Ему безразлично, что его могут увидеть: все равно никто на сочтет это правдой. Он любил это место в углу банкетки и так близко от окна кафе, что с улицы он наверняка казался фигурой с рекламного щита. Перед ним стояла початая кружка пива, лежали портсигар, мундштук и спички.
— Звали меня, господин Йос?
Г-н Йос — это он! Еще одно, чему никто в Верне не поверит. Этим прозвищем наградила его Манола, потому что не могла придумать другого уменьшительного от Йорис, а она любила всем придумывать клички.
— Да, звал, госпожа Яннеке.
Она поднялась со вздохом, поскольку была необъятна, а в руках держала теперь вязанье из бледно-розовой шерсти, которое лежало до того у нее на коленях.
— Сможете пожарить мне котлету, если это не кончится через полчаса?
— Конечно, господин Йос. Даже с картошкой, если будет угодно. Сейчас же иду на кухню.
Башенные часы прямо против него показывали пять. Он прикинул: с девяти утра… В общем, восемь часов.
— Истомились, господин Йос?
Он уже знал, что сейчас она усядется напротив него. На это ей требовалось время. Ее место было у печки, рядом с плетеным креслом, которым пользовался только он. Но как только появлялся клиент, начиналась одна и та же комедия. Яннеке поднималась и стоя, с добродушным видом, перекидывалась с посетителем несколькими словами. Иногда продолжала при этом вязать. Если клиент был ей незнаком, она справлялась, из Остенде ли он, первый ли раз в городе, удачно ли доехал, — и все это с такой теплой заинтересованностью, как будто перед нею ее близкий родственник.
Посетитель даже не замечал, когда, собственно, она успела осторожно уклониться от темы или сократить разговор и опуститься на стул краешком толстого зада. Чтобы отвлечь внимание, она считала петли, придумывала какую-нибудь фразу, благожелательно улыбалась.
— Недурное пиво, правда?
Вопросом «правда?» Манола перемежала все, что бы ни говорила.
Она хотела ладить со всеми.
— Ну что тут удивительного, правда, господин Йос? Я знавала одну женщину, дочь молочницы, у которой схватки длились два дня. Тем не менее мальчик у нее родился такой же хорошенький, как у других. Это ведь дело случая, правда?
Шел апрель. Дни удлинились, и закатное солнце золотило видневшиеся в раме окна порт и морской вокзал, застывший, как на почтовой открытке, носильщиков в голубом, которые высматривали пассажиров, и желтые или красные трамваи, которые проходили мимо, громко скрипя тормозами на поворотах улиц.
Терлинк раскурил новую сигару и, хотя перед ним все время маячили уличные часы, взглянул на свои ручные.
Правда, та правда, в которую не поверили бы в Верне, заключалась в том, что он впервые заговорил с обеими девушками всего неделю назад.
Это не мешало завсегдатаям «Старой каланчи» изображать на лице лукавство, как только кто-нибудь по той или иной причине произносил слово «Остенде». Они то пялились на Терлинка, то отводили глаза, но за всем этим скрывалось одно. И зрелые, даже пожилые мужчины вели себя как мальчишки, которых возбуждает любой намек на сексуальную тему, а Йорис, не моргнув глазом, спокойно, без всякого презрения, продолжал курить.
Так же держались все, вплоть до его жены, принимавшейся вздыхать, когда он возвращался домой, и ему достаточно было взглянуть на Марию, хлопотавшую за дверями кухни, чтобы догадаться, что минутой раньше разговор шел о нем. О нем, уехавшем в Остенде! О нем, ставшем своего рода злодеем, чудовищем с постыдными страстями!
Если бы обе еще и видели его! Он оставлял свою машину на другом конце набережной, где движение было односторонним, и, пересекая проезжую часть, украдкой бросал взгляд на окна.
Как нарочно, дело осложнилось одним обстоятельством: с января дожди почти прекратились.
В Остенде стояло ведро. Каждый раз, когда Терлинк наезжал туда, погода была ясная, а небо настолько перламутровое, что верилось в подлинность пейзажей, которыми разукрашены продаваемые на молу раковины.
Почему сам факт приезда в Остенде стал для Йориса источником удовольствия и облегчения? Справа от него с рыбачьих баркасов сгружали рыбу. Напротив, между двумя кафе, высился большой дом белого цвета. На первом этаже торговали канатами и прочей моряцкой снастью, так что прохожим на тротуаре бил в нос запах смолы.
Слева от магазина находилась дверь, ведущая в жилую часть дома. Она всегда была приоткрыта, позволяя увидеть коридор, выкрашенный под красноватый мрамор.
Терлинк знал, как выглядят комнаты второго этажа: он видел их утром во время уборки, когда матрасы и постельное белье проветривались на подоконниках.
Одна комната, та, где жила Лина, была очень большая. Очень большая и очень светлая, в три окна. Мебель выглядела чуточку старомодной, но старомодность ее была не такой унылой, как в Верне, а даже кокетливой: ткани в цветочек, оборочки на занавесях, муслин, очаровательные безделушки.
— Добрый день, господин Йос!
Он, словно вставляясь в раму, садился на свое место, и Яннеке подавала ему стакан пива.
Она, без сомнения, догадалась, почему он появлялся в определенное время и почему вставал, как только известная особа проходила по тротуару, но заговорили они об этом очень не скоро.
Манола часто заходила за подругой. Она шла, раскачиваясь, взвихряя воздух своими мехами, которые развевались на ней, распространяя вокруг запах рисовой пудры. Потом обе направлялись на дамбу, где прогуливались, рассказывая друг другу разные истории и оглядываясь на мужчин.
Они были веселы, хохотали по любому поводу, и пронзительный смех Манолы разносился далеко вокруг. Лина не стыдилась своего живота, который, видимо, не причинял ей страданий, и отнюдь не пыталась скрывать его. Как раз напротив!
Примерно до пяти часов они сидели на скамейке. Торговец арахисом в белой куртке запросто подходил к ним, потому что Лина обожала арахис и каждый день покупала кулек.
Затем они вставали и направлялись на тихую улицу позади казино, где это угадывалось — за шторами кремового шелка звучала тихая музыка.
И обе входили в «Монико».
Вот и все. Можно не сомневаться, что кое-кто, особенно женщины, проводящие послеполуденные часы на дамбе, где они присматривают за детьми, а также, вероятно, торговец арахисом и прокатчица стульев заметили маневр Терлинка. И наверняка сочли его одним из тех мужчин в возрасте, которые ищут на улицах знакомства с девушками.
Пересуды были ему безразличны. Он-то знал, что это неправда, что дело тут совсем в другом.
Зачем беспокоиться о том, что подумают другие.
Например, Кемпенар. Как раз накануне… Напустив на себя самый смущенный вид, какой был способен изобразить, он подложил в папку бургомистра протоколы, переданные ему, как и каждый день, комиссаром полиции.
Вздохнул и негромко проронил:
— Она опять наделала глупостей.
Снова мать Жефа Клааса. У нее случались форменные запои на целую неделю и появилась привычка скандалить в такие периоды с постовыми.
— Несчастная женщина, правда, баас? Надеюсь, вы не наложите на нее штраф.
— Это еще почему?
— Потому что она бедная женщина, у которой…
— Закон писан для всех, господин Кемпенар.
Он не порвал протокол. Ему было известно, что думает Кемпенар. Быть может, тот все подстроил нарочно.
Только вот однажды в Остенде он зашел на почту и отправил матери Жефа Клааса анонимный перевод на пятьдесят франков.
Не из доброты. И не из жалости. Просто так ему было угодно, и все тут.
И в тот же день, словно случайно, Терлинк зашел сюда, в кафе. Решил он это уже давно. Еще с другой стороны улицы глянул на заведение. Потом, словно бросая вызов возможной иронии, посмотрел в глаза рассыльному, стоявшему на пороге.
— Гардероб вон там, сударь. Не угодно ли раздеться?
Нет, он вошел, как был, в короткой шубе, которую носил до самой Пасхи, в выдровой шапке, с толстой сигарой во рту и ощущая себя гораздо выше и крупней, чем был на самом деле.
Это объяснялось тем, что все вокруг него казалось хрупким, да и само место было прелюбопытное — наполовину чайный салон, наполовину дансинг, где каждая вещь выглядела бледной и шелковистой, словно обитой чем-то мягким, и пахло сладким в сочетании с легким ароматом кокетливой женщины.
Вокруг перешептывались и негромко смеялись; музыканты в сиреневых пиджаках сидели под шелковыми транспарантами.
Терлинк пересек навощенную, но пока пустую площадку для танцев, и сел за указанный ему накрытый скатертью столик.
— Полный чайный набор?
Он согласился на полный чайный набор и снял шапку. Прямо против него, по ту сторону танцплощадки, прыснула со смеху глянувшая на него Манола, но он не шелохнулся и не отвел глаза.
Кто поверил бы, что все произошло именно так? Терлинк оставался невозмутим, упрям, весь словно из одного куска. Ему подали чай с тостами и вареньем. Оркестр заиграл что-то негромкое, и молодой человек в смокинге, подойдя к Маноле, пригласил ее.
Это была настоящая фламандская красавица, мясистая, розовая, веселая и в то же время настоящая содержанка — женщина, ухоженная до мелочей, распространяющая вокруг атмосферу редких и тонких радостей.
Где познакомилась с ней Лина? Разумеется, на дамбе, а познакомившись, они сошлись и стали, так сказать, неразлучны, кроме тех дней, когда из Брюсселя приезжал друг Манолы.
Кто угадал бы, о чем думал Терлинк, глядя на Лину, оставшуюся в одиночестве на темно-вишневом бархате банкетки?
А думал он вот что: «Надеюсь, хоть танцевать она не будет».
При мысли, что она все же это сделает, он разом пришел в дурное настроение. Взгляд его выражал почти приказ. Не комично ли? Манола, скользнувшая мимо в объятиях своего кавалера, с любопытством посмотрела на незнакомца и что-то шепнула партнеру. Когда танец кончился, она вернулась на свое место и заговорила с Линой. Говорила она о нем. Лина посмотрела на него ив свою очередь что-то ответила. Очевидно, сказала: «Я его знаю. Это Йорис Терлинк, бургомистр Берне».
Музыка заиграла снова, и на этот раз платный танцор пригласил Лину.
Неужто она не понимает: ей вот-вот рожать! Да ничуть! Она встает! Ей не стыдно?! Она не находит смешным идти танцевать с таким животом, которого отнюдь не скрывает черное шелковое платье!
Терлинк был всерьез взбешен. Он заерзал на своем месте.
Поперхнулся глотком слишком горячего чая и с упреком взглянул на Манолу. Ну почему она не помешала подруге!..
Вот! Ему даже в голову не приходило, что через четверть часа он будет сидеть за столиком двух девушек. А произошло это примерно так: задев его, Лина, ведомая партнером, сделала рукой приветственный жест. Она не то чтобы поздоровалась, потому что сомневалась, узнал ли ее бургомистр и хочет ли он сам быть узнанным, но голову тем не менее чуть-чуть наклонила.
Вероятно, она, как и Манола, предполагала, что он забрел сюда в поисках женщины.
Она села на место. Обе снова поболтали и снова прыснули со смеху.
Сигнал подала Манола: она пяти минут не могла высидеть без того, чтобы не отпустить несколько слов, которые вызывали у нее самой взрыв хохота и давали ей повод продемонстрировать ослепительные зубы меж таких розовых губ, каких Терлинк ни у кого не видел, — свежих, влажных, сочных.
Он поднялся. Это было не преднамеренно. Он не думал о том, что делает. Он пересек площадку, встал перед обеими женщинами:
— Вы смеетесь надо мной, барышня ван Хамме?
От его слов у нее перехватило дыхание. Терлинк, такой огромный, стоял совсем рядом. Она подняла глаза, пролепетала:
— Добрый вечер, господин Терлинк.
Ни один из троих не знал, что делать дальше.
— Моя подруга Манола.
Музыка возобновилась, площадку заполнили пары.
Чувствуя, что мешает им, Терлинк машинально сел.
— Вы не находите, что в вашем положении неблагоразумно танцевать?
— Почему?
— Раз она этого хочет, это ей не повредит, — вмешалась Манола.
Она протянула ему свою сигарету. Он не сразу понял, что ей нужно. Ей пришлось проявить настойчивость:
— Вас не затруднит дать мне прикурить?
— И часто вы бываете в Остенде? — поинтересовалась Лина.
Ее немного смущало, что он упорно не сводит с нее глаз, хотя, казалось, был поглощен своими мыслями. А Терлинк пребывал в растерянности.
Он вовсе не осуждал ее, как она могла бы предположить, исходя из его репутации в Верне. Нет, скорее напротив: он испытывал восхищенное удивление.
Больше всего его удивляло опять-таки то, что Лина — дочь Леонарда ван Хамме. И что до последних месяцев она жила в Верне. И что никто ничего не подозревал! Что ее принимали за такую же девушку, как другие!
— Я полагаю, вы не танцуете? — спросила она, лишь бы нарушить молчание. — Она взяла сигарету из портсигара Манолы и наклонила голову к Терлинку, чтобы он зажег спичку.
— Нет, я вообще не танцую.
А если бы он танцевал, пошла бы она с ним?
— Клянусь, не ожидала встретить вас тут… Тебе не донять этого, Манола: его нужно видеть в Верне. Он такой строгий, что им разве что детей не пугают. Мы с кузиной звали его букой и показывали ему в спину язык…
Вы не сердитесь, что я все это говорю?
Помнила ли она еще о Жефе Клаасе, умершем меньше полугода назад? Она была весела. Терлинк всегда видел ее веселой. Естественной веселостью, переполнявшей все ее существо. Быть может, она жалела, что присутствие Терлинка мешает другим мужчинам пригласить ее?
Цветочница с корзиной на руке остановилась рядом с Терлинком, протянула букеты обеим женщинам. Он отреагировал не сразу. Наконец смущенно вытащил толстый бумажник.
Он купил им цветы! Красные гвоздики, которые они машинально понюхали.
И это привело его в непонятное смятение.
— Вы позволите мне потанцевать? — вставая, проронила Манола.
Оставшись наедине с Линой, он смутился еще больше.
— У вас такой вид, словно вы где-то далеко, — заметила она. И неожиданно добавила с тревогой:
— Надеюсь, по крайней мере, вас сюда не прислал мой отец?
— Вы забываете, что мы с Леонардом вечно были на ножах.
— Жеф, по-моему, служил у вас?
И он, стыдясь самого себя, промямлил:
— Да, у меня.
— Я все думаю, какая муха его укусила. Правда, он всегда был чуточку сумасшедший.
Так они сидели там, в чайном салоне, и она неторопливо рассуждала с ним о Жефе, время от времени нюхая гвоздики, которые преподнес ей Терлинк.
Кто в Верне, расскажи он такое, поверил бы ему? Да и сам он, вспоминая нынче вечером о случившемся, — сочтет ли подобную сцену доподлинной, а не помстившейся ему?
Вокруг них все было тихо и как-то неправдоподобно. Ведь всего несколько часов назад, а сейчас уже было заполдень, Терлинк входил в комнату дочери с ведром, тряпкой, щеткой, сюсюкая, как обычно: «Она умница…
Да, девочка будет сегодня умницей»… — и отводил глаза от голого худого, бледного тела, простертого на тюфяке.
— Я всегда твердила ему, что он слишком неуравновешен…
Лина говорила это невозмутимым голосом, следя за танцорами на площадке.
— Как бы то ни было, я рада, что уехала… Останься я в Верне…
Она не закончила свою мысль и стряхнула пепел в голубую фарфоровую пепельницу. Затем Манола, разгоряченная танцем, вернулась на свое место и машинально вновь принялась прощупывать Терлинка:
— О чем вы тут вдвоем судачили?
— Ни о чем. Говорили о Жефе…
— Бедный мальчик!.. Я выпила бы рюмочку портвейна. Чай здесь дрянной.
Они втроем выпили портвейна. А на следующий день Терлинк в тот же час распахнул дверь «Монико». Секунду поколебался и направился к столику обеих женщин, где уже накоротке был встречен Манолой.
Правда, она со всеми была накоротке. Обращалась на «ты» и к официанту, и к старшему из музыкантов, которого время от времени подзывала, прося исполнить какую-нибудь из ее любимых мелодий.
— Вы считаете, мадмуазель Лина, что вам сегодня можно потанцевать еще?
— А что тут особенного? У меня ведь все в порядке.
Разумеется, он не считал дни, но наблюдал за нею с комичным беспокойством, и это позволяло угадать его мысли. «Любопытно, почему она нисколько не подавлена. Кажется, что она вовсе не страдает. А ведь это скоро произойдет, может быть, еще до конца недели… «
Г-жа Терлинк была жестоко больна.
— Вот ваша котлета, господин Йос. Видите, я нажарила вам целую тарелку картошки… Такой крупный мужчина должен много есть.
Яннеке зажгла лампы, потому что приближался вечер и газовые рожки уже усеивали желтыми пятнышками поголубевший пейзаж.
— Ну, ну, не хмурьтесь так! Мужчины всегда слишком нетерпеливы. Им кажется, что родить — все равно что кружку пива выпить.
Она вернулась на свое место у огня, вытащила из-под кота розовое вязанье.
— Уверена, все пройдет как по маслу…
Открылась дверь, зазвенел уже привычный Терлинку колокольчик, и вошла Манола без пальто и шляпы, прямо с порога ответив отрицательным жестом на тревожный взгляд Йориса.
Затем по-приятельски подсела к нему за столик, поискала глазами Яннеке:
— Мне тоже принесите котлету с жареным картофелем.
— Сейчас, барышня.
Манола пояснила:
— Доктор, надеется, что через час-другой все кончится… Да успокойтесь же! На вас лица нет.
Сама она выглядела не лучше, но старалась развлечь себя: смотрелась в зеркало, поправляла волосы.
— Очень мучается?
— А вы думали, это забава?
Терлинк машинально продолжал есть. Картошка была хрустящей, но ему было все равно. Не обратил он внимания и на то, что Манола сделала большой глоток из его стакана с пивом.
— Принесите мне пива, Яннеке. И новый стакан господину Йосу.
Это она с самым дружеским видом назвала его так.
Разве, как и Яннеке, она не дружила со всеми?
— Ну и потешный он в своей шапке и шубе! — решила она в первый же день. — Думаешь, влюблен в тебя?
— Он? Да ты спятила!
— Зачем же тогда его понесло в «Монико»?
Да, зачем его все-таки туда понесло? Знал ли он это и сам? В нем, когда он бывал в Остенде, появлялось что-то кроткое, даже робкое. Еще точнее — смиренное! Он подходил к двум женщинам так, словно умолял их найти местечко и для него.
— Я вам не помешаю? — И помолчав, добавлял:
— Потому что если я мешаю…
Манола прыскала со смеху:
— Мы бы не постеснялись сказать вам об этом, господин Йос. А пока что дайте-ка мне лучше огня.
Эта история с огнем всякий раз заставляла его краснеть. Каждые десять минут Манола вытаскивала из портсигара сигарету. Терлинку следовало бы это замечать, тем более что девушка смотрела на него. Так ведь нет! Она вынуждена была напоминать ему:
— Разве вы не видите, господин Иос, что я жду?
— Прошу прощения.
Он был рассеян, хоть и не думал ни о чем определенном. Он не спускал глаз с Лины, лицо которой оставалось все таким же круглым, по-настоящему девичьим — розовым, бархатистым, оживленным, с ямочками на щеках. Вдруг ему почудилось, что он слышит звонок, как в тот вечер у себя в доме, когда Жеф Клаас…
Однако она улыбалась, и вокруг царила атмосфера нежной музыки, сладких запахов портвейна и кремовых пирожных.
Несколько раз Терлинк послушно оставался один за столом, пока обе девушки танцевали.
А чуть позже, в машине, по дороге в Верне, он опускал стекла дверцы и вдыхал прохладный морской воздух, искал глазами светящиеся точки в переливчатом мраке и беглые штрихи бледной кисточки маяка.
Пока он ел, Тереса исподлобья поглядывала на него, время от времени вздыхала, жалобно распоряжалась:
— Подавайте остальное, Мария.
Иногда ему казалось, что он принес с собой частицу аромата обеих девушек. Он прикасался к себе, к лацканам пиджака, к рукам, ища этот запах.
— Уходите, Йорис?
— Да, иду к Кесу.
Как всегда! И он садился на то же место, неподалеку от игроков, наблюдая за партией. Медленно раскуривал сигару, пепел которой старался как можно дольше не стряхивать.
— Правда, что сегодня в Остенде случилась авария с трамваем?
Особенно изощрялся в таких расспросах Стейфелс, сохранявший при этом иронически равнодушный вид и даже не смотревший на Йориса. А тот и бровью не вел. Он знал: все все понимают. Кто-нибудь ронял:
— В большом городе что ни день авария.
Кемпенар пел на каждом вечере благотворительного общества, и пахло от него все так же дурно. Но когда он приносил Терлинку почту, в глазах у него поблескивал незнакомый огонек.
— Добрый вечер, баас.
— Добрый вечер, господин Кемпенар.
В глубине души Кемпенар был доволен, его большие глаза блестели, он, втайне ликуя, то и дело проводил пальцами по губам.
— Вчера, ближе к вечеру, дважды приходил председатель профсоюза. Предупредил, что сегодня явится снова… Вы будете в ратуше?
— Возможно.
Г-н Кемпенар был доволен, очень доволен! И возвращаясь к себе в канцелярию, сам себе подмигивал, смотрясь в кусок зеркала, висевший над эмалированным умывальником рядом с полотенцем, от которого пахло той же затхлостью, что и от всей его особы.
— Если хотите еще картошки, возьмите у меня. Мне нажарили чересчур много.
Непонятно было, как Яннеке зарабатывает себе на жизнь, потому что ее кафе всегда пустовало. А если посетители и появлялись, как, к примеру, Терлинк, то это были скорее приятели, садившиеся у огня, чтобы выпить кружку пива и поболтать с хозяйкой.
— Что вы сказали о моей картошке? — осведомилась она из кухни. — Не понравилась?
— Нет, Яннеке, понравилась. Я сказал только, что ее слишком много.
— Лучше слишком много, чем слишком мало.
Взгляд Манолы упал на руку Терлинка, судорожно сжавшую бумажную скатерть. Затем она посмотрела на его лицо и на этот раз не рассмеялась:
— Да не волнуйтесь вы так, господин Йос. Я же сказала вам: все идет хорошо.
Она плохо понимала, что с Терлинком. Ей случалось с задумчивым видом, вот как сейчас, наблюдать за ним. Потом у нее вырывалась какая-нибудь коротенькая фраза, выдававшая ее мысли:
— Правда, что у вас есть дочь?
— Правда.
— Какая она?
Маноле довелось однажды проехать через Верне на машине своего друга, но город не вызвал у нее интереса. Ей запомнилась только огромная площадь, вымощенная очень мелкой брусчаткой, да дома с зубчатыми щипцами.
— По-вашему, отец Лины обошелся с ней как порядочный человек? Заметьте, для нее-то это счастье: теперь ей живется спокойней… Порой Терлинк напрягал слух, как если бы мог расслышать из кафе звуки в соседнем доме. Манола по-прежнему пыталась вызнать, что он думает, зачем приезжает каждый день и почему выказывает себя таким любезным. Однажды ей показалось, что это ради нее самой. Но нет! Говорил он только о Лине. Но разве это не еще удивительней?
— Вы полагаете, ее отец захочет увидеть ребенка?
— Наверняка нет.
— Почему Жеф так поступил, хотя ему было бы нетрудно уехать с Линой?
Терлинк, вздрогнул, сурово взглянул на нее.
— Почему? — повторил он.
— Да. Лина рассказывала, что он охотно уехал бы с ней.
— У него не было никакого положения. Эти слова сказал бургомистр Верне, и Йорис сам удивился им. Они прозвучали как-то странно. Манола удивилась:
— Что это меняет? Разве теперь у него есть какое-то положение?
Терлинку почудилось, что через стекло потянуло свежим воздухом. Он вздохнул, отодвинул тарелку, раскурил сигару.
Бывали моменты, когда он тоже спрашивал себя, что он делает тут, в обстановке, кажущейся ему почти нереальной. Он уставился на кота, свернувшегося клубком на красной подушке плетеного кресла. Кот мурлыкал, печка урчала. Что общего у него, Терлинка, с этой обстановкой покоя, совершенно чуждой ему?
— Ну, господин Иос, хорошо пообедали?
Эта Яннеке говорила с ним так непринужденно, с такой сердечностью давней приятельницы, словно они в самом деле близко знакомы!
— Не сходите наверх посмотреть?..
На взгляд Терлинка, Манола спустилась сюда уже слишком давно. Он уставился в потолок так, словно комната Лины находилась прямо у него над головой.
— Если бы произошло что-то новое, меня известили бы.
Тогда он перевел глаза на дверь. Ему было не по себе. Хотелось двигаться. То и дело подмывало сесть в машину и вернуться в Верне, дав себе слово, что ноги его больше в Остенде не будет.
И вот дверь открылась. Маленькая старушка в фартуке осмотрелась, замахала Маноле руками. Терлинк, как и подруга Лины, разом все понял. Лицо его разгладилось.
— Мальчик? — спросила Манола.
— Девочка.
Йорис закусил губу, стараясь не выдать своего волнения, положил сигару, схватил стакан и выпил до дна.
— Бегу наверх… Навестите ее завтра? — И видя, как он побледнел, Манола нахмурилась:
— Что с вами?
— Ничего, ничего, — буркнул он. — Сколько я должен, Яннеке?
Шторы на всех трех окнах были опущены и образовывали как бы три красивых золотисто-желтых экрана, по которым метались тени.
Терлинк щелкнул дверцей машины.
В Верне, в столовой, как всегда, был приготовлен его прибор. У лампы шила Тереса. Мария чистила картошку на завтра.
При появлении Йориса она смахнула очистки с передника и направилась к плите.
— Я уже обедал, — объявил он.
И весь дом словно легонько вздрогнул.
Спустившись в шесть утра вниз, чтобы разжечь плиту, Мария увидела под дверью хозяев свет, остановилась и прислушалась. На лестнице было темно и холодно. Всю ночь дул ветер, и оторвавшийся где-то водосточный желоб стучал о стену с настойчивостью, доводящей до белого каления.
Марии почудилось, что кто-то слабо стонет, потом она услышала характерные шаги бааса по линолеуму: он в шлепанцах расхаживал по комнате.
Она поскреблась в дверь. Ее не услышали, и она нажала на ручку, надеясь, что уж это-то заметят.
Дверь действительно распахнулась. В рамке ее стоял Терлинк с растрепанными волосами, со спущенными подтяжками, в шлепанцах на босу ногу, в ночной рубашке с красной вышивкой по вороту. Мария взглянула на постель, шепотом спросила:
— Что-то случилось?
И тут кое-что поразило ее. Она вновь повернулась к Терлинку и внезапно почувствовала: он как-то изменился. Определить в чем она не могла.
Ему много раз случалось ухаживать за женой, и Мария заставала его столь же небрежно одетым, с обвислыми усами и щетиной на лице.
Спокойствие, отстраненность — вот что поражало в нем этим утром. Он стоял совсем рядом, а Марии казалось, будто он далеко-далеко или словно за стеклянной перегородкой. Он равнодушно распорядился:
— Сходите за доктором Постюмесом.
— Прямо сейчас?
— Прямо сейчас.
Прежде чем выйти, Мария успела поймать взгляд Тересы, боязливо следившей за нею.
Кризис обозначился около четырех утра. Тереса с четверть часа подавляла стоны, потом позвала:
— Йорис, Йорис! Кажется, я умираю.
Он не заворчал, не потерял голову. Поднялся, зажег свет. Глянул на жену, наполовину оделся: хотя двери и окна были закрыты, в спальню при таком ветре проникал сквозняк.
Терлинку не пришло в голову звать Марию. На камине у него стояли маленькая спиртовка и голубой эмалированный котелок.
Держась руками за живот, Тереса равномерно постанывала, а подчас, когда боль усиливалась, пронзительно вскрикивала.
— Поднимите рубашку — я сделаю вам компресс.
Два часа, молча и словно думая о чем-то другом, он менял ей горячие компрессы, а жена непрерывно вглядывалась в его лицо. Иногда, подлив воды в котелок, он присаживался на свою постель и, уставясь в пол или на камин, чего-то ждал.
— Я уверена, это рак, Йорис. Еще совсем маленькой я уже знала, что умру от рака.
— Не говорите, пожалуйста, глупостей!
Разумеется, это был рак. Рак кишечника. Но сделать ничего было нельзя.
Внизу хлопнула входная дверь, и коридор тут же наполнился голосами.
Мария разыскала доктора Постюмеса: он только что вернулся из деревни, где принимал роды, и тут же последовал за нею.
При виде Терлинка он нахмурился и, взяв профессиональный тон, обратился к больной:
— Что-нибудь не в порядке? У нас маленький приступ?
Тереса уставилась на него, потом на мужа, и мимика ее оказалась настолько выразительной, что Йорис пожал плечами.
— Буду ждать вас внизу, доктор, — объявил он.
Он отправился к себе в кабинет, достал сигару из коробки, сел на обычное место спиной к газовому обогревателю, который предварительно зажег. Так он провел четверть с лишним часа, сохраняя на лице то же отсутствие всякого выражения, которое так поразило Марию.
Над головой у него шел разговор. Слышались то спокойный глухой голос Постюмеса, то — гораздо чаще — взволнованные жалобы Тересы. Доктор, видимо, выслушивал ее. Она двигалась в постели, вскрикивала от боли. На безлюдной площади, где ветер взметал обрывки бумаги, медленно занимался день.
Когда Постюмес спустился вниз, Йорис открыл дверь кабинета, и доктор, видя, что, вопреки ожиданиям, его ни о чем не спрашивают, опустил голову.
— Она боится, так ведь? — проронил наконец Терлинк, вновь усаживаясь в свое кресло.
— Думаю, она отдает себе отчет в своем состоянии. Я доказывал ей, что все это пустяки, но она мне не верит.
— И она сказала, что боится остаться прикованной к постели? Вам известно, что, собственно, ее страшит, Постюмес? — И, видя, что доктор отвел глаза, Терлинк добавил:
— Знаете, почему она вам это сказала? Она боится меня. Боится очутиться в моей власти, когда станет неподвижной и будет одиноко лежать наверху. Эта женщина всегда чего-нибудь боялась…
О чем она вас просила?
Постюмес не знал, как себя держать.
— Да, она говорила со мной о своей сестре, живущей в Брюсселе. Совершенно очевидно, что, если госпоже Терлинк придется надолго слечь, окажется, вероятно, полезно…
— Признайтесь, она сказала, что я на это не соглашусь. Уверяла, что я не выношу ее сестру так же, как ее самое… Да, Постюмес, не соглашусь… Зачем вы напускаете на себя такой вид? Вы же понимаете: у меня свои привычки. Вот уже тридцать лет, как мы с ней женаты.
— Советую вам также отвести ей отдельную комнату.
— Думаете, она уже не встанет?
— Она может протянуть еще месяцы, даже годы; ее состояние будет то улучшаться, то ухудшаться…
— Ее сестру вызовут из Брюсселя.
Отрешенность, с которой он говорил, удивляла. Терлинк смотрел на человека так, словно не видел его, и доктор ушел, что-то пролепетав.
— Кофе готово, Мария?
Йорис выпил кофе на кухне, взял ковшик горячей воды для бритья и поднялся в спальню.
— Я предупрежу вашу сестру и попрошу ее приехать, — бросил он, не глядя на жену.
Он оделся, отнес, как всегда, завтрак Эмилии, которая была сегодня более нервной, чем обычно.
То и дело задувал шквальный ветер, огромные, готовые разразиться дождем тучи сменялись прояснениями, и в эти моменты мокрая мелкая брусчатка на площади сверкала под солнцем, как грани драгоценных камней.
Когда Терлинк вернулся к себе в кабинет набить портсигар, на бюваре лежала почта, и Йорис, присев, стал разбирать ее. На третьем письме, вместо того чтобы нахмуриться, он стал еще спокойнее, как будто пустот» внутри него стала абсолютной.
«Дорогой крестный.
Не мог в воскресенье навестить и обнять мать, потому что опять угодил под арест. На этот раз на две недели. Прошу вас верить, что это не слишком веселое занятие. На губе очень холодно, а баланда такая вонючая, что меня с души воротит. Тем не менее есть приходится — не подыхать же с голоду.
Все это из-за одной скотины вахмистра, невзлюбившего меня. Когда в роте что-нибудь не ладится, отсыпаются на мне.
Совсем недавно я узнал, что наш новый командир — уроженец Берне и ваш знакомый капитан вон дер Донк. Уверен, что, если вы повидаете его и замолвите за меня словечко, дела мои пойдут гораздо лучше.
Кроме того, мне надо бы малость деньжат, потому как я нашел один ход и мне будут носить еду из солдатской столовой, а также покупать сигареты. Ни письма, ни переводы проштрафившимся не отдают, но вы можете оставить конверт с деньгами в известном вам кафе — за ним зайдет один мой сослуживец.
Вы знаете: мне никогда не везло и не к кому обратиться, кроме вас.
Именно потому, что у меня пусто в кармане, меня и донимают в казарме.
Рассчитываю на вас, крестный, в том, что касается капитана ван дер Донка и денег.
Не говорите ничего моей матери: она ничего не поймет и перепугается.
Благодарю и шлю сердечный привет.
Альберт».
Сигара Терлинка потухла, и он снова раскурил ее. Потом без всякой цели встал, обошел вокруг стола, невольно отводя взгляд от того, казалось бы, ничем не примечательного места, где отныне перед ним всегда стоял Жеф Клаас.
— Мария! — неожиданно крикнул он, распахнув дверь.
Она явилась, вытирая руки передником, и Терлинк с первого взгляда понял, что она все знает.
— Закройте дверь, Мария. Что он написал вам?
— Все то же, баас. Сидит на гауптвахте. Похоже, вахмистр невзлюбил его.
— Скажите, Мария… Он сообщил вам, что написал мне?
— Да, он пишет об этом. Говорит, что…
— Что он говорит?
— Что вы наверняка вытащите его с гауптвахты, потому как вам достаточно сказать словечко капитану ван дер Донку.
— Это все?
— А в чем дело? Разве еще что-нибудь случилось?
Наверху затрещала кровать. Невзирая на боли, Тереса наверняка пытается расслышать через пол их разговор!
— Вы сказали ему?
Она, не моргнув глазом, притворилась удивленной.
— Он знает правду, не так ли? И рассказали ее вы?
— Клянусь, нет, баас. Он сам… Как-то раз, когда я умоляла его быть посерьезней и задуматься о своем будущем, он рассмеялся: «Чего мне думать о будущем? Старику придется сделать все необходимое… «А я, клянусь Пресвятой Девой, никогда не сказала ничего такого, чтобы он вообразил…
Она отваживалась поглядывать на хозяина, но понимала все меньше и меньше. Казалось, дело идет о ком-то постороннем и его совершенно не касается.
— Можете идти, Мария. — И когда она уже собиралась перешагнуть порог, Терлинк добавил:
— Кстати, должно быть письмо и для моей жены. Раз уж он за это взялся, значит, попробует сделать максимум.
— Да, письмо есть.
— Дайте сюда… Да, да! А моей жене можете сказать, что я потребовал отдать его мне.
Терлинк положил письмо рядом с первым.
«Дорогая крестная, Пишу вам потому, что очень несчастен и, кажется, серьезно болен… «
Мальчишка давно подметил, что заговорить с Чересой о своей болезни значит открыть себе дорогу к ее сердцу и кошельку.
«Если не сумею устроиться так, чтобы мне носили малость еды из солдатской столовки, просто не знаю, как… «
Часы на ратуше начали бить восемь точно в тот момент, когда зазвонили колокола. Терлинк взял шапку, натянул короткую шубу и спустя минуту уже пересекал ровным шагом площадь, задерживаясь, как обычно на несколько секунд перед стаями голубей.
Мимо проехал и свернул на дорогу в Брюссель большой американский автомобиль ван Хамме. С тех пор как Леонард вернулся из Южной Франции, он меньше участвовал в жизни Верне, зато несколько раз на неделе ездил в Брюссель.
Терлинк обычным путем добрался до своего служебного кабинета, где, как всегда, глянул на Ван де Влита. Сразу вслед затем встал спиной к печке, вздохнув так, словно хотел этим выразить полное безразличие ко всему.
— Вы на месте, господин Кемпенар?
Дверь открылась. Поспешно вошел Кемпенар с бумагами в руках:
— Добрый день, баас. Правда ли, что госпожа Терлинк нездорова и утром к ней приходил врач?
— Вам-то что до этого, господин Кемпенар?
— Прошу прощения, я…
— Вы сказали это, чтобы что-то сказать. Даже не для того, чтобы доставить мне удовольствие.
Он сел. Кемпенар склонился над ним, одну за другой подавая ему бумаги, и бургомистр просмотрел их, карандашом нанося на поля резолюцию или переадресовочную надпись.
— Господин Команс опять приходил вчера днем, баас. Сказал, что зайдет повидать вас сегодня с самого утра.
— Что ему надо?
— Он не сказал, баас.
Неожиданно, прежде чем успело спрятаться солнце, на площадь, стуча об окна и отскакивая от них, посыпались градины. Потом солнце скрылось и опять вышло, но уже из-за другой тучи.
— Добрый день, Терлинк. Я пришел так рано, чтобы наверняка застать вас на месте.
Это уже пришел нотариус Команс — розовое лицо, белая борода, словно розово-белый фарфор. Улыбаясь и подпрыгивая на ходу — этакий лукавый весельчак, — он с ног до головы окинул Терлинка взглядом, явно ожидая увидеть в нем перемену.
Однако он остерегался начать разговор, пока не уйдет Кемпенар, собиравший бумаги.
— Правда ли, что вы задумали открыть сигарный магазин в Остенде?
Нотариус наконец сел. Стал набивать пенковую трубку, что отнюдь не мешало ему двигаться всем телом, включая короткие ножки, словно он все еще семенил по кабинету.
— Возможно, это и неплохое дело. Остенде — крупный город.
— Я не собираюсь открывать магазин в Остенде, — возразил Терлинк.
— Нет? Значит, это ошибка? Но говорят, вы ездите туда каждый день и… Впрочем, не стоит об этом.
Старая обезьяна! Хорошо вымытая, причесанная, одетая старая обезьяна, вечно строящая гримасы!
— Кемпенар доложил мне, что вы хотели меня видеть.
— Да. То есть… Да и нет. Я не склонен отнимать ваше время, если у вас есть дела поважнее. Речь идет самое большее о рекомендации.
Ах, как Команс рассчитывал, что его собеседник вскинется от этого слова! Терлинк терпеть не мог ничьих рекомендаций. Ничуть не бывало!
Бургомистр по-прежнему с отсутствующим взглядом дымил сигарой, положив ладони на стол.
— Вы, конечно, знаете Схротена, ризничего церкви Святой Валбюрги? Он хороший человек, католик, избиратель. У него восемь детей. Старшему, которого зовут Клементом, исполнилось пятнадцать.
Тучи беспрерывно наползали на солнце, и всякий раз казалось, что площадь становилась еще более пустынной и ледяной.
— Я поясню… Юный Клемент брал уроки игры на скрипке у органиста Ботеринга, того самого, что слепнет. А тот еще позавчера говорил мне, что никогда не знал более музыкально одаренного мальчика…
Г-н Команс начал уже терять надежду расшевелить собеседника и стал еще тщательнее подбирать слова.
— Я виделся также с директором монастырской школы, который всячески нахваливал Клемента. Будь у мальчика возможность пройти курс консерватории, он наверняка стал бы большим музыкантом. А для этого надо ехать в Тент. Ризничий небогат… Вы слушаете меня, Терлинк?
Тот ограничился утвердительным кивком.
— Так вот, я подумал, что если мы дадим Клементу Схротену стипендию и он сможет продолжать учение в Генте… Что вы сказали?
— Я ничего не сказал.
— Тогда что вы думаете?
Терлинк устало вздохнул и посмотрел на Ван де Влита, словно призывая его в свидетели.
— Я думаю, господин Команс, что вы знаете мое мнение на этот счет.
Если этот юноша действительно должен стать крупной величиной, он станет ею только благодаря самому себе; если же он не представляет собой ничего особенного, на него не стоит тратить общественные деньги.
— Но послушайте, Терлинк…
— Ничего я не хочу слушать. Все вы в городском совете привыкли заниматься благотворительностью за счет города. Вы обещали ризничему заняться его сыном, и он будет вечно признателен именно вам. А я, Команс, благотворительностью не занимаюсь. Я считаю, что она бесцельна и приносит больше вреда, чем пользы. Если вы настаиваете на своем, поставьте свой вопрос на ближайшем заседании совета, но я буду голосовать против.
— Знаете, Терлинк, вы…
— Считайте меня кем угодно, господин Команс, но пока городом Верне управляю я, дотации поощряться не будут. Я не верю в людей, которым нужно помогать… А теперь мне пора идти — у меня дела.
На дела он сослался нарочно. Нотариус отдавал себе в этом отчет, но не понимал, что двигало Йорисом Терлинком. Взбудораженный отказом, он почувствовал потребность заглянуть в берлогу Кемпенара и повыспросить его.
— Что это происходит с нашим Терлинком в последние дни?
Кемпенар, ликуя при мысли, что достается не ему одному, вздохнул:
— Он какой-то странный, правда?
Почему странный? Он просто делал то, что должен был делать, вот и все. Он всегда делал то, что считал своим долгом.
Только теперь он, пожалуй, делал это без убежденности.
Он мог бы поддержать просьбу нотариуса Команса о назначении стипендии — это же ничего ему лично не стоило. Но это было против его принципов. К тому же почетный председатель католического собрания совершил ошибку, начав разговор с Остенде: это смахивало на шантаж.
Тем хуже для Клемента Схротена! Разве ему, Терлинку, давали деньги на то, чтобы выучиться своему ремеслу?
Он вывел машину из гаража, воспользовавшись этим, чтобы зайти в дом с черного хода и осведомиться у Марии, которая оказалась на кухне:
— Ей не хуже?
— Укол подействовал.
Мария недавно плакала. Очевидно, вместе с Тересой. В доме уже поселился запах болезни.
Он отправился на сигарную фабрику и проработал два часа, готовясь к процессу с одним клиентом из Антверпена, отказывающимся платить.
Затем завернул к ван Мелле и выбрал цыпленка для Эмилии.
Не все ли ей было равно — цыпленок или говядина? Этого никто не знал.
Она то жадно набрасывалась на еду, то разрывала ее, давила, размазывала вокруг себя.
Это тоже был вопрос долга. У Эмилии не было другой радости в жизни.
Ей надо было дать максимум возможного, и там, где речь шла об Эмилии, Йорис шел на любые расходы. К тому же в случае упреков он всегда может предъявить заборную книжку от ван Мелле: все, что у него покупал Терлинк, предназначалось Эмилии.
Был еще только полдень, Йорис вернулся домой с цыпленком под мышкой.
Отдал его Марии, которая знала, что делать с покупкой, затем заглянул в каждую кастрюлю и поднялся в спальню.
Жена, услышав, что он возвратился, встретила его, как всегда, с такими испуганными глазами, словно ожидала какой-нибудь катастрофы или проявления грубости с его стороны.
— Я дал телеграмму вашей сестре, — объявил он, не глядя на Тересу.
— Простите меня, Йорис, — захныкала она.
— За что?
— Мне следовало поговорить об этом с вами, а не с доктором Постюмесом. Но я была совершенно убеждена, что вы не согласитесь. Это отчасти ради вас. Я хочу, чтобы сестра приехала: вам одному с двумя больными женщинами…
Тереса хитрила. Когда она вот так распускала нюни, глаза у нее оставались сухими, а быстрый проницательный взгляд подмечал малейший промах противника.
— Я все утро молила Господа поскорей призвать меня к себе. Ну правда, зачем мне жить? Я чувствую, что больше не встану. Отныне я для всех только обуза…
Он отвернулся к окну. Он торчал тут опять-таки из чувства долга: было бы неприлично по целым дням оставлять ее одну.
— Сердитесь, Йорис?
— На что?
— Не очень-то весело иметь больную жену! Я всегда доставляла вам одни неприятности. Сумей я хотя бы родить вам нормальную дочь…
Она говорила правду, знала это и говорила так нарочно, чтобы поймать мужа на малейшем знаке согласия. В этом случае она бы переменила тактику, обвинила его в эгоизме, грубости, в том, что он всех в доме сделал несчастными.
— Попробуйте лучше заснуть, Тереса.
— Пробовала. Не могу. А боли вот-вот возобновятся — доктор меня предупредил. Надо будет опять вызвать его — пусть сделает мне еще укол. Если бы я могла умереть…
Несколькими днями позже Кес на пороге «Старой каланчи» весело беседовал с жандармами.
Терлинк медленно обернулся и еще медленней окинул взглядом жену.
Вздохнул, наклонился, прикоснулся губами к ее лбу и направился к двери.
— Йорис!
Он не обернулся, пошел вниз по лестнице, и его тяжелые шаги разнеслись по всему дому.
Мария, знавшая, куда он направляется, протянула ему цыпленка и тарелку яблочного компота. Он разрезал птицу на кусочки, вынул кости и понес еду Эмилии, которую опять застал лежащей на полу и вынужден был перенести на постель.
По мере приближения к Остенде он все упорнее выжимал скорость из своей старой машины. Наконец затормозил у ювелирного магазина и не без чувства неловкости вошел в него.
— Что вам угодно?
— Мне хотелось бы…
Терлинк не знал — чего. Вернее, хотел что-то очень красивое, такое, что хранят всю жизнь.
— В общем, подарок.
— Свадебный?
— Нет, для новорожденной.
Ему показали вернелевые кубки, погремушки из серебра и слоновой кости.
— Это самое подходящее.
Он купил кубок и погремушку, остановил автомобиль перед дорогим гастрономическим магазином, выбрал испанский виноград, ананас, мандарины и две бутылки шампанского. И все время одна и та же нетерпеливая, доводящая до головокружения мысль толкала его вперед, а потом, когда надо было остановиться перед домом белого цвета на набережной против морского вокзала, он почувствовал тот же страх. Окна на втором этаже были закрыты, муслиновые занавеси задернуты.
Он оставил свертки в машине и, зайдя к Яннеке, тут же взглянул в сторону печки, где, как он знал, сидит хозяйка рядом с креслом кота.
Яннеке была на месте, но показалась ему не такой, как обычно, — озабоченной, менее приветливой. Она глазами обратила его внимание, что на месте, которое обычно занимал Йорис, сидит незамеченный им сразу солдат в хаки.
— Кружку пива, — заказал Терлинк.
Он все понял. Немного выждал, как делают завсегдатаи подозрительных кабаков перед тем, как ввязаться в драку.
— Не меня ждете? — спросил он наконец, встав перед сидящим солдатом.
Еще один негодник, судя хотя бы по манере носить форму измятое кепи, почти закрывавшее ему один глаз. Это был сверхсрочник, бывший речник из Антверпена.
— Господин Терлинк, не так ли? Я от Альберта. — Он встал, нахально поглядывая снизу вверх. — Похоже, у вас будет поручение для меня.
— Какое поручение? — спросил Йорис.
Яннеке, орудуя пивным насосом с двумя начищенными кранами, издали наблюдала за говорившими.
— Вам известно, что я имею в виду. Вы должны передать мне деньги для Альберта.
— Мне нечего вам передавать.
— Вот как?
Солдат явно растерялся:
— Разве вы не получили от него письмо?
Терлинк не дал ему собраться с мыслями:
— Вы читали это письмо?
— Мы ведь с ним как братья…
— Вот и скажите своему брату, что у меня для него ничего нет.
— Как вам будет угодно.
Солдат постучал монеткой по столу:
— Хозяйка, сколько с меня?
— Двадцать восемь су.
Солдат нехотя пошел к дверям, обернулся:
— Вы хорошо подумали?
Но Терлинк, усевшийся на свое место, смотрел уже не на него, а на улицу.
— Наверху ничего нового, Яннеке?
— Ничего. По-моему, утром она ненадолго встала. Потом пустила граммофон. Я поднялась на минутку, когда мой племянник привез пиво. Даже не скажешь, что роды были всего неделю назад. А ведь у нее в чем только душа держится! Добро бы еще была крепкая женщина…
— Подружка с нею?
— Вы забыли, какой сегодня день?
День господина из Брюсселя, владельца фармацевтической фабрики и отца пятерых детей, старшая дочь которого недавно вышла замуж.
— Знаете, я очень удивилась, когда этот солдат спросил вас. Однажды, правда, заходил еще один, так тот о вас рассказывал.
— И что же он рассказывал, Яннеке?
— Мне — ничего.
Она лгала. И это почти огорчило Терлинка.
— Почему вы не говорите мне правду?
— Потому что не люблю влипать в истории. Я сразу смекнула, что этот тип не из порядочных.
Ей не терпелось покончить с этим разговором, и поспешно взявшись за вязанье, она осведомилась:
— Наверх не зайдете?
— Он говорил вам об Альберте?
— Он не сказал, что его приятеля зовут Альберт. Это ведь тот, что сидит на гауптвахте? Я слушала вполуха. Он вроде бы дал пощечину своему вахмистру. Рассчитывает, что вы все уладите…
Ну и ну! Это уже не прежняя Яннеке. Солдат все ей выложил. Теперь она преисполнилась к Терлинку такого же чуточку отчужденного почтения, какое питала к господину из Брюсселя, которого никогда не видела.
— У каждого свои болячки, правда? — философски заключила она. — И у богатых, и у бедных. Богатым иногда еще хуже, чем бедным.
Несколько позднее она увидела, как ее гость пересек проезжую часть, взял в своей машине охапку небольших бумажных пакетов и вошел в коридор, выкрашенный под красноватый мрамор.
Единственное, чем отреагировала на это Яннеке, были слова, которые она обратила к полузакрывшему глаза коту, вывязывая очередной ряд петель:
— Ну, что скажешь об этом, котик?
Лина лежала, вернее, сидела на постели, опираясь спиной на подушки в кружевных наволочках. Рубашку ее стягивала у шеи широкая бледно-голубая лента.
На ночном столике стоял граммофон, по перине, покрытой простроченным шелком, была разбросана куча пластинок. Все стулья в комнате были чем-то заняты. На одном — поднос с остатками завтрака, на, другом — пеньюар и белье, на третьем — пузырьки с лекарствами.
Вновь появившееся солнце незаметно просачивалось сквозь муслиновые занавеси.
— Ты что, не слышишь, Элеи?
— Слушаюсь, сударыня.
Называть хозяйку барышней Элси отказывалась: у той был ребенок. Это была уроженка Люксембурга, крупная, костлявая, словно вырубленная из дерева. Беспорядок, среди которого ей приходилось жить с утра до вечера, причинял ей физические страдания.
— Что вы там еще притащили, господин Йос?
Он смиренно распаковал подарки, и папиросная бумага разлетелась по полу, к великому отчаянию Элси.
— Обожаю ананасы!.. Элси, принеси нож и тарелку.
— Но вы же знаете, сударыня, что и так много съели в полдень.
— Делай, что тебе говорят… Два бокала, Элси!.. Неужели в доме нет льда? Спустись к Яннеке, возьми несколько кусков.
В колыбели около кровати лежал ребенок с раскрытыми глазами, но Терлинка интересовал не он.
— Садитесь же! Глядеть на вас, когда вы стоите, слишком утомительно вы такой высокий. Снимайте шубу. Как вы только ее носите — она же толстая и тяжелая! Элси!
Элси не могла одновременно быть всюду. Она ушла вниз к Яннеке за льдом, всей своей упрямой физиономией выражая неодобрение.
— Жаль, что Манолы сегодня здесь нет: она так любит шампанское. Но вы же знаете, это ее день.
Она распаковала погремушку и кубок.
— Воспользуйтесь-ка тем, что Элси нет, и откройте окно. Она ведь дипломированная сестра и поэтому отказывается делать, что я велю.
— Не знаю, имею ли я право…
— Имеете, господин Йос.
Терлинк робко приоткрыл окно. Казалось, он боится, как бы его не выставили за дверь. Ступать он старался беззвучно и даже пригибался на ходу после того, как Лина сказала, что он чересчур высок.
— Где это вы раздобыли свежий ананас? У ван дер Элста?
— Не знаю этого имени.
— На Льежской улице?
— Нет. Я уже забыл, как она называется.
— А карты вы захватили?
Он побледнел. Вот уже четыре дня, как она требует у него карты, чтобы поиграть в белот, а он всякий раз забывает их купить.
— Сейчас схожу за ними.
— Господин Йос…
Но он уже вскочил, даже не надев шубу.
— Странный тип, верно? — бросила Лина Элси, вернувшейся со льдом. Не будь я в таком состоянии, я подумала бы, что он в меня влюблен. Некоторое время мне казалось, что он появляется из-за Манолы.
Элси, с надутым видом ставившая шампанское на лед, промолчала.
— Ты не находишь его забавным?
— По мне, люди такого возраста забавными не бывают. Я их скорей жалею.
Терлинк вернулся с двумя колодами карт.
— Садитесь поближе, господин Йос. Я научу вас играть. Манола — та вечно плутует… Ладно, а сейчас время… Элси, передай мне малышку.
Она бросила карты на перину, уже заваленную пластинками. Совершенно непринужденно развязала голубую ленту и вывалила одну грудь из рубашки.
— Сейчас, сейчас, толстая лакомка! Потерпите-ка еще минутку… Вот так! Вам нравится?
И повернувшись к Терлинку, она спросила, к негодованию Элси, несмотря на свои габариты метавшейся по комнате в тщетной надежде создать там видимость буржуазного порядка:
— Сигаретки не найдется?
Он стоял в саду, опираясь на ручку лопаты, как на каталогах зерноторговцев. Любопытная подробность: курил он не сигару, а огромную пенковую трубку. Из дома (он чувствовал, что это его дом, но не узнавал здания) вышла Лина с младенцем на руках. Увидев Терлинка, она радостно взмахнула рукой и побежала к нему. Чем ближе она подбегала, тем больше преображалась. Он с удивлением заметил, что на ней коротенькое платьице с крупными складками, как у пансионерок, и волосы ее заплетены в две косички.
Она все бежала. Потом споткнулась, упала на аллею рядом с Терлинком, не то улыбаясь, не то смеясь от радости, и радость эта была совершенно чистой, ничем не замутненной.
Йорис нахмурился, потому что девочка выскользнула у нее из рук и отлетела на несколько шагов. Он хотел поднять ребенка и только тут заметил, что это всего-навсего кукла, даже не большая, а обыкновенная кукла с базара — намертво приделанные руки, неподвижные глаза.
Он отдавал себе отчет в том, что это не явь. Он видел сон. Но он не хотел признаться, что понимает это: ему не терпелось узнать, что будет дальше. В спальне кто-то двигался. Слегка приоткрыв веки, Терлинк убедился, что занавес отодвинут и на улице дождь.
Он мрачно вздохнул. Это ему принесли горячую воду. Значит, пора вставать. Но почему, подав ковш с водой, Мария не ушла?
Он открыл глаза и увидел, что это не Мария, а его свояченица Марта, уже умытая и одетая. Она смотрела на него. Ждала, пока он проснется.
Он ненавидел ее. Ненавидел беспричинно и всегда. Почему горячую воду принесла именно она? Чего ждала, стоя у его кровати?
— Доброе утро, Йорис, — проронила она.
Он что-то буркнул. Она не двинулась с места. Очевидно, решила остаться, имела к тому причину. Марта ничего не делала беспричинно. Она была сама рассудительность. И на свету лицо ее в обрамлении седеющих волос напоминало луну: ни единой морщинки, кожа ровная и гладкая, но совершенно белая, без намека на румянец.
Настроение у Терлинка было скверное: во-первых, из-за недосмотренного сна, во-вторых, из-за того, что случилось накануне. По правде говоря, не случилось ничего: вернее, он сам не знал толком — да или нет. Он завернул к Яннеке, как всегда перед визитом к Лине. Хотя кафе помещалось в соседнем доме, оно осталось для Терлинка чем-то вроде прихожей в квартире.
Яннеке, обслуживая его, покачала головой:
— Сдается мне, вам лучше сегодня не подниматься.
Ему пришлось вытягивать из нее каждое слово.
— У нее гость, понимаете?
В конце концов Яннеке все-таки призналась:
— Это офицер, приехавший на мотоциклете. Вон и машина его у тротуара стоит.
Терлинк бесился, глядя на свояченицу. Она способна торчать так целыми часами, если понадобится. Наконец он откинул одеяло и сел на краю постели. Сперва, вероятно, сделал это непроизвольно; Но вспомнив, что не одет, почувствовал, что отнюдь не прочь шокировать Марту, ежедневно отправлявшуюся в семь часов к заутрене. Он сидел так, что, когда наклонялся и натягивал носки, она могла видеть его волосатые ляжки и низ живота.
Он нарочно замешкался. Она вздохнула:
— Не забывайте, Терлинк, что это я обмывала вас с ног до головы, когда вы болели брюшным тифом.
Он резко выпрямился:
— Что вам нужно?
Атмосфера в доме становилась удушливой. Марта поместилась в прежней комнате Эмилии, по другую сторону лестничной площадки. А так как эту комнату давно уже превратили в кладовку, повсюду, включая и коридоры, пришлось распихать старую мебель и большие платяные корзины.
Чувствовалось, что по ночам в доме кто-нибудь — Марта или Мария обязательно не спит. На лестнице раздавались осторожные шаги служанки, шедшей дежурить у больной или возвращавшейся к себе, либо кого-то еще, кто спускался вскипятить воды. И все время свет из-под дверей, голоса, словно шепчущие молитву.
— Мне нужно несколько минут, чтобы поговорить с вами, Терлинк. Можете одновременно приводить себя в порядок.
День был так сер, а небо так низко, как если бы за окнами натянули занавес. На площади открылся рынок. Везде маячили зонтики, с навесов капало.
— Ну, что вам еще?
Он злился на себя за то, что, ненавидя ее, не способен это скрывать.
Вероятно, она не заслуживала ненависти. Ей никогда не везло. Ее муж, гентский органист, а в свободное время дирижер, вскоре после женитьбы заболел, и на уход за ним ушел медовый месяц Марты. По смерти он не оставил ей ни сантима.
Несмотря на это, Терлинк не слышал от нее ни слова жалобы. Она просто называла вещи своими именами. Не считала себя опозоренной только потому, что ей пришлось стать кассиршей в Брюсселе. В сорок пять лет оставалась такой же, как в двадцать, и никогда ни о ком не говорила плохо.
Не проистекала ли ненависть Терлинка из того, что свояченица была дочерью Юстеса де Бэнста?
Чистя зубы, он знаком показал, что слушает ее.
— Я по поводу Эмилии, — ровным тоном начала она.
Тереса и та не посмела бы коснуться этой темы: тут Терлинк был особенно раздражителен. Эмилия — это его личное! Это никого не касается. С зубной щеткой во рту он сердито смотрел на свояченицу.
— По-моему, вам лучше решиться…
— На что решиться?
Ну не прав ли он был, когда не хотел присутствия Марты в доме! Не прошло и десяти дней с ее приезда, а она уже позволяет себе заниматься Эмилией.
— Вы знаете, Терлинк, что я имею в виду. Но вы, вероятно, не знаете другого — что рано или поздно у вас будут неприятности.
Отфыркиваясь, он умылся, взял махровое полотенце. Марта стояла на том же месте, и весь ее вид свидетельствовал, что она решила идти до конца.
— Не далее как вчера доктор Постюмес говорил о ней со мною…
— Постюмес?
На этот раз в тоне его послышалась угроза. Постюмес? Да он, Терлинк, раздавит его, если…
— Перестаньте пыжиться — не стоит труда. Лучше вытрите мыло за ушами.
Постюмес сказал мне только то, что я знала и без него: начались разговоры.
— Об Эмилии?
— Да, об Эмилии. И о вас. Кое-кто, кого вы знаете, спрашивал Постюмеса, вправду ли ваша дочь помешана и не место ли ей в лечебнице…
— Кто?
— Не важно. Люди из ратуши.
Брился Терлинк через день, сегодня бритья не полагалось, и он был почти готов.
— Что ответил Постюмес?
— Что связан профессиональной тайной. Однако есть женщина, которая обозлена на вас…
— Что за женщина?
— Мать Жефа Клааса.
Взгляд ее непроизвольно посуровел. Тереса явно рассказала ей о смерти Жефа и о том, что за четверть часа до этого он приходил к Терлинку. Можно не сомневаться, что в комнате у больной обе сестры, вполголоса и осторожно поглядывая на дверь, часами пережевывали эту драму.
— Так во что же вмешивается мать Жефа Клааса?
Да, во что? А ведь он уже четырежды посылал ей деньги! Так он еще никогда ни с кем не обходился. Он даже не мог бы сказать, какое чувство им движет. Тем не менее факт налицо.
— Шляясь в подпитии по лавкам, она не перестает говорить о вас и об Эмилии. Хотите все знать? Так вот, она дошла до того, что рассказывает, будто ваша дочь привязана к кровати и вынуждена делать под себя; что нормальный человек не выдержит и минуты у нее в комнате — так там воняет; что вашей жене запрещается…
Взволнованная, она на минуту смолкла. Зять стоял перед ней прямой, неподвижный, с тем застывшим видом, который все чаще принимал в последнее время.
— Дальше.
— С чего начинаются такие вещи, знает каждый, а вот чем они кончаются, не знает никто. В Верне вас не любят, Терлинк.
Это правда: его боялись. Ну и что?
— Вам не кажется, что уже хватит держать больную дома? В Де-Панне есть хорошая лечебница, где вы могли бы навещать Эмилию всякий раз, когда…
Неожиданно ей почудилось, что он ускользает от нее. И хотя она по-прежнему стояла в метре от Йориса, ей казалось, что он уходит все дальше и дальше. Он смотрел на нее. О чем он думал?
— Что с вами, Терлинк? Почему вы не отвечаете?
— Я?
Что отвечать? Зачем? Выходит, Марта не понимает.
Он машинально посмотрел на потолок: там, выше этажом, лежала Эмилия.
На секунду глаза его затуманились, кадык дернулся, но свояченица этого не заметила.
— Я не расстанусь с дочерью, — объявил он наконец, и голос его вновь изменился, став таким обычным, словно разговор шел о каком-нибудь пустяке. Нахмурясь, Терлинк вперился в Марту:
— Чего вы ждете?
Она не шелохнулась. Йорис готов был поклясться, что она мысленно читает короткую молитву, чтобы собраться с мужеством и пойти до конца.
— А еще…
— Послушайте, Марта…
Он закурил сигару, хотя еще не пил кофе. Потом прошелся по комнате так, что затрещал пол.
— Я позволил вам приехать, хоть это и противоречило моим принципам.
Этот дом — мой дом. Понятно? Тереса — моя жена, Эмилия — моя дочь, Мария — моя служанка и бывшая любовница. И не стоит делать большие глаза. Все это случилось, потому что должно было случиться, и тут уж ничего не изменишь. Что, все еще не понятно?
Да, она действительно не понимала, хотя смутно догадывалась, что же он хочет сказать и не говорит.
— Мой дом…
Он посуровел, произнося эти слова. Это были не слова любви, скорее…
Марте не хотелось слишком отчетливо сформулировать свою мысль — да, слова ненависти!
Дом, к которому вольно или невольно он был привязан. Дом, семья, заботы, лежащие на его плечах…
— Вы хотели поговорить со мной об Остенде, не так ли?
И губу его вздернула презрительная усмешка, подлинный смысл которой был ясен только ему.
— Полагаю, что насчет Остенде тоже рассказывают разные разности. Чего же вы ждете? Начинайте проповедь.
Почувствовав, что у нее нет сил продолжать. Марта пролепетала:
— Предпочитаю оставить вас наедине с вашей совестью.
Как бы то ни было, совесть не помешала ему проделать все то же, что и каждое утро: спуститься вниз, велеть Марии подать завтрак, затем подняться к Эмилии и отнести ей утреннюю еду.
В такую глухую пасмурную погоду мансарда выглядела еще более зловеще.
Пахло там действительно скверно, но ведь Терлинку из-за приступов Эмилии редко удавалось убраться как следует.
Может быть, следовало прибегнуть к смирительной рубашке? Один раз это тоже правда — безумную привязали к кровати. Полотенцами — так, чтобы не поранить. Терлинк позвал на помощь Марию в надежде капитально убрать комнату и вымыть покрытую пролежнями больную.
Однако у Эмилии случился такой приступ, что она зубами искромсала себе губу, а глаза у нее закатились так, что страшно было смотреть.
Сегодня она вела себя тихо. Тянула свою жалобную мелодию, играя с собственными пальцами и, похоже, даже не замечая присутствия отца.
Спустившись, Терлинк зашел к жене, наклонился над нею, прикоснулся ко лбу губами.
— Добрый день, — поздоровался он.
Она устало подняла глаза, боязливые и покорные одновременно. Потом, словно для того чтобы придать Себе бодрости, торопливо глянула на сестру.
— Удалось поспать?
— Очень мало, — отозвалась она почти неузнаваемым голосом. — Но это ничего. Скоро я усну надолго-надолго.
Слезы приподняли ее морщинистые веки, покатились по щекам. В комнате было пасмурно и печально. Здесь тоже пахло болезнью и ее тошнотворной кухней.
— Я попросила, чтобы меня навестил священник… Вы не сердитесь?
Терлинк отрицательно покачал головой и вышел. Это был его дом! Он завернул к себе в кабинет за сигарами и машинально обошел то пресловутое место, которое определял с безошибочной точностью, хотя оно не хранило никаких следов.
Пасха уже минула. Терлинк носил теперь не выдровую шапку, а черную шляпу и, когда не было дождя, выходил на улицу в одном пиджаке.
Он пересек площадь, пробираясь между овощами, птицей и здоровавшимися с ним женщинами. Перед ним на фоне серого дня высилась башня и толчками двигалась по кругу стрелка часов.
Не его ли была и ратуша?
Там над камином висел Ван де Влит в своем карнавальном наряде. Там Терлинка ждали кресло и бумаги, аккуратно разложенные на столе.
— Господин Кемпенар, попрошу…
— Добрый день, баас. Госпоже Терлинк лучше?
Кемпенар почитал своим долгом каждое утро скорбным тоном осведомляться о здоровье жены бургомистра.
— Ей все так же плохо, господин Кемпенар. К тому же это вас не касается.
Терлинк взял у секретаря из рук почту, но не затем, чтобы ее просмотреть. Напротив, он немного отодвинул свое кресло, пыхнул сигарой, чтобы окружить себя дымом, и посмотрел секретарю совета в глаза:
— Скажите, господин Кемпенар, давно вы были в католическом собрании?
— Я играл в пьесе, которую давали в прошлое воскресенье.
— Не прикидывайтесь дурачком, господин Кемпенар. Вы же знаете: я говорю не о ваших клоунадах. Были вы в собрании в понедельник?
Секретарь понурился, словно пойманный на месте преступления.
— Вы оставались внизу, не так ли? Но, похоже, те, кто входит в Малое собрание, заседали на втором этаже?
Точно, как в день, когда обсуждался вопрос о Леонарде ван Хамме. Игра была все та же. Второсортные члены, вроде Кемпенара и ему подобных, бродили внизу по залу, где с прошлого воскресенья еще стояли неубранные декорации и где из экономии горели всего одна-две лампочки. Там пили скверное, вечно теплое бутылочное пиво и пытались угадать, что происходит наверху в гостиных с зелеными бархатными креслами. Оттуда доносились голоса. В воротах то и дело появлялись люди, устремлявшиеся вверх по лестнице.
— Не стоит смущаться, господин Кемпенар. Сами видите, я в курсе. Можете сказать, кто был в Малом собрании?
— Нотариус Команс. Сенатор Керкхове. Еще господин Мелебек с другим адвокатом, чья фамилия мне не известна.
— Кто еще, господин Кемпенар?
— Больше не помню… Минутку… Нет… Возможно, каноник Вьевиль. Мне кажется, я заметил его сутану на лестнице.
— Это все?
Зачем лгать, если знаешь, что правда все равно выплывет?
— Присутствовал ли на заседании Леонард ван Хамме?
— Да, мне об этом говорили.
— Что вам еще сказали, господин Кемпенар? Разве Леонард теперь не в наилучших отношениях с этими господами?
— Да, похоже, они ладят.
— Разве он вчера не заходил в ратушу? И не зашел в вашу канцелярию поздороваться с вами?
— Он по-прежнему муниципальный советник, и я не вправе запрещать ему…
— Что он вам сказал?
Это был прежний Терлинк, тот, что наводил на всех страх, — холодный, невозмутимый, неподатливый, как печной камень.
— Он говорил со мной о разном…
— И объявил вам, господин Кемпенар, что не замедлит сменить меня в этом кресле. Вот что он вам сказал и что вы не осмеливаетесь мне повторить! А вы ответили тем, что поддакнули ему. Потому что вечно боитесь потерять свое место, не так ли, господин Кемпенар? У вас очень грязная рубашка, а мне нужно, чтобы мои служащие выглядели прилично. Сделайте одолжение, меняйте почаще белье, господин Кемпенар. Вы свободны.
В десять утра он зашел в «Старую каланчу» к Кесу. Там сидели только несколько огородников, которые принесли с собой еду и заказали лишь по большой чашке кофе с молоком.
Терлинк прошел в глубь зала, за стойку, поближе к бильярду, и Кес сообразил, что должен последовать за ним.
— Что они решили? — не садясь, спросил Терлинк вполголоса.
— Кажется, нотариус Команс ходил за Леонардом. Но тот не хочет больше выдвигать свою кандидатуру. Команс заверил его, что у вас со дня на день будут неприятности.
— Из-за моей дочери?
— Из-за нее и еще из-за другого. Нотариус взял мать Жефа к себе прислугой. Она по-прежнему пьет, а напившись, болтает всякую всячину. — И Кес, осторожно осмотревшись, добавил:
— Надо бы вам поостеречься, баас.
— А здесь что говорят?
Под словом «здесь» подразумевалась кучка завсегдатаев «Старой каланчи», собиравшихся в кафе по вечерам.
— Эти ждут. Кое-кто уверяет, что коль скоро нотариус Команс опять сошелся с Леонардом… Вы хоть не дадите им застать вас врасплох?
— Налейте мне рюмку можжевеловки, Кес.
Терлинк ограничился тем, что посмотрел на площадь сквозь запотевшее стекло витрины.
Его площадь! Его город!
Затем пошел к себе в гараж, вывел машину и долго крутил заводную ручку, прежде чем мотор заработал.
Он знал: не надо бы ему ехать. Не потому, что во время завтрака тет-а-тет со свояченицей Марта с вопросительным видом посматривала на зятя, словно для того, чтобы успокоить себя. И подавно не из-за тех взглядов, что бросала на него Мария всякий раз, когда что-нибудь подавала к столу.
Нет, просто на пять часов назначено заседание финансовой комиссии.
Председательствует в ней Команс. В числе вопросов — бюджет отдела благотворительности. А он, бургомистр, наверняка не поспеет к сроку.
Вставая из-за стола, он угадал вопрос, готовый сорваться с губ Марты:
«Едете в Остенде? «
Он не дал ей задать его, объявив:
— Я еду в Остенде.
— В три часа здесь будет доктор Постюмес.
— Он же не меня лечит, правда?
В этот день Терлинк почувствовал потребность завернуть к матери. Семь раз в неделю он проезжал перед низеньким домиком с зеленой деревянной изгородью по фасаду и всякий раз замечал старушку в белом чепце то за одним из окон, то в садике, который она обрабатывала своими руками.
Да, теперь у матери был дом, и точно такая же изгородь, и окна со ставнями в два цвета — зеленый и белый, о которых она когда-то мечтала.
Из-за дождя матери в саду не оказалось. Она чистила картошку и, подняв голову, ограничилась тем, что чуть удивленно проронила:
— А, это ты!
Йорис рассеянно поцеловал ее. Он был не приучен к излияниям; когда-то, еще малышом, он хотел обнять одного — ныне покойного — из своих дядей, но тот оттолкнул его, объявив:
— Мужчины не обнимаются.
Сказать матери ничего особенного он не мог. По привычке привез ей полдюжины мягких вафель — мать их любила, — но, когда он положил пакет с ними на покрытый клеенкой стол, мать не обратила на это внимания.
— Спешишь? — спросила она, заметив, что сын не сел.
— Нет, не очень.
— Последнее время ты часто проезжаешь мимо… Правда, что свояченица поселилась у тебя? Вы наверняка здорово цапаетесь. Насколько я тебя знаю…
Время от времени она поглядывала на Йориса поверх очков. Выглядела она точь-в-точь как добрые старушки на репродукциях. Только вот доброй не была. Во всяком случае снисходительности в ней не было ни капли.
Иногда казалось даже, что она ненавидит сына или по меньшей мере опасается его.
— Выходит, скоро твоя бедная жена отойдет?
Он знал: мать говорит это, чтобы посмотреть, как он ответит. И вот доказательство: она украдкой глянула на него.
— У нее рак кишечника.
— Что ты будешь делать?
Как будто такие вещи решаются заранее!
— Выпьешь чашку кофе?
— Спасибо.
На стене висел портрет, изображавший Йориса в возрасте лет пяти-шести, с серсо в руке, а у стола стоял стул, который всегда был его стулом.
— Надо бы мне съездить навестить ее, пока это не случилось, да боюсь, я вас побеспокою.
— Вы отлично знаете, что ничуть не побеспокоите нас.
Оба говорили еле слышно. Лгали, не желая лгать, роняли ничего не значащие фразы, вне всякой связи с тем, что думали.
— Ты по-прежнему доволен жизнью?
Возможно, хоть в эти слова она вложила частицу души? Йорису был ясен смысл вопроса — он ведь знал свою мать не хуже, чем она его: «Тебе по-прежнему доставляет удовольствие делать деньги, быть могущественным Йорисом Терлинком, сигарным фабрикантом и бургомистром Верне? Ты уверен, что ни о чем не жалеешь и что все складывается так, как ты хочешь? «
Он ответил, наливая себе кофе:
— Очень доволен.
Она знала, что он лжет. Но это не имело значения. Между ними всегда так было.
— Взгляни, есть ли еще сахар в коробке.
Имелась в виду коробка из-под какао; украшенная картинкой с изображением Робинзона Крузо; она стояла на камине, еще когда Йорис был совсем маленьким. Он встряхнул ее. В ней оставалось три кусочка и сахарная пудра.
— Вести себя надо разумно, верно? — вздохнула старуха, словно он наконец доверился ей. — Не езди слишком быстро. Похоже, вчера у въезда в Де-Панне опять случилась катастрофа.
Терлинк вел машину ни быстро, ни медленно. Он ехал в Остенде и по мере того, как приближался к цели, постепенно забывал о том, что осталось позади, и думал только о никелированном мотоциклете и вчерашнем офицере.
В иные дни он не знал, что еще купить. Крупный испанский виноград в конце концов портился в квартире. Шампанское было заготовлено впрок. А что касается конфет и шоколада, то коробки с ними валялись по всей комнате.
Терлинк отважно проявил инициативу: зашел к парфюмеру, попросил хороших духов и удивился, что маленький флакончик стоит двести франков.
Приехав на набережную, он поискал глазами мотоциклет и облегченно вздохнул, не увидев его. Он злился на Яннеке, хотя и несправедливо: она же не виновата, если накануне Лину посетил какой-то офицер. Тем не менее он отомстил хозяйке кафе тем, что не зашел к ней, а прямо поднялся в квартиру.
Элси, открыв дверь, машинально приняла пакет — настолько уже вошло в привычку, что Терлинк всегда приходит с одним или несколькими свертками.
— Никого? — полюбопытствовал он.
— Только барышня Манола… Вы не испугались дождя? Давайте-ка мне ваш макинтош.
На пороге большой комнаты, светлой даже в пасмурные дни, Терлинк всякий раз испытывал все то же смущение, все ту же робость и с неизменной искренностью осведомлялся:
— Не помешаю?
На этот раз он был тем более взволнован, что сон его еще не совсем забылся. Он искал Лину глазами, чтобы вновь и вновь убедиться — она не маленькая девочка, а ее ребенок в колыбели не кукла.
— Добрый день, господин Йос. Вчера вас не было?
— Да нет, я был здесь, но не решился подняться к вам. Мне сказали, у вас кто-то есть.
— Это же был мой брат… Садитесь. Что там в пакете, Элси?
— Духи, сударыня. «Осенний вечер».
— Что вы делали, когда я приезжал?
Девушки переглянулись и чуть не прыснули со смеху. Так бывало часто.
Терлинку часто казалось, что он — взрослый человек, мешающий детям играть и секретничать.
Секретничали они по любому поводу. Если они смеялись и он спрашивал над чем, они поддразнивали его добрых четверть часа, прежде чем просто сказать правду. Если они шептались, Терлинк чувствовал себя несчастным, пока ему не отвечали — правду или нет, не важно, — о каком секрете шла речь.
Однажды в антверпенском зоологическом саду Йорис видел львят, которых по какой-то причине отделили от матери. Их было трое. Толстые, с блестящей шерстью, они забирались друг на дружку, хватали один другого то за лапу, то за ухо и потягивались с таким блаженноневинным видом, что это брало умиленных зрителей за душу.
Вот такими в какой-то мере были и Лина с Манолой, так что в доме только Элси походила на взрослую, но эту взрослую никто не принимал всерьез, и суровость ее приобретала комедийный оттенок.
А ведь здесь был и настоящий ребенок. Но с ним играли как с куклой.
Играли с жизнью! Играли с Терлинком, или, точнее, с г-ном Йосом.
— Почему вы не хотите мне сказать, что делали?
— Мы спорили.
— О чем?
— Об очень важной вещи.
— О какой?
— О вас.
Здесь все было не так, как всюду. Здесь не придавали значения ни времени, ни семье, что служит в жизни прочной опорой. Ели где и когда придется, прямо с подноса, и подносы валялись по всем углам. Спали когда хотелось, и если у вытянувшейся Манолы задиралось платье так, что обнажалось бедро, это ее ничуть не беспокоило.
Терлинка прямо-таки подкинуло, когда она впервые объявила при нем:
— Пойду пописаю.
Она не закрыла дверь уборной, так что было все слышно.
— Что же вы говорили обо мне? — настаивал он, не умея сравниться с ними в легкости общения.
— Много чего. Манола вам расскажет.
Он уже был сбит с толку, выглядел несчастным, и они расхохотались.
— Почему она сразу не говорит?
— Потому что!
— Что — потому что?
— Потому что сейчас она уведет вас к себе. В четыре я жду еще одного визита.
— Чьего?
— Вы не в меру любопытны, господин Йос. Принесите-ка мне ребенка. Его пора кормить.
За муслином занавесок неясно маячили мачты судов на серебристом фоне не то моря, не то неба. Ребенок хныкал и замолчал, лишь когда уткнулся носом в материнскую грудь.
— Ты заберешь господина Йоса, Манола?
Та неохотно поднялась. Она, как всегда, была в шелках, как всегда, надушена. Несмотря на пресловутое «пойду пописаю», которого Терлинк никак не мог забыть, было трудно поверить, что она тоже подчиняется суровым законам человеческого существования — такой изнеженной и необычной казалась Манола.
— Вы не боитесь, что мы поедем ко мне вместе, господин Йос? Ваша машина у подъезда? Нет? Подгоните ее к дверям, чтобы я не вымокла.
Терлинк нехотя поднялся и подождал, пока Элси принесет его макинтош.
Младенец продолжал сосать. Лина забеспокоилась: подруга снова скользнула к ней в туалетную.
— Смотри не утащи мою помаду! Каждый раз ты что-нибудь да уносишь.
Да, да, господин Йос. И не делайте, пожалуйста, такое лицо! Что с вами?
Манолы боитесь?
Он вышел, пятясь, оказался на лестнице вместе с Манолой и отправился за своим автомобилем, а она осталась в подъезде.
За стеклами кафе Терлинк заметил наблюдавшую за ним Яннеке. Он распахнул дверцу, захлопнул ее, неловко тронул машину с места.
— Надеюсь, вы знаете, где я живу? Улица Леопольда. Как раз за плотиной.
Он нервничал и вел машину плохо.
— Внимание! Здесь одностороннее движение. Сверните во вторую улицу слева…
— Опять ее брат должен прийти? — спросил он, не отводя глаз от мокрой мостовой впереди.
Манола не ответила.
— Теперь направо. Сразу за той вон гостиницей. Второй дом.
Она уже искала в сумочке ключ. И машинально проронила:
— Правда, что, пока вы здесь, ваша жена медленно умирает?
Самое странное заключалось в том, что в ее устах эти слова не прозвучали трагически. Там, в Верне, медленно умирает г-жа Терлинк? Что ж, видимо, это совершенно естественно.
На лестнице его поразил контраст между темно-красной ковровой дорожкой, сверкающими медными штангами и кремовой белизной стен. Позднее ему несомненно вспомнится огромное зеленое растение в кашпо, а также то, что, когда они поднялись на второй этаж, на первом настежь распахнулась одна из дверей.
— Ничего, ничего. Это англичанин, — сказала Манола, вставляя ключ в замок.
— Какой англичанин?
— Один педераст, снимающий на первом этаже спальню с гостиной… Входите. Извините, я на минутку.
Она исчезла за дверью, несомненно ведущей в ванную, продолжая на ходу:
— Не знаю, как другие женщины, но я не могу носить пояс по целым дням.
Уф! Она вернулась, растирая через платье свои бедра, на которых — это угадывалось — пояс оставил вмятины, похожие на пчелиные соты.
— Почему вы не садитесь? Что будете пить?
Вероятно, в отсутствие Манолы кто-то занимался у нее хозяйством, потому что к их приходу все было в безупречном порядке. Но при ее манере вести себя хватило нескольких минут, чтобы воссоздать, привычный для нее беспорядок.
Однако она отдавала себе в этом отчет и, забывая, что находится у себя, старалась держаться как подобает хозяйке дома:
— Коньяк? Ликер?
Терлинку не хотелось ни того ни другого, но он не посмел отклонить предложение, хотя так и не сел, несколько оглушенный шуршащим вихрем, каким казалась ему Манола.
Здесь все было иного пошиба, нежели у Лины. Обстановка казалась еще более разнеживающей: все словно обволакивалось чем-то мягким и утопало в нем. Самое сильное, правда, сначала еще ничем не обоснованное впечатление — просто это было первое, что он увидел, — произвел на Терлинка ампирный камин из белого мрамора, в котором на медной решетке с головами сфинксов медленным и как бы угодливым пламенем горели настоящие поленья.
— Садитесь в это кресло… Я подумала, что лучше привести вас сюда, чем говорить при Лине. Не следует все-таки забывать, что ей восемнадцать.
Что она хотела этим сказать? При чем здесь восемнадцать лет Лины? Дело в том, что Маноле недоставало уверенности в госте. Она хмуро разглядывала Терлинка, который со шляпой на коленях застыл в кресле.
— Да положите вы вашу шляпу! — потеряла она наконец терпение. — Вы даже не знаете, на кого сейчас похожи!
Она тоже этого не знала. Во всяком случае, он не был похож на человека, с которым легко выйти на известные темы.
— Можете курить свою сигару. Да, да, я хочу, чтобы вы выкурили сигару. И я даже возьму за компанию сигарету.
Все это говорилось, чтобы выиграть время, походить взад-вперед, украдкой рассматривая гостя. Такая манера шпионить за ним произвела на Йориса странное действие. Он вдруг подумал, что точно так же на него смотрели всегда и все, особенно женщины, и первая — его мать, когда он был еще мальчиком, потом, после его женитьбы — Тереса, затем Мария, которой даже в интимные минуты не удавалось быть с ним естественной, еще сегодня утром — Марта и, говоря по правде, мамаша Яннеке, до сих пор не разобравшаяся в нем.
— Знаете, вы странный тип, — неожиданно перешла в атаку Манола с развязностью, которая, как ей казалось, все упростит. — Вчера мне много порассказал один хорошо вас знающий человек. Правда ли то, что я сказала о вашей жене, когда мы приехали?
— Да, правда.
— И вы способны спокойно думать, что она может умереть, пока вы находитесь здесь? Правда ли также, что у вас тридцатилетняя дочь?
Чувствуя на себе взгляд Манолы, Терлинк, чтобы скрыть смущение, отхлебнул коньяку.
— Разумеется, это меня не касается. Это ваше дело.
Мы беседуем — вот я и сказала… Я хотела поговорить с вами не об этом. Меня интересует другое — как вы намерены поступить с Линой.
Манола облегченно вздохнула. Самое трудное было позади, и теперь, сказав главное, она могла перевести дух.
— Как я намерен поступить?
— Да. И не прикидывайтесь, что не понимаете, ладно? Не попусту же вы ежедневно мотаетесь в Остенде и привозите столько подарков, что их девать некуда…
Йориса шокировала вульгарность, которой он раньше не замечал за Манолой.
— Вчера, после визита Фердинанда — это брат Лины, офицер-летчик из Брюсселя, — я посоветовала ей серьезно обдумать положение. Знаете, почему он приезжал?
Иногда Терлинк спрашивал себя, действительно ли сцена происходит наяву — с такой комичной серьезностью Манола обсуждала эти вопросы. Говоря, она продолжала наблюдать за ним и даже не давала себе труда это скрывать. Наверняка она сказала Лине: «Предоставь действовать мне. Я-то уж разберусь, чего от него ждать!»
Она старше! Опытней! Она решила быть наставницей и покровительницей юной девушки.
— Так вот, он привез ей предложение отца… Вы знаете Леонарда ван Хамме? Ему лучше со мной не встречаться. Ему мало выбросить дочь с ребенком на улицу: теперь он хочет сплавить ее куда-нибудь подальше — в Англию, во Францию. С этим Фердинанд и приехал на мотоциклете из Брюсселя.
Манола оживилась, приняла свой рассказ близко к сердцу и, подчеркивая отдельные фразы, дотрагивалась до колена Терлинка.
— Вам известно хотя бы, сколько досталось Лине от матери? Ван Хамме богаты, так ведь? Однако родители Лины вступили в брак на условии раздельного имущества. Деньги Леонарда, вложенные в дело, не переставали приносить доход. Но ясно также, что он пользовался приданым жены, а оно составляло двести тысяч франков. Сегодня он это отрицает. Понимаете?
Терлинк все, конечно, понимал. И невольно изумлялся, видя, как все больше горячится Манола.
— Эти двести тысяч франков были довоенными франками[7]… А вернуть он хочет эту сумму в нынешних. Вот в чем штука! Словом, Лина получила за все про все сто тысяч бумажных франков. Даже меньше — надо ведь вычесть пошлины и расходы. Теперь рассчитайте, что остается на ренту. Из расчета трехпроцентной не выйдет и трех тысяч. Половина того, во что мне обходится квартира. Лина не отдает себе в этом отчета. Проедает основной капитал. Одни только роды встали ей в…
Самое удивительное: в Маноле чувствовался интерес к цифрам и денежным вопросам. Она даже забыла закурить новую сигарету и выпить свою рюмку ликера. Время от времени она продолжала поглаживать себе живот и бедра там, где натер пояс.
— Старый Леонард сообразил, что дочери не прожить на такую малость.
Этим он ее и держит. И вчера Фердинанд приехал с новым предложением. Если Лина согласится осесть в Англии или Франции, отец будет давать ей три тысячи франков в месяц… Как поступили бы вы?
Она и впрямь призывала его в свидетели? Самым серьезным и почти драматическим тоном спрашивала, какое решение принял бы Терлинк на месте девушки!
— Не знаю, — промямлил он.
Уже несколько минут Йорис испытывал странное чувство: он, похоже, утратил способность рассуждать. И не из-за окружающей обстановки или присутствия Манолы. Тем не менее ему было не по себе как человеку, которому приходится сидеть не на своем, да вдобавок еще и неудобном месте.
Ни у Лины, ни в «Монико» он не испытывал ничего подобного.
Он находился вдали от Верне, вдали от дома. И впервые стыдился этого так же, как если бы попал в подозрительное общество.
Перед ним уже неоднократно вставал образ свояченицы, и ему стоило труда прогнать его.
— Вот почему решать надо серьезно, и мне пришлось поговорить с вами.
Лина не хотела. Она не понимает, сколько нужно денег, чтобы прожить. А я ей сказала: раз твой отец хочет назначить тебе содержание, то лишь затем, чтобы держать тебя в руках. Вы того же мнения, верно? Он мог бы дать Лине определенную сумму, а так — где гарантия, что он будет платить и дальше? Он всегда сможет диктовать ей условия, заставить ее делать, что он захочет.
У Терлинка сделалось, вероятно, странное выражение лица, потому что Манола неожиданно нахмурилась и подозрительно осведомилась:
— Вас раздражает то, что я говорю?
Нет, это его не раздражало. Все было бесконечно сложнее. Конечно, он предпочел бы, чтобы такого разговора не было. Тем не менее он чувствовал, что это очень важно, что настала ответственная минута, что потом уже не будет времени…
— Послушайте, господин Терлинк…
Она назвала его не г-ном Йосом, но г-ном Терлинком.
— Мы ведь разумные люди, не правда ли? Думаю, что мы можем говорить откровенно?
Он утвердительно кивнул.
— Что вы намерены делать с Линой?
Да ничего! Как это ей объяснить? Он никогда ничего не думал делать.
— Заметьте, я немного удивилась, что вы стали бегать за ней как раз тогда, когда она была в положении…
Ее взгляд!.. Любой другой на месте Терлинка несомненно расхохотался бы — настолько Манола смахивала на гадалку, пытающуюся проникнуть в мысли своей клиентки.
— Почему вы не отвечаете? Что с вами? Похоже, вы рассердились? Не потому ли, что я заговорила с вами о деньгах?
Вот что ее беспокоило уже несколько минут! Она, выдала свою тайную мысль: ей надо было знать, не скуп ли случайно Терлинк.
— Значит, из-за денег? — настойчиво повторила Манола, готовая преисполниться презрением.
— Клянусь, нет. Просто вы заговорили со мной о вещах, о которых я никогда не думал.
— Вы никогда не думали стать другом Лины?
— Другом — да.
— Вы прекрасно знаете, что я подразумеваю под словом «друг».
— Нет, об этом я не думал.
— Неужели вы надеетесь убедить меня в этом? Тогда объясните, что вы задумали.
— Ничего.
Манола была сбита с толку, но все еще силилась понять:
— Но ведь вы приезжаете сюда не из-за меня?
— Не знаю. Наверно, из-за вас обеих.
— Что?
— Ради удовольствия быть с вами и…
— Что «и»? — переспросила Манола и добавила, придав фразе оскорбительный смысл:
— Вы случайно не искали платонической любви? И забили отбой, как только я заговорила о будущем Лины?
У Терлинка внезапно перехватило горло. Он с уверенностью отдал себе отчет в том, что еще способен заплакать, он смущенно молчал и только пристально вглядывался в Манолу. А она, стоя у столика и раскуривая сигарету, проронила:
— Вижу, что хорошо сделала, приведя вас сюда.
Терлинк, в свой черед, встал. Оба стояли, не зная, что еще сказать.
Может, ему взять шляпу и уйти? Но он был не в силах решиться. Нигде еще атмосфера не казалась ему такой чужой, и все-таки он не спешил уйти.
— Что вы делаете? — вдруг удивилась она. — Что с вами?
Он уселся у самого огня, наклонясь вперед, опершись локтями о колени и закрыв лицо руками.
— Что с вами? — нетерпеливо повторила она.
Наверно, подумала, что он плачет.
Терлинк открыл лицо — тусклое, серое, жесткое.
— Послушайте, Манола…
Терлинк чуточку задыхался, что случалось с ним редко и пугало его: он боялся сердечных болезней. Заговорил он настойчивым, но негромким и как бы приглушенным тоном, совершенно ему не свойственным:
— Я готов дать Лине все, что ей будет нужно. Вам следует только назвать цифру…
В таком случае, к чему все эти уловки? Манола ничего не понимала и потому злилась.
— Коль скоро она поручила вам…
— Ничего мне она не поручала! Нечего на нее валить!
Да что с вами сегодня?
— Ничего… Вы скажете мне, сколько Лине нужно на жизнь…
— Хотите цифры? Извольте. Мой друг дает мне пять тысяч франков в месяц плюс квартира и время от времени туалет или драгоценность. Это не Эльдорадо, но я не жалуюсь и даже ухитряюсь прикупать несколько акций…
Находите, что это слишком много?
— Нет. Я думал о другом.
— О чем же?
— Не знаю. Вы думаете, Лина согласится стать моей…
— Почему бы и нет?
— Она вам это говорила?
— Так прямо, в лоб, не говорила, но я знаю. Это все-таки лучше, чем вечно зависеть от своего скота папаши, — вот мое мнение.
В сущности, Манола еще не знала, что ей думать на этот счет. Бывали Минуты, когда ей становилось почти жаль Терлинка, такого большого, костлявого, с бледным строгим лицом, где глаза прятались под густыми бровями.
— Ну хватит! Выпейте-ка еще рюмочку. Я и не представляла себе, что вы такой…
Какой «такой»? Он послушно выпил протянутый ему коньяк.
— Заметьте, я не собираюсь на вас давить. У вас есть время подумать.
Однако если все это бесперспективно, незачем давать пищу для сплетен.
— Несомненно.
Никогда в голове у Терлинка не бывало так пусто. Что он, в конце концов, потерял в Остенде? Какая муха его укусила? Какому чувству он повиновался?
Он огляделся вокруг, как лунатик, очнувшийся в незнакомом месте.
— В сущности, вы сентиментальны.
Вот уж нисколько! Но это чересчур трудно объяснить. Да и ни к чему.
— Мой друг — абсолютная ваша противоположность. Его интересует только любовь. Дай ему волю, он начнет раздеваться еще на лестнице.
Манола силилась внести в разговор нотку веселья, догадываясь, что за словами Йориса стоит еще что-то, но ей не удавалось нащупать его слабое место.
— Фердинанд вернется только на будущей неделе. Лина обещала дать ему ответ в четверг. Значит, у нас остается… — И перескочив с одной мысли на другую, закончила:
— Кстати, вы знаете, что он в курсе? Он спросил сестру, как вы познакомились, где встретились, зачем вы приезжаете к ней…
— Что она ответила?
— Что ваш интерес к ребенку вполне естествен: вы были хозяином Клааса… Надо же было что-то говорить!
Да, надо…
Пробило половину пятого. На позолоченных, украшавших камин часах, фигурки которых изображали четыре времени года, раздался один удар.
В этот час в ратуше Верне собиралась финансовая комиссия. Терлинку тоже полагалось бы присутствовать. Он знал, что совершает ошибку, пропуская заседание. Он мог еще поспеть на него — езды было менее получаса.
— О чем вы думаете? — снова забеспокоилась Манола.
— Ни о чем. Думаю, что Лина, должно быть, ждет нас.
— Нет. Я предупредила ее, что сегодня не приведу вас обратно. Понимаете, ваше присутствие могло бы стеснить ее.
Почему внутренним взором Йорис все время видит свояченицу, стоящую посреди его спальни? Сразу же вслед за ней — освещенный циферблат башенных часов ратуши; запоздавших советников, которые под дождем торопливо пересекают площадь; каменную лестницу с мокрыми следами; зал эшевенов, где происходит заседание; нотариуса Команса с подпрыгивающей походкой гнома и седой бородой, которую он постоянно поглаживает?..
— Вы не проголодались? У меня есть сухое печенье и шоколад. Но, по-моему, вы предпочитаете свою сигару.
… Или вдруг такую типичную для остендцев сцену, при которой однажды присутствовал Терлинк. На дамбу привезли ребенка, никогда не видевшего моря, и чтобы сделать первое впечатление особенно памятным, предварительно завязали малышу глаза. На берегу повязку неожиданно сняли, и мальчик со страхом уставился в необъятную даль; ноги его подогнулись, словно из-под них ушла земля, и малыш почувствовал, что его притягивает бездна. Наконец, охваченный паникой, он вцепился в ноги отцу, потом зарылся в юбки матери и разрыдался.
Терлинк, стараясь ни о чем не думать, расхаживал по гостиной Манолы, брал в руки безделушки, ставил их на место, а внутренним взором, словно в обратную сторону подзорной трубы, продолжал видеть некий крошечный мир: свою ратушу, дом, советников, усаживающихся за столом с зеленой обивкой, Марту, кладущую грелку в постель Тересы, доктора Постюмеса, звонящего в двери, Марию, которая идет ему открывать, вытирая руки о передник…
— Да… Нет…
Однако он все-таки ушел, потому что так велела Манола. Открывая дверь, она заметила:
— Держу пари: когда будете спускаться, англичанин приоткроет дверь.
Он любопытен, как женщина. Если бы вы только видели молодых людей, которых он принимает, да послушали их смех!..
— Что?
Терлинк не слышал ни слова из сказанного.
— Завтра приедете? Как всегда к Лине.
— Завтра — да.
— До свиданья.
Дождь перестал. Совсем рядом упрямо катились морские валы, грохот которых напоминал отдаленную канонаду во время войны.
Терлинк сел в свою машину, тронул с места, но на выезде из города остановился перед каким-то кафе: ему хотелось большую кружку пива. Потом он поехал. Опять та же дорога. Дюны, а по ту сторону их — море, прилив, судовые огни и мечущийся луч плавучего маяка.
Проезжая мимо своего дома, Йорис инстинктивно поискал глазами свет на втором этаже, который никогда там не гас с тех пор, как слегла Тереса. И как предвидел Терлинк еще в Остенде, Постюмес был там: его спина вырисовывалась на золотом фоне шторы.
Зал эшевенов был ярко освещен. Было шесть часов.
Терлинк загнал машину в гараж и неторопливо направился в ратушу. Уже в самом низу каменной лестницы он распознал шум, характерный для конца заседания: стук распахнувшейся двери, голоса и шаги советников, продолжающих разговор и задерживающихся чуть ли не на каждой ступеньке. На вопрос, который ему задавали, Кемпенар с врожденной угодливостью отвечал:
— Нет, еще не прибыл. Терлинк поднимался. Остальные спускались. Лестница с глухими стенами, словно вырубленная в скале, делала поворот. Достигнув его, бургомистр неизбежно оказался лицом к лицу с советниками. В этом не было ничего особенного, и все-таки с обеих сторон произошла небольшая заминка. Не потому ли, что Терлинк, взгляд которого приобрел необычную неподвижность, производил сегодня еще более внушительное впечатление, чем всегда? Только что разговор шел о нем, о его отсутствии, о его все более странном поведении. А он тяжело поднимался по лестнице, прошел, не поздоровавшись, мимо первых встреченных советников, потом через всю группу сплошь в черных костюмах, и ему уступали дорогу. Вдруг, когда Терлинку оставалось лишь распахнуть дверь своего кабинета, он остановился и обернулся. Кемпенар, стоявший к нему ближе всех, клялся потом, что видел, как у бургомистра дрогнули губы. Да и все почувствовали, что время на мгновение остановилось, что все как бы повисло в воздухе и слова, готовые сорваться с губ, еще можно задержать. Все стоявшие на лестнице — кто выше, кто ниже — обернулись. В свете ламп лица на фоне черных пиджаков казались розовыми. Единственным чисто белым мазком на этой картине выглядела седая борода г-на Команса. Все ждали. Подле Мелебека с его портфелем крупным планом выделялся ван Хамме.
— Леонард ван Хамме, — голосом судебного пристава отчеканил Терлинк, скандируя каждый слог, — я только что купил вашу дочь. На секунду тишина стала полной — только под каменными сводами еще звучал отголосок последнего слова. Потом Леонард ван Хамме рванулся к выходу. Его удержали.
Поднялся шум. Терлинк не побежал, а невозмутимо вошел к себе в кабинет, закрыл за собой дверь, повернул выключатель. Первый свой взгляд он обратил к Ван де Влиту, но тот, казалось, на этот раз ничего не понял. Не ждал ли Йорис, что в дверь начнут ломиться, а то и высадят ее? Этого не произошло. Недолгий гул голосов — и тишина! Не появился даже Кемпенар, и когда Терлинк, не дозвавшись его, распахнул дверь секретарской конуры, там даже не оказалось ни шляпы, ни макинтоша. Йорис был спокоен, очень спокоен. Правда, несколько опустошен, как после нервного срыва; такой же бывала Эмилия два-три дня после сильного припадка. Скоро он расстанется с Эмилией. В просторном здании ратуши оставались сейчас только он да привратник с семейством. Терлинк сам запер дверь и тщательно погасил всюду свет. Потом пересек площадь, заметил, что лампа в одном из уличных фонарей перегорела, и остановился наконец у витрины ван Мелле. Что еще здесь можно найти хорошего? Терлинк просто не представлял себе этого он ведь каждый день покупал самое лучшее. Почему бы не паштет из гусиной печенки?.. Кстати, есть и ананас, всего один, такой же, какой он купил Лине… Он взял его. Сегодня г-жа ван Мелле глядела на бургомистра как-то по-другому, нежели обычно. Что в нем особенного? Или ей уже рассказали о случившемся в ратуше?
— До свиданья, господин Терлинк.
— До свиданья. Чуть дальше, на другой стороне улицы, виднелись большие ворота католического собрания, где на втором этаже горел свет.
Йорис с паштетом и ананасом под мышкой проследовал дальше, вытащил из кармана ключ, вошел в свой дом, остановился в коридоре, снял шляпу и дождевик. В доме пахло пореем. Значит, будет луковый суп. Стены, мебель, воздух — все, вплоть до света и тени, было здесь теплое; казалось, будто дом купается в прозрачной горячей воде. Терлинк распахнул дверь в столовую и увидел, что дверь в кухню приоткрыта. Мария давно услышала, что он вернулся. Она вышла ему навстречу, чтобы принять пакеты, шмыгнула носом и, как если бы Йорис спросил ее, хотя он и не раскрыл рта, сокрушенно повела головой.
— Очень плоха? — выдавил он наконец.
— Он только что ушел. — «Он» означало отныне «доктор Постюмес». — Сегодня он сделал два укола. В девять вечера зайдет опять.
— Она спит?
Отрицательный жест. Нет! Тереса лежала с открытыми глазами и — это самое страшное, — кажется, понимала, что происходит с нею и вокруг нее.
Она тоже наверняка слышала, как вернулся муж. Ждала. Знала, что он ездил в Остенде.
На верху лестницы в темноте зашуршало платье. Марта перегнулась через перила:
— Вы, Йорис?
Он хотел подняться, но она спустилась сама.
— Доктор Постюмес считает, уже недолго. Самое ужасное, что Тереса догадывается. Она попросила кюре соборовать ее. Он скоро придет.
Да. Ну что ж!
Да так да.
Нет так нет.
Мог ли Терлинк сказать это вслух? Хотя бы признаться себе в этом?
Разве он чудовище? Грубая скотина?
Он бесился. Бесился при мысли, что Манола сейчас наверняка у Лины и пересказывает ей их дневной разговор.
Он бесился при мысли…
Комната там, на набережной, и беспорядок в ней, комическая важность Элси, виноград на подносе, пустая бутылка из-под шампанского на каком-нибудь неподходящем месте, Лина, вечно улыбающаяся так, словно она не понимает, словно она ничего не поняла в жизни…
Вот так всю жизнь ему придется…
— Кюре! — повторил он тем же тоном, каким сказал бы «до-ре-ми-фа-соль… «
Ладно! Надо продолжать.
— Мария, вы как будто получили паштет и ананас?
Первым делом — наверх, на третий этаж, харч Эмилии. Она была беспокойна и взъерошена, как животное, чующее грозу.
Затем этажом ниже. Тереса!
Тем хуже для него! Понадобилось мужество, чтобы распахнуть дверь и встретить взгляд жены, который ждал, впивался в мужа, высматривал в нем все чужое и настораживающее, спрашивал, искал, тревожился…
А тут еще неподвижная, как кариатида, свояченица Марта, уже склонившая голову, словно над изголовьем покойника!
— Вернулся, — слабым голосом проронила она.
А почему бы ему не вернуться? Или она ждала, что он не вернется?
По обе стороны носа у Тересы пролегли тени. Она уже не могла поворачиваться на бок и была вынуждена — если только не делала это нарочно держать руки скрещенными, как у покойника.
— С Эмилией все в порядке?
Лучше бы уж она молчала, чем говорить таким отрешенным голосом!
— Ездили в Остенде?
Она вложила в эти слова столько странной кротости, как если бы хотела спросить: «Хорошо отдохнул? Доволен? «
Стоя справа от постели. Марта смотрела на него твердым, как приказ, взглядом.
— Какая сегодня погода? — спросила Тереса, как будто это имело для нее какое-то значение.
Терлинк поймал себя на том, что отзывается в подобающем тоне:
— Почти весь день шел дождь. А теперь поднялся ветер.
Было слышно, как Мария накрывает внизу на стол, а на улице по брусчатке подпрыгивает грузовик и стучат лошадиные копыта, напоминая шум в кузнице.
На мгновение она как бы превозмогла недуг. Лицо ее слегка разгладилось, взгляд покинул смутные дали, где обычно блуждал, отыскал Марту, потом дверь, Тереса прошептала, сделав над собой усилие, чтобы упредить новый приступ болей:
— Послушай, что он делает.
Она сказала «послушай», а не «посмотри». Это стало уже почти ритуалом. Марта, которая только-только села, со вздохом встала. Бесшумно повернула ручку двери и, чуть наклонясь вперед, замерла возле узкой щелочки.
Прошло уже несколько минут, как Терлинк неторопливым тяжелым шагом поднялся наверх, но женщины так и не услышали, чтобы он вошел к Эмилии.
К тому же в этот час он вообще не навещал дочь. И с постели, сложив руки на животе, с лицом, то и дело искажаемым спазмой, Тереса не сводила глаз с сестры.
— Я ничего не слышу, вернее, слышу только его дыхание. Он стоит на площадке. Свет не зажег. На этом беседа прервалась. Говорить стоило Тересе большого расхода энергии. Да чаще всего ей и не нужны были слова:
Марта понимала значение почти каждого ее взгляда.
Им самим не верилось, что, в общем, только теперь, на склоне дней, оставаясь вот так, вдвоем в одной комнате, одна — болея, другая — ухаживая за сестрой и дежуря около нее, они узнали друг друга.
Если не считать самых последних дней, лишь тридцать лет назад, в канун свадьбы Тересы, они провели ночь в одной комнате. Марте тогда не было и тринадцати. Сестры были, так сказать, чужими друг другу. Тридцать лет они встречались только по торжественным случаям — на свадьбах, похоронах или у ложа болезни.
Тем не менее Марта была рядом, и с первой же минуты обеим казалось, что они всегда так и жили вместе. Только вот не вообразили ли они себя снова девочками, хотя давно превратились в уродливых старух? Марта растопила печку, которую пришлось установить в комнате. Неторопливо, без раздражения приготовила очередной компресс, не брезгуя прикасаться к самым отталкивающим предметам.
Прошло добрых четверть часа, прежде чем она опять взглянула на сестру и поняла, что все время думает о человеке, который неподвижно стоит наверху в темном коридоре перед дверью, может быть, открыв проделанное в ней окошко.
Марте вновь захотелось послушать, но в ту минуту, когда она нажала на ручку двери, Йорис стал спускаться по лестнице еще более тяжелым, медленным и как бы размеренным шагом, чем когда он шел наверх.
Он не мог не видеть свет под дверью. Наверняка заколебался, прежде чем толкнуть ее, и в комнате стало слышно, как он дышит за филенкой. Но Тересе было уже не до него. Обернувшись, Марта увидела, что лицо сестры осунулось, губы приоткрылись, обнажив бескровные десны, и она держится обеими руками за живот, в который, казалось, вгрызаются сотни хищников.
Указать на камин, где лежали шприц и ампулы с морфином, — вот все, на что у нее достало сил в перерыве между двумя приступами.
Никто не считал ударов, отбиваемых часами на ратуше. Иногда слышался перезвон, но на него не обращали внимания, и никто не имел ни малейшего представления, который теперь час.
Йорис спустился на первый этаж и вошел в свой кабинет. Казалось, что это произошло уже очень давно, что вокруг ничего не слышно — ни шагов, ни тех легких звуков, которые выдают присутствие человека.
Тереса, похоже, спала. В комнату вошла Мария: в это время они с Мартой составляли диспозицию на ночь, определяя очередность дежурств, время капель и уколов. Разложенная раскладушка хранила отпечаток человеческого тела. Когда у Марты было время, она расстегивала корсаж, расшнуровывала корсет, сбрасывала верхнюю юбку и в нижней вытягивалась на час-другой, приподнимаясь на локте, как только до нее доносился шорох со стороны постели. Свет она притушила.
— Уверяю вас, я предпочитаю бодрствовать…
Сестра уже звала ее взглядом и, хмуря брови от боли, шептала:
— Пойди посмотри.
Марта спустилась вниз. Лестница по-прежнему была не освещена, и сама не зная почему, Марта не осмелилась зажечь свет. Постучала, вернее, поцарапала дверь кабинета, распахнула ее и увидела Терлинка, глядевшего на нее из своего кресла.
Казалось, он в жизни не видел ее и не знает, почему она возникла перед ним, но это ему явно безразлично.
— Вот вы где? — бросила она, лишь бы хоть что-то сказать.
И быстро обвела глазами комнату, где все было в порядке. Да, она не усмотрела ничего необычного. Вернее, не отдала себе отчета в том, что вызвало у нее непривычное ощущение пустоты, когда она поднималась по лестнице. Йорис не курил!
— Он ничего не делает. Спокойно сидит…
Мария вздохнула и отправилась к себе наверх спать, предварительно обменявшись с Мартой сокрушенным взглядом. Затем беспредельная тишина опять воцарилась вокруг комнаты, где обе сестры, застыв в ожидании, не двигались и не говорили ни слова.
Вот почему таким неожиданным, даже тревожным показались им внезапный скрип ножек кресла, а затем звук шагов, хотя и знакомых, стук, щелчок выключателя.
Йорис опять стоял за дверью на лестничной площадке. Он поколебался, потом вошел к себе в спальню и не раздеваясь растянулся на постели.
— Постарайся немного поспать, — вполголоса посоветовала Марта сестре.
Марта вздрогнула. Ей почудилось, что она с головокружительной скоростью возвращается откуда-то очень издалека. Резким движением она села на своей раскладушке, но услышала только, как сестра вполголоса и, видимо, не в первый раз окликает ее:
— Марта!
Первым побуждением ее было пойти к камину и взять бутылочку с лекарством. Но глаза Тересы просили вовсе не об этом. Тогда Марта прислушалась и поняла. В другой комнате на том же этаже Слышались шаги.
Большие шаги. И размеренные, как ход пущенных часов. Пять шагов к окну, остановка, затем пять шагов в противоположном направлении.
Как давно это тянется? Который теперь чае? Будильник на ночном столике остановился, стрелки показывают без десяти двенадцать.
И вот Марта, так же как ее сестра, затаила дыхание. Открылась дверь какой-то комнаты, потом дверь спальни. Марта не успела надеть платье. Ее зять стоял перед нею полностью одетый, но взъерошенный, в расстегнутом жилете и без галстука.
В электрическом свете он выглядел особенно усталым и, словно для того чтобы усугубить это впечатление, подвинул стул, сбросил связывающий его костюм и сел в изголовье кровати лицом к жене.
Ему было безразлично, что здесь присутствует Марта. Он ее просто не видел. Он, конечно, даже не заметил, что, не зная, куда деться, она вновь улеглась на раскладушку и оставила лишь маленькую щелочку между простынями, чтобы наблюдать за ним.
Почему Тереса закрыла глаза? Может быть, из желания показать, что она спит? Или чтобы скрыть от мужа свои мысли? Упершись локтями в колени, он смотрел на нее, и на лице его читалось не сочувствие, не боль, а нечто вроде тупого и упрямого желания понять, разобраться.
Рука больной, исхудавшая до того, что под кожей вырисовывалась каждая косточка, свешивалась на перину, и Терлинк, долго колебавшийся, взять или нет, медленно протянул толстые пальцы и коснулся ее, но тут же отдернул не без злости и досады, потому что увидел, как затрепетали мокрые ресницы Тересы, и перехватил ее взгляд, робко следивший за ним.
Как это на нее похоже! Даже сейчас она притворялась, будто спит, хотя шпионила за ним, чтобы вызнать, что он на самом деле делает.
Самое же неслыханное состояло в том, что она поняла его жест, догадалась что муж рассердился, и отлично сообразила — на что. Тогда она открыла полные прозрачной влаги глаза. Молча с мольбой посмотрела на Терлинка. Пошевелила губами, и прошло некоторое время, прежде чем с них слетели звуки:
— Вы очень несчастны, правда?
Что она имела в виду? Что он несчастен оттого, что она умирает? Терлинк был убежден, что Тереса подумала не это. Мысль ее сводилась к тому, что он несчастен по другой причине, что это связано с Остенде.
Но думать о чем-нибудь долго она не могла. Боль опять с быстротой завладевала ею, тело ее напряглось, руки впились в раздираемый страданиями живот, рот раскрылся, снова обнажив бескровные десны.
Терлинк повернулся к Марте, которая привстала, но не подошла к сестре. Она привыкла к ее приступам. Свояченица знаком дала ему понять, что делать ничего нельзя, и он продолжал ждать, набычившись и вперив глаза в какую-то точку одеяла.
Так он долго сидел, не отдавая себе отчета, что видит в складках ткани кусок картона и что этот кусок представляет собой фотографию. Удивленный Йорис взял ее.
Это был портрет, сделанный вскоре после их свадьбы, когда они ездили в Гент на выставку цветов и, воспользовавшись случаем, завернули к фотографу.
Тереса сидела на стуле в стиле Генриха II, и видеть ее вот такой юной, словно Лина, с ямочками на обеих щеках, как у той, и еще по-девичьи мягким овалом лица, казалось форменной фантастикой.
Йорис стоял, положив руку на спинку стула. Другую он уже сжимал со свирепой энергией.
Терлинк, длинный и тощий, носил в те времена волосы ежиком и квадратную бородку.
— Йорис! — позвала его жена.
Он не сразу посмотрел на нее. Когда он поднял голову, ему почудилось, что она подалась в его сторону и тянет худые пальцы к его руке.
Зачем, как только она обрела способность говорить, ей потребовалось бросить:
— Теперь это скоро кончится.
Она сказала это так, словно давала обещание. Быть может, несмотря ни на что, хотела увидеть его реакцию?
— Он поел?
Ответила Мария:
— Вы же знаете, ему ничто не может помешать есть.
Терлинк позавтракал. Поднялся к дочери. Он словно нарочно вел себя так же, как обычно, соблюдал то же расписание, делал те же движения и, казалось, считал и рассчитывал каждый свой шаг.
Тем не менее впервые в жизни он, пересекая площадь, вымощенную бесчисленной мелкой брусчаткой, не заметил, какая стоит погода, и хотя задержался перед стаей голубей, сделал это совершенно бессознательно.
У себя в кабинете он не поздоровался с Ван де Влитом, даже не подумал о нем. Однако вытащил мундштук из жилетного кармана, щелкнул футляром и позвал:
— Господин Кемпенар, попрошу вас!
Секретарь вошел, приблизился к письменному столу с бумагами в руках, замер на обычном месте. Подождав с минуту, Терлинк поднял голову и проронил:
— Вы что, больше не здороваетесь?
— Добрый день, господин Терлинк.
Кемпенар не сказал: «Добрый день, баас» — как делал всегда. Он держался холодно, отстраненно, с решительным видом, и это производило комическое впечатление, потому что он был рожден для пресмыкательства.
— Какое у нас число, господин Кемпенар?
— Двадцать третье.
— Значит, во второй половине дня заседание городского совета. В котором часу?
— В три, господин Терлинк.
— В приемной кого-нибудь ждет?
— Никого.
И это «никого» уже звучало как месть.
— Вы свободны. Если понадобитесь, я позову.
Еще никогда Терлинку не доводилось сидеть вот так, без дела, поставив локти на письменный стол. Он был удивлен, заметив на столе пятнышко солнца, и глазами проводил светоносный мазок вплоть до окна в мелкий переплет, в рамке которого вырисовывалась площадь.
Она была пуста. Никогда она не была такой пустой.
Пуст был кабинет. Пустой казалась вся ратуша, где не слышалось ни звука.
Терлинк забыл положить перед собой свои золотые часы, и время пошло само по себе — девять, половина десятого. Так и не начав работать, а лишь одеревенев от сидения, он встал, надел шляпу и вышел.
На другой стороне площади он увидел окна своего дома, где в своей комнате лежала Тереса и Марта беззвучно шмыгала между постелью и камином.
Полицейский поздоровался с ним, он машинально ответил и пошел на край города. На щипцах низких домов было написано желтым и красным: «Сигары „Фламандский стяг“. Его сигары! С фламандским знаменем и толстяком, который, слегка прищурясь, блаженно курил.
В день открытия новых помещений фабрики газеты писали: «Впервые в Верне цеха и контора спроектированы в соответствии с новейшими принципами гигиены и желанием сделать жизнь трудящихся более радостной».
Это была неправда. Терлинк, как всегда, выполнил свой долг. Коль скоро он строил, он делал это согласно кондициям, считающимся наилучшими.
Сам он всегда чувствовал себя неуютно в слишком светлой конторе, вечно, казалось, пахнущей лаком и краской. Что касается цеха, где размещалось тридцать рабочих, то стены там пестрели изречениями и окружавшими их гирляндами: «Порядок — залог экономности. — Потерянное время не вернешь.
— Работать весело — значит работать лучше».
Терлинк шел. С ним здоровались. Он делал рукой знак: «Не отвлекайтесь». Оказавшись у себя в кабинете, никого не позвал. Провел там столько же времени, сколько всегда. Отбыл номер — и конец.
Все, что его окружало, создал он, Йорис Терлинк.
И новая больница, и бойня, знакомиться с которой приезжали специалисты из Эно и даже из Брабанта[8]. Он еще раз глянул на свой письменный стол, и пальцы его дрогнули, потому что от солнечного пятна на него повеяло чем-то далеким — он увидел Остенде, дамбу, а если быть совсем уж точным, — песок цвета светлого табака, переливчатое, но всегда палевое море, пляжные тенты, светлые платья на скамейках, прокатные шезлонги, бегающих детей, красные мячи, подкатывающиеся к ногам…
Когда он добрался до дому, навстречу ему вышла Мария:
— Доктор Постюмес наверху.
И он посмотрел на нее так, словно хотел сказать: «А мне-то что? «
С врачом он столкнулся на лестнице и почувствовал, что тому не по себе в его присутствии.
— Не думаю, что вам следует питать особые надежды, господин Терлинк, — негромко проронил Постюмес.
— Я вообще их не питаю, — цинично отпарировал он.
Терлинк явился не ко времени. После визита доктора в комнате царил беспорядок, а Марта поддерживала сестру, отправлявшую свои потребности.
— Прощу прощенья, — буркнул он и вышел.
Даже на лестничной клетке его преследовал луч солнца, которое было уже по-летнему теплым.
— Почему не подаете на стол, Мария? Чего вы ждете?
— Ничего, баас.
Пока она прислуживала ему, он исподтишка следил за ней глазами. Она отдала себе в этом отчет и на секунду забеспокоилась, в порядке ли ее одежда. Но дело было не в этом. Терлинк просто хотел во всем разобраться. А Мария вот уже двадцать лет составляла часть его жизни.
Мебель тоже. Тут были очень старые вещи, попавшие сюда из дома Юстеса де Бэнста, а не Терлинков — семьи слишком бедной, чтобы обладать интересными безделушками или хотя бы предметами обихода, которые стоило хранить. К тому же мать Йориса была еще жива.
Он так и не расслышал шагов, а Марта уже была в комнате, облокотилась о буфет и, вытащив из кармашка на переднике носовой платок, молча заплакала.
Она знала, что зять ждет, но, не в силах говорить, только мотала головой и наконец выдохнула:
— Боюсь возвращаться наверх…
Это был всего лишь нервный срыв. Марта обрела обычное хладнокровие, вытерла лицо, посмотрелась в зеркало, чтобы удостовериться, не видны ли на щеках следы слез. Потом взглянула на зятя, который ел, и стало очевидным, что она ничего не понимает, как ни пытается понять.
— Вы не подниметесь взглянуть на нее? Сегодня утром она причастилась.
— Это слово едва не вызвало у нее новые слезы. — Я не могу слишком долго оставлять ее одну.
Терлинк доел, сложил салфетку, чуть было не вытащил сигару, но вовремя сообразил, что в комнате больной лучше не курить.
Входя к жене, он был совершенно холоден, совершенно спокоен. В помещении навели порядок. Пузырьки, утварь, белье — все лежало на обычных местах.
И прежде всего обычным был тревожный взгляд Тересы, тут же впившийся в мужа.
— Вам не слишком больно? — осведомился он.
— Мне сделали укол посильнее.
Это было ужасно. Ужасно находиться здесь и, несмотря ни на что, поскольку как раз наступило время туда ехать, думать об Остенде. Быть может, причиной тому явилось солнце. Воспоминания Терлинка об Остенде были, несмотря на дожди, воспоминаниями о солнце, особенно о том, как лучи его играли на муслине занавесей и на золотистой желтизне стен.
Он не поедет. Это невозможно. И все-таки если бы он захотел…
Марта тоже без всякой снисходительности изучала его. Он не знал ни что делать, ни куда деться. Он был слишком громоздок для комнаты. Да это и не была обычная комната дома. Это была кладовка, приспособленная под больничную палату.
— Йорис!..
Он не любил слышать голос Тересы, потому что тот уже почти не походил на человеческий. Чтобы различать слова, приходилось наклоняться над нею.
— Похоже, вам собираются причинить неприятности…
Сурово взглянув на нее, он машинально спросил, словно не понял смысла сказанного:
— Кто собирается?
Она знаком показала, что не в силах больше говорить.
И Йорис забыв, где находится, повернулся к свояченице:
— Постюмес вам что-нибудь наговорил?
— Да нет. Он просто хотел успокоить Тересу. Сказал ей, что Эмилия скоро будет в психиатрической лечебнице…
Не подействовал ли морфий? Больная, вся поникнув, постепенно погружалась в сон, и ноздри ее, по сторонам которых легли глубокие морщины, вздрагивали от неровного дыхания.
— Что вы намерены делать, Йорис? — забеспокоилась Марта: она не могла заниматься всеми сразу.
Он не ответил, вышел из комнаты и проследовал к себе.
Чуть раньше Тереса сказала сестре:
— Ты должна последить за ним.
Посмотрев в замочную скважину. Марта увидела, что Йорис побрился и достает из гардероба свой черный костюм и белый галстук.
Они ждали. Они не могли поверить, что он не приедет. Было солнечно, воздух нагрелся, окна, выходившие на порт, пришлось открыть, и в квартиру врывался запах смолы и рыбы. Вероятно, слыша, как останавливается какая-нибудь машина, они вздрагивали. Элси, как всегда, наводила порядок, так полностью и не достигая цели.
Терлинку, стоявшему на пороге своего дома лицом к площади, где подпрыгивали сизые голуби, нужно было только свернуть в проулок справа, отпереть гараж, крутануть заводную ручку.
Обе девушки несомненно удивились бы, увидев его одетым в черное и белое, как в Новый год или на свадьбу, когда он надевал свой фартук.
Не сходя с порога, он видел, как люди направляются к ратуше и, перед тем как войти, останавливаются на ее ступенях немного покурить и поболтать.
Сразу за ратушей находится дом, где они жили с женой в двухкомнатной квартирке, когда он еще работал у Берты де Гроте.
Она тоже умерла.
Он сделал несколько шагов. В горле у него пересохло. Сквозь занавеси «Старой каланчи» он убедился, что у Кеса никого нет, вошел и пересек весь зал, пол которого был усыпан опилками.
— Старой можжевеловки, — распорядился Терлинк.
И взглянув на Кеса, также бывшего городским советником, увидел, что тот уже одет для заседания. Стена, к которой он сидел спиной, отражалась в зеркале, и заметив что-то ненормальное, Терлинк повернулся со стопкой в руке и на секунду замер. Обеих реклам его сигар не было на месте! Их даже не дали себе труда чем-нибудь заменить, и на обоях, расписанных под утрехтский бархат, еще виднелись два светлых прямоугольника.
Не моргнув глазом, бургомистр опрокинул рюмку и осведомился:
— Сколько?
— Два франка, господин Терлинк.
Кес тоже назвал его по имени, а не баасом.
Секретарь в парадном одеянии, с серебряной цепью на груди уже два раза прошел, потрясая колокольчиком по коридорам и залам. Никогда еще открытию заседания не предшествовали столь долгие приготовления.
Тридцать шесть кресел в зале были расположены амфитеатром, и мало-помалу их красный бархат исчезал под одетыми в черное более или менее чопорными фигурами с бело-розовыми лицами.
Запоздавшие советники тянулись к дверям. Хотя еще не стемнело, люстры были зажжены, и люди передвигались в скупом свете, делавшем их похожими на ожившие портреты.
Позади расставленных уступами кресел тянулся барьер, отделявший официальных особ от стоявшей публики. Ее, как всегда, составляли одни и те же старики, пенсионеры, любопытные, которые уже добрый час как заняли свои места, готовые терпеливо ждать сколько ни придется.
В стороне за маленьким столом, покрытым зеленым сукном, сидел Кемпенар. Колокольчик, перемещаясь по всей ратуше, прозвонил в последний раз, люди откашлялись, двери закрылись. Терлинк, ни с кем не здороваясь, вышел из кабинета и сел на свое место среди эшевенов.
— Господа, объявляю заседание открытым.
Присутствующие еще не устроились окончательно.
Потребовалось несколько минут на то, чтобы каждый выбрал позу поудобней. Пурпурные бархатные занавеси, пропускали закатное солнце только сквозь щели между ними, и люстры в этом обманчивом свете казались тусклыми ночниками.
Вид у г-на Команса был торжественный. Он стоял за председательским столом, но казался сидящим — настолько он был малого роста. Он поочередно поглядывал на каждого вокруг, ожидая, когда стихнет кашель, а заодно и более раздражающий звук — шарканье ног по паркету.
— Господа, прежде чем перейти к повестке дня, я как председатель этого собрания почитаю своим долгом…
Двери подрагивали: они не закрывались наглухо, а толпящиеся за ними служащие, равно как люди, явно не желавшие занять место в рядах публики, пытались видеть и слышать, что происходит в зале.
Голос г-на Команса резонировал. Акустика зала заседаний была такой, что каждое слово приобретало торжественное звучание.
— Как почти всем известно, наша ратуша стала вчера местом инцидента, какого она, смею утверждать, не знавала за все века своего существования.
Головы опускались и поднимались в знак одобрения. Раздалось несколько негромких голосов:
— Правильно!
— С другой стороны, к лицу, от коего зависят судьбы нашего города, правосудие проявляет с сегодняшнего утра интерес, о котором я не вправе здесь распространяться…
Теперь головы завертелись справа налево и слева направо, в зависимости от места сидящего, потому что каждый ощутил потребность взглянуть на Терлинка.
— В любых других условиях я первым потребовал бы отчета от первого должностного лица в Верне. Таким образом, обсуждение, которое состоялось бы…
В эту минуту все увидели, насколько взволнован нотариус Команс. Он тщетно поискал слова, чтобы закончить фразу, потом махнул рукой, словно отказываясь от своей попытки:
— Короче… Короче, говорю я, вам известно также, что горестные семейные обстоятельства, перед которыми мы склоняем головы, не позволяют нам усугублять положение человека, уже испытавшего удар судьбы. Вот почему, господа и дорогие коллеги, я обращаюсь к бургомистру Терлинку и спрашиваю его, не находит ли он более достойным — как его самого, так и города Верне, — незамедлительно направить королю свою отставку…
Солнце освещало теперь лишь малую часть площади. Служанка Кеса, взобравшись на стремянку, мыла зеркальное окно заведения.
В зале совета видны были уже только люстры, струившие приглушенный свет на черные костюмы, лица, усы и бороды, зеленый стол Кемпенара и, наконец, на вставшего с места Йориса Терлинка.
Вдруг маленький нотариус Команс сел так неожиданно, словно резко качнулось коромысло весов. Двери задрожали. Петли скрипнули.
— Господа…
Однако коромысло снова качнулось, но уже в другую сторону — это бургомистр, встав, поочередно рассматривал советников, и они, один за другим, испытывали потребность отвести глаза.
— Господа, покорнейше прошу председателя городского совета соблаговолить перейти к повестке дня.
Последнее слово прозвучало в полной тишине, в почти нечеловеческой неподвижности. Потом ноги задвигались, подметки шаркнули о паркет, и в задних рядах послышался ропот.
— Господа! — воскликнул председатель Команс.
И тут совету пришлось стать свидетелем уникального, подлинно уникального события в истории ратуши города Верне. Йорис Терлинк снова сел.
Быть может, он не сознавал, что делает? Из жилетного кармашка он вытащил футляр с янтарным мундштуком.
Затем, хотя на собрании строжайше возбранялось курить, выбрал сигару, откусил зубами кончик, чиркнул спичкой.
— Господа, потише, пожалуйста! Итак, совет переходит к повестке дня.
Первым вопросом стоит…
Кемпенар, не ожидавший такого поворота, лихорадочно перелистал тщательно подготовленные папки, нашел какую-то страницу, встал, сообразил, что взял не тот документ и вновь перерыл свои бумаги.
— «Просьба о субсидии на… «
Сигара Терлинка всех загипнотизировала.
— «Инициативная группа Де-Панне, Коксейде и Синт-Идесбалда, принимая во внимание, что город Верне в силу своего географического положения получает непосредственную выгоду от наплыва иностранцев на пляжи вышеупомянутых городов, и учитывая, с другой стороны, что нынешний момент благоприятен для… «
Кемпенар поднял голову, констатировал, что все смотрят на одну и ту же дверь, и сам посмотрел на нее. Но было уже слишком поздно. Лишь немногие разглядели черный мундир, галуны и серебряный аксельбант жандарма, препирающегося с приставом. Теперь дверь снова закрылась, восстановилось спокойствие, и пристав, лавируя между рядами, пробирался к Йорису Терлинку, чтобы вручить ему письмо.
— «… что момент благоприятен для… «
Секретарь никак не мог найти нужную строку и чувствовал, что его никто не слушает. Ему, как и всем, хотелось понаблюдать, как бургомистр распечатывает и читает письмо.
— «… благоприятен для…» Ага!.. «… усиления пропаганды, в частности за рубежом, в странах с устойчивой валютой, просит муниципалитет Берне выдать ему в порядке исключения субсидию в двадцать тысяч франков».
Кемпенар добросовестно поднял уже опущенный им лист и подтвердил:
— Да. Точно двадцать тысяч.
Терлинк, положив письмо перед собой, скрестив руки на груди и зажав янтарный мундштук в зубах, был самым неподвижным и невозмутимым из всех собравшихся.
Он знал, что все, кто следит за ним из рядов полукруглого амфитеатра, более или менее представляют себе содержание письма, и понимал наконец угрожающие слова председателя Команса.
«Господин бургомистр, Поскольку сегодня утром мои попытки связаться с вами по телефону оказались безуспешны, считаю долгом своим уведомить, что мною получено прошение начать против вас судебное расследование. После ряда анонимных писем ко мне поступило обращение за подписью многих граждан вашего города относительно особого положения одного из членов вашей семьи и его образа жизни в вашем доме.
Мне известно, что состояние здоровья г-жи Терлинк внушает вам сильнейшую тревогу, и я повременю несколько дней, прежде чем допросить вас по вышеупомянутому вопросу.
Благоволите, господин бургомистр, принять мой самый искренний привет.
Тон, королевский прокурор».
Терлинк еще не бросил им вызов. Он стоял, благонравно глядя во все глаза на Кемпенара, и любой поклялся бы, что бургомистр, как все остальные, просто присутствует на очередном заседании.
Он сел, и Команс поднялся. И тот и другой сделали это торопливо, маскируя спешкой овладевшее ими чувство неловкости.
— Кто хочет высказаться о субсидии инициативной группе?
Терлинк заботливо положил сигару на закраину откидного щитка и поднялся с такой медлительностью, словно поочередно приводил в движение все шарниры своего крупного тела.
— Слово господину бургомистру.
— Господа, помнится, четыре года назад я совершил свой первый полет на аэроплане, прибывшем в Верне, дабы устроить желающим воздушное крещение. Ваш почтенный председатель господин Команс летал вместе со мной и, если не ошибаюсь, забыл уплатить за место.
Никто не засмеялся. Никто пока ничего не понимал. И Терлинк еще не пустил в ход всю силу своего голоса, которому обычно отвечало звонкое эхо от всех стен полукруглого зала. Он вроде как подыскивал слова, подбирался к теме.
До сих пор он стоял, уставившись в паркет под ногами, и только теперь начал постепенно поднимать голову.
— Когда я очутился в воздухе, моим глазам предстали башня ратуши, церковь Святой Валбюрги и другие колокольни, тесно окружившие нашу площадь.
Никогда в жизни он не был так безмятежен, так трезв умом. С ним происходило даже нечто более необыкновенное. Он видел всех своих коллег в черном, видел их розовые лица в бледном свете люстр, изучал каждое поочередно и, продолжая говорить, успевал думать, вспоминать то или иное событие.
Он видел не только их, но и себя. Терлинк словно наблюдал себя откуда-то со стороны: очень рослый, очень широкий, очень прямой и — он знал это — настолько бледный, что его застывшие черты пугали присутствующих.
Он бил голосом в стены, и голос отскакивал обратно; Терлинк ждал, пока отзвучит эхо, и продолжал. А двери подрагивали, потому что люди в коридоре теснились все плотнее, силясь разглядеть бургомистра сквозь узкие щели.
— Я видел также вокруг этих памятников, вокруг того, что мы именуем городом, низкие одноэтажные домишки, доныне кое-где покрытые позеленевшей соломой, и вокруг каждого из этих домишек — клочок вспаханной земли, луг, заботливо поддерживаемые ирригационные каналы. Дальше в дюнах попадались иные здания, с причудливыми красными кровлями, виллы, курортные псевдогорода, которые летом наполняются приезжими и слишком широкие улицы которых пусты зимой, как заброшенные каналы. В эту минуту, господа, я понял душу Верне…
Неправда! Он понял ее только сейчас. Зато понял до конца. Он смотрел на коллег, один за другим опускавших глаза.
— Я понял, что в этом куске провинции, отвоеванным нашими предками у моря, подлинно важны и должны приниматься в расчет только эти домишки за зелеными изгородями да эти мужчины с женщинами в белых чепцах, которые круглый год гнут спину над клочком земли.
Я понял, что город со своей ратушей и церквями представляет собой лишь сборный пункт. Я уразумел наконец, что наш субботний базар, конная и скотная ярмарки суть более величественные торжества, чем даже праздник Тела Господня…
В зале зашевелились, кое-кто закашлялся. Терлинк выждал. Времени у него хватало. Это был его день, который никто не мог у него отнять.
Он ощущал себя бесконечно большим, нежели все, кто присутствует в зале, нежели то, чем был до сих пор он сам!
Он мог бы теперь с невероятной отчетливостью показать свою подлинную жизнь, какой она наконец раскрылась ему от домика в Коксейде, этой только что им описанной хижины с соломенной крышей и зеленой изгородью, вплоть до настоящей минуты, включая двухкомнатную квартирку в первые годы брака и табачно-сигарный магазин Берты де Гроте.
— Но поскольку кое-кто из вас, я сказал бы даже — большинство, заработал немалые суммы на спекуляциях с прибрежными участками, вы забыли, господа, чем оправдано существование нашего города.
Сегодня вы хотите сделать из него нечто вроде столицы псевдогородов, где живут лишь два летних месяца, но получают большие прибыли.
И вы не думаете, что всякий раз, когда на дюнах вырастает новая вилла или гостиница, один мужчина или одна женщина по необходимости покидают один из домишек, вросших в поля, и уходят жить на чужбину, меняя свой наряд на мундир или становясь лакеями и служанками у чужих людей.
Эти изгнанники, не правда ли, тоже познают вкус больших заработков, научатся иностранным языкам и новым манерам. Но неужели вы думаете, что они когда-нибудь вернутся к родным полям?
Неужели вы не способны представить себе, что однажды в какую-нибудь субботу не окажется никого, кто доставит на нашу главную площадь яйца, птицу, овощи, и мы не услышим больше, как стучат по брусчатке наших улиц копыта мощных сельских першеронов?
Перед Терлинком от столбика непорочного сигарного пепла поднималась тонкая струйка голубого дыма.
Терлинк не торопился: как только голос его смолкнет, все кончится. Он не говорил тех слов, какие хотел сказать, в какие облекались его мысли.
Это у него не получилось бы, и к тому же выразить он стремился не эти мысли.
Об аэроплане и пейзаже, который открылся ему в день, когда он, Йорис, поднялся в воздух, он упомянул, может быть, случайно, просто чтобы взять разгон. Но это упоминание хорошо соответствовало сейчас тому, как он видел в эту минуту людей и вещи — нет, не только людей и вещи, но прошлое, настоящее, будущее.
Все до последнего, кто был в зале, услышали, как голос его задрожал, но так и не смогли ничего понять. Разве что встревожились, потому что речь его не походила на ту, какую они ждали.
Он видел бесконечную вереницу грузовиков с зерном в мешках и монументальные возы соломы, блеющих овец и телеги с крестьянами в черном, стекающиеся в город; видел человеческие жизни в их постоянном движении мальчиков, покидающих хижины и становящихся молодыми людьми, взрослых мужчин, девочек, начинающих делать себе прическу и удлинять юбки, то радостные, то мрачные крестные ходы, вливающиеся в церкви и выходящие из них под равномерный гул колоколов.
— Сюда, в эту ратушу, господа, должны вести…
Казалось, он ищет кого-то глазами. Он действительно искал Ван де Влита, оставшегося в своей раме над камином.
— Она всего лишь сборный пункт для сотен и тысяч этих хижин, и день, когда вы, на свое несчастье, забудете об этом…
Почему нельзя материализовать видения, показать им все, что он видит, включая г-жу Терлинк в постели, Марту, шныряющую в шлепанцах вокруг сестры, и там, в Остенде, в самом конце насыпной прибрежной дороги, комнату, где Лина, Манола и Элси… Он не закончил фразу, и кое-кто воспользовался этим, чтобы переменить позу — расставить скрещенные ноги или, наоборот, скрестить их. Все тоже знали, что это его последняя речь, и с оттенком неловкости или сострадания вежливо ждали.
— Быть может, те, кто строил города, не отдавали себе отчета в этой чудесной гармонии. Точно так же и человек, по мере того как развертывается его жизнь, сознает, что стремится к…
Терлинк заметил, что кто-то в первом ряду не слушает и читает лежащий перед ним рекламный каталог. Двери больше не вздрагивали: тем, кто толпился за ними, несомненно становилось скучно. Какой-то маленький старичок зашелся в кашле, который никак не мог унять, и люди оборачивались, чтобы посмотреть на него. И тут наступило молчание, такое долгое, что каждый спросил себя, что сейчас произойдет.
Терлинк хотел бы столько сказать… Это был уникальный шанс собрать воедино все, что он знал, чему научился, что наконец понял, все, что чувствовал сейчас с такой остротой, от которой в груди у него словно кипело. Он подавленно потупился, заметил свою все еще дымящуюся сигару, схватил ее и притушил о закраину откидного щитка.
— Господа, я против выделения кредитов инициативной группе и в случае иного решения отказываюсь нести ответственность за судьбы нашего города.
Вот! Он сбросил-таки с себя груз! И сел, равнодушный отныне к тому, что подумают и предпримут члены совета.
— Господа, если никто не просит слова, я ставлю на голосование предложение финансовой комиссии. Сначала голосуем открыто. Кто против выделения кредитов, поднимите руку.
Терлинк улыбнулся, чего с ним уже давно не случалось; в зале присутствовали и такие, кто ничего толком не понял и, не зная, поднимать руку или нет, ограничился невразумительным жестом.
— Повторяю: кто против выделения кредитов, то есть разделяет точку зрения бургомистра Терлинка, поднимите руку.
В глубине зала поднялось несколько рук, но один из тех, кто проголосовал тем самым против, покраснел как рак, заметив, что все на него смотрят.
— Кто за?.. Господа, предложение финансовой комиссии принято.
Г-н Команс повернулся к Терлинку, советники встали, и среди публики за барьером поднялся негромкий гомон.
— Итак, я незамедлительно направлю королю прошение об отставке.
По чистой случайности как раз в этот момент Терлинк повернулся к утопающему в своем кресле Леонарду ван Хамме, и тот почувствовал себя так неловко под взглядом Йориса, что заговорил о чем-то с соседом. Улыбка по-прежнему играла на бескровных, прикрытых рыжими усами губах Терлинка.
Чтобы внести хоть какой-то порядок в воцарившийся хаос, г-н Команс постучал по столу ножом для бумаг и фальцетом крикнул:
— Господа, заседание переносится.
Раздался характерный щелчок футляра, в котором Йорис носил свой янтарный мундштук. Терлинк чуть не забыл на откидном щитке письмо прокурора, вынужден был вернуться за ним, и все уступали ему дорогу. То же продолжали делать и тогда, когда он снова направился к двери, которую распахнул перед ним секретарь. Он шел медленно, как во время крестного хода и, сам не понимая почему, испытывал чувство триумфа. В коридоре увидел лицо Марии, но, не обратив на нее внимания, направился к себе в кабинет.
— Баас, идите скорее домой…
Он уже взялся за бронзовую дверную ручку. Ему хотелось распахнуть дверь, попрощаться с Ван де Влитом.
— Хозяйка помирает.
Стоявшие рядом расслышали слова Марии. Их проводили глазами до лестницы. Терлинк с непокрытой головой молча следовал за служанкой.
— Я вас уже больше пяти минут жду! Нам бы только не опоздать.
Сотрясаемая сухими рыданиями, Мария шла как бы толчками. Тем временем зажглись фонари, во всех домах осветились окна.
Мария, уходя, не дала себе труда запереть входную дверь. Терлинк проследовал через коридор, неторопливо поднялся по лестнице; взгляд у него был рассеянный, потому что он думал слишком о многом сразу.
Он распахнул дверь и рухнул в густую тишину. Люди стояли, словно увязая в скудном свете, который кое-где сливался с тенью. Марта с сухими глазами, но покрасневшим носом жалась к кровати. Понурившийся доктор Постюмес прислонился к камину. А у окна, выпрямившись, застыли две старухи, которые неизменно оказывались у смертного ложа каждого покойника в городе, почему их и называли погребалыцицами. Позвала ли их Мария? Или они воспользовались тем, что дом был открыт? Обе плакали, держа в руках носовые платки. Они уже надели траур!
Пока Терлинк, остановившись посреди комнаты, раздумывал, что ему делать дальше, одна из них пошла и закрыла дверь.
— Тереса! — тихонько окликнула Марта, склоняясь над сестрой. — Тереса, вот твой муж. Это Йорис. Ты меня слышишь, да?
Глаза у Тересы были закрыты, в лице ни кровинки, а по сторонам носа пролегли тени, такие густые, что казались грязью.
Тереса еще дышала. Это было заметно, это чувствовалось, и присутствующие невольно участвовали в ее усилиях, не отводя глаз от слегка вздымавшейся простыни и боясь, что она вот-вот перестанет колыхаться.
— Тереса! Твой муж…
Она знаком подозвала к себе Терлинка, и тот машинально повиновался.
Он понял также, что должен нагнуться, хотя так и не сообразил зачем.
Его злило присутствие посторонних за спиной, и он чуть было не обернулся, чтобы сказать им это.
Но не успел. Веки жены дрогнули и несколько раз приоткрылись. Побелевшие губы тоже содрогнулись, чуть-чуть обнажив зубы, которые производили теперь впечатление не настоящих, а фарфоровых.
Он почувствовал, что держит в руке руку жены. Тереса не могла говорить и лишь смотрела на него, напрягаясь всем существом, чтобы вложить в свой взгляд некий вопрос.
На секунду почудилось, что она вот-вот заплачет. Что-то прошло, как ветерок по воде, по ее лицу, которое слегка исказилось, а затем застыло, хотя веки незрячих уже глаз так и остались открытыми.
Он не сразу решился отойти в сторону, и никто не осмелился побеспокоить его. Он понял, понял значение взгляда! Разве всю свою жизнь он не видел, как окружающие его обменивались такими же взглядами? Разве не с помощью этой уловки они говорили друг другу то, что имели сказать?
Тереса задавала ему вопрос. Простой и банальный. Остался ли он бургомистром или его свалили?
Терлинк не сомневался, что она имела в виду именно это. Он готов был поклясться, что она только и ждала ответа, чтобы умереть, что она дожидалась конца заседания, как дожидались его другие в «Старой каланче» или на главной площади.
Она знала, что…
— Отойдемте, Йорис.
Он дал отвести себя от кровати и увидел, как доктор Постюмес склонился над мертвой.
Терлинк не плакал. Не испытывал никакого желания это делать. Заколебался было, но ненадолго. Услышав хриплые рыдания Марии за дверью, подошел к двум старухам в трауре и невозмутимо объявил:
— А вас прошу уйти.
Вмешалась Марта:
— Но, Йорис, они нужны мне, чтобы…
Докончить фразу она не отважилась.
— Господин Терлинк! — запротестовала одна из них.
— Нет здесь господина Терлинка! Живо вон!
Он распахнул перед ними дверь и повернулся к врачу:
— Вы тоже, господин Постюмес.
— Я закончил и ухожу. Хотел бы, однако, принести вам прежде…
— Вы принесете мне счет с указанием вашего гонорара, и этого достаточно.
Неужели Марта и Мария не понимают, как ему не терпится оказаться у себя дома, раз и навсегда закрыв двери для всех чужих; неужели они не понимают, что эта потребность проистекает из того же принципа, что и его речь днем, когда он набросал панораму и колоколен, и ратушной башни посреди низких домов и полей, из того же принципа, что вся его жизнь, нежелание поместить дочь в лечебницу, отказ признать ребенка Марии и давать ему деньги?
Любопытно все-таки: он угадывал смысл взглядов Марты, как раньше смысл взглядов жены. Это были те же самые взгляды. Она боязливо следила за ним, напуганная его спокойствием.
— Что вы собираетесь делать?
Проще говоря, что он считает своим долгом делать.
— Скажите Марии, пусть сходит предупредит обойщика. Он наверняка уже вернулся из ратуши.
— Вы не находите, Йорис, что с этим можно повременить до завтра?
— Нет.
Тересе не место в этой комнате, куда она попала лишь по случайности.
Она не должна оставаться среди пузырьков, белья, всего, что напоминает о болезни. Да и сам Терлинк не хотел здесь оставаться.
— Обойщику надо объяснить, чтобы он устроил все в моем кабинете. Мебель можно сложить в столовой.
Марте, отправившейся отдавать распоряжения, пришлось оставить зятя одного. Когда она вернулась, глаза у него были по-прежнему сухи, лицо неподвижно, но веки у покойницы закрыты.
— В шкафу на площадке вы найдете нижнюю рубашку с кружевами, которую она надевала на крестины.
Имелись в виду крестины Эмилии. Терлинк не забывал ни одной детали.
— Она на верхней полке, в папиросной бумаге.
И заметив, что волосы Тересы словно поредели еще больше после ее смерти, он добавил:
— Там есть и чепец. Только не знаю, куда она его засунула.
Она снял белый галстук и пристежной воротничок, сменил лакированные ботинки на шлепанцы. Вернувшись, машинально раскурил сигару, но на пороге заколебался и потушил ее.
— Вы не можете делать это сами, Йорис.
— Почему?
— Если не хотите посторонних, оставьте на минуту нас с Марией. Уйдите к себе в кабинет. Я вас позову.
Терлинк даже не пожал плечами. Он сам обнажил исхудавшее тело жены и распорядился:
— Велите принести горячей воды.
Марта повиновалась. Она шмыгала по дому, силясь не шуметь и вздрагивая, если дверь случайно ударяла о притолоку. Только Терлинк говорил нормальным голосом и ходил не на цыпочках.
— Мария вернулась?
— Да. Обойщик внизу. Он говорит…
Терлинк не пожелал знать, что говорит обойщик.
— Я сам с ним условлюсь.
Обойщик был еще в черном костюме, который надел на заседание совета.
Он не знал, как держаться. Заранее подготовил подобающие слова:
— Прошу верить, господин Терлинк, что несмотря на…
— Прежде всего ступайте и поживее переоденьтесь, господин Стевенс.
Потом возвращайтесь со своим помощником и немедленно переоборудуйте эту комнату: в ней мы поставим гроб.
— Устроит ли вас, если завтра с самого утра…
— Я сказал — немедленно, господин Стевенс. Завтра утром только обобьете черным входную дверь.
Когда обойщик ушел, Терлинк распахнул двери кабинета и столовой, и стало слышно, как он в одиночку перетаскивает мебель.
Много позже он вошел в кухню. Пиджака на нем не было, и на лбу у него блестели капли пота.
— Мария, вы подумали об обеде для Эмилии?
Ему показалось, что Марию прямо-таки подбросило от ужаса, но он отложил на потом выяснение вопроса — почему.
— Нет, баас, но в ящичке за окном кое-что осталось. Можно будет…
— Который час?
— Семь.
— Бегите к ван Мелле. Там еще открыто. Возьмите котлету из вырезки…
На лестнице от столкнулся со свояченицей. Все прошло так же, как с Марией, разве что Марту подбросило не так сильно.
— Что вы собираетесь делать?
— Спустить вниз кровать.
— Вы полагаете, что обязательно должны это делать в одиночку?
Она помогла ему. Это была кровать из большой спальни, та, на которой всегда спала Тереса. Стойки перетащил Терлинк. Матрас он перенес вместе с Мартой.
— Вы знаете, где лежат простыни?
Вернулась Мария, и Терлинк, дождавшись, пока она при нем зажарит котлету, отнес, как обычно, еду Эмилии, которая совершенно одурела от шума, поднявшегося в доме. Она так перепугалась, что долго не подпускала к себе отца. Он поставил поднос на ночной столик и, пятясь, вышел, чтобы не напугать ее еще больше.
— Кто обеспечивает свечи? — спросил он Стевенса, только что появившегося в сопровождении угловатого парня.
— Обычно сам клиент.
— Мария, сбегайте к причетнику Святой Валбюрги. Возьмите у него свечей…
Мария еще не успела даже присесть.
— Сдается, я живу в сумасшедшем доме! — всхлипнула она, выскочив в коридор. — Посылать за свечами в такой час!
И она вернулась, чтобы с плачем осведомиться:
— Брать желтые или белые?
— Йорис! — с упреком проронила Марта.
— Предпочитаете, чтобы это сделали чужие?
Она боялась поднять на зятя глаза. Он сам обмыл покойницу, подняв тело, направился с ним к двери и пошел по лестнице, стараясь не задеть ношей о стены.
Он подумал обо всем.
— Принесите гребенку.
Непокорные волосы Тересы выбились из-под чепца, так что казалось, будто они свисают.
— Йорис!
Можно было подумать, что Марта боится зятя, его спокойствия, его хладнокровия. Он не забывал даже такие мелочи, о которых не вспомнил никто.
— У нес есть еще один оловянный канделябр, он должен быть в корзине на лестничной площадке… Мария, сходите поищите.
Что касается букса, то по веточке его стояло в изголовье каждой постели в доме. Терлинк же выбрал оловянную чашу для святой воды.
— Вам надо бы перекусить, Йорис. Да, пожалуй, и рюмочка спиртного не помешает.
Он ответил лишь вопросительным взглядом: зачем?
Понадобились еще столик и поднос для визитных карточек. Время от времени, делая что-нибудь, Терлинк внезапно останавливался и прислушивался.
По площади кто-то шел, направляясь в «Старую каланчу» и на мгновение замедляя шаг перед домом.
— Завтра вы. Марта, сходите в газету и дадите траурное извещение.
В дверях возникла Мария:
— Если никто не будет есть, я уберу со стола.
— Через минуту мы сядем за стол, — обещал Терлинк. — Что сегодня на обед?
Не забыл ли он чего-нибудь? Да, четки. Терлинк сходил за ними в спальню, вложил их в восковые пальцы покойницы.
— Завтра утром надо послать машину за моей матерью. Только бы она не ушла на рынок… Идемте, Марта. Теперь мы можем поесть.
Он вошел в столовую, загроможденную мебелью из кабинета, тщательно притворил дверь, развернул салфетку.
И так как Марта, не в силах больше сдерживаться, разразилась наконец рыданиями, Терлинк с упреком посмотрел на нее:
— И что там Мария возится? По-моему, все уже целый час готово, а она…
Он поднялся, вошел в кухню, увидел, как закрылась дверь кладовки, и распахнул ее.
— Послушайте, баас… — вскрикнула служанка.
Терлинк остановился. В полутьме комнаты, освещенной только отблесками из кухни, он узнал Альберта, стоявшего в жалкой и в то же время враждебной позе, Альберта в штатском, с глазами, лихорадочными, как у Жефа Клааса в тот вечер, когда…
— Я сказала, баас, что он не прав, что лучше бы он…
Его это больше не интересовало. Он молча повернулся к ней спиной:
— Подавайте, Мария.
Марта непрерывно сморкалась. Терлинк ел суп, слыша, как Мария ходит взад и вперед. Когда она вошла, чтобы переменить тарелки, он спросил:
— Ему нужны деньги, чтобы перейти границу?
Мария не ответила. Она плакала, роняя слезы куда попало.
— Мой бумажник в черном костюме. Возьмите и дайте ему тысячу франков.
Терлинк досидел за столом до конца обеда, съел сыр, салат, десерт.
Марта, не выдержав, поднялась к себе.
Оставшись один, он отворил превращенный в часовню кабинет и сел на один из стульев, оставленных там, потому что они были из черного дерева.
В доме долго не засыпали. Много раз звучал перезвон на башне ратуши, после чего тишина становилась еще Гюлее глубокой, а пустота еще более пустой; наконец у Кеса с грохотом упали железные жалюзи, во всех направлениях зазвучали удаляющиеся шаги и обрывки разговоров, слышных сейчас за двести — триста метров.
Когда Марта робко приоткрыла дверь и отважилась бросить взгляд, такой же как у всех ближних Терлинка — беглый, словно готовый вернуться назад, Йорис по-прежнему сидел на том же месте около мертвой жены, урожденной Бэнст, чей катафалк будет выситься в церкви над плитой с уже высеченной на ней фамилией Бэнст, плитой, на которую Тереса опускалась тысячу раз, когда, придя к заутрене, обедне или вечерне, преклоняла колени, прежде чем направиться к своей скамье.
— Ложились бы вы, Йорис!
Но человек, повернувший к ней голову, был так серьезен, так тих, так безмятежен, что она не осмелилась настаивать, преклонила колени на молитвенной скамеечке, перекрестилась и замерла, закрыв лицо руками.
В день похорон какая-то добрая женщина проронила:
— Он стал ниже сантиметров на десять самое малое.
И в задних рядах скамей, где толпился простой народ, кто-то заметил:
— Да он на мужа собственной матери тянет!
Когда настал момент пройти мимо Терлинка и пожать ему руку, собравшимся стало страшно, потому что в церкви присутствовал Леонард ван Хамме, со вчерашнего дня исполнявший обязанности бургомистра и ожидавший утверждения в должности.
Г-н Команс и адвокат Мелебек стояли позади него. Чтобы придать процессии более официальный характер, они пропустили вперед сенатора де Гроте.
— … искренние соболезнования… — бормотали, проходя, люди.
Они кланялись Марте, которую трудно было разглядеть под вуалью, затем покойнице, такой маленькой в своем гробу, наконец, Бэнстам-родственникам, которых никто не знал.
Только Терлинк думал о чем-то другом и на кладбище то и дело осматривался вокруг, словно следил за полетом птицы или разглядывал листву на деревьях.
Леонард ван Хамме прошел мимо, как и все остальные. Как и всем остальным, Йорис пожал ему руку и при этом, как делал всякий раз, слегка наклонил голову.
Королевский прокурор выждал несколько дней, после чего перед домом Терлинка остановился автомобиль, из которого вылезли пять человек.
Доктор Постюмес подоспел пешком.
Терлинк поднялся наверх вместе с ними, ведя себя вполне благоразумно, настолько благоразумно, что, несмотря на свой усталый вид, все-таки еще внушал приезжим страх.
— Постарайтесь не слишком возбуждать ее, — посоветовал он.
Затем отпер дверь, ничем не показав, что слышит ахи и охи вошедших.
Равно как и разговоры, вроде вот такого:
— Это еще что? — осведомился молодой судебный следователь, указывая на свой палец, которым он провел по матрасу.
— Фекальная масса, — пояснил Постюмес.
— И сколько ей дней?
— Пять-шесть.
— Неужели эти пролежни ни разу не обрабатывались?
Чиновники шныряли по комнате, проверили надежность решетки, которой Терлинк забрал чердачное окно. Затем позвали Марию, и та поднялась к ним, обеими руками придерживая юбки.
— Эта дверь всегда заперта? У кого ключ от нее?
— У бааса.
Иногда при взгляде на Терлинка у них создавалось неприятное впечатление, будто он улыбается.
Разве, захоти он…
Теперь, когда все уже началось, они были настойчивы. Знали, зачем приехали и почему преисполнены такой решимости, потому что захватили с собой даже карету «скорой помощи».
Постюмес выглядел комично. Он не отваживался поднять глаза на Тер чинка, старался употреблять исключительно профессиональные термины.
— Словом, перед нами типичный случай незаконного заточения.
Альберта в доме больше не было. Мария получила открытку из Лилля, показала ее хозяину, и тот коротко бросил:
— Хорошо.
Что хорошо? Это было не известно. Терлинка вообще больше никто не понимал. Иногда казалось, что он живет так, как будто ничего не произошло.
Утром и после полудня он уходил к себе в кабинет, только уже не в ратуше, а на сигарной фабрике. Ни разу не вывел из гаража свою машину. По вечерам появлялся в «Старой каланче» и садился на то же место, что и раньше.
— Вы не находите, что мне пора уехать? — спросила однажды Марта.
— Не нахожу.
— Но я же должна что-то делать?
— Правильно. Вот и оставайтесь здесь.
— Позовите санитаров.
С Терлинка не спускали глаз. Чиновников предупредили, что он, вероятно, не даст увезти дочь, что он, возможно, вооружен и в последние дни ведет себя очень странно.
Они ничего не знали! Ничего не поняли!
Если бы он и предпринял что-нибудь, то уж, во всяком случае, не это.
И его не было бы в Верне.
Разве он не имел возможности начать, несмотря на возраст, новую жизнь, обрести новую молодость?
Манола сформулировала это достаточно четко: пять тысяч франков в месяц.
И что Леонард…
Не лучше ли дать им делать, что они хотят, верить, во что им нравится? Терлинк старался даже держаться с ними смиренно, как побежденный, сокрушенно поддакивать:
— Да, господин следователь… Да, господин прокурор.
Санитары переполошили весь дом, носилки так стукались о стены, что осыпалась штукатурка. Эмилия, очевидно ошалев, как нарочно оказалась послушной.
Машины укатили, и воцарилась пустота. Мария сочла своим долгом порыдать в кухне. А ведь ее сын только что написал ей, что нашел место на химическом заводе.
Марта лишь молча посматривала на зятя. Она колебалась. Искала ответа на определенные вопросы.
— Что вы намерены делать?
Он, вероятно показавшись ей циничным, отозвался:
— Что я намерен делать? То же, что раньше, разумеется.
Она тоже не могла его понять. Она ведь даже не знала мамашу Яннеке в Остенде, ее кафе, рыжего кота, завладевшего плетеным креслом, и…
Она не слышала его речи, последней речи. А если бы и слышала, тоже не поняла бы.
Да и кто мог бы его понять?
Наверно, лишь один человек. Но и тот давно мертв и теперь глядит с холста — Ван де Влит!
Люди совершают поступки, не зная толком зачем, просто потому, что считают это своим долгом, а затем…
У Кеса во время игры старались не заговаривать с Терлинком. Возможно, все предпочли бы, чтобы его там не было. Но он там был каждый вечер, со своей сигарой, щелкающим футляром и мундштуком.
— Ну что, Терлинк?
Он отвечал:
— Что?
И, став в тупик, они продолжали партию.
— Согласитесь, вы сами виноваты в том, что…
Он улыбался, потягивая пиво. Дураки! Они вот-вот причислят его к людям вроде матери Клааса, которая вечно ноет, а напившись, неизменно заводится с полицией.
Но зачем им это говорить? И пускать их в дом, ставший музеем, где каждая принадлежавшая Тересе вещь лежит на своем месте: например, бледно-голубые домашние туфли — у кровати.
Он, как все, прожил жизнь.
Разве, состарясь, он не обрел возможность прожить вторую?
Вот что хотелось ему высказать в своей речи, но он не нашел слов. Люди, живущие теперь сдачей внаем вилл на побережье и торговлей земельными участками…
Не важно: он ведь решил обо всем думать сам.
Он уже не помнил точно, какие выражения употребил в своей речи. Он только чувствовал что если бы мог сказать все, что хотел…
Он повесил портреты Тересы на всех стенах. Заставил Марту носить платья сестры.
— Послушайте, Терлинк, мое положение здесь…
И он, зная, что она все понимает, договорил:
— Положение скоро изменится, не так ли? Как только кончится траур.
Дом должен остаться прежним. Так не логично ли будет, если он женится на свояченице?
Это не для забавы.
Это для того, чтобы остаться вместе — с Марией и с домом.
Чтобы было с кем говорить.
Потому что если бы он захотел…