И, пыль веков от хартий отряхнув…
Наша гвардейская пехота захватила городок ночью лихим, коротким ударом. Пехотные части пошли дальше, преследуя отступавшего противника, а наш дивизион вступил в город на рассвете. И словно в средневековье вошли мы, словно не Великая Отечественная война грохотала на холмах и равнинах Германии, а Крестьянская война XVI века. Узенькие, темные улицы, дома с островерхими, крытыми черепицей крышами, с выступающим вторым этажом, каменные пики готических церквей, горбатый каменный мост через речушку, тяжелые, окованные медью ворота, железные узорные фонари и крошечная базарная площадь с каменным святым посередине. Казалось, городок живет только своим прошлым и, как блоковская Равенна, дремлет «у сонной вечности в руках». Странно было видеть робко двигавшихся по улицам приниженно сгорбившихся немцев в пиджаках и галстуках, ожидалось, что из-за угла выйдет сейчас ландскнехт с мушкетом и в латах, или дворянин в длинных чулках и в шляпе с плюмажем, или богатый бюргер, одетый в кафтан из цветного сукна.
Маленький, уютный средневековый городок. Дрянь-городок! Из таких филистерских нор, из таких духовных болот струилась зараза шовинизма, расизма, человеконенавистничества.
Но нет, не ушли мы в средневековье. Нас вернули в современность белые стрелы на стенах, указывающие бомбоубежища, и огромные буквы на цоколе каменного святого: «Мы никогда не капитулируем!» Святой злобно стиснул каменные губы.
Я остановился около старинного большого дома, увитого плющом с невинными белыми цветочками. В дом вела толстая дверь из почерневшего дуба, с тяжелым бронзовым молотком вместо звонка, а рядом с дверью, на стене, мраморная доска золотым готическим шрифтом извещала, что здесь помещается городская гимназия. Над доской, конечно, каменная свастика. Дверь была неплотно закрыта, и я вошел. Нижний этаж занимали подсобные и хозяйственные помещения: раздевалка, кладовка для дров, несколько жилых комнат со скромной обстановкой, носивших следы поспешного бегства — видимо, квартиры швейцара, истопников, уборщиц.
По каменной лестнице, по ступеням, стершимся за столетия, я поднялся на второй этаж. В длинный светлый коридор выходили двери классов. Я заглядывал во все подряд, и все они были пусты. Лишь в последнем несколько парт сиротливо столпилось у стены, а около высокой кафельной печи валялась куча щепы и дров, наколотых из парт. В углу — мусор военного постоя: масляная бумага, табачные обертки, тряпки, обрывки ремней, смятая ружейная масленка. Я понял: здесь стояли солдаты вермахта, которых сейчас гнала все дальше на запад наша гвардейская пехота, и топили они классы, превращенные в казармы, школьными партами. Я нашел здесь и сорванную со стены классную доску с полустертой ученической надписью: «Смерть русским Иванам!», — а около доски, на полу, тетрадь, раскрытую на упражнениях по каллиграфии. Страница была исписана сплошь одной фразой: «Клянусь без пощады убивать русских».
Мне показалось, что я один в гимназии, — так тихо было кругом; но вдруг из дальних помещений до меня донесся какой-то шорох. Я пошел на шум. Он доносился из раскрытых высоких резных дверей. Вероятно, это была квартира директора гимназии. Я вошел в огромную квадратную комнату с панелями из мореного дуба, совершенно пустую. Директор бежал от «большевиков-монголов» и вывез даже мебель. Но он не захватил с собой (по-видимому, не хватило места на автомашине) огромный портрет Гитлера, развешанные по стенам потемневшие картины в толстых золоченых рамах, древнее рыцарское оружие, оленьи рога, тускло поблескивающие на полках старинные оловянные кувшины и кубки. Видно, для директора мебель оказалась самым дорогим из всего, что находилось в этой комнате… А здесь были и длиннейшие многоярусные полки, заставленные книгами. Древними книгами в деревянных, кожаных, сафьяновых и пергаментных переплетах, с золотым тиснением на корешках!
Часть полок, те, что ближе к кафельной печи, были пусты: около печи, на полу, лежали груды книг, а через открытую дверцу печи виднелись кучи бумажного пепла. В комнате сохранился еще запах мужского одеколона и сигар. И я снова понял: директорскую квартиру занимали штабные чины. Но господа офицеры мерзли, в гимназической кладовке не было ни дров, ни угля, и чистокровные арийцы начали отапливаться библиотекой. Одним взмахом руки они сбрасывали с полок на пол рядок книг и ногами подгребали их к печке. От полного уничтожения библиотеку спасло наше молниеносное наступление.
На груде книг около печи сидел наш дивизионный писарь и заносил названия книг в тетрадь. Он не знал немецкого и латинского языков и просто перерисовывал буквы.
— Зачем переписываете? — спросил я.
— Старшина приказал, товарищ капитан. Согласно прилагаемого списка сдадим ихнему горсовету, или как его там — ихнему магистрату. Порядочек!
Он с тоской посмотрел на длинные полки, еще заставленные книгами, и тяжело вздохнул.
Я сел рядом с ним на пустую нижнюю полку и начал перебирать книги, раскрывая их. Были здесь книги на древнееврейском и греческом, но большинство на латинском языке. Спасибо московской Ломоносовской гимназии, латынь еще крепко сидела в моей памяти. Мне попадались сначала старинные громадные библии и крошечные псалтыри, труды отцов церкви и средневековых теологов, потом рукописные экземпляры изданий античных авторов, древние альманахи с короткими сухими заметками об атмосферных явлениях, об открытиях в области химии, физики, астрономии, о смерти каких-то неизвестных мне ученых. Потом пошли сборники мираклей[36] и лукаво-смешливых фацетий[37], и хроник, написанных монахами XVI века о голоде, чуме, ауто-да-фе и прочих деяниях инквизиции, о чудесах Мадонны и святых, произведения сумбурные, беспорядочные, полные невежественных предрассудков и грубых суеверий, топорные по стилю и бедные мыслями, но какие-то бесхитростные, по-детски простодушные.
Эту уникальную библиотеку не мог, конечно, собрать директор-нацист, спасавший от большевиков только свою мебель. И действительно, я нашел на книгах экслибрис в виде средневековой библейской миниатюры с надписью немецким готическим шрифтом: «Из книг доктора философии и советника Рупрехта фон-Шнее». И передо мной встал седой, мудрый и тихий книголюб, длинными бледными пальцами бережно перелистывающий древние страницы своих любимых книг.
— Хорошие книги, товарищ капитан? — спросил писарь, отрываясь от тетради.
— Цены им нет, сержант! — ответил я.
— Вот поди же ты! — покачал головой сержант. — А фрицы их на топку пустили. Некультурность!
Я в это время перелистывал томик хроник, чудесное издание в переплете из темно-зеленой кожи с тускло блестевшим золотым тиснением, с листами твердыми и бледно-желтоватыми, как из тончайшей слоновой кости, со шрифтом четким и чистым, изящным и простым. Это был бесценный Эльзевир[38]. Я не мог сразу узнать ни автора, ни года издания этих хроник, так как два десятка первых листов, вместе с титулом и шмуцтитулом, были вырваны на растопку. Но, перечитывая то одну, то другую страницу, я смог понять, что в томике собраны биографии испанских мореплавателей и путешественников, отважных напитано и эль-адмирало, открывателей новых земель и конквистадоров. Каждой биографии предшествовала тонко, изящно выполненная виньетка с компасными картушками, якорями, каронадами, изрыгающими пламя и ядра, сиренами, заманивающими корабли на скалы, морскими змеями, глотающими каравеллы, и даже морскими человечками, резвящимися на дне морском.
Я хотел уже поставить томик снова на полку, но меня остановила и удивила виньетка, изображавшая галеон с «сухими», без парусов, мачтами и с высокой дымящейся на шканцах трубой, а с обоих бортов галеона висели большие гребные колеса. Колесный пароход в XVI веке? Это был век великих приключений и великих авантюр, и я решил, что хроника рассказывает о какой-нибудь остроумной и грандиозной авантюре, где были одурачены и купцы-негоцианты, и профессора университетов, и сам король, и даже сама святая церковь. Однако я ошибся: это было жизнеописание кабальеро Бласко де-Гарай, действительно авантюриста, но и опытного мореплавателя и, что главное, гениального изобретателя.
Я не буду пытаться переводить вам суконную латынь биографии кабальеро. Помпезные, пышные фразы ее были похожи на триумфальные арки, монументальные, но неуклюжие, сколоченные одним топором из толстых корявых бревен. Одолевать их было физически тяжело, как тащить тяжкую ношу по плохой дороге. Лучше я попробую рассказать вам эту диковинную и странную историю своими словами.
Жизнеописание кабальеро Бласко де-Гарай было озаглавлено в духе того времени, витиевато и многословно, и я буквально перенес это заглавие из хроники в начало моего правдивого рассказа.
Бласко де-Гарай не был изобретателем чистой воды. Его не влек в неизвестное благородный и бескорыстный порыв узнавать, открывать, разгадывать, раздвигать горизонты. Он был человеком своего беспокойного века, века больших страстей, буйных характеров и неистовых чувств. Он болел болезнью своего века, золотой лихорадкой, он алчно, с ненасытной страстью жаждал золота, как можно больше золота, власти и почестей. Он знал пути, ведущие к золоту и власти. О них говорила пословица: «Три дороги: церковь, море, дворец. Избери одну — и нужде конец».
Он выбрал море. Разве не вплыли в бессмертие каравеллы Колумба? Началась жизнь развеселая, но трудная и опасная, жизнь авантюриста века открытий и завоеваний. Он много плавал, побывал на Канарских и Азорских островах, на Мадейре, в Гвинее, бросал якорь в устье реки Сенегал, обогнул мыс Доброй Надежды, побывал даже в бухте Гванагани, где высадился великий Кристобаль. Но он не открыл и не завоевал для себя вице-королевства, ни даже генерал-губернаторства, и не привез в родную Барселону бочки, набитые золотом. Тогда он начал искать свое золото в трюмах чужих кораблей. Ведь на просторах морей и океанов нет законов, вернее, один закон — право сильного.
Хроника умалчивает, как назывался галеас кабальеро де-Гарай, узкий, как змея, стройный, пронзительный, с высоким рангоутом и черными «волчьими» парусами, невидимыми, как только сядет солнце. Его галеас таился, как хищная птица, где-нибудь в тени прибрежных скал, вылетал всегда неожиданно и нападал… Хроника подробно, с бухгалтерской точностью перечисляет, на кого нападал галеас с «волчьими» парусами. На блестящие красавицы венецианские гребные галеры, на генуэзские каравеллы, на вонючие, чумазые турецкие фелюги и карамусалы, на длинные, как стрела, алжирские саэты, мачты которых, якобы полые, были набиты золотыми цехинами и дублонами, на французские бригантины, на английские низкобортные галлеи и развалистые, плотно сидевшие на воде купеческие корабли далекой Ганзы с Янтарного моря.
Но пираты, видимо, только в сказках и легендах купаются в золоте, а де-Гарай вернулся на родину, в Барселону, с жестоким ревматизмом, двумя пулями в теле и двумя мараведи, то есть двумя грошами, в кармане. Он продал свой старый родовой барселонский дом и поселился в жалкой хижине около портовых доков. Отставной моряк, да еще в портовом городе, не возбуждает особенного интереса. Его хорошо знали только портовые кабатчики, у которых он был неоплатным должником и которые стали наливать ему бокалы лишь до половины. Кроме кабатчиков, его знали кузнецы и слесари доков. Он целые дни проводил в их кузницах и мастерских, возвращаясь домой перемазанный железной ржавчиной и копотью кузнечных горнов. А в 1545 году о нем узнала вся Барселона.
В этом году кабальеро послал «пространную эпистолию» ни больше ни меньше как самому Карлу V, императору Священной Римской империи, королю Испании, королю Сицилии и принцу Нидерландов, в которой писал, что им, кабальеро Бласко де-Гарай, сделано важное изобретение, которое сможет обогатить Испанию более и вернее, «чем все открытия в Вест-Индии совершенные», и которое сделает Испанию владычицей на морях и океанах, а следовательно и владычицей мира. Но сути своего изобретения не объяснил, а просил у императора личной аудиенции.
Неизвестно, вызвал ли бы Карл V изобретателя в Мадрид, но по счастливой случайности письмо кабальеро встретило императора на пути в Барселону, куда он ехал на какое-то церковное торжество.
В один из вечеров скучавший император вспомнил вдруг о письме старого моряка. Как многие жители твердой земли, он испытывал почти суеверное удивление и восхищение перед мореходами, загадочными людьми, понимавшими язык ветров и ураганов, находившими пути к заокеанским островам и землям. Ища спасения от царственной скуки, он приказал позвать старого морского волка во дворец. Вскоре перед христианнейшим императором и королем предстал высокий, костлявый старик с дерзко загнутыми кверху седыми усами, в коротком плаще, в кожаном колете с черными суконными рукавами.
На груди его болтались на шнурках серебряные образки святых, распятия и мадонны разных приходов, а на поясе его висела широкая короткая шпага морских капитанов.
— В чем заключается ваше изобретение? — спросил император.
— Ваше величество, — заговорил кабальеро, — я моряк, много плававший и сражавшийся с венецианцами, турками, алжирскими пиратами, англичанами и многими другими народами. И опыт многочисленных морских сражений дает мне право утверждать, что победителем всегда остается то судно, которое маневрирует лучше других.
— Это знают все моряки, — перебил кабальеро главный адмирал, находившийся в свите императора.
— Вы правы, ваша светлость, — согласился кабальеро, — но любой моряк скажет вам, что не могут легко и свободно маневрировать наши парусные суда, зашнурованные в такелаж, как в испанский сапог. Они игрушка ветра!
— А наши гребные галеры? — снова перебил кабальеро главный адмирал. — Гребцы поведут их и против ветра.
— Гребцы хороши только первый месяц, — возразил кабальеро. — Потом они киснут и дохнут. Тухлое мясо, жратва для акул. А я построил машину, имея которую, любое судно может маневрировать с легкостью птицы в воздухе, мало того, может идти без парусов и без гребцов против ветра. Разве не бог послал Испании господство над морями? И она будет властвовать на морях и океанах, имея корабли с моими машинами на борту.
— И что вы хотите получить в награду за ваше изобретение? — спросил император.
— Звание адмирала всего самодвижущегося флота, — скромно ответил кабальеро де-Гарай.
Император милостиво улыбнулся:
— Я подавал кисти великому Тициану и был озарен лучами его славы. А теперь я буду подавать молоток и клещи кабальеро де-Гарай. Может быть, потомство и его назовет великим, и тогда не будет забыто в веках и ничтожное имя императора Карла. Хорошо, я согласен. — И, посмотрев, в окно на барселонскую гавань, он обратился к главному адмиралу: — Ваша светлость, что это за судно входит на рейд?
Император указывал на двухмачтовый галеон с многоярусной трехэтажной кормой и высоким носом. Галеон шел на фордевинде, откинув косой фок направо, а грот налево, как бабочка, распустившая крылья.
— Это галеон вашего величества «Иона во чреве кита», — ответил адмирал.
— Вот, — обратился император к кабальеро, — вот судно, на которое вы поставите вашу машину. А затем мы поглядим на нее в действии. И да поможет вам святая дева Гваделупская!..
Командир «Ионы во чреве кита» бравый капитан Педро де-Скарца ругался, как пират перед виселицей:
— Клянусь всеми святыми патронами Испании, я не переживу этого! Прекрасный корабль, с парусами на длинных гибких рейках, с днищем, обшитым листовой медью, легко идущий любым галсом, будет шлепать по воде лапами, как нильский крокодил! Карамба! Нет и нет! Поднять абордажные сетки, зарядить каронады! К бою!
Но капитан де-Скарца кричал, бесновался и даже рвал волосы на голове, запершись в своей каюте. А потом передал галеон в полное распоряжение кабальеро де-Гарай, ибо приказ императора есть приказ, и кто посмеет его ослушаться?
Кабальеро перетянул галеон гребными баркасами к портовым докам, и рабочие начали устанавливать на нем машину. Автор хроники очень скупо и осторожно описывает машину кабальеро.
И ничего удивительного в этом нет: что понимал в паровых машинах монах XVI века?
В хронике говорится: «Бласко де-Гарай положил и укрепил поперек палубы „Ионы во чреве кита“ ось, на которую были надеты большие деревянные колеса, на треть погруженные в воду. Потом он поставил на палубе железный котел больше чанов, в которых давят виноград, также имевший колесо, соединенное кожаными ремнями с осью, державшей деревянные колеса».
Вот и все. Какое было парораспределение в машине кабальеро? Были ли золотники? Какое давление пара в атмосферах? Мощность в лошадиных силах? Если бы мы и смогли задать эти вопросы автору хроники, он, наверное, вытаращил бы глаза, как бык на градусник. Но не забыл благочестивый автор упомянуть такую, по его мнению, существенную подробность: «Котел машины кабальеро де-Гарай был наполнен водой, освященной в барселонском соборе Санта-Круса».
Это доказывает, что кабальеро был человеком своего века. Он понимал, что святая инквизиция чего доброго объявит его изобретение еретическим, богопротивным, даже дьявольским, поскольку оно будет бороться с ветрами, которыми распоряжается господь бог. Но попробуйте, отцы инквизиторы, назвать дьявольской машину, работающую на воде, освященной в Санта-Крусе!
Итак, машина кабальеро готова. Можно приступить к испытанию.
Кабальеро поднял над капитанским мостиком, над высокой кормовой надстройкой галеона, знамя из голубого шелкового штофа с рельефным изображением фамильного герба де-Гарай и вывел «Иону» на середину барселонской бухты.
Набережная Барселоны никогда не видела такого стечения народа, как в ясный солнечный день 17 июня 1545 года. И глаза всех были обращены на бухту, очищенную от судов. Там стоял одинокий «Иона во чреве кита», и над палубой его курился дымок. Это кабальеро де-Гарай кипятил святую санта-крусскую водичку. Паруса галеона были сняты с рей и сложены на берегу, во избежание возможных подозрений в каком-либо подвохе со стороны кабальеро.
В полдень под звон городских колоколов император появился в гавани верхом на коне. Он только что сытно пообедал и был в благодушном настроении. Для него была раскинута у самого парапета шелковая палатка под орлиным императорским штандартом. Император опустился в кресло. Его окружила лейб-гвардия, немцы в гигантских шляпах и желто-красных камзолах, пэры кортесов, ленные гранды, рыцари, иезуиты и цветник придворных дам. Тотчас с верков крепости грохнула пушка, извещая кабальеро о прибытии императора и начале испытания.
На берег прилетел скрип шпиля выбиравшего якорь «Ионы», затем дым плотным пологом окутал галеон, а затем… Толпа на набережной, пэры, рыцари и даже гвардейцы закрестились в суеверном страхе. Колеса, подвешенные с обеих бортов «Ионы», завертелись, и в обе стороны от носа галеона углом пошли волны. Галеон плыл к выходу из бухты. «Иона» кланялся королю жерлами каронад, глядевших из пушечных портиков. Выйдя в открытое море, галеон, кренясь, покатился влево, людей на его палубе мотнуло вправо, и за кормой на воде запенилась крутая дуга быстрого, красивого поворота. Волна, догнала «Иону», хлестнула в обрез кормы, выплеснулась на палубу и с веселым журчаньем ринулась в шпигаты. Галеон шел против ветра обратно в бухту. Около часа маневрировал «Иона» по барселонской бухте и наконец причалил к набережной против императорской палатки.
— Изрядно! — сказал император. — Но кто поручится нам, что в трюме галеона не спрятаны люди, которые вертели колеса? Не обманывают ли нас? Синьоры, — обратился он к придворным, — кто из вас согласится подняться на палубу «Ионы во чреве кита» и посмотреть на машину во время действия?
Синьоры потупили головы с такими гримасами, словно побились об заклад, кто сделает лицо глупее. Император провел взглядом по внезапно поглупевшим лицам синьоров и задержался на главном казначее, то есть министре финансов.
Казначей отнюдь «не обретался в авантаже», наоборот, он заслужил немилость императора за вечное брюзжание по поводу непомерных расходов на придворные увеселения и празднества.
— Друг мой дон Панкрасио, — ласково сказал император, — не угодно ли вам будет подняться на палубу галеона, чтобы осмотреть машину кабальеро де-Гарай? Идите, мой дорогой, и да будет с вами мадонна Монсерратская!
Казначей, пьяный, как поп перед обедней, сразу отрезвел от испуга, но даже ласковая просьба императора есть высочайший приказ, и кто посмеет его ослушаться?
— Счастлив исполнить повеление вашего величества! — ответил с глубоким поклоном дон Панкрасио и, с обреченностью приговоренного, поднимающегося на эшафот, отправился на галеон.
Невнимательно, то и дело оглядываясь на безопасный берег, слушал дон Панкрасио объяснения кабальеро де-Гарай. Паровые трубы, колеса, краны, ремни — все это перемешивалось в голове испуганного дона. Кабальеро заметил невнимательность казначея и, думая, что он просто скучает, решил показать машину в действии. Он повернул какой-то рычаг. Со свистом, гуденьем, скрежетом завертелись колеса, задвигались рычаги. Дон Панкрасио всплеснул от ужаса руками, попятился и повис в воздухе.
На нем были шелковые сборчатые неимоверной ширины штаны, увековеченные на портретах Тициана. Неосторожного движения дона Панкрасио было достаточно, чтобы какой-то ехидный зубец махового колеса вцепился в штаны придворного и вздернул его, как на дыбе.
Толпа на берегу испуганно загудела. Послышались истерические крики женщин. Но испуг и тревога были напрасны. Ничего ужасного не произошло. Машина сама по себе, от тяжести тела казначея, остановилась. А затем раздался треск рвущейся материи. Нежный шелк, не выдержав, лопнул, дон Панкрасио перекувырнулся и повис, теперь вниз головой, при чем обнажились его ноги. И тотчас дождь опилок хлынул на палубу галеона.
Причем здесь опилки? Откуда взялись опилки? Терпение, сейчас все станет ясным.
Старинная кастильская пословица гласит: «И в прекрасном кубке может быть дрянное вино». Пословица эта целиком оправдалась. Прекрасный кубок содержал дрянное, кислое, как уксус, вино. Прекрасные шелковые панталоны, лопнув, обнажили тощие, сухие, как жерди, ноги казначея и тощий, как пустой мешок, его зад. Безупречные юношеские формы ног, которыми хвастался дон Панкрасио, оказались опилками, насыпанными в складки казначейских штанов. Хроника, на наш взгляд, преувеличивает, говоря, что на палубу «Ионы» высыпалось не менее трех четвериков опилок. Даже из желания казаться Аполлоном Бельведерским, кто согласится таскать такую тяжесть?
А на набережной, подобно выстрелам пушек, грохотал безудержный хохот. Хохотала во всю глотку чернь, ржали по-лошадиному гвардейцы, благопристойно смеялись придворные, томно хихикали дамы, по-змеиному шипели иезуиты и прелаты, держась за бока, валился от смеха император и король. И сам виновник веселья, дон Панкрасио, жалко смеялся от испуга и стыда, пытаясь ладонями прикрыть то зад, то перед.
Спохватившийся кабальеро де-Гарай, а вместе с ним и матросы, бросились, наконец, на помощь казначею и сняли его с колеса. Один из матросов, сжалившись, дал ему свои штаны, и так, в дерюжных, запачканных дегтем и смолой шароварах, дон Панкрасио вошел в палатку императора.
— Как вы находите, мой дорогой друг, машину кабальеро де-Гарай? — спросил император казначея.
— Она ни к черту не годна, ваше величество! — ответил дон Панкрасио и принялся на все корки честить изобретение кабальеро.
— Мой дорогой, не потому ли вы браните эту машину, что она порвала ваши восхитительные панталоны?
— И поэтому тоже, ваше величество! — горячо воскликнул казначей. — Судите сами, государь, что будет, если эта подлая машина во время сражения посрывает штаны с наших матросов? Испанские моряки, как и все добрые христиане, привыкли сражаться в штанах, а не с голым задом. Не отразится ли это на их доблести? Не покажут ли они врагу свой обнаженный тыл?
— Это дельное и важное замечание, — сказал император, почесал задумчиво рыжую бороду и приказал позвать изобретателя.
— Ваше изобретение крайне интересно, кабальеро, — сказал Карл, когда Бласко де-Гарай опустился перед ним на одно колено. — Но слава Испании завоевана под парусами, с ними пусть и остается наш флот. А вас, кабальеро, за доставленное нам удовольствие, — с улыбкой покосился император на дерюжные штаны дона Панкрасио, — мы жалуем орденом Кастильского голубя. Машину вашу приказываю снять с галеона «Иона во чреве кита» и вернуть его капитану де-Скарца. А теперь идите с богом, кабальеро, государственные дела ожидают нас…
Крепкий запах корабля, запах смолы, мокрого дерева и трюмной воды. Вот чем дышал он десятки лет. Закопченные от морских фонарей, нависшие дугами бимсы потолка. Вот на что смотрел он всю жизнь. Море — вот где искал он золота, славы и почестей. И море обмануло его! Нет золота, нет славы и почестей. За дубовой обшивкой бортов посапывала, плескалась, шептала волна. Она шептала: «Конец! Перестань бороться, перестань искать! Ты побежден. Иди на дно!»
Он поднялся и вышел из каюты на палубу. Он один на галеоне, он отпустил на берег всех матросов, даже якорную вахту. Только ночь и луна увидят его бесславный конец. И опять этот шепот, теперь легкий посвист ветра в натянутых вантинах, в штангах и фалах. Опять кто-то шепчет ему в уши: «Перестань бороться. Иди на дно».
Он медленно поднялся на трехэтажную корму, к высокому, стройному, в человеческий рост фонарю. Резные наяды и левиафаны держали фонарь, и кабальеро погладил их, погладил нежно и горестно, прощаясь. Желтым огненным глазом через слюдяное оконце смотрел фонарь на голубой гербовый флаг. Кабальеро мечтал увидеть его победно развевающимся над армадой, идущей без парусов навстречу морским ветрам, а флаг, устало шевельнувшись, шепнул: «Перестань бороться. Иди на дно». И кабальеро обнажил шпагу и перерезал фал. Флаг упал в море. Кабальеро помедлил и швырнул туда же шпагу, сверкавшую в сотнях абордажей, но не добывшую хозяину золота и славы. Затем он спустился с кормы и прислушался. Плескались волны за бортом, шептали ванты: «Иди на дно!» Он приложился к морской кожаной фляге с вином, жадно глотнул и крикнул:
— Иду!
Он медленно, спокойно шагнул с трапа на воду, и волны печально, без плеска сомкнулись над его головой.
Два дня искали кабальеро де-Гарай по всей Барселоне и не нашли. А на третий день капитан де-Скарца вывел «Иону во чреве кита» в море, приказал разломать машину и выбросить ее обломки за борт.
Начало темнеть. Сержант ушел, оставив свою тетрадь на библиотечной полке. Я сидел, закрыв томик хроники, поглаживая золотые тиснения ее переплета. Я думал: а можно ли верить этому древнему повествованию? Не легенда ли это, подобная легенде о Летучем Голландце, о копях царя Соломона, о Брокенском привидении, о стране Эльдорадо?
А почему бы не поверить в изобретение морского бродяги и пирата? Разве не рождались люди, чьи мысли, как прожектор на баке корабля, забегали вперед, светили из своего века в века будущие? Гиерон Александрийский знал о силе пара за тысячу лет до нашей эры и нашел пару практическое применение. Директор Парижской обсерватории Доменик Араго в 1837 году написал статью о некоем испанском мореплавателе, построившем в XVI веке судно, двигающееся при помощи пара. Статья Араго дала Бальзаку тему для пьесы «Кинола» об изобретателе Фантанаресе, строителе первого парохода за триста лет до наших дней. И не был ли бальзаковский Фантанарес кабальеро де-Гарай, не вышел ли герой Бальзака из старинной хроники?
Но люди эти обгоняли свой век, и век не принимал их. Во всех веках, во всех эпохах не любили этих «выскочек», людей, идущих впереди своего века, как барабанщик перед полком. Гренландские колонисты открыли Америку за пять веков до Колумба, но в ту пору Европе было не до Америки. Любое великое дело, если оно сделано не ко времени, люди пошлют к черту! Люди послали к черту и кабальеро де-Гарай с его изобретением.
Вот почему он, отвергнутый и побежденный, опустился в ночной тьме на морское дно.
А теперь, закрыв грустное и смешное повествование о кабальеро де-Гарай, начнем новую повесть, о другом отвергнутом и побежденном, о докторе медицины, физике, астрономе, придворном крысолове, грузчике и нищем, о Дени Папене и о его «Драконе», сожженном лодочниками Фульды…
1929–1966 гг.
Казалось, вся набережная Касселя ревела, улюлюкала тысячью глоток. Кассельские лодочники, перевозчики, паромщики горячей, возбужденной толпой, выкрикивая ругательства и оскорбления, надвигались на человека, вышедшего из сарая с ведром набрать воды.
— Эй, Модильяни, за сколько ты продал душу дьяволу?
— Сколько чертей сидит в котле вашей лодки?
— Бей паписта! — звякнул вдруг, как оборвавшаяся перетянутая стрела, визгливый женский голос.
Модильяни побледнел. Побледнел и от этого выкрика и оттого, что спина его уперлась в остов полуразрушенной барки. Дальше отступать было некуда. Надо была как-то задержать напиравшую толпу. И он заговорил, довольно чисто произнося немецкие слова с певучими итальянскими интонациями:
— Добрые кассельские граждане, вы напрасно оскорбляете бедного чужестранца, называя его слугой сатаны. Я такой же христианин, как и вы! Вы видите? — он взял в руки оловянный крест, висевший на груди, и поцеловал его.
— А твой господин?
— Мой господин, почтеннейший французский синьор Дионисий Папен, тоже христианин.
— Замолчите, ребята! Не ту песню поете! — расталкивая толпу, продрался к итальянцу коротконогий крепыш с глазом, выбитым упавшей снастью.
Кривого Пуфеля, владельца самой большой в Фульде парусной шхуны «Вифлеемская звезда», знал весь Гессен, даже больше: и в Ганновере и в Вестфалии знали неукротимый характер и силу кулаков Кривого Пуфеля. Лишь не знал никто, сколько бочек с немецкими талерами, английскими розеноблями, французскими луидорами, ливрами, экю, испанскими дукатами, португальскими квадруплями и даже турецкими сулеймание зарыто в подвалах его бюргерского дома-крепости.
— Вы не ту песню поете, ребята! — повторил Пуфель, становясь против итальянца. — Зачем вы без конца толкуете о попах — все они одинаковы, все они ни черта не стоят! Поговорим о другом, вот о чем! — и Пуфель указал на реку, где на волнах покачивалось судно, недавно спущенное со стапелей.
Борта, еще не выкрашенные, золотились на солнце свежеобструганным тесом обшивки. Лишь на носу красовалось выведенное огненно-красной краской название — «Дракон», а чуть ниже фамилия владельца — «Дени Папен».
С первого взгляда судно не поражало ничем особенным. Разве что опытный глаз моряка порадовала бы строгая соразмерность очертаний «Дракона». Изящная мачта, кокетливо подавшаяся назад, чуть раскачивалась от ударов волн. Мачта была «сухая», ни клочка парусины на ее голых реях. Видимо, строитель «Дракона» рассчитывал не на паруса, а на что-то другое.
Сзади мачты раскорячилась на кривых ножках, прибитых к палубе, широкая, но низкая жаровня-печка. К печке был привинчен медный котел, днищем своим уходивший в печь. Но и эта печь не вызвала бы ничьего удивления, если бы котел не был опутан сетью труб неизвестного назначения.
В котел был вклепан небольшой, с пивную кружку, цилиндр, из которого вылезал металлический стержень толщиной в удилище. Этот стержень, суставчатый, словно паучья лапа, тянулся к корме, где цепко хватался за другое странное сооружение, пугавшее простоватых кассельских лодочников.
На корме были подвешены три колеса, насаженные на одну общую ось. Ободья колес были сделаны из тонкой жести, и к ободьям проволокой привязано по шесть широких весельных лопастей. Так что, если бы покрутить это тройное колесо, восемнадцать весел сразу бы зашлепали по воде за кормой «Дракона».
— Что это такое? — свирепо выкатив свой единственный глаз, заорал Пуфель.
— Это… это «Дракон», шкуна, — пробормотал испуганно Модильяни. — «Дракон» — это то же, что и ваша «Вифлеемская звезда».
— Вы слышите, братья, что говорит этот нечестивец? — раздался вдруг трескучий, как галочий крик, голос пастора. — Он утверждает, что дракон и святая вифлеемская звезда — одно и то же.
Увидев пастора, толпа почтительно зашушукалась:
— Суперинтендант Вольф!..
— Сам суперинтендант.
А Модильяни, воспользовавшись наступившей тишиной, крикнул с отчаянием:
— Добрые синьоры, шкуну моего господина Дионисия Папена двигает удивительный и очень могучий способ разложения воды при помощи огня!
— Ого-го! — грохотом пронеслось по толпе. — Вот так сказал, папист!
— Да ведь огонь и вода вместе не уживутся…
— Почему они не хотят плавать под парусом или на веслах? Святые рыбари, апостолы, как плавали по озеру Генисаретскому? Под парусами или на веслах. А вы? — обернулся пастор к Модильяни. — Ну? Отвечай!
Итальянец с равнодушием отчаявшегося пожал плечами.
— Если наше присутствие тяготит граждан славного города Касселя, мы уйдем! Нам только два дня нужно на починку машины.
— Куда вы уходите? — насторожился пастор.
— Мой господин надеется добраться на «Драконе» до Лондона.
— На этой ореховой скорлупе через Северное море?..
— Не выпускайте их из Касселя! — закричал служитель алтаря господня. — Если эти чужеземцы настроят сотню таких лодок, двигающихся водой и огнем, что будет с вами?.. Вы видели, как лодка их ходит против течения даже без ветра? Они будут возить грузы и путешественников. А вы, вы со своими парусами и веслами что будете делать? Ждать ветра в корму?..
— Клянусь «Вифлеемской звездой»! — ударил себя в грудь Кривой Пуфель. — Хоть и поп, а говорит правильно!
Пастор ответил Пуфелю лукавым, понимающим взглядом и снова заголосил:
— А кто помешает этим иноземцам выстроить две-три сотни таких богомерзких драконов, запрудить ими всю Фульду? Уничтожьте их, разбейте, сожгите! Нет, нет! — предостерегающе поднял руки пастор, видя, что толпа готова броситься к «Дракону». — Не надо буйства, не надо бесчинств. Вы знаете, что это не кончится добром и для вас! Налетит эскадрон рейтар и… Нет, мы поступим по закону. Мы возьмем от бургомистра, а то и от самого ландграфа грамоту, запрещающую выезд из нашей страны этим чужеземцам. А затем мы на дыбе заставим этих еретиков рассказать, какой из духов тьмы помог им выстроить огнедышащий «Дракон». Шкуну же их, как порождение дьявола, сожжем после обедни! Вот как поступим мы! А потому для начала берите этого католика и тащите в ратушу. Ну, ты, еретик!.. — повернулся пастор к Модильяни. И открыл удивленно рот: — Господи, да где же он?
Настроения толпы изменчивы, как морские приливы. Только что они хотели разнести в щепки «Дракона», может быть, убить даже Модильяни, но теперь, видя сконфуженное лицо господина суперинтенданта, толпа захохотала сотней простуженных, осипших глоток.
Пастор же пробормотал растерянно:
— Ничего, дети мои, не волнуйтесь! Вы же слышали слова паписта, что раньше чем через два дня они не смогут плыть на своем «Драконе». А до среды мы взбудоражим не только Кассель…
— Ваше преподобие, — почтительно кланяясь, подошел к пастору Пуфель. — Не откажите отобедать вместе. Моя фамилия — Пуфель! Вы, наверное, слышали уже о Кривом Пуфеле. Это я и есть! Мне нужно кое о чем с вами переговорить.
Когда Модильяни, прерывисто дыша и звякая пустым ведром, вбежал в сарай, человек, возившийся с напильником, поднял голову:
— Почему ты не принес воды, Джиованни?
— Ох! — вытирая вспотевший лоб, вздохнул итальянец. — Хорошо еще, что я принес собственную шкуру, синьор!
— Рассказывай! — коротко приказал Папен.
Итальянец опустился на ведро, перевернутое вверх дном, и начал рассказывать о случившемся около старой барки. Рассказывал он подробно, искренне возмущаясь.
— Все это очень понятно, синьор Папен, — закончил Модильяни. — Ведь вы француз, я итальянец, а они немцы. Ну вот и…
— Нет, Джиованни, — покачал головой Папен, — дело не в национальностях. Я знаю Кривого Пуфеля и уверен, что главный виновник нашей травли — он! Пуфель боится, что наши паровые шкуны разорят его. Ах, Джиованни! — горько улыбнулся Папен. — Иногда мне кажется, что люди готовы уничтожить любое изобретение, растоптать каждую новую истину, если истина эта принесет им убыток хотя бы в десяток крейцеров! Но… забудь эти мои слова, Джиованни! Забудь! Это нехорошие, вредные мысли. И в человека и в человечество надо верить, иначе не стоило бы жить, бороться и трудиться!
— Позвольте возразить вам, синьор, — поднялся с ведра Модильяни. — Об уничтожении «Дракона» не было вначале и речи. Славные кассельские граждане хотели лишь пересчитать мои ребра. Но когда появился пастор, этот черный ворон, провонявший ладаном, разговор с вашего преданного слуги перешел на «Дракона».
— Чего хотят эти паладины креста? — вырвался у Папена возглас, напоенный горчайшей обидой и ненавистью. — На пороге восемнадцатого столетия, когда такие титаны мысли, как Галилей, Бэкон, Торричелли, потрясли в основах старую схоластическую науку, монахи и попы снова хотят заставить нас, физиков и математиков, высчитывать, сколько тысяч ангелов уместятся на острие иголки. У церкви один девиз — «назад!».
Папен, устало сгорбившись, прошелся по сараю и вдруг круто обернулся в сторону притихшего Модильяни.
— Мы сделаем починку за одну сегодняшнюю ночь! — твердо отчеканил Папен. — Мы должны это сделать, чтобы завтра на рассвете покинуть Кассель.
Когда «Дракон» отчалил, воронья свадьба, снявшаяся с древнего кассельского собора, хлопьями пепла, черной колыхающейся вуалью пронеслась над Фульдой и скрылась в «Епископском бору».
— Ауспиции[39] весьма плохие! — пробормотал Модильяни.
Папен улыбнулся насмешливо.
— Ох, синьор, — вздохнул тяжело итальянец. — На рассвете «Вифлеемская звезда» пошла вниз по Фульде. На палубе ее я заметил Пуфеля и пастора Вольфа.
— Догадываюсь о цели их путешествия, — откликнулся Папен. — Кассельский бургомистр не дал им запретительной грамоты. Он побоялся задержать нас, иностранцев. Поэтому пастор Вольф и судовладелец Пуфель отправились на «Вифлеемской звезде» в Мюнден, к начальнику округа рыцарю Раушу фон Траубенбергу.
— Не забывайте, синьор, — сказал итальянец, — что Мюнден лежит вниз по Фульде, а следовательно на нашем пути.
— Я знаю, Джиованни, — ответил Папен, — но я уверен, что рыцарь фон Траубенберг не даст нашим врагам запретительной грамоты. А поэтому и Мюнден мы так же оставим за кормой, как оставляем сейчас Кассель.
Папен при этих словах взглянул на город, уплывающий назад. Набережная была пуста. Кассельцы, уверенные, что «Дракон» не сможет двинуться раньше чем через два дня, не побеспокоились даже о том, чтобы выставить на реке пикеты или перегородить Фульду бревнами на цепях, в тревожные времена запирающими кассельскую гавань.
Папен прошел на корму. Остановился над тройным колесом, сыпавшим каскады водяных брызг, долго наблюдал его работу. Папен давно заметил, что такие вот неподвижно закрепленные лопасти, входя и выходя из воды плашмя, дают очень маленькую полезность гребного действия. А поэтому он решил при первой же возможности переоборудовать колеса поворотными лопастями. О конструкции этих лопастей и думал сейчас Папен, забыв обо всем окружающем, о врагах, оставшихся позади, в Касселе, и о врагах, ждавших его впереди, в Мюндене.
Гривастая волна, несясь по ветру, догнала «Дракон» и обдала корму его мокрой пылью. Папен встряхнулся и отошел к машине. Надо было сменить Модильяни.
Машина Папена не имела еще парораспределяющего золотника, благодаря которому пар толкает поршень то вперед, то назад, а потому машину «Дракона» машинист не мог покинуть ни на минуту. Он составлял как бы неотъемлемую ее часть.
Машинально, привычными движениями Папен открывал и закрывал краны парового котла и водяного бака. Мысли ученого были далеко. Как эти вот плоские берега Фульды с одинокими холмами, увенчанными каменными коронами рыцарских замков, проходили сейчас мимо «Дракона», так и прожитая жизнь медленно чередой событий, мест, людей проходила перед мысленным взором Папена.
…Вот Блуа, древний старый Блуа, раскинувшийся по обоим берегам красавицы Луары. Здесь-то в 1647 году и родился Дени Папен. Хижина его отца, ремесленника-часовщика, стояла напротив городского дворца Людовика XII, в «черной комнате» которого был убит Генрих Гиз, зачинщик кровавой Варфоломеевской ночи. И старый Папен часто, беря на руки маленького Дени, говорил, указывая на дворец короля: «Сын мой, в будущей жизни своей держись подальше от принцев и герцогов».
В 1670 году Папен, уже доктор медицины, перебирается из Блуа в Париж, где практикует как врач парижской бедноты. Одновременно с этим начинается и страстное увлечение Папена физикой и математикой. Он работает ассистентом математика и астронома Ван-Гюйгена. Но общая их работа, изобретение воздушного насоса, не была доведена до конца. В Париже Папен, впервые нарушив завет отца, связывает свою жизнь с жизнью кальвинистов-аристократов. А идеи аристократической республики пришлись не по вкусу французским королям, и Папен, спасая свою голову, бежит в 1674 году из Парижа в Лондон.
Здесь ему повезло с первых же шагов. Однажды, когда голодный Папен бродил по средневековым закоулкам Сити, его остановил… Бойль, знаменитый английский физик. Общее увлечение физическими науками сблизило их. Пользуясь широким гостеприимством Бойля, Папен проводит шесть лет в любимой и плодотворной работе. В 1680 году тридцатитрехлетний француз ученый делает доклад Английскому королевскому ученому обществу о своем первом изобретении, «Папеновом котле»[40] с предохранительным клапаном.
Но важному изобретению Папена не дали практического применения, и ученый, оскорбленный, покинул Лондон. Папен снова перебрался на материк, объездил всю Германию. Побывал в Риме, оттуда пробрался в Венецию. В «Городе островов» Папен работал в порту грузчиком, даже нищенствовал…
Руки Папена, без отдыха манипулировавшие с кранами машины, затекли, и он позвал на смену Модильяни.
Усевшись около румпеля, Папен снова погрузился в воспоминания.
…В Венеции Папен предложил свои знания, свой талант первому гонфалоньеру Венецианской республики. Вельможа не нашел для ученого лучшей должности, чем должность «придворного крысолова». Но бедность не выбирает, и Папен ночами расставляет хитроумные мышеловки. А днями он снова работает, без конца производя опыты.
Папен ловил венецианских мышей до тех пор, пока его самого не поймала страшная мышеловка — венецианская подводная тюрьма. Патрона Папена — гонфалоньера — уличили в заговоре против дожа. Гонфалоньера благополучно удавили, а Папена, которого вельможа считал чем-то средним между истопником и лакеем, ни разу не снизойдя до разговора с ним, якобы как соучастника заговора, опустили в камеру подводной тюрьмы. Но оказалось, что даже и венецианские тюрьмы выпускают иногда своих узников.
Папен бежал из тюрьмы при помощи Модильяни, который после этого не покидал уже ученого, превратившись в верного Санчо Панса при новом «рыцаре печального образа», как часто называл сам себя Дени Папен.
Потом ученого пригласил к себе на службу ландграф Карл I, дал ему звание профессора и предложил немедля… спроектировать фонтаны для ландграфского замка.
Фонтаны так фонтаны! Чем они хуже мышеловок? И Папен начинает строить фонтаны для забавы его светлости ландграфа. Но свободное время Папен отдает новому своему изобретению — поршню, который приводился бы в движение взрывом пороха в цилиндре.
Таким образом, почти за триста лет до изобретения газомотора Папен работал уже над идеей двигателя внутреннего сгорания.
Когда до ландграфа Карла дошли слухи о новых опытах Папена, он при свидетелях, как мальчишку, распек пятидесятитрехлетнего профессора:
— Запомните, милейший, порох нужен нам для благородных военных целей! А качать воду, возить тяжести должна чернь. Для этого и создал ее господь бог!
Опыты с пороховым двигателем пришлось прекратить. Папен ищет забвения в очередном своем изобретении — он хочет использовать способность пара сгущаться при охлаждении. Работа эта была доведена им до конца. Папен построил машину, поднимавшую значительные грузы. Но однажды машина взорвалась. Это был первый за все время существования Земли взрыв парового котла.
Обвалившимися от взрыва кирпичами ушибло любимого жеребца ландграфа (для опытов Папену был отведен сарай, примыкавший к конюшне). Неизвестно, какую кару обрушил бы взбешенный властелин на голову несчастного ученого, если бы Папен вовремя не бежал.
В Кассель Папен вступил без гроша в кармане, рука об руку с верным Модильяни, несшим чемодан ученого, набитый лишь бумагами, книгами и чертежами.
Итак, снова впереди неизвестность, снова нужда и бедствия.
Живя впроголодь, ученый работает над крупнейшим своим изобретением. Соединив вместе все прошлые изобретения: котел с предохранительными клапанами, машину, работающую на основе охлаждаемого пара, поршень, приводимый в движение тем же паром, Папен строит первую паровую машину. Но ей надо дать какое-то практическое, жизненное применение. И у него возникает мысль построить паровое судно. Машину установили на «Драконе». Лунной ночью, боясь насмешек кассельцев, Папен и Модильяни на веслах вывели «Дракон» на середину Фульды и поставили его носом против течения. Надо было приступать к испытанию машины. Котел уже сопел и шипел, с трудом сдерживая бурлящую в нем неуемную силу. Папен медлил. А что, если все труды его жизни — обман, миф?
Он опустил руку на кран, отвернул его и зажмурил глаза. Услышал шипение освобожденного пара. Поспешно закрыл паровой кран и так же ощупью открыл кран водяного холодильника. Опять шуршанием и скрипом ответил металл. Скорее паровой кран, теперь снова водяной, и снова…
— Мы плывем! Клянусь святой блудницей Магдалиной, мы плывем!
Этот крик Модильяни, крик неописуемого удивления, ударил в уши Папена залпом тысячи тысяч кулеврин. Он открыл глаза и увидел… Да, «Дракон» плыл, плыл без паруса, без весел и против течения!
Словно благословляя землю, людей, все живущее, Папен поднял натруженные, костлявые руки:
— Ради этого мига стоило шестьдесят лет топтать землю! Стоило. Жизнь не прожита даром!..
Это было весной 1707 года.
На следующее же утро Папен показывал столпившимся на набережной кассельцам свое изобретение. И тут кто-то пустил по адресу Папена страшное слово: «Колдун! Его шкуну двигает нечистая сила!..»
И, как снежный ком, начала расти ненависть кассельцев к Папену. А в конце концов суеверный ужас толпы, кем-то искусно подогреваемый, вылился в намерение сжечь «Дракон», о чем кассельцы вчера и объявили без стеснения Модильяни.
— Синьор, Мюнден! — крикнул итальянец.
— Мюнден! — радостно крикнул в ответ Папен. — Значит, десять английских лье уже за кормой! Молодец «Дракон»!
— Я думаю зайти в Мюнден, чтобы набрать там дров для машины, — сказал Папен, поворотом румпеля ставя «Дракон» носом к городу. — Нам нужны самые лучшие, самые сухие дрова.
— А я думаю, что нам не стоит заходить в Мюнден, синьор! И чем скорее мы минуем этот проклятый город, тем лучше для нас.
Какие-то странные, тревожные нотки в голосе Модильяни поразили Папена.
— В чем дело, Джиованни? Почему?
— Я вижу, синьор, что все население Мюндена высыпало на набережную.
— Что же в этом страшного? — пожал плечами Папен. — До них дошла весть, что «Дракон» пройдет мимо их города. Вот они и собрались полюбоваться невиданным зрелищем.
— Кроме того, я вижу, — тем же зловещим тоном продолжал итальянец, — что сотни лодок отчаливают от пристаней и гребут сюда, к нам!
— Тоже понятно! Каждому хочется поближе взглянуть на первое от сотворения мира паровое или, как они говорят, огненное судно, — спокойно закончил Папен.
— Синьор, перекиньте штурвал лево на борт! — резко крикнул Модильяни. — Вы ребенок, синьор! Кассельские уроки разве ничему вас не научили? Слушайте же. Я вижу «Вифлеемскую звезду», а у кабестана ее суетятся люди, поднимая якорь.
— Так, так! — насторожился Папен.
— И будь я проклят, если на «Звезде» не маячит тощая фигура пастора Вольфа! — заорал в бешеной злобе Модильяни.
Папен крутым поворотом поставил «Дракон» снова по течению.
— Наконец-то! — облегченно вздохнул итальянец. — Но сколько мы без толку потеряли и во времени и в расстоянии!
Папен, передав румпель итальянцу, с мальчишеской легкостью подбежал к машине, набросал в топку поленьев, пошуровал кочергой и уверенным жестом опустил обе руки на краны — паровой и водяной. Папен, знавший до мелочей машину, пустил ее на полный ход, доведя колесо до двадцати оборотов в минуту. Но потерянное преимущество уже нельзя было вернуть.
Лодки пересекли дорогу «Дракону», под носом его прорвались к другому борту и теперь шли уже с обеих: сторон шкуны, не перегоняя, но и не отставая от нее. Модильяни с тоской поднял глаза на голую мачту:
— Ни клочка парусины!
С лодок что-то кричали, угрожающе махали веслами, но к действиям еще не приступали. Видимо, ждали главаря. И он появился. Наполнив паруса крепким утренним ветерком, «Вифлеемская звезда» неслась прямо на «Дракон».
Поравнявшись с «Драконом», «Звезда» пошла рядом с паровой шкуной. Пастор Вольф, стоявший у борта, сложил руки рупором и крикнул:
— Стойте! Именем начальника округа рыцаря Рауша фон Траубенберга и бургомистра города Мюндена приказываю остановиться!
— Покажите их запретительную грамоту! — крикнул в ответ Папен.
Пастор замялся и растерянно опустил руки на бортовые перила. Но его выручил владелец «Вифлеемской звезды». Бычий рев Кривого Пуфеля разнесся далеко по реке:
— Рыцарь и бургомистр не успели приготовить хартию. Мы на словах передаем их приказ! Стойте!
Папен колебался: исполнить ли это приказание, исходящее якобы от высших сановников округа?
— Врешь, толстый боров! — заорал Модильяни. — Приказ рыцаря или бургомистра передают герольд или альдерман[41]. Где они? Покажи их, и мы остановимся!
Кривой Пуфель, увидев, что ложь его раскрыта, облегчил накипевшее сердце злобной бранью. Ему вторил пастор Вольф — тоже выкрикивал что-то, видимо, из писания.
А Модильяни, пользуясь замешательством врагов, ловкими поворотами штурвала выводил «Дракон» из гущи окружавших его лодок. Одна лодка от удара «Дракона» перевернулась, и тогда галдеж стал уже общим, так как в нем приняли участие и гребцы всех лодок.
Кривой Пуфель разгадал, наконец, суть ловких маневров Модильяни и, резко оборвав бесполезную брань, рявкнул:
— Не выпускайте! Держите их!
На одной из лодок взвился багор и шлепнулся на палубу «Дракона», вцепившись крюком в борт. Папен особенно быстро открыл паровой кран, и шкуна, рванувшись вперед, потащила за собой лодку на буксире.
— Ой, тащит! Он утащит нас!
— Прямо в ад! В самое пекло! — кривляясь и строя страшные рожи, закричал Модильяни.
Лодочники бросили багор и, поспешно гребя, отошли подальше от «Дракона».
— Трусы! — в бессильной злобе заревел Пуфель. — Тому, кто остановит огненную шкуну, даю сто крейцеров.
— И бесплатное отпущение грехов! — гаркнул пастор Вольф, когда замолк рев судовладельца.
Обещание двойной награды подействовало. Лодки теснее сомкнули круг, и на палубу «Дракона» снова упал крюк, но теперь уже на канате. За канат уцепилось около десятка лодок, и «Дракон», вздрогнув, остановился, а потом медленно пополз назад. Напрасно гребное колесо будоражило воду за кормой шкуны: лодки тащили ее обратно, вверх по течению.
— Поймали! Поймали дьявола! — пронесся над рекой крик.
Папен в бессилии снял руки с кранов. Но Модильяни одним прыжком подлетел к канату и перерубил его топором. Люди в лодках, потеряв равновесие, попадали за борт. Еще две лодки перевернулись. Сплошной рев голосов, улюлюканье, свист метались над рекой. Так неловкие, неумелые охотники травят сильного и опасного зверя. А зверь уходил. Папен быстро открыл кран, и освободившийся «Дракон» снова пошел вперед.
— Поймали? Вот так поймали! — хохотал во все горло Модильяни.
— Нет, нет, сатана, ты не уйдешь от нас! — взвыл Кривой Пуфель и, положив на бортовые перила ствол тяжелой аркебузы[42], выпалил по «Дракону».
Пуля с воем пронеслась над шкуной, не задев никого на ней, и зарылась в воду под носом одной из лодок.
— Их не берет пуля! — закричали испуганно на лодках.
— Наши пули они посылают на нас же!
— Колдуны!.. Еретики!..
— Правь к огненной шкуне! — заорал Кривой Пуфель своему штурвальному. — Я сам обломаю рога этим дьяволам!..
Рулевой «Вифлеемской звезды» завертел штурвал, и парусник, лавируя, пошел на сближение с «Драконом».
— На абордаж! — рявкнул Кривой Пуфель и с разряженной аркебузой в руках прыгнул вниз, на палубу «Дракона».
Увидев это, осмелевшие лодочники подошли вплотную к шкуне Папена и облепили ее борта, карабкаясь на палубу. «Дракон» тяжело колыхался и оседал под тяжестью висящих на его бортах людей.
Кривой Пуфель, очутившись лицом к лицу с Папеном, около машины, на одно мгновение растерялся, не зная, что ему делать с разряженной аркебузой. Но тотчас же, словно вспомнив что-то, размахнулся и опустил тяжелый приклад аркебузы на шатун, идущий от цилиндра к гребному колесу. Шатун с металлическим дребезгом переломился. Колесо остановилось.
— Что вы сделали? — крикнул Папен, закрыв лицо руками.
В этот миг умирающая машина сделала последнее конвульсивное движение. Пар, наполнявший цилиндр, выбросил поршень, и сломанный шатун ударил в плечо Кривого Пуфеля. Скорее от суеверного ужаса, чем от толчка, судовладелец упал на палубу, дико завопив:
— Она дерется! Она ударила меня! Воистину это дьявол!
Этого крика было достаточно, чтобы лодочники снова переспевшими яблоками посыпались в свои лодки и, навалившись на весла, врассыпную понеслись к спасительным берегам.
Кривой Пуфель, поднявшись, трусливо обежал шипевшую машину и бросился к борту, намереваясь перепрыгнуть на свою шкуну. Модильяни успел лишь запустить поленом вслед убегающему судовладельцу и попал ему по пяткам. Пуфель подскочил, вскрикнув, и схватившись за брошенный ему с «Вифлеемской звезды» конец, взобрался поспешно на палубу своего судна.
— Не унывайте, синьор! — крикнул Модильяни, осматривая разбитый шатун. — Это пустяковая поломка. Мы на шестах дойдем до ближайшей деревни и там починимся. Глядите, враг отступил!
— За мной, во имя божье! — раздался в это время отчаянный крик. И пастор Вольф, зловеще-черный, поджав ноги и распластав руки, как ворон, бросающийся на добычу, спрыгнул на палубу «Дракона».
— Куда, черноризник? — крикнул Модильяни, снова хватая полено. — Марш за борт!
Пастор, оказавшийся одиноким в своем фанатическом порыве, струсил. Он попятился, оглядываясь на «Вифлеемскую звезду».
— Тебя-то я убью, мракобес! — Папен выстрелил. Но от волнения и злобы он промахнулся.
Пастор же, споткнувшись о кочергу, лежавшую около топки, упал.
— Славно! — захлопал в ладоши Модильяни, думая, что попа сбила пуля. — Одним вороном меньше!
Вольф, лежа врастяжку на палубе, схватил массивную кочергу и, не поднимаясь, ударил ею по топке котла. Тонкая жесть проломилась от удара, и горящие поленья посыпались на доски палубы. И тотчас же взметнулся огненный смерч. Вспыхнуло разлитое по палубе масло, захваченное в рейс для смазки машины: кувшин с маслом опрокинулся во время свалки.
— Отчаливай! Отталкивайся! — закричали испуганно на «Вифлеемской звезде».
Услышав этот крик, пастор поднялся и, схватившись за канат, с неожиданной ловкостью вскарабкался на палубу отходившего уже парусника.
— Синьор, спасайтесь! — закричал Модильяни. — Мы горим! Пожар!
Подбежав к борту «Дракона», итальянец на миг остановился: «Вифлеемская звезда» отошла уже на несколько ярдов. Затем прыгнул, подняв руки, и, кончиками пальцев поймав борт парусника, повис. Ноги Модильяни судорожно искали опоры. Кривой Пуфель подбежал к борту и опустил на руки итальянца кованый каблук своего тяжелого морского сапога. Модильяни, вскрикнув, разжал окровавленные пальцы и свалился в реку. Кильватерная струя уходящей «Вифлеемской звезды» подхватила его, закрутила, потянула вниз. Но он выплыл, выплюнул воду и крикнул только одно слово:
— Мерзавец!
…Папен, не снимая рук с кранов замолкшей машины, смотрел, как огонь змейками взбирался к верхушке мачты по просмоленным канатам оснастки. Канаты перегорели и огненными жгутами опали на палубу «Дракона». Папен нехотя отодвинулся, с болью в душе уступая пламени каждый шаг палубы. Огонь бросился в последнее наступление, с фырчанием и гудением тесня человека. Папен повернулся спиной к пламени и прыгнул за борт.
Глухой, негромкий звук прилетел с горящего судна. Папен понял: это взорвался котел.
«Погибло все! Стоит ли жить? Стоит ли жить дальше?»
И, взглянув в последний раз на горящий «Дракон», Папен сложил руки, отказываясь жить и бороться. Колыхающийся мутно-зеленый водяной покров сомкнулся над его головой, отнимая воздух и жизнь. И тотчас же кто-то схватил его за воротник камзола, выдернул на поверхность. Папен молчал, не сопротивляясь, но и не выказывая намерения плыть.
— Не дело вы задумали, синьор! — послышался бодрый голос Модильяни. — Утонуть-то не диво. Это любой щенок сумеет! А вы к берегу барахтайтесь! К берегу, синьор!
«Будем по-прежнему барахтаться. Чем тяжелее препятствия, тем бешеней напор!» — вспомнил Папен свой девиз.
С удаляющейся «Вифлеемской звезды» доносилось божественное песнопение. То пастор Вольф и Кривой Пуфель в два голоса орали победную Амвросиеву песнь: «Тебе бога хвалим».
Папена и Модильяни подобрала лодка мюнденской городской стражи, впоследствии цинично и откровенно хваставшаяся:
— Мы опоздали только на полчаса. Ауто-да-фе произошло без нас!
Ученый и его слуга остались в Мюндене. Но построить второй «Дракон» им так и не удалось по той простой причине, что у них не было на это средств. Мюнденский окружной суд, в который Папен подал жалобу, прося взыскать убытки с пастора Вольфа и Кривого Пуфеля, ответил насмешками и издевательством. А в приговоре постановили, что «судно француза Дени Папена сгорело не по чьей-либо вине, а потому, что оно приводилось в движение огнем».
Папен апеллировал к высшему суду ландграфства. Но квестор постановил: «Объявить апеллятору, что движение судов при помощи огня и воды — дело неслыханное. А потому запросить по сему поводу мнение церкви».
Папен знал уже по горькому опыту, что значит связаться с попами. Ничего не добившись, он с трудом перебрался в Англию. Но и там ему не удалось выстроить второе паровое судно. Состоятельные люди, к которым он обращался с просьбой о денежной поддержке, отвечали Папену насмешками.
Отчаявшийся, разочаровавшийся в людях Папен умер в Лондоне в 1714 году. Умер в крайней нищете, забытый, покинутый всеми, за исключением верного Модильяни.
О Папене и его первом пароходе забыли быстро. Вспомнили о нем лишь в 1859 году и поставили на его родине, в Блуа, памятник.
Но истинным памятником Дени Папену стал промышленный переворот на всем земном шаре — переворот, начало которому положил его паровой двигатель.
1929 г.
Кофе остыл, а достопочтенная «Таймс» респектабельно скучна на всех ста страницах. Прения в парламенте по бюджету. Конгресс консервативной партии. Забастовка горняков в Уэльсе. В зубах навязло! Скорее в середину номера, где биржа, спорт, светская хроника. Стоп! Это что-то интересное! Небольшая, но серьезная статья о твердой политике Великобритании в Азии. Так, так, так… Микробы коммунизма, ленинские разрушительные революционные идеи особенно опасны для горячего азиатского материка…
— Чепуха! — Уишборн отбросил газету. — Нигде так не врут, как на газетных столбцах и на могильных плитах. Опасные разрушительные идеи? Ха! Жиденькие идеи, слабой консистенции! Ленин умер, умрут и его идеи. На днях сообщалось о его смерти. — Уишборн придвинул настольный календарь и перелистал его. — В какой-то из этих недавних дней он умер. Впрочем, неинтересно, когда он умер! Цивилизованный мир, конечно, вздохнул с облегчением. Со смертью Ленина умрут и его идеи. Законсервируются в славянско-монгольской России, а за ее границами они бездейственны, неприемлемы, не внушают доверия и привлекают только неврастеников или авантюристов с их сомнительными целями. И в Азии тоже. Возьмем, например, Индию. Этот гигант зашевелился было, но после амритсарской кровавой бойни там снова тишина. Осела пыль — и тишина! Возьмем поближе. У нас здесь…
Уишборн почесал висок и задумался.
Здесь, правда, были на каучуковых плантациях случаи расправы с надсмотрщиками-хавилдарами, стражниками и белыми работниками администрации, боссами, как называют их туземцы. В порту вчера нашли убитым американского моряка с авизо. Он, говорят, бил палкой рикшу-малайца. А на прошлой неделе портовые кули изувечили трех русских, белогвардейских офицеров-штрейкбрехеров.
Уишборн нахмурился. Ему вспомнился вдруг вчерашний разговор с генералом Паркхерстом, старым колониальным волком. Генерал говорил мрачно, нервно поблескивая моноклем:
— Чувствую, что скоро и здесь начнется заваруха. Горячая страна! Воздух накален. До взрыва!.. Что? В столь просвещенный век не допустим дикарских мятежей? И здесь будем действовать методами генерала Даера? Повторим и здесь амритсарскую бойню? Но, сэр, вы же знаете нашу английскую поговорку: один и тот же фокус два раза не показывают. — Генерал бережно снял с орбиты монокль и опустил его в карманчик френча. — С меня довольно! Постараюсь как можно скорее удрать отсюда.
Вчера Уишборн ничего не ответил генералу, а сейчас жалеет об этом. Вот как надо было ответить Паркхерсту — Уишборн вскинул заносчиво голову:
— Если англичане падают в обморок от страха, что желтые съедят их вместе с потрохами, тогда, пожалуй, нам лучше убрать в жилетный карман монокль и бежать отсюда подобру-поздорову. О нет, мой генерал! Мужество, хладнокровие, уверенность, твердые принципы, несокрушимая вера в силу своей морали, своего мнения, своей полиции, своей империи наконец, — вот что такое британец! Мы признаем только наши правила игры. Да, в столь просвещенный век все обусловлено высокой организацией нашего цивилизованного общества, мой генерал. Горячая страна, вы говорите? Воздух накален до взрыва? Британцы к этому привыкли. Разве не весело танцевать на шаг впереди дьявола?
Он неожиданно увидел себя в зеркале и рассмеялся. Сидит под вентилятором голый, обернув вокруг бедер простыню, и вслух рассуждает о британских принципах. А разве он не прав? Конечно прав, тысячу раз прав! Вот что значит быть в прошлом старостой курса в Оксфорде! И капитаном университетской футбольной команды!..
Уишборн еще раз посмотрел на свое отражение в зеркале и поморщился. Он не слишком доволен своей внешностью: низенький рост, приятная округлость фигуры, румяное, упитанное лицо, представительная лысина — вылитый эсквайр Пикквик, как изображают его художники. Только глаза, решил Уишборн, не председателя Пикквикского клуба, а серые, холодные, строгие — глаза делового человека.
В приоткрытую дверь высунулась встревоженная физиономия секретаря и переводчика Фарли. В комнату он не вошел: от него за сотню шагов разило камфарой и нафталином одновременно. Фарли панически боялся тропических пауков, сороконожек, скорпионов и душился не одеколоном, а камфарой, и осыпал себя нафталином. Но шеф не выносил этих запахов.
— Звали, сэр? — спросил секретарь.
— Нет, я спорил с генералом Паркхерстом. Но вы кстати заглянули, Фарли. Я начну одеваться, а вы вызывайте машину. Шофер не нужен, править буду я. Поедете со мной вы, и пригласите сэра Крэга.
— Сегодня приходит «Куин-Мэри», — напомнил секретарь.
— Знаю, а на ней приплывет патрон. Его и поедем встречать.
Физиономия Фарли исчезла. Одеваясь, Уишборн весело засвистел. Патрон будет доволен. Он убедится, что Джемс Уишборн неплохо потрудился в этой горячей стране.
Проверив, хорошо ли завязан галстук двойным оксфордским узлом, он спустился вниз и вышел в дрожащий блеск вертикальных солнечных лучей. О да, горячая страна, но взрывов не будет, генерал! Империя всегда на страже.
У веранды стоял «роллс-ройс» последнего выпуска, модель «Серебряный призрак». Самый английский из всех английских автомобилей, элегантный, как катафалк с серебряными украшениями, и строгий, как готическая часовня. Фарли стоял у дверцы машины, а сэр Крэг, огромный датский дог, сидел, как обычно, на переднем сиденье, рядом с водительским. Теперь надо закурить трубку. За рулем такой элегантной машины джентльмен должен сидеть обязательно с трубкой в зубах. Совсем как на рекламной картинке. И не просто с трубкой, а с вересковым «Денхиллом», с белой точечкой на чашечке. Трубка истинного джентльмена!
Уишборн зажег трубку и включил стартер.
На улицах европейского квартала было мало движения. «Роллс-ройс» плавно и беззвучно плыл мимо вилл, бунгало и коттеджей, мимо зеленых газонов и площадок для гольфа, мимо теннисных кортов, мимо молодых людей в идеально отглаженных белых шортах и теннисках, мимо длинноногих мисс с ракетками на плече и мимо почтенных леди еще викторианской закваски, которые помнили фельдмаршала Китченера, солдат в красных мундирах, сражения при Ледисмите и Блюмфонтейне, а потому не признавали автомобиля и совершали прогулку перед пятичасовым чаем в пароконных ландо с кучером в цилиндре.
У него было чудесное настроение. Оно и должно быть у человека со здоровым аппетитом к жизни. Приятно, черт возьми, иметь такую машину: идет так, что слышно тиканье часов на панели управления. Приятно и смотреть на этих ловких длинноногих теннисистов и теннисисток, настоящих британцев, наследников великой империи, которую завоевали для них предки, и особенно приятно смотреть на старых леди в пароконных ландо. Это сама империя, ее великолепный порядок, законченность, незыблемость, вековые традиции!
«Роллс-ройс» поднялся на высокий мост через болотистую реку. Здесь была граница двух миров. Здесь стоял огромный щит с надписью на трех языках: «Вход цветным воспрещен». За мостом начинались малайский, китайский и индийский кварталы.
Машина влетела на широкую, шумную Велингтон-роод. Отсюда был хорошо виден весь остров, до желтой каймы пляжей на дальней оконечности и до хижин на сваях, рыбацких поселков на материке. А в проливе, отделяющем остров от материка, — могучие стрелы портовых кранов, цинковые крыши пакгаузов, гигантские ворота доков и корабли, корабли, корабли: юркие каботажники, морские бродяги трампы, огромные рейсовые транспорты, сухогрузы, лесовозы, зерновозы, танкеры, пассажирские лайнеры. Более ста морских линий связывают этот порт со всеми континентами мира. Дальше, мористее, тяжко давили воду серые громады дредноутов и крейсеров, верных стражей величия империи. Не пустело и небо над портом-проливом. Со стороны моря шли к нему тонкие, как осы, самолеты. Их зловещий вой, пронзительный и наглый, оповещал мир, что Британия царит не только на морях и на материках, она царит и в воздухе.
Три века назад в этот пролив, на этот остров, пришли первые корабли белых людей. Тугие паруса, деревянные борта, железные люди! Цветные широкие пояса на бедрах, платки на головах, узорные кафтаны, широкие ботфорты и «Веселый Роджер», пиратский флаг на гафеле. На быстролетных бригах и бригантинах они привозили на этот остров свою добычу — золотые распятия, массивные браслеты, церковные чаши, рукоятки шпаг, осыпанные бриллиантами, и бочки, набитые золотыми дублонами, гинеями и пиастрами. Они называли тогда этот остров Островом Сокровищ.
«Наивные люди! — подумал Уишборн. — Он стал действительно островом сокровищ, когда пришли сюда другие белые, не „джентльмены удачи“ в узорных кафтанах и ботфортах, а джентльмены бизнеса в пробковых шлемах и фланелевых костюмах, энергичные, деловые парни. Они нашли на острове груды черепов, а рядом с островом — олово, копру, лес, железо. Золотые распятия и ожерелья они сюда не привозили. Зачем грабить на морях, когда можно совершенно безопасно грабить на берегу? Они привезли сюда каучуковые деревья. Что было бы, если бы в мире исчезла вдруг резина? Катастрофа, гибель мировой цивилизации! Два миллиона тонн каучука поглощает мир ежегодно! И что значат жалкие бочки с гинеями, луидорами, пиастрами по сравнению с горами золота, что лежат под этими крышами?» — покосился Уишборн на небоскребы колониальных и имперских банков, крепостными башнями вставшие над городом, над бывшим вонючим, разгульным пиратским логовом.
Вот он весь перед глазами, этот сказочный остров, хищно изогнутый, как бумеранг, летящий в цель. «Городом льва» называют его туземцы. Хорошее название! Разумеется, британского льва. А весь мир называет остров воротами в Азию, но ворота эти открывает и закрывает Англия.
«Это лучшая карта в нашей английской колоде!» — гордо улыбнулся Уишборн.
По Велингтон-роод, рыча, воя, гудя, дымя, хлопая бичами, лился сплошной поток самых различных экипажей, от бесшумных авто до конных фаэтонов, вело-рикш и арб с гигантскими колесами, запряженных горбатыми быками. А по широким тротуарам мчалась пестрая, цветастая, разноликая и разноязыкая толпа малайцев, сингалезов, китайцев, яванцев, индийцев, негров, несущих свой особенный шум и свои особенные запахи. Сэр Крэг через открытое окно принюхивался к этим запахам, нервно облизывая губы.
— Не любите цветных, сэр?
Крэг брезгливо дернул губами и отрывисто тявкнул.
— Вы расист, сэр, — засмеялся Уишборн. — Но вы правы, народ довольно пахучий, это терзает ваши цивилизованные нервы. И все же они хорошие, сэр, они смирные, совсем ручные. Об этом заботятся наши храбрые «джоли»! — Уишборн кивнул в сторону левого берега, где в рощах из тонкоствольных пальм стояли бараки английской морской пехоты.
Неожиданно потянуло гнилью, кислой и сладкой одновременно. Это подул ветер с берега, с Батанских болотистых джунглей, а значит, и с каучуковых плантаций. Оттуда и плывет к порту-проливу вереница сампанов и джонок. Черные латаные паруса, вместо снастей — рваные, в узлах веревки, дряхлые борта из обрезков досок, на носу намалеван рыбий глаз. Первобытные, дикарские, нищенские суденышки, а в их трюмах мешки с каучуком, основой современной цивилизации. Черные суденышки плетутся по морю, как вереница рабов. Они идут не только от Батанских джунглей, они идут от всех побережий желтого материка, великой страны мрака и скорби, страны неукротимой и безрадостной энергии. Причалят они к складам и пакгаузам Островной Компании. А Джемс Уишборн, председатель Совета директоров этой Компании, не отправит их обратно пустыми. Нет, он соблюдает правила игры! Он прикажет нагрузить сампаны и джонки кричащими, но непрочными тканями, дрянными скобяными изделиями, никчемными, потерявшими силу патентованными лекарствами, губными гармошками, зеркальцами, всякой фабричной дрянью и, конечно, ботинками на каучуковой подошве. Пара этих ботинок стоит здесь столько же, сколько стоят тридцать фунтов каучука. Четыреста процентов чистой пробыли! Таковы правила большой игры, таков великолепный, вечный порядок империи. Замечательный порядок, где всяк за себя, а бог за остальных.
Уишборн развеселился, посвистел и, откинувшись на спинку сиденья, крикнул назад, секретарю:
— Хэллоу, Фарли! Скучаете?
— Иногда бывает, сэр.
— Не удивляюсь. Чтобы не скучать, надо иметь ум.
— И миллион фунтов, сэр!
Уишборн улыбнулся. Фарли прав. Но таков порядок, замечательный порядок!
Велингтон-роод по-прежнему покорно расступался перед радиатором «роллс-ройса», и внезапно, продираясь сквозь хаос звуков улицы, донесся новый звук, властный, требовательный — могучий бас сирены океанского судна. Уишборн, высунувшись, посмотрел вперед, на море. К проливу подходил огромный белый лайнер с английским флагом на корме, весь — от пятки киля до верхушек мачт — какой-то холеный, надменный. Он брезгливо смотрел глазами клюзов на сторонившуюся мелочь и громовым басом требовал причала.
— «Куин-Мэри», сэр! — крикнул Фарли.
— Вижу без вас! — ответил Уишборн, нажимая на акселератор. Надо спешить, приехал патрон, большой босс, и он не простит, если Уишборн не встретит его на пристани. «Роллс-ройс» послушно и обрадованно рванулся вперед, но тотчас пришлось притормозить его ретивость.
С людьми на улицах делалось что-то странное. Люди сходили с тротуаров и становились среди улицы. И странные были у них лица. Не будничная нервная озабоченность, не спешка делового азарта, не обычное жадное, грубое было на их лицах, а угрюмая сосредоточенность и скрытая, но глубокая скорбь. Велингтон-роод загудел под тысячами людских ног. Из боковых улиц и переулков выходили все новые и новые шеренги людей и останавливались. Улицу перегородила живая стена, а над нею затрепетали от морского ветра красные знамена с черными окантовками.
Уишборн выключил мотор. «Роллс-ройс» тихо прошел несколько метров и встал. Тотчас справа и слева появились и тут же остановились другие машины. Уишборн оглянулся и увидел затормозившие легковые лимузины, грузовики, автобусы, трамваи, мотоциклы, велосипеды, коляски рикш и арбы, запряженные горбатыми быками. Вся многокилометровая Велингтон-роод, от моста, границы двух миров, до белого маяка на круглом конце острова, замерла и затихла. Машины попытались гудками требовать дорогу, но вскоре смолкли, оробев. Тяжелая, горячая тишина давила и пугала.
Уишборн отер платком внезапно взмокшее лицо и принялся разглядывать людей, загородивших ему дорогу. Тесно, плечо к плечу стояли малайцы в цветастых юбках-саронгах, китайцы в кофтах-курмах, грузчики арабы в куртках из синей дабы, индийцы в белых длинных, ниже колен, рубахах, некоторые с «бинди», красным кружочком на лбу, а рядом — выделяющиеся яркими желтыми плащами буддийские монахи, и вьетнамские крестьяне в тростниковых плащах, и даже японец в деревянных гета и обмотках английского солдата. Были в толпе и люди непонятной национальности, одетые только в грязные набедренные повязки, — те, кто спит на улицах и откапывает объедки в мусорных ящиках. Экзотика! Черт бы ее побрал! Ну и вонь же от них! Стадо, а не люди!
— Почему они нас не пропускают? Что им нужно? Узнайте! — приказал Уишборн не оборачиваясь.
Фарли открыл дверцу и крикнул в толпу по-малайски. Ему ответил уличный продавец похлебки, с дымящимися котлами на обоих концах коромысла, ответил коротким пронзительным и захлебывающимся вскриком, похожим на рыдание.
— Он говорит, умер Ленин, — перевел Фарли.
— Это я знаю! — раздраженно откликнулся Уишборн. — Почему же они остановили нас? Я ни черта не понимаю! Выясните толком, Фарли!
Секретарь снова крикнул в толпу, и к машине подошел маленький изящный, хрупкий малаец в саронге и белой студенческой шляпе. Огромные роговые очки занимали половину его крошечного лица, только и очки не скрывали глубокую скорбь мальчишечьих глаз. Студент заговорил по-английски, но с противным щебечущим акцентом:
— Сегодня Моску хоронят великого Ленина. — Студент снял шляпу, назвав это имя. Уишборн взглянул на его голову и с отвращением поморщился. Волосы торчат, как поросячья щетина. Ублюдок, противная желтая рожа! — Весь Совьет Юнион пять минут нет движения, — продолжал студент. — Пять минут молчание, потом салют. Так будет здесь тоже. Вы поняли, мистер?
У Уишборна от злости дрожали даже брови. Он недобро смотрел на студента, ему нестерпимо хотелось стукнуть малайца прямым в подбородок, но он не знал, что из этого получится. Под тяжелыми неподвижными веками юноши сверкнули желтые глаза. Уишборн поежился, может быть, потому, что в заднюю открытую дверцу понесло вдруг песком, мелким и едким, как молотый перец.
— Закройте дверь, дьявол вас возьми! — заорал он. — Ослепнуть можно!
Фарли захлопнул дверцу. Студент-малаец отошел к толпе.
Уишборн посидел минуту, задыхаясь от жаркой духоты, и снова заорал:
— К дьяволу! Едем назад, пробьемся в порт переулками!
— Нельзя. Назад тоже нельзя, сэр, — уныло ответил Фарли. — Нас крепко закупорили, сэр, — добавил секретарь тем же безнадежным тоном.
О, этот Фарли! Ни одного энергичного выражения в разговоре с толпой. Сидит, испуганно сгорбившись и потирая кончиками пальцев неврастенические, сдавленные виски. Сто пятнадцать градусов по Фаренгейту и сто процентов влажности воздуха выжали его. Пустой и мягкий, этот Фарли. Пора с ним расстаться. К тому же Фарли католик. Он, Уишборн, не средневековый монах, не думайте о нем плохо, он считает, что каждый человек имеет право выбирать себе любого бога, любую религию, но все же настоящий джентльмен должен принадлежать к лону англиканской церкви.
— Не любите тропики, Фарли? — сердито крикнул Уишборн секретарю.
— Я чувствую к тропикам отвращение, сэр, — с бурной ненавистью ответил тот. — Меня прямо тошнит от них!
Да, Фарли надо немедленно выгнать! Здесь не нужны пустые и мягкие.
Уишборн выскочил из машины, с треском захлопнув за собой дверцу. Он растерялся, он не знал, что ему предпринять, и только дергал всей кожей, как лошадь от укусов оводов и слепней. Боже, как он ненавидит этих азиатов! Мелкие, хитрые твари! Крэг, успевший вслед за хозяином выскочить из машины, осторожными, крадущимися шагами пошел к толпе и принялся враждебно обнюхивать засаленные штаны араба докера. Люди замерли, не спуская глаз с огромного пса. Крэг с храпом втянул воздух и ощерил слюнявые клыки. На его загривке дыбом встала шерсть, клокочущее утробное урчание собаки усиливалось и в звуке и в злобе.
— Не нравимся мы, ребята, милой доброй собачке, — сказал вдруг кто-то спокойно на чистейшем английском языке.
Уишборн быстро взглянул в ту сторону. Они стояли кучкой, парни с просторными плечами и дюжими сутулыми морскими спинами. Сказавший про добрую собачку все еще смотрел настороженно на Крэга, сунув руки в карманы комбинезона. Даже под густым морским загаром виден был англичанин, светлоглазый, с пшеничными волосами и тонкой кожей. Рядом с ним стоял коротышка с шевелюрой морковного цвета и крупными веснушками. А еще у одного были совсем белые, льняные усы. Наверняка из Уэльса! Наверняка сын или брат забастовщика.
— Вы англичане, моряки? — спросил строго Уишборн, сделав один шаг к толпе.
— Разве это не видно? — весело ответил одетый в комбинезон. — Вся команда «Галифакса» здесь. Только якорная вахта осталась на борту.
— Что у вас, англичан, общего с этими грязными дикарями, с желтыми и черномазыми лодырями?
Уишборн растягивал слова, как истый выпускник Оксфорда. Он проводил черту между собой и этими парнями в комбинезонах.
— Видите ли, мистер, как вас там… — начал было дружелюбно моряк, подходя к Уишборну, но Джемс Уишборн посмотрел на него так, будто снова провел черту между собой и моряком, переступать которую не рекомендуется. Он вздернул заносчиво подбородок и внезапно разозлился.
— Какого дьявола вам здесь нужно? Немедленно отправляйтесь на свою лоханку. Это говорю вам я, Джемс Уишборн! Вы слышали здесь эту фамилию?
Уишборн теперь уже словно откусывал и отплевывал слова. Но моряк не двинулся, спокойно, не вынимая рук из карманов, разглядывая стоявшего перед ним низенького, полненького плешивого человека, похожего на благочестивого разбойника.
— Чистенький, сытенький, — сказал моряк, а другой, с льняными усами, щелкнул языком:
— А дать бы ему «большую молитву», как думаете, ребята, что бы от него осталось?
Уишборн случайно слышал однажды о «большой молитве», каменный плите в полтонны весом — ею матросы скребут палубу для чистоты. У него вспотела даже лысина, и он заорал:
— Ну, живо! Марш отсюда, или я вызову полицию! Какое вам дело до какого-то Ленина?
Тогда отделился от толпы морковный коротышка.
— Я, надо вам сказать, плаваю двадцать лет, я оброс ракушкой, но, когда меня выбросили с работы, я плакал по-настоящему, — грустно сказал он. — А второй раз заплакал, когда умер Ленин. Не троньте Ленина, сэр, этого мы вам не позволим. И потому мы с ними, — посмотрел он на араба докера, на китайца и на малайского студента.
— С ними? — издевательски пожал плечами Уишборн. — Но вы же англичанин.
— Нет. Я с другого острова.
— Ирландец? Тогда все понятно.
— Я англичанин, — вмешался в разговор белоусый. — И я услышал про Ленина, когда был безработным и жил на пособие. Когда мы от голода становились плоскими, как камбала, нам давали бесплатно горячую похлебку. Хитрые собаки! Задабривали нас, чтобы потом натравить на русских рабочих и на Ленина. А теперь вы, мистер, натравливаете нас на этих парней? — хлопнул по плечу араба докера. — Но мы не ваши собаки. Не получится, ваша милость.
Уишборн хватил пересохшим ртом горячий, густой от запахов толпы воздух. Он понимал, что проигрывает. Надо было как-то с достоинством выйти из игры. Он повернулся, чтобы снова залезть в машину, но тут неожиданно в игру вступил Крэг. Пес все еще рычал, все еще дыбил шерсть, не спуская налившихся кровью глаз со штанов докера. И, не выдержав, с воем кинулся на араба, вцепился в засаленную штанину, рванул, не разжимая пасти. Собачьи клыки вцепились, видимо, и в человечье мясо. Араб болезненно вскрикнул и шатнулся назад, в страхе закрыв ладонями лицо. А вместе с ним и стоявшие рядом люди начали испуганно пятиться. На какой-то миг их души смял темный, необъяснимый, унаследованный от предков страх перед белым человеком и собакой белого господина. А Уишборн закричал, ликуя и хохоча:
— Молодец, Крэг! Грызи, рви их на кусочки! А завтра мы сделаем из них похлебку, которую даже свиньи жрать не станут!.. Фас, Крэг, бери!
Повинуясь приказу хозяина, собака вновь кинулась в толпу. Но не допрыгнула до оробевших людей. Тяжелый морской сапог ирландца, метко нацеленный в голову пса, отбросил его назад. Крэг трусливо, по-щенячьи, заскулил и кинулся в машину, едва не сбив Фарли.
От ярости лицо Уишборна похолодело, словно на него пахнуло ледяным ветром.
— Как ты смел?!.. — прошипел он. — Как ты смел ударить мою собаку, вонючий Пэдди[43]?
Даже под загаром ирландец побледнел так, что его веснушки стали пунцовыми. Целую минуту он молча глядел на оскорбителя, и целую минуту Уишборн под этим молчаливым ненавидящим взглядом чувствовал тоскливый холод страха, плывший вверх от желудка. Ему казалось, он слышит щелчок раскрываемого в кармане матросского ножа. Но нет, ножа ирландец не вытащил, а развернулся, влепил кулаком по круглой сытой морде и гадливо вытер руку о штаны. Уишборна понесло назад, и он упал, больно треснувшись затылком о буфер «роллс-ройса».
…Потом он сидел в машине на заднем сиденье и, обливаясь холодным липким потом, смотрел на молчаливую толпу. Теперь люди на улице молчали как-то особенно, сосредоточенно, опустив головы и словно вслушиваясь в свои скорбные мысли. «Пять минут молчания», — вспомнил Уишборн слова студента малайца и стиснул зубы, как малярик, силящийся удержать дрожь озноба. Он не слышал, как Фарли что-то говорил ему, настойчиво повторяя одну и ту же фразу. Наконец слова секретаря дошли до его сознания.
— Сэр, я вижу «Куин-Мэри» у пристани. Патрон уже на берегу. Мы опоздали. О, боже, что теперь будет! Сэр, вы слышите, я вижу «Куин-Мэри»…
Уишборн сделал слабое движение рукой. Это пустяк, все пустяки теперь, когда молчат вот так тысячи, миллионы людей на всем земном шаре. Эти пять минут молчания — тишина могилы, куда сброшен порядок, великолепный, лучший в мире порядок империи.
Вдруг могильная тишина взорвалась. Весь Велингтон-роод, может быть, весь остров, наверное, весь мир зарыдал гудками автомашин, паровозов, заводов, фабрик, шахт, доков и верфей, сиренами пароходов, звонками трамваев и велосипедов, рындами парусников, похоронными маршами оркестров и хлопаньем на ветру траурных флагов. Это было словно вопль Москвы, вопль всей земли. В эту минуту там, на Красной площади, предавали погребению Ленина.
Тот же малаец-студент подошел к «роллс-ройсу» и властно сказал сидевшему за рулем Фарли:
— Дайте сигнал! Немедленно!
И Фарли поспешно нажал на кнопку гудка. Надменный «роллс-ройс» послушно присоединил свой крик к грому прощального салюта. А едва замолк похоронный салют, люди на улицах колыхнулись, расступились, и снова Велингтон-роод помчался, закипел жадной, азартной, грубой суетой.
— Домой, — сказал Уишборн опустошенно секретарю.
На подъеме к мосту им встретилась рота морской пехоты. «Джоли» шли быстрым шагом, почти бежали, как десант, высадившийся на вражеский берег.
«Поздно. Мы опоздали», — подумал Уишборн. Шатается, рушится великолепная, лучшая в мире империя, рассыпаясь бесславными обломками!
Фарли посмотрел искоса на Уишборна. Шеф держался рукой за сердце и облизывал языком пересохшие губы. И он был серый, как мышь, надменный шеф. В глазах Фарли, этого вечно озлобленного неудачника, сверкнула злая радость. Он уже пустой и мягкий, как дырявый футбольный мяч, мой дорогой шеф! И патрон выгонит его. Здесь не нужны пустые и мягкие…
А Уишборн смотрел на грозный багрово-черный закат и видел пылавшие ненавистью глаза Азии. Азия проснулась и вышла в бой. Ее разбудил и повел в сражение человек, которого сегодня хоронило все человечество.
1928 г.
Стол стоял рядом с окном. Поэтому человеку, вошедшему в комнату с зажженной лампой, пришлось подойти близко к окну.
Вложив лампу в проволочное гнездо, он взял со стола длинный плоский хлебец и отрезал от него большой ломоть. Затем из широкогорлого горшка вытащил ножом кусок вареной баранины и начал есть, не снимая мяса с ножа.
Другой человек, стоявший по другую сторону окна, на улице, тихо застонал. Не сводя горящего взгляда с хлеба и мяса, судорожно вцепился в раму руками. С трудом проглотил тягучую голодную слюну и в изнеможении прислонился к стене.
Не замечая горящих голодом глаз за окном, человек в комнате ел не спеша, наслаждаясь. Вцепившись зубами в баранину, закрыв от удовольствия глаза, он отрывал мясо маленькими кусочками и жевал его медленно-медленно. Когда с бараниной было кончено, он вытер нож, стряхнул с колен хлебные крошки и, держа лампу впереди себя, удалился куда-то в глубь дома, притворив за собою дверь.
В комнате снова стало темно. Лишь через щель от неплотно притворенной двери лег на пол луч света, тонкий и длинный.
Человек на улице тоже отошел от окна. Качаясь, сделал несколько шагов и опустился на кучу маисовой соломы. Уперся подбородком в ладони и исподлобья взглянул на дом.
Деревянный, из гладко обструганных досок, крытый красной черепицей, дом резко выделялся из всех остальных хижин деревни, бамбуковых, обмазанных глиной, с соломенными крышами. Рядом с домом щупала небо высокой ступенчатой крышей деревенская пагода[44].
Губы человека зашевелились.
— О, Тао-Пангу, о, брат мой, — зашептал он. — Если я попрошу у тебя пить, ты напоишь меня ядом змеи, если я попрошу есть, ты отведешь меня к белым дьяволам, которые накормят меня свинцом. Это так…
Он бессильно опустил голову. Но тотчас решительно вскинул ее. Поднялся и, подойдя снова к окну, прижался лицом к стеклу, всматриваясь.
В комнате было по-прежнему темно. Даже луч на полу теперь исчез. Видимо, в соседней комнате погасили лампу или плотнее притворили дверь.
Человек вытащил из-за пояса длинный и тонкий, как шило, нож. Всунул его под нижний край рамы окна и нажал на ручку. Рама тихо треснула. Человек вздрогнул и огляделся по сторонам. Затем снова нажал на ручку. Створки окна бесшумно распахнулись.
Человек перекинул одну ногу в комнату и, сидя верхом на подоконнике, наклонил вперед голову, вслушиваясь и всматриваясь. Мертвая тишина и темнота комнаты успокоили его. Он перекинул через подоконник вторую ногу и встал на пол. Крадучись, шагнул вперед и… зажмурился от яркого света.
В широко распахнувшихся дверях соседней комнаты стоял человек. В левой руке он держал высоко над головой лампу, правая сжимала весело поблескивавший никелем револьвер.
— Зачем ты попал сюда, вор, собака?! — крикнул человек с револьвером.
Человек с улицы опустил голову:
— Я хотел взять только хлеба. Я голоден. Я не ел четыре дня.
Человек с револьвером усмехнулся:
— Так говорят все воры. Брось нож.
Человек с улицы бросил нож на пол и поднял голову.
Лампа вздрогнула и чуть не вывалилась из державшей ее руки.
— Кай-Пангу! Брат мой…
— Да, я Кай-Пангу, твой брат.
Два человека, полчаса тому назад стоявшие по разные стороны окна, теперь стояли друг против друга.
С первого же взгляда можно было понять, что это братья-близнецы. Оба небольшого роста, с бледно-шоколадным цветом кожи, тонки в талиях и широки в плечах. У каждого большая голова, длинные прямые волосы и глаза с чуть косым узким прорезом. Даже родинка, похожая на ущербленную луну, была у обоих братьев в левом уголке рта. И, если бы не разница в одежде, нельзя было бы отличить одного брата от другого.
На Тао-Пангу была белая чесучовая пижама, надетая прямо на голое тело, и такие же брюки. На Кай-Пангу — лишь короткие рваные штаны.
Но Тао-Пангу отличался от брата, кроме одежды, более бледным, каким-то сероватым цветом лица. Такую мутную бледность накладывает на лица лишь опиум.
— Как ты попал сюда? — спросил хмуро Тао-Пангу.
— Меня преследуют французы… полиция. Я скрываюсь… Я четыре дня не ел ничего, кроме сухих зерен риса.
И, глядя в упор на брата сузившимися от света зрачками, Кай-Пангу спросил:
— Что ты теперь сделаешь со мной?
Тао-Пангу поставил лампу на стол и сел на низкий плетеный стул, держа револьвер на уровне груди брата.
— Я отведу тебя в Сайгон, к префекту французов.
— Зачем?
Тао-Пангу улыбнулся холодно, одними губами:
— Брат мой, разве ты ребенок? Ты ведь Кай-Пангу, вождь «братьев из джунглей».
Кай-Пангу вскинул голову.
— Да.
— И ты перебил эскадрон французских улан, посланных губернатором наказывать взбунтовавшуюся деревню Фен-Ча-Жу?
— Да. Я, — послышался гордый ответ.
— Кроме того, ты поджег портовые пакгаузы французов в Сайгоне?
— Тоже я.
— А разве не ты сжег уже созревшие посевы маиса и индиго на плантациях французского губернатора Ляберка?
— И это я.
— Попробуй солгать, что не твоя шайка разгромила летнюю резиденцию мандарина-советника, светлейшего Вун-Ньямо-Чжи.
— Да. И мы жалеем лишь об одном: что не смогли повесить и самого мандарина, эту кровавую собаку. Он успел бежать в Сайгон.
— А потому французы назначили за твою голову награду в пять тысяч золотых пагод[45], и я хочу получить это золото.
— Но зачем оно тебе, брат мой? Ты живешь один, у тебя нет жены и детей, тебе хватает с излишком на хлеб, мясо и даже, я вижу по твоему лицу, на опиум.
— Золото никогда не бывает лишним, — нехотя ответил Тао-Пангу, воровато пряча глаза от пристального взгляда брата.
— Но ведь я же брат твой, — сказал просто и искренно Кай-Пангу.
— Ты не брат мне более, — взвизгнул Тао-Пангу, и никель револьвера, вздрогнув, заиграл невинными зайчиками на потолке. — Благодаря твоим разбоям французы хотели лишить меня должности здешнего судьи. Будь ты проклят, и пусть священная дощечка над алтарем предков запятнается твоим позором, лесной вор и разбойник!
Кай-Пангу горько рассмеялся.
— Я вижу, что белые купили моего брата за пост деревенского судьи. За сколько же ты продался, брат мой?
Тао-Пангу оскорбленно дернул губой. На этот раз сдержался и ответил спокойно:
— И ты мог бы быть тем же, чем я.
— О нет, брат мой! Жить подачками белых? Никогда!
— Ты заговорил так только с того дня, когда французский офицер избил тебя хлыстом, как бродячую собаку.
— О нет. Это только окончательно толкнуло меня на путь, по которому я иду сейчас. Неужели ты не видишь и не слышишь, как стонут под пятой белых пришельцев все наши братья?! Стонет Бирма, Кохинхина, стонут Аннам и Тонкин. Стонет вся наша земля, от Иравади до Меконга, от истоков великого Ян-Цзе-Кианга до Малакки. А ты продаешь братьев за кусок мяса и трубку опиума…
— Молчи, вор! — угрожающе сверкнул белками глаз Тао-Пангу.
— И когда там, на улице, голодный, я смотрел, как ты ел, я понял, что мы с тобой стоим по разные стороны окна. И нам никогда не сойтись. У тебя окна, как в домах белых господ, со стеклами, и этими стеклами ты навсегда отгородился от своего народа.
— А ты хочешь спасти его от гнета французов? — улыбнулся презрительно Тао-Пангу.
— Да, мы, «братья из джунглей», освободим наш народ, всех, кого давит каблук белых, бирманцев, тонкинцев, аннамитов, даже диких мои и катиньи с верховьев Иравади… О, брат, блеск золота белых ослепил твои глаза, иначе ты бы увидел, что наша страна умирает от голода, деревни пустеют, поля заброшены, скелетами стоят засохшие чайные кусты, а тутовые деревья давно срублены на корм скоту. Кучка белых пауками присосалась к нашей стране и душит ее безжалостно…
— А кто же будет править страной, когда вы прогоните французов? Как в старину? Император и мандарины?
— Га! Это значило бы, убив одну змею, посадить народу за пазуху другую. Нет. Страной будут управлять те, кто имеет на это право: рабочие из городов, крестьяне, пастухи и рыбаки.
— Ты глупец. Такого порядка нет ни в одной стране.
— Таков порядок в далекой суровой стране снегов. Их научил этому великий вождь, освободивший страну снегов от мандаринов. И он уничтожит мандаринов во всем мире.
Тао-Пангу поднялся. Лицо его дергалось и кривилось в конвульсиях бешеного гнева и темного ужаса.
— Ты безумный! Ты обезумевший буйвол, и я должен спасти от твоего бешенства невинных людей. Ты пойдешь со мной в Сайгон.
— Я пойду в Сайгон, но не с кандалами в руках, а во главе моих «братьев из джунглей»!
— Тогда я убью тебя и отнесу твою голову префекту.
— Нет, собака белых!..
Лампа, сброшенная со стола, молнией мелькнула в воздухе, ударилась об стену и, разбившись вдребезги, потухла. В темноте грохнул револьверный выстрел, другой. Затем послышалось падение на пол чего-то тяжелого, сдавленная брань… тихий умоляющий стон… хрипение. И все смолкло.
Из раскрытого окна на улицу потянулся кислый пороховой дым.
Сразу, словно сдернутое покрывало, пропала ночь. Заголубели нежно дали, и расцвел золотом восток.
Медные звуки гонга разбудили деревню. Пагода звала на утреннюю молитву.
Собравшись в кучки и перешептываясь, крестьяне с любопытством таращили глаза на судью, тщательно запиравшего двери своего дома. Он, видимо, собрался в дальний путь. За плечами — дорожная сумка, на боку, в парусиновой кобуре — револьвер. В руках судья держал небольшой круглый сверток.
Проходя деревней, судья не отвечал на низкие поклоны крестьян, отворачивался в сторону, укрывая лицо под широкими полями соломенной шляпы.
Крестьяне проводили его удивленными взглядами.
Тропинка змеилась между рисовыми полями и вышла к сайгонскому шоссе. Под ногами путника заскрипел гравий…
Лучи вставшего солнца кровью окрасили мутные волны Меконга. А вдали, в пыльной дымке, уже раскинулся Сайгон.
По шоссе звонко зацокали лошадиные копыта. Судья поднял голову. Навстречу ему, поскрипывая седлом, шагом подъезжал полицейский сержант.
Вздрогнув, судья остановился и нерешительно шагнул назад. Но быстро оправился и замер на месте. Лишь для чего-то открыл револьверную кобуру и смерил взглядом расстояние до ближайшего леса.
Осадив заплясавшую лошадь и перегнувшись в седле, сержант крикнул:
— Приятель, эй! Что несешь?
Из-под широких полей шляпы донеслось спокойное:
— Голову разбойника Кай-Пангу, к префекту.
Сержант с трудом перевел дыхание.
— Ты врешь, каналья!
— Посмотри сам.
Дрожащими руками сержант развернул сверток и увидел голову. Мертвые, широко открытые глаза тускло блеснули на солнце.
— Боже мой, он, он! Вот и родинка в виде полумесяца. Где ты ее… где ты его?..
Закрывая старательно, как бы от солнца, лицо полями шляпы, судья ответил:
— Я крестьянин из Гуан-Ши. Я убил его на своем поле, он от голода ел колосья маиса.
— Славный подарок префекту! — хихикал сержант.
Закинув голову в седельную кобуру, он повернул лошадь к Сайгону.
— Прощай, приятель.
— Но…
— Чего тебе еще?
— Я бы сам хотел получить обещанную за эту голову награду. Пять тысяч золотых пагод.
— Ты просто дурак. Хватит с тебя и этого. Лови!
Блеснули высоко в воздухе и плевками легли на шоссе два никелевых кванга. Сержант пришпорил коня и поскакал, взвихривая за собой красноватую пыль.
Человек в широкой шляпе долго смотрел ему вслед. Затем перевел взгляд на монеты. Не дотрагиваясь до них, ногой засыпал их песком и вдруг, ловко, упруго перекинувшись через придорожную канаву, исчез в кустах.
Префект Геляр всплеснул руками:
— Он, он! Нет сомнения. Боже, как доволен будет губернатор!
Хлопнув ласково себя по лысине и, обращаясь к самому себе, воскликнул:
— Ну, толстячок, крест Почетного Легиона тебе обеспечен!
Лейтенант Денойе, стоявший за спиной префекта, вскрикнул:
— А от кого эта записка?
— Какая записка? — округлил от удивления глаза префект.
Из стиснутого мертвого рта лейтенант выдернул клочок бумаги и протянул его Геляру.
Префект читал медленно. Сначала его лицо выразило недоумение. Но вдруг он побледнел, как полотно, и тяжелым мешком рухнул в кресло.
Бумажка тихо скользнула на пол. Лейтенант поднял ее и прочел:
«Тебе, префект, в подарок посылаю я голову твоего верного слуги, судьи Тао-Пангу из Гуан-Ши. Он был моим родным братом и все же хотел предать меня. Ты своим золотом сделал из него верную собаку белых. Но скоро я доберусь и до твоей головы.
Берегись ветра с севера!
Кай-Пангу».
Лейтенант Денойе задумчиво потер переносицу:
— Да. Если полетят листья на нашу крышу, то благодаря лишь северному ветру.
— Что?.. — прохрипел ничего не понимающий префект.
— Я говорю, всему этому виной северный ветер, — отрубил лейтенант.
И оба зябко передернули плечами под мокрыми от пота кителями, словно уже почувствовали приближение далекого северного шквала…
1927 г.
Буэнос диас, сеньор! Простите, сеньор, вы, конечно, маринеро? Угадал? О, моряка сразу видно! Моряков жизнь отливает по особой форме. А под каким флагом плаваете? Норд-американо? Нет? Энгландо? Тоже нет? Алемано, франсэ? Что, что? Русо? О, совьетико Русиа? Видел в порту вашу коробку. Красавец корабль! Белый, как лебедь!.. Моменто, сеньор! Дайте вспомнить. Как это… О, вспомнил! Привьет, товарич! Вы удивлены? Я бывал в вашей стране. Во время войны. Я плавал тогда под матрасом со звездами[46], на их паршивых посудинах типа «либерти». Ах, вы тоже знакомы с «либерти»? Дрянь посудины! Сколочены наспех, кое-как. Мы ходили из Филадельфийского порта в Белое море и в Кольский залив. Бывал в Мурмано и в Сан-Арханхело. Как? Без «Сан»[47]? Хорошо, пусть будет просто Арханхело. Возили вам яичный порошок и свиную тушенку. Да, да, вместо второго фронта! У вас замечательная водка, клянусь морем, но девушки ваши мне не понравились. Недотроги… Что, я не ослышался? Приглашаете к своему столику? О, мучча грасиас[48], сеньор!
Да, я тоже моряк. Соленая лошадь, настоящий моряк «летучей рыбы». По-моему, настоящий моряк только тот, кто с завязанными глазами, по одному лишь запаху отличит Одессу от Стамбула, Ливерпуль от Марселя, Нью-Йорк от Джедды или Шанхая. Не хвастаясь, скажу: я могу. Еще бы! Поплавайте-ка на пароходах-кочевниках, не имеющих определенного, постоянного рейса. Вот где настоящие люди, настоящие маринеро! Кем плаваю? Разве это не видно по моей харе? Ну, конечно, боцман! Откуда родом? Попробуйте угадать… Правильно! Банановая республика. Что, что? Вы тоже бывали на моей родине? Это просто здорово, клянусь морем. Тогда давайте вашу руку. Вот так! Теперь рассказывайте, как понравилась вам моя родина. О, это приятно слышать! Спасибо вам за добрые слова. Да, хорошая страна, но ее здорово загадили. Кто загадил? А вы разве не слышали у нас песню: «Несчастная моя родина, ты так далека от бога и так близка от Соединенных Штатов…» О чем вы говорите? Не понимаю… Ах, вот вы о чем! Да, вам рассказали чистейшую правду. Да, целый крейсер разбазарили на джин, виски и ром в портовых кабаках. Не верите? Клянусь мадонной Гваделупской, чистая правда! Что? Офицеры? Да, конечно. Были на крейсере и офицеры. Даже адмирал был. Хотели бы посмотреть на такого адмирала? Пожалуйста, смотрите! Это я. Разрешите представиться — адмирал Карибского моря. Роскошный чин, не правда ли? Просите рассказать об этом? Что же… За стаканчиком… Нет-нет, только не вино. Здешнее вино — бурда для барышень. А для моряка «летучей рыбы»… Двойной джин? Это другое дело. Мучча грасиас, сеньор.
Давайте чокнемся, и я начну свой рассказ… Начну с того, как заштормовал я однажды у себя на родине, в столичном порту. В баре «Три якоря» это случилось. Не понравились мне тамошние коктейли. Теплое молочко для младенцев. Вот я и заштормовал! Кричу бармену: «Хочешь, я угощу тебя настоящим моряцким коктейлем? Таким, что тебя в клочки разорвет, клянусь морем?»
А он говорит: «Хочу. Валяй, угощай!»
Надо вам сказать, сеньор, что я знаю два рецепта таких коктейлей!.. Мамита миа! Первый называется «Плантатор». Хватает за горло и бьет по затылку. Словно тебя ганшпугом по затылку огрели. Но и это еще пустяк. А второй — «Бешеный дьявол». Научил меня этой дьявольской смеси лоцман негр с Каймановых островов. Если вы прольете его на стол, краска сойдет. От глотка «Бешеного дьявола» в желудке у вас взрывается динамит, и вы чувствуете, что вам оторвало голову. Потом долго будете щупать ее: цела ли? Состряпал я свои взрывчатые смеси, угостил бармена и всем, кто был в баре, поднес. Так, поверите, всех их, как взрывом авиабомбы, сбросило с высоких вертящихся стульев, а потом они полчаса ползали на четвереньках под столами, искали свои головы…
На следующее утро сижу я на койке в бордингаузе[49] и подсчитываю, сколько у меня на опохмелку осталось. А осталось только дупло в зубе залить, не больше. И тут появились передо мной двое верзил с бульдожьими мордами: на бедрах у них висят гаубицы ужасного калибра, под пиджаками топорщатся наручники, — требуют они, чтобы я немедленно следовал за ними. Карамба, только этого мне не хватало! Не опохмелиться же они меня повезут. Знаю, куда повезут! Живем мы в нашей стране шумно, сеньор. Повстанцы, барбудос[50], как мы их называем, спускаются с Сьерры, взрывают полицейские участки и казармы, пускают под откос поезда, а коммунисты устраивают стачки и демонстрации. И если тебя загребли такие вот, с бульдожьими мордами, то сколько ты ни доказывай потом, что ты не рохо[51], это поможет тебе, как пилюля от землетрясения.
Меня вывели из бордингауза и посадили в огромный семиместный «мерседес». Я глазами хлопаю. Что за чертовщина! Это же сенаторская машина по крайней мере, а мне полагается «Черная Мария».
«Черная Мария»
За окном видна.
«Черная Мария»
Встала у окна.
Не за мной, надеюсь,
В этот раз она?..[52]
Слышали у нас такую песенку? Ладно, поехали, едем. Опять ничего не понимаю. Меня в Хефатуру[53] должны везти, а везут прямехонько… Куда бы вы думали? В Резиденсио, в президентский Голубой дворец! А через пять минут я увидел его, нашего эль президенте, Спасителя Родины, Отца Нации, Благодетеля Народа — все с большой буквы, как пишут в наших газетах.
Вы о нем, конечно, слышали. Вашингтонский конгресс очень его хвалил, сенаторы говорили, что наш Спаситель спасает весь американский континент от мирового коммунизма, а газеты гринго уверяли, будто вся Америка восхищается его правлением, что у него, мол, настоящая демократия западного образца. Я с гринго не очень-то согласен. Я Отца и Благодетеля получше ихнего знаю. По-моему, нашего Благодетеля надо было повесить за шею минуточек на десять.
Я приветствовал его по всем правилам, выкинул руку и рявкнул: «Бог, Родина, Свобода!» А он поморщился, икнул и сказал: «Брось, хомбре[54], эту дребедень и живее принимайся за дело. Иди в буфетную и приготовь мне „Плантатор“ и „Бешеный дьявол“. Порции делай побольше».
Я даже головой затряс, будто мне в ухо вода попала. Чистенько работает, думаю, наша Хефатура! Все уже известно Отцу и Благодетелю. Пошел я в буфетную, приготовил свои смеси, сделал лошадиные порции и отправил с лакеем в салон. А через полчаса и меня туда позвали. Вошел, вижу: эль президенте щупает голову, на плечах ли она или закатилась под диван. А лицо сияет, по плечу меня хлопнул: «Здорово это у тебя получается, хомбре! Получишь орден, большой рыцарский крест „За спасение Родины“. И будешь у меня служить барменом. Рад?»
Хотел я ему сказать: «Иди ты, знаешь куда…» — Но сказал, конечно, по-другому. Сначала проорал: «Бог, Родина, Свобода!» — потом начал разматывать, словно бухту троса, свои доводы. Мне, мол, Тибурсио Корахо, соленой лошади, моряку «летучей рыбы» и боцману с парохода-кочевника, обидно и стыдно стать барменом, почти лакеем. Вот так, мол, экселенса! Тибурсио Корахо не из того теста сделан! А он опять икнул, потом рыгнул и заорал: «Заткнись, болван! Будешь получать десять долларов в сутки. Мало тебе, пьяная рожа?»
Сам ты, думаю, пьяная рожа, а я еще и не опохмелился. А какой толк с пьяным дураком спорить? И десять долларов в сутки — это как-никак триста монет в месяц. Согласился я, хоть и стыдно было, и начал круглыми сутками, по пять бессменных вахт, трясти шейкер[55]. Почему по пять бессменных вахт? Откровенно скажу, сеньор, я пью — какой же боцман не пьет, — но пить, как Отец и Благодетель… Мамита миа! Он ежедневно напивался, ну… как напивается американский солдат к концу дня. И при этом бесился, как бык на корриде, бил тарелки и графины, в щепки разносил стулья. Целое землетрясение! При этом бил не только посуду, но и морды адъютантов! Они у него сверкали не только галунами и аксельбантами, но и сплошными металлическими зубами. Выбивать зубы — это у него привычка с юных лет. Он же бывший полицейский капрал.
Выдержал я только месяц такой работы. Осточертело мне все! Даже доллары не веселили. И решил я смыться из Резиденсио. Найду, думаю, в порту знакомых ребят, спустят они меня потихоньку в трюм какой-нибудь посудины — никакая Хефатура не найдет — и уплыву я хоть на полюс, хоть к дьяволу на рога, лишь бы подальше от этого Запивохи и Скулодробителя, тоже с самой большой буквы. Но в тот самый день, когда я решил отдать швартовы, случилось вот что. Теперь, сеньор, и начинается самое интересное. Глотнем? Ваше здоровье!
Я принес эль президенте добрую порцию «Бешеного дьявола». Он хлебнул и потер, улыбаясь, живот: «Я доволен тобой, хомбре. Твои коктейли спасли меня от скуки, рыганья, иканья и урчанья в желудке. Рыцарский крест „За спасение Родины“ — это дребедень! Ты достоин большей награды. Но чем мне наградить тебя? А, хомбре?»
Он как-то странно начал глядеть на меня. То наклонит голову на один бок, то на другой, то прищурит глаза, то вылупит их, то подойдет ко мне, то отойдет. Так портной разглядывает костюм на клиенте. Наконец хлопнул меня по плечу и заорал: «Прекрасно, нашел! Тебе, хомбре, очень к лицу будет генеральский мундир. К черту генеральский! Маршальский! Хочешь быть маршалом?»
Я покачал головой: «Эка невидаль, сеньор президенте. У нас столько „горилл“[56], что на каждого генерала и маршала приходится по полсолдата». Он горько вздохнул: «Ты прав, хомбре. „Горилл“ у нас много. Но можно расстрелять пяток-другой. Эти собачьи морды норовят выпихнуть из Резиденсио меня, свободно и законно избранного президента!»
«Уж куда как законно и свободно!» — подумал я. На президентских выборах он получил голосов вдвое больше, чем насчитывается жителей в нашей стране. Вдвойне законно!
А он снова завопил: «Слушай, хомбре, ты ведь боцман? Верно? Делаю тебя адмиралом! Не контр- и не вице-адмиралом, к черту их! Ты будешь адмиралом Карибского моря! Ведь был же у Колумба чин „Великого адмирала океана“. Что, неплохо придумано?»
«И я буду плавать?» — обрадовался я. Мне бы, думаю, только палубу под ногами, а там я покажу тебе бизань[57]! Ищи-свищи своего адмирала Карибского моря! А он, скотина, отвечает:
«Плавать ты не будешь. Еще утонешь — а я без тебя обойтись не могу».
Так стал я адмиралом Карибского моря. Очень красивый сшили мне мундир. Всюду галуны: на рукавах, на воротнике, на груди, на боках, галуны на спине и даже ниже.
Но я по-прежнему взбалтывал коктейли. А когда я тащил в салон очередную порцию «Бешеного дьявола», адъютанты становились передо мной во фронт. А бежать из Голубого дворца стало труднее. При мне, адмирале, теперь неотлучно находился флаг-офицер. Он даже спал в соседней комнате. Оставалось надеяться только на судьбу и мадонну Гваделупскую. И они мне помогли.
Однажды утром зовут меня к эль президенте. Отец и Благодетель сидел трезвый, как поп перед обедней, и, морщась, тер лысину.
«Собирайся, хомбре, в плаванье. Даю тебе наш лучший военный корабль — тяжелый крейсер „Гроза морей“».
Я чуть не заплясал от радости. Плавание! Открытое море! Ревущие сороковые, мыс Горн! У меня в ушах засвистел уже добрый фордак[58]. Ах, диос! Не пришлось мне на этот раз проветриться в ревущих широтах.
Моменто, сеньор. Сейчас объясню вам, куда послал меня плешивый пьяница. Припомните-ка, сколько государств, которые можно унести на подметке сапога, понатыкано на перешейке и на островах Карибского моря. Всем им я должен был нанести дружеский визит, показать союзникам наш флаг и нашу морскую мощь. Это было связано со сборищем президентов этих государств. Был там и президент гринго, тот карапузик, который запустил атомной бомбой в Хиросиму. Помните, сеньор, такое сборище? Они совещались, как состряпать еще одну НАТО, «Карибскую НАТО».
Эль призиденте опять принялся мрачно насандаливать свою плешь и сказал мне: «Я ехать на совещание не могу. „Гориллы“, собачьи морды, что-то затевают. Но ты — это я! И ты будешь представлять на совещании мою высокую особу. Ты передашь мое личное письмо моему закадычному другу и союзнику из Белого Дома. Я пишу ему о духовных узах, связывающих две наши великие демократии. Ты все понял?»
Не понравилась мне эта затея. Не хочу я вмешиваться в эту высокую политику. И всякие там духовные узы — это тоже не по моей части, а сколачивать новые НАТО — на это я, клянусь морем, не согласен! Но у меня под ногами будет палуба, вот что главное!
«Сделай мне запасец „Бешеного дьявола“ и плыви с богом, — закончил наш разговор эль президенте. — „Гроза морей“ к походу готова, команда укомплектована. Денег я тебе на плаванье не дам. В казначействе сейчас небольшие временные затруднения. Но в первой же дружественной столице обратись в наше посольство, и тебе выдадут кучу денег. Отправляйся же, мой верный эль альмиранте!»
Я скомандовал себе аврал, наболтал для эль президенте десять галлонов «Бешеного дьявола» и помчался в военный порт. Мне не терпелось взглянуть на мою «Грозу морей». О, мамита миа! Не на тяжелом крейсере развевался мой адмиральский брейд-вымпел, а на дряхлом «либерти». По некоторым приметам я с первого взгляда узнал ту самую посудину, на которой я возил вам в Кольский залив яичный порошок и свиную тушенку. Но она за прошедшие годы кое-что потеряла и кое-что приобрела. Потеряла она форштевень, может быть, от удара о рифы, а может быть, пьяный кэп врезался с ходу в пирс. На место разбитого форштевня приварили какую-то перекошенную балку, и «Гроза морей» стала похожа на боксера, которому на ринге своротили нос. А приобрела она тонны грязи. Жирная грязь была всюду: на палубе, в кубриках, даже на мостике. Собирали ее, видимо, со всех уголков земного шара. А еще прибавились здоровенные, как собаки, крысы! Тоже, наверное, со всех доков мира. Душа корабля — компас, не так ли, сеньор? Но если бы вы видели компасную установку «Грозы морей»! Ноктоуз английский, колпак французский, котелок норвежский, а поплавок с картушкой — японский. Его покупали по частям у портовых старьевщиков. А команда! О, господи! Шваль, вонючие бичкомберы, подонки из портовых ночлежек. Вы спрашивали, были ли на «Грозе морей» офицеры. Были! Обо всех говорить долго и неинтересно. Я расскажу вам только про двоих, а по ним вы сможете судить и о всей остальной офицерской банде.
Командиром крейсера был фрегат-капитан. Ох, уж эти современные фрегат-капитаны! Они повесят койку поперек корабля, они способны плюнуть на палубу и свистеть на шканцах. Матросы в первые же дни прозвали его Краб. У него были такие выпученные глаза, будто его крепко стукнули по затылку. И фигура у него была крабья — толстая и круглая со всех сторон, не поймешь, где перед, где зад, — как у троллейбуса. А когда он подносил ко рту рюмку, так раскрывал пасть, что видна была гортань. Что там гортань — кишки были видны!
А у старшего механика, корвет-капитана, мне сразу не понравились его глаза. Какие-то такие… ко всему принюхивающиеся. А как они пили, эти два пирата! Они и молитву «отче наш» читали, наверное, так: «Отче наш, бутылку джина, какую побольше, даждь нам днесь!» О, святая мадонна, зачем ты свела меня с этими пьяницами и жуликами?.. В тот же день, с отливом, мы подняли якоря и вышли в море показывать друзьям и врагам нашу морскую мощь. И с первых же оборотов винта мы услышали, как наша морская мощь противно скрипит на ходу всеми своими суставами, словно дверь на несмазанных петлях. Началось наше плаванье! «Молитесь, женщины, за нас!» — как поют в старинной матросской песне…
Предлагаете еще выпить? Не откажусь, сеньор. Очень мрачно у меня на душе. Двойной солодовый скоч-виски? О, это по-джентльменски, как говорят проклятые янки. Нужен официант? Постучите по столу монетой — и он прибежит… Вот и он, видите?
В первом же порту, в столице нашего соседа, когда отгремел салют наций с борта «Грозы морей», я напялил адмиральский мундир, прицепил крест «За спасение Родины» и взял пеленг на наше посольство. Посол не очень обрадовался моему визиту. Он был какой-то встрепанный, наш амбасадеро. Он сказал, что почему-то не может связаться с нашей столицей и никаких денег для меня в посольстве нет. «Выкручивайтесь сами, эль альмиранте, как знаете!..» Я вернулся на наш мощный крейсер и приказал подать мне обед. По военно-морскому уставу я, адмирал, должен обедать один. Никого, кроме вестовых. А тут, вижу, протискивается в дверь салона целый троллейбус — фрегат-капитан — и начинает орать: «Не ждите обеда, эль альмиранте! Нам нечего жрать! И команда воет от голода. Они собираются атаковать ваш салон. Провианта в плаванье нам не дали, и денег, вы знаете, у нас нет. Что будем делать?» — Я ответил, что деньги, целую кучу песо или долларов, на наш выбор, мы получим в следующем порту. А сейчас пусть он выкручивается как знает. «В конце концов, крейсером командуете вы! — начал я злиться. — Вы и думайте, чем кормить команду». — «Я уже придумал, — отвечает он. — Надо продать…» «Что продать? Наши с вами штаны?» — «За наши штаны, — отвечает, — дадут гроши. А продадим мы пушки». Надо вам сказать, сеньор, что на нашей скрипящей старухе стояли на баке две пушки. Тяжелый крейсер, как-никак! И говорю я фрегат-капитану: «Вам что, голову солнцем напекло? А как мы будем без пушек демонстрировать нашу морскую мощь?» — «А мы, — отвечает, — распустим слух, что у нас на борту секретное оружие. Будто стреляем мы не какими-то там паршивыми снарядами, а прямо стронцием-90».
Подлец подлецом был этот фрегат-капитан, а башка у него здорово варила. Слышали, что придумал? Стронций-90! Но я еще не сдавался: «А салют наций двадцатью четырьмя выстрелами как будем отдавать?» Он выпучил свои крабьи гляделки и ухмыльнулся нагло: «Салют будем пробками из бутылок производить. Продадим пушки — так у нас не только на еду, на джин и виски хватит». — «Да кому вы продадите здесь пушки? Это ведь не бананы и не холодильники». — «А вы слышали, эль альмиранте, что существует такая вещь — контрабанда оружием? Я познакомился здесь с отчаянными парнями. Им страсть как хочется пострелять из пушек по здешнему Резиденсио. Очень насолил им ихний эль президенте». — «Как и наш насолил нам, — отвечаю я. — Что ж, такое святое дело и бог благословит. Да и в самом деле: зачем нам пушки? Не воевать едем, а с визитом. Продавайте!»
За одну ночь пройдоха Краб обделал дельце. Утром, при подъеме флага, он подошел ко мне и рявкнул: «Бог, Родина, Свобода! Все обтяпано! Провиант закуплен, оставшиеся деньги в моем сейфе. Есть виски „Белая лошадь“. Прислать?» — «Знаю эту марку, — весело ответил я. — Пришлите пару бутылочек. И поднимайте якоря. Потопаем дальше!..»
В следующем порту я тотчас съехал на берег и снова отправился в наше посольство. И тут у амбасадеро был встрепанный вид, как у бойцового петуха после хорошей драки. А на мои слова о деньгах он только руками замахал и забормотал, что не может загарпунить нашу столицу. К телефону никто не подходит, а трубка снята и слышен такой шум и грохот, будто мчатся полицейские машины. — «Наверное, у нас начались беспорядки», — промямлил посол. «У нас всегда беспорядки», — подумал я, вернулся на крейсер, вызвал фрегат-капитана и начал ему втолковывать, что на деньги от посольства надежда плохая, поэтому пусть он достанет деньги из сейфа и кормит команду. А он так выкатил свои поганые глаза, словно его стукнули веслом по затылку: «Какие деньги? В судовом сейфе осталось два песо двенадцать сентаво. Меня обсчитали на снарядах». Тогда я на чистейшем испанском языке сказал ему: «Ты сукин сын, вонючка, подлец и жулик! Я вздерну тебя на ноке за кражу казенных денег!» А он: «На ноке и еще кое-кому можно место найти за подрыв морской мощи. Поэтому заткнитесь и скажите лучше, чем будем кормить команду. Они уже точат свои навахи и поглядывают на ваш салон». — «Ладно, продавайте водолазные костюмы, — махнул я рукой. — Зачем они нам: губки со дна доставать? Можно еще загнать бухту перлиня». А он заупрямился: «Нет, босс, это грошовая сделка».
Вы обратили внимание, сеньор, что он перестал уже называть меня эль альмиранте, стал звать боссом, как будто у нас не военный крейсер, а лавочка по распродаже дешевых вещей. «Я советую, босс, продать судовое динамо. Есть покупатель — паршивый француз, директор сахарного завода. Он дает хорошие деньги. А мы и без электричества обойдемся. Будем пораньше вставать и пораньше ложиться». — «Валяй! Продавай! — решил я. — Дьявол с ним, с электричеством! У нас даже в столице далеко не у всех электричество. Живут же люди». — «Правильно! — обрадовался Краб. — А если не будет у нас динамо, зачем нам прожекторы, и электрическая плита в камбузе, и холодильники, и вентиляторы, и пылесосы?..» Я помчался от него по шканцам, но троллейбус несся за мной по пятам: «И радио-рубку надо распродать! Коли связи со столицей нет, радио нужно нам, как негру пудра!»
Сеньор, вы настоящий маринеро, вы угостили меня джином и шотландским солодовым, чистым, не разбавленным. Не буду и я подливать воду в мой рассказ. Теперь я помчусь на всех парусах… Наша морская мощь, наша «Гроза морей» переползла в следующий порт, но и там в посольстве начался все тот же разговор. Столица не отвечает, телефонистка слышала теперь выстрелы. Все понятно: началась очередная заваруха! У нас их называют революциями. Тридцать генералов, двадцать маршалов и пятнадцать адмиралов вышибают из Голубого дворца нашего Отца и Благодетеля… В этом порту Краб продал оба становых якоря, конечно с цепями и брашпилями, стоп-анкер и даже верпы. А заодно продал спасательные шлюпки, катер, капитанский вельбот, гичку, ялик и оставил только баркас, чтобы съезжать на берег. Офицеры в кают-компании пели и плясали после этой продажи весь день и прихватили даже ночь, до собачьей вахты. После склянок я поднялся на шканцы проверить вахтенных. Ночь была тихая, лунная. Я поглядел на один борт, потом на другой — и волосы встали у меня дыбом.
Я не верю, сеньор, в приведения, я только боюсь их. А на левом борту непонятно двигались, размахивали руками белые призраки и вспыхивали зеленые адские огни. Я с ужасом подумал, что это горят огни святого Эльма, а на борт к нам высадилась команда Летучего Голландца. Но, слава мадонне, я увидел толстый зад Краба и, осмелев, крикнул: «Эй, мучачос[59], что вы там делаете?» Фрегат-капитан подбежал ко мне и, как полагается, выкинул руку: «Бог, Родина, Свобода! Мы режем автогеном шлюп-балки, потом будем резать мачту. Я продал их на стальной лом». — «Превращаете „Грозу морей“ в общипанную курицу?» — начал я подходить к нему, раздумывая, с какой его ударить, с правой или с левой. «А на какие шиши будем кормить команду? — захорохорился Краб. — И пора уже платить жалованье сеньорам офицерам. Шлюпок у нас нет, так зачем нам шлюп-балки? Подштанники сушить команде?» А вокруг нас описывал восьмерки старший механик и обнюхивал палубу жуликоватыми глазками, высматривая, где еще что-нибудь плохо лежит. «Утром можно будет начать резать дымовую трубу, — деловито сказал он. — Отличное листовое железо! А мы и без трубы можем плавать, хотя и не так красиво, конечно». «Шлюп-балки, мачту, трубу? — заорал я. — Вы хотите, чтобы наш крейсер вылетел в трубу? Я выверну вас, подлецов, наизнанку, клянусь морем, так что ноги у вас меж зубьев будут торчать!» — «Брось, боцман, дурака валять! — засмеялся Краб. Замечаете, сеньор, он уже и боссом перестал меня звать, и я снова стал только боцманом. — Не будь дураком, боцман. В трубу уже вылетел не только этот мощный крейсер, но и весь наш военный флот. Парламент ассигновал на флот уйму денег, купить намечено было настоящий крейсер, парочку миноносцев, пяток морских охотников. Где они? Купили покалеченный, со свернутым носом „либерти“ и пару шаланд. А денежки разворовали эль президенте и министры. Вот это деловые люди! А ты поднимаешь крик из-за какой-то шлюп-балки! Пойми, завтра у нас с тобой будет хорошенькая бутылочка джина!» Он при этом так раскрыл пасть, что видны стали кишки. Уже предвкушал стаканчик!
Ничего не скажешь: умно, правильно рассуждал поганый Краб. Но я возмутился: «Ты сравниваешь меня с этими вонючками — президентами и министрами? Нет, эта компания не по мне!» — и я так хрястнул его по башке, что он брякнулся, на палубу, как прирезанная корова. Но тотчас вскочил и влепил мне «датский поцелуй». Не знаете, что это такое? Удар головой в переносицу врага. Теперь я полетел на палубу сбитой кеглей. А потом мы сцепились, как два скорпиона. Матросы взвыли от восторга и начали ставить кто на меня, кто на Краба. Мы превратили друг другу физиономии в бифштексы с кровью и только тогда разошлись по каютам.
К утру шлюп-балки, мачты и труба были срезаны, проданы на берег, и все же «Гроза морей», похожая на корыто, поплелась дальше. Я так приказал. Не показывать друзьям нашу морскую мощь, куда уж там, а просто попытать счастья в следующем посольстве. Механик оказался прав: плавать можно было и без трубы. Но было при этом одно неудобство: к нам кидались все встречные суда — они думали, что у нас бушует пожар. Ведь нас еле видно было в дыму. А когда узнавали, в чем дело, поднимался такой хохот!.. О, диос, лучше не вспоминать об этом!
Мы пришли сюда, в этот порт, где мы с вами пьем сейчас скоч-виски. Я тотчас помчался в наше посольство, и там мне сообщили, что в Голубом дворце сидит уже новый эль президенте, не то маршал, не то адмирал, словом, кто-то из «горилл». Несчастная моя родина, когда же ты скачаешь со своей шеи проклятых «горилл» с их бычьими мозгами и ненасытной утробой?! Отца и Благодетеля «гориллы» вышибли-таки из Резиденсио. Он помчался в американское посольство, но его пристрелили на пороге. Он, может быть, и спасся бы, да погубил его тяжелый чемодан с бутылками моего «Бешеного дьявола». Мне, адмиралу в заграничном плавании, новый эль президенте передал такой приказ: «Пусть сам выкручивается как знает и как умеет! На то он и адмирал!»
Так я и передал команде, когда вернулся из посольства на крейсер: «Выкручивайтесь, обормоты, как знаете!» — «Выкрутиться можно, — ответил старший механик. — Здесь один тип просит продать ему пару машинных вентилей, десяток дымогарных труб и водомерные стекла. Как ты на это смотришь, боцман?» — «Без трубы мы уже обходимся, — сказал я, — стекла — это мелочь, а что такое вентили?» — «Совсем пустяковая штука. Отвинчивать?» — «Отвинчивай! Выкручивайся!» — бодро приказал я. Судите сами, сеньор, что понимал в машинах я, боцман верхней команды.
На следующий день я убедился, что мы довыкручивались до ручки. Старший механик, увидев меня на мостике, сказал, почесывая нос: «Вот какое дело. Наша „Гроза морей“ превратилась теперь в недвижимое имущество. Без вентилей и дымогарных труб мы плавать не можем». Что тут началось, когда команда узнала, что плавание кончилось и мы встали на мертвый якорь! Все сорвались с последних швартовых.
Мамита миа, как мы заштормовали, и матросы, и офицеры, а с ними и я, адмирал Карибского моря! Вы знаете, как матрос крутит в воздухе бросательный конец, прежде чем кинуть его на берег? Так закрутило и нас. Мы оккупировали на три дня один из здешних кабаков. Офицеры пропили помпы, брандспойты, спасательные пояса; матросы содрали ванты, штаги, сняли вымбовки, блоки, гаки, расхватали отпорные крюки. Я загнал свой мундир адмирала Карибского моря со всеми галунами, даже на спине и ниже, а заодно и большой рыцарский крест «За спасение Родины» — вернее, за спасение эль президенте от рыганья и урчанья в желудке. Дошла очередь и до флагов, позывных, свода сигналов и национальных флагов дружественных нам государств. Но когда рыжий, как морковь, кочегар начал запихивать за пазуху гафельный флаг нашей республики, я не вытерпел и врезал ему хук левой. Он, морской бродяга, легко менял один флаг на другой, а для меня это было знамя моей родины. Я думал, что вышиб рыжему черту мозги, а он только качнулся и ответил прямым в подбородок. И не успел я сплюнуть за борт выбитый зуб, как гордый флаг моей родины потащили на берег. Кабатчица сшила из него юбку. Как стервятники обдирают павших мулов и лошадей, оставляя лишь кости, так и эти акулы ободрали «Грозу морей», оставив только скелет. Наконец, когда были утащены и пропиты даже крышки иллюминаторов, даже каютные двери и решетки люков, баркас отвалил в последний раз от нашего борта. Без меня! Пьяная банда горланила «Кукарачу», а Краб захохотал и крикнул мне: «Бог, Родина, Свобода! Это мы оставляем тебе, боцман! Пользуйся!»
Теперь на борту «Грозы морей» остались только крысы и я. Я долго стоял на мостике и вспоминал немногие дни, которые вознесли меня от боцмана до великого адмирала. Мне было и горько, и обидно, и стыдно, и хотелось врезать кому-то хук с правой и с левой. Тибурсио Корахо, лихой боцман, опозорил свое честное имя! Потом я свистнул лодочнику и съехал на берег. Расплачиваясь в порту с лодочником, выуживая из карманов последние сентаво, я нащупал там письмо Отца и Благодетеля к его другу и великому союзнику президенту янки, то самое, в котором говорилось о духовных узах. Я человек аккуратный и поэтому опустил письмо в почтовый ящик — правда, без марки: у меня не осталось ни гроша. Но я думаю, что оно дошло до Белого дома.
Вот и все, сеньор. А теперь встаньте и посмотрите вон туда, левее собора. Видите? Красавец, клянусь морем! Действительно «Гроза морей». Вашей стране не нужен крепкий корабельный корпус? Что? Ржавая консервная банка? Да-а… Но если его покрасить, он может еще плавать — правда, лучше недалеко от берега. Говорят, японцы покупают металлический лом. Не слышали? Пошлю телеграмму ихнему императору. Отдам за любую сумму.
Вы, конечно, спросите: а для чего я хочу продать останки «Грозы морей»? Чтобы пропить их? Ошибаетесь! Я не вернусь на родину с клеймом вора. Я не министр и не президент, чтобы на меня показывали пальцем и кричали: «Вор, укравший и промотавший по кабакам наше судно!» Как ни крути, сеньор, а я виноват перед родиной! Надо свою вину загладить. Я найду покупателя на эти тысячи тонн стали. Найду, пор диос! А деньги пошлю нашим барбудос, нашим рохо — тем, что сидят на Сьерре. Я уже посылаю им половину моего боцманского жалованья. А зарабатываю я сейчас хорошо. Я теперь плаваю на «аварийщиках». Там дело простое: подставь встречному судну свой левый борт — и дело в шляпе! Ржавый ковчег идет на дно, пароходная компания получает солидный страховой куш, а нас, команду, за ловкость и рыбье молчание щедро награждают. Что? Можно и самому нырнуть на дно? Не спорю, можно. Но Тибурсио Корахо должен вернуться на родину чистеньким. И я вернусь, клянусь морем! Вернусь вместе с молодцами рохо, когда они спустятся с Сьерры в наши деревни и города!
1964 г.