Вчера на кружке меня расстроили. Точнее, это сделала только Моника, но все равно вечер был испорчен. Один художник, пан инженер Рарох, женился и принес разные булочки и всем их раздавал, и каждый должен был взять. И все кроме нас с Нечеком выпили с ним за то, чтобы женитьба удалась, да не так, как в прошлом году, и чтобы не приходилось снова и снова жениться. И тут Моника говорит:
– Вот когда у Хелены будет свадьба, она нам ничего не принесет, потому что сама все съест.
Интересно, что сказал бы на это Будь Жегорт. Я вот сразу почувствовала себя тем попугаем, которого недавно видела в одном фильме про природу. Это попугай, который чуть не сдох, и он уже не такой цветной и овальный, как другие, а коричневый и круглый, и еще он не умеет как следует летать, а только бегает по земле, так что ему плохо приходится. Он живет на одном острове в Австралии, и таких, как он, осталось очень мало. Говорили, сейчас его немного спасли, но неизвестно, не сдохнет ли он из-за людей, как это уже случалось с разными другими животными. Очень грустный был фильм.
В школе мне постоянно говорят что-нибудь обидное, но на кружке такого еще не случалось. К счастью, никто не засмеялся. Взрослые не такие коварные, как дети, и вообще они добрее.
Почему Моника так сказала? Не понимаю. Я ведь никакая не жадная и никогда ничего плохого ей не сделала. Она такая красивая, почти как Милушка Воборникова[15], и умеет делать скульптуры. Я всегда думала, что могла бы быть как Моника, которая скульптор и художник, но днем она зубной врач. Правда, я бы хотела быть скульптором и днем.
Когда я возвращалась домой, было уже темно и снова пошел снег. На минуту я остановилась перед домом культуры и посмотрела вниз на Ничин – на огоньки. Окна были желтые и оранжевые, а на самых высоких домах горели красные коммунистические звезды. Святая Гора вдали была совсем черная и выглядела зловеще. А у дома культуры было очень светло и люди ходили туда-сюда.
Они шли в кино и в театр, на кружки и в рестораны, и еще в гостиницу, куда мы с девочками ходим за пачками от американских сигарет, которые теперь коллекционируем. Дом культуры длинный, большой, и все это в нем помещается. Но он не очень красивый. И немного похож на крематорий в Праге, где мы однажды были на похоронах дяди, когда он попал под трамвай.
Из тех, кто проходил мимо, мне больше всего понравились девушки с танцев. У них у каждой были сумочка и перчатки, на ступенях они отряхивали снег с волос и, как только входили, снимали пальто и переобувались в туфли. Двери стеклянные, поэтому с улицы хорошо видно, как они причесываются и улыбаются себе в зеркале, совсем как принцессы. Как в «Спящей красавице», которую мы разучили на балете и один раз показывали в театре (я там тоже участвую, танцую третьего оруженосца).
Пока я смотрела на этих девушек, вышел пан Рарох, сразу заметил меня и удивился, что я все еще здесь, а я удивилась, что он уже идет домой. Но он объяснил, что теперь не может где-нибудь долго болтаться, раз он женат, то должен идти домой, но сначала проводит меня, потому что все равно хочет передать Каченке с Пепой угощение.
Так что мы шли и говорили о рисовании и еще о театре, и пан Рарох постоянно отпивал из бутылки, которую нес в руке, а за спиной у него был рюкзак с теми булками и еще, наверное, с бутылками, потому что там что-то звякало. Из рюкзака торчал бумажный фонарь на палке.
– Не знаю, пан Рарох, буду ли теперь ходить на кружок, раз я так опозорилась, – сказала я честно.
– Как опозорилась? – удивился пан Рарох. – У тебя же хорошо получается.
– Да, но как я теперь выгляжу из-за Моники.
– Забудь об этом. Я тебе кое-что скажу. Моника злится, потому что я женился не на ней. Поэтому она теперь вредная. И еще она напилась. С горя, понимаешь?
– Понимаю. А почему вы на ней не женились?
– Она ни добрая, ни умная.
– Но очень красивая.
– Это да, ты права, – вздохнул пан Рарох и сделал большой глоток. – Не могу же я на ней, черт возьми, жениться только из-за этого, все равно она мне даст, как только мне захочется.
– А что? – спросила я, но пан Рарох уже думал о чем-то своем. – Что она вам даст?
– Что? А… Ну, что даст, что даст… да все… все, что захочу.
– Тогда, получается, она все-таки добрая?
– Ну да, вообще-то даже слишком. На мой вкус она, собственно, слишком добрая. Понимаешь?
Я не слишком поняла пана Рароха, но мы все равно уже пришли к нам. Пепа с Каченкой очень удивились, ведь пан Рарох им не друг, просто немного знакомый. Но они его не выгнали, зато меня отправили спать и говорили и говорили с ним в своей комнате, а я все слышала, пока не уснула.
Например, пан Рарох хотел быть художником, и не таким, как сейчас, а настоящим, только это как-то не получилось и теперь ему грустно, что приходится быть инженером на шахте. Каченка говорила, что он еще молод, ему только тридцать два года и еще можно стать кем угодно, даже художником. Но пан Рарох сказал, что теперь уже поздно, что скоро он станет отцом и что вообще он ужасно несчастный человек.
А потом я еще слышала, что он сказал Каченке быть осторожной с Андреей Кроуповой, потому что та подозрительно вертится вокруг какого-то товарища Пелца, который теперь главный коммунист в Ничине.
Утром я спросила, будем ли мы осторожны с Андреей, но Каченка ответила, что Андреа наша подруга и никакая не коммунистка и что она замужем за Робертом Чушеком. А главное, что нельзя слушать все, что говорят разные люди. И чтобы я не забивала себе голову.
Ну хорошо, только Каченка слишком добрая, почти как закопский дедушка Франтишек, и думает, что все люди такие же. Ее опять может кто-нибудь надуть, как, например, Фрайштайн. По крайней мере я думаю, что Фрайштайн ее именно надул.
В этот четверг у Пепы с Каченкой была премье-ра, и дедушка Франтишек приехал посидеть с нами и даже приготовил нам обед. Дедушка умеет готовить два блюда: шкубанки[16] соленые и шкубанки с маком. Потом мы вместе погуляли, но недолго. После обеда по телевизору показывали хоккей: наши против русских, и все хотели его смотреть. Я тоже, поскольку Каченка обещала мне шоколадку, если мы выиграем. Мы проиграли 2:3, так что из-за этих дурацких хоккеистов я получила апельсин. Когда я сказала, что лучше ничего не надо, Каченка была недовольна: «Что бы за него отдали дети в Биафре[17]», – и пришлось его съесть, потому что я очень обиделась.
Ночью я вдруг проснулась и услышала, как Каченка кричит:
– Эти суки! Эти мерзкие грязные суки!
А Пепа ее успокаивает:
– Не стоит, Кача, ведь полночь!
А потом еще много других голосов разных людей из театра, которые пришли к нам после премьеры.
С суками у меня уже была история. Когда летом в Закопах мы играли перед домом с тамошними детьми, то мальчишки все время говорили: «Сука-блин». Я это слово никогда раньше не слышала, и оно мне понравилось, так что когда бабушка позвала меня ужинать, я ответила: «Чуть-чуть попозже, пожалуйста, я еще не проголодалась, сука-блин». Бабушка очень быстро захлопнула окно, а все женщины, которые сидели на улице на лавочках, и еще те, что выглядывали из окон, отворачивались и смеялись.
Дома потом были большие неприятности, и мне сказали, что сука – это неприличное, ну очень неприличное слово. Хуже, чем «блин» или «дурак». Оно обозначает какую-то очень плохую женщину. Но я не поняла, а что именно в ней плохого, мне не объяснили.
Ладно, это неважно, все равно я была рада, что Каченка меня разбудила своим криком, потому что мне как раз приснился страшный сон. Мне часто снятся страшные сны, но не всегда такие жуткие.
Будто бы я играю в песочнице посреди двора, между восемью домами. Здесь, где мы живем, все действительно так и есть. Одной стороной дома смотрят на разные улицы, а другой – все в один двор. В нем мы и играем. Но во сне я была совсем одна. Я что-то делала в песке, и вдруг во всех домах открылись все двери, из них выскочили волки и побежали на меня. Их было так много и они так неслись, что я даже не побежала никуда, а только ждала, когда они меня съедят. И они бы меня съели, если бы Каченка не закричала.
Мне такое уже снилось несколько раз, но, к счастью, еще ни разу меня не съели. И все равно это очень страшно, потому что я никак не могу привыкнуть. Это гораздо хуже, чем когда мне снится, что за мной приехал Фрайштайн или что черти забрали меня в ад, потому что с Фрайштайном и с чертями хотя бы можно договориться.
Бывает, что такой сон заканчивается хорошо, потому что удается улететь. Я помашу руками и улетаю, куда захочу. Это очень просто, но получается не всегда. Жаль, что заранее не знаешь, получится ли, а то бы я уже ничего не боялась и никому бы не приходилось меня будить. А так я даже точно не понимаю, сон ли это, хотя всем, наверное, такие вещи понятны, тем более взрослым.
Я тоже хочу быть взрослой или уже старой. Ведь старые люди не смеются друг над другом из-за того, что они толстые, и не делают других отвратительных вещей, которые все время делают дети.
Когда я пошла в детский сад, то в первый же день за обедом один мальчик сказал мне, что у его папы есть грузовик и он меня этим грузовиком задавит. Я совсем не понимаю почему, ведь я только сказала ему: «Привет» – и как меня зовут. И другие были похожие вещи. Правда, я быстро уговорила Каченку, так что в сад ходила только неделю. Потом я стала ходить в театр, а там все прекрасно.
Зато в школе все почти так же, как было в детском саду, и ходить туда нужно все время. Хотя, к счастью, не совсем все время, ведь я же стану в конце концов старой и мне не придется никуда ходить и не будет ничего сниться.