Солдатская слава! И до чего же ты заманчива и прекрасна! Смотрит молодой солдат Антоша Чайкин, как генерал вручает его дружку Макару Ромашкину нагрудный знак отличника, и сердце у него замирает от зависти. Парень как будто и ростом поменьше и не так, как Антоша, ретив, а вон куда добрался. До самых сияющих вершин солдатской славы! Газета разнесла о нем весть по всему военному округу, гарнизонное радио говорит о нем утром и вечером, в полковом клубе возле его портрета девушки крутятся, командир подразделения не нахвалится Ромашкиным. На каждой политинформации его в пример ставят, сам генерал ему руку пожимает, даже повар по имени и отчеству его величает и первого пирогами потчует.
На гимнастерке у Макара Ромашкина еще издали виден золотистый нагрудный знак «Отличник Советской Армии». Рядом с ним знак механика-водителя 2-го класса. Чуть пониже — значки ГТО I и II ступени и вдобавок ко всему — значок разрядника. А у Антоши Чайкина, к сожалению, нет ни одного значка и нагрудного знака. А как приятно было бы сфотографироваться при большом созвездии нагрудных значков и знаков и послать фотокарточку любимой девушке, уехавшей на Алтай.
Приятно, да где взять-то эти награды? Не пойдешь же к товарищу одалживать чужую славу, когда своя по пятам за тобой ходит и приговаривает: «Не ленись, солдат, потрудись от души — и я твоя навсегда».
Все это Антоша Чайкин прекрасно понимает, но он не привык к настойчивости и терпеливому труду. Ему вынь да положи славу сейчас, сию же минуту — без промедления. Он шарахается из стороны в сторону, ищет дорогу полегче, посуше, чтоб и сапоги не намочить, и чтоб соленым потом не прошибло. Но солдатская слава заманчиво сверкает перед его глазами, а в руки никак не дается.
Однако Антоша Чайкин не унывал. Он решил покорить сердце девушки бумажной славой. Чуть только появилась свободная минута, как он брал карандаш и начинал строчить:
«Здравствуйте, дорогая Тонечка! Артиллерийский салют Вам из трехсот орудий и фейерверк лучших пожеланий. Спешу доложить, что на моем солдатском фронте продолжалось успешное продвижение вперед. На днях штурмом взял шестиметровый ров и получил первую благодарность командира, а вчера решительным ударом ликвидировал последнюю тройку по строевой подготовке, вырвался вперед и прочно закрепился в рядах отличников. Сам генерал поздравил меня с успехом и под бурные аплодисменты всего личного состава пожал мне руку».
Первое письмо о своих «победах» Антоша Чайкин писал при страшных угрызениях совести. По круглому веснушчатому лицу его градом катился пот, щеки горели огнем, по спине пробегали холодные мурашки. Ему казалось, что за его спиной стоит рядовой Ромашкин и с укоризной говорит: «И как же тебе не стыдно приписывать себе чужие успехи? Неужели ты сам не в состоянии заслужить похвалу командира?»
Дописав украдкой письмо, Антоша вложил его в конверт, заклеил и отнес на почту. Спал он в ту ночь плохо. Ему вдруг приснилось, что перед его койкой стоит с письмом в руках генерал и, сокрушенно качая головой, тихо говорит: «Нехорошо, товарищ Чайкин, нехорошо… Не по той вы дорожке пошли. Остановитесь, подумайте!»
Но, несмотря на страшные сны и угрызения совести, Антоша Чайкин продолжал описание своих головокружительных «подвигов и успехов». Если в первом письме он сообщил своей невесте о первой будто бы полученной благодарности, то во втором он уже «получал» из рук генерала нагрудный знак отличника, в третьем — значок ГТО I ступени, в четвергом — удостоверение разрядника, а потом и пошло и поехало. Антоша Чайкин «перелетал» через десятиметровые рвы, «сражал» наповал все подвижные и неподвижные мишени, «крутил» солнце на турнике, «прыгал» через двухметрового «козла», получал пачками благодарности и ценные подарки и даже «завоевал» в гарнизоне звание абсолютного чемпиона по штанге.
Когда все рвы и канавы были «перепрыгнуты» и кубки «завоеваны», Антошу Чайкина осенила идея очаровать невесту успехами на поэтическом фронте.
В часы самостоятельной работы солдаты брали книги, конспекты и садились за повторение изучаемых тем, а Чайкин вооружался чистой бумагой, карандашом и, погрузившись в лирическое раздумье, начинал писать:
Посмотри, как я дивно хорош,
И в глаза загляни-ка орлиные, —
Симпатичней меня не найдешь,
Обойди хоть все земли целинные.
На меня с восхищением глядят
В гарнизоне все наши девчата.
Даже сам седоусый комбат
Называл меня бравым солдатом.
А через месяц Антоша Чайкин уже строчил поэму «О горячей любви». На ее сочинение уходили часы массовой работы, свободные минуты на привалах, перерывы между занятиями и даже часы отдыха. С блокнотом и карандашом в руках Антоша уходил на берег ручья и, вдыхая аромат цветущей черемухи, монотонно бормотал, подбирая нужную рифму:
— Кулунда, Кулунда, ты всегда да, да, да. Ты всегда да, да, да, Кулунда, Кулунда!
Вот и теперь, шагая по берегу и размахивая рукой, Антоша Чайкин весело декламировал новые строки:
До свиданья, мой друг, не скучай,
Верь в любовь ты мою исполинскую.
Я приеду к тебе на Алтай,
В расчудесную степь Кулундинскую.
Вдруг позади послышались торопливые шаги, и почти в ту же минуту из-за куста черемухи показался рядовой Ромашкин.
— Артиллерийский салют герою Рымника, Туртукая, Фокшан, Измаила и прочих крепостей! — воскликнул Ромашкин, увидев Чайкина. — Честь имею доложить — вас ждут гости из Кулунды.
— Кто? — спросил испуганно Чайкин.
— Девушка из Кулунды. Возвращаясь из Москвы со Всесоюзной выставки, заехала поздравить тебя с присвоением звания абсолютного чемпиона гарнизона по штанге.
От неожиданной вести у Чайкина помутилось в глазах, из рук выпал блокнот и, подхваченный ветром, полетел под косогор. Антоша стоял как вкопанный. Сердце у него заныло, лицо стало пунцовым. Ему хотелось увидеть любимую девушку, но как показаться ей на глаза? В письмах герой, а на деле…
Он подхватил на лету блокнот, подошел к Ромашкину и, с надеждой глядя на его нагрудные знаки, умоляюще проговорил:
— Ромашкин, будь другом! Дай хотя один… Сам понимаешь мою ситуацию!..
— Ситуацию… Эх ты, чемпион гарнизона по штанге! Стыдно мне за тебя. Заврался ты окончательно. И как только не совестно было писать об этом?
— Неужели она все знает? — спросил растерянно Чайкин.
— Да, знает. Я рассказал ей все честно, по-комсомольски.
— Я погиб, погиб, как швед под Полтавой! — простонал Чайкин, схватившись за голову. — Что же мне теперь делать, как быть? Как смотреть ей в глаза? Помоги, посоветуй!
— А совет мой один, — сказал рядовой Ромашкин, — подойти к девушке и сказать ей честно и откровенно: «Я не буду больше врать никогда».
Антон Чайкин с минуту стоял молча, мучительно обдумывая свой первый правильный шаг на пути к солдатскому счастью, затем быстрым движением поправил на голове пилотку и сказал:
— Верно, Макар. Лучше горькая правда, чем слащавая ложь! — И решительно зашагал к проходной.
Что говорил самозваный «чемпион по штанге» своей невесте, рядовой Ромашкин не слыхал, а вот что разделала его Тонечка под орех — это он знает точно. Антоша весь вечер ходил как контуженый и даже во сне извинялся.
Другие же очевидцы говорят, будто на вокзале Тонечка все же простила ошибку солдату и, поцеловав его на прощание, сказала: «Отслужи на «отлично» и приезжай на Алтай».
И в этом нет ничего удивительного. Ведь у Антона Чайкина служба еще впереди!
Остывшая степь дохнула настоем трав, горьковатым привкусом полыни. На полотняный городок опустились густые сумерки. Небо заиграло россыпью звезд. Где-то за крутояром прокричала неведомая птица, пропищал какой-то зверек, и наступила такая тишина, что молодой солдат Уткин, сидевший на лавочке вместе с друзьями, тяжело вздохнул и недовольно проговорил:
— И что за местность такая — ни куста, ни деревца.
— А это разве не лес? — кивнул сержант Бычков на низкорослые деревца, посаженные за тыловой линейкой вдоль оврага.
— Театральная декорация! — махнул рукой Уткин. — Бабкины веники козе на закуску.
— Ничего, — тряхнул чубом Бычков. — Терпение и труд все перетрут. Вырастут наши питомцы. Зашумит и у нас зеленая дубрава.
— Да-а, — мечтательно протянул солдат Аркадий Квасов. — Глядишь, еще и соловьи прилетят…
Трудно поверить, но случилось так, что именно в эту самую минуту в молодых кустах акации неожиданно запел соловей. Сначала щелкнул робко, тихонько, словно прислушиваясь к своему голосу, потом свистнул звонче раз, второй и сыпанул такую трель, что Уткин восхищенно прошептал:
— Бра-тцы, это же наш… на-шен-ский, кур-ский!..
— Да тише ты, тише! — зашикали на Уткина со всех сторон.
— Спугнешь. Улетит ведь…
Но на радость всем соловей не улетел. Весь вечер до самого отбоя слушали его солдаты, вспоминая курские, смоленские, рязанские леса, калиновые рощи, росистые луга и тех, с кем встречали соловьиные зорьки.
На следующий день весть о появлении в молодом лесопарке курского соловья разнеслась по всему лагерю, миновала полигон и полетела дальше. Военкор Сема Клепиков сбегал на почту и послал в солдатскую газету срочную телеграмму: «Нашем лагерном лесопарке слушали трели курского соловья тчк Инициативе групкомсорга Тыквы посадку деревьев зпт кустарников продолжаем новым воодушевлением тчк». А ротный поэт Аркадий Квасов даже сочинил в связи с этим редчайшим событием стихи:
Нет, недаром мы кусты сажали,
Из фляжек поливали деревца.
Соловьи в них нынче защелкали,
Веселя солдатские сердца.
…После занятий воины снова собрались на лавочке послушать знаменитого певца. Вечер был теплый, погожий. Степь замерла, притихла. Ничто не нарушало упоительной тишины, лишь слышались шаги часового у боевых машин да в овраге по-прежнему буйствовал соловей.
Все слушали редкий «концерт» затаив дыхание. Только рядовой Уткин никак не мог сдержать своего восхищения. Он то и дело вздыхал, чмокал губами и восторгался:
— Вот это трель! Вот это красота! Сразу видно — землячок поет.
— А откуда видно, что это курский, а не рязанский?
— Нашли кому не верить, — обижался Уткин. — Да я, если хотите, профессор по соловьям. За семь километров могу определить породу. Обычный соловей, например, делает только два щелчка, а потом переходит на короткую трель. А у нашего, курского, вот послушайте. Один щелчок, дд-вва…
Уткин глянул в ту сторону, где только что умолк соловей, и окаменел… Из кустов акации, стряхивая с гимнастерки песок, вылезал ротный каптенармус Панас Довгоступенко.
Солдаты застыли в недоумении. Уткин со стыда закрыл лицо руками. Квасов растерянно улыбался, а Сема Клепиков вскочил как ужаленный и закричал:
— Кто просил тебя петь по-соловьиному? Кто?
— Да ты що? С глузду зъихав, чи що? — усмехнулся Панас. — Разве не знаешь, концерт самодеятельности скоро? «Соловья» Алябьева буду исполнять.
— «Соловья», — передразнил Клепиков. — Всю мне кашу испортил, свистун амбарный.
— Какую кашу? Да что случилось?
— А то, что осрамил… грязным помелом обмазал!
— Каким помелом?
— А таким! Я послал в газету заметку, что у нас поют соловьи. А теперь как людям в глаза смотреть? А все это Уткин затеял. По всему лагерю раззвонил: «Курский соловей прилетел. Мой землячок запел». Эх ты, профессор соловьиный!
Рядовой Клепиков плюнул с досады, надвинул на глаза пилотку и зашагал прочь от злополучного места.
Не теряя времени, он побежал на почту и дал срочную телеграмму с просьбой не печатать корреспонденцию. Но было поздно. Солдатская газета, страдавшая от хронического недостатка лагерных материалов, сработала оперативно. На следующее утро Сема Клепиков развернул газету и побледнел. Его маленькая заметка, побывав в чьих-то волшебных руках, превратилась в подвал с крупным заголовком: «Опояшем военные городки зеленым поясом». И начиналась она так:
«Лес зеленый, лес кудрявый! Сколько песен, сказов, былин сложено о нем!.. Великие писатели и поэты по праву называли лес своим близким другом. И в самом доле, лес — это не только строительный материал: доски, бруски и всякие там стропила, но и верный хранитель рек, защитник от оползней, суховеев, надежный маскировщик техники и личного состава. Однако, несмотря на это, некоторые товарищи, на которых не будем указывать пальцем, держат озеленительную работу постоянно в загоне. И не случайно есть еще такие военные городки, где зелени, как говорится, кот наплакал. Так, в частности, было и у нас. Было до тех пор, пока комсомольская организация, где групкомсоргом товарищ Тыква, не поставила вопрос ребром: «Лес или безлесье?» — «Лес!» — ответили хором комсомольцы и дружно взялись за дело. Зазвенели кирки, лопаты, и вскоре весь пол отнятый городок опоясался зеленым ковром. Шумит, растет солдатская дубрава, разносит ароматы грибов и ягод, и, словно в награду за труд, звонко поют курские соловьи, перекликаются чибисы, дятлы, кукушки…»
Сема Клепиков застонал, как от зубной боли.
…Прошло несколько дней. В жарких учебных буднях стала забываться соловьиная история, как вдруг однажды в кустах молодой акации опять раздалась знакомая трель.
— Слыхал? — обернулся Уткин к Семе Клепикову… — Дурачков ищет наш каптенармус. Эх, всыпать бы ему за это…
— Да ну его! — отмахнулся Сема. — Я и так уже потерял репутацию лучшего военкора.
— Ну, ты как хочешь, а я на этот раз злодейский подлог не прощу!
Уткин побежал на кухню, схватил ведро, зачерпнул из колодца холодной воды и тихонько, крадучись, стал подбираться к кустам. Перед его глазами уже был мокрый каптенармус и толпа весело хохочущих солдат. Но что такое? В редком кустарнике никого нет, а соловьиная песня звенит:
Ти-тю, ти-тю, трах-та-та-тах…
Чуть дрогнула ветка, и Уткин не поверил своим глазам. Маленькая, с коротким клювиком птичка юрко скакнула с сучка на сучок, щелкнула раз, два, три и взяла такой чудный длинный аккорд, что Ваня Уткин замер на месте как вкопанный.
Опрокинув ведро с водой, задыхаясь от радости, он выскочил на линейку и закричал:
— Новость, товарищи! Но-вость! Соловей прилетел. Со-ловушка!
— Да перестань! Хватит! — остановил его сержант. — Слыхали мы твои побасенки. Опять каптенармуса с соловьем попутал.
— Клянусь честью! Сам видел.
— Не может быть. Где каптенармус?
— Да вот же он! Вот он! А там соловей… истинный, курский. …Слышите, слышите, как щелкает?!
Все умолкли. Над уснувшей степью широко и пленительно лилась соловьиная песня. Сема Клепиков стремглав помчался на почту.
Митькой-водителем меня прозвали еще в детстве, когда я с утра и до вечера носился по двору на трехколесном велосипеде, разгоняя пугливых кур и цыплят. С этим прозвищем спустя двенадцать лет и в армию пришел, попал на курсы шоферов.
Как сейчас помню тот день. Только что объявили десятиминутный перерыв, и курсанты, столпившись возле гаража, что-то жарко обсуждали. Я с ходу прорвался в круг и, ткнув сапогом в подножку кабины грузовика, пренебрежительно кивнул:
— Колымагу старую изучаете? Ну-ну!
— Не колымагу, а кабину, — поправил белобрысый курсант.
— Учить сороку — нет, братец, проку, — быстро отпарировал я. — Она и без того летала, белый свет видала. Я, дружище, в такой кабине пять пар штанов протер.
Все повернулись ко мне, окружили, как пленного султана, и начали наперебой расспрашивать, где я был, какие машины водил. Ну я, конечно, чинно уселся на подножку грузовика и повел рассказ:
— На всяких марках приходилось ездить. И на ГАЗах и на ЯЗах… В последнее время имел даже МАЗ. Эх, и красота же! Сидишь себе в просторной кабине, как кум королю или сват министру. Степь кругом. Простор. Ширь. Дорога к синему небу бежит. А рядом с тобой — девушка. Этакая смугленькая, кругленькая…
— Ты нам про смугленьких поменьше, — буркнул кто-то, — про вал карданный лучше расскажи.
Меня враз остудило. Дело в том, что в автомобилях я разбирался, как петух в бисере. И водить мне их отродясь не приходилось, если не считать случая, когда я подрулил на колхозный ток машину с упавшим в обморок шофером.
— Карданный вал, — начал я, — это такой вал… такая, знаете, штуковина. В общем, ее производство, товарищи, наша автомобильная промышленность вполне освоила.
Курсанты переглянулись, кто-то засмеялся. Но я продолжал:
— Сейчас производство этих и прочих валов поставлено на широкую ногу. Оно автоматизировано, специализировано, в общем, валы…
В это время раздался спасительный звонок, и я поспешил закончить свой всеобъемлющий рассказ о карданном вале.
В следующий перерыв ко мне подошел курсант с комсомольским значком на груди и тихо, чтоб никто не слыхал, шепнул:
— Дружок, не загибай. Лучше подучись.
Но не такой у меня характер. Стараясь показать «блестящие знания», я слушал объяснения преподавателей с подчеркнуто рассеянным видом, консультации не посещал.
И вот однажды вызывает меня в автопарк старшина-инструктор и говорит:
— Слыхал я о вашей подготовке, товарищ Стручков. Слыхал. Хлеб, кажется, возили на целине. На повышенных скоростях. Молодчина! Хочу проверить ваши знания, и тогда решим: возможно, сразу на машину вас переведем.
Я готов был сорваться с места и бежать без оглядки в класс. Уже хотел сказать старшине всю правду, но опоздал: тот распахнул передо мной дверцу кабины, и я, обливаясь потом, немея от страха, полез в нее, словно в пасть бегемота.
Как завел машину и вывел ее из парка, убей громом, — не помню. Образумился, когда автомобиль с грохотом катился по шоссе. Вот и автодром. Вначале я окоченело молчал, все еще не веря себе, потом начал улыбаться, посматривать на сидевшего рядом старшину, и вдруг, объезжая колдобины, грузовик свернул круто вправо, влево — и… о, ужас!!! Машина на полном ходу врезалась в стену, прошибла ее и остановилась.
Я от страха, видно, потерял сознание, а когда открыл глаза, старшина стоял шагах в трех от машины и курил. Он насмешливо спросил:
— Ну как? Живы?
— Жив, товарищ старшина.
— А могло быть хуже.
— Могло.
— И как же теперь? За аварию отвечать придется.
Я сник, как в мороз лопух, виновато опустил голову. Старшина ободряюще похлопал меня по плечу.
— Успокойтесь, товарищ Стручков. Аварии нет. Стенка эта учебная. Из фанеры, чтоб настоящие не сшибали. Завтра получите лимузин. В шесть пятнадцать быть в парке.
В ту ночь я почти не спал. Мне грезился голубой лимузин, чудилось, что все шоферы меня поздравляют, а черноглазая библиотекарша Верочка даже робко просит: «Митенька, покатай».
Сразу после подъема я помчался в парк. Старшина Ухватов встретил меня у ворот.
— Принимай лимузин, — сказал он, направляясь к напасу, что рядом с гаражом. — Помимо учебы, будете делать три рейса в день.
Я глянул под навес и обомлел: там вместо лимузина стояла кривая серая кобыла, впряженная в телегу с бочкой. А на бочке кто-то вывел дегтем: «Лимузин КОБ-2».
Сейчас я исправно вожу на КОБ-2 воду для нашей полевой кухни и старательно учусь, как велел старшина. Все говорят, что из меня получится хороший шофер. Но я об этом ни слова, ибо старинная пословица гласит: «Не кажи гоп, пока не перепрыгнешь».
Прораб военно-строительного отряда Глеб Захарыч Чашкин, закоренелый холостяк и молчальник, совсем уже собрался на работу, когда в комнату впорхнула в красном плащике его племянница, светлокудрая щебетуха Манечка. Плюхнув на кушетку, она прикрыла ладошками пылающие щеки и шумно вздохнула:
— Ох, уж эти первоапрельские шутки! И кто их только выдумал? Да, наверное, вот такие, как вы, дядя. Сидите, сидите весь год сычами, и вдруг прорвет, давай чудить. Каждый день надо с улыбкой, а не только на первое апреля.
— Ты эту критику брось, — хмуро оборвал Чашкин. — Тут тебе не комсомольское собрание по экономии шлакобетона. Это там я мог молча, в порядке уважения к критике, глотать твои «пилюли», а тут живо получишь сдачи. — Чашкин изучающе покосился на племянницу. — Тебя что?.. Уже с утра пораньше обвели?
— Да еще как, дядюшка, обвели! Сломя голову на проходную бежала, думала, Вася из Севастополя приехал. А там вместо Васи лейтенант Светлов стоит, улыбается во всю физиономию. «С первым апрелем, Манечка! С физкультразминкой!»
— Эти шутки для простофиль, — махнул рукой Чашкин. — Ухо надо держать востро, тогда и на первое апреля не обманешь. Как там нынче погодка?
— Дождь, — тряхнула мокрыми волосами Манечка.
— Дождь, говоришь? — Чашкин решительно снял реглан. — Тогда наденем шубу.
— Какую шубу? Вы что, дядя?! Дождь же шпарит.
Чашкин погрозил пальцем.
— Не балуй. Волосы под краном намочила, вздумала дядю обмануть. Не выйдет. Дядя твой стреляный воробей. Первого апреля он делает все наоборот и тебе это средство против глупых штук рекомендует.
С этими словами он, даже не взглянув в окно, надел лохматую шубу.
…В столовой, где вскоре в расквашенной под дождем шубе появился Чашкин, официантка Нюся подала тарелку пшенного кулеша и заметила: «Кулеш пересолен». Чашкин тут же вбухал ложку соли, хлебнул и, дико морщась, двинулся к выходу.
На трамвайной остановке Чашкина предупредили: «Не садитесь. Восьмерка идет по другому маршруту». Чашкин только рукой махнул: «Бросьте апрельские шутки», — и на ходу впрыгнул в прицепной вагон.
На работу он явился по колено в грязи, так как заехал к черту на кулички и, чтоб не опоздать на стройку, вынужден был спрямлять маршрут через балки и овраги.
День прошел без других приключений, если не считать бетонной ямы, куда Глеб Захарыч упал после того, как не поверил, что сверху лежит гнилая доска, по которой ходить опасно. Но вот под вечер на Чашкина, как он выразился, «свалилась» новая коварная шутка. Поднявшись на рештовку второго этажа, он нос к носу столкнулся с молоденькой табельщицей Зиной, и она, краснея до ушей, потупив взор, вдруг сбивчиво проговорила:
— Извините. Я… я хотела вам сказать, что вы… что я вас очень…
Глеб Захарыч сердито дернул кепку на глаза.
— Держите, Зиночка, эти шутки при себе. Я оставляю вашу любовь под вопросом. И вообще в вашем возрасте гм-гм… Это неприлично.
Зиночка сверкнула на Глеба Захарыча обиженными глазами и так же быстро исчезла, как и появилась.
Глеб Захарыч ходил сам не свой. В сознании его все еще жило представление об очередной шутке, но сердце властно твердило о другом, и он, набравшись смелости, снял телефонную трубку.
— Зиночка, извините. Я виноват. Я не прав. Этот железобетон, этот шлак и балки все вышибли из головы. Я понял все и, со своей стороны, тоже вас очень… Вы слышите, очень!..
— Спасибо, кхе, сынок, — старчески кашлянуло в ответ трубка. — Спасибо, касатик, за апрельскую шутку. Только объяснение твое… опоздало ровно на сорок семь весен.
— Кто это говорит? Кто?
— Персональный пенсионер, сынок, с очень солидным стажем.
Глеб Захарыч с шумом ворвался на коммутатор стройучастка и вплотную подступил к племяннице:
— Ты с кем меня, раскосая, соединила? Я же ясно просил двадцать два, тридцать пять.
— Дядюшка, не сердитесь. Я сделала так, как вы учили, то есть все наоборот. Набрала тридцать пять, двадцать два.
Глеб Захарыч крякнул с досады и круто повернул на выход.
Кто предсказал на период тактических учений хорошую погоду, установить было трудно. Но все солдаты в роте сошлись на одном: пальма первенства в этом деле бесспорно принадлежит не синоптикам, а рядовому Васе Травкину. Все вышло именно так, как он сказал. После холодных дождей наступили такие солнечные дни, что даже видавший виды рядовой Мамедов восхищенно воскликнул:
— Ай, какой чудный погода! Совсем как в Азербайджан.
После этой первой удачи Васю Травкина охватил азарт предсказаний. Теперь он угадывал не только погоду, но и самые различные события, начиная от перемен в котловом довольствии и кончая планом боевых тревог.
Травкина вызвали на заседание комсомольского бюро и предложили воздерживаться от чрезмерных предсказаний. И, надо заметить, это возымело действие. За два дня, проведенных на марше, Вася не проявлял своей «пророческой» активности. Сидел молча на бронетранспортере и лишь изредка высказывал робкие предположения насчет вероятных «налетов» авиации и «атомных» ударов. Однако в районе сосредоточения, когда стало известно о предстоящем наступлении через болотистую местность, Травкин не удержался и заявил:
— Эти болота можно проскочить в два счета. Только надо хорошо знать их классификацию.
Молодые солдаты обступили тесным кольцом Травкина, и он с жаром начал выкладывать свои познания о болотах и трясинах.
— Современные болота, — говорил он, — делятся на три вида: утиные, журавлиные и клюквенные. Если кричит утка — болото непроходимо. Курлычет журавль — труднопроходимо. А вот там, где растет кислая клюква, — шагай, братец, смело. Моя бабушка, например, исходила клюквенные болота вдоль и поперек. А я их знаю не хуже, чем кулик.
После такого исчерпывающего «разъяснения» солдаты с еще большей охотой пошли послушать лекцию «О способах преодоления болотистой местности». Травкин же счел это как подрыв его личного авторитета и предпочел прилечь под кустиком отдохнуть.
…Настал условный час наступления. После короткой артиллерийской подготовки по сигналу командира воины выскочили из окопов и, стреляя на ходу, устремились вперед. По совету фронтовика старшины сверхсрочной службы Потапова они предусмотрительно запаслись шестами, палками и теперь с их помощью легко перепрыгивали с кочки на кочку. Вот уже осталось позади одно болото, второе… И вдруг, в тот самый момент, когда прозвучал сигнал «отбой», в кустах орешника раздался отчаянный крик:
— Караул! Спа-си-те!
Солдаты повернули назад, миновали кусты и увидели такую картину. В рыжей торфянистой трясине, поросшей клюквой, барахтался неузнаваемо черный от грязи солдат. Обнимая обеими руками зеленую кочку, он шумно фыркал и сыпал проклятия в адрес всех местных болот. Комары тучей вились над ним, пикируя на бритую голову.
— Вай-вай! Да это же наш пророк — Вася Травкин, — воскликнул чернобровый Мамедов. — Скорей, а то совсем утонет.
— Это еще что за выдумка?! — хитро подмигнул секретарь комсомольской организации младший сержант Березкин. — Да известно ли вам, что Вася Травкин знает здешние болота лучше кулика? Да знаете ли вы, что он окончил бабкин курс наук по преодолению клюквенных болот? А ведомо ли вам, что он может все болота перескочить в два счета?
— Держись, пророк!
— Покрепче кочку прижимай!
— Хватайся за клюкву! — шумели весело солдаты.
Пристыженно опустив глаза, Вася Травкин отбивался от наседавшей мошкары и умолял:
— Ну хватит вам критиковать, ребята. Я больше не буду. Помогите. Комары заели.
— Что ж, товарищи. Придется внять голосу благоразумия! — сказал младший сержант Березкин и лично вытащил Васю Травкина из злодейской трясины.
…После тактических учений мне уже не довелось побывать в той роте, где служит Вася Травкин. А хотелось бы узнать — сдержал ли он свое слово или по-прежнему надеется на «бабкину науку».
Наш завпродмаг Мирон Миронович еще задолго до Нового года дотошно учел запросы покупателей и обеспечил к празднику богатые запасы колбас, сыров, битой птицы, а также товаров в стекле и жести. На прилавке появились даже серые зайцы, которых тут же раскупили и положили в ягдташи вернувшиеся с мягкотропа охотники.
Товар шел ходко. Старшинские тещи, офицерские тетушки и жены уходили из магазина с доброй поклажей, и Мирон Миронович собственноручно помечал в списке запасов: «Отоварено». Не являлся только почему-то никто от командира полка. Но вот пожаловал и он, на этот раз сам лично с двумя пустыми авоськами.
— Новый год марширует. Надо запастись провизией, — сказал он с порога.
— Пожалуйста, Андрей Иванович, — просил Мирон Миронович. — Ассортимент, как в Центральном военторге. С той лишь разницей, что у нас нет отдела доставки, а в отделе доставки, как известно, трещат пуговицы и булавки. Покупайте что угодно: тамбовский окорочок, селедочка и бычок, калужский гусачок…
Андрей Иванович решительно повернул к отделу лапши и спичек.
— Мне тридцать пачек горохового концентрата, — сказал он молоденькой продавщице.
У Мирона Мироновича стали дыбом брови, и он растерянно заморгал. Уж не ослышался ли? Не пошутил ли полковник, как на привале с солдатами? Но нет. Андрей Иванович уже достал деньги и широко развернул авоську для горохового концентрата.
— Зажадничал, заскупился наш полковник! Зятю «Запорожца», наверное, решил купить, — весело загудели в очереди.
— Что «Запорожец»?! Козлу на нем ездить. На «Волгу» денежки собираю. На «Волгу»! — отбивался полковник.
Дома Андрею Ивановичу пришлось еще туже. Жена как увидела в авоськах гороховый концентрат, так сразу заявила, что сбежит из дому, чтоб не сгореть со стыда перед гостями, а старушка мать, которая не верила в бога с первых пятилеток, даже перекрестилась:
— Андрюшенька! Что с тобой? Гостей-то сколь пригласили!
— Ничего, обойдутся! Нечего их баловать шпротами да рулетами, — отвечал полковник. — Чайку попьют, горохового супца похлебают…
Зная крутой и упрямый нрав сына, мать умолкла, а Андрей Иванович высыпал на стол пачки концентрата и, заглядывая в список гостей, начал отсчитывать порции:
— Иван Булыга из Караганды — две пачки. Семен Марковин из Тамбова — две. Васе Орлову из Воронежа — полторы. Мальчевскому надо, пожалуй, прибавить. Он из Тюмени, любит пельмени, а пельменей-то нет. Тонечке, Верочке хватит и по одной. Им надо беречь талию. Вершинину, Путинцеву…
…Все упомянутые в списке приехали за несколько дней до первого января с тем расчетом, чтобы погостить у хлебосольного фронтовика и вернуться к новогоднему празднику домой. Встречал гостей Андрей Иванович, встречал в старой, облинялой гимнастерке «хб» образца сорок второго года. Был он сосредоточен и молчалив. На радостные восклицания друзей: «Сколько лет, сколько зим!» — отвечал, как пишут в фельетонах, сухим, войлочным языком:
— Да, да. Бегут. По заячьи скачут. Но не будем подсчитывать. Располагайтесь. Устраивайтесь. Ждите указаний.
Гости в недоумении пожимали плечами, растерянно посматривали друг на друга и без слов соглашались, что их бывший комроты нуждается в неотложной медицинской помощи. Посовещавшись на кухне, они надели на бывшего дивизионного врача Карпухина халат и обступили тесным кольцом Андрея Ивановича.
— Отставить! — гаркнул во весь голос хозяин квартиры. — Слушай мою команду. Перебежками. Справа по одному… На обед!
Гости ринулись в соседнюю комнату и… опешили. Посередине ее возвышался большой пень. На нем стояли солдатские котелки и кружки. Откуда-то полилась мелодия фронтовой песни: «Темная ночь, только пули свистят по степи…» И сейчас же песня оборвалась, послышался гул самолетов и пронзительно засвистели бомбы.
— Ложись! — крикнул Андрей Иванович. — В щели!
Гости попадали на пол и, взглянув на расплывшееся в улыбке лицо Андрея Ивановича, расхохотались. В комнату вбежал запорошенный землей бывший старшина Разувайко. За спиной у него болтался вещевой мешок. В руках — два термоса.
— Товарищ капитан! — вскинул руку к шапке старшина. — Обед доставлен в половинном размере.
— Как так в половинном? — встал Андрей Иванович.
— Пюре из гороха доставил, а за суп из сухой тюльки готов нести наказание. Виноват! Вылез було из траншеи, шоб показать вражине одну голу частыну: «Накось, мол, выкуси», а вин як секанэ по термосу, весь суп и вытек.
— Сутки домашнего ареста! — выпалил Андрей Иванович. — Чтоб не выкидывал трюки.
— Есть сутки домашнего ареста! Где прикажете отбывать, товарищ капитан? Хаты у меня-то нет. Фашисты спалили.
— Отбудешь после победы. В доме тещи, когда оженим, а сейчас раздать пюре, сухари и налить… в честь нашей победы под Сталинградом по стограммовке.
Зазвенели котелки, кружки… Все уселись вокруг пенька. Андрей Иванович поднял свою алюминиевую с надписью «Дойдем до Берлина».
— Дорогие друзья! Выпьем за тех, кто перенес вот эти сухари, бомбежки, пюре из гороха, кто выдюжил, отстоял и победил!
Дивврач обнял Андрея Ивановича как «исцелившегося» без помощи медицины и расцеловал за остроумную картинку фронта. Гости повеселели, заговорили. Пошли сплошные: «А помнишь Вася?», «А не забыл ли, Ваня?». Один вспоминал бой под Варшавой, другой — под Прагой или Берлином… Андрей Иванович, уже переодетый в форму полковника, прервал разговоры:
— А теперь, друзья мои, перенесемся из фронтового года в наш юбилейный, — и пригласил гостей пройти в соседнюю комнату, где на сверкающем блюде лежал заяц, приправленный укропом.
— Да что вы говорите! Вы не знаете рядового Жору Рябчика?!! Не может этого быть. Да о нем же в эти дни говорит вся наша рота. От солдат только и слышишь: «Вот так Жора! Ай да тихая Одесса!» Позавчера о нем часа два шла речь на комсомольском собрании. Трибуна не пустовала ни минуты. Всем хотелось сказать свое слово Жоре Рябчику. Ну, а если вы шли мимо нашего гаража, то наверняка видели стенную газету, специально посвященную Жоре. Не видели? Жаль… Придется мне рассказать вам о нем. Так слушайте.
Жора пришел в роту совсем недавно. Пришел он с полосатой, разрисованной попугаями сумкой на плече и с пышным чубом, который вился плющом из-под кожаной кепки. Едва ли не в первый же день Жора обратил на себя внимание всей, как он выражался, «призывной общественности». Главную роль при этом играла его манера разговора. Он то и дело вмешивался в беседы и говорил: «Леша, ша! Жора из Одессы говорить будет». Или: «Не забегай мне поперек телеги. Мы сами с волосами. Ими, между прочим, восторгалась вся Бессарабка, если не пол-Одессы».
Но вскоре кудри Жоры остались под креслом ротного парикмахера, и потрясенный одессит присмирел. Правда, ненадолго. Когда Жора сел за руль автомобиля (он при ДОСААФ кончил курсы шоферов), в казарме опять зазвенел знакомый говорок: «Леша, ша! Жора из Одессы поведет рассказ о девичьих улыбках в дальнем рейсе».
И начиналось.
С упоением перечислял Жора, сколько девушек ему улыбнулись, сколько помахали рукой, какие и где кричали вслед: «Приезжай, поженимся!», кто с обочины подморгнул, а кто и влюбленно вздохнул… Иногда одессит возвращался в гараж с букетами полевых и прочих цветов, и тогда, взметнув их над головой, с помпой объявлял: «Еще три рейса, и вся трасса будет усыпана анютиными глазками и резедой. От толп девчат оползни пойдут на косогорах, а села, боюсь, останутся без плетней».
…Как-то вместе с Жорой в одной кабине отправился в рейс я. Признаюсь, мне очень хотелось узнать, так ли все в самом деле, как он расписывал. И я узнал. О, это все словами не передать. Надо было видеть Жору Рябчика за рулем.
Когда машина шла по пустынной, безлюдной дороге, он сидел хмурый, молчаливый и даже злой. Но стоило впереди лишь мелькнуть девичьему банту или платочку, как Жора весь преображался и расцветал.
— Привет, цыпонька! — кричал он, улыбаясь. — Влюблен по уши. Оставь на дорожном знаке адресок.
В селах, где девчат встречалось больше, Жора-одессит и вовсе места себе не находил. Он то махал им рукой, то подмаргивал, то совсем высовывался до пояса и, оглядываясь назад, успевал на ходу расспрашивать, откуда они, как какую зовут… На мои предупреждения о возможности опасности Жора либо не обращал внимания, либо коротко бросал:
— Мы сами с волосами, ваших не займем.
Девичьи улыбки приводили моего водителя в восторг. Когда машина выкатывала из села, он откидывался на спинку сиденья и в который раз запевал один и тот же куплет перефразированной им песенки:
А мы едем, а мы едем полем зыбким,
За туманом, за туманом по росе.
А мы ловим, ловим девичьи улыбки
И цепляем и цепляем на буксир.
Вот и опять Жора только что затянул свою «А мы едем…». И тут из-за околицы у ракит показалась девушка в синем платьице и белых туфельках. Она шла с парнем, бережно держа его за руку. Но тем не менее Жора сказал:
— С «прицепом»? Чепуха. Все равно улыбочку подарит. Я ведь Жора-одессит!
Не сбавляя хода, он высунулся из кабины и, вертя баранку одной рукой, закричал:
— Манечка! Розочка без шипов! Одну улыбочку… Взаймы. А хочешь — наличными… За мильон!
Получать улыбку Манечки было поздно. За ракитами нежданно возник крутой поворот. Машина, сбив столбик, ухнула в озеро. Я успел выпрыгнуть. Жора вместе с кабиной ушел под воду. Кузов остался на берегу.
Секунда — и я пулей кидаюсь за собирателем нежных улыбок. Но тут круг разорвало, и из воды высунулась испуганная, вся в тине, стриженая голова.
— Жорка! Жив! — воскликнул радостно я.
— Порядок в Одессе, — буркнул Жорка в ответ и, фыркая, разгребая тину, полез на берег.
А до порядка было, пожалуй, дальше, чем до его любимой Одессы. Целый час искали мы трактор, полчаса вытаскивали утопленницу, потом продували и чистили мотор. Лишь когда вновь покатили по трассе, я, облегченно вздохнув, сказал:
— Вот тебе, Жора, и улыбка Манечки — розочки без шипов.
Жора молчал.
Так же молча учил он потом, (отбывая внеочередные наряды в котельной полковой бани), правила вождения машин на междугородних трассах.
Пригородный поезд Петушки — Яреськи мчался со скоростью резвых волов на юг. Гулко стучали колеса, пели рессоры. На рыжих досках потолка качалась тень от фонаря.
Лейтенант Теплов сидел в купе вагона и, отдыхая после суетной пересадки, привалясь спиной к полке, смотрел в окно на ковш Большой Медведицы, который то поднимался над заснеженными соснами, то куда-то исчезал. Приятно было посидеть в тепле, тишине. Пассажиры — главным образом солдаты — уже угомонились, залегли на верхних полках спать. Теперь задача не прозевать свой полустанок и вовремя разбудить их.
Прошло минут тридцать. Лейтенант Теплов, убаюканный качкой, начал было дремать, как вдруг в купе появился дежурный солдатской команды, едущей в соседнем вагоне, сержант Куницын. Присев на лавку, он взволнованно зашептал:
— Товарищ лейтенант, я за вами. По срочному делу…
— За мной? А что случилось?
Сержант еще таинственней зашептал:
— У нас в купе поп. В рясе, с крестом…
— Ну и что? Пусть сидит. Вагон-то пригородный, общий.
Сержант сокрушенно вздохнул:
— Если бы сидел… Ехал, как все. А то…
— «А то» — тупое долото. Толком говори. Четко, ясно, по-военному.
— Слушаюсь, товарищ лейтенант! Объясняю по-военному. На станции Чекушка подсел к нам в пятое купе поп. Солдат Редькин даже присвистнул. «Дурная примета, мол. Быть беде, товарищ сержант». — «Спокойствие, отвечаю, пои не черная кошка и не постоянный представитель при вагоне. Посидит, подремлет и где-нибудь сойдет».
— Короче, сержант.
— Слушаюсь, короче! Редькин как в воду глядел. Принес-таки батя беду в вагон.
— Какую беду? — вскочил лейтенант.
— Да как же. Все пассажиры как пассажиры. Сидят, едят, дремлют, а этот… Подсел к двум старушкам и давай им Библию читать.
— Библию?
— Так точно, товарищ лейтенант! И если б только старушкам. Это еще полбеды. А то, как в песне поется: «Поп кадит кадилою, сам глядит на милую». Вроде бы старушкам читает, а сам косит глаз на солдат. Религиозный дурман потихоньку внедряет.
— Ну, а вы что же? Не могли вежливо попросить: повремените, мол, почтенный, с этим чтивом. Дайте пассажирам отдохнуть.
— Просили, товарищ лейтенант. И ухом не ведет. Будто оглох владыка.
— В таком случае спели бы что-нибудь антирелигиозное.
— Делали такой эксперимент. Под две гитары частушки пели.
— А он?
Сержант махнул рукой.
— Все впустую. И глазом не моргнул. Хуже того, сам запел.
— Сам? Частушки? — удивился лейтенант.
— Да. Прослушал один куплет и говорит: «Неправильно поете, божьи дети. Этот куплет в моем приходе распевают так». И затянул:
Опустели божьи кружки,
Приход высох, как река.
Пусто, пусто в церковушке,
Не сберешь и пятака.
Лейтенант поскреб затылок.
— Вот так поп! Что же с ним делать? Постойте! А что, если табак?.. Пустить в ход табак. Попы ведь не курят. Боятся дыму как черт ладана.
— И это было, товарищ лейтенант. В двенадцать цигарок дымили. Туча поднялась. Нечем дыхнуть. Старушки, крестясь, убрались, а он сидит. Вознес очи долу и читает: «Вначале сотворил бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и дух божий носился над водою…» Теперь вот и не знаем, что делать, как выжить его. Нет больше средств.
Лейтенант встал.
— Есть средство! Идемте, товарищ сержант.
Они прошли в соседний вагон. В одном из купе важно восседал долговязый священник с массивным крестом на черной мантии. Развернув на столике толстую книгу, он нарочито громко, нараспев читал:
— «И создал бог два светила великие: светило большое для управления днем, и светило меньшее для управления ночью…»
— Изучаем, отец. Конспектируем, — присев рядом с попом, кивнул на книгу лейтенант.
— Повторенье — мать ученья, — ответил поп и продолжал: — «И сказал бог: да произведет земля душу живую по роду ея, скотов, и гадов, и зверей земных по роду их. И стало так».
— А вы знаете, батюшка, в Библии одна путаница есть.
Священник оторвал взгляд от книги и подозрительно взглянул на офицера.
— Вы, раб божий, что-то сказали?
— Сказал, что неувязочка есть в вашем Священном писании.
Поп захлопнул книгу.
— Святой апостол Лука говорил: «Уста размежи и, оные размежив, докажи».
Лейтенант, готовый вступить в спор, расстегнул полы шинели.
— Вам доказательства. Пожалуйста. Вот вы читали вначале, что бог создал свет и тем отделил день от ночи. А спустя полстраницы вдруг снова: «И создал бог два светила». Сколько же создано светил, отец? По Библии получается три, а светят-то два. Где ж третье, отделившее свет от тьмы? Нечистый, что ли, украл?
Пои беспокойно заерзал на лавке.
— Сие дело не человеческого ума. Сколь угодно, столь светил и оставлено.
— Нет, позвольте. Как это не нашего ума? Вы же внушаете нам божье «ученье». Значит, мы думаем, хотим узнать что к чему. Вот, например, в Библии сказало, что «вначале ничего не было», а бог взял да и сотворил твердь. Спрашивается: где же он брал строительные материалы?
Поп захлопнул Библию.
— Не гневите бога! — прикрикнул он. — Бог знал, где что взять. У него была…
— Строительная контора!
— Главземстрой! — зашумели солдаты.
Надо отдать должное, отбивался батюшка с железным упрямством. Он то цитировал Библию, то Евангелие, то взывал к всевышнему, но силы его под непрерывными, метко-язвительными замечаниями лейтенанта таяли, запас «божьих доводов» истощался, и в конце концов поп не выдержал и, подхватив подол мантии, кинулся к выходу.
— Куда же вы, святейший? — окликнул лейтенант. — Мы же не кончили. Еще вопросик!
— Не кощунствуй, — отмахнулся поп и грохнул дверью.
Лейтенант подмигнул солдатам:
— А вы говорили, нет средств. Как видите, есть. Сильнейшее средство, друзья!
Курсант Федя Бабочкин нокаутировал на ринге директора магазина местного отделения военторга, завоевал звание абсолютного чемпиона гарнизона по боксу и с той поры почувствовал себя на седьмом небе. С круглого загорелого лица Феди целый месяц не сходила улыбка. Всем своим бравым видом он как бы говорил: «А ну, кто еще хочет со мной помериться силой?» А когда портрет Бабочкина появился на доске отличников, у него окончательно вскружилась голова. Федя ходил по гарнизону, как определили приятели, «грудь колесом, голова в зените, а в глазах — северное сияние».
Да и у кого не станет теплее и радостнее на душе, если портрет твой висит на самом видном месте в клубе училища? У кого не забьется трепетно сердце при мысли, что на твой портрет будут с уважением смотреть молодые курсанты, друзья, товарищи и любимая девушка — продавщица местного военторга Томочка? Ах, Томочка, Томочка — голубые ясные глаза! Сколько стараний, сколько усилий прилагал Федя, чтобы тронуть ее сердце! Он приносил ей аэродромные васильки, сочинял в честь нее лирические стихи, а в дни отдыха, получив увольнительную записку, приходил к магазину военторга и, усевшись с гитарой в руках под окном, напевал куплеты собственной обработки:
Чем же я тебе не пара?
Чем же я тебе не мил?
Иль не веришь мне, Тамара,
Что всегда тебя любил?
Я немею от восторга,
Как полет, тебя люблю.
В честь тебя над военторгом
Сделал мертвую петлю.
И хотя Бабочкин прилагал отчаянные усилия, чтобы овладеть твердокаменным сердцем девушки, она на него не обращала внимания. Ни ответа, ни привета. По глазам же было видно: влюблена. А в кого? Попробуй угадай! Сердце девичье ведь враз не откроешь. Поговаривали, что любит Томочка его дружка — курсанта Васю Телегина. А Бабочкин этому не верил. Да и как он мог поверять, когда Телегин все свободное время проводит за книгами. Ему не до девушки — в летчики готовится.
«Уж если она действительно влюблена, так только в меня, — думал Бабочкин. — А теперь, когда портрет мой красуется на доске отличников, и подавно».
Бабочкин решил сделать вид, что Томочка его совсем не интересует. Он перестал дарить ей цветы, слагать о ней стихи и петь песенки под окнами военторга. При встречах с девушкой не останавливался, как прежде, а делал жест рукой или ограничивался одним словом: «Привет!» Да и не только к продавщице военторга изменил отношение Бабочкин. Он как-то перестал замечать своих товарищей и друзей, а на их советы отвечал: «Мы сами с усами».
В свободное от занятий время Вася Телегин либо брался за книги, либо шел на консультацию в учебный класс. Бабочкин — в клуб на танцы. И уж там он отплясывал так лихо, что хозяйственник части товарищ Трубкин, глядя на Федю, чесал затылок и говорил:
— Это явный паркетовредитель. После его трех заходов на полу появляется древокоррозия первой статьи.
Надо отдать справедливость — плясал Бабочкин превосходно. Он то носился по кругу, как вихрь, то приседал, то замирал в танцевальном па, то срывался в штопор и летел так красиво вперед, что девушки млели от восхищения.
После танцев Бабочкин мысленно провожал Тамару до дому, принимал холодный душ и с победным видом входил в казарму.
— Пламенный привет будущему первоклассному летчику! — произносил он, присаживаясь рядом с Телегиным. — Все уставы читаешь, дружище!
— Как видишь.
— В отличники метишь?
— А почему бы нет?
— Давай, давай, старайся, торопись, а то на доске отличников места мало осталось.
— Ничего, и для меня найдется, — улыбаясь, отвечал Телегин. — А ты опять, наверное, патрулировал под окнами военторга?
— И не собирался, — отнекивался Федя. — Эта цель для меня теперь слишком мала. Теперь я думаю о другой, о такой, про которую в песне поется: «Первой роте сегодня ты ночью приснилась, а четвертая рота уснуть не могла».
— Эх, Федя, Федя! — качал головой Телегин. — Смотрю я на тебя и не верю, неужели это тот самый Федор Бабочкин, который так хорошо выступал на комсомольском собрании. «Надо экономить время, как горючее! Подналечь на повторение в свободные минуты! Искоренить зазнайство, как сорняк!»
— А дальше что?
— А то, что сбился ты с правильного курса и летишь куда глаза глядят.
— Курс пока потерян не совсем, — поправил Телегина групкомсорг, — но если Бабочкин не прислушается к советам товарищей, то окончательно потеряет ориентировку.
— Можете не волноваться! Бабочкин не потеряет курса! Он парит в небе, как ясный сокол! — отвечал Федя.
Как-то вечером, нагладив мундир и начистив до блеска сапоги, Бабочкин вышел на прогулку. Вечер был чудный. Все вокруг благоухало. Застыли вдоль улиц городка, как почетные часовые, островерхие тополя. Из-за палисадника склонились на тротуар ветви слив и яблонь. С аэродрома тянуло ароматом полевых цветов и скошенных трав. За рекой широко и привольно разливалась девичья песня. В другой стороне ей откликалась гармонь. Словом, все располагало к отдыху и веселью. Но Бабочкин был печален. Присев на пенек у тропинки, по которой обычно Томочка ходила в клуб, он грустно запел:
Самолет к луне и солнцу
Без ошибки я вожу.
Но дорогу к ее сердцу
Я никак не нахожу.
Вдруг за кустом мелькнуло знакомое белое платье. Бабочкин вскочил и вышел на дорожку.
— Привет! — поклонился он, подходя к Тамаре. — Хочу с нами пройтись.
— Здравствуйте, Федя.
— Куда прикажете, Томочка, вас сопровождать? В спортзал, в бассейн, в кино или в кружок кройки и шитья?
— В клуб на лекцию.
— Прекрасно! В фойе вы увидите, кстати, портрет Феди Бабочкина.
— Да неужели? А я и не знала, что вы отличник.
— А как же! Вот уже два месяца, как моя фотография красуется на доске отличников.
Заметив своих подруг, девушка направилась было к ним, но Бабочкин упорно тянул ее к доске отличников.
— Прошу любить и жаловать! Я в самом центре! — воскликнул он и запнулся: в самом центре доски отличников висел портрет Василия Телегина.
— А я?.. Где же я? — воскликнул Федя.
Тамара с укором покачала головой:
— В другом месте, Феденька! На доске хвастунов.
Верьте не верьте, а на рядового Ведеркина спортивная слава свалилась, как тыква с крыши. Не ждал он ее: слишком неповоротлив был. С кросса однажды его привезли на телеге, бревно в спортгородке преодолевал только на карачках.
И вдруг… Ведеркин чемпион. Единственный в гарнизоне рекордсмен по прыжкам через препятствия. Нет, об этом стоит рассказать.
Нежилось летнее утро. В лучах солнца купались травы. В лужах прихорашивались чумазые воробьи. Дневальные из шлангов навешивали радуги над лагерными клумбами и молоденькими деревцами.
По сигналу горниста из палаток высыпали солдаты и живо построились на площадке у спортгородка. Подошел старшина. Одно его слово, и шеренги вытянулись по струне. Другое — и все замерли. После третьего он вышел на середину строя:
— Товарищи! Сегодня мы снова испытаем свою, так сказать, невесомость. Совершим «космический» прыжок через ров.
Все засмеялись. Только Илья Ведеркин не проронил ни звука. Он с таким ужасом смотрел через головы своих товарищей на глубокий, обваленный сапогами ров, будто в нем таилась погибель его. «Мне легче быка поднять, чем ров перепрыгнуть, — говорил он всякий раз старшине и тихонько, чтобы не слышали другие, просил: — Вы уж освободите меня от этой процедуры. Из меня прыгун, как из слона акробат». И старшина, глянув в страдающие глаза солдата, отвечал: «Ну ладно. Отдохните».
Илья Ведеркин хотел и на этот раз подобным образом миновать злополучную преграду, но не успел. Старшина подал команду и повел подразделение через штурмовую полосу. Птицами перелетали солдаты двухметровый ров. Старшина сам страховал их, подбадривал:
— Так! Так! Молодцы!
Последним под громкие крики «Давай!», «Нажимай!» устремился ко рву Илья Ведеркин. Бежал он меж кустов медленно, увалисто, и все заранее сочли, что быть ему снова на дне. Но тут случилось что-то невероятное.
Илья Ведеркин неожиданно рванул в сторону от кустов и бросился во весь дух к трехметровой, залитой водой канаве. Все так и ахнули. Еще ни один солдат даже не пытался взять ее, а тут… Ведеркин на удивление всем легко перескочил через канаву, одним махом преодолел высокий забор и только за проволокой остановился, испуганно поглядывая назад.
Все кинулись к нему. Первым подбежал спорторганизатор Степан Шумиха.
— Илья! Друг! Поздравляю! — задыхаясь от восторга и обнимая Ведеркина, выпалил он. — Признаться, не ожидал. Ну и ну! Ты даже сам не знаешь, чего достиг.
Он вскочил на бревно и, подняв руку, воскликнул:
— Товарищи! Мы только что были свидетелями огромного события для нашего, а может быть, и других гарнизонов. Наш товарищ побил сразу три рекорда. По прыжкам в длину, высоту и через трудные препятствия. Поздравим же абсолютного рекордсмена с блестящей победой. Ура!
Ведеркин вырывался из объятий, пытался что-то объяснить, но ему не дали и слова вымолвить. По команде Шумихи его подхватили на руки и стали дружно качать. Кто-то надел Илье на голову наспех сплетенный венок из полевых цветов.
И с той поры началось. Рядового Ведеркина купали в славе и стенгазета, и спортивная секция, и художественная самодеятельность. Но больше всех, конечно, старался Шумиха. При его руководящем участии был выпущен специальный боевой листок с броским заголовком «Рывок к славе», на видном месте вывешен портрет рекордсмена, местным поэтом написана песня «Эх вы, ровики, канавы». Однако Степану Шумихе показалось и этого мало. Он собрал спортивный актив и, хмуря лоб, предложил:
— Скупы мы, товарищи. Дико скупы. Человек свершил такое! Можно сказать, пересек спортивный меридиан, а мы отделались стишками, боевым листком. Стыдно это и не к лицу. Надо воздать должное герою. В гипсе его воспеть.
— В каком гипсе?
— В каком, в каком. Понимать надо. О скульптуре веду речь. Я уже и мастера подыскал, самоучка, местный Вучетич. Он его живо увековечит.
— А не слишком ли, скульптуру? — усомнился кто-то.
— Что значит слишком? — вспылил Шумиха. — Да будь это в Опенках, на родине чемпиона, там бы и бронзы не пожалели. А вы?! Гарнизон должен знать своих героев. Будем лепить. К тому же я предлагаю освободить рядового Ведеркина от всех общественных нагрузок, тренировок и попросить шеф-повара учредить для него персональный обед.
Вылепить скульптуру Ведеркина не удалось. Под руками не оказалось ни глины, ни гипса. С «персональным обедом» тоже ничего не вышло. (Шеф-повар сказал, что на Ведеркина и без того ни один ремень не подходит.) Но зато в остальном спорторганизатор выдержал свою линию точно. Шумиха сказал рекордсмену:
— Мы тебе создадим условия. Сиди. Набирайся сил. Но когда будут соревнования, обеспечь нам показатели.
— Хорошо, постараюсь, — соглашался Ведеркин и отчего-то бледнел.
В канун соревнований по прыжкам Шумиха дал интервью редактору стенгазеты «Сухая протирка».
— Кто увидит молнию, тот услышит гром. Кто посеет сомнение, тот получит разгром, — ответил он на вопрос о соотношении спортивных сил. — В других подразделениях подготовлены команды, у нас лишь один прыгун. Но, как верно подмечено в пословицах, велика фигура, да дура, мал золотник, да дорог. Наш Ведеркин — феномен. Ему нет равных. К тому же у него «космический» взлет.
Посмотреть на схватку лучших прыгунов собрался чуть ли не весь военный городок. Степан Шумиха со своим «Зорким» занял для съемок удобную позицию рядом с канавой.
Сначала прыгуны брали ров шириной в два метра. Ведеркин воздержался. Шумиха не рекомендовал:
— Нечего силы тратить по пустякам. Штурманешь сразу трехметровку.
Подошла очередь. Ведеркин стоял на дорожке для разбега почему-то слишком долго. Болельщики роты даже охрипли от крика «Рекорд!», «Дай рекорд!». Наконец Илья стартовал. Вот он все ближе, ближе… Толчок. Прыжок.
И Степан Шумиха будто сквозь сон услышал, как в канаву что-то ухнуло и оттуда взметнулся сноп мутных брызг. Ему показалось, что упала раскаленная глыба. Но в ту же минуту он отчетливо услышал крик о помощи:
— Караул! Тону!..
Из канавы высунулась рука, судорожно ловящая воздух. Шумиха схватил ее и еле вытянул грузного, мокрого и перепуганного «рекордсмена».
— Что ж это? как понимать? Осрамил! И к тому же подвел. Ай-я-яй!
— Сами вы себя болтовней подвели, — огрызнулся Ведеркин. — «Рекорд», «Феномен», «Слава»!..
— Но раньше ведь прыгал, брал.
— Прыгал, — горько усмехнулся Ведеркин. — В тот момент и море бы легко пересигнул.
— В какой момент?
— Бык за мною гнался. Бодливый бык.
Офицер Захар Петрович Нюркин устал. Устал от ежедневного просмотра вороха бумаг, бесконечных совещаний, заседаний, ворчания тещи, городского шума, ночных телефонных звонков и решил отдохнуть.
Вначале хотел провести отпуск в деревне, но вспомнил, что у тетки очень горластые петухи, и раздумал.
«Поеду-ка я лучше в санаторий. Вот где красота! Спи себе сколько угодно. Никто не потревожит. Лишь бы пищу вовремя принимал».
В санатории Захара Петровича сразу пленила мягкая, с двумя матрасами, двумя пуховыми подушками постель. Забравшись под верблюжье одеяло, он решил первые три-четыре дня как следует отоспаться, а затем заняться прогулками, подледной рыбалкой, лыжами.
«Ликвидирую сонливость, зевоту, — мечтал он, — и выйду на лоно природы. Пожалуй, после лыж и коньками займусь, хоккеем. А пока спать. Спать, товарищ Нюркин. И-е-ха-ха…»
Захар Петрович сладко зевнул, потянулся и блаженно закрыл глаза. Но в ту же минуту дверь палаты отворилась и раздался режущий ухо женский голосок:
— Больной! Гражданин больной! Прошу на весы.
— На какие весы? — выглянул из-под одеяла Нюркин.
— Пора знать порядок. Каждый отдыхающий обязан взвеситься и вообще…
Захар Петрович сделал страдальческие глаза:
— Сестричка! Нельзя ли завтра? Я так с дороги устал.
— Никаких завтра. Прошу на весы!
Нюркин молча начал собираться.
На следующий день, дабы наверстать упущенное, он решил проспать последние известия, зарядку и первую смену завтрака. Однако в восьмом часу его снова разбудил все тот же женский голос:
— Больной! Прошу на весы.
— На какие весы? Я же на них был.
— Да, были. Но вы забыли измерить свой рост, объем живота, груди…
— Да я же мерил и живот и грудь… И потом, на кой черт все это? Есть медицинская книжка, и перепишите данные оттуда. Неужели вы думаете, что я за двенадцать дней вырасту и раздамся в кости?
Медсестра повторила свое распоряжение, и Захару Петровичу пришлось отправиться на дополнительные измерения. Однако в приемной выяснилось, что произошла ошибка. Отсутствуют данные о животе не у Нюркина, а у Чуркина. И потому Захара Петровича тут же с миром отпустили.
После завтрака, едва он лег в постель, как пожилая нянюшка с грохотом вкатила в палату огромный пылесос, похожий на пушку.
— Ну вот и я пожаловала, — сказала няня, отдышавшись. — Сейчас, стало быть, обсосем вас… обчистим…
— Позвольте! Но ведь тут только что убирали… обсасывали.
— А ничего. Ничего, касатик. Это не повредит. На пользу вам же… на пользу. Лишнюю пылинку не будете глотать.
Она установила на середине комнаты свою «пушку», сунула штепсель в розетку, и палата задрожала от гула и свиста. Нюркин заткнул уши пальцами.
— Чертова бандура. Оглохнуть можно. Сойти с ума. Лучше б в деревню… Под петушиный крик.
Не успел он выпроводить нянюшку с пылесосом, как в палату ввалилась нянюшка со скалкой.
— Ваш сосед жаловался: жестко спать, — сказала она, подходя к соседней кровати. — Так я ему сейчас взобью матрас и подушки.
Нюркин не протестовал. Он только стонал под одеялом, ворочался с боку на бок и шептал:
— Скорее! Ради бога, скорее!
Наконец нянюшка, чихая, ушла, и Захар Петрович крепко уснул. Но ненадолго. Через несколько минут чья-то сильная рука бесцеремонно ухватила его за шиворот и начала трясти.
— Больной! Гражданин! Да проснитесь же вы!
Нюркин раскрыл глаза. Перед ним стояла сестра в белом ослепительном халате. Крашенные губки ее сердито сжимались.
— Что такое? Что случилось? — испуганно спросил Захар Петрович.
— Как ваша фамилия?
— Ну, Нюркин. Нюркин. И что с того?
— Срочно к врачу.
— Помилуйте. Я же вчера был у него.
— Ничего не знаю. Идите.
Захар Петрович умоляюще протянул руки:
— Сестричка! Голубка. Сотвори чудо. Избавь. Скажи — уехал… ушел за шишками… где-то пропал.
— Да как же я сказку, если вы на месте?
— Ах, господи! Что же это такое? — простонал Нюркин. — Каждый раз одно и то же. Меня от одного воспоминания в дрожь… в жар… У него же сто две клеточки в анкете, и на все надо отвечать. «Куришь?» — Нет». — «Пьешь?» — «Нет». Сколько же можно спрашивать об этом? Да ведь был бы болен, тогда… А так… За что же? За какую напасть? На вокзале и то пассажиру поспать дают. 15 сутки один раз на уборку тревожат… А тут… О нет! Я этого не вынесу. Не стерплю!
Нюркин обхватил голову руками и зашагал, как разъяренный тигр по клетке.
…В первом часу дня дежурная медсестра вбежала в кабинет начмеда и испуганно доложила, что в тридцать первой палате забаррикадировался отдыхающий и никого не пускает.
— Что он там делает? — спросил начмед.
— Запер дверь ножкой стула, заставил тумбочками, столами и спит.
Начмед почесал затылок:
— Да-а… дело серьезное. Срочно шприц, санитаров, веревку. За мной!
Взломав дверь и разобрав баррикаду, начмед осторожно приблизился к спящему, взглянул на него и кивнул санитаркам:
— Вяжи его, ребятки. Вяжи!
И до чего же любит молодой солдат Степан Трещоткин вызывать товарищей на соревнование, брать высокие обязательства! Чуть только зайдет речь о соревновании, он тут как тут:
— А что, братцы, не пересмотреть ли нам старые обязательства?
— Какие же они старые? — изумляются солдаты. — Ведь их только что приняли. Еще и половину выполнить не успели.
— Отсталые бы люди, — упрекает товарищей Трещоткин. — Потеряли чутье к новому. В хвосте плететесь. Ну и плетитесь. А я свои обязательства пересмотрю. Перетрясем, так сказать, отжившие нормативы.
И рядовой Трещоткин с присущей ему энергией приступил к делу. Если месяц назад он давал слово научиться водить автомобиль, то теперь брался изучить все колесные машины, включая трактор ХТЗ и садовый ямокопатель.
Две недели назад он писал в стенгазете: «Горя желанием идти в ногу вместе со всеми, я обязуюсь прыгать через «козла» и «коня», подтягиваться на турнике без посторонней помощи, бегать на зарядке в голове колонны, не падать с бума и не сваливаться в канаву».
Ни одного из этих обязательств Трещоткин, правда, пока не выполнил. Но, как он сам заявил, «являясь ярым противником застоя и смело глядя в будущее», без колебаний взял по физкультуре и спорту новые обязательства. Да еще какие!
В заметке, опубликованной в боевом листке, он сообщил, что будет прыгать сразу через двух «козлов» и «коня» и превзойдет на двести процентов достижения знаменитых гимнастов. Далее шел длинный перечень обязательств по метанию копья, толканию ядра, подъему штанги, классической борьбе, фехтованию, боксу и даже по художественной гимнастике, хотя Трещоткин был настолько мешковат, что всегда наступал в строю товарищам на пятки и поворачивался с легкостью слона.
Прочитав вызов рядового Трещоткина, вся рота так и ахнула. Секретарь комсомольской организации ефрейтор Егоров покачал головой и заявил, что для подсчета обязательств, которые брал Трещоткин, потребуется счетно-вычислительная машина. А командир отделения сержант Григорьев отозвал солдата в сторону и сказал:
— Вам надо лечиться, товарищ Трещоткин.
— Почему? Я вполне здоров.
— У вас очень серьезная болезнь.
— Какая?
— Мания пустозвонства.
— Откуда?
— Да как же. Давали слово стрелять по-снайперски — стреляете, как подслеповатый дед. Обещали выполнить сложное упражнение на турнике — не можете и пяти раз подтянуться. Говорили, что научитесь ориентироваться, а пошли и заблудились. Пришлось всем отделением вас искать. А про марафонский бег и говорить нечего. Вчера после бега мы успели отдохнуть, умыться, пообедать, а вы только подходили к финишу.
Доводы сержанта были веские. Факты неопровержимые. Но Трещоткин не растерялся. У него на любой обет был свой ответ. Обиженно поморщась, он тут же нашел каждому невыполненному обещанию оправдание. Плохую стрельбу объяснил «скверными» метеорологическими условиями и «частным затемнением» в глазу. Не выполнил спортивного упражнения ввиду того, что перекосился турник. Заблудился во время занятий по топографии потому, что закружилась голова. Отстал во время кросса по вине сапожника, который плохо забил гвозди в каблуках.
Перечислив еще с десяток «объективных» причин, рядовой Трещоткин перешел к горячим заверениям, но сержант остановил его:
— Хватит, товарищ Трещоткин. Ваши заверения мы уже слыхали. Беритесь-ка лучше за конкретные дела.
— За этим дело не станет, — снова заверил Трещоткин. — Завтра же возьмусь вплотную.
— За что именно? — спросил сержант.
— Думаю положить на лопатки гарнизонного чемпиона по вольной борьбе повара-инструктора Дзюбу.
Сержант Григорьев посмотрел на щуплого, длинноногого солдата, вспомнил коренастого, с пудовыми кулаками повара-инструктора и хотел было посоветовать новоявленному кандидату в гарнизонные чемпионы уйти подальше от греха, но Трещоткин опередил его.
— Вы, товарищ сержант, не смотрите, что я на вид хилый такой. Мой дед в свое время двух быков поднимал. Мельничный жернов кулаком — на две части.
— То дед, а не вы.
— За меня тоже не беспокойтесь. Трещоткин не подведет.
Сержант о чем-то подумал, хитровато улыбнулся и махнул рукой.
…Наступил день состязаний. В гарнизонном клубе негде было, как говорится, яблоку упасть. В первых рядах с трудом разместилась рота, в которой служил Трещоткин.
Играл полковой оркестр. Солдаты весело напевали знакомые песни, шумно разговаривали, спорили, гадали насчет вероятных «противников», будущих чемпионов. Но вот музыка смолкла. Начальник физподготовки капитан Беседин объявил о соревнованиях по вольной борьбе и пригласил на ковер первую пару. Судьи заняли свои места. Раздался свисток. Состязания начались.
В первой паре сражались ефрейтор Карапетян и рядовой Гогуашвили. Приземистые, сильные, ловкие, однополчане боролись упорно, умело, красиво. В зале то и дело вспыхивали аплодисменты. Ими награждали то Карапетяна, то Гогуашвили. Оба они сражались с переменным успехом, но так и ушли с ничейным результатом.
Во второй паре победу над писарем штаба Синичкиным одержал каптенармус роты Поддубный — односельчанин знаменитого борца Ивана Поддубного.
Наконец очередь дошла до рядового Трещоткина. Он вышел на ковер первым и развалистой походкой двинулся навстречу коренастому повару, небрежно сунул ему руку и, отойдя на положенную дистанцию, приготовился к решающей схватке.
В зале мгновенно воцарилась тишина. Такая тишина, что было слышно, как кто-то из солдат прошептал:
— Степа, дер-жись!..
Но Степан даже и глазом не моргнул. С пылом, достойным пера летописца, ринулся он в атаку. Цепкими длинными руками ухватил за спину повара, свалил его с ног и начал прижимать к ковру.
Зал вздрогнул. Буря аплодисментов прокатилась из конца в конец, раздались восторженные голоса:
— Степа, давай!
— Еще немножко. Еще!
Чаша весов явно клонилась в пользу рядового Трещоткина. Еще одно усилие, и победа за ним. Но вдруг повар вскочил на ноги, схватил Трещоткина поперек и ловким натренированным движением бросил через плечо. В воздухе мелькнули длинные жилистые ноги, стукнули о пол голые пятки, и рядовой Трещоткин оказался на обоих лопатках.
…Два дня пролежал Трещоткин в санитарной части. Ломило кости, болел живот. Сейчас он выздоровел, чувствует себя хорошо и, говорят, слов на ветер теперь не бросает.
Секретарь комсомольской организации корабля Дима Ершиков окинул строгим взором присутствующих и, постучав карандашом о стакан, объявил:
— Заседание бюро считаю открытым. На повестке дня один вопрос: «Итоги борьбы с пережитками комсомольца Петруся Галушки и дальнейшие задачи». Слово имею я.
Ершиков провел рукой по стриженым волосам и заговорил:
— На нашем корабле, товарищи, числится всего один человек, который имеет пережитки в своем сознании. Он, в частности, верит в сны. Перед выходом в море боится, чтоб дорогу не перебежала кошка. Любит подольше поспать и поменьше поработать. В связи с этим нами было принято решение повести всеобщую атаку на его пережитки. Теперь настала пора отчитаться и подвести итоги. Начнем с правого фланга. Товарищ Чубукин, прошу!
Из-за стола поднялся рослый худощавый матрос с черными вразлет девичьими бровями.
— Мне было поручено, товарищи, найти корни пережитков Петруся Галушки и подрубить. И я их нашел. Мною доподлинно установлено, что эти вредные корни тянутся от бабки Христи — родной тетки Петруся. Она насаждала и продолжает насаждать в своем племяннике дурные черты. На прошлой неделе, например, опять прислала ему письмо с этими самыми пережитками. Галушка мне его читал. Вы послушайте, что она пишет: «Коханый мий Петрусю! Побачила я в кино, яки теперь у вас громадськи пароходы, и всю ночь за тебя промаялась. Скильки сил треба, щоб вычистить таку колымагу?! О, маты боже, як трудненько тоби! Но ты, будь ласка, не утруждай себе. Роби, що полегче. Не надрывайся. А то грыжу наживешь, як дед Охрим. Да не пидходь близко до краю пароходу. Впасты можешь». Ну и дальше все в том же духе, в том же разрезе.
— Что вами сделано в связи с этим? — спросил секретарь.
— Как и было сказано, я подрубил все корни. На бабку Христю мною оказано конкретное комсомольское влияние. Я разведал ее адрес и послал ей сатирический рассказ «Черная кошка и пустое лукошко», научно-популярную брошюру «Сны про три сосны» и лекцию «О механизации трудоемких процессов».
— Хорошо! Будем считать — поручение выполнено, — поставил в плане синюю «птичку» Ершиков и обратился к другому члену бюро. — А что сделано вами, товарищ Жучков?
— Можно докладывать сидя? — спросил круглолицый матрос, положив на стол мелко исписанный листок.
— С места давай. Нечего бюрократию разводить. Да покороче. Основную соль выкладывай.
— Ну вот и выкладываю. Беседу с коком я, в общем, провел.
— А вы ему сказали, чтобы не давал своему дружку Галушке лишних порций?
— Да… Я нашел в журнале «Здоровье» статью о вроде переедания и, когда дневалил на камбузе, прочел ее коку… всю как есть.
— А он что? Возымела действие беседа?
— Да, конечно. Он даже похлопал меня по плечу и сказал: «Спасибо, Жучков. Теперь я знаю, отчего у меня бывает икота. Больше переедать не буду».
— Хорошо! Молодец! — похвалил секретарь. — Вы что сделали, товарищ корабельный конферансье?
— Прочитал на вечере молодежи басню «Козел-тунеядец» и разыграл сценку «Дед на печи», — бойко ответил живой, быстроглазый матрос с вихрастым чубом.
— Чудесно! Вы что предприняли, сосед по койке Петруся?
— Мне было поручено, — начал комсомолец Тройкин, — воздействовать на пережитки наглядной агитацией. И я воздействовал таким образом. В боевом листке бросил клич к матросам: «Товарищ! Не делай другу скидки, помогай ему изжить пережитки». У входа в ленинскую каюту вывесил фотоокно, в котором острой сатирой высмеял нижеследующие персонажи: старуху лень, живучий формализм, тяжелую неповоротливость и серую скуку.
— Прекрасно, Тройкин! — воскликнул восхищенный секретарь. — Вот как надо творчески выполнять поручения. Так держать! А теперь послушаем вас, товарищ Снегирьков. Прошу.
Костя Снегирьков — низенький, курносый паренек о синими лучистыми глазами — бодро встал и заговорил:
— Я имел поручение провести душевную беседу с невестой Петруся буфетчицей Катей. Что мною предпринято в этом направлении? В прошлое воскресенье я познакомился с девушкой и проводил ее до дому. Пока мы шли по улице, я подробно рассказал ей о чистой любви Ромео и Джульетты и популярно объяснил, что такое любовь на современном этапе.
— Ну и как?
— Ничего. Хорошо реагирует. Но вижу, что одной беседы мало. Думаю целый цикл провести.
— А вы о пережитках жениха случайно не сболтнули?
— Что вы? Разве я не понимаю. Отпугнуть можно. Я намеками… издалека.
— Ну продолжайте, воздействуйте. Так и запишем: поручение выполняется.
Дима Ершиков сделал в тетради очередную пометку, снова оглядел притихших членов бюро, подвел под списком черту и встал.
— Так вот, товарищи! Работа проделана большая.
Я бы сказал, огромная…
— А результат? — бросил кто-то реплику.
— Да! В самом деле. А каков же результат? — спохватился Ершиков.
— Вчера во время стрельб по его оплошности опять пропуск цели был. Но вину он, как и прежде, свалил на тетку с пустыми ведрами, которую встретил на берегу. А когда расчищали спортплощадку, улизнул в будку и проспал.
Ершиков почесал за ухом:
— Вот так пережитки! Бьемся, бьемся — и никак. Словно черт их заколдовал. Чего же мы не сделали?
Опустив головы, члены бюро задумались. Неожиданно раздался голос:
— Разрешите мне расколдовать пережитки?
Все обернулись. Со скамейки поднялся секретарь парторганизации корабля капитан-лейтенант Орлов.
— Друзья мои. Да вы же упустили главное. Ходили вокруг да около, а про самого Петруся Галушку-то позабыли!
Эшелон увозил батальон на длительные учения. Молодые солдаты грустили по теплым казармам, обжитому военному городку. Ну кому ж их подбодрить шуткой, прибауткой, как не старослужащим. Старшина Максимов рассказал веселую фронтовую быль. Рядовой Иван Плахин, побывавший в отпуске в Рязани, смачно живописал о своей поездке к теще.
С нар свалился в белой нательной рубашке дружок Плахина солдат Степан Решетько. Пригладив рукой растрепанный чуб, он подсел на лавку и дружелюбно протянул Плахину руку.
— Дай пять, Иван.
Плахин был еще зол на Решетько за ту насмешку в вагоне, когда подъезжали к Рязани, и потому руки не подал, только глянул недоуменно.
— Это с какой такой стати я должен руку тебе подавать, скалозубому краснобаю?
— А с такой, что мы теперь с тобой родня, Ванюша.
— Какая такая родня?
— Самая настоящая. По душевному сходству. Послушал я, как ты расправился с женой и тещей, и пришел к приятному убеждению, что характер у тебя ну как две капли воды на мой похожий. Изнутри дым валит, а огня не бывает. Или как гром. Гремит, гремит, а дождя ни капли.
— Спасибо за комплимент.
— А чего спасибо? Я правду говорю. Сердце твое, Иван, в точь как мое. Восковое. Не в полном смысле, конечно, а отходчиво, имею в виду. Я ведь тоже жену хотел прикончить.
— Вот брехло, — покачал головой Плахин. — Да ты же говорил, отправил с миром. Добровольно отпустил.
— Да я о том, что до свадьбы было. Когда еще ухаживал за ней.
— Ну, ну… Валяй. Закручивай.
— А чего крутить? Правду говорю. Приехал как-то в село боксер один. Команду по кулачной потасовке создавать. Ну, создает он ее неделю, другую. Команды той не видно, зато в знакомствах с девчатами полный успех. С одной крутит на танцах, с другой. Гляжу, и до моей Ариши дело дошло. Не знаю, чем он ее покорил, чубом аль мускулатурой, а танцует с ней — и никаких. Я же только подойду — дергает плечом: «Извините, занята». «Ах, так-то! Ну, милая, держись!» — и возлютовал я, как волк на святки. Вначале хотел кинуться на боксера…
— Ха. На боксера, — шмыгнул носом молоденький солдат. — Куда тебе, хилому, на боксера…
— Да не перебивай ты. Слушай. Разве я дурак какой — силу с боксером мерить? Я тихонько хотел. Шилом пырнуть аль палкой огреть. А потом подумал: а за что, собственно, бить боксера? Откуда чужому человеку известно, кто у Ариши есть? Занята аль нет? Это она должна была ему от ворот поворот показать. А коль не показала, извиняюсь. Свято место пусто не бывает. За что ж его бить? Даже вовсе и не за что. А вот ее прищучить надо. И хотел я было уже в ход кулаки пустить, да раздумал. Чего при народе свою слабость показывать! Вымажу-ка я ей дегтем ворота. А, скажу вам по совести, у нас в деревне страшнее этого позора нет. Коль вымазали дегтем ворота, пиши — пропало. И замуж не возьмут, и на всю округу прославят. Да! И никакими чертями ты этот позор не сотрешь, скребками не стешешь. Въестся, и намертво. А, надо сказать, прихватил я этого лаку ни много ни мало целую дегтярку. И квач собственноручно сделал из полного конского хвоста, чтоб как мазнул — и полдоски. Ну, дождался я ночи — и к двору милашки. Жалко было новых ворот. Их только что поставили. Да и то разобраться: чего жалеть? Она-то меня не жалеет? Я, может, из-за нее сна и еды лишился. Белый свет невзлюбил… Словом, макнул я квач и пошел шуровать сверху вниз, справа налево. А потом еще и большими буквами вывел: «Позор тебе, Ариша!» Ну, она как утром глянула, так сразу мой почерк и узнала. Встречает на улице и говорит: «Чтобы нынче же все стер и языком своим вылизал, несчастный дуралей. А не сотрешь, назло выйду замуж за боксера».
Что делать? И стирать неохота, и девчонку жалко упускать… Все ж взял ее верх. Достал я рубанок и стесал все как есть. Всю ночь трудился. Даже новей ворота стали. Да толку что! Объегорила она меня, как старая цыганка. Думал, что со мной танцевать пойдет, а она опять к боксеру. Эх, и взяло ж меня тут за живое! И решаю я не дальше как завтра заманить ее в степь и прикончить. Как говорится, своими руками.
С трудом дождался утра. И было это воскресенье, как сейчас помню. Иду к ней. На крыльцо вызываю. Так, мол, и так, Аришенька, поговорить с тобой наедине хочу. Пойдем в яр за черемухой… Между прочим, до этого я ее ни разу даже за околицу не приглашал, боялся. И тут, грешным делом, думал — откажет. Но нет. Смотрю, аж засияла. «Постой, говорит. Только платье похуже надену да полушалок возьму». Шмыгнула в хату и скоро выбежала веселая, довольная такая. «Давно бы вот так, а то водишь вокруг амбаров… Ты сам это, Степушка, додумался или кто подсказал?» — «Да уж это теперь не имеет значения, — отвечаю я ей. — Пойдем поговорим». И пошли мы в степь за околицу. А там весна бушует вовсю.
Решетько закатил в потолок глаза, будто и впрямь припоминая степь и весну, восхищенно закачал головой. А в глазах его чертики так и мечутся…
— У-у! Ну и денек же был. Небо — хрусталь. Горизонт — без края. А над головой жаворонки, как колокольчики, висят и тоненько так: «Динь-динь, динь-динь», точно тройки по степи несутся.
— Да ты поменьше нам экзотики! — крикнул с верхней полки кто-то. — Что дальше-то было?
— Не торопись. Расскажу. До отбоя еще целый час. Так на чем это я остановился?
— На жаворонках.
— Ах, да! Поют они, как очумелые. Тоже, видно, любовь их доняла. Да. Только я ничего не чую. Иду, как оглохший, оглядываюсь по сторонам. Местечко выбираю, где б ее прикончить. А она, голубушка, ничего не знает, не подозревает, идет рядышком, цветочки собирает, что-то тихонько мурлычет себе.
Далеко я увел ее от села. Уже и тополей не видно. Ветряк на пригорке только машет крылом. Надо бы кончать с затеей, а не могу. Гляну на Аришу — и сердце тает. Ну, вот еще до того ложка… До тех кусточков… А она смеется и говорит: «Что-то, Степушка, долго ты меня ведешь и озираешься, как волк, укравший овечку… Ай боишься кого?» — «Нет, отвечаю, никого не боюсь. Место понадежнее выбираю». И тут она цап за руку меня. «Нет уж, милый. Я выберу местечко сама. Такое у нас с тобой свидание хорошее…» И к полезащитной полосе повернула. Ведет, значит, туда меня. Пришли. А там, в угольнике, на стыке двух полезащитных, рай небесный. Ромашки. Незабудки. Васильки! Расстелила она полушалок в тенечке, сама прилегла…
— А ты-то? Ты что? — тронул за рукав рассказчика сидевший рядом солдат.
— А я стою. Гляжу на нее и думаю: «Господи! Есть ли на свете еще такие дураки, как я? Если нет, то спеши на него посмотреть, ибо это единственный экземпляр. Да она же любит тебя, вислоухого телка. Вон как любит! А боксер тот… Это же пришей-пристебай. И танцевала с ним она, чтобы не был ты размазнею…»
— Это что же за мораль у вас, товарищ Решетько? — поднявшись с котелком каши в вагон, спросил старшина Максимов.
— То не мораль, товарищ старшина, а женатым солдатам наука, — встал, уступая место, Решетько. — Чтоб поменьше ревновали да рапорты об отпусках не писали, — И опять прыгали в глазах у Решетько бесенята.
Все б в моей службе шло как по маслу, иметь бы мне первую благодарность, а может, и еще что повыше, если бы не бабка с клюкою. И как я доверился ей — ума не приложу. Словно бес меня попутал, будто нарочно она мне на глаза попалась.
Вы спросите: что за бабка? А кто ж ее знает. Я и сам толком не ведаю, кто она и откуда. Знаю лишь, что в тот день она пасла гусей за околицей да вязала чулки. Впрочем, расскажу все по порядку.
Три дня назад нате стрелковое отделение построил командир взвода и сказал:
— Сегодня в полночь наше подразделение уходит на учение. Свое мастерство обороняться, наступать и преследовать покажут старослужащие. Вам же, молодым, не нюхавшим пороху, представляется возможность все это мастерство посмотреть. Но не просто стоять руки в брюки, а кое-чем и помочь. Ваше отделение, в частности, будет регулировать движение колонн на участке Приськино — Аниськино. Инструктаж проведу позже, а сейчас командиру отделения — раздать флажки и провести тренировку в сигнализации.
Весь день нас тренировали, учили на макете местности, а с наступлением сумерек развезли на машине по постам, то есть к развилкам дорог, сказали, куда направлять колонны, и приказали ждать.
Многим моим однокашникам явно не повезло. Посты им достались, прямо скажем, скучные и кое с какой точки зрения бесперспективные. Один остался на просеке средь горелых пней, другой — как стрепет в чистом поле, третий — в комарином болоте…
Зато нам с Петром Загорулько чертовски посчастливилось. Нас поставили регулировать движение на окраине большого украинского села. А село это… что за чудо село! По улицам ароматы слив и яблок, девчата в ярких лентах стайками, разливы баянов и транзисторов… Ну хотел бы лучше, да нельзя. Близ меня же, сверх того, под горкой в белой мазанке кипела весельем свадьба. Заливались скрипки, звенели бубны, сыпались задорные частушки и доносилось то и дело «Гирко!»
Ну, как тут устоять, не соблазниться поглядеть на свадьбу? Благо подход колонны к моему посту предполагался лишь к середине ночи, а на моих ручных было всего девять вечера. И только я собрался нанести свой визит веселой свадьбе, как с соседней развилки дорог раздался голос Загорульки:
— Зяблик! Вы куда? На свадьбу?
— А что, разве нельзя посмотреть?
— А пост как же?
Меня задело за живое. Тоже, думаю, служака выискался. И я крикнул ему:
— Ты за своей развилкой лучше гляди, а на мою нос не суй. У меня у самого он длинный.
— Ох, Зяблик, гляди! Как бы худо не было. Ты не в меру любопытен. Можешь колонну проворонить.
Это я-то провороню? Да за кого он меня принимает? Да мы сейчас такое наблюдение организуем, что комар мимо не пролетит, а не то что колонна.
Я подошел к старушке, которая пасла у моей развилки гусей, дал ей на больной зуб щепоть махорки и без обиняков сказал:
— Вот что, бабушка. Предлагаю вам совместить приятное с полезным. Вручаю вам этот флажок и прошу: если вдруг вон там на улице появятся военные машины, помахайте мне, пожалуйста, флажком, просигнализируйте. Я под горой буду. На свадьбу полюбуюсь.
— Помашемо, посигналимо, коханый, — согласно закивала бабка. — Тильки ты укаж, як воно им размахуваты.
Я незамедлительно провел с бабкой вполне приличную тренировку и, убедившись, что она жестикулирует руками не хуже нашего районного орудовца, направился на крики «Гирко!»
Со свадьбы я, пожалуй, вернулся бы в тот же час, если б не невеста. Ну до чего же красивая невеста досталась отслужившему службу рядовому Грицко… Стройная, гибкая. Брови дужками. В глазах жар… А как она танцевала, как танцевала! Первоклассный морзянщик не выстучит так ключом, как она каблучками. Да и жених невесте под стать, всем местным парубкам на завидки. Служил, видно, на совесть, вся грудь во всяческих сияющих знаках. Сидевший с ним рядом седой как лунь дед восхищенно качал головой, теребя за рукав своего ровесника с черной бородой:
— Ты глянь, глянь, кумэ, що внук мий заслужив. Эге наград скильки! То понимать треба. То вить зазря не тово…
…Когда я прибежал со свадьбы на пост, колонна бронетранспортеров нашего подразделения пылила уже далеко за селом, бабкины гуси, нащипавшись травы и сунув головы под крылья, дремали. А вместе с ними и бабка. На коленях у нее лежал мой сигнальный флажок и записка за подписью командира взвода. В ней сообщалось название села, куда мне надлежало топать пешком. Был еще вроде бы и постскриптум, добавочка этакая в записке: «Об остальном — перед строем роты…»
Был разгар лета. На лавочке в парке сидели два матроса и мечтали. Мечтали о разном: «Хорошо бы получить заветное письмецо», «Хорошо бы к концу года нашить на погоны одну, а не то и две золотые нашивки», «Хорошо бы уйти в море и сделать первый долгожданный залп ракетами»… Да мало ли о чем могут мечтать юноши восемнадцати лет в необтертых брюках и необмятых бескозырках.
Захрустела галька. Друзья оглянулись. К их лавочке шел статный мужчина лет пятидесяти, в летнем чесучовом костюме.
— С добрым утром, морская гвардия! — поздоровался он. — Возле вас присесть можно?
— Пожалуйста, папаша. Садитесь, — отозвались матросы и, уступая место, отодвинулись на край скамейки.
— Ну, и как оно служится? — усевшись, поинтересовался гражданин.
— Полный порядок! — в один голос отозвались моряки. — Точь-в-точь как в песне поется: и служим, и дружим, и, коль трудно, не тужим.
— Да, это верно. На что роптать! Обуты хорошо. Одеты, смотрю, с иголочки. И кормят небось ничего. Масло-то, белый хлеб дают?
— Все дают, папаша, — подтвердил один из матросов. — Все, что полагается. Пища — как в санатории.
— Э-э, не скажите. Не всех кормят одинаково. Не всех. Вот, говорят, тем, кто на берегу, дают одно, а тем, которые в море, другое. Вы береговые или, выражаясь языком охотника, водоплавающие?
Сидевший с краю морячок толкнул локтем товарища.
— Паша, растолкуй этому не в меру любопытному гражданину, что к чему. Он, сдается мне, проявляет излишний интерес к морской фауне и флоре.
— Не беспокойся, Толя, ответ будет на гребне девятого вала, — шепнул тот и обернулся к незнакомцу. — Мы, папаша, универсалы. И плаваем, и ныряем, и по земле шагаем, и в небесах летаем, а если надо — и Нептуна в дровни впрягаем.
— Да, я вижу, ребята вы бравые. Только давно нас не видно было. На учение, что ли, ходили? В плаванье?
— Угадали, папаша. Как в перископ глядели. У нас каждый день ученье. Да и как иначе? Ведь еще Суворов говорил: «Ученье — свет, а неученье — тьма», «За одного ученого семь неученых дают».
Гражданин улыбнулся, кашлянул в кулак.
— Слыхал я… Слыхал про ваши ученья. На берегу живу. Все слышу. Вчера на зорьке в море сильно грохало. Но глуховато что-то. Приглушенно. Да-а. Знать, из-под воды стреляли. Вам, часом, не довелось видеть такой стрельбы?
— Ну как же, папаша! Видали, Две тысячи раз, — заговорил Павел. — Вот вчера, например. Сижу я на берегу и вижу: приходит на пляж гражданин с бородкой и нырь за камбалою. Минута проходит, другая, бах — и ваших нет. Камбала вверх лапками, а из живота ее гарпун… Метровый гарпун торчит.
Гражданин прищурился, помолчал и опять за свое.
— Хороший, видать, у вас боцман. Каждый день увольнительные дает. Вчера, говорите, на берегу сидели?
Павел парировал вопрос:
— У хорошего хозяина посуда, папаша, всегда исправна.
— Что верно, то верно, — кивнул незнакомец. — Вы-то хоть изучили морскую посуду свою? А то иной прослужит три года, а не может баркас от шаланды отличить.
— Истина, папаша. Бесспорная аксиома. Есть такие люди. В нашей деревне, в частности, был поп, который после пятой лампадки всегда что-либо путал. То церковь с ветряной мельницей, то дьякона со звонарем. А однажды вместо кладбища забрел на болотные кочки и начал молебен во здравие усопших служить.
Незнакомец встал.
— Шутники вы, ребята. Ой, шутники! Как говорится, им про сову, а они про ворону.
— Между прочим, папаша, с вороной у нас в деревне тоже любопытный случай был… — начал было Павел.
— Это с какой же вороной? — полюбопытствовал незнакомец. — Я знаю два сорта ворон. Мокрую и пугливую.
— Не то и не другое. Я о стреляной рассказать вам хотел.
Гражданин взглянул на часы, встал:
— С удовольствием бы послушал, да тороплюсь, — сказал он. — Дела, товарищи матросы. Дела. Желаю успехов! Надеюсь, увидимся.
Он поклонился и упругим шагом направился к выходу из парка. А друзья, довольные, что остались одни, взяв на примету любопытного, опять погрузились в свои приятные мечты.
Прошла неделя, прошла другая, постепенно забылась встреча с любопытным гражданином. Но однажды прибыл на корабль адмирал. Обходя строй и поздравляя молодых матросов с первой удачной боевой стрельбой, он неожиданно остановился напротив Павла и Анатолия, стоявших в строю рядом.
— А-а! Старые знакомые. Великолепные рассказчики деревенских небылиц! — улыбнувшись, воскликнул он. — Узнаете? Или нет?
Павел и Анатолий узнали адмирала еще издали и, пока он шел с правого фланга на левый, все гадали: вспомнит или нет? Лучше бы не вспомнил. Не очень-то уважительно тогда они с ним побеседовали…
Адмирал что-то сказал командиру корабля. Тот вышел на середину строя и громко скомандовал:
— Матросы Егоркин и Сидоркин! Два шага вперед!
Моряки шагнули из строя, четко повернулись кругом. Лица их побледнели.
— Готовься, Паша, драить палубу, — успел шепнуть Анатолий и зажмурился.
Проскрипели ботинки адмирала. Над палубой грянул торжественный бас:
— За умение свято хранить военную тайну…
Павел стиснул руку Анатолия:
— Драйка палубы отменяется!
Молодежный вечер был, как говорят, на носу, а повеселить солдат оказалось нечем. Секретарь комсомольской организации Вася Гавриков, на которого со всех сторон наседали солдаты, только руками разводил и до хрипоты кричал:
— Ну, где я вам возьму таланты? Где! С луны они свалятся, что ли?
— Да, — сказал ефрейтор Штукин. — Нашу роту действительно бог обидел. Ни солистов, ни юмористов… Давайте хоть лекцию послушаем. Все польза будет.
— Лекцию, лекцию, — снова напустился Гавриков. — А кто ее прочтет-то?
— Это я сам устрою, — успокоил ефрейтор. — У меня в городе дядюшка живет. Доктор наук. Не знаю, правда, каких наук, но доктор.
— Штукин! Братец! — воскликнул Гавриков. — Дай я тебя расцелую. Да это же идея. На нашем вечере — доктор наук. Это восхитительно! Завтра же приводи его.
В назначенный час дядюшка ефрейтора Штукина появился в клубе подразделения. Был он стар, сед, и в зал ввели его под руки. Он все время зевал, потягивался, будто его только что подняли с постели. Выпив стакан чаю, лектор немного оживился и бодрящей походкой поднялся на трибуну.
Сопровождавший лектора солдат постучал карандашом о графин и громко объявил:
— Товарищи! Позвольте вам представить доктора скуко-научных работ уважаемого Юраса Юрасовича Весельчакова.
Все зааплодировали.
— Юрас Юрасович прочитает нам лекцию о происхождении скуки и борьбе с нею на собраниях, совещаниях, заседаниях и молодежных вечерах.
— Я должен внести существенную поправочку, — сразу же заявил доктор. — Дело в том, что я читаю лекции о борьбе со скукой не только на собраниях, совещаниях и заседаниях, но также на именинах, смотринах, крестинах и даже на похоронах. Но это частности, так сказать. Перехожу к делу, к существу вопроса.
Весельчаков, близоруко щурясь, заглянул в листы.
— Дорогие соплемянники и соплемянницы! Прежде чем пуститься в экскурс о происхождении скуки и борьбе с нею, я позволю себе дать подлинно научное обоснование этого пагубного явления. Слово «скука» означает проявления индивидуумом грусти, печали или, как говорится, «не было б печали, да черти накачали». А в общем моем научном обобщении скука означает отсутствие веселых эмоций у живого организма независимо от пола, возраста, оседлости и происхождения. Мною доподлинно доказано и лично на практике проверено, что скука, а равно и скучища выражается тремя факторами — дремотой, зевотой и ленивой работой. Лично я предпочитаю первый фактор. Не отклоняю по возможности и третий. Гм-да!
Весельчаков отпил глоток чаю.
— В результате кропотливых исследований мне удалось сделать и еще одно научное открытие, а именно: дать классификацию скуки по цветам. Мною, в частности, научно доказано, что скука бывает серая, зеленая, черная и даже беспросветная. Но и это не все. Многолетними исследованиями и апробациями мне удалось проникнуть в глубь седых веков, как-то: мезозой, палеозой, козозой… и точно установить время возникновения распроклятой скуки. Я не хочу отрывать у вас много времени, а скажу лишь одно: скука появилась тогда, когда возник очаг, но не было очага культуры, а также таких веселящих органов, как «Солдатский крокодил», «Колючка», «Протирка» и, конечно же, «Еж».
Современная скука — это уже не та скука, которая была, скажем, в царстве Урарту или при Рамсесе Первом. Она гораздо легче, изящнее и, как сами понимаете, нежнее. Но, увы! Она еще совсем не исчезла. Да, не исчезла. Мы можем встретить ее в клубе, в кино, в стенгазете и даже на собраниях, совещаниях, заседаниях, именинах, смотринах, крестинах и, конечно, на похоронах.
Весельчаков опять глотнул чаю.
— Так что же нам делать с этой злосчастной и, я бы смелее сказал, распроклятой скукой? Как нам с нею бороться на собраниях, совещаниях, заседаниях, смотринах, крестинах и, конечно, похоронах? Лично мною разработано двенадцать радикальных способов. Что это за способы? Перечислим лишь некоторые из них. Рассказ анекдота, показ пальца или языка, искривление собственной физиономии, щекотание пяток, и, наконец, если эти средства не действуют и наш соплемянник или соплемянница продолжает на молодежном вечере дремно скучать, зажгите у него под носом клок ваты. Кстати, нет ли у вас куска ваты? Нет ваты? Жаль, жаль… А то я бы поднес дымящий кусочек под нос некоторым спящим вроде Васи Гаврикова и т. д.
Гавриков вскочил.
— Гражданин! Товарищ лектор! Как вы смеете? Вы ведь на ответственном вечере. Молодежном!
— Вот именно молодежном, — сказал лектор и сорвал с головы парик.
Гавриков ахнул. Перед ним был ефрейтор Штукин.
Кому не известно, как достается хлеб славы на тактических учениях. Всякий знает, что бывает там нелегко. А впрочем, кому как.
Вот рядовому Кузе Сойкину из нашего подразделения все дается просто. Тактические учения ему — это что поездка к теще в гости. В прошлый раз, например, он даже умудрился сходить на свидание к девушкам из магазина военторга.
Да и теперь… Везет же человеку! Не успел он спешиться с бронетранспортера, получить задачу от командира отделения, копнуть раз пять лопатой, как откуда ни возьмись, будто с неба свалилась, дебелая, розовощекая тетка. Добрая такая, ласковая, но с заметной хитринкой в глазах. Подошла к Кузе Сойкину и рассыпалась перед ним в любезностях:
— Солдатик, голубок, умаялся небось? Проголодался?
— Есть малость. Есть! — пророкотал в ответ Сойкин. — Но ничего. Скоро кухня подойдет, мамаша. Кашей подзаправимся.
— Э-э, да что там кухня, что та каша, клюй ее куры. Идем-ка в избу. Блинками, милок, угощу. Пшеничными. На коровьем масле. А хочешь, со шкварками.
Сойкин потянул носом. Ароматный запах блинов и топленого масла чувствовался даже здесь — шагов за двести от хаты.
— Да-а… Заманчиво предложение, но окоп надо рыть, мамаша.
Тетка даже свистнула:
— Фью, окоп! Да успеется твой окоп, милый Прокоп. Чай, не война. Да и рыть-то его пустяк. Земля как пух.
Кузя почесал за ухом, подумал: «И в самом деле. Много ли тут работы? Пока «противник» развернется, я и блинов наемся, и семь раз позицию займу. Когда еще будет такая удача!»
Он сунул в лопухи лопату и браво зашагал за веселой теткой.
На пороге хаты Кузю Сойкина встретила с рушником в руке белокурая молодайка в легком халате и мягких, как кошачьи лапы, тапочках.
— Умывайтесь, пожалуйста. Вот тазик с водой, — сказа она и нежно улыбнулась.
От этой улыбки Сойкин окончательно растаял. Теперь уже блины с маслом, и шкварки — все отошло на второй план. Кузя ел вяло, наполовину со вздохами, ловя взгляд молодайки. А хозяйка без умолку тараторила:
— Ешь, ешь, желанный. Для племянницы вот пекла, а она на еду ленива. Да и в жизни несчастлива. С муженьком-то… — И тетка грустно пропела: — Ох, разошлись мы, разошлись, как в морюшке кораблики…
— Ах, тетя! — вспыхнула племянница. — Ну зачем об этом! Шли бы лучше окоп рыть.
— А и правда твоя, — ухватилась за слово тетка. — Я мигом… Только у кумы большую лопату возьму.
Кузя вскочил:
— Нет, нет! Что вы? Не положено.
Тетка втиснула Кузю Сойкина в плетеное кресло.
— Сиди, голубок. Сиди! Да я тебе сейчас такую траншею сооружу, что ахнешь. Самому твоему начальнику такое и во сне не приснится. Век будешь помнить тетку Матрену.
Она засучила по-мужски рукава кофты и, подмигнув племяннице — не упускай, мол, парня, — вышла за дверь. С улицы донесся ее напевный голос:
Ой редуты вы, редуты!
Земляной высокий вал.
На редуте при салюте
Меня милый целовал.
У Сойкина полегчало на душе. Тетка Матрена, конечно, не сапер, но на худой конец щель-то она откопает. Вот только бы сержант не пришел. Но вряд ли. От этого одиночного поста до позиции отделения больше километра, да и спешить с поверкой ему некуда. О «противнике» еще ни слуху ни духу.
Кузя Сойкин подцепил вилкой румяный блин, макнул в масло и, сунув в рот, зажмурился от удовольствия. «Ах, что за благодать! Вот повезло мне с этой теткой Матреной. И блинами потчует, и окоп — извольте. Однако же роет ли она?»
Сойкин выглянул в окно и расцвел улыбкой. Тетка Матрена вовсю шуровала на бугре лопатой. Ее уже не было видно в отрытом окопе. Только земля летела во все стороны.
— Копает тетушка, — кивнула вошедшая молодайка.
— Да, — радостно подтвердил Сойкин. — Не тетушка, а землеройная машина.
Внезапно откуда-то с большой высоты навалился гул самолетов. Кузя выскочил из-за стола. Свернутый вчетверо блин застрял у него во рту. В настежь распахнутое окно было видно, как с транспортных самолетов «противника» сыплются на луг танкетки. Три, четыре…
Сойкин опрометью кинулся на бугор. Но где же окоп? Где ячейка, которую приказал занять командир? Волосы у Кузи стали дыбом. Вместо окопа — подобие волчьей ямы.
— Готов редут, солдатик! — воскликнула рядом тетка Матрена.
Сойкин схватился за голову.
— Какой редут?
Танкетка, резко затормозив, остановилась у самого носа обескураженного Кузи. Из нее вышел майор — посредник с белой повязкой на рукаве.
Он посмотрел на пожилую женщину всю в песке, с лопатой, на чистого, без единого пятнышка земли солдата, на пшеничный блин, торчавший у него из кармана, и, покачав головой, только и смог сказать:
— Да-а…
…После тактических учений вопрос о Матрениных блинах рассматривался на открытом комсомольском собрании. Помнилось Кузе до мельчайших подробностей, что были тогда они необыкновенно вкусными. Теперь же от них стало полынно-горько и в горле и на душе.
Не хвалясь скажу, что мы с Костей Севрюгиным любим оперативность и конкретность в комсомольской работе. Другие, получив задание, начинают рассуждать, думать, за помощью обращаются, а мы, не мешкая, хватаем сразу быка за рога.
Вот недавно не успел секретарь комсомольского комитета Жарков поручить нам развернуть работу водной секции в подразделении, как мы тут же со всем нашим горячим рвением взялись за дело.
Прежде всего составили проект резолюции, в которой напомнили молодежи о том, что разгар лета — самая благодатная пора для штурма речных просторов, что водный спорт — это кровное дело армейского комсомола, и призвали всех в бассейн, в пруды, на вышки для прыжков.
Потом мы написали резолюцию о водных эстафетах, массовых заплывах и снова призвали молодежь не терять драгоценное время, а начать целеустремленные заплывы.
После этого очень оперативно подготовили резолюцию о значении ультрафиолетовых лучей в закаливании организма солдата и предупреждении солнечных ожогов.
Следующая резолюция, которую мы сочинили, была посвящена развертыванию на голубых просторах спортивных игр, и в частности, водного поло.
Над резолюцией о гребле мы трудились в поте лица почти двое суток. Но зато из нее получилась, как говорится, соловьиная песня. Когда я читал ее окончательный вариант, Костя Севрюгин даже прослезился и сказал, что таких резолюций ему еще ни разу не приходилось слушать. А дело все в том, что, говоря о значении гребли, мы совершили экскурс в прошлое, напомнили о долбленых корытах, на которых плавали наши древние предки, подчеркнули важность овладения современными байдарками, каноэ и закончили песней про Стеньки Разина челны.
Новую резолюцию о нырянии и прыжках в воду не дописали: Жарков помешал. Нетерпеливый человек, между прочим. Не прошло и шести дней, как он уже пришел проверять, что мы сделали. Думал, наверное, что сидели сложа руки. Но когда мы выложили на стол все резолюции, взвесил их на ладони, покачал головой и сказал:
— Вот это да! Вот это развернулись!
Дольше всего читал Жарков последнюю резолюцию. И хотя она была не дописана, ее текст произвел на секретаря ошеломляющее впечатление. Он хлопнул по листам ладонью и воскликнул:
— Прекрасная резолюция! Хорошо о личном примере сказано. И стихи вставлены в нее к месту. Как это тут у вас говорится:
На здоровье не пеняй,
Не ругай погоду.
Сам решенье выполняй —
Прыгай смело в воду.
Жарков сунул резолюцию в карман и, обернувшись к нам, сказал:
— Вот так и сделаем, как в стихах написано. Завтра же проведем массовые прыжки в воду. Они действительно развивают смелость, решительность… И возглавите это дело вы. Вы — организаторы, вам и карты в руки.
В ночь перед прыжками мы с Костей долго не спали, ворочались с бока на бок, как бревна на воде, и поминутно спрашивали друг друга:
— Костя, ты о чем думаешь?
— О прыжках. А ты?
— И я.
— Прыгнем?
— Конечно, прыгнем.
Наступило воскресенье. На золотом песке гарнизонного пляжа расположились однополчане. В тени деревьев играл оркестр. Тихая, ласковая река оглашалась всплесками воды, веселыми голосами.
Раздевшись под ракитой, мы с Костей стояли у лесенки на вышку, посматривали друг на друга и улыбались. С жестяным рупором в руке подошел Жарков.
— Ну, готовы?
— Так точно!
— Тогда вперед! На вышку.
Мы посмотрели на трехметровое деревянное сооружение, поднятое над водой, и молча, точно на эшафот, полезли вверх: я первым, Костя за мной.
Вот и последняя ступенька, доска, повисшая в воздухе, а внизу — пропасть и серое облако качается на волнах. Мы стоим рядом. У Кости Севрюгина на лбу и маленьком, вздернутом носу мелкой росой выступил пот. Длинная тень от моих ног почему-то мелко вибрирует. С лужайки доносится громкий голос Жаркова, читающего нашу резолюцию о нырянии и прыжках:
— «Каждый комсомолец обязан закалять свою волю, вырабатывать у себя ловкость, смелость, храбрость и прочие качества, столь необходимые для солдата. Вперед же, товарищ, на водные вышки! Ударим по робости дружными прыжками».
Оркестр грянул марш. Солдаты закричали:
— Вперед, Севрюгин!
— Сигай, Белугин!
— Покажите пример!
Мы остолбенело стояли. Крик внизу нарастал. Кто-то пронзительно свистел. Оркестр умолк. По ступенькам торопливо поднимался человек. Нас тихонько подтолкнули в спину, и мы, разбежавшись, разом прыгнули в воду.
Как летели вниз, не помню, но, в общем, приземлились сносно, если не считать ссадин на животах. А вот выбраться из воды оказалось куда сложнее, чем писать резолюции, даже в стихах. Вдруг обнаружилось, что ни Костя, ни я плавать как следует не умеем. Мы не проплыли и десяти метров, как выдохлись и, крепко обнявшись начали тонуть. И что обидно — мы хлебаем воду, а ребята стоят рядом на берегу и кричат:
— Жми, Севрюгин!
— Штурмуй водную гладь, Белугин!
Сколько мы беспомощно барахтались в воде — трудно сказать. Но подбежал Жарков и бросил два спасательных круга, облепленных нашими резолюциями, призывавшими учиться плавать, прыгать, нырять.
На берег вышли мы под звуки оркестра и язвительные крики комсомольцев, которых, как оказалось, Жарков и без резолюций подготовил к массовому заплыву.
Свой доклад об участии молодежи в зимнем спорте секретарь комсомольской организации роты Олег Чирков начал в несколько лирическом тоне:
— Всем известно, товарищи, как прекрасна наша русская зима, как великолепны ее украшения, ее чистый морозный воздух! Еще в девятнадцатом веке великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин писал:
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь…
А поэт Тютчев в свое время так сказал о зиме:
Чародейкою Зимою
Околдован лес стоит.
Докладчик отпил из стакана глоток воды и продолжал:
— Как видите, товарищи, зима приносит радость и людям и природе. С восторгом встречена она и в нашем подразделении. На призыв комсомольского бюро откликнулись все наши солдаты. В прошлый выходной мы провели соревнование по лыжному спорту. И небезуспешно. Сержант Грабов великолепно обошел перворазрядника и завоевал звание абсолютного чемпиона. А вспомните наше первое сражение на хоккейном поле. Вратарь команды силикатного завода не успевал вынимать из сетки шайбу. Но, товарищи…
Чирков нахмурил брови, отыскал кого-то в зале и снова заговорил.
— Далеко не все у нас гладко, как на ледяном поле. Есть еще такие солдаты, о которых один сатирик писал: «Они боятся лыж, коньков, как волки серые флажков». Взять, к примеру, молодого солдата Сеню Лобзикова. Все комсомольцы упорно готовятся к соревнованиям, а он лыжи в угол и точит лясы с продавщицей военторга. А разве терпимо это?
— Нет! — раздался голос.
— В таком случае, — поднял руку Чирков, — давайте спросим, почему он не любит лыжный спорт.
На трибуну важной походкой поднялся Сеня Лобзиков.
— Кто сказал, что я не люблю лыжный спорт? — пророкотал он обиженным басом. — Кому пришла в голову такая околесица? Да известно ли вам, что я являюсь чемпионом Горной Шории по слалому? Что я с вершин Албагана орлом летал? Да я могу вам завтра такой зигзаг завернуть, что вы все ахнете. Но где горы? Где спуски, чтобы я мог продемонстрировать свое мастерство? Степь кругом. А раз так, то будьте здоровы, — помахал рукой Лобзиков. — Привет вам от чемпиона Горной Шории!
Зал оцепенел от услышанного. Кто-то с завистью вздохнул:
— Вот это да!
А сраженный наповал докладчик долго и растерянно чесал за ухом.
За Лобзиковым прочно утвердилась репутация чемпиона по слалому. Теперь молодые солдаты уже не упрекали его за «кроссы» вокруг военторга, а почтительно называли «наш чемпион» и частенько обращались к нему за советом.
Прошло несколько дней. Снег хорошо укрыл поля. Тренировки к лыжному кроссу стали проводиться чаще. И однажды… Секретаря комсомольской организации Чиркова догнал на лыжне сержант Грабов.
— Там… в двух километрах… — заговорил он. — Карьер. Глубокий карьер.
— Ну и что?
— Как что?! А чемпион Горной Шории? Он же покажет крутой зигзаг.
Чирков вместе с секретарем комсомольской организации свернули с лыжни и вслед за солдатами направились к карьеру.
Место для тренировок оказалось удачным. На пологом скате карьера можно было установить и флажки и препятствия. Широкое ровное дно благоприятствовало безопасному торможению и спуску. Все обрадовались. Только Лобзиков неопределенно махнул рукой.
— Тоже мне место нашли. Ну да ладно уж. На безрыбье и рак рыба.
В воскресный день к карьеру прикатила на лыжах вся рота. Назначенные командиром судьи отмерили положенное расстояние, расставили на трассе палки, флажки и, как подобает солидным судейским мастерам, осведомились о самочувствии Лобзикова.
— Нормально, — ответил чемпион Горной Шории. — Нет ли у вас с собой валерьянки… Вчера от бабушки письмо получил… Неприятности всякие.
Валерьянки у судей не нашлось. Взамен ее Сеня Лобзиков выпил таблетку от головной боли и подкатил к старту. С микрофоном в руках к нему подошел представитель местного радиовещания.
— Что бы вы хотели перед стартом сказать молодым солдатам? — обратился он к бледному как снег чемпиону.
— Я хочу… хочу. Ой, держите! Ле-чу-у…
Лыжи скрипнув, скользнули, и чемпион Горной Шории камнем сорвался вниз. Вот он миновал одни ворота, другие, третьи… И вдруг… взметнулся столб снежной пыли. В воздухе мелькнула лыжа.
С оврага подул ветер, пыль рассеялась, и все увидели «чемпиона Горной Шории». Он лежал, распластавшись на снегу.
К упавшему подбежал судья:
— Согласно правилам, вы можете повторить спуск.
— Повторений не будет, — ответил посрамленный Лобзиков и побрел за сломанной лыжей.
Звеня медалями, старшина сверхсрочной службы Кулешов вошел в комнату дежурного по подразделению. На рабочем столе стоял большой букет живых цветов, на полу кадка с фикусом, а возле нее важно патрулировал старый друг старшины — помощник дежурного сержант Перепелкин. Увидев Кулешова в парадной форме, Перепелкин щелкнул каблуками и взял под козырек.
— Товарищ старшина! От имени и по поручению приветствую и поздравляю вас с десятилетним юбилеем, так сказать, безаварийной службы и торжественно вручаю вам подарки. Вот эти белые ромашки от солдат четвертого расчета, кадка с фикусом от суворовцев, а эти пышные тюльпаны от Маруси из ларька.
— От Маруси из ларька? — переспросил, сияя, старшина.
— Так точно, от нее. «Передайте, говорит, ему гастрономический привет и тонну лучших пожеланий». А суворовцы вложили в фикус даже и стихи.
— Не те ли это шалуны, которые хотели убежать на Волго-Дон?
— Они, товарищ старшина, они. И слушайте, что пишут шутники: «Хоть вы нас и не пустили ни в Каховку, ни в Ростов, все равно мы вас любили. Дядя Степа, будь здоров!»
— Вот это здорово! Вот это да! — ликовал старшина. — А не я ли говорил вам, Перепелкин, что наша служба есть почетный долг?
— Так точно, говорили!
— А не я ли говорил вам, Перепелкин, что Кулешова в нашем гарнизоне уважают!
— Так точно, товарищ старшина!
— А почему, скажи-ка мне, все уважают Кулешова? Может, мил он за красивые усы или состоит со всеми в кумовьях?
— Никак нет, товарищ старшина! Вас уважают за то, что службу вы несете, как часы. Точно по уставу.
— Верно, Перепелкин, верно. Службу я несу с душой, а за это и почет мне стал большой. Ну, это все к словечку. А теперь скажи, как у нас дела?
— Разрешите доложить, товарищ старшина! Наша танковая рота находится на отдыхе. Двадцать солдат пошли в театр, пятнадцать проследовали на футбол, три отличника учебы на трое суток в отпуске, а один отправился на свидание.
— А как с увольнительными записками, с заправочкой? — поинтересовался старшина.
— Все точно по уставу. Гимнастерки выглажены, подворотнички подшиты, сапоги начищены, пуговицы горят огнем.
— О чем это все говорит, товарищ Перепелкин? — спросил старшина.
— Это говорит о том, что жизнь в подразделениях шагает строго по уставу.
— Правильно, товарищ Перепелкин, верно! Живем мы строго по уставу, и порядочек у нас на славу.
— Точно! — подтвердил сержант. — Идешь себе по гарнизону, и душа поет от восхищения. Везде порядок, чистота. Благоухающие цветы, стриженая зелень, побеленные липки, желтый песочек на аллеях. А навстречу шагают бравые чудесные солдаты. За пять-шесть шагов от тебя переходят на строевой, руку к фуражке, поворот головы — и будь здоров!
— А раз так, то и пиши об этом в журнале о сдаче нашего дежурства. Так прямо и пиши: «За истекшие сутки в гарнизоне не было никаких нарушений и проис…»
В эту минуту дверь распахнулась и в комнату, запыхавшись, ввалился чем-то взволнованный ефрейтор.
Сержант Перепелкин и старшина переглянулись, и лица их омрачились. «Неужели происшествие, да еще в такую дату? Вот тебе тогда и юбилей без происшествий».
— Убрать цветы! — строго скомандовал сержанту Кулешов и обратился к синеглазому ефрейтору: — Что у вас случилось?
— Разрешите доложить, товарищ старшина! В городке задержан злостный нарушитель дисциплины.
— Злостный нарушитель? — удивился Кулешов.
— Так точно, товарищ старшина. Явный нарушитель воинских уставов, Иду я сейчас по аллее в клуб, и вдруг мне навстречу выходит из-за куста незнакомый солдат. Руки в брюки, фуражка набекрень, сапоги гармошкой, в зубах дымящаяся папироса, а в петельке гимнастерки, как у жениха, цветочки. Идет себе, направо, налево поплевывает и напевает:
Под твоим окном неотразимо
Женихи с ромашками стоят.
Только я пройду нарочно мимо
И не брошу даже беглый взгляд.
Я останавливаюсь и говорю: «Товарищ солдат, почему вы не приветствуете ефрейтора?» А он не повел даже ухом и продолжал распевать:
От любовных безнадежных вздохов
Позасохли вербочки в саду.
Только я без всяких ахов-охов
Мимо сада с песнею пройду.
Пусть с цветами, в праздничных нарядах
Женихи тоскуют у плетня.
Знаю я, что солнце твоих взглядов
Светит лаской только для меня.
Тогда я решительно останавливаю солдата и спрашиваю: «Это почему же вы не выполняете требования устава о взаимном приветствии друг друга?» А он как ни в чем не бывало смотрит на звезды, улыбается и говорит: «Ах, простите, товарищ ефрейтор. Я вас просто не заметил».
«Как это так не заметил?» — спрашиваю.
«Очень просто, говорит. Во первых, у меня зрение старческой диспропорции, а во-вторых, размечтался, на природу глядючи. Эх, и до чего же климат здешний на любовь влиятелен!» — «Вы мне, говорю, сказками про «климат здешний» зубы не заговаривайте, а отвечайте, почему не приветствовали ефрейтора и почему у вас такой затрапезный внешний вид? Гимнастерка без подворотничка и грязная, как у трубочиста, головной убор, как у деда Щукаря после встречи с бодливым быком, и вообще, вы из какого подразделения, приятель?» А он мне в ответ: «Это вас не касается». Ну, тут я, конечно, вспыхнул и закипел, как тульский самовар. «Это, говорю как так не касается? Вы будете своим невзрачным внешним видом позорить наш гарнизон, а мы должны на вас богу молиться. Нет, уважаемый, не выйдет. За честь своего гарнизона мы постоять сумеем. Прошу за мной к командиру». А он опять руки в брюки говорит: «Указывай своей теще, как щи варить, да погуще, а я вам не подчиняюсь. Вы для меня ноль без палочки».
— Руки в брюки и ноль без палочки, говоришь? — возмутился старшина.
— Так точно, товарищ старшина! Руки в брюки и пошел. Но тут подоспели солдаты, и мы его задержали.
— Задержали, говоришь? Молодцы! Я с ним сейчас поговорю, голубчиком. Я ему дам «ноль без палочки».
Старшина одернул мундир и в сопровождении ефрейтора направился к гарнизонному клубу.
Миновав сквер, он еще издали увидел группу солдат. Собравшись в тесный круг, они со всех сторон «обстреливали» метким огнем критики нарушителя дисциплины.
— Новобранец из кинофильма «Мы из Кронштадта»! — грохотал один.
— Боец допризывной подготовки! — резал другой.
— Яшка-артиллерист из «Свадьбы в Малиновке», — рубил под корень третий.
— А волосы, волосы-то у него какие! Как у архидьякона! — воскликнул кто-то, и веселый солдатский хохот покатился по городку.
Довольный тем, что солдаты ревностно стоят за честь своего гарнизона, старшина крякнул в кулак и подошел к нарушителю. Внешний вид у солдата в самом деле был плох. Гимнастерка и брюки помяты так, словно их трое суток жевала корова, фуражка сплющена в блин, голенища сапог сжаты гармошкой.
Старшина окинул взглядом с головы до ног незнакомого солдата, с недоумением пожал плечами и строго спросил:
— Из какого гарнизона, товарищ рядовой?
— Из вашего, товарищ старшина.
— Неверно! Врет он! Нет у нас таких! — загудели солдаты.
— А поточнее? — наступал Кулешов.
— Не могу сказать, товарищ старшина, — упирался солдат. — Мне не велено.
— А я приказываю вам!
Солдат о чем-то подумал и решительно рванул с головы вместе с фуражкой парик. Все солдаты так и ахнули… Перед ними стоял исполнитель роли нерадивого новобранца Двойкина — отличник боевой и политической подготовки сержант Куликов.
Старшина с восторгом глянул на сержанта, на довольные лица солдат и громко, чтобы все слышали, произнес:
— Порядок в гарнизоне! Разойдись!
Три охотника, три веселых друга, а точнее, майор Неделин, капитан Метелин и старший лейтенант Петелин задержались в лесу. Задержались по весьма уважительной причине, которую поймет каждый, кто любит зайчатину и соблюдает охотничий закон.
Как ни дул ветер и ни хлестала метель, бывалые друзья быстро развели костер, смастерили ужин и уселись вокруг котелка. Но не успели они съесть и по ложке ароматного, с дымком, кулеша, как с дороги донеслись ружейная пальба, свист, улюлюканье и громкий крик о помощи.
Схватив ружья, друзья кинулись на дорогу. Шагах в двадцати — тридцати от леса на ящиках полуопрокинутых саней стоял человек в мохнатом полушубке и палил из ружья, Горящие пыжи рассыпались фейерверком вокруг. Облепленная снегом лошадь пугливо шарахалась при каждом выстреле.
Увидев спешащих на выручку людей, человек в полушубке кубарем скатился с ящиков и, убегая от саней, спотыкаясь в снегу, закричал:
— Спасите! Рятуйте! Погибаю… При исполнении служебных… Ка-ра-ул!
Охотники преградили дорогу бегущему, но он без оглядки промчался к костру.
— Браточки! Охотнички! Родные… Не забуду. До гроба. Вовек… Спасли и закуску, и лошадь, и меня…
Майор Неделин подал человеку фляжку с водой.
— Выпейте. Успокойтесь. Что случилось? Кто на вас напал?
Человек глотнул воды, лизнул пересохшие губы:
— Семен Семеныч Крупкин. Лучший военторг в гарнизоне. В здешнем городке. Вез пиво, квасок, прочий стеклотовар, а главное — поросят. Молочных поросят к столу. На ухабе, чтоб его черти… сани мои бах в кювет. Лошадь из оглоблей. Я подымать. А тут они… Волки! Со всех сторон. К саням. К закуске. К ящикам с поросятиной. Ну, я по ним из ружья. А в ружье, одолженном у сторожа, как на грех, ни дробины. Все патроны солью-горохом, шут побери. Я палю, а они хоть бы хны. Отскочат и сидят. Даю залп из двух стволов — хвостом не шевелят. Прут ближе к ящикам. К кобыле.
Семен Семеныч был чуть-чуть навеселе и потому сыпал скороговоркой, с охотничьим подъемом.
— «Что делать? — думаю. — Как быть?» Э-э, да была не была. Кинул им поросенка. Жрите, шакалы. Слопали. Облизнулись. Мало. Один, чую, лапами о ящик скребет. Наверх, каналья лезет. Ну, думаю, конец. Прощай, Семен Семеныч, на исходе отчетного года. Первый раз в жизни подвел ты людей с сервировкой стола. А погибать мне, товарищи, от волков никак нельзя. Ни в коем разе. Я же председатель охотколлектива. Только вчера в охотничье общество отчет об истреблении всех хищников послал. И вдруг съеден ими же? Позор! Очковтирательство! Схватил я ящик с пивом и начал бутылками отбиваться. Два ящика раскидал, а не тут-то было. Сидят. Что делать? Сунул в ствол последний патрон. «Прощайте, товарищи, с богом, ура!» было запел. А тут вы. Свои… родные…
В кустах хрустнул снег. Крупкин оглянулся и побледнел. Глаза его в ужасе расширились, лохматые, в инее брови полезли на лоб.
— Во… Во-лки, — испуганно вымолвил он, пятясь прямо на костер.
— Семен Семеныч! Дорогой, — дружески обнял начальника отделения военторга майор Неделин. — Взгляни. Какие же это волки? Это наши охотничьи собаки. Погнала зайца и заблудились. Ждали мы их. Спасибо вам, что привели.
Крупкин глянул на гончих и схватился за шайку.
— О наваждение! Кому же я кинул поросенка?!
…Говорят, что на одном из столов не было поросятины. Но все обошлось. Семен Семеныч заменил ее жареным гусаком.
Инструктор гарнизонного Дома офицеров по культмассовой работе Иван Матвеич Сенькин — прекрасный человек. О нем так и в аттестации записано: «Замечательный работник. Должности вполне соответствует, но страдает одной болезнью — слишком упрям».
И верно. Если Иван Матвеич во что упрется, то проси не проси — не отступит. На совещании новогодней комиссии, например, его целый час упрашивал, убеждал профорг Петр Петрович Репкин быть поэкономней, обойтись в концерте собственными силами, но Сенькин настоял на своем и в тот же вечер вывесил объявление: «Окружному Дому офицеров на замещение свободных вакансий в новогодней труппе срочно требуются баба-яга и два серых волка. С предложением обращаться лично к товарищу Сенькину. Желательно в готовых костюмах».
Утром в кабинет Ивана Матвеича вломилось сразу восемь «баб-яг» и два «серых волка». Один матерый, с облинялым боком, другой — молоденький, еще подъярок. Самая старая «баба-яга» въехала в кабинет верхом на длинном помеле. Причем «бабы-яги» и «волки» отталкивали друг друга и страшно ссорились.
— Куда лезешь, фыра?! Не доросла еще до яги. Ступы небось в глаза не видала.
— Отстань со ступой. Теперь в моде пылесос.
— Осади, косматая!
— Не лезь, серый грубиян!
Опешивший Сенькин попятился к столу.
— Граждане! Уважаемые «бабы-яги». Товарищ «серый волк»! Спокойнее. Не все враз. Давайте по одному. Вот вы… вы, бабуся с помелом. Опыт сцены у вас есть?
— А как же, милый! Да разве мы могем без опыта. Я в доме отдыха ого как помелом орудую! То от бильярда отдыхающих гоню, то от телевизора. А как же. Мне, милок, самой охота в мягком кресле подремать.
— Фью! — свистнула «баба-яга» с чулком на носу. — Нашла чем похваляться — помелом. У меня язык получше помела. Я им, милая, из-за прилавка магазина эвон сколько военнослужащих обожгла.
— Не верьте ей! — воскликнула зеленолицая старуха. — То самозванка. Это меня в гарнизонном доме все зовут бабой-ягой. От моих проделок весь трехэтажный дом вертится, как на куриных лапах. Да пишете вы меня аль нет?
— Пишу, пишу, — пролепетал перепуганный Сенькин. — Всех запишу. Не волнуйтесь. Сохраняйте, бабушки, спокойствие. Вы не в хатке на куриных лапках, а в учреждении, в Доме офицеров. Кто следующий? Прошу!
— Меня включи в талмуд, — хихикнула старушка с мотком запутанных ниток. — В вещевом отделе я работаю и ох как обожаю злые шутки! Одному вместо сапог выпишу ботинки. Другому подсуну рубашку чужого роста.
— Говори точнее! — рявкнул «волк». — Не крути.
— А чего крутить? Я точно говорю. Вот ты, серый, стар и, знаю, больше не вырастешь, а попади ко мне за шубой, так я тебя семь раз заставлю смерить объем груди и живота.
— У-у, старая! Зря тебя не съел, — рявкнул «волк» и рванулся к столу. — Прошу со мной поговорить. Я в новогоднем концерте желаю выступать.
— Очень приятно, — отодвинулся от раскрытой пасти Сенькин. — Что вы умеете?
— Я могу рычать. Дома и на службе.
— Ни там, ни здесь делать это не положено.
— Положено не положено, а я рычу, потому как у меня нервы.
— У них, в учреждении, дяденька, — выглянул из-под стола «волчонок», — нет никакой критики. Вот и рычит, как хочет.
— Цыц! — рявкнул «волк» и набросился на «волчонка».
Старухи кинулись заступаться. Поднялся визг, крик… Сенькину с большим трудом удалось вытеснить всех в коридор и закрыть дверь на ключ. Но ненадолго. Через минуту дверь под натиском старух начала раскачиваться и затрещала. Из коридора донесся ликующий бас «волка»:
— А ну, взяли! Эх, взломали!!!
Сенькин набрал двузначный номер.
— Алло, милиция! Трошкин! Нападение. На Мой кабинет нападение. Восемь «баб-яг» и два «волка». Да какая к черту новогодняя шутка?! Дверь вот трещит. Скорее! Прошу!
Участковый милиционер застал всех на месте, у не взломанной еще двери. Дав протяжный свисток, он вытащил книжку с квитанциями и бодро воскликнул:
— Граждане, ваши документики! Пройдемте…
Поняв, что с милицией шутки плохи, «волк» подал команду:
— Снять костюмы! Маскарад окончен.
Сенькин опешил… Перед ним — о, кто бы мог подумать! — стояли работники своего же Дома офицеров. «Серый волк» — Петр Петрович Репкин — победно улыбался.
Молодой солдат Михась Бульба пулей влетел в квартиру и, лихо заломив ушанку, закричал:
— Братцы, ура! Спешите меня поздравить.
— С чем? — обступили Михася изумленные солдаты.
Бульба перевел дыхание, глянул счастливыми глазами на товарищей и возвышенным тоном, будто случилось что-то потрясающе невероятное, сообщил:
— Тетушка приехала. Родная… Из Конотопа. В первый раз.
— Гм… — ухмыльнулся рядовой Анюткин. — Я думал, ракету на Марс запустили или на Луну полетел человек, а он — тетушка из Конотопа приземлилась. Тоже мне событие. Мировая радость. Ура!
— Зря вы, товарищ Анюткин, — упрекнул солдата командир взвода лейтенант Кольцов. — Сами ведь за каждое письмо танцуете. А к товарищу родственница приехала — считаете, пустяк. Для солдата это немаловажное событие.
Лейтенант обернулся к рядовому Бульбе:
— Разрешаю вам, товарищ Бульба, увольнение до двадцати четырех ноль-ноль.
— Спасибо, товарищ лейтенант, — просиял солдат. — Разрешите идти?
— Да, идите. Только наденьте выходное обмундирование, чтобы выправка как следует была.
— Есть, чтоб выправка как следует была! — повторил солдат и, круто повернувшись, побежал в кладовую за выходным обмундированием.
На свидание с тетушкой Михася Бульбу снаряжали всем отделением. Один расправлял складки на гимнастерке, другой помогал навести зеркальный блеск на сапогах, третий поливал одеколоном. Михась послушно поворачивался перед зеркалом и вслух размышлял, какие гостинцы привезла ему тетушка Явдоха из Конотопа.
— Моченых яблок — раз. Коржей с вареньем — два. Печенья с маковой присыпкой — три. И уж, конечно, самый дорогой подарок — письмо от Ниночки.
— Ну и счастье тебе привалило, Михась. Посластишься, как гастрономовский кот, — подшучивали солдаты.
— Да-а! — вздыхал мечтательно Михась. — До сладостив я, як медведь до меду. Особливо до коржей с вареньем.
— Про нас не позабудь.
— Ну что вы! Всем хватит, друзья. Я человек не жадный.
Михась вскинул руку к шапке, браво щелкнул каблуками и направился в комнату для посетителей.
Сердце у него учащенно билось. В воображении рисовалась радостная картина. Тетушка Явдоха крепко обнимает за шею, традиционно целует, потом торжественно протягивает узелок со сдобами и письмо от Ниночки. После этого они садятся в мягкие кресла под фикусом. Тетушка восхищенно рассматривает на нем новую солдатскую форму, а он вскрывает конверт и читает Ниночкино письмо, которое начинается неизменно ласковыми словами: «Коханый мий Михасю! Солдатик ясноокий!»
Лирические раздумья Михася прервал голос дежурного по части:
— Вы что так долго, товарищ Бульба? Тетушка совсем заждалась.
— Я переодевался, товарищ капитан.
— Ясно. Заходите. А тетушка у вас интересная, между прочим. Очень интересная!
Тетка была конопато-рыжая, и всякий иронический намек на ее красоту вызывал у Михася обычно раздражение. Сейчас же это только рассмешило его, и он в веселом настроении, с улыбкой на лице переступил порог уютной комнаты.
— Михась! Цыпа мий! — воскликнула тетка при виде племянника и, раскинув руки, кинулась обнимать его. — Ах, детка моя! Несчастная сиротинка. Как же ты тут без меня? Похудел, побледнел, измаялся.
— Ну что вы, тетушка! — отстранился Михась. — На три кило поправился. Воротник чуть не треснет.
— Ах, вижу я. Все, детка, вижу. Высох, как маков цвет, как нежная былинка.
Чернобровая девушка, поджидавшая кого-то в комнате у окна, взглянула на плечистого, пышущего здоровьем солдата и улыбнулась. Белобородый дед тронул кулаком опалый ус и с завистью крякнул. А тетушка Явдоха, войдя в слезный раж, продолжала причитать и охать. Но вдруг истошно-жалобный голос ее оборвался, и она победоносно воскликнула:
— Детка, держись! Я поставлю тебя на ноги.
— На какие ноги? — удивился Михась. — Я прекрасно на них держусь. Первое место по борьбе вольным стилем занял.
— Не ершись! Слушай меня.
Явдоха извлекла из чемодана огромный сверток, торопливо развязала его и с грохотом поставила на стол огромную бутыль.
— Корни дуба на мясном отваре. По две ложки в день. Утром и вечером натощак.
— Зачем?
— Как зачем? А ну-ка иди сюда. — Явдоха припала ухом к груди Михася. — Дыши. Глубже! Еще глубже! Ну вот. Так и знала.
— Чего?
— Одышка, вот что. Учащенный стук.
— Так то ж от волнения. Оттого, что к вам бежал.
— Бежал, дрожал, — рассердилась Явдоха. — Меня не проведешь. Я без пяти минут профессор. Универсал по всем болезням. Вот тебе настойка ландыша и валерьянка. По пятнадцать капель после того, как отругает командир.
— За что ругать? Меня, наоборот, все хвалят за прилежную учебу.
— Бори, бери, не разговаривай. Сама принимаю после ссоры с соседкой. Помогает. А это пивные дрожжи и конотопский хмель. Улучшают пищеварение, повышают аппетит.
— Да что вы, тетя! Я и так каши съедаю по два котелка.
— Ничего. Будешь съедать и третий.
Явдоха сунула в руки племяннику наволочку, набитую сухим хмелем, и продолжала:
— А это горчичники. После ваших учений на пятки и на грудь. По два-три листа. В горячем кипятке.
— Какие горчичники?! Да меня же куры засмеют, тетя.
— Курам смешно, а тебе полезно. Кроме того, будешь растирать грудь скипидаром, а виски и лоб машинным маслом. От гриппа помогает… иногда.
Михась всплеснул руками:
— Что вы придумали, тетя? Кто же лечит машинным маслом? Ведь есть же специальные лекарства.
— Знаю. Все знаю. Кальцекс, аспирин, пенициллин… Все привезла. Но на всякий случай и машинного масла прихватила. Авось пригодится. Да ты бери, кому говорят! Вот так. А теперь получай…
Перечисления лечебных препаратов Михась уже не слыхал: от сильного запаха медикаментов его затошнило.
— Хватит! К черту! — крикнул Михась и, прижимая к груди бутылки, кинулся к двери.
Прибежав в казарму, он высыпал на койку тетушкины препараты и в изнеможении опустил руки:
— Вот, получайте. На весь батальон.
— Ай да тетя!
— Вот так учудила! — хохотали солдаты, а рядовой Анюткин почесал за ухом и с миной серьезности сказал:
— Вот теперь и я вижу, что это редчайшее событие мирового масштаба! Тетушка Явдоха лечит машинным маслом чих.
— Смех смехом, а тетку надо убедить, — сказал старшина. — Показать ей нужно, что мы тут не из хилых.
— Верно! — похвалил лейтенант. — И момент подходящий. Завтра у нас соревнования по плаванию. Надо тетушку Явдоху в бассейн пригласить. Согласен, товарищ Бульба?
— С радостью, товарищ лейтенант.
— Ну вот и хорошо.
На следующий день, в гарнизонную гостиницу к тетушке зашел старшина сверхсрочной службы Ефрем Опанасенко.
— Дорогая Евдокия Филимоновна! Приглашаем вас на наш спортивный праздник.
Явдоха взглянула на бравого старшину, и лед нежелания выходить на заснеженную улицу мгновенно растаял.
— С удовольствием, товарищ…
— Охрим! Охрим Опанасенко, — поспешил представиться старшина.
— Очень приятно! Куда прикажете идти?.
— На стадион! На наш солдатский стадион.
Они вышли на улицу, прошли по заметенной снегом аллее и вскоре оказались на стадионе у открытого водного бассейна.
Трибуны были забиты военным и гражданским людом. В морозном воздухе гремел оркестр. Кто-то весело пел:
— Ни мороз нам не страшен, ни жара…
Но вот оркестр умолк, утихли голоса, и по стадиону покатилась буря аплодисментов.
Явдоха повернула голову и окаменела: по снежному полю стадиона бежали цепочкой босые, раздетые до трусов солдаты и среди них… ее племянник.
Явдоха от ужаса закрыла глаза руками, но сейчас же вскочила и закричала на весь стадион:
— Михасю! С ума сошел! Вер-ни-сь!
Но куда там! Раскрасневшийся плечистый Михась вытянул руки над головой и с разбегу, следом за товарищем, прыгнул в воду легко, красиво, отмеривая саженки, поплыл через весь бассейн, настигая впереди плывущего товарища. Вот он уже поравнялся с ним, стал плечом к плечу, рывок, еще рывок…
— Ура-а! — закричала восхищенная Явдоха и, позабыв обо всем на свете, кинулись через поле к бассейну.
— Михасю! Михась… — заторопилась она, вытаскивая за руки племянника из воды. — Простудишься. Лекарства бы… препараты.
Михась усмехнулся:
— Эх, тетушка! Вот они, наши солдатские лекарства и препараты, исцеляющие от всех болезней, и показал на заснеженные поля, леса, спортивные площадки и первую лыжню, зовущую вдаль.
Признаюсь откровенно: тактические учения — это мой желанный университет. Это для меня как поездка в гости к будущей теще, которая с ног до головы осмотрит тебя, все о тебе разузнает и, коль придешься по нраву, от души угостит.
Словом, участвовать на тактических учениях я люблю. Особенно если с вами выезжает в поле наша военторговская столовая, носящая нежное название «Василек».
Вы спросите: при чем тут столовая? Что ж, отвечу. Для меня столовая военторга — это не просто вкусно приготовленная в походных условиях пища и всякие там удобства, а наряду с этим и синие, как майский день, глаза милой девушки в белом фартучке и чепчике с крахмальными кружевами.
Судите сами. Придешь в походную столовую усталый, как черт, возивший в Петербург Вакулу, а тут тебе на глаза белый чепчик. «Здравствуй, Феденька! Тебя можно опять поздравить! Твой взвод, говорят, был первым. Правда? Ну, а что на обед закажешь?»
И вот уже усталость с плеч, а настроение — хоть снова веди взвод в атаку. Да что объяснять! Кто из нашего влюбленного брата не испытывал такого? Мой дед говорил: «Любовь не в счет. Она, бывает, и в трясину засосет, а бывает, и на крыльях понесет».
Не знаю, у кого как, а меня пока любовь несет на этих самых крыльях. Когда я на днях узнал, что предстоит выезд на учения с участием нашего «Василька», хотите — верьте, хотите — нет, а со мной произошло… ну точно как в той песне: «Все во мне заговорило, все во мне вдруг расцвело». Я вновь увижусь под березками с милым чепчиком. Ее нежные, заботливые руки опять поставят передо мной миску наваристых щей или грибного супа. Ее ласковый голосок ободрит меня в трудные минуты. А потом, в свободный час, мы уйдем с ней куда-нибудь на косогор, под ковш Большой Медведицы и, усевшись рядком, будем загадывать и мечтать. На этот раз я, пожалуй, наберусь храбрости и сделаю милому чепчику предложение. О, это будет чертовски оригинально! Свадебное предложение на тактическом учении! Оно наверняка запомнится на всю жизнь.
Так думал я, так рисовал в своем распаленном воображении объяснение с чепчиком. А тем временем главный корректор — жизнь — внесла свои весьма существенные поправки. Показывать боевое мастерство взвода было поручено курсанту училища — стажеру, а меня направили…
Впрочем, все по порядку.
В нашем военном городке все давно знали: если подразделение приедет поверять однофамилец старого фельдмаршала Кутузова генерал Кутузов, жди самых каверзных вводных. Генерал пропарит солью гимнастерки, заставит всех пошевелить мозгами, лично убедиться, кто на что годится.
Так и вышло. С приездом Кутузова ждали боевой тревоги вечером. Он объявил ее в самый сон — глубокой ночью. В район сосредоточения нацелили было колонну по грейдеру. Кутузов же приказал вести по бездорожью. Там, на месте, собрались привести себя после быстрых сборов в порядок. Дудки! Не дал на это и десяти минут.
Едва последняя машина заняла в указанном районе свое место, как последовала вводная:
— «Противник» нащупал скопление войск в роще и через столько-то минут намерен нанести «атомный удар».
Тут уж было, как говорится, не до наведения марафета. Сбросив шинели, воины до седьмого пота орудовали лопатами, грызли землю бульдозерами — готовили укрытия для себя и для техники. Генерал Кутузов, к которому я был приставлен связным штаба, в это время молча расхаживал по лесной дорожке и, посматривая на светящийся циферблат наручных часов, коротко бросал только две фразы: «Фантастично. Не успеть». Или те же слова наоборот: «Не успеть. Фантастично».
Я, побывавший раз пять на тактических учениях и дважды на маневрах, знал тоже, что укрыть за такое крохотное время людей и технику больше чем фантастично. У меня ныло сердце. Я страшно волновался за командира подразделения, которому ох как было сейчас нелегко, за свой взвод, за товарищей и мысленно даже упрекнул генерала: не мог-де побольше времени дать. Хотя б минут пятнадцать прибавил. Но, подумав так, я сейчас же повернул назад пятками. «А где генерал возьмет лишнее время? Кто ему даст? «Противник»? Нет, брат, встреча с «противником» — это тебе не свидание с Танечкой-Манечкой. Там ты волен назначить любой час, даже можешь немножко опоздать. А тут учение, «война». Скорости современных самолетов фантастичны, и минуты лишней не жди». Оставалась единственная надежда на смекалку нашего командира, тоже однофамильца прославленного русского полководца Александра Васильевича Суворова — полковника Суворова. Не может быть, чтоб наш Суворов опростоволосился перед Кутузовым.
И точно.
Только генерал Кутузов собрался было послать меня за командиром, как он, наш Суворов, тут как тут.
— Товарищ генерал! Личный состав и техника от «атомного нападения» укрыты.
— Фантастично, — крякнул генерал и, не веря ушам своим, отправился посмотреть все своими глазами.
Нашему Суворову помогла, как оказалось, находчивость. Получив приказ, он тут же бросил всех людей и бульдозеры к глубокому оврагу, срыл крутые обрывы и укрыл там технику. Люди, рассыпавшись по балке, «вгрызлись» в овражьи стены. И что особенно поразило генерала: воины, оказывается, уже обжились там, в своих укрытиях. Из пещер, «лисьих нор» доносились смех, шутки, а в одном укрытии даже наигрывала гармонь и кто-то на злобу дня пел:
Не вздумай потягаться, атом,
С советским удалым солдатом…
— Чудо! — только и мог сказать генерал.
Откровенно говоря, я ждал, что на этом наша тревожная ночь и закончится. Что же еще проверять, когда показано такое мастерство сбора по тревоге и занятие боевого положения? Но увы! Это, как оказалось впоследствии, была лишь прелюдия, у генерала только пуще разгорелся «аппетит» к сложным вводным. Дав людям небольшую передышку, он приказал совершить марш-бросок и утром с ходу отбить высоту, захваченную «противником»!
Брать с ходу высоты было нам не впервой. Это не вызвало ни у кого удивления, а вот когда генерал назвал расстояние до этой высоты, у многих командиров зачесалось под фуражками и один из них даже попытался уточнить: не вкралась ли ошибка? Такое ли в самом деле расстояние надо преодолеть? На это Кутузов раздраженно ответил:
— Мой прапрадед ошибаться не смел и мне не велел. Исполняйте!
Мы с генералом Кутузовым тут же уехали. В колонне подразделения остались посредники генерала. Сам же он торопился к обороняющимся. У него там были какие-то неотложные дела. Но колонна все же не осталась без вводных. Уезжая, Кутузов оставил посредникам целую чертову дюжину их.
По дороге генерал несколько раз зажигал свой карманный фонарик, заглядывал в карту, где дугой изогнулся маршрут, и, сам с собой рассуждая, повторял: «Фантастично. Не успеть. Такого еще не бывало».
На высоту мы приехали с туманным рассветом. Генерал дважды обошел укрепление «синих» и в разговоре с офицерами подразделения, занимавшего оборону, заявил, что позиция эта неприступна и что взять ее фантастично.
Выпив стакан горячего кофе, генерал Кутузов сел в поданное шофером раскладное кресло и, велев разбудить его через два часа, задремал. Нам тоже было приказано спать.
— Баталия начнется не раньше как через три часа, — сказал генерал. — Отдыхайте.
Но отдыхать не пришлось ни генералу, ни нам. Примерно через час на высоте поднялась беспорядочная пальба, шум, гам, растерянные крики застигнутых врасплох командиров. Со стороны болота нарастающе катилось «ура».
— Что происходит? С чего пальба? — вскочил генерал.
— «Красные» атакуют, товарищ генерал! — выглянул из окопа командир обороны «синих» и закричал кому-то в телефонную трубку: — Фланги. Поверните фланги! Нас атакуют с тыла. Держаться! Стоять!
Поворачивать фланги, держаться и стоять было поздно. Наш Суворов, сокращая путь, провел колонну через болото и, как снег на голову, обрушился на «синих» с тыла, где они нападения и не ждали.
Высота пала. Генерал Кутузов достал свою записную книжку, отыскал фамилию полковника Суворова и крупно вывел перед ней цифру «пять».
Тут бы, думалось, и учению конец. Благо воины показали, на что они способны. А меж тем генерал подготовил нашему Суворову еще один экзамен. Да такой, что у меня заныло сердце и помутилось в глазах.
Спросив, в каком квадрате находятся тылы подразделения и, в частности, столовая военторга, генерал, о чем-то хитроумно подумав, сказал:
— Столовая военторга, которую вы ждете с готовым завтраком для офицеров, отрезана «противником». Пробиться к вам она не сможет. Извольте накормить людей без столовой военторга.
Я чуть не застонал. Прощай, милый чепчик и мечты под ковшом Медведицы! Прощай, заказ на рыбный суп и шашлык из барашка. И надо же было этому неугомонному генералу придумать такое? Оно понятно, зачем все это. Хочет проверить, как офицеры могут питаться из пайка НЗ. Что ж… проверка так проверка. Паек НЗ с собой. Завтрак можно и самим сготовить. Был бы на то командирский приказ. А командир с таким приказом что-то не торопился. Время завтрака истекало, а он все что-то медлил, тянул, обеспокоенно посматривал на горизонт.
И вот из-за леса с гулом вынырнул тяжелый военный вертолет. Выйдя точно на высоту, он развернул хвост по ветру и плавно приземлился как раз там, где стояли однофамильцы прославленных полководцев. Распахнулась боковая дверь — и тут произошло нежданное. По лесенке спустился коренастый человек в соломенной шляпе, в котором мы без труда узнали директора нашего «Василька» Фому Парфеныча Петрушкина. Он на ходу одернул свой белый френч, отпечатал по-военному несколько шагов и, подойдя к генералу, вскинул руку к шляпе, доложил:
— Товарищ генерал! Отрезанная «противником» в болотах столовая военторга «Василек» к своим войскам пробилась. Завтрак для офицерского состава согласно заявкам готов!
— Чудо! — только и мог сказать генерал Кутузов и, подойдя к Суворову, расцеловал его. — Благодарю. Не ждал.
Кухню столовой выкатывали под крики «ура» и здравицы в честь вертолетчиков и военторга. Я осмелел и прямо на руки принял из вертолета свою синеглазую и тут же сделал ей предложение.
Свадебное предложение на тактическом учении в присутствии Кутузова и Суворова! Правда ведь оригинально?..
Скажем прямо, настроение у командира нашего полка Василия Акимовича Грачева было всегда на должной высоте. А после тактических учений оно достигло наивысшей точки. Всю неделю он ходил по военному городку, как жених в канун счастливой свадьбы, а в субботний вечер начал напевать про себя «Подмосковные вечера». Да и как не запеть, когда вокруг было столько радостных новостей?! Полк успешно выполнил задачу и занял первое место по боевой и политической подготовке; командир соединения объявил благодарность за образцовый внутренний порядок; спортсмены части завоевали кубок по лыжному спорту, и, наконец, только что была получена новая радостная весть. Шеф-повар Заклепкин нокаутировал на ринге начальника КЭЧ соседнего гарнизона и завоевал звание абсолютного чемпиона округа по боксу.
Обрадованный новой вестью, Василий Акимович закрутил черные усы и, шагая взад-вперед по своему служебному кабинету, тихо напевал.
В этот момент раздался стук в дверь и на пороге кабинета появился начальник местного отделения военторга Иван Иванович Елкин.
— Разрешите доложить, товарищ полковник! — еле переводя дыхание, произнес Елкин. — Вверенный мне военторг подмели под чистую.
— Обокрали военторг?
— Так точно! Сплошной грабеж среди бела дня.
У полковника Грачева расширились глаза от удивления.
«Неужели чепе, да еще в такое время? Ведь только что решили провести в клубе офицерский вечер, отдохнуть, повеселиться — и вдруг такое происшествие… Вот тебе и образцовый полк», — подумал командир полка и с огорчением посмотрел на начальника военторга. А начальник военторга между тем продолжал:
— Разорили окончательно. Очистили как липку. Подстригли под ерша. И кто, главное? Свои же покупатели, те самые, которых всегда встречал с распростертыми объятиями, которых бесперебойно отоваривал даже во время самых больших учений.
— Иван Иванович, что вы говорите? Это просто какое-то досадное недоразумение. Присядьте!
— Вот именно досадное, Василий Акимыч, — подхватил Елкин, усаживаясь на стул, — даже просто обидно, черт побери. Ты работаешь, стараешься, бьешься как рыба об лед, подбираешь, растишь, а они налетают, как грачи, и растаскивают плоды твоего труда ни за понюх табаку. На третьей торговой точке работала, если помните, Женя Капусткина. Сколько труда, сколько героических усилий было приложено, чтобы приобщить ее к галантерейно-розничной торговле! Бывало, днями патрулировал у прилавка, учил, инструктировал…
— И, поди, неплохо осваивает? — спросил полковник.
— Осваивает, как же, только не торговлю… Подвернулся ефрейтор Белкин, которого уволили в запас, и увез с собой. Или возьмите Люсю Василькову из ларька. Чудесная девушка была! На ее голубых глазах, по существу, весь квартальный план держался. Бывало, гарнизонная молодежь вокруг торговой палатки так и крутится, так и увивается. У прилавка — теснота и давка, в ход идут даже ломкие копытогребешки и залежалая пудра. И вдруг снова удар по военторгу. Покупая двенадцатую расческу, ваш же уволенный в запас старшина Козлов сделал Люсе официальное предложение, и военторг навек лишился мастера прилавка. Вслед за этим капитан Сачков увез продавщицу Тонечку. За Тонечкой уворовали Танечку, и, наконец, сегодня нависла новая угроза над военторгом. Уезжая на учебу, лейтенант Крючков намерен «похитить» буфетчицу Марусю. А ведь я-то ее метил в директора крупной точки.
— Иван Иванович! Дорогой мой! — воскликнул командир полка. — Да разве это кража? Это же законный брак, Это же большая радость!
— Кому большая радость, а мне хоть пой про грустную рябинушку. Только устремиться вперед — к окружному первенству, а тебе — палку в колеса. Извольте, Иван Иванович, выдать энскую продавщицу замуж. Да что, в конце концов, я гарнизонный сват, что ли? Или на военторге свет клином сошелся?
— Правильно, Иван Иванович. В нашей стране много чудесных девушек. Выбирай любую.
— Вот именно! — закивал Елкин. — Вся страна невест полна. Воронежские девчата до хрипоты поют: «Приходите свататься, мы не станем прятаться». Вологодские просто умоляют: «Приезжайте в Вологду и не бойтесь холоду». А наши подчиненные со спокойной совестью разоряют военторг. Ну, справедливо ли это с хозяйственной точки зрения? Да и вообще, как бы вы посмотрели, если бы у вас в полку начали сватать лучших офицеров?
— И еще как сватают. Сватают на учебу, на новые должности — и вообще без этого не обойтись.
— И не жалко вам с хорошими кадрами расставаться?
— Жалко, Иван Иванович, — вздохнул полковник. — Но когда подумаешь, на какие большие дела разлетаются твои питомцы, сердце гордостью закипает.
Командир полка хотел было перевести разговор на эту тему, но Иван Иванович удрученно махнул рукой и сказал:
— Нет! Как хотите, а я этого кадрокрадства больше не допущу. Официально докладываю вам, что я перехожу в решительное контрнаступление.
— В наступление на любовь, значит? — улыбнулся командир полка.
— А чего на нее смотреть, если она мешает товарообороту. Да и не только товарообороту. Эта любовь наносит прямой ущерб и боевой подготовке. Взять, к примеру, того же лейтенанта Крючкова. Ну, разве дождешься от него рвения к службе, когда он часами простаивает у буфета и любуется глазами Маруси? Да пришибет меня тяжеловесной гирей, если он продвинется вперед.
— Эх, Иван Иваныч… берегитесь! Он уже шагает впереди. Да еще как шагает! И в последнее время особенно как-то весь приободрился, ну просто расцвел.
— И пусть цветет, — вспыхнул Елкин, — только не за счет военторга. От военторговских ворот дадим крутой поворот. Свадьба будет расстроена и нашествие женихов на военторг отбито. Официально прошу вашего разрешения произнести тост на вечере офицеров.
— И что вы, интересно, собираетесь сказать?
— А вот послушайте, — заторопился Иван Иванович. И, достав из пузатого портфеля листок, начал читать: — «Дорогие товарищи! Любовь украшает человека, духовно обогащает его. Ведь недаром и в песне поется: «Без любви ходить по свету нет судьбы печальнее». Без нее, как говорится, «в жизни горек каждый час». Но нельзя забывать и о том, товарищи, что любовь имеет свои теневые стороны. Она, например, заставляет человека безрассудно обламывать сирень-черемуху в саду, ходить осторожно всю ночь под окнами и пить воду у колодца, «может, час, а может, два». Это из-за нее «больше месяца парень мечется», а другой «от счастья немеет совсем». Это она «в плен взяла фронтовика» и «навеки покорила сердце моряка». Не кто иной, как эта самая любовь, безжалостно расхищает кадры в нашем военторге и ставит под угрозу товарооборот…»
Иван Иванович перевел дыхание и хотел было перейти к изложению цифровых данных об ущербе, нанесенном влюбленными военторгу. Но тут вошел начальник штаба, и беседа прервалась. Иван Иванович взглянул на часы, нахлобучил на затылок шапку и двинулся форсированным маршем домой.
Подписав служебные бумаги, полковник Грачев зашел за женой, и они вместе направились в клуб.
…В просторном зале клуба было необычайно шумно и весело. Лилась половодьем музыка, слышались песни, задорный смех. После трудных тактических учений приятно было спеть, потанцевать, повеселиться. Вот из-за колонны стремительно вылетел с черноглазой девушкой лейтенант Светлов. Вслед за ним вихрем пронесся бывший укротитель «тигров» и «пантер» капитан Гришин, а вот и новый «зять» Ивана Ивановича лейтенант Крючков разговаривает с застенчивой Марусей. На щеках Крючкова тоже горит румянец, а в глазах сплошное северное сияние.
«А где же Иван Иванович?» — огляделся полковник Грачев, когда офицеры стали занимать места за столиками.
А Иван Иванович Елкин в эту минуту штурмом брал на пути сугробы и ледяные горки, торопясь в клуб. И все-таки к ужину он опоздал. Офицеры уже сидели за столиками и, угощая друг друга, оживленно беседовали. Но Иван Иванович не растерялся. Пробравшись на свое место, он попросил слова и взволнованно заговорил:
— Дорогие товарищи! Много раз вы слушали мои выступления о пуговицах, расческах, шпильках и прочей галантерее. Но сегодня я хочу сказать пару слов о любви.
Все дружно зааплодировали и обернулись к столику Ивана Ивановича. А Иван Иванович вытер с лица пот и продолжал:
— Совсем недавно я, Иван Иванович Елкин, метал громы и молнии по адресу влюбленных, бросал палки в любовные колеса и считал, что нужно любить только свою профессию. Бетонщику, скажем, — бетономешалку, продавцу военторга — товарооборот, офицеру — строевую подготовку. Да, считал, товарищи, и даже собирался наносить удар по женихам. Но вот…
Иван Иванович вынул из кармана пачку телеграмм и, высоко подняв их над головой, воскликнул:
— Вот они где, мои «похищенные» кадры! Одна стала лучшей трактористкой кулундинского совхоза, другая — комбайнеркой, третья — геодезисткой на великой стройке, четвертая — директорствует в средней школе, а пятая даже шагает на шагающем экскаваторе в песках пустыни! Прочел я эти телеграммы, подумал и решил снять свой шлагбаум с дороги влюбленных. Да, да, товарищи! Я его снимаю. Налетайте! «Похищайте» девчат. Везите их в Кулунду и на Алтай, в отдаленные гарнизоны и на заставы. Одним словом, «приходите свататься, мы не станем прятаться!»
Два кума Наума — два фронтовых приятеля — жили, говоря языком военных, в одном квадрате, а точнее, в одном Приреченско-Зареченском сельсовете. Только кум Наум Первый жил в деревне Феньки, а кум Наум Второй — в селе Жменьки. Разделяла же их река — широкая, полноводная и капризная весной, как красивая невеста. Но что река для людей влюбленных друг в друга, для повидавших белый свет фронтовиков! Не было еще такого случая, чтоб кум Наум Первый не пришел на праздник в гости к куму Науму Второму или кум Наум Второй к куму Науму Первому. И уж если кумовья сходились вместе за праздничным столом и предавались воспоминаниям, то наверняка икалось многим людям от Волги и до Одера.
Топая мысленно по фронтовым дорогам, друзья больше всего старались припоминать разные забавные истории и, когда на «зуб» им попадалось что-либо смешное, хохотали до умору, раскачиваясь, толкая в плечо друг друга и восклицая: «Ай, что б тебя солнцем намочило!», «Ай, целуй тебя кума в макушку».
Посмеяться вволю за столом кумовьям частенько что-нибудь мешало. То гусак, начиненный яблоками, капустой, которому так или иначе следовало уделить должное внимание, то «гусыня» заткнутая самодельной пробкой, то магнитофон с подмывающей ноги музыкой. Но зато когда кумовья провожали по раздольному лугу друг друга, то отводили душу так, что у них со смеху по два-три дня болели пупки.
Все истории у кумовьев начинались, как обычно, с одних и тех же восклицаний: «А помнишь, кум!» И сейчас же кто-нибудь другой из молчавших отвечал: «Ну, как же, как же не помнить, куманечек». И тут же брал нить рассказа в свои руки, а тот, первый, вспомнивший историю, уже только поддакивал или что-то деликатно уточнял. И в этом, между прочим, нет ничего удивительного. Ведь кумовья так уважали друг друга! Они носили даже одинаковые пиджаки, кепки и усы, считая, что различие в одежде, манере одного, принесет обиду другому.
Расправившись с праздничным гусаком, начиненным жареными грибами, и приличествующей ему «сопроводительной», кум Наум Первый расцеловал кума за угощенье и выразил желание оказаться засветло на лугу, поближе к собственному дому, что было тут же горячо поддержано кумом Наумом Вторым, любителем повспоминать наедине.
На этот раз инициативу прочно оставил за собой кум Наум Второй, взявшийся проводить гостя до паромной переправы.
— А помнишь, кум, — заговорил он, взяв гостя под локоть и подстраиваясь под его веселую ногу. — Помнишь, как мы с тобой на Волге под Сталинградом дырявые лодки смолили, а на нас штук двадцать самолетов налетело?!
— Ну, как же, как же не помнить, куманечек! Я тогда смоляным черпаком им грозил из окопа, а ты, как помню, вскочил на опрокинутую лодку, указал гитлерякам на щит с карикатурой фюрера, а потом помнишь, ты повернулся к ним задом и выставил одно неприличное место, а они, обозлясь, из пулеметов, из пулеметов… А на другой день даже листовку разбросали: дескать, если вы будете и дале выставлять нашему обожаемому фюреру безобразное место, то станем бомбить вас еще злее. Вот только не помню «обижал» ты после этого косого фюрера ай нет? Испугался угроз или что?
— Как же, испугался. Аж душа шмыгнула в пятки, — отвечал кум, — опять показал им то, что допрежь видали. Помню, даже вытер ихней листовкой известное место. Ох, и взвыли ж, подлюги! Один аж позеленел. Кулаком грозит, чуть из кабины юнкерса не выскочит. А я ему опять, опять показываю… Вот потеха была!
Кум Наум Второй не успел еще досказать до конца эту историю, как у кума Наума Первого всплыла новая.
— А помнишь, кум, как мы с тобой под Берлином Гитлера вытащили из клозета? Возрадуясь, обмыли бродягу, ведем в штаб, ног не чуем под собой. Шутка ли, самого Гитлера поймали! А то оказался не Гитлер, а фельдфебель с гитлеровскими усами.
— Ой, не говори, кум. Влипли мы с тем «Гитлером», чтоб на нем черти катались. А все ты, кум, виноват. «Не удобно, мол, вести фюрера в таком виде, давай обмоем, одеколончиком его». Тьфу!
— Тьфу! — плюнул так же и кум Наум Первый. — Кого мыли-то! Ах, что б нас солнцем намочило!
Притихший в сумерках луг еще долго оглашался бы иными и подобными восклицаниями, если бы перед кумовьями не блеснула в кустах река, а под сапогами не заскрипел песок. Теперь кумовьям надлежало по традиции обменяться щепотками табака, облобызаться и, помахав друг другу кепками, разойтись. Но на этот раз подобное не повторилось. Кумовья стояли на берегу точно окаменелые и недоуменно поглядывали друг на друга, потом переводили взгляд на реку и опять онемело лупали глазами.
— Сдается мне, кум, что мы с тобой тово… малость подзаблудились, — проговорил наконец кум Наум Второй, провожавший кума Наума Первого. — Вместо паромного моста куда-то на железнодорожный попали. Ты гляди, гляди, какой мостище перед нами! А движение-то, движение какое! Поезда, машины… Ну, точно в какой-то шумный город угодили.
— Да какой же город, коли на том берегу я своими глазами колхозный коровник вижу.
— Я тоже, кум, вижу. А мост? Не мог же он свалиться с неба.
— Не мог.
— Выходит, мерещится нам.
— Выходит, так.
— А раз мерещится, кум, давай-ка умоемся в родничке да хорошенько утрем глаза. Говорят, это крепко помогает.
Кумовья спустились к звонкому ключу, долго крякали там, плескались. Кум Наум Первый даже вымыл голову, а кум Наум Второй, не пожелавший мыть голову, чтоб не обидеть кума, снял рубашку и окатил себя до пояса. Ободрившиеся приятели опять выбрались на берег.
— Ну, что? Помогло? — спросил Наум Второй.
— Дулю на липке, — отозвался раздосадованный Наум Первый. — Что видел, то и вижу. А тебе как? Помогло?
— Трошки, кум. Трошки. Вместо одного моста два вижу, а коровник твой куда-то совсем…
Кум Наум Первый тяжко вздохнул:
— Вот до чего доводит чертово зелье. И выпили ведь сущую малость. По стакану настойки, а экое в глазах мельтешенье. Возле города мы. На станции.
— Ах, кум! Да какой же к шутам город, коли я воочию свою избу вижу. Вот же дымок из трубы. И паленым пахнет. Жинка ножки кабанчика на праздничный холодец смолит.
— Э-э, ножки. Разве только в твоей избе праздничный холодец готовят? Идем-ка, идем, кум, пока совсем не стемнело. — И кум Наум Второй потянул упирающегося кума Наума Первого подальше от заколдованного места.
…Была уже ночь, когда совсем отрезвевшие кумовья появились на том же обрыве снова, и, увидев на реке тоже самое, заспорили опять.
— Я ж в резон говорю тебе, кум: то не что иное, как Феньки. Ну, погляди. При свете луны теперь погляди. Феньки это иль не Феньки?
— Да, по всему видать, оне — Феньки. Но вот закавыка, кум. Откуда тут мост, железная дорога? Подле ваших Фенек железной дороги-то нет.
— Нет.
— А раз нет, значит, не Феньки, кум. Феньки надо искать. Идем-ка. Влево теперь пойдем. Не провалились же твои Феньки сквозь дно. Где-то они преспокойненько стоят.
Долго еще, пожалуй, искали бы кумовья запропавшие Феньки, если б к ним не подошел солдат с автоматом, взятым на изготовку.
— Доброй ночи, граждане! Честь имею представиться, — щелкнул он каблуками, — гвардии рядовой Клим Курочкин. Позвольте доложить, что до выяснения личностей вы задержаны.
— Как задержаны? Куда мы попали? — опешили кумовья.
— Куда вы и зачем попали — это мы сейчас разберемся. Попрошу любезненько пройти.
…Под охраной солдата кумовья спустились к мосту, по которому только что прошел воинский состав и танки. Мост еще поскрипывал, гудел. По обе стороны широких новеньких пролетов стояли, как на фронтовом понтонном, солдаты.
С микрофоном в руке подошел офицер в зеленом маскировочном халате. Солдат доложил:
— Товарищ капитан! У моста задержаны вот эти два подозрительных гражданина. С самого вечера тут ходят. То туда, то сюда…
— В чем дело, граждане? — подступил капитан. — Кто бы такие? Почему к мосту такой интерес?
Кум Наум Первый виновато снял кепку.
— Звиняемся, товарищ начальник. Здешние мы. Из деревни Феньки. Я, как прозывают селяне, Наум Первый. А это мой кум Наум Второй.
— Эх! — крякнул с досадой кум Наум Второй. — Да разве так докладывают?! Дай-ка я, кум, доложу. — Он одернул пиджак, ударил каблуком правого сапога о левый и, вскинув руку к кепке, доложил: — Товарищ гвардии капитан! Бывшие гвардейские саперы образца одна тысяча девятьсот сорок первого — сорок пятого года следовали из гостей в деревню Феньки, но заблудились. Находимся в самовольной отлучке от собственных жен три часа с гаком.
— Из гостей, говорите? Заблудились?
— Так точно, товарищ капитан! Пришли вроде бы сюда, да не сюда.
— Как не сюда?
— А так, товарищ начальник, — взялся объяснить кум Наум Первый. — Шел в гости к куму — моста не было. Не успели съесть гуся и пропустить по чарке — мост появился. Да не какой-нибудь там мостишко на утлых коробках. Таких я на фронте видел. А эвон какой! Шапка летит с головы.
— На каких реках наводили переправы? — спросил, улыбаясь, офицер.
— Так что на Волге, Дону, Днепре, Висле, — доложил Наум Второй.
— И далее до самого Берлина, — добавил Наум Первый.
Офицер, волнуясь, кашлянул в кулак, поднес ко рту трубку микрофона.
— Внимание! Внимание, товарищи понтонеры — участники учений! По нашему каркасно-металлическому мосту сейчас пройдут бывшие гвардейские саперы, наводившие переправы от Сталинграда и до Берлина! Слава им! Рав-не-ние на героев! Смирна-а!!!
Два кума Наума, вскинув руки к кепкам, звонко зашагали в ногу по отличному мосту, озаренному прожекторами.
Взвод расположился в дубняке. Под горбатым старым деревом развесившим чуть ли не до земли огромные сучья, сидела, стояла, лежала мотопехота. В темноте светлячками мигали цигарки. Агитатора Андрюху Чохина было не видно. Он сидел где-то в центре круга, но голос его, изредка прерываемый хохотом солдат, слышался хорошо.
— И вот, братцы, передают мне гонцы — к Нюське, моей невесте, стал быть, сваты на лучшей кобыле поехали из деревни Приськино. Приськинский этот жених, как я знал, так себе: щупленький, куцый, худокормленый, не то, что я, — первый в округе кавалер.
— От загибает! От загибает, — хохотнул кто-то. — А сам-то какой! Сам! Росток с куриный шесток.
— Да брысь ты. Не перебивай. Говори, Андрюха, рассказывай.
— Вот я и говорю. Жених так себе. Никакого виду. К тому ж к двадцати годам и лысину уже заимел. Но кто его батьку знает, что у Нюськи на уме? Так вроде бы преданна. Нежные слова шептала, поцеловать дозволила раз. Да! Честное слово, не вру. Было такое. Но все ж поцелуй поцелуем, а оторопь берет. А вдруг да дурь в голову ударит. Возьмет и даст согласие выйти за лысого замуж. Девчата они ведь иные глумны, как овечки. Лишь бы в двор поманили. А вы сами представляете — отдать Нюську какому-то лысому прохиндею мне ой как не хотелось. Был бы жених герой. Куда ни шло. Пусть будет счастлива. Меня тоже судьба счастьем не обделит. На Нюське свет клином не сошелся. И другие красивые есть. Но когда подумаешь, что этот недокормный будет у нее в мужьях ходить, то извиняюсь… Дудки ему! Бегу в сарай к своему мопеду, а у него мотор ни тпру, ни ну. К тому ж и цепь запуталась, будто на нем черт всю ночь катался. Что делать? Скачу галопом к директору совхоза. Новенькая «Волга» у него. На ней с шиком бы. Но увы!.. «Волга» укатила в город. Я на совхозный двор к конюху Гаврюхе. Гаврюха в наш совхоз откуда-то из цыганского табора заехал, ну и прижился. Обращаюсь к нему: так и так, мол, выручайте, дядя Гаврила. В моем расположении считанные минуты остались. Если через тридцать минут я не буду в Аниськино, мою милую Нюсеньку унесет лысый черт, а гордое мое сердце разорвется, как шрапнель над головой ротозея.
«Братуха! — кричит цыган. — Крепись, чавела. Крепись! Пусть твой недруг хоть на самом дьяволе скачет, а ему старого Гаврюху сдохнуть не обскакать. Да я тебя, брат мой быстрей вихря, швыдче урагана к Нюське снесу, на самом лучшем рысаке доставлю. Садись-ка, эх!» Вскочил я на бричку, Гаврюха кнут в руки — и понеслись. Быстрей бури летим. И прилетели. На первой версте у нас колесо отвалилось. На второй — передок слетел со шкворня, а на третьем — конь выскочил из хомута, потому как хомут был одет вверх клешнями. «Что ж вы, дядько?! — взвыл от горя я. — Вы же обещали вихрем доставить!» — «Прости, братух. Бес попутал, — вздохнул цыган. — Сбрехал я тебе. Не кучерили ни дед мой, ни прадед, а обо мне и говорить не стоит. Не знал твой Гаврюха досель, каким концом коня в оглобли заводят. Из цыганского ансамбля я. Эх, чавела, всю жизнь танцевал!» Я в крик: «Убил! Зарезал! Под монастырь подвел. Из-за тебя Нюська гибнет». Да что толку. Кричи не кричи, а спасать Нюську надо. Эх, думаю, какой же ты призывник, значкист ГТО, без пяти минут солдат, если не можешь обогнать какую-то приськинскую кобылу! Снял я ботинки — и айда и пошел, аллюр три креста, только брызги из-под пят. Восемь верст как корова языком слизнула.
— Постой, постой! — раздался голос из-за дуба. — А чего это ты бежал, когда мог верхом на коне?
— А забыл, братцы. Убей гром, про коня забыл. Да и поймите, паника… А в панике не мудрено потерять и подштанники. В общем, прибежал я, как гончак, гнавшимся за зайцем, к избе Нюсеньки и сразу к окну. Есть сваты? Нет сватов. Сваты где-то едут еще. Ух ты! Сто пудов с плеч. Снял шапку, пот со лба вытер… С победой тебя, Андрюха. Упредил ты все же противника. Молодчина! А теперь не теряй драгоценных минут, закрепляйся, пока не подошел противник, занимай позиции для отражения атаки. Вхожу в избу. Нюся и мать рядком воркуют. В избе чисто, прибрано. От половиков рябь в глазах. Мытыми половицами пахнет, хреном, огурцом, пирогами… По всему видать, ждут кого-то. Да что кого-то! Сватов ждут, черт побери! Сватов из Приськина. Э-э, нет. Погодите, милые. Рано вы меня в лопухи записали. Я вам покажу, кто лопух, а кто орел с поднебесья. «Здравствуйте, тещенька, говорю. Вижу, зятька ждете. Спасибо. Вот я и прибыл. Давайте-ка за стол сядем, пирожков отведаем, потолкуем». Теща туда-сюда, мнется, по-лисьи петляет. Мол, ничего не ведаем и никого не ждем, а деваться некуда. Пришлось хитрой маменьке ставить на стол и пироги, и холодец с хреном, и еще кое-что в добавку. Сидим, едим, толкуем, а тут и сваты из Приськина. С баяном, скрипкой, бубнами. Встаю из-за стола, вопрос сватам задаю: «Зачем изволили пожаловать?» — «Как зачем? — отвечают. — Разве не видите полотенца на плечах? Свататься мы приехали за Нюсеньку. Нюсю Петровну». — «Э-э, — свистнул я, — поздно, сваточки, хватились. Разве не видите последний семейный пирог доедаем? Нюсенька, женушка моя, скажи, пожалуйста, приськинским гонцам, что они двором ошиблись». Жених в пузырь: «Расшибу! В клубок смотаю!» А я этак спокойненько говорю: «Не показывай, дорогуша, свою военную безграмотность. В бою тот и победил, кто противника упредил. Как видишь, намеченный вами рубеж уже занят». Вот так-то, братцы. Не зевай, Фомка, на то и ярмарка. Это и в сватовстве и в бою. Кто ловок и смел, тот и успел.
Поздней осенью по первопутку в село Незабудки приехал офицер из прославленной гвардейской дивизии и попросил председателя колхоза Волкова созвать селян на очень важное собрание.
В зимнюю пору люди в селе не очень заняты и сборы не долги. Не прошло и часа, как жарко натопленный клуб заполнили мужчины, женщины, комсомольцы, школьники и старики.
Председатель колхоза постучал карандашом о графин с водой.
— Товарищи! К нам приехал дорогой гость — офицер той знаменитой и незабываемой нами дивизии, которая освобождала наше село. Предоставляю ему слово.
В зале вспыхнули аплодисменты. Незабудковцы долго и горячо приветствовали гостя, а когда шум оваций стих, офицер заговорил:
— Товарищи! Я приехал к вам по делу. Дом офицеров нашего соединения собирает для комнаты боевой славы реликвии минувшей войны. Что именно? Да все, что у вас сохранилось: разбитое оружие, предметы солдатского обихода из землянок, старые каски, фляжки, документы тех лет, разные там трофеи. Словом, ждем ваших реликвий!
— Какой там реликвий спустя двадцать годов?! — выкрикнул кто-то стариковским голосом. — Раньше надо было его собирать. Могли бы даже дырявого «тигра» в вашу музею отдать. А теперь чего же? Шаром покати.
С дальней лавки у порога вскочил, взметнув руку, белобородый дед.
— Не слухайте его, товарищ служивый. Он сызмальства недальнозрячим был. Все сразу в колхоз вступили, а сват Артем десять лет приглядывался, светопреставленья ждал.
Председатель позвонил о графин.
— Ближе к делу, Митяй! Не разводи…
Митяй вытер шапкой вспотевший лоб.
— Так вот я и кажу. Есть у нас реликвий! В точности найдем.
Теперь уже вскочил, не удержался Артем:
— Балабон он и есть балабон. Лишь бы полалакать, на глаза начальству попасть. Ну где у тебя эта реликвия? Где? Нет ее у тебя. Бьюсь об заклад. Ставлю поллитра настойки, если хоть что-либо найдешь.
— Граждане, будьте свидетели! — поднял руку дед. — Скачу за реликвией. А ты, Артем, настойку тово… Да чтоб в точности!
— Валяй, валяй! Настойку ему. Как бы не пришлось отдать взамен седую бороду. Чего же стоишь? Ай струсил?
— Сей момент. Одна нога тут, другая — там. Митяй застегнул пуговицы овчинного кожуха, нахлобучил шапку и шмыгнул за дверь.
…В зале еще продолжался спор: «Принесет Митяй что-либо для солдатского музея или нет?», школьники наперебой еще предлагали офицеру свои услуги, когда на пороге показался старик, тяжело нагруженный какими-то таинственными предметами, завернутыми в дерюгу.
Под гром аплодисментов Митяй торжественно проследовал на сцену, свалил с плеч куль, подошел к офицеру и вскинул граблистые пальцы к треуху.
— Так что реликвий доставлен! Дозвольте предъявить.
Офицер вышел из-за стола.
— Ну что ж. Давайте посмотрим, дедушка, что вы принесли. Пос-мот-рим…
— Реликвий что надо. Добрый реликвий, — развязывая куль, расхваливал Митяй. — Сам собирал. Чуяло сердце, сгодится трохвей. Бабка, правда, ущербу нанесла, спалила кое-что. Но многое сберег. В целости до сих дней донес.
Дед выглянул из-под стола.
— Как прикажете начинать? С наших експонатов аль с фашиста? Они тут у меня разложены чин чинарем. По музейной диспропорция, и к каждому предмету бирочка прилажена. Где взято, когда и кто кого бил.
— Не томи, дед, людей! — прикрикнул председатель. — Выкладывай живей!
Митяй, соглашаясь, крякнул в кулак.
— Перво-наперво чудо-самовар. Вот он, родимый. Вот! — И дед гордо водрузил на стол кожух пулемета «максим» с четырьмя приделанными ножками, трубой и краном.
Офицер, председатель колхоза и хлынувшая с первых рядов ребятня сгрудились над диковинным самоваром. Митяй поспешил пояснить:
— Личный подарок товарища сержанта. Из Тулы родом был. Как-то посетовал я: «Чайку, мол, не в чем скипятить». А он и говорит: «Не горюйте, дедушка. Будет вам с бабкой самовар». — «Откель же ему быть? — отвечаю. — На дороге они не валяются. Их и днем с огнем теперь не найдешь». — «А уж это не ваша печаль, мол. Коль наш брат туляк подковал блоху, то самовар мы сработаем враз». И верно. Сходил паренек на луг, где баталия шла, потом в кузне малость молотком поклацал и приносит: «Получай, дед, чудо-самовар! Пей чаек на здоровье, поминай туляка».
Все селяне нашли, что первая реликвия Митяя, как образец солдатской выдумки и мастерства, достойна комнаты боевой славы. Эта оценка ободрила старика, и он, как продавец, у которого ходко пошел товар, начал торопко выкладывать свои фронтовые трофеи — фляжку, ложку, вещмешок, с дарственной надписью котелок и наконец поставил рядом с чудо-самоваром жестяную печку, извлеченную из фронтовой землянки.
— Все, дедок? — спросил офицер.
— Погодь малость. Еще реликвий есть, — отозвался Митяй. — Только он другого сорту. Особливой, так сказать, диспропорции, на манер кого мутузили и как.
Митяй покопался в своем волшебном узле и вытащил ржавую каску с рожками.
— Вот это, стало быть, експонат номер один. Каска господина фетфебеля, прошитая нашим гвардии снайпером. Вдовая Дарья, еще когда малец был, применяла сию посуду взамен ночного горшка, а после я подобрал как експонат.
Офицер осмотрел каску.
— Не годится, дедок. Такими дырявыми касками хоть пруд пруди. И сейчас еще валяются по кустам.
— Жаль. Осечка вышла. Но ничего. Ничего. У меня взамен другая вещица есть. — И старик протянул офицеру увесистую скалку. — Личное оружие моей старухи. Им она собственноручно обера укокошила. На месте преступления тюкнула, то есть когда в курятник лез.
— Браво, дед! Молодец! — воскликнул офицер. — Поклон и благодарность вашей старухе.
В зале вспыхнул гул одобрения. Кто-то крикнул:
— Был такой случай! Только звание дед поднапутал. Не обер-лейтенант то был, а солдат-эсэсовец.
— Не велика ошибка! — крикнул в ответ офицер. — Все равно одним куроедом меньше стало. Давайте, дедок, что еще есть?
— Кончается мой трохвей… Кажись, иссякает. Ах, какая беда! Неужто бабка шкоду учинила, пустила в расход? Ведь помню, сюда сложил. Тут была. А-я-яй…
Митяй лихорадочно шарил по углам, закромкам узла, досадуя, охал, вздыхал, но вдруг обросшее белой бородой лицо его солнечно засияло.
— Вот он! Вот он, голубчик, мой главный експонат! Уберегся. Цел, целехонек лежит.
Митяй развернул тряпицы и, высоко подняв за рыжие подтяжки облинялые брюки с лампасами, воскликнул:
— Штаны его высочества господина генерала от емпантерии! Потерял в бегах при отступлении. Полагаю, что сел по нужде, а тут справа гвардейские танки, слева — партизаны, и дай бог ноги в одних подштанниках.
— Где вы их взяли? — спросил офицер.
— На калужском большаке, сынок. Как раз где ваши танки шли. Бабка хотела брючишки на помело. А я дал запрет. «Не смей, говорю, стара, зничтожать вещевой доказ. Внуки подрастут — покажем. Пусть знают, как их отцы гнали от Москвы фашистского зверя. Да и разным реваншам напомним: «Не мыльтесь, господа. Бриться не придется. Вспомните лучше, где растеряли свои штаны».
— Спасибо, дедок! — пожал руку Митяю офицер. — С благодарностью принимаю ваш экспонат.
Сват Артем, проигравший пари, в тот же вечер выставил Митяю бутылку наливки. Чарки во славу Советского оружия они подняли вместе.