно вздрагивала, глаза дико бегали по сторонам.

Тихо, будто крадучись, он подошел к столу, сгреб Каюрова за петельки френча и притянул, как удав кролика, к себе.

— Вы подпишете некролог или…

— Какой некролог? О ком? — испуганно прохрипел Каюров.

— Я умер! Я скончался в расцвете творческих сил на семидесятом… Некролог!

Каюров часто заморгал.

— Пал Палыч! Очнитесь. Вы ведь живы. Стоите на своих двоих. И я вот с вами. Я, Каюров!

— Я мертв! Я безвозвратно ушел от вас. Некролог!

— Пал Палыч! Успокойтесь. Выпейте воды.

— Кому успокоиться? Какой воды? Мертвые воду не пьют. Некролог! Персональный некролог!

Чувствуя недоброе, Каюров с силой отстранил Пал Палыча от себя:

— Да пусти же. Костюм трещит, право.

Пал Палыч сгреб чугунное пресс-папье и, став в позу бессловесного предка, приближаясь к Каюрову, сквозь зубы захрипел:

— Смерть или некролог!

Обида

В Косом переулке города Н., непонятно почему названном Косым, — не то в честь домов, построенных вкривь и вкось, не то в память о когда-то пробежавшем здесь косом зайце, — было нежданно приостановлено все движение, и даже пешеходное. Из главного подъезда рыжего дома на больших парусиновых носилках выносили человека, прикрытого до плеч белой простыней. Человек был необычно бледен. На крутом лбу его, на шаровидной лысине, как утром роса на кочане капусты, выступил пот.

Санитарную машину осаждали прохожие. Заглядывая через головы, плечи, а не то и нырнув кому-нибудь под мышку, они в одном случае из сочувствия, в другом — просто ради любопытства спрашивали:

— Кто это? Что с ним?

— Светилов. Светилову плохо.

Кто же такой Светилов и что с ним произошло в свежий осенний день, когда дышалось так легко не только тонким людям, но и толстым, предрасположенным к сердечным приступам и одышке?

Саврас Саврасыч Светилов родился в глухой деревне, где бабы носили поневы, кокошники, а мужики все лето ходили в портках из домотканой холстины. Но это было так давно, а судьба заперла Светилова в городе так крепко, что он решительно не помнил ни своей деревни, ни своих земляков. Ему казалось, что он так и родился в загородной даче, обнесенной синим забором, где испокон веков шумят кудрявые сосны, цветет фруктовый сад, стелются серыми холстинами гравийные дорожки и поблескивает на солнце стекло легковика. Благо и все родичи, включая дальних тетушек и дядюшек, двоюродных и троюродных, давно уже жили здесь — на даче, окружая Саврасыча нежностями и преогромнейшей заботой.

Просыпался Светилов, по обыкновению, за час до начала работы. Ему было незачем спешить. К восьми утра, ко времени его пробуждения, всегда, даже если бы и произошло землетрясение, все было для него приготовлено: ботинки вычищены, костюм и рубашки наглажены, подтяжки к брюкам подвязаны, теплая водичка для умывания налита, кушанье с неизменным стаканом простокваши на стол подано. Оставалось только встать, умыться и протянуть руки назад. И сейчас же к Саврас Саврасычу кто-нибудь подлетал и надевал на его сутулые плечи костюм. Между прочим, это каждодневное надевание постепенно вошло в утренний ритм, и Светилов сам не заметил, как у него выработалась привычка ходить с руками, чуть вывернутыми и оттопыренными назад, будто он ждал, чтобы на него надели что-либо еще.

Завтракал Светилов, как обычно, молча, о чем-то беспрестанно и озадаченно думая. Он лишь изредка скупо, словно делая сим огромное одолжение, бросал к сидящим с ним за столом единственное словечко «полагаю». И многочисленные домочадцы были несказанно довольны заручиться этим драгоценнейшим словом. Если Саврас Саврасыч на вопрос: «Надо ли перекрашивать синий забор в малиновый?» — отвечал: «Полагаю», — то сие означало одобрение, и можно было смело требовать с кого положено означенной перекраски. Если же это «полагаю» произносилось во время разговора о чем-либо для семьи нежелательном, то это уже означало отрицание.

Иногда в дни хмурого настроения Саврас Саврасыча домочадцы были в восторге от одного кивка его или малейшего проблеска улыбки. И тогда из уст в уста передавалось: «Он улыбнулся», «Он кивнул», «Ах, господи, какая радость!» Сам царь бы позавидовал, с каким вожделением, с каким кротким умилением смотрело семейство на Светилова, на его одряблое, полное детской белизны лицо, на его красную от умственного напряжения лысину. «Господи! — вздыхали в глубине души они. — Что же с нами станет, случись чего? На нем ведь все мы держимся».

Саврас Саврасыч был о себе еще более высокого мнения. Каждый раз, когда служебная машина несла его с шумом по загородным перелескам или улицам города, он грустно смотрел на людей и думал о своей бесценной миссии на земле. Ему казалось, что не будь его, не руководи он снабжением топливом, люди бы давно померзли, город бы обледенел и по дорогам ходили бы в лучшем случае белые медведи.

Саврас Саврасыч берег свою жизнь, как драгоценный сосуд, наполненный исцеляющей влагой. Он пуще всего боялся, чтобы под колеса машины не попала блудная собака или зазевавшаяся старуха. Конечно, ни к первой, ни ко второй он жалости не питал. Нечего валандаться на дорогах. Да и велик ли урон, если в городе меньше станет на одну старуху? А вот если произойдет по вине той же собаки катастрофа, тогда беда. «Как же станут жить граждане без товарища Светилова, что станет с городом?»

В это роковое утро Светилов приехал в Гортоп хотя и не в отличном, но все же в сравнительно добром расположении духа. Скоростной бесшумный лифт вознес его на второй этаж. Здесь, так же как и на даче, все было устроено так, чтобы руководитель топливом не утруждал себя излишними движениями. Лифт подкатывал почти к самому креслу. Стоило лишь открыть дверцу, сделать два шага — и пожалуйте к руководящему столу.

На столе к приходу Светилова уже были подготовлены в синей пайке «На доклад» бумаги, а рядом положен штабелек тонко заостренных цветных карандашей, коими вершится скорый суд над всеми ходатайствами, уведомлениями, прошениями, донесениями. А скорый потому, что Саврас Саврасыч бумаги от «а» до «я» не читает. Их уже прочли подчиненные и к каждой прикололи «карлик-справочку», в которой в двух-трех строках изложена суть дела. В Н-ской реке, например, утонуло пятьсот кубометров леса. Спрашивают, можно ли их выловить колхозу. «На станции Икс заросли бурьяном три вагона кокса. Народные контролеры поднимают шум. Что делать?», «В урочище Лысый бор сгнило семьсот кубометров своевременно не вывезенных дров. Можно ли их списать?». «В центральной бане в разгар мытья не хватило дров. Многие клиенты сидят в мыле. Срочно просим грузовик топлива!»

На все эти криком кричащие бумаги Светилов соответственно наносил резолюции: «Обговорим», «Займемся», «Подумаем», «Потолкуем». Это были те самые резолюции, за которыми Саврас Саврасыч жил, как у Христа за пазухой. Во-первых, «обговорим» или «потолкуем» означает, что вопрос решался, так сказать, коллегиально, всем коллективом. А во-вторых, всякому проверяющему не будет видно, что же решено, что практически сделано по той или иной бумаге. В крайнем случае Саврас Саврасыч мог придумать что-либо экспромтом и предстать перед начальством в нужном свете.

Просмотрев и «расписав» почту, Светилов приступал к приему своих помов и замов. Но слушал он их рассеянно, порой в упор смотрел в глаза и думал: «А какой же из них мошенник может подложить мне свинью и в случае чего займет мое место? А кто же из вас, прохвостов, говорит правду, а кто льстит ради собственной карьеры, а там в удобный момент отвернет рыло, а не то и обольет тебя семь раз помоями?»

Вторым на прием к Светилову без доклада и стука вломился взмыленный диспетчер.

— Саврас Саврасыч! На станцию, в тупик, прибыл эшелон дров. Нужна ваша виза на оплату рабочим по разгрузке.

Саврас Саврасыч посмотрел на часы и ткнул пальцем в циферблат.

— А вы видите, что через пять минут обед?

— Вижу, Саврас Саврасыч.

— Ну, а если видите, то какого же дьявола претесь в кабинет?

— Но ведь если сейчас не подпишете, придется платить за простой, — взмолился диспетчер. — По десять рублей в час и за каждый вагон. А их, слава богу, семьдесят пять. А обед два часа. Это в какую же копеечку все влетит?

Савраса Саврасыча взорвало. Как смеет этот наглец говорить ему, Светилову, о каких-то полутора тысячах рублей? Да разве столько стоит его жизнь, его руководство Гортопом? Разве этой мизерной суммой измеряется его вклад в жизнь городского хозяйства? Да если кинуть на весы все, что сделал он, Светилов, для человечества, то оно наверняка окажется в неоплатном долгу перед ним. А тут суют в нос какие-то паршивые дрова, какую-то разнесчастную десятку…

— Пойдите вон! — вскрикнул Светилов. — И впредь чтоб никто… никогда!..

Кашель обиды и гнева душил его. Он до того разволновался, что упал в кресло и, когда в кабинет вбежали секретари, ничего решительно не мог сказать им, а только твердил: «За что же? За что?»

Врач-сердечник из «Скорой помощи», осмотрев еще в кабинете больного, сказал, что ничего опасного нет, что Саврас Саврасыч полежит денька три в покое и вернется к своим делам. Однако врач «Скорой помощи», а заодно с ним терапевт и психиатр, которые поочередно осматривали больного и сделали такие же выводы, глубоко ошиблись. Болезнь — обида крепко засела в груди у Светилова, и изгнать ее оказалось не так-то просто. Он лежал целыми днями молчаливый, хмурый, и бесцветные глаза его, полные горькой обиды, недвижно уставленные в потолок, все так же твердили: «За что же? За что?!» «За что ко мне так неблагодарны люди? — думал беспрестанно Светилов. — Почему они так дешево оценили мой труд? Разве я мало сделал для масс? Сколько дней и ночей проведено за руководящим столом! Сколько через мои руки прошло бумаг! Семь грузовиков ежегодно отправляется на хранение в архив и еще столько же сжигает в печах истопник дед Корней. А бумага — это не рожь, которую снопами кидают в барабан. В нее в каждую вдуматься надо, на каждую собственноручно резолюцию нанести, да ход ей дать, да проследить за ней… Четырнадцать машин бумаг! Четырнадцать машин!! А что же тебе за это, товарищ Светилов? Чем человечество отблагодарило тебя? Может, фамилию высекло на камне твою? Может, улицу назвало именем твоим или бюстик в сквере Гортопа на гранит вознесло? Жди, брат. Жди. Кукиш в масле ты от человечества получил. Горькую пилюлю в сердце тебе. Соси ее, глотай… Вместо благодарствия упрек тебе за какой-то разнесчастный неразгруженный эшелон. В городе, правда, была оказана не малая честь. Включили в список лиц, коим надлежало быть неизменно в президиумах, на торжественных вечерах. Казенную дачу получил… Но разве только этим можно оплатить бесценные годы, проведенные у главтоповского руля? А кто же возместит за огромную лысину, которая образовалась от умственного труда, за хронический радикулит поясницы, за сутулость, геморрой?»

Слезы душили Светилова. Он глотал их, смахивая рукавом белой рубахи со щек, а они все текли, текли… Все недоборы жизни вдруг выросли, как кочки на скошенном лугу.

Саврас Саврасыч мог, конечно, давно бы жениться. Кому неизвестно, как рано он овдовел? И невесты кружились возле него, как в жаркий полдень плотвицы возле плахи, кидающей тень. Одна из них была даже моложе на двадцать лет и не дурна собой. Но не ради ли того же неблагодарного человечества Саврас Саврасыч принес в жертву себя и остался отшельным холостяком? Нелегко было удержаться от соблазнительных девиц. Ох, как нелегко! Но разве оценил кто это? Разве заговорил кто так, как говорили о неженатом Гоголе или о Стеньке Разине, который бросил княжну в набежавшую волну? Жди, Светилов. Жди. Черта с два заговорят.

«А сколько трудов вложено в развитие критики! — продолжал подсчитывать свои заслуги Саврас Саврасыч. — О других эва сколь пишут фельетонов, статей! Один «зажал», другой «не прислушался». Третий «заглушил». А тут за двадцать лет ни нарекания, ни одной статьи. Наоборот, пожалуй, не было ни одной речи, в которой бы лично не призывал: «Критикуйте, товарищи! Раздевайте недостатки до нагиша. Поддержим! В обиду не дадим».

И все это было именно так. Нельзя сказать, чтобы Саврас Саврасыч любил критику и без нее жить не мог. Нет. Она не невеста. Ее никто не любит. Но справедливости ради надо отдать должное Светилову. Он всячески поощрял ее. Каждого человека, который выступал с критикой работы Гортопа или даже лично его, он окружал таким любезнейшим вниманием, что человеку самому становилось стыдно за свой выпад с трибуны и он рано или поздно уходил в другое учреждение, чтобы рассказать там людям о том, как надо по-светиловски реагировать на критику. Такой самочинный беглец на вопрос о причине ухода из Гортопа, как обычно, отвечал: «Не мог, брат. Совесть заела. После выступления с критикой Светилов меня чуть ли не на руках носил. И лапу пожмет, и о здоровье осведомится, и путевочку на курорт предложит… И вот мучаешься потом, проклинаешь себя на чем свет стоит: «Ах, чурбан! Ах, неблагодарная свинья! И как же у тебя язык повернулся сказать про Савраса Саврасыча такое?!»

Припоминая всех людей, которые когда-то критиковали и с которыми расстался, как с хорошими друзьями, Светилов находил себя в преогромном отличии от других, и его охватывала еще более тяжкая обида, что люди по достоинству не оценили и это редчайшее качество его души.

…На восьмые сутки к Светилову пригласили известного в городе профессора-медика. Благопристойный, седой старичок с белой бородкой долго расспрашивал, выслушивал зачахшего больного, простукивал его то молоточком, то пальцем и там и сям, дважды мерил кровяное давление, недоуменно пожимал плечами, качал головой. Затем шустро сложил в чемоданчик свои медицинские инструменты и, сняв очки, вышел в коридор, где столпились в ожидании результатов обследования родичи Светилова.

— Как? Что? — подступили разом обитатели дачи.

— Безнадежно, — вздохнул профессор. — Канус-манус в последней стадии, а попросту мания величия. Лекарств прописать не могу. Лечить ее можно лишь единственным средством — пыльным мешком.

Брянские зорянки

В приемную райисполкома вошел шустрый, веселый старичок в охотничьих сапогах с голенищами выше колен, в кожаных брюках и светло-солнечной гимнастерке. На груди у него горела жарко начищенная медаль «Партизану Великой Отечественной войны». Он снял кепку, рыжие шоферские перчатки, разгладил широкую, как лопата, бороду и обратился к белокурому плечистому парню, сидевшему на чемодане у канцелярского стола:

— Мое почтение! Не вы ли будете фельдшер, то есть доктор по скоту?

— Я, папаша. Только не доктор, а ветеринарный врач.

— Рад с вами познакомиться, — протянул руку старик. — Шофер колхоза «Светлые елки» Андрон Иваныч Куркин. Штатный водовоз. Бывший партизан отряда «Капут фашизму».

— Очень приятно, — встал парень. — Будем знакомы. Бывший гвардии сержант, а ныне ветврач — выпускник Н-ского института!

— А по отчеству как вас?

— Миронович, папаша. Вот уже четверть века как Кузьма Мироныч.

Андрон вскинул растопыренную руку к кепке:

— Дозвольте доложить, Кузьма Мироныч. За вами я. На собственном автомобиле ДеА-88, что в переводе на русскую речь означает — дед Андрон восемьдесят восьмого года рождения. Позвольте чемоданчик ваш.

Кузя Чубчиков сунул чемодан под стул.

— Я, папаша, не готов к отъезду. Я еще подумаю, погадаю. Мне ведь два места предложили. Колеблюсь я, как маятник Фуко.

Андрон поскреб за ухом.

— Колебание, оно, конечно, может быть. Я коли женился, тоже колебание имел. У невесты у моей в придачу двойня была. А вам чего? Ай коз воз, детей загородок? Парень, должно, холостой, близко не стой, езжай в любое место. Рогачом по холке не огреют. Так что едем к нам, милок, не пожалеешь.

— У вас, папаша, непоэтичное название села — Овечки-но-о. Если ехать, так уж в какие-нибудь Васильки, Ромашки, Анютины Глазки. А это… бр-р…

— Что верно, то верно, — виновато согласился Андрон. — Красивости никакой. Да и откель ей быть? Раньше ведь в этом деле был форменный ералаш. Споткнулся пьяный дьякон — называй село Спотыкайловка, зачесался пупок у купца — пиши деревня Пупковка, сплюснули в драке нос городовому — именуй поселок Плющенка, чихнул проезжий барин — вся местность Зачихайловка. Но зато сейчас… все в точности с жизнью поменялось: «Веселый бор», «Приятная долина». А «Светлые елки» разве плохо?

— Слыхал я о ваших елках. Говорят, коровок вениками кормят.

— Был такой експеримент. Один приезжий кандидат целых три месяца вениками удойность буренки повышал. Но вышла неудача. На четвертый сдохла животина. Плюнули мы на веники, за сено, клевер взялись. Силос теперь кушают коровки наши.

— А как у вас с природой?

— Рай. Рай земной, милок. Красота небесная. Леса как в древности. Отвори окно и дыши себе. Хочешь — сосною, хочешь — черемухой. А зверья кругом! Лоси с коровами пасутся. От кабанов отбою нет. Одним словом, Швейцария. Сказка Венских лесов.

Андрон украдкой посмотрел на ветврача. Охотничьи богатства не произвели на него особого впечатления. Он по-прежнему колебался.

— Рыбы у нас окиянский запас, — выбросил последний козырь старик. — Решетами окуня с карасем гребем. А про ерша и говорить нечего. Тот сам на сковородку прет.

— А как у вас насчет певчих? — подмигнул, намекая, Чубчиков. — Смогу я там оборвать свою холостяцкую жизнь?

Вопрос застал Андрона врасплох. Дед стоял и смотрел на парня хитровато-растерянными глазами. «Что ж тебе ответить, милок? Сказать, что у нас там всего три двора и никаких невест, кроме старой вековухи Феклы, нет, так черта с два тебя удержишь. Тут-то тебя и видали. Но и отпугнуть тож нельзя. Уж больно парень ты веселый, ловкач. В самый раз телят принимать. Э-э, да была не была. Сбрешу-ка я тебе, а там видно будет. Как-нибудь выкручусь из греха».

Он надвинул кепку на глаза, важно кашлянул в кулак:

— Кхе-е. Об чем вопрос. Да у нас там такие зоряночки, перепелочки, ой-е-ей! В два счета женим тебя. Едем, милок.

— А вы не загибаете, дедок? — смерил прищуренным взглядом Андрона веселый ветврач.

— Вы что, товарищ дорогой? За кого меня считаете? Да было б вам известно, я у генерала партизанского в денщиках ходил. Самому командующему фронтом о вражьих танках докладал.

Чубчиков весело одернул куртку:

— Извиняюсь. Беру слова назад. Заводите машину, дедок. Едем в ваши «Елки-светлые».

Минут через десять Чубчиков с предписанием в кармане и чемоданом в руке стоял уже у крыльца. Дед Андрон лихо подкатил на скрипящем, дребезжащем, как худое ведро, неизвестной марки легковике и торжественно распахнул изрешеченную пулями, залатанную жестью дверцу:

— Любезно прошу! Личный трофей времен разгрома фашистского пса в здешних лесах. Пора на слом, но храню как память. Обера укокошил в ней.

Усадив ветврача рядком, Андрон нажал на педаль и на полной скорости, пугая страшным грохотом кур и свиней, погнал свой лимузин по пыльной улице. Он был ошеломленно рад удаче и той скорой выдумке, которая пришла в голову насчет зорянок и перепелок. Вгорячах он все еще не отдавал себе отчета в том, как ему придется выпутываться из столь трудного положения. Пуще того, войдя в азарт, он продолжал раздувать свою выдумку.

— Голосистей наших зоряночек не сыскать. Ох, и поют же! Чисто тебе эта… капелла.

— Значит, целая капелла, — просиял Чубчиков.

— Э-э, да что и говорить. Голосистенькие. Иной раз слушаешь и думаешь: «Где ты? В театре иль на сеновале?» Наслаждение одно. Чу́дно поют. И лени никакой. Вечер поют, ночь поют…

— И много их, зоряночек?

— Ох как много! — помотал головой Андрон. — Как ласточек в перелет. Усядутся на бревнышке — загляденье!

— А село? Село-то большое у вас?

Андрон хотел было сказать, сколько в Овечкине дворов, но вдруг вспомнил, что деревню ту двадцать лет назад спалили немцы, что девушек тех, что сидели когда-то на бревнышках, крылечках, давно уже нет, и прикусил язык. «Эка заболтался! Как далеко хватил! Назад, Андрон. Раскручивай, пока не поздно. Разматывай скорей».

— А и то сказать, — начал он, перевалив через канаву. — Нынче ребята не шибко на околицу бегут. Чего им заборы отирать, коль песни по радио передают. Сиди себе у приемничка и слушай любых зорянок. Хочешь орловских, хочешь московских. А опричь тамбовские нежненько запоют: «С веток опадает черемухи цвет. Ох, хорошо живется в восемнадцать лет».

— Э-э, не скажите. Не скажите, дедок. Погулять на сельской улице, обсаженной деревцами, — мечта. Вспомните, как сами просиживали до утра.

— Ни в жисть, — тряхнул головой Андрон. — Уличных гуляний я лютый враг. Я женился и то в другой деревне, за тридцать верст.

— А почему не в своей?

— Примелькались. Надоела родня.

Ухнув в грязную колдобину, Андронов лимузин выскочил на горку, прокатился по пыльной околице, громко чихнул и остановился у трех бревенчатых хат.

Андрон вытер локтем потный лоб, виновато вздохнул:

— Ну вот и приехали… Прикатили, стало быть.

— Куда?

— В Овечкино, милок.

Кузя Чубчиков вытаращил глаза:

— Вы что, смеетесь?

— Да чего ж смеяться?

— А деревня? Деревня где? — чуть не застонал с досады Чубчиков.

— Деревня была, — вздохнул дед, — да немец спалил. Теперь тут лишь скотный двор с молодняком остался да три двора. Да ты не печалься, милок. В десяти верстах отсель правление колхоза. Большое село. Туда все сселились.

Чубчиков погрозил пудовыми кулаками.

— Назад, дед! Поворачивай на все сто восемьдесят градусов, пока не поздно. А иначе не ручаюсь вот за них.

Андрон демонстративно вылез из машины.

— Никуда я не поеду. Сжег весь бензин. И скоро ночь… Вылазь-ка, отдохни с дорожки, а завтра, коль невмоготу, скажешь председателю и — скатертью большак. Мы таких не держим. От ворот поворот.

Чубчиков нехотя вылез из машины. Поднимая облако пыли, к нему двигалось большое стадо сытых, нагулявшихся за лето телят. В озорных глазах их светилось любопытство. Дымчато-серая телка с красивой белой звездочкой на лбу подошла ближе всех и лизнула руку ветеринара теплым шершавым языком.

Чубчиков зажмурился. Ему вдруг показалось, что он стоит в белом халате на колхозном дворе, а молоденькие девушки-телятницы все подводят к нему и подводят на осмотр этих чудесных телят. Но, вспомнив, что никаких тут телятниц, кроме пастуха и двух старых скотниц, нет, тяжело вздохнул и обернулся к старику.

— Где можно переспать?

— Для добрых гостей — перина, для таких — сеновал, — кивнул на сарай Андрон.

— Мерси!

— Жури-мури, — передразнил Андрон и, помахав перчаткой, заковылял домой.

Умывшись и поужинав, он проверил, все ли заперты загоны, и поспешил к своему неразлучному приятелю — пастуху Михайле.

— Ларионыч, вставай, — постучав в стекло, позвал Андрон.

— Чего тебе? — высунул в окошко лысую голову Михайла.

— Выходи. Совет в Филях проведем.

Заспанная голова пастуха мгновенно исчезла. Сигнал «совет в Филях» означал у стариков, что случилось что-то серьезное, подлежащее срочному обсуждению. По этому сигналу они в ночь и в полночь выходили на улицу, усаживались на завалинке и заводили беседу, которая нередко кончалась с шестыми петухами.

Вот и теперь они сели на бревнах у хаты и вполголоса заговорили:

— Ну? Чего там стряслось? — сонно зевнул сухопарый Михайла, почесывая спину.

— Беда, Михайла Илларионович, — вздохнул Андреи. — Влип я, брат, как кура во щи.

Андрон, сбиваясь и перевирая, бегло пересказал историю с молодым ветеринаром. Илларионыч, насупив брови, встал.

— Помело у тебя, а не язык. Войлок из хомута. Я бы тебе за это… снял подштанники да крапивой вжарил.

— Ну, ты не тово… не больно, — обиделся Андрон. — Я к нему за советом, а он… «помело», «крапивой». Об деле пекусь.

— Моих советов не будет. Как заварил, так и хлебай, — ответил Михайла и, хлопнув дверью, ушел.

Андрон растерянно стоял у крыльца и мял бороду. «Что ж делать? Сбежит ветврач, председатель завтра холку намылит. Как же его придержать?» И вдруг старика осенила хитроумная идея. Он прикинул расстояние до полевого стана, подпрыгнул от радости и повернул к стоявшему рядом с легковиком грузовику.

…В двенадцатом часу ночи Кузя Чубчиков проснулся от нежных напевпых голосов. Где-то совсем близко лилась тихая девичья песня:

Светит зоренька придеснянская.

В небе звездочки так ясны,

Ты, сторонушка партизанская,

Мы в тебя всегда влюблены.

Ой, зоряночки-партизаночки!

Край колхозный наш, расцветай…

Чубчиков, опьяненный душистыми травами, сладко потянулся и еще плотнее укрыл голову пиджаком. Ему показалось, что он слышит песню во сне. Но что такое? Рядом с сараем отчетливо слышатся настоящие девичьи голоса. Чубчиков сбросил с головы пиджак, выглянул в люк сеновала и засиял ярче месяца, плывшего над Десной. На бревнах возле хаты сидели они — зоряночки в беленьких платочках, а дед Андрон, взобравшись на тельпуг, дирижировал, как заправский музыкант. Борода у него победно развевалась.

Бабкино прошение

Гавриил Гаврилыч Налипкин, или попросту Гав Гавыч (как его сокращенно звали на службе), не успел сесть за рабочий стол и разложить для видимости чрезмерной загруженности бумаги, как нос к носу столкнулся со знакомой старушкой, всегда напоминающей ему до поры до времени кроткую гусыню. Он поднял глаза и, не веря самому себе, еще раз посмотрел на морщинистое, закопченное временем лицо старой женщины.

Да, это была опять она — та самая старуха, что вот уже в который раз приходит с просьбой выделить пять бревен для ограждения от размыва усадьбы, на которой-де стоит какой-то памятник войны. Причем каждый раз старуха выпячивает вперед свою заботу о памятнике, во что Гав Гавыч решительно не верит. Кто же станет месить грязь за сто верст ради какого-то малоизвестного чужого памятника? Не то сознание еще. Не то. Скорее всего, болячка за свою усадьбу гонит с печи старуху.

Пока Гав Гавыч делал это свое резюме, старушка, подобрав подол юбки, уселась на стул и на правах давнишней знакомой живо напомнила о себе.

— Из Хвощевки я, милый. Заможайского райвона. Опять вот по делу своего прошения пришла.

— Вижу, что пришли. Сам вижу. Только опять вы, старая, поторопились. Эка не сидится вам! Выложь да положь положительный результат. — Он в сердцах смахнул рукавом огрызок вчерашнего семечка. — Вы думаете, легко управлять культурой, внедрять ее в сознание масс. Сиди себе, подписывай бумажки. А тут вот сто потов с тебя, пока вот ее, — он потряс пожелтелым, засиженным мухами листом, — пробьешь, горемычную.

— Знамо, нелегко. Кому же легко, милый, — подтвердила старушка. — Один мот без забот, а так все в хлопотах.

— То-то и оно, что в хлопотах, — хмуро проворчал Налипкин и, заглянув в дерматиновую книгу, объяснил: — Решается вопрос. В стадии рассмотрения.

Старушка уставилась недоуменным взглядом на Налипкина.

— В стаде? Да ить прошлый раз ты мне говорил, милый, что он в этом самом стаде, и теперь вот все еще в стаде. Не пойму я что-то тебя.

— Да не в стаде. Не в стаде, старая, — раздраженно отселил Налипкин. — Эка непонятливая. «В стадии» — это, значит, в сфере, в орбите более глубокого, более близкого изучения. Если в прошлый раз мы ваш вопрос только подняли, так сказать, уточнили, обмозговали, то теперь к нему подошли уже вплотную.

Налипкин опять заглянул в книгу и захлопнул ее.

— Вот так-то, бабушка. Идите спокойно домой. Сейчас ваш вопрос изучает, утрясает и продвигает товарищ Псурин, Пал Палыч Псурин.

Старушка встала.

— Спасибо, милый. Спасибо, желанный. Дай бог доброго здоровьица этому Псурину. Жене и деткам его. Век буду благодарна за помощь.

— Нечего благодарить, бабуся. Не стоит. Забота о людях, об их культуре — это наш долг, наша обязанность… Ступайте спокойненько и ждите.

— А долго ли ждать-то? Коли повелите прийти? — спросила уже с порога старушка.

— Недельки через три, не раньше. Не торопитесь. Успеется.

Прошло три недели. Гав Гавыч Налипкин успел позабыть и про хвощевскую старуху, и про ее прошение, только она не забыла о его словах и в точности через три недели напомнила о них.

— Из Хвощевки я. Заможайского райвона, милый, — заговорила она, по обыкновению усевшись у стола на витом стуле.

— Вижу, что из Хвощевки, из Заможайского района, — не поднимая глаз, ответил Налипкин. — Рановато пришли. Поторопились, Утрясается ваш вопрос, углубляется…

— Да ить три недели утрясали ужо. Сказывали, будто структор Псурин перетрясал мой вопрос.

— Да, утрясал и продвигал. Но товарищу Псурину было не до вашего вопроса. Его хронический радикулит так схватил, что вторую неделю поясницу отрубями парит и никак выпарить не может.

— Да ить за две первых он мог перетрясти его.

— Мог, разнемог, — передразнил Налипкин. — Эка вы скорые какие! Думаете, вопросы с бухты-барахты решаются тут. Тяп-ляп, и готово. А у нас вон от одного чтива наших писем глаза лезут на лоб. Одних указаний сельским клубам сколь приходится строчить. Да разные там отповеди на книги, спектакли… Одному приходится давать по башке, другому — вправлять мозги… А как же. В этом суть руководства.

— Вижу, желанный. Вижу, милок, — посочувствовала старуха. — Умаялся, что и говорить. Бледнее яичной скорлупки стал.

Сочувствие старухи смягчило душу Налипкина, и он, заглянув в свою книгу, как дьякон в святцы, мягко объявил:

— Продвигается ваш вопрос. От товарища Псурина к товарищу Егорову-Подзаборову ушел. Теперь он его взвесит, увяжет и поставит во главу угла.

Старушка встала.

— Спасибочко, милый. Дай бог доброго здоровьица этому вашему Егорову-Подзаборову. Жене и деткам ихним. Век не забуду стараньица его.

— Ступай, бабушка. Нечего нас благодарить. Забота о людях, об их…

— Коли за ответом прийтить? — спросила старушка с порога.

— Ступайте спокойно, — кивнул Гав Гавыч. — У Егорова-Подзаборова вопрос долго не залежится. В один месяц исчерпает его.

Ровно через месяц старушка вновь предстала перед очами Налипкина.

— Из Хвощевки я, милый. Из Заможа…

— Знаю, из Хвощевки. Знаю, — прервал на слове старуху Гав Гавыч. — Выясняется ваш вопрос. Углубляется… Правда, Егоров-Подзаборов сам не в силах был дать ему ход, но резолюцию наложил и вопрос ваш к товарищу Крабову-Юбкобабову перепроводил. Теперь тот его заострит, согласует и закруглит.

— Спасибочко, старатель наш. Спасибо, разлюбезный. Дай бог здоровьица этому Крабкину-Юбкобабкину, жене и деткам его. Век не…

— Ступайте, бабушка. Нечего нас благодарить. Забота о лю…

— Когда за ответом? — выглянула из-за двери старушка.

— Ступайте спокойно, — махнул рукой Налипкин. — У Крабова-Юбкобабова вопрос ваш не будет долго висеть. Он его живо… Недель через десять…

С прежней точностью старушка появилась у стола. Налипкина и с той же неизменностью произнесла. Вернее, она не успела произнести. Налипкин прервал ее веселым голосом:

— Знаю! Знаю, бабушка, что из Хвощевки, из Заможайского района! Могу обрадовать вас. Вопросик ваш изучен, утрясен, обсужден, увязан, взвешен, углублен, уточнен, заострен, закруглен и поставлен на попа. Товарищ Крабов-Юбкобабов наложил резолюцию и передал его товарищу Северо-Восточкину. Теперь он пробудирует его, проанализирует — и дело ваше в шляпе, бабуся!

— От спасибочко, соколик. Спасибо, ясный. Дай бог доброго здоровьица этому Северо-Восточкину. Жене его и…

— Ступайте, бабуся. Нечего нас…

— Когда прийтить за…

— Северо-Восточкин пробудирует ваш вопрос живо, оперативно. Зайдите месяца через…

…Через два месяца в контору Северо-Восточкина пришло со штампом заможайской почты письмо. В нем старушка из Хвощевки большими буквами написала:

«Пока вы, антихристы окаянные, гоняли по своей конторе вопрос, памятник подмыло и унесло. Родимчик бы в печенку всем вам, волынщикам-крючкотворам, начиная с адиета Налипкина и кончая вашим Северо-Восточкиным. Бабка Ефросинья».

Шаровая молния

О небо! На земле ли я живу? Не в заоблачных ли высях витаю? Есть ли еще у кого на свете такие друзья, как у меня? Бьюсь об заклад, слети с моих плеч голова вместе с соломенной шляпой, споткнись на седьмом шагу моя судьба, а таких распрекраснейших друзей, как у меня, не было, нет и не будет.

Да что сыпать словами, как из лабаза мешками. Короче скажу. Мои друзья не чета тем, что при встрече вернут шею, как гусаки, что трясутся над какой-нибудь пустячиной, как скряга над сундучиной. Боже упаси. Такого у моих приятелей и в загашнике нет. Они сама совесть, сама мать-святость, сама целомудреннейшая непосредственность, само преогромное наслаждение. У меня порой даже сердце замирает от предвосхитительной мысли. А не моих ли друзей имел в виду Николай Васильевич Гоголь, когда писал в «Тарасе Бульбе» о товариществе и братстве? Не они ли растрогали его душу и заставили воскликнуть: «О есть ли где сильнее братство!» Убей гром, так это они. Кто же иначе? Да судите сами.

Звоню я как-то на днях Пал Палычу Семибратенко и объясняю: «Так и так, мол, Павлуша, нужна срочно машина свезти за город лекарство тяжелобольному товарищу, но не знаю, сможете ли, не обременю ли вас своей просьбой?» И только я сказал это, как слышу в трубку такое, что простите, а открыто сказать не могу. В общем ругнул меня Пал Палыч, как другу и положено, а потом и говорит: «Стыдись, братец, и больше таких слов, как «сможете ли», «не обременю ли», чтоб я не слыхал. Это не друг, который не может помочь другу в нужный момент. Это так себе — пародия на друга. А я не таков. Я друже мой, Мишка, всегда: в ночь, в полночь к твоим услугам. Проси. Звони. Требуй! Одним звуком напомни, и достаточно. В крошки расшибусь, а сделаю. Ты просишь машину? Эх, Миша! Друг мой, Мишуха! Да что машина?! Да будь я начальником автотракторного хозяйства, я бы сей момент всю как есть автотракторную колонну к тебе снарядил. Получай. Езжай. Кати, братец, выручай своего больного товарища. Да. А вот, понимаешь ли… сейчас, черт возьми, ничего поделать не смогу. Машина неисправна, бестия. Что-то ни с того ни с сего забарахлил мотор. Пришлось срочно в ремонт! Да! Только что отправил в капремонт. А так, Мишенька, друже мой, звони, заходи, присылай. Я у ног твоих!»

Мои друзья все солидные люди. У кого своя машина, а кое у кого под окном стоит наготове и служебная. Но я, держа свою марку, никогда не обращаюсь к ним. Когда надо, на такси езжу. А сегодня, как назло, все такси заняла какая-то делегация. Звоню после Пал Палыча к Сергей Сергеичу. «Сережа! — кричу ему. — Выручай, брат. Нужна срочно машина на малую малость. С другом плохо. Лекарство нужно свезти». И представляете! Другой бы из типа бесчувственных лениво зевнул бы в трубку, потянулся, промямлил что-то вроде: «Да, случается, бывает, знаете. Все мы на грани ходим». А этот, мой друг Сергей Сергеич, лично выразил соболезнование, долго расспрашивал о том, что предшествовало болезни моего товарища, сравнил его недуг со своею хворью и только когда убедился, что никакого сравнения нет, сказал: «Правильно поступаешь, Мишенька. Молодец. Хвалю! О здоровье друга надо печься не на словах, а на делах. Ступай. Поезжай. Всего тебе хорошего. Ради дружбы и я б с тобой съездил, навестил, просвежился. Но вот беда. Не на чем поехать. С мотором что-то. Петька-шофер с утра под капотом лежит и, видно, еще дня три лежать будет».

Сергей Сергеичем список моих верных друзей не кончается. Я в ту же минуту звонок к Вадиму Титычу. «Вадик, чертушка. Нужна машина на полчасика». — «Михась! Да ты что? Разве не слыхал? А еще друг называется. Ай-я-яй! Мишка, Мишка! От кого-кого, а от тебя не ожидал такого. С другом, то есть со мной, беда, несчастье, а он ничего не ведает, ее знает. Вот к чему приводит отрыв от друга, безразличие к его житью-бытью». — «Прости, Вадим, но я решительно ничего не знаю. Что с тобой? Какое несчастье? Какая беда? Может, смогу чем помочь», — всполошился я. «Поздно, — раздался вздох в трубке. — Потерянного уже не вернуть. Машину у меня разбило. Шаровой молнией. Как садануло в мотор, так и вспыхнула. Чуть сам не сгорел. Еле песком затушили. Вот так-то, старче, вот так!»

Машина моего четвертого приятеля Кузьмы Толкушина шаровой молнии, к счастью, избежала, но вот проклятая лужа после дождя «разлилась через все шоссе, а там дьявольская колдобина. Как ахнуло заднее колесо, так вся рессора в крошки».

Через час я обзвонил всех своих приятелей, с которыми был душа в душу, и оказалось, что у пятерых забарахлили моторы, у троих лопнули рессоры, один остался без покрышек, а двоих сразила все та же распроклятая шаровая молния. С ужасом представил я моих верных друзей, лежащих на сырой земле под кузовами, капотами, идущих на работу пехом, стоящих в длинных очередях на троллейбус, и слеза горькой жалости поползла по моей щеке.

Отвезя на попутном грузовике лекарство больному товарищу, я в тот же день купил пять ковриков, три рессоры, два громоотвода от шаровых молний и вышел со всем этим добром на стоянку такси, чтоб немедля свезти покупки своим друзьям.

Был час «пик». Машины с небарахлящими моторами, несраженные шаровой молнией шли плотной стеной одна за другой. С радостью и тихой грустью смотрел я на проплывающие мимо лица чьих-то друзей. Они вот едут усталые, но довольные, а мои… Но вдруг сердце мое екнуло. В окне серой «Волги» я увидел Пал Палыча. Как ни в чем не бывало он сидел за рулем своей машины и что-то тихонько напевал. О небо! Не помельтешилось ли мне? У него же машина в капремонте. Он же сам… Нет. Не помельтешилось. Это ехал именно он, мой друг Пал Палыч.

А вслед за машиной Пал Палыча мимо меня, нагруженного покрышками, рессорами, прошел «Москвич» Сергей Сергеича, шустро пробежал «козлик» Толкушина…

Я глянул на небо и обомлел. Безумцы! Куда они едут? Что делают со мной? Я могу остаться без друзей. Им же навстречу ползет такая туча! В ней столько молний, и, конечно же, шаровых.

Забыв обо всем на свете, взметнув руки с рессорами, я кинулся с криком: «Стойте! Остановитесь!!!» — вслед и… и лежу теперь, сбитый грузовиком, на больничной койке. Врачи говорят, поправлюсь, но вставать и подходить к телефону мне пока не разрешают. Запрет снимут дней через десять. Десять дней! Десять суток без связи с моими друзьями. Да у меня же сердце отсохнет. А вдруг у Пал Палыча, у Сергей Сергеича, Вадика… забарахлит мотор, лопнет покрышка, сломается рессора? Или эта самая шаровая молния? Кто о них позаботится? Кто их предупредит?

Может, вы позвоните им, а? Будьте любезны.

Квартирная клептомания

Второй помощник первого заместителя Аристарх Петрович Тюлькин пришел с работы с бутылкой «Ерофеича», копченой треской под мышкой и в сильно приподнятом настроении. Круглое, располневшее лицо его сияло так, будто его только что полудили, как самовар.

— Кошмар! — всплеснула руками жена Домна Фроловна. — Опять, окаянный, с бутылкой. И куда только смотрит местком? Что думает начальство? Гнать бы вас, горьких пьяниц, взашей.

— Ну что шумишь? Что создаешь напряженную обстановку? — потряс руками Тюлькин. — Да знаешь ли ты, что я принес такую радость, такую новость, что ахнешь! Этот несчастный «Ерофеич» навечно померкнет в свете тех событий, которые я развернул.

Домна Фроловна сразу охладела, медленно опустилась на кушетку и уставилась на мужа вопрошающим, не терпящим отлагательств взглядом:

— Какая такая новость?

— Подожди. Дай очухаться, — вытирая носовым платком вспотевшую шею, отвечал Тюлькин. — От восторга голова кругом. Ух ты… Ну и дела, ну и ситуация. Недаром говорится, надо в счастливой рубашке родиться. Да ты что ж сидишь? Жарь яичницу, накрывай стол, обмывать будем.

Жена послушно шмыгнула на кухню, загремела тарелками, вилками, и через несколько минут на столе появилась глазунья, зеленый лучок, селедочка и малосольные огурцы с душистым укропом.

Глава семейства крякнул от удовольствия и, высоко подняв над облысевшей головой пузатую стоику, радостно произнес:

— Ну-с… выпьем за новое жилье! За комфортабельную квартиру в центре нашего града с видом на зоопарк!

— Аристоша! Родной! Да неужто?

— Точно! Можно сказать, ключи от четырех комнат тю-лю-лю, в кармане.

— Как же ты добился? Как?

— Нажал. На все педали, мамочка, нажал, — хвалился Тюлькин, наполняя вторую стопку. — На местком, райжил, райсобес. А нашего усача — председателя комиссии по распределению квартир — даже в слезу вогнал. Войдите, говорю, в мое положение. Кошмар, а не жилье! Рядом с домом мусорная свалка, гудронный завод, салотопка… крик воронья, грохот бетономешалок. Собак с кобылами под окнами на мыло варят. В комнатах адский холод, а ведь мне не осьмнадцать. У меня нервный тик, инсульт, без пяти минут миокард.

— А он что?

— «Не волнуйтесь, говорит, примем меры. Вытащим вас из гудрона на свежий воздух. Вот достроим дом — и добро пожаловать. Получайте равноценную площадь». Ну, я, конечно, на дыбы. Несправедливо, говорю, Иван Сазоныч, не по-божески все это. Сколько кругом новых домов, башенных кранов, а вы скупитесь. Не назад ведь идем, а вперед.

У Домны Фроловны глаза заблестели, словно их смазали маслом. Она заломила палец и начала вслух прикидывать порядок размещения в новой квартире:

— В одной комнате будет спальня. В другой — столовая. В третьей… сделаем приемную, а то мне вечно негде поболтать с Фифой Марковной. А вот четвертую для чего приспособить — не знаю.

— А Семик? Ты совсем забыла про нашего Семика! — воскликнул возбужденно Аристарх Петрович. — Ему надо непременно отдельную комнату. Эй, Семик! А ну-ка иди сюда, плут ты этакий! Иди, разбойник.

Из соседней комнаты, виляя хвостом, вышел рыжий лохматый пес. Уселся у ног хозяина и, сонно зевнув, положил морду на колени.

— Ну что, доволен? Рад, лохматая твоя морда? — терзал бульдога за шею охмелевший Тюлькин. — Ну то-то. Хватит тебе прозябать на кухне. Теперь будешь иметь свой нахт-хауз. Вот так-то, братец. Такие-то делишки. Хозяин твой, как видишь, не из дурного десятка. Он тоже, как и ты, ушлый. Из одной комнаты сделал две. Из двух перебрался в три. А теперь вот отхватил целых четыре!

— Ой, Аристоша! — спохватилась Домна Фроловна. — А как же быть с обменом?

Аристарх Петрович с недоумением поднял осоловевшие глаза:

— К-каким обменом?

— А тут без тебя приходил один узнавать насчет обмена. Спрашивал насчет тепла, природы, воздуха…

— Ну и что ты сказала?

— Сказала, как есть. Квартира, говорю, светлая, теплая. Рядом речка, сосновый лес… не житье, а рай. Курорт Мацеста.

— А он что? — обсасывая хвост селедки, интересовался Аристарх Петрович.

— Спасибо, говорит. Не ожидал. Кланяйтесь своему супругу и скажите, что я советую ему серьезно лечиться от какой-то квартирной клеп… клеп… Ах, вспомнила. Клептомании.

— В чем он одет? Какой из себя? — испуганно вскочил Тюлькин.

— В сером костюме, зеленой шляпе.

— А усы? Есть ли усы?

— Ну да! Пышные, черные усы с завитушкой.

— О небо! — ухватился за голову Аристарх Петрович. — Что ты наделала? Что натворила? Да это же был председатель комиссии по распределению новых квартир. Сам пред-се-да-тель!

Домна Фроловна запустила руки в кудлатую прическу и упала на кушетку.

Синеглазые москвички

В селе Варваровка большой переполох. Женщины моют хвощом полы, белят печи, развешивают на окна глаженый тюль. Парни с зари осаждают парикмахершу Дусю и упрашивают покрасивее подстричь, сделать модную прическу. Председатель колхоза Игнат Фомич и завхоз Митрич хлопочут в колхозной гостинице и примеряют, где расставить койки, тумбочки, куда повесить зеркала. Словом, все жители Варваровки так или иначе охвачены предпраздничной суетой. Только одна Маланья, жена председателя колхоза, хитрая, недоверчивая баба, которая даже соседке решето одолжает после того, как семь раз подумает, с утра не в духе. Длинный нос ее болезненно морщился, в серых глазах стыла досада. И было от чего.

В Варваровке, по точным подсчетам Маланьи, значилось (включая и ее родную дочь Нюсю) тридцать шесть девушек на выданье. И каждой нужен жених, хороший парень по душе.

Из этого трудного положения Маланья в прошлом году могла бы найти выход. За дочерью ее начал было ухаживать Костя-тракторист. Хороший, работящий парень. Он сразу же пришелся по душе Маланье, и она уже запросто стала называть его своим зятьком, тайно подумывала о предстоящей свадьбе. Однако все ее сокровенные планы разрушили московские девчата, приехавшие на уборку урожая. И откуда их столько взялось! И беленькие, и черненькие, и рыженькие… Они как-то сразу подружились с сельскими парнями и пленили их сердца. Косте-трактористу приглянулась белокурая девушка с завитушками, и к концу уборки он (к удивлению Маланьи) женился на ней.

В этом году Маланья поимела виды на соседского Митю, приехавшего весной из армии. Но тут опять над ее наметками нависла новая угроза. Вчера Игнат вернулся из райкома сияющий, довольный и еще из палисадника воскликнул:

— Радуйся, мать! Хлебец теперь уберем подчистую.

— Это что же? Тракторов тебе прибавляют или еще чего?

— Зачем тракторов? Тракторов у нас своих хватает. Люди к нам едут. Люди! Пятьдесят студентов-москвичей.

Маланья как стояла с махоткой сметаны в руках, так и плюхнула на ступеньку крыльца.

— Так и знала… Сердцем чуяла, что опять приедут эти вертушки, хохотушки.

— Да какие же они вертушки? — пожал плечами Игнат Фомич. — Девчата как девчата. И работают с огоньком, и культуру на село продвигают. Сколько бесед провели, кружки разные создали…

— И женихов последних расхватали! — добавила Маланья.

— Всякому фрукту свое время, мать, — неунывающе улыбнулся Игнат. — Придет времечко, и мы Нюсину свадьбу справим.

— Смеешься? Зубки скалишь, дурень лысый! — перешла в наступление Маланья. — А над кем смеешься? Над своим дитем родным. Над своим позором. Мало того, что одного жениха отбили, теперь до другого черед доходит. Нет уж… не выйдет! Делай как хочешь, а чтоб этих свистушек и дух в Варваровке простыл.

— Что значит «простыл»?

— А то. От ворот им крутой поворот.

Игнат Фомич сердито выгнул брови:

— Ты соображаешь, что говоришь? Как можно людям, которые приехали нам помочь, давать от ворот поворот?

Спохватившись, что сказала лишнего, Маланья, сбавив тон, заговорила:

— Да разве я про то, чтобы назад их? В голове того не имею. Я, Игнатушка, прошу, чтоб ты заслал их куда-нибудь от села подальше. Ну, скажем, на Дальний лог. Что ни говори, а все-таки подальше от греха.

— С какой такой стати подальше? — насторожился Игнат.

Маланья тут же выставила веский довод:

— А с такой, муженек, что умные хозяева всегда убирают хлебец сначала с дальних делянок.

— Об этом мы, пожалуй, знаем.

— Знаете вы шута лысого! В прошлый год протолклись хорошую погодку вокруг села, а в дождь за дальние делянки взялись. Сколь хлеба по бучилам растрясли! Можно было откормить стадо свиней, караваев тысячу испечь.

— Ну ладно, ладно. Разошлась, — нахмурил брови Игнат. — Критиковать вы все горазды… подумаем насчет того. А что касаемо женихов для Нюси, то это дело ее личное. У нее вон свои планы. Над книгами сидит. На агронома метит.

— Значит, согласен? — расцвела Маланья.

— Согласен, — махнул рукой Игнат и, натянув парусиновую кепку, зашагал к правлению.

Заручившись заверением мужа — послать приезжающих девчат подальше от села, Маланья успокоилась. Однако дума о своем не покидала ее. Она даже ночью гадала, а не изменит ли своего решения Игнат, не разместит ли студенток, как в прошлый год, по хатам? Несколько раз пыталась спросить у мужа, но побоялась, как бы не разозлился и нарочно не сделал по-своему.

Тревога еще больше усилилась, когда в воскресенье утром Маланья увидела, что во всех хатах идет словно предпраздничное приготовление. Даже восьмидесятилетняя бабка Соломея и та вышла с конской кистью в руках, чтобы побелить свою саманную хатенку.

«Ох, неспроста все это! Неспроста, — вздыхала Маланья. — Подведет он меня под монастырь. Обманет, хитрец старый. Надо самой пойти в правление и не отходить от него до той поры, пока не отошлет свистух на Дальний лог».

Она накинула платок на плечи и перешла через улицу в большой пятистенный дом, где находилось правление колхоза. И пришла очень кстати. Игнат как раз инструктировал бригадиров насчет размещения приезжих.

— Итак, товарищи, значит, порешили, — говорил он хрипловатым басом. — Сегодня наши гости переночуют в домах колхозников, а завтра мы отправим их на Дальний лог.

Маланье не хотелось, чтобы московские девушки останавливались в Варваровке даже и на одну ночь. Но это не так было страшно. В один вечер, как бы ни были они красивы и глазасты, сердца ребячьи им не покорить. Главное сделано. Всех их направляют в степь за двадцать километров от села.

Сердце Маланьи полнилось радостью. Если бы Игнат был с ней наедине, поцеловала бы его в макушку. Сейчас же, при всех, это сделать было невозможно, и она, сидя на скамейке у порога, думала, чем бы отблагодарить его сегодня.

«Блинов пшеничных, что ли, испечь? Или побаловать заветной наливочкой, что хранится с прошлого года?»

Сладкое раздумье Маланьи прервали горластые ребячьи крики:

— Едут! Едут!

— Вот они! Едут!

Маланья подбежала к окну, распахнула настежь половинки. К правлению колхоза, пыля и урча, подкатили две грузовые машины. В открытых кузовах было полно молоденьких москвичек и среди них всего лишь три паренька.

«Сколько их — вертушек, похитительниц женихов! — покачала головой Маланья. — Хорошо, что вовремя их отошлют, а то бы враз вскружили головы парням».

Чтобы не расстраиваться, не смотреть на девушек, Маланья укуталась в шаль и направилась домой. Но на улице ее окликнули:

— Тетя! Тетушка Маланья! Вас можно на минутку?

Маланья обернулась. К ней подбежала синеглазая белокурая девушка, которая в прошлом году во время уборки жила у соседей на квартире.

— Здравствуйте, — протянула руку девушка.

— Здрасьте, — сердито буркнула Маланья.

Краснея и смущаясь, девушка указала кивком на грустного красивого парня в клетчатой рубашке.

— Вы паренька того не помните?

— Помню. Как же. Вместе с Нюсей на соломокопнителе стоял.

— Верно, он самый! — кивнула девушка. — Скажите, а он вам нравится?

Маланья сердито нахмурилась:

— С какой стати он мне должен правиться?

— А все же. Ну, скажите, — настаивала бойкая москвичка. — Хороший парень?

— Ну… положим… а что? С чего такой расспрос?

— А с того, тетя Маланья, что он любит вашу Нюсю.

— Мою? Нашу Нюсю?

— Да! Любит, а боится сказать.

Маланья покраснела, словно эта скрытная любовь застенчивого парня касалась лично ее. Ухватив девушку за руку, она увлекла ее за угол хаты и с жаром принялась расспрашивать: что за парень, где он живет, как учится, есть ли у него родители, серьезны ли у него намерения насчет Нюси? А когда на все вопросы был получен обнадеживающий ответ, чмокнула девушку в щеку и рысцой засеменила к Игнату.

— Муженечек, отмени решение. Отмени, милый, — уставившись сияющими глазами на мужа, заговорила Маланья. — Не посылай москвичек на Дальний лог. Не надо. Пусть в селе поживут.

— Как не посылать? Почему?

— Да видишь ли… понимаешь ли… Там неуютно… далеко. А ведь они девочки. Им и помыться надо, и постирать. И потом, они, как говорил, культуру продвигают на село.

Игнат, занятый неотложным делом — планом предстоящей уборки, — ответил строго официальным тоном:

— Во-первых, решение принято. Благодарим за твое ценное предложение начать уборку с дальних массивов. Во-вторых, минимальные удобства для приезжих будут созданы. Туда выдвигается полевой стан. А в-третьих, почему так быстро переменилось мнение о москвичках? То называла их вертушками, хохотушками, просила заслать на Дальний лог, а теперь вдруг воспылала к ним любовью?

— Ах, муженек! — вздохнула Маланья. — Ничего-то ты не знаешь. Счастье к нам стучится в дом. Большое счастье! Синеглазые москвички привезли.

Синонимы

Летнее утро. Чарующая кабинетная тишина. Ни трескотни машинок, ни скрипа перьев, ни голоса посетителей — только слышно, как мерно тикают в углу часы да свистит простуженным носом старший делопроизводитель Евсей Агеевич Чечевичкин. С пресс-папье на изготовку Евсей Агеевич дугообразно склонился над лысиной своего начальника Тит Титыча Головешкина и затаив дыхание ждет, когда тот учинит повелительнейшую резолюцию на циркуляре. Но Тит Титыч не торопится. Он не спеша достает из малахитового футляра роговые очки, дует на них и начинает протирать краем синего настольного полотна.

Проделав эту подготовительную манипуляцию, Тит Титыч деловито вооружает свои глаза точной оптикой и, взяв за хвостик ручку, бросает вопросительный взгляд на Чечевичкина:

— Так, говоришь, голубчик, эту бетономешалочку нужно внедрить?

— Внедрить, Тит Титыч. Непременно надо внедрить, — кивает головой Чечевичкин. — Бетономешалочка чудесная: дает экономию в десять тысяч целковых в месяц.

— Ну что ж… Внедрить так внедрить…

Тит Титыч макает перо в чернильницу, круто заносит руку над циркуляром и вдруг задумывается: «А с какой такой стати я обязан лезть вперед батьки в пекло и внедрять ее первым? Иван Иванович вон месит себе бетон старым способом и ухом не ведет. Так почему же я обязан первым прорубать окно в технический прогресс, рисковать своим креслом? Нет, голубчик, не выйдет. Я стреляный воробей. Меня на мякине не проведешь. Пусть скажет сначала «а» Иван Иванович, а потом промолвит «б» и Тит Титыч. А пока он подождет, покрутит старую бетономешалку. Ему спешить некуда».

Тит Титыч кладет ручку и, почесывая за правым ухом, говорит:

— Бетономешалочка, знамо дело, хороша. Только вот формулировочка приказа с ее внедрении никуда не годится.

— Почему, Тит Титыч?

— А потому, что от нее недооценкою пахнет. Возьмите вот этот абзац и прочтите мне вслух.

Трясущимися руками Евсей Агеевич берет проект приказа и, свистя носом, начинает читать:

— «Внедрить в производство бетономешалку товарища Шишкина…»

— Вот о том-то и речь, что «внедрить», — перебивает Тит Титыч. — А кто тут играет главную скрипку, вы и не подумали. У вас на первом плане оказалась бетономешалка, а не изобретатель. Идите, голубчик, и думайте. Через месяц доложите.

…Через месяц Евсей Агеевич Чечевичкин снова появляется перед столом Тит Титыча с новой формулировкой проекта приказа. И снова Тит Титыч встречает его тем же вопросом:

— Так вы говорите, голубчик, эту бетономешалку нужно внедрить?

— Внедрить, Тит Титыч, непременно нужно внедрить. Очень симпатичная бетономешалочка: дает большую экономию средств и рабочей силы.

— Ну что ж, внедрить так внедрить.

Тит Титыч подходит к окну, высовывает бритую голову через подоконник и окидывает взором строительные горизонты Ивана Ивановича. Там за высокой оградой, среди груды кирпича и балок, как и раньше, виднеется ковш старой бетономешалки. «Значит, все в порядке, — облегченно вздыхает Тит Титыч. — Иван Иванович месит бетон по-старому, то зачем же мне месить по-новому?»

Тит Титыч садится за стол, надевает окуляры и, вооружившись синим карандашом, начинает монотонно бормотать:

— Все это так, все это этак. То изобретение отклонить, с этим повременить, то признать нерентабельным, это нетранспортабельным, а это, значит, внедрить.

— Внедрить, Тит Титыч, внедрить, — поддакивает Чечевичкин. — Очень умная машина.

— Ну что ж… Внедрить так внедрить, — деловито крякает Тит Титыч, круто занося руку над проектом приказа. — Двинем новую технику, так сказать, по зеленой улице. Ни пуху ей, ни… Постойте, постойте, голубчик! Да вы же снова спутали божий дар с яичницей. У вас Шишкин оказался затиснутым между внедрением и бетономешалкой.

— В таком случае, Тит Титыч, разрешите зачитать резервную формулировочку.

— Читайте, только перестаньте, ради бога, свистеть носом.

— Есть, Тит Титыч, есть! — щелкнул каблуками Чечевичкин и, зажав пальцем ноздрю, начал читать: — «Внедрить товарища Шишкина в производство бетономешалку».

— Вот теперь другое дело! — воскликнул Тит Титыч. — Это уже ближе к истине. Но и тут есть один ляпсус.

— Какой, Тит Титыч?

— А такой, что этой формулировкой в производство внедряется не бетономешалка, а сам изобретатель, товарищ Шишкин.

— Тогда разрешите мне еще подумать недельку над формулировочкой, — робко попросил Чечевичкин.

— Нет, голубчик, не разрешаю. Такую сложную задачу одному враз не решить. Ее требуется обдумать коллективно. Соберите-ка мне лучше на следующей декаде совещание руководства. Мы над этой задачей подумаем вместе, так сказать, кол-ле-ги-ально. И если что случится, то пусть все отвечают, а не один Головешкин. Вот так.

Распоряжение Тит Титыча было выполнено пунктуально. На следующей декаде в кабинет Тит Титыча собрались все его подчиненные. Молча расселись за длинным столом, приготовили карандаши и блокноты. Тит Титыч тем временем проделал свою традиционную операцию с очками, разложил перед собой проект приказа и, потрогав кадык, сказал:

— На сегодняшнем совещании, товарищи, стоит один вопрос: новая бетономешалка и ее внедрение в производство.

— Позвольте, Тит Титыч, — поднял руку один из сотрудников. — Ведь этот вопрос был решен год тому назад.

— Да, был решен, — подтвердил Головешкин. — Но сейчас он снова всплыл, и мы беремся за него со всей ответственной принципиальностью. Ставим его, так сказать, на попа.

— Давно пора, — промолвил кто-то.

— Какой ты быстрый, голубчик, — вскипел Тит Титыч. — А если что случится, у всех душа в пятки, все по кустам. Выкручивайся, мол, Тит Титыч, сам как знаешь. Э-э, да что и говорить!

Он с досадой махнул рукой, отпил глоток газированной воды и продолжал дальше:

— Не будем разбазаривать драгоценное время, а возьмем быка за рога. В проект приказа о внедрении бетономешалки поступило пять формулировок. Зачитываю их по порядку: формулировка первая: «Внедрить в производство бетономешалку товарища Шишкина». Формулировка вторая: «Внедрить товарища Шишкина бетономешалку в производство». Формулировка третья: «Товарища Шишкина бетономешалку внедрить в производство». Формулировка четвертая: «В производство внедрить бетономешалку товарища Шишкина». И наконец, формулировка последняя: «Внедрить товарища Шишкина в бетономешалку». Какие будут суждения по этому поводу, товарищи? Прошу! — воскликнул Тит Титыч.

— Суждение будет одно, — сказал молодой инженер, — прекратить толочь воду в ступе. Найти подлежащее, сказуемое — и делу конец.

Тит Титыча бросило в холод. Он выглянул в окно и увидел, что старая бетономешалка, как и раньше, стоит на участке соседней стройки. Значит, Иван Иванович еще не сказал своего «а», а раз не сказал «а» Иван Иванович, значит, и Тит Титыч не скажет «б». Только как же быть с приказом? Под каким соусом оттянуть время? «А что, если уцепиться за подлежащее и сказуемое», — подумал Тит Титыч и бодро произнес:

— Товарищ Штукин высказал в общем и целом замечательную идею. Я целиком и полностью с ним солидарен. Решение задачи о внедрении новой бетономешалки нужно начинать именно с подлежащего и сказуемого. Так мы и сделаем. На сегодняшнем совещании найдем подлежащее, а на следующем приступим к сказуемому.

Все сотрудники удивленно переглянулись, но Тит Титыч, не обращая на это внимания, продолжал:

— Потом, возможно, остановимся на причастных и деепричастных оборотах, месте, времени и способах действия… Но это все в будущем. А пока что приступим к обсуждению подлежащего.

Тит Титыч рассчитывал, что при отыскании подлежащего непременно развернутся горячие споры, словесная перепалка. Но этот прогноз не оправдался.

Спасительная идея Тит Титыча тут же лопнула, как мыльный пузырь. Сотрудники мигом нашли в предложении и подлежащее, и сказуемое, и все части речи. Однако Тит Титыч решил не сдаваться. Он поднялся и громко сказал:

— Все это хорошо, товарищи! Но тут есть еще одно «но». Синонимы не те. Да, да, товарищи, синонимы не те. Ни в какие ворота не лезут. Нужно глубоко обсудить вопрос о подыскании новых синонимов для слова «внедрить».

— Зачем? Для чего? Почему? — зашумели сотрудники.

— А потому, что слово «внедрить» означает «недра», «землю», а загонять изобретения в недра, в землю, то есть под спуд, мы не имеем права. Наша обязанность проталкивать их вперед, а не внедрять.

Вопрос о синонимах был последним тактическим резервом Тит Титыча, на который он возлагал большие надежды. Но и этот резерв был разбит буквально за две минуты.

Окончательно разволновавшись, Тит Титыч вылез из-за стола и, протянув руки к потолку, простонал:

— Ну, какого рожна вы от меня хотите? Что вам нужно? Ведь Иван Иванович тоже месит бетон старой бетономешалкой.

— Эх, Тит Титыч, Тит Титыч! — покачал головой молодой инженер. — Да ведь ту старую бетономешалку бабка Федора уже давно приспособила под курятник.

Тит Титыч, а вместе с ним и Евсей Агеевич Чечевичкин выглянули в окно и застыли. На старой бетономешалке сидел молодой потух и голосисто выводил: «Си-но-ни-мы!»

Воронежские жаворонки

Целинный совхоз «Жаворонки» понравился всем. Новоселы были от него в восторге, делегации в восхищении. Даже американский фермер Гопкинс, смотревший на все советское скептическими глазами, и тот воскликнул: «О’кэй! Вэри гуд!»

А вот бабке Матрене целинный совхоз пришелся не по душе. Она не пожила в нем и трех дней, как категорически заявила своему сыну Антону:

— Нынче же сопроводи меня на станцию. Нечего мне тут нутро мочалить.

— Ну почему, мама? — изумился Антон. — Ты посмотри, какой тут чистый воздух, какой простор! Да для тебя же это сплошная благодать, курорт в полном смысле слова. Отдохни, подыши свежим воздухом, полюбуйся хлебами. Ведь ты такого богатства отродясь не видела, мама.

— И не уговаривай, и не проси, — махнула рукой Матрена. — Сказано — не останусь, и все тут.

Антон в недоумении пожал плечами, недовольно посапывая, закурил папиросу, походил по комнате и опять в упор спросил:

— Но ты можешь сказать, почему? Или тебе не нравится что, или невестка обидела чем? Я просто тебя не понимаю, мама…

— Скучно мне тут, вот что. Не приведи бог такого.

— Ну, а там ты кадрили танцуешь, что ли? — обиделся Антон.

— Э-э, сыночек, — просияла мать. — Там у нас, под Воронежем, совсем другой коленкор. Там я выйду на крылечко, сяду на завалинку, с подружками погутарю. А тут что? Всю твою Кулунду обскачи, днем с огнем ни одной старухи не сыщешь. Все одни молоденькие стригунки. В футбол мне играть с ними, что ли? Аль песни распевать у костра? Нет, сынок, избавь бог. Ты лучше командируй меня восвояси. Там я в душевном спокойствии и при деле. Квокушку надо посадить на яйца, горошек посеять…

— Но ведь этим делом ты можешь с успехом заниматься и здесь. У нас же великолепный приусадебный участок. Ну посмотри, мама.

Привычным движением Антон распахнул окно, и в комнату ворвался аромат полевых цветов, росистых зеленей, дымок далекого костра, запах свежей щепы и талого чернозема. Молоденькая березка, нарядно украшенная розоватыми сережками, хрустальными бусинками росы, доверчиво протянула свои ветви к окошку и, казалось, просила потрогать ее набухшие почки. Голые вишенки стыдливо прятались за голубым частоколом. Жаворонки пленяли землю своими радостными песнями, и где-то далеко-далеко над пробужденной степью плыл торжествующий гул тракторов.

— А жаворонки-то как поют, мама! — вздохнув полной грудью, похвалился Антон. — Недаром мы и совхоз свой назвали «Жаворонки».

— Знамо, поют, — приложив руку к уху, ответила мать. — Ве-е-сна… Да только голос у них не тот. Наши воронежские поголосистей.

— Ну, мама, это уж слишком, — сердито выпалил Антон. — То одно тебе не нравится, то другое не по душе. Даже жаворонки и те, видите ли, поют не по-воронежски. Ну, соображаешь, что ты говоришь? А?

— Я все сообразила, сынок. Сажай меня на поезд, и разговору конец.

— Ну хорошо, хорошо. Пусть будет по-твоему. Посажу я тебя на поезд, но только не сейчас. Вот отвезу зерно на пахоту, заеду на полевой стан за Ниночкой — она тебе поможет собраться, — и поедешь.

По морщинистому лицу Матрены Ивановны пробежала радостная тень. Она облегченно вздохнула и опустилась на стул:

— Ну что ж… Ступай, сынок. А я подожду. Помыкаюсь еще денечек. Ну и дела-а!..

Матрена Ивановна тяжело вздохнула, подперла голову руками и, полузакрыв глаза, о чем-то задумалась.

Антон надел шоферский комбинезон, кепку, посмотрел на скучающую мать, огорченно покачал головой и молча вышел. Ему до боли не хотелось отпускать ее. Но что поделать с сердцем, влюбленным в свою родную землю? Есть ли такая сила, какая заставила бы о ней позабыть? Позабыть родной дом с кустом черемухи под окном, исхоженные стежки-дорожки и ту длиннокосую иву, под которой впервые сказал «я люблю». Антон прожил в Воронеже всего лишь несколько лет, но и то запомнил родные места навсегда. А ведь мать прошла там долгую, трудную жизнь. Разве может она расстаться и вырвать из сердца все сразу? Ну, конечно, нет. Пусть поживет там еще немного, а соскучится — приедет сама.

Мало-помалу Антон успокоился. Смирилась с мыслью о поспешном отъезде свекрови и Нина. Возвращаясь с полевого стана, они обсудили подробности проводов гостьи и даже нарвали большой букет кулундинских цветов.

Но цветы вручать было некому. Матрена Ивановна бесследно исчезла, улетучилась, как дым. Ее не было ни в доме, ни в палисаднике, ни на улице. Остался только один дубовый костыль на крылечке.

Перепуганные молодожены кинулись на поиски запропавшей мамаши. Нина заглянула во все дома, в сельпо, медпункт, канцелярию совхоза, Антон прочесал вдоль-поперек опушку рощи, но Матрены Ивановны, как говорится, и след простыл.

Нина выбежала на большак, глянула на отпечаток сапога, оставленный в подсохшем черноземе, и закричала:

— Ушла! Пешком ушла, старая. Скорей догоняй. Догоняй, Антоша!

— В такую даль? Не может быть!

— Да вот же след. Ее каблук, ее носок… Скорей же ты, скорее!..

— Ах, мать честная! — махнул рукой Антон и побежал к машине, но тут за палисадником раздался звонкий голосок мальчишки:

— Дя-день-ка! Ваша бабушка вон туда пошла… В тот домик с синеньким крылечком.

— В тот дом?

— Да, дяденька. Она еще утром погрелась на солнышке и пошла по улице. А потом постояла, послушала и зашла туда. Честное слово, дяденька. Сам видел.

Обрадованные молодожены прибежали в дом и остановились, пораженные странной картиной. За стеклянной верандой, возле длинного ряда детских кроваток, в белом халате и чепчике хлопотливо суетилась Матрена Ивановна и, пеленая ребенка, строго отчитывала молоденькую смуглолицую няню:

— Непутевая ты, да и только. Да разве так дите пеленают? Что оно тебе, бесчувственное полено, что ли? Это же дитятынько, нежное крохотко. А ну, подай-ка мне кашку. Тю-ю… Горюшко ты мое! Манку-то как сварила. Глу-па-я… Да от такой густой каши не токмо у дитя, а у дебелого мужика может заворот кишок приключиться. Соображать надоть…

— Да откуда я знаю, бабушка, как ее варить надо? — оправдывалась няня, стыдливо обливаясь румянцем. — Вроде и крупы сыпала мало, а вышла густая.

— А ты к какому делу была приставлена?

— Трактористка я, бабушка. Но за детьми смотреть было некому, ну вот меня и назначили.

— Вот то-то и оно, — сердито ворчала бабка. — Детей понародили, а нянчить некому. И куда только глядят эти комсомольские секретари? Молодых послали, а об том, кому за детьми доглядеть, и не подумали. Нет бы клич бросить к старушкам. Просим, мол, вас, бабушки и прабабушки, следом за внуками и внучками. Понянчите их деток, покухарьте, постряпайте, помогите обжить землю новую. Но где там… разве об том подумают, головы садовые. Да и мамаши тож хороши. Деток отослали, а сами сидят, как квокухи на старых гнездах. У меня вон тож невестка на сносях ходит, а я, дура старая…

Антон легонько толкнул локтем Нину, с гордостью подмигнул:

— Слыхала?

— Да, — кивнула, радуясь, Нина. — Неужели останется?

— А давай спросим.

— Давай!

Они взошли на веранду и, остановись на коврике у порога, в один голос проговорили:

— Здравствуй, мамочка!

— А-а, это вы, — обернулась мать. — Здравствуйте, детки.

— А мы за тобой, мама, — с нарочитой деловитостью заговорила невестка. — Собирайся. Ехать пора.

Матрена Ивановна посмотрела на заметно пополневшую невестку и счастливо улыбнулась:

— И-и-эх, дочка, куда же мне ехать теперь?..

— Но ведь ты же сама настаивала, мама, — шутливо намекнул Антон. — А потом, как же быть с воронежскими жаворонками? В клетке их привозить, что ли?

— Жа-во-рон-ки? Смешной ты, сынок. Вот они, моя маленькие жаворонятки. Голосистенькие мои… Новоселики милые… Целиннички ясноглазенькие.

Матрена Ивановна подхватила на руки двух малышей и поднесла их к сыну с невесткой. Те смущенно посмотрели на мать и поняли, что машина на станцию не нужна.

Отдых волоком

Многие стремятся на курорт, многие охвачены азартом получить путевки. Неважно куда. Хоть к козлу в огород, хоть на собственный двор, но лишь бы по путевке.

Точно с такой же целью предстал перед главой курортной комиссия местного комитета и я, подхваченный волной летнего ажиотажа. Между прочим, наш предкомиссии Юрас Юрасыч Бобиков добрейший человек. Вы заранее знаете, что в ответ на вашу просьбу он лишь вздохнет и широко разведет руками, но все равно вас тянет к нему, как кролика к свежей капусте, и вы идете. И не напрасно. Юрас Юрасыч наградит вас такой милой улыбкой, даст вам об отдыхе такие советы, что вы наверняка забудете обо всех санаториях на свете.

Мне, например, довелось лично испытать это. Юрас Юрасыч еще у порога наградил меня нежной улыбкой, любезно пригласил занять место у его стола, а когда я оказался перед его очами, понимающе вздохнув, спросил:

— И вы?

— И я…

Бобиков традиционно развел руками и, распахнув передо мной книгу с четырехзначной цифрой кандидатов на получение путевок, глубочайше вздохнул:

— Беда! Сущий кошмар с этими путевками. Как лето, так все непременно заболевают. И тетушки, и дядюшки, и бабушки, и детки… У всех радикулиты, гастриты, переутомлиты. И всем непременно подай Кислые Воды, Боржоми. Сочи… А что в этом курорте толку? Что?

Юрас Юрасыч откинулся на спинку стула, сделал удивленно-непонимающие глаза и продолжал:

— Курортник — это раб медицины. Он связан по рукам, по ногам распорядком дня, он прикован к определенному месту в столовой и к топчану на пляже. Потом процедуры, процедуры… Но зато, дорогой мой, какой простор, какое раздолье для отдыха дикарем! Куда захотел, туда и пошел, где вздумал, там и сел, что купил, то и съел. Ты, как птица, паришь над землей, и все тебе доступно, все красоты распахнуты пред тобой. Ах, что за чудо этот вольный отдых! Какая это, батенька, благодать! В связи с этим я даже стихи написал. Вот послушайте куплетик.

Если б я, соблазненный Кавказом,

Вдруг путевку на море достал, —

Я б ее, не моргнувши и глазом,

На туристский рюкзак променял.

Дикарь — это звучит гордо! Именно так, милейший. Плюньте вы на этот курорт. Пошлите его курице под пятку. Проведите хоть одно лето на лоне… Я вам охотно предложу десяток чудеснейших видов отдыха вне курорта. Ну почему бы вам, скажем, не воспользоваться опытом героя Ильфа и Петрова и не покатить по земле пустую бочку, скажем, от Мурома и до Карпат, от Чухломы и до Одессы? Отчего бы не вооружиться киркой альпиниста и не покарабкаться на горы, не пошагать с рюкзаком в туристской цепи? Скажете, возраст не тот, не те лета. Да, не те. А вспомните-ка Семенова-Тян-Шанского, Миклухо-Маклая… Ведь и тогда курорты были, а они предпочли…

Я приложил руку к больному сердцу и хотел было провести водораздел между научной экспедицией и отдыхом, но Бобиков и рта не дал мне раскрыть. Он еще сильнее стиснул мой локоть и таинственно спросил:

— Скажите, хотели бы вы в течение отпускного сезона приобрести силу древнего помора?

— Разумеется, — ответил я. — Кто же откажется от такой заманчивой перспективы?

— Ну так не теряйте времени, дорогой, на беготню по курортным комиссиям и беритесь за отдых волоком.

— Не понимаю. Что за отдых такой?

— А и понимать нечего. Дело, проверенное еще предками нашими. Купите себе лодку, только не резиновую, а обыкновенную — из досок, можно долбленную корытом, достаньте побольше веревки, войлок от хомута, сшейте на каждого члена семьи по лямке, завезите лодку поездом куда-либо в район Приуралья и смело вперед, тореадоры! Тяните ее на Рижское взморье.

— Тянуть? Волоком? Да вы что? — отшатнулся я. — Этак к концу отпуска и дуба дашь, скопытишься, как говорят.

— Верно. Согласен. Тянуть по земле будет нелегко, — живо согласился мой советчик. — Но зато когда ваша лодка коснется по пути какого-либо водоема, вы, милейший, испытаете такое счастье, такое наслаждение, какое ни одному курортнику и во сне не снилось. Ей-ей. Попробуйте, не пожалеете. Я этим летом непременно впрягу в лямку жену, тестя, тещу и поволоку. Северным маршрутом, что и вам предложил.

…Мое сообщение об «отдыхе волоком» было встречено на семейном совете в штыки и разгромлено до основания. Зато у меня оказался верный училищный друг Сашка Наумов, с которым мы и тронулись в путь по маршруту Череповец — Рижский залив.

К концу отпуска мы, усталые, бородатые, с растертыми от лямок плечами, приволокли наконец-то свою дьявольски тяжелую лодку на волны и в изнеможении упали в нее сами. В это время нашу пирогу потряс удар, послышался визг женщин и чей-то удивительно знакомый бас: «Черт их носит, этих дикарей!»

Я с трудом поднял голову и не поверил своим глазам: на волнах мягко покачивался налетевший на нас сверкающий глиссер с надписью на борту: «Санаторий Булдури». В глиссере вместе со своими домочадцами восседал Юрас Юрасыч. Подозрительно оглядев наши бороды, он крикнул мотористу:

— Разворачивай!

Глиссер обдал нас холодными брызгами и скрылся на горизонте.

Тип с претензией

В отдел кадров КЭУ — квартирно-эксплуатационного управления округа — вошел солидный человек с солидным животом и солидной лысиной. Под мышкой он держал туго набитый портфель из чертовой кожи.

Бесцеремонно опустясь в кресло, он выдохнул кубометр воздуха и, деловито побарабанив пальцами по столу, протянул:

— Э-э, я слышал.

— Да, да! — обрадованно воскликнул начальник отдела кадров. — Требуется. Требуется специалист по котлонадзору. И если вы знакомы, если у вас… то извольте, милости просим. Мы сей же день в приказ вас. Добро пожаловать!

— Кхым-м. Конечно. Чего же, — уже развалясь в кресле, промычал пришелец. — У меня все есть. Все в норме. Только у меня условия, своя претензия.

— Какая же? — наклонился через стол длинный кадровик.

— Ге-е. Ну прежде всего, чтоб соответствующая зарплата, премиальные.

— Да все есть. Все будет. И повышенная зарплата, и премиальные, и надбавки…

— Благодарю вас, — кивнул почтенный посетитель, — помимо этого, чтоб служебная машина, шофер, талоны на добавочный бензин жене. И, не забудьте, теще.

— Будет и машина и шофер…

— Кхе-е. Плюс к тому чтоб ежегодная путевочка в Мацесту, Боржом, можно Вары Карловы. На меня, жену и соответственно тещу.

— В Карловы Вары, Мацесту будет трудно, — почесал затылок кадровик. — Но ничего. Попробуем, добьемся. Еще что?

— Жилье на лоне с мая по октябрь, и непременно в сосновом бору. Можно и не совсем в сосновом. Вполне допускаю ель и березняк.

— В сосновый? В сосновый будет трудно. Но постараемся. Что-либо сделаем. Еще что?

— Видите ли, я заядлый рыболов и охотник. Поэтому прошу сразу решить вопрос о добавке к субботе и воскресенью еще одного выходного дня. Пятницу там выделите или понедельник, мне безразлично.

Кадровик опять почесал за ухом.

— Уж и не знаю, как это оформить, как провести. Но попробуем. Пойдем навстречу. Что-либо придумаем. Еще что?

— Курьерша чтоб была. Чаек там поднести, форточку открыть, налить чернил, подать газету. И, пожалуйста, побеспокойтесь, чтоб молоденькая. Терпеть не могу старух.

— Хорошо. Хорошо. Это все сделаем. Это в наших силах. Проведем перестановочку. Еще что?

— Видите ли, я нередко бываю подвержен простуде, хроническим радикулитам, катарам верхних дыхательных и потому просил бы у стола в кабинете кадочку пареных отрубей. И желательно ячменных, с запахом пива. Ячмень мне сильно помогает. После сеанса отсидки в овсяных отрубях я, как обычно, лежу в постели двенадцать суток. А с ячменными пустяк. Только восемь.

— Да… Ячменных отрубей будет достать трудно. Вблизи гарнизона зерноскладов нет. Но что поделать? Попробуем связаться с пивзаводом. Еще что?

— Видите ли… у меня бывают частые… Вы понимаете меня… Поэтому я бы просил простокваши по два, нет, желательно по три стакана в день.

— Еще что? — записав в блокнот простоквашу, спросил кадровик.

— Видите ли, днем я предпочитаю послеобеденный взбадривающий, восстанавливающий тонус двухчасовой сон. Поэтому я просил бы рядом с кабинетом спаленку с соответствующей моему возрасту постелью.

— Еще что? — чуть не застонал кадровик.

— Видите ли, находясь на ответственном посту, я должен, как этого требует каждодневно пресса, непрерывно повышать свои знания. Поэтому я просил бы там же в спальне телевизор (марка безразлична) — небольшой экранчик для просмотра кинокартин.

— Еще что? — прохрипел кадровик. Его начинало трясти.

— Видите ли… Ко мне могут приходить гости, товарищи по работе. Ну, сами понимаете, гостей не станешь угощать чаем, простоквашей. Теперь это не в моде. Поэтому я бы просил…

— Е… еще что? — позеленел кадровик.

— Видите ли, после приемов у меня могут быть приступы… Поэтому я бы просил прикрепить врача. Можно и медсестру. Желательно помо…

Кадровик сжал кулаки.

— Послушайте вы, старый пень, обложенный отрубями. А работать… Работать кто же будет за вас?

— Ах работать, — встал облысевший. — Работать поищите другого. Пардон. Я нанимаюсь руководить.

Он сгреб портфель и вышел за дверь.

Оборотистый Тарас

Удивительное дело! И откуда у Тараса Григорьевича взялась такая любовь к заведующему складом запсельхоздеталей Кондрату Кузьмичу? Откуда такая нежнейшая любезность, такой благопристойнейший подход? Бывало, раньше Тарас Григорьевич духу его не переносил, видеть не хотел. На совещаниях и районных конференциях поносил начальство запсельхоздетали на чем свет стоит, критиковал и очно и заочно. А тут вдруг воспылал такой любовью! Чуть только завидит Кондрата Кузьмича — сейчас же снимет шляпу, отвесит земной поклон. Коль подойдет поближе — пожмет ручку, осведомится:

— Ну, как здоровьице? Жена, детишки? Живехоньки, здоровехоньки? Ну бывай, бывай…

А на днях Тарас Григорьевич оказал такую любезность Кондрату Кузьмичу, что тот даже чуть не потерял дар речи. В то время когда Кондрат Кузьмич уходил со службы, ему навстречу пожаловал Тарас Григорьевич. И не с пустыми руками, а с большим лукошком, из которого невинно выглядывали три петушка.

— Здравствуйте, Кондрат Кузьмич. Не откажите нам в любезности. Примите, — протянул лукошко Тарас Григорьевич.

— За что? Зачем? Не понимаю! — опешил Кондрат Кузьмич.

— Да вы возьмите. Пригодятся. Петушки что надо. Можно на суп, можно в бульон.

— Гм-м, да, — промычал Кондрат Кузьмич. — А сколько будет стоить?

— Фу-ты, ценность какая! — фыркнул Тарас Григорьевич. — Да у нас в колхозе столько птицы, что сам бес не перечтет. Одни лисицы сколько пожирают! Так что кушайте во здравие и поправляйтесь.

Он приподнял над макушкой шляпу, любезно улыбнулся и ушел.

«Какая честность! Какое благородство! — восхищался Кондрат Кузьмич. — Другой не успеет тебе сделать пустячную любезность, а уже заломит этакое одолженье! А этот ушел без всяких просьб и даже без намеков. Вот это душевный человек!»

Однако же Тарас Григорьевич был не из тех, кто даром преподносит колхозных петушков. Не прошло и месяца, как он подкатил к складу на трехтонке и как бы между прочим заговорил о складских делах.

— Хорош у тебя складик, Кондрат Кузьмич! Чертовски хорош! И благоустроен и вместителен. Только вот порядку маловато.

— Порядку, говорите?

— Ну да! Все загружено, захламлено деталями. Беда!

— Почему беда? Как раз и хорошо, что много запчастей.

— Хорошо, да не совсем.

Тарас Григорьевич отвел Кондрата Кузьмича в сторонку, подчеркнуто оглянулся на ворота и по секрету зашептал на ухо:

— Слыхал я, братец, едет к нам комиссия из центра. Будут проверять — дошла ли запасная часть до потребителя. А у тебя тово… валяется на полках. Изобьют…

— Да, ты прав, — вздохнул Кондрат Кузьмич. — Только что звонил предрайисполкома, спрашивал: «Выбирают?» — «Выбирают, говорю, помаленьку?» — «Что значит помаленьку? Надо, говорит, поднажать. Пусть каждый колхоз запасется дефицитными деталями».

— Вот и я про то. На кой леший тебе держать товар, наживать себе инфаркт. Сбывай его, и крышка.

— Кому сбывать, когда не едут?

— От чудак-рыбак! — всплеснул руками Тарас Григорьевич. — По морю плавает и пить просит. Да продавай хотя бы мне.

— Да много ль ты возьмешь?

— Ну, брат, ты меня просто обидел, — отвернулся Тарас Григорьевич. — Что я, нищий, что ли? Не в состоянии купить у тебя сотню гуков?

— Сотню гуков? — удивился Кондрат Кузьмич. — Да ты что? Зачем тебе так много? Ведь это же на весь район?

— Не за себя, а за тебя пекусь. Выручить хочу как друга, — прожужжал Тарас Григорьевич. — Склад от лишнего очистить…

— А и то правда, — повеселел Кондрат Кузьмич. — Как говорится, сбыл — и с плеч долой. Давай бери что надо.

Тарас Григорьевич крякнул от удовольствия, дал команду грузчикам и начал отбирать детали. Душа его пела. Плутоватые черные глаза горели жадностью. Он брал ящиками гуки, цепи, шестерни, ножи — все, что попадало под руку, на чем останавливался его взгляд.

— Коленчатых валов не возьмете? — предлагал зав-складом.

— Возьмем! Все возьмем! — гремя болтами, отвечал вошедший в азарт председатель.

— А шпоры из-под трактора «фордзон»? Тридцать пять лет лежат без сбыта.

— Шпоры? Давай и шпоры!

…Создав медвежьи запасы дефицитных деталей, Тарас Григорьевич во всеоружии встретил уборку. Все его тракторы и комбайны работали бесперебойно. Малейшие неисправности устранялись на ходу. План жатвы выполнялся с рекордными цифрами. В первую пятидневку Тарас Григорьевич вышел на третье место по району, а еще через одну вырвался в передовики. Восторгу его не было предела. Он ходил по деревне, как петух, одержавший победу в тяжелой драке. С радостью принимал корреспондентов, давал интервью. А в это время председатели соседних колхозов мотались по району в поисках запасных частей.

Первым к Тарасу Григорьевичу наведался председатель сельхозартели «Красная смычка» Егор Иванович Сковородкин — неповоротливый здоровяк в синем галифе, заправленном в хромовые сапоги, и белой косоворотке, подпоясанной шелковым пояском.

— Тарас Григорьевич, выручай, — взмолился он, едва перевалив через порог. — Всего только два гука. Два лишь гука — и рожь спасена.

— С удовольствием, Егор Иваныч. Чего же не помочь, — пригласив гостя к столу, рассыпался в любезностях Тарас Григорьевич. — Баш на баш. Мы вам два гука, а вы нам бычка.

— Какого бычка? — насторожился Егор Иванович.

— Ну, того самого, с белой лысиной и куцым хвостом. Что в прошлом году просил. Помнишь?

— За два гука бычка? Да вы что? — сгреб со стола тюбетейку Егор Иванович.

— Ну, как угодно. Неволить не стану. — И, отвернувшись к раскрытому окну, притворно зевнул. — Да-а. А тучка, бестия, ползет. К ночи непременно будет дождь.

Егор Иванович обеспокоенно оглянулся и, приняв впопыхах закопченное стекло за тучу, решительно повернул назад:

— Ладно. Шут с тобой. Давай гуки. Поставлю вопрос о бычке на правлении.

— Давно бы так, соседушка. По-людски, по доброму согласию. На взаимной, так сказать, основе…

Он прошел в колхозную кладовую и собственноручно вручил Егору Ивановичу два гука, аккуратно завернутых в серую бумагу.

Не успел Тарас Григорьевич выпроводить за ворота усадьбы Егора Ивановича, как на горизонте показался Сидор Петрович — председатель колхоза «Счастливая доля». Ноги и руки у него были так длинны, что казалось, будто он идет на ходулях.

— Герою жатвы мое почтение! — сняв соломенную шляпу, воскликнул он еще издалека. — Здорово ты нас объехал. Ох, как обскакал!

— Поспешаем, брат, поспешаем, — расцвел в улыбке Тарас Григорьевич. — На уборке, как говорится, не зевай Фомка — на то ярмарка. Один день год кормит.

— Вот в том-то и загвоздка, что один, а у меня уже вторые сутки комбайны стоят.

— Отчего же они стоят? — спросил Тарас Григорьевич, хотя давно знал, что в «Счастливой доле» на трех комбайнах порвались цепи из-за густой пшеницы.

— Все из-за цепей, чтоб их бесам на ошейник. В райснабе ни одной. Говорят, у тебя есть в запасе.

— Да, есть маленько, — почесал за ухом Тарас Григорьевич.

— Так одолжи, браток, будь другом. Свои люди — сочтемся.

— Свои-то свои, да не больно ты податлив. Который год прошу уступить выгон, и ни в какую.

— Но ведь это земля колхозная. И потом, закреплена навечно.

— Да ведь и цепи тож не мои, колхозные.

— Значит, отказ?

— Почему отказ?.. Вот уступишь выгон, и получай. Поспешай в герои жатвы.

— Чертов кулак, — пробормотал Сидор Петрович и круто повернул к воротам.

В душе у него все кипело. И не столько на Тараса Григорьевича, сколько на районное начальство.

— Сони. Бумажные посиделки, — бормотал он, поспешая на «газике» в район. — Под носом растащили все запчасти, и не очнулись. Ну я вам сейчас дам. Подсыплю, милые.

…Разгневанный Сидор Петрович с шумом ворвался в кабинет председателя райисполкома Касьяна Глебыча Зажмуркина. Но он был пуст. В этот час глава района шагал по опустевшему складу сельхоздеталей и рвал волосы на голове.

Финансовый крах Варвары Петровны

Придя со службы, Иван Иванович Купоросов умылся, надел зеброцветную пижаму и прилег на походной раскладушке с журналом «Кокс» в руках. Но не успел он прочесть и странички, как на веранду, шурша крепдешином, вкатилась шаровидная супруга Варвара Петровна, или просто Купоросиха, как ее звали по фамилии в поселке. Она подбоченилась и проговорила тоном полководца, не знавшего поражений:

— Ваня, слушай меня!

— Да, да, я слушаю.

— Забирай свои манатки и переходи в курятник!

Иван Иванович выпучил серые глаза от удивления, часто заморгал, будто ему сунули под нос кусок горелой ваты, и растерянно переспросил:

— К-к-ку-да, говоришь?

— Я тебе ясно сказала: в ку-рят-ник, — повторила по слогам Варвара Петровна. — Понял? Или повторить еще?

— Да, да. Я все понял, — качнул головой Иван Иванович. — Непонятно только одно: зачем переходить в курятник, если меня вполне устраивает коммунальная веранда?

— То, что устраивает мужа, не всегда может устраивать жену.

— Почему?

— А потому, что умной жене нужны советы мужа, как коню оленьи рога. И вообще, разговор окончен. Веранда сдается оптом на весь курортный сезон.

— Варенька! — простонал Иван Иванович. — Побойся бога! Укроти свой ужаснейший аппетит. У нас и так тесно, как в вагоне пригородного сообщения. Не квартира, а тарарам какой-то. Заблудный двор на росстанях.

— В тесноте — не в обиде. Поживешь в курятнике! — безапелляционно отрезала Варвара Петровна.

— Но ведь ты же знаешь, что мне сквозняк категорически противопоказан, — бросил веский довод Иван Иванович. — У меня суставной ревматизм, хронический катар верхних дыхательных путей, чихательное расстройство, и к тому же я председатель Гортопа. Не могу же я жить в курятнике и компрометировать себя в глазах отопляемого населения.

— А я, миленький мой, не могу жить без моржовой шубы! — категорически заявила Варвара Петровна. — Для такой красивой дамы, как я, отсутствие моржовой шубы противопоказано.

Купоросиха грациозно повернулась на пробковом каблуке и независимо пронесла свою обтекаемую комплекцию в раскрытые половинки двери. А Иван Иванович взял постель, раскладушку и молча побрел во двор к своему новому месту жительства.

…На дворе ярко светила луна, звонко пели цикады, где-то совсем рядом сонно плескалась река. Кругом стояла тишь и благодать. Однако Иван Иванович в эти лирические минуты был полностью лишен всех чувств, за исключением зрения. В позе бесприютного скитальца он стоял под ракитой и печально смотрел на ярко освещенные окна родного дома. Потом тихо покачал обнаженной головой и, издав шумный выдох, погребально произнес:

— Прощай, коммунальный уют! Прощай, дорогой очаг двадцатого века! Иван Иванович Купоросов покидает тебя и возвращается в кошмарное прошлое. Уходит в век лучины и фитиля. Снисходит, так сказать, до положения пухо-пернатых.

Он огляделся по сторонам и, выждав момент, чтоб никто из соседей не увидел, воровски шмыгнул в курятник.

…Первую ночь Иван Иванович спал плохо. Ему снились самые невероятные кошмары. То вдруг показалось, будто он превратился в петуха и сидел с курами на нашесте, то будто весь город собрался посмотреть, как председатель Гортопа спит в курятнике. А тут еще куриный переполох, чтоб ему ни дна ни покрышки! То сонный петух с нашеста свалился, то курица с испугу закричала по-петушиному. Словом, был не отдых, а сплошная каторга. Весь следующий день на работе Иван Иванович провел в мучительной зевоте. Только сомкнет веки, как перед глазами тут как тут появляется красногребый петух — и во всю глотку: «Ку-ка-ре-ку!»

Но, как говорится, лиха беда начало. Иван Иванович мало-помалу привык, втянулся и даже полюбил своих пернатых соседей. По вечерам помогал им усаживаться на нашесте и читал вслух брошюру «О пользе битого камня в повышении яйценоскости», а утром строго следил за дисциплиной и порядком слета кур с нашеста.

Однажды, когда Иван Иванович проводил очередную тренировку по занятию птицами «исходного положения» на нашесте, в курятник вошла супруга и строго сказала:

— Ваня, собирайся!

— Куда? — испуганно спросил Иван Иванович, почуяв в голосе жены недобрую нотку.

— «Куда», «куда»! — передразнила Варвара Петровна. — Ну что уставился, как воробей на кошку? Не на улицу ведь посылаю, а в голубятник.

— В го-лу-бят-ник? — вытаращил глаза Иван Иванович. — Ни за что! Этой экспансии я не потерплю! Я буду защищать свой очаг до последнего вздоха! До последней доски!

— Ваня, не ори! Я тебе не какой-нибудь провинциальный посетитель, а законная жена.

— Я не кричу, а требую. Требую прекратить эту агрессию. Ты вероломно захватила мой кабинет, односторонне аннексировала спальню, вытеснила меня с веранды. Но и этого мало! Теперь тебе нужен курятник, завтра гусятник. До каких же пор будет продолжаться эта чертова гонка за длинным рублем?! До каких?!

— Даю честное слово, голубчик, что это последний сезон, — заверила Варвара Петровна. — Вот выполню свои финансовые планы, куплю трельяж, моржовую шубу, сделаю завивку «девятый вал» — и тогда никаких квартирантов.

— Эти заверения я слышу десятый год. Я сыт ими по горло. Хватит! Обойдешься без моржовой шубы и без «девятого вала».

— Благодарю за чуткость!

— Пожалуйста.

— Значит, в голубятник не идешь?

— Нет.

— Не понимаю, — дернула плечами Варвара Петровна. — Сам же говорил, что ему нужен высокогорный воздух, соленый ветер, а когда жена, движимая чувством любви, предложила великолепный голубятник на высоте двадцати трех метров над уровнем моря — вероломно отказался.

— Чистый воздух. Соленый ветер. Красота!.. — с досадой потряс рукой Иван Иванович. — Ну, соображаешь, что ты говоришь? Как можно мне, человеку в таких летах и таком чине, спать в голубятнике? Что завтра скажет прохожий люд, увидев в голубятнике мои ноги?

— Ну хорошо. Хорошо. Не ори. Не пугай кур на нашесте. Я сама переселюсь в голубятник, а ты перейдешь в пещеру.

— Вот, вот. Только этого и не хватало! — очумело пробормотал Иван Иванович. — Осталось обрасти волосами, вооружиться дубиной и поселиться в пещере. И я поселюсь. Пусть все знают, к чему приводит твоя алчность к деньгам.

Иван Иванович сгреб вгорячах толкач от ступы и прямо в трусах побрел через двор по направлению к старой пещере, где хранились бочки из-под вина и капусты.

Глубокой ночью, когда весь город спал, Иван Иванович снова показался среди двора. Но на этот раз он был уже не с толкачом, а с дегтярным ведром и квачом в руках. Тихо крадучись, босиком, на цыпочках, он вышел на улицу, приблизился к собственным воротам, огляделся по сторонам и мазнул дегтем по доске.

На улице крепчал ветер. В небе сверкали молнии, грохотал гром. Но Иван Иванович, кажется, забыл обо всем на свете. Поднимаясь на цыпочки и приседая, клонясь то вправо, то влево, он ожесточенно выводил аршинными буквами на тесовых воротах: «Люди! Будьте бдительны! Не попадайтесь в сей дом. Здесь вас обдерут как липку».

Над этими предупреждениями Иван Иванович начал было выводить еще один гневный аншлаг, клеймящий позором квартироспекулянтов, как вдруг полыхнула молния, дрогнула земля и вместе с раскатом грома за воротами с треском рухнула какая-то постройка.

Иван Иванович вбежал во двор и схватился за голову в страшном смятении. Перед ним в хаотическом нагромождении лежал развалившийся голубятник, а из-под обломков его торчали ноги Варвары Петровны.

* * *

Когда через полчаса пришла машина «скорой помощи», Варвара Петровна подозвала знаками мужа, попросила кусочек бумаги, карандаш и написала:

«Ваня! Из развалин голуб. сдел. пристр. к кур. и пуст. еще двух. Твоя Вырвра».

Вопросительный знак

За канцелярским столом, беспорядочно заваленным бумагами, сидит с лупой в руках безвременно облысевший инструктор по кадрам Нил Иванович Неразберихин. По его сосредоточенному, усталому лицу градом катится пот и тихо падает на личное дело номенклатурного работника товарища Плотицына. Почти беспрерывно раздаются телефонные звонки, в дверь стучат очередные посетители, но Нил Иванович сидит неподвижно, окаменело. В эти минуты все его существо, его взор прикованы к вопросительному знаку, стоящему над словами служебной характеристики — «чуток и отзывчив, достоин выдвижения».

Вопросительный знак был маленький, потертый и изрядно потускневший от давности, но сквозь лупу он казался огромным и грозным. Упершись своим основанием в слово «достоин», он словно живой смотрел на Неразберихина и как бы произносил:

— Мое почтение, Нил Иваныч! Это я, очень важный знак препинания, вопросительный знак. Ставят меня и конце предложения всякий раз, когда оно содержит вопрос. Зачем меня поставили над предложением — этого я не знаю. Быть может, просто так, по ошибке.

— По ошибке… Эка чертовщина, по ошибке, — бормочет Неразберихин. — И какой же чудак станет ставить тебя ни с того ни с сего, да еще над такими словами. Э-э, нет, батенька, я стреляный воробей, меня на мякине не проведешь. Тут явно что-то неладно, тут где-то собака зарыта!

Неразберихин снова листает от корки до корки личное дело Плотицына и опять склоняется над злополучным вопросительным знаком.

— А может, то не вопросительный, а восклицательный знак? — задает себе вопрос Неразберихин. — Нет, никакого сходства! Абсолютно никакого. Как небо от земли. Мешают верхняя головка и хвостик. Вот если бы убрать верхнюю головку и чуть выпрямить хвостик, тогда бы да!.. Тогда был бы настоящий восклицательный знак. Тогда бы эти слова о чуткости и отзывчивости выглядели по-другому. Они бы рассматривались с точки зрения восторга, восхищения и даже восклицания. Тогда бы и разговор был другой. Бери и смело назначай с повышением. А так, нет… Так дело не пойдет. Брать на себя ответственность я не согласен. Все остается под вопросом.

Неразберихин решительно нажимает кнопку звонка, и через минуту в кабинет влетает белокурая секретарь-машинистка. Нил Иванович поправляет на затылке жалкий остаток рыжей растительности и деловито спрашивает:

— Товарищ Плотицын здесь?

— Здесь, Нил Иванович, — отвечает секретарь. — Четвертый день сидит в приемной.

— И пусть посидит! Не на пожар собрался, а на руководящую работу! — сердито ворчит Неразберихин.

— Страшно ругается, — продолжает секретарь-машинистка. — «Это, говорит, волокита, а не работа».

— Это, голубушка, не волокита, а закалка терпения. Я, например, одного работника три недели за дверью мурыжил. Ругался страшно, чуть было стулом не убил, но зато после семь раз спасибо говорил. «Закалили, говорит, вы меня, товарищ Неразберихин, на веки вечные. Спасибо вам. Теперь я смело могу пересидеть любого бюрократа». А вы — «волокита»! В нашем деле, красавица, нужна железная выдержка и терпение. У меня, например, на этот счет выработалась своеобразная эмоциональная тактика. Допустим, нужно мне заполнить пустое «окно» какой-либо руководящей единицей, а эта единица упирается и не желает лезть в данное «окно». Тогда я беру этого упрямого голубчика за крылышки — и на отстой. Поживи, мол, неделю, погуляй, развейся малость, а мы этот вопрос изучим, продумаем, всесторонне обговорим и потом сразу решим. И уж тогда я его так измочалю, так из него кишки вымотаю, что запоет по-петушиному и полезет в любое «окошко». В нашем деле, голубушка, нельзя подходить с кондачка. Мало покопаться в бумагах, надо еще и взглянуть на комплекцию. Я, например, рассуждаю так. Ежели человек широкой кости и с солидным животом, назначай смело. Будет пользоваться авторитетом. А ежели тощий, так сказать, худокормный, авторитета не жди. Ставь на нижестоящую ступеньку.

— Странно все как-то, — пожала плечами девушка.

— Ничего странного, — обиженно буркнул Неразберихин. — Вызовите мне Плотицына.

Антон Егорович Плотицын, уже не молодой человек с глубокими морщинками на загорелом лице, входит в кабинет, вежливо здоровается и, повинуясь жесту Неразберихина, садится в кресло возле стола.

— Итак, товарищ Плотицын, — начинает после непродолжительного раздумья Неразберихин. — Весь вопрос о вашем назначении упирается в один вопрос.

— А именно, Нил Иванович?

— Скажите откровенно! Как у вас дело со слухом?

— Со слухом?! — удивительно спрашивает Плотицын. — Нормально, Нил Иванович. Слышимость на оба уха отличная.

— Да не то, не то, товарищ Плотицын. Я хотел спросить у вас насчет чуткости. Не было ли у вас в этой области каких-либо завихрений?

— Завихрений?!

— Ну, не завихрений, так вывихов, скажем, отдельных элементов черствого отношения к людям, невнимательности, бюрократизма и прочих отмирающих пережитков?

— Откровенно говоря, Нил Иванович, такой болезнью я не страдаю. Да, впрочем, в личном деле все записано.

— Личное дело — это немая бумага, — косясь на вопросительный знак, бросает Неразберихин. Ее говорить не заставишь. Она молчит как рыба, а нам нужно живое слово, живая связь с массами. Хотелось бы поговорить откровенно, так сказать, по душам.

— А я вам откровенно и говорю. Таких «вывихов» и «завихрений»у меня нет.

Нил Иванович неудовлетворенно чешет затылок и, убедившись, что разговор о «вывихах» и «завихрениях» бесполезен, поспешно заканчивает беседу и отправляется диктовать очередной запрос.

…Телеграммы, прибывшие через сутки в адрес Неразберихина, вновь подтверждают, что номенклатурный работник Плотицын действительно «инициативен, энергичен, чуток и отзывчив». Но перед глазами Нила Ивановича, как немое изваяние, неотвратимо стоит вопросительный знак. Он временами бросает его в жар и холод и даже навевает страх и ужас.

«А вдруг этот вопросительный знак да поставлен рукой самого Кузьмы Захарыча? — думает со страху Неразберихин. — Вдруг да в этом усомнился Спиридон Макарыч? Что будет тогда? Как посмотрят на это они со своей руководящей точки зрения? А вдруг возьмут да спросят: «Это как же вы так, уважаемый товарищ Неразберихин, сидя на таком ответственном стуле, проглядели наш вопросительный знак? Почему и на каком основании вы начихательски отнеслись к мнению вышестоящего начальства?» И тут возьмут тебя, голубчика, за ушко да на солнышко. Посадят в твое насиженное кресло другую, более остроглазую единицу, а ты походи, попрохлаждайся, товарищ Неразберихин, «попасись» на подножном корму. Другой раз будешь умнее. Нет, нет. Этому не быть. Вопрос о назначении товарища Плотицына остается открытым. Сейчас же срочно вызовем с периферии подтверждающих лиц, и дело с концом. Далековато, конечно, накладисты расходы, но ничего. Игра стоит свеч. Не я буду, а вопросительный знак раскушу».

И, приободренный своими мыслями, Неразберихин отдает распоряжение о вызове с периферии трех низовых работников на совещание по поводу вопросительного знака.

Наконец этот долгожданный день наступает. На стол водружается пухлое дело Плотицына, вокруг дела рассаживаются работники с периферии во главе с Неразберихиным, поодаль в стороне присаживается Плотицын, и совещание начинается.

— Вами, товарищи, — начинает Неразберихин, — представлен материал на выдвижение по службе товарища Плотицына…

— Да, нами, — подтверждают низовые работники.

— Это предложение мы поддерживаем целиком и полностью. Но весь вопрос упирается в одно «но». Вот смотрите, — и Нил Иванович упирает острием карандаша в служебную характеристику. — Посмотрите внимательно и скажите, что вы там видите?

— Обыкновенную характеристику, Нил Иванович.

— Правильно! Это она. Но теперь вооружитесь лупами и взгляните вот сюда, на слова «достоин выдвижения».

Работники с периферии вооружаются лунами и склоняются над листом служебпой характеристики.

— Здесь стоит какой-то вопросительный знак, — говорит один.

— Да, здесь действительно вопросительный знак, — подтверждает другой.

— Вот в том-то и дело, что это вопросительный, а не восклицательный! — победоносно произносит Неразберихин. — Вот тут-то и собака зарыта. Будь то не вопросительный, а восклицательный знак, я бы вас и не вызвал… Да еще в такое горячее время уборки. Но поскольку это не какая-либо второстепенная кавычка, а вопросительный знак, не обессудьте. В бирюльки не играем, знаете ли. Дело ответственное. Надо разобраться, так сказать, вскрыть и обнажить все корни возникновения этого препинания.

— Нил Иванович! Помилуйте!! — воскликнул вдруг сотрудник отдела. — Вспомните! Да это же ваш… Ваш вопросительный знак, который вы поставили, когда решали ребус.

Пшеничные пышки

И до чего же любит пить чай Макар Макарович Чупилка! Обойдите вы всю округу, но вряд ли где найдете такого любителя чаепития, как Макар Макарович. Его, как говорится, хлебом не корми, щами не потчуй, а чайку дай попить вдосталь.

Усядется Макар Макарович за стол, расстегнет воротничок рубашки и сидит себе у шипящего самовара — блаженствует. Ну, а если к этому чаю да подадут пшеничные пироги или пышки, тогда пали из пушек, объявляй пожарную тревогу, а Макар Макарович ни за что не бросит чаепитие. Его и трактором не оттащишь от самовара. Будет сидеть до тех пор, пока не скажут: «В самоваре пусто».

Вот и теперь, увидев с кузова полуторки в окнах колхозной чайной объявление: «Сегодня чай с пшеничными пышками», Макар Макарович сразу же заметушился. Вместо яблок начал насыпать картошку, сельдерей стал путать с морковкой и в конце концов махнул рукой и сказал колхозницам:

— Ну, вы тут действуйте… торгуйте сами… а я пойду чайку попью с морозцу.

В уютной колхозной чайной Макар Макарович уселся поближе к самовару, расстегнул, по обыкновению, воротник рубашки, отпустил на три дырки ремень и, подозвав молоденькую белокурую официантку, весело пророкотал:

— А ну-ка, доченька, погрей.

— Сколько прикажете?

— На первый случай стаканов восемь чаю… и пять порций пшеничных пышек. Да которые погорячей, доченька, по-го-рячее. Эх, и до чего ж люблю попить чайку с горячей пышкой!

Официантка поспешила на кухню, а Макар Макарович вынул из нагрудного кармана расческу и, глядя в лоснящийся, начищенный до зеркального блеска бок пузатого самовара, начал причесываться. Не спеша сделал косой пробор, закрутил на палец усы и, поджидая официантку, уставился в окно, чуть подернутое узорчатой вязью морозца.

За окном празднично шумел, гудел колхозный базар. Гоготали гуси, повизгивали поросята, ревели машины, поскрипывали полозья саней, и сквозь этот шум, гомон слышался веселый голосок молодой садовницы Груни:

— Ранет, лучше такого нет! Дыни медовые — весом пудовые!

В чайной то и дело хлопала дверь. Входили и выходили посетители, оживленно разговаривали. Лишь Макар Макарович сидел молча. Все его мысли сейчас вертелись вокруг красивого самовара и председателя сельпо Погремушкина.

— Экий неповоротень, сом обомшелый, — бормотал про себя Макар Макарович, — сколько раз предлагал: давай откроем в колхозе свою чайную. А он и в ус не дует. Подожди да погоди… А как бы было хорошо попить зимой чайку под завывание метели!

Макар Макарович живо представил себе уютный зал, длинный стол с самоваром на середине, поджаристые, с хрустящей масляной корочкой пышки, кипяток с ароматным грузинским чаем и, проглотив набежавшую слюну, мечтательно вздохнул.

Между тем самовар весело засвистел, запыхал, как паровоз, струйками пара, и на столе появились стаканы с заваркой, большая тарелка, груженная доверху пышками.

Злость с Макара Макаровича как рукой сняло. Он удовлетворенно потер руки, взял вилку, привычным движением ткнул в тарелку и застыл с широко раскрытым ртом и вскинутыми на лоб бровями.

— П-п-пазвольте! Что вы подали?

Услышав грозный голос, девушка подбежала к столу:

— Как что? Пшеничные пышки!

— Нет, вы мне официально скажите, что это? — настаивал Макар Макарович.

— Гражданин, я же вам официально сказала, что это пшеничные пышки…

— Пшеничные пышки, говорите? А вот я вам сейчас покажу и пироги и пышки. А ну-ка, подайте мне жалобную книгу и пригласите сюда шеф-повара. Ишь ты, фокусники какие! Пекут черт знает что, а выдают за пышки. Думают, мы лыком шиты, не сможем отличить сову от вороны, а крупу от мякины. Э-э, нет, голубчики, ошибаетесь! Не те времена пошли. Мы, слава тебе, каждый год набиваем закрома пшеничкой. Эшелоны выдаем, так сказать, на-гора. Сотнями тонн ворочаем…

В таком возбужденном состоянии Макар Макарович через минуту-другую, пожалуй, начал бы оперировать цифрами в масштабе всего района, а потом, глядишь, и всей области, но тут появилась официантка и сухо сообщила:

— Шеф-повар сейчас придет, а жалобной книги нет.

— Как так нет? — подскочил на стуле Чупилка.

— А так, что жалобная книга в столе у директора, а директор уехал в райпотребсоюз на совещание.

Это сообщение повергло Макара Макаровича в гнев и смятение. Он широко распростер руки и обратился к притихшей публике:

— Вы слыхали, граждане? Слыхали, что делают отдельные несознательные элементы с нашим движущим фактором — критикой? Вместо того чтобы любить ее, уважать и приветствовать, они ее бац — и под сукно. Заперли в стол. Пудовый замок повесили. Да за эти штучки…

В зал чайной из-за кисейной шторы выплыла шеф-повар — грузная коренастая женщина в белом халате, с черпаком на поясе. Увидев ее, Макар Макарович подцепил на вилку пышку и двинулся навстречу:

— Товарищ повар, здравствуйте.

— Мое почтение.

— На каком основании, разрешите спросить, вы подаете вместо пшеничных пышек жареные лапти?

— Какие лапти, гражданин? Это обыкновенные пшеничные пышки, только…

— Никаких «только». Пусть эти черные, затхлые пышки едят черти с квасом… супоросые свиньи… а мне будьте добры подать наши, настоящие пышки.

— Постойте, постойте, — приложила ладонь ко лбу повариха. — Вы не из Крыжовки ли будете?

— Ну, из Крыжовки, а что?

— Вас величают, кажется, Макар Макарович… Чу… Чупилка?

— Допустим, что я Чупилка и есть. Что из этого следует?

— А то, уважаемый Макар Макарович, что садитесь тихонько за стол и ешьте молча, что вам подали. А не то осрамлю перед всем честным народом.

— Что значит «осрамлю»? Какое вы имеете право? Да за эти штучки…

— Ах ты, идол усатый! Ну, так держись же, голубчик. Я скажу о тебе словечко.

Повариха вскочила на табуретку и, высоко взметнув над головой черпак, крикнула:

— Граждане! Слушайте, отчего у нас в чайной такие пышки.

Все кто был в зале, обернулись на зов поварихи. Даже длиннобородый дед и тот отставил недопитое блюдечко и приставил к уху согнутую совком ладонь, чтобы лучше расслышать.

— Так вот, — начала повариха. — Все эти недели к нам поступала мука, смолотая из пшенички передовых колхозов. Тесто выходило пышное, игристое — на вожжах не удержишь. Пышки выпекались румяней зорьки. А вот намедни пришла к нам на пироги мучица из бригады Макара Макаровича Чупилки. Вот он тут топорщит усы, шумит, требует подать ему настоящие пышки. А из чего их прикажете печь, почтенный Макар Макарович? Откуда быть пышкам, когда это тесто не поднимают не только дрожжи, но и домкрат. Нам твоя мучица, товарищ Чупилка, боком выходит. Весь кухонный персонал в мозолях ходит. Товарооборот под удар поставлен. А все это, граждане, по халатности самого Чупилки. В то горяченькое время, когда в других бригадах убирали вовсю, Макар Макарыч чесал гашник, все трубил: «зелена», «не поспела». А потом под снег делянку пустил, чеши твою лысину.

Повариха обернулась к тому столу, где сидел любитель белых пышек Чупилка, но его и след простыл.

Последняя рецензия

Тракторист целинного совхоза «Березняки», новосел Иван Кукушкин, всем сердцем полюбил степную Кулунду и белокурую сибирячку Дашу. О своей любви и о горячих днях труда он три года писал лирическую повесть.

В день своей свадьбы Иван Кукушкин дописал последнюю страничку и вскоре привез рукопись в издательство «Крупная книга».

Директор издательства товарищ Канителин встретил молодого автора не холодно, но и не жарко. Отложив в сторону проект договора на издание чьей-то повести «Женская заколка», косо глянул на тоненькую рукопись пришельца, небрежно кивнул:

— Ну, что у вас? Выкладывайте. Слушаю.

— Да вот… повесть о героическом труде целинников написал, — смущенно проговорил автор, любовно прижимая к груди голубую папку.

— Приключенческая или фантастика? — уточнил Канителин.

— Нет, зачем же… Я живу в целинном совхозе. Все, что видел, о том и писал. — И автор принялся было рассказывать о своих товарищах — молодых целинниках.

Через пять минут товарищ Канителин безапелляционно прервал молодого автора:

— Что ж… оставьте. Почитаем.

— Большое вам спасибо, — благодарно поклонился Иван Кукушкин. — Когда можно приехать за ответом?

Канителин потер ладонью коротко подстриженный затылок.

— Да-а… этак… этак. В общем, заходите на следующий год.

— На следующий?! — обомлел Кукушкин. — Так долго ждать?

— А куда вам торопиться, молодой человек, — сухо улыбнулся Канителин. — Годом раньше, годом позже — не имеет значения. Была бы вещь. Хорошие повести ведь века живут! Так что — до нового года. Всех благ, молодой, человек.

На следующий год, как и было условлено, Иван Кукушкин пришел в издательство за ответом. Товарищ Канителин встретил его неизменным вопросом:

— Ну, что у вас? Выкладывайте, слушаю.

— В прошлом году я повесть сдавал и вот… пришел узнать…

— Какую повесть?

— «Зеленое море».

— Зеленое… соленое, — ухватился за лоб Канителин. — Ах, вспомнил! Это та приключенческая, о сером коте, бегающем по зеленой крыше?

— Нет, что вы. Моя повесть о целинных хлебах, — подсказал автор.

— Ах, да! О целинных. Помню. Как же!

Канителин снял с мясистого носа очки, глянул бодро, одобрительно.

— Ну что ж, молодой человек. Могу вас обрадовать. Дела ваши движутся. Рукопись отдана на вторую рецензию. Приезжайте на следующий годик, и все станет ясно. Если рецензия будет положительная — запустим ваше «Зеленое море» в производство.

Через год Иван Кукушкин снова приехал в «Крупную книгу». На этот раз директор сразу узнал его и даже вышел из-за стола к нему навстречу.

— А-а, товарищ Петушков! Здравствуйте!

— Кукушкин, — поправил автор.

— Да, да, товарищ Кукушкин. Помню о вас, помню. Как же! Целинник-былинник. Или как это там в песне поется: «Ой ты, дорожка длинная, здравствуй, земля орлиная!» Так, что ли?

— Примерно так, — кивнул головой автор. — Приехал вот узнать о судьбе повести.

— Все идет как положено, — дружески похлопал по плечу тракториста издатель, — Можете радоваться. Отдали на третью рецензию.

Автор побледнел. Глаза его в ужасе расширились.

— Скажите… а сколько их нужно… рецензий этих?

— Да как вам сказать, — пожал плечами Канителин. — Точной установки на этот счет нет, но есть правило. Если точки зрения рецензентов не совпадают — посылаем третьему. Если нет совпадения у четырех — посылаем пятому… Если нет у шести — седьмому…

— Помилуйте! — всплеснул руками автор. — Но ведь люди-то разные, и взгляды у них различные.

— Все это верно. Все так, — резюмировал издатель. — Но мы придерживаемся мудрой старинной пословицы: семь раз отмеряй — один раз тово…

— Семь рецензий. Да это же сплошная пытка для автора! — чуть не вскричал Кукушкин. — Это же разор для издательства. Сколько денег летит в трубу!

— Спокойнее, товарищ Кукушкин. Поспокойнее, — любезно улыбнулся Канителин. — Как говорится, терпенье и труд все перетрут. Езжайте домой, трудитесь, распахивайте эту самую целину, а за рукопись не беспокойтесь. К следующему урожаю все будет готово.

В день рождения второго сына Ивану Кукушкину прислали из издательства письмо, в котором говорилось: «Сообщаем, что «Зеленое море» отрецензировано. Все пять рецензий положительные. Шестая — с доработкой. В настоящее время с рукописью знакомится редактор. После прочтения последним будет решаться вопрос о включении «Зеленого моря» в подготовительный план издательства».

Вскоре, а точнее в тот год, когда у третьего сына Васятки прорезались зубы, писателю Кукушкину сообщили: «Рукопись редактором прочитана. Дирекция намерена была доложить ее редсовету. Но в связи с тем, что в текущем году заседаний редсовета не предвидится, решение вопроса о рукописи переносится до первого квартала очередного года».

В день серебряной свадьбы Иван Кукушкин получил новую весточку о «Зеленом море». Издательство сообщило: «Рукопись на редсовете рассмотрена. Принято решение включить «Зеленое море» в подготовительный план. Но так как план на следующий год уже сверстан, договорено передвинуть срок включения рукописи в плановую таблицу еще на полтора года».

…Хмурой, дождливой осенью энного года в кабинет нового (старый ушел на пенсию) директора «Крупной книги» товарища Трусозайцева вошел, опираясь на костыль, белобородый старичок и, сняв шапку, проговорил:

— Я молодой автор. Здравствуйте. Пришел узнать насчет своей повести.

— Какой повести?

— «Зеленое море» — о целинных хлебах.

— Когда вы ее сдавали?

— Еще при старом директоре, товарище Канителине.

— Вот то-то и оно… при старом, — недовольно пробормотал Трусозайцев. — Все старое мы сейчас заново пересматриваем, перетряхиваем, уточняем. Как ваша фамилия?

— Кукушкин… Иван Кукушкин, из целинного совхоза я. А точнее, из города Березняки, — сообщил дед. — Он, совхоз-то наш, теперь городом стал. Тридцать тысяч населения!

Товарищ Трусозайцев достал из стола список рукописей, провел по листу сверху вниз прокуренным пальцем и, найдя нужную фамилию, поднял удовлетворенные глаза.

— Все в порядке, дедок! Ваша рукопись послана на первую рецензию. И если…

Пояснения издателя насчет возможного варианта новой «первой» рецензии дедушка Иван слушать не стал. Он нахлобучил на уши шапку и заковылял к выходу.

* * *

Майским солнечным утром нового високосного года в издательстве «Крупная книга» поднялся большой переполох. Перепуганные криком директора сотрудники рыскали по столам, шкафам, перетряхивали архивы, бегали из кабинета в кабинет, безнадежно пожимали плечами, спрашивали друг друга:

— Не нашли?

— Нет.

— Как сквозь землю…

— Не мудрено.

На шум и топот прибежал, запыхавшись, председатель месткома:

— Что случилось? С чего переполох?

Трусозайцев вынул взлохмаченную голову из шкафа, устало опустился в мягкое кресло, вытер ладонью нотный лоб:

— Скандал, батенька. Мировой скандал. О рукописи старика Кукушкина каким-то чудом пронюхал критик товарищ Рогач. Повесть его хотя и на историческую тему… о первых целинниках тридцать лет назад. Но талант есть талант, ну и тово… поднял ее на щит. А наши чиновники, шил их бес серым жгутом, маринуют. Тянут кота за хвост.

— Так в чем же дело? — сказал председатель месткома. — Берите, редактируйте, сдавайте.

— Да я бы, — вздохнул Трусозайцев, — сей миг бы в набор… в печать. Но вот беда… рукопись затеряли. Как черт с квасом ее проглотил.

Не успел Трусозайцев произнести эти слова, как в дверь кабинета протиснулась сияющая голова главного редактора Ипата Балтазаровича Телушкина. Он на цыпочках прошел по ковровой стежке и торжественно водрузил на стол пожелтевшую, покрытую многолетним слоем пыли рукопись.

— Вот, — проговорил, задыхаясь от радости, Телушкин. — Нашли голубушку. Цела-целехонька, Казимир Степанович. А это договорчик. Все на мази. Лишь подписать.

— Наконец-то! — просиял Трусозайцев. — Нашлась, чертовка!

Он облегченно вздохнул, словно только что сбросил с плеч большую гору, взял рукопись, вынул из стакана ручку, размахнулся и… написал: «Рукопись послать на пос. рецензию».

«И да маг румэла…» (Почти по Гоголю)

Начальник ремонтной конторы Иван Матвеич Редька оглядел созванный на экстренное совещание узкий круг подчиненных и, тяжко вздохнув, заговорил:

— Поздравляю. Щиро дякую вас. Допрыгались. Доигрались в народную копеечку, бодай нас корова. Дошвырялись ею направо, налево. В прессе вон обсуждение идет. Рачительных хозяев добрым словом… А таких швырял, как мы, — в хвост и в гриву, в гриву и в хвост.

— Это за что же нас-то? — шмыгнул красным носом мужчина с лицом, похожим на медный чайник. — Разве мы все на ветер… в трубу-с? Глянь, каких два дома отгрохали! Шапка летит с головы.

— Летит, как же, — подтвердил Редька. — Волосы дыбом, как глянешь, сколь вокруг битого кирпича, стекол, порченых досок. А как возим цементный раствор? Вы видели хоть раз, как печет блины неумелая молодица? Видели. Ну вот так и у нас. На загнетке густо, а в сковородке — пусто. Всю дорогу ведь заляпали ценнейшим раствором.

— Верно! Безобразничают иные, — раздался голос из дальнего угла. — Ленятся в щель кузова тряпку сунуть. Греть за это надо.

— И взгреют. Ох как взгреют! — вздохнул Редька. — Уже звонок был. Проверяющий едет. Прямехонько к нам по заляпанной дорожке и пожалует. А потом кое-кого за хомут да в доклад для разноса, да в прессу!

— Напрасно беспокоитесь, Иван Матвеич, — сказал все тот же круглолицый чайник. — Все наши грешки — тютю. Под толстым слоем снега.

Редька аж подскочил.

— Какой снег?! Бредишь ты, Жвачкин, что ли? Солнце бьет в затылок, а он — «толстый слой снега». Нос у тебя толстый, вот что. И красный к тому ж от лишнего стакана. Чтоб первый и последний. Проверяющий едет. И с рештовки можешь вниз головой.

— Слушаюсь! — встал и сел Жвачкин.

— То-то же, «слушаюсь». Давайте обсудим, как быть. Бой и росплеск раствора уже не скроешь. Поздно. Теперь о другом подумать надо — как смягчить проверяющего, так сказать, сгладить его общее впечатление.

— Известное дело как, — почесал кадык Жвачкин. — Заказать хорошую встречку в «Березке» или в «Журавлях», хлопнуть разочка три-четыре шампанским да армянским — и мягче мягкого душа.

Редька погрозил кулаком.

— Я те дам «Березки», так хлопну пробкой, Жвачкин, что и родные ракиты забудешь. Ты что, газет не читал? Не знаешь, что пьянству и банкетству дан бой? Что подобные встречи не в моде и канули в Лету?

— А что же в моде теперь? Чем прикажете угощать гостей? — с обидой проворчал Жвачкин. — Чаем, ацидофилином, что ли?

— Только так, Жвачкин. Только так! — подтвердил Редька. — Чаек, кефирчик, кофеек, лимончик пососать… На что цыгане любят погулять, и то нынче от спиртного отошли. Слыхал, что они по радио поют? «Ай, ручеечек, ручеек, ай брал я воду на чаек!» А ты нас в «Березки» на три звезды тянешь. Я не против «Березок», конечно, но только вот так, по-цыгански, на чаек. На наш русский чаек поведем его, на кренделя, баранки…

Жвачкин заерзал на стуле. Красные глаза его живо загорелись, рука взметнулась над лохматой головой.

— Голосую тоже за чай. Но на всякий случай предлагаю бутылочкой запастись. А вдруг да намекнет человек, вдруг да Армению вспомнит. А у нас готовенькая. Шмыг ее — и на столик.

— Ну разве что про запас, — согласился Редька. — А так ни в коем… Только чай и прочее. И еще музыка. Музыка чтоб была. Вы слышите, Арон Петрович? Специально закажите. Да не какой-то там гав-брех, а чтоб за душу, за самое сердце. Ну, что-нибудь такое… «Над Россией зори сходятся, словно первая любовь». Или как это поет, ну, этот, самый… сильноголосый парень. «Дороги дальней стрела по степи пролегла, как слеза по щеке-э-э, — бодро запел Редька. — Только топот копыт, только песня летит о замерзшем в степи… Та-ла-ла-а». Вы поняли, что за песнь, Арон Петрович?

— Понял, Иван Матвеич. Вы имеете в виду песню…

— Да, да! Ее самую. Чтоб послушал наш гость, и сердцем размяк, и забыл не только про битые кирпичи и стекла, но и про то, зачем он к нам приехал.

Оглядев повеселевшими глазами свой узкий круг и найдя того, кого надо, Редька продолжал:

— Вам Семен Фролыч, поручается экскурсия по городу и окрестностям. Возите гостя подольше. День, два, четыре, чтоб проверять и вникать ему некогда было. Вам, Тарас Тарасыч, гостиница с телефончиком, отдельный номерок.

— А кто же на вокзале встречает?

— Это не ваша печаль, — обрезал Редька. — Вокзал и заключительный этап «Березки» я беру на себя. А теперь, как это поется в «Варяге»: «Наверх вы, товарищи, все по местам!» Еще раз напоминаю: гость прибывает завтра утром. Его приметы, как мне сообщила секретарша, — серая шляпа!

Нет надобности рассказывать, как Иван Матвеич Редька ловил средь хлынувших с поезда пассажиров «серую шляпу», как подхватил еще на ступеньках вагона у приезжего человека чемоданчик, как любезно усадил его в машину… Это читатель и сам не раз видел на перронах вокзалов. Поведаем лучше о том, что было дальше.

А дальше прибывшему проверяющему и рта не дали раскрыть о делах стройки. Семен Фролыч исправно выполнял поручение Ивана Матвеича Редьки. Гость всю неделю качался в юрком «газике». Его лезли то на экскурсию по городу, то на лоно дивных лесов, то на рыбалку, то в заповедник… А в последний день гостю был устроен чай в «Журавлях».

Чай пили все представители узкого круга во главе с товарищем Редькой, как и положено по русскому обычаю, с блюдечек. Пили… но только вначале, а потом под любимый Ивана Матвеича «Топот копыт» пропустили по рюмочке армянского, и растаяло сердце проверяющего, и пролегла по его бледной щеке слеза.

— Добродетели вы, роднушечки вы мои! Есть ли предел вашему хлебосольству? — вопрошал он, глядя благодарными в слезах глазами на бутылки и сидящих за столом. — Увы! Нет его. Есть ли где такие добрейшие, такие гостеприимнейшие люди на планете земной? Вряд ли. Вот, думал, приеду в чужой город. Ни родных, ни знакомых, ни поспать, ни поесть… А вы, дай вам бог здоровьица, и машинку, и номерочек, и зрелища, и вот банкетик.

— Пустяки. Мелочи, Тит Сысоич, — отмахивался, краснея до ушей, Редька. — Этак вы нас совсем захвалите, а мы ведь, как и все простые смертные, со взлетами и с падениями. С грехами, так сказать.

— Боже! Да какие ж грехи могут быть у вас, мои милые симпатяги?! — воскликнул Тит Сысоич. — Вздор какой-нибудь, сущая малость, за которую не то чтоб судить, а и сечь не стоит.

Ивана Матвеича повело.

— Сечь, чего же? Сечь нас все-таки б надо, — сказал он в самокритическом порыве. — На это мы и сами согласны. Иной раз глянешь на груду битого кирпича, на вдрызг раздавленные доски или на всяческий там брак — и хочется взять в руки прут да пройтись им по собственной части. Но вознамеришься, да тут же и передумаешь. А за что, собственно, сечь, самобичеваться? Где пьют, там и льют. Масштабы!

Тит Сысоич протянул Редьке руку, благодарно потряс ее.

— Спасибо. Большущее спасибонько. Моя философия! Мой взгляд на вещички. Эти ваши словечки да произнести бы двумя годами раньше в одном местечке. Ну да поздно. Отбыто. Отработаны шпунтовые досточки.

— Какие досточки? О чем вы? — беспокойно заерзал на стуле Редька.

— А-а, пустяки, — отмахнулся Тит Сысоич. — Не стоит вспоминать. Был грешочек. Был. Машину досок загнал со стройки — ну и чуть не все два отышачил в не столь отдаленном месте. На работу вот хочу устроиться.

Редька ухватился за сердце.

— Так, значит, вы не… не проверять приехали?

— Проверять? Кого проверять? Вас? Да вы что, мои братишки?! Да по мне хоть все в крошки, хоть все направо, налево… Э, да о чем мы? Выпьем-ка. Выпьем, корешочки, да споем эту самую… «И да маг румэла, и да маг чавела… Ух ты! Ходи!!!»

Иван Матвеич, трезво шатаясь, вышел из «Журавлей» и, не глядя под ноги, как тяжело контуженный, молча побрел по грязным лужам. На голове у него крепко сидела шляпа с головы человека, прибывшего из не столь отдаленных мест.

Целебный бальзам

Кулундинская ночь дышала покоем и негой. Ничто не нарушало ее упоительной тишины. Только где-то далеко в степи стрекотала лафетная жатка, да в поселке кричал, попутав время, молодой петух.

Сергей Максимович, управляющий совхозом «Степняки», возвращался с ближнего жнивья домой. Повесив на руку старый военный китель, не торопясь шагал он по пыльной теплой дороге. Приятно было после знойного дня пройтись между густыми хлебами, размяться, помечтать.

Но не успел он пройти и километра, как повстречался с шофером совхоза Иваном Вербой, рослым, застенчивым парнем, и комбайнершей Иринкой, круглолицей толстушкой с кудряшками на лбу.

— Куда шагает молодость? — весело пророкотал Сергей Максимович.

— До вас, — ответил басом Иван.

— За помощью, дядя Сергей, — добавила Иринка.

— А что случилось? Ай тетушка опять подняла бунт?

— Да еще какой! — вздохнула горестно Иринка. — Вчера весь вечер шумела, а сегодня утром подняла такой истошный рев, что все соседи прибежали. Даже участковый милиционер примчался на рысях. «Что такое?» — спрашивает. «Да вот, говорю, нянюшка умоляет слезно покинуть Кулунду. Некому в наследство подмосковную дачу оставить».

— Да, — вздохнул Сергей Максимович. — Ну и праздничек у вас накануне свадьбы… А вариант психологической атаки применили?..

— Ну как же, Сергей Максимович, — дернул широкими плечами Иван. — Все в точности, как сказали. И угощал ее, и на машине по степи катал… «Как родную мать, говорю, любить буду, полдома отдам. Живи, радуйся». А она свое: «Мне Малаховка дороже вашей Кулунды». Вот и купи ее, как говорится, за рубль двадцать. Эх-х!

Иван махнул рукой и приумолк. И сейчас же заговорила Иринка:

— Сделайте что-нибудь, дядя Сергей. Помогите. Изведет ведь. Слезами зальет.

Управляющий почесал затылок. Чем помочь влюбленным? Как поступить, чтобы приехавшую из подмосковной Малаховки сердобольную Прасковью если не удержать, то хотя бы примирить с ними. Ведь если не помочь, она и в самом деле изведет. «А подавленное настроение у человека, — думал он, — плохой помощник. Прошел всего лишь месяц, как она приехала, а парень уже нервы надорвал. Да и девушка стала работать хуже. На пшеничном массиве появились несжатые загривки, кое-где высокий срез… Ах, нянюшка, няня! И какой циклон тебя занес сюда в такую пору?»

Степная дорога круто забирала вправо. На ровном, как стол, горизонте, замелькали огоньки центральной усадьбы совхоза. Луна, похожая на куриное яйцо-болтень, лила на безбрежное пшеничное море расплывчатый свет.

На окраине поселка управляющий, остановясь, подмигнул влюбленным:

— Не печальтесь. Растопим ледяное сердце вашей упрямой гостьи. Только — чур! — слушать мой приказ.

Он провел парня и девушку под запыленный тополь, оглянулся по сторонам и, чему-то улыбаясь, заговорщически прошептал:

— Завтра под вечер уведите свою гостью в березовую рощу за грибами. Близ озера, у стога сена, постарайтесь ее утерять.

— Утерять?! — испугалась Иринка.

— Непременно утерять, — подтвердил управляющий. — Сделайте так, чтобы она заблудилась и не знала, куда идти. Все остальное улажу я. Вразумели?

— Вразумели, Сергей Максимович!

— Ну вот и хорошо. Желаю вам удачи.

…В воскресенье под вечер, как и было условлено, Иринка и ее нареченный повесили Прасковье Фроловне на спину большое лукошко и повели ее в березовый лесок собирать сибирские грузди.

Грибов, как и следовало ожидать, в страдную сухмень было мало. Лишь изредка попадались блеклые сыроежки. Но именно это и было на руку Ивану и Иринке. Они почти безостановочно провели Прасковью Фроловну к озеру и в тот момент, когда она присела в тень под стожок отдохнуть, незаметно улизнули в кусты.

Недалеко от стога, за камышами, на разливе лесного озера, красиво выгибая шеи, плавали белые лебеди. Чуть поодаль, в травяном разводье, чернела стайка диких уток. По серой отмели расхаживала цапля. Тяжело шарахаясь, зоревала рыба. Крупные кольца катились от водяных всполохов, где-то кричала болотная выпь.

«Как здесь чудесно! — неожиданно для себя сделала открытие Прасковья. — Как в сказке. Озеро. Лебеди. Стожок сена на берегу. Малиновый закат».

Залюбовавшись птицами, Прасковья Фроловна совсем не заметила, как опустились сумерки и небо предвечернее засинело. Только когда над головой нудно заныли комары, она вскочила на ноги и вдруг увидела, что кругом никого нет, что осталась в незнакомом лесу одна.

— Ау-у-у! И-р-а-а! — закричала во весь голос Прасковья. — Где ты-ы-ы? Ау-у-у!

На крик никто не отозвался. Лес онемело молчал. Из темных кустов лозняка пугливо выглядывали березки. Позади воровато шептался камыш.

«Ой, батюшки! Что ж мне делать? Куда идти? — заметалась Прасковья. — Дорогу-то я совсем не помню. На них, чертей понадеялась, а они запропали».

— Ва-ня-я! — вновь закричала Прасковья.

— Ня-ня-ня… — отозвалось за озером эхо.

Отчаяние Прасковьи Фроловны быстро росло. Она заблудилась первый раз в жизни и теперь пугалась решительно всего. Болотные кочки ей чудились притаившимися волками, вывороченные корни деревьев — лохматыми медведями, и казалось, что вот сейчас все эти лесные хищники набросятся на нее и разорвут на куски.

Она попробовала идти вправо, влево, но тщетно. Высокая трава и сумеречь скрыли тропинку, по которой шла тетушка. В диком отчаянии она опустилась на пенек под сосной и заплакала, как вдруг совсем близко, в березняке, кто-то протяжно запел:

— «Солнце низенько, вечер близенько, спешу до тебе, лечу до тебе, мое серденько».

Голос становился все громче и громче, и вот уже на поляну вышел приземистый, коренастый мужчина лет под пятьдесят. На нем красовалась соломенная шляпа с большими полями, черный морской китель, из-под бортов которого выглядывали матросская тельняшка и широкие шаровары, заправленные в огромные охотничьи сапоги. За спиной у него висела двухстволка. На поясе болталась связка убитых уток.

— Гражданин! Гражданин охотник! По-мо-ги-те!.. — закричала, размахивая руками, Прасковья Фроловна.

Охотник остановился, подкрутил кверху молодцеватый ус.

— Здравствуйте. Что случилось?

— Ой, заблудилась я. Сбилась с пути, голубчик.

— А вы сами откуда, дозвольте спросить?

— Из «Степняков» я! Из «Степняков», голубчик!

— О-о, куда вас занесло! На семь километров правее «Степняков».

— Батюшки! Так далеко? Да я же не дойду обратно…

— Ну что вы! Такая цветущая женщина! Такая бодрая — в не дойдете?

— Ах, голубчик! Мне уже сорок пять.

— Сорок пять. Да знаете ли вы, уважаемая, что австралийская макроцамия живет пятнадцать тысяч лет! Мексиканский кипарис — десять. Дуб — две. Легендарный сокол — сто семьдесят лет! И, заметьте себе, не ходит на костылях, а ле-та-ет! Да что там сокол. Вот он, сокол, перед вами, — ткнул себя в грудь пальцем веселый охотник. — Ему за шестьдесят, но он, как видите, молод, полон сил и, заметьте себе, на совхозном марафонском беге второе место занял.

— Неужели?

— Да! Я еще… ах, простите, не знаю, как вас звать.

— Прасковья Фроловна. А вас?

— Спиридон Захарыч. А точнее — Спиридон Захарыч Корольков Разрешите ваш кузовочек?

— Будьте любезны, — с удовольствием сняла с плеч лукошко Прасковья Фроловна.

Спиридон Захарыч повесил на ствол курковки пустое лукошко, одернул мундир.

— Выражаясь словами Аристотеля, ничто так не истощает и не разрушает человека, как продолжительное физическое бездействие. А посему, как говорится, не будем стоять на причале, снимаемся с якоря и уйдем в плаванье.

Он легонько взял Прасковью Фроловну под локоть и повел по еле приметной тропинке через редкий березняк.

Бухгалтеру совхоза Спиридону Захаровичу еще с первого дня понравилась приезжая дамочка — Прасковья Фроловна. Он давно уже ловил случай с ней познакомиться, поговорить. Но все как-то не удавалось. То мешали посторонние люди, то не позволяли дела, но тут заманчивый вариант встречи предложил Сергей Максимович, и Спиридон Захарович с радостью принял его.

С утра до вечера просидел он в ожидании приезжей миловидной дамы в полосатом платье и синей шапочке с гусиным пером. Ждал с нетерпением. И вот теперь вел ее под ручку. Вел, куда придумывал, куда хотел, потому что в чужом лесу дама из Малаховки была беспомощна и послушна, как слепая в руках поводыря.

— Как ваше самочувствие? — осведомился Спиридон Захарович.

— Хорошо. Спасибо.

— А как вам нравятся наши кулундинские места?

— Да так… не особенно.

— О-о, это напрасно! У нас здесь такой простор, такая красота! И особенно весной, когда над степью полыхают голубые зори и брызжут первые цветы. Выйдешь в раздолье, глянешь кругом, и верите — крылья растут. Лететь за лебедями хочется.

Спиридон Захарович очарованно вздохнул и умолк. Но тут же опять оживился, заговорил:

— А вы когда-нибудь едали наши сибирские грузди?

— Нет, не приходилось.

— Напрасно. Это такое блюдо! Такая прелесть, что во всем свете вкуснее не сыскать. А кулундинских уток вам кушать не приходилось?

— Нет, не приходилось.

— И напрасно. Нет вкуснее утки, чем наша кулундинская.

Спиридон Захарович причмокнул и продолжал:

— А приходилось ли вам, дорогая, дышать воздухом, настоянным на степных цветах и хлебном экстракте?

— Нет, не приходилось.

— Очень жаль. Вы многое потеряли.

— Скажите, а что такое хлебный экстракт? Я очень страдаю одышкой и нехваткой обмена веществ.

— Смею вас заверить, Прасковья Фроловна, что хлебный экстракт вам чрезвычайно полезен. Изготовляется же он у нас в Кулунде очень просто. Берется небольшой, этак гектаров на триста, пшеничный массив, смешивается с чистым воздухом, солнцем, и получается чудесный целебный бальзам. Один день им подышишь — год лишний проживешь. Два дня — два года лишку. А если каждое лето им дышать, то человеку сносу не будет. Я сам когда-то страдал и одышкой, и катаром верхних дыхательных путей, а сюда вот приехал, и все как рукой сняло. Здесь такой воздух, такой аромат! Вы чуете, как приятно пахнет кулундинскими цветами?

— Ах, да-да! Это чудесно! — восхищалась Прасковья Фроловна. — Мне и в самом деле дышится легче.

— Вот именно! Именно легче, дорогая Прасковья Фроловна. Еще на стенах древнего храма Дианы в Эфесе было написано: «Только солнце своим лучистым светом дает жизнь» — и, заметьте себе, Гиппократ говорил: «Праздность и ничегонеделание влекут за собой порочность и нездоровье». Вот так, уважаемая. Вот так…

Спиридон Захарович легонько полуобнял одной рукой завороженную милыми речами тетушку Прасковью и незаметно повернул в ту сторону, откуда только что пришли.

Дело в том, что лесок, где заблудилась Прасковья Фроловна, был настолько мал, что днем просматривался из конца в конец. Из него можно было выйти давно. Но Спиридону Захаровичу никак не хотелось расставаться с полюбившейся ему московской дамой, и он продолжал колесить по березовой роще.

Недалеко от озера тропинку путникам преградил говорливый ручей и небольшая лужица. Спиридон Захарович, не раздумывая, подхватил Прасковью Фроловну на руки и, бережно, осторожно ступая по воде, понес на сухую отмель.

Прасковья Фроловна обомлела от счастья. Сердце ее сладко заколотилось. Щеки, как у молодой девчонки, запылали огнем. Первый раз в жизни ее поднял на руки мужчина! Первый раз к ней проявлено такое внимание, такая приятная любезность.

Все остальное происходило как во сне. Они куда-то шли, где-то стояли… Над головой то шумели ветки берез, то хмельно качались звезды. Прасковья Фроловна очнулась от сладкого забытья только тогда, когда совсем близко загорланили петухи.

— Ой, батюшки! Уже рассвет, — всплеснула она руками и сожалеючи посмотрела на Спиридона Захаровича — Вас, поди, дома ждут?

— Некому, — вздохнул Спиридон Захарович. — Одинок я. Бобыль бобылем.

— Ох, да и я тоже бобыль, — будто невзначай сообщила Прасковья Фроловна.

Спиридон Захарович тронул носком сапога сучок, еще грустнее вздохнул:

— Да-а… дела, дела… Значит, уезжаете, Прасковья Фроловна?

— Уезжаю, Спиридон Захарыч.

— Ну что ж… как говорится, спасибо за счастливое мгновение.

— Про-щайте, Спиридон Захарыч, — прошептала Прасковья Фроловна и, глотая слезы, побрела по пустынной совхозной улице.

* * *

На следующий день она уехала.

Уехала, чтобы продать свой дом в Малаховке и вернуться в Кулунду.

Загрузка...