В полдень Андрей зашел в барак, чтобы выпить кружку кипятка с кусочком хлеба. Но он тут же забыл о завтраке, услыша» позывные радио. Это была речь Молотова… Война!
Лагерь охватила тревога.
Вечером комендант предложил Андрею собрать вещи. Никто ничего не говорил, но что могло быть хорошего?
Начальник, старший лейтенант, посмотрел на Андрея, с трудом тащившего накопившееся за годы барахло.
— Я дам телегу под вещи…
Их было пятеро: трое заключенных, двое часовых с винтовками. Один из часовых сел в телегу, другой пошел в десяти шагах позади.
Поселок тянулся вдоль железнодорожной насыпи. Впереди была река с берегами, заросшими густым камышом. Возница хотел было повернуть в объезд. Часовой сказал:
— Держи прямо.
Возница удивленно посмотрел на часового, но направил лошадь к камышам. У самых зарослей он опять остановился.
— Слезай, — скомандовал часовой.
Андрей спрыгнул налево, где было посуше.
— Бери вещи.
Слева высокая насыпь, прямо — камыши и вода.
— Валяй прямо…
Пожелтевшие в сухое лето камыши трещат под ногами. А вот и первые признаки воды.
— Неужели расправа? — думал Андрей. Бежать?
Но позади винтовки… И куда? Без документов? А, черт с ним, все равно пропадать! — Он зашагал по дорожке у самой насыпи.
Камыши скрыли все — и воду, и землю, и небо.
— И чего тянут?
— Взбирайтесь на насыпь!
Все четверо карабкаются наверх. Открываются железно-дорожные пути. Впереди мост без перил и бескрайнее небо…
Часовой смеется.
— Жаль мне вас было. Вещей сколько. В обход три километра, а тут, через мост, рукой подать. Четыре шага.
Ни красотой, ни яркой индивидуальностью она не отличалась. Но на лагпункте были только две интеллигентные женщины, и, конечно, обе были в центре мужского внимания, а в клубе, где действовала самодеятельность, обе были нарасхват. Обе сидели за мужей. ЧСИР.
Когда следователь сказал Андрею, что на него дает показания Валерия К., он только улыбнулся. Вот уж с кем не стоило вести разговоры о политике,
— Как вы относитесь к Валерии К.?
— Очень хорошо… Но не понимаю, зачем вам свидетели? Вы обвиняете меня в том, что мне не нравятся аресты детей, стариков, жен. А кому это может нравиться? Но я не вел никакой агитации.
— А она показывает, что вели, последовательно и настойчиво… Хотите очную ставку?
— Хочу…
Два часа ночи. В комнате зеленый полумрак. Кругом тишина. Следователь с усталыми, красными, как у рыбы, глазами перебирает какие-то бумаги. Андрей сидит на табурете у двери. Валерия К. опирается локтем на стол следователя. Она спокойна, только папироса в руке дрожит. Следователь пункт за пунктом зачитывает показания. Свидетельница тихо, но уверенно отвечает:
— Да, подтверждаю.
— Как вы можете?! — почти кричит Андрей.
Свидетельница молчит, как будто ничего не слышит.
— Какая мерзость!
— Не оскорбляйте свидетельницу. Вы сами сказали, что относитесь к ней хорошо.
— Но в ее показаниях нет ни слова правды!
Следователь переходит к новым пунктам.
Андрей умолкает. Бесполезно спорить.
Был суд. Вернее, издевательство над судом. Судьи рассказывают друг другу анекдоты. В зале, кроме Андрея, только часовой с винтовкой. Новые десять лет. Семь месяцев на штрафном (достойные отдельной книги). После штрафного — отдаленные лагпункты, где коптилки, клоповые березки, матерщина, издевательство, лесоповал, лапти. Прошел ряд лет. И вот Андрей, по требованию главбуха, бывшего заключенного, как опытный прогрессист — на центральном лагпункте, где все напоказ, двухэтажные бараки, отдельные койки, электричество, баня с парилкой, ни одного клопа, а главное, начальник Харламов — строгий, но вдумчивый, доступный и даже справедливый, насколько это возможно в такой системе.
Валерия К. уже закончила срок и работает в Управлении.
— Она так хотела бы увидеться с вами.
— Никакого желания!
— Она так переживает, она постарела…
— Меня не касается.
— Зачем так жестоко?
— Послушайте, — сдерживая возмущение, говорит Андрей, — я понимаю — не она, так другая. У меня нет к ней никакой личной неприязни, но нам решительно не о чем говорить…
Все же общие друзья настояли.
Поседевшая, с желтым лицом, неуверенно вошла она в мастерскую художника Годлевского и остановилась у порога.
— Я хочу вам только рассказать…
— Если вам так необходимо — говорите, — не подавая руки, сказал Андрей. — Садитесь.
— Меня вызывали каждую ночь в течение двух месяцев. Я отказывалась подписать то, что от меня требовали.
Андрей пожимает плечами — к чему все это?
— Потом мне сказали, что в случае отказа мне продлят срок заключения, до особого распоряжения… А мне оставалось только шесть месяцев.
— Да, это великая трагедия! — иронически замечает Андрей.
— Потом меня вызвали еще раз, и следователь спросил: "Знакома вам эта фотография?" Я ответила: "Да, это моя дочь". "Она закончила десятилетку и собирается в медицинский институт? Так вот, если не подпишете, ей не видать высшего учебного заведения, как своих ушей". Я расплакалась и сказала: "В ваших руках сила, вы можете сделать все, что хотите. Но я не могу подписать ложный донос на человека… которого…"
Андрей сделал нетерпеливый жест рукой:
— И это все?
— Нет. Меня вызвали еще раз. Предупредили, что это последний разговор. Следователь протянул мне папку с делом. "Смотрите, — сказал он. — Дело Быстрова Андрея. Статья 58, п. 10, часть I. Теперь смотрите кодекс". Он раскрыл страницу, где была 58-я статья, нашел пункт 10, часть первую, обвел ногтем: мера наказания от шести месяцев до десяти лет лишения свободы. "Вы Фандеева знаете?" Кто же его не знал? Самый мерзкий негодяй на лагпункте, способный продать отца за пол-литра. "Так вот, слушайте внимательно. Если вы окончательно откажетесь подписать показания, мы вызовем Фандеева, он покажет, что Быстров занимался агитацией уже после объявления войны. Мы переквалифицируем статью, применив пункт 10, часть вторая, а тогда… Смотрите кодекс". Часть вторая — мера наказания от трех лет до высшей меры. "Сейчас идет война… Мы расстреляем Быстрова. Подумайте и решайте". Что я могла сделать? — По лицу Валерии текли слезы.
— Не плачьте, — сказал после паузы Андрей. — Скорее всего, вас взяли на пушку… Но кто знает… Я уже говорил вам, что и раньше не держал злобы на вас. Не вы, так другая. Может быть, Фандеев. Можете считать, что вы спасли мне жизнь.
Валерия посмотрела на Андрея долгим взглядом, спрятала платочек в сумку и ушла, попрощавшись кивком головы.
Пятая, особая секция на штрафном была узкая, длинная, с нарами по обе стороны. В ней жили поляки, приговоренные к расстрелу, но ждущие освобождения в связи с переговорами с Андерсом. Бытовики-убийцы, ожидающие перевода в тюрьму, поволжские немцы, какие-то "шпионы" и бывшие коммунисты, получившие в дни войны новые сроки.
В соседних секциях жили бытовики из тех, которые были нестерпимы даже в лагерных условиях.
В секции жили по внешности дружно и уважительно. Предчувствие смерти и ожидание новых бедствий равняли всех. Но жили замкнутыми группами. Поляки вечно шептались между собой. Их качало между страхом смерти и надеждой. Коммунисты жили между призраками войны, о ходе которой они ничего не знали, и глубокой оскорбленностью тем, что от них не принимали заявлений о посылке на фронт. Немцы затаились. Как докажешь, что новая родина могла стать им дороже земли предков?!
Однажды в секцию вошел высокий, одетый во все "свое”, статный человек с вещами.
Он осмотрелся, решительно направился к окну и сказал дневальному:
— Убери!
И пока тот собирал вещи бригадира лаптеплетов, уселся у стола.
— Подмети! — скомандовал он. И опять дневальный беспрекословно выполнил приказ.
Вся секция в напряженном молчании наблюдала, что будет дальше.
Пришедший вновь отправился к окну и, несмотря на то что на дворе был сорокаградусный мороз, настежь открыл большую форточку.
В секцию протянулась густая борода морозного пара. Все стали набрасывать на себя бушлаты и пальто, но никто не осмелился возражать. И только один старик, с большевистским подпольным прошлым, со странной фамилией Венский, вечно ходивший с повязанным горлом, сказал:
— Вы же не один здесь. Нам холодно.
— Что вы сказали? — спросил, поднимаясь, пришедший.
— Я сказал, что вы здесь не один, и секцию уже проветривали.
Пришедший подошел вплотную к смельчаку. Он долго молча сверху вниз смотрел на него. Маленький Венский стоял, не отступая ни на шаг, но дрожа от негодования и, может быть, от страха.
Пришедший круто повернулся и обронил:
— Ну жди!
На Венского смотрели как на обреченного.
В бараке все уже знали, что в секции будет жить знаменитый Сашка Чудаков. Кто не слышал о нем, тому со всех сторон стремились, конечно шепотом, сообщить все легенды об этой лагерной знаменитости.
В прошлом Чудаков был агентом угрозыска. Молодой, атлетически сложенный, чемпион бокса и джиу-джитсу, ловкий, хитрый и абсолютно бесстрашный, он мог быть красой и гордостью своей организации, но погубила его какая-то неестественная, патологическая неспособность сдерживаться. Он не терпел никакого противоречия, никаких возражений и на всякое несогласие отвечал ударом кулака, ножом или кастетом. За ним числилось несколько убийств, побегов, смертных приговоров, которые обычно заменялись десятью годами. Ведь он не носил титула "врага народа".
Он перебывал на многих лагпунктах, во многих тюрьмах. Начальство и охрана втайне боялись его, а за его бесстрашие до случая использовали в роли коменданта.
Рассказывали, что, когда на одном лагпункте молодежь, бывшие комсомольцы, подняла бунт и, вооружившись ломами, лопатами, топорами, забаррикадировалась в одном из углов зоны, Сашка Чудаков без всякого оружия ворвался в самую гущу смельчаков, отобрал у них топоры и лопаты, и только тогда охрана, предварительно залив непокорных ледяной водой из пожарного шланга, пересажала их в кондей до разбора дела.
Чудаков не признавал ни паек, ни столовой. Он заходил в хлеборезку попробуй, не пусти его! брал буханку под мышку и уходил. Обед ему приносили в барак. Повару говорили: "Это Александру Ивановичу", и тот со страхом накладывал ему такую порцию мяса или рыбы, которой хватило бы на десять человек.
В секции водворился хозяин, привыкший к безотказному повиновению себе. Все без исключения говорили с ним почтительно, величали Александром Ивановичем, уступали дорогу, место у стола, выполняли все его причуды.
Андрею, лежавшему почти что рядом с Чудаковым, пришлось еще раз подумать, как держать себя с этим ненормальным человеком. Склониться перед его дурашливой волей? Но это было невыносимо постыдно и, кроме того, ничего не гарантировало. Быть всегда начеку! Быть всегда под страхом нелепой стычки!
Впрочем, Чудаков первое время вел себя в секции спокойно.
Настал банный день. Одно из испытаний, которое на штрафном было, пожалуй, хуже всего прочего.
Баня была за зоной. Под усиленным конвоем, под расставленными на крышах пулеметами два раза в месяц выводили по сто пятьдесят заключенных и выстраивали перед баней, вмещавшей нормально двадцать пять человек. Впускали по пятьдесят. Пока шла обработка и раздевание первой партии, сто человек мерзли на жестоком морозе. Затем впускали следующую полусотню. Последняя группа входила, когда первая уже одевалась. Эти последние, в свою очередь, мерзли, пока все сто пятьдесят человек не заканчивали процедуры.
Что творилось в самой бане?! Попробуйте описать это отделение ада. Воды и шаек не хватало, из-за них шла драка. Многие так и не успевали помыться. Обувь, пояса, шапки, очки — все, что нельзя было сдать в прожарку, некуда было спрятать. Их воровали и прятали из озорства или чтоб получить выкуп. Часто нельзя было найти то головной убор, то ботинки. Но охрана с этим не считалась — хоть вой! А мороз к вечеру…
На войне хитрость считается частью боевого искусства. Андрею хотелось утешить себя хоть этим соображением.
Он подошел к Чудакову в раздевалке и, протягивая ему носовой платок с восемьюдесятью пятью рублями, сказал:
— Александр Иванович, у меня вот тут деньги. Я близорукий, у меня без очков стянут. Не трудно вам будет спрятать у себя?
Чудаков внимательно посмотрел на Андрея.
— Да, мы с вами соседи. Хорошо, давайте.
На улице он вернул платок и сказал:
— Пересчитайте.
— Я давал вам не считая и возьму не считая, — ответил Андрей, пряча платок.
Этот нехитрый прием обеспечил Андрею что-то вроде уважения Чудакова.
Прошло больше двух месяцев. Однажды Чудаков, чем-то возбужденный, вечером ворвался в секцию, бросился прямо к месту, где лежал Венский, и кухонным ножом распорол ему живот.
Венский умер в тот же вечер.
Чудакова взял кум с вооруженной охраной.
Говорили, что на пути в тюрьму, на перроне станции, Чудакова застрелил начальник конвоя.
Степана Шевцова Андрей знал понаслышке еще на воле как одного из пионеров — создателей бронетанковых сил Союза. В лагерь он попал по доносу: будто на товарищеской вечеринке рассказал какой-то анекдот.
Трудно было представить себе этого спокойного, умного, полуофицера, полуученого, старого члена партии в роли пьяного болтуна. Его задумчивые светло-серые глаза, темное, словно осыпанное пеплом, лицо, могучая фигура, всегда содержательная речь привлекали Андрея. Прежде Степан соглашался с Андреем — писать жалобы бессмысленно. Но с момента объявления войны его словно подменили. Шевцов принялся за "литературу". Так в лагере называли писание жалоб.
— Надо писать, Андрей Георгиевич, надо! Пусть десятая, пусть сотая — попадет же наконец жалоба в настоящие руки! Ведь мы просимся на фронт. Наше место на передовой. Ведь я комбриг танковых войск! Я командовал крупными со* единениями. Я обучил сотни молодых танкистов. Поймут же нас, в конце концов. Не могут не понять. Здесь я ем хлеб даром, а там я нужен, нужен! Здесь подо мной горит земля.
Он уходил, весь охваченный потоком невысказанных мыслей и возмущением. Похоже было, что он бьется в бетонном склепе, задыхаясь и от смертельной его непроницаемости, и от чьего-то упрямого нежелания откликнуться на его призыв.
Однажды его вызвал цензор. Он вертел в руках очередное ходатайство Шевцова, написанное на многих листках бумаги.
— Послушайте, Шевцов, когда вы кончите эту писанину? Ну кто пустит на фронт изменника родины? Да и не идут никуда эти ваши произведения. Удивляюсь, как вы этого не понимаете?
— А я вот удивляюсь вам, гражданин начальник, почему вы не на фронте, а прячетесь здесь, на этой, с позволения сказать, работе?
— Ну, ну! — прервал его, вставая, цензор. — Начальство лучше знает, где я нужнее. Идите, пока я вас не запрятал… поглубже.
Он с презрением швырнул конверт Шевцову.
— Тут вам хоть эта бумага понадобится, а то пользуетесь то травой, то стружками…
Шевцов забрал свой пакет, спрятал в карман и вышел.
— Писать я все-таки буду, — сказал он Андрею. — Только посылать буду налево. Не может быть, чтоб меня лишили права защищать родину. Никогда, никогда не поверю!