Ее самоубийство, о котором я сначала ничего не знала, потом — догадывалась, и наконец — убедилась, долго мучило меня...
И разве не удивительно, что я так люблю тех, кто жил до того, как проклюнулось мое «я»?
Отца я хоть сколько-то знала, мы с ним успели стать друг другу дороги, и когда он исчез из моего мира, его любовь осталась со мною и вместе со мной росла, менялась, строила мой внутренний мир. Но любовь к маме — тоже живая, так же развивалась, становилась все богаче, глубже...
Растаявшее облако? «Влажный след в морщине»? Выцветшие фотографии? Почерк на истлевшем листке? Что я люблю? Человека-то я не знала. Но это невидимое, эфемерное, что я отнюдь не эфемерно воспринимала, всю жизнь меня согревает, бережет, учит, одаривает... Растит...
Как мне хотелось увидеть мою маму во сне! Но она мне не снилась.
Однажды я почувствовала ее присутствие. Я шла одна по лесу, по горячей от пыли мягкой полевой дороге. Потом лежала в траве, глядя, как взлохмаченные сосны вершинами разметают белые облака. И вдруг мне показалось: моя мама — здесь, со мной! Я даже оглянулась. Не сминалась от ее движения трава, не перемещалась легкая пыль на дороге, но я отчетливо ощутила прикосновение ее любви и печали. Я поняла, что наслаждаюсь каждым мгновением жизни так, остро и за нее тоже.
Целый рой голубых бабочек летел над травой. От трепета множества крыл ожил воздух. А бабочки вдруг разом опустились на мои плечи, руки, платье; невесомые маленькие крылья трепетали, разворачивались и складывались, наполняя меня изумлением и счастьем. Я боялась перевести дыхание и думала: «Видит ли она это?», и чувствовала — видит!
В то памятное лето я — наконец! — встретила ее во сне. Я оказалась в большом здании, похожем на Зимний дворец, только не золоченом, не мраморном, аскетически строгом. Анфилада зал полна была народу. Все в большом возбуждении чего-то ждали, тревожились, жестикулировали, все разом говорили, перетекая группами из зала в зал.
Я присела на белую скамью, гладкую, прохладную, чистую, оглядела белые стены, белый высоченный потолок, белые распахнутые двери, посмотрела на пестрые толпы, заполнившие большие пространства залов гулом голосов, стуком шагов, хаотичным движением. Меня не касалось их волнение, их ожидание, я здесь оказалась совершенно посторонней, меня никто не замечал, словно я была пустым местом.
И вдруг я почувствовала, что на другой конец скамьи опустился кто-то, такой близкий мне, такой дорогой, что меня охватила теплая волна радости. Я взглянула — кто это? И увидела маму. Вот она какая — тоненькая, легкая! Ее одежда была тревожных тонов: темно-зеленая юбка и темно-красная блузка. Косо подстриженные волосы занавешивали склоненное лицо. Глаза блестели из-под прядей. Я так и рванулась к ней — обнять и все рассказать о себе, о ней, о нас... Я физически ощутила, как слова в горле заметались, словно толпа свидетелей, жаждущих заявить о себе... Но она резко отвернулась, вскочила и бросилась от меня в гущу народа. Я поняла, что ей нельзя почему-то со мной разговаривать, нельзя смотреть мне в глаза, и в то же время угадывала, как она стремится ко мне всем существом, но не может переступить через запрет. И все же я погналась за ней. Я бежала по бесконечным залам, натыкаясь на людей, крутясь в их водоворотах, путаясь во встречных потоках. Я видела: где-то впереди мелькает край темно-зеленой юбки, в толпе растворялась тоненькая фигурка... У меня колотилось сердце.
Я молила: «Не убегай, пожалуйста! Я ведь так тебя люблю! Я тебя ни за что не осуждаю. Ни за что! Только бы сказать тебе, как я тебя люблю!»
Так и проснулась на своей постели в слезах, с колотящимся сердцем и запыхавшаяся, словно действительно после долгой и бесплодной погони.
Почему ей нельзя было побыть со мной? Ведь она умерла, чтобы нас с отцом спасти...
Когда маме было три года, бабушка Женя привела ее в храм в Берлине. Девочка увидела распятие. Она вгляделась в лицо Христа с потеками крови от тернового венца, в Его руки, пробитые большими гвоздями, и начала кричать и плакать: «Злые люди! Злые люди! Зачем они Боженьку гвоздями прибили?»
Бабушка испугалась, что дочка слишком впечатлительная, и больше никогда не водила ее в храм. Она хотела защитить детскую ранимую душу и не знала, что раны Христа имеют врачующую силу. Чем больше человек о них плачет и думает, тем свободнее и сильнее становится незаметно для себя. Если бы из детских слез родилась любовь ко Христу, вся жизнь девочки пошла бы по другому руслу: ее характер сложился бы по-другому, ее защитили бы от отчаяния могущественные силы... И что бы с ней ни случилось, она не стала бы обрывать свою жизнь сама...