Григорий Иванович Коновалов
БЫЛИНКА В ПОЛЕ
РОМАН
Имя Григория Коновалова широко известно читателям. Его романы "Истоки", удостоенные Государственной шэемии, "Университет", "Степной маяк" не раз переиздавались в нашей стране и за рубежом.
Г. Коновалов изображает характеры сильные, самобытные, пристально изучает перемены в человеческих отношениях, вызванные процессом преобразования страны.
В книгу вошли роман "Былинка в поле", повесть "Вчера" и новая повесть "Как женились Чекмаревы", рассказывающая о героизме и мужестве земляков-волгарей в годы Великой Отечественной войны.
Часть первая
1
Грех гнал Власа Чубарова вместе с самыми отпетыми и неприкаянными на Хиву. Умершие от шанцы у высосанных до каплп бурдюков солдаты вешками промереживали гибельную тропу в сыпучих песках. Хивы с чайханами и глазастыми девками в штанах ц с деньгой в косах не достиг Влас, зато свою Хлебовку увидел он вечером под Новый год.
Давно забрали его вместе с конем для окараулпвання крестьянского живота от белого, а ежели понадобится, то и от красного огня одновременно. Свою борозду норовили резать в стороне от белых и красных, да что-то не получалось.
В Сыртовском межгорье захлестнули сотню конных лавины, разметали саблями; одно крыло завихрили дут овцы, другое втянул в себя эскадрон Ильи Цевнева. Но нп те, ни другие не откололи Власа от Уганова. Сузилось с того дня поле угановской крестьянской правоты до размера овчпнки, с нее-то и оступился Влас незаметно для себя...
Отбиваясь вполсилы, сотни уходили от красных через прикаспийские степи. Уральские казаки-староверы велела свопм семьям вернуться; если гибнуть всем до малого, так уж у родного куреня. Глядишь, посекут лишь вершинки, а корни уцелеют. Не раз косила уральцев смерть руками царей и цариц, митрополитов и чиновников. После Пугачева пораскидали кулугуров по Зауралью, по бухарской стороне. Пороли плетьми с потягом, потом связывали спина к спине, а на утро отдирали. Угадай тут, твоя ли кожа ноет на твоей сппне, или товарища клочья остались.
...У овражного закрайка отвердел песчаный бархан, затравел живущими кореньями, и там, на дне, сонно ворочались, обламывая ледок, солоноватые ключи пз-под закамепелнпы. Перед смертью дозволили командиру Волчьей сотни смочить меловые губы из того родничка, вывели за верблюжью кочку бархана.
Уганов в окружении своих близких сидел на поджаром текинском жеребце, сосал щипавший под языком нас, веселыми до жути шуточками отводил командиру налитые смертной тоской глаза, а Влас в это время и рубанул клинком наотмашку по красному напряженному затылку - привел в исполнение вынесенный ночью приговор.
Мусульманский полубасмаческий отряд Бекназарова заметался в тесном кольце конников, норовя вырваться.
Уганов привстал на коротких стременах, по-верблюжьему выплюнул табачную зелень на снежок. Сузив желтые кипчакские глаза, оскалив зубы, он бросил трескуче, будто орех раскусил:
- Руби предателей!
Окружили отбившихся в песчаной котловине, секли пулеметным огнем, рубили саблями. Поскольку на многих были ватные шапки вроде башлыков, надежно защищавшие затылки и шеи, рубили их споднизу, по зубам... Когда в мерцании клинков оборвался последний крик и посеченные, как бы прислушиваясь к тишине, припали тяжело к пескам - только пальцы одного все еще ощупывали кустик жухлой травинки, - Уганов снова натрусил из двугорлой медной протабашшщы на ладонь паса, кинул было под язык, но промахнулся, озеленил тугую коричневую скулу.
Бекназарова и трех телохранителей его Уганов взял живыми, суля им сохранить жизнь, отпустить на все четыре стороны - вот только нужно подписать кое-какпе бумаги.
На окраине аула их разоружили, заперли в подвале купеческого дома. Пока заседал наверху наспех созданный ревтрибунал, Уганов велел Власу подслушать, не договариваются ли азиаты убить недругов в дороге.
- Да разве нам попутно с басмачами, Митрии Иннокентьевич?
- Помалкивай, Власушка, может, и придется бежать вместе с ними в Афганистан. Смотря как примут нас красные.
В подвале тюрки распахнули халаты, сняли с бритых голов и потрясли белые папахи из каракуля-переростка, - посыпался песок родных пустынь.
Тюрки спросили своего главаря, долго ли будут держать их тут, вернут ли им коней? Бекназаров молчал. Непроницаемо спокойным было сухое, с печальными и строгими глазами лицо его. Он первым, сняв с чресел платок, расстелил на кирпичном полу, сел и начал творить намаз. Помолившись, они затянули песню, и воинственную, и печальную, которую исламисты поют лишь раз в жизни, когда они окружены, нет выхода и надо умирать.
В песпе они называли себя посланцами ангела смерти Азраила. В ауле родном за зеленым холмом воин оставил своп дом с молодою женой.
Прочь мысль о ней,
Солдат ничей,
Посланник грозного аллаха.
Не знать ни жалости, ни страха
Таков удел солдата и вождя.
Не столько слова, сколько заунывный напев песни смертников растревожил Власа, и он с жалостью и тоской вслушивался в их голоса, высокие и напряженные:
Завтра солнце взойдет,
Сотворим мы намаз.
И обрушится враг
Черной тучей на нас...
Загремел снаружи замок, Бекназаров побледнел, по глаза его загорелись жарче. Он провел ладонями сверху вниз по бороде, зажмурившись, сказал своим спокойно:
- Если меня поведут на расстрел, я вам крикну. - И устремил взгляд на открывавшуюся дверь.
Уганов оглядел всех щурко:
- Бекназаров, айда за мной.
Бекназаров сделал порывистое движение, но тут же, нахмурясь, медленно поднялся, запахнул халат, повязал платком высокий и тонкий стан, надвинул на брови папаху и, поклонившись товарищам, легко ступая на носки, пошел к дверям. У порога он остановился, еще раз оглянулся, напрягая мускулы могучей шеи.
Бекназаров долго не давал связать руки, а его нарочно разжигали в борьбе, и, когда грудь заходила мехами, а сердце билось так, что плотно облегавшая, взмокшая от пота рубашка не скрывала мелкую дрожь грудных мышц.
Уганов сунул ему в рот тряпку. Бекназаров упал. Наорав носом полную грудь воздуха, он надулся изо всех сил и замычал. Из ноздрей хлынула кровь, глаза вылезли пз орбит.
Этот тревожный нечеловеческий мык услыхали в подвале его товарищи. Подперли дверь "ломом. Старик снял с керосиновой лампы стеклянный пузырь, разбил аккуратно и каждому дал по осколку. Тюрки начали молиться и резать себе лицо и грудь. Они все больше возбуждались, ьсе глубже наносили раны, и молитва их звучала громче ц ожесточеннее.
Всю ночь они молились, истязая себя. Залитые кровью, измученные лица их напугали даже Уганова, пробившегося через баррикады в подвал с двумя стрелками и Власом.
- Что вы хотите доказать своим шахсей-вахсеем? Разжалобить? А вы думали о жалости, когда убивали красных аскеров? Лучше отдайте себя в руки справедливого суда, - быстро и зло говорил он.
Старик сказал, что они на все вопросы будут отвечать, если им дадут возможность повидаться с аксакалом. А без этого они не пойдут отсюда, и пусть их убивают тут. И они взяли по кирпичу в каждую руку.
- Аксакал ждет вас наверху. Идите по одному, - сказал Уганов со сдержанной улыбкой.
Во дворе у глинобитного дувана им заломплп руки, связали, посадили на двугорбых верблюдов.
Уганов повел сотню на запад, громя мелкие отряды белых, казня офицеров, забирая с собой рядовых. Но, переправляясь вброд на европейский берег Урала, сотня попала под огонь неприятеля - едва спасся каждый четвертый.
...Кормились маханом, лузгой. Жестокий сыпняк косил наповал. Хлестанула песчаная со снегом буря, в сухой камыш загнала косяк чьих-то лошадей и стадо сайгаков.
Угановцы рыли ямы, вшивыми кошмами заслонялись от стужи. В клочья рвало дым, пахнувший паленой шерстью.
Медленно разгоралась в холодной желтизне заря. Влас откинул войлок, зябко стуча зубами. Уганова нашел на арбе с поломанным колесом - дрог под белым войлочным потником, перекатывая голову по седлу, искусанными в кровь губами просил пить. Беззаботным ягненком свернулась рядом с бритой головой курчавая в седом инее папаха.
Влас наскреб с наклесок снегу, положил в полуоткрытый рот Уганова. Опамятовался тот, сел. По-детски потер глаза кулаками, слез с арбы, качнувшись. Еще с вечера припасенные кони ждали в камышах. Только смутно было на душе Власа оттого, что вдвоем с командиром спасались, оставляя измаянных хворью товарищей.
Весь день, где наметом, где иноходью, текли к Чпжинскому болоту, лишь на час остановились покормить коней.
Не принимала душа Уганова поджаренную конину - мутпла вконец ослабевшего тошнота. Воспаленные, с желтым блеском в сузившихся прорезях глаза смыкались.
По воротнику шинели ползали вши. Влас уравнял коней, поддерживая в седле Угапова, квело валившегося навзничь. Он был тонок и легок, как отрок, его командир и учитель. А когда пришел в себя, вытащил из-за голенища широких сапог документы: извещение родным о смерти красноармейца Власа Чубарова, подписанное еще летом.
Подавая Власу удостоверение личности красноармейца Василия Калганова, сказал:
- Давно заготовил. Много их тогда, помнишь, на Чагапе порубили. Будь Калгановым, а я - Халыловьш буду.
Пока поживем под чужими именами, а там видно будет.
Помирать раньше времени грех.
С утра выслеживали их конные - сторожко мелькали из-за холмов островерхие лисьи шапки.
- Митрнй Иннокентьевич, недобрые крадутся за нами. Я буду отстреливаться или затягивать переговоры с ними, а вы скачите ложбиной...
- Нет, Власушка, умирать будем вместе. В тебе моя вера и надежда.
- Служил я вам всей душой, и вы должны исполнить мой наказ: вырывайтесь на волю. Дозволит бог повидать моих родных, поклонитесь пм от меня. - Влас уже не слышал своего голоса из-за шума в налитой жаром голове.
Положил он смышленого коня, залег за ним с винтовкой. Оглянувшись в последний раз, увидел, как прочертила голубую стынь серая папаха Уганова, как вызменлся над пей кинутый погоней аркан. Но-резвый текинец вынес Уганова на простор, стремительно растягивая расстояние между ним и джигитами...
Влас выламывал пальцами льдинки из ямки, сосал воспаленным ртом. Все силы выдыхая в рывке, сел на каурого, припал к холке. Посвистывание пуль слышал в бреду смутно. Опамятовался, а голову поднять не смог - кровью спекся чуб с гривой коня. Лаяли собаки, ржали лошади. Старик казах с редкой седой бородой обрезал ножом слипшийся с гривой коня чуб Власа...
Б себя пришел Влас только весной. Меж высоких Сыртовских гор, облитых по склонам розовым цветом бобовника, затопленных у разножья волнами черных тюльпанов, дымил кизяк у войлочной кибитки, на низинке паслись овцы. Молодая казашка в черном кафтане долго разглядывала Власа:
- Ай-вай, плохой джигит шибко.
Выбрала пз отары барана-годовика.
- Караша? Секнм башка!
Маленькими руками взяла барашка за рога, запрокинула голову и, улыбнувшись, полоснула длинным ножом по горлу.
Освежевала быстро. Гусёк бросила собаке, грудинку - в котел, мясо с лопаток распластала лентами, нанизала на шпагат, развесила вокруг кибитки.
- Ашай, давай знаком. - Подала Власу грудинку с жирным наваром.
Ел он одни, она сидела неподалеку, изредка поглядывая на него. Потом посмотрела на тучу на закате, покачала головой.
- Ночуй в кибитке, знаком человек. Ехать тебе плохо сейчас.
Влас пошел собирать котяхп по склону. "Бегать мне надоело. Наймусь к ней в работники. А выдаст, так пусть уж к одному концу", - думал он, высыпая котяхп у кибитки.
- Живи, бабай, ешь много, сила будет. Сила нада.
Пока он кипятил чаи, она играла на дутаре, глухо звенели струны из оболони с бараньих кишок. Только и понял из ее песни: пусть лицо мое будет копытом твоего коня...
Я ресницами выну занозу из твоей ноги... Я тонка, как шелковая нитка.
Велела она ему спать в кибитке у входа. Сама, маленькая, свернулась на своей постели в глубине кибитки.
Стороной шумел дождь, тут же лишь редкие капли мягко и примпренно падали на крышу. Ночью коснулась его щеки холодным браслетом, отпрянула, откинув войлок, глядела на гаснувшие в тучах звезды.
Он сел, высунул голову наружу. Смутно виднелись пасшиеся в западне кони. Шелестели травы по ребристому окоему балки.
- Спи, я посторожу скотину. - Влас слегка плечом оттеснил ее от просвета.
"Буду кочевать, пока не сузится круг, а если подопрет - ни вздохнуть ни охнуть, пспью чашу до дна", - думал Влас. Подполз на локтях к постели хозяйки, уткнулся лицом ей под мышку, заплакал. Поначалу даже не разобрал, что была она нагая. Приподняла его голову, подсунула свое лицо под его лицо.
- Жить долго хорошо! Бедовать плоха! Бог и любовь один, вера разная.
Проснулся утром, а она уже сидела перед ним в новом бешмете, отяготив косы серебряными монетами, держала в одной руке -кумнаг с водой, в другой - чистую утирку.
Маково цвели смуглые скулы, текуче блестела горячая медь глаз.
Как-то под вечер наехали конные табунщики бая Джамурчина, увели Власа на аркане из конского волоса. Даже за холмом он, едва поспевая за спорой иноходью коней, все еще слышал замирающую голосьбу молодой казашки...
Откочевал бай к границе Китая, продал Власа синьцзянцу. Новые хозяева возили на нем воду из озера, на ночь сажали в глубокую яму, примыкали цепью к дубовому бревну... Выкупил его белый миссионер-католик.
...Грех и жажда искупления кружными путями привели Власа в родную землю после долгих скитаний. Когда благостная, щемящая сердце новогодняя ночь залила лунным половодьем дома Хлебовки, седые стога деревьев, он по насту добрался до скотного двора отчего дома, в потемках обнял теплую голову лошади и, подгибая колени заплакал.
2
Вечером накануне Нового года в просторной горнице Чубаровых девки собрались гадать. Верховодила ими поворотливая киргизоватая жена Власа Фиена, сноха Чубаровых.
- Ох, господи, ни черта не кумекаете, девоньки. Бестолочь гольная. Сказано вам: бескрестатые пойдем.
Фиена подсеменила к божнице, где перед образами теплилась, попахивая деревянным маслом, лампада на темных цепях, приколенилась на застланный соломой пол.
- Миколай Угодник, прости темных дур. Не терпится знать наперед свою судьбину. - Прижала к груди ладони и, устремив на бородатый лик заискивающий взгляд узких, с припухшими веками глаз, призналась с покорным вздохом: - Ведь бабы мы...
Тени цепей качнувшейся лампады поползли по белой скатерти стола, по золотистой соломе на полу. Передоверив угоднику тяжесть грехов своих, Фиена легко вскочила, стряхивая травинки с подола шерстяной юбки,
- Снимайте кресты, девки.
Перешептываясь, девки робко расстегивали кофты, клали на ладонь Фиены кресты. Она сняла со своей смуглой шеи латунный самодельный крест на медной согревшейся цепочке, завязала в платочек вместе с крестами девок, прижала к щеке.
- Отходил мой Власушка резвыми ноженьками по земле... Паука в горшке завязывала, паутину не раскинул... Издо-о-ох! - Фиена завыла жалобно, как волчоноксосунок.
С улицы постучалась в проталину окна досиня зазябшая рука, и стуженый бас требовательно вопросил:
- Выдают аль сватают?
- Выдают! - закричали девки.
Тогда в проталинке ласточкой затрепыхалась тонкопалая девичья кисть, и несмело взмолился ломкий голос вызревающей невесты:
- Неужели не сватают?
Фиена склонилась к окну:
- И сватают, миленькая! Не замела вьюга дорожки.
не застудила сердце!
Фиена нагловато оглядела девок узкими, с желтыми огоньками глазами:
- Не приведи бог пристигнет кого из вас жить под одной крышей с моей свекровью - с потрохами слопает.
Деверя-то Автонома Кузьмича женить собираются. На базар за кладкой поехал сам Автоном. Отец-то Кузьма Дапплыч б лапшой, одному Автоному и верит Василиса Федотовна.
- Строга Василиса-то Федотовна, строга...
- Сам окаянный не угодит. Только я, смиренная, уживаюсь. Пойду отпрошусь у нее, а то ведь как надуется, весь год в молчанку будет играть.
Фиена, виляя узкими бедрами, простучала каблуками, как коза копытцами, на кухню.
Под портретом Карла Маркса угнездился за столом свекор Кузьма, отодвинув от себя на длину вытянутых рук Библию в кожаном переплете, вглядывался в бородатого и гривастого святого Авраама, занесшего нож над опрокинутым навзничь обнаженным сыном. Ныло у Кузьмы сердце от этой жестокой Авраамовой верности богу...
- Батюшка, Кузьма Данилыч, отдыхали бы, - льстиво молвила Фиена, ластясь к свекру. - А то будете весь год читать да страшные картинки разглядывать.
- Норовлю, Фиена, угадать, какие муки приготовлены мне тама, - указал Кузьма большим пальцем в пол. - Нагрешил я - на фургон не покладешь.
На лавке пряла поярковую шерсть осанистая пышнотелая Васплиса, затенив платком глаза.
- Матушка, дозвольте навестить тятю? - едва слышно из-за жужжания прялки спросила Фиена.
Василиса повела на сноху отяжеленными невеселой мудростью глазами, плюнула на питку. Быстрее завертела ногой прялку, сливая стальные спицы в сплошной мерцающий диск. Не любила праздники: бездельники веселились, а у нее ералаш подымался в душе, работала с мрачноватым вызовом людскому легкомыслию. Фиена переглянулась со свекром, тот подморгнул ей: мол, не отставай.
- Тятя простудился, поясница отнялась... Скотина не поена.
"Твой тятя и в петровки мерзнет. Натрескается винища мерзлозубый балабон, а последняя телушка подыхай не емши. И ты такая же бездельница, прощелыга)) - с холодным презрением думала Василиса.
- Загородился святой книжкой, не видишь, телок помочиться норовит, окатила она Кузьму укоряющим взглядом.
Кузьма подставил под теленка щербатую махотку.
- Мамушка, схожу, что ли, к тяте? Или Власа нет, так и мудрить надо мной можно?
Свекровь выдернула из донца гребень и, упруго ступая полными ногами по скрипевшим половицам, прошла к печп, засучила рукава на красивых руках, принялась класть в печь кизяки, надрубая их косырем с одного удара.
Фиена махнула подолом, вскочила на нары за печь.
Слепнувшая мать Кузьмы бабушка Домнушка коротала свой затянувшийся век в темном запечье, на опгупь вязала снохе Василисе шаль козьего пуха. В глохнувших ушах нет-иет да и воскресал жалобный крик козы, когда по весне драли с нее пух, а Домна грела на солнышке заледеневшие колени. Забыла, какой весной сидела она на бревнышке, обливаемая солнцем, и сидела ли, а может, нежнейший козий пух с запахом пота и степного разнотравья навеял дивные сны?
Фиена приласкалась к бабке, жалуясь на Василису.
Домнушка судорожно вцепилась в плечи ее, ощупывая костлявыми пальцами лицо, поглаживая горячий атлас тугих щек и, припав губами к уху, запричитала тоненьким голоском девической чистоты:
- Погадай о муже, бог даст счастья. А еще постой под тем дубом на задах, послушай - не стучат ли топоры? Па перекрестке Ташлинской да Самарской дорог не сробей, припади ухом к земле накатанной: на тройках ли мчатся, поют ли молитвы? Иди с богом, касатка. А ты, Васена, отпущай сноху в младостный погул.
Фпена спрыгнула на пол, шлепнула ладонью по влажной морде теленка, ткнувшегося в ее колени, и стриганула в горницу.
- Гоголка! - с яростной певучестью послала ей вслед свое презрение Василиса.
Кузьма захлопнул Библию, как ставни перед градом, а бабушка Домнушка боязно, будто в грозу, перекрестилась за печью.
- Кто из вас коса, а кто камень - не пойму. Только Бласушка был трава беззащитная промеж вас, - сказал Кузьма.
- Молчал бы. Вовсе омладснился умом. Ты сосватал эту жужелицу. Аль забыл?
Помнил Кузьма: как-то под Новый год выпил со своим бывшим супротивником Карпухой Сугуровым, расходилсярасхвастался: "Не сумел ты, Карп, жениться на Василисе в дни молодости, так мой сын возьмет твою дочь Фиену". "Храбрый, пока бабы твоей нет рядом", - усмехнулся Сугуров, травя подавленное на веки вечные самолюбие Кузьмы. В душе Карпуха ничего так не желал, как бы поскорее выдать замуж свою отчаюгу. "Ставь вино, запой сделаем!
Моя власть в семье берегов не знает!" - безудержно храбрел Кузьма. Домой вернулся в одной рубахе. Шубу из добротных овчин густошерстных романовских овец оставил в залог. Вместе с хмелем покинула его смелость. "Влас, сыпок родной, возьми Фиену, ради бога. А то вить шуба-то пропадет и честь моя развеется дымом". Покладистый Влас согласился - Фиена нравилась ему.
- С Власом промахнулся. А вот Автоному подыщу смирную нанпутевейшую девку, - сказал Кузьма.
- Ищи блох в своей овчине. Автонома сама женю.
Прости меня, о господи! Опять ввела во грех сношенька...
Я-то, старая, зачем окрысилась на ветреную, уронила себя? Уж пора бы знать людей...
Василиса надела шубейку, на голову - шаль. В сенях отодрала от полки припасенные днем два куска бараньей ляжки и, сунув под шаль, хоронясь, подошла к избенке бедной вдовы, постучалась в окно.
- Возьми, у сеней, - изменив до неузнаваемости голос, сказала встревоженной хозяйке.
Многодетного мужнина брата Егора встретила у его ворот, молча сунула в руки мясо и ушла без оглядки. Такмолча, не выдавая себя, помогала она людям то куском мяса к празднику, то мукой в самое трудное перед новым урожаем время. Вернувшись домой, велела Кузьме взглянуть на Пестравку.
- Должна вот-вот разрешиться.
3
Кузьма вышел во двор босиком, в посконных портках и длинной рубахе навыпуск, перехваченной по высокому поджарому стану сыромятным ремешком.
Новогодняя ночь так изукрасила все вокруг инеем да лунным светом, что Кузьма не узнавал своего просторного двора. Тень колодезного журавля выгибала длинную шею на заиндевелой стене дома. За постройками в степи сизовато-дымчато переливался снег, тревожа сердце, а по берегу гулко трещавшей льдом реки искристо стыли мохнатые деревья. Подошел ростом с теленка поседевший от мороза зверь, и Кузьма лишь тогда узнал матерого волкодава Наката, когда кобель потерся осыпающейся инеем шерстью о его ноги и стал черным со спины. Кузьма смахнул ладонью холодное серебро с его большелобой башки с янтарно блестящими глазами. Накат фыркнул и устремил взгляд за реку, куда глядел и Кузьма. Доносились с того берега ядреный скрип снега под полозьями сапей, бодрые голоса извозчиков. На перекрестке улиц раздвинул темное небо новогодний соломенный костер.
Одобрительно улыбнулся Кузьма: сам когда-то парнем жег костры под Новый год, таскал не прибранные хозяевами сани да телеги на перекресток улиц пусть утром поищут... Кузьма вздохнул примирение и, поманив за собой Наката, пошел под сарай, скрипя босыми пятками по снегу, приговаривая под каждый шаг: "Сусек, мешок".
Если последний шаг у стены совпадет со словом "сусек", урожаем порадует лето, но Кузьма переступил косую тень сарая и уперся лбом в стену на слове "мешок". Поскучнев, он открыл скрипнувшие ворота и вошел в пригон. Шарахнулись овцы, хрустя бабками, тускло прожигая тьму фосфорическими глазами. Овцы пригляделись, обступили присевшего Кузьму, тычась в бороду влажными мордами.
Как только Кузьма увидел в латунном свете взволнованно перешептывающихся гадальщиц и узнал среди них Марьку Отчеву, он забыл о своей старости. С ласковой задумчивой улыбкой смотрел на девок, милых своим трепетным ожиданием завтрашнего дня.
Молодцом привиделся он себе, и не тут, под сараем, а в церкви: стоит, грея свечой руку, тревожно и радостно глядя на невесту. Отчужденно стынут синие глаза Василисы на гордо вскинутом красивом лице. Теплый запах воска струят свечп. Рослый батюшка с золотистыми по блестящей рпзе волосами водит их вокруг аналоя и так ликующе поет, будто женится сам. И свежие мужские и женские голоса на клиросе вольготно и весело расплескивают песню под высокими светло-желтыми сводами соснового божьего храма...
В первую после венца ночь Василиса легла поперек кровати, не пуская к себе Кузьму. Три ночи Кузьма коротал на ларе, лишь мимолетной забываясь дремой. Верный закону больше трех раз не кланяться и не прощать, он в четвертую ночь стащил непокорную с кровати, привязал длинными косами к ножке стола, кинул под бок овчину, чтобы не сковала простуда от земляного пола мазанки.
Уснул, не дождавшись ни слова виноватости, ни жалобы.
Детский ли писк защелкнутого капканом зайца, тягостное ли мычание телившейся в хлеву рядом с мазанкой коровы разбудили Кузьму, но только вскинулся он на заре в смутной тревоге. Зажег спичку, наклонился к Василисе.
Бедой круглились запухшие от слез глаза, замирала дрожь на спаянных чернотой губах.
- Васена, нам с тобой жить, Бог связал. Ну?
И еще долго после того, как сгорела спичка в его навсегда полусогнутых работой пальцах, он сидел на корточках в напрасном ожидании слова молодой.
Окно мазанки промывал пасмурный рассвет.
- Отвяжи, шайтан страховидный, - наконец-то сказала она.
- Лучше молвишь, Васена.
- Голова затекла. Отвяжи, мучитель окаянный.
- По имени кликнешь, поперешная.
Зарыдала Василиса, прощаясь со своей волей:
- Батюшка, Кузьма Даннлыч, сжалься, ослобонп.
- Бог простит. Мне не молиться на твою красоту, я тебе норов-то сломаю.
Вздрагивая, согревалась под одеялом рядом с широким и длинным Кузьмой тонкая семнадцатилетняя девчонка.
Горячие соленые слезы кропили его руку.
- Не губи меня, Кузьма Данилыч. Не люб ты мне.
- Пожалься своей матушке, что девкой тебя родила.
Мне-то зачем врезаешь в сердце боль-обиду на всю жизнь?
С тех пор Василиса замирала от страха и постылости, оставаясь наедине с этим огромным, будто вставший на дыбы конь, человеком. По ноздри и глаза зарос он дремучей бородой. Но особенно робела Василиса его рук, смолоду заволосатевших. Косили ли молодые или отдыхали в холодочке у снопов, он молчал, затенив бровями жар тяжелых серых глаз.
- Как бык: молча сделал свое - и на бок. Хоть бы слово сказал.
- Помалкивай уж! Принизила меня на всю жизнь, поставила тоску в соседки, и до могилки не развяжется мой язык... Хоть бы состариться поскорее. Вот что наделала твоя красота, не для меня припасенная.
И упрекнул Василису Карпухой Сугуровым, в запальчивой ревности перевирая слова:
- Гармонь на плече, шарбар на шее, мизюль в кармане. Польстилась на ветер в поле.
Василиса срезала его:
- Зато красив! А у вас с матерью что? Часы, весы да мясорубка.
Глупенькая мать Домнушка действительно хвастала таким несуразным манером.
Василиса завязала в шаль наряды, убежала за реку к родным. Отец, хотя и каялся слезно, что выдал дочь "таким зверьям", теперь, увидав ее с узлом, взбесился до немоты. Запряг лошадь в телегу, привязал Василису к оглобле и поехал к зятю.
Чубаровы молотили на гумне пшеницу. Кузьма увидел, как из-за молодого омета выкосматилась голова лошади под дугой, а рядом с лощадыо шла Василиса. На телеге отец ее Федот, взвивая кнут, стегал раз по лошади.
другой - по дочери.
Не опуская взнесенного над головой дубового цепа, Кузьма тяжело перешагнул через канаву и тут встретился с побелевшими от боли и стыда глазами Василисы.
Клочьями свисала кофта с исполосованных плеч. Смутно, в красноватом сне, помнил - дубовым цепом снес старика с телеги, и тот уполз в кусты таволжанкп, К вечеру Федот умер на руках Василисы у омета.
- Ну, Васена, конец, руки на себя наложу, мне все одно пропадать, сказал Кузьма.
- Дурила ты лохматый, Кузьма Данилыч, - презрите льпо-ласковым голосом устыдила Василиса мужа, - тятя спьяну упал теменем на железную чекушку, так и не пришел в себя, царство ему небесное. Добра он желал нам с тобой. Забудь обиды, а я к тебе душой приживусь по своей бабьей доле.
Глянул Кузьма в ее холодно синевшие глаза, и внутренний голос пособил ему: "Нет уж, Василиса Федотовна, слаще мне цареву каторгу выжить, коли бог сохранит, чем с твоей-то петлей мягкой на шее до гробовой доски задыхаться, как подвешенному".
Признался сначала батюшке на исповеди, потом уж урядчпку, когда Василиса, родив Власа, взялась за силу.
- О душе своей только сохнешь, себялюб, а меня с дитем на вдовью беду обрекаешь. Ни жить, ни грешить пе сноровишь, губошлеп несуразный, сказала на прощание Василиса, сквозь слезы глядя на коленопреклоненного, метущего лохматой головой пыль Кузьму.
Босым, с Библией в черной тряпице, вернулся из азиатской каторги Кузьма Чубаров. На саманных развалинах густая лебеда встретила его зеленым шумом под вешним ветром. Соседи не сразу втолковали отвычному от вольной жизни, что восьмое лето, как Василиса покинула насиженное гнездо, ушла вверх по Самаре-реке, живет где-то в степях. Взяла с собой свекровь Домнушку и двух братьев Кузьмы - Егора да Ермолая. А может, даже не сама
бежала от черного прозвания "каторжане", а Егорий сманил - непоседа, кибитошный житель. Следом уехал и вдовец Карпуха Сугуров, видно, не без тайного умысла свить свою жизнь с Василисиной.
Кузьма потянул на восток.
Повстречал под вечер кибитку на колесах с полотняным верхом. Два стреноженных коня паслись по лугу, размежеванные сумерками, костер ластился к черному котлу, подвешенному к поднятой на дугу оглобле. Волкодав рванулся на цепи, давясь хриплым лаем.
- Проходи, пока пса не спустил, - с непривычной угрозой в голосе сказал хозяин, рубя кнутом кочетки. - Нельзя к нам, у нас хворь прилипчивая.
И все же Кузьма крался за ним в отдалении, не теряя из виду белевшую среди высоких трав и перелесков кибитку, пока не дозволили ему подойти.
В кибитке ехали на вольные земли молодой, с русыми усами, Тамбовец Максим Отчев, поворотливый и на редкость приветлпвый, с женой и годовалой дочерью. Горевшая в жару черной оспы девочка едва сипела слабым голоском. Руки связали, чтобы не чесала зудевшего лица.
Лишь меж бровей да на щеке сколупнула по оспинке.
- Парень бы пусть чесался, его и рябого женишь.
А ведь девке нельзя. Терпи, Марька, - уговаривала мать смышленую кареглазую дочь.
Спутник Отчева Илья Цевнев, в городском пиджаке и шляпе, был молчалив не в тягость, темные глаза на бледном лице внимательны и зорки. Ехал Илья в имение князя Дуганова механиком. Посмотрел Кузьма на его хрупкую, на сносях, жену, посочувствовал ласково:
- Не довезешь ты, бабонька, своего живота до места, растрясешься на ухабах. Давай-ка понесем тебя с твопм муженьком по очереди..
Но Ольга Цевнева покачала головой, улыбаясь.
Там, где притемненная тучей река Самара вбирали в себя два притока, встречный башкир, сутулясь на копе, растолковал Отчеву и Кузьме, что правый приток - Уран - поведет к Шарлыку, ехать надо левым - Камышкоп, за большой горой с беркутами разножья дымят рано поутру трубы Василпсина хутора. Сам царь-бачка повелел ей сидеть на тех землях.
Обогнали по суходолу гору, и встретилась им женщина верхом на гнедом коне с высоко подтянутыми стременами, в войлочной киргизской шляпе. В одной руке поводья, другой придерживала черноголового синеглазого мальчонку лет четырех, сосавшего грудь, на удивление Кузьмы. Пока Отчев говорил с ней, Кузьма стоял в стороне, не узнанный Василисой, застыв сердцем при виде раздобревшей, вчуже расцветшей жены.
Василиса глядела на Кузьму не мигая, долго и туманно.
Отягченными слезой глазами не разглядел тогда Кузьма дубовые колки меж гор, зелено стелившуюся степь за рекою. Увидал у ног змею, наступил голой пяткой на голову и так стоял, едва внимая похвале жены. А сморгнув слезу, простодушно рассказал Васплпсе, что в азиатской каторге есть гад древний и мудрый, скорбионом прозывается. Скорбиониху перед свадьбой за лапку берет и водит по разным щелям, дом выбирает. Если дом не приглянется ей, она взад пятки. Только спознаются, она убивает его жалом прямо в голову, по мозгам; ежели он не спроворит убечь на радостях. От скорби великой прозывается тот гад скорбионом. Кольнул человека - отжплся.
Однако господь поставил над этим страшилищем грозу - смиренную овечку. Пожирает его овца, при этом даже благодарно богу блеет. Запаха овечьей шерсти бежит гадскорбион, как огня. Так-то равновесит жизнь гадов, животных, птиц и людей на весах мудрости.
"Да он вовсе блаженным стал", - решила Василиса, когда Кузьма развернул черную тряпку и показал толстую, с кирпич-сырец, в деревянном, обшитом кожей переплете священную книгу.
- Шли мы с товарищем по азиятским пескам голопятыми, потрескались ступни до кости, хоть в голос вой.
Найдем лошадь павшую, вырежем ножом кожу с мясом, обернем ноги. Вот и дошел. В законе мы с тобой, Василиса Федотовна. Али порушено?
- Знамо дело, в законе. Только переступила я черту по бабьей слабости дите у меня. Хоть ветром майским надуло, - видишь, приволье какое! - все же по закону Автономом Кузьмичом зовется сын. Если смиряешься, становись хозяином, горемыка.
И потому, может быть, что притянула к себе за бороду и, склонившись с коня, поцеловала благостно, с легким стоном горлицы, осмелел Кузьма, полюбопытствовал почтительно, по какой нужде кормит большого мальца грудью. Погладила Василиса меж ушей коня, рассказала, будто шел как-то солдат на побывку, а через дорогу протянул ноги ыалец лет шестнадцати, грудь матери дудонит.
Спрашивает служивый, какой губернии отрок. А тот отвалился от кормилицы, сладостно чмокая губами: "Тамбоцкои!" - и опять сосать. "Такой большой, а все сосунок", - урезонил воин. "А черта ли нам!" - опять чмокнул губами, Василиса опустила глаза и уж с сердцем закончила: кормление просветляет разум, утихомиривает душу.
Нес Кузьма налитого силой Автонома до самого двора, через всю Хлебовку, другой рукой вел коня, рядом шла Василиса нога в ногу с мужем - ни дать ни взять царевна шемаханская.
Карпуха Сугуров, черноволосый, синеглазый, статный плотник, что-то слишком уж по-хозяйски воззрился на Кузьму, почти с супружеской тревогой спросил Василису, вонзив топор в бревно последнего венца возводимого амбара:
- Васена, а?
- Какая я тебе Васена? Вон для мужа, Кузьмы Данилыча, я Васена, а для тебя хозяйка. Запомни это на всю жизнь, Карп! - Василиса легко поднялась на крыльцо и скрылась за зелеными дверьми веранды.
Жарко-синие, уверенные в своем счастье глаза Карпея встретились с низко опущенными от непомерной тоски глазами Кузьмы. Плотник выдернул топор, поигрывая им в отблесках закатного солнца.
Скрепя зубами, исступленно просил Кузьма господа ниспослать кротость ему, чтоб связала руки. И тут мальчишка верхом на рыжем коне погнал со двора четырех лошадей да двух жеребят в ночное. Пышнохвостый двухлеток, озоруя перед старыми конями, махнул через саманную стену, да, видно, оробел, перекинул передние ноги и повис на стене. Ни взад, ни вперед.
- Стенку ломай! - приказала Василиса Карпею. - Пока ребра не помял конек.
Карпей Сугуров взялся за пешню, но Кузьма остановил его:
- Не трог. Отвернитесь все.
И когда Василиса и Карпей отвернулись и только мальчишка на коне завесил быстрые глаза рукавом рубахи, Кузьма взял рыжего двухлетка за передние ноги, поднял и попятил за стену. На стене же остались волосья будто конек, играючи, потерся о нее.
Василиса раздула ноздри, удивленная и польщенная.
Спешила мальчишку, подвела к Кузьме.
- Власушка, поклонись своему родному бате в ноги:
страдал за нас...
Ольга Цевнева разрешилась в доме Василисы, мальчишку крестили в хлебовской церкви, нарекли Тимофеем.
Крестными отцом и матерью были Отчев и шустрая еще бабушка Домна.
Влас и Автоном постоянно ждали от отца проявления силы. Но Кузьма отнекивался: была сила, когда маманя на двор носила...
Лишь раз мальчишки подсмотрели за отцом, когда после сева мяли навоз на кизяки, воду возили бочками из реки: медленно оглядевшись кругом, не заметив затаившихся в тальнике ребятишек, Кузьма зачерпнул полную бочку воды и поставил на дроги. Но только выпорхнули из кустов, он растерялся, схватил ведро и начал лить в уже полную по самое жерло бочку.
- Ничего вы вроде не видали, сынкп. Откроюсь: с рождения наказан силой. И умру от силы. Казать ее грех большой.
Василиса посмеивалась над Кузьмой, а он все чаще простовато чудил. Загонял домой убежавших лошадей, уж не удивляя сыновей сказочной резвостью. По каждому пустяшному делу испрашивал у Василисы дозволения.
- Как хозяйка молвит, так и будя. Моя дела темная.
Хозяйство крепло в ее руках. За двором радовал душу по весне цветущий сад, на омываемой вешними водамп Орелке зеленела большая делянка леса, укосный травостой дурманил голову в лугах и степи. Сеяли пшеницу на продажу, бахчи для услады, до Нового года хранились свежие арбузы в просяном семени, а о соленых арбузах и говорить нечего - до лета держались.
Обид своих она не забывала, не прощала ни мужу, ни Карпею, который каждую страду нанимался к ней в работники, год от года все чаще жег рюмкой бравую красоту, тускнея на глазах.
Изнеженно побелело Василисино продолговатое лицо с печально-гордыми глазами святой девы. Важная осанка статной крупной фигуры удерживала даже самого развеселого шутника молвить Василпсе зряшное слово. Высоко носила обманчиво-смиренную непокорную голову. Спали врозь. Стоскуясь, сама неслышно прилетала к мужу со своей пуховей подушкой, радуя его нежностью, так что утром дивился Кузьма, не приснилась ли ему возлюбленная царя Соломона? Если же он сам крался к ее постели, Василиса холодно, лишь из снисхождения допускала к себе мужа. Жена сама знает свое время, под ее сердцем стучит ножкой ребенок... Слушайся жену мудрую! По-прежнему загадочно-молчаливый, Кузьма временами шумел, норовя вывернуться из обернутых шелком оглобель, но после каждого бунта упряжка становилась крепче.
Смутно догадался с годами: сколько ни махай дубиной, ковыля не скосишь - стелется покорно, чтобы снова выпрямиться.
Василиса робела иногда перед его молчаливой и кроткой загадочностью... Любовалась украдчиво его работой, а если он заприметит, глаза ее наливались синим холодом...
Батюшку того, что венчал их, разбила ошалевшая тройка, сорвавшись с Каменной горы в речку у Соминого омута. Померли сверстники, а он, Кузьма, остался со своей Василисой да прежней ее любовью Карпухой Сугуровым...
Кузьма прижался к тугобокому телку-годовику, почесывая подгрудок. Телок лизнул его шею горячим, шершавым, как терка, языком.
- Не крестись, забудь все, доверься силе нетутошней. - И от этого, казалось, не своего голоса, от лунного половодья во дворе страшно и сладостно замирала Фиена в ожидании таинства. - Тихонько, не изувечьте суятных овец.
И девки, распахнув шубы, вытягивая руки, ловили овец, повязывали на шею передники или платки. Какой масти попадется овца, такой и будет жених.
Ни живой ни мертвой брела вдоль степы Марька Отчева. Подсунул ей Кузьма ласкового теленка, а когда девка, приговаривая "судьба-судьбина, повесь передник на суженого-ряженого", повязала на его шею передник и выпорхнула из преисподнего мрака на лунный разлив с серебристо искрившимся двором, Кузьма снял ее передник, повязал на кобеля Наката и сам испуганно изумился: неужели сделал это, понужденный судьбой?
По сердцу была ему уважительная Марька, и радовался, что уберегли ее родители, когда металась в черной оспе, только меж бровей и осталась шадрпнка, как бы высветлив нежный лик ее. Одна из всех не сняла Марька креста, когда Фиена обескрестпла девок в горнице.
"Достанется нашему Автоному эта доброта и красота несусветная", подумал Кузьма с неосознанной зависттью. Полез нахолодавшим пальцем в свой рот, пересчитывая зубы. И подумалось ему: уж не продрог ли он под синим сквозняком студеных глаз Василисы? Вздохнул прпмиренно; подобрев, сбросил с сеновала охапку разнотравья овцам, пошел в дом.
На кухне Василиса раздувала сапогом самовар.
- Перестал бы голопятым ходить. Обезножешь, на руках мне же придется носить тебя, - сказала она таким грудным голосом, каким обычно говорила накануне прихода к нему со своей подушкой.
- Совсем тепло, - легкомысленно повеселел Кузьма, вытирая ноги о солому. - Дохнула ты майским голоском. - Умолк, сладостно пропадая под ее взглядом.
4
Во двор заехал Автоном на паре сильных коней, вязко скрипя полозьями саней. Разомкнулись клещи хомутов, встряхнулись запревшие кони, пофыркивая; Автоном покрыл их дерюгами, повел в конюшню. Управился с лошадьми, обмел пучком соломы снег с валенок, взял из саней мешок с покупками и, кинув на руку тулуп, пошел в дом.
Возил в Сорочпнск двадцать пять пудов пшеницы и быка-полуторника.
Отборную, через редкое решето отсеянную твердую пшеницу продать не удалось - подошли к возу два усатых, а третий, бритый, пригрозили, что, если уступит государственным закупщикам, домой не доедет.
- На любой дороге разнагишают тебя наши, сосулькой ледяной зазвенишь, сказал усатый, сильно надавив рукой на плечо Автонома.
Автоном вспыхнул, ворохнул плечом, сбрасывая тяжелую руку в рукавице. Тогда бритый чуть распахнул свой зипун, уперся в грудь Автонома стволом обреза.
- Советская власть планует чужой хлебушко, а мы ее по-своему регульнём. Поплачется она в ногах у нас, - сказал он. - Пшеницу вези домой, зарывай в яму. А нет, лучше в прорубь свали. Довольно пм мудровать над хлеборобами.
- Для чего же я сеял? За дурака меня считаете?
- А ты умней будь, не засевай лишку. Себе хватит, а они нехай железо гложут, протоколами и постановлениями закусывают. В кошки-мышки играть с нами не дозволим больше.
Пшеницу Автоном сдал в счет дополнительного обложения, уже второго за эту зиму. Быка продешевил - густо скота нагнали на базар башкиры и оренбургские казаки. Поначалу тоже прижимали государственных закупщиков, а потом пошли дешевить. Даже за плевую цену не подвертывались покупатели из местных мясоедов.
Председатель Хлебовского сельского Совета Захар Острецов навязывал свою телку-годовичку.
- Бери даром, назад не погоню! - бесшабашно кричал подвыпивший Острецов. - Телятина для умственных желудков. Жениться хочу, идол ты жпрнощекий. Иначе бы не дешевил.
- Зачем она мне? Ныне лишняя скотина - позор для человека. Голозадое равенство - наивысчая вожделенная цель бытия.
- Врешь, губастый сластолюб! Советская власть велит в достатке жить. С пустых щей не осилишь вперегонки заграницу. Сила нужна.
Шибай все же взял белолобую телку, силой запихнув за пазуху Острецову скомканные рубли.
- Не припоздал жениться в тридцать-то лет? - балагурил на радостях Шибай.
- До тридцати мне еще двух лет не хватает, дядя.
Вид у меня поношенный от умственной деятельности. Сахару маловато для мозговой работы.
- Никак двум свиньям корм не разделишь?
- Ты, дядя, мясо жрешь, култук наедаешь, а я думаю, как жизнь крутануть по-новому, тебе ноги на затылке завязать, смрадный ты индивидуум. Автоном, вразуми прохиндея насчет моей личности.
Горюя о налыге, которую позабыл снять с телушки, Острецов много пил в чайной, безуспешно угощая непьющего Автонома. Широкий лоб Захара вспотел, мудрые глаза гасли под отяжелевшими веками.
- Чтобы всю сволоту вражескую скрутить, индустрию на ноги поставить, кучерить в стране должна одна партия, единая, - повторял он, сжимая руку Автонома. - А сейчас что? Дискуссии без конца разводят. - Захар тыкал пальцем в газету. - Ленина нет на них, пустомель балалайкиных. В одной стране, мол, социализм не построим... А за каким же тогда хреном кровь проливали? Для болтовни, что ли?
Хозяин чайной прикипел пухлыми пальцами к своей лысине, как оладушек к сковородке, когда Острецов, переиграв на только что купленной двухрядке революционные песни, вдруг завел "Боже, царя храни". Два старика встали, сипло подтягивая царский гимн. Появился в морозных клубах милиционер, срывая с усов сосульки.
Автоном стукнул Острецова ребром ладони по лбу, выволок вместе с гармонью на крыльцо мимо милиционера в красной шадке, свалил в сани и с ходу погнал лошадей галопом, рубя кнутом по раздвоенным крупам. За мостом, обогнав несколько подвод, надежно затерялись среди обозников.
Протрезвевший на морозном ветру Захар, дрожа пощенячьему, выговаривал Автоному:
- Помешал ты мне, Автономша. я бы этим монархическим гимном выявил всю замаскировавшуюся контру, привел бы в милицию строем. Видал, двое выпрямились, как драченые?
Автоном угнетенно отмалчивался. Продешевил бычка, да и те деньги пойдут на приданое, на свадьбу. Мотом и безруким неумельцем в сравнении с родителями считал он себя. Крепкое было у тех когда-то хозяйство, а он с десяти лет копается в земле, не просыхая от пота, и, как ни бьется, не может завести третьего коня, хоть бы отдаленно похожего на длинноногого, в яблоках, жеребца, вихрево носившего его с матерью по степному раздольному бездорожью.
Отец Кузьма Даннлыч за двадцать лет одну пару сапог износил. Автоном снова подсчитал расходы: себе сапоги, костюм, невесте на платье и на ботинки - все это, пожалуй, надо. А еще больше нужны книги. Выкупил на почте учебник "Рабфак на дому", новенькую книгу Сталина "Вопросы ленинизма". На книги денег не жалел, учился жадно, с остервенением отставшего, будто по пятам настигала злая погоня: "Кто ты такой? Зачем и как живешь?" На бегу, в работе без конца и края все нетерпеливее нащупывал Автоном свое место на земле, сердцем ждал крутых перемен то опасливо, то томительно-горячо.
И то черной гибелью, то пзбавлением от гнетущей неопределенности представлялся ему день завтрашний... Книги нужны... Но как дошел до расходов на мыло, расстроился: "И на черта этот разврат?."
Подражая отцу, он гордился тем, что ни разу в зеркало не глядел на себя. В колодце увидишь - и хватит.
До спх пор его стригла мать овечьими ножницами, потому и лежал жесткий волос лесенками на круто и гордо, как у матери, угнездившейся на широких плечах голове. Он отыскал в соломе на дне саней шапку и рукавицы - как и отец, брал их в дорогу для блезиру, не надевая ни в мороз, ни в буран.
Уже ночью, проезжая через Аввакумов умет, Острецов велел остановиться. С великим старанием, кряхтя, волоча полы тулупа по снегу, добрался до чьей-то избы, постучал в стылое окно:
- Хозяин, ты спишь?
- Сплю, - едва слышалось за окном.
- Ну и спи, хрен с тобой.
Вернулся к саням, посмеиваясь.
Автоном диву давался, почему душевный и умный Захар Осипович временами чудил и дурачился.
- Перепил, что ли? Теряешь себя вроде бы беспричинно.
- Эх ты, земляной жук. На, загляни в мою душу - трещина там, как на суглинке в жару.
- У тебя-то с чего трещина? Ты же власть.
- Время какое? Сплошное раздорожье. По швам разошлось в душонке человека. Скорее бы к одному, что ли...
Пообещал Автоному еще что-нибудь учудить, но Автоном ускакал от него на своей паре коней. "Не пропадет, бабенка какая-нибудь пригреет. Захар в каждом селе свой человек, советчик и собеседник желанный".
Впереди под горку две женщины в полушубках везли на салазках Степана Лежачего, по-уличному - Доходягу.
С осени выламывал он кирпичи из батыевского городища, заодно разыскивал клад. Вдовы пособляли ему отвозить тот звонкий, с глазурью, кирпич на малый аввакумовский базарчик, а обратный путь прокатывали Степана в благодарность, наперебой подкупая сердце его лошажьей выносливостью. Так думал Автоном с жалостью и презрением.
- Это ты, Степан Авдеич? А я-то думал, кто это развеселился под Новый год. Ну и рысачки у тебя, насилу догнал. Садись, довезу.
Лежачий поломался: мол, мы как-нибудь на своих бедняцких в рай въедем, потом уж лег в сани, вытянув ноги в подшитых валенках. Бабы привалились с боков, охраняя от ветерка своего дошлого Степку, как куры петуха на насесте.
- Целый мешок денег везешь, Автоном?
- Где мне угнаться за тобой, батыевскпм наследником? Брошу хозяйство, буду с тобой курганы зорить.
- Не успеешь, скоро тебя за гузно возьмем. Уж и покатаюсь на твоих лошадках!
- На, бери хоть сейчас, не жалко. Думаешь, сладко с ними? Не по моим грехам приготовил мне наказание.
За что?
- Рыло воротишь от новой жизни, умнее всех хочешь быть.
- Новую жизнь, Степан, без меня не поставишь...
Как сеять нынешнюю весну будешь?
- По приметам: посулится урожаем весна, посею, нет - губить семена не буду. Я разумный, шив - и ладно, о других изнывать не умею.
- А я-то, дурак, сею каждый год.
- Хоть раз правду о себе сказал, Автономша. Если бы зимой хлебушко рос, ты ба засеял по снегу, не давал земле отдыха. Покоя нет людям от тебя, сатаны одержимого.
- Скучно жпть не умею.
- Я веселее твоего живу, чертолом бешеный. Сейчас с бабами сварим гусек, раздавим бутылку рыковкп. А ты и этакой радости не знаешь. Будешь до свету переживать куплю-продажу... В новой жизни по часам трудиться будем. Пусть машины надрываются, они железные. А ты и машину надорвешь... Ладно, друг, возьмем тебя в новую эпоху, только руку одну отрубим... Не серчай.
За мостом Степан ласково матюкнул Автонома - салазки суродовал на ухабах.
...В избе Автоном поклонился родным, не спеша стряхнул иней с головы, оборвал с усов наледь, положил на Лавку мешок с покупками, связки книг, отступил к порогу. Все-таки сунул в ведро с холодной водой зашедшиеся с пару руки, отвернув от отцовского взгляда красно-бурое, строгой ладности лицо. Под усами белели плотно литые зубы.
- Три пожеще, Антоном Кузьмич, - посоветовал отец, - не давай сердцу сомлеть.
Автоном промолчал - заколодило его после разговора с Лежачим.
- Ничего не слыхал? - спросила мать.
Всякий раз, откуда бы ни возвращались сын или муж.
бна с сердечным замиранием в голосе пытала о пропавшем без вести Власушке.
- Нет, маманя, не слыхал... - Автоном томительно помолчал, потом, тяжело выгнув черные брови, спросил хрпповатым голосом: - Уж не Фиена ли носится с девками на задах около бани, видно, гадает?
- Она, яловая кобыла, все еще в девичьем табуне хвост трубой прямит. Наманпла полну горницу невест, пол истоптали. Теперь, видишь, на задах, по баням.
Овец-то, поди, помяли суягных, - со спокойной суровостью говорила мать, собирая сыну вечерять.
- Разделить надо хозяйство, пусть забирает Власову долю. Посмотрю, как она жизнь поведет, по вечеркам болтаться. Я ей не батрак. Надоело каждую ночь двери ей открывать на заре, - сказал Автоном устало и твердо.
Василиса почтительно ждала, пока сын ужинал, потом убрала со стола, села на табуретку, подула на клеенку.
- Ну, Автоном Кузьмич, показывай выручку, пока не прилетела востробородая, прости господи.
Автоном вынул из внутреннего кармана овчинных штанов клетчатый кисет, положил на стол перед матерью.
- Шел бы, Кузьма Данилыч, в горницу на полати спать, - сказала она. - А на зорьке опять Пестравку послушай, не заморозить бы теленка.
Кузьма завернул Библию в холстину, попросил Домнушку за печью, жену и сына простить его, как это делал он перед сном, но вдруг, встревоженный чем-то, раздумал спать и сел на лавку.
Василиса засопела и, тяжело топая по скрипевшим половицам, обошла кухню, без надобности переставляя посуду.
Кузьма с кроткой укоризной посматривал на жену грустновато-умными глазами из-под густых нависших бровей. Но только Василиса повела на него властным оком, он поднял брови, собрал на лбу глубокие морщины, и лицо его с пожелтевшей по краям бородой завиноватнлось приветливо.
Василиса пересчитывала деньги, разглядывая на свету каждую бумажку.
Кузьма, отвернувшись, глядел на свою тень по замерзшему окну.
- Помогай, отец, как концы с концами сводить, - сказала Василиса. - И что ты не налюбуешься мерзлым окном? Ну, чисто ребенок.
- Сводить концы? Разные они ныне: один кудельный, другой железный. Ума не приложу... Сынок, куда тебе столько книг? Раньше у благочинного меньше было, ей-ей.
- А без этих книг, батя, нельзя нынче ни жить, ни помирать, - уже как бы издали отвечал Автоном, расставляя книги по полкам, - слепым котенком не хочется тыкаться по углам. Знать надо, кто мы и зачем живем?
Родители, не примиряясь в душе с тратами, почтительно поддакивали авось сын выбьется, секретарем сельсовета станет.
5
В это время Фпена закончила опускание взятых с банной каменки камней-железняков в прорубь: если забулькает - свекровь попадется невесте ворчливая, а коль тихо уйдет на дно - ласковая.
Фиена повела девок под сарай, освещая путь фонарем.
Наряженные передниками овцы глядели на них, не понимая, почему им не дают спать этой ночью. "Стричь нас еще рано, озябнем, зачем же булгачат?" - недоумевали овцы в тревожной ночи.
- Девки, мне красная овца попалась, что это будет?
- Алтухов Семка посватает, он ры-ы-жий.
- Матушки, моему-то барану масти не придумаешь - багряный.
- Вдовец соломенный Степка Лежачий.
Перестали девки тараторить и хихикать, как только увидали Марькин передник на шее черного кобеля Наката. Марька открещивалась, робея снять передник.
- Не миновать тебе Автонома Чубарова. Пропадешь за ним: буран, одним словом.
- Дурочка, что ли, ты, Марька, неужели руками-то не чуяла, овцу илп собаку обряжаешь?
- Помню баранчик, рожки у него. А может, теленок, - недоумевала Марька. Давеча, повязывая передник, она чаяла и боялась, что попадется желтый барашек, масти Захара Осиповича Острецова, недобро перебившего однажды ее девпчью тропу.
В глубине сарая будто послышались шаги и сдержанный кашель.
- Замрите, - приказала Фиена девкам, - кажпсь, Автоном коням сено задает.
Фонарь прикрыла подолом юбки и, пригретая теплом, вспомнила озорную присказку: у царя Додона была дочь Алена, половпна брита, половина опалена. Какую берешь? - и засмеялась в рукав. Потом выпрямилась, подняла фонарь над головой.
- Чур, чур меня! - дурным голосом зашлась Фиена, пятясь.
Фонарь упал, угасая. Девки кинулись из-под сарая, спотыкаясь, давя друг друга в воротах.
С визгом залетели в избу перепуганные гадальщицы вместе с бесстрашной Фиеной. Не могла унять она дрожь в коленках и крикливо повторяла, что в углу сарая за коноплей стоит черный обличьем, на башке малахай из зайца. Манечка Шатунова уверяла Василису, что видела рогатого и черного на сеновале - трехпалыми ручищами вязал пырей в пучки. Лагутина Парушка узрела за куриным витым гнездом косматую старуху, чесавшуюся кленовым гребнем в лопату величиной. .По пятам поскакивала на карачках, щекотала под коленками Парушку до самых сеней и сейчас наверняка затаилась за дверьми.
Кузьма спросил Марьку, видела ли она.
- Вам поблазнилось, а тебя, Марька, крест оборонял.
Марька тоже видела, только чью-то широкую спину в
дубленой бекеше с каракулевым серым воротником.
- Не воры ли? - встревожилась Василиса, пряча деньги за поголешку чулка. А девки тут же подтвердили:
крались к амбару две воровски полусогнутые тени.
Автоном надел меховую безрукавку. Мать велела ему взять топор для обороны. Он усмехнулся, красуясь перед девками своей молодцеватой смелостью.
- Не улыбь, все может быть, и тати нощные, - сказал отец, - стоят с курком али с ломом у сеней.... только ты башку-то высунешь, прижелезят лоб. Сядь, сам я пойду.
Надену шапку на палку, хитровато - наружу. Покойный мой тятя...
Кузьма вскоре вернулся.
- Хворостины нет на вас, девки. Шляетесь без божьего имени, вот и блазнится. Идите по домам.
- Да я своими глазыньками видела, батюшка Кузьма, ей-богу, святая икона, честное комсомольское, - настаивала Фиена перед свекром.
- Перестань, бесстыдная! - осадила ее Василиса. - Не даст старому молвить, так и стрекочет, так и сорочит.
Забрала волю без мужа. А вы, девки, не прохлаждайтесь, марш по домам и за дело.
- Боимся, Влсилпса Федотовна.
Кузьма велел сыну проводить девок, да и ночку под Новый год погулять можно удальцу.
- Тогда я махну в совхоз к Тимке Цевневу, - Автоном надел тулуп с белым воротником, распахнул черные с изнанки широченные полы: - Прячьтесь, девки! - повернул на Марьку заигравшие синие глаза: - Ныряй, соловей!
Марька спряталась за девок.
- Ты заночуй у своего дружка, водой не разольешь вас, Автонома да Тимофея. Гуляй, пока помощница сатаны - жена не запутляла, - говорил Кузьма, выпроваживая сына. - А ты, Фпена, проведай хворого отца. Снеси бутылку да селедку. Поздно уж, останься у родителя.
"Хитрят, выручку считать без меня норовят", - подумала Фиена. Но ее так и поджигало желание погулять с девками всю-то ноченьку под Новый год. Накинула шаль на голову, сунула рукп в рукава и выметнулась из дома.
- Завесь, старая, окна, - в голосе Кузьмы звучала неожиданная для Василисы строгость. - О делах посерьезнее свадебных поговорить надо. Не знаю, радоваться пли плакать, мать. Влас объявился, пришел потаенно.
Василиса пристыла к лавке, ноги отнялись, встать не могла.
- Врешь, Кузьма?
- Тарарык тебя, шпшпга старая. Потаенно объявился.
- Сынок Власушка, где же он? Не тянп жилы! - Василиса решительно вышагнула на средину кухни, собрала в пальцах посконную рубаху на груди мужа. - Искалеченный? Без руки? Без ноги? Где он?
- Не шуми, ради Христа. Жив и здоров. Сейчас приведу.
С надворья Кузьма вернулся вместе с высоким человеком в бекеше, в смушковой папахе и белых бурках.
Оглядевшись зорко, Влас повесил бекешу отдельно от всей одежды, одернул темно-зеленый френч и раскинул руки:
- Родительнице нижайший поклон.
Восемь годов пропадал Влас в незнаемых краях - двадцатилетним парнем ушел, вернулся матерый, в отца, широкоплечий, большерукий, только вместо отцовской бороды - черные усы.
Мать замерла на груди у сына, гладила жесткий рубец на его щеке.
- Власюта, да это ты ли? Ты живой? Болезный мой, - подняла недоверчиво расцветшее в радостных слезах лицо. - Услыхал господь мою молитву, внял... Но что же исделали над тобой ироды? Как суродовалп несчастного!
Кузьма выкрикивал вдруг истончившимся голосом:
- А? Вот он, Влас-то свет Кузьмич. Глядите! - Наткнулся на прищуренные глаза сына, смолк. Вздохнув, напомнил Власу о бабушке Домнушке.
- Она еще жива? - совсем по-детски обрадовался Влас. Вынул из кожаной сумки пряник и, нагнувшись к запечью, подал старухе. Она ощупала его лицо с витыми, как бараньи рожки, усами, не признавая внука.
Влас не стал разуверять бабушку. За ужином от водки отказался, не торопясь брал баранину с деревянной тарелкп пятью пальцами, как бишбармак киргизы. Мать потчевала, обещая на завтра зарезать овцу.
- Ничего не нужно, мамаша. - Влас вынул из бокового кармана френча портсигар, закурил, прижимая папиросу уголком отвердевших губ. Лицо его с годами как бы уплотнилось, выдавались надбровные дуги да крупный, с подвижными крыльями нос.
В горнице Влас внимательно оглядел книги из библиотеки Автонома, похвалил:
- Серьезные... даже Ленина сочинения читает. Да, жизнь, знай свое, идет... Значит, меньшой брат женится?
Вот ему к свадьбе три червонца.
Родители смутились, отнекиваясь: де, Автоном прознает, будет допытываться, отколь деньги взялись.
- Каким ремеслом кормился, Власушка? При деньгах, одежа справная? почтительно полюбопытствовал отец.
- Швец, жнец, кузнец и на дуде игрец... Вообще-то, в орлянку играл на свою жизнь. Не по своей воле, батя.
- Вон оно что! Ученый, значит. В каких, к примеру, краях жить довелось? Я к тому, что знаешь вес о нас и шабрах.
- Жил то близко, то далеко, подалее твоей каторги...
Ну, как он, Автоном, уважительный, послушный?
- Хозяйственный малый, - ответил отец, - только на книги тратит много, не хочет отстать от Тимофея Цевнева, тот хоть и моложе, да ведь сын образованного человека - шутка ли, отец был механиком у самого князя Дуганова.
- Сколько сейчас лет Тимке этому? - впритайку спросил Влас.
- Большой - семнадцать. Посиротила война, да люди добрые не дали упасть.
- Меньшой Цевнев край как нужен мне. Только сам еще не знаю, зачем? Для спасения или гибели моей?
- Осподи, отца убили... Тимка-то при чем?
Влас отпрянул, затрещала табуретка.
- Батя, неужели меня примешивают? Не проливал я крови Ильи Цевнева... Помолчал, зажмурясь, потом повелительно: - Фпене не проговоритесь о моей ночевке у вас.
- У нее язык, как у суки хвост. Не человек, а решето - вода не держится, - сказал Кузьма.
- Да ты что же, сынок родненький, только пришел и бежать?
- Я, мамака, не заяц, чтобы бегать. Однако жить у вас дольше не могу. Фиене скажите: мол, погиб я. Пусть она замуж выходит. Зачем ей понапрасну сохнуть на корню.
- Она хоть баламутная, да сердце-то женское... Весь вечер изводила себя ворожбой... - сказала мать.
- Ты, батя, пойдешь к попу, отслужишь по мне панихиду. Оставляю вам документы о моей смерти. Давно написаны надежным человеком. Только бумагу эту никому не показывай пока. Теперь я не Влас Чубаров, а Василий Калганов. Разумеете, что толкую вам?
Василиса перекрестилась перед иконой божьей матери:
- Грех страшный чужое имя красть, от своего отрекаться. Душа того человека, чье имя украл, взыскует.
- Не я виноват, что природное имя мое изветшало...
Два раза убивали, а я воскресал то пастухом Сеидниязом, то эскадронным кузнецом Калгановым. В тифу мне привиделось, будто я из самого себя вылез маленький, весь в белом, со свечой в руке и пошел уж другим человеком Васькой Калгановым, а Влас-то Чубаров лежит мертвый с саблей в руке... был у меня дружок Васька - смирный, приветливый. Срубили. Ну, да все оправдается, только бы с линии не сойти... Сейчас я чуток выныривать начинаю, а то вить на самом дне омута задыхался. Жизнь поверх меня бежала. Как облака над дорогой плывут, а дороге-то ужасно скушно дрогнуть на одном месте вечно.
- Ты, Влас, не в меня ли удался? - спросил Кузьма, с надеждой глядя на сына детскими глазами. - А то ведь я кем только себя ни почитал. Один раз афганцем, другой - немым прикинулся, мычу, а говорить нет веры.
Может, и ты так же вот заигрался в мечтах?
- Тебе было пять годков, крестная говаривала: лишку дошлый оголец, не своей смертью помрет, - сказала мать. - Не выходили из головы крестнины слова, когда мчали тебя вместе с конем распроклятые. Уж подыхали бы одни, так нет, потянули в могилку самую молодь. Уганов испортил тебя, затуманил голову, долгосппнный шайтан.
- Доверился ты Уганову, сгубпл себя. Сынок он князя Дуганова, хоть и приблудный. Да вить черного кобеля не отмоешь добела.
- Уганов, родные родители, земляного человека понимал. Митрий Иннокентьевич верил в душу нашего племенп, все чины и прозвания пошлп от земляного человека.
Попробовали бы умники прожить без нас - ни сеять, ни воевать. Ох, тяжела доля добытчика хлебушка. Беззащитен, как пшеничные колосья перед косой. Вот я в чем впноват? Пахал, сеял, чаял старость родителей скрасить.
Вывпхрили меня из дома, закружили, били, оглядеться ве давали, такие же разнесчастные били, как и я. Сколько раз предел вымаливал у бога: дай мне пожить хоть годик, повидаться с родными, а там вынай мою душу. Вот и достиг я, а помирать неохота, все во мне так вопит: чем я хуже, проклятее других? Аль на мне больше крови? А уж так натосковался по родной земле! Пальцами бы ее всю перемял, грудью согрел. Как вернуться на землю? Одпн пугал меня:
все равно, мол, всех хлеборобов ободноличат, как семечки в подсолнухе. Вымолачивать, видишь, сподручнее да жернозами давить на масло. А может, к лучшему - тогда мокрому дождь, нагому разбой не страшны.
- О, господи, - вздохнула мать негодующе. - Не сникай душой.
- Э-э-э, сынок! - как-то нараспев, с веселым легкомыслием суперечпл Кузьма. - Только под ногами клочок останется, и тогда мужичок, пусть будет стоять на одной ноге, другую подожмет и все равно засеет. Пальцами взрыхлит и засеет. Без него земля заплачет с тоски, кровавыми слезами умоются травы. Хлеборобы, Влас Кузьмич, всякие бывают. Нас три брата, одних матери-отца дети, а закваска разной крепости. Слова у всех людей одинаковые, а умыслы несхожие.
- Хватит, родные, ничего мне не страшно теперь, окромя черной молвы в народе. Спать надо.
- И то спи. Умаялся с дороги. Я студень наварила.
Поживешь, на свадьбе Автонома погуляешь.
Легли спать каждый на своем месте, но горе согнало всех в горницу.
- Иль уж деньги фальшивые делал? Или убил кого? - тоскливо маялся в темноте голос матери, сидевшей на лавке в переднем углу.
- Убивать приходилось, а к деньгам никогда не тянулся. Деньги все фальшивые, мамака, правильных денег не бывает.
- Помолчала бы, старая шишига, твоего ума только и хватает об деньгах звенеть, - все больше смелел Кузьма в потемках, свесив ноги с полатей. Мало ли кто в кого стрелял, брат - в брата, сын - в отца метился.
- Подарить милиционеру лошадь, он замнет, а? - прикидывала Василиса.
- Всю скотину, вплоть до коровы и овцы, запродам под корень, а начальство склоню к доброте и разумению, - хвастливо расходился Кузьма. Вить начальству тоже обуться-одеться надо.
- Лучше куски под окнами собирать всей семье, чем тебе, дитятко, горемычить...
- Каяться надо. С открытой душой - путь короче.
- Короче, а если... к могилке?
- Не дозволю губпть дите! - повелительно и упрямо сказала Василиса. Ты вон покаялся в глупости, подставил руки под кандалы, каторжанин. Не слушай его, Власушка. Око за око, зуб за зуб - так надо жить средь людей, покуда они не станут братьями друг другу.
- Нет, Васена, хомут свой каждый должен чувствовать, на чужую шею не наденешь. Жить надо сообща, роем, как пчелки. Чай, уж проходят дикие времена зубовного скрежета.
- Никогда времена эти не проходили, бородатое ты дите, право. Кровь за кровь - на этом жизнь заквашена.
Сука самая паршивая за щенка своего бросится на нож, так я-то мать!
- Времена! Даже бабы лютеют. А ведь создатель материнское сердце вложил в них для любви. Остановиться надо, одуматься, оглядеться. Сколько лет бьют друг другу, пора отдышаться, синяки растереть.
- Батя, я рад остановиться, а если - сомнут? Есть у меня человек надежа, посоветуюсь с ним. Служил я ему верой-правдой, головой и саблей. Он спасал меня, я - его. Может, блюл для своего оправдания. Связала судьба нас цепью - никакая разрыв-трава не порвет.
- И как же у вас все перевернулось? Трон царский рушили, помещиков зарпли вместе всем народом, а потом бац-бац - стрелять друг в дружку?
- Да так вот и получилось: хотели свою, крестьянскую правду отстаивать в особицу от красных и белых... с белыми Мптрпй Иннокентьевич тоже люто рубился поначалу.
Даже стариков бородачей из уральцев не щадил, а уж на что они темнота, староверы тугоносые. А как Цевнев наладился для красных последнее зерно под метлу забирать у хлебороба, продразверстку осуществлять, отнесло нас в сторону. Думали, временно. Оказалось - надолго.
- Так-то один будто понарошке запродал дьяволу душу, да бес-то не дурак, до сих пор катается на нем верхом.
Упадем завтра в ноги самому Захару Осиповичу Острецову, пусть креста на нем нет - сжалится. Росли вы вместе, одну грудь твоей матушки сосали. Не корми ты, Василиса, Захарку в то холерное лето, не жил бы сейчас.
- Вот и вскормила я, дура, кобеля.
- Не ту струну трогаешь, матушка. Кобель-то он по бабьей части, а так совестливый, умный. Все ходы-выходы ведут к нему. Далеко пошел Захарка, дай бог ему здоровья, - сказал Кузьма. - Общество довольно им.
- Захарка с детства ласковый телок, две груди сосал - своей матушки и моей. И сейчас, значит, по душе он всему обществу? И дяде Ермолаю? И Отчеву Максиму? - вкрадчиво расспрашивал Влас. - Дела! Попади похоронные бумаги в руки Захара - свалится камень с его души. Ведь он, поди, все еще страшные сны про меня видит? Придет время, и я гляну в его глаза, заикой сделаю.
Я бы сейчас наведался к нему, да как бы язык у него не вывалился на порог со страху, - хохотнул Влас в потемках. - А еще больше испугался бы он Илью Цевнева... если бы тот воскрес... - Вспыхнула спичка в его руке, и мать увидела, как он вынул из кармана черный револьвер и положил под подушку.
- Что же это такое, сынушко?
- Собачка-молчунок, а уж если гавкнет, до смерти напугает.
- Хорошие люди не носят таких потаенно. Выбрось в прорубь, - велел отец.
- Развяжу узлы - выброшу, да не один, а с камнем пудовым. Железо злое замучило, всю душу оттянуло.
- Тогда в амбаре-то... прости меня, сынок, - всхлипнул Кузьма. - А Захар что? Он не тронул тебя... Тоже с понятиями человеческими...
- Всем я давно простил, батя родной... простил без надежды, что мне зачтется...
6
Обессонел Кузьма. Летний вечер ожил в памяти. Тогда приковылял скрюченный соседский старичок Юдай, всполошил Кузьму:
- Хлеб забирают! Жарища, ни капли дождя, а они последний хлебушко под метлу гребут.
Тревожные глаза Кузьмы повело к чадному небу, где вольно парили два коршуна и зной стекал с их крыльев.
За стеной во дворе брата Ермолая уже покачивались папахи воинов неизвестного Кузьме войска: красного, белого или промежуточно-мужицкого. Подтягивая посконные штаны, Кузьма прошаркал босыми пятками по двору. На каменном порожке погребицы Василиса, невозмутимо спокойная, в черном сарафане, откидывала творог для цыплят.
- Замок! Штоб тебя разорвало, замок давай!
- Чего клекочешь? - привстала было на дыбки Василиса.
Но Кузьма, бледнея скулами, так взглянул в ее глаза, что она легче перышка слетала в сени.
Черный замок величиной с кутенка-слепыша повис на пробоях дубовой двери амбара. Кузьма скрылся в сенях, унимая дрожь сомкнутых за ноющей поясницей рук.
Одним глазом смотрел в щелку во двор.
Глухо загудела копытами накаленная зноем дорога, пригибаясь в калитке, во двор въехал верховой. Соскочил с коня, и тот, мотая потной головой, по-свойски затрусил под лопас, будто дорога в тот спасительный холодок была ему ведома от рождения.
Высокий, с ремнями, перекрестившими прямую спину, солдат уверенно вытащил из-под амбара ломик, засунул за пробой, уперся коленом в косяк, погнул к земле. Скрипя, пробой вылез из гнезда вместе с деревянным мясом.
Солдат, ворохнув просторными плечами, полез в амбар.
Кузьма шагнул из сеней.
Средь бела дня ломать двери? Рука сама нащупала у стены скребок. Даже робкая птица бросается на разорителей своего гнезда. Кузьма коршуном залетел в амбар.
Солдат, навалившись грудью на край сусека, пересыпал с ладони на ладонь зерна пшеницы. Закинутая за спину винтовка мешала ему нагнуться ниже, задевая стволом за верхний венец сусека. Он напряженно приподымался на цыпочках, норовя поглубже запустить руку.
Кузьма прпрос взглядом к белой полоске на его шее, выдавленной вытертым затыльным полукружьем папахи.
Солдат оторвался каблуками от земляного пола, повертываясь левой щекой к свету, из горсти сыпались зерна пшеницы. В это мгновение, словно напугавшись чего-то, Кузьма и рубанул скребком - хотел для острастки по борту сусека, а угодил по шее. Солдат лишь на секунду резко повернулся всем лицом, ужасный своей неправдоподобной схожестью с кем-то близким. Опустились плечи, сникла голова, и ноги в коленях, как бы истаивая, подгибались.
В разных краях Хлебовки выщелкивали винтовочные выстрелы, волны конского топота катились по проулкам.
Кузьма вышел пз амбара, забил пробой на прежнее место. Непоправимой бедой густела в амбаре мертвая тишина.
На маштаке суглинпсто-желтой масти рыспл, поигрывая плетью, Захарка Острецов. Кузьма стоял в калптке, прислонив отяжелевшую голову к косяку.
- А где же мой вояка? - невнятно просипел он.
Захар отмолчался, врезал плетью маштака, аж вспух рубец на крупе.
Во дворе Захар спешился, устало сел на камень, расстегнул ворот гимнастерки.
- Испей холодной водицы, Захарий, - сказала Василиса, ставя перед ним ведро, прикрытое деревянным кружком.
- Ты прежде накорми, Василиса Федотовна, своего молочного сына, суетливо присоветил Кузьма.
Василиса развалила ножом ноздреватый, пахнувший хмелем калач, положила кусок сала на дежке. Кузьма поставил кружку первача.
- О Власе лучше не спрашивайте. Жалко мне вас, стариков...
- Убили? - выдохнула Василиса.
- Вот оно какое происхождение... Росли вместе, шли вроде в ногу... ты свету белому радуешься, а он... Кто сгубил его? - спросил Кузьма.
- Влас служит разору душой и саблей - то к нам, то к белым мотается.
- А ты-то какого войска ратник? - спросил Кузьма.
- Я красный, справедливости служу. Вот, Василиса Федотовна, хоть Влас мне молочный брат, а попадись од под горячую руку - изрублю.
- Да как ты можешь говорить мне такие слова? Я тебя моим молоком в жизни удержала! - Василиса плеснула самогоном на Захара.
- Да я бы сам выпорол Власа, ей-богу! - сказал Кузьма.
- Все вы за народное дело на словах... Горько заплачете, да поздно будет, дядя Кузьма.
- Ты не мажь дегтем мою душу, Захар. Я сам давеча...
Пойдем, покажу, хоть и грех хвалиться этим, да уж так случилось.
Вошли в амбар, светя сальной плошкой. Взблеснула подковки сапог лежавшего на полу человека.
- Посвети лучше, дядя!
Широко открытые серые беспамятные глаза, по шее и лицу наискось запеклась кровь.
Выпала из руки Кузьмы плашка, чадя фитилем.
Захар постоял над Власом, ушел молча, расстегивая душивший ворот гимнастерки. Кузьма и Василиса перенесли Власа на погребшщу. Оттирали виски редечным соком. Ночью отец погрузил сына на лодку, увез в камыши.
Влас то прпходил в себя, то снова проваливался в беспамятство.
"Почему не уподобил меня господь Михаилу Архангелу, чтобы я бил ворогов, как он змия копьем? Почему не сделал меня коршуном когтить злодеев, как он утят в тихой заводи? Послал ты, господь, мне судьбу Авраама, сына в жертву приносящего", - горько молился Кузьма, глядя сквозь слезы на водянистый закат.
Когда он на заре принес сыну куриного бульона, Власа не оказалось на камышовой постели в шалаше. Следы увязавших в илистом берегу коней затягивало ряской.
Из-за ветел разглядел: на том берегу сникал в седле Влас, другой всадник, тонкий, с крепкими, накаленными заревом скулами, поддерживал его. Так вот и увез Уганов Власа...
- Сынок, ты спишь? Прости меня, не хотел я скребком-то.
- Судьба, батя. Не ты, так другой бы... Сильно поднажали на крестьян, я пожалел их. Вот тогда-то я пошел с Угановым, понял: глубоко, до печенки, прокусили крестьянина, коли отец рубанул... С того-то момента и повернули мы... к белым, волей-неволей, а служили не тому богу.
И получилось, как в побывальщине старой: чем больше рубили, тем гуще вставала против нас сила нездешняя.
7
Лежал Влас на кровати, на мягкой перине, укрывшись до ключиц лоскутным, на шерсти, Олениным одеялом.
Обрек Оиену на вдовство, а жалко... Неплохая она баба, только со свистком, да ведь у каждого человека есть при себе какая-нибудь свистулька. Тем-то, может быть, и красен, уманчив человек.
В полночь мать зажгла лампаду перед образами и, опустившись на колени, стала молиться. Слабый свет размывал тьму на желто-восковых сосновых стенах. Окна, закрытые ставнями, оттаивали сверху, в проталинке мягко бился размочаленный конец веревки, и сидевший на лавке кот все ловчился накрыть лапой этот лохматый конец. Та старая кошка околела, видно оставив котенка в свою тигровую масть. На полатях индевела седая голова отца.
Сработал Влас кровать из разных обрезков березы, дуба, липы и даже ветлы, потому что в его руках каждое дерево, железка в дело просились. А вот и лишний затес на спинке - знать, на радостях, вырубая голубка, перетянул дрогнувшей рукой, и голубок откололся от доски, слетел на пол. Ладно обработал Влас стамеской впадинку. На нее клал, бывало, отяжеленную думами голову, вскоре наклевавшись горькой калины в семейной жизни с отчаюгой Фиеной. Поначалу он только улыбался на свою языкатую жену, обнимал за плечи, поворачивая лицом к себе: "Оиена Карповна, не сердитесь, ваша милость". Она вскидывала голову, как уросливая лошадь. Каждое утро начинали с матерью перебранкой, будто на узком переезде сцеплялись всеми колесами. И тошно становилось ему, и он проворил во двор к скотине. Там-то радовались его приходу животные... Но когда забрали его вместе с конем в армию, Оиена, ухватившись за стре"мя, плача и ругаясь, бежала аж до одинокой на выгоне ветлы-горемыки...
Влас сходил на кухню, впотьмах нашел кадку с водой и корец, не спеша тянул пахнувшую деревом холодную воду сквозь зубы. Так же вот давно когда-то, болея оспой, пил воду из этого с погнутыми краями ковша. Заразила его, знать, та самая девчонка Марька, за которую собирается свататься Автоном. Невтерпеж как хотелось оспенному чесаться, а мать спеленала руки за спиной. Развязался и до саднящей сласти, боясь испортить лицо, чесал не подряд, а кулигами. "На лице-то твоем горох молотили", дразнили ребятишки потом. Хромой учитель Парфил Васильевич сожалел, что Влас не подряд пошелушил чересчур уж лепной лик, потому что умные головы получаются у тех, у кого хари страховиднее. Тот учитель и вдохнул в него веру особенную, святую судьбину русского крестьянина, кормильца суетного городского племени, хранителя благостной извечной тайны неподатливой жизнестойкости, мученика за прогрешения заносчивых содомогоморцев.
Ночь докоротал Влас, сунув голову под подушку, пахнувшую Оиеной.
Когда Кузьма на рассвете вышел на кухню, Влас уже умылся, причесался и, оживленный, с блестящими глазами, сидел за столом, разговаривая с матерью. Василиса пекла блины в жарко топившейся печи.
- Доброе утро, тятяша, с Новым тебя годом, - Влас вылез из-за стола, пожал руку отцу. - Садись со мной, мамака пышные блины напекла. Мастерица.
Отец внес с надворья мокрого дрожащего теленка. Положил его под нары на солому, обтер рукой слизь с ноздрей.
- Буян ты, Буян. Большой. Пестравка насилу разрешилась. Молозь бы сдоить надо.
- Садись за блины-то, хлопотун, - сказала мать.
Но Кузьма отнес Пестравке ведро теплых помоев, задал коням овса, потом, умывшпсь, сел за стол, на котором стояла тарелка пухлых ноздреватых блинов из пшеничнопшенной муки.
- Можа, выпьем? Ты на нее не гляди, ее бабье дело поплакать. А ты, Васена, знай подавай нам с жару, с пылу, в наши мужские дела не встревай.
Опершись на сковородник, Василиса с горьковатой улыбкой покачала головой.
"Первенец ты мой злосчастный, куда головушку прислонишь? Маялась я с тобой без отца, принял ты муки от рук своих и - чужих... - вспоминала Василиса, - наставила метины на тебя жизня, накидала в душу тяжелых камней. Господи, верни мне мое чадо..."
Вспоминалось, как грудью кормила, в школу возила на санях в бураны да морозы. И полный тихого веселья рос паренек, улыбка открытая не слетала с румяного лица.
Теперь посечен лик саблями, горе-злосчастье забелило сединой виски.
Из-за печи вылезла худенькая - из трех лучпн собранная - бабушка Домнушка в синей рубахе, присела рядом с Василисой за стол. Голова на тонкой, по-саксаульему гнутой шее тряслась, гаснущими глазами всматривалась старая во Власа.
- Василиса, что это за гость сидит у нас?
Кузьма повернулся к матери лицом, а Влас поразился мощности его шеи в глубоких морщинах, как у старого быка.
- Маманя, это не гость, а внук твой Влас.
- А ты чего лезешь не в свое дело? Василиса, пошто молчишь? Скажи, кем нам доводится этот Влас-то?
- Господь с тобой, матушка, ты чисто дпте малое.
Влас - мой первенец, твой старший внук.
- А разя его не прибрал господь?
Домнушка макнула блин в махотку с маслом да так и задремала, сникнув головой. Влас отнес ее за печь. А кажить, недавно тетешкала внука, а когда в школу пошел, сшила нарядную сумку с кармашками для пенала, чернильницы и еды.
Хоть и не знали мать с отцом, дальняя иль блпзкая дорога ждет сына, все же снаряжали его основательно:
шерстяные носки, валенки с высокими отвернутыми голенищами, полушубок черного дубления да ушанку из зайца. А еще на прощание мать повязала широкую шею шарфом козьего пуха и, застегнув верхнюю пуговицу, приболела лицом к его грудп, и, не подхвати ее Влас, она рухнула бы на пол.
Он оторвал от себя мать, посадил на скамейку, поцеловал высунувшуюся пз-за печи седую голову бабушки и, оглянувшись последний .раз на теленка, с усилием вставшего на дрожащие колени, вышел во двор. Эти-то дрожащие ноги и вылазившие нз орбит мокрые глаза теленка как-то очень больно растравили сердце Власа.
Перед тем как навсегда покинуть родное гнездо, Влас с фонарем обошел сарай, окликаемый петухом, прижался щекой к теплой морде состарившегося гнедого, на котором ездил под венец. Тогда гнедой был жеребцом, теперь утихомиренный кастрацией и летами мерин с неизбывной печалью в глазах. Потрепал холку гнедого, заглянул в колодезь, вдохнув поднимавшийся из воды пар, сел в сани.
Стройная игреняя матка со звездой на лбу, проворно перебирая по хрусткому снегу сухими в белых чулках ногами, вынесла их на улпцу. Мелькнула над головой старая двухскатная надворотшща, под которую когда-то взбирался Влас мальчонкой.
В тающей утренней роздымп шла навстречу Фиена, махая свекру рукой.
- Остановить? - спросил Кузьма сына.
- Гони!
Кузьма свернул в переулок, усеянный мерзлым пометом. Фпепа смотрела вслед, не понимая, на самом деле промчался свекор или поблазнплось ей с недосыпу-похмелья - всю-то ночь гуляла с молодухами.
У моста в морозном тумане, распахнув шубу, кривой Якутка долбил пешней окрайкп проруби. Запряженные в сани быки терпеливо ждали, когда он очистит прорубь и напоит их. Проезд по мосту загораживал застрявший воз сена. Навстречу встал Якутка, тараща свой единственный глаз.
- Кузьма Даиплыч, пособи воз вывезти.
- Неколи!
Рискуя расшибить на льду кованную лишь на передок матку, Кузьма направил ее через речку мимо прорубы.
Соскочил с саней. Влажный пар обволок ноздри лошади, она захрапела, разъехалась было задними ногами, но тут же наддала вперед.
- Кого везешь? - кричал уже с того берега Якутка.
- Благочинный - тулуп овчинный!
Раскачивая сытый раздвоенный круп, игреняя набирала рыси по степной дороге. Пестрые куропатки вылетали на дорогу покормиться. Спозаранку облюбовавшая заиндевелый куст носатая ворона покаркала на проезжих, взлетала и кружила над подводой, путано махая старыми, будто продерганными крыльями до тех пор, пока кобыла не оставила на дороге паривший помет.
Кузьма сидел на козлах боком, смотрел то на дорогу, то на сына. Уж так ныло сердце, что и говорить не было сил.
- После свадьбы Автонома отслужите по мне панихиду. Похоронную я положил за божницу.
- Людей-то обманешь, Влас, а бога не обманешь.
- С богом-то жить можно, он незлопамятный, а вот люди... Вы там для отвода глаз потужите обо мне.
- Тужить не привыкать, сынок... За мои грехи наказывает бог моих детей...
У степного раздорожья Влас велел остановиться: одна дорога на станцию, другая - в совхоз.
- Знаю, грешат на меня. Но я отыщу погубителей Ильи Цевнева. Из-под земли достану. Приживусь где-то поблизости. Опасно, могут признать меня раньше времени, да ведь иного выхода нету. Батя, не кручинься, не терзайся. Я пока не помер... Жить дюже охота... А если придет мой час, повидаюсь с вами.
- А не хуже смерти твоя задумка?
Ветер гнал поземку, пересыпая дорогу, занося хвост лошади вправо. Борода Кузьмы смерзлась от слез.
Под вечер, с морозцем, низким под поземкой солнцем пришел Влас в контору совхоза. Взяли его кузнецом. Поселился в пустовавшей у оврага халупе, переклал печку и, согрев себе чай, подумал, что вот и началась новая жизнь с пристальной приглядкой к людям - тяжелое перелопачивание своего пройденного пути.
8
Домой Кузьма вернулся чернее земли, и казалось самому, будто душа закосматплась в тревоге и тоске. Бросил, не распрягая, среди двора игренюю и, войдя в дом, запричитал, обнимая Фиену, мывшую полы:
- Родная моя сношенька, горемычная голубушка...
Сказал мне служивый, наш Власушка...
Боль под сердцем выпрямила Фиену, с вехтя в руке косичкой стекала вода.
- Чего путляешь, батюшка?
- Влас-то наш, царствие ему небесное... погиб.
Фиена выронила вехоть.
В два голоса со свекровью заголосили они.
Приходили шабры, покачивая головами. Дотошным сердобольцам хотелось узнать подробности: в лоб или в сердце убили Власа? Чья пуля? А может, долго умирал, маялся, вспоминал отца с матерью, жену, шабров? Почему нет бумажки?
Но Кузьма помалкивал о похоронных бумагах, страшась их.
- Где тот служивый? - подступила Фиена к свекру. - Я сама поеду к нему, до всего дознаюсь. Последними муками голубя моего буду казниться до холодной могилки...
Автоном закрылся в горнице на крючок, широкой свинцово-тяжкой ладонью разгладил на своем письменном столе так долго летевшее горестное извещение о смерти старшего брата, перечитал много раз, снял копию. Командир эскадрона извещал несчастных родителей о геройской смерти красного конника Власа Кузьмича Чубарова, аж пять лет назад сложившего голову за рабоче-крестьянское счастье и Советскую власть.
Старшего брата Автоном помнил смутно, досадовал, что служил тот не в стопроцентной красной, а какой-то крестьянской, потом даже в белой армии, перешел дорогу ему. Ходил Aвтоном среды молодежи, как меченый баран в стороннем стаде, - ни свой, ни чужой. Нехотя, и то лишь благодаря Тимке Цевневу, приняли Автонома в комсомол. А дальше пути заказаны. Будь он несравнимо умнее самого Захара Острецова, председателем сельского Совета не поставят. Знать, не быть ему коренником - пристяжным подскакивай при Захаре. Корми их хлебом, а командовать будут они. А ведь даже неграмотный отец одно лето председательствовал: оценили красные его каторгу. Правда, потом сместили все за того же Власа.
В горнице при керосиновой лампе сели за поздний праздничный обед. Горе горем, а Кузьма поставил на стол бутылку водки. Василиса налила гусиной лапши в деревянную чашку, нарезала мясо на липовой доске, мосол положила перед любимым сыном.
- Ешь мосол, Автоном. Фиена, принеси студень.
Фпена запноходила, качая бедрами, в сени, неплотно
прикрыв за собой дверь, - настораживала затаенная подавленность и зоркость стариков и Автонома.
- Какая там женитьба, если в доме Фиена? - услыхала она голос Автонома. - Вот ты, батя, с Библией не расстаешься, маманя слова ладом не скажет, да молодаято умрет у нас от скуки и страха.
- Чай, мы не звери... А Фиена не помеха - отделим, - сказал отец. - И Власушка такой наказ давал.
Фпена так швырнула на стол тарелку со студнем, что студень долго дрожал.
- Все секретничаете от меня, будто я помешаю сватам. Я бы белье пошила Автономше.
- Чай, невеста сошьет.
Кузьма налил водку. Все выпили, кроме Автопома.
Дружно ездили ложками в чашку. Лампа висела сбоку, и по деревянной стенке двигались тени рук, голов.
- Хочешь, Фиена, живи с нами, хочешь - иди к отцу.
Молодая, найдешь себе мужика, - сказала Василиса.
- Так я и ушла без всего! Чертомелила на вас семь лет. Без мужа пинка мне под зад?!
- Не сквернословь. С голыми руками тебя никто не отпускает. Разделим по совести. Без вымени овца - баран, корова - мясо, - сказал Кузьма.
Высохли слезы на каленом лице Фиены.
- Все пополам: лошадей, коров, овец. Избу мне поставите новую, расходилась Фиена перед Автономом, - иначе себя изведу, нагая пойду, а вас по миру пущу.
- Чужой бедой сыта не будешь, - сказал Кузьма.
- Не быть молодой снохе в доме, пока я тута! И зачем тебе хомут на шею надевать в молодые лета? Не мужик ты еще, хоть и заусатился. Погуляй, повольничай годика три. Книжки у тебя есть, блюсти чистоту буду я.
Умный же ты, зачем губишь себя?
Автоном молчал высокомерно, чуть приподняв черные крылья бровей.
- Игреняя, кажись, в охоте, надо сводить к совхозному производителю, напомнил ему отец. - Хорошей орловской породы.
- Пусть холостякует игреняя, не надо мне приплода, с этими измаялся, угрюмо сказал Автоном.
Фиена на скорую руку убрала посуду, зато усердно мыла лицо и шею духовитым мылом, которое всякий раз прятала вместе с рушником в свой сундук под замок.
У зеркала натерла помадой желтоватые, с вмятиной щеки, подрумянила тонкие губы, подравняла в струнку брови.
- Пора бы прижать хвост.
- Не замай, Василиса, погуляет сношенька. Обезголосится с годами, успеет, - сказал Кузьма.
Фиена упала в ноги свекрови и свекру:
- Матушка и батюшка, простите меня.
Перецеловала их и стриганула на волю.
- Киргизуха шустрая. На мылах и духах хозяйство проживет.
- А зачем оно, хозяйство-то нынче? Кто с землей в ладу - дурак для всех, - сказал Автоном. - Эх, брошу вас, уйду в совхоз рабочим.
- Как раскалякался! Можешь и ты отделиться. Мы, старики, проживем, обидчиво выговорил Кузьма.
- Кормилец ты мой, - вперекор отцу сказала мать, целуя вспотевший лоб Автонома. - Замаялся на работе, погуляй. Положила расходные в карман...
- Батя ныне я не работник, - говорил Автоном, нагребая в карманы полушубка каленные на листу таквенные семечки.
Кузьма вызволил из запечья Домнушку, причесал, облагообразил, поставил коленями на подушку перед иконами, нацелив меркнувшим взором на глазастый лик Николая Чудотворца. По бокам старухи встали коленями на рассыпанные гвозди Василиса и Кузьма.
- Пресвятая матп богородица, сотвори свою святую волю, - страстным шепотом просила Василиса, подымая тоскующие глаза.
Кузьма чуть позади ее стучал лбом в половицу, каялся с простодушной доверчивостью:
- Прости, владыко, значит, двоедушие наше. Влас-то, осподи, не помер, в полной силе и дерзости младой, а мы отпевать должны. - И вдруг ему представился гроб, и в том гробу Влас, и он, скрипя зубами, осерчал на себя. - Да что я богу-то докучаю? Только и призываю его в тошный час, а полегчает - опять за свои грехи прпмаюсь.
На улице взгорячилась тальянка, с развеселым озорством затянул молодецкий голос Автонома:
Эй ты, милка моя,
Очень интересная:
Целый год со мной жила,
Замуж вышла честная.
- Покарай за двоедушие меня, а Власа пожалей, осподи, - с отцовским самопожертвованием отдавал себя Кузьма на суд божий.
Отнес за печь сомлевшую в молении мать. Полегче стало душе, очищенной покорностью. Лишь робел перед жениной выносливостью в покаяниях и докуках богу. "Ей не откажет, она уж если начнет просить, своего добьет- | ся"!
Кузьма сказал, что не будет он в помирушкп шутить.
Одни пошутили, наряжаясь шайтанами, чтоб пугать ночами, да так и прнросла к их телам вывернутая овчина.
Бабенка захотела мужика своего постращать, легла под святыми, мертвой прикинулась - не встала, только кровинка выступила на губах. А еще на съезжем дворе в Шарлыке шутили извозчики; один положил голову на чурбак: мол, рубани. А другой тихохонько ладонью тюкнул по шее. Дух отдал озорник-то.
- Делай, что велят тебе. Господь смилостивится. Поменьше думай, тогда умнее у тебя получается, - сказала Василиса.
Кузьма расчесал волосы кленовым гребнем, отправился к батюшке отцу Михаилу.
9
У отца Михаила уже неделю гостил родной брат, священник большого прихода на реке Ток. Намучился с ним отец Михаил беспредельно. Брат Яков оставил приход, попадью-старуху, приехал с молодой, коротко стриженной вдовой. В санях кроме пожитков привез ведерную бутыль самогонки и вот уже седьмой день причащался этим зельем и спорил со старшим братом. Был Яков когда-то покладистым, с едва уловимой озоринкой в быстром, переметчивом уме. Начитавшись дарвинистских книг, Яков разуверился в Священном писании, забыл положить душу свою за други своя. Отрешившись от страха божьего и проникнувшись учением о том, что все в мире вообще и в личной жизни в частности свершается по неизбежным историческим законам, на которые воля человека не может оказать никакого действия, Яков, по мнению брата, утратил всякое разумное руководство поступками и чувствами.
Озоруя, выдумывал имена чудные новорожденным. Неваданная засуха осмертила минувшим летом затоцкпе степи.
Пересыхали родники в оврагах, мелели колодцы. Через силу вышел Яков с молебствием на поля. Посмотрел, как дрожали в слезной молитве потрескавшиеся губы мужиков ы баб, и вдруг затосковал до ломоты в сердце. Спросил псаломщика, нет ли испить. "Намочи перст свой и коснись языка моего". Перепутал псаломщик или решил окончательно уронить Якова в глазах мирян, но только подсунул он батюшке баклагу с огненной жидкостью. Всю ее, теплую, жгущую, вылил Яков в себя, потом поглядел в невинные глаза псаломщика.
- Просвиру хоть дай на закусь, холера тонкогласая!
Распахнув ризу, в миткалевых брючишках и нательной рубахе справлял службу, втайне гордясь, что у мужиков нет такого белья. И когда черпая с белым подбоем трехъярусная туча, опережая свою тень, встала над иссыхающими хлебами, над скорбными, с запрокинутыми к небу лицами молельщиков, отец Яков требовательно возопил к богу о благодати. Слова молитвы вперебивку шли со словами ропота. Размахивая кадилом, побежал за уходящей тучевой тенью, со слезами самоунижения и злобы прося ее остановиться, пролить спасительную влагу на нивы. И вдруг на жаркое лицо упала капля, еще капля.
И вот уже, пронзаемые серебристыми стрелами дождя, люди ликовали. Шли в село босиком, месили теплую грязь, и земля смыкала трещины-губы, пахла воскресшими для жизни хлебами. Яков не дошел до дома, от подсобы отказался. Лежал лицом к грозовому небу, готовый к свершению над ним кары. Уверял он потом брата, что всю ночь сек его дождь крупный, яко воловье око.
Жизнь без разумного руководства, направляемая одними эгоистическими желаниями, заполнила его сердце тоскливым недовольством самим собой, отвращением к людям. И он бросил дом под железной крышей, сад у речки, мостки, с которых, бывало, рано поутру сазаном-склкзаком метался в паривший омуток. "Попадья померла - поп в игумены, поп помер - попадья по гумнам, - такими словами встретил его старший брат. - Да и без попа, что без соли".
- Хороша у тебя семья, - сказал Яков. - Горд тобой и завистлив к тебе.
И хоть говорят: поповы детки, что голубые кони, - редко удаются, у отца Михаила сыновья получились толковые. Самый старший был врачом, два других учительствовали.
Михаил, стыдясь за брата перед женой, удерживал его в отведенной ему комнате.
За любовную связь Якова лишили сана, ее разжаловали из женделегаток.
Покашливая, Михаил терпеливо разъяснял брату, что разум без веры приведет к отчаянию и отрицанию жизни.
Оглянись на живущее человечество, убедишься, что это отчаяние не есть общий удел людей. Люди жили и живут верою. Из веры нужно выводить смысл жизни, который и дает силы спокойно и радостно жить, а также и умирать.
Беда ж тому, кто делает дела свои во мраке. У такого народа мудрость мудрецов пропадет и разум его разумников померкнет.
Отец Михаил остановился, увидев в окно, как Кузьма Чуба ров помогал работнику протолкнуть застрявший в воротах воз сена, напирая спиной. На крыльце Кузьма долго стряхивал иней со своей гривы, снимал былинки сена.
- Диковинный человек идет ко мне. Посозерцай, Яков, его, - сказал Михаил.
Яков тем временем раскидал по столу старые журналы с картинками женские фигурки. Подмывало его озорничать. Вытащил за руку из комнаты-боковушки СБОЮ подругу в тутом джемпере, короткой юбке и сафьяновых зеленых сапожках на высоком каблуке.
- Тут, матушка Калерия Фирсовна, такое прозвание, что с морозу и не выговоришь, - замялся Кузьма у порога перед попадьей. Как на грех, при виде сдобной матушки вспомнились складные стишки меньшего брата Егора:
Конопля у нас кудласта,
А погода ведренна.
Попадья у нас титяста,
Лопушиста, бедренна.
- Осподи, грех-то какой, - набожно вздохнул Кузьма, скользя взглядом по выкрутившимся грудям попадьи.
Он поклонился Якову, которого знавал ц прежде, повернулся к подруге его и замер в полупоклоне перед ее стриженой рыжеватой головой. Увидев на столе журналы с изображением гладких статных голых баб, растерялся, но встретился с набожным взглядом Якова, перекрестился, кланяясь, решив, что это ангелы, у которых еще не успели по малолетству отрасти крылья.
Батюшка велел Кузьме сесть за стол, убрав журналы, поставил две рюмки и бутылку самодельной медовухи, положил перед собой руки с избитыми пальцами, со следами от дратвы, - видно, чинил недавно обувь.
- Кузьма Данплыч, выпей с моим меньшим.
Крупнопалой, напухшей от гулянки рукой Яков налил вино. Розово-воспаленное лицо его расползалось, наплывали веки на глаза цвета снятого молока.
- Бывают, бывают жестокие отцы! - резко сказал Яков, продолжая спор с братом. - Христос-то не превратил камни в хлебы. А ведь голодали!
- Христос был великий характер. Голос плоти искусил его в пустыне: если ты сын всемогущего, то преврати камни в хлебы. Но он победил плоть. Ибо не хлебом единым жив человек, а духом. Пищу же ест и зверь, души не имея.
- Ну и зря не дал хлебы сын божий. Если овца завалится, ее надо спасать. А человек разве хуже овцы? Доброе надо делать всегда, и в субботу.
Яков еще по рюмке налил. Напало на него желание проповедовать, и начал он, перегибаясь через стол, учить Кузьму: плотское не может осквернить человека, потому что входит к нему не в душу, а в брюхо.
- В брюхо входит и потом выходит вон! Только то может осквернить, что из души выходит. А что из души выходит? Злоба, корысть, зависть, гордость, обман, похабство, - загибал своп припухшие пальцы Яков. - Убийство! Всякая дурь.
Кузьма так потерялся, что индо пот прошиб. "Осподи, да ведь он ночевал будто в душе-то моей, весь обман как на ладони. Не зря толкуют, что поп скрозь каменную стену сглазит".
- А вы, гражданка баба, опосля тифу, что ли, обстриглись? - спросил Кузьма женщину, чтобы поубавить атакующий натиск Якова. Он сразу же заметил по взглядам, что вяжет этих людей, как и всех греховных, утеха люСовная.
Женщина, наклонив лицо, чуть исподлобья - ни дать пи взять пятнадцатилетняя отроковица - поглядела на Кузьму с непорочной чистотой.
- Родненький мой, дедуня, - с сиротской почтительностью молвила, касаясь пальчиками руки Кузьмы, - миллион лет толкуют, что у бабы волос длинный, а ум короткий.
- Верно говорят, доченька. Кто бабе поверит, долго не проживет.
- Решилась я перейти черту запретную, укоротила волосы, чтоб ум удлинился. - Она скрестила руки на груди, с подзуживающей ухмылочкой уставилась черными глазищами в глаза Кузьме.
Сам себя не разумел Кузьма, что с ним делалось в те минуты, будто чудом какпм-то сравнялся летами с этой брызжущей задором, затаенным умом и лаской.
- Смелая, рисковая, - сказал он, веселея, - а ум-то прибавился?
- Как-нибудь по весне продолжим разговор, отец, в лесочке, на майской траве. Смышленый ты старичок.
- Спасибо хоть за насмешку, - чуть не со слезой поблагодарил Кузьма.
Она аж привстала, тронутая такой задушевностью.
- Я найду тебя, дядя.
- Ты с ним не балуй, Надюха, старик - бывший каторжанин, - тихо предостерег Яков свою подругу с неожиданной трезвой рассудительностью. И будто в костер плеснул керосину - так и воспламенилась баба:
- А глаза-то детские, как у осиротевшего кукленка.
Раз только мелькнуло что-то страшное...
Отец Михаил потянул Кузьму за рукав на кухню.
- Батюшка, кто эта женщина будет?
- Ненастьева Надежда. Плывет по реке, не знает, какому берегу душу доверить, - недовольно сказал отец Михаил. - Горе ли, радость ли привела тебя ко мне?
- Все вместе, батюшка, горько-сладко, как в нашей христьянской жизни заведено богом. Меньшаку жениться подошла пора - радость нам, старикам. А большак, Власто, погиб. Долго вестей не было, а днями как обухом промеж ушей: сбелосветился.
- Кузьма Данплыч, кто легко верит, легко и пропадет.
Cвoей ли смертью?
- Под левую сиську пулей. Не отпевали, душа какой год мается перед вратами царскими. Панихиду бы надо.
Вот и похоронная, батюшка.
- Не ропщи, не сетуй. Одному богу известно, хорошо ли, плохо ли случилось это. Круговорот жизни. Объемистого ума человек давно сказал: смерть и рождение - вечное море. Где же нам, зеленой обыкновенности, отделить капли жизни от каплей смерти в мировом-то океане? Где кончается цвет жизни и где начинается опадь?
Батюшка полюбопытствовал у старика, какие приметы на урожай - посеял десятину ржи, распахал ковыльной залежи под зябь десятины две, намереваясь весной засеять сильной пшеницей, семена которой выпросил у Автопома, слывшего в округе культурным землеробом несмотря на свою молодость.
- Как же с Автономом быть? Не грех сразу после панихиды по старшому женить меньшого?
- За давностью лет допустимо. Сорокоуст отслужить надобно по Власу. Не велю вам, родители, выказывать горе, вдаваться в тоску безмерную. Юн Автоном летами, да разумом зрелый, нрава не шаткого, только веры нет в нем.
Батюшка любил бывать на крестинах, свадьбах и - насколько возможно избегал поминки. Заблестел глазами, расспрашивая Кузьму, кто втянется в свадьбу помимо родных жениха и невесты.
- Свадьба раз в жизни. Бывало, веселились по две недели. Как дети, чистосердечно играли. Теперь грозы опалили цветение. Суровая и черствая жизнь наступает.
Но и она от бога.
- Может, за помни Власа теленка пожертвовать?
- Бог не нарадуется нашим жертвам, по радуется нашей любви. Зайди к Острецову в сельский Совет.
10
В сельский Совет зашел Кузьма спозаранку, чтобы с глазу на глаз потолковать с Захаром Острецовым. Но там уже гостевал, распустив уши малахая, Степан Лежачий, свертывая цигарку на дармовщинку, Острецов небрежно протянул ему кисет, пе глядя на него.
- Раньше твоего, Степан Авдеич, никто не заглядывает сюда, - сказал Кузьма. - Не ночуешь ли тут случаем?
- Ночую, ну и что? - задвигал Степан серыми небритыми челюстями. Сельсовет для меня роднее дома.
Некоторые сожгли бы его, да побаиваются.
- А я и пришел запалить, да ты тут окарауливаешь.
- Я не про тебя, а про темные силы заявляю. - Лежачий повел глазами в угол: там смурел известный на всю округу сквернослов Потягов Пван-да-Марья, роясь в редкой бороденке.
- Сквернословил ты, Пван-да-Марья, на спектакле.
Плати штраф. Сгодится на клуб. Каждым матюком укорачиваешь дни своей темноты, укрепляешь материальную базу культуры, - сказал Захар Острецов.
- Где же я возьму тебе трешницу, Захар Осипович?
- Вези брусья сосновые. Пол переберем в клубе, - посоветовал Острецов, не отрываясь от счетов.
- Брусья стоят рублей пять. Сдачу давай. А нет, буду материться на всю пятерку. В бога, Христа...
- Эта ругачка бедных. Ты позорь себя своей кулацкой бранью.
- Эх вы, бледные хари! Щенные брюхи! Пустолай вам на закуску! Мало?
- Задница у тебя в пуху. Помнишь, заместо седел подушки чересседельником подвязывали?
- Ты законы блюди. Не больно-то много тебя в земле, весь наруже. Один, что ли, я был? Влас Чубаров... да мало ли куда заманивали русского человека. Ленин декретом снял вину, а ты все глаза тычешь. Блюди закон сказано тебе, распротак тебя, разэдак!
- Все законы от Древнего Рима до наших дней я знаю. Распишись в акте, Матюк ты Сквернослович. Другой раз некультурнее заворачивай.
Потягов чуть не весь листок прикрыл огромной рукой, расписываясь.
- Бери трешницу, а брусья еще сгодятся... на столбы да перекладину... Он запахнул полушубок, ненароком выбив цигарку из зубов Лежачего, рассыпая искры на его заплатанные штаны. В дверях замешкался, подыскивая ругачку покрепче. - Хавос у вас! - сказал зловеще, вращая глазами.
- А ну вернись, Потягов!
- Ага, пронял до печенок!
- За эту невиданную брань накажу теия. Поезжай на мелышцу общественную, свези мешок муки вдове Олешковой. Потянул ты у погибших в голодуху кое-какое добро. Добавь к тому мешку пшеницы своей.
Тут уж Потягов не мог перечить Острецову: голодной зимой общественную столовую схлопотал Захар, супом доволпл совсем ослабевших. Сам опухший, лишней ложки не хлебнул, как и приставленный им поваром Максим Отчев - тот даже пробу снимать стеснялся.
Кузьма маялся, покашливая, - Степан Лежачий уже раздул новую самокрутку, дымя в обе ноздри.
- Степан Авдеич, пожалуйста, порадуй вот этой бумажкой Тютюя, не вывез он хлеба, меднолобый, - сказал Острецов.
Лежачий нехотя пошаркал валенками, пз запятникоз которых торчала солома.
- Кулак этот Тюткш, двумя руками не обхватишь...
- Вот и придавим его.
Когда мелькнула мимо окна согбенная на ветру фигура Степана, Острецов, прихрамывая на обе ноги, заходил по кабинету, разминая новые белые бурки.
- На ноги сел, Захарпй? Будто опоенная пли ячменем обкормленная коняга, - соболезновал Кузьма.
- Тебе хорошо, Кузьма Данилыч, ты всю жизнь, говорят, сапог не надевал.
- Сапожник отучил. Сшил он мне перед женитьбой вечные сапоги, потому что носить их нельзя - уж так щекотят пятки. Кто ни наденет, катается со смеху. Разбирает охота плясать, взвиваться до небушка. Спроси хоть у моих братьев, Егорпя и Ермолая. А секрет простой - вставил сапожник в каблуки две щетинки - вот они и щекотят до слезного хохота.
Захар внимательно посмотрел умными круглыми глазами на бороду Кузьмы.
- Тебя даже те сапогп с хохотунчиком не развеселят... Заковыристая жизнь, все-таки Влас иоумнел хоть перед концом своим... Жалко мне Власа...
- Давно я оплакал Власа. Помянуть бы надо...
Всю ночь в горнице Чубаровых поминал Захар своего молочного брата. Пил он с Фленой, Кузьма больше подливал, Автоном же лишь изредка отрывался от книг, поворачивался смурным лицом к гулявшим.
Захар советовал сыграть сразу две свадьбы: женить Автонома и выдать Фнену. Подперев могучий, с коротким начесом лоб узкой писарской ладонью, он вдруг спросил, а почему бы Фнене не выйти за Автонома? Марька безусловно и категорически хороша, но ведь... от добра не ищут добра, Фпена прижилась к дому.
- А не грех? - простодушно осведомилась Фпена. - Ты знаешь все законы, Захар свет Осипович.
- Бывает, на сестрах двоюродных женятся, - сказал Захар, не замечая почерневших глаз Автонома. Автоном резко встал и вышел, сутулясь зверовато.
Кузьма надел на плечи Острецова бекешу Власа, форсисто посадил на голову папаху:
- Вот кому идет одежда героя нашего!
Фиена со слезами так и замерла на груди Захара. Сопровождаемый несчастной вдовой, Острецов в этой новой одежде вернулся в свою хатенку.
Всю-то ночь Автоном не спал, а с рассветом взялся за работу по двору. Мать не могла дозваться к завтраку.
- Пироженчики остывают, сынок.
"У меня вот где стынет, как вода в проруби", - прижав ладонь к груди, чуть было не сказал матери, да пощадил ее, только жалостно смотрел, как на обреченную, чувствуя закружившую беду над головой.
11
К свадьбе Автонома решили попросить денег у Домвушки. Держала она в молодости четырех коров и все масло вознла на базар. Продавала мед, яйца и тканные и беленные ее неустающнми руками холсты. За многие годы накопила кубышку золотых. А когда умер отец - мельник, она, единственная наследница, за трпста золотых уступила мельнпцу мещанину. В свое время думала поставить на ноги старшего сына Кузьму, но он попал в каторгу, а после стал чураться денег. Ушла ко второму сыну Ермолаю, но тот не угодил ей, попросил золотые на лавочку. Осенней ночью не сомкнула глаз, блазнилось ей, как Ермолай и жена его Прасковья крадутся к постели за золотыми. Тихонько выбралась из дома, под ветром и дождем, потеряв в грязи башмаки, добралась до Кузьмы.
Взгально застучала посошком по закрытой на болты ставне. С тех пор прятала золотые в самых немыслимых местах, иногда неделями не могла вспомнить, куда засунула узелки. Однажды Кузьма отвез навоз за село на преющий круг, завел лошадь под лопас, а там матушка ползает по скотиньей подстилке.
- Маманя, не поясница отбилась?
- Кузюшка, родненький, ты деньги не брал?
Убежденный, что мать отдала золотые Ермолаю, Кузьма расстраивался всякий раз, как только заговаривали о деньгах. Если пришла к нему помирать, так жила бы молча. А то опять о каких-то деньгах, тем более о золотых, которых Кузьма после каторги боялся, как скорбиопа. Мать заохала, заплакала, вороша солому.
- Куда девала-то, маманя?
- Да вот тута на карде, под коровий котях узелок один сунула.
- Вовсе разумок-то похитнулся. Когда спрятала?
- Вчерась, кормилец мой.
- Два раза уж я счищал навоз.
- Господи! И не видал?
- Да кто же ищет золото в коровьих котяхах?
Домнушка так и присела посередь карды.
Кузьма перерыл тогда полкруга, рискуя остудить хорошо запревший навоз, - не нашел. Весной бабы, делая кизяки, пропускали меж пальцев навозное тесто в напрасной надежде нащупать рубли, потом всю зиму, растапливая печь, заглядывали в каждый разрубленный кизяк, а золу просеивали через решето - не нашли золота.
Молва ходила о богатстве Домнушки. Шинкарка Мавра Кошкина, толстомордая, с большой головой и телом подростка, и решительная, с прогонной фигурой Родиха решили удоволить Домнушку, истопили баньку для нее.
До смерти любила попариться бабка. Жилистая Родиха подсадила на полок старуху, наддала пару ц давай пороть наотмашку горячим березовым веником усохший до фасолинок зад, спину и голени. Сладостно, с сипотой охала Домнушка, будто от века зашелудивела и не парилась отродясь. Тем временем большеголовая Мавра, по-мышьему проворная, обшарила бельишко, шерстяные чулки бабки.
И не ошиблась: к станине рубахи был подшит пояс с золотыми. Оттого-то старуха годами и не меняла эту рубаху.
Мавра влезла в баню, нервно трясясь, плеснула из ведра на черную каменку. Обжигающий пар кинул на пол Родиху и Мавру. Жалобно, по-заячьи, запищала Домнушка на полке:
- Горю!
Родиха надела рукавпцы, голову и лицо обмотала платком и с еще большим рвением принялась стегать сомлевшую, едва лп не бездыханную Домну Дормидонтовну.
- Умру, - едва расслышали в адском пекле.
Они бы запарплн ее до смерти, если Оы не пресекла молодайка Фиена, только первый год жившая у Чубаровых, но горячо интересовавшаяся "золотым делом". Она видела, как злодейки увели старуху в баню.
- Объегорят неразумную, - сказала Фпена Василисе.
Гордая свекровь презрительно выдохнула, раздувая царственный нос. Фпена пыталась настропалпть свекра, но Кузьма коротко ответил, что бог с ней, для него деньги - хуже лпхоманкп-потрясучкп.
Фпена не такая гордая, как свекровь, не такая дура, кик свекор.
- Мне-то что? Мое дело сторона, - сказала она.
Надела шубу распашистую, будто к отцу пошла, а потом уж не дорогой, а задами, снежной целиной, утопая выше колен, обдирая кожу об остекленевший мартовский наст, добралась до бани. В предбаннике услыхала спокойные голоса, доносившиеся из бани, и мокрое шлепание веника по телу. Лишь вторым рызком на себя распахнула забухшую дверь, влетела в горячий парной мрак, где тола бабка. Но Домаха блаженствовала на полу, потому что мыли ее тепленькой водой четыре заботливые руки. Фпена схватила тонкую скользкую Родиху поперек, согнув ее вдвое, вытолкнула в предбанник.
- Кипятком ее, Мавруша! - кричала Родиха, стоя одной ногой в предбаннике, другую просунув в баню.
Но кипятком овладела Фпена. Всего один ковш понадобился ей, чтобы выгнать баб на снег.
- Лпхопмцы, верните ворованное, а то выцарапаю али выварю ваши бесстыжие зенки, - спокойно и деловито сказала Фпена. Она перетряхнула пх сальные, пропахшие потом рубахи, но денег не нашла. Бабы дрогли нагишом на холоду, нимало не беспокоясь - деньги уже передали мужьям, курившим за баней.
- Не отдадите половину, укатаю на каторгу.
- Окстись, помраченная!
Фиена кинулась к старосте Ермолаю. Тот с понятыми отобрал деньги у продувных баб. взял их себе на сбережение с процентами, пустил в оборот в своей лавке. Матера Домнушке оказывал уважение, посылал к праздникам конфеты, от которых млела старая сластена.
Кузьма никогда не просил у матери денег. На этот раз по случаю женитьбы Автонома он наклонился к запечью:
- Маманя, внука твоего меньшого женим.