Как на куче мусора, выброшенного на большую дорогу, может вырасти лотос, сладкопахнущий и радующий ум, так ученик поистине просветленного выделяется мудростью среди слепых посредственностей, среди существ, подобных мусору.
Он любил это озеро в бамбуковой роще. Озерцо было самое обычное. Мелководье заросло красным рисом, а по кромке воды тянулся мелкий кустарник, усеянный желтыми и синими цветами. У берега напротив рассыпались по воде белые кувшинки.
— О, страна Гвоздичного дерева, ты прекрасна! — прошептал старик. — В твоих озерах нет ни тины, ни ряски, но неподвижно стоит чистая вода. Твои белые цветы прекрасны…
Ему почудилось, будто птицы и пчелы понимают его.
— Я люблю твой полдень, когда люди отдыхают от зноя в хижинах с соломенными крышами; я люблю твои ночи, когда луна, выглядывая из-за облаков, целует твое улыбающееся лицо. Но еще больше я люблю тебя сейчас, на рассвете, когда богиня утренней зари, юная Ушас, спешит на свидание со своим суженым, а слоноликий Ганеша с белоснежными бивнями, увитыми побегами жасмина, в упоении пляшет, стирая хоботом звезды с горней тверди, и похлопыванием ушей взметает пыльцу камфары, от которой розовеют небеса!..
Радость переполняла его, брахман чувствовал себя ребенком. Он поднял руки к небу и запел:
— В самую внутренность неба, где свет никогда не гаснет, где струятся вечные воды… Где обитают радость и веселие, дружба и счастье, а всякое доброе желание находит свое исполнение… Туда, в вечное бессмертие, отведи нас, о Сома!
Это был гимн, посвященный Соме. Сома был господином вод и подателем жизни, он же был горным растением, и белым диском Луны, и хмельным напитком — светло-желтым соком, приведенным в брожение и смешанным с молоком священной коровы. Брахман особенно почитал Сому, ведь другие боги не могли обойтись без него и являлись на место жертвоприношения, услышав скрежет давильных камней. Пожалуй, в доме жреца опьяняющая жидкость проходила через сито из овечьих волос несколько чаще, чем требовал обычай, и это вызывало тайные улыбки женщин. Старый брахман замечал эти улыбки, но они не огорчали его. И сейчас, простирая руки к небу, он простирал их навстречу Соме. Он любил Сому, ибо Сома сам был любовью.
Мальчиком слышал Шарипутра рассказ учителя Сомананды о том, как некогда юный Сома, бог священного напитка, пострадал от своей любви. По воле Брахмы Сома стал богом лунного диска и владыкой ночного неба. И полюбил Сома прекрасную Рохини, дочь грозного Дакши, отца богов. Но тот не соглашался отдать ее, требуя, чтобы Сома взял в жены всех его дочерей. А было их у Дакши двадцать семь, и были они богинями созвездий лунного неба. Сома, изнемогая от любви, взял их в жены, но любил только одну Рохини, а остальные жены-созвездья скучали. Тогда разгневанный Дакша наслал на Сому хворь, и молодой бог стал чахнуть ото дня ко дню. Он худел, и все бледней становилось сияние луны, и ночи становились мрачней и мрачней. На земле увядали травы, воды отступали от берегов, и животные стали спадать с тела. На земле начался голод, жертвы оскудели, и боги встревожились. Они явились к Дакше и попросили: «Смилуйся над Сомой! Он так исхудал! Животные чахнут вместе с ним, и растения, и люди, и мы тоже!» — «Я пощажу его, — согласился Дакша, — но отныне вечно он будет худеть в первую половину месяца и снова полнеть в другую».
К Соме вернулись его лучи, и он опять стал озарять землю. С тех пор лунный диск в темную половину месяца убывает, напоминая людям, как некогда страдал Сома, верный своей любви…
Брахман услышал чей-то смех и обернулся. Под гвоздичным деревом стоял темноволосый юноша. Он был без оружия, но осанка и золотистый цвет кожи выдавали в нем кшатрия.
— Прости, что я потревожил тебя, — сказал юноша странным певучим голосом, низким и звучным. — Ты, кажется, сочинял стихи?
Жрец смутился. Этот юноша с грацией молодого оленя наверняка слышал его болтовню о розовой Ушас и слоноликом Ганеше.
— Когда мой отец читал мантры, боги внимали ему, — медленно сказал Шарипутра, вглядываясь в лицо кшатрия и тщетно пытаясь обнаружить в нем знаки пристрастия к охоте или воинским упражнениям. — А я… я даже не научился по-настоящему толковать веды. Не суди меня строго — старые жрецы любят поболтать сами с собой.
Юноша пожал плечами.
— Зачем мне судить тебя? Я слышал, многие брахманы сочиняют стихи. Ведь это прибыльное занятие, верно?
Так оно и было. Правители в долине питали слабость к праздникам жертвоприношений, на которых в огонь проливалось немало масла и молока. Брахман-сочинитель обязан был представить к торжеству новый гимн. Неслучайно священные песни, как древние, так и современные, были довольно раболепными по тону; изобилуя лестью к владыкам Джамбудвипы, они без всяких околичностей выражали надежду на богатую мзду (она состояла в священных коровах), так как понятно, что непростое искусство стихосложения не может оставаться без поощрения. Шарипутра не был исключением. Его гимны весьма ценились, и он получил от магадхского раджи Бимбисары немало коров.
— Скажи, далеко ли река Найранджана? — спросил кшатрий.
— Река Найранджана?
— Да, я иду в Урувеллу.
Старик ладонью отер пот со лба.
— Тебе нужно пересечь джунгли. Ты встретишь озера и ручьи, где обитают наги — змеи, умеющие оборачиваться людьми. Дальше начнутся горы. Там, как я слышал, живут карлики-якши с вывернутыми ступнями и немигающими красными глазами. Река Найранджана берет начало на крутых склонах. Говорят, у ее истока пьет воду корова Камадхену, исполняющая желания…
Увы, эта сказочная риторика не подействовала на кшатрия, напротив, его губы тронула легкая усмешка:
— Значит, Урувелла недалеко?
— Недалеко. Но чтобы достичь ее, нужно взять с собой большой груз удачи.
Некоторое время юноша размышлял, но потом тряхнул головой, отчего его длинные черные волосы закрутились подобно фазаньему хвосту, и улыбнулся.
— В день, когда я родился, у городских стен видели белого слона с приметами счастливой породы, — сказал он. — Слон трижды потерся спиной о ворота.
Шарипутра вздохнул.
— Тогда все в порядке. И все же послушай моего совета: не отправляйся в Урувеллу сейчас. Усталый странник поднимает больше пыли, а я вижу по твоему лицу, что ты долго не спал. В моем доме, — он сделал приглашающий жест в сторону зарослей, — ты сможешь отдохнуть, а с рассветом тронешься в путь.
Кшатрий кивнул и первым двинулся по тропинке среди молодых бамбуков. На мгновение пораженный тем, как изящно и ровно юноша ставит ноги, старик поспешил за ним.
Семи лет от роду Шарипутра был отдан в ученики к обедневшему брахману Сомананде, желчному старику-вдовцу. Целые дни проходили в зубрежке и повторении гимнов Ригведы, а расплатой за невнимательность была порка, после которой под набедренной повязкой невыносимо чесалось, а мухи просто изводили своей назойливостью. При этом Шарипутра, как и другие ученики, должен был вознаграждать Сомананду множеством различных услуг. На их отроческих плечах лежала работа по дому и личный уход за учителем; они разводили огонь в очаге и готовили еду, массировали старика после омовения, подавали ему бетель и воду для полоскания рта. Тогда Шарипутре казалось, что день избавления от этого рабства не наступит никогда, и он жил как будто во сне. И вот однажды ему, уже юноше, обрили голову, оставив лишь маленькую косичку на темени. Вместе с волосами отлетели прочь и прежние обязанности. Шарипутра уступил свою циновку в хижине Сомананды испуганному большеголовому мальчику, которому тоже выпало несчастье родиться в брахманской варне, и вошел хозяином в собственный дом. Вторая часть жизни брахмана, более продолжительная и гораздо более приятная, состояла в обзаведении потомством и служении правителю в сане жреца. На третьей стадии земного пути пожилой жрец проводил много времени в уединении, еще не разрывая связи с людьми, но постепенно готовя себя к подвигу шрамана, обитателя лесов. Четвертая, заключительная ступень отшельника была печальным расчетом с жизнью. Таков был порядок, и Шарипутре он казался разумным.
В самом деле, что будет, если юноши, едва окончив ученье, наденут повязки аскетов? Кто тогда продолжит брахманский род? Кто почтит жертвоприношениями богов, духов и предков? Кто умягчит беседой сердце правителя?
Увы, с тех пор, как в долине стало распространяться учение о сансаре, обычаи нарушались все чаще. В местности Урувелла, о которой спрашивал юноша, подвизались вполне молодые аскеты. Впрочем, до недавнего времени все они были брахманами, и даже не верилось, что философские размышления, медитация, подвиги поста и умерщвления плоти могут увлечь людей из других варн.
А несколько месяцев назад — Шарипутра прекрасно помнил день, когда услышал об этом — явился первый проповедник из сословия кшатриев. Им стал Вардамана из Вайшали, сын мелкого князька личчхавов, народа, жившего за великой рекой к северу от Магадхи. Все началось со смерти этого несчастного князька, который, отведав на пиру мяса антилопы, внезапно побагровел лицом, схватился за горло и умер, не обращая внимания на гнев раджи и труды придворного знахаря, щекотавшего ему нёбо орлиным пером. Проводив родителя на погребальный костер из дорогих сандаловых поленьев, Вардамана бросил игру в кости, до которой раньше был большим охотником, оставил дом, жену и двух дочерей и ушел странствовать в одеянии аскета, которое, впрочем, по окончании периода дождей сбрасывал, предпочитая проповедовать нагим. Старое имя уже не устраивало его, и он назвался Джиной-Махавирой, что значит — Победитель и Великий Герой. Говорили, будто Джина-Махавира учит аскетизму и добровольной голодной смерти, ибо вкушение пищи, согласно его учению, способствует не только увязанию в сансаре, но и постепенному переходу существа души в мертвую косную материю.
— Партию в чатурангу[2]? — предложил брахман.
Юноша кивнул. Он проспал до самого вечера, потом совершил омовение и с царственным безразличием позволил служанке умастить свое тело благовониями. Наблюдая за гостем, Шарипутра отметил, что щеки юноши, упругие, как лепестки нераскрывшегося бутона чампаки, даже не порозовели, как будто его растирала не молодая девушка, а какой-нибудь старый служитель при священном бассейне. И брахман сделал вывод, что кшатрий богат и не знает недостатка в самых красивых женщинах.
После массажа молодой человек выпил чашку горячего рисового отвара, отчего его тело покрылось легкой росой пота, и отведал бетеля. Сейчас оба они, и брахман, и его гость, сидели на террасе в ожидании ужина. Воздух был напоен ароматом диких лилий.
— Взгляни на эти фигурки, мой друг, — сказал брахман, указывая на доску. — По краям ждут своего часа колесницы; вот пешие воины, вот конница, вот боевые слоны. Ты — кшатрий, и тебе, конечно, знакомо военное ремесло. Если я не ошибаюсь, перед сражением так строится и настоящее войско?
— Ты не ошибаешься, — серьезно подтвердил юноша.
— Прекрасно. А тебе не кажется, что наши предки не зря установили правило четырех частей? Ведь организация войска соответствует устройству любого из наших государств, не так ли? И в Раджагрихе, и в Шравасти, и в Бенаресе, и в Капилавасту есть брахманы, кшатрии, вайшьи и шудры. Брахманы обучаются священному знанию, совершают жертвоприношения, размышляют над ведами и упанишадами, а в конце жизненного срока уходят в джунгли, где предаются аскетизму. Кшатрии ведут жизнь благородных людей среди почестей и материального благополучия, упражняя силы на войне или проводя время на охоте, на скачках или в веселых ночах с «танцовщицами»; вайшьи пасут скот и возделывают землю — из этого сословия выходят также купцы, моряки, цирюльники, кузнецы, ювелиры, гончары и ткачи. И наконец у нас остаются шудры, пригодные только к самой грязной работе. Но что будет с землей Гвоздичного дерева, если шудры захотят, скажем, торговать и уплывут на кораблях в другие страны? Или если вайшьи бросят ремесла и устремятся к алтарям? О, Сома! Вероятно, тогда брахманам придется лепить горшки? Как ты думаешь?
Кшатрий не ответил. Он молча слушал, в знак внимания наклонив голову.
— Жить без варн — все равно, что играть в чатурангу без доски, поделенной на квадраты, — продолжал Шарипутра. — Разве каждой варне не присущи свои занятия, свои обычаи, свои обязанности, наконец? Даже боги-покровители у нас разные: кшатрии поклоняются Индре, вайшьи — Пушану, брахманы — Соме и другим жреческим божествам. Так было много веков и так должно оставаться и впредь. Ведь кшатрии, и ты не мог не слышать этого, произошли из рук первого человека Пуруши, вайшьи — из его бедер, шудры — из ног, а брахманы — из головы…
Не встретив сопротивления и этому тезису, Шарипутра прямо заговорил о том, что больше всего волновало его:
— Скажи мне, благородный воин, откуда берутся кшатрии-философы и кшатрии-аскеты? Неужели жизнь твоей варны стала так скучна, что ты уже в столь юном возрасте решил посвятить себя лесной науке? Взгляни на меня: я стар, но крепок, и я не в Урувелле, а здесь. А ведь я — брахман, и меня готовили к аскетизму с рождения! О, Сома! Того и гляди ко мне в Наланду заявится брахман на коне, в боевых доспехах и с чреслами, препоясанными мечом…
Юноша потянулся, и Шарипутра вдруг почувствовал, что где-то неподалеку распустился лотос. Да, лотос. Он явственно ощутил его аромат.
— Знаешь, брахман, маленьким ребенком я плакал, требуя, чтобы мне достали с неба луну, — сказал кшатрий. — Говорят, от моего плача раскалывались оплетенные соломой горшки…
Шарипутра подался вперед и нечаянно толкнул чатурангу. Фигурки, так и не вступившие в сражение, посыпалась с доски.
— Это очень странно, — пробормотал брахман. — Это очень странно… сын раджи.
Собеседник посмотрел на него темными, как у богини Кали, глазами.
— Ты слышал обо мне? — спросил он.
Играть в прятки уже не имело смысла, и брахман кивнул.
— Я слышал пророчества о твоем рождении. С самого первого мгновения, когда я увидел тебя на берегу озера, я догадался, кто ты.
— И кто же?
— Знаки мудрости на твоем лице переплетены со знаками призвания. Возможно, ты станешь великим правителем. Возможно, тебе, кшатрию, будут внимать сотни людей из других варн. В любом случае, ты пришел изменить нынешний порядок вещей, и мне очень хочется отговорить тебя от задуманного. Но может быть, когда ты объяснишь мне, я пойму…
— Если бы я сам хоть что-нибудь понимал! — воскликнул юноша. — Я совсем ничего не знал, и если бы не мой колесничий…
— Твоим учителем был колесничий? — Шарипутра развел руками, так велико было изумление.
— Да, его звали Чанна. Я многим ему обязан.
— Клянусь Брахмой, это самый удивительный день в моей жизни! Но ты должен рассказать мне все по порядку. Сейчас подадут ужин, и ты поешь, а потом… Потом я хочу услышать, почему ты ушел из дворца.
По знаку Шарипутры служанки подали дымящийся рис на свежих листах банановой пальмы, соус, приправы и кислое молоко в глиняных чашках, смешанное с медом и розовым маслом. Гость и хозяин ели в совершенном молчании, и тишину нарушали только далекие завыванья шакала и кваканье лягушек Сердце брахмана замирало, а рассудок упрямо твердил, что новое не бывает лучше старого, и нужно уговорить юношу вернуться к привычным занятиям кшатрия. Если еще не поздно. Шарипутра знал — тот, кто оставил свой дом, легко сбросит и последний лоскут одежды.
— Наверное, я не ушел бы — если бы не Чанна, — сказал юноша.
— Колесничий?
— Да. Он один говорил мне правду. Понимаешь, брахман, я жил слишком счастливо…
На террасу выбежал голый мальчик с медными браслетами на ножках и черным камушком на шее — такой амулет дают ребенку с очень светлой кожей, чтобы уберечь его от злых духов. Заметив гостя, мальчик остановился и сунул в рот большой палец правой руки; в левой он держал пест для растирания риса. У будущего брахмана были длинные, как у бычка, ресницы, подкрашенные сурьмой брови и большие темно-оливковые глаза.
— Многие живут счастливо, — возразил Шарипутра. — Вот мой воспитанник Ананда. Его мать умерла, отец обеднел, а мальчик растет в моем доме. Женщины положили его спать, но он пробрался на кухню и утащил пест. Ему два года, а он уже счастлив. И будет счастливым еще лет пять, пока не начнется ученье.
— Ты не понимаешь, — сказал юноша. — Никто не был счастлив, как я. В жару меня обмахивали опахалами и банановыми листьями. Мне по первому зову приносили мяч или кости. Меня каждый день убирали цветами, как какой-то алтарь… Даже деревья в парке и их тени служили мне. Младенцем меня часто укладывали под гвоздичным деревом, и когда няньки вспоминали обо мне, всякий раз оказывалось, что тень дерева осталась на месте!
— Это очень странно, сын раджи.
— Меня учили священным гимнам и песнопениям, четырем ведам и всем видам искусства, коих насчитывается шестьдесят четыре. Меня учили игре в чатурангу. Меня учили искусству править слонами и лошадьми, владению мечом и стрельбе из лука. Во всем этом я не знал неудач. Я научился посылать стрелы одну за другой, оттягивая тетиву до уха. Каждая моя стрела пробивала восемь кожаных щитов, и они лопались, как сухие листья баньяна!
— А твой отец? Он тоже не ведает забот?
— Не знаю… Отец сильный, он мог подбросить меня к верхушке мангового дерева. Мне говорили, что он защищает землю шакьев, как крепостная стена, а рука его всегда открыта для щедрых даяний. Мне говорили, что в нашей стране плачут только от дыма, копья только в руках стражников, беспорядок только в женских прическах, а удары наносятся лишь по литаврам. Мне говорили, что добрая слава о правителе Капилавасту растекается по землям, как масло по поверхности Ганги…
«Так и есть, — подумал брахман. — Он родился на севере, в стране шакьев, называющих себя потомками солнца, в городе Капилавасту, на склоне синеющих гор, уходящих в небо. Он не кто иной, как царевич Гаутама, сын раджи Шуддходаны, внук старого Сихахану. А я-то еще удивлялся его красоте! В его роду семь поколений чистокровных кшатриев как с материнской, так и с отцовской стороны. Его несчастную мать, кажется, звали Майей. Она родила сына в роще Лумбини, среди цветущих деревьев сал, и умерла на седьмой день». Но вслух брахман сказал другое:
— Тебя не обманывали, царевич. Твой отец достойно правит страною шакьев.
Царевич пожал бронзовым плечом.
— Может быть, — сказал он. — Но я ничего не видел, понимаешь? Я был подобен теленку, сосущему молоко матери. Я ничего не видел, кроме нашего дворца, увитого плющом и обсаженного гвоздичными и манговыми деревьями. Жаркое время года я проводил на террасах среди фонтанов. Гулял в тенистых садах, где дорожки были опрысканы благовонным сандалом. Купался в бассейнах для омовений. Нет, я не должен был знать печали, но она, наверное, родилась вместе со мной. Я часто убегал в дальний уголок парка, куда не долетали звуки флейт, барабанов и тамбуринов. Там рос баньян, уродливый старик со многими десятками высохших рук Я ложился на землю ничком и плакал. Мое счастье томило меня… А еще я любил дожди. Я бродил по саду и любовался радугой в каплях воды…
Юноша умолк, и маленький воспитанник брахмана, посчитав это сигналом к действию, бросил пест и решительно полез к царевичу на колени. Шарипутра позвонил в колокольчик Вбежавшая на террасу служанка ловко схватила ребенка поперек живота и унесла его во внутренние покои.
— Потом мне исполнилось четырнадцать… В тот день раджа Капилавасту привел во дворец сорок знатных девушек, украшенных гирляндами алых цветов. «Ты стал мужчиной, мой сын, — сказал отец. — Так выбери себе жену!» Девушки заполнили дворец, и от их смеха у меня стало легко и радостно на сердце. У одних кожа была золотистая, у других темная, у третьих красноватая. Все они были красавицы, умащенные благовониями, камфарой и соком черного алоэ; все они смотрели на меня призывными взглядами, и только одна стояла у самых дверей и, смущаясь, не могла сделать ни шагу… Я подошел к ней. Волосы ее были подобны черному агату, а браслеты на руках позванивали, как малые цимбалы. Тело ее было темным, как черная лиана калисара, а лицо светилось, как цветущая лиана мадхави. Я взял ее за руку и сказал: «Вот моя жена!»
«Это я знаю, — подумал брахман. — По случаю женитьбы царевича раджа Капилавасту воздвиг алтарь на площади перед дворцом и принес в жертву быка, барана, одиннадцать молодых козлов и одну овцу, вылепленную из теста. И это не считая великолепного масла, горячего молока и корзин с ячменными лепешками. Даже помощник жреца, певец-удгатар, получил тогда в подарок корову».
— Мою жену звали Яшовати, и ей тоже было четырнадцать, — продолжал царевич. — Во время брачной церемонии мы обменялись венками. Зажигая свечу, Яшовати обожгла себе палец, а я преждевременно вылил масло в огонь, но все это было неважно, потому что мы были созданы друг для друга. Внезапно дворец опустел, и мы остались одни. Перевязь из лотосов сама соскользнула с правой руки Яшовати. Я тронул жемчужное ожерелье на ее груди, нить оборвалась, и по полу запрыгали жемчужины. Я смутился и хотел поднять их, но девушка остановила меня. Я помню светильники, горевшие на высоких колоннах, помню свою возлюбленную в поясе из золота, помню сам воздух той ночи, наполненный звуками плясок… Пупок у Яшовати был неглубок, но вниз уже спускалась дорожка вьющихся волосков; руки моей жены были прохладными, как сандал, но они могли быть страстными, и ее ноготки глубоко вонзались в мою спину… Каждую ночь мы засыпали на крыше дворца, залитые лучами луны. Мы спали обнявшись, как дети. А потом… потом Яшовати понесла, и сосцы ее грудей стали темными, словно печати, охраняющие молоко. Через десять лунных месяцев она родила мне сына. Я дал ему имя Рахула.
— И ты по-прежнему тосковал?
— Служанки плакали от радости, глядя, как я иду к бассейну для омовений, посадив маленького Рахулу на плечо. Тело моего сына отливало темным золотом, а лицо сияло так, что ночью к изголовью его ложа слетались мотыльки. Недавно я был мальчиком, игравшим у родительских ног, а теперь сам познал счастье отца, но это новое счастье тяжким бременем легло на мои плечи. Если бы не колесничий Чанна, я однажды выпрыгнул бы из окна дворцовой башни.
— О, Сома, — вздохнул брахман.
— Мы с Чанной навещали Дхоту, моего дядю, который жил во дворце, оштукатуренном молотой скорлупой яиц. Этот дворец казался мраморным и сверкал на солнце, а дядя Дхота был самым веселым человеком среди шакьев. У него было пять сыновей, но особенно близок я был с Нандой. Нанда был чуть младше меня, цвет его лица был светлый, как у желтого ствола пальмы, а плечи и руки имели мягкие очертания. Один глаз у Нанды был серым, а другой карим, в нашей семье иногда рождались такие разноглазые люди. Детьми мы с Нандой, взявшись за руки, вместе гуляли по парку в Капилавасту, бегали наперегонки, лазали по деревьям и возвращались во дворец с лицами, перепачканными розоватой мякотью манго. Подростками мы совершали омовения в дворцовом бассейне, где вода благоухала шафраном, плели гирлянды из желтых бархатцев, забрасывали мяч в круглую чашу из сандала, установленную на верхушке бамбукового шеста. Нанда любил надевать венок из жасмина, наверное, воображал себя небожителем. Отец был не против, чтобы я виделся с братом, но он не знал, что по дороге мы навещали горшечника…
Брахман всплеснул руками.
— Сын Шуддходаны дружил с горшечником?!
— Это был знакомый моего колесничего, — пояснил царевич. — Он жил возле рынка, где сбывал свои глиняные сосуды. Его жена, сухощавая женщина с усталым лицом, приносила нам с Чанной пальмовое вино в кульках из банановых листьев. Вино было скверное, но я пил его с удовольствием. Хозяин, грузный человек, страдавший одышкой, выходил редко — он сидел в мастерской, весь перепачканный глиной. Натрудившись у гончарного круга, он горстями уплетал ячменную кашу… В его доме я садился у открытой двери. Мимо меня сновали носильщики-рабы, женщины несли на головах корзины с бананами, проезжали скрипучие повозки — у них были огромные, в человеческий рост, колеса. На рынке в лужах мочи стояли ослы и мулы, толкались люди, кто-то, невзирая на шум, спал на мешках с мукой. Среди торговцев, погонщиков, крестьян и прорицателей, толковавших о посмертной участи, бродили коровы с мокрыми от слюны мордами. Я видел торговца, который ловко разделывал рыбу и заворачивал ломтики в банановый лист; я наблюдал, как заклинатель змей заставляет кобру танцевать, теребя ей хвост и шею. Заклинатель наигрывал мотив, печальный и заунывный, а тонкий язычок кобры играл со струей воздуха, выходящей из флейты… Слушая разговоры людей, выросших у рукояти сохи, я понимал, что почти никто из них не был счастлив. Над улицами и рыночной площадью стоял запах распаренных зноем человеческих тел, запах мулов, запах подгоревшего масла, требухи и мусорных куч, и этот запах был для меня слаще самых изысканных ароматов дворца…
— В твоей жизни было слишком много радости, — заметил брахман. — А когда ее слишком много, она скатывается с человека, как вода с лотосового листа.
Царевич покачал головой.
— Ты не дослушал меня. Однажды из-под копыт наших коней взлетел черный ворон, справа на дорогу выползла змея, а мою левую руку стало ломить в плече. Все это были недобрые знаки… И вот я увидел старика — он просил милостыню на перекрестке. Это был безобразный горбун с высохшим телом, похожий на карлика-якшу, и его ребра торчали наружу, как балки старой хижины. «Что с ним?» — спросил я. «Он состарился», — ответил мне Чанна. Мы подъехали к дому горшечника. Переступив порог, я увидел хозяина мастерской. Голый, он лежал на земляном полу, жена поддерживала его правую руку, а толстый брахман, сидя возле жаровни, бормотал мантры. В жаровне горели лепешки коровьего навоза, и в доме было не продохнуть от едкого дыма. «Что с ним?» — спросил я. «Он заболел», — ответил мне Чанна. От дыма у меня закружилась голова, странная слабость одолевала меня, и все-таки мы отправились к Нанде…
Из восьми светильников на террасе четыре уже догорели, но Шарипутра, увлеченный рассказом царевича, этого не заметил.
— Возле дворца дяди было много людей. Женщины причитали и расцарапывали себе лица, а мужчины стояли молча, теребя перевязи мечей. К нам подошел пожилой кшатрий, он возбужденно говорил о какой-то змее, но я не стал его слушать: мне хотелось скорее увидеть Нанду. Люди расступались передо мной, и вдруг я увидел колесницу, и своих двоюродных братьев, и дядю Дхоту. Лицо дяди показалось мне незнакомым, таким суровым и отчужденным оно было. А на колеснице… на колеснице лежал Нанда, покрытый ворохом красных цветов. Нанда был бледен, его лицо было еще светлее, чем обычно, и он один из всех оставался невозмутимым. С края колесницы свешивалась его расслабленная кисть. Не знаю, сколько я так стоял — недоумевающий, растерянный, оглушенный. Мне очень хотелось поправить его руку, но я боялся… Я боялся прикоснуться к нему, ведь теперь он был другой Нанда, слишком спокойный, не тот, которого я знал. А потом я почувствовал на плече руку Чанны. «Твой брат умер», — сказал колесничий.
Сын раджи сжал кулаки.
— Понимаешь, брахман, в тот день я понял, что белый зонт наследника Капилавасту заслоняет от меня не только солнце, но и саму жизнь! Жизнь, полную страданий. Жизнь, в которой царствуют болезни, старость и смерть. А еще я понял, что однажды Царь Смерти явится и ко мне — верхом на черном буйволе, с петлей в одной руке и дубинкой в другой. К моему брату он пришел в обличье кобры… Нанда попробовал отбиться от змеи голыми руками и получил девять укусов в руки и ноги. Сбежались слуги, кобру убили палкой, но и Нанда уже не дышал! На моих глазах его опустили в воды реки, привязав к ногам запечатанные сосуды с сомой. Чанна объяснил мне, что так хоронят воинов-шакьев, погибших не в бою. Два дня просидел я на берегу, глядя на воду, которая взяла Нанду… А потом колесничий отвез меня во дворец. Я шел по ровным дорожкам нашего парка, они все так же были опрысканы благовонным сандалом, и все те же лотосы — голубые, белые и красные — цвели на прудах, и все та же музыка раздавалась под сводами дворца, и вода в священном бассейне все также благоухала шафраном. Мне хотелось кричать, кричать громче барабанов и тамбуринов, но я помнил, что меня зовут Львиноголосым и от звуков моего голоса лопаются горшки, оплетенные соломой… Поэтому я не кричал. В первую стражу ночи я взял веревку и спустился в сад через слуховое окно. Потом влез на манговое дерево и перебрался через стену. Никто не заметил, как я ушел!..
— И что же теперь? — тихо спросил брахман.
— Теперь я ищу путь к освобождению от страданий. Я слышал, что отшельники Урувеллы знают его.
— Я слышал, что бывают волшебные слоны, и они летают… — Шарипутра грустно улыбнулся. — Но сам никогда их не видел.
Гаутама вздрогнул.
— Ты смеешься надо мной?!
— Нет-нет, я не хотел тебя обидеть, — торопливо сказал брахман, отводя взгляд от лица с крылатым разлетом бровей, прекрасного даже в гневе. — О, Сома! Я невежественный старый жрец, но, поверь, о смерти я кое-что знаю…
«Что, что мне сказать ему? — подумал Шарипутра. — Он уверен в себе, словно юный слон, закончивший обучение и покидающий стойло. Мои рассуждения об устройстве государства и варнах его не тронули. Пожалуй, у него хватит сил принять посвящение у отшельников, а потом поставить все с ног на голову от подножия Хималая до южных окраин Магадхи. Вопрос в том, радость или беду предвещало нам его рождение».
— Ты хочешь избавить мир от страданий, — сказал старик. — Это поистине благородная цель. Но скажи: разве твоя семья теперь не страдает?
Юноша не ответил, но между его бровей пролегла чуть заметная складка. Тогда брахман мягко заговорил о том, что у человека нет иных спутников, кроме им же совершенных дел, прибавив, что в основе доброго дела не может лежать зло. Он намекнул, что раджа шакьев остался без наследника, как старая цапля на пруду, и в резких тонах обрисовал будущее государства, которое лишается управления, что в чатуранге равносильно потере фигуры мантрина. Потом он упомянул о страданиях молодой женщины, каковые она обязательно должна испытывать, лишившись мужа, и не забыл напомнить о маленьком сыне, который тоже будет скучать. «Жена — истинный дом», говорят веды, и это так же верно, как и то, что земля стоит на водах, а воды — на ветрах. Правильное решение никогда не приходит второпях, а если оно все-таки найдено, не стоит торопиться с его исполнением. «Даже осока, если за нее неумело схватиться, режет пальцы», — заключил он.
— Ты добрый человек, брахман. — Царевич приложил ко лбу руки со сложенными ладонями. — Я тронут твоим участием.
Шарипутра позвонил в колокольчик, но было поздно, и никто из слуг не явился. Тогда брахман сам отправился во внутренние покои. Он зажег лампаду с ароматным маслом и зачем-то натер руки благовониями. Ему казалось, что он говорил с царевичем вполне убедительно. Приготовив юноше ложе, он вернулся на террасу. Там никого не было.
Старик огляделся. Терраса была пуста, но в воздухе разливалось благоухание лотоса. Светильники потухли, лишь один еще слабо дымился, а над кромкой джунглей висел узкий серп месяца, напоминая о страданиях бога Сомы.
— Ты вернешься, — прошептал Шарипутра. — Я знаю это, Сиддхарта!
Брожение умов наблюдалось по всей Арьяварте. Усилиями брахманского сословия древние веды обрастали толкованиями, давая жизнь сложным построениям — упанишадам. В упанишадах говорилось о жизни и смерти, о первопричине бытия, о сокровенной сущности человека, об Атмане.
«Ни один благородный воин не должен вступать на путь отшельника» — гласило жреческое правило, однако благородные воины все чаще отказывались подчиняться ему. Вслед за Вардаманой из Вайшали повязки аскетов надевали все новые и новые кшатрии. Этому немало способствовало учение о карме и переселении душ, согласно которому в новых рождениях шраманы имели преимущество перед остальными людьми, воплощаясь либо в мире богов — среди прекрасных танцовщиц-апсар небесного царства, либо на земле, но в самых богатых и знатных семействах.
Однажды возникнув в Магадхе, учение о сансаре распространялось теперь в долине Ганги, словно огонь, брошенный в сердцевину сухостоя.
Его обсуждали во дворцах правителей, в домах ремесленников, на рыночных площадях. Имя создателя учения никто не знал; утверждали, будто это древняя мудрость, явленная еще в ведах. Поговаривали, что брахманы ревниво оберегают эти истины от непосвященных, отчего симпатий к касте жрецов не прибавлялось.
Отшельники-шраманы бродили по дорогам с чашками из половинок кокоса в руках, бормоча им одним понятные мантры; они застывали в неудобных позах на перекрестках, воздев к небу коричневые руки и уставившись воспаленными глазами вдаль или на солнце; они просили подаяние на постоялых дворах; сидели, образуя кружки, в священных рощах и на городских площадях; лежали на земле, соблюдая обет воздержания от пищи. Повсюду были их тощие тела, едва прикрытые набедренной повязкой. Некоторые, подражая Махавире, ходили совсем обнаженными. У погребальных кострищ непременно стоял на одной ноге какой-нибудь безумный шраман с трезубцем, голый, испачканный пеплом и разрисованный охрой.
Часть аскетов питалась финиками, бананами, съедобными корнями и плодами хлебного дерева; другие принимали от добрых людей рисовые и ячменные лепешки; третьи уверяли, что поддерживают жизнь исключительно листьями и дымом. Разнообразие наблюдалось и в прическах: у лесных отшельников на шею свисали спутанные космы, проповедники собирали шевелюру в пучок на макушке, бывшие жрецы брились наголо, кшатрии и атхарваны[3] заплетали косы.
Нагие и полунагие, с почерневшими и высохшими телами, брели шраманы по долине Ганга, проповедуя идеи вечного круговорота рождений, и их глубоко запавшие глаза блестели в глазницах, словно вода в глубоких и темных колодцах.
Амбапали давно уже мучилась от неприятного сна. В этом часто повторявшемся сне она видела темно-коричневого слона с клочьями пены на смертоносных клыках. Спасаясь от него, она превращалась в кобылицу, но слон оборачивался жеребцом и летел за ней, отбивая по земле гулкую дробь. Она находила приют в подземном мире нагов, во дворцах, блистающих золотом и драгоценными камнями, но неутомимый преследователь являлся и туда в облике исполинской двенадцатиглавой змеи, обращая в бегство воинство царя нагов Васуки. Она искала спасения в мире гандхарвов, на горах, где гении неба услаждают слух Индры и других небожителей пением и звуками лютней, но неведомый враг в обличье косматого демона находил ее и там. Наконец к ней приходил на помощь мудрый отшельник риши с белыми волосами — он выкапывал для нее уютную землянку на берегу лотосового пруда. Старец покрывал землянку грязью и уходил, а она томилась внутри, ожидая юного раджу, кожа которого, во сне она была уверена в этом, имела золотистый оттенок. Но вместо раджи из чащи прибегал тигр и когтями разрывал кровлю землянки. Увидев тигра через образовавшуюся дыру, Амбапали с криком просыпалась и, прислушиваясь к биению сердца, медленно приходила в себя.
Все вещи в ее доме, даже сосуды с благовониями, были обрызганы камфарными духами, отчего в комнатах стоял сладковатый приторный аромат. Этот знакомый запах успокаивал Амбапали, как и вид служанки-рабыни, прибегавшей на крик госпожи. В облике темнокожей девушки с полными розовыми губами, неуклюжей и простоватой, не было ничего таинственного.
— К вам гость, госпожа, — доложила рабыня. — Сын начальника по слонам.
— Ах, он… — Амбапали повернулась к зеркалу. — Пусть войдет.
В зеркале отразилось юное лицо с открытым и властным взглядом, изогнутыми луками бровей и немного припухшими веками. Нежные щеки Амбапали были разрисованы сетью мелких узоров, а губы, ярко-алые от постоянного жевания бетеля, казались особенно чувственными.
Амбапали была танцовщицей. Однажды, двигаясь в паланкине вдоль берега священной реки, она увидела на месте для сожжения трупов бурую черепаху. Эта черепаха, ползущая по остаткам погребальных костров, была неуместна возле дарующей освобождение Ганги и как-то особенно безобразна. Черепаха словно бы знала некую ужасную тайну о смерти, и на обратном пути Амбапали вздрагивала от омерзения, припоминая хвост и короткие лапы, испачканные золой.
В тот же день она отправилась к ученому брахману. Крючконосый старик, сидя под стволом кокосовой пальмы, пересказывал всем желающим беседу знаменитого мудреца Яджнявалкьи с раджой Джанакой, повелителем Видехи. Беседа была посвящена вопросу посмертного воздаяния. Заплатив несколько монет, Амбапали прослушала ее дважды. Пот лил с нее градом; ей казалось, что крупные зеленые орехи, висящие под высокой кроной, вот-вот падут на ее голову и тем совершится воздаяние за ее нечистую плотскую жизнь. Амбапали была юна, ее грудь только-только округлилась, лишь недавно раздались бедра и расцвела красота, но, вернувшись домой, она повесила на свои ворота тяжелый засов. Теперь танцовщица, которую называли «жемчужиной Бенареса», слушала брахманов и проповедников, заказывала жертвоприношения и размышляла о воздаянии, а домогавшимся ее юнцам отвечала гордым и неприступным взглядом. Амбапали могла себе это позволить: она была богата.
В комнату вошел юноша в темно-красных одеждах знатного воина из рода шакьев, с мечом на левом бедре. У него были вьющиеся темные волосы и светлое, как у желтого ствола пальмы, лицо. Радужные оболочки его глаз были окрашены в разные цвета, причем один глаз был серый, а другой — карий. Взгляд юноши скользнул по танцовщице и остановился на ямке пупа. Ямка была глубока, как если бы бог, ваявший Амбапали, ткнул в этом месте пальцем.
— Победа тебе, о кшатрий, — улыбнулась Амбапали и потянулась за шелковой накидкой. Она давно не чувствовала влечения к любовной игре, но из какого-то врожденного коварства дала гостю оценить гибкость своего тела. — Сделай честь этой скамье, присядь на нее. Моя служанка омоет тебе ноги.
— Ты ждала меня, Амбапали?
— О да. Ты же знаешь, Девадатта: вместе с гостем в дом входят боги и счастье.
Слугам свойственно перенимать манеры своих повелителей, и рабыня старалась обслужить юного кшатрия, как раджу, подчеркнуто церемонно. Она омыла ему ноги, принесла на подносе фрукты, рис и вино и захлопотала вокруг, возжигая курения.
— Посмотри, что я принес тебе, Амбапали, — сказал Девадатта, вынимая из складок плаща изящный веер из слоновой кости. — Эта вещица сделана из бивня Маха Сундара.
— Маха Сундара?
— Помнишь, весной он передавил кучу народа? Он спокойно стоял в слоновнике, но вдруг до него донесся запах другого слона. Маха Сундар пришел в ярость, порвал путы и вырвался из стойла — погонщики плохо связали его. Я приказал высечь мерзавцев, но было уже поздно…
Танцовщица стала расчесывать волосы. Подобные разговоры она умела слушать вполуха. Начиная с пятого годя жизни Амбапали, по обычаям своей касты, не видела мужчин, включая родного отца, и изучала науки, имеющие отношение к любви. Она училась готовить сласти, составлять букеты, слагать стихи и петь, перебирая тонкими пальчиками струны вины[4]. О, в этих науках она превзошла многих! Амбапали танцевала так, что драгоценные серьги бились о ее щеки, браслеты на запястьях метались из стороны в сторону, а взгляды, которые она бросала из-под полуопущенных ресниц, сводили с ума благородных кшатриев. Она умела шутить, избегая грубости, владела игривой ловкостью разговора, искусством намека и тайного жеста. Амбапали знала, что любовь начинается с созерцания предмета своей любви, потом является задумчивость вместе с игрой воображения, дальше следуют стадии бессонницы, отощания, нечистоплотности, отупения, потери стыда, сумасшествия и обмороков. Таковы девять стадий любви, которые проходят люди, а десятая и последняя стадия — смерть. Именно поэтому Амбапали всегда питала к своим поклонникам только легкое расположение, никогда не переходившее в губительную страсть, и струйки пота редко размывали слой шафранных румян на ее лице, а тело не знало жара слишком усердных объятий. Впрочем, последний раз в объятьях мужчины она была очень давно, как раз накануне встречи с бурой черепахой на берегу Ганги.
— Какие у него были бивни! Настоящие тележные оси…
Девадатта говорил о том, как слон Маха Сундар с огромными бивнями и лбом, окрашенным суриком, носился по улицам, словно в него вселилось полчище ракшасов. С широких висков слона лились темные потоки мускуса, на шее подпрыгивал крюк погонщика. Спасаясь от слона, люди прыгали в сточные канавы. Избавление пришло неожиданно: Маха Сундар, желтый от густой пыли, застрял в проулке между двух стен, сложенных из каменных плит, где его добили копьями.
Дослушав эту историю, Амбапали зевнула.
— Скажи, Девадатта… А как ты вообще оказался в Бенаресе? Ведь ты же из рода шакьев, правда?
Девадатта удивленно посмотрел на нее.
— Ну да… Просто мой отец, еще когда жил в Капилавасту, очень любил белого слона по кличке Виджай…
— Тоже с большими бивнями?
— Еще с какими! Правда, их ему подпилили. Понимаешь, подпиленные бивни притупляют осязание слона, но зато на них можно надеть острые железные колпаки.
— А какой у него хобот?
Юноша задумался.
— Очень сильный, хороший хобот. Если Виджай возьмет в свой хобот железную цепь с парой шаров, утыканных ножами, врагу придется несладко. Виджай вообще очень сильный.
— Ты, кажется, рассказывал мне о своем отце. — Амбапали снова зевнула.
— Ну да. Понимаешь, отец очень любил этого слона. Он даже ночевал в слоновнике. Всегда выбирал его, когда выезжал поохотиться или просто покрасоваться на людях. А потом к царевне Капилавасту посватался раджа Бенареса. По обычаю, зятю всегда дарят слона. И раджа Шуддходана решил, что этим слоном будет Виджай. Отец, конечно, очень рассердился. Он хотел, чтобы взяли любого другого слона, только не Виджая. Но Шуддходана сказал, что все уже решено. Тогда отец объявил брату, что уходит в Бенарес вместе с Виджаем… Он ведь такой, мой отец — от своего не отступит.
— О, боги! Выходит, раджа Капилавасту — это брат твоего отца?
— Ну да! Мой отец — средний из братьев, он все равно не получил бы трона. Так вот он решил уйти в Бенарес. А здешний раджа отцу очень обрадовался и сделал его начальником слоновника. А кто в Бенаресе разбирается в слонах лучше отца? Никто. Ведь быть начальником слоновника не так-то просто, Амбапали. Даже ехать на слоне трудно, потому что очень качает. А начальнику слоновника нужно знать повадки диких слонов, чтобы их ловить.
«Выходит, Сиддхарта — двоюродный брат этого мальчишки! — с волнением подумала Амбапали. — Тот самый Сиддхарта, который провел шесть лет на берегах Найранджаны! Царственный отшельник, который учит освобождению от страданий!..»
— Лучше всего ловить двадцатилетних слонов, — рассказывал тем временем Девадатта. Он пересел на ложе и все ближе подвигался к Амбапали. — Эти слоны еще маленькие, ростом с лошадь, и без клыков. Знаешь, как их ловят? На тропе, по которой слоны идут на водопой, вырывают яму и легко прикрывают ее сверху. Если слон упадет в нее, два-три дня к нему никто не приближается. Затем приходят два махаута, и один бьет слона бамбуковой палкой, а другой отгоняет бьющего и бросает слону охапку травы. И так несколько дней: первый бьет, второй кормит. Неплохо придумано, а? С каждым разом второй погонщик подходит к слону все ближе, приносит ему фрукты и цветы тамаринда, которые слоны очень любят. Махаут гладит и трет слона, пока тот не привыкнет к путам…
— Зачем он трет слона, мне ясно, — сказала танцовщица, неудержимо зевая. — Мне неясно, зачем ты меня трешь. Я тоже похожа на слона?
Девадатта отдернул руку, которую уже почти положил ей на бедро. И сказал, запинаясь:
— Ты похожа на богиню зари, Амбапали.
— Вот как? А ты слышал об идее сансары?
— О чем?
— О круговращении душ, — объяснила она, забавляясь его растерянностью.
— Но почему ты спрашиваешь об этом?
— Хочется. Расскажи, что ты знаешь.
Девадатта пожал плечами.
— Ну, я слышал, что души переходят в другие тела, — сказал он. — После смерти, конечно. Это называется кольцом сансары…
— Кольцом? А может быть, ожерельем?
— Нет, кольцом. И в нем, то есть в ней, в этой сансаре, крутятся люди. Причем вор зерен становится крысой, вор мяса — ястребом, а… э… соблазнивший жену своего учителя — терновником. Так наш придворный жрец говорил.
— Умный мужчина ваш придворный жрец. А как быть, если негодник не только мясо, но и зерна воровал, да еще и жену учителя соблазнил? Кем он будет тогда — ястребом, крысой или терновником? Или ему придется быть ими поочередно? А если он еще отяготит свою карму будучи ястребом, то куда его твое кольцо занесет? Не знаешь? — Амбапали вздохнула. — И я не знаю. Я думаю над этим уже давно — с тех пор, как увидела черепаху на берегу Ганги. И чем больше думаю, тем меньше понимаю. О, если бы я была мужчиной! Говорят, отшельник Сиддхарта знает все о круговращении душ. Я ушла бы к нему в Джетавану и узнала правду, сидя у его ног…
Юноша облизнул языком сухие губы и сказал:
— Мне кажется, не стоит жалеть, что ты родилась женщиной.
— Вот как?
Кровь бросилась Девадатте в лицо.
— Да, не стоит, — повторил он. — Тебе не приходило в голову, что ты очень красива, Амбапали?
— А тебе не приходило в голову, что с тобой может быть очень скучно, Девадатта? Ты каждый день приходишь сюда и говоришь о своем слоновнике. А мне совсем неинтересны твои слоны! Я их боюсь, после твоих рассказов мне снятся ужасные сны… Уж лучше я буду думать о Сиддхарте, который когда-то прошел через наш город, направляясь в священную рощу. У него были царственные плечи, узкие бедра и такие красивые, сильные руки…
— А я? — Девадатта подсел на ложе и вдруг решительно обнял ее, хотя и густо покраснел при этом. — Разве у меня слабые руки?
Амбапали покачала головой и отстранилась.
— Сиддхарта двигался по улице легкой походкой, без меча и лука, загоревший под жарким солнцем. Он был сложен, как Индра, а лицо у него было мудрым, как у Брахмы…
«Зачем я говорю ему это?» — подумала танцовщица, но остановиться уже не могла.
— Он был прекрасен, и мне казалось, что вдоль дороги, где он идет, распускаются лотосы. А ты… Ты приходишь каждый день, болтаешь о своих слонах и пожираешь меня глазами, как молодой купец, проколовший уши, но не скопивший денег на золотые серьги! Ты даже о сансаре ничего толком не сумел рассказать… Не надо большого ума, чтобы наказывать слуг! Ты никогда не стал бы отшельником, как твой двоюродный брат!
Девадатта постоял немного, оглушенный, и вышел. Во дворе, в жидкой тени плетня сидели рабы — носильщики паланкина Амбапали. Девадатта, ссутулившись, быстро прошел мимо них. Рабы не были людьми, но сейчас он испытывал мучительное чувство стыда: ему казалось, будто рабы подслушали его разговор с госпожой. За воротами он перевел дыхание. Здесь стояла рыжая корова, меланхолично обмахивая хвостом тощие бока. Девадатта огляделся по сторонам, примерился и дал корове такого пинка, что она бросилась бежать по улице, высоко подкидывая зад.
Отец Девадатты полагал, что своенравие и своеволие должны быть развиты в каждом мальчике. Лет в семь Девадатта рубил деревянным мечом бурьян на задах усадьбы, играл со сверстниками, охотился на птиц и никого из взрослых, кроме отца, не слушался. Отец радовался, глядя на него.
Мать и сестры Девадатты жили в другом мире — на женской половине дома. Только изредка Девадатта сопровождал их на берег Ганги, где семья совершала омовения. Сестры росли иначе, их держали в строгости, и девочки не имели права выходить за ворота без родителей и слуг. Зато в игрушках все дети Амритоданы не знали недостатка: у них были маски лошадей, буйволов и быков, фигурки воинов, брахманов и слонов из обожженной глины.
Отец казался Девадатте богом, и если начальник слоновника обрушивался на кого-нибудь из слуг или рабов, Девадатта испытывал и ужас, и радость от своей близости к этому вершителю судеб. Из всех богов горы Химават отец больше других почитал воинственного Индру и часто повторял, что «только мышь складывает лапки».
После завтрака отец приказывал подать паланкин, обтянутый красным шелком, и отправлялся в слоновник. Отцу было за пятьдесят, у него часто болела спина, поэтому по городу кшатрий Амритодана всегда передвигался в паларкине и даже мочился, не слезая с него. Когда лучи начинали падать отвесно, отец возвращался домой и шел отдыхать в беседку из тростника.
Солнце было почти в зените, и Девадатта направился в слоновник. Ему хотелось побыть одному — он боялся, что отец догадается по его лицу о том, что произошло в доме Амбапали. Расспросов не хотелось.
В слоновнике было прохладно и привычно пахло сеном и слоновьим пометом. Слоны стояли по своим загонам с путами на ногах, привязанные за шею и заднюю часть тела. Девадатта вошел в загон к старому белому слону, стоявшему без всяких пут и веревок Слон дружелюбно качнул головой и подставил хобот.
— Я никуда не поеду, Виджай, — сказал юноша и повалился ничком на охапку травы.
Вообще-то он был не робкого десятка. Девадатта верховодил среди сверстников, его слушались погонщики в слоновнике, люди бывалые, и он без всякого смущения распоряжался ими. Однако рядом с Амбапали уверенность в своих силах его покидала, и он ненавидел себя за это. Не раз Девадатта обещал себе, что больше никогда не пойдет к этой красавице с чувственным ртом, но вновь нарушал свое слово.
В слоновник вошли махауты. Они не видели Девадатту, занятые разговорами и котлом со слоновьей едой.
— О, это отвратительные твари — черные, краснорожие, мордатые, да поразит их дубина Индры! — говорил старший погонщик. — Вечерами они поднимают шум в лесу, приплясывая, как скопцы. Могут они и вселяться в людей… А если у женщины под левой лопаткой родинка, значит ночью к ней ходит ракшас. Демон ложится к ней спящей и пьет кровь, присосавшись к спине…
— У моей жены нет родинки под левой лопаткой, — заметил молодой погонщик.
— Тебе повезло. А еще бывают ведьмы. Худшая из них — Арати, ведьма с короткими мочками ушей. Она подкрадывается к спящим мужчинам, присасывается и отнимает силу… Кстати, если у девушки короткие мочки, такая красавица любит гулять на стороне, не будь я Бхадра.
— Когда это ты стал таким знатоком женщин, Бхадра? Ты вроде бы холостяк.
— Я до сих пор не женился, потому что не женился мой старший брат. Ну и что? Я многое слышал от людей опытных, знающих в женщинах толк..
— Знал бы ты, какая у меня жена! Когда я впервые увидел ее, стрела бога Камы вошла в мое сердце по самое оперение. Она маленькая и стройная, моя девочка. А какая у нее легкая походка! Как позвякивают колокольчики на ее лодыжках!
Каждый вечер она вплетает в волосы цветы, красит ладони хной и сурьмит глаза. Она делает это, чтобы мне понравиться.
Лежа в своем загоне, Девадатта до боли стиснул зубы.
— А как она ладит с моей матерью! Когда я женился, я сразу понял, что песни и сказки — полная ерунда. Ведь в песнях свекровь мучает невестку, а в сказках наоборот. Но все это глупости!
Старший погонщик хмыкнул.
— Это не глупости, мой милый, — наставительно сказал он. — Просто песни поют молодые женщины, а сказки рассказывают старухи. В этом все дело.
Некоторое время Девадатта слышал только звук лопаты, которой перемешивали слоновью еду.
— А коса у моей жены черная, как перец, — сказал молодой погонщик. — Когда она расплетает ее, волосы рассыпаются по плечам. А кожа у нее нежного оливкового цвета…
Бхадра громыхнул котлом, вываливая еду.
— Кожа — это не главное.
— А что главное?
— Колено. Нельзя, чтобы колено было слишком маленьким или большим. Большое колено приносит несчастье и бедность, а маленькое… Знаешь, это будет похуже коротких мочек…
— Не знаю, что ты там говоришь о коленях. У моей жены замечательные колени.
— Не меньшее значение имеет зад, — продолжал старший погонщик. — Задняя часть у женщины должна быть круглой, мясистой и иметь правильную форму…
Девадатта тихонько застонал.
— Жена с таким задом будет приносить удачу, не будь я Бхадра. Однажды — это было в начале весны — я встретил именно такую вдову. Кстати, тебе и не снилась такая… Эта была настоящая женщина, а не какая-нибудь худышка. Она раздевалась передо мной, танцуя! А с каким желанием она раздвигала бедра! А как она стонала, когда я входил в нее!
Скрежеща зубами, Девадатта выскочил из загона. Он накинулся на бездельников, отчаянно бранясь и обещая в следующий раз, когда они забудут обмакнуть модаки в масло, распластать их на земле, как бычьи шкуры, обработать колючей плетью и натереть раны кирпичной крошкой. Вдруг он заметил, что погонщики смотрят на кого-то за его спиной. Девадатта обернулся.
Напротив открытых дверей слоновника стоял невысокий широкоплечий человек. Усы его топорщились, как у тигра.
— Так ты ушел? — У отца презрительно вытянулось лицо. — О, бык-громовержец! Ушел и признал себя побежденным?!
Девадатта мысленно поблагодарил громовержца и других богов за то, что их разговор никто не слышал. Они остались в слоновнике одни — отец отправил погонщиков к котлам. Не было сомнений, что в слоновьей еде будет довольно соли и сахара, шары модаки скатают по всем правилам и в масло тоже не забудут обмакнуть. Отец умел наводить на людей страх, даже не повышая голоса, а уж когда повышал… А еще отец умел узнавать все его тайны. Девадатге никогда не удавалось ничего скрыть.
— Но, отец… Неужели ты хотел, чтобы я…
— Нет! — Амритодана рубанул воздух ладонью. — Никогда не совершай насилие над женщиной. Будь властным, но насилия не совершай. Это противно заповедям кшатрия. Ты помнишь их, я надеюсь?
— Отец…
— Только не лги, что ты их забыл. — Взгляд отца стал колючим. — Твой наставник говорил, у тебя хваткая память.
Девадатта вздохнул.
— Для брахмана главное — мудрость, для вайшьи — достаток, для низкого шудры — удовольствие, а для кшатрия — храбрость и верность долгу, — начал он. — Война — благородное ремесло кшатриев, и ведется она ради захвата коров. Служение кшатрия состоит в защите родной земли, соль которой он ел, а также брахманов, коров и женщин.
— И еще детей, — поправил отец.
— Да, и детей. Кшатрий должен легко гневаться, быть стойким в борьбе, великодушным в победе. Кшатрий не пользуется тем, чего не приобрел своей доблестью. Кшатрий всегда податлив своей ярости. Кшатрий не убивает воина, упавшего с колесницы, и лучника, у которого лопнула тетива. Кшатрий не дерется чужим мечом. Кшатрий на коне не сражается с кшатрием на колеснице. В предсмертных корчах кшатрий цепляется за родную землю…
Начальник слоновника смотрел на Девадатту и думал о том, что его сын спит, спит беспробудным сном. И не его ли, отца, это вина? Может, он слишком долго удерживал Девадатту подле себя? Слишком часто направлял его и помогал ему?
— Довольно, — сказал Амритодана. — Все эти заповеди можно выразить короче: «Кто терпелив и безгневен, тот не кшатрий и не мужчина». Или так: «Только мышь складывает лапки».
Девадатта криво усмехнулся.
— Тебе легко говорить, отец. Эта танцовщица шуршание ящерицы в восточной половине дома слушает, а не меня.
— И ты будешь изображать муки человека, ужаленного змеею? Ты же кшатрий, Девадатта! Разве не ты побеждал в городских состязаниях? А кто был лучшим в игре «слоны и охотники»?
Девадатта против воли улыбнулся. Эту игру в Бенаресе особенно любили, и толпы людей наблюдали за ней в дни городских праздников. Соревнование проводилось перед дворцом раджи, на площадке, поделенной чертой на две равные части. Часть юношей раздевалась донага — они были «слонами». Другие, в повязках на бедрах — «охотниками». Под глухой рокот барабанов противники бросались друг на друга. Целью «слонов» было толчками свалить «охотников» на землю, «охотники» же старались затащить «слонов» на свою половину площадки. Как «слон», которого заставили пересечь черту, так и поваленный на землю «охотник» выбывал из игры и присоединялся к зрителям. Те вовсю подбадривали игроков, приветствуя удачные действия хлопками и возгласами. В день состязаний, счастливый для Девадатты, ибо именно тогда Амбапали обратила на него благосклонный взор, он был «слоном». Девадатта один остался в игре, когда все его товарищи уже побывали за чертой. Против него было четверо «охотников», и Девадатта летал по площадке, ускользая от их рук Улучив мгновение, он свалил одного из противников ударом локтя. Это был запрещенный прием, но зрители были за Девадатту, и незадачливый «охотник» покинул площадку. Еще одного юноша одолел хитростью, внезапно бросившись ему в ноги. Остались двое, и он под восхищенный рев расправился с ними: первому заплел ноги, а второго ловко бросил через себя, поймав за правую руку.
— А как бы ты поступил, отец?
— Я бы огляделся по сторонам — в Бенаресе немало красивых женщин. Но если бы мне нужна была эта танцовщица, я бы добился ее.
— А если бы она любила твоего брата?
— Я бы постарался понять, за что она любит его, и превзошел его в этом.
— А если бы не смог?
— Все равно я бы не сдался. Как-то мы с Шуддходаной столкнулись… Это было из-за Виджая. Брат не хотел, чтобы я уходил, ведь враг бежал от меня, как скот, почуявший льва. Двадцать лет назад, Девадатта, твой отец одним ударом перерубал слоновый бивень и по самую рукоять вгонял в землю меч! Но Шуддходана не мог изменить слову кшатрия и послать радже Бенареса другого слона, это стало бы для него позором. Мы стояли друг против друга, и он первым отвел глаза. Потом он послал ко мне нашего младшего брата, Дхоту, но я был неумолим. А теперь… Теперь я служу Бенаресу, хотя здешний раджа больше разбирается в гимнах и праздниках, чем в расстановке войска перед сражением. Но я ни о чем не жалею… Я младше Шуддходаны на восемь лет, но — клянусь быком! — я ни разу не уступил ему. В детстве он мог придавить меня к земле, мог заломить мне руки или сдавить горло, но я ни разу не прохрипел «сдаюсь». Почему? Меня не зря прозвали меднолобым. Я был упрямым и сильным. В жизни нужно быть сильным, Девадатта. Потому что сильный не сокрушается. И не укоряет себя. Никогда.
Девадатта задумался. Отец был для него тайной, как высшее существо, как бог, чьи слова и поступки никогда не поймешь до конца.
— Ты хочешь, чтобы я стал шраманом?
— О, бык-громовержец! Конечно, нет. Шраманы валяются в золе, сидят на солнцепеке, по-портновски скрестив ноги. Это дурни и бездельники, и, будь моя воля, они бы чистили водостоки и нужники.
— Но ты сам сказал, что я должен превзойти Сиддхарту, отец. А Сиддхарта — шраман.
Начальник слоновника покачал головой.
— Твой длинноволосый брат не просто шраман. Сиддхарта многому научился за те шесть лет, что ушел из Капилавасту. Очень многому. Даже старый маг Кашьяпа из Урувеллы пришел к нему со своими учениками. Полгода назад Сиддхарта был в Бенаресе. Говорят, он бросил на землю семечко манго и не успел омыть над ним руки, как выросло дерево в пятьдесят ладоней. Ходят слухи, что он зажигает огонь, потирая ладонь о ладонь, и создает из воздуха сверкающие золотые слитки. Но даже если это выдумки черни, что-то за этим кроется. Я не понимаю учения Сиддхарты, но, возможно, царевич готовится к завоеванию долины Ганги.
— К завоеванию? — протянул Девадатта.
— Чему ты удивляешься? Слово может быть прекрасным оружием. Проповедуя свое странное учение, Сиддхарта может преследовать тайные цели. Если бы ты отправился к нему, ты бы послушал, чему он учит, разузнал, чего добивается, а заодно поучился магическим трюкам.
— Но я все-таки кшатрий, отец.
— О, бык-громовержец! А разве Сиддхарта — не кшатрий? Разве одиннадцать благородных кшатриев не ушли из Вайшали с Вардаманой? И потом, я же не сказал, что ты станешь отшельником навсегда.
— Но мне хорошо и здесь. Я не хочу уходить!
— А кто тебя гонит? — Амритодана смотрел на сына, насмешливо щурясь. — Оставайся! Особенно если хочешь всю жизнь торчать подле нас с матерью, словно козел, привязанный за мошонку.
Юноша молча изучал свои сандалии. Это были хорошие сандалии из мягкой кожи. Он знал — шраманы таких не носят.
— Скажи, Девадатта, кого больше всего уважают люди? — спросил начальник слоновника, неожиданно смягчаясь и кладя руку на плечо сына.
— Раджу Кошалы?
— Неважно, раджа это или простой воин.
Девадатте вспомнились жестокие слова Амбапали.
— Кажется, они больше всего уважают тех, у кого царственные плечи, узкие бедра и красивые сильные руки, — с горечью сказал он.
— Что ж, кое в чем ты прав… — Отец усмехнулся и пригладил усы. — Люди и впрямь уважают того, у кого сильные руки. И твердые кулаки. И мускулистая шея. И крепкая спина. И все-таки есть люди, которых они уважают больше. Подумай хорошенько. Я уверен, на этот раз ты ответишь правильно.
— У кого живот втянутый? — выпалил Девадатта.
Начальник слоновника посмотрел на него долгим взглядом и вдруг громко расхохотался.
Девадатта лежал на своем ложе и не мог заснуть. Придворный жрец рассказывал ему, что спящий на животе обычно недоволен собой, спящий на боку привык искать у других сочувствия, и только счастливый и уверенный в себе человек спит на спине. Девадатта лежал на спине, но почему-то не ощущал себя ни счастливым, ни уверенным. На улице загулявший мастеровой затянул тоскливую песню игрока в кости:
Не бранила меня, благосклонна была,
Волновала, как сомы глоток.
Ты, игральная кость, погубила меня,
Был я вайшья, а нынче — игрок…
«Был я кшатрий, а кем-то буду завтра?» — думал Девадатта. Разумеется, он знал, что времена изменились. Если прежде отшельниками становились только дряхлые брахманы, то теперь шраманство было в моде. Высокородные воины считали своим долгом участвовать в спорах об Атмане, любили блеснуть знанием вед, а некоторые отцы-кшатрии, заботясь об образовании сыновей, сами отправляли их учиться к отшельникам. Те, кто провел несколько месяцев у ног Вардаманы и его спутника Гошалы, смотрели на других важно и даже кичливо. Впрочем, и имя Сиддхарты уже знали многие. Девадатта понимал, что никто не будет пожимать плечами, если он на полгода уйдет в священную рощу, и все-таки колебался. В последнее время он делал успехи, объезжая слонов, перед ним маячила слава лучшего погонщика города. Здесь, в Бенаресе, все махауты знали его, здесь текла такая привычная и такая понятная жизнь, здесь было место на берегу Ганги, где он привык совершать омовения…
Тем временем пьяный голос на улице поведал о том, как кости мало-помалу похищают все имущество игрока, как несчастного бросает отчаявшаяся жена, а друзья отворачиваются от него и уже не дают в долг. Мать игрока умоляет сына опомниться, но все его мысли только о том, где бы раздобыть денег для новой игры. Каждый раз, направляясь в игорный дом, он надеется выиграть, но «проклятая стая костей» вновь оставляет его ни с чем. Отец, мать и братья отказываются от игрока, и он становится никому не нужен, как старый беззубый конь. Наконец песня смолкла, и за окном раздался удар в колотушку, возвестивший о начале новой стражи.
«А если я все же уйду? — размышлял юноша. — Но почему, хотел бы я знать, это так важно отцу? Неужели он и вправду думает, что какой-то шраман может захватить власть в долине Ганга, где столько укрепленных городов и обученных армий? По мне, сколько слов ни произноси, а когда слон возьмет в хобот железную цепь, ни один шраман с ним не совладает…»
Потом Девадатта провалился в сон — резко, словно ухнул в колодец. В этом сне он играл в кости с краснорожим ракшасом, мордатым и длинноруким. Костей было трижды по пятьдесят; они бросали их в ямку и поочередно выхватывали из нее взятки. Взятки раскладывали, и побеждал тот, у кого кости делились без остатка на четыре. Девадатте везло, и он раз за разом выигрывал, но ракшас не сдавался: он потирал ладонью о ладонь, создавая прямо из воздуха все новые блестящие желтые слитки. «О, рожденный в навозном дыму, как же это возможно?» — удивлялся Девадатта. «Когда-то я был отшельником, но соблазнил жену своего учителя, — отвечал демон. — Теперь я ракшас-чудотворец, первый из шраманОв нижнего ада». Понемногу демон отыграл все золото обратно. Девадатта потряс свой тюрбан, но из него не выпало даже мелкой монеты. «Играем на Бенарес! — обрадовался ракшас и оскалил клыки. — А чтобы ты не убежал, я привяжу тебя за мошонку».
Девадатта проснулся весь в поту и понял, что уже не заснет. Он до утра проворочался на своем ложе, а потом отправился к Амбапали.
— Ты правда решился на это? — Изящные брови танцовщицы взлетели вверх. — Ты хорошо подумал, Девадатта?
Сидя на скамье, юноша поигрывал новенькими четками из слоновой кости. Девадатта снял перевязь с мечом и темно-красный кшатрийский плащ, и Амбапали тут же увидела, какие у него мышцы. Им было тесно под лоснящейся кожей. Плечи у Девадатты были широкие и покатые, а в поясе его фигура заметно сужалась.
«В нем есть что-то от вепря с мощными клыками, — подумала Амбапали. — А эти глаза, один из которых серый, а другой — карий. Сколько же в них силы… Интересно, как я раньше ничего не замечала?»
— А ты не боишься? — спросила она.
— Я ничего не боюсь, Амбапали.
— Но ты все-таки кшатрий, Девадатта.
— Говорят, одиннадцать благородных кшатриев ушли из Вайшали с Вардаманой.
— Да, верно… Вот уж не думала, что ты знаешь о Джине-Махавире! Ты удивил меня. Тебе надоели слоны?
— Мне вообще надоел Бенарес, — сказал Девадатта и зевнул.
— Неужели?
— Здесь все пропахло корицей и камфарой.
Амбапали наклонилась к столику из бука, делая вид, будто ей понадобилось что-то в шкатулке, где лежали золотые заколки и бусины из граната и аметиста. Потом она выпрямилась, и улыбки на ее лице уже не было.
— Я была несправедлива к тебе, Девадатта, — сказала она. — Теперь я вижу, что ты и в самом деле из царского рода шакьев. Но ты не должен на меня обижаться. Понимаешь, я так боюсь, так боюсь… Каждый день я смотрю на себя в зеркало и вижу: да, мне семнадцать лет, я еще молода и красива. Но что дальше? Пройдут годы, и мое тело утратит свежесть, лицо покроется морщинами — ах, эти ужасные морщины! А потом старость. И смерть. Я боюсь старости, Девадатта, и боюсь смерти. Я каждый день говорю себе, что не надо думать об этом, и все равно думаю… Все мужчины смотрят на мое тело, но никто не знает, что творится в моем сердце. Я все время вспоминаю черепаху на берегу Ганги… Не хочу, но вспоминаю. О, это такая гадкая и уродливая черепаха! Она — как сама смерть…
Девадатта накинул плащ и опоясался мечом.
— Прощай, Амбапали, — сказал он.
— Постой, Девадатта, — прошептала танцовщица, подходя к нему и обвивая руками его шею. — Я не знаю, что будет дальше, но один поцелуй ты уже заслужил.
Когда Девадатта возвращался домой, в ушах его раздавался гром литавр и трубные звуки раковин. Солнечный бог ослепительно золотил спину небосвода, стоя на своей колеснице, а птицы майны щебетали в кокосовых пальмах с таким воодушевлением, словно спешили доложить своему повелителю Гаруде, что в земле Гвоздичного дерева им живется исключительно хорошо. Вдруг из какого-то дома на Девадатту вылили мочу, обдав его сверху донизу. Юноша остановился. Домик был неказистый и, судя по всему, принадлежал вайшье. Под навесом из камыша не было ни коней, ни колесницы — похоже, хозяин был небогат. Зато осел у него имелся, он был привязан к чахлому манговому деревцу. Девадатта поднатужился и повалил один из столбов, подпиравших навес. Обитатели домика не показывались. Тогда он взял палку и занялся щербатыми горшками, стоявшими у открытой террасы. В трех горшках было прокисшее молоко, а в четвертом — шафранный настой, смешанный с соком хны. Немного поразмыслив, Девадатта отбросил палку, взял последний горшок и выплеснул краситель на спину осла.
Вернувшись домой в приподнятом настроении, юноша прошел на мужскую половину. У отца болела спина, и он был мрачен. Молча выслушав сына, Амритодана пригладил усы и отправил в рот свернутый лист бетеля.
— Тебе придется несладко, сынок, — сказал он. — Ты будешь лазутчиком во вражеском лагере.
Юноша ухмыльнулся:
— Ты же знаешь, я побеждал в игре «слоны и охотники».
Начальник слоновника добавил в рот щепотку порошка арековой пальмы и сплюнул на серебряное блюдо ставшую красной слюну.
— Говорят, любовь к родине проникает плоть, жилы и кости, — задумчиво проговорил он. — Обещай мне только одно, Девадатта: если в воздухе запахнет битвой и Бенаресу будет угрожать враг, ты вернешься.
— Я вернусь, отец, — сказал Девадатта. И прибавил: — Клянусь быком-громовержцем.
Джетавана была подарена общине Сиддхарты богатым ювелиром Судаттой из города Шравасти. В Кошале рассказывали, будто ювелир, выкупая рощу у царевича Джеты, отдал по золотой монете за каждое дерево. В Джетаване были ручьи, где водились рыбы и черепахи, пруды, окруженные черной акацией, дорожки, посыпанные белым песком, высокие бетелевые пальмы, манговые деревья, увитые жасмином, кустарник марувака и лианы, зеленые, как оперение молодых попугаев. Сюда забредали лани, пятнистые олени и длиннохвостые голубые антилопы.
Достигнув священной рощи, Девадатта отдал слуге деньги, браслеты, серьги и перевязь с мечом, оставив себе только несколько монет. Придерживая поводья второго коня, слуга ускакал, и юноша остался один. Девадатте было не по себе. По дороге в Кошалу они остановились в Сарнатхе. Там он увидел странного отшельника, здоровенного парня, похожего на кузнеца, с глуповатым сонным лицом. Вокруг парня толпились любопытные, а он раз за разом протыкал себе шею толстой железной иглой. «Как тебе это удается?» — воскликнул Девадатта. «Не знаю, — пожал плечами парень. — Я могу проколоть себе язык, шею и грудь, но почему — не знаю». В окрестностях Айодхьи Девадатту неприятно поразили четверо шраманов. Совершенно голые, с искаженными лицами, перемазанные пеплом и сажей, они стояли у погребальных кострищ в причудливых позах, словно во время танца их поразила молния Индры. «Свага!» — изредка вскрикивал старший из них, меднобородый человеке трезубцем в одной руке и черепной костью в другой. «Свага! Свага!» — хриплыми голосами подхватывали другие. «А что, если Сиддхарта тоже заставляет своих учеников стоять голыми под палящим солнцем?» — подумал юноша, и у него неприятно заныло в груди.
Впереди на дорожке показался молодой отшельник, судя по длинной косице — из касты воинов, и Девадатта с облегчением отметил, что бедра шрамана обернуты дхоти, а его лицо не выглядит изможденным. Значит, Сиддхарта не требует, как Джина-Махавира, чтобы его ученики ходили нагими или терпели полуденный зной. Без удивления выслушав Девадатту, молодой отшельник провел его в дальний уголок рощи, где в тени манговых деревьев стояла одинокая хижина. Внутри хижины был полумрак, курились благовония, пол устилала циновка из редкого узорчатого бамбука. Сиддхарта, загадочный как раджа, сидел на циновке, и от кончиков его пальцев исходило голубоватое сияние. Когда Сиддхарта соединил руки в приветственном жесте, сияние усилилось.
Сердце Девадатты гулко билось. Этот человек, его двоюродный брат, превосходил его мудростью и телесным совершенством. Сиддхарта не только отличался прекрасной осанкой и благородными движениями рук, но и обладал магической силой. У него были очень черные, глубоко посаженные глаза; между бровей золотился пушок; ухоженные длинные волосы изящно, словно фазаний хвост, закручивались вправо. Робея и злясь на самого себя за эту робость, юноша спросил о крысе, ястребе и терновнике.
Сиддхарта улыбнулся.
— Ты беспокоишься о душе, воин из Бенареса. Но где находится душа Девадатты — в теле, в чувствах, в сознании?
Юноша припомнил разговоры с Амбапали.
— В том, и в другом, и в третьем.
— А тело постоянно или подвержено переменам?
— Подвержено переменам.
— Хорошо. А непостоянное приятно?
Девадатта снова подумал о танцовщице.
— Мучительно.
— А чувства? Сознание?
— Тоже непостоянны и мучительны.
— Тогда стоит ли говорить о том, что непостоянно, мучительно, подвержено переменам: «Это я, это моя душа»?
— Значит, души не существует?
— Некоторые говорят: отшельник Сиддхарта учит, что души не существует. Другие говорят: отшельник Сиддхарта учит, что душа существует. Но отшельник Сиддхарта не учит ни тому, ни другому. Он учит освобождению от страданий и избавлению от сансары.
Девадатте почему-то вспомнился случай из той давней поры, когда его, восьмилетнего, послали к ученому жрецу, чтобы он подготовился к обряду второго рождения. Мальчиков было несколько; всем обрили головы и помазали лбы пеплом сожженной в огне коровьей лепешки. Потом они расселись на земле, поджав под себя ноги, а брахман, толстый обрюзгший старик, стал разъяснять им обязанности рожденных дважды. Один из мальчиков, Бхим, щелкнул языком, и брахман выбранил его. Опасаясь, как бы тоже не произнести запрещенного звука, Девадатта сосредоточил на этом все силы, и рот его наполнился слюной. Ему пришлось проглотить ее, он громко щелкнул языком, и его наказали. Сейчас Девадатте казалось, что он снова готовится к обряду второго рождения. Наверное, всему виной было странное голубоватое сияние, исходившее от рук Сиддхарты.
— Я не понимаю тебя, — твердо сказал юноша.
— Мой путь, как и путь журавля в небе, труден для понимания. У меня уничтожены желания, я не привязан к пище и удовольствию; мой удел — освобождение.
— Носансара…
— Сансара — вечная подкладка жизни. Вверх и вниз, приводимая в движение валом сансары, поднимается и опускается бадья, а мы, совершенствуясь путем страданий, предписываемых нам кармой, то освобождаемся от материи, то вновь в нее погружаемся. Отшельник Сиддхарта учит не о сансаре, а о том, как от нее избавиться.
— А кто-нибудь учит о сансаре?
Царевич-шраман снисходительно улыбнулся.
— В этом мире благородных учителей мало, как мало и настоящих колесничих — большинство просто держит вожжи, — объяснил он. — Чаще всего учителя говорят о том, что человеку вовсе не нужно знать; их учения подобны цветкам с приятной окраской, но лишенным аромата. Я же учу только освобождению от желаний.
— Но ведь желания бывают разные?
— Желания — это только желания. И пока они управляют нами, ум наш на привязи и подобен теленку, сосущему молоко матери.
Девадатта почувствовал, что голова у него идет кругом.
— Первое время тебе будет трудно, но ты привыкнешь, — заметил Сиддхарта. — Я скажу Кашьяпе из Урувеллы, чтобы он помог тебе освоиться.
Кашьяпа из Урувеллы, тщедушный пожилой шраман с голым черепом и волосатой грудью, был магом-огнепоклонником, обращенным Сиддхартой на берегах реки Найранджаны. Голос у Кашьяпы был вкрадчивым, взгляд — пронзительным. Он родился в низкой касте ловцов рыбы, но выдавал себя за брахмана.
В первый же день Кашьяпа объяснил Девадатте правила общины: ученикам Сиддхарты не разрешалось держать соль в роге, есть мясо животных, забитых мясником, пить молоко, которое прокисло, но еще не створожилось, начинать дневную трапезу, если тень не прошла с полуденного времени расстояние, равное двум пальцам, а главное — даже случайно касаться женщины. Девадатта сразу возненавидел этого злобного и мелочного старика.
В Джетаване никто не удерживал учеников, если они хотели оставить рощу. Однако на тех, кто провел здесь меньше полугода и все же уходил, смотрели с легким презрением. Девадатта помнил о Амбапали и словах отца. Он знал, что не может вернуться.
С каждым днем он все сильнее скучал по хорошей еде, по дому, где его никто не будил с первыми лучами солнца, по запаху слоновника, по улицам Бенареса, по разливу Ганга, по разговорам с отцом. Роща казалась ему темницей, куда он попал по глупому недоразумению.
Хуже всего было то, что Кашьяпа из Урувеллы непонятным и колдовским образом вытягивал из него самые сокровенные признания. К счастью, старик придерживался хронологического принципа, выведывая, какие проступки Девадатта совершил начиная с той поры, когда дитя расхаживает нагим. В этом было мало приятного, но юноша дрожал от одной мысли о том, что однажды Кашьяпа заставит его рассказать о танцовщице.
Каждую ночь, засыпая, Девадатта думал о ней. Однажды ему приснилось, что Амбапали сама приходит к нему — пронзенная жгучей болью внизу живота, с пересохшим ртом, мягкая, ласковая, покорная. Он встал и начал прогуливаться по дорожке. Он был взволнован, и даже привычное чувство голода отступило. Луна сияла в небе как начищенная до блеска кшатрийская чакра; в ее неярком свете пальмы отбрасывали благородные длинные тени, а звездное небо над головой Девадатты было темно-синим, как спина коровы Камадхену, исполняющей желания. В воздухе стоял густой аромат олеандров и камфары.
«О боги, — шептал Девадатта, — сделайте так, чтобы Амбапали бродила без меня как человек, потерявший воду. Сделайте так, чтобы, когда я вернулся, она сама приползла ко мне».
Внезапно на дорожке показался Кашьяпа. Он обругал юношу, назвав его «обжорой, который, лежа, вертится, как боров, перекормленный зерном», и велел ему спать.
Нет, Девадатте не нравилось в роще. И если бы ему тогда сказали, что вскоре он сам захочет обучаться шраманской науке, он бы ни за что не поверил.
— А когда ты впервые ощутил себя мужчиной? — спросил Кашьяпа.
— Не помню.
Они сидели в тени тридцатилетней финиковой пальмы, Девадатта — на корточках перед стволом, Кашьяпа — по-паучьи скрестив ноги, прислонившись к пальме спиной. Когда тень отползала в сторону, они пересаживались. Девадатте приходилось двигаться чаще.
— Нерадивых и своевольных здесь не терпят, мой милый. Так ты будешь говорить или нет?
— Что говорить?
— Я спрашиваю, когда ты почувствовал мужскую силу.
Девадатта сморщил лоб.
— Точно не знаю, — сказал он. — Наверное, когда убил гуся…
Гуся он подбил лет в шесть, еще из детского лука. Раненный в крыло, гусь беспомощно бился, а Девадатта в ужасе помчался к дому. Не пробежав и трех десятков шагов, он налетел на отца. «Что ты плачешь, охотник? — грозно спросил отец. — Вот тебе нож. Иди и отруби гусю голову». Если бы Девадатта мог убежать, он бы убежал, но отец был богом, а от бога не убежишь. Девадатта взял нож и пошел обратно. Раненый гусь оказался крупной птицей с тяжелым клювом. Девадатта был маленьким мальчиком, но в руке у него был нож. Когда все кончилось, он без сил лежал на земле, покрытый синяками, с заплывающим глазом, перемазанный в крови гуся и собственной рвоте.
— Отец сек тебя? — спросил Кашьяпа.
Юноша пожал плечами.
— Почему ты не скажешь правду? Я хочу помочь тебе.
— А я просил тебя?
— Моя помощь понадобится тебе, еще как понадобится, — забрюзжал старик. — Если, конечно, ты хочешь остаться в общине. Ты же хочешь остаться, сын благородного кшатрия?
Сын благородного кшатрия не ответил.
— Вступая на путь отшельника, ты испытываешь муки, подобные тем, которые бывают у рожениц, — продолжал Кашьяпа. — Ты всех ненавидишь, ненавидишь самого себя, тебе хочется убежать и быть далеко-далеко. Мы все через это прошли, мой милый. Даже твой двоюродный брат Сиддхарта прошел через это. Однажды эту грязную, трудную дорогу нужно пройти.
— Я не хочу отвечать на гадкие вопросы.
— Мои вопросы могут показаться гадкими, но только так ты вспомнишь, поймешь и проживешь заново свою жизнь. Это нужно, чтобы воскресить в тебе память о прежних рождениях. Ты узнаешь, кем ты был, какие проступки совершил, за что в этой жизни наказан, за что вознагражден. В конце концов ты поймешь, что такое сансара.
Девадатта зажмурился.
— Однажды отец здорово высек меня за чакру…
Чакрой назывался дисковый нож с остро заточенной внешней кромкой. Такой нож раскручивали на железном пруте или на пальце с помощью специального кольца. В бою это было страшное оружие. Чакра поражала незащищенные участки лица и тела, отрубала руки. Если диск бросали вертикально вверх, он падал на врагов с неба и надвое рассекал тела. У отца было четыре диска, и Девадатта решил, что один он вполне может взять для игры. Расплатой стала порка прутом на глазах всего дома. Ослепнув от позора и боли, Девадатта убежал за ворота, и только утром следующего дня его отыскали в нише городской стены. Амритодана остался доволен. «Мой сын не прощает обид, — сказал он. — В нем говорит кшатрийская гордость».
— А теперь расскажи об отряде мальчиков-кшатриев.
— Зачем?
— Ты не хочешь рассказывать? Ты с кем-то не ладил? — заинтересовался Кашьяпа.
Девадатта и в самом деле не ладил с Бхимом, сыном обедневшего бенаресского кшатрия. Под руководством старца-наставника Девадатта, Бхим и еще два десятка мальчиков играли в «слонов и охотников», в плетеный мяч, бегали наперегонки, метали бамбуковые копья в глиняную кучу, учились обращению с конями. Каждый из них должен был подобно кошке взлетать на неоседланного жеребца и соскакивать с него на полном скаку, уцепившись за ветку дерева. Девадатта и Бхим были лучшими в этом опасном упражнении, но только один мальчик мог быть старшим в отряде, и они враждовали. Девадатта был выше ростом, сильнее, у него был лучше подвешен язык, а его отец как-никак управлял слоновником. Но маленький и настырный Бхим не сдавался. Однажды Бхим вышел победителем, и вспоминать об этом юноша не любил.
— Ты устал? — спросил Кашьяпа. — Если так, хлопни в ладоши, потри мочки ушей и разомни пальцы.
— Все равно я не буду рассказывать.
— Придется, мой милый.
Девадатта застонал.
— Оставь меня в покое, старик…
Блеклые зрачки мага впились в его лицо, и у Девадатты потемнело в глазах. Ему почудилось, что он видит черный зев птицы, и вдруг он услышал свой голос. Это было наваждение. Прекрасно все сознавая, Девадатта не мог противиться воле старика. Так случалось и прежде: его язык становился послушным Кашьяпе и выбалтывал тайны одну за другой. Постыдные тайны, которые он прятал глубоко внутри.
— Как-то Бхим поймал двух рогатых жуков и решил научить их драться, а я наступил на жуков ногой. Бхим молча смотрел на меня — первым он в драку не лез. И тут сзади раздался голос: «Кто терпелив и безгневен, тот не мужчина». Обернувшись, я увидел нашего наставника. Старик любил, когда мы дрались: считалось, так пробуждается «кшатрийский дух». Бхим бросился на меня. Он вцепился мне в горло и повалил, но я был сильнее и скоро подмял его под себя… После той драки наставник назначил старшим меня. Я был рад, но мне казалось, Бхим что-то замышляет за моей спиной. Тогда нас учили владению копьем, хотя настоящего оружия еще не дали, только тупые древки без наконечников. Каждый по очереди становился в круг и учился отражать удары. Когда в круг становился Бхим, я старался больнее достать его палкой… Потом мы получили луки, стрелы и кожаные нарукавники, защищавшие левую руку от удара тетивы, но только мне достался колчан, украшенный бархатом…
Девадатта чувствовал, что приближается к самой мучительной из своих детских тайн, но ему некуда было деваться от глаз Кашьяпы. Эти глаза прожигали насквозь. И он рассказал, как однажды мальчики во главе с наставником отправились в лес охотиться на птиц, чтобы потом, освежевав добычу бамбуковыми ножами, зажарить ее на углях. В тот день Девадатта подстрелил двух голубей, сойку и попугая, а Бхим — только сойку и попугая. Пока разводили костер, наставник говорил о правилах войны и о священном коне, которого отпускает на волю могучий раджа: если конь убежит в земли соседних царств, их правители должны покориться радже либо с оружием в руках защищать свои владения. Костер разгорелся, Девадатта пересел на мшистую кочку и тут же с криком вскочил, а на кочке остался лежать раздавленный скорпион. Стоял месяц чайтра, самое начало весны, когда укус скорпиона бывает смертелен.
— Я еле справился с повязкой, так дрожали у меня руки. «Нужно высосать яд, — сказал наставник и велел мне повернуться спиной. — Кто из вас сделает это?» Я не видел лиц, но кожей чувствовал враждебное молчание. Потом кто-то пробурчал, что я сам виноват и надо было смотреть, куда садишься, а один мальчик объяснил, что помог бы, да только у него ранка во рту. А потом… потом ко мне подошел Бхим и, ни слова не говоря, избавил мои чресла от яда. С тех пор мы опять стали разговаривать, но я возненавидел Бхима еще сильнее…
Взгляд колдуна потух. Девадатта несколько раз судорожно вздохнул и обмяк.
— Когда это случилось, ты уже был мужчиной? — спросил Кашьяпа.
— Что?
— Ты уже занимался рукоблудием?
Лицо Девадатты стало похожим на лепешку, которую только что испекли на огне.
— Как ты сказал? Нет? Значит, ты начал заниматься этим позже?
— Что ты хочешь от меня? — выдавил из себя Девадатта.
Кашьяпа почесал под ребром.
— Я хочу, чтобы ты рассказал, как начал заниматься рукоблудием.
— Замолчи, старик. Замолчи, или я… — Юноша сжал кулаки.
— Мне снова прибегнуть к магии? — В улыбке Кашьяпы обнажились зубы, черные, как ягодки джамбу. — Не вынуждай меня, мой милый. Наш учитель Сиддхарта Львиноголосый не слишком-то одобряет такие меры. Правда, даже он признает, что в некоторых случаях это необходимо.
Юноша облизнул языком пересохшие губы.
— Я… я расскажу тебе. Дай мне передохнуть.
— Только не пытайся хитрить со мной.
Хлопнув несколько раз в ладоши, Девадатта потер мочки ушей и размял пальцы. Если со всего маху ударить колдуна в лицо, тот отлетит локтей на пять, думал он. Или даже на десять. Стараясь не попасть под магию взгляда, он начал подниматься, делая вид, что хочет размять затекшие ноги. И, резко развернувшись, ударил. Когда-то давно этот хитрый удар принес ему победу в игре «слоны и охотники». Увы, теперь у Девадатты был другой, куда более серьезный противник. С колдовской ловкостью Кашьяпа нырнул под рукой и оказался за стволом пальмы.
— Шиншапа, — прошипел он из-за пальмы. — Дерево шиншапа и то умнее тебя. Чего ты этим добьешься?
— Я добьюсь твоей смерти, гнусный убийца рыб.
Издав горлом пронзительный звук, Кашьяпа бросился бежать, но сил у него было мало. Девадатта легко догнал его, ухватил за голень, и старый отшельник шлепнулся оземь. Оказавшись на траве, маг из Урувеллы обхватил руками затылок, вытянулся и замер.
Девадатта легонько пнул его ногой.
— Эй, — позвал он. — О чем ты хотел спросить? О рукоблудии?
— Холощеный осел! — взвизгнул старик. — Похотливая шудрянка!
Извернувшись, он с неожиданным проворством откатился в сторону. Девадатта почувствовал, как в его голове закипает кровь. По законам кошальского раджи Прасенаджита все шудры (а Кашьяпа был шудрой) приравнивались к животным, и за смерть представителя этой касты выплачивался выкуп, равноценный штрафу за убийство чужого козла или барана. Монет, припрятанных под корнем дерева, хватило бы на штраф за четверых шудр. Испустив боевой клич, Девадатта одним прыжком оказался рядом с мучителем. И тут Кашьяпа сказал:
— Рыба.
Гнев помешал Девадатте — он забыл зажмуриться и увидел, как сверкнули глаза старика. Ноги стали медленно наливаться тяжестью.
— В прошлой жизни ты был рыбой, — еще тише сказал Кашьяпа.
Мысли лихорадочно прыгали в голове Девадатты, но среди них не было ни одной спасительной.
— Вспомни, как ты был рыбой, — почти шепотом приказал старик.
В то же мгновение мир покачнулся, и в грудь Девадатты ударила земля. Удар разбил вселенную на тысячу мелких частиц и осколков. Частицы кружились, как пылинки в солнечном свете, и медленно оседал и. Осколки падали с хлюпающим звуком. Когда вселенная собралась заново, Девадатта уже не был человеком. Перед его глазами колыхались зеленые водоросли. Это было ужасное, колдовское превращение! Юноша извивался, лежа на земле, бил «хвостом», махал «плавниками» и «плавал» в «воде».
Кашьяпа, кряхтя, встал и отряхнулся.
— Вспомни, как ты был ракшасом.
Девадатта вскочил, свирепо вращая зрачками.
Из его груди вырвался рев темного демона. Рев был ужасен, и можно было подумать, что это ревет бык навстречу вожделеющей корове. Девадатта подбежал к финиковой пальме, широко расставил ноги и обхватил ствол. Теперь он пытался вырвать дерево из земли, и от натуги из-под его ногтей едва не потекла кровь.
Старик заставил его «вспомнить» воплощения в виде гадюки, обезьяны, собаки, осла и копьеносого демона канвы. Когда пытка закончилась, Девадатта лежал на земле и хватал воздух ртом. Ребенком он ловил мотыльков и подбрасывал их в паутину, где сидел паук Убив мотылька внезапным наскоком, паук пил его кровь. Теперь Девадатта знал, что чувствовал тогда мотылек.
— Глупец, сознающий свою глупость, уже мудр, — сказал Кашьяпа. — Глупец, мнящий себя сильным и хитрым, воистину глупец. Ты — глупец, Девадатта. Ты подобен мухе, которая прилипла к рогу быка и думает, что победила его.
Девадатта со стоном поднялся на ноги. Мышцы ныли, словно он весь день дробил камни, а кожа саднила, как будто его полоскали в осоке.
— Сегодня ты получил урок Теперь ты знаешь, что у тебя нет ничего, кроме тела. Тела грубого и бесполезного, как чурбан!
Пошатываясь, Девадатта побрел прочь.
— До завтра, мой милый, — бросил ему вслед Кашьяпа.
Закусив губу, юноша кинулся в заросли. Колючки терновника рвали кожу, и он вытянул перед собой руки, чтобы защитить глаза. Внезапно заросли кончились, и он оказался на берегу маленького пруда. Пруд обмелел, от воды несло гнилью и тиной. Ползучие растения сплетали кроны деревьев в плотную крышу, сквозь которую пробивался зеленоватый свет. Девадатта упал на землю ничком и разрыдался.
— Что тебе нужно? Уходи!
Но Сиддхарта и не подумал уходить, он присел рядом на корточки.
— Однажды я пришел в Урувеллу и попросился в ученики к одному из аскетов, — задумчиво сказал он. — Эти подвижники неделями сидели в одной позе, терпели жар костров, разожженных вокруг, вонзали в свои тела деревянные гвозди. Некоторые вставали ногами на горящие угли, и от жара на их лицах облупалась кожа. Мой учитель велел мне сунуть руку в огонь. Не задумываясь, я сделал это и громко закричал от боли. И все же я никуда не ушел. «Кожа, жилы и кости могут иссохнуть, — сказал себе я. — Моя плоть высохнет, высохнет кровь, высохнут желчь и слизь, но пока я не постигну лесную науку, я не покину Урувеллы».
Сиддхарта поведал, что по совету учителя он ел лишь столько бобов и гороха, сколько могло уместиться в горсти. Через год его кожа потемнела и зашелушилась. Еще через год она потрескалась и увяла, как ободранная ножом кожура горькой тыквы. Через три года он касался рукой живота, но ему представлялось, что он касается спины, потому что кожа его живота приклеилась к позвоночнику. Когда он вставал, даже слабый ветерок мог повалить его. А однажды деревенские жители, приняв его за сидящий труп, заткнули ему уши и нос хлóпком, словно покойнику. Он вынул затычки и рассмеялся. Его смех был таким громким и страшным, что они бросились прочь, подумав, что в него вселился дух ветала…
— Зачем ты пришел? — простонал Девадатта.
— Тогда я целые дни проводил в созерцании. Внезапно мне открылось, что и расстояние — не преграда. Я мог воспринять мысль человека, удаленного от меня на несколько дней пути, чей-то гнев, чью-то боль, чье-то страдание. Вот и сейчас я почувствовал, что кто-то в Джетаване очень несчастен, и поспешил сюда…
Сиддхарта признался, что в Урувелле он тоже страдал. Ему казалось, что все страдание, какое только есть в мире, обрушилось на него. Изнемогая, он бил по своим членам рукой, и погибшие волосы сыпались с его тела. Когда шестой год подошел к концу, он подумал: что пользы в том, что он мало ест? Он умрет, и кому станет от этого лучше? Он совершил омовение и выстирал свои лохмотья в реке. Потом отправился в селение, где добрая жена брахмана накормила его рисовой кашей со сливками. Умастив и расчесав волосы, он сбрил их с подбородка и над верхней губой. В деревне росла смоковница, ее еще называют ашваттхой; он сел под ней и погрузился в созерцание. Его члены расслабились, его охватило чувство благополучия, необычное состояние покоя.
— Я готов был затрепетать… Внезапно я ощутил внизу, под моими ногами, огромную силу. Я не мог противостоять этой силе, я испытывал страх. Мое тело стало легким, словно пушинка, оно как будто совсем не имело веса. Через мгновение я парил в воздухе на высоте трех-четырех локтей…
Девадатта повернул голову и уставился на Сиддхарту.
— Я сам не понял, сколько продолжалось это парение. Кажется, довольно долго. Не знаю, как я опустился на землю. Я был возбужден, изнурен; мне казалось, что я подвергся ужасной опасности… Вокруг меня уже собрались деревенские жители. Двое купцов, проезжавшие мимо, остановили коней. Пятеро отшельников, и среди них Кашьяпа, пришли с берега Найранджаны. Все они ждали проповедь, и даже деревенская буйволица и та смотрела на меня карими, с поволокой, глазами. Я сказал, что желания губительны, и неважно, какие они. Я сказал, что отшельники Урувеллы, страстно желающие обрести магическую силу и изнуряющие себя постами, только сильнее привязывают себя к бытию. Я сказал, что главные преграды на пути к освобождению — это ассавы, желания. На следующее утро я поел рису, сдобренного медом и тростниковым сахаром, и снова сел под смоковницей. Закрыв глаза и стиснув зубы, я прижал язык к нёбу, сдерживая вдохи и выдохи. Пот струился у меня из-под мышек, горячие ветры взвихрялись в моей голове. Постепенно боль проходила, уступая место волнующему ощущению нового дыхания, более глубокого и полного, чем дыхание легкими. У основания позвоночника я почувствовал пробуждение силы. Эта сила копилась во мне, превращаясь в ручеек, потом в горный поток, и вдруг пошла кверху упругим волнообразным движением, подобно змее. В это мгновение я произнес «Аум»[5] и на выдохе выскользнул через горло.
Девадатта рывком сел. Он смотрел на Сиддхарту широко раскрытыми глазами.
— Я взмыл над развесистой кроной смоковницы, над деревней, над сверкающим руслом реки Найранджаны, над дымившими внизу кострами отшельников. Взлетел свободно, как птица, и стал опускаться в долину, опускаться стремительно и плавно, словно кто-то бросал мне землю и она сама летела мне навстречу. Там рос баньян, похожий на небольшую рощу. Главный ствол баньяна давно погиб, но дерево продолжало жить: от мощных пологих ветвей шли вниз воздушные корни, становясь новыми стволами и подпирая зеленую кровлю… Среди воздушных стволов баньяна я увидел духов растений. Вначале они возникли передо мной, как небольшие ярко светящиеся пятна, но постепенно я стал различать их очертания. Я говорил с ними, и они отвечали мне. В это же время мое тело продолжало сидеть под смоковницей, и тонкая серебряная нить соединяла меня с ним. Вернувшись в него, я ощутил боль в занемевших членах и зуд от укусов насекомых…
— Выходит, душа все-таки есть! — не выдержал Девадатта.
— Она есть, но не у всех, — улыбнулся Сиддхарта. — У многих людей только зачаток души.
— Зачаток?
— Да. Такие люди бесцветны и лишены аромата. Сердца их трусливы, они не стремятся к Истине и бесконечно далеки от нирваны. Они с уверенностью судят о многом, почитая одни поступки — благородными, другие — низкими и постыдными, а в глубине души у них просто не хватает смелости совершить те поступки, которые они на словах отрицают. У них нет настоящей души, и они обречены на мучительное блуждание в сансаре. Это слепые посредственности, существа, подобные мусору.
У Девадатты захватило дух. Сейчас он не чувствовал ни усталости, ни боли.
— А я… могу научиться летать?
— Думаю, можешь.
— У меня есть душа?
— Это знаешь только ты.
— Я не знаю этого.
— Значит, ты должен понять себя. Поймешь себя — поймешь все. Строители каналов подчиняют воду, лучники — стрелу, плотники — дерево, а мы, шраманы, самих себя. Месяц назад я велел Кашьяпе заняться тобой. Он помог тебе?
— Сегодня я чуть не убил его, — с отвращением сказал Девадатта.
— Тогда он достиг цели. Пойми: люди, приходящие сюда, слепы. Они хотят для себя блага, которое понимают как удовольствие. Они не знают, что удовольствие неразрывно связано со страданием, радость — с болью, добро — со злом, правда — с притворством. Кашьяпа — грубый старик, но он знает, что делает. Если бы мы не лишали людей иллюзий о них самих, не было бы никакого роста. Сегодня ты почувствовал стыд, боль, ярость, отчаяние. Ты дошел до крайней точки падения и только теперь можешь двигаться дальше. Если ты очистишь от скверны свой ум и поборешь лихорадку страсти, то увидишь свою душу, своего внутреннего господина.
— И я смогу летать?
— Возможно.
— И на выдохе выскальзывать через собственное горло?
— Пожалуй.
— И путешествовать вне тела?
— И путешествовать вне тела.
— А ты… согласен учить меня?
Сиддхарта бросил на него оценивающий взгляд.
— Когда я сменил одежду царевича на запыленную повязку вокруг бедер, я готов был идти до конца.
— Я готов идти до конца.
— Настоящий ученик хладнокровен и бдителен.
— Я стану хладнокровным и бдительным.
— Настоящий ученик упорен и вдумчив.
— Я стану упорным и вдумчивым.
— Ты должен смирить свое «я».
— Я согласен, если… Если ты будешь моим учителем.
— Тебе потребуется сдержанность зрения, сдержанность слуха, сдержанность речи, сдержанность тела и сдержанность мысли. Если твоя мысль будет направлена на страсть, тебя унесет потоком желания.
— Я буду сдержанным.
Сиддхарта Львиноголосый тряхнул головой, отчего его черные волосы рассыпались по плечам.
— Завтра я собираюсь покинуть Джетавану, дабы вкусить сладость уединения.
— Ты уходишь? — поразился Девадатта.
— Кашьяпа и без меня тут управится. Я пойду на юг, и это не будет прогулка по дорожкам, посыпанным белым песком. В Магадхе немало вратьев[6], в джунглях юга скрываются племена курчавых дикарей, там не перевелись нечестивцы, приносящие в жертву людей. Ты готов стать моим спутником?
— Я не трус, Сиддхарта. — Девадатта нерешительно улыбнулся. — А правда…
— Что?
— Что ты умеешь создавать из воздуха золотые слитки?
Сиддхарта тихо рассмеялся.
— Этому я тебя учить не стану.
Его голос был сильным и нежным, как зов кукушки.
Путешествовать с Сиддхартой Львиноголосым оказалось куда увлекательнее, чем слоняться без дела по Джетаване или вместе с Кашьяпой копаться в своем прошлом и вспоминать прежние воплощения. В один день все переменилось. Из рядового ученика, который уже помышлял о бегстве, Девадатта стал спутником учителя, его единственным спутником! Сиддхарта явно питал к нему, Девадатте, расположение. Это было странно и не очень-то вязалось с загадочными речами брата о желаниях и привязанностях, но Девадатта не мучил себя раздумьями на этот счет. Главное — все изменилось.
Их путь лежал на юго-восток. Возле Шравасти они встретили процессию из шести слонов. Слонов сопровождали конные ратники — это Видудабха, наследный принц Кошалы, возвращался с прогулки. Девадатта с восторгом разглядывал могучих животных, однако ни слоны, ни зонты царства, ни стяг с темно-синим лотосом, ни сам наследный принц Видудабха, тучный человек с угрюмым лицом, не привлекли внимания Сиддхарты. Погруженный в свои высокие думы, он даже не поднял голову.
Впереди лежали земли маллов и ваджей. Кушинар, главный город племени маллов, маленький, захолустный, похожий на большую деревню, не понравился Девадатте. На постоялом дворе, где они остановились на ночлег, юноша до утра не сомкнул глаз, слушая спор двух жрецов о засухе. Один из жрецов полагал, что засуху можно победить с помощью змей. Он утверждал, что у змей существуют свои варны, причем кобры — это брахманы, удавы — кшатрии, травяные и водяные змеи — вайшьи, а гадюки — шудры. Дождь, по его мнению, вызывался с помощью водяных змей. Его оппонент уверял, что прекращению засухи может способствовать свадьба двух лягушек, помазанных куркумой и торжественно сожженных на костре из сандаловых поленьев со множеством цветов. К концу ночи сторонник лягушачьей теории стал медленно одолевать своего противника, сделав упор на том, что его способ надежнее и древнее, поскольку лягушки существовали с начала кальпы, а змеи возникли гораздо позже от копания земли.
Наутро они двинулись через рощу деревьев сал к реке Хираннавати, где женщины камнями разбивали тростник для подушек Они совершили омовение и целый день шли до деревни Пава. В пути они встретили двух шраманов, один из которых кричал петухом, а другой лаял собакой. Сиддхарта произнес речь о том, что легкомыслие и приверженность ложным взглядам губят отшельника подобно тому, как вьющееся растение малува губит дерево сал.
Ночевали в манговой роще кузнеца Чунды. Рощей эти несколько чахлых деревьев с побуревшей листвой можно было назвать только в приступе благодушия, но поскольку хозяин-кузнец угостил их парной свининой, Девадатта остался доволен. Отсюда начиналась дорога на Вайшали, столицу личчхавов. Они прошли несколько деревень, которые отличались только названиями (деревня Джамбу, деревня Манго и деревня Слонов), где в тени тростниковых хижин сидели черные старухи, обмахиваясь пальмовыми листами, а голые дети, строившие на дороге шалаши из палочек и камней, смотрели на них вытаращив глаза.
Дальше была деревня Бханда. Здесь им встретился мошенник, продававший порошок из красной глины под видом лекарства от лихоманки, а Сиддхарта сказал речь о четырех вещах, которые уничтожают перерождения, — о нравственности, сосредоточении, постижении и освобождении. На следующий день они пришли в Вайшали.
Столица личчхавов и родина Махавиры запомнилась Девадатте большим количеством смуглых мужчин с обнаженными торсами. Воины с кинжалами у пояса щеголяли друг перед другом рубцами от неприятельских стрел. В южной части города кипела работа. Здесь строили стену из камней, скрепляя их известью, как сказали Девадатте — для защиты от враждебных магадхов.
Потом была роща, где они повстречали крестьянина, искавшего потерявшегося вола, девочку, копавшую землю деревянной мотыжкой в поисках целебного корня, и обнаженного юношу, сидевшего под смоковницей-ашваттхой. Юноша прятал лицо в коленях; своими распущенными волосами он напоминал духа дерева, покинувшего свое убежище. Это оказался сын ювелира из Вайшали. Он забавлялся в роще с танцовщицей, но та сбежала, украв его одежды. Сиддхарта ободрил несчастного, прочитав ему наставление о том, что человек сам совершает зло и сам оскверняет себя, ибо чистота и скверна связаны между собой и одному не очистить другого.
Потом была брахманская деревня, название которой Девадатта не запомнил, где Сиддхарта поведал ему о четырех благородных истинах. Эту речь подслушал маленький жрец с оттопыренными ушами. «Истины — это истины, почему ты называешь их благородными?» — спросил он, когда Сиддхарта закончил. «Низким людям открываются низкие истины, а благородным — благородные», — отрезал Сиддхарта. На следующий день они достигли Ганга.
Вода стояла низко по причине засухи, они отыскали брод и перешли на другой берег. На другом берегу начинались владения магадхов. Здесь трудились строители, возводившие крепость, как объяснили путникам — для защиты от коварных личчхавов.
Вельможа, наблюдавший за строительством, почтительно попросил золотистого отшельника, видом подобного Брахме, рассказать о будущем крепости. Сиддхарта согласился и ушел в глубокую медитацию.
Пока он предавался созерцанию, Девадатта гулял по окрестностям. В лесу он набрел на святилище под корнями дерева нигродха. Гладкие коричневые корни, возвышаясь над землей, образовывали подобие пещеры. Внутри обнаружились пальмовые листья с магическими письменами, закопченные бамбуковые и глиняные сосуды, пучки травы дарбхи, решето с высохшими зернами риса, посох, увенчанный изображением черепа, гирлянды из змеиных костей, берцовая кость человека и алтарь, сложенный из камней.
Все это были недобрые, внушающие страх находки. Девадатта решил, что попал в заброшенное святилище вратьи, одного из тех колдунов, что разбрасывают на дорогах гнилые веревки, протыкают заговоренным кинжалом следы и насылают болезнь, намазав лист пальмы смесью испражнений осла, человека и свиньи. Убедившись, что поблизости никого нет, он взял палку, переколотил горшки, разметал пальмовые листья и обратил в труху гирлянды из змеиных костей.
Когда он вернулся, золотистый отшельник, видом подобный Брахме, говорил о пяти дурных последствиях безнравственности, а вельможа восхищенно прищелкивал языком. Унося с собой подарок вельможи — ячменные лепешки с медом, масло из молока буйволицы и сладкое печенье из пшеничной муки с добавлением пряностей, — они прошли вниз по течению и остановились в манговой роще неподалеку от деревни Паталигамы. Здесь во множестве водились маленькие зеленые змейки, но Сиддхарта объявил, что змея не кусает шрамана, погруженного в созерцание, а роща — лучшее место в земле Гвоздичного дерева, где только и можно в полной мере вкусить сладость уединения.
— Огонь не разжигается трением палочки о сырое полено. Отшельник, покорный страху, зависти или сомнению, подрывает свой собственный корень. Он далек от освобождения, как муха, увязшая в паутине, — запомни это хорошенько, мой друг. Кто облачается в одеяние шрамана, не очистив себя от грязи, тот недостоин быть шраманом.
— Что же мне делать?
— Учиться созерцанию. Ты должен установить тишину внутри себя, собрать воедино разбегающиеся нити сознания.
— Я пробую, но ничего не получается.
— Значит, ты пробуешь без старания.
— Послушай, Сиддхарта! Я до полудня сидел на корточках, закрыв глаза и зажав пальцами уши.
— И чего ты добился?
— Ничего.
— Ты обещал быть упорным и вдумчивым, но пока я замечаю в тебе только лень и легкомыслие.
— Но мне не удается не думать!
— Сядь, как я тебя учил: ноги скрещены, правая на левом бедре, левая — на правом, а пальцы рук на коленных чашечках.
— Так сидят портные.
— Так сидят отшельники, которым завидуют боги.
— Но мысли все равно лезут мне в голову.
— Чтобы войти в созерцание, ты должен научиться свободно дышать. Сядь и сделай глубокий вдох, потом задержи дыхание.
— Это я тоже пробовал.
— Ты должен понять, что мысли и желания не рождаются в голове или в сердце. Они приходят извне. Попробуй представить над собой бронзовый щит. Только усилием и серьезностью ты сотворишь остров, который нельзя сокрушить потоком.
— Скажи, Сиддхарта, а почему ты ушел из дворца?
— Это долгая история, Девадатта.
— И все же?
— Однажды я постиг тщету жизни. Постигнув же, испытал отвращение к телу, к чувствам. В ту самую ночь я разорвал путы и вступил на путь Великого Отречения.
— Разве тебе не хочется повелевать, вести войско в битву?
— Если воин победит в битве тысячу врагов, то лучше его будет шраман, победивший только одного человека — самого себя. День самоуглубления лучше ста лет прозябания в невежестве.
— Но быть шраманом так трудно!
— Странствуя, я пришел однажды на берег Ганга, где росла огромная смоковница. Возле ее корней сидели люди. Три дня они постились, совсем не вкушая пищи, а потом прыгали с ветвей в воду и тонули. Некоторые привязывали к ногам запечатанный сосуд, наполненный водой. Эти люди верили, что смерть в священном месте принесет им лучшее рождение.
— А можно мне совершить омовение? Я вернусь и снова попробую.
— Можно, но ты задаешь много вопросов. Ученик, находящий удовольствие в пустословии, подобен вороне, которая бросилась к камню, думая, будто перед ней кусок сладкой лепешки. Будь серьезнее и не пренебрегай своим благом, пока я не разочаровался в тебе.
— Теперь мне удается не думать.
— Тогда ты на верном пути.
— Я чувствую в теле жар.
— Этот жар называется тапас. Ты поймал нить сознания. Теперь ты должен перейти границу чувств и углубиться в себя.
— Я уже сделал это, Сиддхарта.
— Значит, ты понял, что вокруг ничего нет?
— Нет ничего вокруг меня, но и внутри меня ничего нет. Я нисходил внутрь себя, как в глубокий и темный колодец. Я видел лишь пустоту, ужасную бездну без малейшего проблеска света.
— Не поддавайся отчаянию. Вредное для себя делать легко, хорошее и полезное — трудно. В человеке тридцать шесть потоков, направленных к удовольствию, и только два ведущих к освобождению.
— Сегодня я чувствовал себя маленькой песчинкой в огромной Вселенной. Все было бессмысленным, и бессмысленным был я…
— Когда-то я тоже испытал это, Девадатта. Я уходил в созерцание, и мир представлялся мне бесчувственным танцем духа. В этом танце не было ни смысла, ни любви, ни радости. Дух был бесстрастным, равнодушным и наводил ужас, ибо не оставлял ни надежды, ни выбора. Я был растерян, опустошен и долго сидел, приходя в себя. Все страхи восстали на меня, я был охвачен ужасом…
— Я чувствую это сейчас! Я еле справляюсь с собой, Сиддхарта.
— У тебя все получится.
— Мне хочется все бросить и бежать.
— Смири свой страх, как погонщик — слона.
— Я так устал, Сиддхарта. Я все меньше сплю, я становлюсь прозрачным и тонким. Я чувствую натиск враждебных сил, от которых у меня нет защиты.
— Наберись терпения. Даже молоко не сразу свертывается, а упражнение в созерцании не тотчас приносит плоды.
— Но мне кажется порой, что я умираю!
— Стой твердо, не ослабляй усилий. Тогда страху будет не удержаться в тебе, как не удержаться горчичному зерну на острие шила.
— Я приступил к упражнению еще на заре, когда павлины переговаривались с лесными голубями. Я сдерживал вдохи и выдохи, и пот лил у меня из-под мышек Мне казалось, будто два палача держат меня над раскаленными углями, а третий вонзает мне в голову острие меча. Я терпел эту боль, терпел, хотя она становилась невыносимой, и это… это случилось.
— Ты почувствовал давление вокруг головы, потом нисходящий ток силы, подобный тоненькой струйке? Ток поначалу почти незаметный, но потом все более и более ощутимый?
— Да, именно так.
— То была сила иддхи, Девадатта.
— Я не сразу догадался, что головная боль была вызвана моим непониманием этой силы, моим желанием ей препятствовать. Я позволил силе войти сначала в голову, потом в сердце, потом в область пупа, потом еще ниже… И боль исчезла, мне стало легко.
— Иддхи движет всем живым на свете. Даже лебеди, путешествующие тропой солнца, держатся в небе с помощью иддхи.
— Сила действовала мягко, и ее ток становился естественным и непрерывным, проникая во все слои существа, от головы до пят. А потом…
— Потом ты почувствовал другую силу?
— Да, другую. Она появилась в области крестца, потом стала быстро подниматься вдоль позвоночника. Эта сила была грубее, чем нисходящая, она хотела излиться наружу.
— Ты дрожал?
— Я дрожал.
— Ты кричал?
— Я кричал.
— Ты бился, как рыба, выброшенная на сушу?
— Я бился, как рыба. Но это было радостно.
— Ты уже на пути к себе, Девадатта.
— А магические способности?
— Ты уже приобрел их.
— Я чувствовал жар, как при сильной лихорадке. У меня жгло в области пупа.
— Это место власти и самости в человеке. Будь осторожен — страсти мешают освобождению.
— А почему я не выскользнул через горло?
— Ты сможешь и это — позже.
— А подавлять людей взглядом? Парить на высоте деревьев?
— Запомни, Девадатта: тот, кто считает чужих коров, непричастен к мудрости. Не стремись к магической силе, стремись к совершенству.
— А в чем оно, совершенство?
— В том, чтобы отказаться от победы и поражения. Побежденный живет в печали; победа порождает ненависть. Нет беды большей, чем ненависть, нет огня большего, чем страсть, нет счастья, равного спокойствию.
— О, почему ты всегда так серьезен, Сиддхарта!
— Серьезность — путь к бессмертию. Легкомыслие — путь к смерти. Только серьезный и вдумчивый достигает великого счастья.
Как-то утром они сидели и разговаривали.
— Все в мире взаимосвязано, и каждый поступок порождает следствие, — рассуждал Сиддхарта, обмахиваясь банановым листом. — Так и камень, брошенный в воду, вызывает крути.
— Ты думаешь? — рассеянно откликнулся Девадатта.
Они уже третий месяц предавались аскетическим упражнениям в Паталигаме. Мало кто узнал бы теперь в Девадатте того юношу, умащенного благовонным сандалом, что когда-то покинул Бенарес. Кусок тряпки, обернутый вокруг бедер, заменял ему дхоти, кожа потемнела, над верхней губой пробивались жесткие волосы. Он многому научился, однако ему по-прежнему не удавалось совершить путешествие вне тела.
— Да, я думаю именно так, — веско произнес Сиддхарта. — Некий человек легкомысленно уводит коня, присваивает манговую рощу вдовы, плетет заговор против раджи… Такой глупец не понимает, что сам уготовляет себе сеть. Впрочем, не менее легкомысленно поступает тот, кто убивает раба, не платит торговцу или разоряет святилище атхарванов…
— Святилище атхарванов? — Девадатта покраснел.
— Ты не знаешь, кто такие атхарваны? Изволь, я тебе расскажу. Эти знатоки четвертой веды за умеренную плату делают амулеты из дерева удумбары, а также из лягушачьих и змеиных костей.
Они знают заклятья против крыс, червей и демонов урунда, карума и кукурабха; они привораживают, заговаривают от болезней, насылают порчу и избавляют от сглаза. Если одному магу-атхарвану противостоит другой, между ними начинается колдовской поединок, и побеждает в нем тот, у кого больше внутренней силы. Вот почему многие атхарваны ведут жизнь отшельников. Не скажу, чтобы их образ мыслей был мне по душе. Что за польза в спутанных волосах и одежде из шкуры, если ты служишь своей жалкой самости? Что за польза в самоистязаниях и медитациях, если внутри тебя — джунгли? Ни лесная жизнь, ни грязь, ни сиденье на корточках не очистят такого аскета.
— Ты говорил о святилище, — напомнил Девадатта.
— Верно, о нем. Мне кажется, жрецы собрались покарать тебя.
— Меня?
— Тебе не стоило разбивать их сосуды и портить листья с магическими письменами. Теперь ты поймешь, что несделанное лучше плохо сделанного, ибо, не сделав что-то, не испытываешь сожаления. Зло же всегда возвращается, словно тончайшая пыль, брошенная против ветра; прикатывается обратно, как легкая колесница к подножию холма.
Юноша несколько раз моргнул.
— Откуда ты знаешь?
— Я наблюдал за людьми. Человеку трудно скрыться от последствий своих злых дел. Иной думает легкомысленно: «Зло не придет ко мне», но зло, совершенное им, никуда не исчезло. Оно тлеет на алтаре возмездия подобно огню, покрытому пеплом.
— Я не об этом, Сиддхарта! Откуда ты знаешь, что они хотят покарать меня?
— Сегодня на заре я путешествовал вне тела и слышал их разговор.
Девадатта заерзал.
— Надеюсь, они не собираются приносить меня в жертву?
— Сперва они использовали заклинания, но ты так усердно предавался аскезе, что тапас защитил тебя, — объяснил Сиддхарта. Лицо его приняло мечтательное выражение. — Как же все-таки велика сила углубленного созерцания! А теперь… теперь к нам в рощу направляется процессия жрецов. Лица у них решительные, в руках — заточенные бамбуковые палки. Какой позор, какое падение! — Он грустно покачал головой, и его длинные волосы заколыхались из стороны в сторону. — Поистине, хватающий копье — не отшельник, обижающий другого — не жрец…
— Нам нужно бежать? — нетерпеливо спросил Девадатта.
— Боюсь, уже поздно! — Сиддхарта со вздохом отложил банановый лист. — Жрецов много, около двадцати человек К тому же они разбились на несколько групп и заходят с разных сторон. Сейчас они примерно в трех-четырех полетах стрелы отсюда. А может быть, и ближе.
Девадатта испустил вопль и заметался среди манговых деревьев. Он бросился в заросли кустарника и чуть не наступил на тонкую, как плеть, ярко-зеленую змею — та пробиралась через траву, высматривая добычу блестящими холодными глазами. Девадатта кинулся к роднику — он помнил, что там был камень. Ужас стоял перед его глазами, как тысячерогий бык. О, зачем он стал шраманом! Камень не выдирался, и он только обломал себе ноготь. Девадатта застонал. Наконец, отыскав увесистый сук, он бегом вернулся обратно. Сиддхарта, ресницами полузакрыв глаза, сидел под деревом в той же позе.
— Послушай, мой друг, — нахмурился он, выслушав возбужденную речь Девадатты. — Человек, видящий бессмертную стезю, не будет наказывать себе подобных. Только безумец решается перерезать чужой жизненный корень, словно это корешок тыквы! Поставь себя на место другого — все дрожат перед смертью, все боятся. Поэтому нельзя убивать и понуждать к убийству… А если кто-то, ища для себя счастья, налагает наказание на существа, желающие счастья, тот после смерти сам не получит счастья. Неужели ты до сих пор не понял этого?
— Но они убьют меня, Сиддхарта! — задыхаясь, воскликнул Девадатта. — Или ты собираешься драться голыми руками?
Сиддхарта пожал царственными плечами.
— Драться? — удивленно повторил он. — Почему ты решил, что я буду драться?
— А ты не будешь?
— Конечно же, нет! Только дикарь кидается на людей, подобно потревоженному удаву… Настоящий шраман сдерживает пробудившийся гнев, как сошедшую с пути колесницу; он остается невозмутимым среди поднимающих палку, он непоколебим, как утес.
Девадатта побледнел.
— Значит, ты отдашь меня этим колдунам-людоедам?
Сиддхарта посмотрел на него взглядом, полным сочувствия.
— Я не отдам тебя, Девадатта. Чего ради тогда я принял в тебе столько участия? Неужели ты думаешь, что тот, кто с помощью знания освободился от сомнений и достиг погружения в высшее благо, запятнает себя таким нелепым и низким поступком? Неужели ты думаешь, что на это способен человек, свободный от страстей, устранивший препятствия, разорвавший ремень, плеть и цепь с уздой, вдумчивый и серьезный, в ком уже почти угасла радость существования?
— О-о-о! — Девадатта без сил рухнул на землю. Когда-то давно он видел на рынке в Бенаресе безумца с колодкой на шее, не переставая выкрикивавшего: «Чар-мар! Шриум-риум… Чар-мар! Шриум-риум…» Сейчас подобное же безумие было к нему близко, как никогда. Внезапно Девадатта ощутил у себя на темени прохладную ладонь.
— Не тревожься, брат, — промолвил Сиддхарта. — Я скажу им проповедь.
Они шли на восток по берегу реки. Селения магадхов встречались все чаще и были все более многолюдными. Девадатта жадно смотрел по сторонам: эти места по берегу Ганги напоминали ему окрестности Бенареса. Сиддхарта и атхарван по имени Могталана, сухощавый человек в антилопьей шкуре на бедрах, шли впереди, беседуя о Срединном пути. У Моггаланы было гладкое безволосое лицо; быстрые нервные движения и маленькие подвижные глаза выдавали в нем человека деятельного и тщеславного.
— Я отверг золото и серебро, — втолковывал ему Сиддхарта. — Я отверг яхонты, камни, словно бы налитые алой кровью печени. Я отверг могучих слонов и быстроногих коней. Отверг, потому что освобождения добивается лишь тот, кто победил алчность, кто отказался от всех страстей и желаний. Желания губят человека, и он, подобно бамбуку, гибнет от своих же плодов…
— Ты сказал — от всех страстей и желаний? — переспросил Моггалана.
— Да, от всех.
— Но, клянусь богами на небе и на земле, ведь желания бывают разными?
— Желания — это только желания. Пока они управляют нами, наш ум на привязи и подобен теленку, сосущему молоко матери.
— И только желания губительны?
— Губительны желания, а также губительны ревность и лихорадка страсти, — терпеливо разъяснял Сиддхарта.
Братья Нагасамала и Мегия замыкали шествие. Вчера, когда Сиддхарта произнес проповедь, копья сами выпали из рук жрецов. Маги почтили отшельника заклинаниями, призывая на него счастье в четырех четвертях мира и под двадцатью семью лунными созвездиями, а трое из них попросились в ученики. Жрецы, идущие позади Девадатты, были увешаны амулетами из змеиных костей, сухо бренчавшими при ходьбе.
— Ревность изгоняют, опуская в воду раскаленный топор, — заметил Нагасамала.
— А лихорадку переводят на шудрянку, — откликнулся Мегия. Он был очень похож на брата, только коса у него была чуть покороче.
Позади осталось несколько больших селений, где в зарослях пальм и бамбука прятались хижины с соломенными крышами. Дальше начались площадки для сожжения трупов. Усопшие, лежа в ряд на бамбуковых носилках, дожидались своей очереди на сожжение, а пока священная Ганга в последний раз омывала их ноги. Брахман с несколькими подручными складывал на берегу костер, чтобы потом развеять пепел мертвецов по реке. Жрец и его слуги не казались печальными, напротив, они выглядели довольными и даже подтрунивали друг над другом.
Ниже по течению десятки людей совершали омовение в мутной, серо-зеленой воде Ганги. Паломники были в белых одеждах. Внезапно послышались крики и хохот: тощая корова, то ли оступившись, то ли решив напиться любой ценой, заскользила по крутому склону и съехала в воду. Девадатта заметил среди купающихся двух прокаженных — они старательно поливали водой разлагающиеся части тела. Рядом женщины наполняли сосуды, тут же голышом плескались дети, кто-то набирал в рот воду и, дурачась, пускал ее струей. А по реке плыл пепел трупов, сожженных выше по течению…
Девадатте вспомнились широкие разливы Ганги, когда в период дождей река превращалась в бурный поток, подмывая берега, затопляя и забивая илом дома на окраине Бенареса. К счастью, это не отражалось на процветании города: стоило воде спасть, и люди вновь наполняли святилища и подступы к священной реке.
Сердце юноши забилось — к Ганге приближалось шествие празднично одетых жителей Магадан. Купальщики преградили им путь, но Девадатта был этому даже рад. Он с удовольствием разглядывал могучего слона со лбом, разрисованным суриком, который, подобно кораблю, плыл впереди толпы; он всматривался в лица паломников, несущих на плетеных подносах ароматные горы жасминовых венков, вслушивался в слова гимна, который распевали юные брахманы-ученики, и даже дряхлые кони, на которых сидели жрецы, были ему чем-то приятны.
Сиддхарта остановился.
— Взгляните на сей мир, подобный пестрой колеснице! — Он обращался ко всем четверым, но его глаза смотрели только на Девадатту. — Там, где барахтаются глупцы, у мудрого нет привязанности.
— А мне здесь нравится, — пожал плечами Девадатта. — Я вырос на берегу Ганги.
Сиддхарта нахмурил брови.
— Ты забыл, Девадатта: лишь тот, кто не оглядывается на свое прошлое, поистине благороднейший человек. В него не просачиваются ни страх, ни сомнение, как в дом с хорошей крышей не просачивается дождь.
— Это Срединный путь, о котором ты говорил? — уточнил Могталана.
— О да, — подтвердил Сиддхарта. — О да! — повторил он. — Мудрые идут этим путем; для них нет наслаждения в родном доме. Как лебеди, оставившие пруд, покидают они свои жилища. Где бы они ни жили — в деревне или в лесу, в долине или на холме, — любая земля им будет приятна… Мудрый никогда не привяжется ни к дому, ник родителям, ни к женщине, ни к ребенку, ибо любить чье-то тело с его слизью и мерзостью — значит подражать мухе, липнущей к падали.
Среди купальщиков были воины-кшатрии, почтенные служители Сомы с витыми шнурами через плечо, темнолицые крестьяне, худые, перемазанные золой аскеты и тучные старшины купцов; женщины, дети и старики; люди изящно одетые и абсолютно голые. Вся эта толпа, предвкушая купание, пела, смеялась и наблюдала за коровой, которая пыталась взобраться обратно на берег, но с протяжным мычаньем сползала в воду. Рослый кшатрий, толстый, с мясистым лицом и глазами навыкате, устал ждать своей очереди и с решительностью буйвола направился к воде, расталкивая людей. Большинство из них не доходило ему до плеча, и Девадатте подумалось, что такой здоровяк, взяв в руки палицу, сокрушит даже череп слона.
— Легко жить тому, кто нахален, как ворона, дерзок, безрассуден, испорчен, — изрек Сиддхарта, указывая на гиганта ученикам. — Цвет одежд этого человека белый, но внутри него — большое болото, полное грязи.
Рослый кшатрий услышал его слова.
— Что тебе нужно, незнакомец? — сердито спросил он. — Почему бы тебе не пойти своей дорогой?
Сиддхарта благожелательно улыбнулся.
— Ни с кем не говори грубо, мой друг. Ибо те, с кем ты говорил грубо, ответят тебе тем же. Ведь раздраженная речь неприятна, и возмездие может коснуться тебя.
Магадх еще сильнее выпучил глаза, и Девадатта понял, что кисть кшатрия по привычке ищет рукоять кинжала или меча. Сообразив наконец, что оружия при нем нет, здоровяк устремился вверх по склону.
— Посмотри на эту корову, — продолжал, не смущаясь, Сиддхарта. — Она попала в затруднительное положение, но между тем это существо достойно подражания. Не зря говорят, что сияющий прародитель Брахма одновременно сотворил первую корову и первого человека. Коровы спокойны и незлобивы, они никого не ударяют ни копытами, ни рогами…
Разъяренный кшатрий был уже совсем рядом.
— Клянусь всеми богами горы Химават, ты мне не нравишься, пришелец, и я преподнесу тебе урок! — вскричал он, поднося к лицу Сиддхарты кулак, похожий на молот, и раздуваясь от злости, словно кобра, которую ударили палкой. — Если ты напялил повязку аскета, это еще не значит, что ты можешь не кланяться высокородным кшатриям, как велит обычай Магадхи!
Моггалана, Нагасамала и Мегия незаметно отступили в сторону. Это было правилом учеников любого отшельника — если учитель вступал с кем-либо в спор, ученик обязан был молча ожидать исхода, не привлекая к себе внимания. Девадатта остался стоять рядом с Сиддхартой, хотя его сердце билось, как рыбешка в руках ловца. Их окружили плотным кольцом.
— По обычаю Магадхи высокородных кшатриев надлежит приветствовать низким поклоном, — хладнокровно сказал Сиддхарта. — Все дело в том, кого следует называть высокородными кшатриями…
— И кого же? — еле сдерживаясь, спросил магадх.
«Если он закричит "Аум", — пронеслось в голове Девадатты, — половина этих паломников посыплется в воду вслед за коровой».
Но Сиддхарта и не думал кричать.
— Я называю высокородным того, кто безмятежен, бесстрастен и чист, — сказал он. — Я называю высокородным того, кто говорит правдивую речь и остается невозмутимым среди поднимающих палку…
Здоровяк вдруг икнул — один раз, потом другой. Глаза его закатились, так что показались белки, кровь отхлынула от лица, и оно стало пепельно-серым. Магадх схватился руками за горло, словно ему стало трудно дышать.
— Я называю высокородным того, кто не лжет и свободен от гнева; того, кто не льнет к чувственным удовольствиям, подобно лиане, обвивающей ствол. Того, кто, будучи юношей, ничего не присвоил себе в доме наставника: ни серебряного блюда, ни статуэтки Индры, ни хрустального кубка с ручкой в виде рыбы…
Несчастный опять страдальчески икнул и вдруг, сложившись пополам, ткнулся лбом в землю у ног Сиддхарты.
— А кроме этого, — продолжал Сиддхарта, обращаясь уже к зрителям, — я называю высокородными тех, кто отбросил зло…
— Колдун! — закричали в толпе. — Зачем ты пришел? Ты сам-то отбросил зло?
Сиддхарта улыбнулся.
— Знайте, люди Магадхи: я пришел, чтобы напоить водой саженцы вашего бытия. Не только зло, но и добро уже отброшено мною.
В ответ раздался хор негодующих криков.
— Кто это? Кто его учитель?!
— Слыхали? Он отбросил добро!
— Изгой! Вратья!
Девадатта почувствовал, что еще мгновение, и толпа разорвет их на куски.
— Учась у самого себя, кого назову учителем? — холодно вопросил Сиддхарта, и в голосе его зазвучала звонкая медь. — Кто в этом мире победил землю, мир Ямы, мир духов и мир богов? Кто нашел верную стезю, как ребенок — прекрасный цветок? Нет, люди Магадхи, я следую только себе и Истине, следую подобно тому, как луна следует звездным путем…
Сиддхарта сделал широкий жест, показывая, как луна следует звездным путем, и крики смолкли.
— Слеп этот мир, и немногие видят в нем ясно, и немногие свободны от страха. Ко всякому прибежищу обращаются люди, мучимые страхом: к горам и лесам, к деревьям в роще, к берегам омовений. Жизнь человека проникнута страданием, как великое море — вкусом соли, и нелегко принять Истину, однажды услышав ее…
— Да в чем она, твоя истина? — выкрикнул кто-то.
— Взгляните на мир, где вы рождаетесь снова и снова, — невозмутимо продолжал Сиддхарта. — В этом мире рождение приносит страдание, и старость приносит страдание, и болезнь приносит страдание; неутоленная страсть, соединение с немилым, разлука с милым — все приносит страдание… В этом мире вы плачете о том, что вам досталось в удел зло, которое вы ненавидите, и не досталось добро, которое вы любите. Взгляните на свой разум, на мысли, что скачут, как обезьяны с ветки на ветку, и нет в них определенности и постоянства. Взгляните на свое тело, бренное, полное изъянов, составленное из частей. Изнашивается колесница, хворост сгорает в костре, а тело приближается к смерти. Вы боитесь смерти, вы плачете, вы стоите на коленях, но никто не спешит поднять вас. Но я, отшельник Сиддхарта, говорю вам: встаньте! Будьте выше добра и зла; откажитесь от любви и ненависти; возрадуйтесь, лишенные страсти! Пусть ваши чувства будут спокойны, как кони, обузданные возницей! Смотрите на мир, как смотрят на мираж, и вас не увидит Царь Смерти! Добрые снова войдут в материнское лоно, злые будут гореть в преисподней, и только лишенные желаний достигнут нирваны…
Толпа молча внимала ему. Лик Сиддхарты сиял, каждый его жест был исполнен силы, каждое слово сверкало, как поворот колеса с золотыми спицами.
— Сегодня я предлагаю вам Путь… Мой путь не похож на жизнь лесного аскета, жизнь мрачную, недостойную и ничтожную. Мой путь не похож на жизнь наслаждений, жизнь, преданную похотям и удовольствиям, ибо это жизнь низменная, противная духу, ничтожная, недостойная, гадкая… Мой путь — Срединный, такова благородная истина. Вы спрашиваете, труден ли он? Да, люди Магадхи, он труден, ибо это путь отречения, и не многие достигнут противоположного берега! Крепки узы, тянущие ко дну, и трудно от них освободиться, но, разрубив их, вы станете свободными, ибо кто в мире побеждает желание, у того исчезают печали…
Расправив плечи, Девадатта надменно смотрел на толпу. От восторга у него перехватывало дух.
Сиддхарта повернул на юг, к Раджагрихе. После проповеди в местах священных омовений число его учеников выросло до двадцати человек Большей частью это были молодые аскеты, оказавшиеся в числе паломников, но был среди них и сын ювелира по имени Яса, и Кокалика, выходец из низкой касты слуг-опахальщиков, гоготавший по всякому поводу словно гусыня, отведавшая цветочного меда, и хромой старец Тисса, уроженец Шравасти, и рослый магадх Кимбила с лошадиным лицом, очень гордившийся тем, что его отец — махаматра[7].
На пути шраманов лежали бесконечные рисовые поля и деревни в густой листве банановых пальм. В одном из таких селений на дорогу выскочил крестьянин-вайшья. Волосы его были в беспорядке, он кричал, что на его дочку обрушился ткацкий станок и убил ее. Сиддхарта утешил крестьянина соображениями, что смерть — обычное дело, и они двинулись дальше.
Неподалеку от деревни Колиты им встретился толстый брахман-отшельник в повязке из человеческих волос. Брахман оказался проповедником, причем довольно речистым; он утверждал, будто все труды на земле лишены смысла, ибо смерть неизбежна, и призывал наслаждаться земными радостями.
Сиддхарта, повернувшись к ученикам, сказал краткую проповедь о том, что невоздержанные предаются печали на склоне лет, а нечестивые рождаются в одном из нижних адов. Брахман попытался дать Сиддхарте пощечину, но рука прилипла к мочке его собственного уха, и, как он ни старался, ему не удалось отлепить ее.
Шраманы заночевали в ашоковой роще неподалеку от столицы магадхов. Ранним утром, когда солнце высветило верхушки пальм и пять скалистых утесов, они подошли к городу.
В величии Раджагрихи, окруженной рвом с укрепленным валом и стеной из обожженного кирпича высотой в восемнадцать локтей, было что-то пугающее. Ширина стены была такова, что по ней легко могла проехать колесница, запряженная четверкой коней; проникнуть в город можно было лишь по подвесному мосту через опускающийся и поднимающийся створ железных ворот. По сторонам от ворот высились боевые башни; центральные ворота украшали медные арки, под которыми легко проходили большие слоны с паланкинами-хоудами на спинах.
Каменные здания за крепостной стеной (дворец раджи Бимбисары, зал собраний, тюрьма и дома вельмож) показались Девадатте творениями асуров. В каждом таком доме поместилось бы немало коней и колесниц, а в середине еще осталось бы место для двух слонов, танцующих брачный танец. Пожалуй, в долине Ганги только город Шравасти мог поспорить в величии с Раджагрихой. Бенаресу, увы, было до нее далеко.
В то же время Девадатта замечал, какие почтительные взгляды бросают на него люди — эти заурядные, ничего не понимающие жители Магадхи, глупо прозябающие в сансаре, — и невольно чувствовал радость от сознания своей избранности. К отшельникам подошел усатый кшатрий с коротким мечом на левом бедре. Судя по одеждам шафранного цвета, это был уроженец Чампы, столицы ангов, недавно покоренных Бимбисарой. Воин-анг опустился на одно колено и краем шелкового плаща вытер ноги сперва Сидахарге, а потом Девадатте.
— Зачем ты сделал это? — спросил изумленный Девадатта.
— Прикосновение к благочестивым отшельникам очистит меня, — смиренно отвечал уроженец Чампы.
И Девадатта в который раз подумал, что быть шраманом не так уж плохо.
В Раджагрихе уже несколько дней толковали о том, что Магадху осчастливил своим прибытием новый учитель, перед которым все прочие отшельники, маги и проповедники меркнут, как светлячки при ярком дневном свете. Сиддхарту называли Достойным Имени Совершенного, Великим Шраманом, Торжествующим Бхагаваном. Говорили, что он молод и строен, отличается чинной походкой, прекрасной осанкой и благородными движениями рук; стоит ему возвысить голос, и сойки и горлицы замертво падают с веток Его сопровождает двоюродный брат, молодой аскет, железноногий и взнузданный Великой Решимостью.
Ходили слухи, что отшельник Сиддхарта знает прошлое, настоящее и будущее; он способен приручить тигра; он видит в небе гандхарвов, а под землей — нагов; он умеет входить через запертые двери, проникает сквозь каменные стены, становится невидимым, в одно и то же время появляется в разных местах. По его слову деревья нагибаются так низко, что плоды можно срывать с самых высоких ветвей.
О стычке с кшатрием на берегу Ганги рассказывали, будто Укротитель Косматых Подвижников, не сходя с места, испепелил его взглядом. По другой версии, человек, вздумавший перечить Совершенному, провалился под землю, в самый ад Авичи. Кое-кто прибавлял, что при этом отшельник Сиддхарта поднялся в воздух на высоту кокосовой пальмы. Через пару дней очевидцы уверяли, что Сиддхарта поднялся на высоту семи пальм, причем из его груди вырывался огонь, а из бедер лились потоки воды. Другие, правда, настаивали, что все было наоборот, и языки пламени вырывались из нижней части тела, а вода шла из верхней; иные же и вовсе склонялись к тому, что огонь и вода попеременно выходили то из правого, то из левого бока отшельника Сиддхарты.
Неудивительно, что когда отшельник Сиддхарта пришел в Раджагриху и сел, скрестив ноги, на площади возле тюрьмы, любопытные потекли к нему полноводной рекой.
«Зло не приносит счастья и не дает покоя, — говорил Сиддхарта. — Избегайте зла, как купец без спутников, но с большим богатством, избегает опасной дороги. Если вы сделали зло, не делайте его снова и не стройте на нем свое благополучие. На небе и среди океана, в лесу и в горной расселине не скроется человек от последствий злых дел».
«Добро не приносит счастья и не дает покоя, — говорил Сиддхарта. — Добро лучше, чем зло, и накопление его приятно, тогда как накопление зла — горестно. На небе и среди океана, в лесу и в горной расселине не скроется человек от последствий добрых дел».
«Зло и добро не приносят счастья и не дают покоя, — говорил Сиддхарта. — Добрые снова войдут в материнское лоно, злые будут гореть в нижних адах, но только лишенные желаний достигнут нирваны».
Он учил юношей побеждать тягу к женщинам, купцов — к накопительству, брахманов — к священным ведам, воинов — к оружию, певцов — к музыке, а родителей лечил от страсти, привязывавшей их к детям, ибо все это были желания, приводившие к новым страданиям. Люди целовали ему ноги, и многие падали от воздействия силы, которой он обладал.
— Как нам жить, Возвышенный? — спрашивали они.
— Бегите суеты, бегите желаний, стремитесь к покою и недеянию, — отвечал Сиддхарта. — Спешите, ибо пастух гонит коров на пастбище, а старость и смерть гонят жизнь живых существ. Учитесь останавливать течение мыслей и тем побеждайте любое страдание. Если вы устали от трудов, оставьте их. Если семья мешает освобождению, оставьте ее.
— Учитель, я хочу пойти с тобой, — говорил ему юноша-кшатрий. — Но у меня семь братьев, один меньше другого. Когда я возвращаюсь домой, они все выбегают мне навстречу. Я к ним очень привязан.
— Из приятного рождается печаль, из привязанности рождается страх, — отвечал ему Сиддхарта. — Оставь своих братьев — и обретешь свободу. Ибо если нет приятного, откуда взяться печали и страху?
— Я хочу жениться.
— Из «хочу» возникает страсть, а нет несчастья большего, чем страсть. Беги в горы и леса, к деревьям в роще…
— Но я полюбил.
— Никого не люби, ибо любовь — это узы, а расставание с любимым болезненно и неизбежно. Отказ от маленькой радости позволит тебе узреть великое счастье.
— Но я мечтаю о ней…
— Горе тебе! Как ступица к ободу, так мысль похотливого мужчины привязана к женщине. Пока не победишь свою страсть, до тех пор ум твой на привязи и подобен теленку, сосущему молоко матери.
Сиддхарта также советовал представлять тела возлюбленных женщин наполненными мочой и калом, чтобы не было желания не только лобзать, но даже дотронуться до них ногой. К нему приходили мужчины с натруженными руками, уставшие от забот, с черными от зноя лицами.
— У нас дома, жены, дети, — говорили они.
— Смотрите на свой дом, как на мираж, — отвечал Сиддхарта. — Смотрите на жен и детей, как на пузыри на поверхности Ганги.
— Мы боимся…
— Вы боитесь оставить близких, боитесь уйти. Вы видите в уходе из дома зло, потому что еще не созрело благо. Но когда благо созреет, тогда вы увидите благо.
И многие решались уйти. Были среди них брахманы и кшатрии, купцы и землепашцы, и даже шудры с пыльными головами, потому что Сиддхарта принимал всех, утверждая, что грязнее всего грязь невежества, но благие ученики, несмотря на запущенный вид, сияют издалека, как вершины заснеженного Хималая. Иногда приходили отцы юношей, пожелавших навсегда стать отшельниками. Переминаясь с ноги на ногу, они спрашивали:
— Не кажется ли тебе, учитель, что путь воздержания слишком труден? По силам ли он моему сыну?
— Золото, пока не очищено через огонь, не обретает полного блеска, — отвечал Сиддхарта.
— Но он так молод! Готов ли он сердцем принять твое учение?
— Родители любят навязывать детям свои услуги, даже против их води, — отвечал Сиддхарта. — Они часто мучают детей под предлогом, что желают им добра. Кто видит опасность, когда не должно бояться, и не видит опасность, когда должно бояться, — тот идет дурной тропой и никогда не достигнет нирваны.
А потом приходили разгневанные женщины Раджагрихи, требуя вернуть им мужа, отца или сына.
— На беду ты пришел в наш город, лесной отшельник! — голосили они. — Да изведаешь ты сам страдания вместо нирваны! Ты, мнящий себя умнее других!
— Мнящие суть в несути не достигнут сути, а мнящие несуть в сути достигнут несути, — отвечал Сиддхарта. — Мнящие суть в сути и несуть в несути — только они достойны нирваны!
И люди смеялись над женщинами, говоря:
— Вот, хотели запустить в луну навозной лепешкой, а что получилось?
И женщины Раджагрихи уходили прочь, смахивая слезы с ресниц.
Девадатта получал удовольствие от этих сцен. Сидя рядом с Сиддхартой и Моггаланой, он хранил глубокомысленное молчание и оттого казался и самому себе, и жителям Раджагрихи если не равным Сиддхарте, то мало в чем уступающим ему мудрецом.
Когда же Сиддхарта объявил, что они остаются в Магадхе, чтобы основать общину в роще Велуване, подаренной им лекарем раджи Бимбисары, Девадатту охватила радость. К старому возврата не было. Мучитель Кашьяпа оставался в прошлом, как дурной сон.
Когда Сиддхарта покидал город, вместе с ним пустились в путь две сотни юношей и зрелых мужчин, отказавшихся от привычных трудов и взявших в руки кокосовые скорлупки для сбора милостыни. Среди провожающих не все желали им счастливой дороги. Находились такие, кто осыпал Сиддхарту проклятьями, а иные бросали в его учеников слоновьим пометом.
Взыскуя лучшего рождения, все новые люди из самых разных варн облачались в повязки аскетов. Жрецы отчаянно сопротивлялись наступлению шраманов, но ход истории не остановить, и странствующие от селения к селению отшельники приобретали все большее влияние. Жители долины верили в мудрость этих истощенных, обугленных солнцем людей и все реже обращались за помощью к брахманам, которые не могли предложить ничего, кроме поднадоевших ритуалов и жертвоприношений.
Самые сильные страсти кипели в Магадхе. Именно здесь расцветали учения, заимствованные благородными собирателями коровьих лепешек у темнокожих дикарей-ванавасинов. На юге многие полагали, что душа со смертью человека взмывает к луне, которая то увеличивается от жизненного дыхания земли, то уменьшается, отдавая излишки обратно на землю. Согласно этой теории души возвращались обратно вместе с дождем, обретая новую жизнь в травах, буйно растущих после тропических ливней.
В Магадхе уже проповедовал Махавира из Вайшали, учитель джайнов, со своим спутником Гошалой; здесь бывал учитель Каччаяна, отрицавший существование души и покрывавший лицо марлей, чтобы ненароком не проглотить и не погубить какую-нибудь мошку; здесь с сотней учеников предавался аскезе Кашьяпа из Гаи, учивший о пребывающем в человеке внутреннем огне, который можно услышать, если зажать пальцами уши; сюда же пришел и Сиддхарта Львиноголосый со своей проповедью недеяния.
Среди шраманов Магадхи попадались такие, кто призывал к возрождению человеческих жертвоприношений, другие почти открыто исповедовали темный культ Махадэви, пожирательницы детей. Одного из самых зловещих учений этого толка придерживались бхайравы. Они почитали злых оборотней-бхутов, живущих на кладбищах и питающихся трупным мясом; с леденящими душу криками бхайравы нападали на брахманов во время жертвоприношений, опрокидывали котлы с жертвенной пищей, мочились в еду, приготовленную для богов, и ножами, похожими на жатки, вспарывали жрецам животы и грудные клетки. Эти ножи, как и заступы для закапывания тел, они получали в день своего посвящения.
Впервые о бхайравах заговорили после убиения Моггаланы Колитского, девяностолетнего брахмана, добившегося отменных успехов в лесной науке. Его душу отправил к луне бхайрав по имени Ангулимала, некогда ученик Джины-Махавиры, рассорившийся со своим учителем. Рассказывали, что когда бхайрав бросился на старого шрамана, тот вознесся в воздух при помощи накопленной силы иддхи, однако поднялся невысоко, и Ангулимала сбил его бамбуковым шестом, предназначенным для сбора плодов. Прежде чем вырвать сердце, бхайрав заступом переломал Моггалане Колитскому бедренные кости и отрубил ему пальцы.
По слухам, бхайравы были одним из темнокожих племен, живших в джунглях южнее Магадхи. Племя практиковало кровавые обряды, причем в жертву приносили по преимуществу мужчин из трех высших варн и мальчиков, купленных или украденных, которых вскармливали лет до восьмидесяти, а потом натирали душистыми мазями, украшали красными цветами патали, разрубали на куски и хоронили в рисовых грядках или на поле куркумы. Когда же во главе племени стал аскет, носивший на груди ожерелье из человеческих пальцев, число бхайравов стало расти. Теперь к учению Ангулималы примкнули некоторые отшельники-арии и вратьи, люди, по каким-то причинам изгнанные из своих каст. Так из племени-карлика бхайравы стали воинственной сектой, провозгласившей своей целью уничтожение брахманов в долине.
Новизна учения Ангулималы заключалась в том, что оно призывало людей отказаться от рабского служения богам горы Химават и посвятить себя поискам внутреннего «я». Согласно Ангулимале светлые боги, подобные Индре, Агни и Соме, оказались слабыми, их мир захудал и подлежит забвению. Божество, утверждал Ангулимала, составляет глубинную основу мира и находится внутри каждого человека. К слиянию с ним ведет особая духовная практика, состоящая в аскетизме, медитации, поедании мяса, поклонении «небесным защитникам» и принесении им в жертву мужчин-ариев и мальчиков, не достигших половой зрелости. Жертвоприношение — божественный акт, цель которого — превращение человека в бога.
Главное божество секты, чудовище со спутанными красными волосами, торчащими изо рта клыками и черепом в руке, считалось воплощением Рудры. Его божественную супругу, Великую Мать, черную Махадэви, представляли кружащейся на площадке для сожжения трупов, с запястьями, обвитыми кольцами змей, и ожерельем из детских головок.
— Скажи, Тисса, по-твоему, Ангулимала — разбойник?
— По-моему, разбойник, о Совершенный.
— А скажи, легко ли разбойникам вломиться в дом, где много мужчин и нет женщин?
— Мне кажется, довольно трудно, о Совершенный, — ответил Тисса.
Только что он рассказал Сиддхарте о двух вдовах. Рано утром эти несчастные женщины пришли в рощу из Раджагрихи — покрытые пылью, с опухшими ногами и заплаканными лицами. Вдовы просились в ученицы к Возвышенному, и кошалец полагал, что их можно принять.
— А легко ли разбойникам вломиться в дом, где много женщин и мало мужчин?
— Мне кажется, что легко, о Совершенный, — вздохнул старец.
— Вот видишь, — сказал Сиддхарта. — Не всякий водоем нуждается в укрепленных берегах, но всякая община нуждается в уставе. Ты помнишь устав нашей общины, Тисса?
— Кажется, помню, о Совершенный.
— Тогда ступай и скажи этим вдовам, что им здесь не место.
Тисса вздохнул и медленно побрел прочь, чуть приволакивая правую ногу. Девадатта удивленно смотрел ему вслед. Этот хромой старик с взлохмаченной седой головой и смешной привычкой чмокать губами почему-то пользовался всеобщим уважением в Велуване. Девадатта потер мочки ушей и сказал:
— Я не нахожу себе места, Сиддхарта.
— Но почему?
Они сидели рядом на небольшом холмике из белого песка. Над их головами шелестели продолговатые листочки сандала; легкий ветерок разносил запах померанцев, лесных яблок и камфары. Красотой Велувана нисколько не уступала священной роще царевича Джеты, и — странное дело — тигры не преследовали здесь оленей, а змеи не трогали мышей и лягушек.
— Я не уверен в себе, — сказал Девадатта. — Словно я жил одной жизнью, а теперь живу другой.
— Так оно и есть: ты покинул темную дхарму и постигаешь светлую, и твой ум постепенно очищается от скверны.
— Может быть, он и очищается. Но порой мне кажется, что я забыл нечто важное, потерял самого себя.
— Поверь мне, самое трудное уже позади. Ты перестал отождествлять себя с именем, с телом, со своим прошлым; ты опорожнил свою лодку. Твой разум на пути к развеществлению, и скоро ты по крупице соберешь себя заново.
— Ты уже говорил это… — Девадатта уныло посмотрел на брата. — Но у меня такое чувство, что я пытаюсь из рога надоить молока… или раздуть из светлячка огонь.
Сиддхарта взял в руки жезл из черного дерева, подарок цирюльника Упали из Раджагрихи, и воткнул его в землю острым концом.
— Стой твердо, как этот жезл. Строители каналов подчиняют себе воду, лучники — стрелу, плотники — дерево, а мы, шраманы, самих себя. Подумай, какой еще жребий лучше нашего? По всей долине уже не читают мантры и не славят богов, заброшены приношения огню. Никто не соблюдает посты в дни полнолуния и новолуния, люди отрекаются от вед, не омываются в священных ключах, не верят брахманам, воспевающим дойное вымя. Будущее за нами, за шраманами.
— Быть шраманом, конечно, неплохо, — вздохнул Девадатта. — Но если ты топчешься на месте, как опутанный веревками слон… — Он ткнул жезл ногой, и тот упал, вывернув черную землю.
— Что с тобой? — удивился Сиддхарта. — Разве в Паталигаме не ты овладевал лесной наукой быстрее, чем язык знакомится со вкусом плода? Разве не ты научился подчинять себе мысль — бестелесную, блуждающую в зарослях прошлого, сокрытую в сердце, легко уязвимую, трепещущую, дрожащую? Разве не ты собрал в луч силу иддхи, рассеянную по разным уголкам твоего существа?
— Да, собрал, и что толку? Мне не удается выскользнуть через собственное горло. А вдруг у меня только зачаток души?
— Ты слишком страстно желаешь покинуть тело, Девадатта. Это тебе и мешает.
— Что же, я сам виноват?
— Если подбрасывать в костер вязанки хвороста и кизяк, костер не потухнет. Напрягая все силы, ты только укрепляешь привязь.
Девадатте вспомнилась череда однообразных дней, проведенных в Велуване. Каждое утро он погружался в созерцание, ощущая, как вдоль его позвоночника разгорается пламя. Сила наполняла область пупа, затем сердце, а потом волнообразным движением устремлялась вверх. Когда сила подходила к горлу, Девадатта произносил «Аум», но… В последнее мгновение он всякий раз терял сознание.
— Тебе пора прекратить упражнения, дабы вкусить сладость успокоения, — продолжал Сиддхарта. — И потом, почему бы тебе не заняться учениками? Ты уже можешь многому научить.
— Зачем мне это?
— Праведный в поведении, исполненный глубоких мыслей, шраман обязан делиться знаниями со всяким, алчущим их приобретения. У нас в Велуване две сотни отшельников, но многие не умеют даже правильно сидеть, не то что входить в углубленное созерцание. Почему бы тебе не напоить знанием саженцы их бытия?
Девадатта молча разглядывал свои ступни. Кожа на подошвах огрубела, а ногти отросли и загибались, как у злого духа кушманды.
— Возможно, именно здесь и корень твоих неудач, — промолвил Сиддхарта. Он встал и отряхнул дхоти от налипших белых песчинок. — По законам лесной науки только тот, кто поставил ученика на свою ступень, может шагнуть еще выше.
— Это правда? — поднял голову Девадатта.
Глаза Сиддхарты, черные, как у богини Кали, блеснули.
— А я когда-нибудь тебе лгал?
В Велуване была только одна хижина, и Девадатта делил ее с учителем; он был двоюродным братом Сиддхарты и его постоянным спутником. Однако для учеников он был загадкой. О чем он думает? Как далеко он продвинулся в постижении Истины, возвещенной Сиддхартой? Почему он так мрачен и молчалив?
Когда Девадатта подсел к группе молодых отшельников, оживленно беседовавших под сливовыми деревьями, их разговор тотчас утих. Молчание прервал Кокалика, худосочный юноша из касты слуг-опахальщиков:
— И что же дальше, Яса? Ты ушел из дому?
— Еще бы, — снисходительным голосом сказал Яса. У него было довольное круглое лицо. — Тогда я уже сам сочинял песни. В Бенаресе у нас большой дом со множеством слуг. Как-то ночью я проснулся; в доме все спали, у певицы изо рта тянулась струйка слюны, а музыкант храпел, держа в руке зеркало. Мне стало тошно, словно я наглотался кусков тростника для вызывания рвоты. Зная, что отец станет искать меня по следам сандалий, вышел из дома босым. На рассвете я добрался до оленьего парка, где нагие Махавира и Гошала, обнявшись, пели о карме и воздаянии…
Девадатта почувствовал, что пора вмешаться.
— А кто из вас знает, что такое карма? — спросил он.
Ученики недоуменно переглянулись.
— Карма — это деяние или поступок, — объяснил Девадатта. — А еще это любые помыслы… одним словом, все, что имеет последствия. Совершенствуясь путем страданий, предписываемых нам кармой, мы то освобождаемся от материи, то вновь в нее погружаемся.
Никто не заинтересовался этим витиеватым рассуждением, а Кокалика ткнул локтем Ясу и нетерпеливо спросил:
— Так что же дальше? Ты стал джайном?
— Да, и целых три лунных месяца странствовал с Вардаманой. С ним и Гошалой. Джина-Махавира доверял мне подметать траву, но потом я разочаровался в его учении.
— Сын богача стал подметальщиком? — засмеялся Кокалика.
— Зато не опахальщиком, — парировал Яса. — Если хочешь знать, у Джины-Махавиры сердце садху, сердце святого. Он переживает за самую ничтожную букашку. Прежде чем он садился, я подметал траву павлиньими перьями. Джина-Махавира говорил, что причиняющий вред насекомым умножает свою карму, а Гошала учил, что раздавить жука — все равно, что убить родного отца.
— А верно, что Махавира и Гошала поссорились? — спросил кто-то.
— Еще бы, — усмехнулся Яса. — Они схватились из-за плодов хлебного дерева. Гошала говорил, что плоды нужно подержать у огня, чтобы маленькие жучки, которые в них живут, смогли выползти наружу. А Махавира не позволял разжигать костер, потому что в пламени сгорают всякие мошки, букашки и мотыльки. В пылу спора Гошала нагнал на него лихорадку, но Махавира почувствовал это, прочитал заговор, и лихорадка вернулась к Гошале. К утру Гошала умер. У Джины-Махавиры оказалось больше магической силы иддхи!
Девадатта встрепенулся.
— Иддхи — это энергия, — сказал он. — Она входит сначала в голову, потом в сердце, потом в область пупа, потом еще ниже… Она движет всем живым на свете. Даже лебеди, путешествующие тропой солнца, держатся в небе с помощью иддхи.
И снова почему-то повисло молчание.
— Чтобы обрести иддхи, нужно быть упорным и вдумчивым, — продолжал Девадатта. — Упорным, как… — Он замолчал, подыскивая подходящее сравнение. — Как слон. Да, отшельник должен быть похож на слона. На слона, у которого из висков выделяется едкая жидкость. Такой слон, даже связанный, не ест ни куска.
— А как ты разочаровался в учении джайнов, Яса? — спросил Кокалика.
— Ну, однажды я плохо подмел траву, и… Джина-Махавира, садясь, раздавил улитку, которая пряталась под листом лопуха. Он пришел в ярость и сказал, что я — убийца улитки, а убийца улитки не может быть джайном. Тогда-то я и разочаровался в нем.
Все засмеялись, и громче всех — Кокалика.
— Ну, Яса! Ну, хитрец!
— Махавира же просто выгнал тебя!
Круглощекий сочинитель песен улыбался, нисколько не опечаленный тем, что его вывели на чистую воду. Девадатта встал и, ни с кем не прощаясь, побрел прочь. Его проводили равнодушными пустыми глазами.
Он забрел в самую чащу, в темно-зеленую сырость, и гигантская крыша из листьев, сквозь которую почти не пробивались солнечные лучи, сомкнулась над его головой. Под этой крышей росли деревья и пальмы поменьше, а также кусты и тенелюбивые травы. Здесь царил удушливо-влажный полумрак, ползучие растения обвивали стволы и переплетались, стоял дурманящий запах орхидей, качались длинные стебли джали. Девадатта не видел птиц, скрытых в высоких кронах, но слышал их гомон и пение.
Уход из Бенареса круто повернул поток его жизни, в которой раньше все было так понятно, ясно и определенно. В той давней, уже начинавшей забываться жизни, был родной город, отцовский дом, состязания юношей-кшатриев, слоновник и Амбапали. Как получилось, что он отказался от всего этого? События последних месяцев — мучительные беседы с Кашьяпой, неожиданное участие Сиддхарты, их совместное путешествие по землям маллов и личчхавов, дни, проведенные в созерцании в Паталигаме, проповеди в местах священных омовений, шум площади перед тюрьмой — все это оживало в его памяти. Кто же он теперь? Шраман, как утверждает Сиддхарта? Но если он шраман, то почему, открыв в себе энергию иддхи, не в состоянии сделать следующий шаг вперед? Почему он не чувствует себя ни учеником, ни учителем? Почему до сих пор не смог выйти из тела? Может быть, у него нет души, а только зачаток ее? Или Сиддхарта лукавит, и выйти из тела невозможно?..
Впереди был мутный ручей с зарослью бананов у самой воды. Распугав уток, Девадатта перешел его вброд и выбрался на тропу, утоптанную ногами слонов. Он знал, что тропа выведет его к лесному озеру, а оттуда — рукой подать до Велуваны.
А может быть, ему стоит вернуться домой? Он почти год провел в отшельничестве; никто не упрекнет его в малодушии. Конечно, он не научился магическим трюкам, зато теперь он способен хоть три стражи подряд рассуждать о сансаре, о страдании и воздаянии, о добре и зле… У него хватит сил поспорить даже с придворным жрецом или с Амбапали. Да, с Амбапали… Но он так свыкся со шраманской жизнью! Он давно уже не стрижет волосы и ногти, носит на бедрах пыльную повязку, не встает перед брахманами и не удивляется, когда люди кланяются ему и вытирают его ступни краем своих одежд. Сиддхарта научил его по-другому смотреть на мир.
Уже подходя к озеру, Девадатта заметил яму, прикрытую ветками, назначение которой ему было отлично известно. Неподалеку от ямы, у корней пиппала отдыхали люди в одеждах погонщиков. Юноша тотчас вспомнил хитрость, с помощью которой приручают дикого слона. И он подумал: а вдруг Кашьяпа и Сиддхарта разыграли перед ним представление, словно два махаута? Мысль была остра, как укол дротика, и Девадатта остановился.
— Что, святой человек? Не видал, как ловят слонов? — усмехнулся кто-то из погонщиков.
— Слонов? — переспросил Девадатта. — Как ловят слонов, я знаю не хуже вас…
Махауты засмеялись.
— Ну, а коли знаешь, так может и поймаешь? А то мы уже умаялись с нашим красавцем.
— Может и поймаю, — мрачно согласился Девадатта. — А что за красавец?
Погонщики, не переставая шутить, рассказали ему о Налагири, белом в пятнышках бурого цвета слоне, любимце раджи Бимбисары. Это был самый крупный слон в Раджагрихе, сметливый, бесстрашный и добродушный. Как-то радже вздумалось прокатиться, но Налагири почуял запах слонихи и помчался, не останавливаясь. Бимбисара схватился за ветви дерева, а слона и след простыл. С того дня Налагири вернулся к дикой жизни, но раджа не желает мириться с его потерей, и теперь махауты каждый день караулят слона в лесу.
— Мы вырыли уже вторую яму на этой тропе, а что толку? — толковали погонщики. — Налагири ходит с длинным бревном в хоботе. Этим бревном он тычет перед собой, проверяя землю. Ну как, святой человек, поймаешь такого слона?..
Не обращая внимания на смех махаутов, Девадатта обошел яму и быстро зашагал к Велуване. Нет, это невозможно. Человек, в жилах которого, как и в его собственных, течет кровь древнего раджи Махасамматы, не лжет. Сиддхарта не обманывает его, если только не обманывается сам. Но может ли Сиддхарта ошибаться? Сиддхарта, который сделал жрецов-атхарванов своими послушными учениками? Сиддхарта, которому внимали сотни людей в Раджагрихе?
Вихри видений проносились перед Девадаттой. Он был улиткой, сидящей под листом лопуха, потом леопардом, упруго бегущим по мокрой от росы опавшей листве, потом слоном Налагири, белым крапчатым слоном, высоко поднявшим хобот клуне… Да, он был слоном! Он изо всех сил пытался дотянутся хоботом до луны, он знал, что луна — гладкий сверкающий череп, который дает магическую силу и власть над духами. Ему почти удалось достать луну, но ее вдруг заволокло облаком дыма. Нет, это было не облако, это были летучие демоны-ракшасы. Черные, краснорожие, мордатые, они обернули луну синим плащом и теперь дрались за право нести ее. «Оставьте луну!» — хотел затрубить Девадатта, но не смог, потому что был уже не слоном, а лодкой, изогнутой лодкой. Он качался на волнах, а река кишела огромными рыбами, змеями, ящерицами и толстыми карликами-якшами с хвостами вместо ног. Было темно, и он ничего не видел. «Куда же подевалась луна? Или ракшасы все-таки украли ее?» — подумал Девадатта. Завернутый в белое полотно, он лежал на погребальном костре из манговых поленьев, обложенном вязанками хвороста. «Если подкладывать кизяк, костер не потухнет», — сказал уверенный низкий голос. К Девадатте приблизился человек с горящим пучком джутовой соломы. «Ты плохо подмел траву! — сказал он. — Кто плохо подметает, тот недостоин одеянья отшельника». — «Не поджигай меня!» — взмолился Девадатта. Сиддхарта засмеялся и пригладил усы. «Только мышь поджимает лапки, — сказал он. — В следующей жизни ты родишься мышью, мой брат».
Девадатта проснулся в бамбуковой хижине на подстилке из травы куша. Что за нелепый сон? Им овладело тягостное и томительное чувство. Казалось, в этом сне было нечто важное, но он не мог понять, что же именно: нить мысли рвалась, ускользала. Девадатта подумал о слоне Налагири, который ходит, ощупывая тропу бревном. Потом ему вспомнился рассказ того юноши, Ясы. Да, ученик джайнов тоже родом из Бенареса. Перед глазами Девадатты возникла яма, накрытая ветками и травой. Ловушка. Слон и махауты. Бенарес.
И вдруг его с силой потянуло вниз, в землю. «Аум!» — выдохнул Девадатта и вдруг Ощутил толчок. В следующее мгновение ему стало легко — это было внезапное, резкое освобождение.
Девадатта оказался во тьме. Далеко впереди горел крохотный огонек, размером с наконечник стрелы, не больше. Девадатта устремился к нему. Вблизи огонек оказался изящной серебряной лампадой; юноша увидел раскрытые сундуки, сосуды, ковши, корзины, плетеные опахала на длинных ручках и кувшины с водой из мест священных омовений. В углу был поднос с притираниями и шафраном, а рядом, прислоненная к стене, стояла рама, перетянутая веревками, — на такую раму, ложась спать, кладут циновку. Циновки, на любой размер и вкус, валялись тут же. Посреди всего этого хаоса орудовала толстогубая девка-рабыня. Стоя на коленях, она рылась в ларце, перебирая шелковые ткани. На ее лице, покрытом росинками пота, плясали блики света от масляной лампады.
Приблизившись к рабыне, Девадатта шлепнул ее ладонью по жирной спине. Девушка испуганно подняла голову, прислушиваясь, но потом снова занялась своими тканями.
— Поди-ка сюда, Чинча! — позвал кто-то из дальних покоев.
Девадатта узнал голос — это был голос Амбапали.