— Не найдется ли у тебя немного сала? — спросила ключница.
— Небось хозяину спину смазать? Заходи в избу, я погляжу.
В избе на скамейке сидел судья и вил веревку.
— Этого хватит?
Ключница посмотрела и ответила:
— Должно хватить.
— А не хватит, приходи, я дам еще.
— Страшное дело порка.
— Коли страшное, чего ж тогда выпороть велел,— подколола жена.— Да еще в такую пору, когда работы невпроворот. Разве это дело?
— Что поделаешь, ежели по-другому уму-разуму не научить. И старого Раудсеппа надо было высечь, может, жизнь на Паленой Горе иначе повернулась бы,— ответил Эверт.
Легким шагом поднялась Паабу наверх.
— Теперь начнем тебя лечить,— сообщила она уже с порога.— Сало мягчит раны.
Хинд лежал на койке батрака с заголенной спиной. Слова ключницы и весь ее бодрый вид успокоили его. Постанывая, он повернулся на живот.
Паабу позвала Мооритса посветить. Мальчик боязливо подошел, держа в руке длинную сосновую лучину, пахнущую смолой. Пальцы у ключницы были нежные, вызывающие доверие, и все же от прикосновения к ранам Хинда затрясло, закорчило. Он старался подавить стоны, ему было стыдно перед ключницей и Мооритсом.
Нужно поговорить с Паабу.
Кто она и что?
По сути, она была никто и ничто, ее привезли прошлой осенью на пробу, подойдет ли в жены, как это по старинному обычаю порой делали. Но Юхан умер, чего ей еще было ждать? Она была свободна, могла остаться, а могла и уйти, это уж как ее душе было угодно. Странно, что она никуда не уходила, торчала в Паленой Горе, как печной столб, как мировой столп.
По правде говоря, что бы Хинд без нее делал?
Но он никак не решался заговорить, все тянул. Чтобы не спугнуть Паабу. Чтобы она не вспорхнула, как птица,
поднятая с гнезда, которая сначала чурается его, а потом и вовсе покидает насиженное место. Если это случится, развалится то последнее, что здесь еще было. Кто здесь радетельница и устроительница, кто работница и хозяйка?
Однако Хинд так ничего и не сказал Паабу, ничего, кроме слов благодарности. Он стыдился самого себя, своего убожества и униженности. Душа и тело были побиты, в рубцах. И он снова полез наверх, на колосники, где лежал часами без слов, без движения, лежал на животе, уткнувшись лицом в мягкую шубу, и думал, думал.
Сонм причудливых видений проходил перед его внутренним взором. Чаще всего он видел себя посреди заснеженного поля, на ровной дороге, отбившегося от спиртного обоза, от своих спутников.
Возницы исчезли за поворотом в придорожной корчме. Его же воз застрял в снегу, дровни опрокинулись на бок, и он ощутил, как тяжелая сорокаведерная бочка накатилась на него. Бочка каталась туда-сюда, прямо отплясывала у него на спине, и он ничего не мог поделать, только скрипел зубами и хрипел.
Он старался не думать о хозяйстве, словно этой Паленой Горы не было вовсе.
Может, ее действительно не было? Одно только название, звук, заснеженное поле с тяжелой винной бочкой? Сам он выдумал Паленую Гору или его отец, угольщик и кузнец, по прозвищу Черные Жабры, потому что всегда был в саже и копоти? Или ее выдумал какой-нибудь предок, живший триста, а может, и больше лет назад, во всяком случае так давно, что горизонт преданий и воспоминаний растворился в седых сумерках?
Из каморы доносился стук ткацкого стана, как песнь судьбы. Там работала Паабу. Если бы не было Паабу, то не было бы и хутора. Она — его надежда и опора. Ее нужно здесь удержать.
Но как?
Полторы лошади и полтора друга — Паабу и Мооритс. И новая шуба. Это было все, с чем ему приходилось начинать. Отец Мюллерсона начинал еще хуже, если верить словам сына, который мог кое-что прибавить, вернее, убавить, слова такого барина не стоило принимать всерьез — наверняка во времена старого Мюллерсона работы на мызе было гораздо меньше, ведь она год от году становилась тяжелей. Такого времечка, как сейчас, никогда раньше не было; старые-то времена завсегда лучше, а про шведские и говорить не
приходится, тогда крестьянин мог пожаловаться самому королю, ежели господа наступали на горло.
Два раза ключница вызывала его на свет, к печке, чтобы посмотреть и помазать салом спину.
Душа не заживала так скоро, как тело.
Хинд переговаривался с батраком с колосников, распоряжался, руководил. Яак выслушивал его слова молча, с непроницаемым видом.
Дескать, да, смогу, сделаю, схожу.
А у самого в голосе слышалось безразличие и тягота.
Уж не смеялся ли он втихомолку над хозяином?
Слабый, снедаемый сомнениями хозяин снова зарывался лицом в шубу: нет, не под силу ему хутор!
Жизнь разом показалась такой безнадежной.
И снова накатилась бочка, только кости затрещали.
Худое время рождало неотвязные пьянящие мечты. Чего не хватало в жизни, то со всей силой и блеском восполняла мечта.
И на Яака нашло наваждение.
Когда по округе прошел слух о том, как Хинд, бросившись на колени, просил на суде, Христом-богом заклинал, чтоб его не делали хозяином, он от удивления просто онемел. Где это слыхано, чтобы отказывались от хутора?
У него возникла идея. Самая дерзкая и грандиозная за всю его жизнь.
Ежели Хинд не хочет, даже боится быть хозяином, то почему бы не стать им Яаку Эли? Пусть у него нет состояния и скотины, пусть он должен пять рублей. Разве не выходили, бывало, и раньше в хозяева бедные батраки? Не далее как в прошлом году вместо спившегося хозяина Коннуского хутора поставили простого батрака.
И эта мысль переросла в наваждение, радужные фантазии вихрем закрутились в голове, заставили батрака ночью ворочаться на койке, днем, за работой, рассеянно смотреть по сторонам. Если бы он был хозяином, если бы он сам…
Однажды вечером, когда Паабу позвала его в хлев помочь перетащить теленка в закут, он обронил как будто невзначай:
— Наш хозяин вознамерился все бросить и податься в теплые края. Давеча на суде сказывал.
— Ах так,— чуть слышно промолвила Паабу.
— Тебя он с собой не возьмет, и не надейся. Там, куда
он собрался, и без тебя баб хватает, там один мужик может жен иметь, сколько пожелает.
Вылизанный матерью теленок изо всех сил пытался подняться на свои тоненькие, с белыми копытцами ножки и не мог, знай заваливался на бок.
— Славный бычок, только силенок маловато,— засмеялась девушка, кивнув на теленка.
Батрак угрюмо молчал.
Той же ночью Мооритс видел сон.
Волк гнался за Хиндом, а тот, тяжело дыша, мчался по косогору на болото, оказавшееся вдруг озером. Хозяин бросился от волка в воду и поплыл, а вода была мутная. Мооритс и Паабу кинулись за ним, странно, что они совсем не боялись волка, все звали и кричали: «Вылазь, вылазь из воды!» Волк исчез из глаз, Хинд же, отфыркиваясь, проговорил: «Вода теплая, я побуду еще».
И тут же исчез под водой, Мооритс нырнул за хозяном.
Однако на болоте вместо полой воды оказался глубокий снег.
Однажды, когда Паабу снова врачевала его спину, Хинд спросил:
— Ты что же, не хочешь домой, в Пюхасте?
— Кто меня там ждет?.. А ты никак прогнать меня хочешь?
— Может, отец тебя ждет… или мать, откуда я знаю…— смущенно произнес хозяин.
— У них куча детей на шее, не знают, как их-то прокормить.
— Значит, в Паленой Горе останешься?
— Разве я не осталась уже?
— Я это к тому, что на следующей неделе юрьев день,— продолжал Хинд задумчиво, — ты досталась Паленой Горе после Юхана, мы никогда не спрашивали, хочешь ли ты тут остаться. Что ты сама-то думаешь?
— Я же сказала, что меня никто не ждет,— ответила Паабу неторопливо и немного погодя с тревогой в голосе добавила: — А вот ты, слыхать, говорил на суде, будто хочешь хутор бросить.
Хинд долго молчал и наконец ответил со вздохом:
— Вроде говорил… А теперь вот не знаю…
Что ему было сказать? Чего он хотел от ключницы?
А когда он повернул голову, чтобы взглянуть на Паабу, девушки уж и след простыл, ушла в камору.
В груди у Хинда вспыхнула искра надежды. А что, если… И он, тихо радуясь, полез на колосники — думать.
А в каморе все стучал и стучал ткацкий стан.
Теперь он как-то особенно отдавался у Хинда в душе. Будто стук каблука, пробивающего лед.
Когда же наконец этот лед души тронется?
Он с тоской глядел в закоптелый потолок.
БУНТ
С юрьева дня на хуторе помимо Яака стали работать Ааду Кригуль с женой из Алатаре и девица по имени Элл, которую Хинд выговорил себе на лето, правда, с небольшими сомнениями, потому что ходили слухи, будто бы она нечиста на руку. Хинд не верил всяким деревенским сплетням: уж так повелось, что чем беднее человек, тем дурнее о нем слава.
Все, за что бы он теперь ни брался, приобретало в его глазах особенное значение. Может, даже чересчур. Это страшило и радовало одновременно. Страшила боязнь, что не справится. Радовали весна и искра надежды. И откуда она только взялась?
Между тем настало время весенних работ. Из Германии, невиданное дело, в мызу привезли новые плуги. В них и запрягли барщинников. Изголодавшиеся лошаденки еле ноги переставляли.
Яак отбыл на пахоте один день, вернулся вечером с мызы домой и, не проронив ни звука, завалился на койку.
Утром он не вставал, как его ни будил хозяин.
Хинда заело. Он сдернул с батрака овчинную шубу и заорал
— Пора на работу идти!
Яак и ухом не повел, знай сопел дальше.
— Может, он захворал,— предположила Паабу.— Вчера даже к еде не притронулся.
— Притворство одно, а не болезнь, — процедил Хинд сквозь зубы и приподнял койку, чтобы стряхнуть Яака с постели.
Батрак уцепился за край.
— Дай поспать,— прорычал он.
— Ах, поспать! А кто на работу пойдет?!
— Сам пойдешь! — и Яак повернулся к нему спиной.
В глазах хозяина вспыхнула ярость. Он схватил батрака и попытался поднять его силой. Но Яак, поглядывая из-под
приспущенных ресниц, расслабился, и тяжелое тело выскользнуло у Хинда из рук.
Хозяин бился с ним долгое время. Но, так ничего и не добившись, оставил батрака в покое.
И, стиснув зубы, сам отправился с лошадьми на мызу.
Какой же он хозяин, если трудовое воинство его не слушается! Суд присудил Яаку выплатить пять рублей за Лаук, Хинд в знак примирения сшил батраку шубу. Ведь у Яака гоже жизнь не легкая, из года в год одно и то же.
Но то, что он выкинул сегодня, просто бунт.
И что самое страшное, батрак превосходил его силой, это было ясно уже тогда, на масленицу, когда Паабу уехала в церковь и они с Яаком остались вдвоем.
Может, все же надо было отказать Яаку в юрьев день? Но ведь работники на дороге не валяются. До сих пор Яак исправно выполнял все заданные ему работы, хотя хорошим работником его не назовешь.
Батрак был его ровесником, лишь на один год старше. Поэтому Хинд втайне надеялся, что Яак поймет, над чем он бьется и о чем радеет, может, со временем даже другом станет.
Только надеялся он понапрасну.
Это была еще одна мечта, в которую ему хотелось верить. Еще одно заблуждение.
За последнюю неделю весняк высушил взгорок, и Хинд увидел, что новый тяжелый плуг, которым Яак вчера пахал, местами только поцарапал землю, местами вовсе не тронул поле. Словом, вспашка никуда не годилась, глаза бы на нее не глядели. Хинд стал еще сумрачнее. Так вот почему Яак притворился усталым — его страшила пахота.
И в самом деле на эту вспашку тошно было смотреть.
Однако Хинд уже знал, что и у него выйдет не лучше. Когда он запряг лошадей в плуг, на него снова накатило знакомое ощущение — куда бы он ни повернулся, отовсюду на него катилась бочка.
Хомут заскрипел, веревочные подпруги на свалявшихся боках лошадей натянулись, коняги нехотя тронулись с места, Хинд навалился на плуг. Барщинный день начался.
Он и сам никогда еще не пахал плугом, все сохой.
А это было нелегко — и скотине, и человеку. Это тебе не сохой ковырять. Плуг пахал гораздо глубже, руки с непривычки млели, лошади покрывались испариной, слабые от весенней бескормицы.
Хинд то и дело переводил дух и лошадям давал передышку Он и в прежние годы ходил на барщину, пахал, боронил, убирал сено, хлеб. Он, правда, был не ахти какой работник, но справляться-то справлялся. Пару раз отец даже похвалил его. От мызного-то подгонялы доброго слова не дождешься. По-ихнему никогда не выходило так, как надо. Мыза — голод не голод — обновляла плуги, бороны, гнала спирт. А как лошади управятся с тяжелым плугом, это уж дело хозяйское.
Вот она, жизнь-то.
Оставит он хутор, уйдет в батраки или в бобыли, разве не придется ему пахать? Еще как придется, только к брани кубьяса прибавится еще и хозяйская.
И все-таки…
В небе заливались жаворонки, пахло сырой, свежевспаханной землей, за плугом в поисках личинок и червяков прыгали птицы. Шаг за шагом, борозда за бороздой становилось поле черным.
И Лалль набиралась опыта. Привыкла пахать в паре с мерином, вести борозду.
Время от времени наторелый мерин оглядывался назад, словно проверяя: всерьез ли понукает хозяин и не просвистит ли кнут? Хинд не больно-то подгонял рабочую скотинку, берег своих лошадей, ведь они его друзья, его опора.
Поздним утром на пашне появился кенгуский Хендрик. Кубьяс был приземистый, кряжистый мужик, горластый, как большинство людей маленького роста, на голове у него была войлочная шляпа, в руке палка. Не проронив ни слова, не поздоровавшись, протопал он мимо Хинда, обошел пашню, потыкал тут и там палкой и побежал дальше. Потом круто повернул назад и двинулся прямо к паленогорскому хозяину.
Его грозный вид не сулил ничего хорошего.
— Работать не умеешь! — рявкнул он во все горло, так что лошади вздрогнули.— Точно свинья рылом поковыряла.
— Да это батрак, вчера…— начал было Хинд.
Однако Хендрик и ухом не повел, еще пуще раскричался: .
— Тебя что, не учил отец, как пахать надо? Все за собачь-1 ей верой гонялся, нет чтобы сына пахать научить. Теперь 1 этот собачий сын и работать толком не умеет.
У Хинда потемнело в глазах, кровь ударила в голову. I
Бочкой накатила бешеная злоба.
Он схватил Хендрика за грудки и тряхнул его что было сил.
Кубьяс опешил. Но тут же его тяжелая суковатая палка прошлась по коленям паленогорского хозяина.
— Ну погоди, парень, это тебе даром не пройдет, погоди у
меня, вот снимут с тебя шкуру, узнаешь! — пригрозил он и так же поспешно ушел, как пришел.
От этого удара Хинд захромал, колено заныло.
В душу закрался страх: он взбунтовался против мызного надсмотрщика! Это ему даром не пройдет.
И не прошло.
У винокуренного завода Хендрик повстречал управляющего. С хрипом и свистом в легких выслушал тот кубьяса и затем спросил:
— Ну и что ты ему сказал?
— Сказал, что он пашет, будто свинья землю роет.
— И он тебя тряханул?
— Ну да.
Мюллерсон опустил веки и просвистел, опираясь рукой о седло:
— И больше ничего не сказал?
— Ничего.
— Ну-ну! Признавайся, что ты ему еще сказал? — пытал управляющий.
— Сказал только, что отец за собачьей верой гнался, а сына пахать не научил.
— Кабы у него свидетель был, он мог бы на тебя в суд подать, за оскорбление, а мы бы тебя оштрафовали,— укоризненно произнес Мюллерсон.— Так-то.
Надменная улыбка слетела с лица кубьяса.
— Старый Раудсепп был добрый кузнец, уж ежели он лошади подковы ставил, то они садились как влитые. Вот жеребец у меня прихрамывает, а хорошего кузнеца, знающего свое дело, нету, того гляди коня загубишь, нога-то уж совсем сбита,— сетовал управляющий.
А у Хинда он спросил в обеденный перерыв:
— Ну как здоровьице?
— Ничего, — глянул Хинд исподлобья.
— Так говоришь, ничего, не жалуешься? — допытывался Мюллерсон.
— Не жалуюсь.
Управляющий подумал немного.
— Тогда получишь еще пятнадцать розог,— сказал он.— Семь — в этот понедельник, остальные восемь — в следующий, не то еще сляжешь в самую страду.— Он долго пыхтел и
свистел, потом добавил: — Хочу поглядеть, выйдет из тебя хозяин или нет!
В понедельник Хинд снова был наказан сторожем.
На этот раз он кричал меньше, хоть старые раны, на которые ложились удары, горели огнем.
То ли он привык, то ли становился хозяином.
«Никаких надежд…— мелькнуло у него в голове.— На будущей неделе еще меньше кричать будешь…»
Это были печальные мысли. Последняя искра надежды и та гасла.
По обе стороны ухабистой дороги плотной стеной стояли деревья, тянулись своими ветками к телеге — все березы да ивы.
И Хинд чувствовал, как эти хрупкие нежно-зеленые ветки манят его к себе.
«С каждым разом будешь кричать все меньше. Пока не привыкнешь, а потом и вовсе перестанешь,— вернулась к нему старая мысль, горькая и унизительная.— Чем человек старше, тем тише. Хоть до смерти бей, а все смолчишь».
И кто-то — в лесу ли, на болоте ли — повторил громким глухим голосом:
— Смолчишь… смолчишь…
В голове стоял звон. Это ощущение было ново, чуждо и утомительно.
«Кровью пропитанная скамья… Кровью пропитанная скамья, теплые края, — вертелись колесом мысли в голове.— Кровью пропитанная скамья…»
Перед алаянискими воротами подступила тошнота.
Мярт был во дворе, прилаживал к телеге оглобли. Худой и тщедушный, в драной шубе, он был жалок и убог.
Взглянув из-под руки на дорогу, он признал в кровавом свете вечерней зари Хинда и окликнул:
— Ну как, зажила ли спина-то?
— Ах, зажила ли! — криво усмехнулся Хинд.— Сегодня еще раз высекли, по живым-то ранам.
— Ах, так! — подивился Мярт.— Ах, опять по живому? В чем же ты еще провинился?
— Кубьяс пришел торкать, отца-покойника бесчестить.
— Ну что ты скажешь, и в земле от них покоя нету…
— Я схватил его за грудки и встряхнул разок,— повернулся Хинд в телеге.
— Неужто встряхнул? — недоверчиво спросил Мярт.
— Да вот встряхнул. Порку на два понедельника поделили.
Алаяниский хозяин вздохнул, по всему его тщедушному телу прошла дрожь, будто он вот-вот заплачет, и тихо пожаловался:
— В конце концов остается молча терпеть, все перетерпеть, все тычки и зуботычины, только бы терпением бог не оставил. Твоему отцу повезло, над ним никто больше не смеется и не глумится. Меня же бранят и шпыняют всяк кому не лень, хоть лебедой поле засевай, хоть бы одно зернышко в магазее дали, все только зубы скалят, мол, «господи, помилуй» даст. Ну что это за разговор! Ходил намедни к священнику: дескать, хочу обратно веру поменять, тогда мне дадут в магазее зерна в долг. Священник как разошелся, как принялся кричать, ты во спасение души веру поменял, как можно!
Хинд хлестнул вожжами мерина.
Не может быть, чтобы не было никакой надежды.
В таком случае и жизнь ни к чему. Тогда уж лучше вожжу на шею и наверх, на Паленую Гору, под весенние облака, к чистым стройным деревьям, выбрать березу повыше и повеситься. От жизни до смерти всего один шаг.
И тут в скрипе телеги с деревянными осями послышался хриплый голос отца из загробного мира:
— Куда ни кинь — все клин, не могу я тебе ничего присоветовать.
А ведь отцу было около пятидесяти, когда сыпной тиф прибрал его к себе, в молодости он ходил меж трех мыз с угольным мешком за спиной, был кузнецом. Работал в поле, повидал на свете немало. Почему же он не мог ничего присоветовать?
Кончится корм, кончится и лошадь, иссякнут его душевные силы. Все кончится.
Когда же пройдет это странное оцепенение, этот душевный столбняк, который охватил его, когда он отца, брата, а напоследок и мать на одр положил?
То был лед, что звенел у него в душе. Толстый лед холодной-прехолодной зимы. Весна не могла с ним справиться, даже лето не могло.
СМЕРТЬ МУЧЕНИКА
Незваная и непрошеная пришла Паабу посмотреть его спину. Велела Мооритсу зажечь лучину: на этот раз и батрак пришел поглядеть на раны хозяина.
— Сейчас бы травкой полечить,—опечалилась ключница.— Не то спина загноится.
— Да,— буркнул Хинд. Ему было неприятно, что его раны выставлены напоказ.
— Пойду посоветуюсь с отсаской хозяйкой да отвар приготовлю,— сказала Паабу.
— Не спеши, в понедельник меня снова высекут,— остановил ее Хинд.
— Снова? — подивился Мооритс.— Они ж тебя насмерть запорют.
Хозяин тяжело вздохнул и повторил слова Мярта:
— Все нужно молча стерпеть…
На лице батрака мелькнула недобрая усмешка.
— Мооритс, передай-ка лучину Яаку да помоги хозяину рубаху стянуть. Пойду принесу из сундука чистую одежу,— распорядилась ключница и исчезла в каморе.
Край обгорелой лучины отломился и упал на руку Хинда.
— Ты что, еще и спалить меня хочешь,— сказал хозяин.— Горячих я уже за тебя получил.
Яак ничего не ответил.
Мооритс с презрением посмотрел на батрака и смахнул уголек на пол.
Работа поджимала. С горем пополам поле было вспахано. И хотя лебеду Хинд не сеял, но семена все же были никудышные и картошка гнилая. Паабу и Элл вырезали гнилые места, насколько это было возможно, и засадили картошкой поле под амбаром.
Хозяин спросил у ключницы, не хочет ли она себе в надел несколько борозд. Паабу не знала, что на это ответить.
Тогда Хинд сказал:
— Ну что ж, будем общим наделом жить.
Этого разговора никто не слышал, тем не менее Элл, когда хозяин спросил у нее, не хочет ли она земли под картошку, ответила насмешливо:
— Мне бы с хозяином один надел удел.
Хинд покраснел и смущенно спросил:
— Ты что же, не хочешь свою картошку сажать?
— Известно, хочу,— продолжала смеяться Элл.— Чем же я зимой кормиться буду, не осиновой же корой, будто заяц.
— Дам тебе клочок рядом с батраком.
— Давай, раз ты такой жадный, не хочешь к себе под крылышко пустить, — согласилась работница.
Оделяя землей своих помощников, сам Хинд со страхом и отвращением думал о предстоящей ему порке. Перед глазами все стояла запекшаяся кровью скамья. Не будет ли вернее дать деру?
А куда и надолго ли?
Все равно его вскорости поймают, этапом приведут обратно, а за побег достанется еще солонее, чем за все предыдущие разы, вместе взятые, к тому же он как-никак хозяин, не бросать же хутор. И хотя в иные — радостные, отчаянные — минуты уверял себя, что свободен, все же таковым он не был.
И никогда свободным не станет.
Черная дворняжка амбарщика забежала, виляя хвостом, на конюшню, понюхала раны привязанного к скамье паленогорского хозяина и прошлась языком по ребрам.
Солнце закатилось за винокуренный завод.
Сторож выбрал розги погибче.
Хинд отсылал батрака домой, чтобы одному встретить свой позор. Однако тот не поехал, завалился на бок на телеге и стал смотреть, как секут хозяина, хотя значительная доля — за никудышную вспашку — была его.
Хинд напряженно прислушивался.
Вот Пеэтер макает веник в бочку с рассолом. Вот подходит к нему. Два шага, один. Теперь посыплются обжигающие капли.
И он завопил во все горло.
Батрак в телеге ухмыльнулся.
— Чего кричишь раньше времени? — буркнул сторож.
Чего он кричал, может, боялся смириться?
«Они запорют тебя насмерть…» — вспомнились слова Мооритса.
Да, они могут все, на их стороне кулак и закон.
«Хочу узнать, выйдет из тебя хозяин или нет».
Снова подошла собака. Стала разглядывать, обнюхивать. А когда Пеэтер опустил розгу на повинную спину, испуганно отскочила в сторону.
И Хинд завопил как резаный, задергал руками-ногами, скамейка заходила ходуном. Так вроде было немного легче.
Получив сполна, он сполз с этой скамьи пыток и перебрался на задок телеги. Спина так и осталась заголена, точно напоказ. Яак тронул лошадь. Ничком с голой спиной было легче
всего, мягкий ветер обдувал пульсирующие раны. У ветра и Паабу были самые нежные руки на свете.
Только душу никто не приласкал, она была истерзана куда сильнее, чем тело.
Проезжая березняком по болоту, Хинд острее, чем когда-либо раньше, почувствовал, как деревья, вещие братья, притягивали его к себе, нашептывая, призывая зеленым весенним вечером: «Иди сюда, не забывай старых друзей! Помнишь, как бегал к нам пастушонком, прятался под нашей сенью от холодного дождя и ветра. Ну беги, лети к нам, головой вперед. Она у тебя из камня, из железа, не разобьется, ежели стукнешься об ствол. Возвращайся в лесную сень, ты, побитый и опозоренный!»
Зов был столь неотступен, что Хинду пришлось вцепиться обеими руками в стояк, чтобы не соскочить с телеги и не броситься в березняк. От страха, что он не устоит, что силы его оставят, Хинда прошиб пот.
«Они запорют тебя насмерть»,— отдавалось в голове. И березы прошелестели: «У тебя голова из камня, из железа, ты Хинд Железная Голова!1 Ты, как ружейная пуля, проскочишь сквозь любое дерево».
Впереди темнела спина батрака, сзади, привязанная к задку телеги, шагала Лалль, его друг, из которого слишком быстро получилась покорная рабочая скотина, невольница хутора и мызных полей. Хинд отвернулся. Мягкие губы Лалль на мгновенье прикоснулись к его окровавленной спине.
Солнце клонилось к западу. Над болотом поднимался легкий белый туман, мерин словно пробирался сквозь облака пара, на лицо и раны ложился холодный воздух, в ноздри бил запах осоки, терпкого багульника.
Они миновали лес, проехали наизволок к Алаянискому хутору. Ветхие лачуги, вытоптанный загон, сбитые ворота. В торце риги, обращенные к медному вечернему небу, стоят две старые березы, такие же, как лачуги, потрепанные и замученные кошмаром жизни, ветви полны ведьминых гнезд. Под забором, надежно защищенная от ветра, зеленела крапива. Паленогорские мужики въехали во двор. Там не было ни души.
— Нет никакой надежды, никакой…
Из риги им навстречу поспешила, вернее, выбежала рослая баба — алаяниская хозяйка, седеющие волосы разметались по спине.
Что-то случилось.
Она запричитала издалека:
— Как хорошо, что вы заехали! Как хорошо! До чего хорошо, что вы заехали. А то ведь и помочь некому! Как хорошо…
И громко завыла.
Мерин остановился. Лалль продолжала шагать, пока не уткнулась мордой в задок телеги.
— На помощь! Помогите! Как же хорошо, что вы заехали! Одной-то мне не справиться! Ох, повесился! — охнула хозяйка.— И когда он только успел, всего какая-то минуточка, я в камору пошла в голове у дочки поискать, а он возьми да и повесься. Уже не раз грозился наложить на себя руки, да я все думала, поговорит и перестанет, мне и в голову не приходило приглядывать за ним, а он ишь что удумал, взял поводок и удавился, ему и горюшка мало, что с нами-то станется… Как хорошо, что вы пришли! Подсобите его на одр положить. Он там, в гумне, одна-то я боюсь…
Батрак слез с телеги.
— Хинд, а ты чего ж не идешь? Ведь это все твой отец, иначе разве бы он, покойная головушка, погнался бы за новой верой! Из-за нее все напасти-то и начались, он вроде рехнулся… Я его не пускала, мол, не ходи, да только где уж там, разве он меня послушает, того гляди кулаком огреет…
Хинд по-прежнему лежал в телеге, согнувшись в три погибели.
— Иди-иди, Хинд!
— Его высекли на конюшне,— кивнул батрак на хозяина.
— Что с того! Все равно пусть идет!
— Его только что высекли на конюшне, кровь вон капает,— повторил батрак.
На землистом лице хозяйки промелькнуло недоумение.
— Что ему сделается! Меня вон всю жизнь молотили. Что же — из-за этого дела несделанными оставлять? Бывало, надорвешься, подтянешь кишки ремнем да к шее привяжешь, никому и дела нет…
— Кто ж тебя колотил? — усмехнулся батрак.
— Будто не знаешь кто? — ответила хозяйка недоуменно.— А тот, кто в гумне висит!.. Без устали колотил и кулаками, и дугой, и вилами, да всем чем ни попадя…
И все-таки Хинд не слез с телеги, лишь обронил, что если Яак хочет, то пусть помогает, а он поедет домой.
ТЕНИ УПОКОЙНИКОВ
Неправедный мир, неправедные соседи.
Хинда больно задели слова алаяниской Мари. Теперь, значит, покойный отец виноват, что Мярт ходил веру менять. Когда один неурожайный год сменялся другим, когда вся Лифляндия бурлила и бродила, когда так много народу записалось в Тарту на помазание. Тогда говорили, говорят еще и сейчас, что кто, мол, в православие перейдет, тот освободится от барщины да тридцать рублей денег в придачу получит. Разница только в том, что теперь больше говорят, чем делают, не бегут сразу веру менять, а все больше выжидают и слушают с тревогой и надеждой, не дают ли где подушные наделы и деньги серебром.
Неужто Мангу Раудсепп был виноват, что барщина становилась все непосильней и облегчения неоткуда было ждать? Как виноват и в том, что переход в другую веру не принес желанного облегчения.
Какой радостной, полной надежд была та же Мари прошлой осенью! Как она пела и ликовала — словно и не была никогда битой, будто никогда не надрывала кишки,— когда она Мярта в Тарту провожала, веру менять, облегчения искать, с полувейным хлебом в котомке.
Болезнь приходит на лошадях, а уходит на волах.
Раны заживали долго, и душа снова погрузилась в сон.
Наваждение разъедало душу, сомнение подтачивало ее, на колосниках не давали покоя противоречивые мысли. С ними было трудно справиться.
Порка, насилие, неволя.
«Насильно, супротив воли сделали меня хозяином».
Жизнь все гуще замешивается на насилии; насилие как спорынья в закромах бытия.
В теплых краях нет насилия, там щелкают ткацкие станки и пощелкивают соловьи. Там тучная земля, смоковницы, изобилие, совсем как в Ханаане.
Об этой-то земле отец и рассказывал. Недаром же он ходил веру менять. Все равно какая вера, лишь бы избавиться от барщины, проснуться от дурного сна, стать действительно свободным.
«Не хочу быть хозяином в неволе. Не хочу гнуть горб на великих сих и не хочу, чтоб меньшие мои братья на меня горбили»,— горько размышлял Хинд. Этой весной он так и не
перебрался с колосников на чердак, привык к домашнему духу избы, там можно было спрятаться со своими мыслями в уютном полумраке, как в материнские колени: «Уж больно у тебя нежная кровь»,— вспомнились слова покойницы матушки, когда он мальчишкой, всего от горшка два вершка, спрятавшись за лошадь, душераздирающе плакал, из-за того что отец не взял его в лес топить угольную печь, хотя и обещал.
Ушедшие поколения смотрели на него, не спускали с него глаз, держали его под наблюдением — связанного по рукам и ногам. Все, что бы он ни делал, что бы ни замышлял, становилось известно предкам. Он был у них на поводке, как несмышленое дитя. Будь то земля, жертвенник, небо или вода. Их дух витал всюду. От них, как от самого себя не было спасения.
Вечер. Домочадцы еще не пришли с работы, он один дома, лежит, набирается сил на колосниках. В открытый дымволок струится весенний дух, воздух колышется, сумерки покачиваются.
— Тише, тише,— прошелестело по избе.
И тут же перед ним возник знакомый черный человек и сказал:
— И ты обвиняешься! Вот проломлю молотком тебе голову!
Он и впрямь замахнулся огромным молотком. Хинд заметил, что это был молот его покойного отца из кузницы с Кузнечного Острова. Он и пикнуть не посмел, лежал ни жив ни мертв, замер от страха. Было это во сне или наяву? Где проходила грань между сном и явью?
— Голову проломлю! — повторял черный человек и размахивал своим страшным молотом все сильнее и яростнее, надвигался на него, молот уже свистел перед самым его носом.
Насилу удалось прикрыть глаза ладонью.
— Что с тобой, на тебе лица нет! — забеспокоилась утром Паабу.— Иль спина разболелась?
— Ничего, — ответил Хинд сдержанно и отправился в поле.
Пасмурно, воздух пропитан запахом листвы.
Семена льна-долгунца скользили из ладони в землю. Принесут ли они благополучие в его первую хозяйскую осень?
Вспомнился черный человек. В горле пересохло, в голове стучало.
В чем он провинился? Какое зло сотворил? Может, он виноват, что его обошел сыпной тиф, не прибрал на тот свет, как других его близких?
Холодный пот выступил у него на лбу.
Может, черный человек желает его смерти? Или пришел подать знак, что скоро его черед?
Во сне или наяву произошла с ним эта вечерняя история?
Он ни с кем не делился своими переживаниями. Однако носить в себе этот непомерный груз тоже не мог, уж больно он давил. Вечером, когда они остались наедине с ключницей, он неожиданно произнес:
— Иаабу, я хотел спросить…
Паабу отложила поневу, которую как раз шила, взглянула на хозяина и ласково улыбнулась.
Черный человек и до этого однажды приходил, недовольно требовал, чтобы его кормили получше. Сейчас он, видать, совсем оголодал, раз так рассвирепел? Голод кого угодно приведет в ярость.
— Носишь ли ты… в жертвенник пищу?
— Ношу. Здешние-то обычаи знаю. Вон крапивную похлебку ношу, что же мне еще остается? Опять жаловаться приходил?
— Да нет,— вздохнул Хинд.
Немного погодя он спросил:
— Ты не собираешься на троицу к Юхану на могилу?
— А зачем тебе это? — и на лице у ключницы промелькнула улыбка.
Хинд замялся.
— Тогда я буду знать, как мне быть с лошадьми…
— Конечно, я хочу на могилу пойти, — призналась Паабу.— Туда я завсегда готова ходить.
— Отчего так?
— Меня ж сюда для Юхана привезли.
— Но ведь он помер, долго ты в невестах покойника ходить будешь?
— Не в этом дело,— вздохнула ключница.
— Лошадь-то я тебе дам,— сказал Хинд и неожиданно для самого себя выпалил: — Только я не хочу, чтобы ты туда ездила!
Резко повернулся и вышел из каморы.
Во дворе посвистывали поздние птицы, вдоль забора в закатных лучах крался кот.
Что же удерживало Паабу в Паленой Горе, неужто жених, этот когда-то веселый, полный сил, а теперь мертвый парень?
Может, она отдавала долг памяти — только что ей с того? А впрочем, куда ей было идти?
Скорее всего, покойники их обоих держали в плену, каждого по-своему.
Но стоило ему одному на колосниках остаться, как снова появился черный человек, начал терзать Хинда — обвинять и угрожать.
— Что я сделал худого? — спросил он наконец в отчаянье.
Однако чужак знай размахивал молотом, так что голова сотрясалась, и не удостаивал его ответом.
Л может, родичи не умерли вовсе, просто их не было дома? Скорее всего они были дома, только с ними нельзя было поговорить, посоветоваться. В этом и состояла разница между жизнью и смертью; сном и явью.
Хинд чувствовал на себе укоризненные взгляды их потускневших глаз.
«Я знаю, в чем провинился перед ними»,— подумал Хинд.
Как быстро все меняется здесь под солнцем! Когда отец Гилл жни, он думал так же, как и Хинд, хотел изменить жизнь, изба питься от нищеты и несправедливости, стать свободным, таким свободным, каким и представить себе не мог, а стоило попасть в загробный мир, как сразу изменился, сына попрекает разве отец и сын не одно и то же, только разным поколениям? Почему же он недоволен своим, которого беспрестанно секут и которому не у кого спросить совота?
Хинду ужо начинало казаться, что он, как шкура Лаук ил гнетах, всеми заброшен и забыт.
Неужто и вправду отец не одобрял его действий и, что еще нижнее, его мыслей?
А но отец ли это, часом, замахивался молотом и угрожал?
Мели вообще кто-то приходил.
Он пошел на кладбище. Был туманный вечер. Меж и тихо шелестели деревья, впереди, словно провожатый, прыгала трясогузка, покачивая хвостом.
Отец был не один. Возле него, за каменной оградой, другой могильный холм. Там лежал алаяниский Мярт, на себя руки. Так что он по двум причинам ту сторону кладбища.
И Хинд подумал: кто знает, может, и отца не миновала бы учти, Мирта, на котором, как деготь, лежало проклятье?
Может, все-таки отец вовремя умер, может, сыпной тиф ведал больше, чем человек, и своевременно поспел на дележ, избавив отца от неминучего зла? И Мангу Раудсепп, по прозванию Черные Жабры, услышал из-под земли, кто ходит у него над могилой, стоит на красной глине.
— Что случилось, сынок? — прошелестел он под землей.
В стороне, на хуторе, визжали и галдели дети, их звонкие
голоса мешали Хинду слушать. Отец еще что-то сказал, но сын не расслышал.
Он припал ухом к могиле, мокрой от весеннего дождя, и прислушался. Он ждал, однако внизу не было слышно ни звука.
— Они не оставят тебя в покое, пока не наденут узду,— наконец донеслось из могилы.
Хинд никак не мог высказать, что у него на душе. Да и какое он имел на то право? Не оскорбят ли его слова покойника?
— Отец, может, мне попросить священника освятить твою могилу? — прошептал он смущенно.
— Зачем?
— Может, тогда ты обретешь покой и перестанешь ходить домой. А то я не вынесу.
Внизу долго молчали. Хинд забеспокоился, уж не рассердился ли на него батюшка. Под конец до его уха долетел задумчивый шелест, словно это вздыхала земля.
— Я никуда не хожу, это другой человек тебя мучит. Я ни на кого зла не держу, на меня, сынок, не греши. Я ходил по кругу от лютеранской веры к православной, от православной к древней эстонской вере, теперь я дома, эту горенку у меня никто не отнимет.
Наступила тишина.
Хинд собрался было встать, как внизу послышалось какое-то странное перханье, словно там тихонько смеялись.
— Он тебя что, тоже по голове бил?
Сын не сразу понял, о ком идет речь, а когда сообразил, ответил угрюмо:
— Не бил, только угрожал.
— Он давно начал меня терзать, и я подумал, что из-за веры, пошел веру менять, да только он еще свирепее стал. Об этом я никому не сказывал: однажды он стукнул меня по голове моим же молотом, так что череп зазвенел. Хотел прогнать меня с хутора. Не знаю, что у него было на уме…
Больше Мангу не сказал ни слова.
ИГРА
Суровая весна сменялась мягким летом.
Зеленели склоны холма, на молодой траве тучнела скотина, сшибались лбами белые ягнята, лес, когда Мооритс гикал на пастбище, звенел ему в ответ.
Забродили соки и в людях, несмотря на все их мучения и лишения.
Накануне троицы, под вечер, когда амбар и камора пахли березовыми листьями, когда даже воздух был цвета березовой листвы, Элл сидела на примостках амбара и взбивала деревянной ложкой масло.
Хозяин тесал ручки сохи на чурбаке возле кучи хвороста.
— Хочешь сметаны? — спросила Элл.
— Не хочу,— сдержанно ответил Хинд.
— Ну так я сама тебе в рот положу, небось захочешь. И у тебя, я думаю, губа не дура.
И Элл поднялась с примостков, подошла к хозяину.
Хинд отвернул голову в сторону, упрямо продолжая тесать дальше.
— Не балуй,— остерег он.
— До чего же ты злой, Хинд, голубчик! И чего ты такой злой?
Хозяин молчал.
— Ну не хочешь сметаны, тогда я тебя поцелую! — смеялась Элл.
— Не вздумай,—ответил Хинд и покраснел до корней полос.
Однако Элл и не подумала остановиться, отнесла миску со Сметаной на примостки, снова подбежала к хозяину, обхватила его за шею и влепила смачный поцелуй.
Парень вырвался из ее рук. В голове зашумела кровь. В одной руке он держал топор, в другой заготовку. С ним приключилась довольно странная вещь — его первый раз в жизни поцеловали.
— Ну как, сладко было? — потешалась Элл.— Может, хочешь еще, одного-то поцелуя мало.
— Не хочу, оставь меня в покое.
— Не оставлю. При таком поведении быть тебе холостяком.
Это было уж слишком.
— Не твоя забота,— отрезал он.
— Нет, моя,— засмеялась девушка, облизывая ложку.— Пу что за хутор, чистая молельня, сплошные монахи кругом,
остается только в черное всех вырядить. Тяжко смотреть, как заботы мужика одолевают.— Она покрутила несколько раз ложкой в миске, весело посмотрела на хозяина и томно прошептала: — Мог бы вечером к своей работнице заглянуть, поговорить о том о сем…
— О чем поговорить? — пробурчал хозяин.
— О работе! — наконец не выдержала Элл, сверкнув глазами.— О работе на нашем хуторе! Коли по-другому до тебя не доходит!
На склоне, обращенном к хутору Мыра, были расстелены на молодой траве четыре точи, чтобы их омыло росою, обдуло ветром, выбелило солнцем. Так делалось каждый год. Только этой зимой пряла и ткала Паабу.
Однажды утром к ключнице прибежал Мооритс с несчастным лицом.
— Я сбегал посмотреть… Вчера было на выгоне четыре точи, а сегодня три… Одна куда-то подевалась!
Паабу не на шутку испугалась:
— На росе не осталось следов?
— Не-ет.
Отправились к Хинду докладывать о пропаже.
Хозяин и ключница пошли на выгон. Так и есть, одна точа пропала. Озадаченные, стояли они на росистой траве. Солнце выглядывало из-за холмов, на полотно падала тень риги и Паленой Горы, солнце достигает выгона лишь около полудня. Хинд прислушался: внизу, в куртине, посвистывал зяблик. I Он посмотрел на Паабу. Карие глаза, смуглое лицо, зубы как у мышки. Мировой столп. Хинд словно впервые ее увидел. У ключницы было сейчас лицо ребенка, потерявшего любимую игрушку. Хозяин отвел взгляд и улыбнулся.
— Точу украли еще вчера, до росы,— произнес он, указывая на остальные куска.
— А вдруг они все растащат? — всполошилась Паабу.
Хинд ничего не ответил.
Ключница пошла хлопотать по хозяйству.
Хозяин постоял немного в задумчивости.
А вечером, когда барщинники вернулись с мызы и уселись за стол, он строго спросил у Яака:
— Отвечай, это ты точу спрятал?
— Какую точу? — удивился Яак.
— Ту, что со склона пропала,— пояснила Паабу.
— Это я пошутил… Две точи вместе сложил, думал, пусть поищут,— натянуто рассмеялся Яак.
— Ах, пошутил,— недовольно вставила ключница.— Я ткала всю зиму напролет, а тут приходит Мооритс и говорит: точа пропала! Ох и перепугалась же я!
Батрак опустил глаза и промолчал. Он спрятал полотно, чтобы разыграть Паабу, посмотреть, какое у нее будет лицо, когда она пропажу обнаружит, и какое, когда она неожиданно найдет точу. Но теперь игра испорчена. Он должен был сам сказать об этом Паабу.
После ужина отправились на выгон посмотреть, правду ли сказал Яак. Батрак поплелся следом за ними.
Мооритс подошел к полотну, присел и посмотрел.
— Ну что, есть? — спросил батрак, испугавшись, вдруг она и вправду пропала.
— Есть,— ответил хозяин.— Иди теперь спать, выспись как следует перед завтрашним днем.
Яак, позевывая, пошел прочь, за ним потянулись Мооритс и Элл.
Хинд вытащил точу из-под гнетов. Паабу наклонилась, чтобы помочь, ладная, пахнущая молоком. У нее были проворные пальцы. Раз — и концы полотна оказались у нее в руках, расстелили его рядом с остальными. При этом их пальцы на мгновенье соприкоснулись. Они вздрогнули и отпрянули друг от друга.
— Я тебя, часом, не обижал? — спросил хозяин с волнением в голосе.
— Нет, ты добрый хозяин, только слишком уступчивый.
— Как так? — подивился Хинд.
Ключница помедлила, будто не хотела отвечать, потом все-таки мягко промолвила:
— Никого не подгоняешь. Позволяешь Элл делать все, что ей в голову взбредет.
— Ты так думаешь? — в замешательстве спросил хозяин.
Паабу промолчала.
За лугом в Мыраском лесу закуковала кукушка. Хинд посчитал, сколько лет ему осталось жить. Еще много.
Они вошли во двор, не проронив ни слова.
Под забором снова охотилась кошка.
Навострив уши, заколотив хвостом, приготовилась она к прыжку, потом прыгнула, однако в лапах осталась пустота. Но она не теряла надежды и снова устраивала засаду.
Хинд долго не мог заснуть, лежал, уставясь в черный потолок. Теперь он не боялся даже черного человека с отцовским молотом.
В Паленой Горе вывозили навоз.
Глинистую проселочную дорогу развезло, моросил дождь. Работали тихо, почти без слов. Паровое поле, на котором Мооритс гикал и кричал, исчезало под навозом.
Вечером на Яака нашел стих. Схватил Элл и давай ее тискать и ломать, Элл сначала смеялась и визжала, а под конец рассердилась:
— Прочь поди, в грех не вводи!
Батрак только посмеивался.
Телега опустела. Хинд обтер днище пучком соломы и в телегу. Элл вырвалась из рук Яака, тоже запрыгнула и обхватила Хинда за пояс. Лалль затрусила вниз по косогору. Девушка победно поглядела на оставшегося в поле батрака.
Когда солнечный диск исчез за горизонтом, а Элл пошла в хлев доить коров, в летнюю кухню, где Паабу варила кашу, вошел Яак с охапкой хвороста и с грохотом вывалил его перед очагом.
Довольная Паабу похвалила его за работу
— Бывает, и холоп старается.
— Будь добр, подбрось пару веток под котел.
Яак подбросил. Сырые ветки зашипели на огне, а когда влага испарилась, вспыхнули ярким пламенем. Котел на крючке разом заклокотал.
— Сразу чувствуется: мужская рука, - похвалила ключница.
Яак мигом растаял, его маленькие глазки засветились радостью.
— Тебе бы замуж надо, Паабу!
— Успеется! — перешла на серьезный тон ключница.
— Так ли. Иная все ждет, выбирает да перебирает, а потом глядишь в девках осталась.
Паабу помешала мутовкой кашу. Ее лицо пылало от жара котла и огня.
— Хозяин с Элл хороводится. Видала, сегодня приехали на телеге обнявшись.
— Небось не слепая, ответила ключница неожиданно резко.
Яак посидел немного, думая о своем. Потом спросил, глядя на огонь:
— Как ты думаешь, могут меня хозяином сделать?
— Так ты в хозяева метишь?
— Стал же хозяином коннуский Авдрес, а ведь он тоже был батрак, барщинник.
— В Конну совсем другое дело, там хозяин запил, хутор запустил.
Батрак ничего не сказал. На него снова нашло наваждение.
Переход из одной веры в другую продолжался. Снова появились люди, сновавшие меж мызами и свежеиспеченными православными приходами, в руках отказные грамоты, в ногах прыть, в котомке полувейный хлеб урожая тысяча восемьсот сорок пятого года. Вновь обращенные бормотали русские молитвы, не понимая в них ни единого слова,— тем вернее, мол, помогает бог.
— Это древняя и крепкая вера,— сказал однажды Яак хозяину.— Я тоже думаю перейти в православные, получу тридцать рублей, отдам тебе долг, не то останусь твоим должником до судного дня, избавлюсь наконец от дохлой лошади, что навязал мне суд.
— А с остальными-то деньгами что думаешь делать? спросил Хинд.
— Соберусь в дорогу, возьму с собой Паабу,— ехидно ответил Яак.— Мне ведь тоже кашевар нужен. Там всем места хватит, да и я парень не жадный.
В душе хозяина закипело. Он был готов наброситься на батрака.
Положение спасла Паабу. Ключница вышла из амбара с миской в руке. Она все слышала, стоя за дверью.
— Это кто ж тут собирается в теплые края? На-ка отнеси крупу в избу.
Яак нехотя поднялся с примостков амбара.
Хинду стало неловко за свою вспышку. Хорошо еще, что [ он не сцепился с батраком. Без единого слова пошел он чинить изгородь.
Раннее утро. Солнце еще не встало, но птицы уже пели повею, воздух был мягок, как сливки. Внизу, на покосе, белел туман. Яак собирался в мызу возить навоз, полосатая котомка с хлебом уже висела на колу. Хинд вывел Лалль из конюшни и подвел к колоде, где с вечера была налита вода.
— Сегодня я беру мерина,— заявил Яак.
— Возьми Лалль!
— Не хочу. У мерина шаг резвее.
— У мерина шея стерта, будто не знаешь.
— Эка важность.
Батрак отправился на конюшню.
— Не смей трогать мерина, слышишь? крикнул Хинд.
Яак и бровью не повел.
Хозяин бросил Лалль и побежал за батраком.
— Возьми Лалль, не то я…— заорал он с исказившимся лицом и схватил дугу, стоявшую у стены.
— Думаешь, я тебя, хиляка, боюсь? — отрезал батрак и схватил его за горло, прижал своими жилистыми руками к стойлу, так что у хозяина дух занялся. Дуга выпала из его рук, пестрые круги побежали перед глазами.
Яак взглянул через плечо, не видать ли кого во дворе. Только Лалль, пофыркивая, пила из колоды да из летней кухни вился дымок.
После чего он взял под уздцы мерина и отправился на барщину. Будто хозяина и не было. Будто он сам хозяин.
СИЛУЭТЫ В ЛЕТНЕЙ НОЧИ
Коростель рано закряхтал во ржи — год обещал быть урожайным.
Хинд гнул горб на мызе и дома. Был на работу злой. Потому что работы у него теперь было много, очень много. Всюду, куда ни глянь, развал. Издали виднелась разоренная крыша хлева с набросанными на нее ольховыми листьями и кострицей.
И все остальное на хуторе было убогим и жалким, обветшалым и запущенным.
Со стороны могло показаться, что все на Паленой Горе осталось без перемен, только старого хозяина нет. А так все как прежде: все так же лежит на дворе тень от холма, луга окутаны туманом, в лесу, вокруг угольной печи старого Раудсеппа, прыгают ягнята.
И летняя кухня дымится.
Как при старой хозяйке.
И все же не было на хуторе ни одного человека постарше, который помог бы распутать этот клубок. Правда, в Алатаре жил Ааду Кригуль, но на него мало было надежды, он ничего больше от жизни не ждал, ему бы теплую избу да ночь под линнее. Хинд чувствовал себя одиноким. Грустно было об этом думать, грустно и даже как-то стыдно за свое одиночество.
А как же печной столб и мировой столп?
Так-то.
При мысли о Паабу Хинд почувствовал радостную тревогу. Ему вспомнился вечер на выгоне, там что-то произошло. А что именно, он и сам не мог понять.
— Ты боишься батрака,— сказала ему как-то Элл.
— С чего бы это мне его бояться? — спросил Хинд, покраснев.
Л ведь он и впрямь только что подумал, что если и дальше так пойдет, то Яак, чего доброго, его задушит, и он ничего не сможет с ним поделать. А не отказать ли батраку от места, что с того, что лето в разгаре?
«Мы с ним ровесники, а это нехорошо»,— подумал он.
— Что? — переспросила Элл.
Хозяин, как это не раз с ним бывало, забылся и произнес свои мысли вслух.
— Это нехорошо, что все мы ровесники,— повторил Хинд.
— Почему? — засмеялась Элл.— Мне так очень даже по нраву, что хозяин и работники одногодки.
— Вот как,— протянул Хинд.
— Ну да,— девушка посмотрела на него с вызовом.— Батрак охотится за Паабу, а я за тобой.
— Зачем… это ты за мной охотишься? — запнулся огорошенный Хинд.
— Ты как-никак хозяин.
Хинд был удивлен и даже почувствовал благодарность.
— Ты что же, за хозяина меня принимаешь? — спросил он с некоторым недоверием.
Теперь настал черед удивляться Элл: - Кто ж ты еще, как не хозяин, шведский король, что ли?
Хинду вспомнились слова покойного Мярта.
— В конце концов все нужно перетерпеть,— усмехнулся он.
По своей воле или не по своей, а был он сейчас после долгих сомнений и заблуждений хозяином и должен вести свой хутор. «Должен верить, что в силах вести хутор, и тогда действительно будешь в силах! — сказал как-то Эверт Аялик.— Право слово, нет веры, ничего нет. Такой молодой мужик — да не справится…» И он внимательно посмотрел на него своими серыми глазами. Человек, которому была видна вся подноготная Паленой Горы, ее мысли, дела и даже робкие мечты.
Да только одной веры мало. Возникали новые помехи. Вскоре он заметил, что и остальные работники не слушаются его, больше ему не доверяют. Он обманул их, пообещал уйти в теплые края и не ушел, он словно бы поколебал в них нечто изначальное, первобытное. Об этом говорили их лица и поведение. Хинд собственными ушами слышал, как Ааду Кригуль, давнишний паленогорский работник, которого он как-то отправил сторожить поле, презрительно сплюнул и проворчал: «В теплые края захотел, сопляк!» В работников вселился дух противоречия. Жизнь не оставляла им никаких надежд, они наперед знали, что их ждет: скверная еда, скверная жизнь да редкие переживания молодости, которые со временем покроются сажей и копотью забвения. Теперь у них отнято и это захватывающее переживание — Хинд, непутевый парень, которого пороли до тех пор, пока из него не вышел хозяин, остался дома. Май Кригуль все охала и вздыхала. Это ж надо, чего надумал, при полном-то уме и здравии бросить хутор и отправиться невесть куда, в чужие земли, где якобы песок горячий, словно печка в риге, что в него ни закопаешь, все становится мягким, будто пареная репа.
Хинд старался выветрить из их памяти случившееся. Однако это было нелегко. Однажды потерянное уважение вернуть назад трудно.
Что он только не пытался предпринять, то был с ними суров, даже жесток, то был к ним равнодушен.
С одной стороны его поджимала мыза, с другой — работники со своей неизбывной строптивостью и усталостью.
«Я должен заставить их поверить в меня,— думал он.— Поверить в мои силы». Но сделать это было нелегко.
Вера и воля.
Его беспокоило, что он не такой, как все. А порой он казался себе из числа тех, про которых говорят: его и курица заклюет. Он был слишком мягкосердечным, чтобы управлять хутором. Это надо было в себе преодолеть. Не из-за того ли гневался и бог земли? Грозился голову проломить, если он не оставит свои мальчишеские выходки.
Хинд вышел со двора и поднялся наверх, на гребень горы. По небу плыли светлые чистые облака, на краю поля цвел белый клевер. Его головки выглядывали из травы, точно белые нежные звезды. Чем выше забираешься, тем шире открывается горизонт, тем больше хуторов открывается взгляду, тем дальше видят глаза.
На вершине горы настроение Хинда поднялось, будущее уже не казалось таким беспросветным. И все же его не покидало ощущение, будто гора это какой-то столб, с которого можно пасть, стоит лишь потерять равновесие.
Ткацкий станок судьбы все щелкал и щелкал.
Однажды вечером, перед тем как лечь спать, Хинд вышел во двор за малой нуждой и увидел у колоды с водой Яака.
Батрак мыл ноги. Раньше за ним этого не водилось. Что бы это значило? Он решил посмотреть, что будет дальше. Вымыв ноги, батрак на цыпочках направился к амбарам, шел он гораздо резвее, чем днем на работу, резвее и праздничнее. Только зашел он не в свой амбар, а в тот, где спала Элл. Дверь оказалась открытой. Яак скрылся в амбаре, на хуторе все стихло.
Вздохнув, Хинд вернулся в прохладную избу и залез на колосники.
Хинд, подобно кубьясу, шнырял по полям и следил за работниками. Только у него не было палки и карминного полушубка, как у Хендрика Кенка.
Элл разбрасывала на паровом поле навоз. Руки у нее двигались точно во сне, глаза слипались.
— До чего тяжело кидать навоз, на вилах не держится, рассыпается,— пожаловалась она, когда хозяин остановился возле нее.
— Так-так,— пробубнил Хинд и начал спускаться по косогору на край поля, где должен был пахать батрак. Его удивляло, что пахаря все еще не было видно.
Подойдя ближе, он увидел, что лошадь стоит на месте и пощипывает траву, плуг валяется рядом. Хинд с только что сорванной маргариткой в руке подкрался еще ближе.
Из кустов черемухи на краю пашни доносился храп. Так вот он где, работничек, голову спрятал в тени под кустами, ноги с белеющими от высохшей земли подошвами выставил наружу и спит себе крепким сном.
Хозяин постоял, посмотрел, затем поднял вожжу, привязал к ней ногу Яака и повел мерина вперед, протащив немного батрака по земле.
— Бог в помочь! — крикнул Хинд.
Мерин остановился, храпа не было слышно, спящий почмокал губами, потер глаза, отвел прилипшие к потному, распаренному лицу волосы.
— Спасибо,— пробубнил он, сплевывая скрипевший на нубах песок.— Крот землю нарыл! Раньше там ничего не было. Свежий бугорок.— И он удивленно посмотрел на черную кучу, через которую его только что протащили.
— А ты, видать, этой ночью глаз не смыкал!
— Хоть ночь, да наша, всего-то и радости… Садись и ты па кромку, отдохни чуток, чего ты все бегаешь, все равно в могилу в двух рубашках не ляжешь.
— Поговори у меня! — вспылил Хинд.— Одна еле полает по косогору, глаза слипаются, другой дрыхнет под кус-к)м, ночь даром перевел.
— Чего ты орешь? — зевнул батрак.— Или тебе завидно, что я с Элл сплю? Может, сам хочешь к ней пойти, да не решаешься, только подглядываешь из-за угла,— в его глазах загорелся злой огонек.
— Еще чего выдумал,— залился краской Хинд.
— А ты что, совсем шуток не понимаешь? — усмехнулся Яак, он и не думал вставать.
— Тоже мне шутка! Больно нужна мне твоя Элл!
— Ах, больно нужна тебе Элл? — ехидно переспросил батрак.
Он поводил ладонями по зеленой кромке, нащупывая место поровнее, уперся макушкой в мягкую землю, расставил для упора руки, словно у него в ладонях ручки нового немецкого плуга, оттолкнулся и вскинул вверх запачканные землей ноги. Рубашка сползла, пуп оголился, ноги покачивались в воздухе.
— Можешь так? — спросил он, стоя вниз головой.— Попробуй, вдруг получится. Хотя вряд ли!
— Это почему же вряд ли,— снова закипятился Хинд.
И тут же отыскал на траве возле батрака подходящее
место и встал на голову, дыхание тяжелое, руки напряжены, они были послабее, чем у батрака, длинные и тонкие.
Даже Элл спустилась с холма посмотреть на их баловство.
— Иди, попробуй и ты,— позвал Яак.
— Где уж мне! То не девичья забава…
— Ничего, ничего! Или боишься, юбка задерется — и мы увидим все твое добро?
Элл за словом в карман не лезла.
— Смотри на здоровье, у меня ничего ворованного нет, что при мне, все мое. Хочешь — ночью смотри, хочешь — днем, все равно добро не про тебя! — огрызнулась она.
Батрак опустил ноги и почесал макушку:
— Думаешь?
— А чего тут думать, и так известно — просопел всю ночь рядом, я все ждала, когда же ты начнешь, а ты так и не начал,— засмеялась Элл, подошла к Хинду, обхватила его сложенные крест-накрест ноги и подтолкнула: — Ну-ка походи на руках!
Хозяин, тяжело дыша, прошел немного вперед, увязая руками в рыхлой земле.
— Ишь запыхался, наелся, как бык, и не знает, как быть,— смеялась Элл.— Поешь-ка еще травки! Кушай, бычок, белый лобок! — напевала она и подталкивала Хинда, точно соху, пока тот не пропахал носом кучку земли, вырытую кротом.
— Интересно, в теплых краях есть кроты? — спросил Яак.
Хинд сел на землю и угрюмо сказал:
— Ты говоришь так, чтобы посмеяться надо мной.
— С чего ты взял? — серьезно спросил батрак.
А на следующее утро, когда Хинд снова начал его будить, Яак огрызнулся:
— Оставь меня в покое!
Но Хинд не оставил его в покое, не мог оставить, потому что с мызы пришло распоряжение идти на сенокос, и батрак прошипел, приходя в бешенство:
— Ежели ты, черт худой, будешь еще ко мне приставать, я вскочу и трахну тебя дубиной по голове! Так оглушу, всю жизнь будешь помнить!
Обычно в таких случаях хозяин останавливался в полнейшей растерянности. Однако на сей раз его осенило. Он принес пучок пакли, висевшей на заборе, тихонько откинул с ног Яака край тулупа и продел паклю между пальцев. Затем высек огонь. Багровая искра, точно гонец, нырнула в паклю, пакля загорелась. Сперва Яак лежал тихо, потом резко отдернул ногу, вскочил. Злобно сопя, ринулся во двор, не издав ни звука.
Молчал и Хинд. Спокойно, как ни в чем не бывало, положил огниво в карман. Он тоже кое-чему научился. Им тоже завладел дух насилия.
Прежде всего нужно было убрать мызное сено.
Паленая Гора отрядила туда Яака, Элл и Ааду Кригуля с женой.
Покос был далеко, на самом дальнем конце мызы, посреди лесов и холмов, где солнце пекло, как в чаше. Косцы были измождены и вялы, будто листья скошенной купальницы.
С восхода солнца посвистывали косы, потом ходили грабли в руках ворошилыциков. В тени под крушиной были спрятаны полувейный хлеб, салака и простокваша.
Даже в самые жаркие дни кубьяс не снимал своего красного, забранного на спине полушубка с красным поясом. Подобно палачу, рыскал он среди барщинников, отчитывал и покрикивал, аж в лесу отдавалось.
Ох уж это палящее солнце, этот пот, это рабство.
У Ааду Кригуля, скрытного тихого мужика, стала нарывать нога, ему пришлось уйти с покоса посреди недели. Он лежал в Алатаре в постели, пек в угольной яме луковицы и прикладывал их к нарывающей ране, в глубине души довольный, что отдохнет теперь от тяжелой работы.
Вместо него на сенокос отправился Хинд.
Яак срезал на краю покоса ветки крушины и ракиты для стога. Май Кригуль подвозила на мерине сено, точно кукушка сидела на нем, чтобы оно не развалилось по дороге. Элл метала стог, парни подавали ей сено. К вечеру вырос высокий, хорошо сбитый стог, девка свое дело знала. Даже вечно недовольная Май не нашла к чему придраться.
— Ладный вышел стог, как бутылка!
Багровое веселое июньское солнце закатилось за горизонт. Застрекотали кузнечики. Ночевать остались на покосе. Развели огонь. Мыраские и лейгеские девчата затянули старую пастушью песню:
В лес гони свинью лениву, В лес пусти дударика, Засиделся дома он. Всю неделю изводил, Месяц с голоду морил!
Элл пропела со смехом, Май ответила серьезно:
Что ты лаешь, зла собака? Что ты брешешь, пестрая?
На ночевку устроились в копнах под навесом, сооруженным из веток и сена. Ночка-то короткая, через пару часов светать начнет. Паленогорские улеглись вплотную друг к другу, чтобы было теплее. Элл оказалась между двумя парнями.
Хозяин отвел в сторону свисающие на лицо былинки. Над лесом зажигались бледные звезды, с кострища тянуло тлеющими головешками, поодаль, в тумане, фыркали лошади.;
Хинд ощутил затылком теплое дыхание, затем раздался шепот:
— Повернись на бок, пусти меня погреться…
— Я сам озяб,— громко ответил Хинд.
Лежащая с краю Май прыснула.
— Пусти,— не отставала Элл. — Я и вправду мерзну.
Выходит, хозяин всюду должен поспевать и работницу
прохладной ночью согревать. Хинд нехотя повернулся к девушке. И она оказалась в его объятиях.
Парню вспомнились слова отца: «Настоящая девка мечет искры, будто еловый корень». И он засмеялся.
— Чего смеешься? — спросила Элл.
— Ты искры не мечешь?
— А я тебе не угольная печь.
Утром Яак спросил у Элл:
— Что, у хозяина-то под боком лучше было?
— А ты как думаешь? — в свою очередь спросила она.
— Откуда мне знать, не девка.
Они шутили, смеялись, и все-таки батрак помрачнел и целый день работал молча, зло, даже Элл заметила.
— Ты чего это разошелся, в хозяева, что ли, метишь? — подколола она его.
— Из меня бы хозяин вышел, не беспокойся,— подтвердил Яак.
— Может, и вышел бы, да только никто не предлагает,— засмеялась Элл.
Яак промолчал, а вечером заснуть не мог, все вертелся и ворочался, наконец не выдержал и спросил:
— Ты что же, Элл, не хочешь сегодня погреться?
— А сегодня не холодно,— ответила Элл.
— Или ждешь, когда хозяин тебя погреет?
— Не твоя печаль, чего я жду,— огрызнулась она.— Иди сюда, старый пень, я тебя так приласкаю, только косточки затрещат.
И она повернулась к батраку, прижала его к себе изо всех сил. Сено хрустело и шуршало, стог качался, того гляди развалится, так крепко обнимала Элл опечаленного батрака. И вдруг Яак заскулил:
— Что ж ты, окаянная, делаешь, чуть нос не откусила, ай-яй!
— Я же грею тебя! — смеялась девчонка.— Ну что, согрелся?
— Ты меня эдак совсем задушишь, — ворчал для вида парень, но его радостный голос говорил совсем о другом.
— А теперь давайте все спать,— по-хозяйски строго приказал Хинд.
ДУХ ПРОТИВОРЕЧИЯ
Черный человек на время оставил хозяина в покое. Да у Хинда и силенок бы не хватило сразу против двоих бороться, потому что стычки с батраком не прекращались ни на один день, словно дух противоречия из бога земли переселился в батрака. Тень рождает новую тень, злоба рождает злобу. Яаку беспрестанно хотелось спать, это было его средство против безнадежности, ведь жизнь не приносила ничего, кроме усталости. Даже весеннее наваждение постепенно перешло в сон, батрак словно хотел доказать своим видом, что последняя искра надежды гаснет в темной реке сна.
Хинду пришлось туго, трудно бороться мягкосердечному с сонным батраком.
«Прямо хоть дубийкой поднимай его с постели, иначе не справиться,— думал он порой.— По другому просто не справиться».
Но насилие было ему не по душе. Давно ли он сам был порот! Память о палке еще не остыла в крови.
Однажды утром, в самую горячую сенокосную пору, батрак снова заартачился, не выходил из амбара, сколько хозяин его ни звал. Хинд стоял под дверью, точно бедный грешник. Ему стало стыдно, что то и дело приходится стоять над душой, молод он еще, нет у него хозяйской хватки. Наконец скрепя сердце он подошел к двери и с размаху ударил в нее кулаком.
Никакого ответа. Внутри — ни звука, который бы говорил о присутствии живой души.
Хинд ударил еще раз.
— Я те пущу петуха, ежели не оставишь меня в покое! — послышался из амбара разъяренный голос батрака. И опять все смолкло.
Выглянуло солнце, под амбаром закудахтала курица. Прошло много времени, они давно уже должны были быть на мызе.
С выгона вернулась Элл, в руке деревянный подойник, пальцы ног запачканы коровьей жижей, глаза заспаны. Лучи солнца пламенели на ее щеке, сверкали на броши, пристегнутой к платью.
— Иди будить Яака! — приказал хозяин.
— Может, сперва поздороваешься? — засмеялась девушка, поставила подойник на траву и запрыгнула на примостки амбара.— Яак, у-у, вставай! Пора на сенокос, хозяин ждет!
Хинд вышел из себя.
— Солнце совсем высоко, встанешь ты или нет? — крикнул он и отчаянно забарабанил в дверь, и чем дольше он колотил, тем злее становился. Хотел даже дверь высадить, но внутри был тяжелый засов, против него у Хинда кишка тонка.
С испугу залаяла собака. Такого шума на хуторе она давно не слыхала. Это было почище охоты на зайцев, которую устраивали мызники.
Хозяин сделал передышку и прислушался. Тихо, как в могиле.
Дворняга поджала хвост, косо взглянула на амбар, подошла к забытому на дворе подойнику, понюхала, он ее заинтересовал гораздо больше, нежели брань хозяина с батраком. Но Хинд, экая досада, случайно бросил на нее взгляд и завопил:
— Цыц, пошла вон!
Псина вздрогнула.
В амбаре послышался какой-то стук.
Обнадеженный, Хинд приложил ухо к двери.
— Совсем загоняла его ночью, теперь спит как убитый! — сказал он Элл сурово.— Ты мне за это ответишь!
Работница прыснула.
Из-за дверей послышалось ворчание.
— Уж больно жидкая у тебя еда.
— Немедля вылазь оттуда, нам давно пора выходить! — приказал хозяин.
— Сил нет подняться.
— А ты попробуй! Нам пора уж на мызе быть!
— Правда, сил нету,— жаловался батрак.
— Живо вставай! — снова забарабанил в дверь Хинд.
Тем временем пес, воспользовавшись моментом, решительно сунул свой нос в подойник: была не была! Вышедшая из летней кухни Паабу прогнала собаку. Та убежала с белой пеной на носу в загон, откуда Мооритс выгонял стадо.
— Что это с Яаком случилось? — спросила ключница.
— А то случилось, что девка ему нужна! — ответил в сердцах хозяин.
Паабу залилась краской. Поднялась на примостки, где уже стояли Элл и Хинд, легонько постучала в дверь и, по своему обыкновению, тихо позвала:
— Яак, голубчик, не балуй, выходи, я тебе яичко дам…
— Правда дашь? — немного погодя спросил батрак с сомнением в голосе.
— Выходи, тогда увидишь.
— А ты не врешь?
Ключница засмеялась:
— Когда ж я тебя обманывала.
Яак подумал немного, потом в амбаре послышались шаркающие шаги и дверь отворилась.
— Смотри-ка, вышел,— завистливо произнесла Элл.
У Хинда кошки заскребли на душе: Паабу справилась с батраком, а он нет.
Нога Ааду Кригуля никак не заживала. Должно быть, то, что вышло из строя на мызном сенокосе, не желало поправляться к сеноуборке на собственном хуторе.
Как-то ближе к полудню, когда остальные работники были на покосе, Паабу решила заглянуть в Алатаре, узнать, как здоровье старика.
Ааду сидел на лавке и вырезал от нечего делать трубку из березовой свили, к нарыву была приложена пареная луковица, стопа обмотана тряпкой.
Ключница заметила, что ее приход был не по душе работнику, даже очень не по душе; Ааду воспринимал девушку как хозяйку.
— Может, нужно еще какое лекарство попробовать? Может, водички железной вскипятить? — спросила Паабу и подошла посмотреть ногу.
Старик взъерепенился.
— Не трожь! Сегодня только боль заговорили!
Девушка помолчала немного, потом спросила:
— И чего это вы на хозяина взъелись? Твой род спокон веку на Паленой Горе живет, мог бы хозяину помочь.
Ааду оскалил свои обломанные зубы, то ли от удивления, то ли от презрения, то ли от того и другого вместе.
— Чем же семью кормить станете, коли работать не будете? — добавила Паабу.
Старик угрюмо молчал.
Всю неделю шел дождь.
На меже с Мыраским хутором, возле куртины, остался несметанным стог. Сено стояло в копнах, сырая погода мешала доделать эту работу. Наконец установилось вёдро, ветер подул на северо-запад, в сторону Мыра.
Как-то вечером, когда Мооритс пригнал домой стадо, Хинд стоял у забора и с удивлением глядел на куртину. Там никого не было видно, копны как были, так и стояли непросушенные. Словно он и не посылал туда своих работников — Яака, Элл и Май.
Хинд не знал, что предпринять. Он догадывался, что это очередная проделка Яака. Однако пойти к нему сам он не решался — вдруг снова не справится?
И тут ему в голову пришла хорошая мысль, он решил послать туда Мооритса, а сам спрятался на всякий случай за мякинником.
Пастух вскоре вернулся.
— Ну, что они там делают?
Мооритс отвел глаза.
— Ничего не делают.
— Как так?
— Яак спит под кустом.
— А бабы где?
— Отдыхают под копной.
— Они что, заболели? Может, у них сыпной тиф? — распалился хозяин.
— Не знаю,— робко ответил мальчик.
— Они тебе ничего не сказали?
— Сказали: «Поди прочь, оставь нас в покое».
— Кто это сказал, Яак, что ли? — допытывался Хинд.
— Элл и Май,— Мооритс подумал немного и поправился: — Май ничего не говорила, только пукала.
Хозяина охватила ярость. Он бегом помчался к бане, оттуда на луг, к куртине. Или он должен был махнуть прямо через овсы? За кустом он прислушался. Так и есть, батрак храпел. Листья шумели на свежем ветру, облака над лесом становились все белее и чище — в такую погоду только и сушить сено!
Однако батрака он трогать не стал. Ему вдруг все осточертело и опротивело. Мысли пошли по старому кругу — ведь он был очень ранимым человеком и легко падал духом. Вместо того чтобы вести хозяйство, только и делай, что борись с батраком. Не своей волей пошел он в хозяева. До чего хорошо тому же почтальону, ему не нужно подгонять других! Махнуть бы на все рукой и подняться на гребень холма, там, среди деревьев, он свой. И пусть эти предки с известково-белыми лицами говорят, что хотят, хорошо им поучать, поговорки сочинять, песенки петь, попробовали бы сами справиться с батраком, если в трудовое воинство вселился дух противоречия!
Скрепя сердце вышел он из-за кустов к бабам и, не зная, что предпринять, начал их отчитывать. Но его слова были точно затупившиеся о кочки косы, как притуплённые стрелы, они не поражали цели.
— Ты бы лучше батрака поднял,— ответила Элл из-под копны.— Чего ты на нас лаешь!
— Знамо дело, сперва мужика,— поддержала ее Май.
Хинд неуверенно посмотрел на куртину. Ну и дела!
К горлу подступил ком, слезы наворачивались на глаза.
Там, где большая беда, там и близкая помощь.
Из-за копны неожиданно возник Эверт Аялик, на груди
у него висела серебряная бляха — знак мирского судьи, изображенное там всевидящее око, не мигая, глядело вперед.
— Что же это ты, Хинд, не можешь управу найти на своих работников? Самовольничают они у тебя, супротив идут,— сказал он.— Снизу-то все видать, каждый ваш шаг на Паленой Горе.
Увидев самого судью, женщины заерзали.
— Или у вас уже обед? — строго спросил у них Эверт.
— Обед не обед…— пробормотала Май Кригуль. Элл же решительно отрезала:
— Вечер уже!
— Работать, работать! — скомандовал Аялик, седой человек.— Хозяина надо слушаться!
Бабы молчали.
— А где Яак Эли?
Элл показала рукой на куртину.
Эверт чинно, по-хозяйски направился к кустам. Хинд последовал за ним с угрюмым лицом, ему было неловко оттого, что сосед должен был вместо него поднимать на работу его людей, но делать нечего. У кого сила, у того и право, у кого власть, у того и сила.
— Суд идет! — крикнул Эверт, подходя к батраку.
— Кормят плохо,— пробурчал Яак спросонья первое, что пришло на ум. Но, увидев перед собой судью, ужасно растерялся.
— А ты думаешь, от спанья сыт будешь? — сердито засмеялся отсаский хозяин.— У меня уже уйма дел переделана, а вам никак одной копны не раскидать. Сиймон еще предлагал весной Мюллерсону сделать тебя хозяином вместо Хинда — эдакого соню и ослушника.
У Хинда по спине пробежал неприятный холодок.
У батрака же от неожиданности отвисла челюсть.
— А теперь работать — и без возражений! Коли я со своего двора увижу, что ты залег в куртину, спустим с тебя | на суде шкуру, так и заруби себе на носу!
Яак вылез из кустов. Зашевелились и Элл с Май.
Эверт поглядел вслед батраку, который поплелся к копне, I и сказал Хинду:
— Тебе, хозяин, тоже пора браться за ум, иначе дела в I Паленой Горе не поправятся.
— Что я опять не так сделал?
— Снизу, с моего двора, лучше видать. Ты должен Паабу 1 взять в жены.
11а следующий день батрак выпустил лошадей в клевер, который Хинд берег пуще собственного глаза. Когда хозяин с проклятиями погнал лошадей с поля, то чуть не наступил на Иака. Батрак дрыхнул на краю поля, а рядом валялись вилы.
— Что же ты, окаянный, натворил, лошадей в клевер пустил, все поле вытоптали! — закричал Хинд с бешеной злобой и пнул Яака.— Вставай, паршивец!
Резвее и проворнее, чем можно было ожидать от такого лежебоки, вскочил батрак и схватил вилы.
— Проткну, как лягушку,— прохрипел он с горящими глазами и двинулся на хозяина.
Хинд не на шутку испугался и бросился наутек, Яак помчался следом с вилами наперевес. Только у бани хозяин решился оглянуться и к своему ужасу увидел, что батрак не отстает. Хинд во весь опор дунул наверх, во двор, Яак с перекошенным лицом — за ним. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не случайно оказавшаяся здесь Паабу.
— Ты что, совсем спятил? — засмеялась она.— Взрослый человек, а ума что у малого ребенка.
Батрак посмотрел исподлобья, что-то пробурчал, но все-таки отложил вилы в сторону.
СОН ВЕТРЕНЫМ ДНЕМ
Воскресным утром, накануне ягупова дня, ветер гнал тучи над скошенными лугами и созревающей нивой, то соединяя их, то снова разлучая. Ветер пас тени, старые тени, сгущаясь и темнея, рождали новые. С холма на холм, из лощины в лощину, через Паленую Гору неслись воспоминания, странные нидения. И тени созревали, как нивы. Ветер разлучал тучи, бледные солнечные пятна плыли по земле, скатывались с холма, пугливо и встревоженно бежали прочь со двора, на поле Алатаре, в мыраские леса и луга.
Паабу уехала в церковь. Элл тоже не было дома, она отпросилась на один день на смотрины к сестре, живущей в нескольких верстах от Паленой Горы; Май Кригуль обещала и обед подоить коров.
Батраку не нужно было ни в церковь, ни к родным, он воспользовался воскресеньем, чтобы хорошенько отдохнуть, и спал в амбаре. С человеком замкнутым, немногословным даже сну нелегко справиться. Но для коробейника сновидений ;)то не помеха, он бродил всюду: проводил границы, устанавливал знаки, у него был полон короб мыслей и желаний, ко
торым никогда не суждено было воплотиться в действительность.
Теперь, когда Яак прозевал свой случай, выпустил его из рук, он спит с переполненным злобой сердцем, готовый мстить до конца своих дней.
С удивлением и недовольством Хинд увидел с торца риги, как на скошенном перед Ивановым днем, приготовленном под отаву лугу, что лежит на стыке с Мыра, торчат спины коров; оттуда же, из-за холма, виднелись и овцы. А ведь он не раз говорил Мооритсу, чтобы тот не трогал тучную отаву. Опять нарушили его запрет, поступили по-своему! Но тут его мысли прервал собачий лай на Кузнечном Острове. Что бы это значило?
Сначала он кинулся было на примостки амбара, поднять батрака, чтобы тот посмотрел на это безобразие, узнал, кто скармливает средь бела дня отаву. Но у самой двери Хинд передумал, в душе у него разлилась горечь, закрались сомнения, перед глазами возник Яак, гнавшийся за ним с вилами наперевес. И он, погруженный в свои думы, тихо сошел с примостков, словно боясь нарушить сон своего работника.
Чувство вины все росло, ошибок накапливалось все больше. Хинд отправился на луг сам. Возле бани он вдруг почувствовал, что подул свежий ветер, солнце спряталось за тучи и бег теней приостановился, Хинд повернул назад, зашел в камору, и оделся потеплее.
В это время из амбара вышел Яак и сладко, во весь рот зевнул, что там у него творилось внутри, было не понять, как не разобрать, что творится внутри у огня или у ветра.
«Ах, еще бы чуток поспал!» — недовольно подумал хозяин, однако вслух ничего не сказал, будто Яака и не было вовсе, и торопливо спустился по склону, где уже белели одиночные белозоры, пошел протоптанной под горой тропинкой к пасущемуся на отаве стаду. Вдали, за полем, виднелись стоящие на мыраском склоне постройки, ими и замыкался горизонт.
Конечно, это был мыраский скот, отъедавшийся на паленогорской отаве. Чей же еще, если остальные хутора были далеко за лесом.
За последней копной, почти на меже, и все-таки на паленогорской стороне, Хинд увидел мыраского Сиймона. Сосед сидел на склоне холма спиной к полю и наблюдал, как его стадо жировало на чужой отаве.
— Бог в помочь!
— Спасибо! — ответил Сиймон, лениво обернувшись к приближающемуся Хинду.
— Межа проходит там, у крушины,— указал рукой паленогорский хозяин.
— Верно, у крушины,— беспечно ответил Сиймон.
— Чего же ты пасешь свое стадо на моей отаве? — спросил Хинда сердито и требовательно.
— Тут, на солнцепеке, хорошо ноги греть, вот почему. У меня на хуторе такого местечка нету.
Ну что ты тут скажешь, хоть смейся, хоть плачь.
— Так ведь солнце за тучи зашло,— проворчал Хинд.
— Сейчас зашло, а скоро опять выйдет,— ответил Сиймон и бросил взгляд на Паленую Гору, будто поинтересовался, куда же это солнце запропастилось.
И что же он увидел?
Крышу паленогорской риги лизало рыжее, как лиса, пламя.
— Гляди, у тебя хутор горит!
Хинд бросился бежать как ужаленный, потом резко остановился и в отчаянье закричал:
— Помоги, помоги же мне!
— Теперь-то уж ничем не поможешь,— ответил Сиймон, подымаясь на ноги и продолжая смотреть на горящую ригу.— Кто же справится в такой ветер! Впору думать о том, как самому ноги унести!
— Что же ты не идешь? — кричал Хинд.
— Не стоит зря суетиться. Пока мы наверх заберемся, вся рига займется огнем. Что пропало, то пропало.
Мыраский хозяин направился к стаду и спокойно, не спеша погнал его на свой луг. Небо затянулось тучами, когда еще выглянет солнце.
Не отрывая глаз от горящего дома, Хинд помчался напрямик, запутался в овсах и прыгнул обратно на тропинку. Когда он, запыхавшийся, с бешено колотящимся сердцем, деревянными, будто окоченелыми пальцами, открыл калитку во двор, на крыши риги пробкой выскочил большой сноп соломы, и ве-меча огонь и искры, забросил его через крышу амбара в поле Алатаре.
Хинд распахнул дверь риги, его обдало дымом и жаром, он отскочил в сторону. Ворота мякинника он не смог открыть, те были заперты изнутри деревянным засовом. Там гудел
огонь.
Нее пропало, Сиймон прав.
Хинд подбежал к амбару. Дверь была открыта. Яак собирал на своей половине пожитки. Хинд заметил, как у него дрожал подбородок.
Хинд кинулся в соседний амбар и стал выбрасывать оттуда все, что попадало под руку. Ведь и амбар мог вспыхнуть от горящей соломы, которую метала рига. С большими сундуками одному было не справиться. К счастью, закрома были пусты.
Батрак и не думал ему помогать.
Своя рубашка ближе к телу.
Когда Хинд позвал его на помощь, батрак, не сказав ни слова, взял узелок с одеждой, перекинул через плечо шубу, сшитую в знак примирения, и направился в сторону лощины. И вскоре скрылся с глаз.
Вышли во двор алатареские. Ааду опирался на палку, выхваченную из кучи хвороста,— у него все еще болела нога,— стоял с угрюмым лицом, словно ригу только для того и подпалили, чтобы омрачить жизнь бедным людям, жившим внизу, причинить им зло; Май посматривала, не залетела ли какая искра на крышу их захудалой хибары.
Хинд звал на помощь, махал рукой, однако его работники побоялись оставить свои пожитки на произвол судьбы и подняться наверх.
Мооритс, увидев пожар, бросил стадо и одним махом взметнулся на гору, испуганно уставился на огонь. И на Отсаском хуторе заметили, что творится у соседей.
Под торопливо бегущими тучами через овсяное поле поспешно поднимался наверх седой человек.
— Где батрак? — первым делом спросил он.
— Собрал свои пожитки и спустился в лощину,— ответил Хинд.
— Мооритс, сбегай за ним, скажи, пусть идет амбар спасать!
Ветер рвал и метал, полностью захватив власть в свои руки.
Но и Хинд с Эвертом не сидели сложа руки. Они принялись выносить из амбара мешки из-под зерна, опускали их в колоду с водой, и расстилали на крыше амбара, и еще раз окатывали мешки водой, так что с них даже текло. К счастью, ветер повернул к югу, головешки и искры летели мимо амбара в куртину. С крыши амбара стадо мыраского Сиймона было видно как на ладони. Эверт внимательно присмотрелся и с удивлением заметил:
— Так то же мыраские коровы, узнаю их по пестрой телке, почему это они на твоей отаве пасутся?
— А это Сиймон греет свои ноги на склоне.
— Как же он может греться, ежели солнце за тучи ушло? — засомневался судья.— Лучше пусть он их погреет здесь, у огня.
Хозяин крепко сжал зубы и ничего не сказал.
Вернулся Мооритс, посланный искать батрака, и сообщил:
— Яак спит в дальней лощине под ясенем. Я ему сказал, что на хуторе рига горит, а он мне ответил, пускай горит, на то она и есть Паленая Гора, чудно так засмеялся и натянул шубу на голову.
Сказав это, пастушонок в голос заплакал. До него вдруг дошло, что мякинник сгорел, а вместе с ним и отцовская шуба, все его сиротское имущество.
— Ну что ж,— задумчиво произнес Эверт.— Посмотрим, как Яак Эли в суде будет смеяться.
Крыша давно уже провалилась. Огонь стихал, искры сыпались все реже. На сей раз огонь удовольствовался ригой и шубой оргуского Мооритса.
На следующее утро батрак, увидев дрожащего на свежем ветру пастушонка, сказал:
— Я ж тебе говорил в четверг вечером: забери шубу из мякинника. Чего ж ты не забрал? Теперь поздно жалеть.
КОРОЛЕВСКИЙ ПОСОХ И ЦАРСКИЙ ЖЕЗЛ
Хинд завел Лалль в оглобли и спустился, поскрипывая деревянными осями, с горы. На болоте туман остудил его разгоряченную голову, в которой будто полыхало пламя пожара. Лошадь лениво брела мимо отсаской развилки, через болото, на Кузнечный Остров.
Там, в глубине, в ельнике, была угольница Мангу, там выжигал он звенящий древесный уголь и ходил с угольным мешком меж тремя мызами, выполняя кузнечные работы, черный с головы до ног, за что и получил прозвище Черные Жабры. Отец наказывал, чтобы дети держались подальше от угольницы. И все-таки Юхан, когда отец не видел, прошелся разок, оставляя за собой огнедышащие следы, по покрытому землей печному своду, под которым лежали груды жара, но поведать об этом он решился только Хинду.
Огненные следы, огнедышащие следы.
Там, на другом конце леса, напротив Островных болот, были заготовлены бревна для риги, те, что теперь превратились в пепел.
Тень огня заревом мелькала повсюду.
Каждое мгновенье, каждый шаг были завязаны тугим узлом, каждый узел терялся в путанке бесчисленных узлов.
Все пепел, один лишь пепел.
Хинд купил в корчме бутылку водки и развернул лошадь. Не поехал он ни на мызу, ни в суд, а отправился собирать на погорелое.
Дорогой он принялся рассматривать бутылку, эту красивую ложь, со всех сторон, затем вытащил пробку и глотнул из горлышка. Однако горе и тоска не улеглись. Он еще раз приложился к бутылке, немного погодя глотнул и третий раз. Ведь оттого, что рига стала добычей ветра, ни луна, ни солнце не остановили свой ход, да только стыдно было побираться, признавать свою нищету. Будто он сам виноват в пожаре, чуть ли не поджигатель, преступник.
Неуверенно начал он свой скорбный обход.
На болоте, перед Алаяниским хутором, где весной деревья звали его столь призывно и неотступно, навстречу ему попался низкий, крепко сбитый мужик. Подъехав ближе, Хинд признал портного Пакка, с которым они не виделись с самой зимы.
—- Бог в помочь, паленогорский хозяин! — бодро приветствовал его портной.
Хинд остановил лошадь, вытащил бутылку и протянул ее тулупнику. Портной Пакк выпил, отер губы рукавом и спросил грубым, насмешливым голосом:
— Чего ж ты ригу-то спалил?
— Я? Как так? — изумился Хинд.
— А кто же еще? Я ведь говорил, что скоро подует сильный ветер. Тебе от ветра уже перепало. Я тебе шубу сшил до пят, чтобы ты был точно Карл Железная Голова, а ты шляешься по деревне с бутылкой под соломенным тюфяком.
— На погорелое собираю.
Портной потянулся за бутылкой и отпил еще один добрый глоток, а затем ухватился обеими руками за боковину и продолжал:
— Я всегда других обувал-одевал, я из тех, кто ничего для других не жалеет, все отдам, берите, будьте любезны, взамен ничего не получал. Да мне и не надо, пока ноги ходят и глаза видят, пока сам могу нитку в иголку вдеть…
Разговор на мгновенье иссяк. Но тут же портному пришла новая мысль, и он, расчувствовавшись, воскликнул:
— Ежели ты спалил пошитую мною шубу, значит, тебе нечего надеть! Ведь сказано же; и радушно будешь подавать
голому! На, возьми, снимаю с себя последнее! — и портной неверными движениями стянул с себя драную одежку цвета ольховой коры и бросил Хинду в телегу.— Беднее от этого я не стану, не прыгать же тебе голому, подобно кузнечику, когда ветер покрепче подует.
— Какой еще ветер?
— Был знак, налетит большой ветер и развеет рабство, будто смрад мертвечины! Через три с половиной года истечет срок договора между Швецией и Россией, Лифляндия снова отойдет к королю, и все крестьяне-арендаторы, будь то рыцарская или казенная мыза, снова окажутся крепостными. Видишь ли, под городом Тарту воткнули в землю скипетр Карла и жезл Петра — королевский скипетр зазеленел, а царский жезл высох, ровно прут пастуха.
— Как это так? — не поверил Хинд,— При шведах крепостного права и не было вовсе, отец говорил…
— Молчи, геенна огненная! Молодой царь всех примет, он привезет нам из Петербурга полный корабль золота, помажет постным маслом голову и отправит в глубь России, там, говорят, землю дают. Мне никто ничего здесь не давал, и я, пожалуй, соберусь в дорогу.— И он посмотрел на хозяина сверлящим взглядом. При этом его косой глаз как бы угрожал кому-то невидимому.— Ты мне тоже должен чего-нибудь дать!
— Зимой ты говорил, что…
— Зимой! — захихикал портной, обнажая свои коричневые зубы.— Я всякую работу разумею, какая крестьянину нужна, никогда в беде не останусь. Ты еще не испортил свою пригожую ключницу?
— Нет,— ответил Хинд ревниво.
— Такую ясноликую девку не часто встретишь. Тридцать лет думал, брать жену иль не брать, наконец надумал, сниму грех с души, хватит одному-то по свету бродить. Смотри, я хочу украсить тебя дорогими каменьями, вставить аметист-камень, как в Библии сказано. У меня в городе несколько сотен на интересе.
Портной заторопился, поежился от порыва холодного ветра, еще раз отхлебнул водки и объявил:
— Пойду женюсь на твоей ключнице!
— Черт! — вспыхнул Хинд.
— Вот те и черт! — засмеялся портной Пакк.— От вас
В Лифляндии крепостное право было отменено в 1819 году, однако заменившая его барщина оказалась еще непосильнее для крестьян.
толку мало, из-за вас, глупых мальчишек, ясноликая ключница в девках останется.
Его глаза блестели, мужик был под хмельком. Он резко повернулся и быстро зашагал, широко размахивая руками.
— Я моложе всех вас, вместе взятых! Молчи, геенна огненная! — крикнул он паленогорскому хозяину через плечо.
Со смешанными чувствами глядел Хинд на взбирающегося по склону тулупника. Неужто этот растягиватель шкур и вправду забредет в Паленую Гору, как грозился? Кто его знает, все-таки тридцать лет раскачивался. Вспомнилось, как он шил шубы ранней весной. Ту ночь не забыть — ночь без надежд в худые времена. Портной Пакк словно бы еще больше растянул длинную зимнюю ночь — и тогда на пороге возник волк…
Хинд свернул пожертвованную одежку и сунул ее под сиденье, это была первая добыча на печальном пути погорельца; потом отломал в кустарнике ветку, уселся на телегу и прошелся по бокам Лалль, та рванула с места; он отхлебнул добрый глоток — надо же в чем-то утешенье найти.
За углом алаяниского хлева он еще раз откупорил бутылку. От водки свело рот, обожгло нутро, но на душе стало веселее, праздничнее. «И чего это я раньше утехи в ней не искал? — промелькнуло в голове.— Был бы я веселый парень, всем по душе».
И снова — вытоптанный, пустой двор, будто здесь и не живет никто, не работает. Хутор запустел еще больше, нищета и нужда въелись глубже, чем весной, когда хозяин был жив. Хинд отворил дверь риги, помешкал немного в темных сенях и распахнул дверь в камору.
Рослая алаяниская хозяйка, с седыми, как всегда, лохматыми волосами, сидела на лавке и плакала.
— Не плачь, Мари,— расчувствовался опьяневший Хинд.
— Моченьки моей больше нету, за что ни возьмусь, все из рук валится, силы кончились, будто мозг из костей высосали. И что же это со мной будет-то, и как же это я с хозяйством управлюсь,— всхлипывала хозяйка.— Лен стоит невыдернутый, все работники на мызе, дома ничего не сделано, пальцы, как коровьи сиськи, ничего не держат. Ох, боже ты мой, не знаю, что и будет, просто ума не приложу.
Словно далекий шум ветра в кронах деревьев услышал Хинд свой голос:
— Не плачь, Мари, скоро настанут лучшие времена, крестьяне освободятся от рабства, мызы не будет, каждый, кто
хочет, сможет пойти в Стокгольм пожаловаться королю, коли кто обидит…
Он даже сам поверил своим словам, хотел верить и надеяться он, на чью голову свалилось такое несчастье, от которого и более крепкий да опытный мужик пошатнулся бы.
Руки старой женщины бессильно висели, взгляд потух.
— Мярт, покойная головушка, тоже надеялся на лучшее, когда погнался за православной верой, там-то его нечистый и попутал, заманил его в гумно и сказал: полезай-ка в петлю! — Мари всхлипнула и вытерла грязным передником глаза.— Уж коли ты позволил чужой вере себе цепь на шею надеть, надень ее и в свой последний час, ведь этот нечистый всегда начеку…
— Рига у меня сгорела,— заговорил Хинд о другом, желая отвлечь хозяйку от ее мыслей.
— Что стоит молодому мужику новую отстроить, а вот если я лен не повыдергаю, то он так и сгниет…— прочитала Мари.
— Нет ли у тебя чего дать мне на погорелое? — прервал ее паленогорский хозяин.— Тряпья какого или посуды. У нас все сгорело, ничего не удалось спасти.
Эти слова вывели Мари из колеи тяжелых мыслей. Она подумала и сказала:
— Есть у меня старая прялка. Мярт заказал новую, старая стоит без дела, так что забирай;— тусклая улыбка осветила изборожденное глубокими морщинами лицо.— Так ведь у тебя жены нет. Правда, брат оставил в наследство невесту, да ты небось брезгуешь ею. Ну коли прялка есть, за женой дело не станет.
И Хинд поехал прочь с Алаяниского хутора, в телеге старая изработанная прялка, но, если ее починить, она еще послужит, напрядет взамен сгоревшему тканью нескончаемую серую пряжу нового полотна.
Он опять хлебнул из бутылки, чтобы поднять настроение. Приободренный, он продолжил свой путь. Почва уходила из-под ног, как рыхлый весенний лед. Что он мог поделать с людским горем и нищетой, что он мог им противопоставить?
Неужели он должен был из любви к ближнему пойти дергать лен, в то время как у самого даже крыши над головой не было, лишь тени от огня да черные следы пожара скалились во дворе? Огненная вода пылала и гудела в голове, воображение работало с лихорадочной быстротой, плуг мечты перемешивал земное и воображаемое царства, все новые причудливые картины проносились перед его внутренним взором, водка и отчаянье обнажили первобытную жилу поэзии. «Смотри-ка, свобода — это окно, и окна хотят встретиться»,— бормотал он, размахивая кнутовищем. Он родился уже после отмены крепостного права и все же не был свободен, был под опекой мызы и суда, жил под ярмом барщины, а теперь еще и без крыши над головой. «Пропади все пропадом!» — выругался он; новая волна злости накатила на него темной тучей.
Когда Хинд, собиравший на погорелое, выехал к Отсаскому хутору и увидел во дворе Эверта, идущего ему навстречу, он крикнул, с трудом ворочая языком:
— Молчи, геенна огненная! Я родился свободным, скоро налетит большой ветер, сровняет твой хутор с землей, развеет пепел по свету, будешь знать, судья! Ах, с твоего двора видать, что в Паленой Горе делается, а того ты не видишь, что скипетр Карла зазеленел, будто ветка туи! Вот вырастет из него большое дерево, глядите, чтоб вас не придавило, попадете под него, как моя лошадь в мызном лесу, раз, и переломит хребет, у человека-то он пожиже будет. За каждый удар, что вы несправедливо мне присудили, заплатите рубль. Скоро такой порядок установится на земле, что у вас не будет ни понюшки табака, ни зернышка, судебник сожгут, а вас отправят в преисподнюю, львы растерзают вас в клочья…
Эверт Аялик с удивлением и презрением смерил взглядом своего молодого соседа и, наморщив лоб, произнес:
— Иди домой, проспись, не ходи на пьяную голову по селу, не болтай лишнее, неприятностей не оберешься. Право слово, держи язык за зубами да смотри подойник-то не опрокинь!
— Ах, подойник не опрокинь! — завопил Хинд.— Не опрокинь! Мне опрокидывать больше нечего, все полетело к черту, мать-отец померли, брат тоже, рига сгорела. У меня больше ничего нет!..
Размахивая вожжами, Хинд поворотил лошадь со двора Эверта, он и думать забыл о сборе на погорелое. Колея, огибая паленогорский хутор, вела вдоль болота и в сторону Мыра.
Сиймон впрягал во дворе жеребца в телегу. Хинд въехал в открытые ворота. Почуяв Лалль, жеребец заржал и зафыркал.
— Не подгоняй кобылу так близко! — крикнул Сиймон.
Хинд спрыгнул с телеги и предложил хозяину выпить.
Тот отказался, он был занят своим приплясывающим жеребцом, однако потом все же принял бутылку.
— Говорят, жезл Петра засох под городом Тарту, скоро Лифляндия снова перейдет к Швеции! — выкрикнул Хинд заплетающимся языком.
— Что ты мелешь? — сказал Сиймон. — Отгони кобылу подальше, а то еще, чего доброго, прыгнет твоей кляче на спину, постромки порвет. Моего жеребца на это станет.
— Вы с Яаком и Мярту постромки порвали…
— На, держи свою бутылку и отгони кобылу подальше!
— Молчи, геенна огненная! Воля хочет в окно заглянуть, отойди от света! — замахал Хинд руками.
— Да ты, как я погляжу, вдрызг пьяный, сам не знаешь, чего городишь, — покачал головой Сиймон и, потеряв всякую надежду, что Хинд отгонит свою кобылу, подобрал с земли кнут, точно такой, как у управляющего Мюллерсона, — он привез его с ярмарки осенью прошлого года, когда Мангу Раудсепп и алаяниский Мярт вместе с другими ходили веру менять,— и вытянул пару раз своего жеребца, а потом и Лалль.
Молодая паленогорская кобыла вскинула голову и поднялась на дыбы, скорее от неожиданности, чем от боли, удар был несильный, Сиймону несподручно было бить.
— Ах ты паршивец, мою лошадь бить! И меня велел высечь безвинно!
Застарелая обида всколыхнулась в нем с новой силой; он набросился на Сиймона с бутылкой в руке. Тот вырвал у него бутылку, и огненная вода брызнула на землю.
— Прочь от света, заходи, свобода! — хрипел Хинд, скрежеща зубами, стараясь во что бы то ни стало отобрать бутылку у мыраского хозяина.— Прочь! Прочь! — задыхаясь, кричал он.
— Ступай домой, я дам тебе два недоуздка на погорелое.
Хинд, пыхтя и пошатываясь, стоял посреди двора. Сиймон все еще держал осаженного кнутом жеребца.
— У меня же рига сгорела, а не конюшня! Недоуздки мне ни к чему… Лучше скажи, почему не помог пожитки вынести, почему отаву своим коровам скормил? Вот проломлю тебе голову! — Хинд качался из стороны в сторону, хватая воздух руками.— Ладно, не стану! Придет воля — и ты высохнешь, будто вербная ветка, так и запомни. Кривда не лежит на месте. Эти поганые недоуздки можешь себе оставить, настанет день, я пойду за море, жаловаться королю, говорят, посох Карла зазеленел, — в глазах Хинда горели гнев и восторг, он говорил от всего сердца, от всей души.— Враг-сатана, отступись от меня, есть у меня почище тебя!
И он, глядя на соседа остановившимся взглядом, стал медленно на него надвигаться.
Сиймон Кайв задрожал всем телом, в нем проснулся суеверный страх.
Кони и те замерли на месте.
БЕДА НАД ГОЛОВОЙ
Хинд давал показания в мирском суде.
— Батрак Яак Эли, когда я его на работу подымал, грозился пустить петуха под крышу. Однажды чуть вилами меня не проткнул, чтобы я оставил его в покое, когда он заснул и клевер лошадьми потравил. Оттого что он угрожал день-деньской и скарб не помог из огня вытащить, думаю я, что это он мог поджечь гумно и ригу.
— Позвать сюда Яака Эли! — крикнул Мюллерсон.
Вихмаский Пеэтер с непроницаемым видом впустил батрака.
Бразды правления взял в свои руки Эверт Аялик.
— Ты зачем поджег паленогорскую ригу? — угрожающим тоном спросил он.
— Я не поджигал,— ответил батрак.— Хинд последний заходил в ригу.
Сиймон насторожился.
— Говори, что знаешь,— приказал отсаский хозяин.
— В воскресенье утром спал я в амбаре…
— Опять спал,— возмутился Аялик.— И когда это ты, молодой парень, устать успел? Когда ж ты наконец выспишься?
— А никогда.
Судьи засмеялись, даже Яак хмыкнул разок.
Эверт спросил у Хинда:
— Ты заходил в ригу до пожара?
— Погода была прохладная. Я зашел в ригу одеться…
— …и поджег пучок пакли! — вставил мыраский хозяин.
— …и пошел твое стадо с отавы прогонять, ты еще там ноги грел,— продолжал Хинд.
— Откуда ты, Яак Эли, знаешь, что хозяин последний в ригу заходил, ежели сам в амбаре спал?
— Я на крыльцо выходил.
— Смотрел по сторонам и зевал,— подтвердил Хинд.
— Что ж ты делал там, когда хозяин стадо отгонял? — спросил Мюллерсон.
— Сходил по малой нужде и вернулся в амбар.
— Ну и долго ты спал? — наступал Аялик.
— Я и заснуть толком не успел, как почуял запах дыма и выскочил.
— На пожар, которым хозяину угрожал? — пытал Аялик.
— Выскочил из амбара, смотрю, вся крыша в огне, искры так и сыпятся.
— Это Хинд паклю поджег,— злорадствовал Сиймон.
— Почему ты, Яак Эли, не помог хозяину скарб выносить?
— Сиймон тоже не пришел пожар тушить и добро спасать, когда я его позвал,— промолвил Хинд.
— Как же так, Сиймон? — сурово спросил Аялик соседа.— Помогать в беде — долг настоящего христианина.
— Дом весь полыхал, там нечего было спасать.
— Нет, было, я пришел, и мы спасли амбар,— возразил Эверт. Затем обратился к Яаку: — А зачем ты в лощину спать пошел?
— Страх пробрал.
— Сон, страх, большего от тебя и не услышишь,— недовольно проворчал судья.
Наступило молчание.
— Хинд сам подпалил свой дом,— сказал Сиймон.— Л как огонь занялся, пошел ко мне, на отаву.— И, ядовито глядя на паленогорского хозяина, продолжил: — Когда ты на луг пришел, огонь уже лизал крышу. Откуда же ей было так быстро загореться, если бы ты паклю в избе не зажег. Времени-то прошло всего ничего. Поджег ригу и пошел ко мне для отвода глаз разговоры разговаривать. Зачем ригу поджег, ну, отвечай?
Хинд от такого обвинения просто онемел.
Мыраский же хозяин гнул свое:
— Ничего удивительного в этом нет! Работать, хозяйство вести ты не хочешь, даром, что ли, рвался в теплые края, будто свинья в картошку, подальше от нашего прихода да от нашего народа. Вот ты ригу и спалил: дескать, ежели иначе нельзя, устрою пожар, авось мыза отпустит. Пеэтер, неси кандалы!
Хинд вздрогнул.
— Постой, постой,— остановил Эверт Аялик нетерпеливого судью. — Успеется еще с кандалами. Еще не все свидетели показали.
Тут вмешался молчавший до сих пор Мюллерсон:
— Этой весной мы утвердили Хинда Раудсеппа хозяином паленой Горы, чтобы он собственною охотою работу исполнял и жизнь устраивал. Мыза на него не жалуется, барщина у него
отработана. А то, что рига сгорела, так это со всяким может случиться.
После чего парней попросили выйти и привели Паабу.
— Не доводилось ли тебе слыхать, чтобы Яак Эли угрожал хозяину?
— Не доводилось, — ответила Паабу.— У кого же хватит ума при свидетелях-то угрожать?
— А не замечала ли ты чего-нибудь странного в поведении Яака Эли? — спросил Эверт Аялик.
— Так-то он обыкновенный батрак,— ответила ключница.— Только…
— Что только? — переспросил Аялик выжидающе.
— Только вот лучины он здорово щепает, целую охапку хороших, тонких лучин в один момент может нащепать, ловчее щепалыцика я и не встречала, получше моего отца будет…— простосердечно призналась Паабу.
— Что ты еще знаешь?
Ключница задумалась.
— Однажды весной, когда я в церковь ездила, Яак и Хинд еще дома оставались, Хинд упал на тугой снег и разбил себе губы, я спросила у Яака, не он ли ударил хозяина, а тот вместо ответа засмеялся недобрым смехом.
— Странно, как это я со своего двора не видал, оттуда все как на ладони видно,— сказал Эверт.
— Странно, что ты не разглядел, кто ригу поджег,— подковырнул его Сиймон.
Эверт пропустил колкость соседа мимо ушей и спросил у Паабу:
— Тебе больше нечего сказать?
— Вроде нечего.
— Можешь идти! Мюллерсон, запиши про лучины и драку.
— Лишний труд, этим делом должен другой суд заниматься,— недовольно произнес Сиймон.— Это дело орднунгс-герихта. Хинд последний заходил в ригу, это главная улика. Отправим его в город — и дело с концом.
— Ежели бы твой скот не потравил паленогорскую отаву, мы бы давно знали, кто пустил петуха.
— Если бы вообще пустил,— предположил коннуский Андрее.
— Все может быть,— кивнул хозяин Отсаского хутора.
— Все равно Хинда закуют в кандалы, вот увидите,— продолжал свое Сиймон с недоброй усмешкой.
— Вызвать Элл Ребане! — выкрикнул Эверт Аялик.
Девушка вошла, на груди у нее была серебряная брошь, встала перед судейским столом и засмеялась от смущения.
— Не приходилось ли тебе видеть или слышать, чтобы Яак Эли угрожал Хинду Раудсеппу или говорил, что пустит ему петуха? — спросил Эверт, который превзошел себя.
— Разве такой способен что-нибудь поджечь…
— Видать, тебя он не зажег, ишь губы-то надула,— съехидничал Сиймон.
Элл хихикнула.
— Право слово, здесь не место для таких шуток,— недовольно произнес Аялик.— Не помнишь, какой был Яак перед пожаром, такой, как всегда, или нет?
— Не помню…— И тут ей что-то пришло на память, она оживилась и сказала: — В четверг вечером, перед пожаром, видела я в потемках одного странного мужика, совсем чужого, раньше я его никогда не встречала. С худым недовольным лицом, будто целую неделю ничего не ел, черный, как угольщик, оборванный, и на голове шляпа… — У Элл при этом воспоминании мурашки побежали по коже.— Рыскал по двору, заглянул в ригу, все что-то бормотал, только я не расслышала что, спустился к бане и исчез…
Перо Мюллерсона запнулось на бумаге, будто камень или пень встали на его пути. Даже по лицу Сиймона пробежала тень страха. Коннуский Андрее, человек с острым подбородком и прямым носом, и тот заерзал на скамье.
В судейской сгустилась напряженная тишина, как бывает тогда, когда выясняется, что, помимо законов земного и небесного царств, существуют еще и сверхъестественные силы, против которых мирской суд бессилен, несмотря на судебник у них на столе и на всевидящее око висящих на груди блях.
— Эти свои байки можешь пастушкам рассказывать,— не очень уверенно произнес наконец Эверт. Человек, который велел Хинду сломать жертвенник.
— Мы ведь не черти и не призраков судим,— сказал свое слово, явно бодрясь, и управляющий мызы.— Мы только людскими делами занимаемся.
Элл вздохнула, смутившись от того впечатления, которое она произвела своими словами.
— Можешь идти. Впустить Мооритса Орга! — кликнул Аялик.
Пастушонок вошел в залу и столбом застыл возле двери. Судебный служитель взял его за локоть и подвел к столу.
— Вероисповедание? — спросил управляющий, выпучив глаза.
— Лютеранское…
— Возраст?
— Четырнадцать исполнилось.
Мюллерсон записал ответы, моргнул глазами, засипел и спросил:
— Где ты был, когда рига загорелась?
— В лесу со стадом.
— Что потом произошло?
— Побежал домой…
— Что Яак делал, когда ты во дворе оказался?
— Отсаский хозяин сказал, иди поищи Яака, он пошел с шубой на плече в лощину. Я и пошел…
— Где был Яак Эли?
— Лежал на краю лощины, голова под шубой,— и тут глаза у мальчика заморгали, и он горько заплакал.
— Что с тобой, чего ты плачешь?
— Шуба сгорела…— всхлипывал Мооритс.
— Какая шуба? — прошелестел управляющий.
— Отцова, кроме нее, у меня ничего нет. Сам и виноват.
— Как это виноват?
— Яак меня предупреждал: забери шубу из мякинника, а я не забрал, вот она и сгорела.
— Когда он тебе так сказал? — встрепенулся Эверт Аялик.
— В четверг вечером.
Судья многозначительно посмотрел на писаря.
— Чего же ты не забрал шубу из мякинника?
— Откуда я знал, что она сгорит.
— Что же, батрак тебе это сказал?
— Потом, на другое утро, Яак сказал, я тебе говорил, забери свою шубу из мякинника, ты меня не послушал, вот она и сгорела.
Аялик, будто охотничья собака, напавшая на след, пришел в страшное возбуждение. Он снова вызвал Яака.
— Ты почему велел Мооритсу Оргу шубу из мякинника забрать за три дня до пожара?
Батрак сладко зевнул. Этого он ни в коем случае не должен был делать, его зевок ужасно рассердил судей.
— Почуял недоброе, вдруг что-нибудь случится…
— Почуял?
— Почуял, а может, подумал, что будет лучше, если он заберет оттуда свою шубу…
— Подумал, что ты все равно спалишь ригу! — ядовито зашипел Мюллерсон.
— Нет, просто почуял недоброе, что-то нашло на меня, бывает, страх иногда находит,— объяснял батрак. А когда он поднял взгляд на судей, то не на шутку испугался, сообразив, что больше он отсюда не выберется. Он пролепетал: — Я не поджигал. Делайте что хотите, а только я не поджигал! Делайте что хотите, я не поджигал!.. Не поджигал!..
— Пеэтер! — позвал Эверт Аялик и зловеще поднялся из-за стола.— Поди сюда, открой общинный ларец и достань кандалы! Суд, свидетели! Все на помощь, взять преступника! Все на помощь! Не то оштрафую!
Подбородок Яака заходил ходуном, руки задрожали, холодный пот горошинами выступил на лбу.
— Держите его, уйдет! — взывал Аялик, хотя батрак и не думал бежать, а стоял как пришибленный.— Надеть кандалы и в Тарту, в ландсгерихт1!
Один только Сиймон не суетился, даже не встал из-за стола, глядел, как на батрака надевают кандалы, сидел, думал и кивал, будто в подтверждение чего-то. Что бы это кивание означало? Наверняка ничего хорошего.
— Я не поджигал,— жалобно повторил Яак, но его уже никто не слушал. Надели на него кандалы, и Пеэтер запер его в арестантской.
— А ты, Хинд, начинай ригу отстраивать,— по-отечески просвистел Мюллерсон,— Дадим тебе бревна из мызного леса, зимой срубишь, вывезешь, весной строить начнешь.
Хинд кивнул, но радости он не почувствовал, наоборот, на сердце лег камень.
Получилось так, будто это он засадил Яака.
«А чего его жалеть? — подумал он, спускаясь с крыльца судейской.— Много ли он меня жалел?»
Тоска завладевала им всей сильней, все неотступней. Вечером Хинд пошел к отцу на кладбище послушать, что скажет человек, который когда-то был угольно-черный, а потом стал известково-белый.
Наступил август, и на кладбищенских березах появились желтые листья. Ожидалась ранняя осень. Скворцов и трясогузок не было видно.
Глина подернулась зеленью. Маленькие ростки робко высунули свои клювы из земли, природа упрямо старалась похоронить прошлое.
Хинд сначала присел, потом опустился на колени и припал ухом к могильному бугру.
Покойник сразу заговорил, словно только этого и ждал:
— Кто там ходит над могилой, сыплет глину в глаза?
— Отец, у меня сердце страшно болит.
— Значит, ты оттаял, — засмеялся Мангу Раудсепп шелестящим смехом.
— Как так?
— Пожар растопил тебя, когда рига горела.
Потом внизу помолчали, будто вспоминали о чем-то очень важном, о чем много думали…
— Видишь, бог земли прогневался на меня за то, что я хотел веру сменить, поверил в разговоры о переселении. Ведь он презирает легковерие, не прощает беспечных, он хочет, чтоб все радели и работали…
— Отец, у меня так тяжело на душе, будто я зло какое сотворил,— жаловался сын.
И человек с известково-белым лицом сказал из своей обители:
— Скорбь пройдет. Если что не так пойдет, как ты думал, не беда, исправь или приспособься. Наши предки триста лет этот хутор вели, старайся и ты. Иди домой да начинай рожь жать, не то колос зерно обронит.
— Думаешь, станет легче и барщины не будет?..
Покойник медлил с ответом, будто обдумывал слова сына.
Затем зашептал сквозь толстый слой глины, словно это задышала земля:
— Надейся на свои силы и на свой ум, глина крестьянину друг.— Казалось, отец повернулся в своей деревянной рубашке на другой бок и с трудом, сдавленно прошептал: — Трава… прорастает… осень… подступает к сердцу…
После чего в обители отца стало тихо, тише, чем когда бы то ни было.
ПААБУ И ХИНД
Был тихий, мягкий вечер. Хинд возвращался с кладбища. Тропинка вилась между деревьями. Подъем на Паленую Гору со стороны Лейгеского луга был самый крутой.
На сердце немного полегчало, оно не билось больше так мучительно, как по дороге на кладбище.
Вверху, на горе, он отдышался, постоял, посмотрел в сумеречную даль, улыбнулся.
Деревья, окутанные августовской дымкой, молчали. Дальние леса и хутора тонули в вечерней мгле. Кругом ни звука, ни огонька, будто во всем мире не было ни души.
Ох мы, бедненькие детки, Батюшкины, матушкины…
Тростинку признали деревом, и теперь она должна была пустить в землю сильные разветвленные корни.
Хинд начал спускаться к дому. И чем ниже он спускался, тем уже становился горизонт. Снизу подступал хутор с остовом пожарища. Он не исчезал, не пропадал во тьме.
Хинд спускался вниз, и судьба сгущалась внутри и вокруг него. Ему не выкарабкаться, работа и время задавят его, сделают таким, что он и не захочет больше наверх, к своим березам. Даже воскресным летним днем во время проповеди. Чему быть, того не миновать.
Неужто грань между мечтой и действительностью похожа на межу, что разделяет хутора, поперек которой нельзя ложиться, потому что, по преданиям, там проходит тропа духов?
И лишь всесветная печаль будет жить в глубинах души, которая исчезнет разве что в избе Мана.
А исчезнет ли?
Утром Хинд сказал Паабу:
— Я надумал жениться.
В карих глазах мирового столпа мелькнуло удивление.
— На тебе жениться! — выпалил хозяин, и лицо его залилось краской.
Ключница мягко улыбнулась и, помедлив, промолвила:
— Ко мне уже нынче сватались.
Хинд не поверил своим ушам.
— Кто? Кто это сватался?
— Никто об этом не знает, никто его не видел, он приходил, когда я одна была дома, когда ты на погорелое собирал. Пришел, как женихи ходят, только что без свата. Сказывал, будто тридцать лет жену ищет, будто работать может за десятерых, так что искры из пальцев сыплются, и что моложе всех парней, вместе взятых. Ну, узнал, кто ко мне приходил свататься?
— Портной Пакк?
— Кто же еще? Он и весной приходил, спрашивал, не пойду ли я за ним в теплые края.
— Ах он, старый хрыч, приходил все-таки! — удивлялся хозяин.— А я думал, так болтает. Ну что ты ему сказала?
— Ничего не сказала.
— Ни слова? — нетерпеливо допытывался Хинд.
— Я сказала, что все это так неожиданно, не могу взять в толк, дай, говорю, время подумать.