Отряд Калмыкова, ежедневно отбиваясь от партизан, теряя людей, уходил на юг по реке Уссуре. Лед на реке был крепкий, толстый; в некоторых местах голубовато-серые пласты приросли ко дну, и вода с пушечным грохотом взламывала лед, выхлестывала на поверхность, быстро там застывала.
Морозы в феврале бывают в этих краях жестокие; случается, даже птицу сшибают на лету — вместо шустрой живой пичуги на землю падает твердый камень голыш, а ветры бывают более жестокие, чем морозы. Ветры на открытых местах выбивали казаков из седла.
Двое казаков у Калмыкова неудачно вылетели из седел, покалечились: один незадачливый всадник сломал ногу, другой — ключицу.
— Дуракам закон не писан, — сурово молвил атаман и велел оставить их в ближайшей деревне — пусть отлеживаются, лечат свои переломы.
— Братцы, возьмите нас с собою, — начали канючить покалеченные казаки, — мы вам в тягость не будем.
— На обратном пути, когда будем возвращаться в Хабаровск, — пообещал атаман.
Границу переходили розовым морозным вечером.
Ветер, словно бы отдавая дань происходящему, осознавая важность момента, стих, — лишь на льду реки взбивал небольшие снежные фонтанчики, перемещал их с места на место, дразнил ворон, видевших в этой игре ветра что-то мистическое. На небе нарисовались пушистые красные полосы; зловеще-нарядные, они вышибали из глаз слезы и рождали невольную тоску.
Всадники выстроились на высоком берегу реки под толстенными старыми соснами, распухшими от болевых наростов и опухолей.
Калмыков проехался на коне вдоль строя, остановился на правом фланге. Потом неуклюже, словно бы у него не сгибалась шея, поклонился строю.
— Казаки! — произнес он хрипло, негромко. Чтобы говорить громко, не хватало сил, в горле у него что-то булькало, клокотало, и атаман, пытаясь справиться с немотой, внезапно навалившейся на него, замолчал, потом заговорил вновь. — Казаки, — повторил он и опять замолчал.
Казаки потупились, завздыхали яростно — они чувствовали себя так же неважно, как и атаман, им было так же больно, и так же острая тоска сжимала горло.
— Казаки, — в третий раз произнес Калмыков, поморщился, — мы уходим из России, но не прощаемся с нею. Мы вернемся, чтобы расплатиться за поруганных товарищей наших, за боль, что сидит в каждом из нас, за землю, которую измяли, испохабили большевики. Мы вернемся, чтобы построить в России новое общество, — атаман не удержался, сдавил каблуками меховых сапог бока коня, конь замолотил копытами по снегу, заржал — зубастые кругляши шпор всадились в шкуру, прорубили ее, на боках показалась кровь. Калмыков сжал руку в кулак и коротким взмахом рассек воздух. — Мы сюда вернемся!
Атаман произнес еще несколько фраз, они были перепевами того, что он уже сказал, и такой боли у казаков, как первые слова, уже не вызывали. Калмыков это понял и замолчал.
Потрескивал, кряхтел сдавленный морозом снег; длинные колючие лапы сосен шевелились, будто живые, с них летел сор — то ли птицы в них обитали, кормились, то ли белки.
Неожиданно с одного из надолбов — кривого, перекошенного, высокого, сорвалась связка сосулек, рухнула вниз, на лед, — неуютно ей стало на верхотуре, на вольном ветре, потянуло на землю… Грохот раздался, будто пушка стрельнула. Калмыков поежился — ему сделалось холодно.
В следующее мгновение он выпрямился, строго глянул на заиндевелый, дышавший паром казачий строй.
— Может быть, кто-то из вас устал, хочет вернуться назад? Не стесняйтесь. Ежели что…
Строй молчал. Только пар звонкими струйками поднимался над головами людей и растворялся в пространстве.
— А? — повысил голос атаман. — Не стесняйтесь!
— Веди нас дальше, атаман, — сипло проговорил кто-то, — столько лет были вместе, и дальше будем вместе, разделяться нам нельзя.
— Все правильно. Веди и дальше, — раздался другой голос, простуженный, хриплый, — мы за тобой, как нитка с иголкой.
— Может быть, все-таки кто-то хочет вернуться? — атаман был настойчив.
— Мы там такие следы оставили, что лучше не возвращаться, — сказал третий голос, чистый, звучный, почти детский.
Калмыков так и не разобрался, кто это говорил, — строй перед ним начал расплываться, покрываться красными пятнами, глаза в вечернем солнце заслезились, сделались слабыми, будто у старика.
— Спасибо, — благодарно проговорил атаман, — за доверие спасибо.
Тут строй неожиданно шевельнулся, сдвинулся в сторону, и из него выехал казак с седыми висками и черными, чуть посеребренными усами.
— Я, пожалуй, останусь, ваше высокопревосходительство, — заявил он, окутался паром; белая, закуржавленная инеем папаха была натянута на самый нос, в густом вареве дыхания его голова скрылась, будто не человек это был, а какое-то чудище.
— Значит, домой потянуло? — зловещим хриплым шепотом спросил атаман.
— Домой, — казак наклонил повинную голову, вновь погрузился в белый пар. — Землю свою, надел, мне даденый, вон сколько лет не пахал, надо бы хоть один раз вспахать…
— Домой, к мамке на полати, значит, потянуло? — упрямо гнул свое атаман.
— И этот момент есть, — не стал возражать казак.
— Кто еще хочет к мамке на полати? — Калмыков заскользил взглядом по строю. — Ну!
Строй зашевелился вновь и из него выехал… Вот уж чего не ожидал атаман, так этого — из строя выехал Гриня Куренев.
— Эх, Гриня, Гриня, — зло, едва сдерживая себя, дернул головой Калмыков, — а говорил, век со мною будешь…
— Извините, Иван Павлыч, — устал я. Сил больше нету воевать. — Куренев приложил руку к груди, отвел глаза в сторону.
Калмыков вновь дернул головой и произнес с неверящими нотками в голосе:
— Эх, Гриня!
— Еще раз простите меня, Иван Павлыч, — виновато пробормотал Куренев, я всю жизнь с вами и уже забыл, как выглядит дом, в котором родился. Еще будучи в Хабаровске, я получил письмо из дома — маманя у меня скончалась, — голос у Куренева сделался тихим, дрожащим, — так и не довелось мне с нею попрощаться.
Калмыков эту исповедь ординарца пропустил мимо ушей.
Казак с седыми висками вздохнул и через голову, придерживая одной рукой папаху, чтобы не свалилась, стащил с себя карабин, бросил его в снег.
— Шашку тоже снимай! — потребовал атаман.
Казак отстегнул от поясного ремня шашку, также швырнул ее в снег, произнес с облегчением:
— Все. Больше ничего не осталось. Даже патронов.
Атаман тронул коня, подъехал к Куреневу:
— А тебе, Гриня, что, дополнительное приглашение требуется?
Куренев облегченно шмыгнул носом, потом махнул рукой, словно бы прощался со своим прошлым, и, сдернув с плеча карабин, несколько мгновений держал его на весу.
— Может, оружие оставите, Иван Павлыч? В честь нашей давней дружбы.
— Нет!
Гриня еще раз шмыгнул носом, поцеловал потертое, облезшее от времени ложе карабина, бросил оружие в снег.
— Наган клади рядом, — велел Калмыков.
Куренев отстегнул кобуру с наганом и, согнувшись в седле, опустил его на снег рядом с карабином.
— Теперь снимай шашку!
— Шашку-то хоть оставьте! Не забирайте шашку!
— Снимай шашку!
— Ну какой казак без шашки, Иван Павлыч?
— А ты, Гриня, уже не казак. Большевики ликвидировали казаков, как народ российский, и раструбили об этом во всех своих газетах.
— Эх, Иван Павлыч, Иван Павлыч, — с болью проговорил Куренев, стащил с себя шашку, висевшую на желтом кожаном ремне, и также положил ее на снег. — Последнее отнимаете, Иван Павлыч!
— Это еще не последнее, Гриня, — сказал Калмыков, расстегнул кобуру маузера. Если раньше он любил наган, то сейчас наган был у него не в чести — атаману стал больше нравиться маузер.
Лицо у Куренева сделалось белым — он понял, что сейчас произойдет, губы тоже сделались белыми, на носу, несмотря на мороз, выступил пот.
— Не надо, Иван Павлыч, — униженно попросил он атамана, но тот на него уже не обращал внимания — откинул крышку деревянной кобуры и извлек оружие.
— Не надо, — вторично попросил Куренев, но атаман вновь не обратил на него внимание — ни один мускул не дрогнул на его лице.
Калмыков поднял маузер и, в ту же секунду, почти не целясь, выстрелил. Казак с седыми висками вскрикнул и, вскинув прощально руки, вылетел из седла. На снег он упал уже мертвый, мягкий, как куль, — тяжелая пуля снесла ему часть головы.
— Не надо, Иван Павлыч, — попросил Куренев, губы у него не слушались, одеревенели, речь стала невнятной, — я передумал!… Я остаюсь!
— Не юли, Григорий, — сурово молвил атаман. — Ты предал меня….
— Я остаюсь!
— Предав один раз, предашь и в другой….
— Не надо! — отчаянно выкрикнул Куренев.
Калмыков вновь нажал на курок. Стрелял он метко. Пуля обезобразила Грине лицо, смяла нос и вышибла несколько зубов — вместо лица образовалась сочившаяся кровью рана. Тело дернулось словно бы само по себе, но Куренев, крепко вцепившийся пальцами в луку, обтянутую кожей, чтобы было удобнее держаться, из седла не вылетел, а некоторое время сидел прямой, окаменелый, потом окаменелость прошла, он сложился в поясе и тихо сполз вниз.
Атаман, не глядя на тело бывшего ординарца, засунул маузер в кобуру, звонко щелкнул деревянной крышкой и сделал призывный взмах рукой:
— Поехали!
Приказ прозвучал буднично; отряд начал спускаться с крутого берега на лед реки. По льду метались синие снеговые хвосты, поднятые низовкой — недобрым здешним ветром. Вверху на берегу было тихо, даже невесомый снежный сор не плавал в воздухе, улегся, а тут дул свирепый ветер.
Кто-то в строю, за спиной атамана, совсем недалеко, выкрикнул срывающимся голосом:
— Прощай, Россия!
Калмыков дернулся, словно бы в спину ему всадили гвоздь, протестующее мотнул головой и сипло прорычал:
— Не прощай, а до свидания!
Целые сутки, пока они шли по территории Китая вдоль границы, устремляясь на запад, их никто не останавливал, не трогал — ни одного окрика, ни одного собачьего тявканья, ни одного выстрела.
А вот через сутки раздался тонкоголосый, подрагивавший от страха оклик, — прозвучал он из леса:
— Стой!
Калмыков, двигавшийся во главе отряда, в первой тройке, дал команду остановиться. Приподнялся в седле:
— Ну, стоим… И что дальше?
— Вы вторглись на территорию чужой страны, вы в Китае. Поворачивайте назад, в свою страну!
Атаман пальцем поманил к себе толмача, взятого из Хабаровска — тощего студента, наряженного в огромную, в которую можно было завернуть всадника вместе с конем, шубу, с фамилией вполне воинской: Трубач.
— Вступи с ним в переговоры, — велел Калмыков, — узнай, чего он хочет?
— Он хочет, чтобы мы вернулись в Россию.
— А чтобы у нас выросли конские уши и хвосты, не хочет?
— Об этом он ничего не сказал, господин атаман, — толмач принял слова Калмыкова всерьез и отвечал вполне серьезно.
— Скажи ему, что мы белые казаки и назад нам ходу нет — ждет верная гибель. Мы уйдем, но только позже, когда в России изменится обстановка.
Толмач поспешно перевел эти слова, китаец что-то обозленно прокашлял в ответ и вышел из-под огромной старой ели, держа наперевес новенький «маузер» — добротную немецкую винтовку. Калмыков знал, что китайцы недавно закупили для своих пограничников большую партию таких винтовок.
Лицо китайского солдата ничего не выражало, было словно бы вырезанным из дерева, выделялись только угольно-черные глаза. Как два уголька, жили на его физиономии своей отдельной, какой-то особенной жизнью, заиндевелые ресницы хлопали, прикрывая эту светящуюся чернь; хлоп-хлоп, хлоп-хлоп… Китаец сделал винтовкой резкое движение и окутался паром — пролаял что-то гортанное, будто янычар, грозивший неверным карами небесными.
— Чего он протявкал? — поинтересовался Калмыков.
— Требует, чтобы мы все-таки убирались к себе, на свою территорию.
— Нет, — тряхнул головой Калмыков, — нет и еще раз нет. Может, ему показать фигу, тогда он поймет?
— Не надо, господин атаман, — студент поморщился — тогда он обозлится.
— В таком разе скажи китайцу, чтобы он не дурил, не заворачивал нас. Иначе мы с вами завернем этому узкоглазому голову на пупок. Будет тогда из-под микиток кукарекать.
Толмач перевел, китаец в ответ вновь пролаял что-то непотребное.
— Чего он?
— Говорит, что в ельнике его прикрывают два пулемета и взвод солдат.
— Пхе! — отмахнулся атаман. — Невидаль какая: сейчас от его пулеметов одни заклепки останутся. Переведи!
Студент начал послушно переводить. Потом споткнулся и замолчал.
— Ты чего? — спросил Калмыков и едко сощурился. — Кишка тонка?
— Тонка, — признался студент. — Это противоречит всем дипломатическим нормам.
— Плевать я хотел на разные китайские нормы! — раздраженно выкрикнул атаман.
Ветки старой ели тем временем зашевелились, и из-под них вылез еще один китаец, судя по виду, — офицер.
Во, вот с ним мы будем говорить, — обрадовался Калмыков, — а то с чуркой какой-то препираемся!… Чурка ничего решить не может.
Толмач быстро переговорил с офицером и наклонился к атаману:
— Сам он не имеет права дать нам добро на проход в Китай, ему надо запросить своего начальника в Фугдине.
— Пусть запрашивает, — милостливо разрешил Калмыков, — мы подождем.
Китайский офицер исчез, пограничник с примкнутой к ноге винтовкой остался стоять около огромной ели.
Мороз давил, снег недобро потрескивал, скрипел. Было тихо. Солнце от мороза покраснело, сделалось холодным и чужим.
«Нерусское солнце!» — отметил про себя Калмыков.
— Спроси у этого солдата, когда вернется офицер?
Студент послушно залопотал по-китайски, для убедительности пару раз взмахнул рукой; часовой ответил сдержанно, коротко, без эмоций. Дерево, а не человек.
— Говорит, что он не знает.
— По-моему, этот узкоглазый сказал что-то другое.
Толмач смутился.
— Вы правы, Иван Павлович, часовой сказал, что не наше это дело — спрашивать, когда вернется начальник. Наше дело — ждать.
— А узкоглазый не боится, что я ему срублю голову, как кочан капусты?
— Похоже, не боится.
Калмыков похмыкал, окутался паром, будто усталый локомотив.
— Осмелел ходя. А еще десять минут назад дрожал, как осиновый лист.
Офицер вернулся через четверть часа, бесстрастный, с каменным лицом и ничего не выражавшими, словно бы вымерзшими глазами.
— Ну? — не выдержал Калмыков, привстал на стременах.
— Вам разрешено проследовать в Фугдин, — сказал китайский офицер, — там будет оказано внимание. Встреча вам, думаю, понравится.
— Понравится, говоришь? — Калмыков подбил пальцем заиндевелые усы и подмигнул толмачу. — Это хорошо.
— Чтобы вы не заблудились, с вами поедет китайский проводник, — сказал офицер.
Калмыков поджал сухие белые губы — прихватил мороз, — потом вздохнул и поклонился китайцу:
— Передавайте вашему командованию нашу большую благодарность.
В Фугдин въезжали парадным строем, посотенно. Все сотни были неполными — потрепал Гавриил Шевченко боевые порядки атамана здорово.
В китайском Фугдине было тепло — здесь уже ощущалось дыхание весны, хотя время было еще не весеннее — конец февраля.
— Хлопцы, песню! — привычно скомандовал атаман, но команда его словно повисла в воздухе — усталые люди были подавлены.
Жители городка едва ли не все вывалили на тротуары, разглядывали казаков. Среди любопытствующих Калмыков заметил несколько русских лиц.
«И здесь — наши, — подумал он облегченно, — живут, хлеб жуют… А наши нашим пропасть не дадут».
На углу одной из улиц расположился небольшой местный рынок. Торговали живыми курами, рыбой, свежей зеленью, срезанной в парниках, а один старик в широкополой, похожей на большое хлебное блюдо шляпе торговал фазанами, заточенными в деревянные клетки. Фазанов было четыре — по паре в каждой клетке; крылья у птиц, чтобы не улетели, были перевязаны пеньковыми бечевками.
Облака раздвинулись, выглянуло яркое горячее солнце — настоящее, весеннее.
— Братцы, ну давайте споем, покажем местному люду, как умеют петь русские казаки, — повернувшись к строю, следовавшему за ним, попросил Калмыков.
На этот раз сработало. Кто-то в задних рядах первой сотни затянул казачью песню, певца поддержали, и вскоре над конным строем слаженно, сливаясь в одно целое, зазвучали печальные мужские голоса. Что-что, а печаль из душ казацких, прибывших на чужбину, изъять было нельзя.
Калмыков понял это и с досадой потряс головой. Какова будет доля его подопечных, как сложится их жизнь в Китае, когда они смогут повидать своих родных, — было неведомо.
На центральной площадке городка казаков встречал высокий, с породистым лицом китайский военный. Атаман бросил взгляд на его знаки отличия и определил — полковник. В китайской армии это высокий чин. Калмыков спешился и, приложив руку к папахе, представился. Китайский военный, чуть растягивая слова, ответил. Это действительно был полковник, Калмыков не ошибся. Полковник Ли Мен Гэн командовал здешним гарнизоном.
Отрекомендовавшись, полковник улыбнулся, обнажив крупные, способные перекусить лошадиную кость зубы. Калмыков невольно поежился.
После короткой беседы полковник предупредил атамана, что оружие придется сдать.
Атаман не питал особых иллюзий насчет того, что оружие им оставят, хотя в глубине души теплилась слабая надежда, что все-таки оставят. Ведь казак без шашки и карабина — не казак, а командир без маузера — не командир.
— Где нам надлежит сдать оружие, господин полковник? — спросил Калмыков спокойно.
— На окраине города. Там находятся наши склады.
По лицу атамана проползла короткая нервная тень, но самообладания он не потерял, перевел взгляд на офицера, сопровождавшего полковника, и молвил тихо, дрогнувшим голосом:
— Что ж, на окраине города, так на окраине…
Ли Мен Гэн, понимая, в каком состоянии находится атаман, добавил утешающе:
— После этого мы отведем ваших людей в теплые казармы и накормим сытным обедом.
Казаков разместили в свободных солдатских казармах, с ними поселились и младшие офицеры; старшим офицерам предоставили места в низеньком, похожем на конюшню отеле, увенчанном плоской крышей.
Над крышей, будто памятник, возвышалась высокая тяжелая труба.
Из трубы валил плотный сизый дым.
— Топят, черти, стараются, — не замедлил отметить это Калмыков, — дрова подкидывают сухие.
— Да, сухие, — поспешно подтвердил студент-толмач, он с нынешнего дня состоял при атамане вместо Грини Куренева. — Печи у китайцев слабые. Сырые дрова они просто не в состоянии переработать.
Номер, который выделили атаману, был лучшим в гостинице, с выходом окон сразу на две улицы, с вполне добротной мебелью и большими фарфоровыми вазами, стоявшими на полу. Толмачу выделили коморку под лестницей, шедшей на чердак, — жилище неказистое, но студент и этим был доволен.
Вечером к атаману пришел полковник Ли Мен Гэн, вежливый, надушенный парижским парфюмом, — Калмыков был готов голову отдать на отсечение, что это парижский парфюм, — при орденах. Следом за полковником тоненькая служанка в шелковом халате вкатила бамбуковый столик на маленьких, звонко погромыхивавших колесиках. На столике высилась пузатая зеленая бутылка с очищенной гаоляновой водкой; в плоских фарфоровых тарелочках находились закуски, невесть из чего приготовленные, горкой высились хрупкие, словно бы светившиеся пиалушки.
— Как говорят у вас — поедим, чего бог послал, — сказал Ли Мен Гэн. Фраза получилась смешной — с русским языком у полковника были трудности.
Калмыков в ответ согласно кивнул.
Служанка проворно расставила еду на столе. В окно вливался будоражащий кровянистый свет уличного фонаря, рождая в душе недобрые ощущения.
— Я вынужден буду, господин генерал, приставить к вашему номеру почетный караул, — сказал Ли Мен Гэн, раскуривая душистую китайскую сигаретку, скрученную из очень слабого табака.
— Это что, арест? — нахмурившись, спросил Калмыков.
— Упаси бог! — Ли Мен Гэн улыбнулся во весь рот, показав полностью свои зубы, крупные и опасные, как у жеребца. — Просто… — он на мгновение замялся, что-то соображая про себя, — просто в городе появились подозрительные люди… У нас есть все основания предполагать, что они приехали из России и собираются на вас напасть.
— На меня? — Калмыков нахмурился еще больше. — Здесь, в Китае? Невероятно. Это точно русские люди?
— Точно русские.
— Невероятно, — повторил атаман и потянулся к бутылке. — Давайте выпьем, господин полковник, за нашу дружбу!
Полковник охотно подставил фарфоровую пиалу под вялую желтоватую струю, церемонно чокнулся с Калмыковым.
— За нашу дружбу!
— Когда можно ожидать ответ от вашего командования?
— Думаю, дней через пять — шесть.
Обед прошел, как принято говорить в таких случаях, в дружеской обстановке.
Сам Калмыков, если честно, мало интересовал советскую власть — интересовало золото, которое атаман забрал в Хабаровском банке.
Местные чекисты матерились по этому поводу так, что на небесах начинали шевелиться тучи, и соответственно костерили Калмыкова на все лады. Из Хабаровска в Китай ушли несколько групп «эксов», которым было поручено ликвидировать атамана.
— Государственный золотой запас должен принадлежать государству, а не какому-то пришлому кривоногому белопогоннику, — внушительно произнес руководитель хабаровских чекистов, — это — достояние народа.
С одной из групп в Китай пришла Аня Помазкова. Она повзрослела — даже скорее постарела, вокруг губ у нее собрались щепотки мелких морщин, глаза потускнели, в голове появились серебряные нити. Время расправлялось с нею безжалостно…
Через шесть дней полковник Ли Мен Гэн вновь появился в гостинице, надушенный, нарядный, с торжественной улыбкой на лице.
— Я вас поздравляю, господин генерал, — сказал он Калмыкову, — вам разрешено двигаться дальше.
— Мне одному или моему войску тоже? — хмуро поинтересовался атаман.
— Вашей части тоже, — ответил полковник, доброжелательно улыбаясь. — Куда намерены двигаться?
— В Харбин. Там находятся наши.
Китайский Хабрин в ту пору был русским городом. Возведенный на месте крохотной рыбацкой деревушки на берегу реки Сунгари, он приятно удивлял китайцев своими широкими улицами, чистотой и добротными зданиями. Жили в нем в основном люди, обслуживавшие КВЖД, и щеголи-инженеры, изящно носившие пижонскую черную форму, и техники — вечно озабоченные завтрашним днем небритые дядьки, и простые рабочие, жившие одной мечтой — напиться бы вечером.
Атаман верил, что свои обязательно помогут — русские русских не привыкли оставлять в беде.
— Завтра и выступим, — проговорил он обрадованно, — в крайнем случае — послезавтра.
Но ни завтра, ни послезавтра выступить не удалось. Ночью в гостинице, на этаже, где остановился Калмыков, раздался глухой топот, появились десятка полтора жандармов. Не слишком ли много на одного человека?
Командовавший жандармами офицер помахал перед носом у сонного караула бумажкой, разрешавшей этот ночной налет, и с грохотом долбанул кулаком по двери номера, в котором остановился Калмыков.
— Эй, генерала! Просыпайся!
Калмыков уже проснулся — спать при таком грохоте могли только мертвые, — натянул на кальсоны штаны с широкими лампасами, враз придавшими его фигуре значительность, — на плечи накинул мундир с серебряными генеральскими погонами.
Рывком распахнул дверь:
— Ну!
Жандармы быстро заполнили просторный номер, затопали ногами, переворачивая вещи. Калмыков устрашающе рявкнул на них:
— Чего вы тут потеряли, а? Чего вам надо?
Руководивший этими суетливыми людьми офицер вполне сносно говорил по-русски.
— Вас требуют в управление Сянь-Бин-Ин, — сказал он.
«Сянь-Бин-Инами» в Китае называли жандармские управы.
— А в чем, собственно, дело? — нахмурился Калмыков. — Я русский генерал…
— Это мы знаем, — быстро, скороговоркой произнес китаец.
— Что случилось?
— Это вам сообщат в управлении Сянь-Бин-Ин.
— Тьфу! — плюнул Калмыков и натянул на плечи полушубок. Про себя подумал: явно этот налет срежиссирован где-нибудь в Хабаровске или во Владивостоке, в чека, при свете керосиновой лампы. — Пошли! — скомандовал он жандармам, и те с топотом потянулись за ним.
Может, ему лучше переселиться к своим казакам? — все под защитой будет. Неуютная это, конечно, вещь — казарма, но во много крат надежнее гостиницы. Там — свой народ, при случае казаки и защитят и спрячут.
Снег звучно скрипел под сапогами, вызывал в ушах резь. Улица, по которой они шли, была темна — ни одного огонька, жестяные погашенные фонари глухо позванивали на ветру, ничего не было видно, но Калмыков шагал уверенно — в темноте он неплохо видел.
Про себя соображал: может, завалить сейчас мелко семенящих за ним служак в снег и раствориться в ночи? Нет, это не выход.
Надо было придумать что-нибудь другое, более капитальное.
Идти, к счастью, оказалось недалеко. Темнота кончалась, Калмыков увидел тусклый керосиновый фонарь на крыльце и понял: это и есть управление Сянь-Бин-Ин.
Фугдин — городок небольшой. Если изловчиться, то от одного края до другого доплюнуть можно. Ворона пешком, неспешной походкой, пересечет город за двадцать минут; все жители знают здесь друг друга в лицо. Теперь понятно, почему появившиеся русские привлекли внимание разведки — это были новые лица.
Калмыкова ждал сам начальник управления — представительный господин в золотом пенсне, с совершенно плоским лицом, похожим на старую, потемневшую от времени доску.
Начальник управления был вежлив — встал, приветствуя атамана, и показал пальцем на стул:
— Праею!
— Но русский жандармского гостеприимства не оценил, рявкнул во всю глотку:
— На каком основании меня арестовали?
Начальник управления поспешно заявил:
— Вас никто не арестовал. Мы просто пригласили вас к себе в гости.
— Ага, на чашку чая, — атаман издевательски хмыкнул. — Ночью!
— Да, на чашку чая, — подтвердил начальник управления, хлопнул призывно в ладони.
Дверь кабинета распахнулась, и на пороге появился солдат с подносом в руках. На подносе стояли две чашки с горячим дымящимся чаем и две плетеные из прутьев вазочки. В одной горкой высилось рисовое печенье, в другой — желтоватый тростниковый сахар.
— Прасю! — произнес хозяин кабинета на ломаном русском языке и ловко подхватил с подноса чашку с чаем.
Калмыков неспешно потянулся ко второй чашке, с шумом отпил из нее. Чай был хороший, китайцы понимали толк в добротных напитках. Произнес знающе, будто местный житель:
— Хо!
Несколько минут сидели молча, смаковали чай. Лицо Калмыкова расслабилось, на лбу появился пот. Атаман стер его пальцами и, словно бы вспомнив, что он находится в жандармском управлении, со стуком опустил чашку на поднос и выпрямился:
— Итак, что произошло, господин начальник?
Начальник управления тоже отставил чашку.
— Произошло. Вчера вечером ваши казаки убили своего соотечественника, представителя одного из торговых домов, через час — бедную женщину, китаянку.
— Откуда вы знаете, что это были казаки?
— От свидетелей, господин генерал.
— Тьфу! — отплюнул Калмыков. — Да в казачью форму может нарядиться кто угодно, даже ваш брат-китаец, но это совсем не означает, что он принадлежит к казачьему сословию.
— Ошибки нет, господин генерал… Нам хотелось бы знать, кто это сделал.
— Уверяю вас, это сделали не мои люди!
— У меня другие сведения, господин генерал. И, повторяю, у преступления есть свидетели, — начальник управления ухватил за длинную резную ручку колокольчик, звякнул. На пороге кабинета возник жандарм, как две капли воды похожий на своего шефа.
— Пригласи эту несчастную женщину, — приказал начальник управления жандарму.
— Почему несчастную? Ее что, убили? — спросил Калмыков, наполняясь раздражением.
— Нет, не убили, но до этого было недалеко.
Жандарм едва ли не за шиворот вволок в кабинет китаянку в засаленном стеганном халате, сшитом из грубой синей ткани, усадил на табуретку.
— Эта женщина стала свидетельницей одного из убийств, — сказал начальник управления, иронически улыбаясь. — Убийца убегал через ее огород, помял рассаду и огурцы, приготовленные к продаже, сломал загородку… Ты могла бы опознать убийцу? — повысив голос, спросил он у женщины.
— Да! — та стремительно поднялась с табуретки, низко поклонилась начальнику управления. — Это был большой, очень большой человек, — сказала она и в робком, каком-то дрожащем движении раскинула руки в стороны. — Такой!
— И это все приметы? — насмешливо полюбопытствовал Калмыков. — Других примет нет?
— Главное, она запомнила лицо преступника, — сказал начальник управления.
— Еще у него были сапоги и большая лохматая шапка, — добавила китаянка.
— У меня все люди в сапогах и в лохматых шапках, — пробурчал Калмыков, — это раз. Сапоги и папаху может носить любой человек, приехавший из-за Амура.
— У нас есть и другие свидетели, — сказал начальник жандармского управления.
— И стоило меня поднимать из-за этого ночью? — спросил атаман.
— Мы всегда так поступаем.
— Ну и порядочки у вас… Ладно! — Калмыков хлопнул ладонями по коленям. — Что будем делать?
— Вам придется выстроить своих людей, а мы попробуем опознать виновного.
Шаг был, конечно, нежелательный, Калмыков поморщился, поводил подбородком из стороны в сторону, будто боксер, получивший больной удар.
— А если мы этого не сделаем?
— Тогда вам придется вернуться назад, в Россию. Мы вас депортируем.
Неприятное слово «депортируем», острым железным огрызком резанувшее по уху, Калмыков слышал первый раз в жизни.
— Ишь ты, — проговорил он насмешливо, — мудрено как выражаетесь, господин начальник, — атаман повертел в воздухе рукой, потом подул на пальцы, словно бы случайно схватился за что-то горячее.
Начальник управления вежливо улыбнулся в ответ, глаза его сделались злыми.
— Нам необходимо посмотреть на каждого вашего человека, — сказал он, — и мы это сделаем.
— Хорошо, — атаман согласно наклонил голову, — я не буду препятствовать.
На следующий день Калмыков выстроил своих казаков в одну линию, проехался перед ними на коне и звонко хлопнул плеткой по голенищу сапога. По крупу атаманского коня пробежала короткая нервная дрожь, конь прижал уши к холке — испугался… Слишком уж грозно хлопнула плетка. Атаман ударил плеткой вторично, фыркнул, распушил усы:
— Архаровцы! — Снова проехался вдоль строя. — Китайские власти жалуются на вас, — сказал он, — обижаете местных жителей…
— Как можно, господин атаман! — прогудел кто-то густым басом из дальнего края длинной шеренги. — Это не мы.
— Не верю. Это вы! — атаман привстал в стременах. — Начальник Фугдинского жандармского управления сообщил мне, что вчера подчиненные мне казаки завалили двух человек — одного русского, представителя торговой компании, и одного китайского подданного.
— Это не мы, — вновь прогудел из шеренги густой бас.
— Вы! — атаман еще раз зло хлопнул плеткой по сапогу. — Вы! Сейчас начальник жандармского управления произведет досмотр и найдет виновного. Досмотру не сопротивляться. Это приказ, — атаман ткнул плеткой в конец шеренги, где стоял начальник с испуганной, мелко подергивавшейся от страха китаянкой, — приступайте, господин хороший!
Начальник управления с женщиной медленно двинулись вдоль строя. Шли долго. Наконец остановились около урядника Прохоренко, крупного плечистого мужика с круглыми совиными глазами, в огромной папахе, сшитой из целого барана.
— Эх, Прохоренко, Прохоренко, — досадливо произнес атаман, — угораздило же тебя сшить такую приметную папаху! Тьфу! — Он огорченно отвернулся от казака.
Начальник жандармского управления вцепился в руку урядника, визгливо завопил по-русски:
— Ты арестован!
Казак выдернул руку из цепких пальцев жандарма, закричал:
— Вы чего, китаезы, совсем тут рехнулись? Не привязывайся! — И когда начальник жандармского управления вновь вцепился в его руку, позвал атамана: — Ваше превосходительство, заступитесь!
Калмыков опустил голову, прорычал глухо:
— Не могу! Если бы дело было в Хабаровске — заступился бы, здесь нет.
— Господин атаман!
— Не имею права! — В следующий момент Калмыков развернул коня и направил его на начальника жандармского управления. Тот понял, что атаман сейчас наедет на него, сомнет — вон как горят глаза у русского генерала, завопил громко, дергая казака за руку:
— Этот человек убил китайского подданного!
На площадь перед казармами выскочили десятка два жандармов и урядника увели. Калмыков опустил голову — он ничего не мог сделать.
Когда площадь очистилась от жандармов, Калмыков подрагивающим от внутреннего напряжения голосом негромко произнес:
— Через пару дней выступаем на Харбин.
— Скорее бы! — раздалось сразу несколько голосов. — А сейчас мы не можем уехать, господин атаман?
— Сейчас нет. Я еще должен повидаться с командующим Ли Мен Гэном и получить от него бумагу, разрешающую нам этот поход. Иначе нас на первом же углу остановят пулеметы.
— Шашкамипрорубимся, господин атаман!
Калмыков поморщился:
— Шашками нельзя. Мы в чужой стране. — Выпрямился: — А сейчас, господа станичники, прошу получить жалованье.
Строй одобрительно загудел:
— Вот это дело!
Калмыков выдал каждому казаку, ушедшему с ним в Китай, по десять золотых червонцев.
Кстати, царские золотые десятки до сих пор остаются одной из самых ходовых и популярных монет в мире — и ныне за потускневший червонец можно получить восемьдесят, а то и сто долларов «компенсации» по официальному обменному курсу. Вот какие были деньги у России!
Свидание с Ли Мен Гэном было назначено на шестнадцать ноль-ноль. Полковник Ли сказал Калмыкову, что они вместе пообедают, выпьют по паре-тройке стопок старой душистой ханжи и распрощаются как добрые друзья. После этого Калмыков может двигаться дальше.
Калмыкова беспрепятственно пропустили в китайский штаб, провели в обеденную комнату, где в центре стоял длинный шаткий стол, накрытый желтой шелковой скатертью. Атаман сбросил полушубок, повесил его на крючок, прилаженный к стенке, подумал, что пора переходить на шинель — ведь на дворе весна, — огляделся!… Что-то званым обедом здесь и не пахнет. И вкусной настоявшейся ханжой тоже не пахнет. Да и комната эта мало походит на зал для приема почетных гостей…
Атаман подошел к двери, дернул ее — дверь не поддалась. Дернул еще раз — бесполезно. Лицо его перекосилось от возмущения, под глазами возникли тени. Он прорычал:
— Скоты узкоглазые!
И как он только угодил в этот капкан! Слишком глупо! Самое отвратительное, что оружие свое — маузер и гранату — он оставил в гостинице в шкафу, туда же бросил короткоствольный револьвер-бульдог, словно бы специально сработанный для брючного кармана.
Калмыков сел на стул, осмотрелся. На окнах стояли решетки — не проломиться. Стены толстые, прочные — не взять даже ломом. Он повесил голову: неужели из этого безнадежного положения нет выхода?
Через несколько минут он вскочил, откинул стул в сторону и замолотил кулаками в дверь:
— Эй, сволочи, откройте!
В ответ — тишина. Словно бы никого в здании и не было.
— Сволочи, — бессильно выругался Калмыков и вновь опустился на стул. Ли Мен Гэн появился через полтора часа — насупленый, без обычной улыбки. Холодный, как кусок льда. В руке он держал телеграфный бланк из плохой бумаги с наклеенными на него полосками текста.
Калмыков сделал к нему резкое движение.
— Что вы себе позволяете, господин полковник?
Ли Мен Гэн тряхнул телеграммой, будто неким разрешительным мандатом.
— Это вы себе позволяете, господин генерал, а не я, — он вновь тряхнул телеграммой. — Правительство России требует немедленно арестовать вас!
— Мало ли что оно может требовать! Завтра оно прикажет вам расстрелять меня. Расстреляете?
— Вы обвиняетесь в хищении шестидесяти восьми пудов золота из Хабаровского банка.
Калмыков покраснел, потом зло рубанул рукой пространство: вот она, ложь, идущая по пятам — вес изъятого золота почти удвоен, завтра будет уже не шестьдесят восемь пудов, а сто восемь. Послезавтра — сто пятьдесят восемь, и далее по нарастающей…. Ну и ну!
— Господин генерал, у меня есть к вам предложение, — на лице Ли Мен Гэна неожиданно появилась доверительная улыбка, он легко провел рукой по воздуху, словно бы оглаживал крутое атласное бедро какой-нибудь красивой китаянки, — очень хорошее предложение…
— Какое? — угрюмым тоном пробормотал Калмыков. Он уже почти догадался, что сейчас скажет Ли Мен Гэн — попросит сдать хабаровское золото китайским властям, либо того хуже — поделиться с ним.
— Очень хорошее предложение, — повторил полковник Ли, — вы будете довольны.
— Вряд ли, — пробурчал Калмыков.
— Только не торопитесь говорить «нет», — Ли Мен Гэн в предостерегающем движении поднял пухлую холеную ладонь, попросил доброжелательным тоном: — Пожалуйста!
— Сдайте золото нашему правительству и спокойно отправляйтесь в Харбин.
Калмыков отрицательно покачал головой:
— Нет!
— Подумайте, подумайте, господин генерал…
— Нет!
— Это очень хорошее предложение…
— И думать нечего. Нет!
— Это ваше окончательное решение?
— Окончательное.
— Жаль, — Ли Мен Гэн вздохнул. — Еще раз спрашиваю: это ваше окончательное решение?
— Окончательное и бесповоротное, — Калмыков стремительно шагнул к полковнику и сунул ему под самый нос фигу. — Вот тебе, а не золото! За золото я отчитаюсь перед законным российским правительством. Понятно?
— Очинно жаль, — сказал полковник и, подойдя к двери, открыл ее. Церемонно наклонил голову, будто на званом балу.
Это была команда — в помещение ворвались солдаты. Один из них, с хищным птичьим лицом и окрашенной в рыжий цвет косичкой, перевязанной грязным шнурком, ткнул Калмыкова кулаком в грудь. Удар был сильный — атаман отлетел от китайца метра на три. Это послужило сигналом — солдаты кинулись избивать Калмыкова. Били, когда он уже лежал на полу, согнувшись калачом, и прикрывал голову руками.
— Хо! — подал команду Ли Мен Гэн, и солдаты отступили от атамана Атаман разлепил узкие, заплывшие от ударов глаза и сплюнул на пол кровь.
— Сволочь же ты все-таки, полковник, — произнес он сипло. — И как только земля на себе таких носит? Она давно должна была перевернуться, — атаман смежил опухшие веки и застонал, потом пожевал разбитым ртом: хрен его возьмет этот коварный китаец…
— Советую вам, господин генерал, серьезно подумать над предложением китайских властей, — сказал Ли Мен Гэн и закрыл дверь.
Калмыков остался один. Виски разламывало от боли, от медного гуда внутри все тупо ныло. Он подумал о том, что казакам, оставшимся без него, придется туго.
Если честно, это было единственное, о чем он жалел. Хорошо, что хоть он успел раздать им жалованье.
Казарму, где пребывали казаки, двойным кольцом окружили солдаты Ли Мен Гэна.
— Братцы, на нас, похоже, как на урядника Прохоренко, собираются накинуть пыльный мешок, — прокричал кто-то. — Запирай казарму!
Дверь казармы была немедленно заперта на два засова, в окнах стали видны стволы винтовок и револьверов. Китайцы, конечно, предполагали, что на руках у казаков остались несколько несданных стволов, но не думали, что их наберется так много.
Пожилой майор с тощими усиками, руководивший солдатами, поспешно скомандовал своим подчиненным, чтобы те оттянулись к воротам. Испугался майор. И правильно сделал, что испугался — казаки могли в любую секунду открыть стрельбу — майор понял, что их ничто не остановит: будут нажимать на курки до тех пор, пока не перебьют всех солдат, — подогнал свое несобранное воинство:
— Быстрее, быстрее отсюда!
Солдаты рванули от окон казармы так быстро, что галдящей кучей застряли в воротах. Майор подскочил к ним и несколькими ударами ноги ликвидировал пробку, затем сам со вздохом облегчения вылетел за ограду.
Вдогонку хлобыстнул выстрел — кто-то из нетерпеливых казаков саданул из японской «арисаки» поверх голов.
Нетерпеливого казака выругали матом сразу несколько человек
— Земеля, ты чего, беды хочешь накликать на наши головы?
Этого земеля не хотел, виновато опустил винтовку. Китайские солдаты, руководимые пожилым майором, сбились за воротами в несколько плотных кучек, затопали ногами по жесткому снегу — было холодно.
— Надо подождать, когда подтянется артиллерия, без пушек нам казарму не взять, — решил майор.
Казаки тоже допускали, что китайцы могут подтянуть пушку и садануть прямой наводкой по окнам и времени даром не теряли. Командовать ими взялся невысокий кривоногий подъесаул — старший по званию.
— Братцы, отсюда надо как можно скорее уносить ноги, — встревожено произнес он.
— Куда, господин подъесаул?
— Будем пробиваться на Харбин.
— Это хорошо. Но как же мы без атамана?
— Атаман арестован, нам его не выручить. Нужно самим уносить ноги.
Казарма была соединена с конюшней напрямую, и это было на руку казакам.
Через десять минут широкие двери конюшни с треском распахнулись, и из них вынеслась конная лава — скакало человек шестьдесят, не меньше; китайцы, сбившиеся в кучки за воротами, с испуганными криками бросились врассыпную.
Конники брали ворота с лету, перемахивали через них, будто огромные птицы, и растворялись за изгибом неширокой, заставленной кривоногими домами улочками.
Преследовать конников китайский майор посчитал делом бессмысленным и опасным. Надо было думать, как накинуть сетку на оставшихся казаков.
Придумать что-либо толковое он не успел — из конюшни вынеслась вторая лавина всадников — стремительная, гикающая страшными голосами, и китайские солдаты вновь бросились в разные стороны — попасть под копыта казачьих коней им совсем не хотелось.
Подопечные атамана Калмыкова покидали Фугдин группами и устремились на северо-запад, в Харбин — русскую столицу КВЖД.
Прохоренко сидел в земляной конуре неподалеку от казармы и томился в неизвестности. Впрочем, от будущего он ничего хорошего не ожидал. Услышав казачье гиканье, понял, что происходит. На глазах у него возникли слезы, хотя Прохоренко был сильным человеком, не плакал даже, когда отравленный немецкими газами лежал в госпитале и плевался черными сгустками крови, а здесь в нем словно бы чего-то надломилось, и он заплакал. Покрутил головой, смахнул с глаз слезы.
Если казаки уйдут все, оставят его здесь, то в одиночку ему из этой ямы ни за что не выбраться. Выход у него в таком разве останется один…
Слезы полились у него из глаз сильнее, руки затряслись, заходили ходуном. Через несколько минут он успокоился, вытер ладонями лицо: Прохоренко теперь знал, что надо делать.
Он разделся — скинул с себя форменную шубейку, фасонисто отороченную серым барашковым мехом, сбросил мундир с тусклыми пуговицами, с которых еще в Хабаровске напильником стер двуглавых орлов — державная символика эта уже два с половиной года была не в ходу в России, потом через голову стянул нижнюю рубаху.
Вот она-то, исподняя рубаха, и была ему нужна.
Прохоренко отодрал от подола одну длинную полоску, подергал ее за концы, проверяя на прочность, — материя была крепкой, почти не ношеной еще, и урядник удовлетворенно кивнул, потом отодрал другую полосу, также проверил на прочность. Лицо его разгладилось, помолодело. Он связал полосы друг с другом — получилась длинная лента, довольно прочная. Кряхтя, приподнялся на цыпочках, пропустил конец ленты через кованый железный крюк, вкрученный в выступивший из земли камень для надобностей вполне понятных — сажать на цепь узников, — на другом конце ленты соорудил петлю.
Продел в петлю голову и, присев на корточки, совершил резкое движение вперед, очень похожее на прыжок, навалился кадыком на петлю, захрипел, завозил руками по воздуху, потом опустил их и, боясь, что у него не хватит воли довести задуманное до конца, еще сильнее натянул петлю…
Некоторое время он еще шевелился, дергался, — жизнь не хотела уходить из этого крепкого, надежно сработанного тела, — потом затих.
Когда тюремщики пришли к нему, чтобы сопроводить на допрос, Прохоренко был мертв — ускользнул из рук своих мучителей… Тюремщики огорченно поцокали языками и закрыли земляную камеру на железный засов — надо было доложить о случившемся начальству.
Калмыкова перевели в тюрьму. Камера была сырой, темной — скудный свет проливался лишь откуда-то из-под потолка, таял в воздухе, не достигая дна камеры. Калмыков оглядел дыры, оставшиеся на мундире после схватки с китайским солдатами, застонал было от досады, но потом решил, что раскисать нельзя, и повалился на жесткие, сколоченные из грубых досок нары, установленные в камере. Матрас, брошенный на нары, был плоским, набит какой-то пылью, смешанной с трухой, пахнул клопами. Лежать на нем было неприятно.
Атаман закрыл глаза — надо было обдумать ситуацию. Застонал невольно — как же он, тертый-перетертый, мятый-перемятый, умудрился угодить в силок?
Ведь все эти ловушки он привык распознавать издали, на расстоянии, и всегда свершал нужный маневр, обходя коварные ямы, а тут на тебе — так наивно и бездарно угодил в капкан.
Суть допросов атамана сводилась к одному — от него требовали отдать хабаровскую добычу — золото. А дальше атаман мог следовать с песнями и музыкой куда угодно — в Пекин, в Париж, в Москву: китайцам он был не нужен.
— Не отдадите золото — вернем большевикам с кандалами на руках, — стращал его следователь.
Калмыков отрицательно крутил головой, скрипел зубами и привычно показывал следователю кукиш:
— А этого ты, ходя, не хочешь? Золото передам только законному российскому правительству.
В конце марта Калмыкова решили перевести из Фугдина в Гирин. Гирин — город более важный, чем Фугдин, хотя такой же грязный и занюханный.
Атамана вывели из тюрьмы ярким солнечным днем. Он прикрыл ладонями глаза, покачнулся, словно бы его не держали ноги, сделавшиеся вдруг такими непрочными, и остановился. Конвоиры тоже остановились — они понимали, что происходит с русским генералом.
Парни из бедных крестьянских семей, они вели себя совсем по иному, чем офицеры, и никакого зла к русскому не испытывали, даже наоборот, относились к нему с уважением.
На макушках высоких, щекочущих небо своими ветками тополей резвились, радовались солнцу птицы, старались наполнить души человеческие надеждой, весенней звенью. Калмыков потер пальцами глаза, посмотрел на тополя, на птиц, подивился тому, что небо над ним вдруг сделалось размытым, влажным, а птичьи крики неожиданно стали глухими…
Что с ним происходит? Неужели его сломала тюрьма? Нет, не сломала. Калмыков вновь потер глаза и, покачиваясь из стороны в сторонку, сделал несколько неровных шагов, опять остановился.
В Хабаровске, конечно, весны еще нет, рано: весну оттесняют от города свирепые мартовские ветры, но скоро они ослабнут, и тогда земля там оттает, на полянах зазеленеет трава, проклюнутся мелкие бледные цветы, наполнят души людей благодарностью и печалью. И одновременно неверием — неужели им удалось пережить еще один год и уцелеть?
Если в Хабаровске весны еще нет, то на Кавказе, в родном краю Калмыкова, она точно есть — звенит, гремит бурными ручьями, потоками, способными снести не только хлипкую саклю, но и большой дом, прочно вросший крепкими корнями в землю, поляны покрыты цветами, а воздух насыщен крепким влажным духом, от которого кружится голова.
— Пошли, — глухо произнес Калмыков, обращаясь к конвоирам, и, пошатываясь, двинулся дальше — он боялся, что на глазах у него вновь выступят слезы.
Из Фугдина в Гирин шли пешком — Калмыкову не предоставили даже подводу, не посчитались с его генеральским чином, и атаман бил ноги о дорожные камни, как простой солдат. Сапоги его, казавшиеся такими прочными, стали разлезаться уже на середине пути. Хорошо, что один из конвоиров сумел достать где-то кусок веревки, сплетенной их прочного сизаля, и атаман, располовинив его, перевязал драные сапоги.
Идти было все тяжелее и тяжелее.
— Когда же будет Гирин? — спрашивал он у китайцев, и офицер, командовавший этим переходом, отвечал, по-лягушачьи смешно шлепая тонкими губами:
— Скоро!
Дорога медленно уползала назад. Весна уже окончательно вступила в свои права, от земли поднимался пар, и однажды утром, после ночевки около какого-то небольшого озерца, в котором громко лопались пузыри, рождали в душе тревогу, атаман неожиданно услышал пение жаворонка.
Тот висел в небе и самозабвенно, сладко пел. Калмыков почувствовал, как ему что-то сдавило горло: пение жаворонка он уже не слышал, кажется, тысячу лет, да и на Дальнем Востоке жаворонки, кажется, не водятся!.. Впрочем, Калмыков никогда не задавался этим вопросом. Он помял пальцами горло и потер глаза.
Как же забралась в эти края крохотная птичка, сколько тысяч километров одолела, чтобы ублажить слух несчастного атамана? Он вновь потер пальцами повлажневшие глаза, невольно отметил, что в душе его, видать, что-то сдвинулось, ослабло, раз на глазах появляются слезы. Не дай бог, если эта слабость останется на всю жизнь… Слабым Калмыкову быть нельзя — сомнут.
А жаворонок продолжал петь-заливаться, звать к себе подругу, и звонкая беззаботная песня его оставляла в сердце атамана незаживающие раны.
Ах, как хотелось ему сейчас вернуться назад, в свое прошлое, в детство, в семинаристскую юность — если бы можно было вернуться, то и жизнь свою он, наверное, начал бы по-другому. Но никому еще, ни одному человеку не удавалось вернуться в свое прошлое и что-то в нем исправить. Калмыков вздохнул и направился к озерку мыть грязные сапоги.
Он обтрепался основательно, потерял лоск, щеки обметала жесткая щетина, трещала, будто наэлектризованная, от всякого малого прикосновения. Если бы его встретил кто-нибудь из хабаровских или гродековских знакомых, — не узнал бы.
Хабаровск, Гродеково, Владивосток… Как давно это было!
А жаворонок продолжал заливаться, висел под облаком невесомо трепещущей точкой и пел, пел, пел…
Едва Калмыков отошел от озерца, как небо вдруг поблекло, словно бы его заволокло дымом, потемнело, и полился дождь — чистый, крупный, теплый. Дождь смыл с воздушного полога дым, и небо вновь поголубело, стало высоким, как у Калмыкова на родине, на Кавказе.
Дождь переждали под высокими мрачными деревьями, так кстати очутившимися на пути.
Сколько потом атаман ни прислушивался к небесным звукам, жаворонка так больше и не услышал. Похоже, в Китае, эти птицы — нечастые гости, если и залетают сюда, то только для того, чтобы порадовать своей песней какого-нибудь несчастного человека, поддержать его. Атаман почувствовал, как губы его тронула улыбка — улыбка эта возникла сама по себе и так же, сама по себе, исчезла.
В Гирин пришли через двадцать дней, шестнадцатого апреля. Здесь уже вовсю цвели сады. Земля была бело-нежно-розовой от цветения слив, вишни, сакуры и простой русской черемухи, которая тут тоже произрастала; воздух был наполнен тонким сладковатым ароматом. Летали кипенно-снежные бабочки, крупные, шаловливые, очень похожие на цветки.
Сам Гирин мало чем отличался от Фугдина — такой же суматошный. С низкими крышами домов и грязью на улицах, с торговыми лавками, по самый потолок забитыми товарами, порою самыми неожиданными: в одной лавке продавали сразу три гидрокомпаса, и это при том, что мало кто из здешних жителей видел море — в основном только реку Сунгари, протекавшую под боком; в другой лавке — свисток от паровоза, в третьей — новенькие шляпы, в которые когда-то была наряжена наполеоновская армия, в четвертой — шесты для управления ручными слонами. Все это было выставлено напоказ. Калмыков, пока шел, плотно окруженный конвоем, успел разглядеть и приметы морской навигации, и шесты, глядя на которые ни за что не догадаешься, для чего они предназначены….
Гиринская тюрьма находилась за зубчатой стеной, в крепости, в нее вошли через восточные городские ворота, сложенные из глины, красочные, с крышей, слепленной на манер пагоды.
Главная улица в Гирине была хуже, чем в Фугдине, — деревянные тротуары, проезжая часть, застеленная толстыми дубовыми колодами. Стоили эти колоды немало, и их явно привезли из России — сделал это какой-нибудь оборотистый благовещенский или хабаровский купец. А вот тюремная камера в Гирине была побольше, чем в Фугдине, правда, пахла также мерзко — прокисшей едой, мочой, грязью, еще чем-то, способным выдавливать из глаз слезы. Но прежде чем попасть в камеру, Калмыков побывал в официальном кабинете — с ним решил познакомиться начальник жандармского управления Гирина, важный толстый китаец с крохотными масляными глазками.
Он задал атаману несколько незначительных вопросов, потом брякнул в колокольчик, вызвал в кабинет двух солдат.
— Обыщите! — приказал он.
— Как можно? — возмущался Калмыков.
— Мозно, — сказал по-русски начальник управления, добавил весомо: — Нузно!
— Ни золота, ни оружия при мне нет, — сказал атаман, — не найдете! А раз так, то чего обыскивать?
— Нузно! — сказал начальник управления. — Оценно мозно.
Атаман думал, что этот важный китаец будет сейчас приставать к нему с надоевшими до зубной боли расспросами насчет хабаровского золота, но тот о золоте не сказал ни слова.
Через десять минут Калмыков уже находился в камере. Сгреб с нар остатки гнилой соломы, вздохнул:
— Вшей тут, наверное… не сосчитать, — он снова поскреб ладонью по нарам и завалился спать.
Сны к нему в последнее время приходили очень светлые, какие-то весенние, с птичьим пением и радостными улыбками детства — он видел себя мальчишкой, ловил во сне змей и синиц, читал псалмы в семинаристской молельне и что-то спрашивал у своего отца, который тоже оказывался там.
Отец, седой, с растрепанной бородой и усталыми добрыми глазами, отвечал на вопросы, но Калмыков голоса его не слышал, губы у отца шевелились безмолвно, иногда на них появлялась улыбка, потом исчезала, руками он делал плавные, будто в танце, взмахи. Калмыков был рад видеть своего тихого неприметного отца, а тот факт, что его давно уже не было в живых, не играл никакой роли. Он потянулся к отцу, хотел его обнять, но отец посмотрел на него неожиданно строго и исчез.
Через несколько дней Калмыкова посетил российский консул в Гирине Братцов — любитель гаванских сигар, китайской кухни, миниатюрных японских садов, живописи гохуа и элегантных костюмов, сшитых по последней парижской моде. Представлял Братцов старую власть, которой в России уже не было, но он этим совершенно не тяготился, поскольку от Родины себя не отделял, а какая там будет власть — это уже дело втрое, третье, десятое; главное, что при любой власти русский народ оставался русским народом.
Братцов попросил провести его прямо в камеру к арестованному.
— Не мозно, — пробовал упираться начальник жандармского управления.
— Можно, еще как можно, — начал настаивать на своем несгибаемый дипломат Братцов, — иначе я пожалуюсь в Пекин.
В результате он победил, его провели в камеру к Калмыкову.
— Здравствуйте, Иван Павлович, — сказал Братцов, появившись в дверях, протянул атаману руку.
Атаман медленно, как-то по-старчески ежась, скрипуче опустил ноги с топчана на пол, сделал несколько шагов к консулу и также протянул руку. Он понял, что к нему пришли. Сказал:
— Здравствуйте, господин посланник.
— Я не посланник, а консул. Зовут меня Владимиром Александровичем. Фамилия — Братцов.
— Я знаю. Жаль только, Владимир Александрович, что нам не довелось встретиться раньше.
Братцов окинул Калмыкова с головы до ног сочувственным взглядом.
— Раньше китайцы были более вежливые, с генералами так не обращались, — сказал он.
— Во всех правилах есть исключения. Это все равно должно было когда-нибудь произойти. — Калмыков обреченно махнул рукой. — Но не будем об этом. Словами делу все равно не помочь. Вот если бы вы, Владимир Александрович, подсобили мне выбраться отсюда, я бы до конца жизни своей кланялся вам в ноги.
— За этим я сюда и пришел.
— Спасибо. Большое спасибо. — Калмыков неловко согнул спину, поклонился консулу. — Говорят, из Советской России целая пачка бумаг по мою душу пришла…
— Это правда.
— Меня обвиняют в том, что я изъял золото из Хабаровского банка…
— И это правда.
— А как же мне было не изымать? Казакам-то должен был заплатить жалованье — это раз. И два — большевики все равно бы пустили то золото в распыл… на свои собственные нужды. И три — за все, что взял, готов отчитаться. Но только, Владимир Александрович, не перед каждым встречным разбойником, а перед законной российской властью. А эти косоглазые захотели, чтобы я золото передал им.
— Вот потому они и держат вас в тюрьме, Иван Павлович.
— Ничего они из меня не вытрясут — бесполезно.
— Условия могли бы создать получше…
— Не хотят, либо денег не имеют.
— Российское консульство сегодня же направит протест китайским властям.
— Спасибо, Владимир Александрович! Не слышали, как дело обстоит с моими подопечными казаками?
— В Фугдине осталась лишь малая часть, человек двадцать, все они арестованы; другая часть, большая, ушла в Харбин. Дошли, насколько я знаю, не все: примерно человек десять погибли, человек тридцать арестованы, остальные прорвались.
— Хвала тем, кто прорвался. Ну а насчет погибших… — Калмыков умолк, до хруста сжал кулаки. — Дайте только выйти отсюда — расплачусь за каждого поименно, — он тряхнул кулаком, — за каждого счет сведу.
Братцов поглядел на атамана с интересом: маленький, какой-то усохший, похожий на дикое лесное деревце Калмыков источал некую лютую силу, и консул понимал — такие люди не покоряются. Они погибают, но никогда не прогибаются и не сдаются. Братцов подумал, что эта черта свойственна лишь русским людям, иностранцам она бывает зачастую непонятна.
Два дня назад у Братцова на приеме побывала молодая женщина, заявившая, что Ивана Калмыкова она знает хорошо, и особых иллюзий на счет беглого атамана не питает. Характер атаман не изменить, как был он грабителем и насильником, так грабителем и насильником и остался… Но золото, которое он насильно забрал в Хабаровске, надо обязательно вернуть в нынешнюю Россию.
Братцов к этому золоту оставался равнодушен — во-первых, никогда не зарился на чужое, во-вторых, украденное атаманом золото дурно пахло, в-третьих, в тесте этом была густо замешана политика, а политику кадровый дипломат Братцов не любил. В-четвертых, консул был нанят на службу не новой властью, а старой. С новой властью песенка у него может и не спеться, как не получается это, например, у признанного любителя хорового пения российского посланника в Пекине князя Кудашова…
Были еще кое-какие пункты, частные, о которых консул предпочитал не распространяться.
Визитерша передала Братцову письмо от нынешних дальневосточных властей и просила по возможности узнать, где атаман спрятал хабаровское золото.
— Как я смогу это сделать, позвольте полюбопытствовать, сударыня? — непонимающе сощурил глаза Братцов.
— Возможно, он расскажет вам в доверительной беседе.
— На доверительную беседу его еще надо вызвать. Атаман на нее может не пойти.
— Пойдет. Ему некуда деться.
— Как ваше имя-отчество, голубушка? — Братцов тронул пальцами руку посетительницы.
— Анна Евгеньевна. Калмыков обязательно будет просить у вас помощи в освобождении. Поэтому он пойдет вам навстречу и в порыве откровенности обязательно расскажет, куда спрятал золото.
— Не знаю, не знаю, — Братцов с сомневающимся видом приподнял одно плечо. — Говорят, атаман — человек сложный.
— Золото прятали несколько казаков — Калмыков и еще четверо. Если атаман не сообщит, где спрятано золото, то у него надо хотя бы узнать, кто с ним был при этом… Выйдем на других казаков, — посетительница говорила с консулом так, будто он уже перешел на службу к новой российской власти.
У посетительницы консул не спросил даже фамилии, а надо было бы спросить…
Это была Аня Помазкова.
— Сколько вы уже содержитесь под арестом, Иван Павлович? — поинтересовался Братцов.
— Более полутора месяцев.
— Мда, — произнес Братцов и, оглянувшись, присел на краешек нар.
— Осторожно, тут вши, — предупредил консула Калмыков.
Братцов поспешно вскочил с нар. Спросил, стряхнув с брюк остья соломы:
— Вам обвинение предъявили, Иван Павлович?
— Нет. Хотя обязаны были предъявить в двадцать четыре часа.
— Это в Китае происходит сплошь да рядом.
— Помогите мне выбраться отсюда, Владимир Александрович, — горячо зашептал Калмыков, приложив к груди обе ладони.
— Правда говорят, что хабаровское золото вы закопали в Китае? — спросил Братцов, не удержался все-таки.
По лицу атамана пробежала тень.
— За золото это, повторяю, я отвечу перед законным российским правительством, — сказал он.
Доверительный разговор не получился, так, во всяком случае, показалось Братцову.
Калмыков отказался пролить какой-нибудь свет на местонахождение хабаровского золота — не сообщил ни Братцову, ни прилипчивым китайцам, где оно спрятано. Отказался сообщить и имена тех людей, которые вместе с ним это золото прятали. Да и ищи-свищи сейчас этих людей. Кто-то из них надежно укрылся в Харбине, кто-то вообще утек в другой угол Китая, либо пересек границу и осел в Монголии, примкнул к семеновцам, кто-то уже сложил голову и спит теперь спокойно и вряд ли когда сможет взмахнуть шашкой!.. У каждого — своя доля.
Атаман продолжал томиться в тюрьме, хотя кое-каких послаблений для него консул Братцов добился — атамана перевели из завшивленного тюремного помещения в обычную комнату, освободив ее от папок — раньше в комнате сидел жандармский писарь, сопел, лил пот и брызгал вокруг себя чернилами — следы его деятельности отпечатались на известке, на небольшом мутном оконце, где стояла прочная решетка: атаман, войдя в комнату, ощутил, как у него сама по себе задергалась щека: решетка — это ведь первейшая примета тюрьмы. Значит, из тюрьмы — в тюрьму.
И, тем не менее, это был шаг к свободе — за решеткой начиналась воля, о которой так мечтал атаман. Она снилась ему, как и детство. Просыпался со слезами на глазах. Не думал он, что окажется таким слезливым, но что было, то было.
Пора цветения прошла, природа сделалась строгой, задумчивой; птицы утихли — уселись на гнезда.
Что еще было хорошо — еда стала лучше (во всяком случае, в каше перестали попадаться черви), и два раза в неделю атаману разрешили посещать русское консульство.
Анализируя события той поры, мой старый товарищ, знаток истории Дальнего Востока Лев Князев, написал следующее: «Командующего войсками Гиринской провинции генерала Бао Гуй Циня, в чьем ведении находились заключенные, донимали всякими просьбами и отношениями не только российские дипломаты, дни службы которых, как он догадался, судя по событиям в России, сочтены, но и большевистские наместники из Читы, Хабаровска и Владивостока. С самоуверенностью завтрашних диктаторов огромной империи они бомбардировали его письмами и памятками, требуя немедленной выдачи атамана. Генерал неизменно отвечал, что считает атамана не состоящим под арестом, а находящимся в положении интернированных комбанатов, которые спаслись в стране, объявившей нейтралитет к происходящей Гражданской войне в России. Поэтому никаких обвинений ни он, ни китайское правительство, насколько ему известно из руководящих указаний, не предъявляли, и поэтому требования уважаемых большевиков о выдаче атамана для суда он считает необоснованными.
О скорой и немилосердной большевистской расправе с противниками их режима генерал уже наслышался довольно, а недавно ему донесли, что схваченные в казарме калмыковцы были доставлены под конвоем в Лухассусе и там переданы красным, после чего те немедленно, без суда и следствия, расстреляли их на виду у китайских конвоиров».
Узнав о расстреле генерал Бао Гуй Цинь велел перевести атамана из завшивленной камеры в одну из комнат жандармского управления.
Наступил жаркий июль 1920 года.
Походы под конвоем жандармов в русское консульство стали для Калмыкова желанной отдушиной — на территории консульства он чувствовал себя дома, главное — там не было враждебных глаз, которые имелись в превеликом количестве в жандармском управлении: куда ни глянь всюду полылыхавшие черным огнем раскосые глаза. Ох, эти глаза! В консульстве — тишина, в саду поют-милуются птахи, пахнет свежими розами и только что скошенной травой, по веткам слив прыгают веселые солнечные зайчики.
Хорошо в консульском саду. Атаман, находясь там, становился самим собой с лица его стиралось скорбное выражение, движения делались сильными и рассчитанными.
Во вторник тринадцатого числа Калмыков прибыл утром в консульство. Сопровождали его, как обычно, восемь жандармов с саблями и тяжелыми револьверами, гулко хлопавшими своих владельцев по тощим ляжкам Кроме рядовых чинов, были и офицеры: помощник командира жандармского батальона, адъютант командующего войсками провинции Гирин и драгоман-переводчик — молодой, похожий на недоучившегося студента китаец, который военную форму предпочитал не носить, обходился штатской одеждой.
Встретил Калмыкова не Братцов, хотя обычно атамана встречал сам консул, а его заместитель Константин Васильевич Лучич. Гостеприимно распахнул дверь.
— Милости прошу…
Первыми, толпясь и шумно сопя, прошли жандармы, потом атаман и, последними — командный состав, стараясь соблюдать порядок. Лучич, изображая из себя старательного привратника, закрыл за китайцами дверь. По обыкновению консул накрыл стол с душистым китайским чаем и печеньем. Калмыков считался высоким гостем, и это учитывалось в расходах консульства. Лучич широким движением руки пригласил всех в столовую:
— Прошу, прошу…
Жандармы ломанулись в столовую, Калмыков с легкой улыбкой — следом.
После чая атаман встал, застегнул воротник своего потрепанного мундира, будто собирался на прием к высокому начальству:
— Господа, извините, мне нужно по малой надобности…
Помощник командира жандармского батальона взялся проводить его.
— Не беспокойтесь, прошу вас, — попробовал осадить ретивого жандарма Калмыков, но тот отрицательно мотнул головой, произнес коряво по-русски:
— Не мозно.
— А что можно? — с усмешкой полюбопытствовал атаман.
— Цай пить мозно. Пеценье есть мозно.
Атаман засмеялся и вышел в сад. В конце дорожки, присыпанной мягким рыжим песком, находилась уборная — чистенький ухоженный домик, обвешанный, чтобы отбивать дурной запах, пучками сухих цветов. Помощник командира батальона, жуя на ходу печенье, засеменил следом.
Калмыков зашел в туалет и с громким скрежетом закрыл дверь на тугой, едва влезавший в железную петлю крючок; китаец, продолжая жевать печенье, остался снаружи.
Было жарко, и по лбу у него катился пот. Неожиданно он забеспокоился, вскинул голову, застыл с напряженным блеском в глазах, в следующий миг уловил кряхтенье атамана за деревянной дверкой консульского нужника. Напряженный блеск, делавший его глаза какими-то чертенячьими, угас, лицо довольно расплылось. Он доел печенье и стал ждать атамана.
Через несколько минут он снова забеспокоился, затоптался на одном месте, хрустя мягким песком.
— Господин генерал! — позвал он, но в ответ ничего не услышал — ответом была тишина, прерываемая вскриками птиц, да тарахтеньем какой-то мелкой машиненки, проехавшей на медленном ходу за забором консульства. Китаец затоптался на песке энергичнее. — Господин генерал!
В ответ вновь ничего. Молчание. Китаец подскочил к двери нужника, ударил в нее кулаком:
— Эй! Господин генерал!
В уборной — никакого шевеления. Китаец мучительно сморщился, словно бы собирался заплакать, откинулся назад и с силой врубился плечом в дверь. Дверь устояла — была сколочена надежно. Китаец вновь врубился в нее плечом.
Минут через пять он все-таки справился с дверью и, разгоняя зеленых навозных мух, влетел в нужник.
— Эй!
В нужнике никого не было, противоположная стенка была разобрана — через нее атаман и совершил побег. Китаец жалобно захныкал, замахал руками!..
Жандармы рассыпались по саду, двинулись цепью, тщательно исследуя, обыскивая каждый угол, но попытка эта оказалась тщетной — Калмыков будто сквозь землю провалился.
Вице-консул Лучич нашел в нужнике сложенную вчетверо записку, адресованную консулу Братцову, прочитал ее вслух: «Ставя интересы Родины выше всяких условностей, я просил 4 месяца и, не видя даже просвета к намерению освободить меня, решил использовать поездку к вам и удрать. Извиняюсь, но работа на благо Родины требует меня». Помощник командира жандармского батальона протянул к записке дрожащую руку:
— Дайте ее сюда!
Вверху, в углу листа, стоял черный типографический штамп «Атаман Уссурийского казачьего войска» — послание свое Калмыков начертал на официальном бланке…
— Дайте мне записку! — повторил просьбу китайский офицер. — Я приложу ее к следственному делу.
Лучич нехотя отдал записку и с сожалением покачал головой:
— Бедный Иван Павлович! Бедный….
Через несколько минут из жандармского управления прискакал конный взвод, оцепил территорию консульства. Жандармы произвели тщательное прочесывание, вторичное, ни один жучок, ни одна божья коровка не остались не замеченными… Атамана не обнаружили, он словно бы растворился в пространстве.
Затем жандармы, несмотря на то что не имели права производить обыск в помещениях, имеющих дипломатическую неприкосновенность, обыскали все комнаты и залы консульства.
Калмыкова не было и там, он исчез.
Вторник тринадцатого июля 1920 года стал для китайских жандармов «черным вторником». Чтобы хоть как-то оправдаться, они обвинили вице-консула Лучича в пособничестве побегу.
Лучичу пришлось писать объяснительную бумагу на имя российского посланника в Пекине князя Н. А. Кудашева. В Гирин был срочно командирован генконсул в Муклене С. А. Колоколов. Лучич написал вторую объяснительную записку — на этот раз на имя Колоколова, к ней приложил копию записки атамана, составленную по памяти.
По утверждению Лучича, в побеге атамана отчетливо виден японский след — подданные микадо не захотели оставлять в беде своего давнего друга.
Генерал Бао Гуй Цинь заявил недовольным голосом, что не верит своим подчиненным — их подкупили, чтобы они помогли Калмыкову бежать….
— А вы не допускаете, Константин Васильевич, что Калмыков мог бежать и в одиночку, без помощи японцев? — спросил Колоколов у Лучича.
— Допускаю. Побег из консульства технически очень несложен. Для этого надо только добраться до берега реки — река-то рядом… Много лодок, привязанных к кольям. Отвязывай любую и плыви куда хочешь: хочешь — в Харбин, хочешь — в Хабаровск. Ночью на Сунгари пусто — ни единого человека, ни одной лодки.
— Но бежал атаман все-таки из консульского сада….
— Он легко мог спрятаться в густой траве под мостиком, росточка-то он малого, — выждать, когда уляжется суматоха, и в темноте появиться на берегу Сунгари!..
— Мда-а, — задумчиво протянул Колоколов и ничего больше не сказал: то, что он услышал, требовалось обмозговать, прикинуть разные варианты. Вид у Колоколова был больной: под глазами — потемневшие мешки, на лбу — мелкий искристый пот. Колоколов поднял голову и внимательно поглядел на Лучича. — В конце концов, Константин Васильевич, нелепо и даже смешно подозревать вас в том, что вы помогли бежать арестованному атаману…
— Я тоже так думаю, ваше превосходительство!
Между тем Калмыков сумел укрыться в казарме консульства, в хозяйственной выгородке, специально приготовленной для него здешним плотником Пантелеем Каманиным (по происхождению из кубанских казаков), — выгородка была потайная, жандармы сколько не обыскивали помещение, ее не заметили, и о том, что Калмыков находится в консульстве, знал Братцов — Лучич находился в неведении… Да и самому Братцову сказали об этом не сразу.
Выходил Калмыков из своего убежища лишь ночью, стараясь быть невидимым и неслышимым, смотрел сквозь занавеску на медленную задумчивую луну, слушал звень комаров, висевших в воздухе, засекал движущиеся тени — это несли охрану жандармы, пост их до сих пор не был снят, — и вновь скрывался в своем убежище.
Посланник Кудашев прислал Братцову разносное письмо, но ничего с консулом сделать не мог и наказания большего, чем это письмо, придумать не мог — в России уже правил другой МИД, не царский, и назывался этот МИД диковинно, как-то по-эфиопски: наркоминдел.
Так минул июль двадцатого года, наступил август. Над городом Гириным повисли фруктовые ароматы — персиков, абрикосов, груш, яблок, слив; запахи переплетались, свивались в один воздушный жгут, повисали в пространстве; у людей от плотных запахов кружились головы, на глазах наворачивались благодатные слезы — тот год в Гирине был урожайным на фрукты.
Подавали фрукты и атаману в его потайную коморку.
Душно было Калмыкову в этом крохотном, с тесными деревянными стенками убежище, не хватало воздуха, по ночам совершенно исчезал сон, и атаман лежал с открытыми глазами.
Для естественных надобностей у него имелся эмалированный горшок с крышкой — незаменимая вещь в таких случаях, но Калмыкову было противно ходить в ночную посудину, пропахшую мочой. Почему-то именно запах мочи добивал атамана, действовал больше всего, он унижал его…
А китайцы до сих пор продолжали искать беглеца, вот упрямые!
Утром двадцать пятого августа в кабинет генерала Бао Гуй Циня аккуратно постучал адъютант. Генерал недовольно оторвался от бумаг, которые читал:
— Чего тебе?
— Господин генерал, с утренней почтой прибыло вот это, — адъютант согнулся в почтительном поклоне и положил перед Бао Гуй Цинем лист бумаги, на котором были наклеены вырезанные из английских газет крупные буквы.
— Что это? — брезгливо дернул верхней губой генерал.
— Анонимное письмо.
— Зачем оно мне? Отдай его в канцелярию!
— Письмо касается беглого атамана Калмыкова.
— Ну-ка, ну-ка, — в глазах генерала пробудился интерес, и он, ухватив письмо двумя пальцами, развернул его.
Текст письма гласил: «Калмыков скрывается казарме посольства между двумя перегородками».
Генерал прочитал текст дважды, словно не верил смыслу, заложенному в этих незамысловатых клееных строчках, затем резко отодвинул бумагу от себя.
— Поднимай охранный взвод! — приказал он адъютанту.
От конторы генерала до русского консульства — рукой подать. Через десять минут охранный взвод — лучший в вооруженных силах провинции — окружил здание консульства. Бао Гуй Цинь, звякая серебряными шпорами, прошел в кабинет Братцова. Тому нездоровилось — простудился на свежем сунгарском ветру, — но находился на месте.
Увидев вошедшего в кабинет генерала, консул встал.
— Что случилось, генерал?
— Случилось, консул, — ответил тот в тон, — мы вынуждены обыскать все помещения консульства. Особенно те, где были какие-то переделки.
Братцов сразу не понял, к чему это приведет. В протестующем жесте он выставил перед собой обе ладони:
— Полноте, генерал! Уже добрые полсотни раз обыскивали…
— Я настаиваю, — нахмурил брови Бао Гуй Цинь, сделал знак жандармам, которые, как и солдаты, сопровождали его. — Начинайте!
Жандармы рассыпались по комнатам консульства — им важно было одновременно занять все помещения, чтобы Калмыков не имел возможности перейти с одного места на другое.
Потайную выгородку нашли быстро — чутье собачье имели, — и вскоре выволокли Калмыкова наружу.
— Ироды, дайте хоть сапоги на ноги надеть, — рычал тот, отбиваясь от насевших на него жандармов.
Сапоги атаману дали надеть, но не более того. Старший жандармского отряда не отходил от атамана ни на шаг, держал его за рукав.
Генерал Бой Гуй Цинь был доволен. Было слышно, как в консульском саду кричат птицы.
— Ну, что на это скажете, господин консул? — спросил Бао Гуй Цинь.
— Ничего, — спокойно ответил Братцев. Голос его был ровным и тихим, словно бы действительно ничего не произошло, хотя в глазах промелькнуло беспокойство. Промелькнуло и исчезло.
Генерал понимающе улыбнулся.
— Не огорчайтесь, господин консул — сказал он, — шансов укрывать Калмыкова дальше у вас почти не было.
Единственная вечерняя газета Гирина вышла с сообщением, что в здании русского консульства пойман важный государственный преступник Калмыков. В той заметке имелась строчка, которая повергла пойманного беглеца в уныние. «Скорее всего, по требованию советских властей Калмыков буден интернирован в Россию».
На этот раз атамана посадили в худшую камеру, какая имелась в здешней тюрьме: кроме клопов, в камере водились огромные, в полкулака величиной тараканы и жили три шустрые усатые крысы. Первый раз в жизни атаман поймал себя на том, что кого-то боится… Он боялся крыс: ведь эти твари могут сожрать человека живьем.
Ночью атаман гонял крыс развалившимся сапогом, но крысы оказались ловчее человека — сколько он ни пробовал попасть в какую-нибудь из них — ни в одну не попал, раздосадованно ругался: слишком уж ловкими и верткими были эти твари…
Держали Калмыкова на хлебе и воде, относились к нему пренебрежительно. В конце концов атаман почувствовал, что его начали покидать силы. Он свалился на топчан и заплакал.
Аня Помазкова тоже находилась в Гирине — проживала в комнате, которую ей предоставил агент хабаровского чека Бромберг — представительный, роскошно одевавшийся господин средних лет, с блестящими, цвета конопляного масла усами — Бромберг ухаживал за усами особенно тщательно, считался модным кавалером среди русских дам, проживавших в этом городе.
Связи Бромберг имел большие, в том числе и в жандармском управлении, и в администрации тюрьмы и в канцелярии самого Бао Гуй Циня.
Душным вечером первого сентября Бромберг пришел в Ане на квартиру, обмахнулся газетой:
— Жарко как! И солнце уже зашло, нет его, а припекает, как на печке.
Бромберг был наряжен в шелковую рубаху с коротким рукавами и легкие, сшитые из тонкого, хорошо выделанного хлопка брюки.
Аня молча смотрела на агента, ждала, когда он перейдет к делу — не ради же трех пустяковых фраз он заявился к ней… Бромберг вновь обмахнулся газетой:
— А вы как переносите жару, Аня, хорошо или плохо?
— Нормально.
Бромберг покашлял в кулак: хотя и была эта девушка нелюдима, но очень ему понравилась.
Не хотите ли побывать в каком-нибудь местном ресторане? — спросил он. — В «Дыхании ветра над цветами лотосов», например, или в «Призывном крике молодой речной утки»?
— Нет!
— Неужели вам неохота выйти из дома, немного размяться, развлечься?
— Без дела — неохота.
— Дело, дело… — Бромберг рассмеялся с неожиданной печалью. — Так и жизнь пройдет — в думах о деле.
— Пусть, — равнодушно произнесла Аня.
— Ну что ж, давайте о деле, — сказал Бромберг. Печальные нотки исчезли из его голоса. — У меня есть сведения, что Калмыкова собираются перевести из Гирина в другой город.
— Куда именно?
— Этого я не знаю. Может быть, даже в Пекин. Известно одно — его под конвоем поведут из тюрьмы на вокзал.
— Интересно, интересно, — задумчиво произнесла Аня.
— Понятно одно — народу поглазеть на это сборище соберется много — не каждый ведь день по улицам Гирина водят русских генералов. Тут его и можно будет… — Бромберг звучно хлопнул газетой по крышке стола, словно бы расплющил муху, закончил с победной улыбкой: — атаковать.
— Когда это должно произойти?
— Дату я сообщу дополнительно.
Атамана били каждый день — китайцы умели это делать мастерски, — в камеру он возвращался с заплаканными от истязаний глазами и разбитыми губами. Долго лежал на деревянном жестком топчане, стонал, приходя в себя.
Вопрос, который интересовал его мучителей, был один, уже знакомый: куда он спрятал хабаровское золото? Вместо ответа Калмыков всякий раз выставлял вперед собой фигу и в следующий миг получал удар кулаком по лицу: вид фиги китайцев бесил. Калмыков сплевывал кровь на пол и, с трудом шевеля разбитыми губами, произносил едва слышно:
— Давайте следующий вопрос, господа хорошие!
Следовал еще один вопрос, также про хабаровское золото, и атаман вновь складывал пальцы в хорошо знакомую неприличную фигу, через несколько секунд он опять оказывался на полу с разбитым ртом.
Процедура повторялась изо дня в день — каждый раз одно и то же. Калмыков ощущал, что силы его тают, внутри все спекается, покрывается болезненными струпьями, еще немного — и он превратится в сплошной комок боли, осталось совсем немного — край, за которым находится бездна, совсем рядом. Он стонал, облизывал прокушенным языком губы и забывался. В забытьи он оказывался в сияющем, подрагивающем невесть от чего, переливающемся пространстве, видел самого себя, невысоконького, в шелковой рясе, перепоясанной кожаным ремнем, и ощущал, что его захлестывает плач, тело дергается от рыданий; сопротивляясь этому плачу, он плыл куда-то по воздуху; цепляясь руками за сучья деревьев, нырял вниз, к земле, но его подхватывал невидимый поток, не давал опуститься, и Калмыков вновь поднимался к облакам, надорванно сипел — в нем словно бы что-то надламывалось, рвалось; высота вызывала испуг, он давил этот испуг в себе и опять плыл, плыл по пространству, пытался приземлиться, но это у него не получалось.
И, тем не менее, просыпался он воспрянувшим духом, отдохнувшим, с болячками, которые за несколько часов успевали засохнуть, и ожидал, когда его снова поволокут на допрос и все повторится опять… Сдаваться атаман не собирался, но, тем не менее, силы его продолжали таять, он слабел на глазах.
Через день Бромберг вновь появился у Ани Помазковой. В синих Аниных глазах зажглись злые блестки:
— Что-то вы зачастили ко мне, товарищ Бромберг! Соседи могут подумать невесть что…
Бромберг на Анину колючесть даже не обратил внимания, произнес задыхаясь, словно бы после долгого бега:
— Третьего сентября Калмыков будет по этапу выведен из Гиринской тюрьмы.
— Третьего сентября — это пятница, — проговорила Аня быстро, лицо у нее обрадованно просветлело: на этот раз атаман не должен уйти…
— Пятница, — подтвердил Бромберг, — надо устроить так, чтобы пятница эта оказалась для душителя Дальнего Востока черной.
— Постараемся, товарищ Бромберг.
— Готовьтесь, товарищ Аня, — Бромберг высокомерно вскинул голову. — Я тоже буду готовиться.
Атамана вели к вокзалу под усиленным конвоем — несколько солдат с винтовками наперевес и жандармский офицер с обнаженным маузером в руке и таким злобным выражением на лице, что какая-то собака, неосторожно высунувшая голову из-под забора, тут же поспешила втиснуться обратно.
Народа на тротуар вывалило видимо-невидимо.
Калмыков шел тяжело, прихрамывая и оступаясь на выбоинах, шаг его был медленный, и со стороны было хорошо видно, какого напряжения стоит ему поход на железнодорожный вокзал. Солнце било атаману прямо в глаза, он жмурился, мучительно кашлял, хватался руками за грудь — было заметно, что он сильно болен.
На ногах у атамана красовались разбитые дырявые сапоги — новую обувь китайцы ему так и не купили… да, собственно, атаман уже и не просил; в его потухших глазах ничего, кроме равнодушия да сочувствия к самому себе, не было.
Там, где люди покидали тротуар и вступали на мостовую, образуя живые языки, из конвоя вперед выскакивал шустрый солдатик с крохотными светлыми глазами и, выставив перед собой винтовку с плоским штыком, загонял людей обратно. Он очень старался, этот шустрый солдатик…
Офицер, командовавший конвоем, иногда что-то выкрикивал; голос его был возбужденным, гортанным, враждебным; Калмыков на ходу тряс головой, выбивал застрявший в ушах звук и равнодушно ковылял дальше.
Неожиданно он увидел перед собой представительного, хорошо одетого господина с ухоженным лицом и блестящими от масла, тщательно расчесанными черными усами. Лицо этого господина странным образом увеличилось, заняло едва ли не все пространство перед атаманом, и Калмыков, вовремя сообразив, что это означает, сделал поспешный шаг в сторону, потом сделал еще два широких шага — действовал он интуитивно, тело само подсказывало ему, как надо поступать.
Черноусый господин выдернул из кармана дорогого пиджака небольшой револьвер — дамская модель, — и выстрелил в атамана.
Пуля пролетела у Калмыкова рядом с ухом, он ощутил ее убийственный жар, дернулся в сторону, черноусый выстрелил вторично и опять не попал. Он был плохим стрелком…
Успел он выстрелить и в третий раз — и снова мимо, пуля с басовитым шмелиным звуком пронзила пространство и растворилась в воздухе. Нажать на курок в четвертый раз черноусый не успел — к нему метнулся проворный солдатик, и с ходу, что было силы, пырнул стрелка штыком в грудь.
Стрелок вскрикнул по-вороньи резко и полетел на тротуар. Уже с земли он выстрелил в солдатика, попал ему в плечо.
Солдатик заблажил так, что солнце закачалось в небе, вторично ткнул черноусого штыком, затем всадил в него штык в третий раз — в уязвимое место, в горло. Черноусый захрипел, револьвер выпал из его руки; проворный солдатик, брызгая кровью, подналег на приклад винтовки, и черноусый перестал хрипеть.
Конвой с Калмыковым двинулся дальше.
Вокзал находился уже совсем недалеко. Калмыков вновь почувствовал опасность, обеспокоенно поднял голову и вгляделся в толпу, запрудившую улицу. Здесь, у самого вокзала, зевак было больше всего. Атаман сжался, заскользил глазами по лицам людей, стараясь понять, откуда исходит опасность, источника тревоги не нашел и невольно втянул голову в плечи.
Народу было много, опасность могла исходить от кого угодно — даже от той вон бабы с плоским грязным лицом и дымящейся самокруткой, запечатавшей ей рот; и от тонконогого низкорослого маньчжура с задранной вверх сальной косичкой, схожей с щенячьим хвостиком; и от плечистого темноволосого человека, явно приехавшего в Гирин с севера, из России, который с жалостью смотрел на обессиленного атамана — возможно, он видел Калмыкова совсем другим — пружинистым, резким, наполненным энергией, и теперь сравнивал его с человеком, которого видел сейчас…
Опасность могла исходить и от трех рослых, злобных на вид китайцев в выгоревших потертых рубахах, прикрывавших им колени, — китайцы стояли на тротуаре и оценивающе поглядывали на атамана; и от седого могучего человека с очень редкой, всего из трех волосков бороденкой, неряшливо прилипшей к груди; и от интеллигентной черноглазой дамочки, державшей в руках кожаную сумочку. В сумочке этой, сшитой из шкуры полоза, вполне мог оказаться пистолет.
Атаман снова сжался, усох в теле, сделался совсем маленьким, опустил голову.
Конечно, китайцев интересовало не только золото, хотя золото было главнее всего, — интересовала, например, и обстановка, в которой атаман отдал приказ потопить китайские канонерки.
Случилось это больше года назад. На свинцовой глади Амура неожиданно возникли две речные канонерки — точнее, одна была канонерка и довольно новая, еще не загаженная, не обляпанная рыбьей чешуей, а вторая — старое дырявое корыто с двумя пулеметами, установленными на носу и корме, канонеркой лишь считалась.
Шли канонерки, прижимаясь к российскому берегу, — Амур здорово обмелел, запросто можно было всадиться днищем в какую-нибудь косу, поэтому капитан головного корабля и лавировал, как мог, спасаясь от мелей.
Когда Калмыкову доложили о канонерках, он буквально рассвирепел и, ожесточенно рубанув рукой воздух, приказал:
— Потопить! Совсем обнаглели, басурмане…
С берега по судам пальнули из пушек, пушкарь, хоть и был криворуким и одноглазым, все же попал в головную канонерку и здорово удивился этому — срубил мачту и смел с палубы какие-то тряпки, — китайцы поспешно свернули к своему берегу, задымили черными трубами и вскоре исчезли!…
Вот и весь инцидент. Калмыков о нем уже забыл, а китайцы нет — все вспомнили и начали усердно рыть атаману новую яму.
Вполне возможно, что переводят его в другое место из-за этих вот канонерок и бестолковой стрельбы кривоглазого наводчика — было бы гораздо лучше, если бы тот потопил эти два ночных горшка, плававших под китайском флагом. Калмыков замедлил шаг — показалось, что пьянчужка с расхристанной головой и кривыми, кренделем сомкнутыми ногами сейчас выдернет из рваной рубахи тесак и кинется на него, но в следующий миг понял, что ошибается — пьянчужка даже не видел арестанта, и атаман убыстрил шаг.
Ноги у него ломило, скрипящие колени простреливала боль, дыхание осекалось, в сердце всаживались невидимые иголки, уколы их были очень острыми, в горле сидели кашель и изжога одновременно.
Думать о чем-либо, в том числе и о собственной кончине, не хотелось. Атаман поймал глазами камень с диковинными очертаниями, впаянный в полотно улицы, вгляделся в него и неожиданно похолодел — камень абрисом своим был похож на расстрелянного ординарца — ну точь-в-точь Гриня Куренев!
Он поискал глазами другой камень, в следующий миг поймал его, камень сам вошел в поле зрения: был он размерами поменьше, женственный, округлый. Калмыков всмотрелся, и вновь по коже брызнули, разбегаясь в разные стороны ледяные мурашки — это же тетка Наталья Помазкова, она… Точно она! Атаман поморщился, раскрыл пошире рот, пытаясь захватить хотя бы немного воздуха, но воздуха не было и Калмыков, задыхаясь, впустую зашевелил губами…
Еле справился с немощным состоянием. А на глаза попался, как на удочку, третий камень. И камень этот также напоминал кого-то знакомого. Калмыков часто заморгал ресницами, напрягаясь, силясь понять: кто это?
Господи, да это же Васька Голопупов, мыслитель местного значения, напрочь исчезнувший из поля зрения атамана: то ли он дезертировал, то ли погиб в какой-нибудь пьяной драке, то ли с ним произошло еще что-то, Калмыков не знал — просто был человек и неожиданно исчез… Смело его, будто по мановению волшебной палочки — пфу! — был человек и не стало его.
Не хотелось никого видеть, никого и ничего, и уж тем более — камни, превратившиеся в скорбные лики живых когда-то людей, — вид их вызывал у Калмыкова досаду и отнимал последние силы.
Он сделал несколько неровных шагов, споткнулся и упал на одно колено, правое — сил не было уже совсем. Жандармский офицер, взмахнув маузером, пробормотал что-то невнятно, возмущенно и глухо; стремительно, будто птица, подлетел к атаману и ухватил его за воротник кителя. Резко дернул, ставя пленника на ноги.
Воротник затрещал, грозя оторваться, но нитки оказались крепкими, крепким было и тонкое, специальной выделки сукно, воротник выдержал, и атаман, шатаясь, поднялся на ноги, повернулся к жандармскому офицеру с невидящим лицом.
— Сука, как ты обращаешься с русским генералом? — выдавил он из себя страшным свистящим шепотом.
В следующее мгновение он выхватил из рук жандарма маузер и выстрелил. Пуля попала офицеру в плечо, враз превратив его в кровянистый кусок мяса, китаец пролетел несколько метров по воздуху и плашмя влетел в онемевшую толпу зевак — удар свинца был страшен. Калмыков подкинул в руке маузер и врубился в толпу следом.
Солдаты кинулись за ним.
Атаману удалось разрезать людскую мешанину своим маленьким исхудавшим телом, будто ножом, — и откуда только силы взялись, — миновав тротуар, он с лету одолел хлипкую штакетниковую загородку, смял сапогами грядку с ягодами, недавно заботливо политую хозяйкой, потом еще одну грядку, также сырую от полива, вновь одолел низкий, сколоченный из непрочных досок заборчик и услышал, как сзади громыхнул выстрел.
Пуля просвистела у атамана над головой, прошла высоко, и Калмыков с удовлетворением отметил, что стрелки из китайцев плохие, руки у них не из того места растут. И глаза здорово косят…
По дороге попалась глубокая канава, в которой дрыхнул, наслаждаясь сном и сытой жизнью, длиннорылый пятнистый поросенок с белыми, будто бы выгоревшими ресницами. Калмыков попытался с ходу одолеть канаву, но неудачно — сапогом сковырнул глиняную закраину, и в поросенка полетели жирные влажные комки. Свин заблажил отчаянно, словно бы его пытались вторично охолостить, и бросился вслед за атаманом.
Но бежал недолго — лень было бежать, — вновь вернулся в свою теплую канаву. За спиной у Калмыкова прозвучали два выстрела, почти слившиеся в один, — и опять мимо. Атаман даже не услышал жужжания пуль, на ходу прохрипел удовлетворенно:
— Молодцы, китаезы!
Он снова перемахнул через низкий непрочный заборчик. Ноги его, попавшие на сырую проплешину, разъехались в разные стороны, и атаман чуть не свалился на землю, захрипел. Развалившиеся сапоги захлюпали. Ноги вольно бултыхались в обуви, бежать было тяжело.
У него не было плана побега, все произошло сиюминутно, без всякой подготовки. Главное сейчас было — оторваться от преследования и скрыться где-нибудь в кустах, отсидеться там до темноты, а ночью выйти на берег Сунгари, отвязать китайскую лодчонку и уплыть на ней куда глаза глядят. Подальше от этого проклятого грязного городка.
Сзади громыхнул еще один выстрел. Калмыков почувствовал буквально своим затылком, дернулся, пригибаясь, — сделал это запоздало, — выскочил в узкий, застеленный мелкими непрочными досками проулок.
По проулку шла женщина. Русская, синеглазая. Калмыков на мгновение остановил на ней взгляд, отметил, что это — землячка, из России, и тотчас ощутил сильную тревогу — где-то он видел ее ранее, женщину эту… Но где? Этого атаман не знал, не мог вспомнить, в голове его звонкими молоточками забилась мысль: где, где, где он видел ее? Где? Очень уж знакомое лицо. Он встречал эту синеглазую в той, прошлой жизни. Обращался к ней накоротке, ходил по одной дорожке… Но где? В Хабаровске, во Владивостоке, в Никольске-Уссурийском?
Этого Калмыков не мог вспомнить: на лице его появилась слабая виноватая улыбка, он глянул на синеглазку и невольно зажмурился: синеглазка рывком распахнула изящную, предназначенную для походов в ресторан сумочку, в которую вряд ли что, кроме носового платка, могло вместиться, и выхватила из нее револьвер.
Револьвер был небольшой, с укороченным стволом, производил он впечатление ненастоящего — обычный дамский пугач, не больше. Атаман и принял его за пугач, взмахнул рукой, в которой был зажат маузер и о котором он забыл, разъехался ногами на тротуаре и чуть не растянулся. Это было важнее, чем какая-то дамочка с пугачом, — что не растянулся.
Дамочка тем временем подняла револьвер. Калмыков недоуменно глянул на нее, словно бы пытался понять, чего она хочет, и одновременно — вспомнить, где же он ее видел? — но не вспомнил, и по лицу его пробежала тень.
Ствол револьвера украсился зеленовато-оранжевым бутоном — атаман резко наклонился вперед, ложась на воздух, в следующее мгновение чудовищная сила приподняла его, поставила на ноги, и он ощутил в груди резкую, ошпаривающую, будто крутым кипятком, боль.
Он еще раз недоуменно глянул на дамочку — чего же такого он ей сделал, что она причиняла ему такую непереносимую боль? Красивое лицо женщины дрогнуло у него перед глазами, поползло в сторону, расплылось, потом вновь сфокусировалось в одной точке, превратилось в пятно и сделалось четким.
Калмыков одолел боль, перевел дыхание и спросил дамочку едва слышно:
— За что?
Ему показалось, что дамочка выстрелит в него вновь, добьет, но женщина медлила, не стреляла. В этот момент атаман узнал ее, вспомнил зимнее заснеженное Гродеково, прохладную избу, которую следовало хорошенько протопить, и за это взялась наивная тоненькая девчонка с яркими синими глазами.
Это была Аня Помазкова.
— Стреляй еще, — слабо просипел атаман, — чего медлишь? Добей меня!
Аня отрицательно качнула головой и молвила спокойно:
— Зачем? Вы и так уже мертвы, Иван Павлович!
И все-таки выстрел раздался. За спиной Калмыкова послышался топот, крики, один из преследователей пальнул в атамана из винтовки. Калмыков волчком развернулся вокруг своей оси и чуть не упал, но все же устоял на ногах. Высокое небо над ним накренилось вместе с островерхими шапками деревьев и птицами, сидевшими на ветках, выпрямилось, потом опять накренилось.
А где же стрелявшая в него женщина, куда она подевалась? Ее не было. Зато Калмыкова должны были вот-вот настигнуть солдаты. Топот их ног делался все ближе и ближе.
Атаман застонал, сделал один неловкий шаг, зашатался, попробовал опереться руками обо что-то, попытка оказалась тщетной, он сделал еще один шажок, совсем крохотный, сделал его через силу, сплюнул на землю кровью и попросил Аню, хотя ее уже не было перед ним — растаяла, растворилась в пространстве:
— Добей меня! Я не хочу попадаться этим… — он повел головой назад, себе за спину, — не хочу попадаться живым.
В следующее мгновение он согнулся пополам и вот так, калачиком, ничком, ткнулся головой в тележную колею, которую так и не удалось одолеть, — с удовлетворением подумал о том, что вряд ли теперь китайцы узнают тайну хабаровского золота, отныне оно вообще будет запечатано от них прочно, они никогда не найдут его — атаман запрятал клад так хитро, что его вообще невозможно раскопать, — на губах у Калмыкова появилась улыбка, он вжался лицом в сырую теплую землю и затих. Изо рта у него выбежала проворная красная струйка, нырнула в тележный след и покатилась вниз по уклону, собралась в углублении в крохотное страшноватое озерцо, просочилась вниз, в глубь земли, которая была для атамана чужой и враждебной.
Под ним, перед лицом, вдавленным в землю, плыли облака, он словно бы взмыл вверх и теперь касался их обнаженными ступнями; белая чистая вата щекотала ему пятки, и Калмыкову, ставшему неожиданно маленьким, на себя не похожим, ни с того, ни с сего захотелось засмеяться — хорошо ему было…
Боль исчезла, он чувствовал себя легко, свободно, на губах его родилась и застыла счастливая улыбка.
А потом пространство перед Калмыковым подернулось серой рябью, потускнело, отдалилось, стягиваясь, словно послушная ткань, к горизонту, затем и вовсе потухло.
Атамана не стало.
Уже после смерти Калмыкова в местных газетах появились сообщения о том, что китайские чиновники приняли решение о передаче атамана в руки русских властей во Владивостоке и вознамерились перевести его из Гирина не в Мукден, хотя об этом уже было сообщено консулу Братцову, а в Пекин через город Чанчунь. Распоряжение поступило от генерал-губернатора Гиринской провинции Пао Квейсинга.
Первое сообщение о том, что атаман убит, появилось в начале сентября на телеграфных лентах вездесущего агентства Рейтер. Агентство сообщило всему миру, что Калмыкова посадили на вокзале в Гирине в поезд и под усиленным конвоем, которым руководил полковник Соу, отправили в непростую и долгую дорогу.
По пути поезд остановился на станции Калачи{7} в десяти милях от Гирина на запад, где атаман Калмыков сделал попытку бежать. Выдернул у полковника револьвер прямо из рук и бросился в заросли высоченного гаолянового поля, начинавшегося неподалеку от станционных зданий.
Солдаты, конвоировавшие атамана, кинулись следом, окружили поле. Завязалась ожесточенная перестрелка, во время которой атаман и был убит.
Через некоторое время газета «Норд Чайна Дейли Ньюс» выступила со статьей, в которой сообщила, что агентство Рейтер дало информацию, мягко говоря, не совсем точную. Соврало, бишь. Китайская газета специально подчеркнула, что атаман был действительно отправлен из Гирина в Мукден, но только по обычной проселочной дороге, а не по железной. Это был сделано для того, чтобы избежать Южно-Манчжурской ветки, которую контролировали русские специалисты и где могло случиться все что угодно, вплоть до налета на поезд и похищения атамана, а уже из Мукдена Калмыкова перевезли в столицу Поднебесной по Мукдено-Пекинской ветке. Этой дорогой полностью управляли китайцы.
Повезли Калмыкова без особых удобств в фургоне, в которых привыкли разъезжать бродячие цирковые артисты, а чтобы атаман был всем виден, с фургона сняли матерчатое полотно, так что важный пассажир ехал открытым, под палящим солнцем, от которого могли запросто закипеть мозги.
Вот мозги у Калмыкова, похоже, и закипели. Поскольку атаман не был связан, ехал вполне вольно не связанный веревками, то он выхватил у офицера, ехавшего рядом, карабин, поспешно передернул затвор и выстрелил.
Произошло это в ста ли{8} юго-западнее от Гирина, около одной небольшой деревушки. Офицер был легко ранен, Калмыков перепрыгнул через борт фургона и скрылся на просяном поле.
Поле немедленно окружили солдаты. Завязалась перестрелка. Патронов у Калмыкова было мало — только те, что находились в обойме, и вскоре стрельба прекратилась. Атамана выволокли из стеблей проса и связали.
Далее, как сообщала газета «Нью Чайна Дейли Ньюс», сведения к ним в редакцию поступали противоречивые. По одним сведениям, атамана расстреляли на краю просяного поля рассвирепевшие китайские солдаты, по другим — застрелил офицер, когда атаман, выясняя что-то, бросился на него.
Восьмого сентября 1920 года слухи о гибели атамана получили официальное подтверждение — была опубликована телеграмма Пао Квейсинга, гиринского генерал-губернатора…
Как же сложилась судьба людей, которые шли в те годы по жизни рядом с Калмыковым? О многих, к сожалению, неизвестно ничего — время похоронило и их самих и свидетельства их деятельности. Увы, ничего тут не поделать, таков закон бытия — все, связанное с нами, рано или поздно уходит в могилу.
Полковнику Савицкому, например, повезло. Он благополучно дожил до старости. Вскоре после гибели Ивана Павловича получил от атамана Семенова чин генерал-майора и продолжал служить в эмиграции на разных штабных должностях.
Непримиримый противник Калмыкова Гавриил Матвеевич Шевченко был награжден орденом Красного Знамени, в тяжелой молотилке Гражданской войны остался жив. Погиб он уже в 1937 году, во время массовых репрессий. Был расстрелян, и где могила его, никому не ведомо. Как неведомо, где могила и самого Калмыкова.
Хорошо известна судьба эпизодического героя этого повествования — бесстрашного партизана Максима Крединцера. Человек, имевший характер довольно жесткий, неуступчивый, бойцовский, пользовался среди земляков большим авторитетом, — в своем родном селе Новоивановке он, например, стал первым колхозником, первым вступил в коллективное хозяйство и отдал все свое имущество (а имущество это было, замечу, немалое) в общий котел. После него новоивановцы гурьбой повалили в колхоз.
В 1936 году в Новоивановку приехал священник крестить детей. Знакомых у священника не было, остановиться на ночлег было не у кого, поэтому Максим Крединцер приютил его у себя в доме.
За это Крединцера, героя Чудиновского боя, где крупный отряд самураев был наголову разбит партизанами отряда Драгошевского, арестовали. Дали пять лет тюрьмы, а после освобождения запретили возвращаться в Новоивановку — дескать, район этот военный, граница недалеко, — и сослали в Сибирь.
Крединцер потерял свою семью.
Кстати, в 1938 году еще пять человек из Новоивановки были сосланы в Сибирь — карательная машина той поры работала бесперебойно.
Долгое время Крединцер жил под Красноярском, на станции Сорокино. За стенами его дома, который он срубил сам, своими руками, начиналась дремучая тайга.
В Амурскую область, где располагалась его родная Новоивановка и где находилась его усадьба — она цела до сих пор, — Крединцер смог вернуться лишь тридцать лет спустя, и до конца дней своих недобрыми словами вспоминал момент, когда его под конвоем увели из деревни, но жить в Новоивановке не смог и купил себе небольшой домик в городе Свободном.
Жил долго, довольно счастливо, с женой, взятой из семьи ссыльных поляков, которую вся улица звала бабой Висей (первая его жена тоже была Висей); в Свободном он и умер. Похоронен на городском кладбище.
Город Никольск-Уссурийский — столица казачьего войска — был переименован, через некоторое время стал Ворошиловым, но потом и это имя стерли с карты, стал Никольск просто Уссурийском.
Недавно я побывал в Уссурийске. Город как город, хотя мало какие дома и улицы в нем помнят прошлое — ведь столько лет прошло…
В Уссурийске когда-то давно, еще мальчишкой, жил славный человек — Геннадий Петрович Турмов, писатель, профессор, доктор технических наук, до последнего времени — ректор Дальневосточного технического университета (сейчас он перешел на почетную должность президента ДВГТУ), депутат законодательного собрания Приморского края. Турмов и помог мне разобраться в сложных событиях той давней поры, когда атаман Калмыков был в большой силе в расстановке «шахматных фигур» на КВЖД и в дальневосточных городах; помог мне Геннадий Петрович и с материалами, поскольку в Москве ни документов, ни материалов об атамане Калмыкове не оказалось совершенно.
В частности, он прислал мне исследования хабаровского ученого-краеведа Сергея Савченко, посвященные Ивану Павловичу Калмыкову. Материалы эти очень помогли мне в работе. Как помогли и советы приморского прозаика Льва Николаевича Князева, в свое время написавшего повесть о последних днях жизни Ивана Калмыкова. Спасибо вам, друзья! Если бы не вы, книги этой, наверное, и не было бы — слишком много белых пятен имелось в биографии атамана, и препятствие это было бы просто непреодолимым.
Ставку свою Калмыков, как мы знаем, делал на японцев — под давлением читинского атамана Семенова, что, конечно же, было неверно. Но Семенов — человек крутой, не любивший, чтобы кто-то при нем высказывал свою собственную точку зрения, все последние годы открыто наставлял уссурийского предводителя:
— Дружи с японцами! Эти не подведут… В сторону американцев не смотри. Американцы далеко, а япошки близко.
Кстати, именно американцы помогли белым отстоять Сибирь и Дальний Восток. Не дали распространиться по тамошним просторам слишком настырным японцам. Делали они это, наверное, для того, чтобы девяносто лет спустя Мадлен Олбрайт — госсекретарь США, или, в переводе на наш язык, министр иностранных дел, полуславянка по происхождению, могла произнести следующую колючую и совсем недипломатичную фразу:
— Несправедливо, что Сибирь принадлежит одним русским…
Уж слишком далекий прицел высвечивался у этой мадам, уж слишком большой рот оказался у широкозадой матушки Олбрайт: дали бы ей возможность, она проглотила бы не только Сибирь…
Ее преемница Кондолиза Райс на одной из конференций озвучила некоторые факты и цифры из того, ставшего уже далеким времени.
Оказывается, наши союзники по Первой мировой войне — англичане — предлагали японцам в январе 1918 года «оккупировать Транссибирскую магистраль от Владивостока до точек соприкосновения в Европе». Вот такие у России были союзнички. Подленькие, добра не помнящие.
Если бы не американцы, Япония так и поступила бы. Это они сунули подданным кулак под нос, это они с грозным рычанием стукнули ладонью по столу:
— Однако не сметь!
И японцы, разинувшие было жадный рот, притихли: американцев они боялись — эти люди из-за океана, если захотят, Страну восходящего солнца без особых усилий на колени поставят, не говоря уже о винтовках и пулеметах.
Когда японцы напечатали иены для сибирской оккупационной зоны, государственный секретарь США Лансинг вызвал к себе японского посла и молча погрозил ему пальцем.
Японский посол все понял и, кланяясь низко, выдавил себя задом из кабинета с высокими потолками. Отпечатанными иенами в Японии пришлось топить печи.
А вот точные данные о количестве интервентов, находившихся на Дальнем Востоке и в Сибири на пятнадцатое сентября 1918 года. Я их частично уже приводил, сейчас же хочу привести полностью, да и повторение, говорят, мать учения и вообще, это хорошая наука на будущее. Слишком уж многое позволяли себе Семенов Григорий Михайлович, Калмыков Иван Павлович и им подобные. Фактически они продавали Россию по частям.
Американцев было 8477 человек; англичан 1429; итальянцев 1400; французов 1076; японцев — шестьдесят тысяч.
Я уже не говорю о чехословаках, которые объединились в могучий кулак и творили беспредел — такой беспредел, что в некоторых местах Сибири до сих пор кашляют и чихают, вспоминая их, — этих было более миллиона. Вот сколько.
О кровавом следе, который они оставили после себя, почему-то не говорят, молчат. Видать, в силу природной славянской стеснительности или в угоду неким политическим соображениям.
Ох, уж эта политика! Нас предают, над нами издеваются, нам плюют в лицо, нас убивают, а мы вместо того, чтобы достойно ответить, лишь глупо улыбаемся, да после удара по правой щеке подставляем щеку левую — для равновесия. Хорошо, что так не всегда бывает — (вспомним события в Южной Осетии и грузинских вояк, получивших по заду после нападения на Цхинвали и уничтожения наших миротворцев), иначе ютиться бы ныне России где-нибудь на земле Франца-Иосифа или Новосибирских островах…
В Китае я был в последние годы дважды — в основном в тех местах, что так или иначе связаны с русскими, с русской историей и русскими именами. Впечатление осталось, увы, удручающее.
Дружелюбные улыбчивые китайцы старательно уничтожают у себя то, что так или иначе связано с Россией. В Харбине из двадцати трех православных храмов работает один — Покровский, да и тот открывается лишь по большим праздникам — на Пасху, на Троицу да на Рождество Христово.
Когда мы находились в Харбине, то отец Алексей Курахтин, священник катакомбной православной церкви, решил отслужить службу на Троицу, — для этого специально привез из Москвы облачение, свечи, просвиры, все необходимое для службы. Так батюшке под видом того, что не отыскали какого-то районного чиновника, не разрешили провести праздничное богослужение.
В Святой Софии — главном харбинском храме — ныне расположен музей истории города, в других храмах — другие «музеи»…
Иконы с алтаря главного харбинского храма перенесены в подвал, обитают теперь там. Все русские таблички сняты, надписи стерты, из брусчатки выковыривают даже водопроводные люки со старой русской маркировкой, словно бы мы никогда тут и не были. И КВЖД не мы построили, и город Харбин возвели не мы…
А прошлое забывать нельзя. Как нельзя забывать и атамана Калмыкова, каким бы он ни был: плохим или хорошим; как нельзя забывать генералов Унгерна Романа Федоровича и атамана Семенова, советских полководцев Василия Константиновича Блюхера и Сергея Георгиевича Лазо, партийца Павла Петровича Постышева и царского полковника Владимира Клавдиевича Арсеньева… Это — наше прошлое, наша история, не всегда, может быть, удачная, но это было, было, было, и никому не дано вычеркнуть эти страницы и этих людей из большой книги, именуемой Жизнью.
Над Уссурийском плывут легкие кудрявые облака, устремляются на юг, в Китай. Вполне возможно, их зовет мятущаяся душа Ивана Калмыкова. Ведь гораздо лучше было бы, если б он лежал на родине, в России. Не то ведь у него даже могилы своей нет…