LII

Здесь, в этом мрачном месте, негры остановились, и я понял, что час моей смерти наступил.

И вот теперь, на краю этой бездны, в которую я устремился, можно сказать, добровольно, передо мной снова встало видение счастья, отвергнутого мной всего несколько часов назад, и горькое сожаление, почти раскаяние сжало мое сердце. Молить о пощаде было бы недостойно, но все-таки жалоба сорвалась с моих уст.

– Друзья! – воскликнул я, обращаясь к неграм, окружавшим меня. – Как тяжело умирать в двадцать лет, когда ты молод и полон сил, когда ты любишь и любим, и знаешь, что на свете есть глаза, которые будут лить по тебе слезы, пода не закроются навеки!

В ответ на мои слова раздался отвратительный хохот. То смеялся маленький оби. Этот злой дух, это непостижимое существо в одно мгновение очутилось рядом со мной.

– Ага! Тебе жаль жизни! Labado sea Dios![113] Я боялся одного, что ты не испугаешься смерти!

Опять этот голос и этот смех, над которым я столько ломал себе голову.

– Кто же ты, исчадие ада? – крикнул я.

– Сейчас узнаешь! – голос карлика был страшен. – Смотри! – и он сдвинул в сторону серебряное солнце, висевшее на его темной груди.

Я наклонился к нему. На его волосатой груди виднелись бледные шрамы, образующие два имени, – отвратительное и неизгладимое клеймо, выжженное каленым железом на теле раба. Одно имя было «Эффингем», другое – моего дяди и мое собственное: «д'Овернэ!» Я онемел от удивления.

– Ну что, Леопольд д'Овернэ? Твое имя ничего не говорит тебе о моем?

– Нет! – отвечал я, изумленный, что он знает, как меня зовут; я напрягал свою память. – Эффингем и д'Овернэ… Эти два имени были только на груди у шута… но бедный карлик умер, притом он был нам предан… Нет, не может быть! Ты не Хабибра!

– Он самый! – проревел карлик и, приподняв окровавленный колпак, сорвал свое покрывало. Передо мной было безобразное лицо нашего домашнего шута; но прежнее выражение дурацкой веселости, к которому я привык, исчезло; он смотрел мрачно и угрожающе. Я был потрясен.

– Великий боже! Неужели все мертвые воскресли?! Да это же Хабибра – дядин шут!

– Его шут… и его убийца, – глухо сказал карлик, схватившись за рукоять кинжала.

Я в ужасе отшатнулся.

– Его убийца!.. Изверг! Так-то ты отплатил ему за его доброту!

Он перебил меня:

– За его доброту! Скажи лучше за его оскорбления!

– Как! Значит, это ты убил его, негодяй!

– Да, я! – лицо его было ужасно. – Я всадил ему нож прямо в сердце, и так глубоко, что он едва успел проснуться, как тут же погрузился в вечный сон. Он только тихо вскрикнул: «Ко мне, Хабибра!..» Что ж, я и был возле него!

Его чудовищный рассказ, его чудовищное хладнокровие возмутили меня.

– Подлый убийца! Злодей! Ты позабыл все милости, которыми он осыпал тебя! Ты ел у его стола, спал у его постели.

– Да, как собака! – резко перебил меня Хабибра. – Como un perro! Оставь! Я слишком хорошо помню все эти милости: каждая из них была оскорблением! Я отомстил ему за них, а теперь отомщу и тебе! Слушай! Ты думаешь, что если я мулат, если я карлик и урод, так я уже не человек? Нет, у меня есть душа, и душа более глубокая, более сильная, чем та, которую я вырву из твоего изнеженного тела. Меня подарили твоему дяде, точно обезьянку. Я был его игрушкой, он с презрением забавлялся мной. Ты говоришь, что он меня любил, что я занимал место в его сердце. Да, место между его мартышкой и попугаем! Но я выбрал себе другое и добыл его кинжалом!

Я содрогнулся.

– Да, это я. Это вправду я! Посмотри на меня, Леопольд д'Овернэ. Ты немало издевался надо мной, трепещи же теперь! Ты посмел напомнить мне об оскорбительной привязанности твоего дяди к тому, кого он называл своим шутом. Но какова была эта привязанность, bon Giu! Когда я входил в вашу гостиную, все встречали меня пренебрежительным смехом; мой рост, уродливое тело, черты лица, смехотворный наряд, мое природное убожество, достойное сострадания, – все вызывало насмешки твоего ненавистного дяди и его ненавистных друзей. А я – я не имел права даже молчать; о rabia![114] я должен был вместе с ними смеяться над самим собой! И ты считаешь, что человеческое существо должно быть благодарно за такие унижения? Ты думаешь, что эти муки не стоят страданий других рабов, их изнурительного труда под палящим солнцем с утра и до вечера, в железных ошейниках, под бичом надсмотрщика?.. Ты думаешь, этого еще мало, чтобы породить в сердце человека ненависть, страстную, беспощадную, вечную, как эта печать позора, заклеймившая мою грудь! О, как долго я страдал и как краток был миг моей мести! Зачем я не заставил моего жестокого тирана испытать все те пытки, которым он подвергал меня ежедневно, ежесекундно! Зачем не изведал он перед смертью всей горечи оскорбленной гордости, не узнал жгучих слез стыда и бешенства, от которых горело мое лицо, осужденное вечно смеяться! Увы! Так долго, так горячо ожидать часа мщения и покончить все одним взмахом кинжала! Он даже не увидел, чья рука нанесла ему смертельный удар! Я жаждал поскорей услышать его предсмертный хрип; я слишком быстро всадил в него нож; он умер, так и не узнав меня; ослепленный яростью, я не успел насладиться моей местью! Зато я упьюсь ею сегодня. Ты хорошо видишь меня? Да, пожалуй, тебе меня трудно узнать, я предстал перед тобой в новом свете. Ты знал меня всегда веселым и смешным, но теперь, когда мне незачем прятать мою душу, я непохож на прежнего Хабибру. Ты видел лишь мою маску; смотри, вот мое лицо!

Он был страшен.

– Ты ошибаешься, чудовище, все равно ты остался шутом, – крикнул я. – В твоем зверском лице и зверином сердце есть что-то шутовское!

– Не тебе говорить о зверстве, – перебил меня Хабибра. – Вспомни о жестокости твоего дяди!

– Гнусный лицемер! – продолжал я с негодованием. – Если он бывал жесток, то по твоей вине! Ты скорбишь о судьбе несчастных негров, так почему же ты употреблял во вред твоим братьям доверие, которое оказывал тебе дядя? Почему ты никогда не пытался смягчить его и облегчить их участь?

– Нет, этого я не хотел! Чтоб я стал мешать зверствам белого? Никогда! Напротив, я делал все, чтобы он еще хуже обращался со своими рабами: это приближало час восстания. Жестокое угнетение ускоряло возмездие! Пускай казалось, что я причиняю зло моим братьям, – я служил их делу!

Я был поражен глубиной его коварного замысла.

– Что ты скажешь теперь? – продолжал карлик. – Ловко задумано и ловко сделано, верно? Каков дурак Хабибра? Каков шут твоего дяди?

– Кончай же то, что ты так ловко задумал! – ответил я. – Убей меня, только поторопись.

Он принялся ходить взад и вперед по площадке, потирая руки.

А что, если я не хочу торопиться? Если я хочу досыта насладиться твоими муками? Видишь ли, мне полагалась часть добычи, взятой нами во время последнего нападения. Но как только я увидел тебя в лагере, я отказался от всего и попросил у Биасу лишь твою жизнь. Он охотно согласился; теперь ты мой! Вот я и хочу потешиться. Будь спокоен, ты скоро полетишь в пропасть вместе с этим водопадам; но я еще должен сказать тебе кое-что: я открыл то место, где скрывается твоя жена, и подал Биасу мысль поджечь лес; сейчас он, вероятно, уже охвачен огнем. Теперь вся твоя семья уничтожена. Твой дядя погиб от ножа; ты погибнешь от воды; твоя Мари – от огня!

– Гадина! – крикнул я вне себя и хотел броситься на него.

– Ну-ка, свяжите его! – приказал Хабибра неграм. – Ему, видно, не терпится умереть.

Негры принялись молча связывать меня веревками, принесенными ими с собой. В эту минуту где-то вдали послышался собачий лай, но я решил, что это лишь почудилось мне в реве водопада. Негры связали меня и потащили к краю пропасти. Хабибра, скрестив руки на груди, смотрел на нас с злобной радостью и торжеством. Я отвернулся от его гнусного лица и поднял глаза к расселине в своде, чтобы еще раз взглянуть на небо. Лай послышался снова; теперь он был явственней и громче. Огромная голова Раска показалась в расселине. Я вздрогнул. «Ну, живей!» – крикнул карлик. Негры, не слыхавшие лая, схватили меня, чтобы бросить в бездну…

Загрузка...