Северная Одиссея

Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится па ходу своем, и возвращается ветер па круги свои.

Екклезиаст.

1

Северный лес встретил их угрюмо и настороженно. В землистых, коряво-мрачных лицах старых сосен, давно уже переставших расти, таилось тревожное недоумение. Казалось, они боялись, что эти незваные помешают их тихому умиранию.

— Аким… пойдем…

Прислонившись к дереву, Аким молчал. Ему было трудно говорить, ему давно мешала дышать окровавленная, промерзшая тряпка, жестко сжимавшая горло.

Саввин спросил не потому, что хотел получить ответ. Была просто физическая потребность услышать чей-то голос. Спрашивая, он глядел не в лицо Акима, а на воротник его шинели, внимательно рассматривая темную, превратившуюся в лед кровь.

— Саввин… тяжко…

— Болит?

Синеватые губы Акима вздрогнули, но он больше ничего не сказал, устало качнув головой.

Саввин вдруг ярко представил себе, о чем может думать здесь, в этом северном лесу, Аким. Конечно, Аким никогда больше не увидит свой родной Байкал и никогда не встретится со своим суровым седым отцом.

Потому ли, что неприкрытая правда этих мыслей была проста и до предела обнажена, потому ли, что жаль было оставить эту тяжелую жизнь, Аким медленно, как бы прощаясь, оглянулся вокруг. И удивился, увидев все прежнее: снег, сосны, темное небо. Все было старое, близкое и родное. И оттого, что все это было давным-давно виденное и такое знакомое, еще страшнее стало душе Акима и невыносимее боль в шее.

Он не видел, да и не мог видеть свою рану, но сейчас, всматриваясь в снег, в лес, он почему-то ярко представил себе разорванное пулей живое человеческое тело, истекающее густой, тёмнокрасной кровью. Ему даже показалось, что он видит, как она капля за каплей выходит из раны и медленно поглощается холодным полотном. Она просачивается очень медленно, и так же медленно уходит жизнь…

Аким слушал, как сочится кровь, и каждая капля ее отсчитывалась далеким, пока еще еле слышным, но уже погребальным звоном одинокой, ветхой кладбищенской церкви.

2

Они уходили все дальше и дальше. Они давно уже потеряли направление. Очень часто Саввину казалось, что весь мир стал пуст, что никто не встретится на их пути и они обречены еще и еще двигаться, пока усталость не заставит их равнодушно упасть. И тогда спокойно и постепенно сожмет их мороз, остановит работу сердца и остудит кровь, освободив их от мучений, от необходимости цепляться за безнадежно ускользающую жизнь, теперь уже утратившую значение.

Мир был пуст. Только они вдвоем двигались и нарушали белую пустоту, придавленную темным небом и скованную все более и более усиливающимся морозом.

К вечеру как будто поднялось небо, издалека мигнув слезами звезд. Жидким, но сухим и обжигающим стал воздух.

— Саввин, у меня… еще спичка есть…

Саввин знал об этом и сам. Уже давно думая о ней, он в то же время старался прогнать мысль об этой спичке, которую нужно приберечь к тому моменту, когда без огня уже нельзя будет обойтись.

Но Аким был безжалостен. Он не мог уже идти, не мог переставлять ноги, хотя Саввин его все время поддерживал. Ему нужен был отдых, а для отдыха — костер.

Некоторое время Саввин почти нес Акима. Было мгновение, когда ему показалось, что рядом с ним шагает труп. Дрожа, он остановился и с радостью увидел, что Аким жив. После этого, с боязливой торопливостью опоздать, Саввин усадил его около дерева и принялся готовить костер. Ему хотелось сделать это поскорее, но он сам себя поймал на мысли, что это желание не связано с его внутренним чувством, а какое-то случайное, навеянное чужой волей. Только потом он понял, что костер нужен Акиму, тому, сидящему у дерева; и бесповоротно уходящему из жизни. И потому, что костер был нужен Акиму, Саввин его создавал.

Взяв последнюю спичку, Саввин долго рассматривал ее в темноте и не решался зажечь. Ему казалось, что головка спички отлетит и потеряется в снегу, или что спичка отсырела и не разгорится.

— Огоньку бы…

Сам ли это он подумал или то был шепот синих губ Акима, Саввин не знал. Но он слышал это слово, отчетливо подхваченное сознанием.

Пока он сидел на корточках, рассматривая спичку, ноги его стали чужими, деревянными, и почувствовав это, Саввин осторожно чиркнул. Спичка зажглась быстро и удивительно просто, как будто обрадовавшись возможности передать хитро спрятанное в ней пламя другим, вспыхнуть ярко, отодвинуть темноту и светлый круг наполнить теплом.

Когда костер разгорелся, Саввин перетащил к нему уже задремавшего Акима. И по мере того, как тепло костра стало наполнять Саввина, медленно, но настойчиво стало расти желание жить. То, дневное и покорное, уходило из этого светлого круга и пропадало где-то в темноте. Протянув руки к костру, Саввин с удивлением рассматривал свои длинные, тонкие пальцы, сжимал и разжимал их, радуясь возвращающейся силе. Он даже улыбнулся, заметив, что пальцы сделали очень точное движение, повторяющее быстрый бег рук по клавишам рояля.

В общем было даже тепло. Правда, оно охватывало только грудь, лицо, руки. Но это пустяк: можно поворачиваться, можно спасаться от холода, идущего оттуда, из темноты.

— Огоньку бы…

Это сказал Аким. Взглянув на него, Саввин поразился синеве его тонких губ и заостренности черт лица. Он стал говорить Акиму, что костер разведен, что он будет гореть долго, до утра, может быть до вечера и еще ночь…

О чем он говорил этому умирающему, он и сам плохо понимал. Но он продолжал говорить о том, что огонь силен, что он согревает, что он поможет им переждать морозы и они спасутся. И будут жить. Но Аким молчал. Саввин взглянул на него и понял: пусть его губы еще вздрагивают, пусть его грудь еще поднимается, но уже пришла смерть, уверенная в своем времени. Аким, видимо, это тоже почувствовал.

— Саввин, — совсем тихо сказал он. — Тут, в кармане, еще две спички и патрон… Возьмешь… после… Мне уже…

3

Громадные сучья, кинутые в костер, пылали остервенело. Казалось, они упивались своим правом безрассудно расточать хранящийся в них огонь, отодвигать мороз, смеяться над севером, отбрасывая его холодное дыхание. И север отодвинулся от полыхающего пламени, зло отгородившись от светлого, радостного круга плотной темнотой.

Обессиленный многодневным движением и холодом, Саввин, подчиняясь естественному желанию отдохнуть, опустил голову и прикрыл глаза. Треск костра и тепло, излучаемое им, сразу же породили дивные видения, наполненные нежными мелодиями, ласковыми улыбками и шорохом длинного, шелкового платья.

Она медленно приближалась, протягивая к нему руки; она шла из темноты, из глубины леса, такая же, им самим для себя созданная — Галина, Галя, Галочка. И слегка шуршал шелк, и глаза ее глядели с тоской и любовью.

«Ты вернулась?» — спросил Саввин. — «Да, я вернулась, — тихо прошептала она, — я пришла, вот видишь: я здесь».

С изумлением глядел Саввин и не мог понять, как появилась она тут, на далеком севере, у костра, около которого умирал Аким.

«Посмотри, — говорит Саввин, — это Аким, с ним мы много дней страдаем, у него старый отец-охотник, раскольник, и он не увидит своего сына».

«Я не вижу его, — отвечает она, — его уже нет здесь… ты один, и я пришла к тебе, чтобы сказать, как тяжело мне прощаться с тобою».

«Подожди, подожди… — тихо шепчет Саввин. — Я хочу жить, хочу видеть тебя. Или, нет… погоди, я очень устал и сбиваюсь… Это — ты? Я люблю тебя».

Она с тоской смотрит на него. Потом медленно приближается, протягивает руки, сжимает его лицо и тихо целует в губы.

«Что ты делаешь? — в ужасе кричит Саввин. — Почему так холодны твои руки и так ледяны твои губы?».

«Я прощаюсь с тобой», — говорит она, и медленно, не оглядываясь, уходит из светлого круга и пропадает в темноте.

Саввин растерянно следит за ней. Не шуршит больше шелк; он колюче-ломко звенит, как будто материя утратила способность мягко и покорно подчиняться линиям тела. Это его поражает; он пытается ее догнать, что-то нужное и важное узнать…

Поднявшись с трудом, он пытается шагнуть и не может. Тогда он открывает глаза, и ужас реального сразу падает на него. Воплощается этот ужас в черном мраке и чуть-чуть тлеющих угольках там, где недавно буйствовал веселый огонь. С трудом добравшись до этих, уже готовых потухнуть точек, Саввин негнущимися и омертвелыми пальцами собрал угольки в кучку. Страх, что он не сможет вновь разжечь костер, безжалостно стирает недавние яркие видения; жалкий, вновь цепляющийся за жизнь, он весь в стремлении увидеть живой хаос пламени.

Он очень долго возился. И в тот миг, когда отчаяние сказало свое последнее нет, нерешительно пополз слабый, готовый вновь исчезнуть огонь. Саввин сжался, он боялся двинуться, ему казалось, что сердце своими усталыми ударами может погасить этот возникающий призрак. Молчащее ожидание его утомило. Если бы такое состояние продолжалось еще немного, он в бессильном бешенстве обреченности раскидал бы остатки еще горячей золы. Но в этот момент откуда-то снизу скользнули огненные струйки и пламя взметнулось кверху. И нехотя отодвинулась темнота.

Как только Саввин осознал значение вернувшегося тепла, он оглянулся вокруг. И очень скоро реальность недавнего видения стала так очевидна, что он принялся осматривать снег, вполне уверенный, что найдет отпечатки узких туфель и высоких каблуков. Но ничего этого не оказалось. Наступил момент растерянного удивления. Она была тут, я с ней говорил. Да. О чем? Почему она сказала, что Акима здесь нет. И вот тут Саввин вспомнил о нем. Аким сидел по другую сторону костра. В его спокойствии была такая углубленность и значительность, что Саввин не осмелился нарушить тишину обыкновенными человеческими словами. Он встал, и приближаясь к Акиму уже знал, что случилось нечто, имеющее прямое отношение к недавним видениям. Подойдя совсем-близко, он наклонился и увидел, что Аким мертв. Это Саввина не удивило: он воспринял смерть как новое свидетельство тому, что она была здесь. Именно в те минуты, когда из жизни уходил Аким.

Да, да, чуть не вслух подумал Саввин, это так. Но что она еще сказала? Она прощалась и с ним. Это его поразило, он торопливо вернулся на свое место и, как бы ища защиты, сел совсем близко к огню.

4

Нехотя, с трудом уходила ночь. Вяло рассеивалась темнота, и в наступающем утре бледнели языки пламени и медленно взлетали искры. Саввину казалось, что эти маленькие мысли и наблюдения наполняли все его существо, что вне этого — ничего нет. И вместе с тем он чувствовал, что все происходящее сейчас имеет определенное отношение к той, которая приходила ночью, в ту минуту, когда умирал Аким.

«Акима уже нет», — сказала она. Думая о костре и искрах, Саввин понял, что эти мысли об умирании огня относятся непосредственно к нему, к ее словам о том, что она пришла прощаться.

Ему вспомнились слышанные когда-то слова о видениях, галлюцинациях, посещающих людей в страшные мгновения жизни, и раскрывающих будущее. Ему вспомнились рассказы о пророческих снах и о том, что все это происходило с людьми, уже как-то стоящими вне обычной жизни или находящимися на грани безумия.

Да, да, все это так, говорил себе Саввин. Но это — не то. Я живу, я обыкновенный солдат, я хочу жить, и это был просто сон. Ведь и раньше я видел Галину… Аким… ну, что же, он уже умирал несколько дней, умирал идучи, сам нес свою смерть, этот сильный и мужественный сибирский охотник. Его смерть совпала с моим сновидением. В этом нет ничего странного.

Так пытался уверить себя Саввин. Но за этим успокоением нарастала еще большая тревога, еще большая уверенность, что и ему уже вынесен приговор.

Ночное видение — сон, галлюцинация. Но этими простыми, все объясняющими словами нельзя было прикрыть какую-то другую правду, о которой могло быть сказано только так, как было сказано. Поняв это, Саввин оглянулся: прижавшись к дереву сидел холодный Аким, уже освобожденный от необходимости нести тяжесть сознаваемой смерти, уже ушедший из-под ее власти.

Он всматривался в лицо Акима и ему хотелось разгадать его последние мысли, хотелось спросить, видел ли он ее, медленно приближающуюся к костру. Но мертвое лицо было совсем безответно. Легкий налет изморози лежал на щеках и на ресницах, и Саввину вспомнились глаза Акима, темноголубые, блестящие и зоркие.

«Аким ушел», — повторил он чужие слова, и сразу почувствовал, что они освободили его от необходимости оставаться здесь, сидеть у костра, думать обо всем этом, таком странном, так не похожем на все то, чем он живет сегодня.

Вот я и один, я могу идти, ничто меня не связывает, я еще буду жить… Я еще хочу жить, с тоской подумал он несколько спустя, пытаясь окончательно освободиться от власти ночных слов. Я еще хочу жить!

5

Он стал совсем свободен и одинок. Ничто уже не могло его задержать. Он мог двигаться, куда хотел, мог останавливаться по своему желанию. Подумав об этом, Саввин даже обрадовался, что теперь он сам все будет решать, его воля не обязана считаться с чужим желанием. Но радость была кратковременной. Очень быстро он вспомнил Акима… все вспомнил, и душа его протестующе застонала. Неужели смерть Акима явилась облегчением ему, Саввину? Если это так, стало быть в тайниках его души уже давно не высказанным лежало подлое желание освободиться от этого охотника, покорно несшего страдания своего развороченного живого человеческого тела.

Гримасой внутренней боли ответило лицо Саввина на эти дикие в своей вероятности мысли. Как бы оправдываясь перед кем-то, имеющим право судить, Саввин угрюмо качнул головой. Нет же, говорил он себе, Боже мой, нет! Я хочу, чтобы Аким жил. Я здоров и крепок, я буду нести его на плечах, я готов жизнью заплатить за то, чтобы вернуть этого человека его старому, никогда не виденному, неизвестному мне отцу.

В горечи невылившихся слез была глубокая, тихая радость. Никогда и никого, казалось, не любил Саввин так, как этого, уже умершего, уже ушедшего человека. Чьей-то волей были они поставлены вместе, и подчиненные не известным им велениям они должны были войти в этот северный лес и остановиться вот у этого костра. Приняв эту непреложность, Саввин еще раз подошел к Акиму и взглянул в его лицо, спокойное в своем мертвом равнодушии.

Когда все это кончится, я разыщу отца Акима, расскажу ему и спрошу, чувствовал ли он смерть сына? Подумав об этом, Саввин тут же с тоской понял, что этого никогда не случится, что он сам пытается себя и обмануть и утешить.

Костер уже давно погас, и мороз настойчиво напомнил, что какое-то решение надо принять. Воля к жизни, таившаяся в еще пульсирующей крови, подсказала решение: двигаться, настойчиво стремиться к чему-то далекому, пусть даже недостижимому.

А как же Аким? Саввин оглянулся и после некоторого колебания признал, что вырыть могилу, похоронить Акима он не сможет. Закинув винтовку за спину, глубоко вздохнув, Саввин очень серьезно и громко сказал:

— Все, Аким… прощай!

И медленно направился в лес, думая о том, что теперь он уже окончательно одинок. Это не был испуг. Саввин не боялся севера, леса, одиночества. Нет. И, вместе с тем, он как-то равнодушно думал, что, может быть, его движение уже не нужно, что лучше всего покориться, сесть и навсегда уснуть.

К этим своим мыслям он прислушивался, как к чужим, не ему принадлежащим. И только когда осознал, что это его собственные мысли, они поразили его и вызвали удивительно отчетливое представление о еще не прожитых, будущих днях, наполненных сверканием солнца и прозрачным воздухом.

Тут он вспомнил о двух спичках и патроне в кармане Акима. Вернуться и взять? Рукой влезть в карман умершего? Он убеждал себя, что это не мародерство. Конечно нет, наконец решил он, ведь и сам Аким сказал их взять, говоря, что они ему уже не нужны.

Саввин, по своим следам, вернулся к потухшему костру. Быстро, как бы боясь, что кто-либо подсмотрит, он взял спички и патрон. Потом долго и пристально смотрел в холодное лицо Акима, как бы беззвучно давая торжественную, все объясняющую клятву.

6

Саввин рассчитывал, что две спички и один патрон — это три костра. Между ними большое время, длинная дорога, а где-то в промежутке он сумеет достичь того, к чему стремится. Когда это случится, он не мог предвидеть. Возможно, это произойдет после первого костра, если же нет — впереди второй… третий. Во всяком случае запас отпущенных ему часов значителен. Всячески оберегая от растраты будущее, он таил надежду, что мороз может неожиданно ослабеть и тогда отдохнуть удастся и без огня.

Но расчеты не оправдались. Уже не было спичек, уже остался только патрон, и приближалась ночь, навстречу которой, казалось, стремительно несся обжигающий холод.

Саввин взглянул сквозь верхушки деревьев. Над ними распласталось черное небо, усыпанное яркими звездами. Здесь, на севере, в мороз, они казались острыми. Потому ли, что Саввин дрожал мелкой дрожью, потому ли, что сказывалась тяжелая усталость, но ему чудилось, что звезды сжимаются и разжимаются, выбрасывая в сторону тонкие заостренные и сверкающие стрелы.

Саввину стало казаться, что за все время его скитаний мороз еще ни разу не был так жесток. Подумав об этом, он почувствовал, что его коленные чашечки стали деревянными. Ему даже послышалось сухое трение, как будто кости были плохо пригнаны друг к другу и ничем не смазаны. Несколько позже пришла тупая боль выше бровей. Постепенно усиливаясь, создавалось ощущение обруча, все туже и туже стягиваемого на голове. Было спасение в быстром ходе, в беге, но к этому Саввин уже не был способен. Он мог еще двигаться, но медленным, разбитым шагом сильного человека, уже много дней бредущего без отдыха, без сна и без цели.

Нужен огонь, нужно тепло, чтобы пересидеть эту ночь; необходим костер, которым можно отгородиться от холодной смерти. Костер нужно создать. Но для этого надо израсходовать последнюю возможность добыть огонь — патрон.

Сразу и легко решиться на это Саввин не мог. Если бы была уверенность, что завтра… ну, тогда все очень просто. Но этой уверенности уже не было, хотя некоторое время он и пытался себя обманывать.

Огонь. Он вспомнил и в душе улыбнулся попытке добыть огонь трением палки о палку. Это было много дней назад, еще при Акиме. Вот тогда-то они убедились, что то, что в другом месте, в другое время легко можно сделать, то здесь, у края земли, расцвеченного северным сиянием, невозможно. Быстро поняв это, они бросили детскую затею, тем более охотно, что у них тогда был еще громадный запас спичек. Вспоминая об этом, Саввин представил себе эту коробку, в которой и на самом деле было много спичек. Сколько? Много, очень много, во всяком случае больше десяти. И Саввину почему-то захотелось установить, сколько тогда у них было этих сухих, тоненьких палочек с темными головками. Он начал вспоминать, перечислять все костры, у которых они сидели. Шестой костер был очень неудачен: над ним возились, он тлел, и брошенные сучья не хотели разгораться. Тогда, кажется, Аким сказал:

— Он — вот как я: тлеет и не умирает…

У этого костра было неуютно. Холодно? Нет, не совсем, но как-то неуютно. Вот и сейчас, тоже не холодно, но… и тут.

Саввин поднял веки и увидел, что он стоит, прислонившись к сосне и дремлет. В проясняющееся сознание с трудом, лениво вошла мысль, что мороз сдал, что очень и очень потеплело и хорошо было бы лечь и уснуть. Сама мысль была привлекательна, осуществление ее освобождало от необходимости идти куда-то, вновь переживать пережитое. Саввин сделал было уже движение, чтобы пригнуться и лечь, как вдруг яркой, горячей волной по всему еще живому телу разлилось сознание, что он замерзает. Где родилось это сознание, откуда оно пришло, Саввин не знал, но каждой клеткой своего тела он встрепенулся в гневном протесте против смерти, ласково согревающей его своим холодным объятием.

Он не сказал ни слова, но весь он кричал, взывал к жизни, уже отошедшей в сторону, но все чего-то ждущей. И жизнь услышала этот вопль и, услышав, сжалилась и медленно двинулась к одинокому, брошенному человеку.

Саввин с трудом распрямился, и ему показалось, что на плечах его лежит неимоверный груз, готовый раздробить кости и переломить позвонки. Быстро сделав несколько шагов, он сразу почувствовал облегчение, какое появляется у человека, избежавшего большой опасности. Это было вызвано тем, что резкое движение толкнуло начавшую было стынуть кровь и Саввин почувствовал себя спасенным. Чтобы еще больше усилить кровообращение и придать пальцам подвижность, необходимую при разведении костра, он снял меховые перчатки и стал настойчиво растирать руки снегом. Это оказалось делом не легким, но все-таки скоро к пальцам подошла горячая кровь.

Тогда Саввин вынул патрон и он поразил его своей легкостью. В темноте патрон нельзя было рассмотреть, но Саввин угадывал хорошо знакомые очертания, в то же время с детской наивностью удивляясь тайнам, спрятанным в этой миниатюрной, тщательно сделанной вещице.

Первое возбуждение, теплота и неожиданно вернувшаяся энергия были кратковременными. Очень скоро Саввин вновь ощутил идущую откуда-то изнутри дрожь и все возрастающую боль в висках. — Мороз сгущал кровь; значение этого было понятным, как приговор. Инстинктивно желая избежать его, Саввин торопливо начал вырывать куски ваты из подкладки своей меховой куртки.

Саввин отлично знал, как выстрелом добыть огонь. Жизнь успела дать ему громадный опыт, но сегодня положение было исключительное: огонь хранился только в одном единственном патроне, который мог упасть в глубокий снег и потеряться, порох из которого легко рассыпать. Напряженно думая обо всех этих случайностях, Саввин осторожно расшатал пулю, вынул ее и отсыпал излишки пороха. Заткнув патрон мягким жгутом, остатки пороха он перемешал с ватой, и когда все было приготовлено, почувствовал болезненное сердцебиение, как будто без отдыха взбирался куда-то очень высоко и очень долго.

Наконец, Саввин выстрелил. Упавший невдалеке тлеющий жгут дал огонь.

7

Уже давно бледный северный день ослабил блеск пламени, но Саввин продолжал сидеть у костра. Он отдохнул, он мог уже идти, ну, вот, я и пойду, говорил он себе и не вставал с места. Рассудок и инстинкт боролись. Первый требовал движения, второй упрямо цеплялся за последний огонь. Когда побеждал рассудок, Саввин глазами инстинкта видел себя обреченно идущим по бесконечному северу. И пораженный этим видением, он поднимался, бросал громадные, узловатые сучья в костер и вновь садился. Под влиянием этой же картины он развязал свой вещевой мешок и пересчитал запасы. Были еще сухари, были консервированные мясные таблетки. Прикинув, Саввин решил, что всего этого может хватить на четыре дня, даже на пять. Даже на восемь, неожиданно решил он, если сидеть на месте.

Так убеждая себя, он укладывал свои запасы в мешок и вдруг обнаружил одну единственную конфетку, простенькую карамельку. Была она из дешевых сортов, рассчитанных на невзыскательных покупателей. И бумажка на ней серенькая, тоже дешевая, но несла она на себе такую яркую, радостную вишенку, что Саввин улыбнулся и, нежно погладив ее, осторожно положил в карман.

Но все же иногда лениво возникали упрекающие мысли, что он боится оставить костер. Это были уже последние попытки рассудка победить инстинкт. Они ни к чему не привели: Саввин поднялся и начал запасать топливо на ночь.

Утром он решил идти. Это решение возникло сразу, и он ему безропотно подчинился, как чему-то безусловному и окончательному, против чего уже нельзя возражать. Правда, было мгновение, когда Саввин вспомнил патрон, свои вчерашние, трусливые мысли, вызванные обжигающим морозом и неразгибающимися пальцами. С тех пор прошло немногим более суток, а между тем ему казалось, что все это было очень и очень давно. Сознание, что все это случилось только двадцать четыре часа назад, потрясло его до непонятного ужаса.

С этим ощущением кошмара он тронулся в путь. Когда пылающие сучья были позади, ему почему-то припомнился Аким, оставленный где-то далеко отсюда; он совершенно отчетливо представил себе тот, давно потухший костер, теперь ставший на торжественно белом снегу грязным пятном.

И этот костер потухнет. Когда? Через час, может быть через два. Во всяком случае, думал Саввин, угли тлеть будут еще долго, так много накопилось горячей золы за то время, пока сидел он здесь. Но и зола остынет и угли погаснут, говорил себе Саввин, и у меня уже ничего нет.

Он шел долго, временами останавливался, чтобы передохнуть. Но остановки эти были коротки. Приближающийся вечер нес с собой холод, и были моменты, когда Саввин жалел, что он покинул костер. Однажды, широко глотнув обжигающий воздух, он решил вернуться к костру. Не сделал он этого потому, что простой подсчет времени откровенно показал давно потухшие, холодные, подернутые серым налетом угли.

Были минуты, когда он двигался машинально, тупо переставляя ноги, все время чувствуя режущую боль сердца. Но он был еще настолько силен, что мог управлять своими действиями и поступками. Он старался согреться, тёр колени и лоб рукавицами, двигал плечами, стараясь заставить кровь дать тепло уже стынувшим венам.

Несколько раз он ловил себя на том, что дремлет на ходу. Один раз он даже прислонился к дереву как будто для того, чтобы отдохнуть, но тотчас понял, что сковывающий его мороз становится сильнее его воли к жизни. Это его испугало, заставило отшатнуться от сосны и идти вперед. Через некоторое время он споткнулся и упал, с трудом поднявшись. Потом, тоже упав, он уже не захотел вставать, к тому же поза была очень удобной для отдыха и снег показался теплым.

Чем бы все это закончилось — неизвестно, но перед тем как заснуть, он вдруг подумал о том, что вокруг него глухая, темная ночь. Это его искренне удивило. Приподнявшись в недоумении, он пытался понять, как он не заметил наступления ночи. Он старался вспомнить все, и почти все он представил себе совершенно отчетливо и ясно, но были какие-то куски времени, часы или минуты, которые выпадали из сознания и не могли быть восстановлены в памяти. И вдруг что-то теплое, нежное скользнуло по его душе. Да, да, шептал он, и никак не мог понять, к чему относится это да.

Только несколько позже он машинально опустил руку в карман куртки и нащупал эту простую, дешевую карамельку. Он держал ее в руке и не видел. И ему почему-то очень хотелось посмотреть на этот незатейливый, яркий рисунок.

Я ничего не могу видеть, подумал Саввин, потому что уже глубокая ночь. И он поднял свою руку к глазам и поразился, что он вообще ничего не видит, ни силуэтов сосен, ни своей руки, ни даже дрожащих звезд.

Что такое, недоумевал он, подняв лицо к небу. И вдруг, сделав громадное усилие, он открыл глаза, и над ним оказалось далекое небо. Небо, звезды, вот и сосны, говорил он себе, опять начиная закрывать глаза. В момент, когда Саввин был уже на грани сна, ему почудился какой-то отсвет, немного влево от него. Удивленный этим, он начал всматриваться. Светлая, широкая, слегка колеблющаяся полоса стояла над лесом, и где-то в воздухе, очень высоко, повторялась как в старом тусклом зеркале. Потом Саввину почудились какие-то знакомые звуки.

Эти глухие звуки ударов, без всякого усилия со стороны Саввина, постепенно стали приобретать вполне реальные формы, имеющие размер, цвет и запах. И завершением этого перевоплощения звуков в действительность, хоть и отодвинутую куда-то в даль, явились грозные картины фронта. И странно, они его не угнетали. Наоборот, почти физическое ощущение движения, огня пожаров, рева моторов и, главное, угадываемое присутствие людей сразу освободило Саввина от дремоты. Поднявшись, он почувствовал себя нужным всему этому, и направился в сторону чуть слышной орудийной канонады.

Он шел, торопился и с постепенно нарастающим отчаянием замечал, что светлая полоса не приближается и звуки не усиливаются. Думая над этим, он понял, что идти ему еще очень далеко. Он серьезно и сосредоточенно подсчитывал те длинные версты, которые могут отделять его от источника этих звуков, от зарева, от людей и приходил к убеждению, что он их никогда не достигнет. И хотя тупое отчаяние начало охватывать его, он все же шел, спешил. Когда же наступило утро, светлая полоса исчезла без следа, как будто чья-то громадной силы рука единым движением стерла ее. Небо стало равнодушно немым и скучно-серым.

Потеряв направление, лишавшись жуткого ночного ориентира, созданного огнем пожаров, Саввин как-то сразу ослабел. Он еще двигался, но если бы его теперь спросили, куда и зачем он идет, он не смог бы ответить. В те же минуты, когда он садился отдыхать, его охватывали странные мысли и видения. Под вечер, прислонившись к сосне, он обвел глазами лес и вдруг очень легко и просто подумал, что он умрет, замерзнет в этом нетронутом лесу только потому, что у него нет еще одного патрона.

Глядя на сосны, уже в полузабытьи, он видел громадные стволы, в себе потенциально-несущие тепло, способное вернуть человеку жизнь, дать ему возможность чувствовать, страдать и двигаться. Сам не заметив этого, он начал бредить полыхающим пламенем старых каминов, уютным потрескиванием поленьев в широких печах старосветских помещиков, каких могла создать только Русь. Уже бессмысленно рассматривая сухой излом ветки, он думал, что видит тонкую струю дыма, медленно поднимающуюся в недвижном воздухе.

В чередовании бреда и яви прошел день, и только наступившая темнота несколько прояснила рассудок Саввина. Вновь увидев яркий отсвет зарева в небе, как-то неожиданно близко услышав взрывы, он опять заволновался запоздалым желанием жить. Но это стремление Саввина было уже просто бледной тенью стремления. Он уже не мог идти. Он полз, уродливо изгибаясь, волоча отмерзшие ноги и смешно подпираясь руками. Иногда он пытался встать, но ноги отказывались служить и он падал, и опять волочился, оставляя на ровном, торжественно чистом снегу странный след, какой только может оставить ползущий, безногий человек.

Раньше, будучи сильным и здоровым, Саввин не уклонялся от смерти. Но вместе с тем инстинкт жизни в нем был так велик, что даже сама мысль о возможном прекращении движения не посещала его. Потому, видимо, он всегда ощущал свое физическое я неотрывно от всего, что происходит вокруг, считая все, совершающееся в мире так или иначе соприкасающимся с ним, всегда осязал себя участником того вечного торжества, которое называется живой жизнью. Будь это блеск зарницы, благоухание цветов, радость трепетного объятия или тонкое наслаждение музыкой слов, все мельчайшее, что в чудесном своем слиянии создает полнокровие бытия, было всегда близко Саввину и являлось его сущностью.

Все, случившееся за эти последние дни, сломило его физически. Он уже перестал быть тем, кем он был недавно. Он стал уродливой, своей собственной тенью, и его счастье было в том, что он уже не мог сам себя видеть.

Его лицо одеревенело. Однажды он захотел открыть рот. Была ли это потребность крикнуть, позвать помощь, или просто являлось желанием глубоко вздохнуть, но открыть рот он не смог. Страшное значение этого уже не встревожило его угасающее сознание.

Единственно живым, казалось, оставались голова и руки, которые от трудных усилий подтягивать тело продолжали хранить тепло. Он полз. Но этого запаса энергии не могло хватить надолго. В какой-то момент он прижался к снегу и сразу, как тогда, когда умирал Аким, увидел ее, медленно приближающуюся. И опять шуршал шелк, и глаза ее глядели с тоской и любовью.

«Ты вернулась?» — спросил Саввин.

«Да, вот видишь, я здесь. Я никуда не уходила, я сказала, что все эти дни я буду с тобой…» «Какие дни? Ах, да…»

«Только эти…» — ответила она, и Саввину почудилось тихое, печальное пение и откуда-то пришел еле уловимый запах только что потушенных свечей.

Это ощущение запаха свечей вернуло Саввина к сознанию. Широко открыв глаза, он почувствовал все нарастающий запах дыма и, наконец, услышал веселый, такой знакомый треск костра. С трудом, последними усилиями воли он заставил себя ползти дальше, продолжив ломанную линию своего движения по снегу.

Когда он приблизился настолько, что среди деревьев увидел огонь, он по-детски радостно вздохнул и в глазах его отразилась молитва.

Там был огонь. У огня была жизнь. И он еще имеет право на эту жизнь. Видит Бог, право это добыто страшной ценой ужасов, беспрерывных кошмаров, боли и страданий. Бог видит, как умер Аким, этот хороший сибирский охотник, неизвестно зачем истекший кровью здесь, на краю света. Вот я буду жить, думал Саввин, я расскажу обо всем этом и пусть в церквах помолятся о душе Акима.

9

Когда костер был совсем близко, Саввин уже ничего не мог видеть, кроме блеска огня. Нахлынувшие мысли нагромождались бесформенно, и Саввин, потрясенный всем происшедших, не пытался разобраться в них. Может быть, в этом было виновато пламя, весело скользившее по сучьям и привлекшее все его внимание. Может быть, легкий треск горящего дерева воскрешал прошлые видения, заслоняющие действительность и мешающие рассмотреть то, что окружает его.

Радостно взволнованный, наполненный любовью к костру и безграничным доверием к людям, находящимся у огня, он забыл о своих обмороженных ногах и обо всех, теперь уже прошлых страданиях. Безотчетно стремясь дать выход своим чувствам, он нестерпимо захотел крикнуть что-то очень и очень громкое. Это было вполне естественное желание уже умирающего, обреченного человека заявить о своем праве на жизнь.

Но крик не получился. Саввин не смог разжать челюсти, и со скорбным удивлением услышал какой-то жалкий писк, быстро заглохший в гортани, где-то около воротника гимнастерки… Радостное возбуждение сразу погасло и единственное, что еще продолжало жить в нем, было инстинктивное стремление к огню.

Уже не отдавая себе отчета в своих поступках, он долго и беспомощно копошился в снегу, тщетно пытаясь встать. Наконец, с трудом поднявшись, он некоторое время бессильно пошатывался, ища равновесие. Потом, протянув руки к костру, он двинулся вперед.

Как ни медленно было его движение, он все же приблизился к огню. Он ощутил легкую волну тепла и в этот момент некоторые из сидящих у костра вскочили. Один из них что-то пронзительно крикнул, но Саввин или не понял чужих слов или ничего не расслышал. Все так же странно пошатываясь, он продолжал переставлять отмерзшие ноги, зачарованно глядя на блеск и игру пламени.

Он ничего не видел. Он даже не заметил, что тот, кричавший, быстро вскинул к плечу винтовку и вновь ее опустил.

Были уже сумерки, и глаз Саввина с удивительной отчетливостью, несколько в стороне от костра, отметил маленькую вспышку огня, но звука выстрела он уже не расслышал. Не ощутил он и боли. Сразу упав, он остался лежать на снегу со слегка протянутыми руками и немного поджатой правой ногой.

Со стороны казалось, что он собирается встать и вновь идти к своему последнему огню…

Загрузка...