БЫЛОГО СЛЫШУ ШАГ


ПОВЕСТЬ О КОНСТАНТИНЕ ПЕТРОВИЧЕ ИВАНОВЕ

I

Штатива не было. Владимиру Ильичу пришлось встать на колени: иначе никак не втиснешься в объектив. Фотограф держал аппарат, опустив его на вытянутых руках. Позади была серая гладь озера, словно та холстина, которую и натягивают за спиной, делая подобные фотографии.

Фотография для удостоверения. «Сестрорѣцкiй Оружейн. Заводъ. Предъявителю сего Константину Петровичу Иванову разрешается входъ въ магазинную часть завода до 1 января 1918 года». 1 января восемнадцатого! Кто мог подумать тогда, предсказать, предвидеть, предположить, кем станет обладатель этого удостоверения спустя полгода — к тому дню, когда истечет его срок…

Впрочем, сам Владимир Ильич был тогда уверен уже во многом. Светлой июльской ночью на берег Разлива пробрался Серго Орджоникидзе. Переправлялся на лодке, осторожно раздвигал камыши, шагал скошенным лугом и все время прислушивался: не привести бы кого за собой. В конце концов оказался подле стога, навстречу вышел незнакомый человек, стриженый и бритый, без усов и бороды. «Что, товарищ Серго, не узнаете?» — спросил Владимир Ильич.

Потом сидели у костра, и Орджоникидзе рассказывал, что пошли в последнее время по Петрограду толки: мол, не позже августа — сентября власть перейдет к большевикам и председателем правительства станет Ленин. Владимир Ильич ответил на это с такой серьезной уверенностью, которая обескуражила его собеседника: «Да, это так будет…» А пока рабочий Константин Петрович Иванов — и никак иначе. Даже от самых близких требует именно такого обращения. Даже письма подписывает: «Привет К. Иванов». А пишет в них о подготовке вооруженного восстания.

Оставив шалаш на берегу Разлива, тайно переехал в Гельсингфорс, оттуда, по-прежнему скрываясь, в Выборг. То и дело напоминает, настаивает: пора возвращаться в Петроград.

3 октября 1917 года Центральный Комитет РСДРП(б) постановил: «…предложить Ильичу перебраться в Питер, чтобы была возможной постоянная и тесная связь». Наконец-то- услышана его просьба — время не ждет.

В Петрограде появился под вечер. На голове парик, картуз, в кармане документы на чужое имя. В доме на углу Лесного проспекта и Сердобольской улицы — на Выборгской рабочей стороне — ожидала конспиративная квартира: адрес скрывался от всех, его не знали и члены ЦК. Последнее его подполье. Но об этом он и сам не знал.

Вошел в квартиру № 41 и остался недоволен. Хозяйка — Маргарита Васильевна Фофанова — оказалась не одна, кто-то вздумал к ней заглянуть. А говорили же русским языком — и не раз, очевидно, — никого быть не должно. Молча прошел в отведенную комнату. В столовой появился лишь наутро. Балкон выходит во двор — прекрасно. Рядом водосточная труба — очень удачно: возможно, и этим путем придется спускаться с третьего этажа. Как стемнеет, неплохо было бы отбить несколько досок в заборе — тоже на всякий случай.

Угроза была велика и совершенно реальна. Третий месяц не могли напасть на его след агенты Временного правительства. «Министр юстиции. П. Н. Малянтович предписал прокурору судебной палаты сделать немедленное распоряжение об аресте Ленина. Прокурор судебной палаты, во исполнение этого распоряжения, обратился к главнокомандующему войсками Петроградского военного округа с просьбой приказать подведомственным ему чинам оказать содействие гражданским властям в производстве ареста», — сообщали газеты. Да и сам Владимир Ильич писал Свердлову: «Меня «ловят».

День за днем в четырех стенах, когда знакомыми становятся каждая половица, каждая выбоина дверного косяка. Во время работы привык ходить из угла в угол — складывал фразу за фразой. Мог бы и здесь — места хватало. Нет, соседи услышат. Хотел было сам растопить печь. Нет, пойдет за дровами на лестничную клетку — кто-нибудь увидит.

Настал день последний.

В столовую к завтраку вышел, как обычно, в парике. Потянулся за свежими газетами. Фофанова предупредила: «Рабочий путь» достать не смогла, говорят, Временное правительство опечатало типографию… Завтра, в среду, открытие II съезда Советов, и правительство — это следовало ожидать — начинает действовать.


«Солдаты! Рабочие! Граждане!

Враги народа перешли ночью в наступление… Замышляется предательский удар против Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Газеты «Рабочий путь» и «Солдат» закрыты, типографии опечатаны…

Дело народа в твердых руках…

Да здравствует революция!

Военно-революционный комитет

24 октября 1917 г.».


Вот и пробил час, к которому готовил партию, себя, о котором неустанно напоминал последнее время.

Фофанова уходит с запиской и приносит ответ. Снова уходит. И опять ответ не устраивает Владимира Ильича: не разрешают выйти из подполья, все еще опасаются.

— Я их не понимаю, чего они боятся? Ведь только позавчера Подвойский докладывал, что такая-то воинская часть целиком большевистская, что другая тоже… А сейчас вдруг ничего не стало. Спросите, есть ли у них сто верных солдат или сто красногвардейцев с винтовками…

Ленин опять пишет записку, и Фофанова — в пятый раз на дню — собирается в Выборгский районный комитет. Владимир Ильич предупреждает:

— Жду вас до одиннадцати часов, а там я волен буду поступать так, как это мне нужно.

Маргарита Васильевна вернулась раньше условленного срока. Квартира пуста. На столе записка: «Ушел туда, куда Вы не хотели, чтобы я уходил. До свидания. Ильич». На этот раз уже не Константин Петрович, не — как бывало прежде — К. Иванов, а снова — Ильич… На столе тарелки, стаканы с недопитым чаем. Значит, кто-то приходил сюда?

Да, это был связной партии Эйно Рахъя. По дороге к Владимиру Ильичу он слышал начинающуюся перестрелку. «Когда я ему сказал, что Керенский приказал разводить мосты, он вскричал: «Ага, значит, начинает* ся…» Я было не понял его и спросил: «Что начинается?» — «Революция начинается, — пояснил Ильич, — а с ней и революционные бои…» И тотчас заявил мне, что ему надо ехать в Смольный».

Воспоминания Эйно, Рахья — единственное свидетельство о том пути, который они совершили от Сердобольской к Смольному.

В ПЕТРОГРАДЕ НА РАССВЕТЕ

…Спускаюсь на первый этаж, выхожу из подъезда, за спиной гулко хлопает парадная дверь. В тот вечер Эйно Рахья, очевидно первым выглянув на улицу, пропустил вперед Владимира Ильича, придерживая плечом дверь, и бесшумно закрыл ее за собою…

Хочу повторить путь, который прошел Ленин от Сердобольской улицы к Смольному, хочу представить себе, какими были эти места в семнадцатом году, в ту наступающую ночь со вторника на среду, с 24 на 25 октября, конечно же старого стиля, поскольку нашего времени в России еще не существовало… А на пути встает сегодняшний Ленинград, нынешняя жизнь, такая непохожая на ту, прежнюю. Подле дома на Сердобольской — стоянка такси: вытянулась цепочка машин. Как знать, быть может, прежде так выстраивались извозчики — были и у них свои стоянки. Но не на Выборгской рабочей стороне. Осенью семнадцатого здесь и буржуазные газеты не решались продавать. А Ленину просто необходимы были именно эти издания — с них начинал просмотр газет. И Фофанова ранним утром отправлялась за ними в долгий путь на Петроградскую сторону.

Владимир Ильич и Эйно Рахья вышли на Сердобольскую улицу, сразу же свернули, к Большому Сампсониевскому… Бывший Сампсониевский — теперь проспект Карла Маркса. Протянулся над проезжей частью, поднялся на быках железнодорожный мост. Был он, скорей всего, и прежде. Прошелестела по мосту электричка — нет, это не годится. А вот засвистел локомотив, втянул за собой нескончаемую череду товарняка, грохочут вагоны, гудит мост под их колесами. И в тот вечер все могло быть точно так же.

Сегодня полно повсюду людей, трамвайные вагоны с большими, залитыми голубоватым светом окнами. Но так ли важны эти детали, само стремление представить себе все именно так, как было в семнадцатом? Уже седьмое десятилетие пролегло между Октябрем и нами. Но меня занимает не хроника событий и даже не опыт борьбы — хочется понять людей, свершивших революцию, ту решимость, которая владела ими в ночь со вторника на среду, с 24 на 25 октября. И как бы ни разнилась одна эпоха от другой, здесь нет барьера времени…

Нет, история не повторяется. Но великое, свершившись однажды, живет и существует в обыденном. В революционном прошлом черпаем мы критерии для оценок сегодняшних наших поступков, всей жизни.

«Точно так же, как историки разыскивают малейшие подробности о Парижской Коммуне, так они захотят знать все, что происходило в Петрограде в ноябре 1917 г., каким духом был в это время охвачен народ, каковы были, что говорили и что делали его вожди». Так писал Джон Рид и был прав.

Ленин и Рахья дошли до угла, когда их нагнал пустой трамвай. «Владимир Ильич предложил вскочить в него. Я согласился с условием, что Ильич ни с кем не будет разговаривать. Кондуктором была женщина. К моей досаде, Владимир Ильич начал спрашивать ее, куда она едет, почему и т. д. Она сперва было отвечала, а потом говорит: «Вот чудак, откуда ты только выискался? Неужели не знаешь, что в городе делается?» Владимир Ильич ответил, что не знает. Кондукторша его упрекнула: «Какой же ты, — говорит, — после этого рабочий, раз не знаешь, что будет революция. Мы едем буржуев бить!..» К моей досаде, Ильич начал рассказывать ей, как надо делать революцию, а я сидел как на иголках…»

* * *

Измерить шагами путь от Сердобольской к Смольному нетрудно и сегодня. Но тогда опасность была повсюду, неожиданности поджидали на каждом шагу.

Трамвай доехал до утла Боткинской и Нижегородской, отсюда свернул в парк. А Ленин и Рахья пошли к Литейному мосту. Там патрули — солдаты, рабочие. Рахья отговаривал: лучше к ним не подходить. Но Ленин быстро двинулся вперед, смешался с людьми, толпившимися подле моста. «Я шепчу Ильичу, чтобы он не вступал в разговор, а то, мол, пропадем. Смотрю: он бочком, бочком — и быстро зашагал через мост, а я за ним…»

Спустились с моста, вышли на Шпалерную, здесь их застиг разъезд юнкеров. «Вдали показались верхами два юнкера артиллерийского училища. Они направлялись к нам, видимо собираясь о чем-то нас расспросить. Сказав Владимиру Ильичу, чтобы он шел вперед, я сам остался для разговора с юнкерами… Подъехавшему юнкеру, спросившему у меня пропуск, я вызывающим тоном ответил, что еще, мол, за пропуск им нужен. Он тоже повысил голос. Владимир Ильич тем временем зашагал дальше. Я решил, что, если только юнкера погонятся за Владимиром Ильичем, я буду стрелять. К счастью, мне удалось отвлечь их внимание от Ильича своим вызывающим поведением. Один из них хотел было вытянуть меня нагайкой, но, видимо, не решился, так как я напустил на себя слишком независимый вид. Поговорив о чем-то, они дали шпоры своим лошадям и умчались…»

Да, представить этот путь в доподлинности того времени теперь не просто. Кондукторша, которая едет буржуев бить… Скачет во весь опор разъезд юнкеров… Быстрым шагом уходит по Шпалерной беззащитная в своем одиночестве фигура — это Ленин…

Наш мир совсем иной — мир налаженных дел, установившихся привычек, предсказуемых, чаще всего, поступков каждого из нас. И этот спокойный осенний вечер, когда не спеша миную Литейный мост, выхожу к улице Воинова — она и была прежде Шпалерной, — этот вечер не редкость, один из многих в моей жизни: есть сегодня, будет и завтра. Ощущение личной безопасности стало привычкой, неведомо чувство постоянной угрозы, и, обращаясь к прошлому — будь то время войны или эпоха революции, особенно отличаешь личное мужество участников этих событий, бесстрашие в решении собственной судьбы.

«Ушел туда, куда Вы не хотели, чтобы я уходил…» — отправился ночью в путь. А нельзя ли было отложить до утра? Прибыть в Смольный, не подвергая себя риску? Дождаться, наконец, «ста верных солдат или ста красногвардейцев с винтовками», о которых поминал Владимир Ильич. Кто-нибудь, очевидно, так бы и сделал, кто-нибудь и повременил, не подвергая себя риску. Ленин поступил иначе…

Не раз и не два приходилось ему сталкиваться со смертельной опасностью. Уходил в эмиграцию по льду Финского залива. А лед был ненадежен, не оказалось и знающих проводников. Нашлись в конце концов двое подвыпивших финских крестьян, с ними и пошел. Ночью, в темноте, лед стал уходить из-под ног, хлынула черная вода, и успел лишь подумать: «Эх, как глупо приходится погибать». Скрывался от преследования Временного правительства, «…если меня укокошат, я Вас прошу издать мою тетрадку: «Марксизм о государстве» (застряла в Стокгольме). Синяя обложка, переплетенная… Условие: все сие абсолютно entre nous!» — писал в те дни. Наконец, выстрелы на дворе завода Михельсона — три, в упор. Тяжелое ранение. «Со всяким революционером это может случиться», — заметил в тот раз.

И вот уже решимость по отношению к самому себе, именно личное мужество революционера Владимира Ульянова начинает представляться всеопределяющей чертой характера, доминирующей стороной его воли. Но обратимся к записям современников Владимира Ильича — революционеров, которые шли с ним одной дорогой. Им тоже случалось заглядывать смерти в лицо, провожать друзей на казнь, самим ожидать смертного приговора.

Не нужно ни гимнов, ни слез мертвецам.

Отдайте им лучший почет:

Шагайте без страха по мертвым телам,

Несите их знамя вперед…

— известная песня той поры была для этих людей не образом, не иносказанием, а выводом жизни, правдой однажды и навсегда избранного пути. У них были свои представления о мужестве. Из них и исходил старейший большевик П. Н. Лепешинский, когда писал о Ленине:

«Сила и характер его мужества очень ярко выявлялись не столько в тех эпизодах, когда ему случалось смело и спокойно глядеть в глаза смерти, сколько в моменты выполнения им наиболее ответственных революционных ролей… Мужество Ильича носит характер совершенно исключительного явления. В нашу героическую эпоху немало ведь было людей, которые, не моргнув глазом, шли гордо навстречу верной смерти и даже лютым мучениям.

Но далеко не часто встречается в истории такой пример особого рода мужества, какой был выявлен Ильичем в дни октябрьского переворота. Взять на себя всю ответственность за один из величайших актов в революционной истории человечества, поставить на карту тысячи и тысячи дорогих пролетарских жизней, дать сигнал к столкновению двух миров, чреватому невероятно огромными последствиями… — вот это и есть то особое мужество, которое присуще бывает лишь великим титанам духа и воли».

Лепешинский писал эти строки, возвращаясь мысленно к временам, которые пережил: небывалому прежде социальному взрыву, первой социалистической революции, переменившей жизнь всех его соотечественников, буквально каждого человека, да и всего мира.

Известно, жизнь меняется в общем-то медленно. Чаще события проносятся волнами над ней, не затрагивая и малой толики ее пластов… Кстати, скрываясь в квартире на Сердобольской, Владимир Ильич попросил разыскать для него работу экономиста А. П. Людоговского. Фофанова обнаружила нужную книгу у букиниста, и стоила она по тем временам больших денег. Правда, Маргарите Васильевне пообещали в лавке: освободится том — примем за ту же цену. Ленин прочел работу, нужды в ней больше не было, и Фофанова вновь отправилась к букинисту. Вернули деньги сполна, как договорились. Только в промежутке между ее первым и вторым визитом произошла Великая Октябрьская социалистическая революция…

Кому-то, наверное, казалось в те времена, кто-то полагал, что волны Октября лишь перекатятся через Россию и постепенно, утратив свою силу, затихнут где-то вдалеке. Ленин твердо знал: этого не произойдет. Понимал отчетливо, как понимаем мы теперь, задумываясь над своей жизнью, вспоминая судьбу отца и деда: все связано с Октябрем, все берет от него начало. «Владимир Ильич был человеком, который так помешал людям жить привычной для них жизнью, как никто до него не умел сделать это», — писал Горький.

Встретившись с Лениным вскоре же после победы революции, все тот же Лепешинский всматривался в лицо Владимира Ильича, стремясь увидеть следы пережитых волнений, печать ответственности, которую он принял перед историей «за дерзкий вызов небу». «И действительно, это бледно-желтое лицо, чрезвычайно похудевшее, но отсвечивающее яркими отблесками внутренних переживаний Ильича за все эти чудно-прекрасные, сумасшедшие дни, необычайно интересно. Оно, это лицо, целая поэма. Глаза, обычно смеющиеся, лукавые ильичевские глаза, на этот раз горят, как у лихорадочного больного. Они смотрят куда-то вдаль. Чувствуется, что предмет их внимания не здесь, не в этой комнате, а где-то там, далеко за пределами данного места и времени. Быть может, они, эти пытливые глаза, уже различают контуры завтрашнего дня? Быть может, перед умственным взором обладателя этих глаз сквозь дымку настоящего, через голову случайного собеседника, с которым он непринужденно перекидывается фразками, но которого, вероятно, почти не видит, встают картины грядущих столкновений двух миров на земле, кровавые бои двух смертельных врагов в расколовшемся надвое человечестве? Кто знает?»

Ленин знал — и в этом было его мужество. Он отстаивал идею вооруженного восстания, настойчиво высказывался за него. Да что там — высказывался! Боролся, доказывал необходимость всей силой своего авторитета, логикой убеждений, горячностью темперамента.

«Весь, целиком, без остатка жил Ленин этот последний месяц мыслью о восстании, только об этом и думал, заражал товарищей своим настроением, своей убежденностью», — вспоминала Н. К. Крупская.

В чрезвычайные условиях с чрезвычайной силой сказалось все то, что считал Ленин достойным революционера.

* * *

Вечер 10 октября семнадцатого года. Петроград, набережная реки Карповки, дом 32. Три тщательно зашторенных окна в квартире большевички Флаксерман. Обстановка комнаты — стулья с высокими спинками, продолговатый массивный стол, над ним — люстра, сохраняющая формы еще недавней керосиновой лампы, портреты русских писателей на стенах. Все это исчерпывает, пожалуй, наши представления о дореволюционном быте интеллигентной семьи скромного достатка. Здесь собираются члены ЦК партии. Приходит Владимир Ильич — после июльских событий он первый раз принимает участие в заседании Центрального Комитета. Одет рабочим — Константин Петрович! — смеется, радуемся тому, что его не узнают.

И именно здесь, в этой комнате, было принято решение — суровое, окончательное, как приговор судьбы: пришла пора вооруженного восстания… Протокол вели карандашом: «Слово о текущем моменте получает т. Ленин». Написали было его фамилию и сразу же принялись вычеркивать: кто мог предвидеть, как обернутся последующие события, у кого окажутся эти документы? А Ленин в тот вечер говорил о технике вооруженного восстания.

Заметил: с начала сентября появилось какое-то равнодушие к вопросу о восстании. Между тем политически дело совершенно созрело для перехода власти. Поэтому давно уже следует — время и так значительно упущено — обратить внимание на непосредственную подготовку. Подойти к восстанию как к искусству, следовать завету величайшего мастера революционной тактики Дантона — «смелость, смелость и еще раз смелость». Не все были к этому готовы. И все-таки согласились с Владимиром Ильичем, приняли написанную им на листочке в клетку резолюцию: «Признавая таким образом, что вооруженное восстание неизбежно и вполне назрело, ДК предлагает всем организациям партии руководиться этим и с этой точки зрения обсуждать и разрешать все практические вопросы…»

Против двое — Л. Б. Каменев и Г. Е. Зиновьев. Большой новости в этом в общем-то не было. Еще весной, отстаивая Апрельские тезисы, Ленин выступал против позиции Каменева, готового идти на сотрудничество с Временным правительством. Никакой поддержки Временному правительству, доказывал Владимир Ильич. И одновременно боролся с полярной точкой зрения в партии: немедленно взять власть насильственным путем. Указывал на очевидные возможности мирного перерастания революции буржуазной в революцию социалистическую, писал: «Мы не шарлатаны. Мы должны базироваться только на сознательности масс…» Однако с тех пор все определилось — со времени расстрела июльской демонстрации, когда было заявлено: «Всякие надежды на мирное развитие русской революции исчезли окончательно».

Теперь, на заседании Цека, Каменев, Зиновьев выступили против вооруженного восстания. Свои доводы изложили и письменно: «мы подымаем голос предостережения… мы не имеем права ставить теперь на карту вооруженного восстания все будущее… мы держим револьвер у виска буржуазии… мы можем и должны ограничиться оборонительной позицией».

Расходились под утро. Мысли Владимира Ильича были заняты контраргументами. Отказ от восстания есть отказ от передачи власти Советам. Заявляют: «У нас нет большинства в народе» — уж не хотят ли приобрести наперед гарантию от истории: пускай прежде партия большевиков получит по всей стране ровнехонько половину голосов плюс один?! Большинство народа стало переходить и перейдет на сторону большевиков — вот где суть. Ожидать Учредительного собрания, возлагать на него надежды, когда оно явно будет не с нами?! А если и с нами, то правительство никогда не созовет такое собрание. Ожидать?! Сдача Питера немцам тоже авось подождет? Крестьянские бунты, голод и недовольство масс тоже будут ждать? Ограничиться оборонительной позицией?! Временное правительство преспокойно соберет кулак для разгрома революционных сил. Утверждают: пистолет у виска буржуазии… Кто-то, однако, метко спросил: револьвер без пули? А если с пулей — это и есть техническая подготовка к восстанию: пулю надо достать, револьвер зарядить, да и одной пули маловато будет…

До начала Великой Октябрьской социалистической революции оставалось 13 суток.

Полемика с Каменевым и Зиновьевым, в то время людьми авторитетными в партии, не могла поколебать решимость Владимира Ильича — она основывалась на тщательном анализе обстановки. Да, события неслись все стремительней, одно наваливалось на другое. Ходили в то время по рукам сатирические стихи о заботах Временного правительства:

Утром восстание в Луге,

В десять — стрельба на Неве,

В полдень — волненья на Юге,

В два забастовка в Москве.

Финны и Выборг в четыре,

В пять большевистский наскок

И отделенье Сибири.

В шесть выступает Восток,

В семь заявление Рады,

В девять — управы осада

И ультиматум каде.

В десять — конфликты, отставки

И полемический жар.

В полночь — известья из ставки,

Взрыв и заводов пожар…

Владимир Ильич тогда же писал: «Время, которое мы переживаем, настолько критическое, события летят с такой невероятной быстротой, что публицист, поставленный волей судеб несколько в стороне от главного русла истории, рискует постоянно опоздать или оказаться неосведомленным, особенно если его писания с запозданием появляются в свет». И в письмах, статьях той поры постоянно указывает числа, дни недели, а когда и время суток: ситуация менялась ежечасно. «Предыдущие строки писаны в пятницу, 1-го сентября…» «Я пишу эти строки в воскресенье, 8-го октября, вы прочтете их не раньше 10-го октября». «Мне удалось только в понедельник, 16 октября, утром увидеть товарища, который участвовал накануне в очень важном большевистском собрании в Питере…» «Предыдущие строки были уже написаны, когда я получил в 8 часов вечера, во вторник, утренние питерские газеты…» «Я не имел еще возможности получить питерские газеты от среды, 18 октября…» «…Я вынужден воспользоваться случаем, чтобы доставить это письмо членам партии к четвергу вечером или к пятнице утром…» И так же начал свой последний предоктябрьский документ: «Товарищи! Я пишу эти строки вечером 24-го, положение донельзя критическое. Яснее ясного, что теперь, уже поистине, промедление в восстании смерти подобно».

И все-таки никаким подробностям, пожалуй, не дано передать в наши дни подлинную остроту того предоктябрьского спора. Спор — это две противоположные позиции, две оценки, два решения: быть или не быть? А перед нами сегодня лишь один вариант — тот, который был принят историей: Октябрьская революция стала самой очевидной истиной XX века. И доводы тех, кто выступал против Ленина, трудно теперь воспринять как нечто очень серьезное, требующее подлинного противоборства: они давно и бесповоротно опровергнуты не на словах, а на деле. Но вспомним хотя бы из нашего житейского опыта: как тяжко бывает, когда тебя предостерегают, отговаривают, а ты настаиваешь, продолжаешь действовать. Берешь всю ответственность на себя, лишаясь даже права на ошибку: тебе же советовали. Тебя предупреждали. И разве не соглашаемся мы порой: кто останавливает — тот и мудрец. Подлинной мудростью между тем располагают отнюдь не те, кто зовет к бездействию…

Вечер 16 октября. Петроград, угол Лесной и Болотной улиц, районная дума. Служащие давно разошлись, остались лишь председатель М. И. Калинин да одна из помощниц. Она подогревает чай, разливает по стаканам — это на первом этаже. А наверху собралось человек тридцать — расширенное заседание ЦК партии. Ленин говорит более двух часов. «Если политически восстание неизбежно, то нужно относиться к восстанию, как к искусству».

Говорят собравшиеся. Свердлов: «…в Москве в связи с резолюцией ЦК Предприняты шаги для выяснения положения о возможности восстания… нужно предпринять более энергичную работу». Шмидт: «Все признают, что вне борьбы за власть нет выхода из положения». Крыленко: «Вода достаточно вскипела…» Сталин: «День восстания должен быть целесообразен». Скрипник: «Если у нас нет сил, то их позже больше не станет; если мы теперь не удержим власти, то потом будет еще хуже». Дзержинский: «Два месяца назад… нельзя было ставить вопроса о восстании. Теперь обстановка изменилась и иллюзии изжиты».

Согласно большинство. Но есть и колеблющиеся. Против, как и прежде, Каменев, Зиновьев. Зиновьев: «Если восстание ставится как перспектива, то возражать нельзя, но если это — приказ на завтра или послезавтра, то это — авантюра». Каменев: «И назначение восстания есть авантюризм».

Ленин опять берет слово и еще — трижды — выступает в прениях. Принята резолюция, написанная Владимиром Ильичем: 19 — за нее, 2 — против, четверо воздержались. «Собрание… призывает все организации и всех рабочих и солдат к всесторонней и усиленней-шей подготовке вооруженного восстания…» Тогда же для руководства восстанием ЦК организует Военно-революционный центр — Бубнов, Дзержинский, Свердлов, Сталин, Урицкий.

До начала Великой Октябрьской социалистической революции оставалось семь суток.

Наступило утро, уже совсем бы рассвело, если бы не дождь. Ленин вышел на улицу, не став дожидаться, когда он утихнет. Возбужденный недавней дискуссией, продолжал говорить своему спутнику, в чем суть принципиальных расхождений с Каменевым и Зиновьевым. Или диктатура контрреволюции, или диктатура пролетариата и беднейших слоев крестьянства — третьего не дано. Зовут бездействовать, выказывают свое благоразумие. А не есть ли это продолжение все того же нескончаемого- спора: стоило ли декабристам выходить на Сенатскую площадь, нужно ли было в пятом году браться за оружие?.. Нет, боишься промокнуть — не ходи под дождем.

Порыв ветра сорвал шляпу вместе с париком, швырнул в лужу. Ленин нагнулся, поднял, надел шляпу, даже не стряхнув. Вернувшись на Сердобольскую, попросил Фофанову вымыть парик горячей водой с мылом: побывал в луже.

Маргарита Васильевна видела, как страдал в это время от бессонницы Владимир Ильич. Вспоминала, что «каждое утро спрашивала: «Как вы спали?» — «Да так!» А лампа всегда доказывала, как он спал: утром всегда надо было заново заправлять ее керосином. И вот с этих дней у Владимира Ильича появилась раздражительность и какая-то торопливость».

Отчего, однако, так волновался Ленин? С ним согласились, решение принято, идет подготовка к восстанию. В конце концов, из всего состава Центрального Комитета против выступили лишь двое… Но знал же их еще с начала 900-х годов. Еще недавно скрывался с Зиновьевым в Разливе. И вдруг такая пропасть непонимания. А спустя лишь два дня, да нет, уже на второй день после расширенного заседания Цека Каменев и Зиновьев расскажут о подготовке к восстанию, его сроках на страницах полуменьшевистской «Новой жизни» — газеты, которая, по словам Ленина, «идет об руку с буржуазией, против рабочей партии…»

Такого развития событий Владимир Ильич не предполагал. «Изменником может стать лишь свой человек», вспомнит тогда французскую поговорку. Заявит: «Товарищами их обоих больше не считаю…»; напишет: «Я бы считал позором для себя, если бы из-за прежней близости к этим бывшим товарищам я стал колебаться в осуждении их».

Еще утром 18 октября он ничего не подозревал. Как всегда, до завтрака получил «Новую жизнь», но не раскрыл ее, был, очевидно, чем-то занят. И только вечером, как вспоминала Фофанова, когда пришла на Сердобольскую Надежда Константиновна, Ленин узнал о выступлении Зиновьева и Каменева.

И тогда же, буквально в те же минуты, негодующий Ленин решает, что «молчать перед фактом такого неслыханного штрейкбрехерства было бы преступлением». Владимир Ильич обращается с «Письмом к членам партии большевиков». Оно написано в тот же вечер. А на следующий день — «Письмо в Центральный Комитет РСДРП(б)». Его тогда же перепечатала Т. А. Словатинская — работник секретариата ЦК партии. Она вспоминала: «Разобрать рукопись было трудно. Видно было, что Ильич очень волновался, когда писал и клеймил штрейкбрехеров. Его обычно очень четкий, хоть мелкий, почерк было не узнать».

(Характерно, что и в эти минуты — Владимир Ильич потрясен предательством — он тем не менее продолжает соблюдать конспирацию. В «Письме к членам партии большевиков» пишет: «Когда мне передали по телефону полный текст выступления Каменева и Зиновьева в непартийной газете «Новая жизнь»…» Но мы знаем: Ленин прочел его в газете, да и не было телефона на квартире Фофановой. Однако никто не должен знать, где скрывается Владимир Ильич, и если пишет, что ему передали текст по телефону, а газеты он не имел, то, очевидно, находится где-то вне Петрограда.)

Ленин писал о Зиновьеве и Каменеве: нельзя представить себе поступок более изменнический, более штрейкбрехерский. «Несомненно, что практический вред нанесен очень большой». Однако гнев Ленина вызвали не только практические осложнения, к которым неминуемо вел этот поступок, но и сама его суть. Два члена партии, когда уже принято решение ЦК, продолжают бороться против этого решения, намеренно разглашают его. Этот поступок «в тысячу раз подлее и в миллион раз вреднее всех тех выступлений хотя бы Плеханова в непартийной печати…», за которые он резко был осужден. В самой оценке штрейкбрехерства Ленин возвращается к спорам, которые, казалось бы, давно отшумели, — ко II съезду партии. Возвращается к ним в канун революции, в канун победы, во имя которой и создавалась партия. Так на самом краю старого мира вновь напомнила о себе дискуссия о том, каким должен быть член партии…

Для Владимира Ильича, человека, всегда следующего однажды избранным принципам, был в поступках окружающих тот предел — не умозрительный, а вполне определенный, как и сами принципы, — тот порожек, переступив который член партии переставал быть большевиком, соратник — единомышленником, друг — близким человеком. И Ленин пишет: «Чем «виднее» штрейкбрехеры, тем обязательнее немедля карать их исключением». А следом формулирует то единственное решение, которое, как он настаивает, должно быть принято: «Признав полный сослав штрейкбрехерства в выступлении Зиновьева и Каменева в непартийной печати, ЦК исключает обоих из партии».

В те трудные дни, а точнее, в последние часы перед решающим штурмом не все были готовы разделить суровость ленинских оценок. 20 октября на заседании ЦК партии, где обсуждалось письмо Владимира Ильича, Ф. Э. Дзержинский, Я. М. Свердлов, например, предлагали лишь полностью отстранить виновных от политической деятельности. Против исключения высказался и И. В. Сталин, заявив, что «исключение из партии не рецепт».

Однако, настаивая на исключении из партии Зиновьева и Каменева, Владимир Ильич отнюдь не стремился выработать рецепт для проведения с ними некоторого воспитательного мероприятия. Он требовал исключения этих людей из партии, думая о ее судьбах.

Пройдет пять лет — в жизни Ленина это большой срок, — и в декабре 1922 года, диктуя «Письмо к съезду», Владимир Ильич скажет: «Напомню лишь, что октябрьский эпизод Зиновьева и Каменева, конечно, не является случайностью…» А дальше, продолжая мысль, заметит: этот эпизод «мало может быть ставим им в вину лично…» Это заключение на первый взгляд может показаться неожиданным. Если нельзя вменить в личную вину поступок, то за что же и осуждать тех, кто его совершил? Не означает ли эта строчка, что время смягчило суровость былых оценок Владимира Ильича: минуло пять лет, и виновники «октябрьского эпизода», оставшись в партии, занимали все это время весьма видные посты? Но Ленин мог руководствоваться и совсем иным: подчеркивал более глубокое, чем личная оплошность (отсюда и «личная вина»), существо их поступка.

Постараемся разобраться.

В «Письме в Центральный Комитет РСДРП(б)» Ленин упоминает Плеханова — одного из первых людей на жизненном пути Владимира Ильича, кого он глубоко уважал и в ком вдруг увидел отрицательные черты и тяжело переживал это открытие. В 1900 году, после первых же встреч с Георгием Валентиновичем, Ленин напишет: «Просто как-то не верилось самому себе [точь-в-точь как не веришь самому себе, когда находишься под свежим впечатлением смерти близкого человека] — неужели это я, ярый поклонник Плеханова, говорю о нем теперь с такой злобой и иду, с сжатыми губами и с чертовским холодом на душе, говорить ему холодные и резкие вещи, объявлять ему почти что о «разрыве отношений»? Неужели это не дурной сон, а действительность?.. До такой степени тяжело было, что ей^богу временами мне казалось, что я расплачусь…»

Владимир Ильич не мог принять чуждые ему качества — пусть и выдающейся личности, пусть и выдающегося революционера, о котором скажет со временем, что он «самый знающий по философии марксизма социалист…» Нет, никакие заслуги не могли заставить Ленина принять то, что считал немыслимым во взаимоотношениях людей, занятых общим делом.

Речь шла тогда об издании газеты «Искра», и черты характера Плеханова приобретали для него принципиальное значение: прежде «уверяли себя всеми силами, что этих недостатков нет, что это — мелочи… И вот, нам самим пришлось наглядно убедиться, что эти «мелочные» недостатки способны отталкивать самых преданных друзей…»

Ленина всегда занимали особенности характеров тех, кто его окружал. В «Письме к съезду», обращаясь именно к личным качествам некоторых членов ЦК партии, Владимир Ильич предупреждал, что они отнюдь не являются мелочью — в определенных условиях могут приобрести решающее значение. А о Зиновьеве и Каменеве в том же документе напоминал, что их поступок в октябре не был случайностью, однако «он так же мало может быть ставим им в вину лично, как небольшевизм Троцкому». И последними словами, сравнением с «небольшевизмом Троцкого» поставил точку, потому что Троцкий никогда не был большевиком именно в основах своего мировоззрения, в глубине своего сознания.

Можно говорить о личной вине человека, когда он ошибается, делает что-то не подумав, опрометчиво, случается, и вопреки своим убеждениям. Здесь этого не было — поступок Каменева и Зиновьева совершен сознательно, согласно натуре этих людей, точно выражая суть их сознания. Это и определило «октябрьский эпизод».

В том нескончаемом споре — стоило ли декабристам выходить на Сенатскую площадь, нужно ли было в пятом году браться за оружие — нет смысла сосредоточиваться на личных качествах тех, кто находится на противоположных полюсах. Надо говорить о большем — о мировоззрении в целом. Придет срок, Плеханов станет противником большевизма, заявит после декабрьского вооруженного восстания в Москве: «Не надо было браться за оружие»; и Ленина перестанут занимать индивидуальные особенности его характера.

Между прочим, взгляд Владимира Ильича на истоки поступка Каменева и Зиновьева приводит к мысли, что большевизм, в представлении его создателя, роднил людей не только взглядами, убеждениями, но и характером, темпераментом. Знаменательны наблюдения, которыми делился, например, Н. А. Семашко: «Некоторые меньшевики говорили как-то мне, что меньшевики и — большевики различаются, между прочим, по темпераменту. По-моему, это — глубокое психологическое наблюдение. Рефлексия (в худшем случае, трусость) лежит в основе меньшевика как психологического типа. Боевой темперамент — основа психологии большевика. Я не могу себе представить большевика с меньшевистским темпераментом». И как не вспомнить здесь слова Горького о том, что он любовался азартом Владимира Ильича, тем азартом юности, каким он насыщал все, что делал.

…Мы судим об окружающих, исходя обычно из собственных представлений о возможном, недопустимом. И нужно быть человеком глубоко искренним в отношениях, считать это элементарной нормой поведения, чтобы, обнаружив в Плеханове противоположную черту, признать с глубокой болью, «что это человек нехороший, именно нехороший… что он — человек неискренний».

О поступке Каменева и Зиновьева говорит, что он совершен согласно их убеждениям — пусть абсолютно неприемлемым для Владимира Ильича, но убеждениям. Политика — она была профессиональным занятием Ленина — нерасторжима для него с убеждениями, не может быть пасьянсом, когда неважно, из какой колоды берешь карту, оказалась бы нужная под рукой.

«…Должность честных вождей народа- нечеловечески трудна» — эти строки Горького обращены к Владимиру Ильичу. Смысл их неоглядно широк. Думаю, не противоречит ему и мысль о том, что должность честных вождей народа не терпит разрыва между политикой и нравственностью.

Добиться этого действительно нечеловечески трудно — требуется огромное мужество. Помните, как писал Лепешинский о Ленине: ему свойственно «то особое мужество, которое присуще бывает лишь великим титанам духа и воли».

* * *

Осталась позади улица Воинова — вот и Смольный. Торжественная колоннада въезда. Фигура Ленина у парадных дверей.

«Когда мы дошли до Смольного, — писал Рахья, — нас в него не впустили. Оказалось, что меньшевики переменили мандаты делегатов Петроградского Совета. Вместо белого цвета они сделали билеты красными и выдали их в первую очередь своим сторонникам, большевиков же оставили с белыми билетами. Я, признаться, в этот момент испугался за Владимира Ильича больше, чем когда-либо, но сам Ильич сохранял удивительное спокойствие… Его уверенность передалась и мне. Смешавшись с толпой «белобилетников», споривших с караулом, я поднял невероятную бузу. В один момент толпа была взбудоражена и стала напирать на охрану. Та не выдержала напора, подалась в сторону, и толпа хлынула внутрь. Мы поперли вслед за ней. Я — впереди… а за мной шел Владимир Ильич, смеясь и приговаривая: «Где наша не берет».

Шагая в ранних осенних сумерках к Смольному, мне хотелось представить себе, о чем думал в тот вечер Владимир Ильич, совершая этот путь… Идет по городу человек, скрывается в тени домов, старается остаться незамеченным, торопится побыстрее миновать мост. Вместе с толпой прорывается в Смольный: «Где наша не берет…» А пройдут сутки — какие-то считанные часы! — и он возглавит правительство первого в мире социалистического государства. Имя его вихрем понесут радиоволны, телеграфные провода, оно навсегда утвердится в газетах. Путь от Сердобольской к Смольному — это целая повесть, которая вмещает в себя самые обширные раздумья о путях истории и роли личности в ней.

О чем же думал в тот вечер Ленин? О последующих действиях, о II съезде Советов, который откроется назавтра — в среду, о декретах нового правительства, его первых шагах, приняв, как говорят, за основу, что вооруженное восстание победило? Нет, не похоже.

Едва ли успели просохнуть чернила на его последнем предоктябрьском письме: «История не простит промедления революционерам, которые могли победить сегодня (и наверняка победят сегодня), рискуя терять много завтра, рискуя потерять все». И, заговорив с кондуктором, вопреки напоминаниям своего спутника, Владимир Ильич не стал, — скажем, рассуждать о том, как изменится жизнь трудящихся после революции, с ее победой. В тот вечер эта тема могла привлечь скорее проповедника, а не революционера. «Ильич начал рассказывать ей, как надо делать революцию…» Ленин говорил о том, чем неотступно были заняты его мысли: «Промедление в восстании смерти подобно».

Он не ждал гарантий от истории и не рассчитывал на них. И в тот октябрьский вечер — в тот вечер накануне — из всех сложнейших проблем противоборства двух миров мысль концентрировалась на первоначальном, с чего и должно все начаться: осилим или не сможем, сумеем взять власть или нет? «…Для меня всегда была важна практическая цель», — говорил о себе Владимир Ильич уже в самом конце жизни.

На рубеже, да нет — рубиконе истории, мирового революционного процесса, наконец, личной судьбы Владимира Ильича его воля, все существо были устремлены к единственной задаче: «…решать дело сегодня непременно вечером или ночью». Й, появившись в Смольном, возглавив руководство восстанием, он будет поглощен только этим. Занять и удержать ценой каких угодно потерь мосты, железнодорожные станции, телефон, телеграф. Наступать на Питер изнутри — из рабочих кварталов — и наступать из Кронштадта, Гельсингфорса.

Создан, как и требовал Ленин, решающий перевес сил в решающем месте. 40 тысяч бойцов Красной гвардии, 150 тысяч революционных солдат, с ними 80 тысяч матросов-балтийцев вот они, силы восстания. Прекрасно! Немедленно направить для захвата важнейших пунктов, правительственных учреждений рабочие отряды, матросов, молодежь — самые решительные элементы. Наступать!

«Мы все время находимся в Смольном, в одной из небольших комнат первого этажа, — вспоминал активный участник октябрьского восстания Г. И. Ломов-Оппоков. — На всех не хватает стульев, поэтому часть членов ЦК расположилась полулежа на полу. Настроение какое-то выжидательное, словно еще должно что-то произойти, после чего и начнется настоящее восстание. В наших руках уже много правительственных учреждений, вокзалов. Настроение такое, что, пожалуй, надо немного «погодить», как бы «не зарваться».

Но вот появился В. И. Ленин. Он по-прежнему в парике. Его трудно узнать. Сразу, в течение нескольких минут, обстановка меняется. Владимир Ильич кипит. Он высмеивает нашу нерешительность. Сейчас же надо дать все необходимые директивы, брать все здания, все правительственные учреждения, пользуясь нерешительностью правительства Керенского.

С этого момента колебаний как не бывало. ЦК партии — внизу, Военно-революционный комитет во главе с Антоновым-Овсеенко — наверху звонят во все районы, требуют энергичного наступления».

В ту ночь главнокомандующий Петроградским военным округом полковник Полковников телеграфирует: «Доношу, что положение в Петрограде угрожающее. Уличных выступлений, беспорядков нет, но идет планомерный захват учреждений, вокзалов, аресты. Никакие приказания не выполняются».

1 час 25 минут — моряки, солдаты Кексгольмского полка, красногвардейцы занимают почтамт. И тогда же следует распоряжение Военно-революционного комитета всем районным Советам Петрограда: «Послать своих комиссаров во все почтово-телеграфные отделения, находящиеся в районе».

2 часа ночи — войсками Военно-революционного комитета занят Николаевский вокзал. Начальник охраны Балтийской железной дороги извещает штаб Петроградского военного округа:

«Доношу, что на Балтийский вокзал прибыла рота Измайловского полка от Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов… Прошу вашего распоряжения. Своими силами Балтийский вокзал не удержать. Нахожусь на Варшавском вокзале, где все благополучно. Поручик Синеоков».

Спустя несколько часов занят и Варшавский вокзал.

«24 октября часов в 12 или же позднее, так как в бурные дни Октябрьского переворота время в счет не шло, многие из нас не спали в течение нескольких суток, — писал участник восстания В. П. Милютин. — Центральный Комитет партии большевиков заседал в комнате № 36 в первом этаже Смольного. Посреди комнаты — стол, вокруг — несколько стульев, на полу сброшено чье-то пальто… В углу прямо на полу лежит товарищ Берзин… Ему нездоровится. В комнате исключительно члены ЦК… Время от времени стук в дверь: поступают сообщения о ходе событий; вопрос еще не решен — на нашей стороне победа или нет; но соотношение сил вполне определилось — перевес на нашей стороне. Но как сложатся события? Что может произойти, какие ждут отдельные случайности, этого никто не знает. Настроение у всех какое-то «обычное», делаем дело, как нужно делать. Дело интересное и нужное».

2 часа 20 минут — из штаба Петроградского военного округа министр-председатель Керенский телеграфирует главнокомандующему Северным фронтом генералу Черемисову: «Приказываю с получением сего все полки пятой Кавказской казачьей дивизии со своей артиллерией… направить по железной дороге [в] Петроград, Николаевский вокзал, [в] распоряжение главного начальника Петроградского округа полковника Полковникова. О времени выступления частей донести мне шифрованной телеграммой. В случае невозможности перевозки по железной дороге части направить поэшелонно походным порядком».

И тогда же отбивается телеграмма всем революционным организациям Северного фронта: «Не допускать отправки с фронта ненадежных войсковых частей на Петроград, действовать словом и убеждением, а где не помогает, приостановить, препятствовать беспощадным применением силы».

Крупская вспоминала:

«В дни Октября я не узнавала Ильича. Ведь он долго ждал этих дней… В те суровые, но в то же время кипучие, счастливые дни он как-то сильно изменился. Лицо его было радостным, озаренным, очень воодушевленным». И вновь сказывались тот темперамент Владимира Ильича, та взрывная сила, которые могли увлечь своей волной и одного собеседника, и тысячи людей. Когда-то меньшевик Дан раздраженно сказал о Ленине: это человек, который все 24 часа в сутки занят революцией, у которого нет других мыслей, кроме мысли о революции, и который даже во сне видит только революцию. Теперь все, кто был с Лениным в Смольном, с такой же энергией и напряжением, сутки напролет совершали революцию. Так было в ночь со вторника на среду, так было и в последующие дни.

6 часов утра — сорок матросов Гвардейского флотского экипажа входят в Государственный банк. «Военно-революционный комитет при Петроградском Совете р. и с. д. предписывает вам занять к 6 часам утра главную контору Государственного банка на Екатерининском канале. Председатель Н. Подвойский. Секретарь Антонов».

Около 7 часов — революционные солдаты занимают Центральную телефонную станцию. И в тот же час выполняется приказ Военно-революционного комитета — восстановить движение по Николаевскому мосту. «С корабля на берег был высажен десант матросов, — писал комиссар крейсера «Аврора» А. В. Белышев. — Юнкеры, охранявшие мост, разбежались. Авроровцы свели разведенный пролет моста. Васильевский остров был соединен с центром города. Путь открыт».

Занимают Дворцовый мост — теперь и до Зимнего дворца рукой подать.

«Революция не могла бы произойти… с такой обманчивой обыденностью, — писал свидетель и участник Октября американский журналист Альберт Рис Вильямс, — если бы ей не предшествовала колоссальная подготовительная работа… В самом центре ее был Ленин… Ленин и в самом прямом, буквальном смысле был в центре событий: «рабочий К. П. Иванов», скромно появившийся накануне в Смольном, держал в своих руках все нити восстания».

Среда, 10 часов утра, — А. Ф. Керенский еще в Петрограде. Точнее, именно в этот час покидает восставший город, уезжает под американским флагом, на машине американского посольства. Он не знает еще, что именно в этой стране пройдут последующие годы его поразительно затянувшейся жизни. Министр-председатель все еще верен самому себе, его по-прежнему занимают знаки внимания, оказываемые публикой. И когда трогаются с Дворцовой площади два автомобиля — в первом Александр Федорович, — он следит за тем, как отдают честь военные и приветствуют штатские главу Временного правительства. Правительство между тем уже низложено.

Именно в этот час — «25-го октября 1917 г., 10 ч. утра» — Ленин пишет обращение «К гражданам России!»: «Временное правительство низложено… Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства, это дело обеспечено». Словно обгоняя одна другую, несутся строки. Сорвалось было с пера: «К всему населению». Зачеркнуто — «К гражданам России». Из трех абзацев средний вычеркнут, еще раз перечеркнут. Три слова добавлены в первый абзац, и они соединены с ним вздыбившейся через весь лист стрелой. Ленин взволнован, Ленин торопится.

Казалось бы, пришло время праздновать победу. Но Владимир Ильич, как и прежде, торопит. Правительство свергнуто, а министры пока не арестованы — продолжают заседать в Зимнем. Войска гарнизона на стороне восставших, а во дворце все еще держат оборону юнкера. К открытию II съезда — вся власть в руках Советов, но остается последний оплот Временного правительства — Зимний дворец.

В среду, 24 октября, министр-заместитель Коновалов передает в ставку: «Петроградский Совет рабочих депутатов объявил правительство низложенным, потребовал передачу власти угрозой бомбардировки Зимнего дворца пушками Петропавловской крепости и крейсера «Аврора». Правительство может передать власть лишь Учредительному собранию, решило не сдаваться и предать себя защите народа и армии. Ускорьте присылку войск…» Ускорьте присылку войск… Ускорьте присылку войск… Ускорьте…

Ленин настаивает, категорически требует: как можно быстрее овладеть Зимним. А штурм задерживается.

«Начиная с 11 утра и до 11 вечера Владимир Ильич буквально засыпал нас всех записками, — вспоминал Н. И. Подвойский. — Он писал, что мы разрушаем всякие планы; съезд открывается, а у нас еще не взят Зимний и не арестовано Временное правительство. Он грозил всех нас расстрелять за промедление».

Восставшие готовятся к штурму. «Быстро несет меня катер мимо нахохлившегося Зимнего дворца… к «Авроре», — вспоминал В. А. Антонов-Овсеенко. — На крейсере «все в порядке»… Условливаюсь, что по сигнальному выстрелу Петропавловки «Аврора» даст пару холостых выстрелов из шестидюймовки. Миноносцы из Гельсингфорса прибыли и с рассветом вошли в Неву… Передаю миноносцам, чтоб проникли за Николаевский мост и развернулись для обстрела (по сигналу) Зимнего. Опять в крепость… Еще заверения со стороны коменданта, что все в порядке, и вновь на катере встречать кронштадтцев… 4 часа! Наконец-то! «Кронштадтцы едут». Несколько тысяч молодых стройных парней с винтовками в надежных руках заполняют палубу транспорта. Говорю им краткое приветствие именем Советской власти, указываю цель. Вот Зимний — последнее прибежище керенщины. Его надо взять!»

А штурм задерживается.

«Да, затяжка была большая, — напишет со временем Подвойский. — Сначала было предложено взять Зимний к утру… Сроки взятия Зимнего переносились последовательно на 12 час., на 3 ч. дня, на 6 часов…»

6 часов вечера — членам Временного правительства послан ультиматум: очистить Зимний дворец, сложить оружие, а самим сдаться на милость Военно-революционного комитета.

Из дневниковых записей членов Временного правительства:

«6 часов 30 минут. Пошли обедать наверх в столовую Керенского (суп, рыба, артищоки).

7 часов 10 минут собрались в кабинете Коновалова. Сообщено, что сейчас двумя делегатами от Революционного комитета доставлен ультиматум. Требуется наша сдача — дано 20 минут на размышление, после чего будет открыт огонь по Зимнему с «Авроры» и Петропавловской крепости».

«Ответа на ультиматум не было, — писал Подвойский. — Войска нервничали… Сжатым кольцом судьба дворца уже была решена бесповоротно. Но внутри Зимнего все еще на что-то надеялись, верили в несуществующую силу. В 8 часов во дворец была послана делегация во главе с товарищем Чудновским с последним предложением сдаться».

А штурм задерживается.

«В тревожном ожидании застыли на крейсере грозные шестидюймовые орудия, — писал комиссар «Авроры» А. В. Белышев. — А со стороны Зимнего, осажденного отрядами вооруженного народа, доносилась пулеметная и ружейная стрельба… Связной Военно-революционного комитета передал распоряжение: в 21 час Временное правительство должно сдаться. В случае его отказа с Петропавловской крепости последует условный сигнал. Это будет означать, что «Аврора» должна произвести холостой выстрел, возвещающий начало штурма…»

«Записки Ленина, которые он посылал то мне, то Антонову-Овсеенко, то Чудновскому, — свидетельствовал Подвойский, — становились все более жесткими… Мне рассказывали потом, что Владимир Ильич, ожидая с минуты на минуту взятия Зимнего, не вышел на открытие съезда. Он метался, как лев, по маленькой комнате Смольного».

А штурм задерживается.

«Из Смольного мне несколько раз звонили, указывали на необходимость немедленно начинать… — писал комиссар Петропавловской крепости Г. И. Благонравов. — Непредвиденное и мелкое обстоятельство нарушило наш план: не оказалось фонаря для сигнала. После долгих поисков таковой нашли, но водрузить его на мачту так, чтобы он хорошо был виден, представляло большие трудности».

«Напряжение все усиливалось… — писал об этих же минутах Белышев. — А Петропавловская крепость не давала о себе знать. Уже тридцать пять минут десятого, а сигнала все нет.

— Огонь! огонь! — раздались голоса.

Во мгле за мостом показался багровый огонь. 9 часов 45 минут. Я отдал команду:

— Носовое, огонь! Пли!»

А штурм задерживается.

И после выстрела «Авроры» еще медлят, еще ждут. Так отчего же? Попробуйте хоть однажды пересечь Дворцовую площадь, скажем, от арки Главного штаба к подъездам Зимнего. Немалый путь. А если его надо сделать под пулеметными очередями? Пулеметы установлены в окнах дворца, и мальчишки-юнкера поливают площадь огнем. Случалось, осаждающие подбегали уже к дверям дворца, к воротам ограды и вновь откатывались.

Пальба в ту ночь шла отчаянная. А те, кто рвался к дворцу, хотели и сохранить его. Они так и не открыли по Зимнему прицельный орудийный огонь — он бы сразу подавил сопротивление. Вот запись, сделанная на следующий день после штурма послом Великобритании в России Джорджем Бьюкененом: «Сегодня после полудня я вышел, чтобы посмотреть, какие повреждения нанесены Зимнему дворцу продолжительной бомбардировкой в течение вчерашнего вечера, и, к своему удивлению, нашел, что, несмотря на близкое расстояние, на дворцовом здании было со стороны реки только три знака от попадания шрапнели. На стороне, обращенной к городу, стены были изборождены ударами тысяч пулеметных пуль, но ни один снаряд из орудий, помещенных в дворцовом сквере, не попал в здание».

И все-таки можно предположить, что не одна угроза оказаться под пулеметным огнем, не только соображения тактического характера сдерживали так долго нападавших. Подвойский писал, что затянулась организация сил. Да, но наступил час, когда в Зимнем оставалось менее 2 тысяч человек, а подле него — 12–18 тысяч. А штурм задерживался. Верили, все еще надеялись, что удастся избежать кровопролития: русские же против русских, как же стрелять друг в друга, как же не договориться между собой. И посылали парламентеров, и передавали ультиматумы… Тогда и в стане противника еще далеко не все были готовы к мысли о гражданской войне.

Руководителя кронштадтских моряков И. П. Фле-ровского выстрел «Авроры» застал в кают-компании Миноносца «Амур» вместе с офицерами, которые по требованию революционных матросов привели суда в Петроград. «На к<пот-компанию выстрел «Авроры» произвел ошеломляющее впечатление. Несмотря на долгую привычку к выстрелам, все вздрогнули и бросились к окнам. У командира странно запрыгали губы, как перед плачем или истерикой.

— Не волнуйтесь, господа, это холостой…

Но кают-компания долго не успокаивалась. Разговор затих. Только командир в большой тревоге и оторопелом смущении промолвил: «Выстрел по столице… с русского корабля», и глаза его заблестели подозрительной влагой. Это было в начале гражданской войны, потом господа офицеры привыкли к русским выстрелам по русским городам, делали их с остервенелым наслаждением. Но тогда… тогда это было больно и непонятно».

Еще не пришло, не наступило ожесточение гражданской войны.

Да, Ленин понимал, что штурм неминуем — мирными уговорами во дворец не войти. И он торопил — пока Зимний окружен, пока не подоспело подкрепление; требовал до конца выполнить задачу вооруженного восстания, избежав лишнего кровопролития и разрушения самого дворца. Понимали серьезность момента и те, кто был с Лениным. Оттого и создали три штаба — Смольный, «Аврора», Петропавловская крепость, — случись, враг захватит один из них, действуют остальные. И комиссар Белышев, лишь дав команду о холостом выстреле, сразу же распорядился зарядить орудие «Авроры» боевым снарядом: никто не мог поручиться, какими станут последующие события. Однако то, что стало очевидным для руководителей восстания, еще не было до конца понято всеми его участниками. И нельзя — об этом предупреждал Владимир Ильич — принимать изжитое для себя за изжитое для масс.

«Изучая самым внимательным образом опыт Парижской коммуны, этого первого пролетарского государства в мире, — писала Крупская, — Ильич отмечал, как пагубно отразилась на судьбе Парижской коммуны та мягкость, с которой рабочие массы и рабочее правительство относились к заведомым врагам. И потому, говоря о борьбе с врагом, Ильич всегда, что называется, «закручивал», боясь излишней мягкости масс и своей собственной». Но не арестовали все-таки юнкеров, оборонявших Зимний: просили они отпустить по казармам — спать очень хочется, а следом те же юнкера начали мятеж. Поверили на честное слово, освободили из-под ареста генерала Краснова — он возглавил затем контрреволюцию. Владимир Ильич и это имел в виду, когда говорил: «Мы наглупили достаточно в период Смольного и около Смольного. В этом нет ничего позорного. Откуда было взять ума, когда мы в первый раз брались за новое дело!»

Предстояло пройти самую массовую школу защиты революции, расквитаться за эту учебу кровавыми уроками, чтобы освободиться от иллюзий.

…И только за полночь пойдут на штурм дворца, распахнут створчатые двери подъезда ее императорского величества, рванутся вверх по лестнице.

Из дневниковых записей членов Временного правительства: «И вдруг возник шум где-то и сразу стал расти, шириться и приближаться. И в его разнообразных, но слитных в одну волну звуках сразу зазвучало что-то особенное, не похожее на те прежние шумы, — что-то окончательное. Стало вдруг сразу ясно, что это идет конец… Кто лежал или сидел — вскочили и все схватились за пальто».

«Вдвоем с Чудновским, — писал Антонов-Овсеенко, — мы поднялись в палаты дворца. Повсюду разбросаны остатки баррикад, матрацы, обоймы, оружие, обгрызки. Разношерстная толпа хлынула за нами. Расплываясь по всем этажам, юнкера сдавались. Но вот в обширном зале у ворот какой-то комнаты — их недвижимый ряд с ружьями на изготовку. Осаждавшие замялись. Мы с Чудновским подошли к этой горстке юнцов, последней гвардии Временного правительства. Они как бы окаменели, и стоило трудов вырвать винтовки из их рук. «Здесь Временное правительство?» — «Здесь, здесь, — заюлил какой-то юнкер. — Я ваш», — шепнул он мне. Вот оно — правительство временщиков, пытавшееся удержать неудержимое, спасти осужденное самой жизнью последнее буржуазное правительство на Руси. Все тридцать (только Керенский еще утром сбежал за «помощью») застыли они за столом, сливаясь в одно трепетное, бледное пятно. Арестовываем».

Телефонограмма Петергофскому районному Совету: «2 часа 4 мин. был взят Зимний дворец. 6 человек убито — павловцев…»

В этот час Подвойский торопится в Смольный, дорогой подбирает приличествующие случаю слова, чтобы рассказать Владимиру Ильичу, как был взят Зимний. «Я предвкушал, с каким восторгом будет слушать меня Денин. Но когда я почти вбежал в комнату, где находился Владимир Ильич, то застал его чрезвычайно сосредоточенным».

Книга на коленях, поверх лист бумаги, в руках перо. Ленин занят первыми декретами Советской власти. Молча слушает доклад Подвойского и вновь занимается своим делом. Зимний взят — с этим покончено. Временное правительство больше не существует — к нему потерян интерес, хотя еще несколько часов назад требовал скорейшего ареста, доказывал, что нет ничего важнее этого…

Приказ коменданту Петропавловской крепости: «Согласно решению Военно-революционного комитета, приказываем немедленно распорядиться освобождением под честное слово всех бывших министров-социалистов, сидящих в Петропавловской крепости». Подписи — председатель, секретарь. И дата — 27 октября 1917 года. Уже на следующий день после ареста министры были выпущены на свободу, а вместе с этим открылась перед ними и свобода выбора. Потеряв портфели министров Временного правительства, Бернадцкий и Карташов окажутся в контрреволюционных правительствах Деникина, Врангеля, Юденича… Еще один пример излишней доверчивости в самом начале революции? Нет. Министр юстиции Малянтович станет членом Московской коллегии адвокатов. Будет работать в советских учреждениях бывший министр труда Гвоздев. Продолжит занятие аграрным вопросом и опубликует свои работы бывший министр земледелия Маслов. Бывший военный министр Верховский получит со временем звание профессора, будет преподавать в Военной академии Красной Армии и Академии Генерального штаба, получит назначение начальником штаба Северо-Кавказского военного округа. Станет доктором наук, заведующим кафедрой в Ленинградском институте инженеров транспорта бывший министр путей сообщения Ливеровский, он же примет участие в проектировании Московского метрополитена и будет среди тех, кто налаживал движение через Ладогу по «дороге жизни»…

Все это, однако, произойдет позже, много позже, а в ночь штурма Зимнего, как вспоминает Антонов-Овсеенко, он построил перепуганных министров, повел под конвоем в Петропавловскую крепость, делая все возможное, чтобы уберечь их от разъяренной толпы.

Но это уже были подробности минувшего. Они не могли отвлечь Ленина от дел, ставших для него первоочередными. «В России мы сейчас должны заняться постройкой пролетарского социалистического государства». Так все достигнутое, завоеванное, решенное немедля, без антракта, отодвигалось для него на второй план, освобождая место новому действу. Так произошло и в ту ночь, когда был положен конец одной эпохи в истории человечества и начата другая.

В исключительных условиях в полной мере сказалось то, что было нормой жизни революционера Владимира Ульянова, ее правилом, которое может служить примером для каждого коммуниста. Не подчинять свою жизнь томительному ожиданию звездного часа, оправдываясь, будто во имя него и сохраняешь огонь души. Именно сегодня, сейчас действовать в полную меру сил, превращая в звездный час каждое мгновение бытия. Если хватит, конечно, для этого воли, решимости, мужества.

* * *

Листаю воспоминания тех времен и испытываю, бывает, — как бы передать. поточнее, — скорей всего, чувство неловкости, хотя и не знаю, перед кем и за кого. Как это вдруг — Ленин и не имеет возможности беспрепятственно пройти в Смольный!.. На пожелтевших страницах былых журналов встречаются такие, я бы сказал, смущающие подробности. И остаются в памяти, просто так из головы не выкинешь: не оттого ли, что с вызывающей преднамеренностью вступают в пререкание с тем, что стало давно привычным. А быть может, все эти подробности просто излишества — не архитектурные в данном случае, а исторические — на классически законченном фасаде минувшего? Но они же тем не менее существуют, напоминают о себе.

…Временное правительство опечатало типографию большевистских газет. Большевик П. В. Дашкевич получил приказ: открыть типографию. Взял с собой красногвардейцев и отправился на Кавалергардскую. А прибыв туда, обнаружил, что опечатанные двери охраняет… один солдат. Дашкевич скомандовал ему — сдать караул! И сдернул с дверей шнурки с печатью. «Заходите, товарищи наборщики…»

…В ночь со вторника на среду рабочие-латыши разоружили на Забайкальском проспекте нескольких юнкеров, встретили залпом спешившее к ним подкрепление. Как поступать дальше? Надо бы съездить в Смольный. А ну-ка, извозчик, довези… Воспоминания были написаны полвека спустя, но и тогда их автор помнил, сколько запросил в ту ночь извозчик — сорок рублей «керенками»…

…Матрос П. Д. Мальков — вскоре он станет комендантом Смольного, а потом и Кремля — отправляется с отрядом к телефонной станции: приказано отбить ее у юнкеров. Машины нет. Останавливают трамвай. Мальков взбирается на переднюю площадку, встает рядом с вагоновожатым: «Гони, да поживее». А тот и слышать не хочет: «Не поеду, не на тот номер сели, у меня маршрут другой…»

…На «Авроре» ждут не дождутся сигнала с Петропавловки. «Непредвиденное и мелкое обстоятельство нарушило наш план: не оказалось фонаря для сигнала», — так писал, как вы помните, комиссар крепости Благонравов. В конце концов обнаружили обычный фонарь, обвязали его красным платком. Теперь бы поднять фонарь на флагшток, но для этого нужна веревка, а ее тоже нет. Искали веревку долго, как рассказывал канонир Петропавловки В. Н. Смолин, задерживая тем самым выстрел «Авроры»… А потом уже историки установили, что от Николаевского моста, где и стояла «Аврора», фонарь этот, хоть и поднятый на флагшток, просто не виден. На крейсере услышали выстрел крепостной пушки, увидели багровую вспышку, тогда и скомандовали:

«Огонь!»

«…Набережные Невы усыпаны глазеющей публикой, — рассказывал Флеровский о времени штурма Зимнего. — Очевидно, в голове питерского обывателя смысл событий не вмещался, опасность не представлялась, а зрелищная сторона была привлекательна. Зато эффект вышел поразительный, когда после сигнального выстрела крепости громыхнула «Аврора». Грохот и сноп пламени при холостом выстреле — куда значительнее, чем при боевом, — любопытные шарахнулись от гранитного парапета набережной, попадали, поползли. Наши матросы изрядно хохотали над комической картиной…»

…Рабочий, член Военно-революционного комитета К. С. Еремеев, взбежав по дворцовой лестнице Зимнего, старается вместе с Чудновским открыть двери. А они не поддаются — крепко заперты.

— Топор надо!.. Кто бы принес топор? — раздаются голоса.

— Еремеев, нельзя ли топор или лом какой-нибудь? — просит Чудновский. — Поскорей, голубчик!

Еремеев проталкивается сквозь толпу на улицу. Где бы взять топор, лом, какое-нибудь бревно, наконец? Кто-то побежал за топором в соседние казармы — к преображенцам, «но входы там были закрыты, а часовые сказали, что солдаты уже спят, и искать некому», — вспоминает Еремеев…

Все это несколько непривычно. Правда, тот же Рис Вильямс, словно обращаясь к нам, потомкам, предупреждал: «Если вам когда-нибудь доведется стать свидетелем или участником революции, вы поймете, как трудно сразу согласовать с действительностью свои романтические представления о ней». А все равно не перестаешь удивляться этим смущающим подробностям. Они как бы входят в противоречие с героическим началом Октября, словно бы снижают его величие. Почему бы и не ограничиться тем кругом сведений, тем запасом подробностей, которые без труда — так же естественно, как учились двигаться, говорить и читать, — утверждались с самого детства в сознании каждого из нас. И представления о революции давно уже сложились в единый сплав: почерпнутого в учебнике или в кино, прочитанного в мемуарах участников Октября или в романах, написанных по этим воспоминаниям.

И вот уже отчетливо, словно сам был свидетелем, представляешь себе во главе штурмующих Зимний рабочего-большевика Матвеева. Но его же не существовало на самом деле, он лишь одно из действующих лиц художественного фильма «Ленин в Октябре». И роль эту исполнял В. В. Ванин. Помнится, в самые напряженные минуты вынимал расческу и начинал аккуратно приглаживать в общем-то не слишком длинные волосы. И, ворвавшись во дворец, объявив членам Временного правительства об их аресте, вновь взялся за гребешок. Запоминающийся штрих — свой или у кого-то заимствованный?

У Антонова-Овсеенко. Это он носил поэтически длинную шевелюру и, волнуясь, начинал приводить ее в порядок. Так было и в Велой столовой Зимнего дворца, когда написал протокол об аресте министров и хотел было прочесть его вслух. В дневниковых записях членов Временного правительства находим: «Но Антонов, вместо оглашения протокола, снимает шляпу, кладет на стол, вынимает из бокового кармана длинный узкий гребешок, зажимает его между большим и указательным пальцем в правой руке и, не спеша, принимается за туалет. Он сначала начесывает волосы на лицо, которое под длинными волнами исчезает, потом проводит гребешком с помощью левой руки пробор справа и причесывается по пробору справа налево, аккуратно закладывая волосы за уши…»

Пусть было так. Нам же тем не менее навсегда запомнился рабочий Матвеев. Еще с тех времен, когда книг Антонова-Овсеенко не было на библиотечных полках, а в переизданиях поэмы «Хорошо!» исчезли строки:

И один

из ворвавшихся,

пенснишки тронув,

объявил,

как об чем-то простом

и несложном.

«Я, председатель реввоенкомитета

Антонов,

Временное правительство

объявляю низложенным»

…А возможно, и нет ничего худого в том, что существует стереотип наших, достаточно общих представлений о прошлом? И не надо подробностей, излишних деталей, которые хоть в чем-то (могут нарушить сложившиеся представления? В конце концов, стереотип всегда обладает большим запасом прочности, чем все вновь приобретенное. Но писала же Мариэтта Шагинян, обращаясь к образу Владимира Ильича, что со временем человеческое сознание обрастает «коркой» — своеобразными штампами, трафаретами, в которых, в сущности, закупорено остановленное на ходу развитие мысли, и надо стремиться к тому, чтобы снять «катаракту на хрусталике, чтобы с максимумом зоркости и приближения к истине увидеть «живого Ленина».

Иначе не приблизиться и к живой истории Октября, не пробиться сквозь толщу общеизвестного к трепетному, первозданному. И все мысли, высказанные о прошлом, принадлежат не тебе; и все выводы из него сделаны без тебя. А выводы, как известно, лишь венчают путь самостоятельных раздумий, совершить же этот путь вынужден каждый, кто хочет располагать собственными убеждениями. Как иначе ь извлечь из прошлого урок для самого себя, приобрести полезное для твоей сегодняшней жизни?

И неловкие, казалось бы, подробности оттого и предстают такими, потому и вызывают смущение, что никак не удается втиснул их в стереотип, не повредив его. Между тем историю нельзя выправить, как эти, скажем, страницы. Само стремление «перекроить», «переиначить» минувшее свидетельствует об ординарности мышления, которому не дано осмыслить прошлое. И всякий раз, когда решаемся хоть чуть-чуть, хоть немножечко улучшить это прошлое, хотим того или нет, мы неминуемо ослабляем конфликт, существовавший на самом деле.

Извозчики, курсирующие по сходной цене между баррикадами, трамваи, неукоснительно движущиеся по маршруту в разгар вооруженного восстания; зеваки на набережной перед штурмом дворца; долгие поиски веревки, задержавшие сигнал к началу штурма, и топорика — без него никак не открыть двери Зимнего… Обыденность, без которой прошлое будто бы и представляется более значительным. Но, отринув эти подробности, нам не постичь ленинской гениальности, силы его предвидения. Лишь отчетливо увидев беспорядочно бегущие волны той поры, можно в полной мере оценить величие Ленина, проложившего в них пути революции, определившего точку опоры.

Да, к Октябрю семнадцатого и в Петрограде, и в стране перевес сил был на стороне большевиков, но нужно было собрать эти силы воедино, определить тот день, когда привести их в действие. В минутах сумятицы найти мгновение для самой бескровной в истории революции. Помните слова Риса Вильямса «обманчивая обыденность революции». Драгоценная гениальная обыденность, которая спасла, избавила вооруженное восстание от, казалось бы, неминуемых жертв.

…Миновала ночь со среды на четверг. Взят Зимний. Приближается утро.

Едет в Смольный Флеровский. «Улицы Петрограда спокойны и молчаливы. Ни малейших следов революционного восстания. Только на перекрестках больших улиц расположились малочисленные пикеты революционных солдат — греются у костров, автомобиль пропускают без окриков и задержек. На повороте Знаменской площади видим даже пару освещенных трамваев с пассажирами. Словом, никаких следов революции. У Смольного навстречу нам выходят делегаты съезда — первое заседание верховного органа Республики Советов, образованного со сказочной быстротой. Кончено. Можно вернуться на корабль и выспаться».

Совершив небывалое, даже великое, человек возвращается к обыденному…

В Зимнем дворце расставлены караулы — больше здесь делать нечего. Шагает по набережной Еремеев. «Нева мирно несла свои сине-свинцовые волны. Две пары рыбачьих лодок работали на плесе вблизи Петропавловки. Кое-где уже проходили ранние прохожие, верно, рабочие, которые живут далеко от места работы. От этого спокойного вида Невы, от этой утренней пустынности я отдохнул как будто после сна».

Настало утро, и люди, как всегда, спешили на работу — четверг-то день будничный.

И примерно в то же время на первом этаже Смольного, в комнате № 36, где проходило заседание ЦК партии, собравшиеся радовались тому, каким бескровным оказалось вооруженное восстание. Был оживлен, приветлив и Владимир Ильич. Но вдруг стал очень серьезен, сказал: «Не радуйтесь. Будет еще очень много крови. У кого нервы слабые, пусть лучше сейчас уходят из ЦК».

Ленин любил слова Чернышевского: «Исторический путь — не тротуар Невского проспекта; он идет целиком через поля, то пыльные, то грязные, то через болота, то через дебри. Кто боится быть покрыт пылью и выпачкать сапоги, тот не принимайся за общественную деятельность».

И, размышляя над этим, Владимир Ильич писал: «Кто «допускает» революцию пролетариата лишь «под условием», чтобы она шла легко и гладко, чтобы было сразу соединенное действие пролетариев разных стран, чтобы была наперед дана гарантия от поражений, чтобы дорога революции была широка, свободна, пряма, чтобы не приходилось временами, идя к победе, нести самые тяжелые жертвы, «отсиживаться в осажденной крепости» или пробираться по самым узким, непроходимым, извилистым и опасным горным тропинкам, — тот не революционер…»

II

Закончилась вторая ночь Ленина в Смольном — снова провел ее без сна. Лишь в шестом часу утра согласился поехать на Херсонскую улицу к Бонч-Бруевичу — отдохнуть ненадолго.

Перекусили на скорую руку — и спать, спать, спать. А сна нет. Владимир Ильич зажигает свет, подсаживается к столу. Все как и прежде, как бывало много раз: стол, перо, бумага, глухая тишина предрассветного часа. Но пишет не прокламацию, не обличительный памфлет, не заметки публициста, не теоретический труд, не аналитическую статью. Пишет проекты законов, по которым жить России. Революционер, ниспровергатель устоев и основ становится законодателем.

Вот и рассвет подступил, высвечивая новый день — четверг 26 октября.

Позавтракали и отправились в обратный путь. Сперва пешком, потом трамваем доехали до Смольного.

Сколько ни всматриваешься теперь в актовый зал Смольного, никак не удается представить его прежним — во время II съезда Советов. «Я уверен, что когда-нибудь Смольный будет считаться храмом нашего духа и с благоговением войдут в него толпы наших потомков…» — писал в ту пору А. В. Луначарский. Ряды мягких кресел с красной обивкой, ниспадающие складки занавесей на окнах, портрет Владимира Ильича во весь рост. Разве что люстры остались те же: зал был освещен огромными белыми люстрами, вспоминали участники съезда… Толпа, начиная от самых дверей, люди на скамьях, стульях, на подоконниках, на полу, кто-то дремлет, прислонившись спиной к колонне. Воздух сизый от табачного дыма. Зал не отапливается, собравшиеся согревают его своим дыханием — на окнах иней. И лица, множество лиц — «однообразные простые лица, открытые и решительные, лица, почерневшие в окопах от мороза, широко поставленные глаза, большие бороды или иногда тонкие ястребиные лица кавказцев или азиатов из Туркестана, многие с редкими татарскими усиками», — писал Джон Рид.

Ленин трижды выступает на съезде. «С той минуты, когда председательствующий объявил: «Слово предоставляется товарищу Ленину», я не отрывал глаз от крепкой приземистой фигуры человека в поношенном костюме из плотной ткани, человека, который с пачкой бумаг в руке быстро прошел к трибуне и обвел зал проницательными веселыми глазами… — рассказывал Рис Вильямс. — Мне казалось, что ему недостает соответствующей его роли величественности». Не этими ли минутами были навеяны уже знакомые нам размышления американского журналиста о том, как непросто согласовать с революционной действительностью романтические представления о ней?

«…Всем воюющим народам и их правительствам начать немедленно переговоры о справедливом демократическом мире».

«Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа».

«Образовать, для управления страной, впредь до созыва Учредительного собрания, временное рабочее и крестьянское правительство…» И оно тоже было образовано немедленно.

Три первых декрета, словно три первые ступени, на пути сквозь десятилетия. «…Во имя этого тысячи, десятки тысяч погибли в тюрьмах, в ссылке, в сибирских рудниках, — писал о II съезде Советов, его решениях Джон Рид. — Пусть все свершилось не так, как они представляли себе, не так, как ожидала интеллигенция. Но все-таки свершилось — буйно, властно, нетерпеливо, отбрасывая формулы, презирая всякую сентиментальность, истинно…»

Поколения русских революционеров мечтали о свободе. И каждое поколение мыслило ее по-своему. Как же воплотят свои представления о свободе те, кому удалось наконец-то завоевать у истории эту возможность. Кто, подхватив на II съезде слова «Интернационала» — «Это будет последний и решительный бой», — впервые пел их иначе: «Это есть наш последний и решительный бой!»?

ТРИНАДЦАТЬ СТРОК НАКАНУНЕ

Ленин обращался к прошлому, размышляя о предстоящем. Для иного обращения не было времени, да и считал для себя, очевидно, бессмысленным. Он вообще брался за перо, когда требовали, подгоняли, не давали покоя очередные задачи революции, дела партии — успехи и поражения, объединение сил и расколы… Определял этапы русского революционного движения, думал о его последующих шагах; осмысливал уроки пятого года для будущих революционных боев.

В конце лета, в начале осени семнадцатого обращался к опыту Парижской коммуны. Понятно, много раз размышлял над ним и прежде. Крупская писала, что еще в годы первой эмиграции Владимира Ильича служитель женевской библиотеки «был свидетелем того, как раненько каждое утро приходил русский революционер в подвернутых от грязи на швейцарский манер дешевеньких брюках, которые он забывал отвернуть, брал оставленную со вчерашнего дня книгу о баррикадной борьбе, о технике наступления, садился на привычное место к столику у окна, приглаживал привычным жестом жидкие волосы на лысой голове и погружался в чтение». Но теперь, работая в Разливе, Гельсингфорсе, Выборге, знал, был уверен: предстоящее и самое близкое — создание пролетарского, социалистического государства. Писал, что отношение социалистической революции к государству приобретает «не только практически-политическое значение, но и самое злободневное…»

Первый тираж книги «Государство и революция» увидел свет в восемнадцатом году, когда высказанные в ней положения уже воплощались деятельностью рабочего и крестьянского правительства, практикой Советской власти. Страницы же этой работы навсегда останутся свидетелями мыслей, выводов, предопределений — того, что продумано было Лениным в канун Октября. Продумано с такой тщательностью, намечено с такой четкостью, достигнута такая концентрация мысли, что все самое главное, первоочередное, касавшееся управления страной, можно было набросать для себя в нескольких строках, буквально на одном листе…

Историки и сейчас размышляют, когда был исписан Владимиром Ильичем этот лист бумаги — всего лишь один. В какую минуту — ночь, утро, день и снова ночь — вооруженного восстания сделал Ленин эти заметки — провел параллельные линии, отделяя одну запись от другой, и расчертил таким образом лист на тринадцать разновеликих строк. Наверняка известно одно — писал накануне. Накануне провозглашения Советской власти, когда победа восстания была очевидна и вплотную подступало время последующих действий. Один лист, на котором помечено все, что было необходимо на первых порах для организации аппарата управления страной.

Бисерный почерк, ничем не отличающиеся на первый взгляд строчки — ими заполнены» страницы ленинской рукописи брошюры, книги, — здесь каждая буква словно заключает в своей оболочке заряд сосредоточенности, напряжение мысли. А несущаяся, чуть наклоненная вперед крупная скоропись — это когда Владимиру Ильичу все очевидно, само собой разумеется, можно писать, не отрывая руки от бумаги, лишь бы пометить для себя или напомнить другим. Заполнен ленинской скорописью и этот лист. Владимир Ильич явно спешил, писал, постоянно сокращая слова, все больше превращая их написание в понятные лишь для него обозначения: «Б-Бр», «Ве. р. и кр. прав.», «мфы и т-щи м-ра».

Теперь в этой рукописи нет загадок. Ученые Института марксизма-ленинизма подготовили документ к печати, расшифровали имена и фамилии: «Б-Бр» — В. Д. Бонч-Бруевич, «Н. К.» — Н. К. Крупская, «Лунач» — А. В. Луначарский; прочли сокращения — «Ве[стник] р(абочего] и кр[естьянского] прав[ительст]ва», «м[инист]ры и т[овари]щи м[инист]ра»… Появившись в 1933 году на страницах «Ленинского сборника», документ обрел заголовок — «Заметки об организации аппарата управления».

Для нас же остается возможность проследить, как воплощались в революционной практике государства — в первые же дни, недели его рождения — тринадцать ленинских строк.

* * *

«Назначения», — написал Владимир Ильич первую строку в верхнем левом углу листа, думая о тех, кому предстояло встать во главе управления.

«Еще слышалась стрельба. Еще сидело министерство Керенского в Зимнем дворце, но они были уже политическими мертвецами, — писал Ломов. — Ночью — так около 3 часов утра — положение совершенно определилось: фактическая власть находилась в наших руках. Надо было формировать правительство. Надо было налаживать деловую революционную работу».

Сохранилось немало рассказов о том, как проходило формирование Советского правительства. Было это в Смольном, в комнате № 36, где заседал Центральный Комитет.

Само предложение — определить будущих руководителей управления страной — собравшиеся встретили по-разному. Противники вооруженного восстания — они все еще оставались ими — пророчили теперь: «Едва ли продержимся две недели». Ленин, усмехаясь, говорил в ответ: «Ничего, когда пройдет два года, и мы все еще будем у власти, вы будете говорить, что еще два года продержимся…»

В эти часы предстояло сделать шаг — для нас теперь, казалось бы, очевидный — от захвата власти перейти к ее осуществлению, и многим это давалось нелегко. Вот как рассказывал о своих переживаниях во время обсуждения кандидатур будущих руководителей Луначарский: «Это совершалось в какой-то комнатушке Смольного, где стулья были забросаны пальто и шапками и где все теснились вокруг плохо освещенного стола. Мы выбирали руководителей обновленной России. Мне казалось, что выбор часто слишком случаен, я все боялся слишком большого несоответствия между гигантскими задачами и выбираемыми людьми, которых я хорошо знал и которые казались мне не подготовленными еще для той или другой специальности. Ленин досадливо отмахивался от меня и в то же время с улыбкой говорил:

— Пока — там посмотрим — нужны ответственные люди на все посты; если окажутся негодными — сумеем переменить».

Анатолий Васильевич скорей всего был не одинок. Думали о подобном и остальные участники заседания — они давно свыклись с судьбой революционера-профессионала; десятилетиями оставались нелегалами; пережили трагедию семьи, близких, кому неминуемо, не желая того, причиняли горе; махнули рукой на испуганно сторонившихся друзей юности, избравших карьеру процветающих чиновников, преуспевающих политиков; никогда не рассчитывали на признание общества, в котором жили; находились на свободе в перерыве между арестами, а все, что могли поставить се* бе в заслугу, каралось тюрьмами, ссылками, каторгой, смертной казнью.

Нарком земледелия В. П. Милютин революционную работу вел € девятнадцати лет, восемь раз арестовывался, семь лет провел в тюрьме и ссылке. Комитет по делам военным и морским: В. А. Антонов-Овсеенко приговаривался к смертной казни; Н. В. Крыленко арестовывался пять раз; П. Е. Дыбенко поднял восстание на линкоре «Император Павел I». Нарком по делам торговли и промышленности В. П. Ногин — агент «Искры», семь раз ссылался в Сибирь, на Север, шесть раз бежал. Нарком просвещения А. В. Луначарский — сын крупного чиновника, двадцати лет вступил в партию, двадцати четырех был выслан, отдал революции талант критика, дар писателя, энергию публициста. Нарком финансов И. И. Скворцов-Степанов — автор перевода трех томов «Капитала», пробыл в тюрьме и ссылке более восьми лет. Нарком по делам продовольствия И. А. Теодорович ссылался в Якутию, был на каторге в Сибири. Нарком почт и телеграфов Н. П. Авилов (Глебов) — рабочий-печатник и организатор подпольной печати, сидел в крепости, тюрьме, трижды бежал из ссылки. Нарком по делам национальностей И. В. Джугашвили (Сталин) был известен под именами Давид, Коба, Нижерадзе, Чижиков, Иванович, шесть раз ссылался, пять раз бежал из ссылки. Нарком юстиции Г. И. Оппоков (Ломов) сражался в пятом году и в семнадцатом, был участником вооруженных восстаний в Петрограде и Москве.

Рабочий, депутат IV Государственной думы, осужденный к вечному поселению в Туруханском крае, Г. И. Петровский станет наркомом внутренних дел. Участник революционного движения с гимназических лет, активный работник военной организации большевиков B. Р. Менжинский займет пост комиссара Государственного банка. Крестьянский сын, закончивший физико-математический факультет Петербургского университета, руководитель забастовки железнодорожников в пятом году М. Т. Елизаров станет в семнадцатом наркомом путей сообщения. Нарком государственного призрения А. М. Коллонтай — дочь генерала, участвовала в социал-демократическом движении Англии, Германии, Дании, Франции, Бельгии, Швейцарии, Швеции, Норвегии, США, была арестована Временным правительством. Интендант революции, нарком продовольствия А. Д. Цюрупа — в прошлом агент «Искры», арестовывался в Туле и Харькове, ссылался в Олонецкую губернию. Тринадцать лет провел в эмиграции Г. В. Чичерин, Октябрьскую революцию встретил в камере лондонской тюрьмы, а вернувшись оттуда, возглавил Наркомат иностранных дел. Сын домашней работницы, руководитель союза металлистов В. В. Шмидт станет наркомом труда, трижды пережив аресты, отдав четыре года эмиграции. Революционную работу начал за 23 года до победы Октября, половину этого времени провел в заключении будущий председатель Чрезвычайной комиссии Ф. Э. Дзержинский.

Многое можно рассказать о людях, которых называли героями и мучениками революции, о пережитом ими на долгой дороге борьбы. А возможно, и стоит продолжить этот список. С годами, когда отступает острота былых трагедий, многое начинает представляться иным, чем было на самом деле, — и мужество революционера в старой России с ее публичными гражданскими и физическими казнями; с чахоточным ужасом Петропавловки, страхом быть заживо погребенным в Шлиссельбурге и сводящим с ума одиночеством ссылок; со шпиками, наводнявшими каждый университет, неисчислимыми архивами охранки, ее надзором — гласным, негласным и повсюду обосновавшимися провокаторами; с казацкими нагайками по лицам студентов и цепью солдат, стреляющих в толпу…

«Наше положение было трудным до чрезвычайности, — вспоминал о первых назначениях Ломов. — Среди нас было много прекраснейших высококвалифицированных работников, было много преданнейших революционеров, исколесивших Россию по всем направлениям, в кандалах прошедших от Петербурга, Варшавы, Москвы весь крестный путь до Якутии и Верхоянска, но всем нам надо было еще учиться управлять государством. Каждый из нас мог перечислить чуть ли не все тюрьмы России с подробным описанием режима, который в них существует. Мы знали, где бьют, как бьют, где и как сажают в карцер, но мы не умели управлять государством…»

Вчера подпольщики, нелегалы, политкаторжане — теперь наркомы, особые уполномоченные, чрезвычайные комиссары. Их наркоматы брали начало в Смольном — диван или два стула. И здесь же решали первые дела, писали первые бумаги, находили себе помощников.

Старый большевик С. С. Пестковский вспоминал, как его назначили сперва на работу в Наркомвнудел. Но нарком еще не прибыл в Петроград, и Пестковский ожидал его. «Сперва уселся в коридоре, на скамейке около кабинета Ильича. Место было очень удобное для наблюдения. В кабинет Ильича «пёрла» разная публика из Питера и приезжие. Но вскоре этот способ ожидания надоел мне, я открыл двери в комнату, находящуюся напротив кабинета Ильича, и вошел туда… На диване полулежал с утомленным видом т. Менжинский. Над диваном красовалась надпись: «Народный комиссариат финансов».

Я уселся около Менжинского и вступил с ним в беседу. С самым невинным видом т. Менжинский расспрашивал меня о моем прошлом, полюбопытствовал, чему я учился. Я ответил ему, между прочим, что учился в Лондонском университете, где в числе других наук штудировал и финансовую науку. Менжинский вдруг приподнялся, впился в меня глазами и заявил категорически:

— В таком случае мы вас сделаем управляющим государственным банком.

Я испугался и ответил ему, что у меня нет никакой охоты занять этот пост, так как это совершенно «не по моей части»… Но он остался непоколебим».

А как поступать иначе, где найти людей, если рассчитывать на помощь служащих бывших министерств не приходилось. В работе «Государство и революция» Ленин писал, что «разбить сразу старую чиновничью машину и тотчас же начать строить новую, позволяющую постепенно сводить на нет всякое чиновничество… это прямая, очередная задача революционного пролетариата». С победой революции приговор был приведен в исполнение: прежний государственный механизм отправлялся туда, где, говоря словами Энгельса, было ему место, — «в музей древностей, рядом с прялкой и с бронзовым топором». И русский чиновник — известный чинопочитанием, прославившийся волокитой, знаменитый взятками — понимал, что пробил его последний час. Нет, смерть чиновника наступила на этот раз не оттого, что лишился бедняга шинели или чихнул, скажем, на лысину статского генерала Бризжалова. Его не выбрасывали на улицу и не лишали куска хлеба — ему предлагали служить и дальше, но при этом он низводился до роли исполнителя воли победившего рабочего класса. Терял право затягивать, отклонять, отказывать, не разрешать, лишался возможности интриговать и протежировать, диктовать и получать. А он так привык оказываться для всех поперек дороги, потому и смотреть на каждого сверху вниз. Лишался самого желанного для |бюрократии всех времен и народов, как писал Владимир Ильич, — специфического «начальствования» государственных чиновников. Действительно, смерть — страшнее не придумаешь. И чиновник сопротивлялся, сколько мог и как. умел.

Министерство просвещения. Пикеты у Чернышева моста, все посетители предупреждаются: работа в министерстве не производится. В самом здании никого, кроме курьеров и уборщиц. Распахнуты двери комнат, на столах брошены бумаги.

Министерство государственного призрения. Служащих нет, заперты журналы исходящих и входящих бумаг, исчезли ключи от кассы.

Министерство труда. Пустые столы, голые стены, все материалы изъяты, деньги из кассы похищены.

Министерство иностранных дел. Перевести на иностранные языки Декрет о мире чиновники не пожелали. И был тогда, по всей видимости, лишь один служивый человек, сотрудничавший с большевиками. В архиве и сегодня хранится подписанный им документ: «Пакет для посланника бельгийского получил. Швейцар Скоробогатов, 8-го ноября 1917 в 12 часов ночи от народных комиссаров».

Прошло, однако, лишь две недели от рождения Советской власти, и в протоколе заседания Совнаркома появилась запись: «Советское правительство остается в Смольном. Народные комиссары переносят свою работу в соответствующие министерства, назначая там определенные часы своего присутствия. К вечеру комиссары собираются в Смольном для совещания».

А минует два года, и побывавший в революционной России Герберт Уэллс напишет: «Большевистское правительство — самое смелое и в то же время самое неопытное из всех правительств мира. В некоторых отношениях оно поразительно неумело, и во многих вопросах оно совершенно несведуще… Но по существу своему оно честно. В наше время это самое бесхитростное правительство в мире».

Почему же, однако, именно это правительство — «самое неопытное», «поразительно неумелое», в чем-то «совершенно несведущее» — утвердилось в России? В конце концов, чудес на свете не бывает. Но каким же тогда чудом, не имея, по существу, ни в центре, ни на местах сложившихся организаций для управления страной, новое правительство смогло начать управление ею?

В «Бюллетене ЦК РСДРП (болып.) № 1» — было это 29 октября семнадцатого года — сообщалось: «Ввиду того, что газеты не выходят и телеграммы не передаются, ЦК для осведомления решил разослать краткие бюллетени о положении дел. Демократия в лице рабочих и солдат идет за нами… но мелкая буржуазия и чиновничество идут против нас, саботируют и бойкотируют военно-револ. комитет и комиссаров, так что технический аппарат на самом деле не в наших руках. Так же саботируют нас и телеграфисты, не передают наших телеграмм». Бюллетень переписан от руки — не было и машинисток.

* * *

«Немедленное создание… комиссии народных комиссаров…» — пометил Ленин в первой части своих «Заметок».

Именно в этой рукописи Владимир Ильич впервые определяет название членов советского правительства — народные комиссары. И объединяет их в единое целое — комиссия народных комиссаров — тоже впервые. Родились эти определения, надо полагать, в то время, когда обсуждался состав правительства.

А не тогда ли, по ходу обсуждения, и набрасывал Владимир Ильич свои «Заметки об организации аппарата управления»? Ленин пишет: «Немедленное создание», имея в виду организацию правительства. Дальше в рукописи следует отточие — у этого правительства нет еще имени, надо прежде решить, как оно будет называться. Следующая запись в следующей строке — «комиссии народных комиссаров». И снова отточие — название определилось, но все ли слова подобраны точно? Слово «комиссии» подчеркнуто двумя чертами; быть может, они выполняли роль как бы вопросительного знака: согласиться или стоит еще подумать? Народные комиссары — хорошо, это окончательно. А вот комиссия? В чем-то не устраивает. Не в том ли, что не передает в полной мере коллегиального взаимодействия членов правительства? И мы знаем: найдут другое слово — совет. Всего лишь сутки спустя, выступая на II съезде Советов, Ленин предложит образовать правительство, «которое будет именоваться Советом Народных Комиссаров»… А вообще-то все название в целом новое, непривычное, и Ленин чуть ниже помечает в «Заметках», заключая в скобки, как бы расшифровывая для себя, — «м[инист]ры и т[овари]щи м[инист]ра», то есть этим должностным лицам в аппарате нового государства соответствуют народные комиссары и их заместители.

Бонч-Бруевич пишет, что название — народные комиссары — предложил Ленин: «Как только наступил первый момент после захвата власти, когда пришлось всем подумать об устройстве правительства, то, конечно, сейчас же поднялся вопрос о формах его. Большинство определяло его структуру в старых формах: кабинет министров. Как сейчас помню, Владимир Ильич, заваленный крайне трудной работой с первых дней революции, услыхал этот разговор, переходя от телефона к телефону, и мимоходом бросил: «Зачем эти старые названия, они всем надоели. Надо устроить комиссии по управлению страной, которые и будут комиссариатами. Председателей этих комиссий назовем народными комиссарами…»

Однако литературный характер воспоминаний всегда настораживает. «Как сейчас помню… услыхал этот разговор, переходя от телефона к телефону, и мимоходом бросил…» Да было ли в той комнате № 36, на первом этаже Смольного, несколько телефонов, если стульев и тех не хватало? Вызывает сомнение и некая отстраненность Владимира Ильича при обсуждении такого немаловажного вопроса: «…услыхал этот разговор… мимоходом бросил…»

В других воспоминаниях читаем: «Ильич деловито и просто предложил называться комиссарами по примеру Парижской коммуны». Присутствовавший при этом обсуждении Рахья писал, что кто-то предложил название народные комиссары, Ленин согласился. Свидетельствовал об этом и Милютин: приступили, было, к поименованному списку кандидатур, «и вот тут возник вопрос, как назвать новое правительство, его членов… Тогда и возникло — народный комиссар. «Да, это хорошо, — сейчас же подхватил тов. Ленин, — это пахнет революцией»… Так в комнате № 36 Смольного родилось новое рабочее правительство и новое название». Общее же в этих воспоминаниях отношение Владимира Ильича к самому этому понятию — народные комиссары: видел в нем естественное продолжение революции, слышал в нем голос Парижской коммуны — исторического прообраза создающегося теперь государства. Ленина это радовало. Он и раньше писал, что суть дела не в том, останутся ли «министерства», придут ли им на смену «комиссии специалистов» или иные учреждения, — суть в том, что разрушается старая государственная машина и заменяется новой.

В книге «Государство и революция», размышляя об организации общества после победы пролетариата, Ленин постоянно возвращается к мысли о том, что учение Маркса «есть освещенное глубоким философским миросозерцанием и богатым знанием истории подытожена опыта». Не вдаваясь в утопии, не стараясь по-пустому гадать насчет того, чего знать нельзя, Маркс ждал от опыта массового революционного движения ответа: в какие конкретные формы станет выливаться организация пролетариата как господствующего класса? Следил за этим опытом, анализировал его «с точностью естественно-исторического наблюдателя». Ответ дала Парижская коммуна. И Маркс «учился» у нее, как все великие революционные мыслители не боялись учиться у опыта революционных движений.

В 1847 году Маркс и Энгельс писали в «Коммунистическом манифесте»; «Государство, то есть организованный в господствующий класс пролетариат». И только после 1871 года Маркс говорит о диктатуре пролетариата. «В массовом революционном движении, хотя оно и не достигло цели, он видел громадной важности исторический опыт, известный шаг вперед всемирной пролетарской революции, практический шаг, более важный, чем сотни программ и рассуждений, — писал Ленин. — Анализировать этот опыт, извлечь из него уроки тактики, пересмотреть на основании его свою теорию — вот как поставил свою задачу Маркс».

Так поступали и большевики — не изобретали новые формы, а обрели Советы в ходе революции 1905 года. Шли к созданию нового общества через народотворчество после Октября. Анализировали опыт строительства социалистического государства и были готовы «пересмотреть на основании его свою теорию», будь то очередные задачи Советской власти, которые определил Владимир Ильич весной восемнадцатого года, или новая экономическая политика. «Мы не претендуем на то, что Маркс или марксисты знают путь к социализму во всей его конкретности, — размышлял Владимир Ильич в канун Октябрьской революции. — Это вздор. Мы знаем направление этого пути, мы знаем, какие классовые силы ведут по нему, а конкретно, практически, это покажет лишь опыт миллионов, когда они возьмутся за дело».

Ленин писал «Заметки об организации аппарата управления».

Само слово «управление» неновое, но смысл, вкладываемый в него, не имел ничего общего с прежним — все существо было иным. Непосредственная самодеятельность масс как все определяющая форма управления. Поддерживать, развивать то, что уже существует, — революционное движение масс. Не положить ему конец, не вогнать в желаемые берега, а сохранить разлив революционного творчества, сделать его нормой жизни государства рабочих и крестьян.

«Товарищи трудящиеся! Помните, что вы самитеперь управляете государством. Никто вам не поможет, если вы сами не объединитесь и не возьмете все дела государства в свои руки», — публиковала «Правда» в ноябре семнадцатого подписанное Лениным обращение «К населению»…

Сколько раз с тех пор были повторены эти слова — «все дела государства в свои руки». Теперь они звучат, скорее, как констатация факта. Но постарайтесь представить себе те времена: тогда это звучало вопреки всему прежнему.

Да, пока остаются предприниматели, акционеры, советы директоров. И есть рабочие. Но уже на первом заседании Совнаркома Ленин предлагает «Проект положения о рабочем контроле»: «Во всех промышленных, торговых, банковых, сельскохозяйственных и прочих предприятиях… вводится рабочий контрольза производством, хранением и куплей-продажей…» Прежнее разрушено. Тебе, рабочий, — Иванов, Петров, Сидоров — подчиняются те, кто раньше тобой управлял.

В Смольный потянулись ходоки — можно ли распоряжаться помещичьими землями? Крестьянин на слово не верит, и опубликованный в газетах, листовками Декрет о земле — это еще не та бумага, которая обращена непосредственно к нему, выдана ему на руки. Ленин пишет «Ответ на запросы крестьян»: «Совет Народных Комиссаров призывает крестьян самим брать всю власть на местах в свои руки». Ты, крестьянин, — Иванов, Петров, Сидоров — можешь распоряжаться землей… Написанный Лениным «Ответ», отпечатанный на машинке, скрепленный печатью — государственная бумага, — увозил с собой каждый крестьянин, побывавший тогда в Смольном.

Принят «Декрет о мире». Но армия существует, солдаты подчиняются офицерам. И скоро ли удастся заключить мирный договор с Германией? Ранним утром 9 ноября Ленин приехал в Новую Голландию — так называлось место в Петрограде, где была военно-морская радиостанция. Обратился по радио ко всем солдатам революционной армии и матросам революционного флота: «Солдаты! Дело мира в ваших руках». Солдаты — еще вчера они шли по команде в атаку, а сегодня услышали, что могут выбирать своих уполномоченных и вступать в переговоры о перемирии с неприятелем, что Совет Народных Комиссаров дает им на это право. Тебе, солдат, — Иванов, Петров, Сидоров — дано право вести переговоры. Прежняя армия взорвана изнутри.

Задумайтесь теперь, попробуйте подсчитать — да нет, хотя бы представить себе, — сколько тысяч или миллионов людей в первые же дни Советской власти оказались втянутыми в управление государством.

Готовы ли были массы к той роли, которую завоевали в революции? Очевидно, не были. «У нас нет другой опоры, — говорил Ленин, — кроме миллионов пролетариев, которые несознательны, сплошь и рядом темны, неразвиты, неграмотны, но которые, как пролетарии, идут за своей партией». Однако курс на управление страной через самодеятельность масс оказался в исторической перспективе единственным — как ни труден, сколько бы неминуемых ошибок ни таилось на его пути.

В исторической перспективе! А тогда и в самой партии, среди ее руководителей, не все были готовы к тому, чтобы идти этим, путем. Еще вчера теория, программа, призывы, лозунги теперь стали действием — настала — необходимость их осуществления. И сказалось то, что происходит обычно, когда, шагнув из подполья, партия делается правящей, — одолеть сразу такой рубеж дано не каждому. Разногласия, которые были накануне вооруженного восстания, вновь дали себя знать — уже на третий день после его победы.

На столицу наступал Краснов. В Москве еще шла борьба, и восставшие ждали помощи из Петрограда. А Викжель — Всероссийский исполнительный комитет союза железнодорожных рабочих и служащих — грозил забастовкой. Не исключенный из партии накануне вооруженного восстания, Каменев стал теперь — на II съезде Советов — Председателем ВЦИК. Он и вел по поручению ЦК переговоры с Викжелем. На них выдвигались требования лишившихся власти партий: создать «однородное социалистическое правительство», устранить от участия в нем «виновников» Октября — прежде всего Ленина, оставить за большевиками лишь второстепенные места, открыть двери перед меньшевистско-эсеровским блоком. И Каменев не счел нужным прекратить, покинуть переговоры — продолжал их, готов был пойти на компромисс. Соглашался с ним и Зиновьев. Снова сказались боязнь революции, страх идти до конца: да, революция свершилась — с этим уже ничего не поделаешь, но нельзя ли смягчить, снивелировать ее последствия в соглашении с правыми партиями. Каменев и Зиновьев нашли поддержку у некоторых членов ЦК. «От нас отшатнутся и те группы, которые нас поддерживают, — доказывал Рыков, — и мы не в состоянии будем удержать власти».

Владимир Ильич не разделял этих колебаний. Все, о чем теперь шла речь, он обдумал, решил для себя давно: его партия боролась за осуществление требований самых широких масс.

Владимир Ильич выступает против «оппортунистов Октября». Нет, не смущает, что все это касается и его лично — требуют устранить из правительства Ленина. Он отстаивает репутацию своей партии. Октябрь победил под ее знаменами, но задачи революции не будут осуществлены, если состоится соглашение с меньшевиками и эсерами, — появится еще одно мертворожденное временное правительство. «Не для того бралась власть, устраивалась революция, — писала Крупская, — чтобы впрячь в советскую телегу лебедя, щуку и рака, создать правительство, неспособное спеться, сдвинуться с места». Да и что это, в конце концов, за любительский спектакль в политике: отдавать подобру-поздорову власть, которую наконец-то впервые завоевали.

Ленин требует: «…политика Каменева должна быть прекращена в тот же момент». ЦК партии принимает резолюцию — немедленно прекратить переговоры с Викжелем. Но уже сложилась оппозиция: пять членов ЦК выходят из него, снимают с себя полномочия и несколько народных комиссаров.

Теперь не хочется думать, что все эти люди до конца разделяли пораженческие взгляды Каменева и Зиновьева, во всем были сродни им. Скорее, недоставало решимости: трудным, не знающим себе подобных было время — и они не смогли пройти по нему без колебаний. Позже Ленин напишет: «…ряд превосходных коммунистов в России сделали ошибку, о которой у нас неохотно теперь вспоминают. Почему неохотно? Потому, что без особой надобности неправильно вспоминать такие ошибки, которые вполне исправлены… Товарищи ушли демонстративно со всех ответственных постов и партийной и советской работы, к величайшей радости врагов советской революции. Дело дошло до крайне ожесточенной полемики в печати со стороны Цека нашей партии против ушедших в отставку. А через несколько недель — самое большее через несколько месяцев — все эти товарищи увидели свою ошибку и вернулись на самые ответственные партийные и советские посты».

…Горячая, решающая завязалась тогда борьба. Ленин выступает против оппозиции на большевистской фракции ВЦИК, заседании Петербургского комитета партии. Вносит резолюцию на обсуждение ЦК: «оппозиция целиком отходит от всех основных позиций большевизма и пролетарской классовой борьбы…» Резолюция принята. А Каменев и Зиновьев той же ночью проводят решение большевистской фракции ВЦИК — продолжить переговоры о власти со всеми партиями, входящими в Советы. Газета «День» ликует: «Дело накануне краха, и это сознают друзья Ленина. Понимает ли это Ленин?»

Владимир Ильич пишет ультиматум от имени большинства ЦК партии меньшинству, требует «категорического ответа в письменной форме на вопрос, обязуется ли меньшинство подчиниться партийной дисциплине…» Вновь вопрос об уставных обязанностях члена партии. Обращается от имени ЦК «Ко всем членам партии и ко всем трудящимся классам России»…

Против соглашателей выступают Петербургский и Московский комитеты. Делегаты всероссийской конференции работниц отправляются к Зиновьеву и Каменеву, приходят «требовать и настаивать, чтобы ушедшие товарищи подчинились партийной дисциплине. Таков голос 80 000 работниц». Выступая в те дни на заседании большевистской фракции Петроградского Совета, рабочий завода Розенкранца С. С. Лобов говорит, обращаясь к Зиновьеву: «Если вы струсили, коленки задрожали, сойдите с дороги, не мешайте движению революции вперед, иначе вы попадете под ноги и будете мешать. Рабочие отступать не будут, а кроме того, и отступать некуда». И речи не может быть о соглашении с меньшевиками и эсерами. Каменев освобожден от поста Председателя ВЦИК. Председателем ВЦИК становится Свердлов.

«Страна ответила громом негодования… — вспоминал Джон Рид. — Народ негодовал на «дезертиров», и это негодование заливало ЦИК. Несколько дней Смольный буквально затоплялся яростными делегациями и целыми комитетами от фронта, от Поволжья, от петроградских заводов».

Отступить пришлось Викжелю. И на этот раз прямое обращение к партии, трудящимся решило дело. Как ни велики были разногласия среди членов ЦК, но теперь все обстояло иначе, чем было накануне вооруженного восстания; революция свершилась, «опыт миллионов» приведен в действие. «Подъем революционного движения помог быстрой ликвидации всего инцидента, — писала Крупская, — а Ильич, всегда говоривший на прогулках о том, что его больше всего волновало в данный момент, ни разу даже не касался этого инцидента, он всецело был поглощен вопросом, как начать теперь стройку социалистического уклада, как провести в жизнь постановления, принятые на II съезде Советов».

Большевики удержали власть. Сумеют сохранить ее и потом, не раз еще выстаивая в самых критических ситуациях. Но отчего же все-таки возникает вопрос: ни одна другая партия не смогла опереться на поддержку населения, не сумела совершить хоть нечто подобное? Были же среди них и те, что именовали себя «марксистскими». За восемь месяцев — со времени Февральской революции и до Октябрьской, до победы большевиков, — у власти побывали представители практически всех других политических партий России. И никому не дано было положить конец кризису, охватившему страну, — приостановить, задержать его на мгновение. Это сделала лишь партия, борющаяся за выполнение требований самых широких масс, располагавшая программой, не только отвечающей этим требованиям, но и выполнение которой зависело от революционной активности рабочих и крестьян.

«Теперь… люди, не принимавшие участия в борьбе, не понимают, как это из того всеобщего хаоса, брожения, бесчисленных толп народа, наполнявших Смольный, заводы, клубные залы, казармы, как будто бы внезапно создалась действительно могущественная власть, сумевшая внести в волнующееся человеческое море порядок и организованность, — писал Невский. — Эти люди не понимают главного, именно того, что мы, партия революционного пролетариата, были выразителями всего многомиллионного народа трудящихся… Каждый рабочий, каждый солдат, все трудящиеся видели и понимали, что мы боремся за власть не для себя, не за свои узкоэгоистические интересы, не за то чтобы самим сладко пить и есть, когда голодают десятки миллионов… Повиновались нам и шли за нами не потому, что мы угрожали тюрьмами, пытками и ссылками, а потому, что мы были выдвинуты этими массами, чтобы покончить и с тюрьмами, и с пытками, и с ссылками».

Полностью, во всем объеме уловить требования рабочих, крестьян, солдат, осмыслить, сделать из них практические выводы — постоянная забота Владимира Ильича. И если это удавалось в какой-то мере другой партии, Ленин обращался к ее материалам. Скрываясь на Сердобольской, прочел обобщенные партией левых эсеров наказы крестьян. В Смольном в часы восстания просил привезти от Фофановой газету, где был опубликован наказ земельным комитетам, составленный на основе 242 наказов местных Советов крестьянских депутатов. Этот наказ и был включен в Декрет о земле. На II съезде Советов это вызвало вопросы из зала, и Ленин ответил: «Здесь раздаются голоса, что сам декрет и наказ составлен социалистами-революционерами. Пусть так. Не все ли равно, кем он составлен, но, как демократическое правительство, мы не можем обойти постановление народных низов, хотя бы мы с ним были несогласны».

В революционном осуществлении требований широких масс видел Ленин душу марксизма. Выступал против тех, кто, называя себя «марксистами», стремились выхолостить учение Маркса. После смерти великих революционеров, писал Владимир Ильич, «делаются попытки превратить их в безвредные иконы, так сказать, канонизировать их, предоставить известную славу их имени… выхолащивая содержание революционного учения, притупляя его революционное острие опошляя его».

* * *

«Ограниченье жалов[анья] 500 р[ублями] в м[еся]ц», — написал Ленин уже в конце листа, вместившего «Заметки об организации аппарата управления».

Эта мера — лишь одно направление в том, к чему немедля должен приступить победивший пролетариат, ликвидируя прежнюю армию, полицию, все привилегии чиновничества. Об этом писал Маркс, основываясь на опыте Парижской коммуны. И Ленин в работе «Государство и революция» подчеркивает, что эти простые и «само собою понятные» демократические мероприятия, объединяя вполне интересы рабочих и большинства крестьян, служат в то же время мостиком, ведущим от капитализма к социализму». Эти демократические мероприятия ставят — и престижно и материально — тех, кто занят, как сказали бы теперь, в сфере управления, на уровень рабочих, крестьян, кому и принадлежит новое государство.

В ноябре семнадцатого года во время заседания Совнаркома Владимир Ильич занят проектом постановления «Об окладах высшим служащим и чиновникам», тогда же оно было принято. Опубликованное на страницах «Газеты Временного Рабочего и Крестьянского Правительства» постановление называлось «О размерах вознаграждения народных комиссаров, высших служащих и чиновников». Им определялось: «Назначить предельное жалованье народным комиссарам в 500 рублей в месяц бездетным и прибавку в 100 рублей на каждого ребенка…»

Возвращался к этому вопросу Владимир Ильич и позже. Весной восемнадцатого года Председатель Совета Народных Комиссаров объявил строгий выговор управляющему делами Совнаркома Бонч-Бруевичу за повышение жалованья ему, В. Ульянову (Ленину).

История широко известная. Особенно часто обращаются к ней, когда говорят о личной скромности Владимира Ильича; сказано и написано об этом немало. Но не забываем ли мы порой, что контроль за выполнением существующих норм для государственного деятеля, даже если это касается его самого, есть не столько примета личной скромности, сколько требовательность к исполнению действующих законов, понимание, что они останутся таковыми до тех пор, пока обязательны для всех. К тому же и нравственные нормы нашей партии исключают возможность для коммуниста достигнуть такой ступени служебной лестницы, когда принятые для всех порядки стали бы ему не обязательны, а соблюдение их говорит о скромности…

Вернемся же вновь к распоряжению Председателя Совнаркома.

«23 мая 1918 г.

Управляющему делами Совета Народных Комиссаров Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу

Ввиду невыполнения Вами настоятельного моего требования указать мне основания для повышения мне жалованья с 1 марта 1918 г. с 500 до 800 руб. в месяц и ввиду явной беззаконности этого повышения, произведенного Вами самочинно по соглашению с секретарем Совета Николаем Петровичем Горбуновым, в прямое нарушение декрета Совета Народных Комиссаров… объявляю Вам строгий выговор.

Председатель Совета Народных Комиссаров

В. Ульянов (Ленин)».


Итак, два работника Совнаркома самочинно, по своему разумению взяли и увеличили жалованье главе правительства, который непосредственно руководил их работой. Странно. И уж никак не вяжется с той атмосферой, которая всегда складывалась подле Владимира Ильича.

А может быть, этому событию предшествовали какие-нибудь другие, в чем-то и определившие его? В пятом томе «Биографической хроники» читаем: в промежутке между 18 апреля и 23 мая — день, когда было написано распоряжение Председателя СНК, Горбунов докладывает Ленину об изменениях в размерах жалованья — в сторону повышения — наркомам и членам коллегий. Связано это было с ростом индекса цен или, как пишет сам Горбунов, «обесценением денег», за которым и последовало повышение заработной платы служащим… Но декрет о размерах вознаграждения народным комиссарам не отменен, он действует. Горбунов предлагает потребовать от наркомов письменных объяснений. Владимир Ильич не согласен: очевидно, не считает для себя нужным беседовать с наркомами на эту щепетильную тему. Ленин и без того знает, сколь стеснены они в средствах на жизнь. Однако нарушается постановление Совнаркома, и с этим нельзя мириться. Как быть? Узнав, что так же автоматически повышена заработная плата и ему, Ленин с себя и начинает… Объявляет строгий выговор Бонч-Бруевичу. Так же наказывает Горбунова. Наркомы же прочтут распоряжение и сами сделают выводы.

Но и этим еще не исчерпывается история с повышением зарплаты. Цены растут, а постановление Совнаркома было принято полгода назад, размеры жалованья в нем указывались согласно тому времени, й в этой части оно устарело. Ленин тогда же предлагает наркому финансов И. Э. Гукасову рассмотреть вопрос о заработной плате наркомов, членов коллегий, приведя ее в соответствие с уровнем жизни. Пересмотрена была и оплата труда специалистов.

…Те многие ограничения, с которых пришлось начинать строительство нового общества, не были самоцелью и утверждались не во имя социализма, а в противовес тому, что было прежде. Помните мысль Владимира Ильича о том, что эти «само собою понятные» демократические мероприятия служат лишь «мостиком, ведущим от капитализма к социализму». Ленин писал: «Эти мероприятия касаются государственного, чисто политического переустройства общества, но они получают, разумеется, весь свой смысл и значение лишь в связи с осуществляемой или подготовляемой «экспроприацией экспроприаторов…»

Не только сломать прежнюю государственную машину, но и вновь созданная начнет действовать в полную меру сил, лишь преодолев устоявшиеся в самой глубине народной жизни представления о вседозволенности для чиновного лица, о бескрайнем разрыве между, говоря словами Ленина, «начальством» и простыми людьми. Достигается это не в один день и не в один год…

Ленин замечал, как наивен тот, кто полагает, что с победой революции сразу же, в тот же миг, жизнь всех и каждого сделается лучше — этого быть не может. В обществе, тогда лишь завоевавшем себе право стать социалистическим, где каждый отдает по способностям и каждый получает по труду, еще никто по труду не получал. Кто мог рассчитывать на это? Угасающий от недоедания Александр Блок — его встречали на Невском, нес бережно кастрюлю с пшенной кашей? Нарком продовольствия Цюрупа, не справившийся с голодным обмороком на заседании Совнаркома? Рабочий — Иванов, Петров, Сидоров, — выходивший на смену за осьмушку хлеба? Крестьянин — Иванов, Петров, Сидоров, — лишавшийся зерна по требованию продотряда? Миллионы, мучимые голодом, тысячи, приговоренные к смерти сыпной вошью?

Термин «примитивный демократизм» мы употребляем теперь обычно в отрицательном смысле: когда говорим о чем-то наивном в решении серьезных дел, ну прямо ребяческом, есть еще такое словечко — «незрелом».

Во времена революции это понятие представлялось иным. В «Государстве и революции» читаем: «…переход от капитализма к социализму невозможен без известного «возврата» к «примитивному» демократизму…»

Сознание людей изменяется не быстро. В те годы приходилось лишь мечтать о рождении человека будущего — высокообразованного и глубоко гражданственного. Кто, по выражению Ленина, ни слова не возьмет на веру, ни слова не скажет против совести, кому радости духовной жизни, участие в делах своего народа неизмеримо дороже всех материальных соблазнов. Но наступает время — оно нерасторжимо с социальным взрывом, — когда весь дух эпохи заставляет, обязывает, зовет становиться достойней, честнее, чем были бы люди, окажись в других обстоятельствах. Уходит соблазн, сама возможность хоть чем-нибудь да отличиться от других — будь то общий достаток, богатая квартира или загородный дом, наконец, просто уставленный разносолами стол. Рождается гордость, приходит удовлетворение от того, что по полной мере разделяешь жизнь других — своего народа… Перед нами и теперь не меркнет, покоряет и сегодня братское равенство тех, кто вступил в борьбу за общее социальное равенство, чистота их помыслов, благородство отношений.

А жизнь была такой тяжелой, страшной была она.

Стремительно миновали ее дни, люди встречались и расходились, познав или не заметив друг друга, радовались, горевали, любили, ненавидели, разочаровывались, восторженно воспринимали мир и проклинали его, жертвовали собой и убивали других. Благородство помыслов, одержимость веры, радость побед и кровь, мучения, смерти — трагическая драматургия революции. Она делала счастливыми тех, чьим надеждам отвечала, счастливыми вопреки всем лишениям — они были платой за надежды, ее ценой. И неминуемо обрекала на страдания других, кто с молоком матери, с детских безмятежных лет привык к благополучию прежней жизни и не хотел, не мыслил себе иной. Да, их было считанное меньшинство, оттого и считали себя избранными. Теперь «черная», лузгающая семечками масса погружала их в черную бездну дна. Нет, нельзя, невозможно было с этим мириться. Как не мог эмигрант Набоков простить, даже свыкнуться с мыслью, что лакей, всю жизнь прислуживающий его Семье, повел отряд матросов к месту, где были спрятаны фамильные бриллианты.

Но революция масс есть революция — ее не совершают в белых перчатках. Разумеется, не все богато одетые люди были «хищниками-эксплуататорами», как случалось — всех под одну гребенку, — называли их в те времена. Кто-то из них презирал царизм, мечтал о просвещенном будущем России — где оно, это просвещенное будущее? Брали лопаты в руки, нередко впервые в жизни, рыли окопы. Убирали снег, исполняя трудовую повинность, — это в преклонном возрасте, имея безукоризненное образование за плечами. Никто не наживался на их труде: где нет эксплуатации, нет и эксплуатируемых. Но от этого, согласитесь, не становилось легче. Всем кругом домочадцев теснились в одной комнате, а по соседству, в их же квартире, хозяевами располагались те, кто поднялся из подвалов, а прежде были так незаметны. Устраивались в дорогом твоему сердцу кабинете, среди твоих книг, где столько часов было отдано чтению, записям, неторопливым мыслям, и все казалось правильным, достойным, разумным. Пожалуй, из нашей сегодняшней жизни дано скорее ощутить горечь тех переживаний.

Да и в материальных ли только потерях суть. Можно с ними еще было смириться: не вспоминать, собравшись с силами, о тихих вечерах в уютной столовой, где хозяйка, не спеша, разливает серебряной ложкой что-то удивительно вкусное; забыть о золотых запонках, которые заграбастал в грязную ладонь мужичища в обмен на картошку… Но возможно ли — нет, это невероятно, не дано — свыкнуться с враждебной, вечно угрожающей неприязнью победителей, с выматывающей душу неизвестностью: что будет с тобой завтра или уже сегодня, в любую минуту могут поступить, как сочтут нужным, как вздумается. И эти унижения, насмешки, необузданное хамство «черной массы» — она стала властелином всего и вся. Неужели победителям дано смотреть лишь сверху вниз? Разве нельзя хоть немного культурней? Однако победители как раз и протестовали против того, что лишены культуры, но и от этого, согласитесь, не становилось легче.

Даже Горький, так тесно, всей жизнью связанный с революцией, не смог сразу же принять происходящее. Публиковал статьи, справедливым в которых был прежде всего заголовок — «Несвоевременные мысли». Проповедовал, когда шла борьба не на жизнь, а на смерть: именно пролетариат «должен отбросить, как негодное для него, старые навыки отношения к человеку, и именно он должен настойчиво стремиться к раскрепощению и углублению души, вместилища впечатлений бытия».

Позже, встретившись с Владимиром Ильичем, — после революции они не виделись целый год, — Горький рассказал не то историю, не то легенду, поразившую писателя своим трагизмом.

«В 19 году в петербургские кухни являлась женщина, очень красивая, и строго требовала:

— Я княгиня Ч., дайте мне кость для моих собак!

Рассказывали, что она, не стерпев унижения и голода, решила утопиться в Неве, но будто бы четыре собаки ее, почуяв недобрый замысел хозяйки, побежали за нею и своим воем, волнением заставили ее отказаться от самоубийства».

Ленин выслушал, поглядывая искоса на Горького, сказал угрюмо: «Если это и выдумано, то выдумано неплохо. Шуточка революции».

Сказал «выдумано неплохо», почувствовал, как волнует, будоражит эта драма именно писателя. К подобным историям — их ходило тогда немало — еще долго станут тянуться многие перья. И всякий раз, раскрывая одну из таких историй-легенд, раскроется сам художник — в его понимании причин и следствий.

Мог бы стать темой для повествования и эпизод, свидетелем которого оказалась Крупская. Через день после взятия Зимнего его защитники юнкера — их отпустили подобру-поздорову выспаться в казармы — подняли мятеж. «Ранним утром начался бой около находившегося неподалеку от нас Павловского юнкерского училища. Узнав о восстании юнкеров, подавлять его пришли выборгские красногвардейцы, рабочие с выборгских фабрик и заводов. Палили из пушки. Весь наш дом трясся. Обыватели испуганы были насмерть», — рассказывала Надежда Константиновна. И тогда же она вышла из дома. Навстречу ей с криком бросилась знакомая горничная: «Что делают! Сейчас видела: подцепили юнкера на штык, как букашку!»

Сколько шагов успел сделать в жизни тот юнкер? Немного — совсем еще юноша, как наши сыновья. Если и любил, то не узнал усталости от любви. Мечтал, надеялся, не будет этого. Хотел заглянуть в будущее, представить себя взрослым. Нет будущего. Нет ничего. Конец… Отец и мать, если дано им будет пережить и горе, и эту пору, станут хранить все, что связано с памятью сына. И его полочку с книгами стихов — Надсон, Шиллер… Смахивая как-то пыль, мать обнаружит в книге иссохший кленовый лист — невесомый, неприкасаемый, несуществующий, как былое. Кто-то из молодых дачниц уж не в последнее ли мирное лето — ах, как прелестно тогда было — вложил между страниц этот листок. На память… Как же мучительна ее неугасающая боль.

Трагедия человека — не лишь одного, а именно одного — всегда остается трагедией. И чем дальше уносят нас годы от причинных связей минувшего, тем неожиданней, необъяснимей, а значит, и горше высвеченная в складках былых лет беда, несчастье, смерть.

Но существует и общество, его неминуемое для каждого бытие. «Постоянно, через всю гражданскую жизнь каждого человека тянутся исторические комбинации, в которых обязан гражданин отказаться от известной доли своих стремлений, для того, чтобы содействовать осуществлению других своих стремлений, более высоких и важных для общества».

Так писал Н. Г. Чернышевский, не зная пока, что скоро его ожидают гражданская казнь, приговор к семи годам каторги; еще тринадцать лет без приговора — в Вилюйском остроге, и женщина, видавшая его там, станет рассказывать: «За одну ночь, бывало, сколько перемен бывает с ним! То он поет… то хохочет вслух, громко, то говорит сам с собой, то плачет навзрыд! Горько плачет, громко этак! Особенно плачет, бывало, после получения писем от семьи… После таких ночей так расстроится, бывало, что не выходит из своей комнаты, печален, ни с кем не говорит ни слова, запрется и сидит безвыходно».

* * *

Председатель Совнаркома сам составлял проекты декретов, подписывал мандаты, расчертив лист для сводки, заполнял графы: находится вагонов с хлебом в пути… прибыло сегодня… подавать сводку к 12 часам… И постоянно принимал посетителей. Они бывали самыми разными.

Пожалуй, первый из них — рабочий завода «Эриксон» Семенов. На улице ограбили заводского кассира, и нечем было платить рабочим. «Немедленно выдать т. Семенову 500 тысяч рублей для раздачи жалованья рабочим завода «Эриксон». Ленин».

Пришел крестьянин. Перед самым февралем, еще при царе, у него забрали лошадь на военные нужды — обещали вознаграждение. И толкался он уже два месяца, так ничего и не добившись, по канцеляриям Временного правительства. Ленин отправил крестьянина к народному комиссару государственного призрения Коллонтай. Но где найти Александру Михайловну — в прежнем министерстве продолжается саботаж; пометил на всякий случай домашний адрес.

Этот крестьянин и появился на рассвете следующего дня в дверях квартиры, где жила Коллонтай. Протянул ей клочок бумаги с запиской от Владимира Ильича: «Выдайте ему сколько там причитается за лошадь из сумм Госпризрения».

«Первой выдачей из кассы Народного комиссариата государственного призрения была выплата за лошадь, которую царское правительство отняло у крестьянина», — вспоминала Александра Михайловна.

Пришел к Ленину член Петроградского военно-революционного комитета Н. М. Анцелович. В его просьбе Владимир Ильич отказал. Анцеловича посылали в Вологду за хлебом для Петрограда, ему же казалось, что больше принесет пользы на месте. «Вы думаете, что рабочих можно кормить агитацией», — сказал ему Владимир Ильич.

«2 стенографистки для диктовок и диктов[альная] машина…» — пометил Ленин, уже заканчивая свои «Заметки об организации аппарата управления». Подчеркнул «диктовальная машина» как особенно желаемое — так назывался тогда изобретенный Эдисоном фонограф.

Пожалуй, это была единственная из всех тринадцати строк, которую не удалось осуществить сразу же, в первые дни. Рассчитывать на стенографисток и диктовальную машину пока не приходилось. Аппарат Совнаркома начинался с Управления делами, и было в нем поначалу лишь два человека — управляющий Бонч-Бруевич и секретарь Горбунов. Конфисковали где-то пишущую машинку, и, склонившись над ней, Горбунов выстукивал двумя пальцами документы Совнаркома. А когда ему впервые пришлось протоколировать заседание Совета Народных Комиссаров, то совсем оконфузился: «Не имея представления, как нужно вести протоколы, я попытался записать содержание доклада, но, конечно, не поспевал…»

Да, здесь все начиналось с нулевого цикла. «Работали вовсю, — вспоминала Крупская, — но никаких сил не хватало, и Ильичу сплошь и рядом приходилось выполнять самому черновую работу, звонить по телефону и т. д. и т. п. Все было первобытно до крайности».

Кабинетом Владимира Ильича стала комната на третьем этаже Смольного, в его южном крыле. На дверях табличка: «Классная дама», снимать не стали, сохранилась до сих пор. В первой, проходной комнате разместились Бонч-Бруевич и Горбунов. Дальше — кабинет Ленина. Окна его с тыльной стороны здания, к ним тянутся ветви высоко поднявшихся деревьев, видна Нева, Охтинский мост.

Памятку для часовых, которые дежурили у дверей, — «Обязанности часового при Председателе Совета Народных Комиссаров» — Владимир Ильич писал тоже сам: «Не пропускать никого кроме Народных комиссаров (если вестовой не знает их в лицо, то должен требовать билета, т. е. удостоверения от них)… От всех остальных требовать, чтобы они на бумаге записали свое имя и… цель визита… Когда в комнате никого нет, держать дверь приоткрытой, чтобы слышать телефонные звонки…»

Не знаю, какая мебель была у классной дамы. Теперь поставили койку за перегородкой, застелили одеялом из солдатского сукна. Можно здесь отдохнуть, когда нет уже больше сил. А сам кабинет полупустой, оттого и представляется просторным. Внесли массивный письменный стол, поставили так, чтобы удобней падал свет из окон: одним углом — к ним, другим — к перегородке. Сев за стол, Ленин оказывался лицом к перегородке, вполоборота к тем, кто входил в кабинет, мог увидеть их, лишь обернувшись. Не очень-то удобно. Но это же был первый служебный кабинет Владимира Ильича, и сказалась, очевидно, привычка всей жизни. Работать за столом с книгой, пером и бумагой — не представительствовать, не принимать посетителей, беседуя с ними через стол, а работать — значит писать — письменный же стол… И поставить его именно так скорее всего распорядился сам Владимир Ильич.

Кстати, это не всем было понятно. Коллонтай, например, писала: «Совет Народных Комиссаров в первые недели своего существования собирался в Смольном, в третьем этаже, в угловой комнате, которая называлась «кабинетом Ленина». Обстановка заседаний Совнаркома была самая деловая, и даже более чем деловая, недостаточно удобная для работы. Стол Владимира Ильича упирался в стену, над столом низко висела лампочка. Мы, наркомы, сидели вокруг Владимира Ильича и частью за его спиной. Ближе к окнам стоял столик Н. П. Горбунова — секретаря СНК, который вел протокол. Всякий раз, когда Ленин давал кому-нибудь слово или делал указания Горбунову, ему приходилось оборачиваться. Но переставить стол поудобнее никто не подумал…»

Приходишь сегодня в этот первый кабинет Ленина — и не покидает ощущение: чего-то здесь не хватает, такого привычного, необходимого, всегда связанного с Владимиром Ильичем. Да, да, конечно же — почти нет книг. Нет книжных полок, книжных шкафов. Недолго работал здесь Ленин — лишь первые дни революции, а они, пожалуй, были единственным временем во всей жизни Ленина, когда не мог позволить себе и на минуту открыть книгу.

Зато сразу же появились карты. «Тут была масса карт, он был весь окружен картами, — вспоминала А. И. Ульянова-Елизарова, — и я особенно обратила внимание на выражение его лица: он сидел такой бледный и какой-то углубленный, глубоко углубленный, что мне как-то страшно стало за него, и я подумала: «Как же это он с военными делами сможет разобраться?«…Это самое яркое воспоминание у меня осталось, как он сидел и работал над военными картами и как страшно утомлен был».

Линия обороны проходила в предместьях Петрограда — сюда вышел корпус Краснова, поднятый Керенским. Ленин составлял «Набросок правил для служащих» и тогда же, буквально одновременно, подписывал распоряжение: «Приготовиться к выступлению орудий к 10 часам вечера 29.Х». На приказе Военно-революционного комитета — доставить на позиции у Царского Села бензин, артиллерию, полевые телефоны, самокатчиков, саперов для рытья окопов — помечал: «Прошу принять все меры кнемедленномуисполнению». Спешил в штаб Петроградского военного округа, связывался оттуда с Гельсингфорсским Советом депутатов армии, флота и рабочих Финляндии.

Ленин. Есть известия, что войска Керенского подошли и взяли Гатчину, и так как часть петроградских войск утомлена, то настоятельно необходимо самое быстрое и сильное подкрепление.

Гельсингфорс. И еще что?

Ленин. Вместо вопроса «еще что» я ожидал заявления о готовности двинуться и сражаться.

Гельсингфорс. Сколько вам нужно штыков?

Ленин. Нам нужно максимум штыков, но только с людьми верными и готовыми решиться сражаться. Сколько у вас таких людей?

Гельсингфорс. До пяти тысяч. Можно выслать экстренно, которые будут сражаться.

Ленин. Через сколько часов можно ручаться, что они будут в Питере при наибольшей быстроте отправки?

Гельсингфорс. Максимум двадцать четыре часа с данного времени.

Ленин. Я настоятельно прошу от имени правительства Республики немедленно приступить к такой отправке и прошу вас также ответить, знаете ли вы об образовании нового правительства и как оно встречено Советами у вас?

В Гельсингфорсе знали об этом пока лишь из газет… С первых дней — мир и война одновременно. Только что родившееся государство должно было себя защищать.

…Пишешь о тех днях и все время стремишься отделить одно от другого: назначение народных комиссаров и, скажем, наступление на Петроград казаков Краснова; работа Ленина в Смольном и саботаж чиновников бывших министерств, переговоры с Викжелем… Одним взглядом все это не охватить. Но в жизни, на самом деле, все происходило одновременно: и назначения, и мятежи — 27, 28, 29, 30-го — в последние дни Октября, в первые дни Октябрьской революции. «И не мудрено, — писала Крупская, — что, придя поздно ночью за перегородку комнаты, в которой мы с ним жили в Смольном, Ильич все никак не мог заснуть, опять вставал и шел кому-то звонить, давать какие-то неотложные распоряжения, а, заснув наконец, во сне продолжал говорить о делах…»

* * *

Тринадцать строк. Один только лист. Мгновенная, как озарение, запись; она определила на многие десятилетия вперед управление страной. Мы помним слова Горького: Ленин видел настоящее из будущего. Привыкли к мысли — Ленин умел предвидеть. Более того.

Быть может, в Разливе, где была сделана фотография для удостоверения на имя рабочего Константина Петровича Иванова, Владимир Ильич набрасывал план седьмой главы «Государства и революции», последней главы этой книги — «Опыт русских революций 1905 и 1917 годов». В Гельсингфорсе или Выборге, оставаясь в подполье, написал две. первые фразы: «Тема, указанная в названии этой главы, так необъятно велика, что об ней можно и должно писать томы. В настоящей брошюре придется ограничиться, разумеется, только самыми главными уроками опыта, касающимися непосредственно задач пролетариата в революции цо отношению к государственной власти». А следом нетронутая страница, как говорится в комментариях к изданию, «на этом рукопись обрывается»! Не закончил, не успел — «задача пролетариата в революции по отношению к государственной власти» уже решалась на практике. И когда книга увидит свет, в послесловии заметит, что написать седьмую главу «помешал» политический кризис, канун октябрьской революции 1917 года. Такой «помехе» можно только радоваться… Приятнее и полезнее «опыт революции» проделывать, чем о нем писать».

В Горках осенью восемнадцатого годаг еще не поправившись после ранения, занят был брошюрой «Пролетарская революция и ренегат Каутский». Спешил — торопили надвигающиеся события: «Дела так «ускорились» в Германии, что нельзя отставать и нам». Закончил работу к ноябрьским праздникам, к первой годовщине Октября. Но хотел еще написать заключение. И вновь не успел, опять «помешала» революция. Послесловием к этой работе стало:

«Предыдущие строки были написаны 9 ноября 1918 г. В ночь с 9 на 10 получены известия из Германии о начавшейся победоносной революции…

Заключение, которое мне осталось написать к брошюре о Каутском и о пролетарской революции, становится излишним.

Н. Ленин».


10 ноября 1918 г.

Все, как было с последней главой «Государства и революции». А не это ли и рождало силу предвидения: нерасторжимое совмещение жизни Ленина с революционным процессом; такое умение слиться с ним, когда твои дела, твои ритмы работы совпадают с его ритмами, с его вздымающимися волнами…

Но и предвиденье — каким бы ни было оно поразительным — имеет свои границы. Безграничным оно представляется лишь тому, кто мнит себя сверхчеловеком, обнаружив однажды нимб над своей головой… Для меня Ленин больше всего дорог тем, что с безграничной самоотреченностью, непреклонной волей шел к этому будущему, которое умел не только предвидеть, но и отстаивать, приближать его.

Написать седьмую главу «помешал» Октябрь. Но он же — Ленин — готовил революцию, «проделывал» ее опыт, торопил — пора начинать — и встал во главе Октября. Революция в Германии освободила от заключения к брошюре «Пролетарская революция и ренегат Каутский». Но он же — Ленин — сделал так много, чтобы пример революционной России как можно скорее стал всеобщим примером.

Наметил в «Заметках об организации аппарата управления» шаги, которые надо сделать с победой революции, и совершил их.

III

Кончилась осенняя пора октябрьских дождей. Зима в тот год пришла рано — снег лег в ноябре. «Проснувшись утром, — писал Джон Рид, — мы увидели, что карнизы окон совсем побелели. Снег был такой густой, что в десяти шагах ничего не было видно. Грязь исчезла. Хмурый город вдруг стал ослепительно белым… Несмотря на революцию, с ошеломляющей быстротой увлекавшую Россию в неизвестное и грозное будущее, город встретил первый снег общей радостью. На всех устах была улыбка, люди выбегали на улицу и со смехом ловили мягкие, кружащиеся в воздухе снежинки».

Подошел новый, восемнадцатый год.

Надежда Константиновна предложила Владимиру Ильичу встретить его вместе с рабочими Выборгского района. И Ульяновы отправились в бывшее Михайловское юнкерское училище. «По случаю упразднения дворников никто снег не расчищал…» — рассказывала Крупская. Машина еле пробилась через сугробы. В просторный зал училища вошли уже перед самой полночью.

Играет оркестр, танцует молодежь. Кто постарше — пьют чай с «подушечками». С ними и Ульяновы. Молодая работница подбегает к Владимиру Ильичу — зовет танцевать. «С удовольствием бы, но я не умею», — отвечает смущенно. Четверо ребят поднимают за ножки стул, на котором сидит Владимир Ильич, принимаются качать. «Я подверглась той же участи», — вспоминала с улыбкой Надежда Константиновна…

Простота и естественность нового мира. Все вместе, все надеются, все верят:, будущее, то самое — радостное, счастливое, всемирно благополучное, оно совсем уже рядом, только руку протяни. И подступает — она уже совсем близко — гражданская война, только руку протяни. Кто из этих ребят вернется с нее…

Ясный морозный день, заснеженный город. 1 января — это число было указано в удостоверении на имя рабочего Константина Петровича Иванова. Но отчего все-таки именно на этой фамилии остановился Владимир Ильич. В Разлив привезли не один, а несколько заполненных бланков удостоверений Сестрорецкого завода. Посмотрев их, Ленин выбрал документ на имя Иванова. Сказано же было, и не раз: на Ивановых Россия держится, впрочем, как и на Петровых, Сидоровых.

1 января истек срок действия удостоверения Сестрорецкого завода, и в этот день его обладатель писал по-английски американскому послу Френсису: «Сэр, не будучи в состоянии связаться с Вами по телефону в 2 часа, как было условлено, я пишу, чтобы сообщить Вам, что я был бы рад встретиться с Вами в моем кабинете — Смольный институт, комната 81 — сегодня в 4 часа дня».

Дуайен дипломатического корпуса Френсис намеревался выразить протест по поводу конфликта новой власти с румынским посланником. И они приехали — ровно в четыре — к тому, кто еще так недавно скрывался под именем рабочего Иванова. Полномочные представители Соединенных Штатов Северной Америки, Японии, Франции, Швеции, Норвегии, Швейцарии, Дании, Сиама, Китая, Сербии, Португалии, Аргентинской Республики, Греции, Бельгии, Бразилии, Персии, Испании, Нидерландов, Италии и Великобритании. Ленин встретил дипломатов у дверей своего кабинета, пожимая каждому руку. И в это мгновение посол Френсис понял то, что напишет со временем в своих мемуарах: «Ленин торжествовал при мысли, что все эти послы, которые еще вчера отвергали его, идут, чтобы не только протестовать, но и просить». Они уже просили — просили приема у главы пока непризнанного правительства.

Уехали дипломаты, и Ленин торопится на митинг — он собрался в манеже Михайловского училища. Уходит на фронт отряд социалистической армии — она лишь создается, у нее пока нет даже названия. «Приветствую в вашем лице тех первых героев-добровольцев социалистической армии, которые создадут сильную революционную армию… Пусть товарищи, отправляющиеся в окопы, поддержат слабых, утвердят колеблющихся и вдохновят своим личным примером всех уставших», — говорит Владимир Ильич бойцам.

И скорее в Смольный. На восемь часов назначено заседание Совнаркома. В машине вместе с Лениным Мария Ильинична, швейцарский коммунист Фриц Платтен. Отъезжают от манежа, поднимаются на Симеоновский мост. И выстрелы. Один, другой. Пробито переднее стекло, кузов. Платтен резким движением руки наклоняет голову Владимира Ильича. Снова выстрелы. Пуля попадает Платтену в руку…

Совещание Совнаркома началось ровно в восемь. Ленин говорил о событиях дня. Мы создали государство и теперь, естественно, принимаем послов. Революция должна защищать себя — и первый отряд будущей рабоче-крестьянской армии ушел на фронт.

Касаясь происшествия на Симеоновском мосту, заметил: «Что же тут удивительного, что во время революции остаются недовольные и начинают стрелять».

ВЗРЫВ

«По сообщению Всероссийской чрезвычайной комиссии, из Петрограда получены сведения о том, что агенты Колчака, Деникина и союзников пытались. взорвать в Петрограде станцию водопровода. В подвале были обнаружены взрывчатые вещества, а также адская машина, которая была особой командой взята для уничтожения, но преждевременным взрывом убит командир отряда и ранены 10 красноармейцев…

Совет Обороны предписывает призвать к бдительности всех работников Чрезвычайных комиссий и о предпринятых мерах довести до сведения Совета Обороны.

Председатель Совета Обороны

В. Ульянов (Ленин)

Написано 1 апреля 1919 г.

Напечатано 2 апреля 1919 г.

в газете «Известия ВЦИК» № 71».


Как развивались события на водопроводной станции? «Что известно о командире отряда особой команды, который погиб от преждевременного взрыва? Кем был он? Как звали его?

Разыскиваю документы в ленинградском архиве Октябрьской революции, листаю газеты того времени в Публичной библиотеке; друзья-журналисты помогли мне встретиться с теми, кто в Петрограде пережил весну девятнадцатого года.

И вот имя… не просто свидетеля, а самого непосредственного участника тех далеких событий. Узнаю адрес. Еду на окраину Ленинграда.

Дом совсем новый, свежей салатной краской покрыты стены, а вдоль улицы поднялись молодые деревья. А убранство квартиры, в которую я вхожу, переносит в былое: старая мебель, на стенах пожелтевшие портреты с тиснеными затейливыми вензелями хозяев фотозаведений. На комоде никелированная металлическая копилка с надписью на крышке: «Накопление — путь к богатству».

В недавно появившемся на свет доме заключено далекое прошлое — иг пожалуй, это во многом отвечает моему состоянию: из нашего сегодня я все больше погружаюсь в минувшее.

…Холодная мартовская ночь навсегда скрыла тех, а быть может, того, кто, минуя патрули, прокрался по набережной, тенью метнулся к воротам, проник незамеченным к машинному отделению и фильтрам, подложил взрывчатку. Когда в предрассветной мгле грохнул взрыв, преступник мог смешаться с прибежавшими на станцию или был уже далеко.

Могло быть так или иначе. Но взрыв произошел. Это случилось 30 марта девятнадцатого года на водопроводной станции Петроградской стороны — Заречной.

«Красная газета» печатала по этому поводу стихи:

Лишить миллионный

город воды

Взрывами водопровода.

Вот их труды,

Врагов революции и народа!

С преступлениями такого

рода

Речь одна —

Стена!

Один разговор —

Смертный приговор!

В эти дни всюду публиковалось предупреждение Всероссийской Чрезвычайной Комиссии.

«Москва, 1 апреля (РОСТА), от Председателя ВЧК. Ввиду раскрытия заговора, ставившего целью посредством взрывов, порчи железнодорожных путей и пожаров призвать к вооруженному восстанию против Советской власти, ВЧК предупреждает, что всякого рода выступления и призывы будут подавлены без всякой пощады. Во имя спасения от голода Петрограда и Москвы, во имя спасения сотен тысяч невинных жертв ВЧК принуждена будет принять самые суровые меры наказания против тех, кто будет причастен к белогвардейским выступлениям и попыткам вооруженного восстания. Председатель ВЧК Дзержинский».

Петроград в первые годы революции. Английский писатель Герберт Уэллс назвал его городом, погруженным в пучину бед: «Дворцы Петербурга безмолвны и пусты или же нелепо перегорожены фанерой и заставлены столами и пишущими машинками учреждений нового режима, который? отдает все свои силы напряженной борьбе с голодом и интервентами… Поразительно, что цветы до сих продаются и покупаются в этом городе, где большинство оставшихся жителей почти умирают с голоду и вряд ли у кого-нибудь найдется второй костюм или смена изношенного и заплатанного белья».

В этом городе жили люди, они встречались и расходились, познав или не заметив друг друга, радовались, горевали, любили, ненавидели, разочаровывались, увлекались, были счастливы и несчастливы, восторженно воспринимали мир и проклинали его, (совершали благородные поступки и творили мерзости.

Были праздники, и нужны были цветы.

Их подносили новобрачным. «Николай Афанасьевич и Ирина Аникеевна Афанасьевы просят Вас пожаловать на бракосочетание сына их Василия Николаевича с Елизаветой Семеновной Федоровой, имеющего быть в церкви ремесленного училища, а оттуда для поздравлений Петроградская сторона, Саблинская улица № 10, кв. 56». Жених, помощник коменданта третьего подрайона революционной охраны Петроградской стороны, явился на бракосочетание в куртке и галифе из желтой скрипящей кожи. Вася Афанасьев недавно получил этот костюм в благодарность за хорошую службу.

Были похороны, и нужны были цветы.

Их положат на гроб того, кто сохранил от разрушений водопроводную станцию, и на могилу тех, кто расследовал это преступление…

I

На рассвете, по истечении комендантского часа, кого-то отпускали подобру-поздорову, других арестованных увозили под конвоем в Центральную комендатуру либо в Кресты, третьи обживали камеру предварительного заключения. С наступлением утра сменялись чины революционной охраны. Комендант третьего подрайона революционной охраны Петроградской стороны Рудольф Карлович Ленник и его двадцатидвухлетний помощник Вася Афанасьев устраивались на диванах у — себя в кабинетах. Засыпали быстро, поднимались с первым телефонным звонком.

Обязанности комендатуры подрайона — нести службу постовую и патрульную, арестовывать и привлекать к суду за нарушение порядка — по большинству своему исполнялись с наступлением темноты. В течение дня комендант и его помощник готовились к ночи: решали, какие проходные дворы перекрыть засадами, какими маршрутами пустить патрули, где и когда встретиться с агентами, на какие «малины» обрушить облавы.

Днем чины охраны выгребали мусор, мокрыми тряпками стирали серый, как бессонница, налет грязи с широкой мраморной лестницы, ведущей на второй этаж. Окна двухэтажного дома, в котором располагалась комендатура, распахивались настежь — проветривали помещение[18].

Ночью по всем комнатам вновь расползался липкий смрад пивной и вокзала. Ночью в комендатуре кричали, ругались, грозили, бились в истерике и хохотали, требовали, плакали, доказывали, просили. Среди ночи появлялись люди в нижнем платье, потому что верхнее им помогли снять грабители. Чины охраны ехали к месту очередного происшествия — убийство, грабеж, насилие. Грохотал по булыжнику разбитый грузовичок, мотаясь из стороны в сторону светом фар.

В темные предрассветные часы казалось, что дежурную часть распирает от людей. Задержанных было много. И в этой комендатуре, и в других пятидесяти двух подрайонных и четырнадцати районных комендатурах революционной охраны Петрограда. Задержанных было так много, что к рассвету хотелось верить — больше уже и не будет. Но лишь до следующей ночи… И сколько ни устраивай облав, сколько ни воюй с бандитами, не видно конца, пока не подойдет к краю само время, все это породившее. А когда живешь в нем, в этом времени, так и думать некогда, где оно берет начало, а когда наступит конец. Черпаешь бадьей илистый смрад, а он опять подступает, и снова черпаешь, не надеясь дно очистить, а лишь бы самого не засосало.

Была суббота, Лепник и Афанасьев решили усилить патрули, а особых облав в эту ночь не устраивать — в воскресенье работы хватит.

Лепник сидел за массивным столом с распахнутой крышкой бюро. Ростом он был невелик, но зато с лихвой наверстал в плечах. Пышные усы, по-запорожски спускающиеся к подбородку, привлекали внимание, оставляя незаметными землистый цвет лица, густую сеть морщин, изрезавших лоб и щеки. Одет Лепник был в старый китель, из-под расстегнутого ворота выглядывала черная ситцевая рубаха.

Василий Афанасьев стоял, опершись о край открытого бюро. Худой, узкий в плечах, с резко очерченной талией, он был весь устремлен вверх. Мягкие светлые волосы распадались на прямой пробор, яркий румянец, который не могли стравить ни бессонница, ни голодуха, — все это вызывало желание у тех, кто встречал помощника коменданта, называть его не иначе, как Васенькой. Не прибавлял солидности помощнику коменданта и костюм из желтой кожи. Был он таким новеньким, таким скрипящим, что Афанасьев казался в нем еще моложе.

— Нынче ночью у меня встреча была, — сказал Лепник, — агент клянется, что в воскресенье нас на святых выведет. Полюбился цм, видно, наш подрайон.

— Сами и возьмем троицу, — загорелся Василий. — Вот шуму по городу пойдет — святых поймали. Рудольф Карлович, облава будет — пошлите меня.

Тройку налетчиков — Матроса, Заломаева и Верочку-девочку в комендатурах города называли не иначе как святой троицей: гонялись за ними скоро уже месяц, а поймать никак не могли. Бандиты напоминали о себе, совершая один грабеж за другим, зверски разделываясь со своими жертвами. Последний налет они совершили недалеко от комендатуры 3-го подрайона. Раненый старик — хозяин квартиры — рассказал Афанасьеву, как ворвались к нему бандиты, стали требовать деньги. А когда получили то немногое, что было, — не поверили. Девчонка, которая была с двумя налетчиками, на глазах у старика прострелила руку его жене. Денег все равно не оказалось, и тогда бандиты застрелили старуху. Выстрелили и в старика. Одет он был в толстый ватник — это и спасло от смерти.

— Таких бандитов коменданту брать положено, — ответил Лепник, протягивая руку, чтобы захлопнуть бюро. — Вот что, Афанасьев, шагай-ка ты домой, пока жена о пропаже не заявила… Ночь без тебя отдежурю.

Недавняя женитьба Афанасьева, постоянная разлука, «в которой пребывали — молодожены, — опять четвертые сутки пошли, как помощник коменданта домой не заглядывал, — все это было поводом для бесконечных ухмылок: в брак вступал по-старорежимному — (в церкви венчался, а супружеские обязанности сполняет по-граждански, жена уж и обличье мужа небось позабыла, как бы с другим помощником не спутала.

Наслушавшись подобных шуток, Рудольф Карлович предпочитал помалкивать о своей недавней женитьбе: и месяца не прошло, как перетащил холостяцкие пожитки на Васильевский остров. Впрочем, такое долго не скроешь. Всякий раз, отлучаясь из комендатуры, он называет дежурному свой новый адрес. К тому же вызывали на днях в Центральную комендатуру, велели анкету заполнить[19]. На этот раз в графе — семейное положение вместо привычного «холост» Рудольф Карлович написал — «женат». Не сегодня, так завтра станет об этом известно и в подрайоне.

Завтра — это воскресенье 30 марта 1919 года. И другого завтра у коменданта подрайона уже не будет, оно последнее. Что делали, как поступали бы люди, будь им наперед известно, сколько осталось им в жизни лет, дней, минут?..

— Тебе костюм твой нынче нужен? — нарочито безразличным тоном спросил Лепник.

— А что? — насторожился Афанасьев.

Во время разговора комендант поглядывал на кожаный костюм как-то недовольно, словно не одобряя, и Вася это заметил. «Чего ему недовольным быть, костюм я за примерную службу получил не в этом подрайоне, а в другом — Рудольфу Карловичу не на что обижаться».

— Тебе не потребуется, так мне до воскресенья оставь. Ночью поеду посты проверять, если все спокойно будет, так, может, и загляну здесь к одной…

Одалживать костюм, даже своему начальнику, Васе страсть как не хотелось. Но что поделаешь:

— Возьмите, Рудольф Карлович. Я же все одно его в комендатуре оставляю, домой в нем не хожу.

Афанасьев собрался идти, когда заглянул дежурный, доложил, что прежний комендант просится на прием.

— Опять Василий Никитович пожаловал. Пускай заходит, — распорядился Лепник. — Ну-ка задержись, Афанасьев, посмотри, кто здесь до нас делами заправлял.

Тон, каким были сказаны эти слова, не предвещал ничего хорошего. И все «равно, увидев Василия Никитовича, Афанасьев невольно поежился: к такому на допрос попасть — врагу не пожелаешь. И дело было не только в разлапистой походке, бычьей шее, лице, на котором все без меры отвалено — нос, губы, подбородок. В каждом движении бывшего коменданта — как в кабинет вошел, как На Лепника взглянул, а Васю просто не заметил — была такая властность, что никто поперек не встань, стенка окажется, так и ее скорее всего башкой пробьет.

— Попрощаться зашел, комендатура, чай, не чужая. В Москву уезжаю, там меня назначение ожидает не в пример питерскому…

Последнюю фразу Василий Никитович так и не закончил, желая, видно, чтобы спросили его, о каком назначении идет речь. Рудольф Карлович, однако, никакого интереса не проявил. Помолчав, посетитель заговорил вновь.

— Слушай, товарищ Лепник, нужен мне документ, что состоял я в революционной охране, был комендантом подрайона.

— Будто мы с тобой прежде не говорили. Я же тебя, Василий Никитович, в центральную комендатуру посылал. А от меня можешь только одного документа дождаться.

— Какого?

Лепник покопался в бумагах, обнаружил папку, сверился с ее содержимым и сказал не торопясь, чеканя каждое слово, словно и правда справку выписывал:

— С 1 августа по 2 октября 1918 года Василий Никитович являлся комендантом 3-го подрайона революционной охраны Петроградской стороны. Уволен за избиение заключенных.

— А без таких подробностей никак не обойдешься? Был комендантом — и дело с концом.

— Совесть не позволяет.

— Вы меня и вправду за контру держите, коль я той сволочи пальцы в двери прищемлял?

— И зубы вышиб.

— Велико ли дело, бандюге ряху намылил.

— Революция нам карающий меч доверила, а вы до мордобоя опускаетесь, — вмешался Вася Афанасьев.

Наконец-то Василий Никитович и его заметил:

— Ты, парень, в театр сходи, там за такие выступления неплохую деньгу отваливают. А здесь-то на кой слова произносить. Вас сюда политику проводить поставили, а вы про совесть толкуете. Да когда же это было, чтобы политика и совесть в дружбе находились? Коль уж до политики дошло — тут для совести и темного уголка не найдется. Совесть! Ты бы лучше у коменданта Крестов расспросил, как он за Охтой приговора в исполнение приводит. Тоже политика — только по ночам и без лишних свидетелей совершается. А коль есть такая, значит, и люди нужны, которые проводить ее умеют, а не только слюни пускать.

Лепник давно уже сжимал кулаки так, что ногти глубоко вошли в мякоть ладоней.

— И нечего тебе кулаки сжимать. Меня бы застрел лил сейчас за милую душу.

— Это уж точно, Василий Никитович. Тебя, если к власти допустить, так ты всю ее под себя подомнешь.

— Вот она, вся ваша справедливость! Я бандиту по зубам съездил, а ты в меня пулю всадить хочешь. Значит, тебе можно, а мне нельзя. А коль так, кому-нибудь дозволено будет и тебя к стенке поставить.

— Напрасно, Василий Никитович, изводить меня взялся. Терплю, терплю, а все до края. Я сюда не с печки спрыгнул, после четырех лет войны пришел.

— Да не стращай меня, не испугаешь. Ладно, давай документ, которым грозился, — уволен, мол, за избиение заключенных.

— На что же тебе такой документ?

— А я почем знаю. Сейчас вроде бы и ни к чему, а все-таки пускай лежит, вдруг когда-нибудь пригодится. Ты и такой документ выдавать не хочешь?

Низко склонившись над столом, Лепник принялся выписывать справку.

II

В подвале особняка Брандта оставался уголь, и дом отапливали. На кухне, в соседней просторной комнате с русской печью — людской было и вовсе тепло.

На кухне повар императорского яхт-клуба, не какой-нибудь там супник, а мастер жаркого, Иван Федорович Торбик готовил суп из селедочных голов.

Одной рукой подсыпая сухие измельченные коренья, Иван Федорович зачерпнул кипящей жидкости. Дуть не стал, а сразу поднес к губам. Он и этот суп готовил по всем правилам, так же тщательно, как, бывало, запекал поросят, начинял индеек черносливом и орехами. Головы селедок хорошо отмокли, не чувствовалось ни пронзительной вони давнишнего посола, ни тяжелого духа застоявшегося подвала. На ложке плавала различимая невооруженным глазом блестка жира.

Было время, когда б он за этой блесткой гонялся: хозяин с хозяйкой жирного не допускали. Было время, да прошло. Теперь хоть бы во сне увидеть косточку мозговую и мяса кусок пожирней. Эх, сварить бы бульон, чтобы духом одним от него сыт был, и вытеснил бы дух этот несъестные запахи, которые от скудности развелись по дому. Да, быстро времена меняются.

Во многих богатых домах служил Торбик. Брали его за мастерство, рассчитывали — за характер. Иван Федорович и в доме Брандта с первого дня повел себя самостоятельно. У миллионера лесопромышленника Василия Эммануиловича Брандта все на широкую ногу было заведено. Рядом с особняком Кшесинской свой дом построил, хоть и не для продажи, а все известно — вместе с меблировкой в четыре миллиона обошелся. В Петергофе — дача-дворец. У хозяйки горничная красавица и у хозяина горничная, только рябая, страшная девка — это уж господские хитрости.

Прислуге щедро платили, ничего не скажешь, но поначалу казалось Ивану Федоровичу, что не приживется он и на этом месте. В первый же день хозяйка послала буфетчика на кухню за поваром, принялась недовольства высказывать:

— Что это, Иван Федорович, вы нам за щи подали? Разве это щи, когда в них картошки нет? Мы такие щи кушать не станем.

— Это и есть щи, а с картошкой-то мещанские. Я, простите, варить их не приучен, — сказал Торбик и уже руки за спину убрал, чтобы передник без промедления отвязать.

В другой раз заказали господа гречневую кашу. Иван Федорович чугун салфеткой обернул и английской булавкой заколол. Снова хозяйка недовольна:

— Отчего это нам гречневую кашу в чугуне принесли?

— А в чем же еще прикажете?

— На блюде хотя бы.

— Гречневая каша тушится в чугуне и в нем же с корочкой на стол подается. Я как положено могу, а иначе увольте.

— Да нет, Иван Федорович, я и сама хочу по-настоящему.

От этого «по-настоящему» Василий Эммануилович аж в лице переменился, так стулом двинул, что на паркете полосы остались.

Хозяйке хотелось на барыню во всем походить, да от кого скроешь, что прежде в кондитерской Дюмона служила. Ей тоже не сладко приходилось, словно на цыпочках ходила, лишь бы мужу не напомнить, что из простых взял… Мало ли что в господской жизни бывало, а теперь все как одуванчик разлетелось.

Скоро уже год, как отбыли господа за границу. Кольца нанизали на браслеты и детям на руки надели. Приглашенный ювелир прямо на руке замки у браслетов запаивал, наверное, чтобы в дороге не сняли.

Чемоданы на телегу рядами укладывали. Три ряда сложили, только ценности одни. А так все дома бросили. Когда с прислугой прощались, говорили, что вернутся скоро. Дом на все замки запирают, а при этом наказывают — имущество их оберегать. Иван Федорович только плечами передернул: не сторож он чужому добру. А швейцар Сарафанов; тот слезу пролил и хозяину в верности поклялся. Он и нынче волком смотрит, как бы господское не попортили.

Сразу после отъезда хозяев появился в особняке представительный мужчина с военной выправкой. Распахнул все двери, ветром прошелся по комнатам, сказал, что дом занимают большевики и будут они жить здесь коммуной. Швейцар Сарафанов аж зашипел от злобы, а Торбик обрадовался: хотелось ему к новой власти приглядеться.

Скарб у жильцов был невелик, переезжали с узлами да деревянными сундучками, старушки тащили в обхват деревенские половики. Всласть позлорадствовал над ними швейцар.

Вскоре Иван Федорович узнал, что главный среди жильцов — мужчина с бородой, тот, что каждое утро проходит через двор, опираясь одной рукой о палочку, а другой прижимая к себе портфель. Был он ни много ни мало городской голова, всем хозяйством Петрограда заведовал[20]. Встретившись с ним, Торбик поклонился. Главный жилец протянул руку:

— Михаил Иванович. Калинин моя фамилия. А как вас величают?.. Слышал я, Иван Федорович, что вы здесь при бывших хозяевах поваром служили. Не хотите ли теперь вместе с нами на равных основаниях в коммуне состоять? Да вы не смущайтесь. В молодости я тоже на кухне служил у баронессы Будберг. Только вашего совершенства не достиг. В кухонных мужиках ходил…

Теперь все в людской обедать стали. И вечерами, как соберутся здесь, начинают о классовом чутье да классовом самосознании толковать. Доказывают друг другу, учеными словами перебрасываются, а никто не объяснит Ивану Федоровичу, отчего это все, происходящее в бывшей империи, ему, Торбику, очень даже по душе, а швейцару Сарафанову — кость в горло. Вместе в прислугах служили, да и положение повара со швейцаром не сравнишь, тому только внешность нужна, в голове хоть картофельный куст расти. А Иван Федорович владеет искусством приготовления пищи, к нему и отношение иное и жалованье повыше. Может быть, Иван Федорович потому новую власть и одобряет, что ему независимость дорога. А Сарафанову на что независимость, если она барыши не приносит.

Иван Федорович достал из самой глубины кухонного стола пузырек, заткнутый обернутой в белую тряпицу пробкой, — свой, заветный пузырек. Плеснул поверх супа постного масла.

Была суббота, и мужчины вернулись пораньше, но все равно затемно, когда детей, как говорила бабушка Котлякова, спать утолкали. Первым появился Иван Ефимович Котляков, а следом — и Михаил Иванович пришел. Калинин еще и пальто снять не успел, как Котляков сразу же с расспросами:

— Михаил Иванович, чего там в Смольном стряслось? Пока мы тебя по городу разыскивали, они раз пять звонили, все тебя требовали.

— Да так, дела, — ответил Калинин вполне определенно, в том смысле, что не имеет желания распространяться на эту тему.

В этот вечер в коммуне был полный сбор. И Торбик заварил по такому случаю морковного чая. Все потянулись вниз, в людскую.

Калинин сидел за общим столом, рядом с женой — Екатериной Ивановной, грел о стакан ладони.

— Сегодня на митинге, — рассказывал Михаил Иванович, — только успел на трибуну подняться, а мне уже кричат: «Нам не речи, не слова, а хлеб давай!» И я им без всяких изысканностей отвечаю: хлеба нет, и я вам его не дам. И не запугивайте меня, все равно не поверю, чтобы хоть один рабочий согласился задержать хлебный маршрут, который на фронт для Красной Армии отправляется…

Считался я когда-то самым мягким человеком — за всю жизнь курицы не зарезал, если нужно было — шел соседа просить. А теперь вот людям, голодным людям отвечаю — голодаете и будете пока голодать, потому что ничего другого не скажешь. Когда идет беспощадная борьба, проникаешься одним сознанием — уничтожить врага, только этим сознанием, а уж уничтоживши, можно приходить в мирное состояние, жизнь налаживать. Да, для налаживания жизни время еще не подоспело, пока бы месяца три-четыре продержаться, тогда и оглянуться можно будет… Какое сегодня число? — спросил вдруг Калинин и, услышав ответ, ни к кому не обращаясь, думая о чем-то своем, произнес: — Значит, завтра будет 30 марта, года девятьсот девятнадцатого, воскресенье…

И снова все почувствовали, что беспокоят Михаила Ивановича какие-то свои мысли, о которых говорить он не хочет или не может.

Котляков взглянул в окно. Ночь прилипла к стеклу. Чтобы заполнить паузу, Иван Ефимович сказал:

— Тревожно нынче в городе, так и прислушиваешься, где выстрелы посыплются, а где свистать начнут.

Калинин будто не слышал его слов.

Через людскую прошествовал швейцар Сарафанов. Борода вперед, ни на кого не смотря, никому не поклонившись. Набрал горячей воды на кухне, и таким же манером — назад. Михаил Иванович усмехнулся ему вслед.

— Когда я в людях служил, был там камердинер Петр Петрович. У него вся камердинерская знать Петербурга собиралась. Копировали они своих господ, ну, просто чудо: хорошие вина пили, светские разговоры вели — все больше о чинах да орденах, карьерами своих хозяев друг перед другом похвалялись. А меня, как не отесанную еще столицей деревенщину, заставляли им прислуживать. Для них весь мир так и строился: они хозяевам свои поклоны бьют, а я должен был им кланяться. На мне, впрочем, все й кончалось — мне никто уж не кланялся. Ох, и гоняли же меня эти камердинеры. Одно слово — холуи… Однако и ими не рождаются.

Оставшись с Михаилом Ивановичем вдвоем, Екатерина Ивановна сразу же спросила:

— Что же у тебя стряслось такое? Я же вижу — сам не свой.

Калинин хитро взглянул на жену, — а ты сама на таком митинге побывай.

— Тебе уж не впервой.

— Завтра в Москве на заседании ВЦИК будут нового председателя выбирать, вместо покойного Якова Михайловича.

— А тебя что тревожит?

— Не говорил я тебе прежде, Ленин думает мою кандидатуру выдвигать.

— Как же ты будешь председателем ВЦИК?

— Подожди, изберут ли еще.

Екатерина Ивановна покосилась на мужа — со мной в прятки не играй.

— Сегодня известие от Ленина пришло: просил мне лично передать, что считает такое решение единственно целесообразным.

— Да я про тебя спрашиваю, как же ты справишься с такой должностью?

— Чего же гадать — пока я и круг занятий осмыслить не могу. Только заметь, когда я тебе принес известие, что городским головой стал, ты куда больше подивилась. А теперь вот второй год прошел и вроде бы ничего особенного, так и быть должно — быстро люди привыкают.

Екатерина Ивановна не ответила, она думала о чем-то своем, как и положено жене, наверное, о семейном, и лицо у нее было усталое, грустное.

Вскоре все спали. Только на кухне еще возился Иван Федорович. Он решил приготовить к завтраку запеканку. Отмочил овес и проворачивал его теперь через мясорубку. Торбик не знал, что Калинин и Котляков ранним утром уйдут из дома, даже не вспомнив о завтраке. Они этого тоже не знали.

Ранним утром 30 марта обитателей особняка, который еще по-прежнему называли домом Брандта, разбудил тревожный стук в парадную дверь.

III

В третьем часу утра словно отрезало: замолчал телефон, не тревожили комендатуры — ни районная, ни центральная, перестала хлопать дверь внизу, затихла перебранка подле дежурного. Лепник научился без ошибки, не теряя и минуты, улавливать тот перелом, за которым начинает спадать лихорадка ночной работы. Он тут же сбежал вниз, сказал дежурному:

— Поеду посты проверю. Задержусь — посылайте Большой проспект, 916, кв. 10. Понял?

— Понял, товарищ комендант.

И вдруг, неожиданно для себя, Лепник рассмеялся:

— А что понял-то?

— Если задержитесь, так Большой проспект…

Сырой холодный ветер, прихваченный ночным морозцем, натянул на мостовые наледь. Комендант хоть и с трудом, но удерживался в седле: шины скользили, словно коньки. Он и в самую лютую непогоду, несмотря на снег и лед, передвигался по городу на велосипеде.

Комендант ехал проспектом, сворачивал в улочки, вглядывался в черные ямы дворов, встречал патрули, слушал доклады постовых, отдавал распоряжения — исполнял все, что и полагается исполнять руководителю комендатуры. А мыслями Рудольф Лепник весь безраздельно был уже на Васильевском острове, в комнате, которая стала его домом. Был вместе с нею.

И, как всегда, свет от ее окна — словно первая встреча с нею. С улицы видно было не само окно, а лишь блики, которые падали от него на кирпичную кладку соседней стены. Давно ли стоял он тут, не смея войти в дом, не смея поверить, что эта курсистка — такая красивая, такая серьезная, такая независимая, такая Образованная и такая любимая станет когда-нибудь его женой. А вот и стала.

Она сразу открыла дверь. Волосы гладко причесаны, коса уложена в пучок, у блузки даже верхняя пуговица застегнута. Приди он не сейчас, а еще через несколько часов, она бы так и сидела, не позволив себе прилечь. Рудольф знал об этом, волновался, задерживаясь, гордился и радовался при каждой встрече. Ню сегодня мелькнуло и «сожаление: ему хотелось увидеть ее полуодетой, с распущенными волосами, разомлевшей от сна. Но время это еще не настало для них: они стеснялись друг друга, стеснялись каждого неловкого движения и двусмысленного слова. Для них не настало еще время естественной откровенности отношений жены и мужа и никогда не настанет: у них ничего не было, кроме этой ночи, да и не ночи, а минут каких-то, выкроенных для жены комендантом революционной охраны, который поехал проверять посты.

Она тянула в комнату, а он целовал и целовал ее подле двери. Она отвечала Рудольфу, и губы ее становились все податливее и мягче.

— Я хочу дышать тобою.

— Никогда не думала, что мужчины могут быть такими ласковыми, а ты и вовсе…

Она еще наблюдала за ним, словно со стороны, и каждый из них еще существовал сам по себе. Но уже в следующее мгновение она произнесла шепотом:

— Давай только разденемся…

В этом были ее просьба, ее желание, а потому и великая победа Рудольфа. И именно это мгновение стало для Рудольфа той самой острой близостью, которую довелось ему пережить с любимой женщиной. И если бы в последнюю минуту жизни, которая так скоро должна была для него наступить, кто-нибудь мог спросить Лепника о самом прекрасном, — он вспомнил бы эти слова и шепот, которым они были произнесены.

Потом они лежали в темноте. Рудольф не видел ее и старался представить, как движутся губы, как морщит она лоб, улыбается, чуть подергивая кончиком носа. Он мог, казалось бы, различить в темноте каждую черточку ее лица, но ему никак не удавалось собрать их вместе. Он хотел и не решался зажечь свет, хотя бы чиркнуть спичкой.

— Ты первый, кто умеет так меня слушать, и за это я тебя еще больше люблю. Мне хочется рассказывать тебе обо всем, обо всем. Поделиться каждой мыслью, постараться передать все мои чувства, — она говорила легко, плавно посылая в темноту слово за словом.

Рудольф любил эти предрассветные разговоры и боялся их. Она погружалась в мир своих ощущений, и Рудольф послушно следовал за ней, растворяясь в ее мыслях и чувствах, лишаясь дара речи, порой не имея сил ответить на обращенный к нему вопрос.

— Я ждала тебя эту ночь и старалась думать о нас, а мысли путались, прыгали кузнечиками с пятого на десятое. Я разучилась заглядывать вперед, думать о том, что будет. Жизнь раздробилась на дни, минуты, распалась, как цепочка, на звенья. Может быть, так велик каждый день и нет сил заглянуть за его край. А может быть, ты отучил меня думать о том, что произойдет завтра, когда-нибудь. Честное слово — это ты. Я жду тебя каждый вечер и каждую ночь, мечтаю о подобных минутах, хочу их с такой «силой, что не могу задумываться над тем, как мы встретимся завтра, будем жить через год.

Нет, я не справедлива. Жить одним днем — это не только от тебя, а от всего вместе. Прежде еще снег не сошел, а я уже думала, как бы заработать к следующей зиме. А теперь — получила на день хлеб, и хорошо. Прежняя жизнь представляется мне большой равниной; я иду по ней размеренно, не спеша: учусь на курсах, знаю, когда окончу, могу представить, что примерно меня ждет. А теперь… теперь и сама равнина пустилась вскачь, и я уже не бреду, а несусь по ней. Помнишь примеры на сложное движение? Я глупости болтаю, Рудольф, да? Подожди, не суди меня. Мы так много говорим теперь обо всем мире. Но каждый человек тоже мир. Сколько времени можно прожить, не заглядывая в себя, не имея времени задуматься, со всеми вместе поднимаясь на одной волне, живя общим порывом? Революции тоже проходят.

А может случиться так, что все люди отучатся опираться на себя, двигаться, отталкиваясь от самих себя, в своих мыслях и чувствах черпать энергию? Вдруг! Это будет очень страшно. Даже представить жутко, что произойдет, если обмелеет однажды самый глубокий в мире океан — океан человеческой души. Я думаю о тебе, Рудольф, что станет твоей точкой опоры в той, иной жизни, когда один день будет спокойно сменяться другим. Я думаю о себе…

Рудольфу хотелось растормошить ее, избавить от мыслей, которые так коварно уводили ее за круг его жизни. Он не был согласен с ней, но он и не возразил. Тревоги ее были рождены их любовью, рождены здесь, где существуют они и только они — от неба до земли, от полюса до полюса. Что мог он возразить? Стараться убедить, что мир любви их не может существовать сам по себе, он зыбок, подобно темноте этой ночи, которая совсем недавно так сладко укрывала их, а теперь начала отступать перед серой мглой. И время их истекло, и надо расставаться — не когда-нибудь, а именно сейчас. Он так и не произнес ни слова, как нет во сне сил сделать всего лишь одно движение, чтобы отстраниться от опасности.

…Конечно же, Рудольф пробыл дольше, чем полагал, и теперь торопился в комендатуру, ехал, не задерживаясь у постов. Комендант скорее почувствовал, чем заметил, какое-то движение на улице, а потом увидел тень: отделившись от стены дома, человек одним прыжком миновал проем ворот.

— Стой!

Тень вновь появилась в проеме ворот, могло показаться, что человек остановился, нет, замер на долю секунды и прыгнул во двор. Поравнявшись с воротами, Лепник поспешно соскочил с седла. Всматривался в предрассветный туман, окутавший двор, и ничего не видел. Двор уходил вниз, был, очевидно, проходным, и, минуя его, можно оказаться на набережной Невы.

Комендант так и не вошел во двор, не вынул оружие, не стал преследовать неизвестного. Лепник не испытывал страха, нет. Им овладела какая-то безотчетная слабость, то минутное безразличие к окружающему, которое испытываешь порой после того, как долго и пристально всматриваешься в самого себя.

Проехав квартал, комендант свернул за угол, спустился к Неве. Вдали, на том берегу реки, светился огонек — водопроводная станция Петроградской стороны.

Рудольф Карлович так и не узнал, что значила в его судьбе эта промелькнувшая тень. Задержи комендант неизвестного, быть может, не произошло бы то, чему суждено было случиться спустя несколько часов.

IV

Если пустить кинокадры вспять, если дать обратный ход кинопленке, на которую успели заснять, как поднялся, рванулся вперед боец и упал, сраженный пулей… Тогда поднимется погибший, проделает обратный путь, невредимым вернется в окоп. Так бывает в кино и никогда не происходит в жизни. Никогда, никогда уже не поднимется погибший боец.

Как любим мы это ««если бы» и в жизни своей, и в истории. Любим пускать минувшее вспять. Вот если бы не делать этого шага, если бы знать, к чему все приведет, если бы раньше поняли люди, если бы… тогда бы не случилось, не произошло то, что произошло. Но что было, то было. И никакие «если бы» не могут ни вернуть, ни исправить, ни переделать.

В тот день, о котором здесь речь, все могло бы произойти иначе — если бы, если бы, если бы… Но из всех вариантов торжествует лишь один — тот, который был на самом деле.

«30 марта, рано утром, на городской водокачке, помещавшейся на Пеньковской улице, на Петербургской стороне раздался взрыв», — писала газета «Северная Коммуна» 1 апреля 1919 года.

Два здания красного кирпича, фильтры и машинное отделение сходятся углом, оставляя лишь узкий проход. Здесь взорвалась бомба. Волна вышибла стекла, контузила машиниста. Грохот взрыва вырвался из замкнутого пространства, пронесся над Невой, перевалил на другой берег, разбился о низко нависшее над городом набухшее серое небо.

Первым из комендатуры выбежал Лепник, вскочил на велосипед. Шофер заводил грузовик, бойцы прыгали в кузов. Они отъехали от комендатуры, когда Рудольф Карлович был уже возле моста.

Открытый легковой автомобиль остановился перед особняком Брандта. Дверь открыл Котляков.

— Беда, Иван Ефимович! Заречную станцию взорвали!

Со второго этажа сбежал Калинин. Раздет по пояс, полотенце через плечо.

— Подожди. Я сейчас.

Афанасьева разбудил телефонный звонок.

— Взрыв на Пеньковской улице, на водопроводной станции. Комендант приказал срочно прибыть.

Василий выбежал из дома. Пустая улица — ни извозчиков, ни машин. Пустился бегом.

Все они торопились к месту взрыва. Каждый из них мог оказаться на водопроводной станции чуть раньше или чуть позже. Они прибыли туда именно в то мгновение, с той абсолютной точностью, чтобы последующие за тем события произошли так, как они происходили.

Лепник приказал оцепить станцию. Он же доложил Калинину свои опасения: одной бомбой здесь может дело не обойтись, расчет и строится на том, чтобы после первого взрыва собралось побольше народа. Котляков начал осматривать двор. Калинин и Лепник спустились в машинное отделение…

XII заседание Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета собралось в воскресенье, 30 марта. Две — недели назад скончался Председатель ВЦИК Яков Михайлович Свердлов. Предстоит избрать нового Председателя…

В сыром полуподвале гуляли сквозняки. Калинин поежился от холода. Лепник шел впереди. Остановился, наклонил голову, словно прислушивается к чему-то. Калинин подошел к нему. Тоже прислушался. Было отчетливо слышно, как работает часовой механизм. Бомба лежала под машиной. Так-так-так. Работает часовой механизм, и кажется, что уже кровь стучится в висках, подчинись этому ритму…

Заседание открыл секретарь ВЦИК Енукидзе. Кандидатуру Председателя выдвигает большевистская фракция ВЦИК. Слово берет Ленин:

«Товарищи! Найти настоящего заместителя тов. Якову Михайловичу Свердлову — задача чрезвычайно трудная…кандидатура такого товарища, как тов. Калинин, должна бы объединить нас всех… Вот почему я позволю себе рекомендовать вам эту кандидатуру — кандидатуру товарища Калинина».

Работает, пока еще работает часовой механизм. Так-так-так. Будто раскалывая время. Два решения, два поступка. Между ними черта — по одну сторону все, что было прежде, по другую то, что — произойдет сейчас. Рудольф Лепник нагибается. Протягивает руки под машину. Берет бомбу. До двери восемь шагов. Дверь. Выбегает во двор. Всюду люди. Узкий проход между домами. Впереди показался Котляков. Кто-то бежит рядом. Кто-то кричит, умоляет бросить бомбу в канализационный люк. Всюду люди. Успеть. Добежать до Невы. Бросить бомбу в Неву. Успе…

«…собрание приступает к выборам нового председателя ВЦИК. Единогласно под дружные аплодисменты тов. М. И. Калинин избирается новым председателем ВЦИК».

ЭПИЛОГ К ГОДУ ДЕВЯТНАДЦАТОМУ

Василий Афанасьев вбежал в распахнутые ворота станции и — взрыв. Его швырнуло назад, на набережную, он упал. Поднялся и снова бросился вперед. Посреди двора лежал Лепник, широка и свободно разбросав руки. Такой знакомый Афанасьеву кожаный костюм был изодран в клочья, по ярко-желтому глянцу струилась кровь.

— Рудольф Карлович!

Лепник не отвечал, то хрипел, то снова замолкал. Афанасьев увидел Калинина. Он помогал нести к машине контуженного взрывом Котлякова.

Лепник пришел в себя, когда его укладывали на телегу.

— Куда везти собрались?

— В Петропавловскую больницу.

— Про троицу святую не забыли? Агент сегодня подтвердить должен.

Помощник коменданта продолжил осмотр станции. Черную со скосом коробку, отдаленно напоминающую телефонный аппарат, он увидел в небольшом углублении, наскоро выкопанном под домом.

Афанасьев наклонился. Поднял бомбу. Вытянул руки, стараясь держать подальше от себя этот жуткий груз.

— Ложись! — крикнул бойцам оцепления и пошел к воротам.

Шел ровно, твердо ставя ногу и так же твердо делая следующий шаг. Шел, подавляя желание броситься бегом, стараясь убедить себя, что, пока он спокоен, ничего не может, не должно случиться. Ступал по тому месту, где несколькими минутами раньше взорвался Лепник, старательно обходя лужу густой, не уходящей в землю крови.

Склонился над парапетом и разжал руки. Бомба мягко упала в наметенный на льду сугроб.

Афанасьев вернулся на станцию, надеясь, что больше ничего уже там не найдет.

Еще одна.

— Ложись!

Еще.

— Ложись!

Заканчивая осмотр станции, наткнулся на четвертую бомбу. Нес ее так же — на вытянутых руках, и был уже подле ворот, когда рванул взрыв.

Афанасьева хлестнуло снежной порошей, Он покачнулся, но устоял. Черная ненавистная коробка лежала на руках. Василий тупо смотрел на нее, пока не сообразил, что взорвалась не эта адская машина, а одна из тех, что успел он бросить с набережной вниз.

Пока, присев на корточки, смолил протянутую кем-то цигарку., грохнуло еще два взрыва. Время последней бомбы никак не подходило.

На станцию приехали сотрудники Петроградской ЧК — им и разбираться в таком происшествии. Следом прибыл отряд подрывников из Кронштадта — они обезвредят последнюю бомбу. Помощнику коменданта больше нечего было здесь делать.

Афанасьев вышел не спеша на набережную. Около ворот стоял прислоненный к каменной ограде станции велосипед Лепника. Василий сел на него и поехал…

Агент не обманул, к вечеру удалось напасть на след троицы — Матроса, Заломаева и Верочки-девочки.

К дому подошли вшестером. Прикинули, куда могут выходить окна квартиры, и оставили бойца стеречь: будут через окно вылезать — стреляй.

Поднялись на четвертый этаж. Афанасьев негромко постучал.

— Кто там? — сразу же откликнулся за дверью женский голос.

— Скорая помощь, — неожиданно для самого себя ответил Василий.

Лишь звякнула щеколда — ворвались в квартиру. Афанасьев заметил, как кивнула хозяйка, указывая на узкий, чуть освещенный коридор с приоткрытой в конце его дверью. Но поздно: дверь захлопнулась, щелкнул замок.

Теперь они рвали дверь и не могли открыть. Глухо донесся с улицы выстрел. Кто-то тяжело спрыгнул с подоконника.

— Посторонись! — крикнул Василий.

В комнате началась стрельба, били в коридор, дырявя дверь. Бойцы распластались на полу. Василий втиснулся: в крохотный простенок между дверью и стеной. Если начнет бить под углом, пожалуй, заденет. Считал выстрелы — второй, пятый, шестой. Конец обойме. Опять стреляет — из другого пистолета.

Всякий раз, как замолкали выстрелы, помощник коменданта уговаривал открыть дверь. И снова пули дырявили филенку. Когда же конец? За дверью о чем-то шептались, кто-то всхлипывал, тонко и жалобно, словно ребенок.

— Выбрасывай оружие!

Дверь чуть приоткрылась. В открывшуюся щель выбросили наган.

— Давай еще пистолет. Ты семьдесят две дырки в двери просверлил.

Из-за двери показалась рука, протягивающая браунинг. Афанасьев обрушился всем телом на дверь, защемил с хрустом руку. Рванул дверь на себя, распахнул ее и прыгнул на того, кто стоял за ней. Опрокинул, прижал коленом грудь.

Это был Заломаев. На кровати стояла девчонка-подросток, наблюдала сверху за возней на полу. И Верочка здесь. А Матроса нет!

Весь еще в горячке схватки, Афанасьев вбежал в комендатуру.

— На допрос их. Быстро на допрос. Заломаева веди. Нет! Девчонку давай первой.

Он не справился с собой и, лишь привели девчонку, начал кричать:

— Где Матрос, говори. Говори, бандитка, хуже будет. Где Матрос? Отвечай!

Верочка прошлась по кабинету, изогнувшись — тростинка, сейчас переломится, — села на стул, засмеялась.

— Успокойтесь, гражданин начальник. Неужто мой Петенька вас так напугал? А я ничего не боюсь. Да кабы не я, вам бы теперь про Матроса и спрашивать не у кого было.

Афанасьев тоже сел. Он лишь теперь заметил, что влетел впопыхах в кабинет Лепника. Она смеялась Василию в лицо. И это не взорвало его еще раз, а заставило успокоиться. Отхлынуло то, что клокотало в груди, голова стала совсем легкой, только в ноге, никак не успокаиваясь, била ехидная дрожь.

— Сколько у него в браунинге пуль осталось, посмотрели небось? — спросила девчонка.

Афанасьев достал браунинг. Одна пуля — в обойме, другая — в стволе.

— Две.

— Две, — повторила Верочка. — Одну для меня, другую себе оставил. Я, это я его умолила, чтобы не кончал он нас.

— Сбежать надеялась?

— Никогда. С любимым не могла навсегда расстаться. Вот и умолила его, камнем на нем висела. Хоть в тюрьме, да еще раз свидимся, — голос у нее чуть дрогнул, и она снова сказала: г — Еще раз., да свидимся.

К Афанасьеву пришло решение, он знал теперь, как вести допрос.

— Не увидишь ты больше своего Петеньку, никогда тебе его не увидать! Не будет вам в тюрьме свидания, и очной ставки вам не дам.

Верочка заплакала.

Они договорились: Афанасьев дает ей честное слово, что устроит свидание с Заломаевым, а Верочка говорит, где искать Матроса.

— На Московском вокзале ищите. Уезжать мы сегодня собрались…

Афанасьев стоял в самом конце состава. Верочка была здесь же, на перроне, в нескольких шагах. Он следил за ее лицом. Надеялся, что если и не подаст условленный знак, все равно не сумеет скрыть, когда увидит Матроса.

Закручивался водоворот вокзальной толкучки. Лицо Верочки; — прикрытый кудряшками лоб, серые колючие глаза, прямой с чуть вывернутыми ноздрями нос, по-детски припухшие губы — появлялось я пропадало за новой волной пассажиров; Василий стал пробираться к ней поближе. Его толкнул, словно стальной болванкой двинул, высокий мужчина в длиннополом меховом пальто. Афанасьев обернулся, своим глазам не веря: да нет, не обознался, он самый — Василий Никитович. И правда, в Москву собрался, да еще барином каким. Следом за бывшим комендантом носильщик волок здоровенный чемодан.

Афанасьев увидел Верочку, впервые прочел в ее глазах страх и понял, что Матрос появился на перроне.

Матроса взяли тут же, без лишнего шума. С вокзала Василий уходил вместе с Верочкой, крепко держа ее под руку. На площади остановилась открытая машина. Афанасьев видел ее сегодня у водопроводной станции. Вышел Калинин, с ним двое молодых ребят.

Впервые за эти часы память вернула помощника коменданта к тому, что случилось утром. Неужели все это было сегодня — взрыв, истекающий кровью Рудольф Карлович, бомбы на вытянутых руках, — только сегодня утром. Верочка чуть шевельнула рукой, и он еще крепче сжал ее локоть.

…Поезд набрал ход, вагон перестал мотаться из стороны в сторону, мерно покачивался, словно покорившись своей судьбе. Быстро промелькнули редкие огоньки, за окном воцарилась ночь. Калинин сидел на нижней полке, вольно вытянув ноги, смотрел в черную пустоту окна.

На противоположной полке устроились двое парней — чекисты, которым поручено сопровождать Михаила Ивановича. Они не знали еще, что едут в Москву вместе с новым Председателем ВЦИК.

Чекисты развернули нарезанные ломти хлеба, достали несколько кусков сахара.

— Перекусить не хотите, Михаил Иванович?

— Кипятком бы разжиться.

Мимо купе прошел кондуктор, понес кому-то чайник с кипятком. Один из чекистов поднялся, пошел за ним.

Все дальше от Петрограда уходил поезд, а вместе с этим отступали хлопоты, заботы последнего питерского дня, улеглись тревожные, как звонки, мысли — как бы не забыть чего, успеть сделать до отъезда. Котляков не скоро оправится от контузии, здорово досталось Ивану Ефимовичу. А парень тот, пожалуй, не выкарабкается. Фамилии коменданта Михаил Иванович не знал, не мог припомнить и как выглядел он, осталась в памяти лишь кожаная фуражка, куртка ярко-желтой кожи и такое же галифе.

Калинин вновь ощутил холодную сырость полуподвала, услышал металлическое постукивание часового механизма. И засосало под, ложечкой, стало сухо во рту. «Нашел, когда испугаться», — усмехнулся про себя Михаил Иванович.

Чекист вернулся с пустыми руками: Присел подле двери, тихо переговаривался со своим напарником.

— Обещал и нам кипятка принести. Чайник он соседу нашему отнес.

— Кто там едет?

— Туз какой-то. Один во всем купе. Одет как барин, а говорят — из Центральной комендатуры. Не похоже чего-то. Может, проверить?

— Сказано было — себя не проявлять. Пускай тот туз внимание к себе и привлекает, так оно лучше. Приедем — разберемся.

Калинин думал теперь о Москве, о своем назначении, о том, что предстоит сказать ему при вступлении в новую должность. Нужные слова никак не приходили, рождались медленно, неохотно.

«Это доверие я рассматриваю… я принимаю как доверие петроградским рабочим… революционному петроградскому пролетариату. Я с сожалением… я с глубоким сожалением расстался… оставил работу в рядах петроградского пролетариата».

Кондуктор все не шел.

ПЯТЬ ДЕСЯТИЛЕТИЙ СПУСТЯ

Новый дом на окраине Ленинграда. А убранство квартиры, в которую я пришел, переносит в былое.

На комоде никелированная металлическая копилка с надписью на крышке: «Накопление — путь к богатству».

Мой собеседник — стар. Время долго трудилось над его лицом, черты стали такими жесткими, что трудно представить, каким оно было в молодости. Вот только зачесанные назад волосы, наверное, и раньше так же распадались на прямой пробор, но теперь они седые.

Одет он в синий френч. На груди орден Красного Знамени, тот, прежний, без ленты.

Мы встречаемся уже не первый раз и решаем сразу же продолжить нашу беседу. На столе появляется толстая папка с бумагами — семейный архив. Раскладываем документы. Отпечатанный на толстому картоне с золотым обрезом пригласительный билет: «Николай Афанасьевич и Ирина Аникеевна Афанасьевы просят Вас пожаловать на бракосочетание сына их Василия Николаевича с Елизаветой Семеновной Федоровой…» Рядом ложится фотокопия удостоверения, оригинал его владелец передал Ленинградскому музею революции. «Товарища Афанасьева Василия, красноармейца отряда Кишкина первого батальона особого назначения 17-й милиционной бригады, наградить Знаком Отличия ордена Красного Знамени за то, что во время кронштадтской операции, находясь под ураганным огнем противника, сдерживал наступающие цепи от попытки пойти назад и, ворвавшись в Кронштадт третьей группой, ожесточенно дрался с мятежниками. Орден Красного Знамени № 2124».

Да, я в гостях у бывшего помощника коменданта 3-го подрайона революционной охраны Петроградской стороны Василия Николаевича Афанасьева.

В комнате появляется Елизавета Семеновна. Она подозрительно посматривает на дверь — не сквозит ли. Достает плед, кладет его на колени мужу.

Я привез с собой выписки, которые сделал в архиве и библиотеке, показываю их Василию Николаевичу. «Коменданту Центральной Комендатуры Революционной Охраны гор. Петрограда. Рапорт. Доношу, что Комендант 3-го подрайона Револ. Охр. Петерб. Стор. РУДОЛЬФ ЛЕПНИК с 9 сего апреля ввиду его смерти уволен. Прошу вышеназванного Коменданта исключить из списка служащих. Район. Комендант В. Курочкин».

В апреле девятнадцатого года газета «Северная коммуна» публиковала объявление в траурной рамке: «12 апреля на Смоленском кладбище похороны жертв белогвардейских взрывов на городской водопроводной станции: коменданта 3 подрайона революционной охраны Петроградской стороны Рудольфа Леп-ника…»

— Рудольф Карлович был тяжело ранен, ноги ему особенно исковеркало, прожил он после этого всего лишь несколько дней, — вспоминает Афанасьев. — Был я у него в больнице на второй либо на третий день после взрыва. Говорил, что чувствует себя нормально, только жар сильный, температура высокая. На врачей жаловался — перевязки не делают. Один раз перевязали — и все. В то время медицинский персонал по большей части нелоялен был. Петропавловская больница хоть и в нашем районе находилась, но повлиять на врачей я все равно не мог. Умер Рудольф Карлович от заражения крови.

На похоронах его я не был. Что стряслось в тот день — не припомню, но, видно, не смог, занят был… Три месяца мы вместе с ним работали, и днем и ночью рядом были, а вообще-то ничего друг про друга не знали. Все некогда было. Не помню, чтобы хоть раз один на свободную тему беседовали, просто так, по душам поговорили. Неизвестно мне было, что у него родители живы, наверное, так и не узнали, когда и где сын их погиб. И о том, что женат был Рудольф Карлович, впервые от вас услышал.

Теперь не только вам, а и мне понять трудно, как это я мог на похороны своего коменданта не явиться. Все то время, начиная со штурма Зимнего дворца, я в нем участвовал; да нет, раньше, пожалуй, — в первый же день Февральской революции мы полицейский участок подожгли, четвертый участок на Большой Зеленина, дом 27. Одним словом, все годы революции одним днем теперь представляются. Мы как-то с Елизаветой Семеновной старались припомнить: был ли в нашей молодости хоть один вечер, когда бы мы его вместе без дела провели. Не было такого вечера. Если попал домой — так поспать, сомкнул глаза — будят.

Мы вспоминаем прошлое, вспоминаем вместе: Афанасьев — то, что пришлось пережить, я — то, что удалось узнать. Но и Василий Николаевич как бы со стороны смотрит на события былых времен, как бы комментирует эпизоды — точно, без труда называя имена, фамилии, даты, легко вспоминая названия улиц и номера домов. Эта безукоризненная точность еще более укрепляет ощущение отстраненности в его рассказе, словно говорит не о себе, а о хорошо ему знакомом юноше из революции Васе Афанасьеве. Мне кажется это странным, я не могу пока объяснить…

— О том, как гонялись за бандитами, я вам уже прежде рассказывал. Всякое тогда бывало, случалось и комическое, не обходилось без недоразумений. Представьте себе, однажды самого Горького задержали, Алексея Максимовича. В июне 1919 года это было. Революционную охрану незадолго перед тем в милицию преобразовали, и я начальником отделения стал.

По городу ходить тогда до девяти часов вечера разрешалось. Вот и задержали Алексея Максимовича на Каменном острове за нарушение комендантского часа. Были с ним две особы. Не я задерживал, сотрудники. Привели в отделение. А там на проверку документов очередь выстроилась. Он и его спутницы тоже в эту очередь встали. Я раз прошел мимо, два. Он мне все документы протягивал, молча, ни слова не говоря. А я отмахивался: «Обождите в очереди. Придет время, у всех документы посмотрим». В шляпе он был, не узнал его. Потом стал подниматься на второй этаж, взглянул вниз, усы увидел, тут и дошло — Горький.

Подошел, извинился — можно, мол, вас на минуточку. Он смеется: «Ничего, ничего, я доволен даже, что получил возможность познакомиться с вашей работой, она действительно трудная». Даю ему пропуск на свободный проход по городу, а он говорит: «Мне на одного пропуск не нужен, на троих давайте».

Мне хочется узнать еще об одном человеке, связанном с комендатурой 3-го подрайона Петроградской стороны, и я пользуюсь паузой.

— Василий Николаевич, в архиве хранится документ об отчислении коменданта, который был предшественником Лепника. Его уволили из революционной охраны за нарушение законности. Вы никогда не слышали, что стало с ним потом?

— Нет, не слыхал. Последний раз видел Василия Никитовича тогда на Московском вокзале — и все. Сгинул куда-то. А вот вспомнить о нем пришлось, и случилось это, признаюсь вам, в те минуты, когда мне очень стыдно за себя было. Помните, когда-то мы с Василием Никитовичем о политике и совести горячо потолковали. Он еще сказал тогда, мол, побываете за Охтой, где приговоры приводят в исполнение, иными глазами на мир смотреть станете. Как будто накликал этот тип, пришлось и мне там однажды быть.

Связано это было с делом, о котором вы знаете, Матроса и Заломаева к высшей мере приговорили. И девчонке той, Верочке, тоже расстрел. Я сам за такое решение ходатайствовал: восемнадцать лет ей было, а уже со вторым налетчиком жила, много людей погубила, только по нашим подсчетам — за ней семнадцать грабежей числилось.

Вскоре после того, как вынесли приговор этой троице, вызывают меня в Кресты. Собрался было, а где находятся Кресты — и не знаю: сколько арестованных туда направлял, а сам не был. На Выборгской стороне они оказались. Там комиссия ожидала, в которую и меня назначили. Я должен был перед расстрелом опознать бандитов, которых арестовывал. Бывали случаи, когда приговоренные к смерти уголовники ночью вместо себя других из камер выталкивали.

Осужденных за Охту отвезли, место глухое, когда-то там узкоколейка проходила. И комиссия приехала. Вызывают осужденного, член комиссии опознает его, после этого приговор приводится в исполнение.

Вызвали Верочку, внешне она удивительно симпатичная была особа. Я подтвердил, что это она и есть. А Верочка говорит мне: «Как же вам не совестно. Вы же мне свидание с Заломаевым обещали, честное слово давали…»

Не сдержал я слово. Столько крови эти бандиты пролили, такая ненависть у меня к ним была, что не выполнил я свое обещание.

Председатель комиссии спрашивает: «Вы действительно ей свидание обещали?» «Да, — отвечаю, — обещал». «Как же вы могли слово свое нарушить?»

Привели Заломаева. Они постояли вместе, обнялись, ни слова друг другу не сказали…

Жуткая была ночь, и понял я тогда для себя очень важное. С бандитами, врагами нашими, по-разному приходилось воевать, при этом хитрость нужна была, изворотливость. А все-таки грань человеческой порядочности никогда переступать нельзя. С кем бы ни боролся ты — есть такая грань, и в каждом случае вполне определенная. Я ее в том случае переступил, потому и пришлось о Василии Никитовиче вспомнить. Если потерял совесть, нечего тут на политику ссылаться: не врагу, а самому себе урон наносишь и политике той, которую тебя проводить поставили.

Василий Николаевич хотел еще что-то добавить, но не смог, махнул рукой — хватит об этом. Волнение сдавило горло, не хватает воздуха, никак не может вздохнуть. Я распахнул окно. Елизавета Семеновна привычными движениями отмеривает лекарство мужу. Потом она расставляет чашки, угощает нас чаем. Мы молчим.

За чаем Василий Николаевич показывает старый номер многотиражной газеты. В нем напечатан портрет Афанасьева, есть и заметка о том, как наладил он работу бухгалтерии комбината. Из Петроградской милиции Василий Николаевич ушел еще в двадцатых годах. Плохо себя чувствовал, врачи опасались, как бы не начался туберкулез. Они поддержали Афанасьева в его решении переехать жить на Кольский полуостров. Там начал Василий Иванович трудиться бухгалтером. Спустя несколько лет вернулся в Ленинград — стал главным бухгалтером комбината.

Василий Николаевич как-то заговорил об этом периоде своей жизни, но меня занимали иные события, и мы все время возвращались к ним. Теперь я собирался в обратную дорогу, это была наша последняя встреча, и я решил послушать Афанасьева.

Василий Николаевич вспоминал о том, как нелегко давались ему премудрости бухгалтерии, как ночами просиживал над финансовыми отчетами и промфинпланами, каких трудов стоило добиться исправной отчетности на комбинате и особенно в его филиалах. Теперь он говорил иначе, чем прежде, вовсе не отстраненно, вновь мне доказывая то, что сумел доказать когда-то прежде. Это была его жизнь, его увлечение. Он искренне гордился старым номером многотиражной газеты, опубликованная в нем заметка в несколько строк была признанием его труда, свидетельством его победы.

— В самый канун Отечественной войны поехал я наши филиалы ревизовать. Война и застала меня на Кольском полуострове. Еле выбрался из-под бомбежки. Вернулся домой — повестка ждет. Собрал вещмешок, явился к военкому, докладываю: «Разрешите на час отлучиться, должен материалы ревизии сдать». Когда узнал военком, что я с Кольского полуострова приехал, удивлялся все: кому теперь нужны эти материалы? Однако отпустил…

Признаться, я тоже недоумевал, многое представлялось мне непонятным и странным. Участник штурма Зимнего, отважный сотрудник революционной охраны, герой Кронштадта — и все последующие годы бухгалтер всего лишь. В этом я видел нечто обидное, неуважительное, испытывал даже чувство неловкости, которое переживаешь всякий раз, сталкиваясь с несправедливостью по отношению к хорошему человеку, хоть и произошла несправедливость эта не по твоей вине. Неужели сам Афанасьев не ощущает, как велик разрыв между его молодостью и последующей жизнью, неужели никогда не страдал из-за этого? Как бы спросить его поделикатней, не обижая.

— После такой трудной, но интересной работы в прежние годы бухгалтерская деятельность не казалась вам скучной?

— Ну, что вы, эту работу я очень любил. Потом вы, наверное, не представляете, какая ответственность огромная. Я же в Петроград деревенским мальчишкой приехал. Помню, увидел в первый раз красную икру и решил, что это сладкое блюдо. А вот стал главным бухгалтером. — Афанасьев взглянул на меня, ему вдруг стал очевиден смысл моего вопроса, и он сказал очень серьезно — Разве можно скучать о времени, когда тебя могли каждую минуту убить и ты должен был убивать.

Мне казалось, что я начинаю понимать собеседника — юношу из революции Васю Афанасьева, главного бухгалтера Василия Николаевича, кавалера ордена Красного Знамени, пенсионера Афанасьева.

Среди других документов бывший помощник коменданта сохранил ордер — он лежит теперь на столе, отпечатанный на пишущей машинке, скрепленный подписями и печатью. Это ордер, выданный В. Н. Афанасьеву на право ареста — от руки вписано: «любого лица в пределах Петрограда» — и обыска квартиры — снова от руки: «в пределах Петрограда». Особые полномочия! К ним вынуждало особое время. Революция — это взрыв, в такие минуты люди могут и должны поступать согласно создавшимся обстоятельствам. Так поступал Афанасьев и ровно столько, сколько бьн ла в том необходимость. А когда отошла она — легко и без сожаления расстался с особыми полномочиями.

Да, Афанасьев — участник штурма Зимнего.

— В ночь заступили мы на охрану Троицкого моста, — рассказывал он мне. — Потом снялись и бегом через Марсово поле, по Миллионной улице. Заняли позицию на Дворцовой площади, неподалеку от Александрийской колонны. Несколько часов провели здесь и снова за работу. Настроение было великолепное.

В ту ночь — ночь — исторического штурма, когда отряд Василия Николаевича занял позицию подле Александрийской колонны, он, наверное, не отдавал себе отчета, что участвует в событии, которое станет великим примером, разделит все человечество на тех, кто будет рукоплескать ему, и тех, кто проклинать. Но и позже, когда все это стало очевидным, он не высчитывал своей доли, не требовал и не ждал вознаграждения, которое хоть в самой мизерной части могло бы сравниться с тем, что вкладываем мы в понятие — штурм Зимнего. Иначе он отравил бы себе жизнь, старость — все и всегда были бы перед ним в неоплатном долгу.

У людей, подобных Афанасьеву, не было какого-то отдельного, персонального счета к революции, отягощенного надеждами на личное процветание и благополучие. Он совпадал с общенародным. И все происходившее в последующие годы — ликбезы, рабфаки, первенцы пятилеток, тракторы в деревню, — все это было подтверждением того, что счет их постоянно оплачивается. Они никогда не теряли из виду этого счета, и потому ошибки, несправедливости, которые часто их самих и касались, не могли поколебать убеждений.

* * *

Расследование диверсии, которая была совершена 30 марта 1919 года на водопроводной станции Петроградской стороны — Заречной, было поручено лучшим сотрудникам Петроградской чрезвычайной комиссии Михаилу Васильевичу Васильеву и Николаю Максимовичу Юдину. Они закончили свою работу 8 апреля. В заключении по делу Юдин писал:

«Мною, совместно с товарищем Васильевым, были приняты все меры к раскрытию злодейского заговора, но, опросив массу лиц, как рабочих, так и служащих, мы пришли к выводу, что виновников этих взрывов найти не представляется никакой возможности, ибо никаких следов, ни тени подозрения ни на кого не падает… Раскрыть настоящее преступление может только какая-нибудь случайность, а посему мы решили дело следствием окончить, дабы не отрываться от других дел».

Не отрываться от других дел… Спустя три с половиной месяца, 13 июля 1919 года, газета «Петроградская правда» опубликует — «Памяти товарищей Васильева и Юдина».

«Еще два имени честных коммунистов прибавилось к именам товарищей, сделавшихся жертвами борьбы за коммунизм. 9 июля члены коллегии Петроградской Чрезвычайной Комиссии Михаил Васильевич Васильев совместно со следователем Николаем Максимовичем Юдиным, разбирая вещи, отобранные у белогвардейцев, почувствовали себя дурно и через несколько часов скончались. После расследования оказалось, что товарищи Васильев и Юдин сделались жертвой удушливого газа, находившегося среди разбираемых ими вещей в одной из склянок… Не случайно склянка удушливого газа белогвардейца вырвала из наших рядов товарища Васильева и товарища Юдина, она предназначалась для революционеров и достигла своего назначения.

Их смерть усилит только нашу энергию в борьбе с врагами пролетариата, и на могилах их мы скажем: спите спокойно, дорогие товарищи, не законченное вами дело в надежных руках».

СУДЬБА КАРТЫ ГОЭЛРО

С победой Октябрьской революции электрификация России станет скорее всего самой заветной, самой трепетной мечтой Владимира Ильича, если хотите, его романтическим устремлением. Он отдаст этому великому делу столько энергии, воли, так бурно будет радоваться успехам и так тяжело переживать неудачи, что строительство каждой из наших первых станций — неотъемлемо от жизни Ленина, неразделимо с его биографией.

Вспомним факты, связанные лишь с Волховской ГЭС. Через месяц после победы Октября Ленин обсуждает возможность использования демобилизованных солдат для строительства этой станции. Весной восемнадцатого, присутствуя на заседании электротехнического отдела и комитета хозяйственной политики ВСНХ, Владимир Ильич делает пометки, определившие в конечном счете судьбу Волховстроя. «Волхов строить». И чуть ниже: «Проекты в печать NB». Он станет постоянно оказывать поддержку, требуя и добиваясь снабжения стройки в самые тяжелые годы. Вспомнит о Волхове в своих последних диктовках: будет настаивать в статье «Лучше меньше, да лучше», чтобы ценой величайшей экономии собрать средства для достройки Волховстроя. И в самые последние дни своей жизни, в Горках, увидит фильм, посвященный Волховской ГЭС.

…На «вертушке», в кабинете Владимира Ильича около письменного стола среди самых необходимых книг, тех, что удобней всего держать под рукой, толстый том — «ПЛАН ЭЛЕКТРИФИКАЦИИ РСФСР. ДОКЛАД 8-му СЪЕЗДУ СОВЕТОВ ГОСУДАРСТВЕННОЙ КОМИССИИ ПО ЭЛЕКТРИФИКАЦИИ РОССИИ».

В соседстве с богато изданными словарями и справочниками этот том отличает скромность светло-картонной обложки. Но выделяется он и другим: среди книг, собранных в кабинете, эта, пожалуй, самая потрепанная, постоянно открывал ее Владимир Ильич, подолгу держал в руках, делал все новые и новые пометки на ее страницах.

Поля книги хранили ленинские замечания, многие абзацы подчеркнуты рукой Владимира Ильича. Среди них: «Советской России впервые представляется возможность приступить к более планомерному хозяйственному строительству, к научной выработке и последовательному проведению в жизнь государственного плана всего народного хозяйства».

Да, план ГОЭЛРО был устремлен в будущее: определял экономическое развитие страны, а вместе с этим как бы втягивал в себя судьбы очень многих людей. Он стал глубоко личным фактом их жизни. Перелистывая страницы плана, я тогда же вспомнил два документа, сперва попытался сопоставить их мысленно, а теперь делаю это на бумаге — депеша из года 1913 и газетная заметка, опубликованная в самом конце 1920 года.

Июня девятого дня 1913 года епископ Самарский и Ставропольский телеграфировал графу Орлову-Давыдову в Сорренто: «Ваше сиятельство! Призываю на вас божью благодать, прошу принять архипасторское извещение: на ваших потомственных, исконных владениях прожектеры Самарского технического общества совместно с безбожным инженером Кржижановским проектируют постройку плотины и большой электрической станции. Явите милость своим прибытием восстановить божий мир в жигулевских владениях и разрушить крамолу в зачатии».

А теперь заметка из газеты «Коммунистический труд». Опубликована она 24 декабря 1920 года — это был отклик на работу VIII Всероссийского съезда Советов, где председатель комиссии ГОЭЛРО Глеб Максимилианович Кржижановский выступал с докладом, обращая внимание собравшихся на расцвеченную лампочками карту электрификации России.

«Где кончается сказка, где начинается действительность? Там ли, в глубине подполья девяностых годов девятнадцатого столетия, когда молодой Кржижановский мечтал о низвержении веками установленного порядка политических отношений, или здесь, в двадцатых годах двадцатого века, когда поседевший тот же Кржижановский с высоты всероссийской трибуны вещает о коренном изменении хозяйственных отношений.

Сказка переплетается с действительностью. Сила самодержавия царя стала сказкой, сказка о победе пролетариата стала действительностью.

Ну, а настоящее? Настоящее в смысле хозяйственном есть горькая печальная действительность разрухи, обнищания, холода, недоедания.

Так что же тогда значат сказки Кржижановского? К чему это он занимает внимание съезда световыми эффектами и, указывая на зажигающиеся лампочки, восклицает: «Вот, загорелась перед вами электростанция «Штеровка» на донецких углях, вот загорелась электростанция «Александровка», берущая энергию с днепровских водопадов, вот — «Новоузненск», питающаяся горючими газами, исходящими от земли!

Ведь это все сказки? Разве мы, голодные, вшивые, отгорожденные от всего мира железной решеткой, можем настроить столько станций?»

И вдруг:

«Вот загорелась «Шатурка», сжигающая торф, предназначенная к обслуживанию Москвы, вот электростанция Кашира, питающаяся подмосковными углями», — это Кржижановский продолжает свою сказку о той счастливой поре, когда «загорится» вся Россия.

Позвольте, это уже не сказка. Шатурка действительно «горит» и даже нынешним летом чуть не сгорела от нашей неосмотрительности.

Шатурка — это факт. Каширка — тоже. Так где же сказка и где факты?

Ответ один:

В мире есть только один чародей, претворяющий свои сказки в действительность.

Имя ему пролетариат, силы его неисчерпаемы. И сказку о красном электричестве, рассказанную вчера седым Кржижановским, он осуществит. Ибо сказка юного Кржижановского уже осуществлена».

Поразительно соединились эти два документа, словно высоковольтная линия истории протянулась между ними. Впрочем, что касается истории — мы поговорим о ней несколькими строками ниже, а сейчас, как журналист, хочу отдать должное газете «Коммунистический труд».

Будь моя воля, включил бы заметку во все учебники журналистики: вот как надо комментировать события, писать отклики на них. И в ту пору можно было поступить иначе: написать, скажем, цепь громких, сотрясающих воздух слов об электрическом будущем страны, или же, забыв о читателе, приняться выводить формулы на газетной странице: если революция победила, то победит и электрификация. Здесь же, в заметке, идея России электрической отстаивается при самой трезвой оценке общественного мнения. А оно еще не готово до конца разделить эту идею, полностью в нее поверить. И нужно не молчать о сомнениях читателей, не делать вид, будто их нет, ты о них и слыхом не слыхал — надо постараться постичь без предубеждений основу этих сомнений: она же существует, если рождаются сомнения. («Настоящее в смысле хозяйственном есть горькая печальная действительность разрухи, обнищания, холода, недоедания… Разве мы, голодные, вшивые, отгорожденные от всего мира железной решеткой, можем настроить столько станций?»). А постигнув основу сомнений, начав с нее — пойти дальше. («Шатурка — это факт. Каширка — тоже. Так где же сказка и где факты?»). Тогда тебя услышат, запомнят, тебе поверят.

Отступление первое ИСТОРИЯ

Удивительные вольности она себе позволяет. Иной писатель и не решится никогда на подобные совпадения: подумает, что непременно упрекнут его в выдумке — так, мол, в жизни не бывает. Историю же попреками не смутишь.

Представьте себе: читаете вы, скажем, повествование о темнице. Через камеры ее из века в век проходили все лучшие сыны государства, в котором безраздельно господствует деспотизм. Холодная и жуткая темница, где каждый камень слышал кандальный звон и стоны тех, кому уже никогда не испить и глотка свободы. Из поколения в поколение одно упоминание о ней вселяло ужас, холодило кровь в жилах. И пробил час, народ взялся за оружие, а сигнал к восстанию был подан именно из этой темницы, словно сама история призвала к отмщению…

Требовательный читатель непременно заметит: «Все это весьма романтично, но к чему такие совпадения — именно из этой темницы был подан сигнал к восстанию. В жизни все проще, естественней, а это от писательского мудрствования, желания во что бы то ни стало связать концы с концами».

Историю между тем, повторюсь еще раз, подобными замечаниями с толку не собьешь.

Петропавловская крепость — на ее кронверке были повешены Пестель, Сергей Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин, Рылеев, Каховский.

Петропавловская крепость — через ее казематы прошли декабристы, петрашевцы, народовольцы, большевики. В каменных мешках темницы были заключены Радищев, Чернышевский, Бакунин, Горький, Бауман.

Петропавловская крепость — именно отсюда вечером 25 октября 1917 года был подан условный сигнал к началу вооруженного восстания в Петрограде. И, услышав выстрел, сделанный из ее сигнального орудия, на «Авроре» скомандовали: «Пли!» Правда, произошло это позже, чем было оговорено: у солдат в крепости не нашлось под рукой веревки, чтобы подтянуть на мачте фонарь…

А представьте себе такой сюжет: фантазия принесла человеку всеобщую известность, славу. Он обладает таким поразительным полетом мысли, что без труда погружается в бесконечно далекое прошлое нашей планеты и поднимается к вершинам ее туманного будущего. И вот случай — да, его величество случай — открывает перед нашей знаменитостью план строительных работ, рассчитанных всего лишь на пять — десять лет. И он утверждает: это немыслимо, это невозможно! В результате оказывается не прав, продемонстрировав тем самым, сколь ограниченны запасы его фантазии.

И вы вновь не согласитесь, опять скажете: зачем стараться сделать все поинтересней, чем бывает на самом деле: непременно человек недюжинной фантазии должен был споткнуться на реальности жизни. Подобное чаще происходит с самыми обычными смертными. И это типичней.

У истории меж тем свои представления о типическом. Взяла же она самого популярного фантаста своего времени — Герберта Уэллса и сыграла с ним именно такую шутку.

Впрочем, что произошло с Гербертом Уэллсом, когда он приехал в Москву, беседовал с Владимиром Ильичем, а потом назвал Ленина в своей книге «Кремлевским мечтателем», написав: «Дело в том, что Ленин, который, как подлинный марксист, отвергает всех «утопистов», в конце концов сам впал в утопию, утопию электрификации», — все это известно в нашей стране каждому мальчугану. История эта упоминается настолько часто, так полюбилась многим моим коллегам, что хочется порой вступиться за английского фантаста, огородить его от нападок, не всегда справедливых.

К тому же заметим: во времена, когда буржуазные газеты не называли план ГОЭЛРО иначе, как «парадная выставка русского коммунизма» и писали, что «весь план электрификации представляет собой при данных условиях фантастическое и вредное начинание», Герберт Уэллс отнюдь не отвергал на корню электрическое будущее России. Писатель лишь позволил себе признаться: «В какое бы волшебное зеркало я ни глядел, я не могу увидеть эту Россию будущего, но невысокий человек в Кремле обладает таким даром… И во время разговора со мной ему почти удалось убедить меня в реальности своего предвидения».

Но еще важней, пожалуй, другое: неверие гостя в возможность осуществления плана ГОЭЛРО отнюдь не раздражало Владимира Ильича, не вызывало у него возмущения, в ином случае Ленин, очевидно, не обратился бы к Уэллсу с предложением: «Приезжайте снова через десять лет и посмотрите, что сделано в России за это время». Уэллс пишет: «Ему хотелось услышать от меня побольше о моих впечатлениях от России». И, как бывало лишь при встречах с интересным собеседником, Ленин близко подсел к Уэллсу, наклонился к нему, по свидетельству самого писателя — «перешел на конфиденциальный тон». И дальше: «Мы тепло распрощались с Лениным…» А на обратном пути из Кремля у писателя не было настроения разговаривать со своим спутником: «Мне хотелось думать о Ленине, пока память моя хранила каждую черточку его облика…»

Когда Уэллс спрашивал Ленина: «И вы возьметесь за все это с вашими мужиками?..» — подобные вопросы не вызывали у Владимира Ильича ни смеха, ни сарказма, ни улыбки. В отличие от нынешних публицистов, которые так любят поиронизировать над английским недотепой: тоже нам фантаст — не поверил в план ГОЭЛРО, да сегодня мощность одной Братской ГЭС в три раза превышает весь тот проект.

А что, собственно говоря, в этом зазорного, почему бы и не посмеяться над недальновидностью Уэллса. Да потому, что история эта свидетельствует не о слабости фантазии английского писателя, а о величии социалистических преобразований в революционной России. Потому что, отправляя саркастические стрелы, как нам кажется, в адрес Уэллса, мы принижаем тем самым план электрификации страны. Уэллс совершенно закономерно не смог разделить план ГОЭЛРО. Произойди обратное — вот это было бы действительно невероятным.

Удивительное дело: всякий раз, как только решаемся чуть подрисовать, чуть улучшить историю, ну, скажем, сделать ее более интересной и впечатляющей, мы неминуемо ослабляем тот конфликт, которой существовал на самом деле. И непременно проигрываем: хотели, казалось бы, сделать прошлое поэффектней, а произошло обратное — прошлое предстало более ординарным. Ничто не может быть драматичней самой истории.

Вернемся все к тому же проекту электрификации России. Пошло же с легкой руки беллетриста и перекочевало затем во множество книг, статей, брошюр, например, такое утверждение: в дни работы VIII съезда Советов понадобилось сосредоточить всю энергию московской электростанции, чтобы на коротенькие мгновения освещать карту с изображением плана ГОЭЛРО, даже в Кремле, в кабинетах народных комиссаров, были вывинчены все лампочки, кроме одной — в шестнадцать свечей. Действительно, нужна была электроэнергия, чтобы осветить Большой театр, где проходил съезд — его фойе и лестницы, его партер, ярусы и сцену. А на самой же карте было не больше трех десятков лампочек и зажечь их поочередно или же все вместе даже по тем временам не составляло особых трудностей… Не надо, не воспринимайте это, как уточнение педанта, — оно имеет смысл.

В нетопленном и полутемном зале Большого театра всего лишь три десятка ярко мигавших на карте лампочек предстали перед делегатами съезда заревом будущего. Мы знаем уже, что, выступая с докладом, Кржижановский говорил: «Вы видите, как вспыхнула лампочка, отмечающая расположение этой станции… Под № 16 загорающаяся лампочка показывает вам Шатурскую государственную станцию…» И, заканчивая доклад, как свидетельствуют те, кто были на этом съезде, Глеб Максимилианович воскликнул: «А теперь зажгите свет над всей Россией!». И вспыхнули тридцать лампочек, и поднялся рукоплещущий зал, и делегаты запели «Интернационал».

Да, о плане электрификации делегатам съезда докладывал Кржижановский, и светящаяся карта была установлена подле трибуны лишь на время его выступления. Между тем мы привыкли к известной картине — Ленин на VIII съезде Советов. От края и до края сцены — вширь и ввысь натянута огромная карта электрификации. И здесь же в тесном кольце делегатов съезда Владимир Ильич рассказывает собравшимся об электрическом будущем России. Есть и справедливое в этой картине: на VIII съезде Советов было очень тесно, в зале Большого театра набилось столько людей, что в конце концов решили отменить все гостевые билеты…

Быть может, художник и имел право на домысел — не знаю, но истина не просто дороже — она значительней. Это теперь при упоминании имени Кржижановского мы думаем сразу же об авторе «Варшавянки», о соратнике Владимира Ильича по «Союзу борьбы за освобождение рабочего класса», товарище по сибирской ссылке. А тогда для большинства делегатов, приехавших в Москву, инженер Кржижановский был лицом неизвестным — настолько, что спустя несколько дней после его выступления «Правда» опубликовала биографию Глеба Максимилиановича, рассказав о давнем участии в революционной борьбе этого «первого инженера, выступившего с докладом на съезде Советов».

Да, появление на трибуне съезда инженера было новостью, и принципиальной, как нов был лозунг, обращенный к участникам этого собрания: «Молот впереди, винтовка позади». Позже на съездах Советов будут выступать инженер Графтио, другие специалисты. Позже произойдет то, о чем и говорил Ленин на VIII съезде Советов: «На трибуне Всероссийских съездов будут впредь появляться не только политики и администраторы, но и инженеры и агрономы. Это начало самой счастливой эпохи, когда политики будет становиться все меньше и меньше, о политике будут говорить реже и не так длинно, а больше будут говорить инженеры и. агрономы». Первым — был Кржижановский. Впрочем, специалист-энергетик, он всегда оставался и поэтом, и в своем докладе, посвященном лишь проблемам электрификации, Глеб Максимилианович говорил: «…мы переживаем такие великие дни, в которых люди проходят, как тени, но дела этих людей остаются, как скалы».

На этом съезде Советов — VIII Всероссийском — все должно было быть так, как было. Верили в электрификацию, голосовали за нее и тут же решали закупить за границей косы и серпы. Все должно было быть так, как было, чтобы в материалах съезда осталась записка одного из делегатов: «Если через пятьдесят лет выживет хоть один из нас, здесь присутствующих, пусть он расскажет внукам об этом съезде и о людях, которые боролись, жили и мучительно творили в великие годы русской революции».


А какой, собственно говоря, была эта общеизвестная, знаменитая, так часто упоминаемая в связи с ленинским планом электрификации карта ГОЭЛРО? Что сталось с ней после того, как закончилась в Большом театре работа VIII Всероссийского съезда Советов? Судьба карты ГОЭЛРО?

Вопросы эти появились в общем-то случайно, возникли, когда просматривал материалы VIII съезда Советов. Но, родившись однажды, они начали долгую жизнь: на многие годы определили мои интересы, втянули в поиск, обусловили встречи с людьми, привели в читальные залы библиотек, открыли подшивки старых газет. И если бы мои поиски вообще не дали никаких результатов, они все равно бы имели смысл, потому что одарили меня десятком новых тем, сотнями интереснейших фактов…

Первый, к кому я обратился с вопросом о судьбе карты ГОЭЛРО, был Глеб Максимилианович Кржижановский. Сейчас и самому не верится, что не так уж много лет назад — и двух десятилетий не прошло — можно было сесть на троллейбус, проехать по Большой Калужской, выйти у Второй градской больницы, перейти на другую сторону улицы, открыть дверь красивого особняка, серого гранита с остроконечными окнами и крышей, подняться по ступеням — и вот ты в приемной директора Энергетического института. А отсюда всего лишь шаг в кабинет Кржижановского. И тебе навстречу поднимается седовласый человек — он знал Ленина, общался с ним так же, как знаем и общаемся мы со своими ближайшими друзьями. Глеб Максимилианович принимал охотно и многих.

Услышав, однако, что меня привело, Кржижановский развел руками:

— За эти годы столько было утрачено, а вы о карте вспомнили. Сгинула она скорее всего… Посмотрите лучше вот этот весьма занимательный документ.

И Кржижановский подарил мне фотокопию телеграммы — да, той самой, графу Орлову-Давыдову в Сорренто от епископа Самарского и Ставропольского. Сам же Глеб Максимилианович получил ее в подарок от работников куйбышевских архивов…

Встреча с Кржижановским, прямо скажем, не вдохновляла к дальнейшим поискам. Но вскоре выяснилось, что судьба карты ГОЭЛРО занимала не только меня… Услышал я о киносъемках трилогии «Хождение по мукам» — той первой экранизации романа Алексея Толстого. Работа подходила к концу, оставалось отснять лишь финал — Катя и Даша, Рощин и Телегин на самом верхнем ярусе Большого театра, на заседании VIII съезда Советов. В глубине сцены, писал Алексей Толстой, «с колосников свешивалась карта Европейской России, покрытая разноцветными кружками и окружностями, — они почти сплошь заполняли все пространство». Докладчик держал в руках длинный кий и «указывал время от времени концом кия на тот или иной цветной кружок, загоравшийся тотчас столь ярким светом, что тусклое золото ярусов в зале начинало мерцать и становились видны напряженные, худые лица, с глазами, расширенными вниманием».

Но какой же была эта карта, какой формы и каких размеров, как выглядела — заинтересовались постановщики, прежде чем сооружать декорации. Ответить на это оказалось весьма затруднительно. Да и как ответишь, если нет самой карты, не сохранилось ни одной фотографии, кинокадра или хотя бы эскиза. В конце концов обратились к старейшему картографу, делегату VIII съезда Советов Д. П. Егорову. Он согласился помочь, сделать правдоподобный макет карты. Впрочем, к советам Дмитрия Петровича не прислушались, следуя масштабам киноэпопеи, размахнули карту и вширь, и ввысь.

Дмитрий Петрович — первый, от кого я услышал, что карта ГОЭЛРО была совсем не гигантских размеров, имела прямоугольную форму и легко умещалась в промежутке между кафедрой докладчика и столом президиума съезда. Но как подтвердить эти воспоминания, неужели и правда не сохранилось никаких изображений этой знаменитой карты? Поиск надо было начинать с азов — с того, как создавалось это наглядное пособие по электрификации России.

Утром, в понедельник 22 декабря 1920 года, открылся VIII съезд Советов. За четыре дня др этого Ленин на бланке Председателя Совета Народных Комиссаров подписал распоряжение коменданту Большого театра: «Предлагаю не препятствовать и не прекращать работ художника Родионова, инженера Смирнова и монтеров, приготовляющих по моему заданию в помещении Большого театра к VIII съезду Советов карты по электрификации. Работу кончат в воскресенье. Отнюдь их не прогонять».

Наглядно, популярно, увлекательно, ярко и ясно — к этим словам Владимир Ильич прибегает всякий раз, как только заходит речь о пропаганде плана ГОЭЛРО. Мероприятия Советского правительства должны быть не только глубоко продуманы, хорошо организованы, но и пользоваться популярностью в массах, встречать у них поддержку — и Ленин думает над тем, что мы называем ныне обратной связью, а в прежние времена определялось как умение держать руку на пульсе жизни.

Можно с уверенностью сказать, что создание карты ГОЭЛРО было идеей Владимира Ильича. Сам он и следил за ходом работ. Но что же побудило Председателя Совета Народных Комиссаров адресовать предписание коменданту Большого театра, какие трения там возникли? Об этом могли бы рассказать те, кто выполнял поручения Ленина.

Узнать об «инженере Смирнове» труда не составляло. Михаил Алексеевич Смирнов — видный русский энергетик, один из первых секретарей комиссии ГОЭЛРО. Это он, находясь в кулисах сцены Большого театра, следил за докладом Кржижановского, попеременно включая на карте то одну лампочку, то другую. Михаил Алексеевич умер во время Отечественной войны. В его бывшей квартире давно уже живут другие люди. Судьба же личного архива Михаила Алексеевича — в нем могли оказаться очень ценные документы, — к сожалению, не известна.

Разыскивая тогда же «художника Родионова», я обратился за помощью к Сергею Васильевичу Герасимову. Он сразу же назвал имя Михаила Семеновича Родионова — надо полагать, что именно этот художник работал над картой. Родионова нет. в живых, но в Москве работает его дочь, Елена Михайловна, возможно, она сможет чем-нибудь помочь… И снова неудача:

— В декабре 1920 года моего отца не было в Москве, — говорит Елена Михайловна, — так что придется вас огорчить — он не мог работать над картой.

Знать хотя бы, кем он был, Родионов, — живописцем, графиком, а мог быть и картографом? Не удалось мне выяснить и имена монтеров.

Но что же произошло с этой картой после съезда Советов? Проект резолюции съезда по докладу об электрификации был написан Владимиром Ильичем, и в нем говорилось: «Съезд поручает далее правительству и просит ВЦСПС и Всероссийский съезд профсоюзов принять все меры к самой широкой пропаганде этого плана и ознакомления с ним самых широких масс города и деревни». Трудно предположить после этого, что карта ГОЭЛРО — столь необходимая для пропаганды плана — была погребена под старыми декорациями Большого театра.

Продолжал читать документы и воспоминания тех лет, просматривал московские газеты — и нигде ни слова не находил о карте. А быть может, раздвинуть границы поиска, не ограничиваться только Москвой?

В январе 1921 года Петроградский Совет рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов заслушал на своем пленарном заседании доклад Кржижановского об электрификации. «Государственная комиссия по электрификации России прибыла в Петроград в полном составе для того, чтобы дать отчет красному Питеру о своих работах», — говорил в этом выступлении Глеб Максимилианович. Он подробно охарактеризовал план и, переходя от одной станции к другой, вновь просил собравшихся обратить внимание на зажигающиеся лампочки.

«Петроградская правда» 19 января 1921 года сообщала: «…в четверг 20 января, в 6 часов вечера во Дворце Урицкого состоится заседание пленума Петроградского губернского Совета. Порядок дня: Доклад тов. инженера Кржижановского об электрификации… На заседании будет демонстрироваться карта электрификации России». Пленум работал два дня, и в сообщении о втором дне заседания вновь говорилось: «Будет демонстрироваться карта. Трамвай обеспечен». Значит, снова карта ГОЭЛРО? Да, можно предположить, что вскоре после VIII съезда Советов ее перевезли из Москвы в Петроград.

С планом электрификации знакомилась общественность Петрограда, на заседание приглашались «представители правлений всех профсоюзов, фабзавкомов, бюро коллективов РКП и Союза Коммунистической молодежи, секции работниц, представители красноармейских и краснофлотских частей». Но закончился пленум Петросовета, исполком перешел к очередным делам, уже на следующем заседании обсуждали сообщения о закрывающихся заводах, о нехватке спичек и мыла, о том, что совсем прекратилось производство галош… А вместе с этим оборвалась нить поиска, словно, оказавшись однажды в Петрограде, карта навсегда закончила свой путь.

Прошло еще немало времени, и я, совсем по другому поводу, заинтересовался Рижской международной выставкой земледелия и промышленности. Попалась на глаза заметка в подшивке «Известий» за 1921 год: «21 августа открылся советский павильон на Рижской выставке. Павильон по своим размерам превосходит все остальные, несмотря на то, что построен был в одну неделю. В первый день павильон пользовался большим успехом у посетителей. Всего за день в нем побывало до 24 тысяч человек. Местная печать, ранее доказывающая, что отсутствие русских экспонатов на выставке означает полный застой экономической жизни России, теперь молчит о павильоне вовсе или ограничивается хроникерскими заметками, в которых сообщает, что посетители остались разочарованными».

Прежде об этой выставке не приходилось слышать. Первый раз услышали о ней и в архиве Министерства внешней торговли СССР, куда я решил обратиться. Там не оказалось никаких документов. Между тем именно в Риге впервые в истории международных выставок появился советский павильон. В докладе на VIII съезде Советов Ленин говорил: «Есть серьезная надежда, что в ближайшее время мы будем в тесных экономических сношениях с Латвией…» И советский павильон на Рижской выставке был прямым следствием развития этих экономических отношений.

Отправился в Ригу, но оказалось, что и там не так-то просто навести справки об этой давнишней выставке. В конце концов библиографы Латвийской фундаментальной библиотеки разыскали для меня «Вестник выставки». Выставка размещалась на большом пустыре близ пригородной станции Браса — теперь это место уже давно перешагнула латвийская столица. Двадцать государств представили более 700 тысяч экспонатов. Выставка проходила под девизом: «Мост между Западом и Востоком». Ее устроители писали: «Задачи выставки — обратить внимание иностранных предпринимателей на естественные ресурсы Латвии и их использование, а также послужить посредником для торговых связей между Западной Европой и Россией… Однако Россия воздерживалась от участия, и это рассматривалось как серьезный пробел выставки. Теперь началось строительство русского павильона. Перед глазами посетителей предстанут образцы первосортного русского табака, меха, шелка, кружева, восточные ковры, щетина, конский волос, лен, дерево и новый предмет экспорта — пропеллеры к самолетам. Несмотря на то, что устройство павильона делается в очень быстрых темпах, заинтересованные лица смогут ознакомиться с русской промышленностью, народным хозяйством, деятельностью Народного Комиссариата внешней торговли, с планами русской электрификации и т. д.».

Советский павильон знакомил с планами электрификации — это становилось интересным, стоило поподробней узнать об экспонатах. Пришлось снова взяться за газеты — теперь буржуазной Латвии. Но о советской экспозиции писали мало, неохотно. И чтобы пробить брешь в стене молчания, бюро печати представительства РСФСР в Латвии пригласило журналистов местной и зарубежной прессы. Об этом посещении и рассказывала газета «Новый путь» в одном из своих августовских номеров: «Заграничных корреспондентов заинтересовал также вопрос и объяснения, данные специалистом, по электрификации России. Демонстрация по вывешенной в павильоне грандиозной карте электрификации Европейской России с зажигающимися электрическими лампочками, указывающими пункты построенных и строящихся электрических станций, вышла очень удачной».

Впрочем, столь доброжелательная информация была редкостью. Например, в газете «Яунайс Варде» под заголовком «Выставка у русских» анонимный автор писал: «…На задней стене павильона — большой транспарант. Карта России. Сплошь электролампочки. Горят днем. Одни синие, другие красные, коричневые, некоторые белые, самые различные. Какой-то товарищ орудует указкой и что-то заманчиво рассказывает. Миллионы ватт, сто миллионов ватт. Еще миллионы ватт и еще, еще… Они текут и текут без конца. Я теряюсь: если эти миллионы когда-нибудь начнут действовать, то земля распадется на атомы и Вселенная рассыплется на молекулы… Прощайте, родные, друзья и знакомые! На, жена, последний поцелуй, пусть наш последний вздох замрет вместе с нашей любовью… Я спрашиваю, что означают разноцветные лампочки и кольца на карте. Синие лампочки означают электростанции, которые действуют еще со старых времен. Я считаю: в Петрограде — 2, в Москве — 1, в Киеве —1. Вместе — 4. Немного! Раньше было больше. А красные? Это проектируемые силовые станции, которые якобы покроют всю Советскую Россию, которые дадут миллионы ватт, сотни миллионов гекто-ватт, миллиарды киловатт, тра-та-та-та-та-та… Но пока, — я говорю, — это только несколько лампочек, купленных в Риге. Товарищ вдруг теряет нить своего выступления и начинает ее искать по всем карманам…»

Не правда ли, бойкий фельетонист из рижской газеты в чем-то сродни епископу Самарскому и Ставропольскому. Один полагал, что с возвращением графа Орлова-Давыдова в его исконные владения крамола будет ликвидирована в зачатии; другому кажется, что преуспеть в диалоге с экскурсоводом это все равно, что выйти победителем в споре истории. Спор решало время…

Я еще продолжал поиск: знакомился с материалами Всероссийского электротехнического съезда — октябрь 1921 года, выяснял, не была ли карта ГОЭЛРО на выставке, устроенной для делегатов III конгресса Коминтерна; старые работники Мосэнерго высказывали предположение, что одно время карта была установлена в их клубе. И вдруг все оборвалось. Неожиданно и печально.

В одном из московских музеев с превосходством доверительно осведомленных людей мне сообщили: «Между прочим, вы совершенно напрасно занимаетесь поисками этой карты. Судьба ее нам достоверно известна. Карта находилась в кабинете народного комиссара, а потом министра электростанций Жимерина. А когда Жимерин был переведен на другую работу, с его уходом карту за ветхостью выбросили». Это казалось невероятным, я не мог в это поверить, но мне заявили со всей определенностью: «Здесь и двух мнений быть не может, мы разговаривали с комендантом здания министерства, который сам уничтожал эту карту — стащил в подвал и там разрубил».

Эти зверские подробности совсем меня доконали Я возненавидел даже своего собеседника — работника музея, как бывает со всяким, кто приносит недобрую весть. Мне представлялся долгий-долгий путь этой легендарной карты, а в начале и в конце его стояло по коменданту — от коменданта Большого театра до коменданта министерства. И не было, не существовало для меня более ненавистного человека, чем этот последний комендант — чудовище с топором в руках. И не нашлось никого, кто распорядился бы — отнюдь не уничтожать!

Отступление второе ХАРАКТЕР

Записка-распоряжение Владимира Ильича коменданту Большого театра — карту ГОЭЛРО делают по заданию Председателя Совета Народных Комиссаров — была отпечатана на машинке. А последняя фраза: «Отнюдь их не прогонять» вписана Лениным от руки. Смотришь на этот документ и сразу же говоришь себе: первые годы Советской власти, время ограниченных возможностей — это оно вынуждало главу правительства диктовать и подписывать подобные распоряжения, да еще и править от руки, вносить добавления: «Отнюдь их не прогонять».

Время? Нет, Ленин. Начав свой путь с письменного стола Владимира Ильича, записка, адресованная непосредственно коменданту Большого театра, в тот же день —18 декабря 1920 года — попадает к секретарю ВЦИК А. С. Енукидзе. Он, в свою очередь, пересылает распоряжение коменданту — нет, не Большого театра, а Кремля, пометив на ленинской записке: «Тов. Петерсону. Прошу сделать распоряжение, чтобы означенным работам не мешали…» И в тот же день на документе появляется еще одна надпись: «Передано лично Снигиреву. Петерсон. 18 XII». Вполне возможно, такой путь — от Енукидзе к Петерсону, от Петерсона к Снигиреву — и был более надежным, однако Владимир Ильич предпочел сразу и непосредственно обратиться к коменданту Большого театра…

Известно, характер человека проявляется в отношениях с людьми, близкими и далекими, в работе и в отдыхе, в больших сочинениях и крохотных записках — в общем, во всем. Но в жизни каждого яз нас бывают такие события, такие переплетения обстоятельств, когда характер проявляется особенно полно, выражается всесторонне. Вот и во всем, что связано с первыми шагами электрификации России, сказался характер Владимира Ильича, отразились особенности его мышления, во многом определяющие ленинский стиль работы.

Сказалось прежде всего умение Ленина соединить мечту и реальность — как бы далеко одно ни отстояло от другого, — навести мосты в будущее талантом мыслителя, дальновидностью политика, силон организатора. План ГОЭЛРО, пожалуй, один из ярчайших примеров того, как искал и находил Ленин главное звено в цепи — звено, за которое можно вытянуть всю цепь. Поразительно умел совмещать космический размах и скрупулезную конкретность. Человек, поставивший целью сделать отсталую Россию Россией электрической, выдвинувший лозунг — коммунизм есть Советская власть плюс электрификация всей страны, — этот же человек обдумывает, как «в каждом уезде создать срочно не менее одной электрической станции», как привлечь население к сбору необходимого количества меди для проводов — «пусть собирают добровольно колокола, ручки и проч.; затем столбы и т. д.»; предлагает «выработать план освещения электричеством каждого дома в РСФСР»; настаивает, чтобы были электрифицированы в каждом селе «в первую очередь — изба-читальня и совдеп (2 лампочки)».

А вместе с этим проявились и еще более личные черты Владимира Ильича, определяющие неповторимость ленинской натуры. Заговорив об этом, обратимся к работе И. И. Скворцова-Степанова «Электрификация РСФСР в связи с переходной фазой мирового хозяйства» — книга эта хранится в библиотеке Владимира Ильича. На титуле посвящение, написанное автором: «Дорогому тов. В. И. Ленину-Ульянову автор, засаженный за работу в порядке беспощадного «принуждения» и неожиданно нашедший в ней свое «призвание». Да здравствует такое «принуждение»! И. Степанов, 23/Х 1921 — 29/III 1922».

С октября двадцать первого по март двадцать второго — пять месяцев трудился Скворцов-Степанов над этой книгой по поручению Ленина и при его непосредственном участии. Владимир Ильич следил за тем, как продвигается работа, поручал собрать для автора необходимую литературу. И Скворцов-Степанов постоянно обращался к Владимиру Ильичу, писал ему: «Надо увидеть Вас, когда будете в Москве, по обыкновению на пять минут, чтобы подвинтить себя».

Наконец работа завершена. Рукопись отвозят Владимиру Ильичу, автор волнуется ждет оценки своего труда. И Ленину хочется поскорее прочесть рукопись, он тоже волнуется: состоялась ли задуманная книга? И вот открыта первая страница, наступает сосредоточенная тишина. Читает час, другой. Берет перо, склоняется над столом, бегут строки, заполняя один лист, другой. Ленин пишет предисловие к этой книге: «От всей души рекомендую настоящую работу… Автору удалось дать замечательно удачное изложение труднейших и важнейших вопросов».

А следом — записка автору. В 54-м томе Собрания сочинений Владимира Ильича этот документ занимает половину страницы, а как много говорит о настроении Ленина в ту минуту и о характере вообще. Ленин пишет Скворцову-Степанову, никак не стесняя выражения своих чувств: «…от этой книги я в восторге. Вот это дело!» «…привет и поздравление с великолепным успехом».

Радость, которую испытывает в эту минуту Владимир Ильич, — счастливая особенность подлинного редактора. Такой редактор действительно трудится вместе с автором, шаг за шагом еще во время работы над рукописью обсуждает все положения, стремясь передать свои мысли, свое видение проблемы. А когда книга написана и мысли редактора возвращаются к нему в законченном труде, начав самостоятельную, а быть может, и долгую жизнь, это настоящий праздник. Для такого редактора успех автора дороже его собственного признания…

А ленинская записка между тем вновь зовет к себе, и начинаешь задумываться уже над первой строкой: «Сейчас кончил просмотр 160 страниц Вашей книги». Ленинская определенность во взаимоотношениях с людьми: кто-то мог бы и избежать упоминания количества страниц — просмотрел рукопись, и точка, а Владимир Ильич указывает — 160.

Однако в книге Скворцова-Степанова, изданной отнюдь не малым форматом, 392 страницы, Ленин просмотрел, очевидно, не более половины рукописи. Быть может, он закончил чтение после того, как написал письмо автору? Но в конце письма говорится: «Предисловие посылаю секретарше». Выходит, и предисловие «от всей души рекомендую», и восторженное письмо автору Владимир Ильич пишет, познакомившись лишь с частью рукописи. Не странно ли это? Как объяснить?

Первое предположение — скорее всего торопился, худо было со временем. Да, со временем, как всегда, было худо. Рукопись книги Скворцова-Степанова Ленин читал не в своем кабинете, как обычно, а под Москвой, в бывшем имении «Корзинкино», куда уехал с 6 по 25 марта 1922 года, как говорилось, на отдых. На самом же деле работал над статьей «О воинствующем материализме», готовился к выступлению на XI съезде партии.

Кроме того, на протяжении все тех же двадцати мартовских дней Ленин обращается в Политбюро ЦК РКП(б), предлагая поставить на обсуждение вопрос о финансовом положении высших учебных заведений и признать неправильной публикацию в газетах одной из зарубежных телеграмм; пишет письмо об отношении партийных и судебных органов к членам партии, привлеченным к судебной ответственности; обращается к развитию кооперации и деятельности Наркомвнешторга, постановке кинофотодела и работе Центральной радиотелеграфной станции; просит ассигновать средства на возвращение из-за границы группы актеров Московского Художественного театра, наладить работу Публичной библиотеки и ликвидировать завал книг в Румянцевском музее. Обширность этого далеко не полного перечня ленинских дел в дни так называемого отдыха — еще одно подтверждение, как стеснен был временем Владимир Ильич. И на просьбу Г. В. Чичерина написать статью отвечал решительно: «Статьи дать не могу. Прошу на меня совершенно не рассчитывать». А вот Скворцова-Степанова прочел. Но почему 160 страниц, не меньше и не больше? Окажись в запасе еще часок — листал бы и дальше? Но в занятиях Владимира Ильича, в рассматриваемых им делах фактор случайного практически сведен на нет. Должна быть иная, более мотивированная причина для того, чтобы отложил он долгожданную рукопись.

Пора, однако, открыть и саму книгу «Электрификация РСФСР в связи с переходной фазой мирового хозяйства», посмотреть по тексту, где оборвал Владимир Ильич просмотр рукописи. В предисловии Ленин пишет: «Особо отметить надо начало VI главы, где автор дает прекрасное изложение значения новой экономической политики…» Шестая глава называется «Электрификация РСФСР». Предшествующие ей главы, которые наверняка читал Владимир Ильич, посвящены развитию техники с древнейших времен и до наших дней, электрификации в Западной Европе и Америке, борьбе капиталистических интересов. Иными словами — проблемы рассматриваются глазами политика-марксиста, перспектива электрификации совмещается с общим планом построения социализма. И Ленин дает высокую оценку этой части труда.

А вот уже VII глава посвящена специфическим вопросам — «Что такое «установленная мощность» и «условное топливо». И последующие главы, где рассматривается, например, энергетическое хозяйство, конкретизируется план электрификации по районам страны, — все эти главы либо раскрывают технический аспект электрификации, либо популяризируют план ГОЭЛРО. И становится ясно, отчего оборвал Ленин свое чтение именно на 160-й странице, ограничился первыми шестью главами: он политик, государственный деятель и не считает для себя возможным ни углубляться в специальные вопросы, ни судить тем более об их изложении. Предисловие к этой книжке напишет и Кржижановский — вот пускай Глеб Максимильянович и выскажется, насколько квалифицированно рассказано о том, что касается электротехники.

Да, фактор случайного в работе Владимира Ильича был сведен на нет, и каждое принятое нм решение носило принципиальный характер — не только в своей сути, но и в самом подходе к нему. Так и эти 160 страниц: они еще раз подтверждают — Ленин всегда отделял общие политические представления от специальных знаний, он никогда не позволял себе диктовать специалистам решения по вопросам, которые были их профессией.

Скворцов-Степанов писал Владимиру Ильичу: «Вы, как умный эксплуататор, превосходно повышаете работоспособность». Ленин не только следил за тем, как продвигается работа, но интересовался и в каких условиях трудится автор, предлагал «сослать его… в один из подмосковных совхозов, на молоко…» И после выхода книги Владимир Ильич внимателен к жизни автора. Узнав, например, что Скворцова-Степанова хотят мобилизовать на проведение агиткампании по изъятию церковных ценностей, Ленин пишет: «Дать отдых». Вновь сказалась свойственная Ленину, проникающая во все подробности быта забота о тех, кто был подле него, работал вместе с ним.

Зимой двадцатого года комиссия ГОЭЛРО занимала две комнаты в большом, полупустом и нетопленном доме на Мясницкой — дом 24, квартира 98. Входил в комиссию и секретарь ЦК профсоюза строительных рабочих Н. П. Богданов. Сам маляр, Николай Петрович в дни Октябрьской революции был комиссаром красногвардейского отряда, объединявшего плотников, кровельщиков, маляров. Отряд этот занял на Литейном проспекте юсуповский особняк и здесь же открыл биржу труда… Познакомиться с Николаем Петровичем мне довелось, когда он был уже в преклонном возрасте. Однако решительность жестов, зычность голоса, нелицеприятная манера разговора — все это давало возможность представить себе Николая Петровича в пору его революционной молодости. Значительно труднее было вообразить Богданова во времена работы комиссии ГОЭЛРО. Каждое утро он появлялся на Мясницкой, волоча за собой салазки с аккуратно уложенными на них дровами. Это Владимир Ильич предложил ему, как человеку наиболее практичному, взять на себя решение топливной проблемы в период разработки плана ГОЭЛРО. Спустя время Богданов назовет цифру: зимой 1920 года в Москве было разобрано на топливо пять тысяч деревянных домов. Надо полагать, Николай Петрович не только занимался подсчетами, ио и сам повыдергал немало бревен.

И отсюда же, с Мясницкой, 24, в феврале 1920 года, покинув заседание комиссии, Кржижановский отправился в Кремль по срочному вызову Владимира Ильича. А комиссия продолжала заседать, внося в протокол один пункт за другим. И когда раздался телефонный звонок, об этом тоже записали в протоколе: «Получается телефонное сообщение от. Г. М. Кржижановского, что от т. Денина получено согласие на то, чтобы члены Государственной комиссии и их семьи были включены на усиленный паек, такой же паек могут получать, кроме членов комиссии, еще 10–15 сотрудников по выбору самой комиссии».

…И еще раз обратимся к книге Скворцова-Степанова. Написав на титульном листе посвящение Владимиру Ильичу, автор поставил дату — «29/III 1922». Значит, 29 марта книга с предисловиями Ленина и Кржижановского тиражом в 10 тысяч экземпляров, как указывается на титульном листе, вышла уже из печати. Между тем предисловие к этой книге Владимир Ильич датировал 18 марта, а следующим днем пометил письмо автору. Но постойте: получается, что книга в 392 страницы, с тридцатью иллюстрациями и картой была издана за десять дней? Выходит, что так — подобные сроки и сегодня представляются скорее всего невероятными.

Но вспомним еще одну счастливую особенность характера Владимира Ильича — увлеченность, которая передавалась другим людям, расходилась словно бы самыми широкими кругами. И если в 1922 году, когда увидела свет книга Скворцова-Степанова, условия были уже полегче, то в двадцатом — они были неимоверно тяжелы, но работы по электрификации издавались с той же быстротой.

В феврале собирается сессия ВЦИК VII созыва, Ленин намерен провести на ней решение о начале работ над планом электрификации и уговаривает Кржижановского — за два дня подготовить брошюру «Основные задачи электрификации России». Глеб Максимилианович делает это. Теперь надо столь же срочно издать брошюру. Коммунисты наборщики 17-й типографии в шубах и шапках, дуя на застуженные руки, за один день вручную набрали текст. Еще труднее далось приложение к брошюре — карта; по этому поводу секретарь комячейки типографии писал:

«Условия, при которых нам пришлось выполнять работу для тов. Владимира Ильича, создались настолько ужасные, что мы смогли сделать только пять экземпляров. При 5 гр. мороза в мастерской машины совершенно не могли ходить. Вертеть руками литографскую машину нет возможности. Камень на машине, смачиваемый кипятком, возвращался после прохода, покрытый льдом. Валики затвердели, краска замерзла, смоченная бумага ломалась, замерзая. Наши усилия не привели ни к чему». Но все-таки карту отпечатали в срок: перевезли литографический камень в другую типографию.

Позже, в декабре двадцатого, готовясь к VIII съезду Советов, так же спешно выпускали план ГОЭЛРО. Работу разделили между пятью типографиями, труд в пятьдесят печатных листов со множеством графиков, схем и карт был издан за 19 дней!

Именно азартность Владимира Ильича, о чем писал Горький, позволяла Ленину не соглашаться с ритмами того времени, не принимать их, а сообщать свои. Но и в самые горячие минуты Ленин не забывает о людях, которые трудятся подле него, старается не обходить их, а значит, и не обижать. Просмотрел брошюру Кржижановского, передал ее Бонч-Бруевичу — скорее, скорее в типографию! И тут же пишет: «Может быть, Государственное издательство обидится, что я не через него сдал брошюру Кржижановского? Может быть, я нарушил правила? Я очень спешил». И далее: «…очень извиняюсь, что послал брошюру прямо в типографию, ибо очень спешил».

Сколько же энергии надо было вложить, сколько людей привлечь, уговорить, убедить, заинтересовать, чтобы на VIII съезде Советов, взяв в руки план ГОЭЛРО, сказать, обращаясь в зал: «Мы имеем перед собой результаты работ Государственной комиссии по электрификации России в виде этого томика, который всем вам сегодня или завтра будет роздан. Я надеюсь, что вы этого томика не испугаетесь. Я думаю, что мне не трудно будет убедить вас в особенном значении этого томика. На мой взгляд, это — наша вторая программа партии». Трудно далась Владимиру Ильичу эта работа и дорог*! была безмерно, если вопреки своим привычкам вдруг стал употреблять уменьшительный суффикс, говорить, словно поглаживая рукой по обложке, — «томик».


Прошло время, и я почти свыкся с мыслью, что карта ГОЭЛРО закончила свой путь в подвалах Министерства электростанций. Но сомнения, а с ними и надежды, очевидно, все-таки теплились, потому что, встретившись как-то с Дмитрием Георгиевичем Жимериным, спросил:

— Дмитрий Георгиевич, скажите, пожалуйста, в вашем кабинете, в министерстве, действительно висела подлинная карта ГОЭЛРО, та самая, что была на VIII съезде Советов?

— Никогда! В кабинете была светящаяся карта электрификации, но сделанная значительно позже. На ней был изображен план ГОЭЛРО и его последующее развитие…

Признаюсь, нелегко было преодолеть желание — немедленно отправиться в музей, повидать тех, кто раньше времени похоронил карту ГОЭЛРО, — на том и успокоились. Но стоит ли поминать людей, чья самоуверенность покоится на безразличии. Я же вновь оказался у самых истоков поиска, хоть с начала его прошло немало лет.

И тогда я решил перенести вопрос, который меня занимал, — судьба карты ГОЭЛРО? — на газетную страницу. Рассказал читателям «Известий» о своих злоключениях и попросил у них помощи. Посвятило этому передачу и ленинградское телевидение в своей известной программе «Горизонт».

Понятно, что в историческом поиске рассчитывать на быстрый результат не приходится. Но здесь все происходило словно вопреки этой истине. Не миновало и трех дней после публикации статьи, как мне сообщили: «В редакцию заходил доцент Стефанов. Он приехал из Ленинграда и утверждает, что карта электрификации — та самая, с VIII съезда Советов — и сегодня хранится на хорах актового зала Ленинградского политехнического института имени Калинина». Все ясно и совершенно определенно: не просто в Ленинграде, и даже не в Политехническом институте, а именно на хорах актового зала! Впрочем, это было лишь начало, а вскоре мой телефон уже не замолкал: звонили из отдела писем редакции, передавали новости, которые приходили одна за другой.

Москвичка Е. И. Крюкова видела карту сразу же после закрытия VIII съезда Советов. «Я работала в техническом секретариате съезда, — писала Екатерина Ивановна. — Мне поручили заниматься легковым автотранспортом… Съезд закончился. С несколькими пакетами в руках ко мне подошел Гриша Лебедев, он тоже работал в секретариате. «Катя, дай машину отвезти материалы в Наркомвнудел», — попросил Лебедев. Наркомат находился в том же помещении, где гостиница «Гранд-отель», в нескольких шагах от Большого театра. Я отказала Лебедеву: «Совсем избаловались с машинами. Несколько папок не можешь в наркомат донести». Лебедев объяснил: «У меня не только папки, приказано отвезти в наркомат карту ГОЭЛРО».

Карта была достаточно громоздкая, и я удивилась, как же они смогут отвезти ее на легковой машине. Но, оказывается, она складывалась. Карту погрузили на машину и отвезли в наркомат. Не знаю, поможет ли вам это в поиске, но из Большого театра карту отправили в Наркомвнудел».

Что произошло с ней дальше и где искать теперь карту, Екатерина Ивановна не знала. Но зато она подробно описала, как выглядела карта, и описание это совпадало с рассказом старого картографа Егорова — карта была невелика, умещалась в промежутке между кафедрой докладчика и столом президиума. Впрочем, по мнению читателя Р. Б. Минасова, все это можно подтвердить документально.

«Не знаю, удастся ли напасть на след исчезнувшей карты ГОЭЛРО, но восстановить ее исторический облик с помощью хроникальных кинокадров, мне думается, шансов значительно больше, — пишет Роберт Багратович. — В Центральном государственном архиве литературы и искусства, в фондах Госкино имеется любопытный документ. Называется он — «Список позитивов, находящихся на складе хроники у тов. Болтянского». В этот список включены «документы по сдаче инвентаря и прочей наличности подотдела социальной хроники за май — сентябрь 1921 года». Среди прочей наличности здесь упоминается фильм «Электрификация». Содержание его излагается так: «Карта Кржижановского, хлебопекарня, электростанция, электроплуг — 174 метра».

Очень интересный адрес называет читатель, и фильм такой действительно существовал. Больше того — встретился с монтажницей этого фильма Е. И. Свиловой. Елизавета Ивановна отчетливо помнила, что было несколько планов с изображением карты ГОЭЛРО. Все это прекрасно, нет только одного — самого фильма «Электрификация». Его следовало бы искать в Красногорском архиве кинофотодокументов. Но обнаружить там пленку пока не удалось. Она, возможно, утрачена, а скорее всего изрезана, использована в более поздних фильмах, и теперь уже трудно определить, где документ, а где инсценировка последующих лет.

Между тем все больше приходило писем читателей. Известный ленинградский ученый профессор М. Д. Каминский вспоминал, что видел карту в октябре 1921 года на Всероссийском электротехническом съезде. Публицист, автор книг, посвященных деятельности Владимира Ильича, Ю. М. Юров обнаружил упоминание о карте ГОЭЛРО в материалах постоянной выставки ВСНХ, которая в 1921 году была открыта на Петровке. Он не без оснований предполагал, что именно с этой выставки были позаимствованы многие экспонаты, в том числе и карта ГОЭЛРО, для советского павильона в Риге.

Пришло письмо из деревни Алексеевки Тульской области, С. Н. Мосин писал: «В зимние месяцы начала 1922 года я был в Москве, в Колонном зале Дома союзов. Там демонстрировалась большая карта ГОЭЛРО. На карте загорались лампочки». Действительно, комиссия по электрификации организовала в Колонном зале чтения лекций об электрификации. Демонстрировалась и карта, расцвеченная лампочками, — быть может, та самая.

И совсем уже неожиданный адрес назвала в своем письме В. Р. Красильщикова: «В 1923 году я была студенткой, училась в Симферополе. Однажды я пошла в клуб. На стене висел какой-то план. Люди с интересом его рассматривали. Слышались голоса: «Да это же план ГОЭЛРО». Конечно, не берусь утверждать — прошло много лет, — что это и есть карта, которая вас интересует».

Адреса продолжали множиться, и в многообразии свидетельств очевидцев растворялась сама задача поиска: узнать судьбу карты, которая была на VIII съезде Советов. Становилось очевидным, что в письмах шла речь не об одной, а о многих картах, сделанных примерно в одно и то же время.

Январским вечером двадцатого года Владимир Ильич писал Кржижановскому о необходимости «увлечьмассу рабочих и сознательных крестьян великойпрограммой…», — первый ленинский документ, посвященный плану ГОЭЛРО. В декабре того же года Ленин еще сам следит за работой над первой наглядной картой ГОЭЛРО. А спустя всего лишь несколько месяцев такие же большие, наглядные карты электрификации появились во многих городах. Рождение их — словно вехи победоносного шествия по стране идеи электрификации. Рабочие и крестьяне были увлечены великой программой. И сегодня, спустя много десятилетий, люди вспоминают в своих письмах подробности, удивительные детали: у них навсегда остался в памяти тот день, когда впервые услышали о плане электрификации, увидели схему будущих станций…

И лишь один адрес был абсолютно конкретен: Ленинград, Политехнический институт, хоры актового зала. Его назвал не только заглянувший в редакцию ленинградец. В 1929 году в Москве снимался фильм «Зве-цр энергетики». Съемки консультировал Кржижановский, занимался ими и М. А. Шателен — крупнейший ученый-электротехник. Михаил Андреевич был уполномоченным комиссии ГОЭЛРО по северному району. Один из создателей этого фильма — режиссер И. В. Вен-жер. С Ириной Владимировной мы встретились в Лиховом переулке на Центральной студии документальных фильмов, и она рассказала:

— Помню, что нам нужно было снять для этого фильма карту ГОЭЛРО. Но с этим отчего-то возникло множество сложностей. В Москве ее так и не смогли разыскать…

Значит, уже в 1929 году в Москве не было этой карты. Как же вышли из положения?

— …Пришлось ехать в Ленинград к Михаилу Андреевичу Шателену. Он взялся помочь нам. Помнится, что снимали карту в каком-то институте, на ней загорались лампочки… Но и тогда уже карта была весьма ветхой.

Карту для фильма снимали в каком-то институте… Михаил Андреевич был одним из организаторов Политехнического института и преподавал в нем более полувека. Значит, снова — Ленинградский политехнический…

А вот еще строки из писем читателей:

«Я окончил Ленинградский политехнический институт в 1927 году. В аудитории № 75 (1 этаж) нам читал лекции по общей электротехнике профессор М. А. Шателен. В правом верхнем углу аудитории — большая карта электрификации с разноцветными лампочками. Мы, студенты, считали, что эта карта демонстрировалась на VIII съезде Советов», — писал из Днепропетровска инженер В. Н. Коновалов.

«В Ленинградский политехнический институт я поступила в 1954 году, — сообщала из Солнечногорска Э. А. Лыкова. — Пела в студенческом хоре. Однажды во время выступления наш хор разместился на антресолях над сценой актового зала. Как мне сказали, здесь был музей электротехнического факультета. Но больше это походило на заброшенный склад, где свалены приборы, стенды — все в пыли, в паутине. Кто-то указал мне на электрифицированную карту, сказав, что это и есть та самая знаменитая карта ГОЭЛРО. Меня очень удивило, что карта такой большой исторической ценности находится в столь неподходящем месте. С тех пор я все время хотела куда-нибудь написать, но откладывала».

Все дороги вели в Ленинград, в Политехнический институт…

Актовый зал Ленинградского политехнического института прекрасен: высокие окна, красивые карнизы, старинные люстры, изящная балюстрада на хорах. Туда мы и поднимаемся по боковой узкой лестнице вместе с заведующей лабораторией кафедры общей электротехники. Все, что собрано там, наверху, числится в ее хозяйстве. Заведующая уже в годах, но не потеряла, однако, способности смущаться, краснеть и оттого еще больше конфузиться. Вот и сейчас не знает, куда отвести глаза, повторяет все время, словно извиняясь заранее:

— Уж очень там все заброшено. А после ремонта совсем стало страшно заходить…

На хоры актового зала ведет дверь с табличкой: «Музей общей электротехники».

— Существует такой музей?

— Существовал, но уже давно заброшен.

Еще одна дверь — между полками, уставленными электросчетчиками разных систем. Шагаем за порог, и мы — на хорах актового зала. Внизу чистота, свежая побелка стен, блеск паркета, а здесь творится бог знает что — нагромождение рухляди, покрытой вековой пылью, залитой побелкой после ремонта. Искореженные старые электромоторы, искалеченный макет какой-то электростанции. Что за чепуха, разве может быть свалена здесь карта ГОЭЛРО.

— Вот она, — говорит моя спутница, и в полумраке видно, как пылают у нее щеки.

Посреди хоров, со всех сторон зажатая хламом, возвышалась фанерная рама, обклеенная пожелтевшей, кое-где прорванной бумагой. С нее давно уже никто не стирал пыль, обильно лилась на нее краска с кистей маляров. Кое-где торчали искореженные, с разбитыми фарфоровыми обручами патроны для лампочек — не нынешние, из пластмассы, а прежние, латунные. Нет, никому и в голову не могло бы прийти, что это и есть карта ГОЭЛРО.

Стирая пыль и подтеки известки рукавами пальто, удалось различить условные обозначения будущих станций, названия городов, выведенные крупным шрифтом, — Петроград, Самара, Царицын, красная линия — электрификация железных дорог, разноцветные окружности по границам энергетических районов. «Если бы еще примерную карту России с центрами и кругами?..» — писал Владимир Ильич уже в первом письме, посвященном разработке плана ГОЭЛРО.

Не знаю, как передать в словах тот прилив гордости, восторга, вдруг захлестнувший меня: поиск увенчался успехом, вот она, искомая карта — та самая, которую видели делегаты VIII съезда Советов! И радовался я от души довольно-таки долго…

Отступление третье ЛЮДИ

Самарская газета «Коммуна» в 1921 году писала: «В честь недели помощи голодающему ребенку открывается музей голода. Вход платный — кто сколько может». Экспонатами в этом музее были хлеб из липовой муки, из гнилушек, из березовой коры, из конского щавеля, из горной глины, из листьев, из корнеплодов с мякиной.

И та же газета в том же номере сообщала: состоится лекция инженера Богоявленского об использовании энергетических ресурсов Волги. На лекции демонстрировалась карта электрификации.

Инженер Богоявленский — больше ничего не удалось мне узнать о нем — о человеке, который во времена ужаснейшего голода в Поволжье читал лекцию об электрическом будущем России. Не-мало было в те годы среди технической интеллигенции людей, влюбленных в идею электрификации с той же силой, с какой преданы были революционные массы идее мировой революции. Немало рассказов сохранилось об этих энтузиастах, с годами они все больше походят на легенды.

Слышал, например, рассказ о том, как приехали из Самары в Москву во времена все того же голода в Поволжье трое энтузиастов. Быть может, инженер Богоявленский был среди них? Побывали у Кржижановского, а затем их принял Владимир Ильич. Ленин хотел расспросить о делах в Самаре, а они говорили лишь о том, что привело их в Москву: надо строить в Жигулях гидроэлектростанцию. Но Кржижановский, тот Кржижановский, что покушался когда-то на исконные владения графа Орлова-Давыдова, теперь и обсуждать не захотел: сейчас нет возможностей для такой стройки. Молва гласит, что, провожая самарских ходоков, Владимир Ильич усмехнулся: «Ничего, потерпите. Мы все-таки обманем Глеба Максимилиановича и непременно построим гидроэлектростанцию в Жигулях».

Об этой истории вспоминали лет двадцать назад, когда выше Куйбышева, подле нового города Жигулевска, дала ток Волжская ГЭС. Рассказ заканчивался тем, что на торжественном пуске станции был очень старый, почти ослепший человек — один из тех, кто был когда-то у Ленина в Кремле. Заработали турбины Волжской ГЭС — грандиозный финал забытой телеграммы епископа Самарского и Ставропольского, стремящегося «восстановить божий мир в жигулевских владениях и разрушить крамолу в зачатии».

…Планом ГОЭЛРО было занято двести специалистов. Еще не каждый из них принял решение, определил свое отношение к Советской власти. Но они работали над перспективой, которая воплощала самые дерзновенные мечты русской технической интеллигенции. И сотрудничество в Государственной комиссии помогало сделать выбор. Специалисты, занятые планом ГОЭЛРО, скорее всего, были первыми, на чьих судьбах идея электрификации сказалась самым непосредственным образом.

И тогда же Ленин писал Кржижановскому: «У нас не хватает как раз спецов с размахом или «с загадом». Характерно, в письмах, выступлениях, работах, посвященных электрификации, Ленин размышляет о строительстве станций, о том, как преобразит электроэнергия лицо страны, и почти не говорит о судьбах людей, которые свяжут себя с этой работой. Не говорит потому, что для Владимира Ильича это само собой разумеющееся.

— С того времени, как начали работать на Россию электрическую, вырос рабочий класс, инженеры, специалисты — они бесконечно преданы своей профессии и живут этим делом. А оно действительно заслуживает того, чтобы им заниматься. Создаются уникальные неповторимые гидроэлектростанции. И одну такую станцию построить иа своем веку — можно за счастье посчитать. А иа долю современного гидроэнергетика приходится примерно три станции, и каждая — новое слово в строительстве, в конструкциях, буквально во всем.

Это говорит С. И. Садовский. Закончилось выездное заседание коллегии Министерства энергетики и электростанций СССР, и мы поднялись со Станиславом Ивановичем на смотровую площадку. Вглядываемся с высоты утеса в панораму строительства Саяно-Шушенской ГЭС. Не так-то легко разобраться в частоколах кранов, в лабиринтах переходов, в разновысотности бетонных кубов, в переплетении арматуры, труб, рельсов. Взывает сирена, и над блуждающими повсюду огоньками электросварки движется рука крана, поднявшего на воздух двадцатипятитонную бадью с бетоном. Пятясь к обрыву, ссыпает гравий самосвал — сегодня же здесь лягут рельсы, а уже назавтра по ним двинется мощный кран. И всем, что здесь происходит, руководит Садовский. Ои начальник стройки.

Размах работ, обилие механизмов, астрономические объемы бетона, который закладывается в плотину новой электростанции, — все это свидетельствует о развитии ленинской идеи электрификации всей страны. Но есть и другие приметы, по которым можно проследить тот же путь.

Федор Георгиевич Логинов начинал в двадцатые годы — рабочим на строительстве первых каскадов Чирчикских ГЭС. А когда пришел начальником строительства Сталинградской ГЭС — это уже в начале пятидесятых, — Садовский был студентом Сталинградского механического института. Логинов приехал в институт, рассказал студентам, какой будет станция.

— Он настолько заразил нас своим выступлением, — вспоминает Садовский, — что не только наш выпуск, но другие поколения студентов посвятили себя гидроэнергетике. Хотя, казалось бы, наш институт к этому не имел отношения: он готовил специалистов прежде всего для тракторного завода…

Позже строительством станции у Сталинграда — Волжской ГЭС имени XXII съезда КПСС — руководил А. П. Александров. Он и стал для Садовского первым начальником стройки. Приходилось и мне там же, на Волге, встречаться с Александром Петровичем. На счету у Александрова было немало завершенных строек, а он все еще оставался человеком, который, еще никогда в жизни не имел постоянной прописки. И с берегов Волги уехал на берега Нила строить Асуан. И характер у Александрова под стать профессии. Умеет постоять за свое мнение, приходилось и в правительстве доказывать. И если повышали на него голос, отвечал тем же, отстаивая необходимость строительства гидростанций. А на наш обычный журналистский вопрос, модный по тем временам (сейчас и вспоминать стыдно) — о чем мечтает на ближайшее десятилетие? ответил сразу же, ни на миг не задумываясь: мечтаю, чтобы жил наш строитель как человек…

Александр Петрович стал заместителем министра энергетики и электростанций СССР. А министр — Петр Степанович Непорожний — начинал тоже на Чирчикских каскадах, правда, уже в тридцатых, инженером. Теперь профессор, доктор технических наук, действительный член Академии строительства и архитектуры. А по характеру похож на других гидростроителей: в суждениях определен, в словах суров и та же подвижность — на стройках, особенно в Сибири, времени проводит больше, чем в кабинете. Прилетел утром на Саяно-Шушенскую ГЭС, провел выездное заседание коллегии министерства, а после обеда летел уже к Богучанам, там будет новая станция и новый город.

На выездном заседании коллегии министерства, обсуждая вопрос о пуске первого агрегата Саяно-Шушенской ГЭС, вместе с руководителями главков, стройки, предприятий-поставщиков выступали и бригадиры: монтажников — Вячеслав Демиденко, плотников и бетонщиков — Валерий Позняков, Сергей Коленков. Говорили резко о том, что наболело, обращались и в адрес министерства, и к руководству стройки. Позицию рабочих-бригадиров разделил министр. Выслушав выступление Демиденко, Непорожний спросил:

— У вас какое образование? Все ваши предложения достойны инженера-специалиста высокого класса.

— Образование у меня среднее, Петр Степанович, — ответил бригадир. — Но кое-какой опыт имеется: строил Красноярскую ГЭС, был и в Братске, и в Усть-Илимске.

Опыт Валерия Познякова складывался на Красноярской и Нурекской ГЭС, а Сергей Коленков был плотником в одной из прославленных бригад на строительстве Красноярской ГЭС. В Саяногорске сам возглавил коллектив, стал лауреатом премии Ленинского комсомола. Кем встретит он стройки XXI века?

…И вспоминаю Каширскую ГРЭС. Впервые приехав туда с четверть века назад, застал еще тех, кто был в двадцать втором году на торжественном открытии станции. Лучшим строителям присвоили звание Героев труда — было такое звание и в те времена, подтверждалось хоть и не Золотой Звездой, но весьма внушительным нагрудным знаком… Старожилы рассказывали о братьях Зубановых — электриках из Симбирска, рабочих редкой специальности для тех лет, а потому и запомнившихся из многих тысяч других людей. Вспоминали каменщиков — мужа и жену, — взялись они сложить трубу и поднимались вместе с ней все выше и выше над землей. Сложили и ушли. Куда? А кто знает. На новую стройку, за новым подрядом…

И сегодняшние рабочие-бригадиры, поднявшие плотину Саяно-Шушенской ГЭС на 245 метров, сровняв ее с енисейскими утесами. Впрочем, о несхожести этих поколений и говорить нечего — всем ясно. Меня же занимает общее, связывающее — оно не только в том, что строительную площадку нынешним подготовили те, кто был первым: построили и ушли, как та пара — каменщиков на Каширке.

И те, и эти были на передовой. Прибегаю к этому слову не оттого, что хочу по избитой журналистской привычке заимствовать термин из военного словаря, подчеркнув тем самым тяготы мирной жизни. Нет. Просто без передовой на этот раз не обойтись — она выражает саму суть и буквальный смысл того, чем заняты все эти люди. На передовой в том смысле, что именно здесь проходит черта завершенного созидания, все же остальное: проекты, чертежи, расчеты, поставки — все это за их спиной.

Худо было с продовольствием на строительстве Каширской ГРЭС, срывался подвоз кирпича, задерживалась доставка оборудования — многого, очень многого постоянно не хватало. И все это предстояло преодолеть им — строителям. Потому что продовольствие, кирпич, оборудование были необходимы им, а от них ждали лишь одного: ждали станции, которая будет давать ток Москве.

Заседала выездная коллегия Министерства энергетики и электростанций на строительстве Саяно-Шушенской ГЭС. Говорилось, например, о качестве бетона, сетовали, что не все предприятия-поставщики соблюдают сроки, обращали внимание на неполадки у монтажников «Электросилы». Говорилось о том, что мешает строителям в декабре 1978 года пустить первый агрегат. Но агрегат они должны пустить. И они пустили его — в декабре 1978-го Саяно-Шушенская дала первый ток. Электрификация шла и идет впереди, открывая путь нашей экономике, созданию новых промышленных районов.


Вот она — та самая карта. И радовался я от души довольно-таки долго, потому что не сразу удалось очистить карту от наслоений времени. А когда это сделали, то оказалось — перед нами была все-таки другая карта.

«Проект электрификации России. Карта выполнена отделом сильных токов Государственного научно-технического института. Январь. 1921 год» — помечено на карте. VIII съезд Советов проходил в декабре 1920 года, а карта датирована январем двадцать первого.

Разница в месяц, а то и меньше его. Надо полагать, что карта эта полностью повторяла свою предшественницу, различия были самыми незначительными — например, в левом углу врезана карта Петроградского района. Именно Петроградского. Помните, в январе 1920 года во Дворце Урицкого состоялось заседание пленума Петроградского губернского Совета, выступая на котором Кржижановский говорил: «Государственная комиссия прибыла в Петроград в полном составе, чтобы дать отчет красному Питеру о своих работах». И я ошибся, когда предположил, что карту доставили из Москвы в Петроград. Ее сделали на месте, повторив ту, что была в Москве, и специально выделив Петроградский район. А занимался этим уполномоченный комиссии ГОЭЛРО по северному району Шателен. Позже Михаил Андреевич перевез карту в Политехнический институт.

Строились электростанции, дал ток Днепрогэс, а на старой карте по-прежнему светились разноцветные лампочки. Карта пережила войну, блокаду, стала со временем реликвией революционной истории Ленинграда. И не только Ленинграда. Мы не имеем пока другого, более раннего наглядного изображения проекта электрификации.

И в электротехнический музей карта попала не сразу. Долгие годы висела в аудитории, напоминая студентам лучше всяких учебников, с чего начиналась электрификация. В 1957 году скончался М. А. Шателен. А чуть позже карту списали в музей — сочли, что она никому не нужна, впрочем, как и экспонаты музея.

Ученик Шателена и его преемник — заведующий кафедрой общей электротехники В. С. Равдоник рассказывал:

— Вдохновителем музея был Михаил Андреевич, а создавали его в двадцатые годы студенты электротехнического кружка. Мы написали письма в зарубежные фирмы и получили кое-какие приборы. И, бывая на практике, собирали экспонаты. Так со временем сложился довольно-таки обширный музей. Начиная свой путь в институте, студенты непременно бывали в нем. Но постепенно сокращалось помещение, отведенное под музей. А после смерти Михаила Андреевича все экспонаты сложили на хорах актового зала. Многие приборы пришли в негодность, другие утеряны…

Тяжело начиналась электрификация России, но уже с первых ее шагов думали о том, как собрать, сберечь все, что напомнит поколениям о великих днях, «в которых люди проходят как тени, но дела этих людей остаются как скалы». Создал музей и сохранил карту ГОЭЛРО Шателен. Из книги Бориса Галина «В грозу и бурю» узнаем, как раздумывали на Волховстрое, что оставить для истории: товарный вагон, прозванный «коробочкой», старую мельницу на Волхове, а быть может, бездонный портфель, с которым никогда не расставался Генрих Осипович Графтио?

И они были правы, рассчитывая на благодарную память поколений. С каждым днем мы все острее ценим любое свидетельство, любое напоминание — с чего начинали. Обнаружилась в Политехническом институте карта ГОЭЛРО, и к ней был проявлен живейший интерес: сообщение обошло газеты, о ней просили рассказать подробней, карту показали еще в одной телевизионной передаче. От души и громогласно радовались тому, что нашлась карта, и работники Политехнического института, преподаватели кафедры общей электротехники. Между тем карта не находилась, она всегда была здесь. Просто забыли о ней, перестали ощущать ее ценность и спохватились вновь, когда заговорили об этом другие. Постоянная историческая ценность карты оказалась для кого-то величиной переменной. Реликвии создают время и люди, а сберегают их, времени вопреки, только люди, лишь они…


Студенты Политехнического института осторожно вынесли карту ГОЭЛРО с хоров актового зала. Хлебным мякишем они очищали листы от грязи и заново монтировали проводку. На торжественном вечере института вновь, как и много лет назад, вспыхнули разноцветные лампочки.

И еще позже пришло письмо от Юлии Михайловны Рутковской из Нарвы.

«В 1920 году мне было пятнадцать лет, мы жили в Петрограде у нашего родственника инженера-электротехника Владимира Федоровича Булгакова. Он работал в институте, который называли у нас дома «ГОНГИ».

В один из декабрьских вечеров 1920 года — я помню, к нам на квартиру уже завезли рождественскую елку — к В. Ф. Булгакову приехал профессор Шателен (имени его и отчества я не помню) и долго о чем-то беседовал. После его ухода в семье сразу же заговорили, что надо срочно готовить карту электрификации.

На следующий день где-то раздобыли большую складную карту. Встал вопрос о ее раскраске. Красок не было, и купить их было негде. Наконец достали акварельные краски в фарфоровых чашечках и маленькие кисточки. Карту положили на пол в кабинете В. Ф. Булгакова. Раскраску ее поручили молодому инженеру Сергею Ивановичу. Но вскоре Сергею Ивановичу надоело ползать на коленях по карте, и он охотно уступил работу мне и моему братишке Мише (погиб в бою при героической защите Ленинграда в 1941 году). Помню, что много красила по указанию Сергея Ивановича зеленой краской, а Миша — моря в сиреневый цвет, так как у нас синей краски не было. Когда вся карта была покрашена, у нашей елки отобрали все электрические лампочки (они были несколько крупней обычных елочных лампочек), а также все провода для них. Потом, очевидно, для монтажа карту отнесли в институт. Мы долго ждали, что нам возвратят лампочки, но их так и не вернули».

Если вы будете в Ленинграде и захотите взглянуть на карту ГОЭЛРО, она находится теперь в Музее революции. Обратите внимание, как аккуратно, тонкой кисточкой раскрашены моря в сиреневый цвет. Топографы называют эту работу — поднять карту.


КОГДА ВСТРЕТИЛИСЬ СЕРП И МОЛОТ…

Сначала был чистый лист бумаги или даже обрывок его. Был карандаш в руке художника, которым он набрасывал один вариант за другим. А теперь созданное им не воспринимается как рисунок, где можно что-то изменить, дополнить, исправить. Это неизменный символ первой в мире социалистической державы. Государственный герб Союза Советских Социалистических Республик, о котором в Конституции СССР, в ее 169-й статье, говорится:

«Государственный герб Союза Советских Социалистических Республик представляет собой изображение серпа и молота на фоне земного шара, в лучах солнца и в обрамлении колосьев, с надписью на языках союзных республик: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» В верхней части герба — пятиконечная звезда».

И перед глазами возникает яркое, законченное до каждой черточки, знакомое изображение — молоткастый и серпастый герб. Он на свидетельстве о рождении, паспорте и трудовой книжке гражданина СССР. Герб на аттестате зрелости и дипломе об окончании института. Он на заработанных тобою советских деньгах. Герб на трибуне Верховного Совета СССР. Им скрепляются законодательные акты и многочисленные соглашения о дружбе и сотрудничестве, которые заключены Советским Союзом с другими странами.

Теперь он известен всему миру. А шесть десятилетий назад — в октябре 1918 года — советский посол в Скандинавии Вацлав Воровский писал в Народный комиссариат иностранных дел по поводу первого советского герба: «…Будьте добры прислать мне изображение его в сравнительно крупном масштабе, вершка четыре в диаметре и по возможности в красках.

Закажите нарисовать какому-нибудь молодому художнику. Мне он нужен и для щита на здании посольства, а потому важно иметь в красках». Как знать, возможно, это было первое путешествие нашего герба за рубеж…

А теперь приведу письмо, которое пришло в редакцию «Известий» из города Тосно Ленинградской области от инженера-путейца Леонида Николаевича Кондакова:

«В июле 1941 года мне исполнилось 16 лет, я получил паспорт и мечтал идти работать на завод. Но стремительное развитие военных действий нарушило мои планы. Приближающиеся к Ленинграду фашистские войска отрезали наш город. Отец ушел в партизаны, а я с матерью и сестрой остался в Тосно — на оккупированной территории… В конце 1943 года меня вместе с другими моими сверстниками угнали на работу во Францию. К этому времени во Франции активно действовало движение Сопротивления. Сначала я выполнял поручения разведывательного характера. А в 1944 году был принят в коммунистический отряд. В нашем отряде были бойцы многих национальностей — поляки, французы, бельгийцы, сербы, чехи… Были и те, кто сражался раньше в рядах интернациональных бригад в республиканской Испании. Каждый боец отряда носил нарукавную повязку цвета своего государственного флага. Нас, русских, советских граждан, в отряде было двое, и мы носили красную повязку.

В отряде был поляк-художник. Мы попросили его нарисовать на наших повязках герб Советского Союза. Герб получился очень красивый: золотисто-желтого цвета, с буквами под ним «USSR». Многие иностранцы восхищались нашим гербом.

После освобождения города Клермон-Феррана нам с Василием, так звали моего товарища, буквально не давали прохода на улицах. Все встречные незнакомые мужчины поднимали руку, приветствуя: «Рот фронт!»

Однажды на одной из городских площадей собрался митинг. Когда стали говорить об успехах Советской Армии, нас с Василием начали качать, подкидывая в воздух. Мы пытались объяснить, что наш вклад в эти победы невелик. Но нам показывали на герб, и этим все было сказано».

И этим все было сказано!

* * *

Вопрос о символах нового, рожденного революцией государства стал обсуждаться вскоре же после победы Октября. Народный комиссариат просвещения ГСФСР вместе с художественными коллегиями Петрограда и Москвы начал заниматься разработкой государственной эмблемы. Весной 1918 года Петроградская коллегия по делам искусства и художественной промышленности объявила конкурс на проекты серебряных монет, флага, герба и печати республики.

Сама мысль о создании герба встречала поддержку далеко не у всех.

Слишком велика была многовековая привычка к тому, что гербом владели лишь дворянские фамилии да рыцарские ордена. И давно ли писали столичные газеты: «Во всем Петрограде убираются по требованию народа и солдат императорские гербы и вензеля». В театрах «капельдинерам велено снять ливреи с бывшими императорскими гербами и одеться в простые пиджаки». «Маляры замазывают на аптеках рисунки двуглавых орлов, и по всему городу снимаются царские медали и ордена». (Кстати, немало велось споров и о первых советских орденах, были и те, кто не хотел их принимать, — еще жила память о царских орденах и сильна была ненависть к ним.)

Автор первой брошюры, посвященной описанию советского герба, начинал ее словами: «Герб вопреки общепринятому мнению не только дворянско-империалистический атрибут». Сама мысль, что не у царской фамилии и не у дворянского рода, а у рабочих и крестьян должна быть своя государственная эмблема, казалась неожиданной.

Советский герб, когда состоится его рождение, воплотит в себе самые поэтические мечты многих поколений борцов за свободу и социальную справедливость. Лучи восходящего солнца из века в век были символом нового дня и новой жизни. Так и называл свою коммунистическую утопию Томмазо Кампанелла «Город Солнца» — произведение, к которому не раз обращался Владимир Ильич, обдумывая свой план монументальной пропаганды. Было это весной восемнадцатого года — время, когда и рождался первый советский герб.

Революционная поэзия всегда воспевала царство труда. «Владыкой мира будет труд…», «…водрузим над землею Красное знамя труда», — пели русские революционеры. И повторяли пролетарии всех стран слова «Интернационала»: «Лишь мы, работники всемирной, великой армии труда…» Создателем и творцом новой жизни чаще всего выступал кузнец с молотом в руках: «Вздымайся выше, наш тяжкий молот…», «Крестьянину руку протянет рабочий, рабочему руку протянет солдат…» Пролетарские революционеры мечтали о союзе трудящихся своей страны и рабочих всего мира: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь в дружный стан…»

С первых дней рождения Советская Республика принуждена была с оружием в руках отстаивать свое право на существование. И неудивительно, что одной из самых ранних наших эмблем стала эмблема Красной Армии. Её утвердили в апреле 1918 года — пятиконечная красная звезда с изображением плуга и молота.

«Смотри, товарищ, — говорилось в листовке, выпущенной по этому поводу, — вот красная звезда. Красная звезда — знак Красной Армии… Она есть звезда счастья всех бедняков, крестьян и рабочих. Вот что означает красная звезда Красной Армии». Современники вспоминали о том, как объясняли этот символ сами красноармейцы: «Наша звезда на пять частей света светит». Это объяснение звезды вскоре было подхвачено всеми. Понравилось оно очень и Владимиру Ильичу.

Лучи восходящего солнца; пятиконечная красная звезда; серп и молот — символ союза рабочего класса и крестьянства; призыв Коммунистического манифеста «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», и, конечно же, хлебные колосья, хлеб от века был на Руси мерилом труда, — все это и предстояло соединить в советском гербе.

* * *

Само рождение герба было сугубо деловым: он был необходим для государственной гербовой печати. Созданием такой печати занялось Управление делами Совета Народных Комиссаров. На первых же порах пользовались печатью временной, по краю которой была надпись: «Крестьянское и рабочее правительство республики России», а в центре: «Управление делами».

И сегодня продолжаются споры о том, кем же был создан рисунок первого советского герба. Часто называли имя ученика Репина, известного русского графика и живописца по фарфору, портретиста и декоратора С. В. Чехонина. Сергей Васильевич не раз изображал эмблему — серп и молот в заставках, которые рисовал для журналов весной восемнадцатого года. Другие упоминают К. И. Камзолкина: художник рисовал скрещенные серп и молот на красных полотнищах, прикрепленных к мачтам трамвайных линий в дни первомайских празднеств 1918 года. Большинство, однако, склоняются к тому, что автором герба был А. Н. Лео. В документах Совнаркома за апрель 1918 года сохранилась запись об уплате художнику Лео за образец государственной печати. Более тридцати лет работал в Петрограде, в типографии Р. Голика и А. Вильборга, художник-график Александр Николаевич Лео. И ему, лучшему художнику типографии, вероятно, и поручили этот важный заказ.

В условиях конкурса, объявленного весной восемнадцатого, говорилось, что в композиции герба к<не-обходимы эмблемы рабочей и крестьянской республики — орудия труда (например, серп и молот)». И художник, рисовавший герб, отразил в нем те символы, которые уже существовали в рабоче-крестьянском государстве. Впрочем, это не помешало выдвигать самые различные, порой совершенно неожиданные проекты герба. Один из создателей Ленинианы, известнейший художник Николай Андреевич Андреев, был членом жюри конкурса. Он рассказывал: «Как-то раз, помню, приходит художник и приносит «изумительный» проект: взят тот же самый двуглавый орел, причем у орла повыщипаны перья, вместо маленьких корон на головах поставлены красные звезды, а вместо большой короны, которая высится над двумя головами орла, надета шапка красноармейца; в лапах вместо скипетра и державы камень и палка. И в этом чудовищном, ужасном виде все это должно было изображать герб…»

Наконец в Управлении делами Совнаркома остановились на рисунке, изображавшем герб, похожий на тот, который и сегодня. Он был с теми же эмблемами, но имел посредине обнаженный длинный меч. Меч уходил рукояткой в «перевязь снопов внизу герба и врезался все суживающимся концом в солнечные лучи, которые заполняли верхнюю часть общего орнамента.

Увидев проект, писал В. Д. Бонч-Бруевич, Ленин сказал:

— Интересно!.. Идея есть, но зачем же меч? Мы бьемся, мы воюем и будем воевать, пока не закрепим диктатуру пролетариата и пока не выгоним из наших пределов и белогвардейцев и интервентов, но это не значит, что война, военщина, военное насилие будут когда-нибудь главенствовать у нас… Из герба нашего социалистического государства мы должны удалить меч… — И Владимир Ильич тонким черным карандашом зачеркнул меч корректурным знаком, повторив его на правом поле рисунка.

Однако этот эпизод, рассказанный В. Д. Бонч-Бруевичем, имел продолжение. Начиная с апреля 1918 года проект государственной печати, а значит, и герба обсуждался при самом непосредственном участии Владимира Ильича на десяти заседаниях Совета Народных Комиссаров. Ленину еще не раз приходилось отстаивать свою точку зрения: меч — это не наша эмблема, оставляя пометки на протоколах заседаний: «Отложить до выяснения вопроса о мече», «…выкинуть из рисунка меч». В июне восемнадцатого года Совнарком под председательством Владимира Ильича заслушал сообщение Председателя ВЦИК Я. М. Свердлова «О советской печати». И вновь читаем в постановлении: «Вопрос о мече, оставшийся спорным, решить после предварительного маленького совещания, имеющего быть завтра».

Говоря словами Владимира Ильича, это было время, «когда война изранила все тело России, так что народ похож на избитого до полусмерти человека…» Немцы — на Украине, в Прибалтике и Белоруссии, англичане, французы — на Севере, турки и англичане — в Закавказье, японцы — на Дальнем Востоке, Деникин — на юге, Краснов — на Дону, банды Дутова — на Урале… А Владимир Ильич по-прежнему настаивает: меч — не наша эмблема. Так велика была его вера в торжество мирной политики Страны Советов, которая найдет поддержку во всем мире. И ленинская точка зрения победила…

В июле 1918 года в Москве открылся V Всероссийский съезд Советов. Ему предстояло принять первую Конституцию РСФСР, а с ней и первый советский герб. Делегат этого съезда, член партии с 1913 года Василий Мефодьевич Верховых рассказывал мне:

«Большинство делегатов съезда были большевики, среди них и я — председатель Бердеевского волостного Совета из моей родной Тамбовской губернии. Съезд собрался в Большом театре. С трибуны съезда Ленин говорил, обращаясь к нам, делегатам:

— Если теперь этому съезду нами может быть предложена Советская конституция, то лишь потому, что Советы во всех концах страны созданы и испытаны, потому, что вы ее создали, вы во всех концах страны испытали…

Да, Советы успешно действовали к этому времени во всех концах страны. Но все больше наглела контрреволюция, и все труднее становилось бороться с ней. Посмотрите запись выступления Владимира Ильича на V съезде Советов. Как многократно прерывается речь Председателя Совнаркома шумом, выкриками, репликами из зала. Это безобразничали с первой минуты открытия съезда левые эсеры. Они то предлагали выразить недоверие Советскому правительству и расторгнуть Брестский мир, а то просто бесновались, стараясь сорвать нашу работу.

Понятно, что мы — люди тогда еще совсем молодые — не оставались безразличными к их действиям. Обстановка накалялась. В довершение ко всему на верхнем ярусе Большого театра грохнул взрыв: у кого-то из присутствующих разорвалась граната. Совершенно спокойным, просто невозмутимым оставался, пожалуй, лишь Яков Михайлович Свердлов — и в эти минуты, и на следующий день, когда пришло известие о начале мятежа левых эсеров. Мы еще не знали об этом предательстве, когда нам сказали, что большевистская фракция собирается на совещание в театре Зимина — в этом помещении теперь Центральный детский театр. Помнится, я так и не успел дойти до этого дома. Выходя из Большого театра, получил винтовку и отправился на подавление эсеровского мятежа.

В первую перестрелку мы попали уже подле Центрального телеграфа.

А разбив мятежников, снова собрались на съезде Советов. Единогласно приняли Конституцию РСФСР, герб и флаг республики.

Понимали мы в те минуты, какой акт глубочайшего исторического значения совершаем? Мне кажется, что понимали. Мы принимали Конституцию, утверждали государственный герб — и мы видели в этом торжественное подтверждение наших завоеваний и наших побед. Нет и не будет больше в России ни дворян, ни купцов — есть лишь гражданин, и живет он в Республике Советов.

А у многих еще, да и у меня, стояли перед глазами бесконечные коридоры Смольного. Я был там в дни вооруженного восстания. Спорили, решали вопросы, спали прямо на полу, завернувшись в шинели, — все в Смольном. В одной из комнат я увидел Александру Михайловну Коллонтай. Выгадывая буквально на каждом кусочке черного хлеба, она делала бутерброды — думаю, что для членов военно-революционного комитета. Я отдал ей свои запасы — буханку черного хлеба, шматок сала, головку сыра. «Спасибо, товарищ», — кивнула Коллонтай. Для новой власти, которая должна была прийти буквально с минуты на минуту, эти скромные припасы были, очевидно, ценностью.

Спустя два месяца, в январе восемнадцатого, я оказался на галерке Таврического дворца: мне дали гостевой билет на открытие Учредительного собрания. Там я впервые услышал ленинскую «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа». Ее прочел Свердлов, предлагая как проект постановления Учредительного собрания. Однако «люди с того света» (так назвал Владимир Ильич членов Учредительного собрания) не пожелали даже обсуждать Декларацию — первый в истории человечества законодательный акт, ставящий задачей государства уничтожение всякой эксплуатации человека человеком, полное устранение деления общества на классы и установление его социалистической организации. Спустя несколько дней Декларацию приняли мы — делегаты III Всероссийского съезда Советов.

И вот теперь, на V съезде Советов, мы видели, что республика рабочих и крестьян, которая складывалась на наших глазах, все больше приобретает черты государства — утверждается Конституция РСФСР, принимаются герб и флаг республики. У истории есть свои неповторимые и непередаваемые минуты. О них нельзя рассказать, их можно лишь пережить».

В августе 1918 года «Известия» публиковали постановление Совнаркома. В нем говорилось: «Употребление старого герба безусловно воспретить под личную ответственность подписывающего бумаги. Обязать все советские учреждения обзавестись печатями с новым гербом Советской республики».

И тогда же Владимир Ильич дал письменное распоряжение секретарю Совнаркома Н. П. Горбунову:

«1) Отбить оттиски новой печати и раздать каждому народному комиссару под его расписку.

2) Заказать такие печати (в меньшем размере) для всех советских учреждений или внести в Малый Совет для объединения практических шагов (может быть, выработать общий тип малого размера печати с надписями отдельных комиссариатов)».

Настало время первой годовщины Октябрьской революции. В канун этого торжества газеты писали: «После митинга на И московских площадях состоится сожжение эмблем старого строя и грандиозная иллюминация Москвы. Главные фейерверки будут пущены из Кремля. В 9 часов 30 минут будут подняты эмблемы, олицетворяющие собой новый строй». Среди них и советский герб.

Надежда Константиновна Крупская вспоминала: «Октябрьские дни первой годовщины были одними из наисчастливейших дней в жизни Ильича».

* * *

Минует четыре года, и в последний день уходящего 1922-го «Известия» вышли под шапкой — «Создание Советского Союза — новогодний подарок мировому пролетариату». Газета публиковала материалы I Всесоюзного съезда Советов, провозгласившего образова ние Союза Советских Социалистических Республик. От Российской Социалистической Республики к Союзу Советских Социалистических Республик — таков путь, пройденный за это время.

Закрывая I Всесоюзный съезд Советов, М. И. Калинин говорил:

— Мы избалованы за последние годы исключительными по важности историческими событиями. Но мы не можем не отметить, что сегодняшний день сыграет огромную роль для народов всего мира. Может быть, сегодня мы еще не сознаем этого в достаточной степени, но мы здесь закладываем первый камень действительно братского общежития.

До сих пор был герб РСФСР. Теперь возник вопрос о гербе Союза Советских Социалистических Республик.

Герб СССР был утвержден в январе 1924 года II Всесоюзным съездом Советов, принявшим Конституцию СССР. Страницы изданной тогда же стенограммы съезда обрамлены черными траурными полями. Умер Ленин.

Принимая Конституцию Советского Союза, утверждая герб СССР, делегаты продолжали одно из величайших дел Владимира Ильича — создателя первого в мире социалистического многонационального государства.

С тех пор в изображении нашего герба происходили, казалось бы, самые незначительные изменения — лишь на золотистых колосьях возрастало число витков кумачовой ленты. Но какой огромный исторический процесс стоит за этими поправками времени! Каждый новый виток кумачовой ленты — это еще одна союзная республика, вошедшая в социалистическую семью советских людей. И на языке этого народа пишется призыв, которому он следует: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

В первой Конституции СССР, в ее 70-й статье, посвященной гербу, говорилось, что надпись «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» воспроизводится на шести языках — русском, украинском, белорусском, азербайджанском, армянском и грузинском. Вскоре союз республик пополнили узбеки, туркмены, таджики, и на гербе появились надписи на их языках. С утверждением Конституции 1936 года прибавилось еще два красных витка — Казахская и Киргизская автономные республики были преобразованы в союзные. Шли годы, и в состав СССР по воле своих народов входили все новые союзные республики: Латвийская, Литовская, Эстонская, Молдавская… На 15 языках национальных республик повторяется сегодня призыв основоположников научного коммунизма «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».

Каждый виток алой ленты на колосьях — это подтверждение исторического предвидения Владимира Ильича, высказанного им еще в восемнадцатом году, на III съезде Советов, где была принята «Декларация прав трудящегося и эксплуатируемого народа».

«…я глубоко убежден, что вокруг революционной России все больше и больше будут группироваться отдельные различные федерации свободных наций. Совершенно добровольно, без лжи и железа, будет расти эта федерация, и она несокрушима. Лучший залог ее несокрушимости — те законы, тот государственный строй, который мы творим у себя».

Герб СССР всегда символизировал юридическое равенство Советских Социалистических Республик. Но надо было совершить большой и нелегкий путь, чтобы покончить с неравенством фактическим — экономической и социальной отсталостью ранее угнетенных народов, чтобы в преамбуле нынешней Конституции СССР было записано, что на основе сближения всех классов и социальных слоев, юридического и фактического равенства всех наций и народностей, их братского сотрудничества сложилась новая историческая общность людей — советский народ.

* * *

Над изображением герба СССР работали многие художники. Комиссия ЦИК остановилась на варианте, выполненном В. П. Корзуном и И. И. Дубасовым.

«Мне передали эскиз, по которому поручено было сделать рисунки нового герба — цветные и штриховые… — вспоминал И. И. Дубасов. — Серп и молот я рисовал с натуры. Помню, достали настоящий крестьянский серп. Рисуя его, я точно передал форму ручки, утолщенной к лезвию… Земной шар рисовал по фотографии, сделанной с глобуса, поставленного в нужное положение. Такой прием позволил совершенно точно перевести на рисунок расположение материков. Форма ленты осталась почти неизменной, но я несколько расширил ленту, чтобы нанести на нее шесть текстов. Этот вариант рисунков нам был возвращен. Рисунок герба стали перекомпоновывать заново. Теперь лента с надписью на шести языках трижды обвивала колосья с каждой стороны герба, а концы ее уходили за земной шар. Форма герба стала более округлой…»

Художник попросил, и ему привезли из деревни настоящий крестьянский серп. Серп был повсюду в ходу. А газеты в те времена публиковали сенсационный снимок. Диковинная, невиданная прежде машина и подпись под ней: американская установка для уборки хлеба — «Комбайн».

А еще раньше, в самом конце 1920 года, VIII Всероссийский съезд Советов специально обсуждал вопрос о закупке за границей кос, серпов и топоров. Как видите, серп и молот на нашем гербе самым непосредственным образом отражали ту ступень хозяйственного развития, с которой началось наше восхождение.

С годами серп и молот все меньше напоминали об орудиях производства и все больше становились символами страны, нашего общества, в котором, как записано теперь в Конституции СССР, «созданы могучие производительные силы, передовая наука и культура, в котором постоянно растет благосостояние народа, складываются все более благоприятные условия для всестороннего развития личности».

…В 1936 году во время обсуждения проекта прошлой Конституции СССР поступало немало предложений об изменении герба. Заменить устаревший серп и молот на комбайн, блюминг, электрогенератор. В письме из Магнитогорска говорилось: «Предлагаем установить такой герб: земной шар с воткнутым в него красным знаменем и пятиконечной звездой над ним… Ввести в герб трактор, отбойный молоток и подъемный кран».

И тогда же ленинградские рабочие писали: «Дело не в том, что серп — устаревшая техника, а комбайн — современная… Серп и молот символизируют не технику, а вечный союз рабочего класса и крестьянства… Наши матери на куске кумача вышивали серп и молот, вышивали «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», и кумач становился знаменем, под которым умирали и побеждали наши отцы. Мы видели в музее знамя Первой Конной. На нем вышиты серп и молот; существуют наши пролетарские традиции, и негоже их менять, как платье. Герб не надо менять. Пусть он осеняет наших детей, внуков, как осенял отцов наших и матерей».

Ныне действующая Конституция СССР вновь закрепила известное нам изображение Государственного герба СССР. И в этом еще раз сказалась историческая преемственность — преемственность коммунистических идей и ленинских принципов. Само слово «герб» означает в славянских языках наследство, то, что передают от отца к сыну, из поколения в поколение. Мы, нынешнее поколение советских людей, приняли советский герб, рожденный революцией, освященный творчеством тех, кто начинал неповторимый путь нашей социалистической государственности.

…Сначала был чистый лист бумаги или лишь обрывок его. Был карандаш в руке художника, которым он набрасывал один вариант за другим… А вместе с этим были дух революции, ее подъем и ее идеалы. Они владели вдохновением художника и навсегда воплотились в изображении герба СССР.

Загрузка...