ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Без двух минут пять. У Йориса Терлинка, поднявшего голову и взглянувшего на свой хронометр, который он неизменно кладет на письменный стол, времени ровно столько, сколько нужно.

Прежде всего на то, чтобы подчеркнуть красным карандашом последнюю цифру и закрыть папку, на плотной полукартонной обложке которой выведено: «Проект сметы на водопровод и сантехнические работы в целом по новой больнице святого Элигия»[1].

Затем на то, чтобы чуть-чуть отодвинуть кресло, достать сигару, слегка размять ее и обрезать элегантной никелированной гильотинкой, которую он вытащил из жилетного кармашка.

Уже стемнело, был конец ноября. Над головой Йориса Терлинка сверкал целый круг свечей, но свечей электрических, с ложными накладками в виде желтых капель нагара.

Сигара тянулась отлично — у Терлинка сигары всегда тянулись отлично: он был владельцем сигарной фабрики и отборную продукцию оставлял себе.

Раскурив сигару, увлажнив и тщательно округлив языком кончик, он завершил приготовления тем, что вынул янтарный мундштук из футляра, который закрывался с характерным сухим щелчком — по нему вернцы узнавали о появлении своего бургомистра.

Но на все это он израсходовал лишь три минуты. Две оставались в запасе. Из своего кресла, чуть повернув голову, Терлинк через просвет между темными бархатными занавесями на окнах видел главную площадь Верне, его дома с зубчатыми шпицами, церковь Святой Валбюрги и двенадцать газовых светильников вдоль тротуаров. Он знал, сколько их, потому что его попечением их и поставили. А вот похвастать тем, что известно, сколько на площади тысяч неровных маленьких круглых штук брусчатки» которую, казалось, обдуманно уложил каждую на свое место какой-то первобытный художник, не мог никто.

Надо всем этим — тонкий беловатый пар вокруг уличных фонарей, а внизу — хоть дождя и не было — нечто вроде лакового покрытия из черной грязи, где отпечатались следы тяжелых колес.

Еще около полминуты. Вокруг Терлинка клубилось облако сигарного дыма.

Сквозь него бургомистр видел над монументальным камином знаменитый автопортрет Ван де Влита[2] в экстравагантном наряде: рукава буфами, узлы лент, шляпа с перьями.

Трудно определить, бросал Йорис Терлинк беглый взгляд на своего старшего современника или просто моргал, потому что дым щипал ему веки.

Со своего места, заслышав, как у него над головой напрягается и приходит в движение механизм боя башенных часов ратуши, он сумел точно определить, когда они бросят в небо пять торжественных ударов, которым, с отставанием в десятую долю секунды, начнет вторить перезвон с каланчи.

Тогда бургомистр посмотрел на дверь в другом конце просторного кабинета, почти незаметную на фоне резных панелей. Он подождал, пока в нее заскреблись, услышал покашливание и объявил:

— Войдите, господин Кемпенар.

Он мог бы обойтись и без слова «господин»: вошедший был секретарем городского совета, следовательно, его подчиненным. Он употреблял слово «господин» в обращении к Кемпенару так, словно хотел раздавить последнего.

— Добрый вечер, баас!

Самого Терлинка величали «баас», то есть хозяин, патрон — и не только дома или на сигарной фабрике, но и в ратуше, кафе и даже на улице.

Был час отправки почты. Происходило это всегда одинаково. Кемпенар наклонялся над бургомистром, получал в лицо залп сигарного дыма и отшатывался назад. Терлинк подписывал бумаги, отпечатанные на древней машинке, заставить работать которую умел один лишь секретарь.

На трех страницах Терлинку придраться было не к чему. Только на четвертой он отчеркнул ногтем прописное А, отбитое вместо О, а затем разорвал бумагу на мелкие клочки и швырнул их в мусорную корзину, не сказав при этом, по традиции, ни слова.

Когда процедура закончилась, Кемпенар жадно схватил то, что осталось от принесенной им папки, и вознамерился нырнуть в дверь, а бургомистр мысленно отпустил поводок, дал бедняге в надежде на избавление добраться до середины ковра и, опять натянув сворку, внезапно отчеканил:

— Кстати, господин Кемпенар!..

И слово «господин» прозвучало так выразительно, что на тронутом оспой лице обернувшегося секретаря выступил пот.

С середины главной площади были превосходно видны как Терлинк в облаке дыма, так и стоящий в нескольких метрах поодаль его подчиненный, и каждый в Верне знал, что это бургомистр с секретарем, а также и то, что секретарю придется сейчас пережить неприятную минуту.

— Вы ведь были вчера на благотворительном вечере Общества святого Иосифа?

— Да, баас.

Кемпенар все еще не сообразил, куда нацелен удар.

— Вы, кажется, пели там «Свадьбу Жаннеты», и вам много аплодировали…

У Кемпенара был баритон, и секретарь часто выступал в любительских концертах.

— В числе прочих вас поздравил и Леонард ван Хамме.

На этот раз Кемпенар покраснел: он понял. Пивовар Леонард ван Хамме был в ратуше личным врагом бургомистра.

— Вы говорили с ним обо мне в буфете и дали ему понять, что я, видимо, связан с франкмасонством…

— Клянусь вам, баас…

— От вас не только дурно пахнет, господин Кемпенар, и это действительно так, что вынуждает меня закуривать, как только вы появляетесь у меня в кабинете; вы еще и предаете ради удовольствия предавать, а также для того, чтобы угодить тому, кто, возможно, когда-нибудь вам пригодится. Вы мне противны, господин Кемпенар.

Когда рябоватый, неухоженный и вечно плохо вымытый бедняга секретарь исчез в приоткрытых дверях, Йорис Терлинк, опершись ладонями о письменный стол, поднялся и опять глянул на Ван де Влита.

Тот несомненно понял бы его.

Всю зиму он одевался одинаково: черные кожаные гетры, серая тройка из очень ноской ткани, короткое полупальто на меху. На голове черная выдровая шапка, подчеркивающая огненную рыжину усов и блеклую голубизну глаз.

На Рыночной улице он заглянул в колбасную ван Мелле, где продавались также ранние овощи, а витрину украшала гирлянда из дичи.

— Что будете брать сегодня, баас? — осведомилась пухленькая г-жа ван Мелле.

— Куропатки свежие?

— Утренние… Завернуть вам одну?

Терлинк никогда не брал больше одной. Вероятно, об этом судачили, но ему было, в конце концов, виднее.

Затем он вернулся на главную площадь, где стоял его дом: искусно отделанный щипец, почерневший карниз, двойное крыльцо о пяти ступенях с поручнями из кованого железа. Бургомистр отряхнул грязь с подметок и вошел в столовую, где под лампой с розовым абажуром был накрыт стол на две персоны.

Г-жа Терлинк сидела за шитьем у начищенной до блеска печки и каждый вечер неизменно вздрагивала при появлении мужа, словно за всю жизнь так и не смогла свыкнуться с тем, что незадолго до шести он возвращается домой. Она не произносила ни слова, потому что в доме не говорили друг другу ни «Доброе утро! „, ни «Доброй ночи!“ — ну какая в том надобность людям, постоянно делящимся друг с другом? Она торопливо собрала кусочки ткани, катушки, ножницы, бросила все это как попало в рабочую корзинку и приоткрыла дверь на кухню:

— Подавайте, Мария!

В странном освещении, создаваемом розовым абажуром, бургомистр смотрел на свое отражение в каминном зеркале. Он оставался совершенно бесстрастен, но не у отрывал взгляда от зеркала все время, пока снимал пальто и шапку, а затем грел руки над печкой.

Мария вышла из кухни, приняла от хозяина пакетик с куропаткой, а затем принесла супницу — и все это также без единого слова.

Ставни были открыты, и сквозь окно, где красовался медный горшок с каким-то зеленым растением, с улицы было видно, как все трое медленно и безмолвно движутся в розовом свете.

Терлинк уселся, его жена, в свой черед, села, сложила руки и начала читать благодарственную молитву — сперва еле слышно, одними губами; затем мало-помалу шепот стал различим и на последних словах перешел в бормотанье.

После супа подали картофель с простоквашей. Йорис любил это блюдо, приправленное мелко нарезанным репчатым луком, и уже тридцать лет ел его каждый вечер.

Дверь в кухне оставалась открытой, и слышно было, как потрескивает на огне куропатка, но супруги знали, что достанется ока не им.

Обычно г-жа Терлинк дожидалась, пока хозяин доест, после чего боязливо сообщала:

— Привезли уголь.

Или:

— Приходил сборщик платы за газ.

Словом, что-нибудь в таком роде. Мелкие домашние новости.

Бургомистр слушал жену не отвечая, словно думал о чем-то другом, потом отодвигал свое кресло и закуривал сигару.

Он еще не успел вставить ее в янтарный мундштук, как в коридоре задребезжал звонок.

Звонил он очень громко. Коридор был широкий, выложен плитами, лестничная клетка просторная, и звуки, отражаясь от стен, становились особенно резки по вечерам или когда хозяева никого не ждали.

Действительно, звонок оказался настолько неожиданным, что служанка Мария на мгновение замешкалась, уставившись на хозяина: она не знала, как он прикажет ей поступить. Когда она открыла входную дверь, из коридора донеслось шушуканье. Мария вернулась, удивленно и беспокойно доложила:

— Это маленький Клаас.

Одного этого непредвиденного визита оказалось достаточно, чтобы лицо г-жи Терлинк выразило всю гамму чувств человека, застигнутого катастрофой. Она испуганно всматривалась в мужа, в Марию, и глаза ее, созданные для того, чтобы плакать, выражали отчаяние.

— Где он?

— Я оставила его в коридоре.

Мария даже не зажгла лампу. Терлинк застал Жефа Клааса в темноте: тот стоял у стены, держа шляпу в руке.

— Что тебе?

— Мне надо поговорить с вами, баас.

Все это не лезло ни в какие ворота: Жеф Клаас, всего несколько месяцев назад поступивший служащим на сигарную фабрику, не должен был приходить к хозяину. Если хотел сказать что-то важное, мог сделать это днем, в кабинете патрона.

Однако Терлинк открыл дверь, находившуюся прямо напротив столовой, щелкнул выключателем, вошел в кабинет и нетерпеливо обернулся:

— Ну? Входи же.

В этой комнате не топили по целым дням, но Терлинк, войдя в нее, зажег газовый обогреватель, установленный позади его кресла и обжигавший ему спину.

Усевшись сам, но оставив молодого человека стоять, он заметил, какие у того лихорадочные глаза и как нервно теребят его пальцы края шляпы.

— Что тебе нужно?

Посетитель был настолько взволнован, что ему никак не удавалось заговорить и он озирался по сторонам, словно намереваясь убежать.

Вместо того чтобы подбодрить молодого человека, глыбообразный Терлинк глядел на него через сигарный дым, но не так, как смотрят на себе подобного, а так, Словно перед ним было нечто неодушевленное — стена «или дождь.

— Понимаете, баас…

Молодой человек знал, что слезы ничему не помогут. Напротив. Поэтому он сдерживался. Открывал рот, закрывал, поправлял воротничок, который его душил.

— Я пришел…

Он был худ, как тот единственный из куриного выводка рахитичный цыпленок, которого по таинственным причинам остальные отгоняют ударами клюва. Он был во всем черном, в стоячем воротничке, накрахмаленных манжетах и ботинках с лакированными носами.

— Я должен у вас попросить…

Наконец нарыв прорвался:

— Мне совершенно необходима тысяча франков… Я не осмелился попросить об этом на работе… Удержите ее из моего жалованья.

От сигары, очень черной сигары с исключительно белым пеплом, который Терлинк, удовлетворенно его разглядывая, старался не стряхивать как можно дольше, медленно-медленно струился дымок.

— Когда тебе в последний раз давали аванс?

— Два месяца назад. У меня болела мать.

— Она что, снова заболела?

— Нет, баас.

Проситель затряс головой. В этом кабинете, постепенно затопляемом теплом газовой печи, он чувствовал себя более затерянным, чем в незнакомом городе или в пустыне.

— Если вы не ссудите мне тысячу франков, я покончу особой.

— Вот как? — равнодушно отозвался Терлинк, подняв голову. — Ты действительно это сделаешь?

— Придется… Клянусь вам, баас, мне совершенно необходимы эти деньги.

— Да у тебя хоть револьвер-то есть?

Мальчишка, не удержавшись, ощупал свой карман и с непроизвольной гордостью объявил:

— Есть.

— Я совсем забыл, что отец у тебя был фельдфебелем.

Снова настало молчание, в маленьких дырочках обогревателя слышнее зашипел газ, веселей заплясало голубое пламя.

— Послушайте, баас, если вы настаиваете, я скажу вам все, одному вам, но прошу держать мои слова в тайне…

Отполированный временем письменный стол из некрашеного дерева был обит темно-зеленым сафьяном, на котором выстроились чернильницы, ручки и пресспапье из толстого стекла с изображением храма Богоматери Лурдской.

Справа от Терлинка, в пределах досягаемости его руки, находился наглухо вмурованный в стену черный сейф.

— Слушаю.

— Так вот, я сделал ребенка одной девушке. Я женюсь на ней. Клянусь, что в свое время женюсь на ней, но сейчас это невозможно.

Ни один мускул на лице Терлинка не дрогнул, и глаза его по-прежнему смотрели на молодого человека, как на стену.

— Мы должны что-то предпринять… Вы понимаете, что я имею в виду? Я нашел в Ньивпорте женщину, которая согласна за две тысячи франков, половину вперед…

Он задыхался в ожидании ответа — если уж не слова, то хотя бы жеста, но вместо этого услышал лишь банальный, даже не насмешливый вопрос:

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать, баас… Мне еще предстоит отбыть военную службу. Уверен, что после я сумею завоевать определенное положение и смогу…

По тротуару кто-то прошел, и Жеф Клаас непроизвольно повернулся к окну, смущенный мыслью о том, что его могут увидеть с улицы в позе просителя. Разве нельзя угадать даже издали, о чем он говорит?

— Если бы я мог жениться на ней сейчас, я не поколебался бы. Но это совершенно невозможно: ее отец выставит меня за дверь. Он уже давно запретил нам встречаться.

— Кто она?

Ответа не последовало. Мальчишка колебался. Ему было жарко. Щеки у него пылали. Молчание Терлинка казалось еще более повелительным, чем его речь.

В конце концов Жеф, склонив голову, пролепетал:

— Лина ван Хамме.

— Дочь Леонарда?

— Умоляю вас, баас… Я знаю, вы человек добрый…

— Никогда им не был.

— Я знаю, вы все понимаете и…

— Ничего я не понимаю.

Возможно ли? Нет, он, наверно, просто шутит. Жеф поднял голову, пытаясь прочесть ответ на лице хозяина.

— Если я уйду отсюда без денег, я покончу с собой. Вы мне не верите?

У меня в кармане заряженный револьвер. Я не желаю, чтобы Лина была опозорена.

— Самое разумное было оставить ее в покое.

Терлинк был так же спокоен, как в ратуше, когда выкладывал г-ну Кемпенару, что он о нем думает.

— Баас, я готов на колени встать…

— Это тебе не поможет — только будешь дураком выглядеть.

— Но вы же не откажете в моей просьбе! Что для вас тысяча франков?

— Тысяча всегда тысяча.

— А для меня это вся жизнь, честь, счастье Лины. Не верю, что человек…

— Придется поверить.

— Баас!

— Что?

Терлинк отчетливо различил в глазах молодого человека, страшную угрозу, ненависть до головокружения.

— Что, на сейф поглядываешь? Говоришь себе, что мог бы убить меня и забрать, что там лежит — многие тысячи франков, на которые можно нанять сколько хочешь акушерок?

Он огорченно вздохнул: пепел сигары осыпался, и бургомистру пришлось отряхнуть лацкан пиджака.

— Это пройдет, Жеф, ты молод.

И встал.

— Значит, отказываете?

— Отказываю.

— Почему?

— Потому что каждый обязан нести ответственность за свои поступки. Не я предавался восторгам с барышней ван Хамме, верно?

Бургомистр шагнул вперед, и Жеф попятился.

— Я давным-давно запретил беспокоить меня дома.

Собеседник Терлинка выбрался в прохладу коридора. Бургомистр щелкнул выключателем, распахнул дверь:

— До свиданья!

И дверь, выходящая на безлюдную площадь, по которой гулко разнеслись шаги Жефа Клааса, захлопнулась.

Йорису даже не пришло в голову рассказать жене, зачем приходил Жеф, а та и подавно не подумала спросить об этом. Склонившись над шитьем, она ограничилась тем, что украдкой посматривала на мужа, и с лица ее не сходило вечное выражение тревоги и уныния.

Эта женщина проплакала всю жизнь и должна была плакать до конца своих дней. Мария, надев передник в мелкую клетку, убирала со стола остатки посуды.

— Готова? — спросил Терлинк.

— Готова, баас.

Он вышел на кухню и взял эмалированный поднос с куропаткой. Держа дичь поближе к огню, он разрезал ее на мелкие кусочки и накрошил в подливу хлеба, как это делают, приготовляя корм собаке.

Потом он поднялся на третий этаж, прошел по довольно длинному коридору между мансардными комнатами. Чем дальше Терлинк углублялся в него, тем тише он вел себя, стараясь идти на цыпочках, и наконец открыл окошечко, проделанное в одной из дверей.

Тотчас же оборвался напев, или, скорее, речитатив, выводимый женским голосом. По ту сторону окошечка царила ночная темнота. Лишь с трудом там можно было различить чье-то тело, свернувшееся на постели.

— Это я, Эмилия, — кротко произнес Терлинк.

Молчание. Но бургомистр видел вперившиеся в него, словно из лесной мглы, глаза.

— Ты умница, правда? Ты большая умница? Сегодня я принес тебе куропатку.

Он выжидал, подобно укротителю, выжидающему, прежде чем войти в клетку, пока хищник полностью не успокоился.

— Эмилия умница, умница…

Он медленно повернул ключ в замке и приоткрыл дверь. Теперь оставалось шагнуть вперед и поставить эмалированный поднос на кровать.

— Умница…

Все тот же взгляд, обнаженное тело, свернувшееся на кровати…

— Умница…

Он запер дверь, еще раз заглянул в окошечко, хотя и знал: пока он рядом, Эмилия не шелохнется.

Внизу опять он ничего не сказал. Жена шила, время от времени поднимая на него глаза и со вздохом опуская их. Сквозь открытую дверь было видно, как Мария моет посуду.

Как и каждый вечер, бургомистр надел шубу, выдровую шапку, зашел в кабинет и взял сигар из коробки на выступе камина.

На улице дождя не было, но землю и предметы покрывал липкий слой тумана. Светились лишь красноватый диск часов на башне ратуши да словно кровоточащий фонарь слева от входа в полицейский комиссариат.

Прежде чем войти, как каждый вечер, в кафе «Старая каланча», Терлинк машинально прочел на одном из соседних домов золотые буквы настенной плиты под мрамор: «Пиво ван Хамме».

Не улыбнувшись, он отряхнул обувь, открыл дверь с матовым стеклом и шагнул в пропитанное запахом сигар тепло, в негромкий гул голосов, в котором, как лейтмотив, угадывалось:

— Добрый вечер, баас!

Стены были темные. Мебель тоже. Кафе «Старая каланча» копировало тяжеловесный и строгий стиль ратуши, и, как в ратуше, стены были украшены гербами, а камин окружен резным деревом.

Не торопясь, пожалуй, даже нарочито медленно, Терлинк снял шубу, посмотрел налево, направо, заглянул в карты игроков в вист, оценил расположение фигур на шахматной доске и наконец уселся на свое место между прилавком и камином.

Бургомистр щелкнул футляром. Он докурил сигару до половины и, как всегда в такой момент, достал другой янтарный мундштук, длиннее, чем первый, чтобы дым проходил то же расстояние и сохранял одинаковую температуру.

Второй мундштук также хранился в футляре, лежащем в другом кармашке жилета.

Кес, владелец «Старой каланчи», подал Терлинку кружку коричневого пива, покрытого кремовой пеной:

— Добрый вечер, баас!

— …вечер, Кес!

По правде говоря, слова эти звучали более тяжеловесно и жестко, потому что говорили здесь по-фламандски, да еще с местным вернским акцентом.

Так что Кес на самом деле сказал:

— Goeden avond. Baas.

А Терлинк буркнул нечто вроде:

— …den avond, Kees.

Репродукции на стене изображали: одна — на четверть искуренную сигару, которая лежит на столе, покрытом скатертью с бахромой; другая — блаженно улыбающегося толстяка курильщика.

Обе репродукции, выдержанные в колорите старых фламандских картин, были рекламой сигар «Vlaamsche Vlag»[3], которые производил Терлинк.

Кое-кто потягивал можжевеловку, но большинство пили пиво. И все-таки в кафе царил острый запах можжевеловки, прорываясь сквозь густой аромат сигар и трубок.

Равномерно урчащая печка с тяжелыми медными накладками время от времени, когда тянуло сквозняком, разгоралась с неожиданным неистовством.

Вистеры постепенно накалялись. Пешки двигались по шахматной доске. Вдали, на плацу у казарм, пел горн.

— Плутуешь, Потерман! — миролюбиво бросил по-прежнему невозмутимый Терлинк со своего места в углу у камина.

И Потерман краснел, потому что это не было шуткой.

Терлинк никогда не шутил. Он изрекал истины, вроде этой, спокойно, не давая себе труда сопроводить их улыбкой или негодованием.

— Плутую? Я?

— Да, ты. Ты только что мизинцем передвинул своего слона на одну клетку.

— Если и так, то, клянусь, не нарочно.

Все здесь было тяжеловесным — жесты, воздух, свет, с трудом пробивавшийся сквозь завесу дыма в кафе и другую» на улице, — завесу летучей сырости, сотканную из мириад незримых капелек и повисшую над городом Я полями.

Тяжеловесны были пешки на шахматной доске, карты с наивными рисунками, репродукции, жара и даже набранное готическим шрифтом название местной газеты, которую разворачивал Йорис Терлинк.

Кес, хозяин «Старой каланчи», обтирал пивной насос после каждого накачанного стакана, а его жена в глубине зала чинила штаны, принадлежащие, по всей видимости, мальчику лет десяти.

В воздухе еще тянуло запахом жареной крольчатины.

Хозяева ели ее на ужин. Служанка уже спала на верхнем этаже: она поднималась в пять утра.

И вдруг завсегдатаи услышали торопливые шаги, прочертившие шумную диагональ через площадь. Подбежавший к кафе человек завозился у двери, которую не сумел открыть сразу: в спешке он повернул ручку в обратную сторону.

Все уставились на него. Это был один из десяти вернских полицейских, отец многочисленного семейства, принятый на службу два года назад.

— Баас! Баас!

Несмотря на серьезность ситуации, все почувствовали, насколько неуместно его вторжение и присутствие в кафе, где собирается исключительно элита города, и чем больше бедняга съеживался, стараясь проскользнуть между столиками, тем чаще наталкивался на стулья.

Он даже не знал» вправе ли он говорить при всех.

Бургомистр посмотрел на него недобрыми глазами.

— Стреляли из револьвера…

Должен он говорить или не должен? Ну почему его не подбодрят хоть словом или взглядом?

— Один мертв.

Над сигарой поднялся густой клуб дыма, и Терлинк слегка пошевелил ногами.

— Это Жеф Клаас. Сперва он выстрелил через окно в барышню ван Хамме…

Все удивились, потому что Йорис Терлинк не шелохнулся и, более того, долго сидел с закрытыми глазами.

— Это случилось только что. Мой напарник ван Стетен остался на месте происшествия, а я побежал сюда.

Полицейскому очень хотелось подбодрить себя пивом или, лучше, можжевеловой, стаканы с которыми стояли на столах.

— Мертва? — осведомился наконец Терлинк.

— Не думаю. Она была еще жива, когда…

Бургомистр снял с крючка свою шубу, нахлобучил выдровую шапку:

— Пошли!

Идти было недалеко: ван Хамме жил на Рыночной улице, через три дома от ван Мелле, где Терлинк купил куропатку. Но лавка была давно уже закрыта. В темных углах, держась на известной дистанции, жались люди.

Дом у ван Хамме был большой, каждый этаж тремя окнами выходил на улицу, как у бургомистра, да и у других здесь по вечерам не закрывали ставни, может быть, для того, чтобы показать всем богатство обстановки.

Комиссар Клооп был уже на месте. С ним трое полицейских.

Понять, что произошло, особенно увидев на тротуаре осколки стекла, было нетрудно.

Один из углов передней комнаты в доме ван Хамме занимал рояль. Лина, без сомнения, играла. Толстяк ван Хамме, ее отец, весивший сто тридцать кило, наверняка стоял рядом, переворачивая нотные страницы.

Жеф Клаас выстрелил с улицы, целясь в Лину.

Затем сунул себе в рот еще горячий ствол и…

— Я звонил в больницу, баас. Мне обещали прислать карету скорой помощи.

— Она жива?

— Вам ее не видно, потому что девушка скрыта красной софой. Она лежит на полу. У нее сильное кровотечение. Ее отец…

И внезапно в небе с нечеловеческой ясностью разнеслись крылатые ноты перезвона, а вместе с ними девять ударов на часах ратуши.

— Осторожнее, баас. Я набросил на него одеяло: картина-то не слишком приятная.

Речь шла о теле Жефа Клааса, все еще лежащем поперек тротуара и, частично, на брусчатой мостовой. Один из полицейских разряжал револьвер, подобранный им у сточной канавы.

Сверху падала изморось — не настоящий дождь, но тем не менее нечто еще более сырое, а в глубине улицы, между крышами, всходила окруженная коричневым ореолом луна.

Когда Терлинк вошел в дом, он чуть не наткнулся на Леонарда ван Хамме, который рыдал, держась обеими руками за стену коридора.

Глава 2

Это просачивалось медленно, так же медленно, как неосязаемые капельки сквозь кисею тумана, постоянно висящую над городом и окрестными полями.

И однако с первого же дня, с первого же часа г-жа Терлинк, которую люди предпочитали называть Тересой, заметила, что происходит, заметила, возможно, раньше самого Йориса.

Как она узнала новость? Мокрая брусчатая мостовая на площади была такой звонкой, особенно по ночам! Люди стали останавливаться, окна — открываться. Терееву разумеется, открыла и свое, но не высунулась наружу, а спряталась в коридоре, слушая через узкую щель между рамами.

Когда Терлинк вернулся, она лежала в постели, но не успел он щелкнуть выключателем, как увидел на фоне белой подушки открытый глаз жены.

Они спали в одной комнате, но в разных постелях, потому что Йорис уверял, что отдыхает лишь на железной кровати с металлической сеткой. Он сел на край кровати, снял гетры, ботинки — и все это время видел открытый глаз. Ему очень хотелось ускользнуть от этого взгляда или изобразить на лице полное бесстрастие, но он чувствовал, что это ему не удастся и глаз это заметит.

Тем не менее это было всего лишь чем-то вроде колебания, нерешительности, а еще вернее — удивления, сдобренного капелькой наивности.

Жеф Клаас выстрелил через окно, в которое можно было видеть гостиную ван Хамме с ее великолепной, недавно выписанной из Брюсселя обстановкой; затем он покончил с собой.

И теперь Терлинк мог поклясться, что посмей жена задать ему вопрос, она спросила бы о том, о чем он сам спросил себя, как только узнал новость: успел ли Жеф, уйдя от него, Терлинка, увидеться с Линой, поговорить с ней, рассказать о своем разговоре с баасом?

Ответ был отрицательный. Мальчишка не сказал никому ни слова — это было уже ясно. Он влетел в маленькое кафе на углу улицы Святого Иоанна.

Несколько завсегдатаев слушали радио. Парень прошел прямо к прилавку и одну за другой опрокинул три стопки можжевеловки.

Терлинк вздохнул: его выводил из себя смотревший на него глаз, и ему почудилось, что он закрыл его, повернув наконец выключатель.

Как всегда, он проснулся в шесть и, спустившись вниз, снова встретил тот же взгляд: Тереса уже успела прочесть газету и, особенно явственно удрученная несчастьями человечества, горестно покачивала головой, смахивая пыль.

День был базарный. Еще не рассвело, но на площади слышались конский топот, петушиное кукареканье, иногда — долгое мычание: сегодня город жил в ином ритме, чем обычно, да и запахи были другие.

Йорис Терлинк долго — после умывания у него коченели кончики пальцев — грел бледные руки над кухонной плитой, сняв с нее крышку. Потом, не обращая внимания на Марию, которая готовила первый завтрак и клала ломтики сала на сковородку, пошел и взял три яйца с полки, висевшей за дверью в подвал.

Терлинк взбил яйца в чашке с цветочками — как всегда в одной и той же, — посолил, поперчил, накрошил в них мягкого хлеба и пошел вверх по лестнице.

С полдороги он уже начал прислушиваться. По шороху он заранее определял, спокойна ли Эмилия или сцена будет мучительной. Подойдя к двери, он послушал, открыл окошко, посмотрел и вошел, держа чашку в руке.

— Вот яички, — сказал он. — Вкусные яички для Мимиль. Она ведь будет умницей? Она с удовольствием скушает вкусные яички, правда?

Он не улыбался. Черты его лица оставались такими же жесткими, как в ратуше, когда он подписывал почту, поданную ему Кемпенаром.

Бывали утра, когда Эмилия издавала пронзительные крики, в неудержимом ужасе прижимаясь к стене, которую пачкала всеми мыслимыми способами.

В иные дни он заставал ее лежащей на животе, всегда голой, потому что она не выносила соприкосновения с одеждой или одеялом; зубами она впивалась в матрас, ногтями вцеплялась в его ткань.

— Умница Мимиль…

Этим утром она смотрелась в кусочек зеркала и не обратила внимания на приход отца. Терлинк сумел поставить чашку рядом с ней и осторожно, чтобы не напугать дочь, вытащить даже кусок клеенки, который всегда подкладывали под нее, потому что она никогда не вставала в не знала чувства отвращения.

Комната освещалась только слуховым окном, которое пришлось забрать решеткой. Для проветривания нужно было дожидаться спокойной минуты, и Терлинк в это утро удовлетворился тем, что вытащил испачканную клеенку.

— Кушай, Мимиль…

Пятясь, он вышел. И сам, без всякой тошноты, вымыл клеенку под краном в глубине коридора.

Он съел, как обычно, яичницу с салом. Подумал о ван Хамме и, по ассоциации, посмотрел на Тересу, которая смотрела на него. Пустяк, конечно, но настроение у него испортилось.

Терлинк прошел через рынок. Кучки людей обсуждали событие, но не слишком пылко, сдержанно, особенно при детях.

С восьми до девяти он находился в ратуше, в неизменившемся за десятилетия просторном кабинете, лицом к лицу с Ван де Влитом, с которым каждое утро странно здоровался одними глазами. Потом закуривал первую сигару, открывал привычно щелкающий футляр.

Занимался вялый приглушенный день, свет которого пересекали смутные медлительные фигуры.

Появился Кемпенар, доложивший, что бургомистра уже полчаса дожидается г-жа Клаас, мать Жефа.

— Что мне сказать ей, баас? Думаю, она насчет похорон…

Йорис принял ее. Она была в черном и промокшая, как все в это утро: лицо влажное от измороси и слез, уже покрасневшие хлюпающие ноздри.

— За что ко мне цепляться, баас? Я честная женщина, это в Верне все знают. Всю жизнь я непокладая рук работала, чтобы поднять мальчика…

Терлинк нисколько не взволновался. Он попыхивал сигарой:

— С какой стати кому-нибудь к вам цепляться? Не вы же стреляли в Лину ван Хамме, не так ли?

— Я даже не знала, что он бегает за ней. Уж я-то внушила бы ему, что эта девушка не про него.

Крестьянки на площади раскрыли зонтики, хотя дождя в полном смысле слова не было. Под самыми окнами Терлинка оглушительно крякали утки.

— Короче, зачем вы пришли?

— Я сижу без гроша, баас. Я думала, у него была с собой хоть малость, но ничего не нашла в карманах. А на похороны…

— Справка о необеспеченности у вас есть?

Справки у нее не было. Она всегда перебивалась как приходящая прислуга, и до сих пор сын отдавал ей то, что получал у Терлинка.

— Я уверена, люди не захотят больше брать меня на работу.

Это ему было безразлично. Он вызвал звонком Кемпенара:

— Выправите справку о необеспеченности на имя вдовы Клаас.

Секретарь вышел, но бургомистр вновь вызвал его:

— У нас остались гробы?

Имелись в виду длинные ящики из плохо оструганного и покрашенного дерева, которые хранились про запас, на случай необходимости, в сарае, где стоял пожарный насос.

— Три штуки, баас.

— Выдайте один госпоже Клаас.

Вот! Все урегулировано. И, по-прежнему хлюпая носом и держась как можно незаметней, она смиренно исчезла за дверью.

Пришел комиссар Клооп с донесением. Терлинк размашисто подписал бумагу, вышел из ратуши и отправился на сигарную фабрику, высившуюся в новом квартале.

— Нужно подобрать замену маленькому Клаасу, — объявил он бухгалтеру, усевшись у себя в кабинете.

Здесь, в отличие от ратуши и его собственного дома, все было светлое, современное, пахло лаком и линолеумом.

— Я уже кое-кого нашел, баас.

Но Терлинк, из принципа или духа противоречия, отрезал:

— Мне это не подходит. Дайте объявление в газете, и я сам посмотрю кандидатов.

Он не выносил г-на Гийома, своего бухгалтера, выполнявшего, по существу, обязанности директора. Не выносил, вероятно, больше всего за то, что не мог его ни в чем упрекнуть. Это был аккуратный толстячок, изысканно вежливый, педантично опрятный, со свежей кожей и гранатовой булавкой в сиреневом галстуке.

— Я договорюсь насчет объявления, баас. Рекламки тонких сигар прибыли. Голубой цвет вышел побледнее, тем на макете, но печатник утверждает, что добиться такого же колера было невозможно.

Возвращаясь в полдень домой, Терлинк прошел неподалеку от старой больницы, которая не замедлит перетекать в новое, воздвигаемое им здание, как только оно будет закончено.

А Больница представляла собой старинное мрачное сооружение с квадратным двором, где, как чайки, метались угловатые чепцы вечно куда-то спешащих монахинь.

Бургомистр не собирался заходить в больницу и все же нехотя зашел, напустив на себя вид главы города, инспектирующего одну из муниципальных служб. Он остановился посреди двора и осмотрел стены, заглянул на первый этаж, в просторную кухню, где стоял тошнотворный запах.

Так, внешне безразличный ко всему, он поднялся на второй этаж и очутился в длинном навощенном коридоре, куда выходили двери палат.

— Добрый день, господин бургомистр. Пришли навестить нашу раненую?

Это была сестра Адония, самая старая в монастыре и уже как бы не имевшая возраста, но все еще розовая и гладкая, словно конфета. Было любопытно видеть, с каким выражением таинственности на оставшемся детском личике она тащила собеседника за рукав в пустую палату.

— Вы уже в курсе, господин бургомистр? Утром приходил господин ван Хамме и, узнав новость, отказался войти в комнату дочери.

Сестра Адония шептала, как умеют шептать только монахини, и зерна четок пощелкивали в глубоких складках ее юбки.

— Эта девица, как установил доктор Деринг при первом же осмотре, находится в интересном положении. Похоже, она тяжела уже по четвертому месяцу и затягивалась до потери дыхания… Хотите ее видеть?

Поколебавшись, он ответил «нет».

— Пуля лишь задела легкое. Ее извлекли нынче утром, операция прошла весьма успешно. Сейчас она спит.

Он мог бы на нее взглянуть — она же спала. Терлинка подмывало так и поступить. Но нет!

— Благодарю, сестра. Я пришлю узнать, что нового.

В городе наверняка все уже было известно, но о таких вещах стараются говорить поменьше. К тому же Леонард ван Хамме такой тщеславный!

Он жил один в своем большом доме: его сын, офицерлетчик, жил в Брюсселе, и отец рассказывал каждому встречному-поперечному, что его отпрыск уже несколько раз возил на своем самолете короля.

Кто, увидев, как мимо него проходит Терлинк в своей шубе, выдровой шапке и с неизменной сигарой, усомнился бы, вправду ли это тот же человек, что накануне?

Он замечал все. На Брюгской улице двухколесная повозка с кирпичом стояла на неположенной стороне, и бургомистр сделал полицейскому замечание.

— Возчик сказал, что он справится за несколько минут.

— Дело не в минутах, а в порядке.

Все это — визит Жефа Клааса, который смахивал на сумасшедшего, и выстрелы через окно — произошло так быстро, что Терлинк еще не успел обдумать возможные последствия.

Уйдет ли Леонард ван Хамме с поста председателя Католического собрания? Появится ли он снова в городском совете во главе консерваторов?

Возможно, его сыну после такого скандала придется уволиться из армии.

Терлинк заметил, что на главной площади в такой час все еще валяются капустные листья, и это отложилось в каком-то уголке его сознания. Он об этом не забудет.

До второго завтрака оставалось еще пять минут, и бургомистр машинально направился к себе в кабинет, остановился перед дверью, внезапно осознал, что остановился непроизвольно, и это вызвало в нем недовольство.

Почему он не вошел совершенно естественно, как в прочие дни? И почему у него на секунду — нет, много меньше, чем на секунду, появилось ощущение, что сзади и слева от него в коридоре, на том месте, где накануне его ждал в темноте Жеф Клаас, кто-то стоит?

Он распахнул и захлопнул дверь, наклонился и поднес спичку к газовой печке, вспыхнувшей с привычным слабеньким взрывом. Потом воспользовался тем, что ему не нужно было набивать портсигар, и, встав перед печкой, повернулся к ней поясницей.

Он не сожалел, что отказал Клаасу. У него не было никаких причин давать тысячу или хотя бы сто франков своему служащему только оттого, что этот служащий сделал ребенка некоей девице.

Он не любил ни Жефа Клааса, ни кого бы то ни было.

Он был ничем никому не обязан, кроме самого себя, лютому что никто никогда ему не помог, не подарил ему ничего, даже маленькой радости.

И уж если говорить о его христианском долге, последний, бесспорно, состоял не в том, чтобы помогать любовникам совершать смертный грех, к тому же являющийся преступлением.

Появилась Мария и, ни слова не говоря, отворила дверь, что означало: еда подана. На столе уже стоял суп — в доме ели его дважды в день. Затем последовали «отлеты с брюссельской капустой.

Тереса брала еду, как делала вообще все — украдкой, робкими движениями, видя которые казалось, будто она ждет, что ее сейчас ударят.

А ведь Терлинк никогда ее не бил; в отличие от большинства мужей, он даже ни разу не повысил на нее голос.

Насколько ему помнилось, в девушках она была такой же веселой, как ее подруги, довольно хорошенькой, кругленькой, с ямочками, мысль о которых даже не могла прийти в голову при взгляде на нее теперь.

Она была дочерью архитектора Юстеса Бэнста, отпрыска одного из старейших семейств страны, которые во времена Ван де Влита были достаточно богаты, чтобы оплачивать постройку плотин и создавать польдеры.

Юстес Бэнст сохранил надменность дедов, только вот лишился их денег, а к тому же был еще оригиналом, отказывавшимся строить на заказ дома, не соответствовавшие его вкусу.

Во времена сватовства Терлинка он уже злоупотреблял спиртным, а затем, оставшись один в доме на улице Святой Валбюрги, запил так, что несколько раз на неделе его приходилось уводить восвояси.

В те годы Йорис Терлинк был беден и ютился с женой в двух комнатках.

Сохраняла ли Тереса и тогда былую веселость? Как ни странно, он этого не помнил. Правда, он уходил утром, а возвращался только вечером. Да еще приносил работу и просиживал над ней часть ночи.

Он был бухгалтером. Но работал не на одного хозяина, а два часа здесь, три — там, содержа в ажуре отчетность мелких торговцев, не способных делать это самостоятельно.

Может быть, оттого он так хорошо и знал Верне.

В числе прочих, он два часа в день вел счетные книги г-жи Берты де Троте, сорокапятилетней вдовы. Ей принадлежал лучший табачный магазин в городе. Терлинк посоветовал ей создать небольшую фабричку.

Он действительно с трудом припоминал, какой была Тереса в ту пору.

Она ждала ребенка. Беременность протекала трудно. Мать ее уже умерла, поэтому помогала ей по хозяйству старая соседка, которую Терлинк не выносил.

Раньше, пожелай он в самом деле оживить свои воспоминания, ему достаточно было бы обратиться к фотографиям в альбоме. Правда, фотографировался он не часто: это стоило недешево.

Теперь размышления о прошлом представлялись ему делом, с одной стороны, очень долгим, с другой — очень коротким. У Тересы случился выкидыш, и она несколько лет хворала.

Примерно год спустя, дождавшись, когда беспричинно ненавидимая Терлинком соседка ушла, Тереса спросила:

— Она сказала правду?

— Что она сказала?

— Что у тебя… у вас с госпожой де Гроте…

Договорить она не решилась.

Ямочки у нее исчезли. Она больше не была пухленькой, лицо ее вытянулось, под глазами легли круги. Бледная-пребледная, она плакала, плакала так, что казалось, слезы ее никогда не иссякнут.

— Во-первых, ты знаешь, что врач запретил нам сношения на определенное время. С госпожой де Гроте, уверен, я не подхвачу никакой болезни.

Наконец, ты сама еще убедишься: это может пригодиться…

Сколько тогда ему было? Двадцать пять? Двадцать шесть? Он уже был спокоен, мыслил без обиняков, говорил так же, руководствовался жестким здравым смыслом.

Он знал, что прав: ублажать г-жу де Гроте с ее несколько смешными аппетитами и ухватками молоденькой девушки — в интересах и его самого, и его жены.

Он сам написал для нее завещание, по которому она ничего не оставила племяннику и племяннице, жившим в Брюсселе и дважды в год наезжавшим со всеми детьми в Верне обхаживать тетку.

Самое любопытное состояло в том, что г-жа де Гроте, которой всегда было жарко, умерла от воспаления легких как раз тогда, когда Тереса забеременела снова.

Завещание вскрыли. Племянник с племянницей угрожали судом, но их адвокат отсоветовал им.

Тереса, вместо того чтобы радоваться, вздыхала:

— Вот увидите, это принесет нам несчастье.

К тому времени они с мужем перешли на «вы».

С тех пор было уже невозможно выбить у нее из головы, что ненормальный ребенок, произведенный ею на свет, — это кара небесная!

Стоило ли Терлинку всю жизнь втолковывать жене, что тут нет никакой связи? Тереса не хотела слушать никаких резонов.

Пришлось приучиться видеть ее плачущей по пустякам и бродящей по дому с неизбывным ужасом в глазах.

Говорила она мало, а когда говорила, это выглядело как итог долгого внутреннего диалога. Осторожно подвинув к Терлинку салатницу с голубыми цветочками, она сказала только:

— Малыш родится без отца…

Муж не посмотрел на нее. Он накладывал себе салат рапуецель, по привычке наполнив им тарелку доверху. И так как он знал все, что она передумала, прежде чем произнести эту обрывочную фразу, возразил:

— Во время войны такие тоже рождались.

Почувствовав, что за спиной у него стоит служанка, он повернулся:

— Чего вы ждете, Мария?

— Ничего, баас.

Бывали моменты, когда его раздражало все, особенно эти две женщины одна, что вечно плакала или горестно вперялась в скатерть, и другая, что стояла позади него, всячески готовая, разумеется, ему услужить, но также постоянно пытавшаяся угадать, о чем он думает.

Он это знал! Его не проведешь! За ним с утра до вечера шпионили, и он догадывался, какими взглядами они обмениваются за его спиной, какие вопросы задают тебе о нем, как только он уходит наконец из дому.

Они ведь дышат полной грудью, лишь когда его нет. Даже сидя у себя в кабинете за запертой дверью, он стеснял их до такой степени, что они считали себя обязанными говорить шепотом, как в церкви.

Что в нем было особенного? Сын торговки «креветками из Коксейде, женщины, еще более бедной, чем мать Жефа Клааса, он стал одним из самых богатых жителей Верне, богаче даже, чем Леонард ван Хамме, у которого еще дед был пивоваром.

Его сигарная фабрика процветала. У него были собственные табачные плантации на берегах Лейе, фермы на лучших польдерах.

Он был бургомистром, баасом.

И никто не осмелился бы намекнуть, даже вполголоса, что первые свои деньги он получил от Берты де Троте.

А если дочь у него идиотка, которая в двадцать восемь лет не встает с постели и ходит под себя, как грудной младенец, так это не его Вина: он нанимал лучших врачей, вызывал их из Брюсселя. И разве не он сам трижды в день носит ей еду?

Не для нее ли он каждый вечер покупает у ван Мелле то цыпленка, то куропатку, то дроздов, то паштет?

А что касается Марии, то да, она уже долгие годы была его любовницей, и он никогда не пытался лгать жене на этот счет.

— Раз уж этого не избежать, пусть это происходит дома.

У Марии родился ребенок. Терлинк не стремился к этому сознательно. Не шевельнул он пальцем и для того, чтобы помешать ему появиться на свет, но он его не признал. На воспитание малыша отправили в деревню, что было вполне естественно. Затем, избегая встреч с мальчиком, чтобы тот не догадался, чей он сын, Терлинк отдал его учиться ремеслу в Ньивпорте.

Так что же на уме у этих женщин сейчас, почему они переглядываются и шушукаются за его спиной?

Терлинк ничего им не говорил. Но их поведение раздражало его, и ради того чтобы сломить их, он готов был выложить на стол миллион, два миллиона, добыть себе редкий орден, стать сенатором, сделать все, что угодно, в обмен на возможность бросить им: «Ну, что теперь скажете?

Они обе знали, что накануне приходил Жеф. Догадывались, о чем он просил. Может быть, Мария даже подслушивала под дверями. И они пользовались этим, чтобы вздыхать, разглядывать его с боязливым осуждением и, конечно, молиться за него.

Он редко сообщал им, куда идет. Однако на этот раз, встав из-за стола, почувствовал потребность объявить:

— Я еду в Коксейде.

Что означало для домашних: «Еду навестить мать».

Не для того чтобы бросить вызов им или своей бедной старухе матери, а для того чтобы бросить его самому себе, чтобы утвердиться в мысли, что прав он и ему не страшны их причитания.

Из гаража, устроенного за домом и выходившего в проулок, он вывел машину. Это был старый буржуазный автомобиль, высокий и комфортабельный, на котором еще сохранились надраенные до блеска медные украшения.

Терлинк, конечно, мог бы, как ван Хамме и многие другие, купить себе новую машину, побыстроходней. Он мог позволить себе самый красивый автомобиль в Верне и даже во всей Фландрии.

Но эту он приобрел тогда, когда другие еще ни разу не садились за руль. Она со своими фонарями от фиакра выглядела благородней, чем их серийные авто. И велика ли важность, что ему каждый раз приходится по четверть часа крутить заводную ручку?

Ехать было всего ничего, едва ли пятнадцать километров. На краю деревни, откуда уже были видны дюны и зеленая морская вода, выстроились в линию одноэтажные домики с оградой перед каждым. Ограды были выкрашены в голубой, белый, зеленый цвет. У матери его она была бледно-зеленая.

Он знал, что сквозь каждую занавеску на него смотрят соседи. Знал, что они говорят:

— Это бургомистр Верне.

А соседи знали, что старый Йорис, его отец, до последнего дня ловил креветок с берега, погоняя лошадь, тащившую сеть во время отлива.

Кому в квартале низеньких домиков было не известно, что он предлагал матери поселиться в Верне или любом другом месте по ее выбору и платить ей пенсию?

Но она была упряма. Вечно ему приходилось иметь дело с упрямицами!

Сейчас ее не было дома — Терлинк понял это с первого же взгляда: занавеси задернуты, калитка на засове.

Стоя подле машины, он подождал, пока на него обратят внимание; действительно, вскоре одна из дверей открылась, и бледная девушка с глазами альбиноски, державшая на руках грудного ребенка, объявила:

— Госпожа Иорис у Крамсов. Я схожу позову.

Чуть наклонясь из-за малыша, она быстро зашагала по кирпичной дорожке, разделявшей надвое грязь тротуара. Потом постучала в крашеную коричневую дверь. Небо было низкое, еще ниже, чем в Верне. С моря шквалами налетал свежий ветер. Перед домами сушились сети на креветку.

Появилась совсем дряхлая старушка в звонко постукивающих сабо и белом чепце.

— Это ты! — сказала она, вытаскивая ключ из внутреннего кармана юбки.

И отнюдь не обрадованно добавила:

— Чего тебе еще?

Она открыла калитку, отперла дверь. Лицо у нее было морщинистое, глаза мутные. В домике было душно, слишком душно, как в коробке, и стоял запах, какого Терлинк нигде больше не встречал.

— Входи.

Машинально она поставила кофейник на огонь, достала из буфета чашки.

— Я была у Крамсов. Их сын сильно расхворался.

— Что с ним?

— Доктор не знает.

Терлинк, побуждаемый все той же потребностью, отозвался:

— Значит, не хочет сказать.

Мать метнула на него недобрый взгляд:

— Не может же он сказать, чего не знает.

— Послушай, мать, это который из сыновей? Высокий, худой, тот, что все лето ходил с палкой?

— Да, Фернанд.

— Он же в последнем градусе чахотки. До Рождества не дотянет.

— Послушать тебя, так это тебе удовольствие доставляет.

— Это не доставляет мне удовольствия, я просто констатирую факт. Его лучше бы поместить в больницу, пока он сестер и братьев не перезаразил.

— В больницу! В больницу! А если бы тебя самого туда? Ты бы и мать в больницу сплавил, верно? Или жену.

— Но мать…

— Пей кофе, пока горячий… Ты как все богатей. Как только бедняки заболевают, вы от них избавляетесь.

Старуха ненавидела богачей. Может быть, ненавидела и сына с тех пор, как у него завелись деньги. Она поторопилась сварить ему кофе, но всего лишь как гостю. Ступила ему лучшее кресло — свое собственное, плетеное, с красной подушкой, подвешенной к спинке, а сама осталась на ногах и расхаживала по дому.

Держались они, словно два чужих человека.

— Как Тереса?

— Хорошо.

— А Эмилия? Вот уж ее-то лучше бы отправить в больницу. Так нет: больница — это хорошо для бедняков…

В старухе явно таился давний запас неутоленной злобы, поднимавшейся на поверхность при каждом появлении сына. Один вид машины, окруженной детьми, уже бесил ее.

— Ты зачем явился? Сегодня же не твой день.

Терлинк всегда навещал мать в определенный день — в среду, дважды в месяц, поскольку это совпадало с заседаниями административного совета в Де-Панне, отстоящем от Коксейде меньше чем на четыре километра.

— Просто захотелось тебя повидать, — отозвался Терлинк.

— Надеюсь, ты не голоден? Может, захватишь малость креветок для жены?

Наверняка ты выбросишь их в первую же канаву, но…

Мать Терлинка была высохшая, сгорбленная. В своей старушечьей одежде она походила на съежившийся манекен. Она подкидывала в плиту уголь, шуровала в ней кочергой, протирала крышку, недостаточно чистую на ее взгляд.

В глубине комнаты стояла высокая, покрытая пурпурной периной кровать — на ней-то и родился Иорис Терлинк. Букет искусственного флердоранжа на камине был свадебным букетом его матери, и до сих пор еще под портретной фотографией его отца уцелели увядшие цветы, которые рассыпались бы от малейшего прикосновения к ним.

— Ты по-прежнему доволен жизнью?

— По-прежнему, мать.

— По-прежнему с богатеями?

— Я не богатей.

— Для меня ты богатей, а я их не люблю. Они не нужны мне, а я им.

Когда мы с твоим отцом купили этот дом… В те поры он даже тысячи франков не стоил… О чем я говорила?.. К тому времени мы уже десять лет прожили в браке. Твой отец ловил креветок, а я с двумя корзинами ходила по домам и торговала… Ах да! Купив дом, мы были счастливы: теперь мы были уверены, что не умрем в богадельне. Ты еще учился в школе, и никто не догадывался, что ты станешь богатеем и бургомистром Верне.

Мать не прощала ему, что он стал богатеем, как она выражалась. Однако видя, что чашка его опустела, она подливала туда кофе, накладывала сахар.

— Ты в самом деле заехал случайно? Тебе нечего мне сказать?

Он и в ней обнаруживал ту же самую женскую недоверчивость, что в Тересе и Марии, — враждебную, коварную и часто довольно проницательную.

— Мне просто хотелось тебя повидать…

Она смеялась, хотела выглядеть гостеприимной:

— Хочешь, я схожу за пирожками для тебя? Правда, они у нас не такие вкусные, как в Верне…

Небо на улице казалось столь же низким, как окна, медная отделка автомобиля мягко поблескивала, дети вокруг машины благоразумно ждали.

Старуха, семеня по комнате, твердила:

— Никто не разубедит меня, что коли уж ты приехал сегодня, значит, что-то тебя беспокоит.

Глава 3

Когда туман начал превращаться в снежную пыль, Терлинк, как и каждый вечер в этот час, толкнул дверь «Старой каланчи». Обычно там за большим столом должно было бы находиться в это время по меньшей мере шесть человек: четверо за картами, двое — наблюдающих за игрой. Кроме них — шахматисты в углу, Кес, содержатель заведения, стоящий спиной к огню, да, пожалуй, один-два клиента, читающих газету.

Сегодня за столом сидели всего двое игроков, без особого интереса маневрировавших шашками и костями для жаке[4]. На месте шахматистов расположился розовощекий седенький старичок, в прошлом мастер по деревянной обуви, которого звали г-ном Кломпеном. Он меланхолично смотрел на дверь, но партнер его упорно не появлялся.

Йорис Терлинк воздержался от каких-либо замечаний, постарался не глядеть слишком пристально на незанятые места. Как всегда, снял шубу, шапку, стряхнул иней с усов, вытащил и раскурил сигару, а Кес тем временем положил перед ним войлочную подстилку и поставил на нее кружку темного пива.

Все шло так, как полагалось, — иначе и быть не могло.

Терлинк дал столбику пепла нарасти до сантиметра с лишком, наблюдая прищуренными глазами за местным обойщиком. Тот отлично знал, что в конце концов бургомистр задаст-таки интересующий его вопрос. Кес тоже это знал. Тем не менее оба лениво раскрывали рот лишь для того, чтобы выпускать кольца дыма.

— Ты что, теперь в жаке играешь? — осведомился Кес у обойщика.

— А что делать, если не с кем партию составить?

Старик Кломпен вздохнул на своем месте. Он уже полчаса как расставил фигуры на шахматной доске.

Терлинк нахмурился: он просто вынужден сам задать вопрос, коль скоро ему никто не приходит на помощь.

— Где они?

— В Католическом собрании, где же еще? — ответил Кес.

Собрание никогда не заседало по будням, кроме как в предвыборные периоды, но когда случалось что-нибудь непредвиденное — где как не там можно было узнать новости?

У Терлинка хватило терпения докурить сигару до половины, прежде чем он вздохнул и поднялся. И Кес вовремя удержался от вертевшейся у него на языке фразы: «Вы тоже отправитесь в собрание?»

Снежная крупа уже почти повсеместно легла плотным слоем на мостовую, когда Терлинк, руки в карманах, дошел до ворот, у которых была приоткрыта лишь одна створка. Тотчас же в темноте за другой створкой он различил красную точку сигары и услышал голос, который внезапно зазвучал тише, а потом и вовсе смолк.

Терлинк понял, что под воротами на ледяном сквозняке стоят двое, и принялся не торопясь чистить обувь о скребок и стряхивать с плеч снежинки.

Эти двое молчали, но их взгляды не отрывались от Терлинка, и он готов был поклясться, что узнал глаза ван Хамме.

— Добрый вечер, господа! — бросил он, проходя мимо них.

Ответом ему было неразборчивое ворчание. Справа находилось крыльцо в несколько ступенек и открытая дверь плохо освещенного холла. Запах, царивший в доме, напоминал запах школы в смеси с ароматами теплого пива, писсуара и бенгальских огней.

Терлинк был в известном смысле у себя дома, потому что, как каждый в Верне (кроме нескольких не идущих в счет исключений), тоже входил в Католическое собрание.

Тем не менее входил он в него на свой манер. Точнее, он был членом Большого, как выражались в городе, а не Малого собрания.

Такие оттенки, хотя и не освященные уставом, имели свое значение.

Большое собрание располагалось на первом этаже, в зале, до дверей которого только что добрался Терлинк и в котором было что-то от театра, хлебного амбара и вокзального зала ожидания, с висящими на облезлых стенах старыми знаменами, геральдическими щитами и обрывками бумажных гирлянд, с рядами стульев, эстрадой, декорациями и пустыми бутылками на стойке.

Рядом располагался другой зал, с биллиардами, а дальше — двор с черным земляным покровом и четырьмя деревьями, где состязались в кегли любители этой игры.

По воскресеньям в Большое собрание стекались, когда представления не было, мужчины со всего города, а когда устраивался спектакль — женщины и дети с конфетами и тартинками.

Сюда никогда не приходили в будни, экспромтом, беспричинно. Здание, как правило, стояло погруженное во тьму. А когда его освещала лишь малая часть наличных ламп, оно выглядело еще более нереально.

— Добрый вечер, баас!

Г-н Гййом, бухгалтер Терлинка, был, казалось, смущен тем, что хозяин застал его за разговором с одним из булочников с улицы Святого Иоанна.

Йорис Терлинк, продолжая курить, медленно окидывал глазами почти пустой зал, где люди — там двое, чуть дальше — трое или четверо и еще двое рядом со сценой, — всего секунду назад говорившие во весь голос, внезапно почувствовали себя неловко.

Как и в «Старой каланче», Терлинк выждал подобающее время, повернулся кругом и остановился под лестницей с железными перилами, над которой заметил свет.

Наверху располагалось так называемое Малое собрание. Точнее было бы назвать это место штабом, поскольку для того, чтобы быть впущенным в две гостиные, напоминавшие собой помещение административного совета, надо было принадлежать к числу нескольких семей, управлявших городом и с юности связанных с фламандской консервативной партией.

Внизу можно было встретить какого-нибудь Гийома в обществе булочника.

Там можно было, коль скоро вы ходили к мессе, не заниматься активно политикой и даже голосовать за демократа Терлинка.

Наверху собирался клан, враждебный бургомистру, и, поднимаясь с остановками чуть не на каждой ступеньке, Йорис тщательно раскурил новую сигару. За дверью расслышал голоса, в частности нотариуса Команса. Бургомистр толкнул створку:

— Добрый вечер, господа!

Это была беспримерная смелость. Быть может, на памяти горожан ни разу не случалось, чтобы кто-нибудь вот так распахнул эту грязную резную дверь и хладнокровно поздоровался с каждым по очереди. Но никто не повел даже бровью от изумления, лицо же у Терлинка казалось еще более невозмутимым, чем обычно.

Первому он пожал руку седобородому нотариусу Комансу, почетному председателю собрания.

— Добрый вечер, Команс.

— Добрый вечер, Йорис.

Затем настал черед Керкхове, сенатора с красными веками. Потом — Мелебека, тощего очкастого адвоката, на каждом заседании городского совета донимавшего бургомистра разными вопросами.

— Добрый вечер, Мелебек.

— Добрый вечер, Терлинк.

В помещении находились еще четверо, но с ними он ограничился приветственным жестом и сел в одно из старинных кресел, бархат которых был обрамлен черно-золотым деревом.

На зеленой скатерти, покрывающей стол, — стаканы и пивные бутылки.

Над головами завеса дыма. И — люди, покашливающие, двигающие ногами, разглядывающие свои сигары, осторожно посматривающие на бургомистра.

— Ну, Терлинк? — проронил наконец Команс, отличавшийся таким малым ростом, что сидя еле доставал ногами до полу.

— Ну, Команс? — в тон ответил бургомистр.

Нотариус решил перейти в атаку:

— Что вы об этом скажете?

Терлинк не спеша вынул сигару изо рта, вскинул голову и отчеканил чуть ли не по слогам:

— Скажу, что, когда товар выставляют в витрине, следует проверять, правильно ли указана его цена, потому что клиент имеет право требовать, чтобы товар ему продавали именно по указанной цене.

Все призадумались. Сентенциозная фраза, казалось, удовлетворила всех, и несколько уклончивые взгляды позволяли предположить, что каждый силится не упустить ни крупицы ее скрытого смысла. Терлинк тоже молчал, как человек, сказавший все, что хотел сказать.

Быть может, кое-кто даже заучивал фразу наизусть, чтобы позднее, на досуге, поразмыслить над нею: «Когда товар выставляют в витрине… «

Когда присутствующие увидели, что рот открыл Портер, торговец скобяным товаром, на лицах выразилось уныние. Все были уверены, что он ляпнет глупость, и ожидания оправдались.

— Я что-то не очень понимаю. Прежде всего, Леонард ван Хамме не торгует в розницу, и у него нет витрины.

— Но он торгует политическими идеями и принципами — жестко парировал Терлинк, не давая себе труда взглянуть на спорщика.

Разговор принимал нежелательный характер. Виноват в этом был Портер, который так ничего и не понял и которого какой-то бес толкал довести свой промах до завершения.

— Я, может, не такой смекалистый, как другие, но я не понимаю, о чем речь и что…

Тут он сообразил, что нотариус Команс велит ему сесть, и покраснел, как краснел всякий раз, когда допускал ошибку.

— Я, может, не такой смекалистый… — снова пролепетал он.

Все молчали, потому что говорить необдуманно стало сейчас особенно опасно.

— Леонард вышел, — отважился признаться нотариус.

— Вернее, не совсем ушел, — с нажимом произнес Терлинк и, встретив недоуменные взгляды, добавил:

— Он ждет в подворотне.

Йорис держался холодно и жестко, смотреть предпочитал на кончик своей сигары или носки ботинок. Если все присутствующие в большей или меньшей степени были его противниками, если в течение двадцати лет он в одиночку осуществлял политику оппозиции, не давая им покоя, то Леонард ван Хамме всегда был просто его личным врагом, и он, Йорис Терлинк, в конце концов отобрал у него кресло бургомистра, которое сам и занял.

Теперь он мог без обиняков объявить:

— Он ждет в подворотне.

В холодной сырой подворотне! За дверями! Шушукаясь с последним приверженцем, которого Терлинк не узнал.

Ван Хамме явился в эту комнату. Предстал перед ними. Атмосфера здесь, без сомнения, была такой же, как сейчас: сигары, стаканы с пивом, скупые осторожные слова, сопровождаемые взглядами, старавшимися не выдавать мысли говорящих.

— Послушайте, Йорис… — Команс взял почти примирительный тон. — Мне кажется, я понял, что вы имели в виду, говоря о витрине и ценниках.

От Терлинка не требовали уточнений, но он их сделал:

— Я имел в виду, что, когда человек строит свое положение на щеголянии определенными принципами, необходимо…

— Мы поняли.

Команс, вероятно, да. Еще бы! Но другие обрадовались этому уточнению.

— Ван Хамме, — продолжал Терлинк, — в бытность свою бургомистром отдал под суд сотрудника полиции, присвоившего казенные тетради и перья для своих детей. Этот человек служит сейчас в Де-Панне ночным сторожем при гараже.

— Послушайте, Йорис…

— Когда Йосефина Эрте забеременела, он…

— Разрешите мне продолжать, Терлинк. Вы все такой же: говорите и говорите… Леонард ван Хамме пришел сюда сам. Он честно предложил нам свою отставку.

Все настороженно следили за Терлинком, потому что на самом-то деле все зависело от него. Они могли извинить или осудить от имени Большого или Малого собрания, но решал в конечном счете Терлинк. И раз уж он появился сегодня здесь, среди них, значит, он что-то задумал.

Теперь они боялись, что их сочтут чересчур снисходительными и завтра же или на днях на заседании городского совета обвинят в потворстве Леонарду ван Хамме.

— Мы не приняли его отставки… Все глаза по-прежнему смотрели на Терлинка, который даже не моргнул.

— Мы не приняли ее, потому что наш друг Леонард сообщил нам о своем решении. Вы христианин, Терлинк, господь сказал: «И если глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя»[5]. Сегодня под вечер Леонард отправился на машине к сыну в Брюссель.

На стенах старинные панели. Над головами вычурная люстра, цедящая скупой свет. В креслах мужчины в черном, с горящими сигарами, со скрещенными или вытянутыми ногами. Седая борода нотариуса Команса, жестикулирующего маленькой сухонькой рукой.

— Леонард ван Хамме не желает отныне иметь ничего общего со своей дочерью.

В лице Терлинка не дрогнул ни один мускул. Он медленно повернул голову и поочередно взглянул на каждого.

Быть может, когда взгляд бургомистра вновь остановился на розовом кончике его сигары, он вспомнил о ван Хамме на сквозняке в подворотне.

— Что он намерен предпринять? — сухо спросил он.

— Как только она станет транспортабельна, он отправит ее в одну из клиник Остенде. В любом случае она имеет право на наследство своей матери, что позволит ей жить самой и воспитывать ребенка.

— В общем, Леонард ждет внизу вашего последнего слова?

Они не осмелились сказать «да». Однако не сказали и «нет», а просто замерли неподвижно, как на картине. Тогда Терлинк словно подводя черту, выдохнул:

— Ладно.

Затем лениво поднялся и взял со стола свою выдровую шапку:

— Доброй ночи.

По лестнице он спустился так же медленно, как поднимался, и на первом этаже остановился у дверей зала. Там теперь ждали всего три человека, недостаточно важных, чтобы их пустили наверх, но тем не менее желавших знать. Терлинк не стал задерживаться и прервал движение лишь в подворотне, на расстоянии меньше метра от двух мужчин, по-прежнему затаившихся в темноте. Он нарочно вновь раскурил сигару, хотя она вовсе не потухала, и бросил:

— Доброй ночи, Леонард. До завтра, господин Кемпенар.

Он узнал секретаря городского совета. Хлопья снега стали плотней и падали медленней. На площади часы ратуши показывали десять вечера. В «Старой каланче» погасли все лампы, кроме одной, а это означало, что посетителей больше нет и Кес снимает кассу или взгромождает стулья на столы. Люди, уснувшие во всех домах города и низких строениях окрестных деревень, еще не знали, но узнают поутру, что Йорис Терлинк только что одержал самую большую свою победу.

Истекший день оказался еще более важным, чем тот, когда он занял место Леонарда ван Хамме. Как повернулись бы события, если бы он не пошел в собрание, не распахнул дверь на второй этаж и не сел среди членов комитета?

Йорис повернул ключ в замке, оббил обувь о порог, повесил шубу на вешалку. Войдя в спальню, отчетливо увидел, что жена смотрит на него, следя за выражением его лица одним глазом, потому что другим уткнулась в подушку. Она вздохнула.

И опять он разделся и лег, не сказав ей ни слова. Потом, очутившись в темноте, попытался припомнить свою фразу о витрине и этикетках: он был доволен ею.

Удивительно было одно — ему не удавалось представить себе лицо Лины ван Хамме, хоть он не раз встречал ее.

— Скажите, господин Кемпенар…

По утрам Кемпенар выглядел опухшим, и во всем его облике было что-то ущербное. Он наверняка плохо спал, вскакивал в последнюю минуту, не давая себе труда умыться, и одевался наспех в слишком холодной комнате. В ратушу он приходил с набрякшими веками, розовыми пятнами на бледном лице и криво завязанным галстуком.

— Вы прекрасно поступили, морально поддержав Леонарда ван Хамме. Он очень в этом нуждался, не правда ли?

— Клянусь вам, баас…

— В чем, господин Кемпенар?

— Что я сделал это не нарочно. Я пошел в собрание, как все. Собирался вернуться пораньше, потому что у моей жены снова боли в животе. Господин ван Хамме стоял у ворот. Я работал с ним в бытность его бургомистром. Он мне и говорит: «Хюберт, не будете ли добры побыть минутку со мной? «

Продолжая говорить, Кемпенар тем не менее заметил, что Йорис Терлинк выглядит более усталым, чем обычно. День был ледяной. Снежные вихри мягко бились в окно, и площадь была вся белая, кроме тех мест, где проезжали телеги, оставляя после себя следы, похожие на черные рельсы.

— Скажите, господин Кемпенар, как друг Леонарда ван Хамме…

— Я не решился бы утверждать, что я его друг.

Терлинк через плечо секретаря смотрит на Ван де Влита, застывшего в своей золоченой раме.

— Вы ведь казначей его певческого общества, не правда ли?

— Я музыкант и…

— Впрочем, это не важно!.. Составить ему компанию в трудную минуту он попросил вас. К тому же, господин Кемпенар, вы один из тех жителей Верне, кто наиболее осведомлен обо всем, что происходит в городе.

Точно так же, тем же равнодушным тоном, с тем же бесстрастным лицом, Терлинк атаковал и своих противников в городском совете, выбирая настолько окольные пути, что люди с тревогой спрашивали себя, куда он гнет.

— Я хочу задать вам почти что служебный вопрос, господин Кемпенар.

Гостиницы Верне не могут принять постояльца, не заполнив на него карточку в полиции. Сотрудники последней охраняют нравственность в общественных местах. Исходя из этого, известно ли вам, где встречались барышня ван Хамме и Жеф Клаас?

Голос бургомистра зазвучал резче, что удивило Кемпенара. Терлинк редко выказывал чувства вообще, и определить, каково оно в данных обстоятельствах, было особенно трудно.

Секретарь понурился.

— Слушаю вас, господин Кемпенар.

— Я никогда не видел их вместе.

— Бесспорно. Но вы знаете все. Каждый вечер, выходя отсюда, вы заходите в маленькое кафе, куда стекаются все новости города.

Значит, Терлинк и это знал, хотя до сих пор даже намеком себя не выдал! Действительно, каждый вечер — по крайней мере зимой, потому что летом Кемпенар боялся, что его заметят, — он появлялся у Анны в маленьком кафе у канала, где, по слухам, кое-кому позволялось заходить на хозяйскую половину.

— Итак, господин Кемпенар?

— Поговаривают… Только это ведь сплетни… Молодой человек, похоже, забирался во двор, перепрыгивая через ограду вокруг стройки.

— Значит, она принимала его у себя в спальне?

— Вы знаете, что господин ван Хамме очень занятой человек. Ему некогда заниматься своими детьми.

Еще бы, черт побери! Он же хотел быть хозяином всего города, председателем всех обществ, первым всюду! У него в семье из поколения в поколение все были богатеями, по выражению старой г-жи Терлинк.

— Что же он сказал вам, господин Кемпенар?

И Терлинк посмотрел в глаза собеседнику, словно угрожал ему: «Мне отлично известно, что ты за ван Хамме и против меня. Я знаю, что ты меня ненавидишь. Знаю, что передаешь ему все происходящее в ратуше. Но ты труслив и теперь предаешь ван Хамме, потому что сейчас хозяин положения — я».

— Он был очень подавлен, особенно из-за сына…

Если бы Кемпенар мог издали попросить прощения у ван Хамме, он сделал бы это. Но перед ним Терлинк, и секретарь был вынужден говорить.

— Он вправду уехал под вечер к сыну. Тот, конечно, очень расстроен…

Когда хочешь сделать военную карьеру, да еще при дворе, куда как неприятно узнать, что твоя сестра учинила такую глупость…

Терлинк ненавидел их. Ему трудно было это скрывать. Лицо его, несмотря на всю свою невозмутимость, побледнело. Он смотрел на Ван де Влита и, казалось, говорил ему: «Видишь, это все же битва! Но здесь я, и со мной они не сладят! «

Ван де Влит был слишком розовощек и носил не в меру симпатичные усики. Он подарил коммуне все принадлежавшие ему польдеры, а также пытался покончить с бедностью — вот почему его избрали бургомистром, и это было справедливо, не стань он чем-то вроде святого. Настал день, когда люди устали от своего вечно одинакового святого и перекинулись на сторону начальника службы дамб, тех самых дамб, что Ван де Влит построил на свои деньги и подарил городу.

Начальник заставил избрать себя бургомистром и снял портрет своего бывшего хозяина. Ван де Влит нашел себе приют в Тенте и умер там бедняком, а полувеком позднее вернули на прежнее место его портрет и торжественно почтили память художника.

— Скажите еще, господин Кемпенар…

Тут бургомистр осекся. До них донесся звон колокола, но это был совершенно особый звон — погребальный. Терлинк посмотрел, который час показывает лежащий перед ним хронометр.

— Жеф? — спросил он.

Его собеседник перекрестился. Йорис, помедлив, также поднес руку ко лбу, груди, плечам.

— Его, конечно, не отпевали в церкви?

— Нет, баас. Мать его, кажется, просила, чтобы тело благословили хотя бы у могилы…

— Отказали?

— Да, баас.

— Вам известно, когда Лина выйдет из больницы?

— Говорят, ее можно будет перевезти послезавтра.

Йорис встал, еще раз взглянул на Ван де Влита и дважды обошел вокруг письменного стола, а секретарь с жалким видом стоял посередине истоптанного ковра.

— Чего вы ждете, господин Кемпенар?

— Виноват, я думал…

— Внесите мать Жефа Клааса в списки отдела благотворительности…

Впрочем, нет, не вносите.

— Да, баас… Я хотел сказать «нет»… Словом, я ее не внесу.

И обмякший, опухший секретарь вышел, пятясь и обнажая гнилые зубы в фальшивой улыбке. Снегопад становился все гуще. Нетрудно было представить себе кладбище, по которому торопливо движется катафалк с семенящей за ним женщиной.

Йорис Терлинк был в плохом настроении. Стоя у окна, он как бы возвышался над площадью, где под тонким слоем снега угадывались тысячи штук брусчатки.

Он увидел, как на другой стороне площади из своей улицы вышел адвокат Мелебек и направился прямо к ратуше, оставляя за собой черные следы шагов.

Терлинк успел бы уйти. Чуть было так и не сделал. Затем, словно хозяйка, услышавшая, что в квартиру звонят, окинул взглядом кабинет, переставил один из стульев и принял позу в своем плетеном кресле:

— Войдите, господин Кемпенар. В чем дело?

— Господин Мелебек хотел бы…

— Скажите, что я тотчас его приму. Я позвоню.

Йорис взглянул на хронометр и решил, что заставит адвоката ждать ровно семь минут. Чтобы убить время, почистил себе ногти самым узким лезвием своего перочинного ножа. Потом подумал, что с адвоката довольно будет шести минут, и позвонил:

— Пригласите господина Мелебека.

Мелебек, сын железнодорожного служащего, всегда был в монастырской школе первым учеником, поэтому его предназначили для духовной карьеры и дали ему стипендию в коллеже.

Лицо у него было бледное, лоб чересчур высокий и широкий, нос длинный, глаза близорукие, очки в стальной оправе.

В конце концов его покровители решили, что он принесет им больше пользы как мирянин, и сделали его адвокатом епископства.

— Здравствуйте, Мелебек.

— Здравствуйте, Терлинк. После разговора вчера вечером я подумал…

Под мышкой у него, как всегда, торчал портфель: это была его мания.

Он не пил, не курил. За пять лет брака прижил четырех детей.

— После вашего ухода мы встали исключительно на точку зрения общего интереса.

— Не сомневался в этом, Мелебек.

Они не выносили друг друга. Для Терлинка Мелебек был в совете единственным противником, столь же хладнокровным, как он сам.

Мелебеку Йорис представлялся прежде всего тем человеком, каким хотел бы стать сам адвокат; во всяком случае, бургомистр загораживал ему дорогу и был нечувствителен к его иронии.

— Очень мило с вашей стороны, Терлинк, что вы не сомневаетесь в этом: мы ведь все — и вы также — работали для общего блага, верно? Вчера мы были взволнованы, да, поистине взволнованы, видя, как вы поспешили к нам в такой трудный момент…

Терлинк вновь раскурил сигару.

— И мы поняли, что вместе с нами вы хотите избежать скандала, который лишь внесет смятение в души. Поэтому, как вы сами видели, все без колебаний согласились резать по живому…

Йорис поднял голову. Слово Мелебека подействовало на него, словно вид ножа, врезающегося в тело, и он, сам того не желая, вспомнил ямочки на лице Лины ван Хамме, черты которой разом ожили перед его внутренним взором.

— Не следует только допускать, чтобы столь прискорбный факт после подобного решения использовали в избирательных целях.

— Что вам поручили мне передать?

— Вы пробудете бургомистром самое малое еще три года. Ван Хамме не собирается больше выставлять свою кандидатуру.

— Вот как?

— Вас просят об этом — проявить христианское милосердие и не использовать в политической борьбе…

— Говорите, говорите, Мелебек.

Молчание.

— Что вы решили, когда я пришел вчера вечером?

— Мы лишь…

— Полно врать, Мелебек. Решение принимали не только вы, но и Леонард.

И сын Леонарда. Один ни за что не хотел терять свое положение в Верне, другой — в армии. А поскольку для этого нужно было пожертвовать Линой…

— Терлинк!

— Что «Терлинк»? Уж не посмеете ли вы утверждать, что это неправда?

Все, вы, сговорившись с ван Хамме, тоже хотели, чтобы он пожертвовал Линой. Вы вспомнили стих, процитированный Комансом: «Если глаз твой соблазнит тебя…» Он отбросил его от себя. И другой глаз тоже. А сверх того — и остальное тело…

— Что это означает? — холодно осведомился Мелебек. — Вы отказываетесь?

— От чего?

— От обязательства.

— Какого?

— Не пользоваться этим прискорбным происшествием в своих политических целях.

Опять звук погребального колокола. Новые похороны.

— Испугались?

— Я этого не говорил.

— Что вы предлагаете мне взамен?

— Место на следующем собрании.

— Место ван Хамме?

— Или кого другого. Кто-нибудь подаст в отставку, чтобы уступить вам свое кресло.

— Обещаю.

Мелебек заерзал на стуле, переложил портфель на колени:

— Но мне поручено…

— Заставить меня дать письменное обязательство?

— Просить вас… да… В общем, дать гарантию, что…

Терлинк взглянул на Ван де Влита, словно спрашивая у него совета, и схватил перо.

»… обязуюсь никогда не намекать ни в публичных выступлениях, ни в частных разговорах на… «

— Скажите, Мелебек…

Адвокат не шелохнулся.

— Вам еще не приходило в голову выставить свою кандидатуру в депутаты?

Молчание. Однако Мелебек побледнел.

— Вот ваша бумажка. Давайте мою.

И вот Терлинк прочел ручательство в том, что до истечения трех месяцев он станет dijkgraves, следовательно, членом верховной корпорации, которая посредством плотин распоряжается водой как из моря, так и с неба.

— Если увидите Леонарда, скажите ему…

Терлинк поискал формулу вроде той, где поминались витрины и ценники, но не подобрал ничего подходящего.

— Нет, ничего ему не говорите. До свидания, Мелебек.

Глава 4

— Удачного и счастливого года, Йорис!

Дважды ткнувшись ротиком в шершавые щеки мужа, она произнесла эти слова таким жалобным голосом, таким проникновенным тоном, что, казалось, они означали: «Один страшный год кончился, начинается другой, не менее страшный, мой бедный Йорис! Я буду страдать. Ты будешь страдать. И молю Бога избавить нас от еще более страшных потрясений».

Терлинк скользнул губами по волосам жены, еще накрученным на бигуди, и прошептал:

— Счастливого года, Тереса!

Одеваться им пришлось при электрическом свете, потому что они собирались к семичасовой заутрене. Намереваясь причаститься, они не поели и не выпили кофе. Внизу под лестницей им навстречу вышла Мария:

— Счастливого и богоугодного года, баас!

На улице, в темноте, Тереса чуть не упала и взяла Терлинка под руку.

Был гололед, и многие женщины, направлявшиеся с мужьями в церковь, выделывали гротескные па. Стояли холода. У всех изо рта вылетал пар, и так же было в церкви, которую еще не согрело дыхание верующих.

Народу было полно: явились все, кто жаждал причаститься в первый день нового года, а также те, кто надеялся целиком посвятить свое время визитам.

Хотя у Йориса и Тересы была своя скамья, Тереса всю службу стояла на коленях, закрыв лицо руками, и когда ей приходилось вставать при чтении Евангелия, вид у нее был потерянный, словно не от мира сего. Терлинк оставался на ногах, прямой, со скрещенными руками и взглядом, устремленным на колеблющиеся огоньки алтарных свеч.

Тем не менее один раз взгляд его упал на голубую истертую плиту нефа, где еще можно было прочесть слова: «… досточтимый Целий де Бэнет… «

Год, не то 1610-й, не то 1618-й — цифры уже неразборчивы. Под камнем покоились останки одного из предков Тересы, которая, молясь, хватала ртом воздух — быть может, из-за торопливости, быть может, от избытка рвения, — отчего издавала звуки, похожие на хлюпанье насоса.

Когда народ повалил из церкви, уже занялся день, и люди с удивлением увидели розовое солнце над белыми от инея крышами. Мальчишки торговали облатками, большими, как облатка священника, и каждый прихожанин покупал себе одну, по обычаю нес ее в руке и, придя домой, прикреплял к двери.

Терлинк еще не оделся — в том смысле, что на нем был пока повседневный костюм. Первым делом он съел яичницу с салом и одну из вафель, испеченных Марией и наполнивших благоуханием весь дом. Затем взял гоголь-моголь для Эмилии, сунул в карман вафлю и пошел вверх по лестнице, а Тереса, все с той же скорбной миной, проводила его глазами.

Муж только изредка позволял ей взглянуть на дочь через дверной глазок. Нет, он ей ничего не запрещал. Просто в присутствии матери Эмилия становилась невозможной, приходила в необъяснимую ярость, и успокоить ее удавалось лишь с невероятным трудом.

Открыв наверху дверь, Терлинк нахмурился: он не застал обычной картины. Это было даже немножко страшно, потому что из-за скудного освещения он не сразу понял, что произошло.

На кровати высилась гора перьев, под которой и спряталась сумасшедшая, да так ловко, что видны были только ее глаза.

— С Новым годом, Эмилия! — неуверенным голосом сказал он в пространство.

Она рассмеялась. Ей случалось смеяться вот так, смехом ребенка-идиота, и этот смех действовал еще хуже, чем ее вспышки, — столько в нем было злобы и порочности.

— Я принес тебе вафлю.

Он поставил еду на ночной столик. Он знал, что Эмилия не даст ему прикоснуться к делу ее рук — изодранному ногтями и зубами матрасу, из которого она вытряхнула все содержимое, как еще восьмилетней девочкой выпустила кишки котенку, вспоров ему живот швейными ножницами.

Терлинк спустился на второй этаж. Долго и тяжело расхаживал по гардеробной. Когда он вновь появился внизу, лицо у него было розовее, чем обычно, кожа — глаже, волосы — прилизанней. Он был весь в черном, воротник пальто поднят, на голове — черный почти квадратный цилиндр.

На площади, где под косыми лучами солнца, падавшими через просветы между домами, уже таял обледеневший снег, кучками стояли также одетые в черное люди, и, когда бургомистр, направлявшийся в ратушу, проходил мимо них, каждый молча подносил руку к шляпе.

Все шло заведенным порядком. Достаточно было взглянуть на группы, чтобы сказать, какие проследуют первыми, а какие еще долго будут ждать своей очереди. Кое-кто даже, хотя час был ранний, заглядывал в «Старую каланчу» и по случаю Нового года пропускал стопку можжевеловки.

Терлинк лично проследил, все ли в порядке. В монументальном камине пылали поленья, что с тех пор, как в ратуше установили центральное отопление, происходило лишь в особых случаях. Дверь из кабинета бургомистра в приемный зал со стенами, декорированными фламандскими коврами, была распахнута. Наконец, невзирая на солнечную погоду, все люстры из уважения к традиции были зажжены, что придавало освещению оттенок какой-то нереальности.

— С Новым годом, баас! — прочувственно поздравил Терлинка Кемпенар.

Йорис пожал его вечно влажную руку, что случалось всего раз в год:

— С Новым годом, господин Кемпенар!

Все ли готово? На столе вместо досье громоздились сигарные коробки.

На подносе стояли тридцать — сорок рюмок и бутылки портвейна. На другом конце стола красовались фужеры для шампанского.

— Можно впускать, баас?

Кемпенар тоже был в порядке: он явился в сюртуке, который надевал, когда пел, и теперь наспех натянул белые нитяные перчатки.

Терлинку не было нужды разглядывать себя в зеркале: он и без того знал, как выглядит. Он стоял спиной к камину, как раз под Ван де Влитом, и казался крупнее, чем фигура на портрете. Быть может, такое впечатление создавалось сюртуком, который он надел в этот день, как и остальные? Воротник был очень высокий, галстук из белого репса. Прежде чем дать окончательный сигнал и уже слыша отдаленный гул голосов, он обрезал кончик сигары и медленно раскурил ее.

— Впускайте, господин Кемпенар.

Сперва появился обслуживающий персонал ратуши, начиная с консьержа Хектора, единственного, кому дозволялось брать с собой жену, работающую уборщицей при муниципалитете. Косоглазый Хектор был в черном костюме и рубашке удивительной белизны. Кемпенар стоял в дверях, впуская посетителей лишь маленькими группками.

— Наши наилучшие пожелания, баас!

— Счастливого Нового года!

Терлинк оставался неподвижен и холоден, более холоден и, можно сказать, более неподвижен, чем Ван де Влит в своей раме. Он делал только два неизменно одинаковых жеста: пожимал протянутую руку, потом запускал пальцы в коробку с сигарами, вытаскивал одну и вручал собеседнику.

— Благодарю, баас.

После чего посетитель, следуя за очередью, огибал стол, где секретарь наполнял рюмки портвейном.

— За здоровье бургомистра Верне!

Фонарщик, полицейские в белых перчатках, служащие водо-, газо-, электроснабжения.

— С Новым годом, баас!

— С Новым годом, Гуринген… С Новым годом, Тисен… С Новым годом, ван де Нуте…

Небо все еще оставалось сплошь затянуто тучами.

Они как бы просеивали солнце, пропуская лучи лишь в самые неожиданные моменты — так, что на главной площади были места, освещенные до странности ярко, и места, где лежали совершенно черные тени. Кучки людей незаметно приближались к ратуше. Достигнув тротуара, кое-кто выбивал трубку, сморкался, бросал взгляд на второй этаж с окнами в мелкий переплет.

Колокола звонили к обедне. Город постепенно наполнялся двуколками с целыми семьями принаряженных крестьян: все в черном, кое-кто из женщин в чепцах, другие — под меховыми накидками и в смешных шляпах.

— С Новым годом, баас…

Жена Хектора, сбегав переодеться и возвратясь в рабочем платье, снова поднялась к себе в кладовку и перемывала рюмки, все менее тщательно вытирая их по мере того, как ускорялось движение очереди.

Сигара, рюмка портвейна. После этого посетитель получал право пройти в большой зал, драпированный коврами, задержаться там ненадолго, подождать товарища, но люди шли на цыпочках, лишь иногда поскрипывая новой обувью, и говорили вполголоса:

— С Новым годом, баас…

Сигары были больше и толще, чем в предыдущие годы, и каждый с изумлением разглядывал еще не знакомые бандероли на них — широкие, раззолоченные, с очень четким изображением ратуши, на котором можно было пересчитать окна, и надписью: «Город Верне».

Руки становились все менее шершавыми, костюмы — менее поношенными.

Кто-то — им оказался служащий больницы — робко осмелился пошутить:

— За здоровье новой сигары!

Но Терлинк не улыбнулся. Он издали видел всех. Был знаком с каждым визитером. Знал, чей подходит черед. Внизу, на тротуаре, начали появляться советники, некоторые подъезжали даже на машинах, и голоса их звучали громче — они ведь были у себя.

Йорис знаком дал понять приставу, наполнявшему рюмки: «Кончайте о портвейном».

И, закрыв едва початую коробку, взял другую — с такими же бандеролями, но более тщательно изготовленными сигарами.

Обращение «баас» больше уже не употреблялось.

— С Новым годом, Терлинк! За вас и наш родной Верне!

Бургомистр не сдвинулся с места с самого начала церемонии Служащие, избавившись от официальной части дня, встряхивались на площади и наводняли кафе. Иные расходились по домам, где их уже ждали жены и дети, чтобы отправиться с визитом к родным. У всех во рту торчали одинаковые сигары.

— Господин Кемпенар! — позвал Терлинк.

Тот встревоженно подбежал к нему.

— Почему не подано печенье?

Итак, несмотря ни на что, секретарь опять проштрафился. Обычно к портвейну, затем к шампанскому для советников подавалось сухое печенье, коробка которого со вчерашнего дня была припасена в стенном шкафу.

— Забыл, баас. Извините меня.

Было немножко смешно на виду у всех отдирать железную полоску. У Кемпенара не нашлось перочинного ножа, чтобы взрезать бумагу, и один из эшевенов[6] одолжил ему свой. Наконец, не приготовлены были и хрустальные подносы, на которых в прошлые годы искусно выкладывалось печенье.

— С Новым годом, Терлинк…

Теперь Йорис знал, что Леонард ван Хамме — на лестничной площадке.

Знал, потому что входящие были обычно спутниками пивовара. И все знали, что он это знает.

После известных событий оба еще ни разу не встречались. Было молчаливо решено немного выждать, и перед прошлым заседанием городского совета ван Хамме, извинившись за отсутствие, отбыл в Антверпен, куда его призывали дела.

Они все были здесь — доктор Тис, нотариус Команс, тоже в сюртуке, сенатор де Керкхове; Мелебек, державшийся у самой двери, должен был, видимо, подать ван Хамме сигнал.

Уже откупорены были первые бутылки шампанского и гул разговоров стал заметно громче, когда вошел наконец Леонард, казавшийся огромным в своей шубе.

Он был еще выше и плотнее Терлинка, еще более полнокровен и налит соками, чем тяжеловозы его пивного завода. Он озирался вокруг большими глазами, но вряд ли воспринимал окружающее: ему предстояло пережить тяжелую минуту.

Мгновенно все смолкли. Потом, чтобы прервать гнетущее молчание, кто-то кашлянул. Леонард пожал руку Комансу — он наверняка только что расстался с ним на лестнице, но этот жест позволил ему сохранить невозмутимость.

— С Новым счастливым годом, дорогой председатель…

— Господин Кемпенар, принесите, пожалуйста, мне бокал, — четким голосом отозвался Терлинк.

Угадать, как он намерен поступить, было невозможно, но кое-кто утверждал после, что бургомистр стал бледнее обычного.

Все остальное произошло так быстро, что свидетели так и не пришли потом к согласию относительно подробностей. В общем, Леонард ван Хамме направился к бургомистру, нарочно замедляя шаг около каждой группы, чтобы придать непринужденность своей походке. Как и все, шляпу он оставил в вестибюле, так что обе руки у него были свободны.

Чуть слева от него запыхавшийся Кемпенар спешил с шампанским.

В какой точно момент Терлинк схватил фужер левой рукой? Во всяком случае произошло все так: подойдя к Йорису, Леонард протянул правую руку и довольно неуверенно сказал:

— Желаю вам, Терлинк, счастливого Нового года.

В это мгновение бургомистр держал в правой руке сигару, в левой — фужер с шампанским. Ван Хамме немедленно получил в ответ эту сигару, отчего в совершенной растерянности уставился на собственную руку.

Он покраснел. На этот счет разноречия не было. А краснел он разом, словно вся кровь бросалась ему в лицо. В тот же миг в наступившей тишине стало слышно, как он дышит.

Стоя перед ним, бесстрастный, но бледный Терлинк протягивал к нему бокал шампанского жестом, каким святые с витражей протягивают распятие страждущим.

Кто-то в глубине зашелся в приступе нескончаемого кашля. Леонард поднял руку. Йорис смотрел ему в глаза холодным и жестким взглядом.

И тут все увидели, как ван Хамме, который всегда был самым значительным лицом в городе, принял фужер из рук своего врага. Рука его дрожала. Он отступил назад, прошел через одну из групп собравшихся, на мгновение оперся о стол и — вероятно, машинально, потому что у него пересохло в горле, — отпил глоток шампанского.

Еще через несколько секунд он ушел, и вскоре все услышали, как заработал мотор — его большой американской машины.

Кое-кто утверждал, что Терлинк уронил:

— Сволочь!

Но если Йорис, жуя свою сигару, что-то и процедил, никто не мог похвастаться тем, что разобрал слова.

Когда он вернулся от матери, куда ездил, чтобы поздравить ее с Новым годом, было уже около полудня. В столовой, служившей также гостиной, пахло легким белым вином, которым г-жа Терлинк угостила соседок, явившихся к ней с поздравлениями. Здесь тоже стояли сухое печенье в форме полумесяца и грязные рюмки.

Из кухни вышел молодой человек в форме цвета хаки и неловко — он считал такие излияния смешными — выпалил:

— С Новым годом, крестный! Пусть все ваши желания…

Он торопливо подставил Терлинку свои впалые щеки, затем слегка коснулся губами его щек.

— С Новым годом, Альберт. Тебе дали-таки увольнительную?

— Я договорился с вахмистром, — вульгарно подмигнув, ответил гость.

Тереса была в черном шелковом платье с огромной камеей на груди.

— Что ты еще наделал, Альберт? — осведомилась она тем тоном, которого было достаточно, чтобы приправить унынием любое мгновение жизни.

— Схватил четыре дня гауптвахты: обер-вахмистру не понравилось, как у меня начищена сбруя. Ладно, пусть новобранцы драют сбрую. Но чтобы старослужащий…

Если не считать немногих затененных мест, гололед всюду сошел, и по площади черными зигзагами стекали ручейки воды.

Трезвонили бесчисленные колокола. Из «Старой каланчи» выходили принаряженные посетители: все выпили сегодня малость больше, чем обычно, все торопились ко второму завтраку.

Мария приготовила жареную курицу. Дверь в кухню была распахнута. Запахи смешивались, и в конце концов получался один-единственный — запах Нового года.

Альберт носил форму с непринужденностью, обличавшей в нем старослужащего и озорника. Вероятно, на здоровье он не мог пожаловаться, но еще не возмужал и, должно быть, недостаточно много спал. Он был бледен той скверной бледностью, которая выдает завсегдатая пьянок в маленьких остендских кафе. Известная лихорадочность в глазах, не слишком приятная ирония.

— Все ваши чудаки уже промаршировали? — спросил он Терлинка, который снял сюртук и остался в рубашке, обнажив два ослепительных пятна манжет.

Бургомистр промолчал. Альберт безусловно был единственным, кто мог позволить себе такую бесцеремонность в его присутствии. Он это знал, чувствовал себя как дома. Как мальчуган, все трогал руками, открывал ящики шкафов и коробки.

На столе стояли три прибора. Один из них — для него. Давно уже стало — вернее, всегда было — традицией, что в Новый год он ест с Терлинком и его женой; традицией стало и то, что Йорис в этот день что-нибудь ему дарил: раньше — какую-либо вещь: серебряные часы, потом золотые, один раз пальто, другой — сберкнижку; теперь, когда Альберт превратился в молодого человека, — стофранковый билет.

— Можете подавать, Мария.

Через муслин занавесей пробивалось солнце, делая жару еще ощутимей.

Тереса прочла предобеденную молитву. Альберт, даже не перекрестившись, налил себе бульону.

Было ли ему известно, что он сын Терлинка, и не потому ли он считал, что может позволить себе все?

Йорис часто думал об этом. Мария, неизменно угадывавшая его мысли, заверяла:

— Клянусь вам, баас, что он никогда со мной об этом не говорил, а я, со своей стороны…

Возможно. Альберт от природы непочтителен. И не честолюбив, как Йорис в его возрасте.

Гордость — да! Ее в них обоих хватало — и в Йорисе, и в Альберте.

Только у Альберта она проявлялась не в том, чтобы чего-то добиться, достичь чего-то раньше других. Она состояла в том, чтобы ничего и никого не бояться, и он гордился числом дней, проведенных на гауптвахте, а если бы пришлось, то и в тюрьме.

— Вас хоть хорошо кормят в казармах?

— Меня — да, потому что я провернул одну комбинацию с поваром из унтер-офицерской столовой.

Терлинк оставался бесстрастен. Он наблюдал за молодым человеком, но не выказывал никаких чувств. Да и были ли они у него? Когда Мария объявила ему, что затяжелела, он сказал:

— Вот и хорошо.

И сделал все необходимое в том смысле, что на три месяца нанял другую служанку, нашел кормилицу, принял на себя все расходы. Жене без обиняков объявил:

— Думаю, что ребенок от меня. Я помогу Марии вырастить его, но, разумеется, не признаю.

Тереса расплакалась. Она всегда плакала, когда ей что-нибудь сообщали, а сообщали ей исключительно О несчастьях. В то время было еще неизвестно, что Эмилия неизлечима. Считалось, что она просто отстала в своем развитии. А потом почти каждое воскресенье в доме стал появляться Альберт, чересчур смышленый, озорной, хитрый. Тереса наблюдала за мужем и удивлялась, почему он не проявляет нежности к мальчику.

Йорис никогда не был ласков с Альбертом. Он ограничивался тем, что холодно наблюдал за ним. Это был его сын, который в то же время не мог быть его сыном. Мальчик называл его «крестный». Ему объяснили, что отец его умер.

Быть может, Терлинк думал, что если Альберт когда-нибудь выкажет себя достойным его…

Парень шел, однако, другой дорогой. Он плохо занимался в школе, затем, отданный в ученье, стал таким же плохим подмастерьем, после чего на три года завербовался в армию. Солдатом он явно оказался таким же скверным. От каждой среды, в которую он попадал, Альберт брал только худшее.

— Это вы раздали им всем сигары, торчавшие у них в пасти утром? — полюбопытствовал он, накладывая себе курятины. — Для рекламы, а?

Тем хуже для него! Терлинк не сердился на то, что Альберт такой. Если хорошенько поразмыслить, Йорис был скорее даже доволен этим: кто знает, как все повернулось бы, придись ему парень по сердцу?

Когда он отслужит свои три года, ему что-нибудь подыщут, а если он и тогда не наладится, его отправят в Конго.

Мария, зная, что от мальчишки можно ждать чего угодно, время от времени подслушивала у дверей, о чем говорится в столовой.

— Нет, вы подумайте! Похоже, тут у вас страшная драма произошла. Я читал про это в газете. Самое забавное, что я чуть ли не каждое утро встречаю девчонку ван Хамме.

Тереса потупилась и разом потеряла аппетит: от нее не укрылось, что муж, напротив, вздернул голову:

— Каждое утро?

— Да, когда хожу в наряд фуражиром… Вы знаете, где казарма?.. Со своей фурой я еду по набережной и часов в десять утра, возвращаясь из интендантства, почти всегда вижу, как она прогуливается. Она живет в нашем квартале, над лавкой канатчика…

Вилки, постукивая по фаянсу, продолжали свою работу. Терлинк не раскрывал больше рта. На мгновение молчание стало таким же тягостным, как утром в ратуше при появлении Леонарда ван Хамме.

— Почему этот мальчишка покончил с собой?

Тереса вздохнула, готовая расплакаться. Мария в дверях пыталась подать знак сыну, но тот не смотрел в ее сторону.

— Не вижу необходимости убивать себя только потому, что ты сделал девушке ребенка. А уж если она богата — тем более, верно?

Альберт нарочно выбрал этот тон. Он знал, что шокирует их, что подобный язык не принят в доме. Но в нем жила неизбывная потребность перечить чувствам собеседников.

— Ручаюсь: на его месте…

— Альберт! — прикрикнула Мария из кухни.

— Ну что? Что я плохого сказал? Вечно ты рассуждаешь так, словно все мужчины — святые.

Терлинк попробовал перехватить его взгляд. Фраза могла быть адресована ему, Йорису. В таком случае Альберт знает. Но молодой человек, не глядя на него, продолжал с аппетитом есть.

— Нет ли там еще картошечки, мать?

В такие праздники, как этот, атмосфера в доме менялась. Да и кабинет Терлинка утром был не таким, как в остальные дни года. Разве Йорис не пожимал по-дружески руку каждому и служащих, для которых у него обычно не находилось ничего, кроме холодных, как лед, замечаний?

На следующий день жизнь опять войдет в накатанную колею. А пока Альберт, не отрываясь от еды, говорил и говорил с набитым ртом, чего Терлинк никогда бы не спустил своему настоящему сыну.

— У нее беленький песик, померанский шпиц — это такая порода, и барышня останавливается всякий раз, когда он захочет пописать…

Казалось, Тереса в самом деле наделена способностью предчувствовать беду. Она подняла голову одновременно с мужем. Она чувствовала, она была уверена, что Йорис сейчас задаст вопрос.

Их взгляды встретились. Терлинк понял, что она угадала, но тем не менее спросил:

— Где она живет?

— Знаете морской вокзал, да? Напротив, по другую сторону моста, там, где швартуются малые рыбачьи суда, есть с полдюжины кабачков, где торгуют мидиями и жареной рыбой. За третьим из них, там, где прислуживает красивая испанка, — лавка канатчика, трехэтажный белый дом. Так вот, я видел, как она возвращалась туда.

Мария подала торт.

— Тесто не пропечено, — объявил Альберт. — Мать никогда не умела делать торты, но упрямится.

Это была правда. Тем не менее Тереса нашла, что торт объедение и удался на славу.

Терлинк встал, взял сигару сам, протянул другую молодому человеку.

— Когда ты должен вернуться в Остенде?

— К пятичасовой поверке: я ведь без увольнительной. В четыре есть трамвай…

— Хочешь, подвезу?

— Это было бы потрясно! Трамвай-то восемь франков стоит.

Взгляды Тересы и Марии встретились.

— Зайди на минутку ко мне в кабинет.

Выходя из столовой, молодой человек не удержался и подмигнул матери.

— Сколько я давал тебе раньше?

— Сто франков.

Терлинк открыл сейф. Делать это, когда в кабинете находится посторонний, было у него сущей манией, проистекавшей, вероятно, из потребности бросать людям вызов, показывая им лежащие на полках толстые бумажные пакеты, в которых могли храниться только ценные бумаги.

— Когда тебе стукнуло двадцать?

— Месяц назад.

Терлинк порылся в старом туго набитом бумажнике и протянул два стофранковых банкнота.

— Спасибо, крестный.

— Выпьем кофе и поедем.

— Хорошо, крестный.

Тереса помогала Марии мыть посуду. Обе шушукались в кухне над раковиной. Терлинк в гараже заправлял машину маслом. Альберт критическим взором оглядывал старый автомобиль.

Город был пуст, и когда навстречу попадались люди, это неизменно оказывались семьи в полном составе и в праздничной одежде, направлявшиеся чуть ли не строем, вроде делегации, в гости к какой-нибудь другой семье.

Пока мотор прогревался, Терлинк переоделся в свой повседневный наряд, надел короткую шубу и выдровую шапку.

Мужчины уехали. Мария с опасливым видом проводила сына глазами. Тереса, вернувшись в дом, вздохнула:

— Эта история не принесет нам ничего хорошего.

Чем занималась она всю вторую половину дня? Зашли к ней всего две соседки. Она угостила их сладким вином и галетами. Немного повздыхала и покачала головой, слушая рассказ о чужих бедах, потому что у каждого свои беды, и за год умирает столько народу.

— А тут еще бедная Теодора, у которой — при пяти-то детях! — случился рак желудка…

Остальное время она находилась на кухне, разговаривала с Марией или наводила порядок в каком-нибудь шкафу.

Стемнело уже в четыре. Прозвонили к вечерне, но Тереса не пошла в церковь. Они с Марией, стоя на кухне, поделили одну вафлю, запив ее кофе, оставшимся от второго завтрака.

Затем пробило пять, шесть, наступило время накрыть на стол, а приборы под лампой с розовым абажуром все так же хранили свой светло-зеленый свет и оставались девственно нетронутыми.

— Мария, я все думаю: не случилось ли с ним чего из-за этого гололеда?

— Гололед сошел.

— Сошел, когда было солнце, но сейчас снова подмораживает, а он упрямится и не покупает новые шины.

Терлинк не вернулся и в восемь, чего никогда не случалось. Телефона в доме не было — он стоял лишь на фабрике, сегодня безлюдной.

В восемь десять прибежала дочь почтарки и, заикаясь от робости, сообщила:

— Господин Терлинк попал в аварию. Вернется только через час. Велел передать вам, чтобы вы не беспокоились.

Девушка, принаряженная, как все в городе, выпалила две эти фразы, словно поздравление, присела, как ее учили в школе, и сочла необходимым добавить:

— С Новым годом!

Глава 5

Разглядывая из окна прохожих на улице в этот день, было трудно не вспомнить о первых кинофильмах, где слишком большая скорость кадра вынуждала персонажей бежать и жестикулировать, подобно разболтанным картонным паяцам.

Дождь зарядил невиданный. Капли стучали о тротуар, как пластмассовые пули, и вода лилась отовсюду: из водосточных труб, из канав, казалось, даже из-под дверей — и образовывала лужи, в которые автобус и тот въезжал с осторожностью.

Неба не было, воздух лишился всякой глубины и красок. Ничего, кроме ледяной воды. Почтенные женщины высоко подтыкали юбки, являя глазам подвязанные лентами чулки; зонтики провисали, и с них капало на хозяев; за окнами домов смутно колыхались мрачные, поблекшие, словно законсервированные лица.

Тем не менее с восьми утра на главной площади стояло уже десять машин, из которых вылезали незнакомые господа, заходили на минутку погреться в «Старую каланчу» и скрывались в ратуше.

Затем появился г-н Команс со своим старшим клерком. За ними Мелебек, эшевен, отвечающий за общественные работы.

Люди опять бегом пересекали тротуар, а машины, как в дни торжественных процессий, подъезжали одна за другой, вздымая по бокам, словно крылья, струи воды и грязи. Кирпич фасадов был отмыт до такой степени, что выглядел черным. Сырым быстро становилось все — и люди в автомобилях, и бумаги в портфеле клерка при нотариусе.

Однако человекам двенадцати — пятнадцати, следовавшим за Терлинком, пришлось прошлепать по грязи вокруг газового завода, теснясь кучками под одним зонтиком. Иногда кто-нибудь из них отходил подальше, чтобы произвести какие-либо измерения или посовещаться в стороне с другими.

Все это происходило на строительной площадке, смахивавшей на пустырь, метрах в ста от линии мрачных домов, выстроенных по типу рабочих городов во времена, когда бургомистром был ван Хамме.

Бледные люди, стоявшие за стеклами этих домов, тоже смотрели на происходящее.

Действовать следовало быстро — слишком уж сильный был дождь.

— Господа, если вы разделяете мою точку зрения и вам нечего больше осматривать, проследуем в ратушу и приступим к торгам.

Терлинк в гетрах, короткой шубе и выдровой шапке не обращал внимания на дождь. Вид у него был серьезный: он, вероятно, проникся значением этого дня. Он сел в свою машину с покупателем из Антверпена, безостановочно трещавшим евреем. Собравшиеся вновь бегом ринулись через тротуар.

Торги состоялись в зале бракосочетаний. Нотариус Команс выложил все содержимое своего портфеля на зеленое сукно стола и торжественно зажег свечу.

Вот так в одиннадцать утра г. Дюперрон и Йостенс из Брюсселя выкупили у города Верне газовый завод и обязались в трехмесячный срок снести его.

Несмотря на дождь, грязь, подтеки на паркете и лестницах, промокшие ноги и плечи, распространяемый людьми запах шерсти и катастрофическое состояние улиц, этот день стал для Йориса Терлинка днем триумфа.

Никто, даже сам Ван де Влит в зените славы, не осмелился бы даже помыслить о возможности сноса обошедшегося так дорого газового завода и продаже его брюссельским торговцам железным ломом, которые демонтируют предприятие и вывезут отходы.

Терлинк сделал это. Вот уже две недели газ поступал в Верне с завода в Руселаре по цене на четыре су ниже.

Все курили сигары — сигары Терлинка. Не успели закончиться торги, как Кемпенар подал бутылку портвейна и рюмки. Машины уже разъезжались.

Маленький нотариус Команс пригласил г. Дюперрона и Йостенса скрепить купчую своими подписями.

Официальная часть завершилась. Подрядчики были довольны.

— Мы надеемся, господин бургомистр, что вы не откажетесь позавтракать с нами. Нам говорили, что в вашем городе есть превосходный ресторан.

Господин нотариус тоже разделит нашу трапезу.

— Если вам угодно позавтракать вместе с нами, мы сделаем это у меня, — ответил Йорис.

Он уже послал Кемпенара предупредить жену. Пригласил нотариуса и даже Мелебека, самого ожесточенного своего противника в вопросе о газовом заводе.

— А пока позвольте принять вас в ратуше.

Словом, все прошло удачно, хотя и несколько сумбурно, главным образом из-за дождя, но также и потому, что памятные события никогда не похожи на то, чего от них ожидают. Деловые люди, коммерсанты, поднявшиеся ни свет ни заря, проехавшие тридцать, а то и сто километров, пошлепавшие по грязи при осмотре площадки, а затем у крытого зеленым сукном стола быстро смекнувшие, что Дюперрон и Йостенс пойдут до конца, отправлялись по домам в плохо скрытом дурном настроении.

Неожиданней всего для Терлинка было видеть у себя за столом нотариуса Команса, ни разу не переступавшего порога его дома, и Мелебека, бывавшего у бургомистра только в служебном кабинете.

Они сидели здесь, в столовой, где чуточку дымила печка, воздух стал синим, а на скатерти красовались деликатесы, которые редко подают и за которыми Тереса специально ходила к ван Мелле, торговцу ранними фруктами; иные коробки простояли на полках лет пять-шесть, так что все уже забыли об их содержимом.

Лицо г-на Команса, расположившегося спиной к печке и оказавшегося слишком близко от нее, поскольку стол пришлось раздвинуть, казалось совсем розовым, почти красным на фоне седой бороды. У печки же на полу выстроились бутылки, старые бутылки, отобранные Йорисом в погребе и теперь подогревающиеся.

— Здоровье бургомистра Верне! — с первой же рюмкой провозгласил тот из брюссельцев, который, несомненно, был Йостенсом.

Он говорил, как не сумел бы никто другой во Фландрии, — с обескураживающей легкостью, круглыми фразами, жонглируя словами, а заодно, казалось, и самой жизнью.

На завтраке он вел себя так же, как на торгах, и Мелебек заметил, что Терлинк, обычно пивший только пиво, несколько раз опорожнял бокал с вином и, по-прежнему сохраняя серьезный вид, осматривался вокруг задумчивым взглядом.

Брюссельцы говорили безостановочно, в помещении становилось все жарче, Мария циркулировала между столовой и кухней, где ей помогала Тереса, не вышедшая к гостям.

Команс заметил ее через приоткрытую дверь и с удовольствием бросил:

— Будем ли мы иметь счастье видеть госпожу Терлинк?

— Не сегодня, — отозвался Йорис. — Моя жена просит ее извинить: ей нездоровится, и она не выходит из спальни.

Не прошло и пяти минут, как старый нотариус, с мальчишеским озорством наблюдавший за происходящим, снова увидел на кухне Тересу и заметил:

— Послушайте, Терлинк, я только что видел вашу жену.

Он ликовал, что ему удалось поставить бургомистра в затруднительное положение. У Мелебека засверкали под очками глаза. Брюссельцам стало неловко.

И Терлинк, не покраснев, тяжеловесно проронил:

— Вы правы, господин Команс. Моя жена действительно в кухне, где помогает служанке.

Вино, что ли, подействовало на него? Он, конечно, оставался спокоен, но это было уже не прежнее, знакомое всем ледяное спокойствие. Он осмотрелся вокруг, как человек, собирающийся сделать важное заявление.

— Это вопрос, который вы себе еще не уяснили.

Гости ели голубей, потому что дичи не удалось достать.

— Обычно, господин Команс, в этом доме, вернее в этой столовой, нас всего двое, и одной служанки более чем достаточно, чтобы обслужить нас, не так ли? Гости бывают у нас три, допустим, четыре раза в год. Неужели ради этого я стану весь год содержать лишнюю служанку, которой нечего будет делать?

Вилки заработали безостановочно, потому что атмосфера стала натянутой.

— Если я найму на эти дни кого-нибудь со стороны, чем этой особе заниматься в остальное время? Ответьте, господин Команс.

Не прячься Тереса за дверью, она тоже заметила бы, что глаза у ее мужа слишком блестели.

— Наш город с пятитысячным населением действительно живет продуктами окрестных деревень, то есть молоком, маслом, яйцами, зерном, сахарной свеклой. Но если бы мы послушались вас, господин Команс, а с вами тех, кто не видит дальше собственного носа, мы продолжали бы сами производить и газ, обходившийся нам дороже, чем газ, продаваемый нам соседним городом, и когда встал вопрос о постройке новой больницы, вы настаивали на передаче заказа местным подрядчикам. Так во всем.

Терлинк говорил для брюссельцев, из вежливости одобрительно кивающих головами.

— Что получилось бы в таком случае, господин Команс? Допустим хотя бы, что мы решили снести газовый завод собственными силами. В Верне нет людей, сидящих без работы, кроме нескольких субъектов, не способных ни на что. Значит, к нам хлынули бы крестьяне в надежде заработать побольше и недовольные рабочие из других городов. Мы заняли бы их на три-четыре месяца — а потом?.. Разве у нас всегда будет газовый завод для сноса или больница, которую надо строить? Уж не думаете ли вы, что все эти пришлые рабочие вернулись бы к себе?

Тут он наклонил над бокалом ивовую корзинку с бутылкой старого бургундского, и рука его задрожала.

Один из брюссельцев воспользовался паузой и любезно вставил:

— Надеюсь, несмотря ни на что, нам представится возможность почтительно приветствовать госпожу Терлинк.

— Нет.

Йорис был не пьян, отнюдь не пьян, но в нем произошел какой-то сдвиг, сделавший его еще более категоричным, чем обычно. Иногда казалось даже, что он ищет ссоры.

— Вы приехали сюда на торги, а моя жена не имеет никакого касательства к делам города. Каждому свое место. Это мой принцип.

Кровь все сильней бросалась г-ну Комансу в голову. На столе сменилось уже четыре бутылки, и когда гости поднялись, было очевидно, что все они огрузли.

— Если не возражаете, кофе будем пить в моем кабинете.

Бургомистр зажег у себя газовую печь, достал с камина коробки с сигарами, и в этот момент по лицу его словно прошла легкая тень; он нахмурил брови и быстро перевел глаза куда-то в сторону.

Это произошло как раз тогда, когда он повернулся лицом к середине комнаты и протянул сигары Йостенсу, оставшемуся стоять. Он поднял голову к Нему, и на какую-то секунду — нет, долю секунды — ему почудилось, что он видит Клааса.

Даже не так! Ощущение было еще более смутным, неким намеком на воспоминание, чем-то не поддающимся определению. Толстобрюхий и толстощекий Йостенс ни в чем не напоминал Клааса. Единственная связь между ними сводилась к тому, что парень в свой последний вечер стоял на том же месте.

Возможно, дело было еще и в вине.

— Садитесь, господа. Выпьете по стаканчику старого схидама?

Мария принесла поднос с кофе, и кабинет, обычно столь пустынный, сразу стал тесноват. Терлинк вытащил из шкафа схидамский крюшон, затем взял с другой полки ликерный сервиз с маленькими искусной резьбы рюмочками.

— Пью за ваше долгое правление в ратуше!

И Терлинк, словно умышленно бросая вызов, поправил:

— Мое правление кончится не раньше, чем меня отвезут на кладбище. Не так ли, господин нотариус Команс? Теперь ведь никто не осмелится занять мое место. Спросите у них.

Мелебек, захваченный врасплох такой выходкой, попытался сохранить ироническое выражение, так хорошо гармонирующее с его длинным бледным лицом.

— Вы снизили налоги, — вздохнул г-н Команс.

— Вы филантроп, господин Терлинк, — счел за благо вставить один из брюссельцев.

— Нет, сударь.

— Я хотел сказать, что вы заботитесь о счастье своих подопечных.

— Нет, сударь. Мои подопечные, как вы выразились, не стали счастливей оттого, что платят налогов на несколько франков меньше. И больные не станут счастливей оттого, что умрут не в старой, а в новой больнице. Конечно, каждый должен исполнять свой долг, но надеяться изменить судьбу людей — грубое заблуждение. К примеру, у меня, говорящего с вами, есть свояченица…

Команс и Мелебек переглянулись.

— Она урожденная Бэнст — вы, конечно, слышали эту фамилию. Так вот, когда умер ее муж, а был он дирижер, она осталась сорокалетней вдовой без всяких средств. Как бы вы поступили на моем месте?

И на секунду оставив собеседников в недоумении, Терлинк продолжал:

— Я посоветовал ей поискать работу в Брюсселе. Поселив ее у себя в доме, я сделал бы глупость: это не место для нее. Я женился на одной девице Бэнст, а не на двух. А дай я ей денег… Предположите, что я дал бы ей десять, двадцать тысяч франков. Когда она истратила бы их, ей потребовались бы новые десять, двадцать тысяч, и так далее. А теперь у нее есть работа в Брюсселе, где ее никто не знает. Она кассирша в одном из кафе на Новой улице, а ведь она из Бэнстов!

Точно так же я поступаю в ратуше, когда какой-нибудь бедняк обращается ко мне с просьбой о должности. Нельзя давать человеку место лишь потому, что он нуждается. Гораздо дешевле выдать ему пособие через отдел благотворительности, а место оставить за тем, кто способен удержать его за собой.

Тости сдвинули рюмки и чокнулись. Комната уже тонула в сигарном дыму.

Ворчал газ. По стеклам бежали ручейки дождя.

Кто это был — Йостенс или Дюперрон, — Терлинк так и не запомнил. В общем, тот из двоих, что толще. Он шепнул:

— Не покажете ли мне, где у вас одно место?

В коридоре, где воздух был ледяной, он что-то вытащил из кармана:

— Вы позволите, господин Терлинк… Не сочтите за обиду, но таков обычай… Если хотите, можете раздать это своим беднякам.

Он протянул Йорису небольшой бумажник, и Терлинк, взяв его, распахнул дверь кабинета:

— Этому господину вовсе не требовалось в одно место: он просто хотел мне вручить этот бумажник, который содержит… минутку… содержит пять тысяч франков. Что вы об этом думаете, Команс? И вы, Мелебек?

Второй брюсселец, пытаясь выручить сотоварища, пролепетал:

— Это же просто дар городским беднякам.

— Я уже говорил вам, что ничего не даю бедным, господин Дюперрон…

Дюперрон или Йостенс? Впрочем, это не важно. Вам не позволят увезти ни одного болта сверх тех, на которые вы имеете право. И ни на день не отсрочат конец работы.

Гостям оставалось лишь собраться, напялить промокшие пальто, надеть галоши и уйти, и Терлинк снова озабоченно глянул на середину комнаты, словно для того, чтобы удостовериться, что там нет Жефа Клааса.

Останься тот в живых, не получился ли бы из него человек вроде Дюперрона или Йостенса?

С какой стати задаваться таким вопросом?

— До свидания, сударь… Нет-нет, меня не за что благодарить. Если вы провернули удачное дело, то ведь и город Верне не внакладе… До свиданья, Команс, до свиданья, Мелебек.

Все рассеялось — атмосфера тепла, сытой еды, запахи горячего соуса, вина, сигар и схидамского крюшона. Заработали моторы машин. Садясь в них, гости учтиво махали на прощанье рукой.

Терлинк медленно обошел опустелый дом, погасил газовую печь, сложил стопкой сигарные коробки на камине. Все двери оставались распахнуты. В столовой Тереса и Мария еще не кончили убирать со стола посуду и смахивать крошки.

— Что у нас сегодня за день? — спросил Йорис.

Ему не хотелось ни садиться, ни оставаться без дела. У него слегка побаливала голова, и он с почти физическим отвращением избегал середины кабинета, места, где Жеф Клаас…

— Все готово?

— Нет, баас, — отозвалась Мария. — Я еще не управилась.

Он принялся за уборку сам, прошел через кухню, очутился в своего рода моечной, где имелся насос и все, что нужно для уборки. Достал ведро, налил воду, взял щетку без ручки, тряпки.

— Подождите, баас. Я сама все снесу.

Не дав себе труда ответить, он дотащил свой инвентарь до двери в комнату дочери.

Каждую среду он делал то же самое, но каждую среду до последней минуты не знал, удастся ли ему довести дело до конца.

Он снял манжеты, пиджак, пристежной воротничок. Едва открыв дверь и не успев даже повернуться лицом к кровати, машинально забормотал:

— Тише, тише, доченька. Веди себя хорошо, голубка моя.

И слово «голубка» поразило его: он ведь совсем недавно ел голубятину.

Дочь молча смотрела на него. Как раз перед его приходом она тянула он слышал это через дверь — какую-то бессвязную жалобную мелодию: в ней не было ни мотива, ни определенных слов; петь вот так она могла целыми часами.

Но как только появился отец, Эмилия напряглась, вцепилась пальцами в матрас, взгляд у нее стал настороженным.

А Терлинк, не уверенный, что она не помешает ему, наспех смывал всяческие нечистоты, загаживавшие пол. И приговаривал голосом, которого никто бы не узнал:

— Моя птичка-умница… Она умница, правда?.. Она не будет огорчать своего папу…

Внизу рыдала Тереса: до нее доносились обрывки мужних слов. В репликах Йориса, которых она не могла разобрать, в его тоне и небывалой разговорчивости она предчувствовала новую угрозу.

— Сознайся, Мария, сегодня он был какой-то необычный.

— Может, потому что баас выпил?

— Нет, Мария. Когда ему случается выпить, он молчит и замыкается в себе.

Наверху каждый новый квадратный метр, обтертый мокрой тряпкой, уже знаменовал победу, и Терлинк без устали твердил:

— Она умница… Она не хочет огорчать папу… Она даст себя помыть, как большая девочка…

Глаза его оставались сухими, взгляд ничего не выражал. Запах в комнате стоял тошнотворный, но Терлинк его не замечал. Эмилия по-прежнему покоилась на кровати совершенно голая, вытянувшаяся, тощая, бледная» в пролежнях.

— Сегодня она будет паинькой. Папа ее вымоет…

Наступил самый трудный момент. Когда Йорис подходил к кровати с другого боку, Эмилию чаще всего охватывал ужас, превращавшийся в конце концов в страшную ярость.

Тогда безумная набрасывалась на отца. Сегодня все произошло, как в самые скверные дни, — она кричала, выла, царапалась и старалась укусить.

Ему пришлось удерживать ее так, чтобы не сделать ей больно, и выжидать момент, когда он сможет отскочить к двери и вырваться из комнаты, где она, визжа, продолжала изрыгать самые сочные ругательства.

Никто так и не узнал, где она им научилась. Некоторых отец просто не знал, настолько они были грубы и похабны.

Выбегая в коридор, он опрокинул ведро, вернулся назад и подобрал его, чтобы не оставить в комнате ничего, обо что Эмилия могла бы пораниться.

Он постоял в коридоре, прислушиваясь к потоку ругани и непристойностей.

Затем Терлинк заперся в своей туалетной комнате на втором этаже и тщательно вымылся, с важным видом смотрясь в зеркало.

Он мог бы отправиться на табачную фабрику — рабочий день еще не кончился, но, успев уже переодеться, не испытывал желания вторично вымокнуть.

Терлинк тяжелыми шагами спустился вниз и проследовал в кабинет, не заходя в столовую, где — он это слышал — хлопотала его жена. Зажег газ, взял сигару, надел очки и бегло окинул помещение взглядом.

Затем скрестил ноги и углубился в газету. Ему — вероятно, после вина — хотелось пить, но у него не хватило духу пойти за водой на кухню, а звонка, чтобы позвать прислугу, не было.

К тому же Мария поднялась наверх. Он слышал, как она приводит в порядок комнату, в которой он только что был. Даже в войлочных шлепанцах шаг у нее всегда был тяжелый: поднимаясь или спускаясь по лестнице, она производила вдвое больше шума, чем любой другой на ее месте, а вечером, когда она раздевалась в своей мансарде на третьем этаже, этот шум превращался в форменный грохот.

Из школы возвращались дети, закоченевшие в своих плащах с остроконечными закрывающими лицо капюшонами. По тротуарам отрывисто щелкали сабо.

Пылали газовые рожки. Терлинк еще не зажег свет, и, чтобы проделать это, ему пришлось встать. Он по-прежнему держал газету перед глазами, но больше не читал. Его сигара потухла. Над головой у него Мария принялась развешивать по местам одежду, кроме тех вещей, которые ей предстояло унести на просушку вниз, на кухню. Она подошла к кровати. Первым делом наклонилась, сняла с нее одеяла и простыни и одним сильным рывком перевернула оба матраса.

Вот так это когда-то и началось. Терлинк вошел к ней случайно: он ни о чем таком и не думал.

Йорис со вздохом поднялся, подошел к двери и шагнул в лиловые сумерки коридора. Из-под дверей столовой пробивался свет. Тереса наверняка подняла голову, оторвавшись от шитья и раздумывая, войдет муж или нет. Но Терлинк, понурясь, поднялся выше. На площадке, заколебался и дважды отдернул руку от дверной ручки. Наконец, пожав плечами, перешагнул порог и запер дверь на ключ, хотя в том не было никакой нужды: Тереса все поняла, как только услышала, что он идет наверх, и теперь ей не пришло бы в голову потревожить его. Убираясь, Мария зажгла свет. Йорис погасил его.

Она промолчала.

И все это время он не переставал смотреть на зарево городских огней за окнами, острые стрелы газовых фонарей за пеленой тумана, темную громаду ратуши, как бы служившую фоном для высоких узких окон.

Дети все еще шли мимо. Их было много, все в плащах с капюшонами, у всех красные простуженные носы и завистливые глаза, обращенные к ярким витринам, особенно к тем, где выставлено съестное.

Потом он поднялся. Поднялась, не сказав ни слова, и Мария, принявшаяся за работу с того же места, где прервала ее. Выходя, он мог бы повернуть выключатель, но не сделал этого, закрыл за собой дверь и оказался один на площадке между двумя лестничными маршами — тем, что ведет вверх, где его дочь наверняка спит после припадка, и тем, что ведет вниз, где его жена, хныча, склонилась над шитьем.

На лестнице было темно. Она не отапливалась. Всякий раз, когда распахивалась дверь, при выходе в лицо веяло холодом, при входе — теплом.

Терлинк спустился, снял с вешалки шубу.

— Уходите, Йорис? — донесся голос Тересы.

Промолчав, он пожал плечами, надел шапку, открыл дверь и засунул руки в карманы.

По-прежнему лил дождь. Терлинк глянул на окно своего кабинета в ратуше, где не горел свет, поскольку хозяин отсутствовал, и подумал, что Ван де Влит остался в темноте.

Йорис не пошел, куда собирался. Не пошел на фабрику. Не поехал в Остенде. Он никуда не пошел.

Он толкнул дверь с матовым стеклом у входа в «Старую каланчу» и втянул ноздрями привычный запах пива, можжевеловки и сигар. Репродукции висели на своих местах. Все стулья были свободны.

Был час, когда посетителей не бывает. Из кухни, привлеченный стуком двери, выскочил сам Кес:

— Вы, баас? Что прикажете подать?

Он не знал, что предложить бургомистру в такое время.

— Как всегда.

Терлинк сел на свое место неподалеку от печки, скрестил ноги, достал новую сигару и вставил ее в янтарный мундштук. Раздался сухой щелчок футляра.

— Сейчас включу свет.

Йорис заколебался. Когда он вошел, горела только половина ламп. Это создавало впечатление жизни при ночнике, в серых тонах, слегка напоминая чувства, которые бургомистр испытывал, если в будни отправлялся в собрание и входил в парадный зал, когда единственный плафон издали освещал меблировку и знамена.

— Да, да, включи.

Только повернувшись к нему спиной, Кес позволил себе нахмуриться. Накачивая пиво, он все еще хмурился.

— Итак, баас, все прошло хорошо?

— Очень.

— А все-таки вы, по-моему, чем-то недовольны.

Да, это был его день! Большего могущества не достигал даже Ван де Влит. И вообще никто. Он был не просто бургомистром, лицом, которому на более или менее долгий срок доверено управлять городом, лицом, чьего благоволения добиваются. Он был хозяином, баасом!

Город стал его собственностью, такой же как сигарная фабрика, и он управлял им, как управлял ею. И вот лучшее тому доказательство: газовый завод будет не просто снесен — его демонтаж поручен крупной брюссельской фирме.

Никто не пикнул. Терлинку возражали, уверяя, что полсотни семей окажутся на улице, что начнутся манифестации. А полсотни семей ограничились тем, что наблюдали сквозь стекла своих хилых домишек за кортежем автомашин и господами, которые, выйдя из них, под дождем разгуливали по пустырям.

Полсотни семей вновь станут тем же, чем были прежде.

— Я хочу, чтобы всегда были бедняки, которые будут подбирать конский навоз на улицах, — заявил он совету в полном составе. — В противном случае навоз пропадает, а значит, пропадает богатство. Отсюда — новые бедняки…

Разве он поколебался заявить Комансу, что его, Терлинка, никогда не сменят? Иными словами, тот, кому захотелось бы его заменить, вынужден будет с ним считаться. Ведь тогда все получилось бы так же, как раньше, как все эти двадцать лет, когда Йорис, в сущности, в одиночку представлял собой оппозицию, не давая покоя бургомистру с эшевенами, доводя их до отчаяния.

Кесу было не по себе. Он поглядывал на часы, показывающие пять, время, когда бургомистру полагалось бы видеть, как отворяется дверь в его кабинете и входит Кемпенар с почтой на подпись.

— Сдается мне, приезжие господа обедали у вас? С нотариусом Комансом и адвокатом Мелебеком?

— Хочешь партию в шашки, Кес?

— С удовольствием, баас.

— На что играем?

— На угощение, идет? Или предпочитаете кружку против сигары?

Йорис Терлинк с лицом, посуровевшим от усиленных размышлений, провел четверть часа, склонясь над шашечной доской в черную и белую клетку. Он курил. Ворчал. Кес был первоклассный игрок: он ведь тренировался каждый день, поскольку клиенты нуждались в партнере, Он даже устраивал себе передышки между двумя ходами, чтобы сходить подтянуть пивной насос, из которого капало.

Тем временем Терлинк, вперившись в доску и стиснув зубами мундштук, рассчитывал комбинации.

— Тебе ходить.

— Беру три ваших, баас. Неудачно вы сыграли.

Кес уже почти раскаивался в своих словах — настолько остро, как ему показалось, прореагировал на них партнер: лицо бургомистра стало землистым, и он склонился над доской с такой заинтересованностью, какой эта партия отнюдь не заслуживала.

— Еще одна ошибка вроде этой, и я в дамках.

— А теперь? — спросил Йорис, двинув вперед шашку и лишь после долгого раздумья оторвав от нее руку.

Кес поднял голову:

— Так уже лучше, баас.

В глазах бургомистра мелькнула молния, словно он только что поставил на кон не простую шашку, а свое будущее.

Прошло двадцать минут, а партия все еще была не кончена.

Когда появились первые посетители, шансы у игроков были равны — у каждого по дамке.

Они сыграли вничью.

Глава 6

Вот уже второй раз с ним случалась авария на обратном пути из Остенде в Верне. Давным-давно стемнело. С одной стороны шоссе в дюнах прятались виллы, закрытые на зиму. С другой — за песками и высокой жесткой травой, во мраке, казавшемся здесь особенно живым и дышавшим влажной свежестью, простиралось море, озаряемое на горизонте светом плавучего маяка.

Йорис Терлинк встал посреди дороги и, заметив фары машины, приближавшейся со стороны Ньивпорта, раскинул длинные руки. Затем, прищурясь из-за слепящего света, сунул голову в темную дверцу:

— Добрый вечер. Знаете гараж Мертенса? Сразу справа у въезда в Мариакерке, так ведь?.. Скажите Мертенсу или его подручному, что у Терлинка, бургомистра Верне, опять авария с покрышкой и он просит немедленно приехать за ним.

Этим вечером небо было бескрайним. По морю бродили светляки, в одном месте сцепившись в целую гусеницу: это рыбачьи суда следовали друг за другом по остендскому фарватеру.

Не прошло и десяти минут, как подкатил Мертене на велосипеде:

— Тот же скат, что в прошлый раз?

— По-моему, тот же.

Терлинк предоставил механику поддомкратить машину, и снять запаску, управиться со всеми его холодными железяками и, когда все было кончено, предложил ему сигару.

— Заеду и расплачусь на днях, ладно?

— Когда вам будет удобно, баас. Но если вам часто приходится ездить в Остенде, лучше смените машину.

Красная точка сигары. Удаляющийся велосипед. Терлинк вновь трогается с места, но так неторопливо, что его перегоняет грузный шумный трамвай.

Бургомистр опаздывал, но это не имело значения. Миновав Ньивпорт, он, вместо того чтобы направиться прямиком в Верне, выбрал дорогу вдоль моря.

Он был совсем один. Посвежело еще больше. Терлинку казалось, что воздух, которым он дышит, приятен и странно прозрачен, несмотря на темноту, а мгновения легки.

Опять дюны и тростники, колючие, как стрелы. Низкие дома, присевшие, можно сказать, на корточки, чтобы не так подставляться ветру, освещенные квадраты окон. В одном из этих домишек живет его мать. Йорис не остановился, но замедлил ход. Успел разглядеть старуху в белом чепце, с несколько усталым видом убиравшую какое-то блюдо со стола в буфет.

Не случалось ли ему и раньше совершать такие же бесцельные поступки, ехать через Коксейде без всяких к тому причин, разве что в тайной надежде продлить ощущение разрядки?

Во мгле вырисовывались улицы Верне, газовый завод, от которого остался один остов, новая больница — на ее открытие приезжал сам король — и площадь, вымощенная тысячами штук брусчатки, впервые за долгое время по-настоящему сухой.

Он осторожно вставил ключ в замочную скважину, толкнул дверь и сразу же наткнулся в коридоре на как бы олицетворение своего дома — двух шепчущихся человек.

При виде Терлинка доктор Постюмес, словно остерегаясь удара, втянул голову в плечи. Тереса всхлипнула и провела рукой по глазам:

— Извините меня за беспокойство, спасибо, доктор.

И Постюмес, прижимаясь к стене, шмыгнул к выходу.

Они с Тересой успели, словно сообщники, обменяться взглядами. Йорис снял шубу и шапку, вытер ноги о половичок и вошел в столовую, где под лампой стоял всего один прибор.

— Вы поели? — полюбопытствовал он у вошедшей следом за ним жены.

Она пролепетала: «Да», увидела, что муж ей не поверил, и вздохнула:

— Не беспокойтесь обо мне, Йорис… Мария, подавайте.

— Кто заболел? Вы?

Тереса была бы рада ответить утвердительно, но это было бы ложью, и она ограничилась тем, что кивком указала на потолок.

— Что с ней случилось? — недоверчиво спросил Терлинк, наливая себе супу.

Он был готов встать, сходить посмотреть. Есть он начнет не раньше, чем избавится от своих опасений.

— Что всегда.

— Кто ходил на нее смотреть? — Глаза у него стали злые. — Обе, так ведь? Вечно одно и то же!

И он так грохнул кулаком об стол, что фаянс задребезжал.

— Я сто раз вам твердил: она сама не своя, когда чувствует, что вы стоите за дверью с вашей миной скорбящей Богоматери. И уж подавно, когда замечает вас через окошко!

Г-жа Терлинк заплакала:

— Мы не собирались там задерживаться, Йорис.

Я только хотела убедиться, что ей ничего не нужно.

Подняться одна я побоялась…

Как уже далеко отсюда море с его блуждающими огнями!

— Она пыталась встать?

Утвердительный кивок. Черт побери! Как только Эмилия видела обеих женщин, она приходила в бешенство и принималась угрожать, а затем перебирала весь свой запас непристойностей. Иногда — именно это произошло сегодня — она вскакивала и бросалась на дверь.

— Она упала?

— Да.

— И вы вдвоем не смогли ее поднять? Пришлось вызывать Постюмеса?

— Она кричала немыслимо громко, и я решила, что она переполошит соседей… Лампочка там не зажигается — должно быть, перегорела. Мария принесла свечу, но та потухла. Мы перепугались…

Терлинк отодвинул тарелку, сел спиной к огню и машинально обрезал сигару.

— Постюмес, разумеется, настаивал, чтобы мы расстались с нею… Что он сказал?

— То же, что всегда. Послушайте, Йорис…

— И не подумаю. Разве все врачи, включая профессора, которого я вызвал из Брюсселя, не объявили, что она неизлечима? Так или нет?

— Да, но…

— Они ведь назначат ей души, верно? Потом напялят на нее смирительную рубашку! Санитары позовут товарищей поглазеть на это и послушать ее во время припадков!

Терлинк, хлопнув дверью, вышел, поднялся наверх, но лишь издали понаблюдал за Эмилией, чтобы не раздражать ее. Она пела в темноте и, вероятно, расслышала легкий треск пола, потому что пение прервалось, но Йорис затаил дыхание, и сумасшедшая успокоилась.

Было поздно. Когда он толкнул дверь «Старой каланчи», партии давно уже составились. Кто-то договаривал начатую фразу:

— …получил открытку из Ниццы.

И бургомистр, который еще не сел, осведомился тоном человека, имеющего право задать любой вопрос:

— Открытку от кого?

Он знал это, но хотел, чтобы ему это сказали. Присутствующие тоже не сомневались, что он знает. Разыгрывалась все та же комедия — неторопливо, в замедленном темпе, прерываемая пыханьем сигар и глотками пива, словно для того, чтобы продлить удовольствие.

— От Леонарда.

— Он и вам ее прислал, Стейфелс?

Стейфелс сперва сделал ход, потом слегка откинулся назад:

— Еще на прошлой неделе… Кто-нибудь знает, что с его дочерью?

Никто не ответил. Кес подал бургомистру большую кружку пива.

— Кажется, она в Остенде, — бросил Стейфелс, прищурившись, чтобы разглядеть карты сквозь табачный дым.

Терлинк был уверен: Стейфелс сказал это для него. Не встретил ли он ее? Или ему что-то рассказал его брат, остендский судовладелец?

— Снимаю… Пива, Кес! Кстати, теперь это должно произойти скоро…

Если бы спросили мое мнение… Трефы! Нет, нет, бубен не имею… Если бы спросили мое мнение, я ответил бы, что Леонард нарочно выбрал такое время для прогулки по Франции. Его бронхит и совет доктора отправиться на юг — это, конечно, чушь… Чего вы ждете, Леопольд? Играйте же. И знаете, что я еще сказал бы? Что он посылает столько открыток, чтобы доказать: он на юге Франции, а не там, где вы думаете.

— Партию в шашки, Кес? — со вздохом предложил Терлинк.

Содержатель кафе убедился, что все стаканы полны и у него есть несколько минут передышки. Иногда то здесь, то там еще раздавались отдельные фразы, увязывались между собой во времени и пространстве и рано или поздно сливались в одно целое. И центром этого целого был в конечном счете Терлинк.

Он сделал то, чего от него хотели. По-терлинковски произнес свою фразу, которую остальные смогут пережевывать еще в течение долгих часов:

— Иным людям легче сделаться ничем, чем перестать быть чем-то…

По-моему, вы проиграли, Кес… Сигару?

— Йорис.

Было темно. Только между занавесями в спальню проникал и падал на линолеум тонкий луч серебряного света.

— Йорис…

Он не ответил. Тереса вздохнула, повернулась в постели, попыталась опять заснуть. Потом кашлянула. Она нелегко отказывалась от задуманного.

Она затаила дыхание, чтобы услышать, как дышит муж, и убедиться, что он еще не спит. Тогда он постарался дышать равномерно и громко.

Это случалось не один раз и повторялось каждый вечер, когда он ездил в Остенде.

— Вы спите, Йорис?

Не удержавшись, он удрученно вздохнул и выдал себя.

— Зачем вы притворяетесь спящим? Разве я больше не вправе поговорить с вами?

Он спрыгнул с постели, сделал босиком три шага к стене, на которой находился выключатель, и, стоя в одной рубашке, уставился на женину кровать, где взгляд его различал только волосы и часть лица.

— Ну, что вам нужно мне сказать? Говорите же.

— Не сердитесь, Йорис. Вы знаете, что, когда вы такой, у меня начинается сердцебиение и я не могу говорить.

— Я слушаю.

— Вы опять ездили в Остенде, верно?

Он сел на край своей железной кровати, по-прежнему в одной рубашке, и не замечал холода, хотя в спальне было нетоплено.

— И что дальше?

— Почему вы не хотите мне сказать, в чем дело? Вот уже больше десяти раз вы ездили в Остенде. Вам случалось отправляться туда даже утром.

— Кто вам это сказал? Отвечайте — кто?

— Постюмес. Он встречал вас там.

— Что он еще наговорил?

— Не сердитесь, Йорис. Неужели мы никогда не можем поговорить друг с другом просто так? Вы простудитесь.

— Мне это безразлично.

Тогда, словно желая разделить участь мужа и тоже простудиться, она сбросила одеяло и села на постели, хотя все-таки запахнула на груди ночную сорочку.

— Вы видели?

Он попробовал уйти от ответа, хотя заранее знал результат:

— Кого?

— Вы прекрасно знаете, о ком я говорю.

— Да, знаю. Это правда. И бывают дни, когда я чувствую, что вы себя мучаете, задаете себе вопросы, шпионите за мной, а потом, целыми часами судачите об этом с Марией.

— Мария первая завела со мной речь об этом.

— И что же сказала Мария?

— Не сердитесь, Йорис. Нехорошо быть таким злым.

Разве я вам что-нибудь сделала?

Да — то, что была такой! И еще то, что родила ему Эмилию! Но этого он сказать ей не мог. К тому же слова были тут бесполезны. Тереса сама все знала. Все понимала, все угадывала. Из-за этого в иные минуты в ней появлялось что-то дьявольское.

— С некоторых пор вы стали совсем другим, Йорис.

И это происходит как раз тогда, когда я надеялась, что жить нам станет поспокойнее. Вы получили все, чего хотели. Вы — бургомистр. Никто не смеет вам перечить. Вы принимали короля.

Тут он отчетливо представил себе картину: они вдвоем в спальне, жена его в ночной сорочке и бигуди лежит в постели, а он с голыми ногами сидит на своей. Губы его раздвинулись в недоброй усмешке, которая тоже не ускользнула от глаз Тересы.

— О чем вы думаете? Разве вы не счастливы? Не получили всего, чего домогались? Не знаю, что с вами теперь происходит…

— Вы не находите, что вам лучше бы спать?

— Ответьте, Йорис. Когда Клаас пришел, он сказал вам правду, не так ли? Чего он у вас просил? Хотел с ней уехать? Ему нужны были деньги? Я столько думала об этом дне, о том, как мальчик звонил у наших дверей…

— Продолжайте.

— Не знаю… Он вас о чем-то просил, и вы отказали. Быть может, он предупредил вас, что собирается сделать?

Тереса посмотрела мужу в глаза. Слабенькая с виду, она была подчас способна проявить страшную настойчивость.

— Он предупреждал вас?

— А если я отвечу «да»?

— Йорис!

Она, в свой черед, спрыгнула с постели.

— Вы знали, что он намерен убить ее, а затем покончить с собой? И вы дали ему уйти? Подумать только, я словно чувствовала это! В тот вечер чуть не побежала за ним… Выходит, из-за вас он…

— Лучше бы вы легли!

Ну нет! Она завелась. Это случалось спей периодически после месяцев молчания и слез. Тогда закатывалась грандиозная сцена, производилась ревизия всей их совместной жизни, припоминались мелочи, забытые всеми, кроме самой Тересы.

— И теперь у вас хватает наглости навещать эту девушку? Что вы ей сказали? Вы же не посмеете мне ответить, верно? Ручаюсь, вы нежничаете с ней, чтобы успокоить этим свою совесть… Господа, Господи! Откуда только берутся люди с таким каменным сердцем?!

Они услышали, как ворочается Мария у себя в мансарде, куда долетали их голоса.

— Вы всю жизнь были таким. На мне вы женились потому, что я урожденная Бэнст, а вы, вопреки слухам, не могли поверить, что у нас нет больше денег. Когда я была в тягости, вы не постыдились вступить в связь с Бертой де Гроте: она ведь была вашей хозяйкой и богачкой. А когда появился ребенок у Марии, вы равнодушно сплавили его к кормилице.

В такие минуты Тереса плакала без слез. Это была ее особенность. Она делала гримасы, чтобы сдержать рыдания, и время от времени ей приходилось вытирать нос — из него текло.

Она была тоща. Уродлива. Терлинк не столько слушал ее, сколько разглядывал.

— Правда состоит в том, что вы всех ненавидите, а любите только себя.

Что вам до смерти Жефа Клааса, коль скоро она помогла вам свалить Леонарда ван Хамме! А теперь вы… Я говорила об этом с господином Постюмесом…

Она спохватилась, не договорила фразу, но было уже поздно.

— Что вы сказали Постюмесу?

— Не важно… Что вы делаете?! Пустите меня! Вы делаете мне больно, Йорис!

— Что вы сказали Постюмесу?

— Я сказала, ему, что отправить свою дочь в санаторий вы не согласились из гордости… Вы сделали мне больно!..

Она посмотрела на свое покрасневшее запястье и заплакала чуть громче:

— Один Бог знает, чем вы кончите! С вами вечно все начинаешь сначала.

Вот, кажется, кончились несчастья, а вы тут же накликаете новые. Что вы делаете в Остенде с этой малышкой? Да разве вы посмеете признаться! А весь Верне это уже знает. И не будь она в положении, можно было бы подумать…

Он сухо рассмеялся, разглядывая линолеум у себя под ногами.

— Вот видите, вы же мне не отвечаете!.. А вам известно, что стало с матерью Жефа?

Йорис удивленно и встревоженно поднял голову.

— Она запила. Повсюду потеряла работу, потому что пьет в трактирах вместе с возчиками.

— Видимо, любит выпить.

Терлинк сказал это невпопад. Настолько невпопад, что жена это заметила и взглянула на него менее сурово:

— Вы не могли бы что-нибудь сделать для нее?

— Что, по-вашему, я мог бы для нее сделать?

— Дать ей какое-нибудь место в ратуше или в одной из муниципальных служб.

— Вы хотите, чтобы я дал место женщине, которая пьет?

У Терлинка замерзли ноги. Он надел брюки, шлепанцы, облокотился на камин.

— Когда закончите и разрешите мне уснуть, скажете.

— Я как подумаю, что вы каждое воскресенье ходите в церковь, а в Новый год даже причащались…

Нос у нее был длинный, узкий, остренький, глаза посажены слишком близко. Он с трудом удержался, чтобы не посмотреть на себя в каминное зеркало и убедиться, что время не сделало его таким же уродливым, как ее.

— Вы всегда были эгоистом! Вы принесли в жертву меня, Марию, свою мать…

Терлинк нахмурился:

— Что вы несете!

— Я говорю, что…

— Запрещаю вам говорить о моей матери!

Тересе казалось, комната вот-вот поплывет, нервы ее были на пределе, ей хотелось что-то сделать, только она не знала — что.

Неужели они все еще в родном городе и это реальная повседневная жизнь? На что похожи они оба — в ночной одежде, рядом с измятыми постелями? Йорис чихнул. Он явно озяб. Жена угрожающим тоном предупредила его об этом:

— Вам лучше бы лечь.

Ее подмывало уткнуться во что-нибудь, выплакаться всерьез, по-настоящему, а не урывками, как она это делала почти тридцать лет, изойти слезами, переродиться, начать новую жизнь с совершенно другим настроем, другими мыслями.

А ведь они находились у себя дома, среди привычных предметов и запахов! Над кроватью висели портреты: с одной стороны — Терлинк-отец в морской фуражке, с другой — матушка Терлинк. У Тересы тоже были свои портреты, по крайней мере портрет отца, потому что она не нашла достаточно хорошей фотографии матери, которую стоило бы увеличить.

— Почему вы так смотрите? О чем думаете? Вы ненавидите меня?

Прежде чем ответить, он задумался. Потом раскрыл рот, но в конце концов промолчал.

— Сами видите: я ненавистна вам. Вы этого не скрываете. Вы всегда питали ко мне отвращение. Потому что я, сама того не желая, мешала вам зажить так, как вы надеялись. Ответьте же, Йорис.

— Что я должен ответить?

— Когда-нибудь мы…

Волнение душило Тересу. Один Бог знает, какие видения представали ее застланным слезами глазам.

— Мы уже не молоды… Рано или поздно один из нас…

И, окончательно разрыдавшись, она закончила:

— Что вы предпримете, когда я умру?

— Не знаю.

Он раскурил сигару, которую заранее взял с камина.

— Бывают минуты, когда я задаюсь вопросом: может быть, вы и впрямь так жестоки и злы, как считают люди?

— Какие люди?

— А все. Вы же прекрасно знаете, что вас все боятся.

Из страха вас и выбрали бургомистром: известно ведь было, что вы хотите им стать и любой ценой станете. А теперь… Я как подумаю, что вы заставили Леонарда выбросить на улицу родную дочь…

— Я этим даже не занимался.

— Вы же знаете, Йорис: я права. Вы знаете, что достаточно вам было слово сказать… А теперь — этого я не понимаю и боюсь — сами ездите в Остенде и… Что она говорит?

— Кто она?

— Лина.

Лицо Терлинка приняло странное выражение. И тоном, не похожим на его обычный тон, он проронил:

— Ничего она не говорит.

— Она скоро родит, верно?

— Предполагаю, что да… В пределах месяца. Может, чуть позже.

Тереса ничего не понимала. Напрасно следила за мужем, напрасно сверлила его глазами, привыкшими видеть его насквозь, — ей ничего не удавалось понять.

— Вы уже не тот, что раньше, Йорис. Иногда я думаю: не потешаетесь ли вы над людьми, надо мной, над нами, над самим собой? Прежде вы таким не были. Это меня пугает… Вы вправду ничего не хотите мне сказать?

— Вам надо лечь.

Она поняла, что это его последнее слово. Опираясь спиной о камин, он курил сигару и как-то странно поглядывал вокруг, словно видел все на свой особый лад.

Тереса устала. У нее ломило поясницу. Еще тяжелей ей было от слез, которым она не дала выхода, от затянувшейся и, как всегда, глупо кончившейся сцены.

Она легла, долго устраивалась поудобней, потом смиренно спросила:

— Не погасите ли свет?

Ей казалось, она слышит, что думает муж. Он по-прежнему стоял на том же месте — в белой ночной рубашке с обшитым красными крестиками воротом, в черных брюках и шлепанцах на босу ногу, всем своим видом давая понять: он погасит свет не раньше, чем ему захочется.

Она не представляла себе, какой бесформенной кажется, свернувшись вот так, клубком, не знала и того, что из-под одеяла выбилась седая прядь ее волос.

Она пыталась заснуть. Посапывала. Но вновь и вновь открывала глаза, и всякий раз в них бил свет.

Терлинк по-прежнему курил. Жена так и не добилась, чтобы он не курил в спальне, где круглые сутки пахло остывшей сигарой.

Тереса замерзла. Один раз, приподняв веки, она увидела спину мужа, который устроился теперь у окна; рукой он отвел занавес и глядел на площадь, брусчатку которой серебрила луна.

Это была странная пустыня, похожая на море, на дюны. В небе висел рыжеватый диск часов на башне ратуши, с какой-то улицы доносились шаги.

— Йорис! — слабым голосом позвала Тереса.

Ответа не последовало, и она в конце концов заснула. Прошло некоторое время. Сквозь сон она почувствовала, что кто-то стоит над ней, что в нее вперились чьи-то глаза. Медленно, со всеми предосторожностями, она открыла один глаз и поняла, что это муж, по-прежнему стоящий в брюках и рубашке, смотрит на нее, докуривая сигару.

Когда сигара дотлела, он раздавил окурок о камин и лег.

Внезапно зазвенел будильник, Тереса вскинулась, боязливо посмотрела вокруг, спрыгнула с постели и бросилась к железной кровати Терлинка.

С какой стати ей вдруг пришло в голову, что его там нет?

Он лежал там с открытой грудью, и от его ровного дыхания подрагивала волоски рыжих усов, в которые уже вплелась седина.

Этажом выше поднялась Мария. Целый оркестр уличных шумов возвещал, что сегодня базарный день.

Как и каждое утро, оденется Тереса позже. Пока она лишь кое-как натягивает платье поверх ночной рубашки, чтобы успеть убрать комнаты внизу к моменту, когда поднимется муж.

Загрузка...