В черный четырехугольник окна с ожесточением хлестало снегом: на улице бесновалась пурга. Таинственные шорохи, вздохи, далекие, приглушенные взвизгивания, посвисты разноголосо доносились в комнату.
Владимир Журба смотрел в окно. Во взгляде его, казалось, застыл немой вопрос. Сергей Яковлевич Ковалев, тяжело облокотившись на стол, перечитывал сводку Информбюро. Оба молчали.
А в окно все с большим ожесточением билось что-то свирепое, косматое. Толчок особенной силы заставил мигнуть пламя в лампе, и этот толчок вывел из оцепенения Журбу. Словно сбрасывая с себя невидимый груз, он выпрямился, мотнул головой и спросил:
— Неужели фашисты заберут Сталинград?
Голос Владимира прозвучал неестественно громко, было похоже, что нарушить молчание для него стоило немалого труда.
Секретарь райкома медленно поднял на Журбу глаза. Строгие, озабоченные, в темной глубине своей они выражали почти мучительное напряжение мысли: Владимиру даже неловко стало, что он нарушил размышления секретаря.
— Возьмут ли они Сталинград, или не возьмут, а в Берлине мы все равно будем, — негромко ответил Ковалев. Чуть пристукнув по столу кулаком, он добавил: — Да, да, непременно будем!
Секретарь снова склонился над сводкой.
За дверью послышались громкие мужские голоса, хлопанье снеговыбивалок. В комнату вошли Гэмаль и Айгинто.
— Вот сейчас тебе Сергей Яковлевич скажет! — едва переступив порог, вскрикнул председатель колхоза, наступая на Гэмаля. Стащив резким движением с головы огромный волчий малахай, Айгинто швырнул его на стул и снова заговорил так же громко, возбужденно: — Ты — парторг, а я — председатель. Почему такое не понимаешь? А?.. За колхоз я больше тебя отвечаю!
Черная жесткая челка Айгинто падала на его жаркие глаза. Тонкие ноздри сухощавого носа вздрагивали.
Насколько был возбужден Айгинто, настолько спокойным казался Гэмаль. Не спеша расстегнув ремень кухлянки, он аккуратно свернул его и сказал:
— Мысли твои словно пургой в разные стороны раздувает. Зачем неспокойно так разговариваешь?
Ковалев с любопытством прислушивался к спору.
— А ну-ка разденьтесь, сядьте! — предложил он.
Айгинто стащил с себя кухлянку порывисто, Гэмаль неторопливо, спокойно.
— Жаль, наша хозяйка не сможет сегодня домой вернуться, а то чайку бы попили, — сказал Сергей Яковлевич, глядя в угол, где виднелся ярко вычищенный медный чайник.
— А мы сами, — отозвался Журба. — Я думаю, Солнцева нас не поругает.
Не дожидаясь ответа, учитель вышел на кухню.
Гэмаль и Айгинто уселись рядом на кушетку.
— Ну, ну, ругайтесь дальше, — улыбнулся одними глазами секретарь, — хорошо, по-настоящему ругайтесь, а я послушаю.
— Зачем ругаться? Как так ругаться? — удивился Айгинто и, вдруг улыбнувшись, добавил: — Э, я знаю, вы шутите, Сергей Яковлевич.
— Нет, не шучу, — возразил Ковалев. — Значит, Гэмаль что-то делает не так? В твои дела слишком вмешивается? Однако ты очень недоволен Гэмалем?
— Как так недоволен? Почему недоволен? — В лице Айгинто было столько откровенного недоумения, что Ковалев не выдержал и рассмеялся.
— Вот это очень важно для меня знать, — заметил он. — А теперь все же расскажите, о чем вы спорите?
— Я говорю: выгнать надо Иляя из колхоза. Лодырь Иляй, лживый человек Иляй, — заторопился Айгинто.
— Нельзя выгонять Иляя из колхоза, — негромко, но твердо возразил Гэмаль.
— Тогда беспорядки пусть будут в колхозе, да? Нет, так нельзя! — Айгинто соскочил со своего места. — Много мы уже сделали, чтобы не хуже илирнэйцев быть. Даже на четыре песца в эту декаду обогнали их. И все равно плохо это! Нам не на четыре, а на сорок песцов обогнать их надо! До конца охоты еще далеко. Илирнэйцы нас еще в два раза обогнать могут. Потому что там нет таких охотников, как Иляй. Выгоним Иляя, значит других лентяев, нарушителей дисциплины колхозной, как следует попугаем! Вот как делать надо!
— У вас часто такие разногласия получаются? — спросил Ковалев, пристально наблюдая за взволнованным Айгинто.
— Иногда ругаемся, но все равно друг друга понимаем. Так думаю, что и об Иляе договоримся. — Гэмаль улыбнулся.
— Вот когда выгоним из колхоза Иляя, тогда сразу договоримся, — упрямо твердил Айгинто.
— То, что вы вместе думаете, как лучше окончательно наладить дисциплину в колхозе, как не отстать от илирнэйцев, — это хорошо, — сказал Сергей Яковлевич. Немного помолчав, он поправил огонь в лампе и вдруг предложил: — А ну-ка двигайтесь ко мне поближе. Очень важный разговор у нас будет.
Гэмаль и Айгинто подвинули стулья ближе к столу. Лица у обоих стали озабоченными, внимательными.
— Как по-вашему, план на песца у вас большой?
— Да, да, Сергей Яковлевич, очень большой, — живо отозвался Айгинто, — с осени даже испугались. А когда еще на сто песцов прибавили, совсем страшно стало.
— Ну и как, потом успокоились? Ушел страх?
— Да, да. Ушел страх. Подумали, хорошо подумали, готовиться как следует стали и теперь уверены, что хоть и большой план, а все равно выполним, обязательно выполним. Так, что ли, говорю, Гэмаль?
— Трудно, конечно, будет, очень трудно, а выполним, — согласился парторг.
— А вот как вы думаете, если еще напряженнее колхоз ваш работать будет, перевыполнить, значительно перевыполнить план сможете?
— Не знаю, Сергей Яковлевич! — Айгинто вздохнул. — Честно скажу, прямо скажу — если и перевыполним, то очень немножко. Мыши появились, песцы за мышами уходят, на старую приманку и не смотрят даже, только на свежую приманку и надеемся.
— Ну, а ты, Гэмаль, как думаешь?
— Айгинто правду говорит, — помедлив, отозвался Гэмаль. — Если выполним план — это будет большая победа для нашего колхозу. Уверен я, что илирнэйцы о себе точно так же думают.
— Нет, Гэмаль, илирнэйцы сейчас немножко по-другому думают.
Гэмаль и Айгинто насторожились. «Ну, что ж, наступил самый подходящий момент сказать им самое главное!» — решил секретарь. А Гэмаль и Айгинто ждали напряженно, нетерпеливо.
— Вижу по лицам вашим, ждете вы сообщения важного, — выпрямился на стуле Ковалев. — А сообщение это будет вот какое: по поручению райисполкома и райкома партии я привез вам фронтовое задание — сверх плана поймать еще триста песцов.
Ошеломленные Айгинто и Гэмаль переглянулись. Ковалев ждал, что они скажут. Но ни тот, ни другой не промолвили ни слова.
Ковалев встал, зашагал по комнате. Гэмаль и Айгинто молча наблюдали за ним. Прямой, с широкими плечами, в высоких оленьих торбазах, он был знаком им до мельчайшей черточки, и все же сегодня они чувствовали в нем что-то новое.
«Какой-то не такой он сегодня. Как будто большую, сильно большую ношу поднял», — невольно пришло в голову парторгу.
Ковалев остановился возле Гэмаля и Айгинто и, посмотрев на карту, висевшую на стене, протянул руку к Сталинграду.
— Тяжелые дни у нас сегодня, друзья! Вот здесь по-прежнему такие бои идут, каких никогда, слышите, никогда на земле не бывало! Один советский боец дерется сразу, быть может, с сотней фашистов. Понятно вам, какой у бойцов наших план?
— Один советский солдат и сто фашистов, — пробормотал Айгинто, как бы подсчитывая что-то. — Большой, ой, какой большой план. Теперь мне сниться это будет. Надо всем, всем рассказать завтра: один советский солдат и сто фашистов.
— А у нас на охотника всего пятнадцать песцов сверх плана, — в тон председателю промолвил Гэмаль.
Ковалев слушал Айгинто и Гэмаля и думал о том, что вот эти люди, которые всего несколько минут назад были уверены, что усилия их исчерпаны до конца, уже готовы взяться за гораздо большее, чтобы стать рядом с теми, кто бьется с врагом у Сталинграда.
— Чай готов! — весело возвестил Журба, входя в комнату с горячим чайником в руках.
За чаем между председателем и парторгом опять завязался спор о колхозных делах.
— Ты, Айгинто, очень тороплив, иногда бестолково тороплив, — говорил Гэмаль председателю колхоза. — Порядок в колхозе это тебе не курительная трубка, которую взял где-нибудь — вот она и есть. Порядок постепенно наводится, а не так: выгнал Иляя из колхоза, и все уже сделано.
— Спорьте, если нужно, даже ругайтесь, но будьте друзьями и обязательно находите решение, — посоветовал секретарь. — Я здесь проездом задержусь у вас на день, на два, чтобы кое в чем помочь. И в тундре у вас теперь будет замечательный помощник. Вот товарищ Журба, инструктор райисполкома, — мы направляем его к оленеводам вашего сельсовета заведующим Красной ярангой.
Владимир слегка смутился и, тщательно подбирая каждое слово, сказал:
— Постараюсь быть помощником. Постараюсь… Хотя это, наверное, будет нелегко.
Был он высокого роста, полный, медлительный. Лицо открытое, по-юношески округлое, с мягким улыбающимся ртом. Синева глаз была настолько густой, что они казались темными. Во взгляде, в непотухающей улыбке его сквозило что-то такое, что выдавало в нем человека, склонного к шутке, к веселой насмешке и в то же время вдумчивого, даже мечтательного. Пепельные волосы, казалось, дымились над его головой — так они были нежны.
Внезапно дверь отворилась и в комнату ввалился заснеженный Иляй.
— Учительницы нет? — спросил он, тяжело дыша.
— Нет, а что?.. Неужели она в такую пургу ушла из стойбища Валькарай сюда? — спросил Гэмаль, подымаясь из-за стола.
— Не в пургу ушла. До пурги ушла. Потому и отпустили ее из стойбища, — быстро проговорил Иляй, стаскивая с головы заснеженный малахай.
Курносое лицо его с тревожными глазками было мокро от растаявшего снега.
— Я тоже там был. Не хотел итти. Потом пурга подула. Я думать стал, сильно думать стал: дошла или не дошла домой учительница. Плохие мысли в голову полезли. Искать пошел. И вот я здесь, а ее нет.
— Плохо дело, совсем плохо! — невесело сказал Гэмаль. И тут же деловито распорядился:
— Ты, Иляй, приведи свою собаку, а сам отдохни. Собаку на хороший повод возьми. Она, если надо, иголку в пурге найдет. Я пойду с ней Олю искать.
— Я тоже! — поднялся на ноги Владимир.
— Ты человек с дороги, ты устал. Здесь будешь, — тоном, не допускающим возражения, отрезал Гэмаль, — Айгинто и тебе надо скорее большой жгут из тряпок свернуть. Возле школы бочка железная вверх дном стоит. Таз с керосином крепко к ней привяжите, зажигайте факел.
Через четверть часа красное пламя факела рвалось на ветру во тьме, заполненной вздыбленным снегом. Журба, не чувствуя обжигающего ветра, стоял рядом с Ковалевым, чутко вслушиваясь в разноголосые звуки пурги. Казалось, что пламя вот-вот оторвется от факельницы и взлетит над поселком, стремительно увлекаемое шквальным ветром.
Минута шла за минутой. Владимир смотрел на факел и думал, что он похож на яростно бьющуюся в капкане лису, а перед глазами, где-то за пламенем, в едва освещенной мгле, стояло лицо Солнцевой.
Встретились Владимир и Оля год назад в Кэрвуке, на районной конференции учителей.
Неугомонная, стремительная девушка с первого же дня прибытия в Кэрвук взялась за организацию учительской художественной самодеятельности. Она бегала с эстрадным сборником, с нотами новых песен, просила учителей взяться за ту или иную роль в скетче, выучить стихотворение, принять участие в хоре. Не ушел от нее и Журба.
— Вот для вас самая подходящая роль, — налетела она на него, хотя до этого между ними не было сказано ни слова. — Вы будете играть юношу-подростка, который совершил героический поступок в тылу врага.
— Помилуйте, — взмолился Владимир. — Вы обратите внимание на мою комплекцию, мне бы вот моржа сыграть можно было бы и медведя: и белого и бурого — безразлично. А юношу-подростка… никак не могу.
Оля смерила его оценивающим взглядом с ног до головы, закусила нижнюю губу и смущенно сказала:
— Да. Пожалуй, для подростка вы крупноваты. Я как-то не рассмотрела. А знаете, вам прекрасно подойдет роль немецкого офицера. Жестокого! Ну, понимаете, такой — не человек, а зверь! Очень подойдет.
— Очень? — иронически переспросил Владимир.
— Да, да, очень. Вот попробуйте-ка сделать зверское лицо.
Владимир оскалил зубы, зарычал так, что Оля вздрогнула, и, повернувшись, ушел прочь.
— Если ты будешь таким образом определять мое артистическое амплуа, то я не только зарычу, а съем тебя, — бормотал он, не поворачиваясь в сторону Солнцевой.
«Нет, немецкого офицера ему тоже не сыграть, уж слишком добродушная у него физиономия, да и потом есть в нем что-то одухотворенное. А фашист должен быть тупой, как скотина», — думала Оля. И все же она нашла для Журбы подходящую роль. Никто из учительниц не брался сыграть роль здоровой, с мужицкими замашками женщины, тети Моти. Оля пристала к Журбе словно с ножом к горлу. Как ни упирался Журба, а роль тети Моти сыграл, и по общему признанию зрителей, блестяще, потому что хохот стоял в зрительном зале клуба гомерический.
Так между Владимиром и Олей началась дружба. Они много спорили и даже ругались; заспорив однажды о недостатках чукотского букваря, они вскоре твердо решили вместе составить новый букварь, тут же взялись за работу. На конференции их всегда видели вместе. Пошли разговоры, что Журба и Солнцева до беспамятства влюблены друг в друга и скоро поженятся. Оля и Владимир смеялись, и никому из них не приходило в голову как-то определить свои отношения. Им просто вдвоем было легко, весело и интересно. Так они и расстались хорошими друзьями, договорившись писать друг другую И они действительно переписывались. Письма их были полны шуток, споров, серьезных размышлений, и потому читать и отвечать на них как тому, так и другому было очень интересно.
И вот сейчас Журба с нетерпением ждал встречи с Олей. Порой ему чудился ее голос. И тогда Владимиру хотелось немедленно уйти во тьму, чтобы встретить девушку не здесь, у горящего факела, а там, далеко, в сугробах, чтобы взять ее за руку и повести сквозь пургу в теплый, светлый дом.
Из задумчивости его вывел Иляй. Чуть толкнув Владимира в бок, он наклонился к его уху и закричал, стремясь пересилить шум пурги:
— Оля для нас не только учитель, и доктор тоже. В Валькарай пошла больного лечить. Не так далеко. Она хорошо лечит. У меня кашель был, большой кашель. Она десять порошков мне дала. Не жадная, не пожалела! Я выпил все сразу. С тех пор не то что кашлять, чихать перестал.
Журба не отозвался. Обиженный Иляй отвернулся от него и наклонился с этим же рассказом к Ковалеву.
Оля подошла к факелу неожиданно. Тут же показался Гэмаль.
— А тревоги! Тревоги сколько здесь! — весело воскликнула девушка. — Зря беспокоились! Я уже настоящий полярный волк! Сама дошла!
«Вот они, северные будни», — подумал Владимир, пытаясь в отблесках факела рассмотреть лицо Солнцевой.
…Чай Оля пила жадно, подтрунивая над собой. Тонкое лицо ее полыхало огнем.
— Слушай, у тебя, кажется, температура, — тревожно заметил Владимир.
Солнцева быстрым движением маленьких красивых рук поправила прическу и с легкомыслием молодости, когда слова о болезни вызывают лишь пренебрежительную усмешку, ответила:
— Вздор!.. Я же сама как доктор! Какая болезнь посмеет шутить со мной!
— Ну да, конечно, — добродушно заметил Ковалев. — Иляй мне рассказал, как по твоему рецепту выпил сразу десять порошков. Теперь хвастается: не то что кашлять, чихать перестал.
Солнцева не донесла до рта блюдце.
— Неужели он сразу их? Все?.. Ведь это же сверхлошадиная доза! Я ему по три порошка в день прописала…
— Говорит, хорошо помогло, — усмехнулся Сергей Яковлевич и внезапно забеспокоился:
— Да, чуть не забыл… У меня же тебе письмо.
Оля торопливо вскрыла конверт, отвернулась и стала читать. И вдруг плечи девушки дрогнули, и она неверной походкой вышла из комнаты в пустой темный класс.
Ковалев и Журба, пораженные, переглянулись.
— Наверное, весть о каком-то несчастье привезли мы ей, — тихим, подавленным голосом произнес Сергей Яковлевич. Владимир решительно встал и вышел вслед за Олей.
На второй день, чуть свет, весь поселок Янрай был взволнован новостью о том, что колхозу пришло фронтовое задание: поймать сверх плана еще триста песцов.
— Где же взять их? — ворчал в своей яранге Нотат, пожилой мужчина с длинным худым лицом, расписанным по щекам крестиками татуировки. — Вот если мышь за песца принимать, тогда, может, получилось бы что-нибудь.
Кто-то поднял чоыргын полога. В спальное помещение хлынул сизый клуб холодного воздуха. Пламя лампы замигало, едва не потухло.
— Секретарь с Гэмалем и Айгинто по поселку ходят, — послышался женский голос. Нотат узнал соседку Пэпэв.
— Убери-ка получше в пологе, — приказал он жене, — быть может, там еще есть у тебя свежее мясо оленя: хороший гость быть должен.
А секретарь действительно вместе с Айгинто и Гэмалем обходили поселок. Пурга за ночь утихла. Искрящаяся белизна снега слепила глаза до боли. Холодное солнце, закрытое радужной мглой изморози, казалось желтым, расплывчатым пятном. Над трубами домов и верхушками яранг стояли неподвижные, будто скованные морозом, столбы дыма. Тропинка вдоль поселка переметена твердыми застругами, похожими на граненый мрамор.
В расшитой меховой кухлянке, в мохнатом малахае Ковалев казался гораздо выше и толще, чем был обычно. Попыхивая коротенькой трубкой, он внимательно рассматривал поселок.
— Вот три дома еще не достроили. Будем достраивать, — объяснил Айгинто.
— Ну что ж, достраивайте дома. Только о плане своем основном не забывайте! — предупредил Сергей Яковлевич. — Вы хорошо знаете: пушнина — это танка, пушки, самолеты!
К приходу секретаря в яранге Нотата уже оказалось много людей; часть из них находилась в пологе, другая часть — в самом шатре яранги.
— Вот послушайте, какие слова от парторга сегодня слыхал, — донесся чей-то простуженный голос из полога.
Ковалев поднял руку, прося тишины у людей, сидевших в шатре яранги. Охотники поняли, что секретаря заинтересовал голос, доносившийся из полога.
— «Скажите, в кого из вас хоть один песец выстрелил?» — спрашивает у нас Гэмаль. Мы даже обиделись. Почему такой непонятный вопрос? За мальчиков нас считает, что ли? Когда это бывало, чтобы песец в охотника стрелял? Посмотрел на нас Гэмаль и снова спросил: «Зачем обижаетесь? Не зря такое спросил. Там, у Сталинграда, одному нашему бойцу сто врагов убить надо. Да как убить! Если бы фашисты свои головы, как нерпы глупые, под мушку подставляли, а то они стреляют! Сами, как волки бешеные, дерутся! Так вот, может ли каждый из нас не сто, нет, а всего пятнадцать песцов, которые никогда в охотника не стреляют, сверх плана убить?» А потом Гэмаль взял да и сказал, что нам надо еще сверх плана триста песцов поймать. У нас словно языки отсохли, стыдно сказать было, что это очень трудно.
— Кто это такой замечательный агитатор? — вполголоса спросил Ковалев у Айгинто.
— Это наш бригадир, комсомолец Рультын. Он как раз и работает агитатором, — отозвался Айгинто.
— А я вот тут сейчас только, как медведь в берлоге, ворчал, очень не понравилось мне, что план настолько увеличили, — послышался из полога басок Нотата. — Хорошо, что ты слова мне эти сказал, а то в другом месте где-нибудь ворчать стал бы.
— А вот все же, как нам сверх плана триста песцов поймать? — еще вступил кто-то в разговор в пологе. — Песцов все меньше и меньше становится. Мыши появились. На мышей пошли песцы, а к приманкам не подходят.
Несколько человек, сидевших в шатре яранги, вопросительно посмотрели на секретаря.
— О важном спросил кто-то! — громко сказал секретарь по-чукотски. Люди в пологе притихли.
— Я так думаю, — продолжал Ковалев, — после проверки капканов пусть вечером люди в клубе соберутся, об охотничьих делах как следует поговорим.
…Пока Айгинто открывал собрание, пока выбирали президиум, Ковалев всматривался в лица охотников. Почти всех он знал еще с тех времен, когда работал в Янрае учителем.
«Да, надо так сделать, чтобы люди эти, как и вожаки их, поверили, что они не все еще свои возможности исчерпали до конца. Такие охотники способны превзойти самих себя, — думал Сергей Яковлевич. — Вон Нотат сидит. Я же знаю, какой он азартный ловец и стрелок! Если вступит на след медведя, неделю за ним ходить будет, а медведя все же убьет. А вон в угол забился Тиркин, самый мудрый следопыт, какого мне приходилось встречать на Чукотке. Если захочет — песца из-под земли выкопает. А вон Пытто трубкой попыхивает. Помнится, в те времена, когда капканов сюда еще мало завозили, он свои хитроумные ловушки из дерева и ремня изобретал. Живой, неспокойный ум у этого человека, открытая, широкая душа у него. Если зажечь его — горы свернет».
А янрайцы смотрели на Ковалева и в свою очередь думали о нем как о человеке, который многолетним, упорным трудом, чистосердечностью, неподкупной честностью завоевал себе право называться их настоящим другом.
«Это он меня разговору по бумаге — читать, писать — научил, — думал Тиркин. — Он же заставил Эчилина все мои долги забыть, втолковал в башку Эчилина, что не я ему, а он мне должен, что не он меня кормил, а я его вместе с другими янрайцами-бедняками кормил».
«Первая рубашка матерчатая, которую я в своей жизни носил, была руками учителя Ковалева сшита, — пришло на память Нотату. — Хорошая была рубашка, долго я ее носил, только по праздникам надевал».
«Нам с Пэпэв секретарь Ковалев помог на всю жизнь вместе остаться, — вспоминал Пытто. — Это он сказал шаману Тэкылю, который хотел на Пэпэв жениться, что новый закон не разрешает насильно женщин себе в жены брать, не разрешает несколько жен одному мужчине иметь».
«Это Сергей меня спас, когда грудь у меня сильно заболела, — думал старик Анкоче, пришедший на собрание лишь потому, что здесь должен был говорить человек, которого он в свое время назвал своим сыном. — Это он отобрал меня у шамана Тэкыля и сам отвез на нарте в кэрвукскую больницу».
Много, бесконечно много самого светлого в их жизни могли бы вспомнить в этот вечер янрайцы, если бы попросили их рассказать, чем дорог им этот русский человек, который сидит сейчас за столом, рядом со своими лучшими учениками — Гэмалем и Айгинто.
— Слово имеет товарищ Ковалев! — вдруг объявляет комсомолец Рультын, выбранный председателем собрания.
Ковалев вышел из-за стола. Янрайцы ждали, что вот он сейчас начнет свою беседу, как обычно, шуткой. Но нет, шутить он, видно, не собирается. Они хорошо знают: когда он собирается шутить, то глаза его делаются лукавыми, с насмешливыми искорками.
В совершенстве владея чукотским языком, секретарь начал свое выступление не громко, не торопясь, сохраняя своеобразие чукотской речи.
— Трудная работа у охотника. Еще ночь совсем, еще не солнце, а звезда полярная светит на небе, а охотник уже запрягает собак, едет на приманки. Ветер холодный дует ему навстречу. Мороз, как волк голодный, за лицо хватает. Но охотник едет, собакам помогает через сугробы нарту тащить. Другой раз пурга его в пути застигает. Валит пурга охотника с ног, дышать не дает, собак в сторону с правильного пути сбивает. Охотник устал. Ноги его подгибаются. Выбилась из сил упряжка. Уже не собаки, а он сам тащит нарту, кашель рвет его грудь.
Охотники слушают внимательно. То, что секретарь говорит об их мужественном, суровом труде так, каким он в действительности является, — им очень нравится.
Да что и говорить, они-то хорошо знают, какой тяжелый, какой опасный их труд. Развесе случалось с ними такого, что приходилось сражаться с медведем один на один, когда в руках было только копье? Разве не приходилось им в открытом море на льдине плавать? Секретарь знает все это. Он видел, не раз видел, как возвращался охотник чуть живой, израненный, разбитый.
А Ковалев продолжал:
— Смелости, ловкости, силы, выносливости много нужно охотнику, тогда лишь будет у него удача. Трудно, очень трудно приходит охотнику удача…
«А все же, почему это он начал говорить, каким трудным наш охотничий промысел является? — приходит мысль то одному, то другому охотнику. — Неспроста все это, что-то скажет скоро особенное…»
— Вот возьмем, к примеру, Пытто, — между тем говорил секретарь. — Знает Пытто, что песец на свежую нерпу хорошо идет. И вот уезжает Пытто на собаках через ледяные торосы моря к открытой воде. Трудно нарту на высокий торос затаскивать. Собаки выбиваются из сил. Пытто выбивается из сил! Как знать, быть может, мелькнет в это время в горячей голове его мысль: «Почему план такой большой! Разве в силах человек столько песцов поймать?!» Но мысль такая, уверен я, только на один миг в голове его появится. Не об этом думает Пытто, о другом, совсем о другом думает Пытто…
Чуть подавшись вперед, Пытто безотрывно смотрит на секретаря и чувствует, что во рту у него почему-то сухо.
— О самом большом, о самом главном думает Пытто. Думает он о том, что там, далеко, у Сталинграда, битва большая идет, что там, далеко, у Сталинграда, среди развалин взорванных бомбами домов, друг его ползет, друг, которого он ни разу не видел в глаза. Не важно, кто он: русский ли, грузин ли, узбек, казах ли. Друг он ему прежде всего потому, что жизнь его, Пытто, защищает, а сам он в любое мгновение может погибнуть от пули, от взрыва снаряда.
Ковалев опять сделал паузу. Уже давно исчезло то спокойное выражение на его лице, которое было вначале; уже не так звучит голос, и темп речи другой. Захватить, зажечь, увлечь за собой людей, которые должны совершить подвиг, разбудить в них силы, о которых они, быть может, и не подозревают, — вот о чем думал Ковалев.
— Трудно охотнику, когда его пальцы к капкану пристывают, — снова заговорил Сергей Яковлевич. — Но посмотрите на бойца… Ползет боец, чтобы взорвать укрепление врага, обдирает о камни руки, ноги, лицо. Пули свистят над бойцом. Все плотнее и плотнее прижимается он к земле. Вот разорвался снаряд. Бойца оглушило. Он ничего не видит, ничего не слышит. Потом приходит в себя. И самая первая мысль его — надо дальше ползти, надо приказ выполнить. И он ползет дальше. И вдруг снова разрыв. Боец ранен в голову, кровь заливает ему глаза. Он вытирает кровь руками и ползет. Силы оставляют его. Ему страшно хочется пить, но он ползет. Снова разрыв, еще раз ранен боец. В ногу. Ему кажется, что больше он не проползет ни одного метра. Хочется тут же оставить тяжелый груз, которым он должен взорвать укрепление врага. Голова кружится, раненая нога не двигается. Но вот боец вспоминает жену, детей, которых защищает он, начинает думать о судьбе всего советского народа, о нашей с вами судьбе, о твоей судьбе, Пытто. И он ползет дальше, скрипит зубами от боли, но ползет.
Уже не один Пытто, а все охотники подаются вперед. Они жадно следят за бойцом, изумленные его силой и выдержкой. И каким пустяком для них теперь кажутся пристывшие к капкану пальцы охотника по сравнению с тем, что происходит с бойцом.
— Еще один взрыв, боец вздрагивает, подымается на ноги и падает мертвым…
— Падает мертвым? — Пытто вскакивает с места.
— Да. Падает мертвым, — подтверждает Ковалев. — Но когда падает один, встает другой и выполняет то, что первому помешала выполнить смерть. Вот так сражаются у Сталинграда советские люди! — Ковалев помолчал, вытер платком напряженное лицо. — А теперь я у вас хочу спросить… Как вы думаете, о чем я у вас хочу спросить?
— Ты хочешь спросить: кому тяжелее, им или нам? — тихо отозвался Пытто.
— Да. Я хочу спросить именно это, — подтвердил Ковалев. — Не потому, чтобы вас обидеть, а потому, что вы честные люди, потому, что вы сами не можете не спросить себя о том же. Я уверен, что многие из вас так подумали: «А хватило бы сил у меня вот так же ползти, как полз друг Пытто?» И я отвечу вам: да, хватило бы на это и у вас, и у меня сил, как и у каждого советского человека. А теперь давайте поговорим, хватит ли у вас сил выполнить фронтовое задание!
— Хватит, конечно хватит! — снова вскочил на ноги Пытто.
— Хватит!
— Пытто правду сказал!
— Надо выполнить! — послышались с разных мест голоса.
— Хорошо. Меня очень радуют ваши слова. — Сергей Яковлевич прошелся перед первыми рядами. И властно добавил: — А сейчас пусть встанет тот, кто не согласен поставить еще дополнительно по двадцать, по тридцать капканов, кто не согласен каждый день проверять капканы! — Ковалев выжидательно застыл на месте, пристально оглядывая молчащих охотников. — Есть ли здесь такой человек, который хочет встать и сказать: «Я не могу, я не хочу. Я не такой, как те, которые с врагом у Сталинграда бьются?»
Опять минуту, другую тянулось молчание.
— Я так и знал, что здесь не найдутся такие люди, — облегченно вздохнул Сергей Яковлевич.
Но на этом секретарь не кончил.
— А вот скажите, каким именем следует назвать человека, который сейчас молчит, а потом скажет: «Не могу, не хочу!»
— Лгущим человеком! — громко сказал Рультын и, выхватив из-за уха карандаш, громко пристукнул его донышком по столу.
— Правильно, лгущим человеком, — подхватили охотники.
— Предателем, — с мрачным видом вполголоса промолвил Айгинто.
Многие вздрогнули от этого слова, но возразить председателю колхоза даже мысленно никто не мог.
— А вот как ты, Иляй, думаешь? — спросил Ковалев, хотя отлично видел, что Иляя на собрании нет.
Охотники завертелись на своих местах, разыскивая глазами Иляя.
— Да он, наверное, спит и видит во сне, как песцы прямо к нему в полог лезут, — пошутил кто-то.
— И сами с себя шкуры сдирают! — громко добавил Пытто.
— О, этот ни за что не станет каждый день к капканам ходить! — Рультын безнадежно махнул рукой.
— Хорошо, с Иляем мы потом отдельно поговорим, а теперь давайте о самом главном подумаем, хорошо подумаем, что нужно сделать, чтобы фронтовое задание выполнить.
Ковалев тут же выдвинул ряд конкретных предложений.
— Завтра надо отправить комсомольскую бригаду к открытой воде для добычи свежей нерпы. Оленеводов надо убедить, что и они должны заняться охотой. Передайте им — так райисполком сказал, так райком партии сказал. Пусть все поставят капканы!
Айгинто стукнул себя по лбу кулаком и шепнул Гэмалю:
— Головы у нас с тобой, как у нерп все равно. Почему сами такое не придумали? Послезавтра сам в тундру поеду…
С каждым новым предложением секретаря лица охотников становились все оживленнее. Взяв в руки мел, секретарь подошел к доске.
— Вот охотник Вальво из колхоза «Рассвет» много сетками нерп ловит. А сетки у него необыкновенные — сам придумал.
Коротко и ясно, с большим знанием дела Сергей Яковлевич объяснил устройство сетки Вальво. Около десяти человек сразу же вызвалось в ближайшие дни испытать и у себя новые сетки для подледного лова нерпы.
Деловое возбуждение на собрании разгоралось. Колхозники вставали один за другим, выдвигали свои предложения, удивлялись, как это им не приходило в голову раньше.
Когда собрание закончилось, снова послышался голос Ковалева:
— А сейчас… все к Иляю пойдем!
В клубе наступила тишина. Охотники с откровенным недоумением смотрели на секретаря.
— Заодно и всех остальных, кто на собрании не был, в ярангу Иляя позовите, — продолжал Ковалев. — Не захотели они на собрание притти, так собрание к ним само придет… И поговорит с ними как следует!
— Ай-я-яй, как хорошо! — В предвкушении веселой истории Пытто чуть не заплясал на месте. Слова его потонули в общем смехе.
Иляй лежал в своем пологе один. Уходя на собрание, Тэюнэ сказала:
— Если ты не пойдешь со мной, домой меня сегодня не жди. У старухи Уррут ночевать буду.
Иляй промолчал; он не понимал отчаянных попыток Тэюнэ как-то встряхнуть его, увлечь за собой к тому новому, к чему она так жадно стремилась.
Побывать на собрании, где должен был говорить секретарь райкома, Иляю очень хотелось. Но он знал, что не сможет на этом собрании поднять на Ковалева глаза.
«Ругать, сильно ругать меня там будут. Всегда меня ругают, а теперь, может, вздумают даже из колхоза выгнать. Айгинто уже давно говорит об этом. Скверно, очень скверно получается. Всего год назад я Ковалеву честное слово давал, что другим стану, но вот не вышло… Наверное, уж таким несчастливым родился я».
Так размышлял Иляй, чутко прислушиваясь, не возвращается ли домой Тэюнэ.
И вдруг он услыхал скрип множества шагов, громкие, возбужденные мужские голоса.
«Кто это? Куда это они идут?»
Не успел Иляй опомниться, как шатер его яранги до отказу заполнили люди.
«Уж не сон ли дурной мне приснился?» — подумал Иляй и, наскоро набросив на себя кухлянку, зажег свечку, вылез с ней из полога.
— Что это? Что случилось? Не выгоняйте меня из колхоза! — почти закричал Иляй, со страхом всматриваясь при трепетном свете свечи в суровые лица охотников.
— На собрание ты не пришел, Иляй, а там про тебя говорили, что ты замечательный охотник, — вдруг услыхал он голос секретаря райкома.
Иляй вздрогнул, протянул свечку вперед, по-прежнему испуганно вглядываясь в лицо Ковалева.
— Да, да. На собрании говорили, что у тебя капканов на приманках много заготовлено, — продолжал Ковалев, пытаясь удобнее усесться на оленьей шкуре, которую предложил ему кто-то из охотников. — Не пришел и не рассказал ты нам об этом, так вот собрание само к тебе пришло, чтобы проверить, правду ли говорят люди.
Перепуганный, сконфуженный Иляй не знал, куда девать глаза. Подстриженные под горшок волосы его были взлохмачены. Расплавленный стеарин сбегал со свечки, застывал у него на пальцах.
— Говорят, у тебя на нерпу сеток много стоит, нерпы свежей много заготовил. А ну, покажи, где у тебя мясо свежее на приманки заготовлено? — неожиданно предложил секретарь.
Иляй смущенно кашлянул, неловко переступил с ноги на ногу и, хотя у него не было ни кусочка мяса, поднял кверху моржовую шкуру, показал пустой угол в шатре яранги, где иногда хранилось у него мясо.
— Видите? — спросил Сергей Яковлевич, обращаясь главным образом к тем охотникам, которые по той же причине, что и Иляй, не были на собрании.
— Ну, видите? — еще раз спросил он.
— Нет, ничего не видно, — наконец отозвался один из охотников.
— А ты, Иляй, что-нибудь видишь?
Иляй наклонился, шумно втянул носом воздух и, недоуменно глядя на Ковалева, сказал:
— Видать ничего не вижу, а вот нос чувствует, что когда-то мясо здесь было, чуть-чуть пахнет…
— Вот-вот, так и от тебя только чуть-чуть охотником пахнет! — тоненьким голосом, едва сдерживаясь от распирающего смеха, воскликнул Пытто.
Послышался хохот.
Ободренные примером Пытто, охотники стали откровенно смеяться, над Иляем.
— Вот как плохо получается. А ты же здоровый мужчина, сильный, ловкий мужчина. Хорошим, очень хорошим охотником мог бы стать, — сказал Сергей Яковлевич.
Насмешки прекратились.
— Так вот собрание, которое к тебе само пришло, знать хочет, за какую работу ты сейчас возьмешься. Слыхал наверное, что колхозу задание фронтовое пришло?
Секретарь перечислил все виды работ, за которые немедленно должны были взяться охотники.
— Поеду с комсомольцами в море. Им всего труднее будет! — хрипло промолвил Иляй, с вызовом глядя на охотников.
— А-я-яй! Вот если это нерпы услышат. Все до одной, однако, из моря в горы убегут, в зайцев от страха превратятся! — воскликнул Пытто и громко расхохотался. Его никто не поддержал.
— Подожди смеяться, — секретарь положил на плечо Пытто руку. — Слыхал я, что ты тоже с комсомольцами в море выйти собираешься. Вместе с Иляем нерпу бить будете…
— Да, я хочу проситься, чтобы меня послали с комсомольцами в море. Иляй правду сказал — им будет всего труднее, — вдруг став серьезным, ответил Пытто.
На второй день, чуть свет, комсомольская бригада Рультына выехала на собаках в море.
Преодолев тридцатикилометровый путь, загроможденный гигантскими ледяными торосами, охотники бригады Рультына достигли открытой воды. Черный пар клубился над водой. Высокая луна с трудом пробивалась через него своим тусклым холодным светом. То там, то здесь гулко трескался лед. Эхо многократно повторяло гул, наполняя тишину ночи чем-то тревожным, предостерегающим.
В заиндевелых меховых одеждах охотники тормозили остолами[13] нарты, часто останавливали собак.
Разбив палатку подальше от воды, комсомольцы распрягли собак, посадили их на цепи и ушли к воде. Заметив, что Рультын, Пытто и Гивэй, пренебрегая опасностью, ушли почти на самый конец длинного ледяного мыса, далеко вдававшегося в море, Иляй поспешил за ними. В ушах его все еще слышались слова Ковалева: «Подожди смеяться, Пытто, как бы Иляй тебя не обогнал!..»
«Этот Пытто, с языком, как клыки у волка, думает, что я хуже его», — распалял себя Иляй, смело шагая в легких торбазах у самой воды.
Не успел он подойти к своим товарищам, как ему почудилось, что его качнуло, как на байдаре.
— Лед откололся! — закричал он во всю силу легких. Эхо подхватило его полный ужаса голос и многократно повторило где-то в холодной дали.
— Бежим назад! — вполголоса воскликнул Рультын.
Но было уже поздно. Черная полоса открытой воды между отколовшимся мысом и ледяным полем стала на пути охотников непреодолимой преградой…
Длинная цепочка собачьих упряжек скользила по узкой горной долине. Снег жалобно поскрипывал под нартами. Заиндевелые мохнатые собаки, изредка подгоняемые сердитыми окриками каюров[14], трусили мелкой рысцой. В морозном воздухе радужно искрились снежные кристаллы.
Айгинто ехал на самой передней нарте. Рослые собаки его упряжки не нуждались в окриках. Председатель разглядывал зубчатые горы с мрачными голыми скалами и думал о вчерашнем колхозном собрании.
«Вот так бы, как Сергей Яковлевич, с людьми разговаривать. Одно, слово скажет, другое слово скажет, и мысли у человека, словно снег от ветра, совсем в другую сторону летят, в правильную сторону летят».
Айгинто вспомнилось, как секретарь заговорил с ним об Иляе после того, как тот отправился с комсомольцами в море.
— Выгнать, говоришь, Иляя из колхоза надо?
Айгинто смутился.
— Нет, пожалуй рано выгонять, — ответил он и тут же убежденно добавил: — Только зря вы, Сергей Яковлевич, так думаете, что Иляй теперь всегда с комсомольцами рядом итти будет. Поработает один день, другой день поработает, а потом опять, как медведь, лапу сосать будет.
— А вы опять в его берлогу заберитесь. Новое что-нибудь придумайте. Покою ему не давайте. Пусть он сначала злиться будет, как волк огрызаться будет. Может, не раз даже обидит, но зато потом обязательно спасибо скажет. Ты же председатель колхоза, Айгинто. Учись тропу к сердцу каждого человека искать.
«Хорошие слова секретарь сказал, очень хорошие, — размышлял Айгинто. — Надо учиться такую тропу искать. Большую, однако, голову иметь надо, чтобы уметь находить тропу к сердцу человека».
Долог путь от берега до кочевых стойбищ оленеводов, ушедших в тундру на зимние пастбища. Много скал пройдет мимо, много перевалов больших и маленьких позади останется, много мыслей посетит голову путника. Одни из них, как гость желанный, другие — лучше бы и не приходили.
На самой последней нарте едут Эчилин и Журба.
Помахивая коротеньким кнутиком с набором бренчащих колец на конце костяного кнутовища, Эчилин тянет бесконечную монотонную мелодию:
— О-го, го-го-го-ооо-оо.
А в голову лезут и лезут невеселые мысли. Как ни хитри, как ни запутывай следы, а жить, как хочется, невозможно. Он, Эчилин, уже не раз говорил себе, что притаиться надо, как это делает умка. Но как это трудно улыбаться, хорошие слова говорить, когда от злости зубами скрипишь, когда кричать, драться хочется. Однако ждать надо. Война там идет… Русские еще сильнее, чем когда-либо прежде, обеспокоены. Вот рядом с ним, Эчилином, русский на нарте сидит…
Эчилин уголком глаза посмотрел на Журбу.
«Невеселое лицо у парня, — не без злорадства подумал Эчилин, — мерзнет русский, сильно мерзнет. Трудно ему будет у оленьих людей, очень трудно. Не один раз волком голодным завоет русский».
А Владимир действительно мерз. Отворачивая лицо от обжигающего ветра, он чувствовал, как холод, начав с кончиков пальцев ног и рук, незаметно пробирался все дальше и дальше, погружая все тело в тяжелое оцепенение. Журба говорил себе, что нужно соскочить на землю, пробежать рядом с нартой, согреться, но сидел неподвижно, скованный стужей.
…Скрипели полозья. Тянулась монотонная песня Эчилина. «Скоро ли он перестанет? — с раздражением думал Владимир, неприязненно глядя в затылок каюра. — Всю душу вымотал».
Эчилин, наконец, умолк, повернулся лицом к инструктору райисполкома и, расплывшись в улыбке, спросил:
— Ну как, холодно?
«Какая неприятная улыбка!» — промелькнуло в голове Владимира. Но он как можно бодрее ответил:
— Что ж, зима! Вот сейчас пробегусь и согреюсь.
Узкие глаза Эчилина на мгновение стали колючими, злыми. Журба соскочил с нарты и, с силой хлопая в ладоши, побежал по нартовому следу, стараясь дышать через нос, чтобы не простудить горло. Ноги и руки постепенно отходили. Все тело наполнялось приятным теплом. Эчилин иногда подгонял собак и уголком глаза поглядывал на Журбу. «Однако бежать он хорошо умеет», — неприязненно подумал Эчилин и сделал приветливое лицо.
— Садись, устанешь. Дорога длинная, много раз еще придется с нарты слезать.
Владимир на ходу вскочил на нарту.
Опять потянулась монотонная песня каюра, опять погрузился в думы Журба, глядя на высокие горы с мрачными скалами. На многих из них стояли красноватого цвета высокие каменные столбы, отдаленно напоминавшие фигуру человека или вздыбленного медведя. Владимир с любопытством всматривался в эти столбы и думал о том, что, быть может, не один уже век хранят они несметные сокровища в чукотских горах.
«Сколько тут мест, где еще ни разу не ступала нога человека. Изучать надо все, изучать, а главное — язык, язык…»
Журба был не новичок на Чукотке. До назначения инструктором райисполкома он три года работал учителем средней школы в районном центре. Но в тундре не был еще ни разу… С первого же дня по прибытии на Чукотку Журба серьезно взялся за изучение чукотского языка. Это ему давалось легко. Журба даже решил, что ему следует взяться за серьезную научную работу по чукотскому языку. «В тундре вплотную займусь, — думал он, наблюдая за бесконечной лентой нартового следа. — Постоянное, живое общение с чукчами даст мне много материала».
— Правду ли говорят, что между русскими и американцами сильно крепкая дружба? — вдруг повернулся Эчилин к Владимиру, снова прервав свою нудную песню.
— Да, дружба крепкая… Только смотря с какими американцами. Есть там и такие, которые, как волки бешеные, готовы нам в горло вцепиться.
— О, как так можно? Нехорошие, однако, люди, — притворно возмутился Эчилин.
— Нехорошие. Это верно.
— А как ты думаешь, — вкрадчиво спросил Эчилин, — плохого они нам ничего не смогут сделать? Не проберутся опять, как раньше, волками голодными сюда?
— Не проберутся, на волков есть капканы хорошие. Ты — охотник, знаешь, что бывает с волком, когда он в капкан попадает, — с добродушной улыбкой ответил Журба.
Эчилин громко расхохотался. И вдруг, резко оборвав хохот, мячиком прыгнул с нарты и что было силы стегнул кнутом одну, другую, третью собаку.
Журба тоже соскочил с нарты, побежал рядом с упряжкой.
— Э-гэ-гэй, грейся, хорошо грейся, — донесся до него голос Айгинто.
Владимир прибавил ходу и через несколько минут догнал председателя.
В первое оленеводческое стойбище янрайцы прибыли только на — следующий день поздним утром. Высоко, на горной террасе, цепочкой стояло несколько яранг. Чуть в стороне на склоне пологих сопок паслось оленье стадо. Издали оно было похоже на тучу огромных насекомых. Напротив каждой яранги женщины тяжелыми снеговыбивалками выколачивали иней из вытащенных на улицу пологов.
Одна из женщин повела плечом, и широкий рукав ее мехового кэркэра беспомощно повис вдоль туловища. Правая рука, плечо и грудь женщины совершенно оголились. Голова, покрытая инеем, тоже была обнажена. Несколько секунд женщина наблюдала, как гости распрягали своих собак, затем снова схватила кривую снеговыбивалку и принялась с силой колотить по шкурам полога. Из шерсти вылетала мелкая пыль инея.
— Видел, как стараются, — обратился Айгинто к Владимиру, указывая глазами на женщин. — У хороших хозяев здесь всегда полог свежий и сухой. Люди чай пьют, дышат, шерсть потеет, к утру инеем покрывается. А если не выбить иней, на другой вечер шерсть мокрой станет, капать будет, как дождь из хорошей тучи. У плохих хозяек так и бывает. — Немного помолчав, Айгинто указал рукой на молодую девушку: — А вот как ты думаешь, та вон, молодая, с красной повязкой на голове, хорошей будет хозяйкой?
Владимир внимательно посмотрел в лицо Айгинто, почувствовав в его голосе что-то особенное.
— Что так смотришь? — грустно улыбнулся Айгинто. — Хорошая девушка, правда? Это падчерица твоего каюра Эчилина. Ушла в тундру к сестре своей, к жене шамана Тэкыля. А ей бы в поселке жить, учиться…
— Ну, так надо сказать ей…
— Чего говорить, — нахмурился Айгинто, — раз сама ушла, пусть сама и приходит, не маленькая…
Когда собаки были распряжены и накормлены, гости разошлись по ярангам, где гостеприимные хозяева уже приготовили чай, толченое оленье мясо.
После чая Айгинто попросил всех жителей стойбища собраться в яранге оленевода Ятто… Председатель колхоза наблюдал, как усаживались на шкуры в шатре яранги оленеводы, обдумывал свое выступление. «Надо уметь находить тропу к сердцу каждого человека», — вспомнил он слова Ковалева. — Но как находить тропу эту? Что сказать им такие, чтобы оленеводы, свое дело не бросая, сразу же поставили бы капканы на песца и каждый день проверяли их? Где берет секретарь слова свои?»
Оленеводы выжидательно поглядывали на Айгинто, тихо переговаривались. Рядом со стариком Ятто сидел шаман Тэкыль. Айгинто знал, что прикочевал Тэкыль в это стойбище всего несколько дней назад, бросив по каким-то причинам свою одинокую, отшельническую жизнь. На председателя он старался не смотреть, всем своим видом показывая, что совсем его не замечает. Веки тусклых глаз шамана были красными, без ресниц. По широкому приплюснутому носу шли две бороздки татуировки; тонкогубый рот подрагивал в желчной усмешке; от ввалившихся уголков рта, вниз, между редкими волосками седой бородки, тоже шли синеватые линии татуировки; длинные седые волосы были заплетены в две косички; в мочках ушей, на грязных ремешках, болтались разноцветные бусины.
— Что ж, сказки начнем рассказывать, что ли? Как раз всем стойбищем мы шесте, как пальцы на одной руке, собрались, — вдруг проскрипел шаман, все так же не глядя на Айгинто.
Несколько оленеводов тревожно посмотрели на председателя колхоза. Ятто недовольно покосился на шамана: нехорошо, мол, обижать гостя.
— Я, тоже так думаю, что здесь собрались люди близкие, как пальцы на одной руке, — спокойно промолвил Айгинто. — Да, словно пальцы на одной руке, — уже громче добавил он, — кроме одного из нас, которому сказки хочется рассказывать как раз тогда, когда у настоящих людей работы очень много.
Тэкыль вскинул голову, вытягивая тонкую, сморщенную шею, и, наконец, глянул на Айгинто.
— Хо! Это чей такой голос моим ушам посчастливилось услышать? Однако здесь есть такие, которые не из стойбища нашего.
— Плохо, когда человек гостю непочтение выказывает, — не выдержал Ятто.
— Хо! Еще один голос моим ушам посчастливилось услышать. Как будто человек из нашего стойбища, а голос чужой.
— А может, тебе, Тэкыль, только свой голос и не скажется чужим? — не без издевки спросил Айгинто.
На мгновение среди собравшихся пробежал шопот одобрения. Тэкыль резко встал и пошел к выходу. У выхода он задержался и, стоя к людям спиной, сказал:
— Вижу, зря я свои горы покинул, к вам, люди, прикочевал. Со зверями и птицами мне куда лучше было.
Шаман ушел в свою ярангу, оленеводы облегченно вздохнули.
Журба наблюдал за всей этой сценой с острым любопытством и затаенной тревогой. «Так вот с кем мне придется здесь встретиться».
— Тэкыль только что говорил, что мы собрались сказки слушать, — начал Айгинто, — но мы не дети, и сказки нам не нужны так часто, чтобы их даже и днем рассказывать. Приехали мы к вам, оленьи люди, с важным делом.
Айгинто рассказал о Сталинградской битве. В ответ послышались возгласы изумления. Это обрадовало председателя, он заговорил еще с большим воодушевлением.
После него выступил с первой своей беседой перед оленеводами Владимир Журба.
— Говорить языком вашим я не совсем хорошо умею, — негромко начал инструктор райисполкома.
Но как раз именно то, что Владимир сказал эту фразу на чистейшем чукотском языке, и привлекло к нему сразу особенное внимание оленеводов. Многие из них переглянулись, как бы говоря друг другу: да этот русский парень — знающий человек, вы слышите, как он на нашем языке говорить умеет?
— Но бывает и так, — продолжал Журба, — говорят люди между собой словами понятными, а понять друг друга не могут. Шаман Тэкыль не зря, наверное, сказал, что со зверями и птицами ему лучше, чем с нами. А вот то, что Айгинто вам рассказывал, что я рассказать вам хочу, не столько ушами слушается, сколько сердцем слушается. Значит, так я думаю: поймем мы друг друга обязательно.
Оленеводы снова переглянулись. «Нет, этот парень имеет голову на плечах. Зря я хотел было подремать немного во время его разговора», — подумал старик Ятто, проведший бессонную ночь в оленьем стаде.
Так в самом начале беседы Журба как агитатор сделал самое главное — заставил себя слушать.
— Много врагов ежедневно гибнет под Сталинградом, столько, сколько будет оленей, если их со всей Чукотки согнать в одно место! — рассказывал Владимир, ободряемый возгласами изумления. — Один только наш воин, амурский нанаец Максим Пассар, уже двести семьдесят три врага убил.
— О, хорошо! — вырвалось у Ятто. — Видно, смелый и очень меткий этот нанаец Пассар.
— Но много и наших бойцов гибнет. Об этом я не могу не сказать вам, люди, — продолжал Владимир. — Надо такие печальные слова сказать: «Быть может, за каждого из нас, кто здесь сидит, уже не один красноармеец жизнь свою отдал».
Владимир внимательно наблюдал за своими слушателями. Попыхивая трубками, оленеводы сидели, крепко задумавшись. После беседы они долго пили чай, перекидываясь обдуманными словами.
— Конечно, капканы ставить — это не дело оленьего человека, — старик Ятто вытер малахаем вспотевшее лицо, — но кто сказал, что дело охотника Максима Пассара воевать, а не мирно рыбу ловить, охотиться?
— Да, да. Ты правду сказал, — вмешался в разговор Воопка.
Его брат Майна-Воопка раскурил трубку, подал ее по кругу. Захватив в узловатую руку подбородок на своем длинном угрюмом лице, Майна-Воопка не спеша сказал:
— Каждый олений человек, хотя он и не береговой охотник, много капканов поставить может. Мы часто на проверку новых пастбищ ездим. Там и надо капканы ставить. Два дела сразу делать надо. Проверил пастбища — капканы поставил. Пригнал туда оленей — проверил капканы. Так ли говорю я?
— Да, ты говоришь правильно, — согласились оленеводы со словами Майна-Воопки.
Когда три чайника были опорожнены, оленеводы вышли на улицу к нартам охотников получать капканы.
— Таким капканом не только песца, медведя поймать можно, — весело шутил Воопка, щелкая капканом.
— Берите, берите, оленьи люди, капканы! — кричал Эчилин. — Если постараетесь, не меньше нашего песцов поймаете, спасибо скажем.
Услыхав голос Эчилина, шаман недоуменно поднялся на ноги, выглянул на улицу из своей яранги.
— Песцов поймаете — много всего получите: чай будет, табак будет, сахар будет! — весело выкрикивал Эчилин.
Тэкыль изумленно протер глаза кулаком и сказал, обращаясь к жене:
— Верно ли то, что в уши мои голос Эчилина входит?
— Да. Это он о чем-то кричит, — проворчала старуха, подкладывая хворост в костер.
В глазах Тэкыля потемнело. Он схватился за сердце, скривился, потом зажал уши руками и сел прямо на землю. «Лучше бы мои уши, как шкура гнилая, прочь отвалились, чем слышать голос его… Эчилин вдруг такие слова говорит! И он, значит, тоже с ними, значит один я, совсем один! Ну ладно же, я скажу такие слова ему, что сердце его в медвежью лапу превратится».
В шатер яранги шамана вошла Тимлю. Тэкыль посмотрел ей в спину и тревожно подумал: «А что, если Эчилин домой заберет ее?»
Айгинто вошел в ярангу Тэкыля с надеждой увидеть Тимлю. Тут уже сидел Эчилин. Председателя пригласили пить чай. Тимлю возилась у костра. Девушка чувствовала на себе взгляд Айгинто, но взглянуть в его сторону не решалась. А в жарких глазах Айгинто действительно было что-то такое, что заставило Эчилина крепко задуматься. «Нет, не забыл он ее, любит, и, кажется, сильно любит, — размышлял Эчилин. — Ай, какое зло я ему сделал тем, что отправил падчерицу к Тэкылю».
Эчилин посмотрел на шамана. Тэкыль сидел неподвижно, втащив руки через рукава внутрь кухлянки, чем-то напоминая дремлющую птицу. Пустые рукава кухлянки были похожи на сложенные крылья. «Стар стал Тэкыль. Злоба его стала беспомощной, как дряхлая волчица стала, — думал Эчилин. — Но если сунуть волку палкой в зубы, то он найдет в себе еще силу сделать большой прыжок!..»
Крупные скулы и челюсти Эчилина, казалось, стали еще тяжелее. Глянув на Айгинто, он криво усмехнулся, перевел взгляд на Тимлю. «Вот он, аркан, которым я захлестну горло Айгинто, — моя падчерица Тимлю. Она же будет той палкой, которую я суну в зубы старому волку. О, я еще сделаю из Айгинто щенка, послушного любому желанию моему… а из Тэкыля — злобного волка…»
— Собирайся, Тимлю, домой! — вдруг властно объявил он.
Тэкыль вздрогнул, быстро просунул дрожащие руки в рукава кухлянки. Дряблое лицо его стало на миг жалким, беспомощным.
Тимлю непонимающе поглядывала то на Эчилина, то на Тэкыля. В широко раскрытых глазах ее ничего, кроме страха, не было.
— Говорю, собирайся домой, хватит тебе в тундре жить. На берег поедешь.
Заметив на лице Айгинто радость и недоумение, Эчилин спокойно добавил:
— Вот вместе с Айгинто поедешь, на его нарте поедешь. Собаки у него быстрые, а сердце горячее, лучшего каюра не найдешь.
Айгинто поразили глаза Тимлю, полные страха.
«И чего это она до сих пор Эчилина боится? — с досадой подумал он. Но тут же пришли новые мысли. — А разве ты плохо знаешь Эчилина? Разве ты не знаешь, как трудно жить Тимлю у него? Потому она и убежала к сестре своей. Вот ты обижался на Тимлю, что она из Янрая в тундру ушла, что ни слова тебе перед уходом не сказала. Твердил все время, что никогда больше не станешь с ней разговаривать. А все ли сделал ты, нерпичья голова твоя, чтобы задержать ее в Янрае, чтобы избавить ее от Эчилина? Почему не сказал прямо и честно, что хочешь жениться на ней, что хочешь забрать ее к себе?»
Айгинто настойчиво пытался встретиться с взглядом Тимлю, но девушка упорно смотрела вниз. По всему видно было, что возвращаться снова к отчиму она не хотела. В глазах ее с удивительно густыми и длинными ресницами застыла тревога, почти отчаяние.
Когда девушка ушла из яранги, Айгинто для приличия выпил еще кружку чаю и тоже вышел на улицу с намерением встретиться с Тимлю.
Как только шаги Айгинто затихли, Эчилин вплотную подвинулся к шаману и быстро заговорил вполголоса, тревожно поглядывая на вход в ярангу.
— Беда большая пришла, Тэкыль. Сдавили они своими пальцами горло мое, дышать нечем. Боюсь очень, что совсем худо со мной случиться может. Сильно злые на меня Айгинто и Гэмаль. Понял я, что, если не отдам Тимлю председателю, пропаду, совсем пропаду.
Тэкыль часто дышал, схватившись рукой за сердце. На нервно вздрагивающих губах его пузырилась пена.
— Падчерицей от злых духов откупиться решил, — наконец прошипел он прямо в лицо Эчилина. — Но я на тебя таких злых духов напущу, что ты не найдешь никакой жертвы, чтобы от них откупиться.
Эчилин нетерпеливо махнул рукой, как бы говоря: «Оставь свои бредни, старик!»
— Зачем злишься на меня? — как можно мягче опросил он. — Ты же знаешь, не дочь мне Тимлю, а падчерица. Не могу я иначе сделать. И потом стар ты уже стал, чтобы думать Тимлю своей женой сделать. К тому же она сестрой твоей первой жене приходится. Что люди говорить о тебе станут?.. Что исполком скажет? Закон новый запрещает двух жен иметь.
— Законами русскими стал жить, — задохнулся Тэкыль. — Как у русских, становится голова твоя, Эчилин, куда-то в сторону стал думать разум твой, Эчилин!
— А ты бы лучше не на меня свой гнев направлял, Тэкыль. Лучше бы ты думы своего разума в другую сторону направил. Разве мы враги с тобой? Мы оба обиженны. Они у тебя твою жену будущую отобрали, а у меня падчерицу отобрали. Делать надо что-то, Тэкыль. Бросил бы ты свою никчемную охоту на сов. Занялся бы чем-нибудь другим лучше. Тогда, может, еще дождался бы ты жизни такой, какой раньше была она у тебя, тогда, быть может, и Тимлю ты мог бы взять в жены себе…
Раскурив огромную деревянную трубку с медной чашечкой на конце, Эчилин протянул ее шаману. Тэкыль жадно затянулся несколько раз подряд, с трудом откашлялся, низко опустил голову и замер, что-то обдумывая.
Перекочевав на новое место, Мэвэт помог установить яранги стойбища, а затем запряг в нарту своих любимых белоснежных оленей, поехал на поиски лучшего пастбища. Олени легко вынесли его на пологую сопку. Внимание бригадира привлекли волчьи следы. Остановив оленей, он прошелся по следу. Нахмурившись, Мэвэт достал из-за пазухи трубку, закурил.
— Большая стая прошла.
Сняв малахай, Мэвэт озадаченно почесал затылок. «Надо сегодня в стадо побольше пастухов на ночь послать. Волки могут на оленей напасть».
Лицо Мэвэта было встревожено. Черный венчик жестких волос его быстро покрывался инеем.
Внизу, под сопкой, виднелись белые конусы яранг. Стадо разбрелось вокруг стойбища, жадно набросившись на свежее пастбище. Время шло, а бригадир все смотрел и смотрел на стадо.
Вечерняя заря опоясала небо огненным кольцом. Мороз крепчал. Мэвэт сбил руками иней с головы, надел малахай.
«Луна сегодня поздно взойдет, — подумал он, — темно будет. Пожалуй, сам сегодня на ночь в стадо пойду. Да и Тымнэро еще одну ночь не поспать придется».
Стряхнув с подстилки нарты снег, бригадир повернул оленей опять в стойбище.
Жена Мэвэта Чэйвынэ хлопотала у яранги.
— Где Тымнэро? — обратился к ней Мэвэт, выпрягая оленей. — Скажи ему, чтобы он пастухов собрал, я говорить буду.
— А он уехал капканы ставить, — ответила Чэйвынэ. — Сегодня ему не итти в стадо, вот он и занялся другим делом. Любит, как береговые люди, с капканами повозиться, сказал, что, возможно, поздно ночью приедет.
Мэвэт вспылил:
— Какие капканы? Для чего капканы? Разве Тымнэро забыл, что он не какой-нибудь охотник с морского берега, а олений человек!
Мэвэт гордился тем, что всю жизнь был оленеводом. К береговым же чукчам, занимавшимся только охотой, он, по старинной традиции жителей тундры, относился с некоторым пренебрежением.
— Но ты же знаешь, что Тымнэро очень любит охоту, — вступилась за сына Чэйвынэ.
— Наше дело за оленями смотреть!
Чэйвынэ вздохнула и промолчала. А, Мэвэт пошел по ярангам выяснять, кто еще из пастухов занимается охотой.
— Я тоже ставлю капканы, — сказал ему Раале. — Что же плохого тут?
— Завтра же поснимайте все капканы и принесите мне! Я их в реку под лед выброшу. А то, пока вы песцов да лисиц ловить будете, у нас волки всех оленей переловят.
— Зачем так говоришь! — обиделся Раале. — Разве мы плохо за оленями смотрим? Разве у нас в эту зиму волки хоть одного оленя порвали?
Мэвэту стало неудобно. Он смущенно кашлянул и сказал примирительным тоном:
— Пастухи вы, конечно, хорошие, но я боюсь, как бы не испортились. Охоту на песцов я все же вам запрещаю. Вот волков бить можете.
Тымнэро приехал в стойбище как раз тогда, когда Мэвэт собирался выходить в стадо.
— Ты где был? — строго нахмурил брови Мэвэт.
— Десять штук капканов поставил, — весело отозвался Тымнэро. — Песцовых и лисьих следов много всюду.
— А волчьих следов ты случайно не видел? — Тон у Мэвэта был злой, ехидный.
Тымнэро удивленно глянул на отца.
— Видел. Мне кажется, сегодня больше пастухов в стадо послать следует, — тоном, в котором слышалось почтение, ответил Тымнэро.
— Хорошо, что ты хоть совсем думать не разучился, — повысил голос Мэвэт, собирая в кольца свой аркан.
— А что такое, отец? Разве я тебя чем-нибудь обидел?
— Завтра же сними все капканы и забудь о них навсегда!
— Это почему же? Разве ты не знаешь, что от охоты польза большая?
— Где польза? Какая польза? За стадом день и ночь смотреть — вот где польза!
— А разве тебе не известно, по какой причине Айгинто в тундру приехал? — спросил Тымнэро, протягивая отцу трубку. Мэвэт трубку не принял.
— Айгинто председатель колхоза. У него много дел всяких! Тебе ли знать, для чего он в тундру приехал?
— А разве ты не слыхал, что он всюду говорит о том, чтобы оленьи люди, как и охотники, каждый день охотой занимались?
— Ты чего это об Айгинто такие глупые слова говоришь? — возмутился Мэвэт. — У него настоящая голова на плечах, он понимает, что дело оленьего человека — за оленями смотреть, а не капканы ставить. На улице уже совсем темно. Некогда мне с тобой глупыми разговорами заниматься. Завтра чтобы капканы домой принес!
Тымнэро заволновался. Он встал, пытаясь возразить отцу, но Мэвэт вышел из яранги и уже с улицы приказал:
— Поспи немного, а под утро меня сменишь.
«Нехорошо получается. Отец не понимает, для чего сейчас особенно пушнина нужна», — подумал Тымнэро.
Мать подала ужин. Взяв кусочек вареного оленьего мяса, Тымнэро захватил его зубами, затем ловко, у самых губ, отрезал ножом.
— Наверное, мне придется с отцом поссориться, — обратился он к матери, — не принесу я капканы домой, не послушаюсь отца. Почему он о береговых людях так плохо думает? Почему он считает, что охотником стыдно быть?
Чэйвынэ посмотрела на сына и, подвинув ближе к нему деревянное блюдо с дымящимся мясом, сказала:
— Как это можно отца не слушаться? Нехорошие слова говоришь. Ты же всегда отца слушался.
— А сейчас не послушаюсь, — упрямо повторил Тымнэро, ловко очищая ножом кость от мяса.
— Подумай хорошенько, Тымнэро, — предупредила Чэйвынэ. — Ты же знаешь, каким в гневе отец бывает. Нехорошо, когда отец с сыном ругаются.
…На второй день между Мэвэтом и Тымнэро действительно произошла крупная ссора. Мэвэт приказал сыну к вечеру принести в стойбище все капканы, но тот явился с пойманной лисой и без единого капкана. Мало того, Тымнэро собрал пастухов и начал объяснять им, что после приезда Айгинто в тундру охотой начали заниматься все оленеводы.
Прискакавший с пастбища на оленях Мэвэт вслушался в слова сына и, покраснев от гнева, загромыхал своим басом:
— Это что же такое выходит? Как ты смеешь мне бригаду портить, а? Убирайся из моего стойбища! Больше ты не пастух моей бригады! Можешь на берег моря к охотничьим людишкам отправиться. Вижу, неспособен ты быть настоящим оленьим человеком.
Тымнэро улыбнулся и смело посмотрел в глаза отца:
— Ты послушай меня хорошенько, тогда и сам станешь капканы ставить.
— Я буду ставить капканы? — изумился Мэвэт. — Да ты понимаешь ли, мальчишка, для каких слов язык твой болтается?
— Пойми, отец, что пушнина для Красной Армии нужна.
— Я не говорю, что пушнина ни на что не пригодна. Но подумай, что важнее: олень или песец? — наступал на сына Мэвэт. — Что женщины наши для Красной Армии торбоза теплые шьют, шапки, рукавицы шьют, в том я помощь настоящую вижу. А торбоза, рукавицы, шапки, я думаю, известно тебе, из чего шьются, — из из песцовых, а из оленьих шкур. Значит, нужно зорко за оленями смотреть, иначе их волки всех до одного заедят. А лисиц и песцов пусть береговые людишки ловят, если им больше нечем заниматься.
Некоторые пастухи захохотали, кивая головой на сына Мэвэта. Тымнэро вспылил:
— Чего вы смеетесь? Завтра Айгинто сюда позову. Он такое вам слово скажет, что от стыда навсегда смеяться разучитесь.
Пастухи расхохотались еще громче. Тымнэро круто повернулся и пошел в стадо.
— Береговых людишками не обзывайте! — крикнул он на ходу. — Они не хуже вас! Да, да, не хуже!
— Плохо твоя голова работает, Тымнэро! — насмешливо сказал один из пастухов. — Ты, наверное, думаешь, что из шкуры лисицы пули делать можно, наверное думаешь, что бойцам на войне сейчас до того, чтобы шапки свои лисьими хвостиками украшать!
— Ну, это ты уже совсем не то говоришь, — оборвал шутника сам Мэвэт. — Польза от пушнины есть, конечно, только не дело это настоящих людей оленьих. Пусть береговые свое дело делают, а мы свое делать будем.
Мать пастуха Раале, старушка Мимлинэ, молча наблюдавшая за ссорой Мэвэта с сыном, тяжело вздохнула.
— Нехорошо, когда отец с сыном ругаются. Но зря ты, Мэвэт, сына своего как следует не выслушал, — сказала она. — Вчера я в гостях в соседнем стойбище была, там тоже о капканах говорили. И так я поняла, что сильно просил секретарь Ковалев оленьих людей капканы ставить. Для того, видно, Айгинто и в тундру выехал.
Мэвэт вскочил на ноги.
— Секретарь Ковалев просил? Почему же ты, старуха, не сказала об этом раньше? А ну запрягайте мне оленей! Поеду Айгинто искать. Если сам Ковалев просил, значит что-то важное очень…
Мэвэт нашел председателя колхоза в стойбище единоличника Чымнэ. Там как раз в это время вылавливали из стада ездовых оленей, на которых Айгинто собирался добраться в самые дальние стойбища.
Мэвэт отпряг своих оленей, быстро подошел к Айгинто и, не ответив на приветствие, спросил:
— Верно ли говорят, что секретарь Ковалев людей оленьих просит как можно больше капканов ставить?
— Да, это так, Мэвэт, — подтвердил председатель.
Чымнэ еле заметно усмехнулся и, указав рукой на Кувлюка, обучающего ездового оленя, оказал:
— Смотрите!
Впряженный в нарту олень бешено скакал по кругу. И вдруг остановился, как вкопанный, круто повернулся рогами к пастуху. Круглые, вышедшие из орбит глаза оленя были налиты кровью. Кувлюк осторожно отстегнул потяг от нарты и привязал к коольгытам[15] круглую палку, поднял ее вверх, затем с силой дернул вниз. Олень низко опустил голову, захрапел. Кувлюк снова поднял палку, снова с силой дернул вниз. Лицо пастуха было красным, пот заливал глаза.
— Вот посмотри, — обратился Чымнэ к Айгинто. — Трудная работа у оленьего человека! Нужно приучить оленя возить нарту. Пастух этот хорошо свое дело знает, а капканы он, возможно, никогда и не заряжал. Это не его дело, как не дело морских охотников так вот оленя учить.
— Если бы нужно было морскому охотнику оленя учить, он стал бы оленя учить, — ответил Айгинто, глядя на измученного Кувлюка. Чымнэ рассмеялся. Айгинто сказал, стараясь быть возможно спокойнее:
— Хочу знать, почему смешно тебе?
— Хочу видеть я морского охотника, как он оленя учит, — с откровенной насмешкой сказал Чымнэ.
— Хорошо. Ты сейчас увидишь. Тебе, наверное, известно, что я морской охотник!
Айгинто подошел к измученному Кувлюку, взял у него из рук палку и с ожесточением принялся дергать ее то влево, то вправо. Когда олень был доведен этим до изнеможения, Айгинто быстро впряг его в нарту, чуть дернул за коольгыты. Олень побежал рысцой, часто спотыкаясь о вывороченные комья снега. Порой он делал попытки повернуться к седоку рогами, но Айгинто с силой дергал то левым, то правым коольгытом, с ожесточением хлестал по крупу свистящим погонычем[16].
Чувствуя силу и власть в руках седока, олень постепенно покорился и уже безропотно бежал туда, куда направлял его седок.
Оленеводы с напряжением наблюдали за действиями Айгинто. Чымнэ, взявшийся было за трубку, так и не донес ее до рта.
— Хорошо, ай как хорошо, как настоящий олений человек! — наконец прервал тишину Мэвэт.
Чымнэ хмуро покосился на него и промолчал.
Сделав большой круг, Айгинто подъехал к Чымнэ, отстегнул потяг от нарты и весело сказал:
— Хорош олень! Как видишь, Чымнэ, охотник морской справился с оленями. Придется тебе капканы ставить.
Чымнэ нехотя улыбнулся и попытался отшутиться:
— Сила в руках у тебя, видно, такая, что и медведя сможешь приучить ходить в нарте.
Пока запрягали оленей, Айгинто отвел Мэвэта в сторону и стал объяснять, почему надо оленеводам тоже всем до одного заняться охотой.
— Ну что ж, раз секретарь так сказал, значит капканы, ставить надо, — согласился Мэвэт, — всем скажу в своем стойбище, чтобы каждый пастух двадцать капканов поставил…
Нахлестывая оленей, Мэвэт мчался в свое стойбище. А в голове его уже были думы о том, где и сколько поставить капканов, как сделать, чтобы бригада его и в охоте была первой.
Тотык сидел на самой задней парте. Низенький, толстенький, он очень был похож лицом, манерами на своего отца Пытто. Сегодня мальчик выглядел задумчивым, печальным. Погруженный в свои думы, Тотык не услышал, как учительница обратилась к нему с вопросом. Сосед Тотыка, Оро, подтолкнул его в бок и недовольно прошептал на ухо:
— Тебя спрашивает. Чего молчишь? Она и так что-то невеселая очень.
Тотык вскочил на ноги и выпалил:
— А? Что?
В классе засмеялись. Улыбнулась и Оля Солнцева. Улыбка ее была хотя и мягкая, но невеселая.
Ученики давно заметили резкую перемену в учительнице. Оставалась она такой же чуткой и доброй, как и прежде, но куда-то исчезла ее подвижность, жизнерадостность. Лицо учительницы похудело, а голос стал тусклым, тихим; не знали школьники, что их учительница недавно получила известие о гибели брата на фронте.
— Ты что это, Тотык, такой грустный сегодня? — мягко дотронулась Солнцева до ершистой головки мальчика. Тотык опустил глаза книзу. — Что ж молчишь? Я же вижу, что у тебя что-то случилось, ты совсем не такой, каким всегда бываешь.
— Сегодня утром охотник бригады Рультына с моря вернулся. Сказал, что отца моего, Гивэя, Рультына и Иляя на льдине в море унесло. — Тотык еще ниже опустил голову. По лицу его быстро-быстро заскользили крупные слезы.
— В море… На льдине? — воскликнула учительница и, подсев к Тотыку, крепко прижала его голову к груди.
— А почему вы не такая, как прежде? — неожиданно спросил Оро.
В классе наступила мертвая тишина. Оля отвела взгляд от мальчика и прочла в глазах остальных учеников тот же вопрос. Что-то теплое подступило к сердцу девушки. Ей захотелось сказать ребятам что-нибудь очень ласковое, быть может даже заплакать перед ними, чтобы они обступили ее, тревожные, любящие, готовые на все, лишь бы помочь учительнице в ее горе. Но Оля овладела собой и как можно веселее сказала:
— Мне чуть-чуть нездоровится, но это пройдет, ребята. И тебе, Тотык, не надо сильно волноваться. Сейчас же после урока я пойду к Гэмалю, вместе с ним напишем письмо в Илирнэй, чтобы самолеты в море охотников поискали.
Был и еще один человек, которого волновала перемена в настроении девушки, — Петр Иванович Митенко. С переходом на должность пушника он оставил свою квартиру при торговом отделении новому заведующему, а сам, по просьбе Оли, поселился в ее второй комнате. Дома он бывал редко, постоянно разъезжал по отдельным охотничьим участкам трех колхозов, и Оля часто ждала его возвращения нетерпеливо, с тревогой, будто родного отца. В один из, таких приездов Петр Иванович узнал о тяжелом известии, полученном Олей после того, как в Янрае побывал секретарь райкома.
Митенко, как мог, пытался успокоить девушку. «Не ест она. Сегодня утром, кажется, только стакан чаю выпила», — с тревогой думал он. То, что он не в силах был хотя бы немного облегчить горе девушки, угнетало старика.
Из задумчивости его вывел стук в дверь. Вошла Пэпэв.
Дородная, с широким румяным лицом, Пэпэв, как и муж ее Пытто, была всегда весела и общительна. Но сегодня она выглядела подавленной, встревоженной.
Митенко пригласил гостью сесть, протянул ей баночку с табаком.
— У твоего сердца словно чуткие уши имеются, — наконец обратилась она к Митенко. — Скажи мне, что с моим мужем будет? Вернется ли?
Митенко снял очки, потеребил седые усы и сказал, насколько мог спокойно:
— Муж твой ловкий и храбрый. Знаю я, не однажды его на льдине в море уносило и всегда он благополучно домой возвращался. Вернется и сейчас, непременно вернется.
Пэпэв испытующе посмотрела в лицо старика. Изборожденное густой сеткой тоненьких морщинок, с мягкими, еще по-молодому блестевшими глазами, оно, как всегда, было добрым, участливым.
Вытащив из-за пазухи камлейки темно-синий сатин, Пэпэв положила его перед Митенко и сказала:
— Хочу Тотыку рубашку новую сшить. Но кроить по-русски не умею.
Обрадовавшись случаю сделать приятное человеку, у которого была тревога на сердце, Петр Иванович водрузил на кончик носа очки, убрал со стола бумаги, разложил сатин и принялся кроить.
Казалось, не было такого дела, с которым не мог бы справиться этот старик. И не было такого дня, когда не являлись бы чукчи к нему с просьбой что-нибудь сделать, в чем-нибудь помочь.
Пэпэв внимательно наблюдала за работой Петра Ивановича.
— В сердце мальчика моего тревога вселилась, — печально промолвила она. — Любит отца он, сильно любит. И потом есть у него и еще большая тренога. — Кивнув головой на дверь в комнату Солнцевой, Пэпэв вполголоса пояснила: — Горе у русской девушки, так, что ли? Совсем невеселой стала. Мальчики наши жалостливые слова говорили о ней.
Петр Иванович на минуту прекратил работу, посмотрел на дверь в комнату Оли и тяжело вздохнул.
— Пожалуй, скажу тебе о горе ее. Пусть узнают люди, это всем надо знать. На Большой Земле брат ее сражался с врагами-фашистами и погиб в бою…
— Откуда у тебя новость такая страшная? Письмо пришло? — опросила Пэпэв.
— Да. Ты правильно подумала.
— К ней зайти, что ли? Слова такие скажу ей, чтобы сердцу теплее стало, быть может поплачем вместе, — вздохнула Пэпэв, вопросительно глядя на Митенко.
Петр Иванович сиял очки, сел напротив Пэпэв на стул, широко расставил ноги в высоких расшитых торбазах.
— Хорошо ты подумала, Пэпэв, очень хорошо, — негромко сказал он, поглядывая на дверь. — Пойди сейчас по ярангам, о горе учительницы расскажи всем. Женщин побольше собери, да и придите все вместе к учительнице, скажите ей, как ты говоришь, слова, от которых сердцу ее стало бы теплее. Только плакать не надо. Если увижу, у кого глаза заплаканы — поколочу, — шутливо погрозил он.
Не прошло после этого разговора и получаса, как комната Солнцевой оказалась заполненной людьми.
Взволнованная Оля рассаживала гостей.
— По обычаю нашему, человек, у которого горе, не должен один в своем сердце печаль носить, — сказала мать Айгинто. Скуластое, морщинистое лицо ее, с узкими подслеповатыми глазами, до этого бесстрастное и неподвижное, словно высеченное из камня, вдруг стало необыкновенно мягким, участливым. — Может не выдержать сердце тяжести камня-печали. Поделить надо между всеми скрытую тяжесть эту. — Помолчав, старуха достала из-за пазухи свою огромную трубку. Протянув ее Оле, она добавила;— По обычаю нашему, ты должна раскурить трубку и передать ее по кругу.
Девушка, не задумываясь, взяла трубку, неумело набила ее табаком, прикурила, закашлялась. Никто не проронил ни слова. Все с уважением смотрели на учительницу, которая с готовностью настоящего друга приняла чукотский обычай серьезно, без тени насмешки. Помедлив, Оля торжественно передала трубку старухе.
— Я стара, но беру у тебя самую большую часть камня-печали, — сказала мать Айгинто, затягиваясь из трубки. — Твой брат, видно, был таким храбрым, как мой сын, Крылатый человек, Тэгрын.
— Я тоже беру, — сказала Пэпэв, принимая от старухи трубку, а сама подумала с острой тревогой: «А не пришлось бы и мне трубку по женскому кругу пускать. Вернется ли Пытто?»
— Я тоже беру, — послышался еще один голос.
Трубка пошла по кругу.
— Спасибо вам, спасибо большое! — приговаривала Оля, наблюдая за тем, как переходила из рук в руки трубка.
Савельев пошел в дом Пытто, аккуратно вытер о половичок ноги, приветливо улыбнулся хозяйке.
— Все волнуешься? — спросил он, глядя в хмурое, заплаканное лице Пэпэв. — Не волнуйся, через день, через два муж твой вернется домой.
Пэпэв доверчиво посмотрела в лицо новому заведующему торговым отделением и, вздохнув, пригласила его сесть.
Уже три месяца жил Савельев в поселке Янрай, приняв у Митенко торговое отделение. Встретили его янрайцы в первые дни довольно холодно. И не столько потому, что он произвел на них плохое впечатление, сколько потому, что не мыслили себе видеть за прилавком магазина никого другого, кроме Петра Ивановича. Но вот прошла неделя, другая, и Савельев покорил всех янрайцев.
Веселый и общительный, он внимательно присматривался к нуждам охотников и их домочадцев, был точен в расчетах до щепетильности. «Честный человек, такой же, как Петр Иванович», — стали говорить о нем чукчи. Вскоре выяснилось, что Савельев ничуть не меньше, чем Митенко, может быть полезен в советах, в помощи по хозяйству в каждом доме, в каждой яранге.
Как-то один из охотников пожаловался, что в его печке перегорело в трубе колено. Савельев не замедлив осмотреть испорченное колено и, немного подумав, пришел домой, изготовил деревянный молоток, вооружился ножницами по железу, жестью и принялся за работу. Вскоре было готово новое колено. К Савельеву посыпались заказы на трубы. Он не заставлял себя просить. Благодарные янрайцы не знали, как выказать свое расположение их новому другу. Тот отказывался от уплаты, от подарков и по-прежнему был готов к любым услугам, о чем бы его ни попросили.
И вот сейчас, сидя в доме Пэпэв, Савельев внимательно осматривался вокруг, как бы подыскивая случай чем-нибудь оказаться полезным расстроенной хозяйке. Заметив выдавленное стекло в занесенном снегом окне, Савельев внимательно осмотрел его.
— Дует! Нехорошо! — озабоченно сказал он.
— Это Тотык нечаянно вчера раздавил… — вздохнула Пэпэв. — Хорошо, там еще вторая рама, а то что делать пришлось бы? Мужа-то нет дома… кто сделает?
— Сейчас, сейчас, Пэпэв, — с готовностью отозвался Савельев и вышел из дому. Вскоре он пришел с куском стекла, линейкой и алмазом. Через каких-нибудь четверть часа окно было застеклено заново.
— Спасибо тебе, спасибо, Василий Лукьянович, — поблагодарила хозяйка, суетливо накрывая на стол. — Чаю сейчас попьем; заметила я, что ты так же любишь чай, как настоящий чукча.
— Что ж, чайку попить… это дело хорошее, — согласился Савельев, приглаживая рыжие усы. Полное лицо его, с бугристым лбом, крупным пористым носом, с маленькими, прячущимися в многочисленных морщинках глазками, удивительно преображала светлая, почти детская улыбка.
Попив чаю, Савельев поблагодарил хозяйку и вышел на улицу.
Недалеко от дома Пытто светилась большими окнами школа. Савельев вдохнул всей грудью щекочущий ноздри морозный воздух и направился к школе.
В школе его оглушил гомон детских голосов. К нему ринулось до двух десятое мальчиков и девочек, крича наперебой:
— С нами играть, Василий Лукьянович!
— В кошки-мышки, Василий Лукьянович!
Оля с улыбкой наблюдала за этой сценой. А Савельев, вдруг чуть присев, поскакал по полу, отрываясь от земли сразу двумя ногами, смешно приговаривая: «Ква! Ква! Ква!» Вскоре с завязанными глазами, выставив вперед руки, Савельев ловил внутри круга юркого, подвижного Тотыка.
— Акулька!.. Я тут! — кричал Тотык, увертываясь от неповоротливого, запыхавшегося Савельева. Школьники звонко хохотали, смеялась до слез и Солнцева.
— Вы, я вижу, очень любите детей, — сказала учительница после того, как игры кончились и они оба вошли к ней в комнату.
— Да как их, милая Оля, любить не будешь? — ответил Савельев, вытирая платком обильно вспотевшую лысину. — Одна пока? Петр Иванович все еще не приехал?
— Одна, — вздохнула Оля и машинально потянулась к портрету брата, стоявшему в рамке на туалетном столике. Савельев бережно взял из ее рук портрет и долго всматривался в мужественные черты лица юноши.
— Отомстим, отомстим, милая Оля, — сказал он тихо, без особого нажима, крепко сжимая руку девушке. Оля минуту боролась с собой и, не выдержав, отвернулась к окну, поднесла к лицу кончики косынки, накинутой на плечи…
— Доживем ли, Оля, до того времени, когда не будет больше вот таких кровопролитий? — с какой-то подкупающей задушевностью спросил Савельев. И тут же тихо, с тоскою добавил: — Вы-то, молодые, доживете, а вот мы…
— Ну что вы… что вы, милый Василий Лукьянович! — Оля быстро повернулась к Савельеву; мягко дотронувшись руками до его плеч, она добавила: — Вы же еще не так и стары, вам еще, как говорил Маяковский, жить и жить по праву полагается…
— Так-то оно та-а-ак, — протянул Савельев, и вдруг лицо его опять озарилось ласковой улыбкой.
«Как может улыбка украшать человека, — невольно подумала Солнцева. — Некрасив, очень некрасив… а вот улыбается и… совсем другой».
— А знаете что! — вдруг весело воскликнула Оля. — Пойдемте к вам, я очень хочу послушать вашу скрипку. Вы давно уже мне не играли.
— Пойдем! — так же весело отозвался Савельев. — У меня сегодня душа отчего-то как скрипка поет, и грустно, и… тепло как-то…
Вскоре Оля в домике Савельева сидела в кресле, обшитом шкурой белого медведя, а перед ней стоял хозяин дома со скрипкой в руках. С самозабвенным восторгом, от которого у него самого на глазах навертывались слезы, он выводил на скрипке народную песню «То не ветер ветку клонит». Оля сидела тихая, вся погруженная в себя, безотрывно глядя куда-то в одну точку неподвижными, тоскливыми глазами. Грустная мелодия песни разбудила в ней, кроме непотухающей скорби по брату, целый рой каких-то неясных ощущений, отрывочных мыслей, еще пока не сбывшихся надежд.
Когда Савельев кончил, Солнцева еще долго сидела все в той же позе.
— Оля! — тихо позвал ее Савельев, — может, я тебя расстроил грустной музыкой, а?
— Нет, нет! — встрепенулась Оля. — Как раз вы сыграли именно что, чего мне так хотелось… Жаль вот, Гивэя здесь нет, он так любит слушать вашу скрипку.
— А может, это не так уж и плохо, что его нет, — возразил Савельев. — А то опять стал бы приставать: поучи да поучи. А впрочем, сказать должен, что слух у него просто прекрасный. Я сначала не верил, что он… сможет. А теперь, понимаешь, верю. Учу его! С огромным удовольствием учу!
— Говорят, принялся скрипку делать, — улыбнулась Оля. — Ничего подходящего не нашлось, так он… из фанерных листов. На струны — оленьи жилы.
— Чудной парень, мальчик еще…
— Нет, Василий Лукьянович, это далеко не так, — с задумчивым видом промолвила Солнцева. — Если поглубже посмотреть, то под кажущимся мальчишеством этим у него скрывается ненасытная пытливость, редкое упорство и жажда узнать как можно больше, впитать в себя все свежие ветры, вобрать в себя как можно больше солнца…
— Что-то уж очень мудрено, — улыбнулся Савельев.
— Что ж тут мудреного, — просто возразила Оля, перебирая в пальцах бахрому тяжелой шали. — Однажды сочли за мальчишество его желание отремонтировать уже списанный мотор. Смеялись над парнем. А он утащил мотор в охотничью землянку, ночей пять бился над ним и заставил работать. Вот вам и мальчишка!
— Да я что… я нет… Сам говорю, что парень очень способный, люблю его. — Немного помолчав, Савельев добавил с вкрадчивой ласковостью. — А хочешь… я сейчас что-нибудь такое веселое сыграю?!
И только он хотел ударить смычком по струнам, как в дверь громко постучали.
— Кого это там нелегкая несет? — Савельев недовольно нахмурился, направляясь к двери.
— Может, это Петр Иванович? — с радостью спросила Оля, быстро поднимаясь с кресла.
Савельев открыл дверь тамбура и вдруг услыхал сильный, чуть хрипловатый голос Караулина:
— Принимай, Василий Лукьянович, гостя!
— А-а-а! Это вы, Лев Борисович! — радостно воскликнул Савельев. — Проходи, проходи! Рад дорогому гостю.
Отряхнувшись от снега, Караулин вошел в комнату, поздоровался с Солнцевой. Отложив свою скрипку в сторону, хозяин дома принялся хлопотать у печки. Оля было собралась уходить, но Савельев и Караулин упросили ее остаться.
Вскоре все трое сидели за столом. Савельев достал два стакана и одну рюмку, налил разведенного спирта. Оля отказывалась от рюмки, но вдруг, махнув рукой, выпила, поперхнулась, закашлялась.
— Вот уже целый месяц по всему побережью нашего района разъезжаю, в каждой колхозе побывал, с каждой бригадой на охотничьи участки заглянул, — говорил Караулин, с завидным аппетитом подбирая со сковородки жареное оленье мясо. — В округе мне в шутку громкое звание присвоили: генерал дивизии охотников Кэрвукского района. На первом месте в округе наш район идет по заготовке пушнины!
— Завидую вам, Лев Борисович, — вздохнул Савельев. — Не могу жить вот в таком глухом месте, без движения. Рассказали бы вот нам с Олей, как там дела на фронте… — вся душа изныла.
Караулин нахмурился, сразу стал серьезным. Вскоре Савельев и Оля были поглощены его рассказом о положении на фронтах.
— А скажите, Лев Борисович, как вы полагаете: Америка и Англия в этот тяжелый для нас момент с Гитлером, случаем, не снюхаются?
В вспотевшем от выпитого спирта и чая лице Савельева были тревога, живейший интерес.
— Так, так, так, — поддакивал он, внимательно выслушивая объяснения Караулина.
— А вот все же представьте себе, вдруг Америка нападет на Советский Союз — тогда так получится, что Чукотка станет самой что ни на есть передовой позицией. Полетят американские самолеты, бомбить станут… Правда, особенно бомбить-то им здесь как будто и нечего…
Караулин тонко улыбнулся, как бы говоря: «Наивненько рассуждаете, товарищ Савельев».
— Мы должны быть готовы ко всему. Возможно, вы даже в малой степени не представляете себе, какое стратегическое значение имеет Чукотка! — Лев Борисович потянулся за полевой сумкой, извлек из нее карту Чукотского национального округа.
— Сюда, сюда, Лев Борисович, к свету! — Савельев прибавил огонь в лампе.
— Вот, гляньте, — показал Караулин. — Вы говорите — бомбить нечего. А вот эта бухта, где такой замечательный порт, а вот эта полярная станция или вот угольные копи…
— Так, так, так, — поддакивал Савельев. — А вот представьте себе такое: — главнокомандующий северной армии, которая обороняет Чукотку!..
Караулин сладко затянулся из трубки, рассмеялся. Взглянув на раскрасневшуюся, молчаливую девушку, улыбнулся ей, молодцевато тряхнул буйными рыжими кудрями. Он очень обрадовался такому повороту беседы: обсуждение стратегических вопросов было его излюбленным коньком. Не раз Лев Борисович с полной серьезностью говорил своим друзьям, что мог бы предложить немало смелых, эффективных планов главнокомандующим фронтами для наступательных операций на фашистские позиции.
Вооружившись карандашом, Караулин задумался над картой. Через несколько минут он уже с упоением руководил возможными военными операциями, которые могли бы развернуться на Чукотском полуострову в случае нападения Америки. Постепенно разошелся и Савельев. Он тоже чертил пальцем на карте стремительные стрелы, возражал, соглашался, предлагал свои варианты, дополнения. Солнцева с едва уловимой иронической улыбкой наблюдала за ними. «Этакие доморощенные стратеги», — подумала девушка. Когда Солнцевой все это наскучило, она встала, собираясь домой.
— Постойте, куда же вы так рано? — спросил Караулин. Он сразу как-то потух, обмяк. Он был уверен, что смелостью своих рассуждений производит на девушку большое впечатление, и вдруг…
— Нет, нет, я пойду! У меня еще дела, — улыбнулась Оля.
— А разрешите… Я с вами! — Караулин зажегся снова, тряхнул кудрями. — Я провожу вас… побеседуем… Ведь вам, поди, так скучно здесь.
— Нет, не скучно! У меня такие друзья! — возразила девушка. — Быть может, уже и Петр Иванович приехал… Я сама, — твердо добавила она.
Караулин посмотрел на нее испытующим и в то же время зовущим взглядом.
Оля нахмурилась и, сухо попрощавшись, вышла.
— Какова? — кивнул ей вслед головой Караулин.
— Девушка она серьезная, — не без гордости заметил Савельев.
— Ну, давай еще выпьем, что ли, — вздохнул Караулин. — Завтра вместе поездим по охотничьим участкам. Ты же заготовитель! Выполнение пушного плана для тебя такой же святой долг, как и для меня!
— Поедем, обязательно поедем! — с готовностью согласился Савельев.
Закончив ужин, хозяин и гость улеглись спать. Караулин долго ворочался, вздыхал и, наконец, сказал:
— Пойти, что ли, сходить к ней? Как ты думаешь, не обидится?
— А зачем? — спросил Савельев.
— Да пошутить, поболтать… вообще так… посидеть с девушкой.
— Ну да, я понимаю, — насмешливо отозвался Савельев. — Тебя, будем говорить откровенно, зовет юбка, она тебе голову кружит.
— Ну, брось ты, Василий Лукьянович, — попробовал рассердиться Лев Борисович. — Не в этом тут дело. Ну, а если… в конце концов…
— Никаких «если» не будет, — вдруг довольно резко отрезал Савельев. — Просто она даст тебе по морде, вот и все.
— Бывает и это, — флегматично заметил Караулин. — Был со мной однажды такой случай… Ну да ладно, давай спать. Вижу я — ты просто ревнуешь, старина, не зря, видно, здесь на скрипке ей наигрываешь.
— Что? — воскликнул Савельев и вдруг разразился хохотом. — Да она мне как дочь родная. За нее я не беспокоюсь. Она за себя постоит. А вот за тебя есть причина беспокоиться. Не хочу, чтобы ты влип в неприятность.
…Чуть свет Караулин был уже на ногах. Разыскав все необходимое, он умело приготовил завтрак, разбудил хозяина. Савельев был немало удивлен.
— Ох, и опытный же ты полярный волк! — заметил он.
— Вставай, вставай! Поедем по участкам. Подбодрим охотников! Кому следует, по шее дадим!
Савельев проворно соскочил со своей теплой, уютной достели, сладко потянулся и начал одеваться.
Черная, тяжелая туча покрывает открытое море. Изредка тусклым отблеском сверкнет студеная волна. Откуда-то издалека доносится глухой шум. Рультын с напряжением вслушивается: пройдет ли стороной шторм, или захватит их льдину?
Иляй, Пытто и Гивэй, спрятав лица в головные вырезы кухлянок, сидят на нерпичьих шкурах неподвижно. В темноте они кажутся обезглавленными. А шум все растет, все чаще вспыхивают тусклые лунные блики на черной воде, морская рябь усиливается.
Льдина, на которой скитались по морю Рультын, Гивэй, Иляй и Пытто, была довольно большая и прочная.
Убив около двух десятков нерп, охотники соорудили из нерпичьих туш нечто похожее на шалаш. Питались они мясом, а воду им заменял снег на льдине.
Трудно было, но охотники крепились. Только Иляй с каждым днем становился все мрачнее и замкнутее.
«Как мальчик, в море побежал. В ярангу зачем-то всем собранием прилезли, стыдить стали! — с закипающим раздражением думал он. — А как хорошо сейчас в яранге быть, в теплом пологе спать. Горячего мяса поешь, горячего чайку попьешь, спать ляжешь…»
От мысли о горячем чае Иляю стало еще холоднее. Не в силах унять дрожь, он старался как можно больше надышать за пазуху кухлянки, чтобы хоть немного согреться.
— На льдине трещина! — послышался тревожный голос Рультына. Охотники вскочили.
Иляй высунул из кухлянки влажное лицо и, застонав от боли, закрыл щеки и нос руками.
Туман рассеялся. Полная луна осветила море. Рультын и Пытто внимательно оглядывали трещину.
— Смотрите, прямо под нашу «ярангу» идет, — тревожно сказал Пытто. — Надо скорее какую-то половину льдины выбирать, нерп и шкуры перетащить.
— Пока вы сидели, я обе половины осмотрел, — прохрипел простуженно Рультын. Обледенелый подол верхней кухлянки его стоял колом… — По-моему.
Не успел он закончить фразу, как черная, зигзагообразная трещина стрельнула еще метра на три.
— Перетаскивать! — властно крикнул Рультын и первый схватил одну из нерпичьих туш. Гивэй и Пытто последовали его примеру, но Иляй не сдвинулся с места.
— Что, как морж на солнце, под луной греешься! — в бешенстве закричал Пытто, толкнув Иляя мерзлой тушей.
Иляй задохнулся от ярости, хотел было ринуться с кулаками на Пытто и только тут понял опасность положения. Острая тревога вытеснила ярость. Иляй бросился в нерпам, схватил одну из них и потащил на новое место.
Трещина расширилась. Охотники, задыхаясь от усталости, переносили убитых нерп.
И вдруг та половина льдины, на которую они только что перенесли нерпичьи туши и шкуры, кривым росчерком почти раскололась пополам.
— Перетаскивать! — снова приказал Рультын.
На новое место успели перетащить только половину нерп. Та часть льдины, которая казалась сначала наиболее надежной, теперь совсем отделилась и вдруг раскололась на три части.
Охотники молча наблюдали, как расходились в разные стороны куски льдины.
У Иляя закружилась голова. Ему показалось, что разум его начинает мутиться. Во рту стало вязко и горько. Дикие слова проклятия и отчаяния просились с языка. Но в сознании еще теплилась мысль, что надо быть мужчиной, что нельзя своим малодушием огорчать друзей, которым так же трудно, как и ему.
«Друзей? Каких друзей? — вдруг всплыли наверх другие мысли. — Разве Пытто, у которого язык, словно клыки волка, не смеялся в яранге надо мной, когда весь поселок пришел стыдить меня?»
Зачем-то сорвав с головы малахай, Иляй повернулся к Пытто. Лицо его еще сильнее обожгло ветром.
— Почему тогда, в яранге моей, как над мальчишкой, надо мной смеялись, а? — голос Иляя прозвучал одиноко, беспомощно, несмотря на всю силу гнева. Взглянув пристально в измученное, похудевшее лицо Иляя, Пытто невольно почувствовал к нему жалость.
Смахнув осторожным движением иней с головы Иляя, Пытто поднял со льдины его малахай, надел ему на голову. Иляй сразу сник, ссутулился и затоптался на месте, как бы примеряясь, куда бы сесть. Рультын положил руку на плечо Пытто и не то шутя, не то серьезно сказал вполголоса:
— Ты как настоящий мужчина поступил: чем ближе опасность, тем спокойнее должен быть человек!
Похудевшее лицо юноши с заиндевелыми ресницами и бровями выглядело суровым и мужественным. Раскурив трубку, Рультын протянул ее Иляю.
— На, погрейся. Последняя закурка осталась.
Иляй жадно затянулся, закашлялся, хотел было еще раз поднести трубку ко рту, но, как бы вспомнив о чем-то, поспешно отдал ее Гивэю.
— Покурите и вы с Пытто. У вас тоже от холода, как и у меля, сердце, наверное, в ледяшку превращается.
— За это спасибо. — Затянувшись, Гивэй передал трубку Пытто. — Один мудрый старик такие слова сказал мне когда-то: «Если человек в беде только себя помнит, значит он один на один с бедой остается…»
— Да, да. Правду ты сказал: это, видно, мудрый старик был, — скороговоркой проговорил Иляй, которому от крепкой ли затяжки табака, от слов ли юноши сразу стало теплее и спокойнее.
— Давайте новое убежище делать! — предложил Рультын.
Когда убежище было готово, охотники съели по кусочку мерзлого нерпичьего мяса, уселись рядом, тесно прижимаясь друг к другу.
— Во сне сынишку Тотыка видел, — негромко сказал Пытто с нотками грусти и едва уловимой нежности в голосе. — Стоит Тотык на берегу моря, вдаль смотрит, а по лицу его слезы бегут, крупные слезы. Я к нему руки протягиваю, а он ее видит, вдаль отодвигается, туманом его закрывает. — Пытто помолчал и добавил уже совсем тихо, с нескрываемой тоской: — Хотелось бы мне хоть раз еще увидеть сына… да и жену тоже…
Рультын почувствовал, как холодок прошел по его спине. У него тоже была молодая жена, год всего, как женился.
Наутро охотники проснулись от радостного возгласа Пытто:
— Ветер на берег повернул, к берегу идем!
Рультын вскочил на ноги. Иляй тоже выбежал из убежища. В измученном, обмороженном лице его с красными глазами мелькнул огонек, проблеск надежды. Гивэй поднялся на ноги труднее всех. Его лихорадило.
— Парус, парус ставить! — вдруг закричал он и бросился к своему вещевому мешку, задыхаясь в мучительном приступе кашля. Он извлек из мешка две связки каких-то палок.
— Это что? — удивился Рультын.
— А это я сам… на всякий случай придумал, еще там, дома, — объяснил Гивэй, разматывая нерпичьи ремни на связках палок, порой хватаясь руками за грудь. Палки были соединены друг с другом шарнирами. В вещевом мешке Гивэя оказался и небольшой парус, сшитый из легких моржовых кишок.
— Как знал, что пригодится! — возбужденно приговаривал Гивэй, сооружая из палок небольшие мачты.
Под парусом льдина пошла значительно быстрее. Охотники смотрели в ту сторону, где миражем отразило в небе причудливые нагромождения ледяных торосов берегового припая[17] и вершины далеких снежных сопок, — идущих вдоль берега.
— Вон смотрите: кажется, вершина снежной горы виднеется! — возбужденно воскликнул Иляй.
— Нет! — возразил Пытто, — нас, кажется, назад от Янрая унесло.
— Пусть какая угодно гора будет, лишь бы к берегу нас несло, — весело сказал Рультын и вдруг вскинул карабин.
Черный шар нерпичьей головы показался над водой. Рультын выстрелил. Студеная вода чуть окрасилась в красный цвет. Рультын быстро размотал в воздухе колотушку выброски и швырнул в море. Сверкнув острыми крючками, колотушка упала чуть дальше желтого брюха нерпы. Подведя ее к нерпе, Рультын с силой дернул к себе. Крючки впились в брюхо нерпы. Ловко перебирая руками, охотник вытравлял мокрый ремень выброски, подтаскивая убитого зверя к льдине.
— Ого! Огромная! — весело воскликнул Пытто и тоже вскинул свой карабин. Выстрел Пытто оказался таким же метким. Вскоре и он вытащил на лед убитую нерпу.
— Будем стрелять нерпу, пока патронов хватит! Будем помогать бригаде нашей комсомольской план выполнять, — сдержанно, как и подобает настоящему охотнику, сказал Рультын, а сам подумал, тревожно оглядывая горизонт: «Не подул бы ветер снова в обратную сторону…»
А мираж манил и манил своей обманчивой близостью. Голубые торосы, за которыми верхним ярусом возвышались синие горы, кружились, поднимались выше и выше, рассыпались на миллионы голубых кубов, падали вниз, нагромождались друг на друга, обламываясь, раскалываясь на мелкие части. Порой над всем этим невообразимым нагромождением голубых глыб стремительным всплеском разливалась ослепительная волна света, уходящая в беспредельную, — мглистую даль. Волна эта на мгновенье смывала фантастические видения, но затем перед глазами охотников снова возникала, неудержимо влекла к себе до неузнаваемости преображенная миражем родная сторона, где был их дом, где было их спасение.
Тимлю возвратилась в поселок Янрай на нарте Айгинто. По дороге председатель пытался вовлечь девушку в разговор, но Тимлю отвечала односложно, иногда невпопад. Черные глаза ее с заиндевелыми густыми ресницами то и дело поглядывали на Эчилина, ехавшего следом.
«Нет, не любит она меня, совсем не любит. Ни одного хорошего слова сказать не хочет», — с мрачным видом думал Айгинто.
И вот Тимлю уже в Янрае, в яранге Эчилина. Девушке нестерпимо хотелось пройти по поселку, посмотреть на своих подруг, но Эчилин приказал сидеть дома и шить для него новые торбаза.
Склонившись у лампы над шитьем, Тимлю настороженно поглядывала — на Эчилина, чтобы угадать его малейшие желания.
— Трубку! — приказал Эчилин.
Тимлю схватила лежавшую на коленях у Эчилина трубку, быстро набила ее и подала отчиму. Эчилин отложил в сторону алык[18], к, которому прикреплял оторвавшуюся пряжку, и, уставившись на девушку, задумался. Тимлю сжалась под его холодным, колючим взглядом, руки ее дрожали.
— Как думает голова твоя, Айгинто хороший мужчина, а? — спросил Эчилин. Сердце Тимлю заколотилось так часто, что она даже приложила руку к груди: она не знала, как отвечать на вопрос. Своих чувств к Айгинто девушка не понимала, да почти и не думала об этом.
— Ты что, наверное, язык от радости проглатываешь, когда с тобой разговор о парнях начинают?
На лице Тимлю выразилось смятение. «Сейчас алыком по лицу ударит! Ударит, обязательно ударит!»
— Я… я не знаю, какой он, — наконец нашлась девушка. — Ты… не любишь его… значит, плохой он.
Эчилин криво усмехнулся и, к удивлению Тимлю, сказал спокойно:
— Зря ты такое думаешь, что не люблю его. Я всегда любил Айгинто и сейчас люблю. И тебя тоже люблю. Всем так говорить должна. Я счастья хочу тебе, хочу, чтобы ты женой Айгинто стала.
Кровь хлынула к лицу девушки. Низко опустив голову, она не смела взглянуть в лицо Эчилина.
— Я все сделаю так, как скажешь ты, — тихо ответила Тимлю.
Эчилин промолчал. Облокотившись на колени, он обхватил косматую голову руками, задумался. «Пусть идет Тимлю к нему. Не собираюсь же я сам на ней жениться. Айгинто, кажется, совсем голову потерял; надо понемножку его, как волчонка, к себе приручать. А то, поди, додумается послать меня на это трудное дело, уплывших на льдине искать».
Последняя мысль сильно занимала Эчилина. Он уже успел намекнуть председателю на боль в пояснице и на усталость. Говорил Эчилин с председателем вкрадчиво, ласково, давая понять, что уже считает его своим родственником. Однако от него не ускользнуло, что председателю не очень понравились его слова.
— Всем, всем до одного надо выйти на розыски, — возразил Айгинто и направился к выходу.
— А может, меня, больного, все же дома оставить? — сказал вслед Эчилин.
Председатель ничего не ответил.
«Ну что ж, не сразу волк собакой становится», — подумал Эчилин. И вот он сейчас не без волнения ждал прихода Айгинто. «Что скажет он мне? Быть может, промолчит и оставит в покое, а возможно, как мальчишке, все же прикажет в море итти?..»
А председатель колхоза в это время в школе, на собрании партийной группы, объяснял свой план поисков охотников, унесенных в море. Здесь, кроме коммунистов — Гэмаля, Айгинто и Митенко, — сидело еще до десятка охотников.
И вдруг дверь в класс отворилась и на пороге показался Тотык. В возбужденном, круглом личике его было столько радости, что все сразу догадались: мальчик принес счастливую весть.
— Отец пришел! Рультын, Гивэй и Иляй тоже пришли! — выпалил он и, круто повернувшись, исчез так же неожиданно, как и появился. Но тут в класс вошел Рультын. Развязав малахай, он устало стащил его с головы и тихо попросил:
— Пить дайте…
Айгинто бросился в комнату Оли.
— А Гивэй, Гивэй где? — не выдержал он, чтобы не спросить о брате.
— Там… дома, — слабо махнул рукой Рультын.
Через несколько минут Рультын, сняв кухлянку, сидел в комнате Оли. Возбужденно сверкая ввалившимися глазами, он жадно пил чай, рассказывал столпившимся вокруг него охотникам о приключениях на море. Обветренное, местами обмороженное лицо его так изменилось, точно Рультын встал после долгой болезни. Оля решила измерить ему температуру.
— Сорок две нерпы убили. Сейчас все они на ледяном припае в стороне Якычая находятся, — докладывал Рультын, все наливая и наливая в блюдце чай. — Километров тридцать отсюда будет. Сейчас же ехать надо. Ветер обратный может подняться, а нерпы у самой воды лежат. Дальше оттащить у нас сил не хватило. В море добычу унести может.
— Сорок две нерпы! — обрадованно воскликнул Айгинто.
— Хороший ли след вы после себя оставили? Найдем ли, если ночью, сейчас же, выедем на собаках? — предложил Гэмаль.
— Я с вами поеду, — спокойно сказал Рультын.
— Ты с ума сошел? — воскликнула Оля, глядя на градусник. — У тебя температура тридцать восемь и шесть десятых.
— Вот и хорошо. На морозе холодно не будет! — пошутил Рультын. — Еще Пытто может поехать, а Иляй и Гивэй совсем измучились. — Повернувшись к Оле, Рультын мягко попросил. — Сбегай, комсорг, посмотри их хорошенько. У Иляя лицо обморожено, а Гивэй, кажется, совсем заболел.
Оля тревожно переглянулась с Айгинто, быстро сложила в стопку свои ученические тетради, схватила ящичек с домашней аптечкой.
— Я побегу сейчас к ним. А тебе, — обратилась она к Рультыну, — раз меня здесь и доктором считают, запрещаю в море выезжать!
— Хорошо, хорошо, доктор, — улыбнулся Рультын, вытирая марлевым платком, поданным Олей, вспотевшее, лицо. — Там, на войне, врачи тоже раненых бойцов в бой не пускают. Хорошее, конечно, дело делают, но часто там и раненые в бой идут…
— Запрещаю, все равно запрещаю! Здесь не война! — категорическим тоном оборвала комсомольца Оля, скрываясь за дверью.
Гэмаль и Айгинто пристально посмотрели друг другу в глаза, как бы спрашивая, кто же прав — Рультын или Оля.
— Сорок две нерпы! — снова воскликнул Айгинто и почесал затылок. — Жалко, если такая добыча в море уйдет. Сколько бы песцов можно поймать было, если бы мясо это на приманки пустить!
— А может, там на градуснике огонь твоего сердца показан, а? — улыбнулся парторг Рультыну и тут же, став серьезным, спросил. — Не заболеешь, если съездишь с нами сейчас в море? Сам понимаешь, плохо будет, если ты сильно болеть станешь…
Рультын встал. Высокий, гибкий, со своим измятым ежиком, с лихорадочным блеском запавших глаз, он, казалось, всем своим видом говорил, что готов еще не на одно испытание.
— Ну, ладно, ладно, — успокоил его Гэмаль. — Сходи домой, а то жена твоя молодая сейчас сюда прибежит, кроильной доской нас колотить за тебя станет. Смени сырую одежду, отдохни, пока собак запрягать будем.
— Правильно решили, — облегченно вздохнул Рультын. — А Иляй и Гивэй пусть дома будут, пусть Оля хорошо их посмотрит. Пытто, однако, тоже незачем ехать…
Эчилин ждал Айгинто со все возрастающим нетерпением. Он знал, что председатель колхоза должен прийти обязательно, только с какими словами?
И вот, наконец, Айгинто пришел. Эчилин как можно приветливее улыбнулся и тут же приказал Тимлю поставить перед гостем деревянное блюдо с жирным оленьим мясом.
— Хорошее мясо, ай хорошее! — весело оказал Айгинто, улыбаясь Тимлю. — Только вот есть мне некогда. Собирайся, Эчилин, ехать надо…
Эчилин потемнел, но овладел собой, и, скривив лицо в болезненной гримасе, схватился за поясницу.
— Не могу я, Айгинто, по торосам лазить. Как бы вам, кроме Рультына, Гивэя, Иляя и Пытто, и меня потом не пришлось искать!
— Все они уже дома, — спокойно ответил председатель.
Эчилин открыл от изумления рот.
— Дома? Вернулись? Куда же тогда мне собираться?
— Поедем нерпу перевозить. На льдине набили! Все охотники в море выехать должны!
— А может, я все же останусь? — улыбнулся Эчилин. — Поясница болит, и потом вот Тимлю боится с моей старухой одна, без мужчины, на ночь оставаться.
Айгинто взглянул на Тимлю и шутливо, не без умысла, сказал:
— Пора посмелей становиться ей. — И, обратившись к Эчилину, добавил. — Сам понимаешь, все охотники едут. Нехорошее говорить станут, если ты не поедешь. Есть старики, которые куда послабее тебя, и то едут.
Эчилин немного подумал и вдруг весело согласился:
— Правильно, нехорошее о тебе говорить будут. Я это понимаю. Не хочу родственнику плохое делать; собирай, Тимлю, меня в дорогу.
Через полчаса нарты длинной цепочкой двигались по морю, залитому лунным светом. Впереди всех ехал Рультын, за ним Эчилин.
— О-го, го-го-ооо-оо-оо, — тянул бесконечную, монотонную песню Эчилин.
Гэмаль подогнал своих собак и, поравнявшись с Айгинто, опросил:
— Сразу поехал Эчилин?
— Нет. Хитрил сначала. Теперь веселым прикидывается. Хитрый, очень хитрый.
— Торопитесь, торопитесь, люди! Как бы ветер в другую сторону не повернул, добычу в море унесет! — выкрикнул Эчилин, ловко соскочив с нарты, и потряс над своими собаками кнутом с набором гремящих колец на конце кнутовища.
Караулин прожил в Янрае около недели. Неутомимый, он разъезжал по охотничьим участкам, рассказывал охотникам о положении на фронтах, о трудовом энтузиазме тех, кто работал в тылу, призывал янрайцев еще больше выставить капканов и приманок. Детально всматриваясь в организацию работы в колхозе, он заметил немало неполадок: не вся береговая линия заставлена капканами, и потому песцы, мигрирующие из тундры в море и наоборот, проходят безнаказанно; нет в колхозе разведчиков по розыску наиболее густого скопления песцовых следов; заготовленная пушнина сдается в торговое отделение недостаточно быстро, тогда как в интересах государства ее нужно сдавать немедленно; неправильно ведется отчет в райзо о выполнении пушного плана.
Как только из тундры вернулся Айгинто, заведующий райзо поспешил высказать ему свои замечания. Случилось это на одном из охотничьих участков, на котором встретились Караулин и Айгинто. Председатель пытался как можно спокойнее дослушать до конца Караулина, но ему это плохо удавалось. Назидательный тон заведующего райзо, порой даже окрик были председателю далеко не по душе.
— Даю на исправление всех этих недостатков сроку три дня! — тоном приказа закончил Караулин.
— Чего это у тебя такой громкий голос? — наконец не выдержал Айгинто.
— А ты меньше прислушивайся к моему голосу, — посоветовал Караулин. — У председателя колхоза и без этого дел немало. Вон мне за тебя пришлось утром трех охотников второй бригады переселить на четвертый охотничий участок, там гораздо больше сейчас песцовых следов.
— Что? — глаза Айгинто гневно блеснули. — А кто это тебе позволил? Или не я, а ты уже здесь председатель?
— Насчет председателя так скажу: лучше бы им здесь действительно был кто-нибудь другой. А тебе подрасти еще надо бы, от мальчишества избавиться. Ну, а насчет переселения… Почему это тебе так не понравилось?
— А вот… вот почему, — уже задыхался Айгинто. — Смотри, чтобы с тобой здесь не случилось вот так…
Председатель выхватил за цепь из снега капкан, быстро ткнул в него рукавицу. Канкан щелкнул, прихватив рукавицу.
— Вот так нос твой длинный капканом прищелкнет, если совать его не в свое дело будешь.
Лицо Караулина побагровело.
— Ах ты, мальчишка! — наконец вполголоса выдавил он. — Да понимаешь ли ты, с кем разговариваешь?
— Уходи! Уходи отсюда! Не нужна нам твоя помощь! Ты не умеешь помогать! Уходи сейчас же, а то драться буду! — Айгинто вскинул над головой кулаки и двинулся на Караулина.
— Хулиган! Хулиган ты, а не председатель колхоза! — выкрикнул Караулин и с оскорбленным видом отвернулся.
Под вечер парторг Гэмаль уже был вынужден разбирать серьезный конфликт, возникший между председателем колхоза и заведующим райзо. Караулин настаивал немедленно собрать если не колхозное собрание, то заседание правления, где были бы обсуждены недостатки работы колхоза, обнаруженные им самим, а также было бы разобрано поведение Айгинто, которого он обвинял в хулиганстве. Сидя за столом в своем доме, Гэмаль минут десять внимательно — вслушивался в перепалку между Караулиным и Айгинто. В спокойных глазах парторга мелькали то насмешка, то холодный огонек осуждения, то недоумение.
«Как вести себя в этом случае?» — думал Гэмаль. Симпатии его были на стороне Айгинто, а Караулин, хотя он действительно как будто справедливо указывал и на недостатки в работе колхоза и на невыдержанность в характере председателя, решительно ему не нравился. «Значит ли это, что я должен согласиться с Айгинто и, как от холодного ветра, закрыть уши от слов Караулина? Слова его неприятно слушать, это верно… но он правду говорит: почему действительно не сразу же сдаем пушнину в торговое отделение? Ты, парторг, почему сам не догадался, что медлить с этим — преступление? Поругать, сильно поругать надо и меня и Айгинто».
— Не будет никакого заседания! Не будет никакого собрания! — кричал Айгинто Караулину. — Не хочу твой голос слышать.
— А все же придется послушать, — забрасывая ногу на ногу отвечал Караулин.
— Да, правление колхоза надо собрать, — твердо решил Гэмаль.
Айгинто, как ошпаренный, повернулся в сторону парторга. Он, казалось, не хотел верить своим ушам.
— И ты… и ты такой же! — наконец воскликнул он. — Не будет! Не будет никакого заседания!
— Тогда я партгруппу соберу, — тихо, но с непоколебимой решимостью произнес Гэмаль.
— Ага! Партгруппу соберешь! — Айгинто почти вплотную приблизился к парторгу, обдав его своим горячим дыханием. — Перед начальником, как собачки, на задние ноги становишься…
Лицо Гэмаля потемнело. Он медленно поднялся.
— За что оскорбляешь? — бросил он в лицо председателю таким тоном, что тот невольно на мгновение протрезвел. — Ты думаешь ли, о чем говоришь?
Заметив на лице Караулина, смотревшего на него, ироническую улыбку, Айгинто взъярился снова.
— Да, да! Как собачка на задних лапках! Видишь, как начальник обрадовался, как сладко улыбается!
— Это просто сумасшедший! — вновь вступил в разговор Лев Борисович. — Я не понимаю, как ему можно доверять колхоз…
— Можно доверять, и мы будем доверять! — Гэмаль сурово посмотрел в лицо заведующего райзо. Тот смутился. — Айгинто есть за что отругать, но и вам не меньше громких слов сказать следует.
— Ну, ну, давай, режь правду-матку, — оживился Караулин.
— Вот вы приехали помочь нам… И помогли во многом… На недостатки правильно указали.
— Ну и что же в этом плохого? — вскинул брови Караулин.
— А вот что… Когда о недостатках нам говорите, мы громкий голос ваш слышим, зубы ваши видим, когда вы плохо смеетесь над нами, а вот сердца — не видим…
— А зачем оно вам, сердце мое?
— Надо, очень надо, не меньше, чем ум надо! — вдруг загорелся Гэмаль. — А без сердца и ум слабее. Вот оно голове вашей могло бы такое подсказать: «Зачем это я приказал охотникам перетаскивать в другое место свои капканы? Зачем подменяю председателя? Не обидится ли он? Чутко ли поступаю?»
— Правильно, молодец, Гэмаль! Я вот тоже хотел такое сказать, да не сумел! — воскликнул Айгинто.
Гэмаль круто повернулся к нему.
— Можешь молодцом меня не называть! Хватит того, что ты собачкой, на задних лапках стоящей, обозвал меня!
— Так это… я… Прости меня, Гэмаль, — Айгинто конфузливо улыбнулся.
— Нет, не прощу! Я долго это помнить буду! — отрезал парторг и снова повернулся к Караулину. — Какой-то вы такой вот, как жердь, которая, где нужно изогнуться, не может и от того без толку иногда больно зашибает тех, кто поблизости находится. Ну что вы скажете на мои слова?
— Умно, умно и горячо! — после некоторого раздумья произнес Караулин, пристально глядя на кончик своей папиросы, словно там искал ответа. — Но и ты свое сердце проверь. Почисть его немножко. А то слыхал я, ходят нехорошие слухи по поселку, что ты… Одним словом, о Тэюнэ тебе напомнить хочу. К лицу ли это парторгу?
Гэмаль на мгновение замер. Что-то сразу ударило в нем по самым чутким струнам в душе, ослепляя и оглушая. Ему почудилось, что Караулин дотронулся до чего-то нестерпимо болезненного, незащищенного в нем, да так, что захотелось закричать, застучать кулаками о стол, вышибить окно, чтобы глотнуть холодного воздуху.
— Ну, что вы на это скажете? — вкрадчиво спросил Караулин. Айгинто, чутко уловивший, что происходит на душе у Гэмаля, с тревогой поглядывал на него.
— Скажу… что у вас… и здесь получилось, как с капканами… не в свое дело… залезли! — выговаривал Гэмаль слова глухо, подыскивая их с трудом.
— Нет! Зачем же! Личная жизнь коммуниста — это далеко не только его личное дело! — возразил Караулин, снова вглядываясь в кончик своей папиросы.
— Не так! Не так все это! Вы не знаете… Вы не понимаете, что у нас происходит… Вы…
— Успокойся, Гэмаль, — перебил парторга Айгинто. — Он всегда так… смотрит далеко, а, кроме своего длинного носа ничего не видит. Пусть лучше едет домой. А заседаний у нас никаких не будет.
— Сейчас же будет собрана партийная группа! — выговаривая каждое слово, отчеканил Гэмаль. — Придут и беспартийные! И товарищ Караулин нас с тобой там будет ругать за недостатки в работе колхоза.
Айгинто соскочил со стула, схватил в руки свой малахай.
— Я не приду! Ни за что не приду! — кричал он, — направляясь к двери.
— Попробуй! — угрожающе произнес Гэмаль.
На заседание партгруппы Айгинто все же пришел. Он молча выслушал выступление Караулина, который как-то пытался избавиться от своего назидательного, приказывающего тона, так же безучастно прослушал всех других выступавших, проголосовал за проект решения и ушел, никому не сказав ни слова. Сразу же ушел и Гэмаль к себе домой. На душе у него было мрачно. Матери дома не было. Гэмаль уселся за стол, обхватив голову руками. Перед ним неотступно стояли немигающий, переполненные каким-то удивительно нежным и в то же время печальным светом глаза Тэюнэ. Что-то рвалось внутри Гэмаля к этому взгляду, билось, как схваченная за ноги птица. И ему захотелось встать и закричать: «Ну что, что мне делать? Чем я виноват? Да! Я парторг! Но значит ли это, что я должен вырвать сердце, к полярной звезде поднести и в лед превратить!»
А глаза, удивительные глаза, все стояли перед ним.
Рывком расстегнув на себе ремень гимнастерки, Гэмаль с яростью запустил его куда-то в угол, распахнул дверь буфетика, вытащил бутылку с разведенным спиртом. Залпом Гэмаль выпил сразу полстакана. Спирт ожег его, и от этого стало еще больнее. «Нет, огонь и так сжигает меня до пепла!» — воскликнул Гэмаль и, схватив бутылочку, как был раздетым, выбежал на улицу. Ледяной ветер ударил ему в лицо и грудь. По небу бежала сквозь легкие облака, как будто чем-то испуганная, луна.
Гэмаль зашел за угол дома и с яростью бросил бутылку о торчащий из-под снега камень. Осколки вспыхнули в воздухе лунными искорками. Гэмалю захотелось движения, стремительного, как ветер. Он быстро вошел в дом, оделся и, хлопнув дверью, направился к собакам. Вскоре он мчался на нарте к своим приманкам, с ожесточением потрясая над собаками кнутом с набором гремящих колец. Малахай его был сброшен на спину. Седая, тяжелая шапка инея образовалась на голове. Гэмаль гнал собак, а сам мучительно думал, как найти ему выход из того тупика, в котором он очутился. А по небу, как и прежде, сквозь перистые облака бежала испуганная луна.
Состояние здоровья Гивэя очень встревожило Солнцеву.
«Как знать, не воспаление ли легких у него? Врача надо из Илирнэя вызвать», — думала она, прислушиваясь к тяжелому, жаркому дыханию Гивэя.
Юноша не отрывал немигающих, с лихорадочным блеском глав от учительницы. Счастливая улыбка на его лице часто сменялась болезненной гримасой.
Оля принялась выслушивать Гивэя. Юноша схватил ее руку, крепко прижал ко лбу. Мать Гивэя, с тревогой смотревшая на сына, смущенно затопталась на одном месте, пошла что-то разыскивать в самый дальний угол комнаты.
— Минуточку, Гивэй, мне надо тебя послушать, не мешай, — я же не врач, могу ничего не понять, — просто сказала девушка. Гивэй выпустил ее руку и затаил дыхание.
Поставив больному компресс, Оля поспешила к Иляю.
— Уже ушла? — спросил у матери юноша, с трудом отрывая голову от подушки.
— Лежи, лежи, Гивэй, — ласково сказала мать, поправляя изголовье. «Вот так же лежал больной второй мой сын, Крылатый человек», — думала она, печально скрестив руки на груди.
Гивэй неожиданно сел на кровати. В глазах его был восторг, запекшиеся губы улыбались.
— Вот хорошо! — произнес он мечтательно.
— Что, что хорошо? Ложись! — с тревогой сказала мать, думая, что сын ее бредит.
— Разве ты не понимаешь? — удивился Гивэй. — Теперь Оля лечить меня будет… — Мать невольно улыбнулась сквозь слезы и пробормотала, не столько для того, чтобы возразить сыну, сколько для самой себя:
— Разве ты не знаешь, она же не нашего рода человек, она же не нашего языка человек.
— Болеть я долго не буду, — уверенно заявил Гивэй. — Но я все равно буду говорить, что больной, пусть только лечит Оля.
— Тебе нельзя разговаривать, спи! — уже недовольно нахмурилась мать.
— Вот только охотиться надо, а то бы я целый месяц болел бы…
— Спи! А то сейчас Олю позову! — пригрозила мать.
— Хо! — обрадовался Гивэй, приподымаясь над подушкой. — Правда позовешь? Зови! Скорее зови!
Старушка мать вздохнула и решила молчать.
Приехавший на вторые сутки из Илирнэя врач нашел у Гивэя воспаление легких. Болезнь свою юноша переносил легко. Когда приходила Оля, он много шутил, смеялся.
Когда Гивэй был уже почти здоров, Оля однажды забежала в его дом и застала юношу за странным занятием. Сидя на кровати, он с увлечением ловил маленькие капли ртути. На столе лежал разбитый градусник. Крупинки то дробились, то опять сливались, ни одна не попадала в ладонь Гивэя.
— Смотри, как интересно получается, — пораженный неожиданным открытием, обратился он к Оле. — Живая вода и, понимаешь, не мокрая, как же это получается, а?
— Ты что, нарочно градусник разбил? — строго спросила Оля. Гивэй смутился.
— Такая, знаешь, жаркая температура у меня появилась, что градусник лопнул! — попытался он отделаться шуткой.
— А что, если бы ни у врача, ни у меня запасного градусника не было? — с упреком спросила Оля. — А там еще Иляй болеет, Пытто нездоров, им тоже помочь надо… Пора тебе серьезным быть, за ум браться.
Гивэй густо покраснел, опустил голову. Он лег на подушку и закрыл глаза.
— Ты что, обиделся? — мягко спросила Оля, дотрагиваясь до лба юноши рукою.
— Совсем не обиделся, — серьезно возразил Гивэй, — так просто… думаю… думаю, почему глупым меня назвала?..
— Глупым я тебя не называла.
— Ну, все равно, как ты сказала? За ум браться надо? — тем же тоном продолжал юноша. — А вот как это за ум браться? Много раз от тебя слыхал, что тот, кто много знает, — умный человек. Вот я и хочу… понимаешь, Оля, много знать хочу!
Гивэй приподнялся на кровати.
— Мало я пока знаю, Оля. Вот ты с учениками какую-то траву в ящиках на окошке выращиваешь, мне тоже захотелось траву выращивать. Понимаешь, зима… ой, какая злючая зима, а тут — трава зеленая! А то вот все думал, почему в одном месте льдина из морской воды соленая бывает, а в другом — совсем не соленая. Лед колол… в кастрюле таял его, кипятил его… Мать сильно ругалась, боялась, что морского духа разгневаю. Потом решил книгу найти про это, прочитать. Не нашел пока.
Оля внимательно вслушивалась в быструю, взволнованную речь Гивэя, и ей очень хотелось прикоснуться к его голове рукой, быть может погладить, как это иногда она делала со своими учениками.
— Но больше всего мне машины всякие понять хочется. — Гивэй закашлялся. Оля просила его не разговаривать, но остановить юношу было не так просто.
— Вот понимаешь, когда я смотрю на какую-нибудь машину или на вещь какую-нибудь, которую никогда не видел, мне хочется в самую-самую середину ее посмотреть… кажется, что там и есть самое главное. Да, да, это верно: самое главное всегда внутри! — убежденно закончил он свою мысль.
— Правильно, Гивэй, но скажи, понял ли ты, что такое градусник, после того, как заглянул ему внутрь?
— Нет, не понял, — признался юноша.
— Значит, что выходит? Дальше учиться тебе надо. Четыре класса ты кончил, но этого мало.
— Верно, Оля, учиться надо! Физику, химию знать надо. А вот кто учить будет, а?
— Я учить буду, — просто сказала девушка. — Только знай, трудно, очень трудно и тебе и мне будет.
— Зачем тебе? Мне пусть будет трудно!.. Задавай больше уроков! — еще сильнее заволновался Гивэй. — Чтобы, знаешь, башка от них, словно земля в мороз, трещала!
— Ложись, тебе нельзя разговаривать, — попросила Оля.
Она хотела еще что-то добавить, но в это время дверь в дом отворилась и тотчас захлопнулась.
— Оро! — закричал Гивэй. — Оро, иди сюда!
Солнцева глянула на часы, нахмурилась: Оро без ее спросу покинул интернат как раз тогда, когда школьники в интернате уже должны были готовиться ко сну. Мать Гивэя вышла в тамбур и ввела в комнату смущенного Оро. Мальчик сконфуженно поглядывал то на учительницу, то на Гивэя.
— Я… сильно-сильно хотел… Гивэя увидеть. Слыхал я, что он уже выздоравливает… очень обрадовался… — наконец промолвил он.
— Ну-ну, посмотри, только спрашиваться надо, — сказала Оля, с трудом придавая своему лицу строгое выражение: учительница знала, какая крепкая дружба возникла между Гивэем и ее учеником Оро.
Да и не только одному Оро Гивэй казался человеком, достойным подражания. Его любили все ученики. Когда Гивэй долго не появлялся в школе, многие мальчики по нему тосковали. Неутомимый, с массой самых неожиданных затей, Гивэй вносил с собой в школу бурю веселья.
— Тебе воспитателем надо бы в школу поступить! — сказала как-то ему Оля. — Вот только самого еще немножко повоспитывать надо.
Заметив, какими глазами смотрит Оро на Гивэя, Оля позвала его к кровати.
— Ну-ну, подойди ближе, полюбуйтесь друг на друга! — ласково сказала она.
Стремительный и легкий, Оро подбежал к Гивэю, схватил за руки.
— Ну как, скрипку сделал уже?
Гивэй провел снизу вверх по стриженым жестким волосам Оро, заглянул ему в глаза.
— Нет еще. Болезнь помешала…
— Ой, как там ждут у нас все скрипку твою! — воскликнул Оро, видимо испытывая огромное удовольствие от того, что Гивэй прикоснулся к его голове.
Оля наблюдала за встречей друзей и думала: «Это совсем не случайно, что школьники так тянутся к Гивэю и особенно наиболее живые, способные. Уж очень много в нем обаятельности, новизны, свежести… Смотри, как бы он и тебя не обворожил, этот неугомонный человек».
Оля улыбнулась своей мысли, однако поймала себя на том, что невольно любуется выразительным, мужественным лицом юноши, его удивительными глазами, в которых отражались малейшие душевные движения.
«А что, если мне научить его танцевать! Вот отвела бы душу. Так давно не танцевала!»
Иляй лежал на мягких шкурах в своем пологе, думая о той славе, которая выпала и на его долю после блуждания на оторванной льдине по морю. Было ясно, что о нем говорили так же, как о Рультыне, о Гивэе, о Пытто. Иляй наблюдал, как Тэюнэ чинила его торбаза, меховые чулки. «Хорошая она у меня в эти дни, — размышлял Иляй, не отрывая ласкового взгляда от жены. — Вот всегда бы она такая была, заботливая, послушная. Вчера даже в школу не пошла из-за того, что я все еще больной и за мной ухаживать надо. Конечно же, в том, что она плохой иногда бывала, я во многом виноват. Может ли быть, чтобы жена уважала мужа-лентяя? Но сейчас я другим, совсем другим человеком стану. Приятно, когда о тебе с уважением говорят, думают, что ты смелый, настоящий охотник. Вот полежу еще денька два-три, сил наберусь, тогда за работу возьмусь. Ого! Они еще узнают, кто такой Иляй! Вот только встану как следует на ноги! Через неделю все насмешники, кто раньше проходу мне не давали, языки свои откусят и собакам выбросят».
— Ну, как голова твоя? — с участием, за которым Иляй услыхал уже что-то новое, спросила Тэюнэ.
— Да так, — неопределенно ответил Иляй. — Шумит еще, гудит, даже свист какой-то временами в ушах.
— Свист? Первый раз такое слышу! — изумилась Тэюнэ и, немного подумав, добавила, не глядя на мужа. — Пытто вон уже три дня как встал, двух песцов за это время поймал. А Рультын так совсем не ложился.
Иляй поморщился: слова жены портили ему то приятное настроение, которым он упивался.
— Не жалеешь ты меня, — обиженно отозвался он. — Ждешь, наверное, чтобы я подох поскорее, чтобы потом к этому Гэмалю пойти.
Тэюнэ отложила в сторону торбаза Иляя и принялась чинить свои.
«Зачем это она свои торбаза чинит? Не собирается ли уходить куда-нибудь, — с тревогой подумал Иляй. — Однако все же скверная жена у меня, все собираюсь проучить ее и никак не соберусь. Уж очень доброе сердце у меня».
Когда наступил вечер, Тэюнэ собрала свои книги и, ни слова не сказав мужу, ушла в школу. После занятий она вошла в комнату Солнцевой.
— Почему не веселая? — поинтересовалась Оля, предлагая гостье стул. — В классе ты о чем-то постороннем думала, задачу не решила.
Тэюнэ опустила голову.
«Что-то тяжелое на душе у нее, — подумала Оля, — видно, не зря зашла».
— Давай чай пить? — предложила учительница.
Тэюнэ промолчала. Оля быстро накрыла стол.
— Почему твой Иляй на занятия не ходит?
— Опять Иляй в спячке медвежьей. Ему кажется, что он больной, а на самом-то деле он просто лентяй. Все хвастается, как на льдине плавал. Охотником настоящим себя называет, а за приманками не ходит. Какой же это охотник? — невесело ответила Тэюнэ, подвигая к себе блюдце с чаем.
«Да. Тяжело ей с Иляем. Обогнала она его, далеко обогнала, — сочувственно подумала Оля. — Помочь ей надо, но как?..»
— Не обижайся, Тэюнэ, если я у тебя лишнее спрошу. Скажи, ты любишь Иляя?
Тэюнэ медленно подняла на Солнцеву печальные глаза, без тени смущения сказала:
— Не люблю. Никогда не любила. Ты же знаешь, обычай такой у нас был, плохой обычай: родители детей своих сватали, когда они еще и на свет не родились. Так и со мной получилось.
— Да. Невеселое ты мне рассказала… Ну, а он тебя любит?
— Не знаю… Сильно к Гэмалю ревнует.
— Почему к Гэмалю? — изумилась Оля.
Тэюнэ испытующе посмотрела в глаза учительницы и с той же серьезностью и спокойствием сказала:
— Все в поселке знают, что я сильно Гэмаля люблю. Одна ты этого не знаешь.
Солнцева покраснела, точно она действительно была виновата, что до сих пор не догадывалась о чувствах Тэюнэ к Гэмалю.
— Ну, тогда уж, раз мы, как сестра с сестрой, о таком важном заговорили, скажи мне, Тэюнэ, Гэмаль знает о любви твоей?.. Сам-то он что говорит тебе?
— Ничего не говорит, — грустно ответила Тэюнэ. — Думаю, прячет он в сердце тоску свою по мне, как подо льдом в море прячет. Стороной обходит меня, не хочет встречаться. Наверное, боится, что плохо о нем говорить будут, парторг же, а сам другой раз смотрит, смотрит на меня так, что я с места двинуться не могу, будто ноги к земле примерзают. И у него в глазах тоскливый огонь горит.
Оля чисто по-женски прижала голову Тэюнэ к своей щеке и долго сидела неподвижно, глядя куда-то в угол немигающими глазами.
— Не может Иляй жить, как другие. Чего я только не делала, чтобы его по своей тропе направить. А он пройдет шагов несколько и снова отдыхать садится, — тихо говорила Тэюнэ, перебирая в руках бахрому шали, которая была накинута на плечи Солнцевой. — Ну что ж, раз так получается, я сама пойду по своей тропе: завтра вместо Иляя капканы проверю. У меня уже давно в голове мысль появилась за этот промысел взяться. Охотиться начну, как мужчина. Потом, быть может, и других женщин на такое дело собью.
— А знаешь, это здорово! — встрепенулась Оля, сбрасывая со своих плеч пуховую шаль. — Давай, Тэюнэ, давай, милая, действуй!.. А я помогу тебе бригаду женщин-охотниц организовать.
Когда Тэюнэ ушла, Солнцева быстро разобрала постель, потушила лампу и легла спать. Но сон не приходил. Девушка смотрела широко раскрытыми глазами в темноту.
Мерно тикал будильник. Лунный свет едва освещал стол, заложенный тетрадями и книгами. Оля смотрела на зеленые искры раздробившегося в окне лунного света и думала о том, как холодно сейчас путникам, которых ночь застала в пути. Неожиданно вспомнила о Журбе. «Холодно ему сейчас там, в тундре. Тоскливо, наверное. А хороший он, очень хороший. Вот полюбить бы такого… — Оля замерла, как будто чутко прислушиваясь к самой себе. — Нет, это что-то совсем, совсем другое, когда знаешь, что любовь живет в тебе».
Оля закрыла глаза, приложила ко лбу руки и долго лежала неподвижно, будто снова и снова пытаясь погрузиться в себя и понять — чем же богата ее душа, какие волны зыбятся в ней, зреет ли там буря, через которую должно пройти каждое молодое сердце? Непонятное ощущение, похожее на пьянящую дрему, овладело девушкой. Словно Оля ждала, что ее вот-вот пригреет первыми лучами восходящего солнца и она откроет глаза и тут же поймет что-то такое, отчего и качнется, замирая, ее сердце навстречу другому сердцу.
«А может, этого у меня никогда и не будет? — вдруг спросила себя Оля, подымаясь над кроватью. — Может, я такая вот… ненормальная… с душой-пустоцветом? А может, если бы я была где-нибудь там, в городе, в институте, где так много молодежи, то уже встретила бы его?..»
Оля снова уронила голову на подушку и чисто по-детски, уютно подложив вложенные одна в другую ладони под щеку, снова закрыла глаза. И перед ней опять встал Журба. Оле вдруг вспомнилось до мельчайших подробностей, как она однажды на учительской конференции крепко поспорила с Владимиром из-за одной прочитанной книги, Владимир тогда сумел доказать ей, что она не права. С каким трудом она нашла в себе силы, в присутствии всех любопытных, прислушивавшихся к их спору, признать свое поражение и как смутился от этого Журба.
Представив себе всегда улыбающееся и в то же время как-то по-своему серьезное, с чувством собственного достоинства лицо Журбы, Оля вдруг села на кровати и тихо сказала:
— Письмо ему написать, что ли?
Солнцевой стало очень хорошо от мысли, что у нее есть товарищ, которому хотя бы в письме могла рассказать о самом сокровенном. Не задумываясь, девушка соскочила с постели, зажгла лампу и, накинув халат, принялась писать письмо.
«…И знаешь, Володя, я хорошо понимаю Тэюнэ. Она уйдет от Иляя, обязательно уйдет. Он потерял на нее свое право. Да скорее всего он никогда не имел на нее этих прав. У нее такая глубокая, человеческая душа, она так рвется ко всему новому. Она у меня лучшая ученица на ликбезных занятиях. Вот я порой ее сравниваю с Тимлю. Какие это разные люди. Тимлю страшно пассивна, она еще спит. И нужно немало, видно, усилий, чтобы по-настоящему разбудить ее. А Тэюнэ смело рвет вековые оковы старых обычаев. В ней уже очень сильно высокое самосознание советской женщины, которая хочет любить, работать, жить, а не просто существовать!
Я знаю, ты скажешь, что Иляя тоже надо тащить вверх. Да, это правильно, и его тащить вверх надо, но пока вот именно, к сожалению, тащить! А Тэюнэ сама идет, и не просто идет, — бежит, а Иляй хватает ее за ноги, назад тащит! Я как советский человек, как учительница, как просто женщина не могу оставить Тэюнэ один на один со своей печалью!»
Где-то за окном послышался скрип парты. Оля не донесла перо до чернильницы.
«Может, это Петр Иванович приехал?» — с радостью подумала девушка. Нарта проехала мимо. Оля еще мгновение прислушивалась к тишине ночи и вдруг как-то по-особому остро почувствовала себя одинокой. Она осмотрела комнату, как бы разыскивая кого-то, чтобы не оставаться в одиночестве, привычно остановила свой взгляд на портрете брата.
Сколько раз вот в такие минуты одиночества, когда в окно смотрелась холодная полярная ночь, она брала в руки этот портрет, и ей становилось легче. Тогда они были вдвоем. Тогда пусть в воспоминаниях, но он входил в ее комнату, как самый живой из живых, со своим заразительным смехом, неиссякаемыми шутками. Тогда он входил к своей любимой сестре с ласковым и необыкновенно умным взглядом больших серых глаз под высоким выпуклым лбом, за которым было столько дерзких планов на будущее и столько светлых, горячих мыслей о жизненном пути настоящего человека. Как самому близкому другу, он говорил ей о своей любви к ее подруге Зое.
— Человек не может трудиться, жить без любви, потому что природа одарила человека способностью любить так же, как и способностью мыслить, — убежденно говорил он, чуть наклонив лобастую голову вперед. — И если человек не хочет знать, что такое настоящая любовь, — это ущербленный человек, это обворованный самим собой человек, — с юношеской запальчивостью продолжал Виктор и вдруг, схватив сестру за руки, начинал кружить ее легко и быстро, словно в руках у него была пушинка.
Вот таким входил к ней в воспоминаниях ее брат, друг еще совсем недавно, когда Оля пыталась освободиться от гнетущего чувства одиночества. А сейчас…
Оля всмотрелась в портрет Виктора и вдруг совершенно отчетливо представила себе глаза его закрытыми, закрытыми навсегда. Девушка чуть вскрикнула, поднесла руку ко рту, осмотрелась вокруг. В окно по-прежнему заглядывала холодным безучастным оком луны полярная ночь. Оля упала на кровать лицом в подушку. И вот уже перед ее глазами брат лежит, вытянувшись во весь рост, со сложенными руками на груди, и над ним развеваются полковые знамена с черными траурными лентами.
— Нет! Нет! Нет! — вырвалось у нее. Но тут же, беспощадная в своей трезвости мысль, что это вполне могло случиться, что это уже случилось с десятками, с сотнями тысяч советских людей, совершенно ее обессилела.
Долго плакала девушка, а легче ей не становилось. Полярная ночь по-прежнему смотрелась в окно, на этот раз уже далекими, перемигивающимися звездами.
После уроков Оля обежала весь поселок, особо задержалась в семьях комсомольцев-охотников, подробно выспрашивая, как одевают их, как собирают на охоту, даже как кормят.
Жена Рультына, молоденькая, кокетливо разнаряженная в бусы, серьги, браслеты, долго и терпеливо отвечала на вопросы Оли, потом обиженно надула пухлые губки и сказала:
— Ты что, думаешь, что у Рультына такая плохая жена, что и еду не может ему приготовить?
— Не обижайся, Айнэ, — мягко попросила Ольга. — Я комсорг и поэтому должна о своих комсомольцах заботиться, они фронтовое задание выполняют.
В яранге Иляя учительница задержалась недолго. Узнав, что Тэюнэ ушла к капканам, Оля укоризненно посмотрела на хозяина, приложила руку к его лбу и вполне авторитетно, с сознанием, что она здесь считается признанным доктором, сказала:
— Ты, Иляй, был здоров еще три дня назад. Я это по голове твоей чувствую. Принимайся за охоту. А то, смотри, как бы Тэюнэ не обогнала тебя на охоте, посмешищем на весь район станешь.
— Не обгонит, — обиженно насупился Иляй. — Вот подождите, как встану на ноги, тогда не только всех янрайцев, но и всех илирнэйцев обгоню, — не очень уверенно погрозился он.
— Ого! — воскликнула Оля. — Сейчас же по всем домам и ярангам слова твои передам.
— Зачем? Не надо! — испуганно встрепенулся Иляй.
— Передам, передам! Потом только попробуй плохо охотиться! — уже с улицы кричала Оля.
К вечеру поднялась пурга. Солнцева снова побежала в ярангу Иляя. Узнав, что Тэюнэ еще не вернулась домой, Оля забеспокоилась и строго наказала, чтобы Иляй немедленно пришел к ней, как только Тэюнэ вернется с охоты.
— Расскажешь, какая у нее была сегодня удача.
— Ладно. Хоть я и больной еще, но приду, — хмуро, пообещал Иляй.
Долго ждал он Тэюнэ, ворочаясь с боку на бок. Совесть мучила его.
«Неужели я такой плохой человек? Жена где-то в пурге сейчас бредет, а я вот тут, как слабая женщина, в пологе валяюсь. Нельзя так дальше жить. Раньше, лет девять назад, еще не было сильно заметно для других, что я такой жизнью живу. А сейчас я на нерпу похож, которая вылезла на чистое ледяное поле на солнце греться. Далеко такую нерпу видно, всем видно… Ай, жалко Тэюнэ, сильно жалко. Быть может, пойти поискать ее? Но кто мне сейчас даст упряжку?»
А Тэюнэ в это время пробивалась сквозь пургу домой. Ветер дул ей в спину. Тэюнэ шла наугад. Порой она спотыкалась, падала и снова двигалась дальше.
Путь для Тэюнэ казался бесконечно долгим. Дрожали от усталости ноги, нестерпимо хотелось пить. Она снимала рукавицу, брала в рот снег. На плечах у нее был песец. С каждым шагом песец казался все тяжелее. Тэюнэ готова была сбросить ношу со спины, но крепилась: ей очень хотелось швырнуть этого песца под ноги мужа, чтобы тот покраснел от стыда, чтобы подняли его на смех все охотники в поселке. Никогда еще муж не казался ей таким постылым, как сейчас.
И вдруг в снежной мгле что-то задело за ногу.
«Нарта!» — мелькнуло в голове Тэюнэ. От страха, что нарта проходит мимо, перехватило голос.
— Э-ге-гей! — наконец закричала она, громко, до боли напрягая горло. А вздыбленный снег по-прежнему валил ее с ног, захватывал дыхание, то прижимал огромной тяжестью книзу, то вдруг как бы подымал вверх.
Рванувшись в отчаянии куда-то наугад, Тэюнэ снова закричала и тут же почувствовала, что ее кто-то ухватил за плечи. Она вздрогнула от неожиданности и послушно пошла рядом с человеком, который, как ей казалось, должен был повести ее к нарте.
Так оно и вышло. Человек посадил ее на нарту. Тэюнэ прижалась к спине своего спасителя, не зная и не думая, кто он такой и куда едет.
Тэюнэ клонило ко сну. Переваливая через сугробы, нарта в любую минуту могла перевернуться, но ловкий и неутомимый каюр вовремя поддерживал ее.
Находясь без движения, Тэюнэ сильно продрогла. Сон и холод сковывали ее сознание.
«Надо встать… пробежаться», — думала она, не в силах сделать малейшего движения. Нарта остановилась. Тэюнэ попыталась осмотреться, но кругом была лишь косматая, бушующая тьма.
Человек взял Тэюнэ за руки и повел за собой. Затекшие ноги плохо слушались Тэюнэ. Человек заботливо поддерживал ее сильными руками.
Через несколько минут Тэюнэ очутилась в каком-то затишье. Не валил с ног ветер, не хлестало снегом в лицо. Захотелось, не сходя с места, повалиться на землю и уснуть. Но тут отворилась дверь, и Тэюнэ увидела освещенную, теплую, уютную комнату. Тэюнэ, как во сне, перешагнула порог и замерла, пораженная: она узнала дом Гэмаля.
«Что это? Может, я замерзаю?» — с испугом оглянулась она вокруг.
— Раздевайтесь, скорее раздевайтесь, — донесся до ее слуха голос матери Гэмаля. Тэюнэ быстро повернулась в сторону человека, который нашел ее в пурге.
— Гэмаль! — тихо воскликнула она. — Так это был ты?
Гэмаль снял малахай и радостно сверкнул своей белозубой улыбкой.
— Да, я, — ответил он, снимая со спины Тэюнэ песца. — Ехал с самой дальней охотничьей избушки и вот тебя нашел.
Гэмаль не сознался, что выехал специально на поиски Тэюнэ.
— Раздевайся, сейчас чайку попьем, — ласково обратилась к Тэюнэ мать Гэмаля.
— Нет, нет! — испуганно замахала руками Тэюнэ, хотя раздеться и остаться в этом чистом, уютном доме навсегда казалось ей ни с чем не сравнимым счастьем. Гэмаль укоризненно посмотрел на нее и, тяжело вздохнув, сказал, снова надевая на голову свой огромный волчий малахай:
— Ну что ж, идем, я отвезу тебя к Иляю.
— К Иляю не надо! Нет, нет! — снова замахала руками Тэюнэ. — Вези меня к Оле, сейчас же вези.
В разогретое, размякшее лицо снова безжалостно хлестнуло снегом. Тэюнэ закрыла лицо рукавицами, уселась на нарту. Собаки тронулись. Удаляясь от дома Гэмаля, Тэюнэ чувствовала, что внутри у нее что-то обрывается.
«Почему я не осталась там! Надо было остаться, — думала она. — Я бы согрелась, поела и там же легла бы спать. А что, если вернуться?! Он не удивится, поймет. Он тоже любит меня, сильно любит! И тогда мы уже навсегда остались бы вместе…»
Сердце Тэюнэ билось необыкновенно часто. Дыхание захватывало. Тэюнэ уже дотронулась рукой до плеча Гэмаля, чтобы крикнуть ему на ухо: «Поворачивай назад!» Но нарта остановилась, и Гэмаль прокричал ей в самое лицо, пытаясь пересилить шум пурги:
— Школа! Идем к Оле!
«А что, если сказать, чтобы он повернул нарту назад? — Сердце у Тэюнэ упало. Несколько секунд она отчаянно боролась с собой. — Нет. Нельзя назад! Надо к Оле!»
Солнцева обрадовалась, захлопотала около Тэюнэ.
— Сейчас, сейчас согреешься… Сейчас чайку вскипячу. Я так ждала тебя! Раздевайся. Вон там мой теплый халат висит. Да что же это я… Не вставай, сама подам!
Тэюнэ, опустошенная еще не закончившейся душевной борьбой, неподвижно сидела на стуле.
Гулко трескалась от мороза земля. Трещали скалы, лед на реках и озерах. Декабрьские морозы доходили до пятидесяти градусов. Утренние сумерки сразу сменялись вечерними, и снова наступала тьма. Полярная ночь стояла над окоченевшей землей. Луна заменяла людям солнце.
Холодная, надменная, она не покидала неба круглые сутки, словно упиваясь своей безграничной властью. Иногда по небу метались легкие, как дыхание, всполохи северного сияния. Внизу, по бескрайным просторам тундры и скованного льдами моря, тянулись, шипя и извиваясь, бесконечные ленты поземки. А сверху, из далекого звездного мира, сыпался и сыпался мельчайший порошок изморози, невидимый, но раскаленный, как опилки железа.
Коченея от стужи, янрайцы пробивали пешнями лунки на реке, протягивали подо льдом сети.
Трудный был подледный лов рыбы в эти жгучие морозы, но колхозникам нужно было много свежей рыбы. С появлением мышей песец стал очень привередлив. Пока он еще охотно шел на свежую рыбу, реже — на свежую нерпу, на все остальные приманки не хотел и смотреть. А план и фронтовое задание нужно было выполнить во что бы то ни стало.
Стучат пешни, со звоном отскакивая ото льда, словно это не лед, а твердейшая сталь.
В руках Гэмаля самая тяжелая пешня. Он с силой врубается в лед, чуть оскалив свои крепкие зубы. Мелкие ледяшки брызгами разлетаются во все стороны. Айгинто оглядывается на Гэмаля и с еще большей энергией продолжает орудовать пешней. Не обращая внимания на нестерпимую боль в усталых плечах, он думает о том, что его колхоз отстал от илирнэйского колхоза на целых сорок песцов.
«Надо их догнать, — думает Айгинто. — Время еще есть, но торопиться все равно надо. Вот наловим сегодня рыбы, поставим новые приманки, и тогда за несколько дней можно будет догнать илирнэйцев. Вчера на свежую рыбу попало восемь песцов. Если илирнэйцы до сих пор только на нерпу ловят песцов, то возможно, что они далеко позади останутся…»
От этой мысли Айгинто даже улыбнулся, но тут же что-то неприятное кольнуло его.
«Но почему илирнэйцы подо льдом рыбу не ловят? У них тоже близко река, хорошая, рыбная река. Написать, что ли?..» Другой внутренний голос сердито возразил: «Пусть сами догадываются, не маленькие. А то, если обгонят нас, опять смеяться будут. Опять скажут нам: «Разве может худой, слабый детеныш здорового, сильного мужчину победить?»
Как ни отгонял Айгинто эту мысль прочь, она назойливо приходила на ум.
Разозлившись, Айгинто с такой силой ударил пешней о лед, что даже расколол у самого основания древко. Отбросив поломанную пешню в сторону, председатель пошел к палаткам за второй, но по пути остановился возле Гэмаля.
— Как думаешь, почему илирнэйцы до сих пор рыбу для приманок не ловят? — сердито спросил он. — Надо написать им, пусть у нас учатся…
Гэмаль расправил ноющую спину, вытер рукой вспотевший под малахаем лоб и сказал:
— Хорошая мысль пришла тебе в голову. Надо обязательно сообщить им, что за один день мы на рыбных приманках восемь песцов поймали.
Взяв новую пешню, Айгинто снова принялся за работу. От сознания, что он поборол в себе подлые чувства, как он их назвал, Айгинто стало весело и легко:
«Ничего! Пусть смеются илирнэйцы. Как бы потом не пришлось им стыдиться своего смеха. Еще все может быть!»
Мысли Айгинто прервал звонкий голос Эттына:
— Рультын едет! И с ним еще кто-то, на второй упряжке.
Председатель повернулся и увидел подъезжающего к палатке Рультына, которого он посылал в Янрай за продовольствием и запасной меховой одеждой для охотников. Чуть дальше ехала вторая упряжка, которой правил Митенко.
— Ну, как дела, рыбаки? — громко спросил Петр Иванович, останавливая свою упряжку. — Что-то у тебя, Иляй, нос сильно посинел?
Иляй погрел оголенной рукой нос, затем подул на окоченевшие пальцы и, болезненно поморщившись, быстро надел захолодевшую на морозе рукавицу.
— Приехал помочь, вам, — обратился Митенко к председателю колхоза, слезая с нарты и уже торопясь осмотреть, правильно ли охотники протягивают подо льдом сети.
— Сможешь ли ты, Айгинто, сейчас охотника три выделить? Пусть со мной едут. Пока вы ловите рыбу, надо здесь вблизи больше приманок поставить.
— Верно, верно, Петр Иванович! Эй, Тиркин, Ногат, Эттын, идите сюда!
Охотники прибежали на зов председателя.
— Поезжайте с Петром Ивановичем приманки рыбные ставить.
Рультын между тем раздавал охотникам запасную меховую одежду, переданную их женами и матерями. Отозвав в сторону Гэмаля, он протянул сверток.
— Тэюнэ прислала. Сказано было так отдать, чтобы Иляй не знал.
Гэмаль был готов провалиться сквозь землю. Впервые он страшно разозлился на Тэюнэ, но сверток взял, развернул и увидел сшитые из белоснежного камуса рукавицы и новенькие меховые чулки. Гэмалю приятно было смотреть на эти вещи, но в то же время горькое чувство досады и острого стыда, что приходится от кого-то таиться, совсем испортило ему настроение.
— Ну что же я буду делать с этими рукавицами и чулками? — невесело спросил он себя и, оглянувшись на Иляя, сбивавшего с пешни лед, торопливо подошел к нему.
— На вот, возьми, — сказал он, отводя от Иляя взгляд. — Это тебе Тэюнэ прислала.
Иляй подозрительно покосился на Гэмаля, недоверчиво покрутил в руках поданные ему вещи и, шмыгнув посиневшим носом, ответил:
— То, что она мне прислала, я уже взял у Рультына, а это она тебе передала…
Гэмаль протестующе замахал руками, с досадой замечая, что за ними наблюдают охотники. Круто повернувшись, он пошел к своим лункам, намереваясь вытащить сеть.
Долго крутил Иляй в руках рукавицы и меховые чулки, переданные ему Гэмалем. «Ишь, как хорошо сработала, рукавицы какие мягкие, швов почти незаметно, — с горечью думал он. — Но почему Гэмаль отдал мне? Ему же Тэюнэ послала… Я бы, пожалуй, не сделал так…»
Спрятав меховые чулки и рукавицы в нерпичий мешок, лежавший в палатке, Иляй вяло побрел к своей пешне. Снова пришла в голову мысль, которая не давала ему покоя, — бежать домой.
Первые дни, когда Иляй отправился на подледный лов рыбы, он все время говорил себе, что выдержит все невзгоды и будет работать так, что даже самые лучшие охотники разинут рты от изумления.
Работал он сначала действительно сколько хватало у него сил. Но никто рта от изумления не открывал, потому что и все остальные работали, не щадя сил.
Постепенно воля Иляя сдавала. Снова стало казаться, что в голове его не только шумит что-то, но даже свистит, что спину колет и ломит, а на ногах нестерпимо жжет большие пальцы, которые он подморозил, плавая в море на льдине.
«Уйти домой надо, — все чаще думал он. — Больной же я. Всякому ясно, что больному, чтобы не умереть, надо лежать, лечиться надо. Но как уйдешь? Хотя бы еще кто-нибудь, кроме меня, ушел, ну вот Нотат, что ли. Бывали же случаи, когда он уходил с работы точно так же, как я. А сейчас мерзнет и как будто готов еще целый год здесь мерзнуть».
Иляй чувствовал, что уйти одному ему в Янрай не решиться.
И вот сейчас ему показалось, что терпению его пришел конец. «Не могу больше, — с отчаянием сказал он себе. — Больной я, совсем больной. Сейчас подойду к Айгинто и скажу, что сильно заболел».
Минуты шли, а Иляй стоял у своей лунки, не решаясь подойти к председателю.
И вдруг он почувствовал, что из рук его кто-то берет пешню. Он вздрогнул, выходя из оцепенения, и увидел рядом с собой Рультына.
— Дай-ка я помогу додолбить твою лунку, свою я уже закончил, сейчас начнем сетку протаскивать. Я-то еще молодой, сильный, — подзадоривал Рультын Иляя.
— А я что, старый, что ли, — хмуро отозвался Иляй, но пешню все-таки отдал.
Сильными и меткими были удары Рультына. Иляй наблюдал за его работой, за его возбужденным, энергичным лицом и откровенно ему завидовал.
«Рультын что, ему хорошо…» — подумал он. Но почему именно Рультыну хорошо, а ему, Иляю, плохо, сказать не мог.
— Тяжело на морозе с водой и льдом возиться! — выпрямился комсомолец. — Но мы же с тобой недавно не такое видали, когда по морю на льдине плавали! Там куда тяжелее было.
— Дай-ка пешню, а то ты устал, я вижу, — буркнул Иляй.
«Нет, нельзя мне домой итти, никак нельзя. Женщины засмеют, ночной горшок на голову наденут», — с отчаянием подумал он.
Схватив пешню, Иляй с ожесточением стал долбить лед. И ему казалось, что это не лед так упрямо не поддается его усилиям, а что-то другое, что находится у него внутри. Но лунка все же становилась глубже и глубже. Вскоре показалась и вода. Иляй вздохнул, вытер вспотевший лоб. По телу разливалось приятное тепло. Чувствуя облегчение, Иляй снова принялся долбить лед.
«Ничего, как-нибудь пересилю я свою болезнь. Вот как будто и в голове уже перестало шуметь», — думал он, учащая удары пешней.
— Молодец, Иляй! — услыхал он голос Айгинто. — Сегодня ты настоящий ударник!
«Ничего, ничего, я еще покажу тебе, как может работать Иляй!»
— А ты, Эчилин, чего так долго сидишь и трубку свою куришь, — снова послышался голос Айгинто. — Видишь, как Иляй работает, у него учись!
«У-у-у, проклятый щенок волчицы! — озлобленно подумал Эчилин, подымаясь на ноги. — Не увидишь ты у меня Тимлю, как прошлогоднего лета».
Когда совсем стемнело, охотники забрались в палатки, вскипятили на примусе чай. Долго пили, стараясь согреться, прислушивались, как трещит от мороза лед на реке. Когда чайники опустели, улеглись спать.
В отсыревшей меховой одежде было неудобно и холодно. Выли, не выдерживая лютого мороза, собаки.
— Впустим собак в палатки. Пусть прямо на нас ложатся, и нам теплее будет! — предложил Иляй, который не мог относиться равнодушно к страданиям собак.
— Верно. Давайте впустим! — согласился Пытто.
Собаки одна за другой, дрожа и поскуливая, забежали в палатки и улеглись прямо на людей, свернувшись калачиком. Утильгин сразу нашел своего хозяина. Прижимая к себе дрожащее тело собаки, Иляй приговаривал:
— Ничего, Утильгин! Сейчас согреемся! Пусть от мороза земля лопается, а мы вот выдержим!
Эчилин лежал рядом с самым юным охотником, который переносил все наравне со взрослыми.
— Бежал бы ты, Эттын, домой, спрятался бы к матери за пазуху, быть может хоть немного согрелся бы, — не в силах скрыть своего раздражения, сказал Эчилин.
Эттын не привык грубить взрослым, но тут не стерпел:
— Это тебе, я вижу, хочется в меховой чулок сейчас влезть, — сказал он, поправляя свое изголовье.
— Ах ты, щенок сопливый! — дал выход своему, озлоблению Эчилин. — Чему тебя твои родители учили? Разве может мальчишка так со стариком разговаривать?
Эттын промолчал. Долго он еще слушал, как брюзжал Эчилин, наконец, не выдержав, вылез из палатки. То, что Эчилин назвал его сопливым щенком, оскорбило его до глубины души.
«Пойду проверю приманки, которые сегодня с Петром Ивановичем ставили. Быть может, песца сниму». Эттын затянул ремешок на кухлянке и зашагал широко, размеренно, походкой бывалого пешехода.
А Эчилин, поворачиваясь с боку на бок, мысленно проклинал свою жизнь, призывая злых духов на тех, кто заставлял его мерзнуть в этой холодной палатке.
Эттын вернулся с песцом. Как молодой олень, забыв усталость, мчался он к палаткам. Это был последний песец в его плане. Радость его была так велика, что он не мог не поделиться ею с кем-нибудь. Остановившись у палаток, он подставил разгоряченное лицо обжигающему ветру.
«Гэмаля, Гэмаля разбудить надо, — решил он. — Парторг сильно обрадуется».
Гэмаль быстро ощупал руками песца, подтолкнул шутливо Эттына в бок и сказал:
— Ну, ложись со мной рядом. Надо бы заметку о тебе в районную газету дать. Напишу!
— Заметку это, конечно, хорошо, но спать мне не хочется, — заметил в ответ Эттын. — Был я сейчас на реке, на лунки смотрел. Мороз очень сильный. К утру все лунки заморозит.
Гэмаль забеспокоился.
— Пойду раздолблю лед, а то плохо будет.
Вместе с парторгом вышел и Эттын.
Круглая светлая луна залила речную долину зеленоватым светом. Еле заметный ветер был нестерпимо жгуч. Гул трескающегося льда, доносившийся из-за сопки, напоминал орудийное выстрелы.
— Ай, мороз! Сильный мороз! — весело сказал Гэмаль и, схватив пешню, побежал в лункам, стремясь на ходу размяться, освободиться от ноющей боли в плечах, в пояснице.
Шельбицкий стоял на коленях посреди своей комнаты, глядя на вынутые из чемодана вещи. Костюмы, платья, всевозможные ткани — все это лежало на табуретах, кровати и просто на полу! Шельбицкий медленно поворачивался то влево, то вправо, порой брал в руки какую-нибудь вещь и тут же со вздохом клал ее на старое место. Шельбицкий решал трудную для себя задачу — что из этих вещей отдать для помощи, пострадавшим от войны. Он знал, что через какой-нибудь час в клубе соберутся все жители Кэрвука на собрание, конечно же, многие из них принесут уже приготовленные вещи.
«Надо пойти, да, да, надо пойти… Они все, все видят, они все берут на заметку», — приговаривал он, все чаще и чаще вытаскивая из кармана старинные серебряные часы. — Ну что же все-таки мне выбрать?
Худые руки Шельбицкого потянулись к добротной паре чесанок.
— Нет! Нет! Что ты! — вслух воскликнул он и отдернул руки, словно от огня. — Это же вещь! Да, да, вещь!
Костлявым коленкам было нестерпимо больно на полу. Шельбицкий подложил под них меховые торбаза и снова погрузился в раздумье. «Быть может, вон ту меховую жилетку? Или лучше вот эти шерстяные носки?»
Долго рассматривал носки Шельбицкий, один из них натянул на руку, отвел в сторону, полюбовался издали. «Нет. Шерстяные нельзя. Надо вот эти простенькие, бумажные».
Но тут же Шельбицкому пришло в голову, что бумажных носков слишком мало, чтобы показать свою заботу о пострадавших от войны соотечественниках. «Смеяться будут, скажут, что лучше бы совсем ничего не приносил… еще в газете нарисуют, как это было недавно!»
Во взгляде Шельбицкого опять появился мучительный вопрос, а на длинном, с впалыми щеками лице застыло болезненное выражение. На глаза ему попалась стопка носовых платков. Шельбицкий выбрал один из них, тот, что попроще, и со вздохом прибавил к носкам.
— Ладно! Пусть будет вот это! — наконец решил он, завертывая в аккуратный пакетик из газеты бумажные носки и носовой платок.
Глянув на часы, Шельбицкий заторопился. Предстояла немалая работа снова запаковать все свои вещи в чемоданы. Не будь собрания, работа эта Шельбицкому доставила бы немало удовольствия: он часто любил вот так, закрывшись на прочный засов, переложить, перетряхнуть свои вещи, все потрогать собственными руками, обласкать взглядом. Но теперь надо было торопиться.
И все же Шельбицкий опоздал. К его счастью, люди, собравшиеся в клубе, были так поглощены речью секретаря райкома, что на опоздавшего бухгалтера никто и не взглянул. Шельбицкий встал в самых задних рядах, попытался вслушаться в то, о чем говорит Ковалев. «Да, говорить он умеет, — подумал Шельбицкий. — Слова, слова-то совсем обыкновенные, какие все они говорят, а вот лицо, глаза, голос, жесты производят впечатление…»
Перед бухгалтером стояла худенькая, щупленькая женщина с огромным свертком в руках. Шельбицкий невольно полез в карман, где лежал его тощий пакетик. «Смеяться будут… надо было найти что-нибудь хотя и дешевое, но солидное на вид». Шельбицкий принялся лихорадочно копаться в памяти, припоминая, что же он может подобрать из своих вещей, чтобы не стыдно было подойти к приемочной комиссии рядом вот с этой женщиной, притащившей с собой огромный узел. «Что там у нее? Судя по всему — полушубок. А ведь у меня тоже… Нет! Нет! Нет!» — тут же запротестовал Шельбицкий, снова впиваясь глазами в узел худенькой женщины.
Гром аплодисментов вывел его из оцепенения. К столу, где сидела приемочная комиссия, повалили люди. Двинулся в общем потоке и Шельбицкий. Насколько мог, он все оттискивался в задние ряды, боясь встретиться глазами с Ковалевым.
«Брось, — успокаивал он себя, — была нужда ему присматриваться, с чем ты пришел».
Не успел бухгалтер об этом подумать, как секретарь райкома направился прямо к нему.
Сердце у Шельбицкого упало. Он мгновенно почувствовал, как ладони его вспотели.
— Здравствуйте, Венедикт Петрович! — громко приветствовал его Ковалев. — Рад вас здесь видеть! — И, окинув толпившихся у приемочного стола людей задумчивым взглядом, он добавил таким тоном, словно никогда не сомневался в глубоких и мучительных переживаниях бухгалтера за судьбу родины и советских людей: — Понимаете, Венедикт Петрович, никогда человек так не познает себя и других, как вот в такие минуты… Посмотрите, какие взгляды, какие лица. Кажется, дай винтовку и скажи: «Иди! Умри или победи!» — И каждый пойдет!
— Да, да! — поспешил отозваться Шельбицкий, и ему показалось, что он уловил на короткий миг во взгляде Ковалева такое, что совсем, совсем было не похоже на тон его голоса. «Испытывает!» — пронзило Шельбицкого.
— Я, вот… тоже хочу… — Бухгалтер запнулся и вдруг, к своему ужасу, вопреки всему, о чем думал и что испытывал, выпалил: — Хочу полушубок записать! Пожалуй, даже сначала схожу… принесу и сразу сдам!
— Ну что ж! Идите, идите, Венедикт Петрович, — словно где-то за стенкой услыхал он в ответ голос Ковалева. — Заходите как-нибудь ко мне, побеседуем.
О, как ненавидел сейчас Ковалева Шельбицкий. «Это демон! сатана, а не человек! Что он со мной сделал! Ограбил, просто ограбил!»
Но делать было нечего: Шельбицкий знал, очень хорошо знал, что Ковалев обязательно проверит, принес ли он приемочной комиссии то, что пообещал.
«О проклятье! И дернул же меня чорт! Не мог сказать что-нибудь другое! Но он же, дьявол, испытывает, он же все, все видит!»
Полушубок Шельбицкий сдал и не находил после этого себе места весь день. Не лучше ему было и ночью. В жарко натопленной комнате было душно. Шельбицкому не хватало дыхания. Он сбросил с себя одеяло и, заложив сомкнутые руки под затылок, долго смотрел в темноту, порой бормоча проклятия. Сейчас уже не только злополучный полушубок занимал его. Шельбицкий смотрел дальше. Его пугала та пристальность, с которой к нему приглядывался Ковалев. «Да и один ли только Ковалев? — опрашивал себя бухгалтер. — А что, если они уже наступили на след? О, это ужасно! Как, как мне избавиться от этой страшной тяжести?! Ведь я думал, что только несколько поручений, и тогда все… Как я не мог понять, что меня не оставят в покое, что я попал в трясину, которая может засосать с головой».
Шельбицкий со стоном приподнялся над кроватью, пошарил рукой по столу, схватил кружку с водой. Теплая вода не утолила жажды. В подполье где-то назойливо скреблась мышь.
«Вот так, как эта мышь, теперь страх вгрызается в мою душу…»
Нащупав на столе ложку, Шельбицкий с яростью запустил ее в тот угол, где скреблась мышь, и обессиленный упал на подушку. Мышь на минуту притихла, а затем снова принялась за свое.
— Да она же изведет меня! — вслух воскликнул Шельбицкий и сам испугался собственного голоса.
«Нет, я, кажется, теряю рассудок, я становлюсь больным, совсем больным человеком, — с отчаянием думал он. — И как же это я… Я, который так любил тишину, спокойствие, пошел на такой шаг?! Как они ловко работают! Сначала помог списать, а потом продать эти… меховые вещи. Вот с того и началось!»
Шельбицкому отчетливо вспомнились и слова, и голос, и жесты того страшного человека, от которого теперь зависели и жизнь его и смерть…
— Смею задержать ваше внимание еще на несколько минут. Я хочу сказать, что нам удалось списать всю партию меховой одежды, хотя на семьдесят процентов там были годные вещи. На фронт, в армию они не попадут, зато попадут вот в этом виде…
Он не договорил и достал из кармана толстую пачку денег, положил на стол. Шельбицкий поспешно прижал рукой пачку к столу и сказал:
— Значит, как и договаривались, пятьдесят на пятьдесят!
— Сто! — воскликнул тот.
— Что? Что вы сказали? — изумился Шельбицкий.
— Успокойтесь, Венедикт Петрович, не мне, а вам все сто.
Голос у него был ласковый, вкрадчивый.
— Позвольте, позвольте, я… не понимаю, — пробормотал Шельбицкий, расстегивая дрожащими руками пуговицы на рубашке. Он почувствовал что-то недоброе. — Почему же это мне одному… все сто… сто процентов?
— Да потому, что я вас очень люблю. Ах, Венедикт Петрович, знали бы вы, как я вас люблю!
Он так и ушел, оставив Шельбицкого терзаться в своих догадках. О чем только тогда не передумал бухгалтер, разглядывая толстую пачку денег.
«Пойти отдать эти деньги кому следует и заявить, что я чувствую что-то недоброе? Но это же все равно — трибунал! А может, это он хочет просто задобрить меня, чтобы я, как бухгалтер-ревизор, не придирался в нему? Хочет развязать себе руки для больших коммерческих дел? О! Если это так, то тогда есть смысл пойти с ним на самый тесный союз… Ну, что ж! Наверное, оно так и есть! Чему же быть другому!»
Но вот через полмесяца он явился снова и ошеломил его этим проклятым дядюшкой.
«О, теперь-то я знаю, кто он такой, этот мой дядюшка! Теперь я понимаю, почему он оказался таким щедрым! «Мы с тобой больше не враги, — писал дядюшка в своем письме. — Теперь наши страны союзницы. Я знаю, как вам там тяжело, я от чистого сердца стремлюсь помочь тебе. Я богат… очень богат. И то, что даю — для меня сущая безделица».
Шельбицкому тогда сразу стало все ясно. И первым движением: его было — пойти и все сказать! Но он, этот страшный человек, он очень хорошо знал, что делал. Он напомнил ему о проданной партии меховой одежды, предназначенной для фронта, напомнил о трибунале, наконец обратил его особое внимание на самое главное… на деньги! Да! Он слишком хорошо уже знал характер Шельбицкого! Он покупал его, будучи твердо убежденным, что сделка состоится. Он, наконец, очень тонко ему намекнул, что, в случае поражения советской власти, у него, Шельбицкого, будут весьма и весьма большие преимущества перед другими.
И вот сейчас Шельбицкого больше всего терзало не то, что он продал родину, об этом он почти не думал. Его терзало то, что он продал свое спокойствие. Его мучил страх, его уже изнуряла мания преследования.
«Ну хорошо, я помог ему собрать картотеку всех видных людей района, я достал ему маршрут геологической экспедиции. Я сумел составить ему список всех чукчей-единоличников по Кэрвукскому району, я, наконец, сам… да, да, сам, без его поручения, сообщил ему… об этом аэродроме, хотя он, кажется, и без меня уже знал о нем. Ну, а что дальше? Оставит ли он меня когда-нибудь в покое? Достаточно ли тонко он работает сам, чтобы не провалиться и не погубить меня вместе с собой?»
Мышь все скреблась и скреблась под полом. Шельбицкий беспомощно поглядывал в ту сторону, хватался за сердце. Ему казалось, что он никогда не дождется утра.
Изнуренный до изнеможения, он, наконец, стал думать, как взять себя в руки, как успокоиться. И тут его осенила мысль. Да, да! Он сейчас откроет свой сейфик! Там, только там, его спасение! Он посмотрит на то, что уже удалось ему скопить, и ему сразу станет легче!
Довольно проворно спрыгнув с кровати, Шельбицкий зажег свечу, проверил, хорошо ли завешены окна, и полез под кровать, где хранилась заветная шкатулка. Наткнувшись на большой чемодан, из которого он недавно вытащил полушубок, Шельбицкий сел прямо на пол и снова задумался. «Эх, надо было бы отдать деньгами. Деньги — бумага… все может быть… а вещи есть вещи!»
По тундре на лыжах шел человек. Огромный малахай его с опушкой из шкуры росомахи, кухлянка и меховые штаны были густо покрыты инеем. Заиндевели брови и ресницы человека. Монотонно поскрипывали лыжи, а человек вполголоса читал стихи. Закончив одно стихотворение, он принимался за другое. И так бесконечно долго. Порой голос его подымался высоко, а порой почти замирал.
Будучи уверенным, что его никто не слышит, — он не стесняясь читал так, как ему подсказывала душа. Обветренное лицо его было грустно, а в синих глазах — сложное выражение тоски, и чего-то немножко насмешливого, и чуть-чуть восторженного.
Человек не заметил, как слева от него, метрах в десяти, раздвинулись заиндевелые кусты, за которыми стояли двое чукчей: один из них был старик Ятто, а другой — Воопка.
— Журба! — шопотом воскликнул Воопка.
— Чего это он сам с собой разговаривает? — с тревогой спросил Ятто. — Как шаман все равно заклинания произносит!
— Просто на своем языке ему поговорить не с кем, вот он разговаривает сам с собой, — попытался успокоить старика Воопка.
— Да. Тоскует, наверное, — согласился Ятто и сочувственно вздохнул. — Трудно ему у нас: к жилищу нашему не привык, к нашей жизни не привык, мороза такого сильного не знал, наверное. И потом — совсем еще молодой…
— Позвать его, что ли? — спросил Воопка.
— Нет, не надо. Пусть сам с собой поговорит, может легче станет, — рассоветовал Ятто и тут же впрягся в нарту, загруженную сухим хворостом. — Ну, пойдем, а то наши женщины сидят у потухших костров, им хворост нужен.
Чукчи повезли свои нарты, нагруженные хворостом, к стойбищу, а Владимир Журба пошел дальше, вверх по руслу речки. Он все еще продолжал читать стихи. Тут были Пушкин и Маяковский, Гете и Шиллер, Блок и Есенин, Кольцов и Шевченко, и многие другие.
Жгучий ветер словно наждаком обдирал лицо Журбы. Схватившись голой рукой за нос, Владимир попытался отогреть его. «И зачем только нужен человеку этот проклятый нос? Совершенно никчемная вещь, — сказал он вслух полусерьезно, полушутливо. — Не написать ли в противоположность Гоголю повесть, где герой будет в восторге от исчезновения носа?»
Ветер на мгновение утих. Журба пошел дальше. На память всплыли новые стихи, и он опять принялся за чтение.
Разгоревшись от быстрого шага, Владимир снял лыжи, присел на твердый снежный заструг, с наслаждением вытянул ноги, чувствуя, как им тепло и приятно в меховых торбазах. Но не прошло и пятнадцати минут, как в пальцах на ногах опять появилось хорошо знакомое Владимиру болезненное ощущение колючей стужи. Постукивая нога об ногу, Журба думал о том, что только здесь, в тундре, ему удалось по-настоящему узнать, что такое полярная зима, с ее непроглядной тьмой и холодными живописными зорями, и бескрайные чукотские просторы, и северное ледяное безмолвие, и многое другое, без чего не может быть истинного представления о Заполярье. Куда ни смотрел он — все как бы говорило ему: это север, это седой, лютый север.
От мороза, казалось, все остекленело. Остекленел покрытый инеем кустарник на реке; снег под ногами казался битым в мелкий порошок стеклом; маленькие тундровые озера были похожи на опрокинутые на землю зеркала, покрытые матовым налетом инея; мелкий, колючий порошок изморози, сыпавшийся сверху с еле уловимым звоном, поблескивал стеклянными искорками.
Когда сидеть на одном месте больше уже было невозможно, Владимир встал на лыжи и пошел в обратный путь — к стойбищу.
— А зори, зори здесь какие живописные! — с восхищением воскликнул он останавливаясь. — Обратите внимание, Владимир Александрович, какие нежные, успокаивающие тона. Сюда бы нервнобольным ездить, на эти чудесные зори любоваться!
А зори действительно были живописными. Занимались они не в одной какой-нибудь части неба, а сразу по всему кольцу горизонта. Сначала бледное кольцо постепенно раскалялось, полыхая чистым холодным огнем самых различных оттенков, от густо-багряного до бледно-розового, от темно-фиолетового до нежно-зеленого, потом бледнело. Не успевала выцвести утренняя заря, как с ней смыкалась вечерняя. Утро сразу сменялось вечером, за которым наступала долгая ночь.
Опершись на лыжные палки, Владимир долго наблюдал за потухающей зарей. Из-за остро очерченной зубчатой гряды сопок взошла полная багровая луна. Была она огромной, неправильной формы, словно расплющенный медный пятак. Журба, словно завороженный, смотрел на луну, и ему чудилось, что он вдруг как бы провалился куда-то на многие миллионы лет назад, когда и планеты выглядели совсем по-другому. Что-то горькое, терпкое захлестнуло его. С калейдоскопической быстротой промелькнули отрывки самых различных мыслей: что все книги, которые сумел увезти с собой, прочитаны от корки до корки, вплоть до цены, тиража и технического редактора; что ему очень хочется увидеть Олю, поговорить, пошутить, поспорить с нею; что все продукты кончились и теперь приходится жить на одном сыром или полусваренном мясе; что ему страшно хочется на берег, в поселок, в настоящий дом, в конце концов — в город, где горит электрический свет, где есть кино и театры; что из дому, от матери, отца и сестер, нет долго писем и он очень тоскует по родным. А багровая расплющенная луна все стояла к стояла перед его глазами. И у Владимира вдруг появилось дикое желание — завыть на луну по-волчьи. Конфузливо улыбнувшись, он воровато огляделся и сразу же подумал о другом: «Ты что, сдаешься? Безвольно раскрываешь душу, чтобы в нее заглянул вот этот багровый свет раздавленной луны?».
Журба отвернулся от луны и, как он уже привык, сказал вслух:
— Брось, братишка, хорохориться! На луну ты, конечно, выть не будешь, но согласись — кто не умеет грустить, тот не умеет и смеяться! А сейчас на лыжи!
Возле самого стойбища дорога пошла под гору, и Журба стремительно полетел вниз на лыжах. Заметив, что за ним наблюдают чукчи, Владимир умышленно направил лыжи на самую крутизну. В одном месте его вынесло на довольно высокий снежный заструг и подбросило в воздух, как с трамплина. Ударившись о снег, Владимир сумел устоять на ногах и влетел в самое стойбище. Заметив восхищенные взгляды чукчей, он улыбнулся, заботливо очистил лыжные крепления от снега и вошел в ярангу Ятто.
В яранге горел костер. Было очень дымно. Жена Ятто — старушка Навыль — постлала гостю белую оленью шкуру, поставила перед ним на фанерной дощечке фарфоровое блюдце и такую же хрупкую чашечку, пригласила пить чай.
— Да, чайку сейчас выпить хорошо! — сказал Владимир, пригибая голову как можно ниже, где дыму было поменьше.
— А не попробовать ли тебе, Владимир Александрович, попить чаю лежа? Ведь пьют же иногда кофе в постели!.. — подтрунивал он над собой, вытирая слезящиеся глаза.
Навыль поставила перед гостем продолговатое деревянное блюдо, наполненное сырым, мелко битым мерзлым мясом.
— Поешь перед чаем, — сказала она.
С трудом пережевывая пристававшие к языку и небу кусочки мяса, Владимир безуспешно пытался унять слезы.
— И лились из его глаз слезы в три ручья, — бормотал он, изумляясь тому, что Навыль, казалось, и не замечала, что в яранге ее полно дыму.
Сырой кустарник не хотел гореть. Пламя было тусклым, не жарким. Владимир знал, что хозяйке потребуется добрых два часа, чтобы разморозить в котле мясо и хотя бы наполовину сварить его. Кроме того, надо было натаять изо льда воды, накипятить для ужина чаю, сварить горячую пищу собакам.
«Вот бы поставить на место этой старухи хозяйку, привыкшую к коммунальным удобствам, — подумал Владимир. — Смогла бы она остаться такой, как Навыль, — выдержанной, терпеливой, а главное — опрятной?.. Да, да, опрятной, насколько это возможно здесь! Попробуйте сейчас мне сказать, что чукчи не понимают чистоты!.. Нет, я на себе испытал, что значит здесь следить за собой, быть опрятным, не распускаться. Легко умыться в теплой, уютной комнате, вычистить зубы, мурлыча песенку под нос, побриться, освежиться одеколоном. Там это делается машинально, а вот здесь, в крошечном пологе, и так повернуться негде — шкуры обрызгаешь, а в шатре, на морозе, не успеешь умыться, как у тебя лопаются губы».
После холодного мяса Владимир отхлебнул горячего чаю. Нестерпимо заныл больной зуб. Не допив кружки, Журба вышел на улицу, схватившись рукой за щеку. Долго ходил он в стороне от стойбища, но зубная боль не унималась.
«Попробуй стихи сочинять, вдруг поможет?» — глумился он над собой, и он вправду стал рифмовать что-то, закрыв рот рукавицей.
Владимир чувствовал, что зубная боль может длиться бесконечно, а дел у него было немало.
— К чорту зуб! — сказал он себе и пошел по стойбищу, чтобы узнать, кто из оленеводов поймал сегодня песца.
В яранге Майна-Воопки Журба увидел бригадира Кумчу. Широкое, изъеденное оспой лицо его, с реденькими усиками и такой же редкой бородкой, было злым. Не успел инструктор райисполкома заговорить о выполнении оленеводами плана по пушнине, как бригадир насмешливо уставился на него и сказал ехидно:
— Ты так о песцах и лисицах говоришь, словно самым лучшим охотником здесь являешься. Интересно знать, сколько у тебя самого капканов стоит?
Владимир смутился, чувствуя, что сказать в ответ решительно ничего не может. Зубная боль от этого, казалось, стала еще мучительнее.
— Хорошо говорить о песцах и лисицах, когда не нужно к капканам ходить, — продолжал все с той же ехидной улыбкой Кумчу. — А вот попробуй-ка сам капканы поставить. Это тебе не картинки в Красной яранге развешивать, не новости за чаем рассказывать, не разговору по бумаге учить.
— Что ж, поменяемся делом: ты будешь людей разговору по бумаге учить, а я попробую вместо тебя капканы ставить, — весело предложил Владимир.
На этот раз смутился Кумчу.
— Ну, согласен, что ли?
— Вот подожди немножко. Сам научусь читать-писать, потом других учить стану.
— Дай и мне охотничьему делу поучиться. Возможно, и я не хуже тебя буду песцов ловить, — тут же ответил Владимир.
— Что, Кумчу, облизнулся? — не без злорадства спросил Майна-Воопка.
Кумчу хмуро глянул на пастуха, встал, собираясь уходить.
— А сколько твоя бригада песцов ловит, об этом я все время спрашивать буду, — снова обратился к бригадиру Журба. — Буду спрашивать, потому что мне это правление вашего колхоза поручило, потому что это мне райисполком, райком партии поручили. О тебе придется написать, что ты меньше всех в своей бригаде песцов и лисиц поймал. А о бригадире Мэвэте напишу, что он первый в Янрайской тундре план свой по добыче пушнины выполнил, теперь — перевыполняет.
Кумчу промолчал; нахлобучив на голову малахай, он вышел из яранги.
— Правильным голосом ты с ним разговаривал, — сказал Владимиру Майна-Воопка. — Он любит других обижать, а когда ему на обиды отвечают — злится очень.
Но слова Майна-Воопки не успокоили Журбу. Как ни тяжело ему было, как ни досадно, он все же спросил себя: не прав ли Кумчу хотя бы в малой степени?
«Да, мне холодно. Я не привык жить на одном мясе. Я не могу жить без бани. Проклятый зуб день и ночь ноет. Но какое дело до всего этого Кумчу? Ему нужно, чтобы он видел наглядно мою работу. И перестанет укорять он меня лишь тогда, когда почувствует, что я нужен здесь, как воздух! Вот Оля — учительница, а не хуже заправского фельдшера людей лечит. Почему же меня не позвали ни в одну ярангу к больному, как зовут Олю? Почему до сих пор я не вытащил паяльника, которым собирался чинить посуду чукчам? Времени еще не было?.. Не успел освоиться? Зуб болит?.. Нет, братишка, на больной зуб ссылаться смешно! Не выйдет, товарищ Журба!» Так рассуждал Владимир, шагая к своей яранге.
Красная яранга, в которой работал Журба, по своему устройству отличалась от всех остальных тем, что не имела полога. Кроме того, пол Журба заботливо устлал шкурами, чтобы на них было мягко и удобно сидеть оленеводам, когда они собирались на его беседы; на перекладинах и палках остова яранги развесил плакаты, портреты, лозунги.
— Что ж, этот дворец культуры был бы совсем не плох, не будь в нем так холодно. Не находите ли вы, товарищ Журба, что для занятий нужна не яранга, а утепленная палатка? — спрашивал сам себя Владимир. Он тут же зажег свечу, уселся за фанерный ящик, который служил ему столом, чтобы в письме напомнить районо, что ему обещали прислать в тундру большую палатку с печкой, с окнами из небьющегося стекла, с раскладной мебелью. Пальцы деревенели от холода. Журба дул на руки, грел их в рукавицах и снова склонялся над бумагой.
«Нужно так сделать, чтобы в мою Красную ярангу приезжали из самых далеких стойбищ, — думал он, пока руки отогревались в рукавицах. — Нужно, чтобы оленеводы любили ее, стремились здесь проводить свободное время, шли именно сюда за полезным советом, за помощью, за ответом на непонятный вопрос. Тогда Кумчу не скажет обидных слов, которые сказал сегодня».
В ярангу вошел Ятто.
— Можешь записать, что Ятто сегодня поймал черно-бурую лисицу. Вот на, посмотри! — весело сказал старик.
— Хорошая, очень хорошая лиса, — с восхищением заметил Владимир, проводя ладонью по нежному ворсу дорогого зверька.
— Я знал, что ты сильно обрадуешься, — у глаз Ятто собрались густым пучком добрые морщинки.
— Да, ты меня очень обрадовал, Ятто. Это будет уже сорок первый пушной зверь, которого поймали оленеводы нашего колхоза. Так в Янрай и напишу.
— Напиши еще вот что, — став деловитым и важным, попросил Ятто. — Напиши, что лису эту я сдаю в фонд обороны.
— О, это совсем хорошо! — обрадовался Владимир. — Именно вот сейчас запишу это, — торопился он, разыскивая в своем фанерном ящике нужную папку. Ятто попыхивал трубкой, с довольной улыбкой наблюдал за Журбой.
— Кто сказал, что ты здесь никому не нужен? — вдруг весело спросил себя Владимир по-русски. — Кумчу сказал? А? Нет, неправду сказал Кумчу. Будем выражаться точнее, — врет Кумчу. Ятто, например, совсем не так думает. Верно ли я рассуждаю, старик?
Не понимая ни слова по-русски, Ятто пристально посмотрел на Владимира. Потом он вспомнил, как с Воопкой случайно подслушал разговор русского с самим собой, печально улыбнулся и промолвил, предостерегающе подняв палец:
— Ты только тоску к себе не пускай! Тоска, как лед, может сердце заморозить. Приходи сегодня в мою ярангу, я оленя молодого заколол, хорошо поужинаем.
Ятто вышел из яранги. Владимир проводил его долгим взглядом. «Тоска, как лед, может сердце, заморозить!» — мысленно повторил он и вдруг, широко улыбнувшись, сказал вслух:
— Нет! С такими людьми, как ты, Ятто, сердце от тоски не замерзнет! А ну, где мой паяльник? Сейчас я всем докажу, каких я железных дел мастер!
Вскоре чукчи стойбища бригады Кумчу были немало удивлены и обрадованы тем, что русский взялся чинить их посуду. Особенно обрадовались женщины. Они возбужденно передавали новость из яранги в ярангу, гремели дырявой посудой, зазывали мастера каждая к себе.
В пологе яранги Ятто собрались гости. Навыль поправляла огонь жирника. Тонкой палочкой она сдвигала на край плошки, наполненной нерпичьим жиром, болотный мох, служивший фитилем. Огонь получался широкий, яркий и почти без копоти.
Было пока еще холодно. Мужчины сидели на корточках, одетые в кухлянки, покуривали свои трубки. Журба постукивал по торбозам кулаками, стремясь отогреть окоченевшие ноги. Порой ему хотелось вылезть из тесного полога, чтобы потоптаться, согреться по-настоящему.
«Куда вы пойдете, Владимир Александрович? Лучше рассказали бы людям веселую сказку, пока не подали чай», — с издевкой, словно обращаясь к кому-то другому, мысленно предложил он себе.
— Вот послушайте, люди, историю чудесную, — вдруг и в самом деле обратился он к оленеводам.
Журба начал рассказывать на чукотском языке пушкинскую сказку о рыбаке и золотой рыбке, слегка переиначивая ее, чтобы приблизить к чукотскому быту. Вместо разбитого корыта у него фигурировала расколотая кроильная доска, вместо хором столбовой дворянки — многотысячное оленье стадо. Выразительное лицо его изображало то печаль и покорность старика, то деспотичность старухи. Схватившись за животы, оленеводы покатывались от хохота, приговаривая:
— Ну и жадная старуха!
— Побил бы ее старик арканом как следует.
Смеялась и Навыль, продолжая готовить ужин.
— Ой, боюсь, старуха, что и ты скоро такой станешь, — толкнул в бок жену Ятто.
— В самом деле, кроильная доска у меня давно раскололась, — вспомнила Навыль.
Это вызвало новый взрыв хохота. Смеялся до слез и Майна-Воопка, который тоже был среди гостей, хотя на суровом лице его редко кто видел улыбку. А маленький Воопка, запрокидывая голову, заходился в таком заразительном смехе, что люди уже смеялись не столько из-за сказки, сколько над ним.
— Приду домой, жене эту сказку расскажу и тут же поколочу, чтобы не стала, как та старуха, — сказал Воопка, наконец успокоившись от неудержимого хохота.
Навыль внесла в полог огромный горячий чайник, достала из небольшого ящичка блюдца, переложенные замшей, поставила перед гостями на дощечку, разлила чай. Пар густым туманом наполнил полог. Владимир жадно пил чай без сахара и думал о том, что еще никогда он не казался ему таким вкусным. Ноги постепенно отходили, по телу разливалось приятное тепло.
После первого же чайника оленеводы сняли кухлянки: в пологе стало жарко. Навыль подала второй чайник. Когда и его выпили, хозяйка подала в длинном деревянном блюде вареное мясо молодого оленя.
После ужина Журба проводил свои обычные занятия по ликбезу. В тундре было уже много грамотных людей. В каждом стойбище оленеводческой бригады инструктор подготовил культармейцев, которые вели такие занятия под его руководством. С бригадой Кумчу занимался сам Журба.
Старик Ятто с любопытством наблюдал, как пишут в тетрадях какие-то непонятные знаки Воопка, Майна-Воопка, бригадир Кумчу, и изредка задавал вопросы.
— Ты вот мне рассказывал однажды, какой в других землях ягель растет, какие олени там имеются, как оленьи люди живут. Понять хочу, откуда знаешь все это? По лицу ты молодой еще. Когда успел увидеть так много? — спросил Ятто, как только заметил, что Журба закончил свои объяснения.
— По книгам, Ятто, узнал все это. Книги все рассказать могут, — ответил Владимир.
— Хранителем мудрости только человеческая голова может быть. Понять трудно, как это листочки бумаги заменить голову человеческую могут, — скептически заметил Ятто. И, наклонившись к лицу Владимира, таинственно, почти шопотом спросил: — Не живут ли в говорящей бумаге вещие духи? — Поднятые кверху косматые брови, сморщенный лоб Ятто и чуть оттопыренная нижняя губа — все выражало вопрос.
Владимир расстегнул ворот гимнастерки, вытер платком вспотевшее лицо.
— Могу тебе объяснить, почему бумага, как человек, рассказывает, — после минутного раздумья сказал он. Оленеводы отложили в сторону свои дощечки, заменявшие им парты, приготовились слушать, хотя большинство из них никакой тайны в грамоте уже давно не замечало.
— Вот, допустим, ты ночью едешь, дорогу правильную ищешь, на звезды смотришь, и звезды для глаз твоих рассказывают: вправо тебе поворачивать или влево, а может быть, прямо итти. Вот так немного похоже и здесь получается.
Младший Воопка, который уже давно свободно читал по букварю, не без важности поглядывал на старика Ятто, иногда даже пытался вставить свои соображения в объяснение учителя.
— И ты, Ятто, тоже смог бы грамоте научиться. Это совсем не важно, что ты старик. Посмотри-ка на этот знак, — Владимир указал на букву «О», — а теперь запой песню, какую ты всегда любишь петь, когда на оленях ездишь.
Ятто смущенно улыбнулся, потрогал чуть дрожащей рукой кадык.
— Ну, ну, пой, — попросил Журба.
— Вот еще какой ты, Ятто, пугливый человек, — вившаяся Воопка и вдруг, набрав полные легкие воздуха, громко запел: — О-о, ооо-го-го-го-ооо.
— Смотри, смотри, Ятто, на его рот, видишь — у Воопки такой же круглый рот, как знак этот.
— Хо! Очень сильно похоже, — изумился Ятто и вдруг запел сам. Пастухи засмеялись. Засмеялся и Ятто.
— А ну-ка давай мне всякие твои вещи, которыми ты разговору по бумаге учишь, — попросил он, сразу осмелев.
Журба немедленно достал из своего объемистого портфеля букварь, тетради, карандаш и подал старику.
Время шло. Пастухи, склонившись над тетрадями, тщательно выписывали буквы. Многим из них они уже успели дать свои названия.
— О, много я уже ртов поющих написал, — вздохнул, как после тяжелой работы, Ятто. — Только они у меня чего-то разные очень. Одни маленькие, другие побольше.
— Ну так что ж, такое и в жизни бывает, — ответил Воопка. — У кого рот маленький, у кого большой. Я однажды у одного человека такой огромный рот видел, что в него свободно на оленях с нартой въехать можно.
— Это у тебя он широкий такой, — не отрываясь от тетради, ответил Майна-Воопка. — Иначе ты не говорил бы без толку пустые слова, когда учение идет.
Воопка не обиделся на старшего брата. Он привык получать от него резкие замечания. Иногда они даже шумно ругались. Но всем было известно, как любили друг друга братья, совсем не похожие один на другого.
После занятий пастухи разошлись по своим ярангам.
— Ну что ж, еще чайку попьем? — обратился к жене Ятто, лукаво подмигивая Журбе.
В это время в шатре яранги послышались чьи-то шаги и хлопанье снеговыбивалки. Ятто высунул голову из полога и тут же громко объявил:
— Хо! Сын Мэвэта приехал.
Тымнэро снял кухлянку, оголив до пояса свое красиво сложенное, смуглое тело. На концах тоненьких косичек его, сползавших из-за ушей на шею, болталось по две медных, ярко вычищенных пуговицы с якорями. Голову юноши, чуть повыше венчика жестких волос, опоясывал красный ремешок, расписанный бисером.
«Щеголь парень!» — подумал Владимир, наблюдая за Тымнэро.
Необыкновенно важный, серьезный, Тымнэро с достоинством извлек из нерпичьей сумки стопу замусоленных тетрадей, подал Владимиру.
— На, посмотри, как мои ученики учатся. На проверку тебе привез, чтобы сказал, правильно ли учу их.
Навыль подвинула гостю в маленьком деревянном блюде вареное мясо. Тымнэро жадно взглянул на мясо, проглотил слюну и, отвернувшись в сторону, сказал:
— Нельзя мне. Уже два дня не ел. И еще один день нельзя есть.
— Это почему же? — удивился Журба.
— Отец так сказал.
Заметив в лице Владимира недоумение, Тымнэро пояснил:
— Не думай, что отец мой жадный человек. Такое бывает у нас, чукчей. Отец сына беду переносить приучает. Вот еще день не поем, потом снова есть стану. А на следующий год четыре дня подряд не поем. Если на ногах устою, настоящим мужчиной стану.
— Вот это закалка! — воскликнул изумленный Владимир. — Спартанцы настоящие!
Ятто с улыбкой наблюдал за его изумлением. Шепнув что-то на ухо жене, он снова подвинул мясо Тымнэро.
— Ешь, Тымнэро. Мясо жирное, вкусное мясо, — игривым тоном предложила старуха с явной целью испытать волю юноши.
— Ешь, ешь, Тымнэро, мясо свежее, молодое, вкусное мясо, — тем же тонам промолвил Ятто.
Юноша сидел неподвижно, с бесстрастным лицом, как будто хозяева обращались не к нему.
А Ятто и Навыль не унимались. Старуха порой подносила к лицу юноши самые жирные куски, смешно прищелкивая языком, причмокивала губами.
— Ешь, ешь, Тымнэро.
— Да что же это такое, — еще более изумился Владимир. — Видимо, и это в обычай входит.
А Тымнэро между тем сидел, все с тем же невозмутимым видом. Убедившись, что воля юноши несокрушима, Ятто сладко зевнул и сказал:
— Ну хватит, старуха, убери мясо. Завтра Мэвэту о Тымнэро хорошие слова скажу.
Выпив кружку горячего кипятку, Тымнэро полез во внутренний карман кухлянки, достал аккуратно завернутый в толстую бумагу комсомольский билет.
— На вот, посмотри, как там у меня с членскими взносами, все ли хорошо? — обращаясь к Журбе, важно спросил он, хотя прекрасно знал, что комсомольские взносы у него заплачены за два месяца вперед.
— Что ж, с комсомольскими взносами у тебя хорошо, — улыбнулся Владимир.
В шатре яранги снова послышались чьи-то шаги. Навыль зажгла от жирника палочку, которой обычно поправляла фитиль, подняла чоыргын полога, освещая шатер.
— Кувлюк! — воскликнула она.
С русским, приехавшим в тундру, Кувлюк еще не встречался. На Тымнэро он и не взглянул, зато долго и бесцеремонно разглядывал Журбу.
— Ну, сколько вшей имеет в своем стаде этот новый человек олений? — кивнул он головой на Владимира, полагая, что все слухи о том, что русский хорошо понимает по-чукотски, выдуманы.
Ятто нахмурился и промолчал. Владимир, прямо глядя гостю в глаза, насмешливо сказал:
— Ты бы этих оленей у себя посчитал. За десять лет работы у Чымнэ настоящих-то оленей ты пока ни одного не заработал.
Кувлюк смутился, замигал глазами. Его поразило, что русский ответил ему на чистом чукотском языке. Но еще больше поразило его, что русский знает, у кого он работает и даже то, что у него нет ни одного своего оленя.
— Откуда знаешь меня? Наши глаза еще ни разу не видели друг друга.
— Слава о тебе такая ходит, нехорошая слава ходит, что ты у хозяина своего научился обидные слова людям говорить. Потому-то я и узнал тебя.
Кувлюк смутился еще сильнее. Встретившись с осуждающим взглядом Ятто, он насупился и молча принял кусочек мяса, поданный хозяйкой. Владимир заметил, что Тымнэро смотрит на Кувлюка с нескрываемой неприязнью.
— По делу я сюда от Чымнэ приехал, — заторопился Кувлюк, вытирая рот сухим пучком мягкой травы. — Просил Чымнэ вас на праздник к нему приехать. Просил, если сможете, сейчас выехать, чтобы завтра при первом рассвете встать, в стаде помочь.
Ятто нахмурил косматые брови, подумал и согласился.
— Пусть так будет. Сейчас вместе поедем. Все поедем. И ты поедешь, — обратился он к Владимиру. — Не видел еще праздников наших. Посмотреть, наверно, хочешь.
Кувлюк кинул недобрый взгляд на Журбу и сказал:
— Ну ладно, в другие яранги схожу, других приглашу. — Он направился к чоыргыну. И, как бы что-то вспомнив, остановился. На лице его появилась ехидная улыбка.
— Новость забыл сообщить. Скоро оленьи люди очень счастливы будут: олений доктор — девушка, береговая девушка, — подчеркнул Кувлюк, — дочь Митенко — к нам в тундру прибудет.
— Олений доктор — девушка! — изумился Ятто. Брови его поползли на морщинистый лоб.
— Да, уши твои именно такую новость услышали, — уже без ухмылки, почти злобно подтвердил Кувлюк. — Боюсь, что бык какой на нее в стаде прыгнет, раздавит, — грубо пошутил он и ушел из полога.
Владимир выслушал этот разговор не без волнения. Он знал, что в тундру должна прибыть девушка, ветеринарный врач, дочь Митенко, — ждал ее приезда, надеясь увидеть в ней надежного товарища по работе. О том, что ветврача могут здесь принять не так, как его самого, ему и в голову не приходило.
— Олений доктор — женщина! — с тяжелым вздохом промолвил Ятто. — Чему она оленьих людей научить может? Так понимаю, кто-то посмеяться захотел над нами.
— То, что олений доктор приедет, — хорошо, — серьезно заметил Тымнэро. — Но вот то, что женщина она, береговая женщина, — плохо, совсем плохо. Через месяц же убежит.
«Тяжело тебе будет, девушка — олений доктор, — подумал Журба, не знаю, кто ты, какой характер у тебя, устоишь ли?»
— А может, шутка все это. Может, это дурной голове Кувлюка приснилось, — сказал Ятто. — Собирайтесь. Сейчас луна взойдет, оленей ловить пойдем, к Чымнэ поедем.
В стойбище Чымнэ начинался праздник зимнего пастбища. Гостей было много. Мужчины, женщины, разодетые в полосатые и цветастые камлейки, расхаживали по стойбищу, громко переговаривались, шутили, смеялись.
Всего три яранги стойбища Чымнэ стояли на обширной горной террасе у подножья сопки. С террасы далеко была видна широкая долина реки. Разделенная на множество рукавов, как и все чукотские реки, Мэлевээм местами поблескивала оголенным от снега льдом. То там, то здесь на реке виднелись высокие холмы вспученного морозами льда. Иные из них, как далекие вулканические сопки, курились черным дымом пара. Вдоль противоположного берега реки тянулась, уходя в мглистую даль, бесконечная горная цепь, за которой возвышались темно-синие ярусы Анадырского хребта.
Втянув озябшие руки по-чукотски через рукава за пазуху кухлянки, Журба задумчиво расхаживал по тропинке от стойбища к зарослям кустарника, где молодежь заготовляла хворост для костров. Стаи белоснежных куропаток порой садились почти у самых ног Владимира, доверчиво поглядывая на него черными бусинками глаз. Только по паре движущихся черных точек глаз да по острому треугольнику клюва Владимир и угадывал сидящую перед ним куропатку, настолько сливалась она с ослепительным фоном снежного покрова.
Где-то за сопкой слышался нарастающий шум оленьего стада. Вскоре стадо черной лавиной перевалило сопку и широко разлилось у ее подножья. Белые конусы яранг теперь казались небольшими островками в живом, шумном море оленей.
— Гок! Гок! Гок! — послышались разноголосые возгласы пастухов, от самого тонкого до басовито-хриплого. Волна оленьего стада черным языком лизнула самый край горной террасы, изогнулась и закружилась на месте, образуя огромный вертящийся круг. Лес ветвистых рогов стал настолько густым, что казалось, олени все до одного переплелись друг с другом узорчатыми отростками роскошных корон и уже никакая сила не сможет их разъединить.
Распорядитель праздника, Чымнэ, в белоснежной кухлянке, отороченной пушистой шкурой росомахи, собирал в кольца аркан, направляясь от стойбища к стаду.
Начался забой оленей. Юноши, чуть пригибаясь, бесшумно, как тени, бродили по стаду. У каждого из них в правой руке, занесенной назад для броска, поскрипывали упругие кольца аркана. Свистел аркан. Заарканенный олень становился на дыбы, храпел… Юноши тащили мечущееся в страхе животное к ярангам. Старики выбирали момент, когда приведенный для забоя олень замирал в неподвижности, дочти неуловимым движением руки били узким ножом точно в сердце. Женщины с заиндевелыми, непокрытыми головами, тут же, на улице, быстро разделывали оленьи туши так, как подсказывал вековой обычай.
Журба знал, что после забоя должны будут начаться оленьи бега. «Неужели и Тымнэро поедет?» — спросил он себя и поискал юношу глазами.
Тымнэро возился у своей нарты. Подвешенный где-то снизу за копыл[19] тонко позванивал нежный колокольчик. Неподалеку от Тымнэро стоял его отец Мэвэт. Покуривая длинную трубку, он смотрел на стадо Чымнэ, в котором не один год проработал батраком… Сколько оленей он сам лично принимал в этом стаде при отеле! Сколько спас от волков!.. А вон того безрогого, с белым пятном на лбу, он, Мэвэт, собственными руками научил в нарте ходить. Тяжело было, ай как тяжело было жить когда-то в батраках!
Размышления Мэвэта прервал Журба.
— Слыхал я, что сын твой Тымнэро лучший наездник здесь.
Мэвэт покосился на сына: не слышит ли?
— Да. Сын у меня — очень ловкий. Точно таким и я был когда-то в молодости.
— Послушай, Мэвэт, быть может, я сейчас своим вопросом как песец в капкан попаду, но я хочу что-то сказать тебе, — тихо, чтобы не слышали посторонние, обратился Владимир к Мэвэту. — Слыхал я, что ты сына выносливости учишь, мужчиной настоящим быть учишь. Сегодня еще целый день ему есть не полагается. Но оленьи бега сил много требуют. Сможет ли Тымнэро первым притти? Быть может, ему следует хоть немного поесть чего-нибудь, а? Не честно другим будет состязаться с человеком, который вот уже третьи сутки не ест.
Лицо Мэвэта, выражавшее до сих пор острое любопытство, стало бесстрастным, каменным.
— Научиться настоящим мужчиной быть — трудно очень, — сказал он после некоторого молчания, — не глядя на Владимира. — Пусть так будет, как я сказал. Если Тымнэро и сегодня, как всегда, на оленьих гонках первым придет, тогда я пойму, что из него обязательно мужчина выйдет.
Владимир неодобрительно покачал головой. Мэвэт вдруг как-то очень тепло посмотрел ему в глаза и заметил:
— Не сердись на меня. Пусть все же так будет, как я сказал.
Несколько десятков упряжек стали в ряд на снежной поляне. В каждой нарте по паре оленей. Упряжка Тымнэро стояла рядом с упряжкой Кувлюка. В нарту Кувлюка были впряжены лучшие бегуны Чымнэ. Сам Чымнэ, сославшись на недомогание, в бегах участия не принимал.
Надев на руки петли от коольгытов, Тымнэро ждал команды. Чувствуя на себе чей-то пристальный взгляд, юноша повернулся. На него смотрела жаркими, любящими глазами Аймынэ. Взгляд этот, казалось, удесятерил силы Тымнэро. Кувлюк тоже глянул на девушку, скользнул глазами по счастливому лицу Тымнэро и помрачнел: они были соперниками не только в оленьих гонках.
Кувлюк, которому Чымнэ поручил начать бега, осторожно тронул свою упряжку. И сразу же десятка три упряжек, взвихрив за собой снежную пыль, поскакали по ровной поверхности бескрайного горного плато.
Вскоре наездники скрылись в темной туче пара и снежной пыли. Женщины принялись раскладывать на улице костры. Возбужденные дети, в заиндевелых меховых одеждах, бегали по стойбищу, нахлестывая друг друга погонычами, воображая себя лихими наездниками в оленьих гонках.
Журба пристально наблюдал за всем, что происходило вокруг него. Зоркий глаз его не упускал ни одной подробности. Он чутко прислушивался к разговору чукчей, и как только попадалось ему неизвестное слово или даже целый оборот, незаметно записывал в книжку. «Много народу собралось, надо уловить момент и провести беседу», — думал он.
— Едут! — раздался чей-то пронзительный, взволнованный голос. Люди замерли, всматриваясь в быстро движущуюся к стойбищу тучу, еще скрывавшую наездников.
Но вот показалась первая упряжка, за ней, чуть сзади, — вторая.
— Кувлюк, Кувлюк впереди! — пронеслось в толпе.
— За ним Тымнэро! — подхватил второй голос.
Кувлюк чувствовал почти у самых ушей своих горячее дыхание оленей Тымнэро. Свистящий, с костяным набалдашником на конце погоныч в руках его уже до крови разбил крупы оленей. В глазах у него темнело, в груди не хватало дыхания, немело в плечах. А горячее дыхание оленей Тымнэро было все так же близко, словно животные, взбешенные дикой гонкой, собирались вцепиться в него оскаленными зубами.
Огромным напряжением воли Кувлюк собрал все силы, чтобы, наконец, оторваться от Тымнэро. Он должен притти первым! Сам хозяин дал ему своих лучших оленей. В конце концов там и Аймынэ, затаив дыхание, наблюдает за состязанием двух соперников. Какой позор будет, если сейчас, перед самыми ярангами, Тымнэро вдруг обгонит его!..
Тымнэро тоже волновался. Он видел, как полыхало пламя костров у финиша. Стремительное приближение этого пламени юноша ощущал, как близкую катастрофу. Неужели он, Тымнэро, лучший наездник в Янрайской тундре, сегодня приедет не первым? Что скажет тогда Аймынэ? Конечно, с презрением отвернется, навсегда забудет о нем? А может, она кусает сейчас до крови губы от того, что не ой, Тымнэро, а Кувлюк идет первым? Пламя костров было уже почти рядом. Обогнать, обогнать Кувлюка!
Тымнэро чуть приподнялся, страшно гикнул. Нарта дернулась, словно машина, переключенная на предельную скорость. Кувлюк в страхе оглянулся и на какую-то долю секунды не выдержал огромного волевого напряжения. И это решило его участь. Олени соперника вихрем промчались мимо него. Мелькнул перед глазами Кувлюка оскал на разгоряченном лице Тымнэро. Кувлюк, с помутившимся сознанием, в беспамятстве обрушил град ударов погоныча на крупы оленей.
Но было уже поздно. Молнией вспыхнуло рядом пламя костра. Упряжка с ходу вылетела за стойбище. Передовой олень упал на колени. Глаза у него стали мутными. То вздымались, то опускались покрытые пеной влажные бока. Кувлюк соскочил с нарты и пошатнулся от изнеможения. Но он все же увидел, как подбежала к оленям Тымнэро Аймынэ, ловко отстегнула шлеи от потягов. Бешенство снова овладело Кувлюком. Он хотел крикнуть что-нибудь злобное, страшное, чтобы все ужаснулись, но голос перехватило, и вырвался только хрипящий звук.
— Оленей распрягай! — вдруг услыхал он негодующий окрик Чымнэ.
Кувлюк глубоко вдохнул морозный воздух, стремясь унять бешеный стук сердца, снова пошатнулся и, наклонившись, приниженный, подавленный, почти машинально распряг оленей. Коренной вскочил на ноги, шарахнулся в сторону, а затем плавно, временами встряхиваясь, не побежал, а поплыл, почти не касаясь ногами земли, к стаду.
Подъезжали к стойбищу один за другим остальные наездники, принимавшие участие в оленьих гонках.
Счастливый, с горячим, возбужденным лицом, с лихорадочно блестящими глазами, Тымнэро отвязал от огромной грузовой нарты Чымнэ крупного белоснежного оленя и подвел его к отцу. Это был первый приз, который принадлежал ему. Спрятав под маской бесстрастия рвущуюся изнутри улыбку радости и гордости за сына, Мэвэт принял оленя.
Аймынэ, не скрывая своего восхищения, не отрывал от юноши глаз. Миловидное лицо ее, с ярко-черными в заиндевелых ресницах глазами, было таким же счастливым, как и у Тымнэро. На девушке был широкий пятнистый кэркэр с богатой опушкой росомахи и замшевая ярко-красная камлейка, разукрашенная бахромой и хвостиками из выкрашенной в красный и зеленый цвет шерсти нерпичьих выпоротков.
Едва сдерживая негодование, Чымнэ подошел тяжелой походкой к Аймынэ и тихо, но так, что у девушки побежали мурашки по коже, сказал:
— Глаза, твои почему-то ослепли, и ты не видишь, чем заняты сейчас женщины!
Аймынэ покраснела до корней волос и, обидчиво закусив нижнюю губу, быстро направилась к женщинам, выносившим из яранг на улицу котлы с вареной оленьей кровью, длинные деревянные блюда со строганиной из жирного оленьего мяса осеннего забоя.
«Все равно снова убегу к Тымнэро, — упрямо твердила она. — Вместе с сестрой убегу…»
Мысль о новом побеге от Чымнэ не выходила у Аймынэ из головы ни на один час. Всем сердцем она по-прежнему стремилась к любимому не только потому, что он был красивый и ловкий парень, лучший наездник в тундре, но еще и потому, что он был в ее глазах удивительным человеком, который живет необыкновенно интересной жизнью там, в своей замечательной колхозной бригаде!
Она уже была в той бригаде, она жила там почти полмесяца. Там такие хорошие люди: дружные, смелые, веселые. Там никогда нет такой ругани, как дома. Там не дрожат из-за каждого куска мяса, как дрожит Чымнэ… Здесь, в его стойбище, никогда не бывает таких собраний, какие она видела там. Здесь никто не учит ее разговору по бумаге, как учили там. Здесь никто не говорит ей, что она тоже должна стать комсомолкой, как говорили там. Что толку, что Чымнэ дает ей красивые наряды, что он бережет ее от работы. Работы она не боится. Но она хочет работать так, как работают парни и девушки в бригаде Мэвэта.
Нет, она, Аймынэ, не глупая девчонка, у которой голова, как у молодой нерпы. Ош хорошо понимает, в чем разница между оленьим стадом Чымнэ и колхозным стадом, где работает ее Тымнэро. Там пастухи, все до одного, оленей как детей родных любят; там они каждому новому теленку рады. А здесь только сам Чымнэ радуется, да и то радость свою никому показывать не хочет. Рождение каждого теленка в тайне держит от всех. Прячет свою радость, как чужую, украденную вещь.
Нет, не хочет, не может Аймынэ жить так, как сестра ее живет, как этот противный, ненавистный Кувлюк живет, — которого она, как и прежде, на длину растянутого аркана к себе не пустит. И потом не зря, кажется, сам Чымнэ к ней с нарядами лезет: не думает ли он ее сделать своей второй женой? Нет, она не станет покорно подчиняться ему, как, говорят, подчиняется своему отчиму Тимлю.
Суетятся, спешат с угощением женщины. Девушка машинально берется то за одно, то за другое дело, удивляя сестру нерасторопностью и равнодушием.
Стойбище шумело. Громко перешучивались мужчины, рассказывая друг другу отдельные случаи оленьих гонок, звонко хохотали возбужденные дети. Женщины раскладывали угощения у костров. Кроме пищи, некоторые из них тащили к кострам закопченных деревянных божков.
Когда люди тронулись к кострам, чтобы приняться за еду, Владимир почувствовал, что его осторожно кто-то взял за руку. Он повернулся и увидел старика Ятто.
— Идем есть. Нехорошо, если гость не ест пищи, для добрых духов предназначенной.
— Пойдем! — весело согласился Владимир.
Незаметно подкрадывалась ночь. Вечерняя заря выцветала. Борьбу и состязание в прыжках пришлось перенести на следующий день праздника.
Гости и хозяева разошлись по ярангам. Журба вместе с Ятто попал в просторный полог яранги Чымнэ. Долго пили чай, ели вареное оленье мясо. Именно сейчас и начиналось настоящее пиршество.
«Вот когда можно было бы вызвать людей на беседу», — подумал Владимир, прислушиваясь к шуткам гостей. Случай пришел ему на помощь: кто-то пожаловался, что стало очень плохо с покупкой посуды, патронов, табака, инструментов.
— Да. До войны лучше было. До войны совсем хорошо было, — заметил Ятто, посасывая пустую трубку. — Долго ли она, война эта, длиться будет? — обратился он к Владимиру. Оленеводы умолкли, ожидая ответа учителя. Владимир уселся поудобнее и, не спеша, не повышая голоса, чтобы не нарушить общий тон простой, непринужденной беседы, стал объяснять, от чего зависят сроки окончания войны.
Вскоре Журба стал центром внимания.
«Как это получилось? — вдруг спросил себя Чымнэ. — В моей же яранге, мои же гости с открытыми ртами слушают русского, который явился в тундру неизвестно зачем и для кого».
Но, присмотревшись, с каким вниманием слушают Журбу оленеводы, Чымнэ признался себе, что он хорошо понимает, зачем прибыл русский в тундру и кому этот русский нужен.
Глухое раздражение, не покидавшее Чымнэ с самого утра, усиливалось. Ему стало трудно дышать. Он неожиданно вспомнил другого белолицего.
Много лет назад тот белолицый приехал в стойбище Чымнэ в день точно такого же праздника. У белолицего гостя была тяжело нагруженная нарта. Чымнэ узнал в нем американского купца Стэнли, имевшего свою факторию на берегу, в поселке Янрае. Дрожа от холода, бормоча что-то сердитое на своем языке, купец забрался в полог яранги Чымнэ.
Вскоре полог точно так же, как и в этот вечер, был переполнен гостями. Вышло так, что американец тоже очутился в центре внимания гостей Чымнэ. Но тогда все это происходило совсем по-иному. Кочевники рассматривали красную бороду купца, вытянувшего свои длинные ноги через весь полог, и удивлялись: неужели этому краснобородому не понятно, что ему нужно немножко потесниться, чтобы удобнее было сидеть другим? Или его в детстве уважать людей не учили? Или он настолько глуп, что не смог запомнить, что гость должен стараться показать свое уважение хозяевам?
Но краснобородый не был глуп. В этом хорошо убедился Чымнэ. Краснобородый был хитер, как лиса. Он приказал принести огненную воду, попробовал ее сам, стал угощать Чымнэ и его гостей. Многие из кочевников еще ни разу не пили спирта… Выпив по глотку, они испуганно смотрели на Чымнэ, как бы спрашивая: не отравил ли он нас, твой гость краснобородый?
У Чымнэ, уже знавшего вкус и спирта и виски, приятно кружилась голова.
— Эх вы, глупые нерпы! — выкрикнул он и зашелся в хохоте. — Зачем так думать, что огненной водой можно отравиться? Разве вы не видите, что сам торгующий человек пьет вместе с нами из одной посуды?
Вскоре в яранге стало так шумно и весело, как никогда не бывало ни на одном празднике у Чымнэ. Уже никто не обижался, что краснобородый своими длинными ногами занял половину полога. Да и сам американец, насколько мог, подобрался, стал добродушным, веселым. Опьяневший Чымнэ не заметил, когда американец успел принести в полог свои товары. Краснобородый тряс перед глазами кочевников бусами, браслетами, показывал напильники, ложки, сверкающие красной медью чайники. Гости Чымнэ то выходили из полога, то появлялись вновь со шкурами лисиц, песцов, оленьих выпоротков.
Ранним утром американец уехал в следующее стойбище. Нарта его, казалось, была так же тяжело загружена, как и прежде. Кочевники один за другим выходили из яранг и, жалуясь на головную боль, спрашивали друг друга, что происходило вчера вечером. И вот Ятто, этот самый Ятто, который сегодня привез к нему на праздник русского, объяснил недоумевающим сородичам:
— Не знаете, что вчера происходило? Приехал торгующий человек, краснобородый американец, напоил всех оглупляющей водой и, когда у нас головы стали, как у самых дурных нерп, почти задаром забрал всю пушнину, оленьи шкуры и поехал дальше.
«Да, то был другой белолицый, совсем другой, — размышлял Чымнэ, прислушиваясь к словам Журбы. — Нечестно поступил краснобородый. Этот не ездит с оглупляющей водой, и все же лучше бы глаза мои его не видели, лучше бы уши мои слов его не слышали».
И вдруг чоыргын полога приподнялся, показалась чья-то голова.
— Новых гостей принимайте! — сказал человек, стаскивая с головы малахай. Люди потеснились.
В полог забрался сначала молодой парень, пастух бригады Мэвэта Раале, за ним девушка. На девушке была длинная расшитая кухлянка, белоснежная длинноухая шапка. Широко раскрытые черные глаза ее скользнули по лицам оленеводов, остановились на Владимире.
— Вот не ждала, что здесь именно вас встречу, — сказала она на чистом русском языке и, протянув Журбе руку, добавила: — Будем знакомы. Нина Митенко, а по-чукотски Нояно.
— Будем знакомы, — не сразу ответил Владимир, всматриваясь в лицо девушки.
— А, дочь Митенко в гости к нам прибыла? — приветливо сказал Ятто.
Нояно улыбнулась и протянула ему руку, а за ним еще одному оленеводу. Когда очередь дошла до Чымнэ, хозяин яранги руку не подал и, криво усмехнувшись, сказал:
— По-русски не умею за руку трогаться. Не научился еще.
Нояно смутилась, хотела что-то ответить, но в это время послышался голос Кувлюка, который неизменно бывал при своем хозяине, если тот не гнал его прочь.
— Как оленям ноги, так людям руки олений доктор прощупывает: не заболели ли копыткой?
Нояно быстро повернула голову в сторону Кувлюка, внимательно всмотрелась в него.
— Я знаю тебя, девушка, — вмешался в разговор Ятто. — Ты дочь человека, которого я очень уважаю. Но верно ли это, что ты сюда приехала нас учить, как за оленями смотреть, как от болезней их спасать? — спросил Ятто. Говорил он это подчеркнуто учтиво, чтобы сгладить впечатление, произведенное грубостью Чымнэ и Кувлюка.
Девушка смело посмотрела ему в глаза и ответила:
— Я приехала, чтобы у вас поучиться, как за оленями смотреть.
«Ага! Хорошо, очень хорошо», — мысленно оценил ответ девушки Владимир.
— Хо! Интересно как! — вдруг воскликнул Кувлюк. — Разве отец твой бросил быть торгующим человеком? Разве у него появилось стадо оленье? Зачем тебе делу оленьего человека учиться?
И тут, неожиданно для всех гостей, в разговор вступила Аймынэ, до сих пор безмолвно возившаяся с чайной посудой.
— Разве у тебя, Кувлюк, есть оленье стадо? Нет же у тебя ни одного оленя! А ты вот до сих пор учишься оленьему делу!
Чымнэ чуть приподнялся на колени, с негодованием глядя на девушку.
— Что это сон мне дурной снится: женщины, у которых есть одно лишь настоящее дело — молчать, когда к ним не обращаются, мужчин поучать стали.
Аймынэ отвернулась в сторону и снова принялась за посуду. А Кувлюк, прикусив язык, смотрел на девушку с укором, по-рабски приниженно, с мучительной жадностью.
Долго тянулось молчание. Старик Ятто задумчиво пощипывал свою бородку.
— Спать пора. Здесь нам всем не уместиться. Пойдем в другую ярангу, — предложил он Журбе. — И ты, девушка, иди со мной. Я хочу расспросить о делах и здоровье твоего отца.
— Пойдем, — согласился Владимир.
Нояно приветливо улыбнулась Аймынэ и надела на голову свою длинноухую шапку.
После уроков все школьники выбежали порезвиться на улицу. В классе остался один Оро. Забившись в угол, он задумчиво смотрел на чистый лист бумаги.
Солнцева вошла в класс, пристально посмотрела на мальчика.
— О, да ты загрустил чего-то, — тихо промолвила она.
Оро слабо улыбнулся и ничего не ответил.
— Я знаю, чего ты грустишь: ты очень соскучился по дедушке, по бабушке, так, что ли?
На лице мальчика появилось сложное выражение: казалось, ему хотелось и заплакать, и от души поблагодарить за внимание учительницу, которую он очень полюбил, и попытаться бодро вскинуть голову, чтобы доказать, что он не какая-нибудь плаксивая девочка, а… хотя и маленький, но все же мужчина.
— Ну, ну, я тебя понимаю, можешь мне ничего не рассказывать, — промолвила Оля, обдумывая, чем развеселить и успокоить мальчика.
— Я вот сижу и так думаю: плохо, что дедушка мой читать и писать не умеет; письмо написал бы ему, — поговорить с ним очень хочется!
— А ты пиши! Пиши! — обрадовалась Оля прекрасному случаю помочь мальчику. — Ты так хорошо уже пишешь! Расскажи дедушке, как живешь в школе, как учишься, обрадуй его, ободри: он ведь тоже сильно скучает по тебе!
— Так он же совсем не знает разговора по бумаге.
— Но там уже немало грамотных людей! Ему прочтут, все до слова прочтут.
Лицо Оро вмиг преобразилось, глаза его загорелись.
— Да. Это верно! Прочтут! Теперь я каждый день по письму ему писать буду! — Оро схватил карандаш, поправил на парте лист бумаги. — А еще… я буду ему рисунки рисовать! Пусть посмотрит, какую елку мы из бумаги и дерева сделали, какой у нас пионерский барабан, какой горн! Какие вот у нас парты, доска! А потом я оленей рисовать буду, маленьких олененочков, потому что сильно, сильно видеть их хочу.
— Правильно, это ты очень хорошо придумал, — одобрила учительница. — А чтобы рисунки были красивыми, я сейчас тебе кое-что подарю.
Солнцева подошла к шкафу, достала альбом для рисования, пачку цветных карандашей.
У Оро от восхищения захватило дыхание. Он схватил карандаши, бережно открыл коробку.
Вскоре мальчик был поглощен работой над рисунками. Оля оставила его одного. Войдя в комнату, она выбрала из стопки тетрадей по арифметике тетрадь Оро, внимательно проверила ее и с большим удовольствием аккуратно вывела «5». Этот мальчик был одним из лучших ее учеников.
Шли дни. Оро действительно часто писал письма, заклеивал их в конверты, подаренные ему учительницей, складывал в стопку, дожидаясь, когда в тундру уйдут нарты. Он так увлекся своим занятием, что попытался, как сказал своим товарищам, обходиться разговором только по бумаге. Объясняться же вслух он решил только с учительницей. Вскоре Солнцеву удивило то, что мальчик не отвечал на переменах на вопросы товарищей, а когда у него прорывалось хоть одно слово, дети хохотали до слез. Обычно же, если возникала потребность поговорить с кем-нибудь из ребят, Оро забивался в угол, писал записку, протягивал собеседнику.
Вскоре Солнцева разгадала все это и решила не мешать мальчишеской проделке. Ученики один за другим на переменах или после занятий подходили к учительнице и сообщали о промахах Оро: не выдержал, дескать, три слова сказал! Смешливый и любопытный Тотык не отставал от Оро ни на шаг, пытаясь вырвать у него хоть слово.
— У тебя рубаха сзади в чернилах! Я видел в твоей тетради двойку! Ты совсем не умеешь аркан метать!
Оро отвечал просто: он снимал с себя рубаху и, видя, что никаких чернил на ней нет, укоризненно качал головой, прикладывая ко рту кисть руки и выразительно шевеля ею: дескать, язык у тебя длинноват и потому такой лживый. А на замечание, что он аркан метать не умеет, хватал аркан, отбегал от Тотыка в сторону и ловко набрасывал на него петлю. Но однажды Тотык с совершенно серьезным видом заявил на перемене, что в сумке Оро нет подаренных учительницей цветных карандашей. А карандаши ребята действительно спрятали. Оро бросился к сумке, глянул в нее и закричал:
— Кто забрал карандаши? Отдайте карандаши!
Школьники захохотали. Оро сообразил, что промахнулся, и в сердцах полез с кулаками на Тотыка. Тотык с хохотом оборонялся.
В класс вошла учительница. Поняв, что происходит, она решила, что проделка Оро может зайти слишком далеко, и попросила мальчика закончить свою игру в молчанку. Но было уже поздно.
В поселок Пирай как-то на один день приехал шаман Тэкыль. Эчилин посоветовал ему пустить по тундре слух, что Оро, учась в школе, начинает забывать человеческий язык. И чем лучше он понимает разговор по бумаге, тем хуже говорит языком.
— Пусть об этом старик Ятто услышит! Пусть он взбесится от страху! — сказал он шаману в своей яранге. Тэкыль посмотрел в лицо Эчилину и вдруг зашелся в беззвучном смехе, сотрясаясь всем своим немощным, дряблым телом.
Весть, распространенная шаманом, быстро облетела все стойбища тундры.
Мало кто верил тому, что сказал шаман. Но суеверный старик Ятто страшно обеспокоился. Напрасно его уговаривали и Владимир, и Воопка, и Майна-Воопка не верить вздорному слуху. Старик немедленно запряг оленей, взял с собой запас пищи на несколько дней и отправился в Янрай. По пути к нему присоединилось еще три таких же суеверных оленевода, дети которых учились в школе.
И вот однажды, когда уже угасали сумерки, Солнцева увидела в свое окно, что к поселку скачет несколько оленеводов на оленях. Оленеводы подъехали прямо к школе, вошли в класс.
— Где Оро? — тревожно оглядывая учеников, громко спросил Ятто, стаскивая со своей головы огромный волчий малахай.
Обрадованный Оро со всех сил бросился к своему деду.
— Покажи язык! — приказал Ятто.
Оро удивленно посмотрел на деда, послушно выполнил приказание. Вокруг него, касаясь друг друга потными головами, наклонились и остальные оленеводы. Глядя в их тревожные лица, Оро опешил и несколько минут в самом деле не мот вымолвить ни слова, хотя оленеводы наперебой задавали ему самые невероятные вопросы.
Насторожившись, Оля готова была вмешаться в разговор в любую минуту.
— Собирайся домой! — приказал Ятто.
Пораженный Оро стоял, как вкопанный.
— Собирайся домой! — повторил Ятто. — Ты слышишь, или уши твои тоже не работают? Где твоя кухлянка?
— Зачем кухлянка? Куда кухлянка? Я не поеду. Я хочу учиться! — вдруг выпалил Оро.
Оленеводы изумленно переглянулись.
— А ну-ка еще чего-нибудь скажи! — обрадованно и просительно предложил Ятто.
— Да что вы думаете, я разговаривать разучился? — очнулся Оро, смущенно оглядывая взрослых. — Это я просто с ребятами шутил, чтобы интересно было! Знаете, как это интересно? Все хотят, чтобы я разговаривал, а я молчу.
Солнцева облегченно вздохнула. А Тотык, испугавшись, первое время не меньше, чем Оро, вдруг фыркнул в книгу, с трудом сдерживая смех. Ятто глянул в его сторону, перевел взгляд на улыбающуюся учительницу, и вдруг сам захохотал громко, раскатисто. Засмеялась и учительница вместе с оленеводами и школьниками. Смущенный Оро исподлобья посматривал в разные стороны, неловко переступая с ноги на ногу. Теперь он не очень рад был своей выдумке.
Минут через десять оленеводы пили чай в комнате Оли. Разговаривали все о том же — о проделке Оро.
— Я очень испугался, — говорил Ятто, со свистом прихлебывая чай. — Сама понимаешь, — обратился он к учительнице. — Что я делал бы с ним, если бы он человеческим языком говорить разучился? Ну, мог бы он по бумаге разговаривать. А если крикнуть надо, поругаться или громко позвать кого-нибудь, как бы он это делал? А потом вот с оленями, с собаками человеку иногда разговаривать приходится. Не напишешь же собакам бумажку, чтобы они влево, вправо поворачивали, чтобы поторапливались?
Оля хохотала, смеялись и оленеводы. А Ятто все говорил и говорил о самых невероятных, страшно неудобных обстоятельствах, в которых мог бы очутиться Оро, разучись он говорить языком. Старик понимал, что суеверный страх завел его слишком далеко и он попал в очень смешное положение, и потому пытался сейчас как-то все сгладить шуткой.
— Ну, а теперь скажи, рад ли ты бываешь письмам Оро? — опросила Оля, подливая старику чаю в стакан.
Ятто поставил в сторону блюдце и сказал тихо и ласково:
— Когда прочли мне его первое письмо — я, как женщина, заплакал. Жена моя Навыль тоже заплакала. Оба мы очень обрадовались. Только потом я никак не мог сообразить: как это Оро, совсем еще мальчик, и такому научился? Сам вот я сейчас тоже учусь. Но разговаривать по бумаге пока не умею. А голова-то моя, посмотри, не то что у Оро, — совсем седая! А седина, говорят, — мудрость. Как же так получается?
— Если захочешь, то научишься грамоте и ты, — сказала Оля, глядя на старика задумчивым, серьезным взглядом: нет, Ятто не казался ей смешным, не казался он ей примитивным человеком, скорее он напоминал ей просыпающегося, который после тяжелого сна все еще никак не может разобраться, что перед глазами его сон, а что явь.
— Не уезжайте сегодня домой, дети по вас сильно соскучились, — сказала она оленеводам. — А вот и они, — добавила Оля; у раскрытой двери стояло несколько мальчиков и девочек во главе с Оро. В горячих глазенках их была радость. «Вот этих уже никогда не сморит кошмарный сон, от которого с таким трудом освобождаются их родители», — думала учительница, глядя на своих учеников.
Подойдя к зеркалу, Айгинто удивился:
— А верно люди говорят, что я похудел сильно. Ай, какой худой, какой некрасивый стал…
Но тут же забыв об этом, председатель быстро убрал со стола лишние бумаги, принялся писать в район рапорт о ходе выполнения пушного плана.
Ему было что сказать о своем колхозе районному руководству. До конца сезона охоты еще оставалось два месяца — февраль и март, — а до выполнения плана вместе с фронтовым заданием не хватало всего двадцати восьми песцов.
Устало потянувшись, Айгинто впервые за эту напряженную зиму почувствовал себя успокоенным, удовлетворенным. Тепло родного дома, в котором он последнее время бывал редко, разморило его. Айгинто временами даже поглядывал на мягкую, застланную пушистым одеялом кровать: не вздремнуть ли часок-другой? Но слать днем ему казалось зазорным.
Соблазн был все же велик. Айгинто встал, еще раз потянулся, аппетитно зевнул. В доме было тихо. Старушка мать ушла к соседям, Гивэй уехал на охотничий участок. Ничего не стоило прилечь на кровать и поспать хотя бы полчасика. Конфузливо улыбаясь, словно делая что-то невероятно постыдное, Айгинто нерешительно снял торбаза, прилег на кровать. Закрыв глаза, он представил себе лицо Тимлю. «Как она испугалась вчера, когда я застал ее в яранге одну и поцеловал. Странная она все же. Я думал, что рассержу ее, что она даже ругаться станет. А она просто испугалась и все… И ни чем, ни чем не ответила мне. Как будто я совсем чужой для нее; неужели так будет всегда?» Айгинто привстал с постели. Последняя мысль ему показалась просто дикой, и он поспешил прогнать ее прочь.
Представив себе Тимлю в роли хозяйки своего дома, Айгинто мечтательно улыбнулся.
И вдруг дверь отворилась и на пороге показался Рультын. Худощавое лицо его с темным пушком над верхней губой было необычайно возбужденным. Сконфуженный, что застал председателя днем на кровати, он невольно переступил с ноги на ногу, расстегнул меховую куртку, потрогал руками свои многочисленные нагрудные значки. Айгинто смутился не меньше Рультына.
— Может, я не вовремя пришел, может, ты заболел? — прокашливаясь, спросил бригадир-комсомолец.
Айгинто мгновение подумал и честно признался:
— Знаешь, сам удивляюсь, как такое получилось… Стыдно даже.
— Тогда новость слушай, важную новость! — повеселел Рультын. — Илирнэйцы план выполнили! Вчера… вместе с фронтовым заданием выполнили, и даже уже одного песца сверх плана поймали!
Айгинто, будто его кто ужалил, соскочил с кровати, схватил торбаза.
— Так чего же ты молчишь, чего тут про мое здоровье расспрашиваешь?! — почти закричал он, не попадая ногами в торбаза. — К Гэмалю скорей, потом к Петру Ивановичу!.. Разлегся тут, как морж на льдине, отдохнуть захотелось! — язвительно протянул он. — Сними вон в углу кухлянку, чего стоишь!
— Ты забыл, наверное: это не я, а ты на кровати разлегся, — усмехнулся Рультын.
— Без тебя это знаю… Конечно, я морж!.. О себе, не о тебе говорю! — поспешно натягивая на себя кухлянку, ответил Айгинто.
Исчезло, словно его и не было, минутное успокоение, удовлетворенность. Опять председатель колхоза лихорадочно заспешил, забывая о еде и сне.
— Тиркин, собери себе в дорогу еды дня на два, на три, осмотри еще раз все места охотничьи, надо определить, где песцов больше всего скопляется, — приказал он лучшему охотнику, забежав в его ярангу.
— Собери сумку, побольше мяса сушеного положи, — уже в свою очередь приказывал Тиркин жене.
— Ну вот, спасибо тебе, Тиркин, за то, что ты сразу понял меня, — облегченно вздохнул Айгинто и тут же стал думать уже о другом: «Одну бригаду надо за перевал послать, пожалуй, и вторую бригаду туда же, но кто будет проверять капканы на прежнем участке?.. А Тэюнэ! — вдруг обрадовался Айгинто. — Тэюнэ собирается женскую бригаду организовать. К ней пойду…»
Дома Тэюнэ не оказалось. Айгинто сказали, что она ушла к Тимлю.
— К Тимлю? — переспросил Айгинто и, не задумываясь, быстро направился к яранге Эчилина.
Затаив дыхание, Айгинто остановился перед самым пологом, прислушиваясь к голосам.
«Учительница тоже здесь», — узнал он по голосу Солнцеву.
Кроме Тимлю, Оли и Тэюнэ, в пологе больше никого не было. Лицо у Тимлю было растерянным, сконфуженным.
— Я никак не могу тебя понять, Тимлю! — сказала Оля, продолжая свой разговор с падчерицей Эчилина. — Ты же в школе училась, четыре класса окончила. Наверное, и пионеркой была…
— Нет, не была я пионеркой, — глядя на недошитую рукавицу, подавленно ответила Тимлю. — Эчилин не велел и в школу хотел не пускать, да его поругали. Давно это было. Лет десять назад.
— Ну, ладно, Эчилина я хорошо знаю. Но неужели ты думаешь так и прожить всю жизнь, с мыслью как бы не сделать что-нибудь такое, что не нравится Эчилину? Ты посмотри, как живет молодежь наша. Все учатся, ходят на собрания, в самодеятельности участвуют. А ты вот сидишь все время в яранге своей да рукавицы Эчилину шьешь. Что за жизнь это?
— Да, да! Оля хорошие слова говорит. Ты слушай, Тимлю, внимательно слушай слова эти, — вступила в разговор и Тэюнэ. — Я тоже сначала такой, как ты, была. Дома все сидела, Иляю чай кипятила. А потом не смогла так жить дальше. Слышу, все люди о чем-то новом говорят, о чем-то очень интересном говорят, вижу, лица у них веселые, глаза горячие! Завидно мне стало, ай как завидно! И вот решила я, что не буду больше в яранге своей, как глупая нерпа на льдине, сидеть. К настоящим людям побежала. В клуб, в школу побежала…
Тимлю — смотрела в раскрасневшееся, взволнованное лицо Тэюнэ и невольно сама заражалась ее волнением.
— Так ты слушаешь нас или нет? — вдруг донесся до Тюлю голос Оли.
Девушка вздрогнула, словно очнувшись от забытья, и все с тем же выражением растерянности посмотрела сначала на Олю, потом на Тэюнэ.
— Я слушаю. Слушаю и думаю, — быстро сказала она, тревожно поглядывая на чоыргын: не пришел ли Эчилин?
— Так вот, иди в мою бригаду, — не унималась Тэюнэ. — Многие женщины, у которых дети есть, и те ко мне в бригаду собираются. Девушки, кроме тебя, все до одной будут в бригаде моей. Одна ты пока собираешься по-прежнему в яранге сидеть.
— Не знаю… Еще раз спрошу у Эчилина… Вчера он говорил мне, что у меня дома всяких дел полно. Вот и Айгинто мне об охоте говорил… Но как я пойду, если Эчилин не хочет, чтобы я за мужское дело бралась? — Тимлю беспомощно развела руками. — Но я подумаю. Я хорошо подумаю. Вы приходите ко мне, почаще приходите, когда Эчилина дома не будет.
— Ты сама чаще в школу, в клуб приходи, — предложила Оля. — Там мы с тобой найдем такое место для разговора, что Эчилин не услышит нас.
— Хорошо, приходить буду, — пообещала Тимлю и тут же подумала: «А что, конечно туда к ним ходить буду. Попробую обмануть Эчилина…»
Не успели Тэюнэ и Оля выбраться из полога, как Айгинто и след простыл. Встретил он их на улице. И все же скрыть, что слыхал их разговор с Тимлю, не мог.
— Ай, спасибо вам! — засмеялся он. — Хорошие, очень хорошие слова вы ей говорили…
— А ты откуда знаешь? — изумилась Оля.
— У меня вот здесь, — Айгинто приложил руку к сердцу, — такое особое радио есть… все слышит!
Оля и Тэюнэ многозначительно переглянулись, затем рассмеялись.
— Вот что, Тэюнэ, — вдруг нахмурился Айгинто. — Собери сейчас же свою бригаду, пойду учить вас капканы ставить… Сам учить буду! — И тут же упрекнул себя: «Опять сам, как будто, кроме меня, некому пойти. Правильно меня Гэмаль ругает».
Когда оставалось поймать всего двенадцать песцов, чтобы снова догнать илирнэйцев, разразилась затяжная пурга. Люди отсиживались дома. Проходили сутки за сутками, а пурга не утихала.
— Давай-ка партгруппу вместе с правлением колхоза собирать, — сказал однажды Гэмаль председателю колхоза.
— Зачем это? Не думаешь ли ты на собрании партгруппы решение такое вынести, чтобы пурга остановилась, — мрачно отозвался Айгинто и, улыбнувшись, шутливо добавил: — Запиши в протокол, что пурге объявляется строгий выговор с занесением в личное дело…
— Разве ты не знаешь, сколько дней у нас пурга отняла? — строго спросил Гэмаль. — И потом откуда известно тебе, сколько дней она у нас еще отнимет? Много очень много полезных дней мы потеряли. Заранее подумать надо, что еще мы можем сделать, чтобы догнать потерянное время?
— Да, об этом подумать надо заранее.
Из дома в дом, из яранги в ярангу передавалась весть, что партгруппа и правление колхоза решили собраться для важного охотничьего разговора. Дошла эта весть и до старика Анкоче. Волнуется у старика охотничья кровь. Иногда ему кажется, что он помолодел на добрых двадцать–тридцать лет. Кажется, встал бы, натянул на ноги снегоступы и пошел бы, как в дни далекой молодости, с копьем прямо на медведя. Но нельзя, к сожалению, итти на медведя. Хорошо хоть, что ноги его, которые год назад совсем отказывались служить, теперь по поселку старика носят. Хорошо, что руки хоть посох как следует еще держат.
Тепло, светло в доме. Анкоче сидит в своем углу на белоснежной медвежьей шкуре, перевязывает оленьими жилами правилки для пушнины. Сын Рультын и его молодая жена Айнэ сидят за учебниками, выполняют домашнее задание.
— Рультын, поди-ка сюда! — просит Анкоче. — Сходи скорее к Митенко, скажи, чтобы ко мне зашел. Слыхал я, что все самые большие люди поселка сегодня для охотничьего разговора собираются. Совет, один очень важный дать хочу.
Ни слова не говоря, Рультын поспешно одевается. Он хорошо знает — раз отец зовет к себе Петра Ивановича для совета, значит действительно скажет что-то очень важное.
Рультын не ошибся. Поговорив с Митенко о дурной погоде, Анкоче протянул ему свою трубку и сказал:
— Помнишь, когда мы с тобой еще молодыми были, пурга однажды нас на капканах застала? Дня три-четыре мы тогда с тобой в палатке прожили.
— Это за перевалом, что ли? — спросил Петр Иванович, силясь вспомнить этот случай.
— Да, да! — подхватил Анкоче. — Так вот тогда заметили мы с тобой, что песцы в пургу особенно часто к приманкам ходят. Холод и голод гонит их в пургу к приманкам. Если забитые снегом капканы часто перезаряжать — много песцов поймать можно.
— Ай, какой хороший совет! — не выдержал Рультын, соскакивая со своего места. — Сейчас же к комсомольцам пойду, в пургу песцов ловить будем!
— Совет хороший, замечательный совет, — согласился Петр Иванович. — Только к комсомольцам итти рано. Сначала пойдешь со мной на собрание партгруппы. Сначала там все дело обсудим.
— Пошел бы и я с вами, да пурга сильная, свалит меня с ног, — тяжело вздохнул Анкоче.
Митенко проницательно посмотрел на своего друга, что-то обдумывая, и вдруг, повернувшись к Рультыну, сказал:
— А ну-ка иди, передай Гэмалю и Айгинто, что собрание хорошо бы устроить здесь, в твоем доме. Пусть придут слушать мудрый совет старого охотника.
Рультын шепнул жене, чтобы она прибрала в доме, и снова вышел на улицу, в бушующую пургу.
Айнэ сначала подошла к зеркалу, поправила свои браслеты, бусы, серьги, потом осмотрела критическим взглядом комнату.
«Стол надо поставить посредине, — решила она. — Где-то в ящике красный сатин у меня лежит. Накрою стол красным сатином, чтобы как в клубе было. Что ж мне еще сделать надо? Ах, да, для Анкоче особое место приготовить надо. Это же его совет партгруппа придет слушать… А потом надену-ка я свое самое лучшее красное платье из шелка!»
Не успела Айнэ переодеться, как дверь отворилась и в дом вошло сразу до десятка мужчин.
— О! Смотри-ка, что сделала Айнэ! — восхищенно воскликнул Гэмаль. — Красная скатерть на столе!
Изумленный Рультын посмотрел на свою разнаряженную жену и не — сдержал восхищения, оказал:
— Ну и жена у меня, ай, хорошая жена!..
— Ну, что ж, садитесь, люди, за наш красный стол, — легко поднялся на ноги Анкоче. — Садитесь, будем важный охотничий разговор вести.
Не скоро потух в тот вечер огонь в окнах дома Рультына. А наутро из яранги в ярангу, из дома в дом пошла весть: партгруппа вместе с правлением колхоза решила, что янрайцы должны ловить песцов в пургу.
Ловить песцов в пургу! Когда такое было, чтобы все до одного охотника выходили ловить песцов в пургу?! Трудно это, очень трудно! Считалось до сих пор, что это невозможно. Ну, что ж! Много уже в этом году писали о смелых охотниках, живущих в Янрае. Пусть еще одна новость по району пойдет, — новость о том, что янрайцы умеют ловить песцов и в пургу!
Но не все думали так в Янрае. Узнав, что надо собираться на капканы в пургу, Эчилин долго сидел ошеломленный и вдруг в ярости изломал на куски правилку, которую держал в руках. Пурге он был рад. «Наконец-то и отдохнуть можно», — думал он, блаженно вытягиваясь на шкурах в яранге. И вот оказалось, что пурга, не спасение, а еще более беспощадное испытание.
— Это что же такое получается! — почти закричал он, приводя в смятение свою падчерицу. — Они совсем лишились ума!..
Быстро собравшись, Эчилин вынырнул из тепла яранги в пургу, направляясь к Иляю.
Иляй в это время сидел в своем пологе и тоже ругался на чем свет стоит. Итти ловить песцов в пургу для него казалось безумием. И хуже всего было то, что не итти вместе со всеми он не мог.
«Что-то случилось такое для меня непонятное, что я не могу, как прежде, взять да и не пойти, — с досадой думал он, собираясь в дорогу. — Вон Тэюнэ, кажется, совсем сходит с ума. Пошла звать женщин, чтобы они тоже отправились с ней в пургу песцов ловить. Как же я буду дома сидеть, если даже жена моя уходит? Ох, и беда же мне с ней! И зачем только жена моя женщиной родилась? Если б мужчиной была — пусть бы шла тогда в пургу песцов ловить, а я и дома посидел бы».
И вдруг Иляй увидел, что в полог к нему забирается Эчилин.
Осмотрев полог, Эчилин пощипал волоски на своей бородке и сказал:
— Жена твоя, как видно, о каких-то посторонних делах думает. Хозяйством не занимается: стекло на лампе грязное, полог от снега плохо выбит, в шатре беспорядок. Не знаю, как ты терпишь…
Иляй досадливо поморщился.
— В пургу всегда так бывает. В твоей яранге сейчас не лучше. И потом ей некогда, она уходит…
— Как уходит? Куда уходит? К Гэмалю, так, что ли?
— Почему к Гэмалю? Зачем такое говоришь? — смутился Иляй.
Эчилин наклонился к Иляю и, словно поверяя глубокую тайну, — сказал вкрадчиво:
— А разве тебе неизвестно, что Тэюнэ и Гэмаль давно уже снюхались?
Круглое лицо Иляя постепенно наливалось кровью. Узенькие глазки его стали злыми, колючими.
— Не говори мне слов таких. Мне и без тебя волком выть хочется. И если ты знать хочешь — Гэмаль здесь ни при чем. Это она все время на сторону его становится, а он из-за этого в глаза мне смотреть стыдится. Вот я ее когда-нибудь схвачу за волосы, чтобы не позорила мужа своего!
— Приятно настоящего мужчину в гневе видать! — воскликнул Эчилин. — Но слепой ты, Иляй, как старуха. Не видишь, что Гэмаль только притворяется добрым. Он уже давно сделал так, чтобы жена твоя на тебя смотреть перестала. Я не однажды видел их летом на берегу морском, у маяка, где овраги, где много травы сухой. Если у тебя голова, а не горшок на плечах, ты понимать должен, почему они это место для своих встреч выбирали.
Судорожно глотая что-то, вдруг застрявшее в горле, Иляй хмуро слушал каждое слово Эчилина. До сих пор у него еще теплилась надежда, что жена забудет Гэмаля, что она рано или поздно как следует оценит его, Иляя, но вот Эчилин говорит такие слова, от которых темнеет в голове, а руки сжимаются в кулаки. И в самом деле, почему это он, Иляй, до сих пор верил Гэмалю? Почему он ни разу не подумал о том, что Тэюнэ и Гэмаль уже давно его обманывают?
Схватив Эчилина за шиворот кухлянки, Иляй близко наклонил к себе его холодное, бесстрастное лицо с тяжелыми челюстями.
— Скажи, ты правду говоришь, а? Это правда, что они там, у маяка?..
Эчилин мягко, но настойчиво отцепил от своего воротника руки Иляя и с видом оскорбленного человека, которого подозревают в клевете, сказал:
— Жалко, что я тогда не взял тебя за шиворот и не ткнул носом в то место, где они лежали.
— Я убью Тэюнэ! — мрачно заявил Иляй и, вдруг вскинув вверх одну ногу, начал торопливо подвязывать болтающиеся тесемки торбазов. Носок правого торбаза был порван, и из него торчала травяная стелька.
Эчилин презрительно усмехнулся:
— Голова у тебя, наверное, как этот торбаз, дырявая! Разве женщина что-нибудь понимает? Женщина, как песец, — увидит приманку и бежит прямо на капкан.
— Значит, по-твоему, не Тэюнэ, а Гэмаля убить надо? — полуиспуганно спросил Иляй.
— Что это ты говоришь такое? — с наигранным ужасом воскликнул Эчилин. — Разве можно человека убивать, да еще такого человека, как Гэмаль!..
— А что же мне делать?
— Терпеть, терпеть надо!
Сказал это Эчилин таким тоном, что лицо у Иляя снова побагровело.
— Да, да, терпеть надо, — повторил Эчилин. — Гэмаль начальник, парторг, значит гордиться тебе надо…
— Замолчи! — закричал Иляй. — Замолчи, а то я тебя сейчас убью!
— Не убьешь, — спокойно возразил Эчилин. — Это тебе не старая жизнь, когда человека, как собаку, убить можно было. Как раньше бывало? Накинет один человек на шею другого аркан в пургу, так и оставит, чтобы морозом прикончило. Так в старину было. А тебе, Иляй, терпеть надо. Да ты чего это так разозлился? Разве тебе Тэюнэ вдвоем с Гэмалем не хватит?
Этого Иляй уже не мог вынести.
— Я их убью! Обоих убью! Они еще узнают, как обманывать меня! — зарычал он и так заметался по пологу, что-то разыскивая, что едва не разрушил его.
— Ну, ну, ты потише слова такие говори, а то сейчас всем расскажу, — погрозился Эчилин, как бы стирая с лица рукой едва заметную ухмылку. — Разве можно человека убивать!
— Эй, Иляй! — послышался чей-то голос в шатре яранги, — быстрее собирайся, наша бригада через час на капканы уходит!
Охотники вышли в тундру, оставив собак дома. Пурга была такая, что ее не смогла бы одолеть ни одна упряжка. Но люди все же решили одолеть пургу. И хотя выбрали они всего один, притом самый близкий, участок, задача их была необычайно трудной. Стремительный ветер, словно взбешенный дерзостью людей, которые посмели с ним спорить, сбивал их с ног, обрушивал на них тучи вздыбленного снега. Охотники, сутулясь под своими ношами, в которых были палатки, примусы, чайники, недельный запас пищи, карабкались на сугробы, падали, снова подымались и упрямо двигались вперед, руководствуясь в своем необыкновенно тяжелом пути каким-то шестым чувством испытанных следопытов…
Гэмаль стал на колени возле приманки, сорвал зубами рукавицу с правой руки, пытаясь оголенной ладонью отогреть лицо. И вдруг порывом ветра рукавицу швырнуло куда-то в бушующий снег. Гэмаль вскочил на ноги, сделал прыжок, второй, споткнулся о заструги, упал, больно зашиб локоть.
— О, проклятая пурга! — выругался парторг и раскашлялся, захлебнувшись ветром.
Втянув руку внутрь кухлянки, Гэмаль снова подошел к приманке. Вытащив рывком забитый снегом капкан, он выхватил из чехла нож, попытался сделать лунку, но это было не так просто: лунку тут же забивало снегом. На какое-то мгновение мелькнула мысль, что перезаряжать капканы в пургу не хватит никаких сил. Но это только подстегнуло Гэмаля. Он тут же принялся орудовать обеими руками. Однако не помогло и это.
Словно обожженные, пальцы нестерпимо болели и не двигались.
«Как это? Неужели я не смогу перезарядить капканы? Что же тогда скажут другие?»
Всегда спокойный и выдержанный, сейчас Гэмаль был близок к отчаянию. А беспощадный ветер толкал его в грудь, бил в лицо колючим снегом, не позволял выкрикнуть в ответ пурге даже ругательства.
В бессильном бешенстве вскочил Гэмаль и стал разбрасывать ногой сугроб, который уже начал расти как раз там, где нужно было ставить капканы.
Задыхаясь, Гэмаль снова упал на колени, просунул лицо в головной вырез кухлянки. Минуты две он сидел неподвижно, пока не вспомнил о своем непобедимом оружии — спокойствии.
Конечно, он сейчас успокоится, он победит эту проклятую пургу. Вот пусть только сердце перестанет так часто биться, пусть горячий туман уйдет из головы.
Прошло еще несколько минут.
— А что, если сделать так! — вдруг воскликнул Гэмаль.
Парторг расстегнул на верхней кухлянке ремень и подпоясал им только нижнюю кухлянку. Повернувшись спиной к ветру, он втянул руки вместе с рукавами нижней кухлянки внутрь верхней, просунул в головной вырез лицо, сделав таким образом что-то наподобие крошечной меховой палатки.
«Ого! Пусть теперь помешает мне ветер перезарядить капканы! — торжествующе подумал он. — Правда, совсем темно и неудобно, ну да что поделаешь…»
Но это было еще не все. Гэмаль чувствовал, что голой рукой капкан ему все-таки не перезарядить. Спокойствие выручило и на этот раз. Он вспомнил, что кисет его сшит из пыжиковой шкуры. Не задумываясь, он быстро высыпал табак во внутренний карман кухлянки, а кисет вместо рукавицы надел на руку.
Когда капканы у первой приманки были, наконец, перезаряжены, Гэмаль облегченно вздохнул, встал на ноги.
Но и это было еще не все. Надо было проследить, как долго могли оставаться капканы не забитыми снегом. К своему огорчению, Гэмаль убедился, что если ничего не предпринять, то через десять минут капканы снова будут под снегом.
«Придется перетаскивать приманки вместе с капканами на те места, где не задерживается снег, — решил он. — Большая работа, но сделать так все же придется, иначе ничего не получится. Схожу в палатку, может у Айгинто есть запасные рукавицы».
Палатка находилась не более как в километре от первой приманки Гэмаля. Тяжело проваливаясь в снег, парторг шел, с трудом преодолевая встречный напор ветра.
И вдруг лицом к лицу столкнулся с Иляем.
— Ты чего здесь? — наклонился Гэмаль к уху Иляя, силясь перекричать шум пурги.
— Да вот заблудился, не могу свои капканы найти.
— Давай помогу! — предложил с готовностью Гэмаль.
— Нет, нет, я сам! Я сейчас хорошо вспомнил! — закричал Иляй и нерешительно отступил назад.
Гэмаль повернулся и пошел навстречу ветру.
Иляй судорожно обхватил кольца аркана, тяжело дыша, прошел несколько шагов вслед за Гэмалем, все еще не веря, что перед ним именно тот человек, которого он собирался убить. Спина Гэмаля слилась с тучей снега, мелькнула опять, потом еще раз и исчезла совсем. Облегченно вздохнув, Иляй отвернулся от ветра, вытер руками мокрое, залепленное снегом лицо и долго-долго стоял на месте, как бы не понимая, зачем он здесь и по какой причине в руках его оказался аркан.
— Ну прямо как мальчишка! — наконец сказал он и снова вздохнул облегченно. У него было такое ощущение, словно ему удалось избежать какого-то огромного несчастья.
«Надо аркан этот куда-нибудь выбросить, а то еще Эчилин увидит, догадается, людям расскажет, — подумал Иляй и тут же швырнул собранный в кольца аркан куда-то в пургу. — О, эта проклятая Тэюнэ! Взять бы ее за волосы и поколотить, как собаку. Так я и сделаю! Я ее проучу! Только сначала хорошо проверить надо — не врет ли Эчилин. А он мог наврать. Что я не знаю Эчилина, что ли? И почему это я так сразу поверил ему?.. Ай, ну просто как мальчишка поступаю!..»
В палатке Гэмаль застал одного Айгинто. Председатель сидел мрачный, покуривая трубку. Отряхнувшись от снега, Гэмаль присел на корточки.
— Гивэй, значит, еще не приходил? Он же с тобой в одну палатку просился.
— Нет еще, — угрюмо отозвался Айгинто.
— Нет ли у тебя рукавиц запасных? — спросил Гэмаль, показывая свою окоченевшую от холода руку. — Пургой вырвало, унесло… Еле перезарядил капканы.
— Тебе удалось перезарядить капканы, да еще без рукавицы? — изумленно спросил Айгинто и тут же засуетился, роясь в своем вещевом мешке.
— На вот, бери, — протянул он ему рукавицы. — Обо всем, я вижу, председатель колхоза заботиться должен…
— Примус разжег бы, чайку вскипятить, — устало сказал Гэмаль, надевая новые рукавицы. — А пальцы я все же подморозил, — добавил он, чувствуя боль, похожую на ожог.
Айгинто взялся за примус.
— Ни с чем вернулся в палатку, — хмуро сказал он. — Что только не делал с капканами, а перезарядить не смог. Все ругательные слова перебрал, какие только вспомнил, все равно не помогло.
В это время в палатку просунулся весь заснеженный Гивэй. Отряхнув с остервенением малахай от снега, он снова нахлобучил его на голову и, стараясь не смотреть в глаза ни Гэмалю, ни Айгинто, сказал:
— Ничего у нас не получится с охотой в пургу. Только зря измучаются да переморозятся люди…
Гэмаль крепко затянулся из трубки и подумал: «Медлить нельзя. Надо итти по всем палаткам, помогать охотникам. Иначе все сорвется».
— Я тоже не смог перезарядить капканы, — вздохнул Айгинто. — А вот Гэмаль перезарядил, да еще без одной рукавицы.
Гивэй недоверчиво посмотрел на Гэмаля.
— Как? Расскажи!
Гэмаль быстро докурил трубку, спрятал ее и сказал:
— Сейчас втроем пойдем учить людей, как перезаряжать в пургу капканы. Сначала у меня тоже ничего не получалось. Злой я был, сильно злой, а потом успокоился и все же придумал, что делать надо. Вот послушайте.
Айгинто и Гивэй жадно слушали каждое слово парторга.
— Пойдем теперь по палаткам, докажем охотникам, что песцов и в пургу ловить можно, — повеселел председатель.
Переходя от палатки к палатке, Айгинто и Гэмаль всюду находили охотников мрачными, унылыми.
— Неразумное старик Анкоче выдумал. А вы послушали его, в пургу людей повели, — простуженным голосом сказал в одной из палаток Нотат. Пожилому охотнику нездоровилось, но он никому не говорил об этом.
— А мы давно уже или умом мальчишек, или умом стариков полоумных живем, — злорадно подхватил Эчилин.
Айгинто хотел было ответить не менее резко, но Гэмаль дернул его за рукав.
— Да, пока плохо получается, — вздохнул парторг, — мы вот с Айгинто тоже были сердитые. Я так сильно рассердился, когда капканы перезаряжал, что кусать рукав кухлянки стал, снег ногами копать.
Охотники с любопытством и недоумением посмотрели на Гэмаля. То, что он честно и прямо рассказал о своем отчаянье, которое оказалось таким же, как и у них, понравилось многим: не ругается, не стыдит, силой своей не хвастается, честно сознался, что и ему тяжело.
— Плохо, друзья, нам не потому, что мы пурги испугались, — продолжал Гэмаль. — Беда в том, что пока пользы нет от того, что сидим мы здесь в пурге.
— Вот-вот, ты, Гэмаль, всегда умеешь сказать, о чем люди думают, — оживился Нотат. — Без толку мучаемся!
— А Гэмаль вот добился толку, теперь всех научит, как обмануть пургу! — выкрикнул из-за спины брата Гивэй. — Из собственной кухлянки он как бы палатку делает: на колени встанет, руки в рукава просунет и так внизу, под кухлянкой, перезаряжает капканы. Вот посмотрите, как получается!
Гивэй схватил лежавший в палатке капкан, упал на колени и в точности все проделал так, как только что рассказывал. Охотники повеселели. Некоторые из них и сами попытались тут же повторить опыт Гэмаля.
На следующий день от мрачного уныния, которым были охвачены янрайцы накануне, не осталось и следа. Теперь они уже могли справиться с метелью. К тому же старик Анкоче оказался глубоко прав. Голодные песцы, лишенные возможности охотиться в пургу за мышами, слепо шли на приманки. К вечеру не было охотника, который не вернулся бы в палатку без песца.
В бушующую пургу вышел из Янрая самый молодой охотник, Эттын. Сбиваемый ветром, он часто падал, с трудом подымался и шел дальше. Всего час назад Эттын чувствовал себя несчастным человеком. Шутка сказать, как раз именно тогда, когда все охотники, несмотря на пургу, пошли ловить песцов, его оставили дома лишь потому, что он немножко простудился. Ну, что ж такого, что в голове его жар. Пурга ее быстро остудит. И Эттын все же удрал от матери. Не такой он человек, чтобы оставаться дома, когда все комсомольцы вышли на капканы.
Все чаще и чаще останавливался Эттын, чтобы отдышаться. Иногда ему казалось, что он заблудился, но юноша гнал тревожную мысль прочь и упрямо двигался вперед, разыскивая палатку бригады Рультына.
Сотни вихревых столбов, ввинчиваясь в снег спиралью, выписывая концентрические круги, мчались по снежной долине. Эттын, задыхаясь, отворачивал от ветра лицо, но казалось, что ветер дует со всех сторон.
Наконец Эттын убедился, что окончательно сбился с пути.
«Что же мне делать?» — в растерянности подумал он. Мысль о том, что он может бесполезно проблуждать, тогда как его друзья будут ловить песцов, приводила Эттына в отчаяние.
«Охотник называется, комсомолец, в пургу заблудился! Дома такому сидеть надо! Из мамкиных рук чаек пить!» — не щадил себя Эттын, шагая куда-то наугад.
Когда ноги совсем отказались итти, Эттын лег прямо на снег, засунул голову и руки внутрь кухлянки. Таяли от дыхания сосульки на опушке малахая, холодные капли ползли по лицу. Облизывая пересохшие, жаркие губы, Эттын прикладывал руки к горячему лбу, чувствуя, как голова его разламывается от боли.
Постепенно юношу занесло снегом, и он погрузился в тяжелый, зыбкий сон.
Проснулся Эттын, когда у него затекли и замерзли ноги. Надо было встать, потоптаться, чтобы как-нибудь согреться. Но вверху, над снежным сугробом, с прежней силой бесновалась метель. «А может, так полежать, может, ничего с ногами не случится? Померзнут-померзнут, да и согреются?» И чем дольше Эттын лежал без движения, тем сильнее всем существом его овладевала эта страшная мысль. Боль в ногах была нестерпимо резкой. «Как же так? Что же это получается? Не меня ли настоящие охотники учили ноги беречь? Вот перестану их чувствовать, станет тепло им, и тогда я никогда не выберусь из своей снежной берлоги».
Эттыну вспомнился рассказ Ковалева о сталинградском бойце, как тот полз и полз под огнем. С какой жадностью вслушивался тогда Эттын в каждое слово секретаря райкома. Захваченный его рассказом, Эттын представлял себя тогда на месте бойца и думал, что он, комсомолец, молодой бесстрашный охотник, сделал бы то же самое — дополз бы до цели.
Собрав все силы, Эттын повернулся вправо, влево, взломал снежную корку, вскочил на ноги. В размякшее, обмороженное лицо жестко ударило колючим снегом. Эттын трясся и, чтобы унять дрожь, стал топтаться на одном месте, выстукивая зубами дробь.
Задохнувшись, Эттын упал на колени, втянул голову в плечи. «Нельзя сидеть!.. Двигаться! Двигаться! — кричал он себе. На миг ему представилась заботливая, встревоженная его болезнью мать. — Обманул. Обманул я ее. Больной в пургу ушел. Плачет, сильно плачет она теперь».
Жажда борьбы охватила Эттына. Он завертелся на снегу комком, задыхаясь, хватаясь руками за грудь, падая, подымаясь снова. Постепенно отходили закоченевшие ноги, унималась дрожь. Зубы уже не так больно выстукивали дробь. А Эттын все топтался и топтался, стремясь еще больше согреться. Разогревшись, он снова лег в снежную берлогу…
Долго ли спал Эттын, или всего несколько минут, он не мог сказать. Проснулся он от резкой боли в ногах и долго не мог сообразить, что с ним происходит. В сознании смутно возникла мысль, что ему надо напрячь все усилия и от чего-то обезопасить себя. «Надо опять встать! Согреться надо!» — наконец вспомнил он. Но в то же время он знал, что на этот раз подняться на ноги его уже не заставят никакие силы. А боль в ногах становилась все резче и резче. Голова казалась тяжелой, расплющенной у висков.
По мере того как утихала боль, все более туманилось сознание. Временами, где-то глубоко-глубоко, смутно мелькала предостерегающая, тревожная мысль, но от чего она предостерегала, Эттын уже понять не мог.
Очнулся юноша не скоро. Открыв глаза, он увидел высоко над собой синее ясное небо и совсем близко — тревожные и вместе с тем радостные глаза Гэмаля.
— Жив! — словно из-за стены донеслось до слуха юноши.
— Жив! — повторил кто-то другой.
— Жив! — прошептал и Эттын, и вдруг сознание его стало предельно точным. Он вспомнил все, что произошло с ним, рванулся и сразу почувствовал, что ноги его стали необыкновенно тяжелыми, чужими.
— Как далеко он ушел в сторону Илирнэя, — снова послышался голос второго человека, которого Эттын никак не мог узнать. «Да это же Иляй!» — наконец узнал он.
Эттына уложили на легкую нарту, прикрыли теплыми шкурами.
— В Янрай заезжать будешь? — спросил Иляй.
— Нет. Повезу прямо в илирнэйскую больницу. Часов через пять буду там, — ответил Гэмаль и сдвинул с места нарту.
Через двое суток Гэмаль вернулся из Илирнэя в Янрай. Не одну весть привез он, но сообщил людям прежде всего самую радостную — весть о великой Сталинградской победе, которую он узнал по радио в Илирнэе.
— Слушайте, люди, меня! Слушайте весть великую! — изменив своей привычной сдержанности, крикнул он, становясь на нарту.
Сбив на спину малахай, не чувствуя жгучего мороза, Гэмаль рассказывал собравшимся у школы янрайцам все, что было ему известно о великой победе.
Улыбалось на небе недавно взошедшее после долгой полярной ночи пока еще холодное, но ласковое солнце; трепетал на ветру над школой красный флаг, слышался звонкий, радостный смех детей.
— Далеко живем мы от Сталинграда, но понять нужно, что и мы тоже за Сталинград сражались! — сказал в конце своей речи Гэмаль. — О том, что мы в пургу семьдесят песцов добыли, план и фронтовое задание перевыполнили, уже весь район знает! На тридцать два песца мы снова обогнали илирнэйцев. Но охота еще не закончена! Илирнэйцы нас снова могут обогнать. А самое главное это то, что война еще продолжается. Берлин от Сталинграда далеко, очень далеко, и нам надо помочь советским бойцам пройти этот путь!
Когда Гэмаль кончил, к нему подошла мать Эттына Рочгина и попросила, крепко прижимая руки к груди:
— О сыне скажи моем, скажи все, что знаешь…
— Да, да, расскажи, что с Эттыном! — потребовали люди.
Гэмаль нахмурился, тяжело вздохнул, поискал глазами отца Эттына Тиркина, но не нашел. Рочгина сделала еще шаг вперед, схватилась рукой за сердце. В толпе наступила тревожная, напряженная тишина.
— Много у Сталинграда наших бойцов погибло. Многие из них калеками без рук, без ног остались, — негромко сказал Гэмаль. — Самый молодой наш охотник Эттын, самый молодой комсомолец наш, на настоящего сталинградца похож! — Обветренное лицо парторга стало необыкновенно суровым. Малахай он так и не надел, волосы побелели от инея. — Должен сказать тебе, Рочгина, должен сказать вам, люди, весть очень печальную: Эттыну нашему пришлось отрезать правую ногу.
Рочгина стремительно поднесла руку ко рту, раскрытому в безмолвном крике, и вдруг, повернувшись, заплавала тонко, протяжно. Плач этот больно отозвался в сердце Гэмаля. «Вот так, в сегодняшний день великой победы, многие матери заплачут, узнав о гибели, об увечье своих сыновей», — подумал он, наблюдая за Рочгиной, которая шла к дому неверными шагами.
После митинга Гэмаль зашел в школу. Оля попросила его подробнее рассказать об Эттыне.
— Что рассказывать, — вздохнул Гэмаль. — Плохие дела с парнем. Возможно, вторую ногу придется резать. Сильно обморозился. К тому же у него воспаление легких. Очень ослаб. Главный врач сказал, что если выживет, так это будет чудом.
Солнцева отвернулась, чтобы скрыть слезы, глядя куда-то в окно влажными неподвижными глазами.
— Попробуем, Оля, выгнать на сегодня из сердца печаль и тревогу, — негромко, но твердо сказал Гэмаль. — Нужно так сделать, чтобы люди праздник почувствовали. Собери комсомольцев, вечер самодеятельности устрой. А я сейчас Журбе в тундру подробно о вести радостной напишу. Пусть узнают ее оленеводы. Сегодня же и гонца туда пошлю.
— Правильно, сегодня же пошли гонца, — оживилась Солнцева. — От меня Журбе тоже будет письмо.
Рочгина, придя домой, бросилась лицом на подушки, на которых еще недавно лежал больной Эттын, и заплакала так, словно в доме ее был покойник.
— Как же он без ноги теперь будет? Какой же это охотник, если у него ноги нет! — причитала она.
— Спасибо за это скажи тем, кто погнал мальчика в пургу песцов ловить! — вдруг услыхала Рочгина вкрадчивый голос Эчилина. Рочгина замерла, оторвала свое заплаканное лицо от подушки и медленно встала.
— Как ты сказал? — тихо спросила она, бесшумно ступив навстречу Эчилину. — Что ты такое сказал? — так же тихо повторила она свой вопрос и, не дожидаясь ответа, вдруг закричала, гневно потрясая своими худенькими кулачками: — Его никто не гнал! Врешь!.. Эттын сам пошел, сам!.. Сам! Слышишь?.. Пошел, потому…
Рочгина задохнулась. Губы ее дрожали. Эчилин круто повернулся.
— Все, все рассудка лишились! Случилось что-то с людьми, словно порчу кто наслал на них! — бормотал он, поспешно закрывая за собой дверь.
Заметив быстро идущего к своему дому Тиркина, только что прибывшего из охотничьего участка, Эчилин остановился.
— Знаешь ли ты печальную весть о твоем сыне? — спросил он со вздохом. — Успел ли ты поговорить с Гэмалем?
Тиркин шагнул вплотную в Эчилину, глянул суровым взглядом прямо в глаза.
— О печальной вести с таким лицом, как у тебя, не сообщают.
Эчилин невольно отступил шаг назад, словно получив пощечину. А Тиркин, втянув голову в плечи, ссутулившись, так же стремительно пошел дальше к дому.
Весть о великой победе облетела все стойбища тундры.
Опережая агитаторов, переходя из яранги в ярангу, из стойбища в стойбище, счастливая весть обрастала подробностями, приобретала сказочную, легендарную окраску.
— Говорят, в Сталинграде один красноармеец был огромного росту! Надо таких, как я, три человека один на один поставить, — рассказывал притихшим оленеводам в своей яранге молчун Майна-Воопка. — А силы у него было столько, сколько сто человек имеют, да еще сто, да еще и еще десять раз по сто. Красноармеец за ствол пушки берет, кверху поднимает, а затем врагов ею бьет: направо бьет! налево бьет! Вперед, назад бьет!
Журба, не прерывая, внимательно слушал рассказчика. Владимир понимал, что народом уже творится легенда. «Как знать, — думал он, — быть может, народное сказание о Сталинградской победе, переходя от поколения к поколению, из века в век, останется, как живое дыхание бессмертия наших героев, которое родилось сегодня, чтобы жить вечно».
(Продолжение следует.)