Часть первая

I

Прежде всего я должна дать отчет моим читателям (хотя, в сущности, пишу лишь для себя и некоторых моих друзей) о причинах, которые заставили меня приступить к созданию этих мемуаров, и об обстоятельствах, при которых они создавались.

Вчера г-н де Вольтер уехал от меня в час ночи. Он отужинал в моем доме в компании двух незадачливых умников, которых он просил меня принять хотя бы раз, что позволило бы им, ссылаясь на этот визит, получить право входа туда, куда без этого их ни за что бы не допустили.

Господина де Вольтера всегда сопровождают два-три второразрядных подопечных, которых он всюду проталкивает, во-первых, поскольку это способствует поддержанию его собственной популярности, а во-вторых, поскольку ему прекрасно известно, что даже с его помощью они далеко не пойдут. Что касается меня, то я с удовольствием оказываю покровительство этим беднягам, зарабатывающим на жизнь своим пером. Неизвестно, что с ними произойдет в дальнейшем, но если они останутся педантами-буквоедами или переписчиками — вы всего-навсего совершите добрый поступок, а если им с грехом пополам удастся взобраться на Парнас — ваш добрый поступок может принести вам выгоду. Я говорю об этом так, между прочим, поскольку подобная порода людей меня нисколько не занимает, за исключением тех из них, кто, подобно г-ну де Вольтеру, достиг вершин; что же касается лиц, упомянутых мною выше, то скорее всего я их никогда больше не увижу и затруднюсь вспомнить их имена. Два часа, проведенные в моем доме, спутники г-на де Вольтера, подобные истуканам, просидели перед прекрасными каминными подставками времен Франциска I, за которые на днях я так дорого заплатила одному еврею и которые составляют мне такую милую и славную компанию, когда я в одиночестве предаюсь воспоминаниям и помешиваю угли.

Внешность и нрав г-на де Вольтера не всегда бывают приятны, но это восполняется весьма редким талантом, которого недостает многим выдающимся умам: умением приятно вести беседу. Его речь отличается живостью и блеском; те, кому не довелось быть тому свидетелями, могут составить о ней представление, прочитав некоторые прекрасные сцены из «Нанины» или «Блудного сына». В них без всякой вычурности и педантства великолепно переплетены колкие остроты, интересные рассуждения, удачные параллели, ученые споры. В таком же стиле написаны многие его письма, и нужно признать, что беседы г-на де Вольтера весьма их напоминают. Его речь обладает еще одним большим достоинством: когда он пребывает в хорошем настроении или когда круг людей, с кем он ведет разговор, нравится ему, он оживляет все сказанное блеском глаз, красноречивыми жестами, умением быть веселым, учтивым и терпеливым. Многие из тех, кто приходил к нему с предубеждением по отношению к нему, уходили взволнованными и плененными им.

Господин де Вольтер и я беседовали так, словно мы были одни; он читал мне стихи, и я слушала, делая вид, что нахожу их превосходными, хотя эти сочинения не казались мне намного лучше тех, что посвящали мне итальянские поэты в те времена, когда я была почти что герцогиней. Ведь тогда я все воспринимала сквозь призму восторженности, которая присуща молодости.

Думая доставить мне большое удовольствие, он прочел мне отрывок из брошюрки некоего Мелона, секретаря регента; эта брошюрка носит название «Политический опыт о торговле», и в ней содержится похвала в мой адрес:

«…Я смотрю на вас, сударыня, как на один из величайших примеров, подтверждающих эту истину. Сколько семей живут исключительно благодаря покровительству, которое вы оказываете искусствам! Стоит нам разлюбить картины, эстампы, всякого рода редкости — и самое малое двадцать тысяч человек ждет мгновенное разорение в Париже, после чего они будут вынуждены отправиться на поиски работы к иностранцу».

В этом, на мой взгляд, г-н Мелон был совершенно прав; я считаю, что если мы, люди знатного происхождения, не будем заботиться о служителях искусства и не обеспечим им вполне достойное место в обществе, то в один прекрасный день они возымеют желание поискать для себя лучшей судьбы, а когда их поиск увенчается успехом, нам будет немного стыдно.

Но вернемся к г-ну де Вольтеру. Итак, он прочел мне стихи, несколько строк из брошюрки г-на Мелона, затем очень остроумно и тонко стал говорить о нынешних временах — предмете, в котором я уже не так хорошо разбираюсь, наверное потому, что постарела; конечно же, он перешел к настоящему только для того, чтобы я рассказала ему о прошлом, когда, на мой взгляд, все было намного лучше, потому, быть может, что я была тогда молода.

Я исполнила его желание и отправилась в прошлое — в путешествие по цветущему саду моей юности.

Он слушал меня с величайшим вниманием.

— Это было, — рассказывала я ему, — во время войны, которую герцог Савойский в союзе с имперцами вел против Франции.

Войска Людовика XIV заняли Пьемонт, и г-н де Лафейад осадил Турин. Его королевское высочество герцог Орлеанский был одним из командующих армией.

В первый же день принц послал в город офицера-парламентера, чтобы выяснить, где расположена ставка герцога Савойского: он хотел уберечь ее от обстрела. Кроме того, герцог Орлеанский предлагал принцессам и сыновьям его королевского высочества пропуска, чтобы они, не подвергаясь опасности, могли удалиться куда им будет угодно. Король оказывал им все эти милости, желая угодить герцогине Бургундской и не нанося при этом ущерба успеху своего оружия и своим политическим интересам.

Герцог принял парламентера.

«Сударь, — сказал он, — передайте герцогу Орлеанскому и г-ну де Лафейаду, что я должным образом тронут поступком вашего повелителя, короля Франции. Но я не принимаю его предложений. Моя ставка находится везде, где мое присутствие необходимо для защиты города; к тому же я не могу согласиться, чтобы оберегали меня, в то время как мои подданные подвергаются опасности. Что же касается моей матери, жены и детей, то в тот день, когда мне будет угодно удалить их, они уедут из города, не прибегая ни к чьей другой защите, кроме моей. Прошу вас поблагодарить от моего имени вашего генерала, сударь».

Офицер с почтением поклонился.

«А теперь мы отправимся в церковь и возблагодарим Бога за снятие осады с Барселоны, затем начнется небольшой праздник, и мы просим вас почтить его своим присутствием. Потом вы сможете рассказать, что двор в Турине и под обстрелом французских ядер все так же блестящ, как во времена своего величия. Вы увидите местных дам, убедитесь, что они могут соперничать с самыми красивыми женщинами на свете, и, надеюсь, вы засвидетельствуете это перед лицом как наших друзей, так и наших врагов».

Парламентер запомнил эти гордые слова и передал их герцогу Орлеанскому (именно от него я и узнала обо всем этом). Офицер присутствовал на празднике, вел себя очень любезно — с той изумительной непринужденностью, с какой французы применяются к обстоятельствам. Придворные дамы пустили в ход все свое кокетство и самые соблазнительные улыбки; все они, без исключения, воздали должное его галантности: они говорили, что гость должен увезти с собой благоухание их красоты, дабы вызвать ревность у всех женщин Франции и свести с ума всех французских сеньоров.

Неоспоримо то, что французский офицер привез оттуда рассказ о прелестном увлечении герцога Орлеанского, который сам поведал мне о нем, не требуя соблюдать тайну. Бедный принц, как известно, пережил немало любовных авантюр, но ни одна из них не была столь приятной и чарующей, как эта.

Герцог горел желанием увидеть свою сестру-принцессу, которую он очень любил. До того, как ему стали приписывать связь с собственными дочерьми, принцессу считали его любовницей, но, может быть, ничего подобного не происходило ни с ней, ни с другими. На принца никогда не клеветали так, как в те времена, когда он стал регентом, хотя у него и без того было достаточно пороков, и приписывать ему новые не было нужды.

В те времена принц был красив, совсем молод, но уже распущен, впрочем все еще романтичен, очень умен, образован, храбр и добр; из всех потомков Генриха IV он больше всех был похож на него, даже внешне. И лучшей похвалы, чем такое сравнение, для него не было.

Он велел испросить у своего зятя пропуск, с тем чтобы провести денек у принцессы Марии Анны, дал слово чести, что не будет видеть то, что ему не положено видеть, и никого не посвятит в свой план. А для этого переоденется так, чтобы его не узнали.

Герцог Савойский не сомневался в порядочности оклеветанного бедняги и послал ему пропуск, выразив надежду, что тот послужит ему не один раз. Филипп Орлеанский в тот же вечер облачился в наряд испанского горца (их было немало в обеих армиях), подошел к городским воротам совершенно один, показал пропуск и спросил, как пройти к дворцу.

Его ждали только на следующий день, и не было отдано никакого приказа о том, чтобы его впустили; как же явиться к герцогине в такой час, в подобном наряде и не вызвать подозрений?

Принц доверился случаю, проник в дворцовый сад, который был еще открыт из-за жары, а также потому, что Виктор Амедей давал здесь приют тем горожанам, чьи дома подвергались наибольшей опасности; в саду, таким образом, собралась значительная толпа людей.

Никем не замеченный, он бродил там, вглядываясь и лица и пытаясь найти среди встречавшихся ему людей хотя бы одного человека, который заслуживал бы доверия настолько, чтобы позволить себе заговорить с ним.

Господин регент всегда любил приключения, особенно непохожие на прежние. Ему казалось очень забавным, что он затерялся среди людей, не узнававших того, кого они так ненавидели. Впечатление, которое произвело бы на эту и без того напуганную толпу его имя, произнесенное вслух, нельзя было предугадать. Возможно, он стал бы жертвой этих людей, а вместе с ним опасности подверглась бы и герцогиня, и слепое доверие, которое эти люди питали к своему властелину, несомненно, пошатнулось бы. Естественно, что герцога Савойского при мысли о возможной оплошности шурина бросало в дрожь.

Внимательно разглядывая хорошеньких девушек и горя желанием приблизиться к ним, он обратил внимание на двух довольно элегантно одетых и чрезвычайно милых красоток, которые, беседуя, гуляли вдвоем. Он пошел вслед за юными особами, прислушиваясь к их щебетанию не столько для того, чтобы почерпнуть сведения об интересующем его предмете, сколько для того, чтобы узнать что-нибудь о них самих.

Он услышал то и другое, и случай, его бог, ему необыкновенно помог. Именно эти девушки служили горничными у герцогини, и одна из них, та, что была красивее, пользовалась, видимо, ее особым расположением.

Они рассказывали друг другу тысячу историй, связанных с дворцовыми интрижками, смеясь от всей души, несмотря на общую печаль, и сплетничая о г-же ди Сан Себастьяно, любовнице короля, как верные служанки, больше радеющие о счастье их повелительницы, нежели она сама.

В конце сада девушки разошлись; та, что была красивее, поцеловала приятельницу и вернулась во дворец, а другая тем временем пошла дальше.

Принц ждал этого мгновения и приблизился к ней.

При всей своей внешней простоте девушка не была дикарка: она не убежала от молодого и очень вежливого красавца, который, сняв шляпу, спросил, не может ли она провести его в покои госпожи герцогини и дать ему возможность поговорить с одной из ее фрейлин или с одной из ее горничных.

Девушка посмотрела на него с подозрением и, замявшись, произнесла:

«Я как раз одна из ее горничных, сударь, но чего вы хотите от ее королевского высочества?» .

«Она несомненно вознаградит того, кто введет меня к ней; у меня послание, которое она ждет».

«Письмо?»

«Нет, устное послание; мне нужно поговорить с ней самой».

«От кого вы прибыли?»

«От ее брата», — совсем тихо ответил он.

«Тсс!.. Следуйте за мной и молчите».

«Вот пропуск господина герцога Савойского, позволяющий мне свободно входить в город и выходить из него. Видите, я вас вовсе не обманываю».

Девушка ответила многозначительной улыбкой: она выросла в собственных глазах при мысли о том, что оказалась причастной к великой тайне. Она пошла вперед, знаком пригласив принца следовать за ней, и так они подошли к лестнице, ведущей к покоям герцогини и спускающейся прямо в цветник.

Девушка прошла первой, посоветовав ему ступать потише; она поднялась на два этажа, впустила его в крохотную чистенькую комнату, закрыла за собой дверь и после этого с решительным видом обратилась к нему:

«Ну а теперь скажите, чего вы хотите от госпожи герцогини?»

Принц рассмеялся:

«Я должен поговорить с ней, а не с вами, прелестное дитя».

«С нашей принцессой, какой бы доброй она ни была, поговорить не так-то просто».

«Я явился сюда от господина герцога Орлеанского, и у меня устное послание для госпожи герцогини, она ждет меня; надо только дать ей знать, что я здесь, любопытная ты кумушка».

Малышка все еще сомневалась и состроила гримаску, делавшую ее прехорошенькой. Принцу она казалась более привлекательной, чем знатные дамы, и ему страшно хотелось сказать ей об этом, а Филипп Орлеанский был не из тех мужчин, что противятся своим желаниям, если подворачивается удобный случай.

«Синьорина, назовите ваше имя, пожалуйста», — промолвил он.

«Джузеппа, сударь».

«Синьорина Джузеппа, ваша любезность не уступает вашей красоте, и я горю желанием довериться вам, если только ваше умение хранить тайну не уступает вашей любезности и вашей красоте».

«Ах, сударь, конечно, я умею хранить тайны».

«Тогда вы узнаете все. Но данное мне поручение не настолько спешно, чтобы я мог забыть о себе, перед тем как приступить к его исполнению. Я долго бродил по городу, устал и умираю от голода. Нельзя ли устроить небольшой ужин до того, как я отправлюсь к ее королевскому высочеству, ведь, возможно, там меня задержат надолго и я очень поздно вернусь к моему повелителю?»

«Я сейчас же провожу вас в буфетную».

«Да, конечно».

«Так идемте».

«Я готов… Но в буфетной станут гадать: „Кто такой это? незнакомец? Зачем он сюда явился?“»

«Это правда».

«И тогда произойдет одно из двух: вы бросите тень либо на вашу повелительницу, либо на себя».

«Вы правы».

«Так что же делать?»

«Поужинайте где-нибудь в другом месте».

«Не годится: меня не должны видеть в другом месте. Если узнают, что я француз, меня разорвут на куски».

«О Боже!» — воскликнула девушка, ужаснувшись от одной такой мысли.

«Есть, конечно, другой выход…» — неуверенно начал принц.

«Какой?» — горя нетерпением, перебила его Джузеппа.

«Вы никогда на это не согласитесь».

«Но скажите же!» — решительно произнесла она.

«Не могли бы вы пойти за едой и принести мне ее сюда?»

«В мою комнату, сударь?» — краснея, воскликнула Джузеппа.

«Да, в вашу комнату, прекрасная Джузеппа; а что в этом дурного? Я ведь уже в ней нахожусь, и какая разница, сижу я здесь или стою».

Приведенный довод был подкреплен улыбкой и взглядом, встретившим ответный девичий взгляд, который остановился на красивом и очень искреннем, честном, открытом лице; выражение его было многообещающим и говорило столь же ясно, как самые прекрасные слова:

«Вы очаровательны, и я вас люблю».

Джузеппа была порядочная девушка, но кокетка, она хотела нравиться, была очень уверена в себе; кроме того, ей очень льстило, что она принимает у себя посланца герцога Орлеанского и, возможно, его доверенное лицо. Воображение юной девицы проделывает большой путь за один краткий миг, а в конце всех ее мечтаний — всегда замужество. Такой статный француз может оказаться хорошей партией, а ее повелительница со своим августейшим братом могли бы соединить их и, кто знает, даже подарить приданое!..

«В конце концов, — подумала она, — ведь это замечательный поступок — не допустить, чтобы молодой человек пострадал или попал в руки этих злодеев, которые желают убивать французов. Убивать французов! А ведь среди них есть такие обходительные кавалеры!»

И она решилась.

Принц устроился у открытого окна, выходящего в парк. Уже совсем стемнело. Наступила ночь, благоуханная, искрящаяся июньская ночь Италии. Чтобы чувствовать себя более непринужденно, он отбросил в сторону и плащ и шляпу, затем поблагодарил девушку с пылкостью, которой она вовсе не испугалась, а напротив, обрадовалась.

Казалось, ее планы начали осуществляться; чтобы один из подобных ему задумал соблазнить ее, такое ей даже в голову не приходило; слава Богу, настоящего сеньора она бы поостереглась, но такого молодого кавалера, к тому же, судя по всему, совсем бедного горца!.. А какого красавца!

«Подождите здесь, — сказала она принцу, — я скоро вернусь, придется кое-что украсть для вас. Принесу что смогу, и вам придется довольствоваться этим. Кстати, вы будете ужинать в темноте, при свете луны; огонь нас выдаст, и тогда я пропала. Ждите!»

Она оставила герцога Орлеанского одного не более чем на полчаса и вернулась с изысканным ужином, унеся его из буфетной; с игривостью и очарованием, свойственными ее возрасту, девушка поведала, к каким хитростям ей пришлось прибегнуть, чтобы раздобыть эти блюда, которые она по ходу рассказа расставляла на маленьком столике перед рассыпавшимся в благодарностях герцогом.

«Надеюсь, вы накроете на двоих?» — спросил он.

«Да уж, конечно, а то мне придется лечь спать голодной. Я сказала, что останусь в покоях ее высочества, буду ждать ее распоряжений и вниз не спущусь».

Они сели за стол вдвоем, молодые, красивые, веселые: один — настолько испорченный, что весьма правдоподобно разыгрывал святую невинность; другая — настолько простодушная, что ничего не заподозрила.

Он вскружил девушке голову похвалами, дурачествами; заинтересовал, рассмешил, растрогал ее, затем, наконец, заговорил об опасностях, окружавших его, о смерти, нависшей над его головой во время этой ужасной осады, о жизни, которую он может потерять, такой прекрасной и многообещающей для человека его возраста.

«О, если б я мог испытать счастье! Если бы пережил несколько сладостных мгновений перед тем, как покинуть этот мир!»

Бедная крошка, на свое несчастье, принесла бутылку сицилийского вина, которое так быстро ударяет в сердце и голову. И опять же, на свою беду, она, привыкшая к трезвости, выпила его; а хуже всего было то, что молодой и прекрасный принц был так красноречив и страстен.

Вечер был наполнен возбуждающими ароматами, свойственными только теплому климату; Джузеппа подумала, что молодой человек вполне заслуживает крупицы счастья на этой земле и было бы жестокостью, варварством отказать ему в поцелуе, о котором он так настойчиво молил. А потом он убедил Джузеппу, что любит ее, что без нее не сможет теперь жить, внушил все то, что влюбленные так ловко внушают девушкам, которые слушают их и позволяют обмануть себя, поскольку прежде всего обманывают себя сами.

В итоге, вместо того чтобы отправиться ужинать со своей сестрой, увидевшись с нею в тот же вечер, герцог предстал перед ней лишь на следующий день, словно только что прибыл.

Он не смел поднять глаза на Джузеппу: узнав о его высоком ранге, она была очень смущена и несчастна. Как бы то ни было, в дальнейшем это не мешало принцу наведываться к ней тайком довольно часто, даже в разгар боевых действий или во время ружейной пальбы. Привкус опасности придавал особую остроту его мимолетному увлечению, разжигая страсть, которой суждено было продлиться дольше обычного.

Судя по всему, и девушка примирилась со случившимся.

Покидая Италию, принц признался во всем герцогине и попросил ее выдать свою возлюбленную замуж, возложив на себя заботу о ее приданом.

Джузеппа обвенчалась с неким Паоло Мариани.

Этот Мариани в молодости был очень богат, но разорительные пристрастия уже поглотили большую часть его состояния.

Впрочем, вся жизнь этого человека была странной; я опишу далее ужасные, кровавые события, составившие роковую историю его семьи.

Что же касается его самого, то, поступив на службу к князю де Кариньяну, он приехал с ним в Париж и долгое время жил во дворце Суасон. Как известно, князь получил привилегию предоставлять помещения для продажи акций банка Ло. Мариани занимался сдачей внаем построек, где совершались сделки, и, будучи человеком не слишком щепетильным, за короткое время сумел сколотить на этом состояние. Затем он вошел в число приближенных кардинала Дюбуа: выполнял его прихоти, а порой был соучастником его распутных развлечений. Дюбуа иногда наведывался к итальянцу и однажды увидел в его доме Джузеппу, представшую перед ним во всем блеске своей пышной, не увядшей к тридцати годам красоты. Он увидел также очаровательное юное создание четырнадцати лет, плод любви Джузеппы и герцога Орлеанского.

Министр регента, ничего не знавший о его туринском приключении, тут же замыслил соблазнить обеих женщин. Ему достанется мать, герцогу Орлеанскому — дочь. То было вполне обычное дело для этого подлого сводника.

Дочку Джузеппы звали Терезой; она была красива, как непорочный ангел: огромные черные глаза, излучающие чистый свет, нежный лоб, божественная улыбка, тонкая талия, способная вызвать зависть двадцати самых стройных кокеток.

Джузеппа была женщина нестрогих нравов, такой она, наверное, и осталась, ведь я знаю, что она никогда не любила того человека, за кого ей пришлось выйти замуж, да и он, впрочем, не внушая любви своей супруге, находил утешение на стороне. Но Джузеппа любила свою дочь и предпочла бы скорее увидеть ее мертвой, нежели чьей-нибудь любовницей, будь то самого принца.

У сердца — свои причуды: нет более ревностных защитников добродетели, чем те, кто был далек от нее в своей жизненной практике.

Дюбуа, знавший, как легко было найти подход к итальянке (так обычно называли Джузеппу), направил к ней пройдоху Лафара. Госпожа Мариани приняла капитана в прелестном будуаре, обтянутом, украшенном и обставленном так, как это делают модные содержанки.

Следует заметить, что, к чести итальянки и к стыду Лафара, его хлопоты не увенчались успехом.

Капитан встал, собираясь уйти.

«Подумайте об этом хорошенько», — сказал он.

«Уже поздно, разговор окончен, — ответила Джузеппа, — обязанности хозяйки дома призывают меня, я вас оставляю».

«О! Никто и не задумается, с кем и зачем вы уединились в этом таинственном будуаре».

«Но как только задумаются, начнут предполагать дурное, и ваше присутствие…»

«Не забывайте, от кого я пришел умолять вас».

«Я хочу об этом забыть: глупец завоевывает сердце женщины для друга, подлец покупает его для вельможи».

«Берегитесь кардинала!»

«Я?!»

«Вам известно, как он мстит своим врагам».

«Врагам, пусть, — с презрением и твердостью ответила Джузеппа, — но мне…»

«Да, вам, ведь он вас любит, а отвергнутая любовь обращается в ненависть».

«О! Запоры Бастилии не устоят против меня; кстати, уже поздно».

«Да, сударыня, поздно. Но только одно последнее слово. Вам известен девиз кардинала: „Если что-то не дается само, надо брать его силой“. Вы отказываете — он возьмет».

Лафар ушел.

Через несколько дней Мариани — ведь он мог помешать — бросили в Бастилию: предлогов было предостаточно. А Джузеппу похитили как-то вечером, когда она выходила из дома г-жи де Тансен.

Лафар приехал, чтобы утешить малышку Терезу, и посоветовал ей броситься к ногам Дюбуа, молить его о милости к матери и Мариани, которого она называла своим отцом.

Дюбуа принял хорошенькую девочку великолепно и пообещал в тот же вечер представить ее принцу. А до тех пор ее оставили в покоях министра; когда же наступила ночь, ее действительно отвели в укромный домик, где регент проводил иногда вечера и где нередко добродетель приносила себя в жертву.

Малышка Тереза, поверившая красивым словам Лафара и втайне уже очарованная им, последовала за молодым человеком; он же не прочь был взрастить в сердце девушки росток любви, уже пустивший корни, но регент…

— Но регент тоже любил ранние плоды, особенно, если он сам бросил семя, — заметил Вольтер, перебив меня и намекая на отцовство герцога в случае с Терезой.

— Вот и вы, господин де Вольтер, вы, человек, который пишет историю, тоже клевещете на него, как другие! — ответила я. — В таком случае, вам нет необходимости слушать этот рассказ до конца.

— Мне будет приятно узнать о развязке из ваших мемуаров.

— Значит, вы хотите, чтобы я написала мемуары?

— Вам давно пора начать работу над ними; нельзя обкрадывать историю и хранить лишь для себя подобные тайны. Немало людей расскажет потомкам о битвах, переговорах, великих политических событиях; но особый мир дамских салонов, альковов и уединенных кабинетов знают только актеры, игравшие в нем определенную роль, и только они могут открыть нам его.

— Мне писать об этом? Вы шутите!

— А почему бы и нет?

— Но у меня никогда не получится.

— А разве вы не пишете ежедневно чудесные письма?

— Письма — это не мемуары.

— Разве вы не сочиняете прелестные стихи?

— Всего лишь четыре строки за всю жизнь.

— Но разве в Академии не заседают люди, написавшие лишь одну строку, следовательно, на три меньше, чем вы?

— Но объясните мне сначала, как надо писать.

— О графиня! Как писала госпожа де Куланж, госпожа де Севинье? Как вы сами пишете?

— Все равно, дайте мне урок.

— Изложите на бумаге все, что вы мне рассказали сегодня вечером, а также множество других историй и еще, и еще — все, что в конце концов вы сможете вспомнить, и ничего больше не понадобится, клянусь вам. Ваш стиль, как и ваш ум, непритязателен; расскажите о том, что вы видели необычного, любопытного в жизни, а если вдруг и начнете привирать, то будете этим лишь еще более достойны походить на историков всех веков, которые никогда не стеснялись этого в прошлом, не стесняются в настоящем и тем более не будут стесняться в будущем.

С этими словами г-н де Вольтер встал, поклонился и ушел в сопровождении двоих своих подопечных, кричавших ему вслед, что он должен принять их в своем жилище, которое, в академической манере, слывет передней Обители Муз.

Оставшись одна, я позвала своих горничных и легла, но, вместо того чтобы спать, как мне следовало бы, всю ночь думала о последних словах г-на де Вольтера. Теперь мне часто не спится: это обычно бывает с теми, кто много пережил в прошлом и кого мало что ждет впереди. Почувствовав, что мое старое сердце забилось при мысли о том, как я изображу на бумаге, увижу своими глазами и доверю чужим глазам ту молодость, которую мне никогда и нигде уже не воскресить, кроме как в собственных воспоминаниях, вдохновившись одобрительными речами этого человека, обычно награждавшего окружающих лишь оскорблениями или лестью, я решила приступить к работе над мемуарами. Постараюсь написать их как можно скорее, чтобы довести до конца или, по меньшей мере, до того времени, когда я перестала жить благодаря другим и ради других. Остальное принадлежит лишь Богу и мне самой.

Итак, сегодня, 8 октября 1734 года, я начинаю описывать историю моей жизни; я расскажу обо всем, что интересно будет узнать, и уделю делам правительств такое же внимание, как и отдельным людям. Правда — приятный предмет для размышлений, и еще приятнее было бы бросить ее в лицо тем, кто стесняет нашу свободу: такое удовлетворение может быть даровано в этом мире лишь при определенных условиях; возможно, это будет одним из райских наслаждений, хотя рассчитывать на него особенно не приходится.

Я не знаю, оценят ли, даже после моей смерти, редкие читатели, кому доведется пробежать глазами эти мемуары, четыре строки, при помощи которых г-н де Вольтер, подобно парфянину, вонзил, убегая, стрелу честолюбия в мое сердце; я не знаю, повторяю, оценят ли, даже после моей смерти, редкие читатели, кому доведется пробегать глазами эти мемуары, четыре строки, на которые намекал г-н де Вольтер и которые представляют собой всего лишь катрен, сочиненный мной за неделю до того разговора в качестве эпитафии для моей могилы; вот он:

Царица Сладострастья здесь в могиле,

Та, что себе, дабы не прогадать,

Сумела сотворить Эдем и благодать

В юдоли грешной, где ее любили. note 2

Но оценят их люди или нет, следует знать, что я не всегда была той Царицей Сладострастия, которая так славится в Париже вот уже тридцать лет. Именно в этих мемуарах и надо объяснить, почему я ею стала. Ведь в самом деле, Жанна д'Альбер де Люин так далека от графини ди Верруа, нынешней Царицы Сладострастия. Их мысли и чувства похожи не более, чем их лица, и одному Богу известно, какой я была и какой стала. Быть может, кто-нибудь другой помнит прежнюю графиню; я же, слава Богу, забыла. И это избавляет меня еще от одной печали.

Что же касается того, как я выгляжу теперь, то мое зеркало берет на себя смелость каждый день говорить мне об этом. Оно жестокий, но искренний друг, и далеко не сразу — да, признаю, не сразу, — но я все же научилась прощать ему этот недостаток, искупаемый упомянутым достоинством.

II

Я родилась 18 сентября 1670 года, того самого года, когда г-н де Боссюэ, которого я видела, будучи еще совсем маленькой, издал свой великий возглас: «Мадам умирает. Мадам умерла!», а это означает, что сегодня, то есть 8 октября 1734 года, в день, когда я начинаю писать свои мемуары, мне уже исполнилось шестьдесят четыре года.

Мой отец — сын герцога де Люина, любимца Людовика XIII и одного из участников ужасной трагедии, связанной с Кончини, и Мари де Роган, которая более известна под именем герцогини де Шеврёз, полученным ею от ее второго мужа, нежели как герцогиня де Люин или госпожа коннетабльша, — по первому мужу. У моего отца не было братьев, только единоутробная сестра, мадемуазель де Шеврёз, прославившаяся во времена Фронды своими любовными отношениями с коадъютором, который позднее стал знаменитым и беспокойным кардиналом де Рецем.

Поскольку мне не пристало злословить о собственной семье, то, надеюсь, от меня не ждут рассказов о скандальных похождениях тетушки. Впрочем, в мемуарах того времени обо всем этом сказано предостаточно.

Итак, то ли дух соперничества, то ли материнская холодность по отношению к дочери тому причиной, но вся нежность моей бабушки, герцогини де Люин-Шеврёз, излилась на моего отца, которому она передала доставшееся ей от второго мужа герцогство Шеврёз, хотя отец не имел на него никаких прав. Между нами говоря, мы не очень кичимся нашим происхождением, ибо прекрасно знаем, что возвышение семьи д'Альбер началось с благосклонности Людовика XIII, завоеванной мастерством моего деда в дрессировке сорокопутов, с помощью которых молодой король охотился на маленьких птичек в садах Лувра.

Таким образом, для моего отца приобщение к Лотарингскому дому даже через столь непрямое наследование было большой честью, а вместе с тем и не менее значительной выгодой. Помимо этого, чтобы укрепить его положение в свете, бабушка женила моего будущего отца на своей единокровной сестре, дочери ее отца, герцога де Монбазона, и той самой герцогини де Монбазон, которая прославилась своими бесконечными ссорами с г-жой де Лонгвиль и загадочная и кровавая смерть которой послужила причиной того, что г-н де Ранее из простого аббата, не гнушавшегося суетных радостей, столь несовместимых с его духовным званием, превратился в монаха-трапписта.

Теперь вам известно мое происхождение, а также то, что мои бабушки, действуя подобно Сиду г-на Корнеля, то есть искусными ходами, положили начало славе женщин нашего рода на поприще любовных похождений и политических интриг; так что не надо слишком осуждать и меня: если я ступила на тот же путь, то это всего лишь означает, что я пошла по их стопам (кстати, в то время эта тропинка была так исхожена, что очень напоминала торную дорогу).

Несмотря на упомянутое родство, моя мать была благочестивой и достойной женщиной. Мой отец даже в большей степени, чем она, если такое возможно, обладал всеми добродетелями, которые отсутствовали у большинства моих предков. Моральные устои родителей стали залогом их супружеской верности, способствовавшей появлению на свет многочисленного потомства. Детей воспитывали в строгости нравов, которая сегодня может показаться чрезвычайно смешной, но во времена правления г-жи де Ментенон неожиданно оказалась уместной. Однако мои отец и мать следовали в этом не моде, а собственному пристрастию к добру.

Ко времени моего рождения даже король, хотя и не на собственном примере, уже начал проявлять склонность к этим преобразованиям, приставив к дофину строгих прелатов и ученых богословов.

Отец был не очень богат, и, поскольку у него не было желания насильно отдавать нас в монахини, он стал подумывать о том, как сбыть нас с рук и наилучшим образом пристроить в соответствии с нашим происхождением и вопреки недостатку состояния, который препятствовал нашему замужеству. Мы были очень хороши собой, особенно я: меня считали самой красивой из сестер; друзья настойчиво убеждали нас, что эта красота, добродетель и родственные связи — вполне достаточное приданое, и, какие бы мы ни были бедные, будь мы даже еще беднее, нам можно притязать на самую лучшую партию.

Обстоятельства сложились так, что в тот год, когда мне должно было исполниться тринадцать лет, один родственник моей матери был отправлен с миссией в Савойю; там, во время переговоров, которые были на него возложены, он познакомился с г-жой ди Верруа и ее сыном. Случайно речь зашла обо мне; не знаю, как это вышло, но он нарисовал такой портрет моей юной особы, что граф пришел в восторг, и вот уже аббат де Леон (так звали родственника моей матери) загорелся идеей дополнить свою посольскую миссию переговорами о моем замужестве. Графиня ди Верруа была придворной дамой герцогини Савойской и вдовой; она играла важную роль при дворе; богатство матери и сына определялось не только их владениями, но и высоким положением. Это была прекрасная партия, и, когда родителям было сделано такое предложение, они дали согласие; моим же мнением по поводу этого брака никто не думал интересоваться, и в один прекрасный день мне было объявлено, что надо заказывать свадебный гардероб и готовиться к отъезду. Никто, естественно, не считал себя обязанным проявлять по отношению ко мне большую деликатность.

До этого о замужестве я еще не задумывалась, и первое огорчение, которое причинила мне предстоящая перемена в моей жизни, было связано с моей большой куклой чуть ли не с меня ростом: обычно я наряжала ее в свои платья и теперь захотела, чтобы ей непременно сшили такие же свадебные наряды, как мне; для моего отца это было равносильно замужеству еще одной дочери. Но, поскольку мы были не так богаты, чтобы позволять себе подобные глупости, отец положил конец моему ребячеству категорическим: «Нет, не позволяю!»

Со стороны отца было бы благоразумнее воспрепятствовать столь раннему браку, и главное, ему не следовало отпускать меня так далеко. Мы с сестрами опасались «брачной ссылки», но наши страхи простирались не дальше провинции, какого-нибудь замка или какого-нибудь отдаленного губернаторства, откуда раз в два года можно было бы приезжать ко двору в сопровождении свиты, состоящей из компаньонок, капеллана и конюшего. Даже это было бы тяжело. Но другая страна — Савойя! Казалось, меня отправляют в чистилище, уготованное мне раньше срока; признаюсь, я вовсе не была готова к тому, что встретила там.

Высказывать свое мнение по поводу предстоящего замужества я не осмеливалась, понимая, что ничего не достигну неповиновением. Я плакала тайком вместе со служанкой Бабеттой, которая не желала расставаться со мной и которую я, и правда, повсюду возила с собой; родители охотно согласились оставить девушку со мной, чем я была очень довольна, ибо добрая Бабетта не раз выхаживала меня, утешала и именно ей я обязана жизнью, как вы узнаете в дальнейшем.

Мне показали портрет г-на ди Верруа: жених был молод, строен, хорош лицом; к портрету было приложено письмо, исполненное желанием молодого человека понравиться мне. Гувернантка убеждала меня, что все это следует ценить и впредь не слишком расстраиваться. Поскольку она была опытнее меня, я поверила ей и каждый вечер стала разглядывать милое лицо того, кого впоследствии мне суждено было так сильно полюбить и о ком я так тосковала на протяжении всей моей жизни. Наверное, немногие поверят этому, но тем не менее я говорю истинную правду.

Если не считать отказа моего отца в свадебном наряде моей кукле, родители и г-н ди Верруа проявили по отношению ко мне большую щедрость. Мать подарила мне великолепный набор венецианских кружев, полученных ею от моей бабушки; кружева были расшиты родовыми гербами, и все кругом говорили, что такой красоты они не видели уже давно.

Господин ди Верруа прислал мне изумительные семейные драгоценности: их блеск ослепил меня; разглядывая одним глазом украшения, а другим — его портрет, я восхищалась великолепием камней, но еще больше — красотой жениха. В тот же вечер в мою комнату поднялись сестры, достали из шкатулок бриллиантовые украшения и надели на меня; я была раздавлена их тяжестью, но так горда, что, казалось, выросла на целую голову.

— О дорогая Жанна, — воскликнула младшая сестра, — вы похожи на королеву и, конечно, когда-нибудь станете ею!

С тех пор я часто вспоминала эти слова, оказавшиеся почти пророческими. Я ведь и в самом деле стала почти королевой.

Господин ди Верруа приехал накануне подписания брачного контракта; он сообщил о своем приезде и прислал отцу прекрасный подарок, которого никто не ожидал; затем мать пригласила меня к себе, и я по сей день помню ее слова, как будто они были произнесены вчера.

— Дочь моя, — сказала она, — сегодня вечером будьте готовы к встрече с графом ди Верруа, вашим будущим супругом; мы приняли его предложение не только потому, что он богат и из хорошей семьи, но еще и потому, что он человек порядочный, благочестивый и умный; такой супруг сделает вас счастливой, если вы сами того захотите. В госпоже свекрови вы найдете даже больше достоинств, чем в вашей собственной матери, и, кроме того, искреннюю доброту и образованность. Выполняйте свой долг по отношению к ней и вашему мужу и будьте смиреннейшей подданной Савойского дома. По знатности герцоги Савойские стоят сразу за королем. Забудьте, что вы француженка, и постарайтесь полюбить вашу новую родину так же, как вы любили страну, где родились. Вы, конечно, не скоро увидите нас снова. Не забывайте о том, чему мы вас учили и никогда не поступайте так, чтобы нам суждено было пожалеть о своей любви к вам. Наши напутствия и молитвы будут сопровождать дочь, с которой нам предстоит расстаться; самое лучшее и самое главное наше пожелание состоит в том, чтобы вам не пришлось когда-нибудь вернуться назад.

Слушая эти слова, я чуть было не расплакалась, но сдержалась; моя мать, великолепно владевшая собой, казалась мне такой спокойной, невозмутимой, что я не заметила ее волнения, и мои слезы так и не пролились.

— А теперь идите, дочь моя, — добавила мать под конец, — и оденьтесь как подобает; вас уведомят, когда настанет время для выхода.

Я вернулась в свою комнату, где меня с нетерпением ждали сестры, жаждавшие узнать, что говорят девушке, когда она готовится выйти замуж. Чтобы скоротать время, они нарядили мою большую куклу, надев на нее мое самое красивое платье и все мои бриллианты; кукла была причесана так же как я, на ней были мои кружева, и ее поставили прямо напротив большого портрета короля Людовика XIII. Бедная кукла! Бедняжка Жаклин! Как она была хороша и как любима мною! Жаклин Баварская, да и только! — как в той красивой истории, которую мы читали.

Увидев, что кукла просто мой образ и подобие, я не смогла сдержать слез, накопившихся в глубине моего сердца во время разговора с матерью, и они потекли по моим щекам, а затем по личику Жаклин, которую я целовала, рыдая. Роли переменились: теперь я была матерью, а Жаклин — дочкой.

— О моя дорогая Жаклин, моя хорошая Жаклин! — причитала я. — Неужели мне придется вас покинуть?

Почему же мать не сказала мне таких слов? Конечно, это было бы не столь благопристойно, но, мне кажется, по-матерински естественнее.

Увидев, как я плачу, сестры тоже разрыдались и обняли меня.

— Нет, сестричка, — тоном великодушия воскликнула старшая, — поскольку вы уезжаете, Жаклин будет принадлежать вам одной.

Необходимо объяснить, почему я выделила слово «великодушие».

Жаклин была моей неделимой собственностью, как говорил управляющий Дампьера по поводу небольшого поля, принадлежавшего нам, но непонятно каким образом оказавшегося собственностью его трех сыновей.

— Жаклин будет принадлежать вам одной, мы вам ее отдаем.

— О! — воскликнула я. — По крайней мере, я не все сразу потеряю.

— Но у вас будет муж, — с досадой в голосе сказала вторая из моих сестер, — а у нас нет. Муж, который дарит такие бриллианты, вполне стоит Жаклин, ведь она никогда ничего не дарит, а наоборот, всегда надо что-то отдавать ей.

Выделенные слова характеризуют обеих моих сестер без всяких прикрас.

III

В разгар этих стенаний и жалоб в комнату вошли Бабетта и другие горничные для того, чтобы заняться нашим туалетом. Пришлось ради меня раздеть принцессу Баварскую. По правде говоря, в этом наряде я выглядела не старше ее, да и на невесту была не так похожа. Однако эта маленькая особа, то есть я, в свадебном наряде показалась мне вдвое значительнее. Я повернулась к зеркалу и склонилась в реверансе перед портретом короля. Наклоняясь, я старалась вытянуть шлейф как можно дальше и изобразить герцогиню де Ришелье в тот момент, когда она представляет дам королеве; все это я делала для того, чтобы скоротать время. Мне казалось, г-н ди Верруа не появится никогда.

Но вот за мной пришли.

В первую минуту я очень смутилась, но затем приободрилась, вспомнив, что на мне платье с воротничком из фламандского кружева, как у моей матери, корсет и шлейф, так что я непременно должна была выглядеть важной особой. Я пошла за г-ном де Маглуаром, конюшим герцогини, и моей служанкой Бабеттой, открывавшей передо мной двери, и наконец переступила порог парадного зала, где все присутствующие выстроились в порядке, принятом на больших приемах.

Мои провожатые отошли в сторону.

Я вошла.

Навстречу мне устремилась моя мать; она взяла меня за, руку, и я склонилась в реверансе; затем мать подвела меня к высокому худому человеку в фиолетовом камзоле, небрежно причесанному, с носом, похожим на ястребиный клюв; у него было высокомерное и суровое лицо, рыскающий взгляд, глаза навыкате — короче, выглядел он как наглейший в мире человек.

Я пережила минуту ужаса, подумав, что мне был прислан не тот портрет и я стою перед своим будущим мужем. Фиолетовая одежда должна была бы успокоить меня; но в то время я еще не знала значения цвета в костюме и невольно задрожала. Может быть, то было предчувствием несчастий, которые обрушатся на меня в будущем по вине этого человека?..

— Господин аббат делла Скалья, — обратилась к нему моя мать, — перед вами мадемуазель д'Альбер, моя дочь.

Я не поднимала глаз, поняв, что этот фиолетовый господин — дядя графа ди Верруа, брат его отца; тот самый аббат делла Скалья ди Верруа, который должен был сопровождать племянника в его поездке во Францию и вместе с послом герцога Савойского и многими другими вельможами, имеющими честь состоять у него на службе, вести жениха к алтарю. У аббата был приглушенный и, казалось, всегда взволнованный голос; слушая его, можно было сильно обмануться и подумать, что он добр. Но стоило посмотреть на него, и тут же возникали сомнения, а при более близком знакомстве в доброту его и вовсе нельзя было поверить.

Впрочем, перед вами всего лишь набросок. Сам портрет я постараюсь написать позднее.

— Мадемуазель намного красивее ее портрета, — сказал он, — и я уверен, что она значительно умнее, чем можно судить по ее письмам. Впрочем и письма и портрет очаровали нас; судя по всему, мы будем счастливее, чем ожидали.

Этот комплимент позднее дословно передал мне мой брат, поскольку сама я в то время просто ничего не слышала. Я ждала, что произойдет дальше. К тому же, этот священник очень странно смотрел на меня и от его взгляда мне было не по себе.

Аббат в свою очередь взял руку г-на ди Верруа и подвел его ко мне.

— Мадемуазель, перед вами счастливейший из смертных, — едва улыбнувшись, произнес он с едкой иронией.

Такой способ представления будущего супруга был, по меньшей мере, дерзким: что за этим должно было последовать? Наступит ли и в самом деле предсказанное аббатом счастье? Увы! Делла Скалья никогда не слыл великим пророком.

Когда с реверансами и представлениями было покончено, мы сели в круг и начался разговор.

Аббат обратился ко мне с несколькими вопросами, приправленными комплиментами; моя мать не давала мне возможности ответить, опасаясь то ли моей застенчивости, то ли моей смелости: она не настолько хорошо знала меня, чтобы быть уверенной во мне. Заботы, связанные с придворной жизнью, светские обязанности и тысяча других дел не давали ей возможности постоянно следить за дочерьми и знать их так, как могло бы быть, если бы мы принадлежали к любому другому сословию.

Господин ди Верруа заговорил со мной; я взглянула на него, чтобы ответить, и была настолько очарована, что не смогла произнести ни слова. Ему было тогда около двадцати двух лет, глаза и волосы — красивее не найти ею всей Италии, фигура — предел мечтаний, улыбка — в обрамлении жемчужных зубов, руки настоящего вельможи, достойного служить королеве. Господин ди Верруа блистал изысканной речью, и было видно, как он старается понравиться мне, девочке, за которой до сей поры никто и никогда не ухаживал. Столь очаровательный муж очень льстил моему тщеславию. Я сгорала от нетерпения, хотела покинуть его и рассказать обо всем так, как делал это шевалье де Гиз, когда ему сопутствовал успех у женщин; но выйти из зала во время помолвки и заключения брачного контракта не так-то легко.

Прием продлился до десяти вечера.

Весь следующий день был посвящен визитам к родственникам, еще один день — посещению близких друзей, на третий день состоялись приемы в Версале и у принцев крови. Мой отец возил повсюду своего будущего зятя. Это напоминало головокружительный вихрь, и до самого дня свадьбы у меня просто не было времени прийти в себя. Мы с Бабеттой перебрались из той части дома, где жили с сестрами, в покои г-жи де Шеврёз, которыми у нас пользовались лишь в особых случаях. Церемония венчания проходила в домашней церкви. Король не любил, когда иностранцев венчали у него. Гостей собралось очень много. Аббат ди Верруа отказался совершать обряд, сославшись на близкое родство с женихом. Но дело в том, что он вообще не служил в церкви, а священнический сан просто помогал ему в тяжелые минуты, — по крайней мере, он так понимал свое духовное призвание.

После обеда, ужина и всего остального настало время для брачной ночи, и по обычаю каждому из новобрачных была торжественно вручена ночная рубашка.

Мы остались одни.

Отсутствие опеки было для меня совсем новым ощущением. Господин ди Верруа проявил себя очень достойным и умным человеком. Я была слишком молода и неопытна, чтобы самой думать о любви или заставить кого-нибудь подумать о ней. Однако я убеждена, что та любовь, которую я питала к нему в дальнейшем, зародилась именно в тот день. Мы долго разговаривали, и я перестала бояться его; я открыла ему свое детское сердечко, обещала не жалеть о том, что оставляю здесь, последовав за ним на его прекрасную родину, в Италию, и выразила надежду, что полюблю его мать так же, как полюбила его. Увы! Я не подозревала, как далеко заведет меня это обещание и как тяжело будет сдержать его.

Итак, если не в действительности, то хотя бы в глазах света, я стала графиней ди Верруа; во мне не осталось ничего от мадемуазель д'Альбер, даже имени, которое после моего замужества перешло к младшей сестре. Еще несколько дней меня продержали в Париже, в Версале и Дампьере, показывая то Одним, то другим придворным. Затем стали поговаривать о том, что пора складывать сундуки, и был назначен день моего отъезда.

Господин ди Верруа привез с собой весьма большую свиту. Нам предстояло путешествовать" карете, запряженной шестью лошадьми. Далее следовал экипаж аббата, а затем — коляска, где разместились мои служанки; нас сопровождало множество верховых и даже пажи, что во Франции позволялось лишь титулованным особам, но савойские вельможи не отказались от этой привилегии. Все мои родные обнимали меня и плакали; мать и даже отец забыли о соблюдении благопристойности и дали волю чувствам; сестры проливали потоки слез, и, уже сев в карету, я увидели, как младшая из сестер, девочка шести-семи лет, бежит ко мне, с большим трудом удерживая в руках Жаклин Баварскую в праздничном платье — том самом платье, какое на нее надели вдень моей помолвки, — и с растрепанными волосами. Сестричка попыталась подняться на подножку, чтобы дотянуться до нас, но, поскольку ей никак это не удавалось, она стала кричать:

— Послушайте, госпожа графиня ди Верруа, позаботьтесь о Жаклин, умоляю вас.

Господин ди Верруа тоже вскрикнул, требуя объяснить, что означает эта сиена.

— О сударь, — взмолилась я, заливаясь слезами, — это Жаклин.

Наверное, интонация, с которой Филиппу Доброму сообщали о несчастьях подлинной принцессы, была не трагичнее моей.

— О! Зачем нам нужна Жаклин в дороге? — самым серьезным тоном спросил граф. — Попрощайтесь с куклой, сударыня, и мужественно расстаньтесь с ней.

— Сударь, — ответила я, — сестры отдали мне Жаклин, я увезу ее с собой, оставьте мне Жаклин!

Бабетта, уже севшая в коляску, услышала мои крики" спрыгнула на землю, подбежала и поняла, о чем идет речь. Я прижимала Жаклин к своему сердцу.

— Госпожа графиня, — сказала Бабетта, — господину графу не нравится ваше ребячество; подумайте, кто вы теперь и куда едете!

Я разрыдалась еще сильнее. Но г-н ди Верруа не рассердился, а напротив, был тронут моим горем.

— Я вовсе не против того, чтобы взять Жаклин, — сказал он, — если вы так хотите этого. Только, с вашего разрешения, лучше уложить ее в сундук; мне кажется, совсем не обязательно держать ее в нашей карете.

— В сундук! — воскликнула я. — О сударь, ей будет очень плохо в сундуке.

Господин ди Верруа не смог удержаться от смеха и предложил промежуточный вариант: Жаклин поедет в коляске со слугами.

Я согласилась на эту жертву, ибо так ласково было движение губ говорящего, а особенно — выражение его глаз.

У г-на ди Верруа был такой взгляд, против которого трудно устоять. Жаклин тщательно укутали и отдали под присмотр Бабетте, пообещавшей очень внимательно заботиться о ней на протяжении всего пути.

Я успокоилась: с Бабеттой Жаклин ни в чем не будет нуждаться.

Вот какой я была, когда меня выдали замуж!

IV

В пути аббат делла Скалья часто пересаживался в нашу карету. Он пичкал меня сладостями и нравоучениями — и то и другое одинаково не нравилось мне. Бывают люди, чьи духи не пахнут, бриллианты не играют и заботы о вас не доставляют радости. С ними неприятно все, даже любовь.

Мой преподобный дядюшка имел несчастье принадлежать к этой породе.

Инстинкт не обманывал меня.

Что же касается моего мужа, то у него был лишь один недостаток — его семья; не будь ее, граф ди Верруа был бы совершенством: такой человек заслуживает любви самых строптивых из женщин. Терпение и нежность не изменили ему ни разу на протяжении этого долгого пути, хотя, как мне теперь кажется, я, конечно, была невыносимой спутницей. Он исполнял малейшие мои капризы, предугадывал все мои желания, охранял мой сон, веселился как ребенок, очень мило играл со мною, так что я не чувствовала разницы в нашем возрасте. Он даже посадил Жаклин рядом с собою, и когда мне показалось, что он слишком нежен с нею, я сама отослала ее в другую коляску. Кажется, она пробудила во мне ревность.

Все как будто складывалось как нельзя лучше, и на третий или четвертый день пути я уже нисколько ни о чем не тосковала.

Мы перебрались через Альпы по перевалу Мон-Сени. Со всей искренностью души я предвкушала тот миг, когда окажусь в глубине долины, которая вдруг открылась в двух-трех тысячах футов подо мною.

Я добралась туда, как добираются, увы! до самых далеких целей, и в скором времени перед нами предстала великолепная страна, над которой царил Турин. Я была в восторге, потому что всегда любила красивые пейзажи.

Но я заметила, что, в отличие от меня, муж мой совсем загрустил, и вид у него стал совсем печальный. Его уже не трогали мои шалости, не заражала моя веселость; более того, он стал грубо обращаться с принцессой Баварской, а когда я спросила его, в чем дело, он ответил, что виной тому — перемена настроения, и только. На почтовой станции я посоветовалась с одной из своих служанок по имени Марион — после Бабетты я любила ее больше всех других, — и та дала мне обещание понаблюдать за ним и на следующей остановке сказать, что она думает об этой перемене в нем.

Я с нетерпением ждала следующей остановки.

Аббат делла Скалья, напротив, становился все веселее и ироничнее по мере того, как возрастали печаль и беспокойство моего мужа.

Когда мы расположились на последний ночлег, ко мне в спальню прибежала совершенно испуганная Марион.

— Дорогая моя Марион, — спросила я, — что случилось, чем ты так встревожена?

— Госпожа, о госпожа! — ответила бедная девушка. — Случилось то, чего мы не ожидали, и поверьте, вы не напрасно беспокоились.

— Так что же произошло?

— Господин граф только что велел запереть Жаклин в кованый сундук.

— Но кованый сундук — это же гроб!

— Бог ты мой, конечно! Если не считать остального.

— Остального? Что же еще? Скажи мне, я хочу знать.

— Ну, так вот, судя по всему, госпожа вдовствующая графиня постоянно пребывает в плохом настроении, бранится с утра до вечера, и поэтому господин граф ужасно ее боится, а господин аббат делла Скалья всегда берет сторону своей сестры.

— Ты в этом уверена, Марион?

— Как и в том, что когда-нибудь умру, госпожа графиня; камердинер господина аббата только что разговорился и рассказал мне обо всем, чего с ним ни разу не случалось со времени нашего отъезда из Парижа.

— Боже мой! Что же с нами будет? Так вот почему господин граф так изменился со вчерашнего дня! Он приближается к своей матери и уже ощущает ее влияние.

С этого времени мне с трудом удавалось скрывать все, что я узнала. Пришлось вести себя как наказанная маленькая девочка. Я не соизволила пожаловаться на то, что у меня отняли Жаклин, хотя это и приводило меня в бешенство, и предалась угрюмости, чтобы показать свой характер.

О! Каким же далеким все это видится мне теперь! Сколько событий, страданий, слез, страхов, жертв, да и ошибок выпало на мою долю! Но я не могу удержаться от того, чтобы не бросить снисходительный взгляд на последние минуты моего детства, не могу обойти молчанием эту грань между двумя эпохами моей жизни.

В тот же вечер мы прибыли в Турин. На верхней ступени лестницы своего дворца меня встретила свекровь, госпожа вдовствующая графиня ди Верруа.

Я не очень люблю рисовать портреты, они редко передают подлинные черты человека, ведь люди совершают поступки и только тогда раскрываются перед нами. Вы увидите, как поведет себя г-жа ди Верруа, и сами сможете о ней судить.

Если говорить о ее внешнем облике, то следует сказать, что графиня была красивая важная дама пятидесяти лет; она поздно вышла замуж, и так и сохранила чопорность и раздраженность старой девы. Царственная посадка головы, хищные глаза, привыкшие повелевать, медленные, но величественные жесты — в ней было все, что необходимо для того, чтобы управлять другими и подавлять их — особенно детей.

Она холодно, как подобает настоящей свекрови, обняла меня. Мой муж взял ее руку, но не поцеловал, а скорее поднес к своим губам, и мне показалось, что он дрожит.

А я подумала: за кого он боится — за меня или за себя?

Позднее я убедилась, что за нас двоих.

Аббату был адресован дружеский поклон, на который тот ответил с надменным видом. Я сразу поняла, что они не любят друг друга.

Но, как я убедилась в дальнейшем, они дорожат своими отношениями.

Эта женщина и этот мужчина обменялись взглядами, значение которых открылось мне позднее. Аббат, казалось, говорил: «Вот соперница, которую я привез, и вы будете нуждаться во мне как никогда». Госпожа ди Верруа принимала его поддержку с горькой досадой, но все же принимала.

— Добро пожаловать, сударыня, — сказала мне свекровь, — хотя вы и заставили себя ждать.

— Дороги оказались плохи и не помогли нам в нашей спешке, — попытался оправдаться мой муж.

— Это не имеет значения; вы были в пути на четыре дня дольше обычного; могли бы приехать и пораньше: ее королевское высочество напомнило мне об этом еще вчера вечером.

— Заигравшись на тропинках, можно и забыться, — сказал аббат.

— Кто это играл? — вспыхнув, спросила г-жа ди Верруа.

— Я, сударыня, — быстро ответил граф.

— Они, — добавил великодушный аббат.

— О! Так вот с каким нетерпением ты рвался к матери! Я запомню это. Граф ди Верруа опустил голову, не решаясь возразить. А я была удивлена и озадачена больше, чем он, ибо происходящее было совсем ново для меня: как бы строги и непреклонны ни были мои отец и мать, они никогда не стали бы разговаривать так ни с одной из дочерей.

Громадный темный дворец с вымощенным плитами полом и мраморными ступенями сковал мое сердце льдом; стемнело, дымящиеся факелы освещали ближайшее пространство, но широкие галереи оставались в тени и выглядели в самом деле ужасающе. Госпожа ди Верруа шла рядом и разглядывала меня как купленный товар или парадную лошадь, на которой придется выезжать на следующий день. Она первой вошла в огромный зал, где собралось двадцать или тридцать более или менее близких родственников семьи ди Верруа, и всем им я должна была сделать реверанс.

Их одежда показалась мне странной, лица — серьезными, как будто эти люди сошли с семейных портретов, получив от управляющего замка разрешение покинуть на минутку рамы картин. Впрочем, почти все они были люди очень знатные и занимали важные должности при дворе. Моя свекровь была придворной дамой герцогини Савойской, все еще остававшейся регентшей или, по крайней мере, обладавшей ее властью, благодаря чему г-жа ди Верруа имела большое влияние при дворе и широко пользовалась им, но не столько для поддержки друзей, сколько для того, чтобы навредить тем, кто был ей неугоден.

В тот день я совсем не запомнила тех, кому меня представляли, видела все как в тумане, настолько пугали меня огромные глаза свекрови.

Меня подводили то к одному, то к другому гостю, называли его имя и говорили:

— Поздоровайтесь, графиня!.. Это ваш дядюшка, господин… Поздоровайтесь, графиня, это ваша кузина, госпожа…

О Боже! Сколько же их у меня, этих дядюшек, кузин, и всем надо делать реверанс! Знакомство длилось более полутора часов. Я умирала от голода и еле сдерживалась, чтобы не заплакать.

Мой муж шел сзади, как ребенок, привязанный к нашим юбкам. Он показался мне совсем маленьким, и не знаю, то ли детское безрассудство, то ли женская глупость тому виной, но я всей душой привязалась к нему как раз поэтому, привязалась сильнее, чем это могло быть, если бы он командовал всем этим парадом, вместо того чтобы подчиняться.

Между тем, я бросала завистливые взгляды на буфет, заставленный мороженым и фруктами. К нему подходили все, кроме меня, той, в честь которой он был здесь поставлен. Это были настоящие танталовы муки.

И тут я на минуту взбунтовалась, хотя до сих пор не понимаю, как могла на это решиться; я оставила своего седьмого троюродного брата (он замер посреди зала как вкопанный), направилась в дальний конец большой комнаты, прямо к тому месту, где у стола с подносами и бокалами стоял чрезвычайно лощеный и чрезвычайно солидный господин, и попросила его обслужить меня. Он очень быстро подал мне апельсин и что-то еще в изумительно красивой серебряной посуде. Свекровь удивленно посмотрела на меня: я уверена, что с этой минуты она уже считала меня способной на что угодно. Мой поступок насторожил ее, и она решила держать меня в строгости, полагая, что это единственный способ заставить меня подчиняться ей.

Может быть, именно этой ее ярости, вызванной моим голодным желудком, я обязана несчастьем всей моей жизни!

Проглотив апельсин и не помню что еще, я снова подошла к г-же ди Верруа, которая ожидала меня, поджав губы.

— Не знаю, сударыня, — сказала она, — быть может, при французском дворе и не принято отвечать на приветствие родственников, но двор Турина все еще придерживается этих правил, предупреждаю вас.

Аббат делла Скалья состроил мину и сделал жест, означавший: «Ну, что я вам говорил?»

Не знаю, что бы произошло, если б слуги не пригласили гостей к ужину, позволив мне вздохнуть с большим облегчением. Я поняла, что высокое положение — тяжелая ноша, и с умилением вспомнила прошлое, мою маленькую комнату, сестер, наши радужные мечты и нашу свободу!

Ужин длился бесконечно: гостей обслуживали по-королевски, с пышностью, превосходящей роскошь трапез в домах наших вельмож; в Савойе знать была не так разорена, как во Франции, она не пострадала от войн Лиги, эшафотов г-на де Ришелье и баталий времен Фронды; большинство савойских семей могли черпать свои богатства прямо из сокровищниц, пополненных несколькими поколениями предков.

Наконец, мы поднялись из-за стола и могли подумать об отдыхе. Меня торжественно повели в парадные покои: свекровь уступила мне их, не преминув заметить, что эту честь я должна оплатить послушанием.

Вот дословно то, что она мне сказала:

— С этого дня я ничто в этом доме, теперь вы будете управлять им.

Но увидев, что я встрепенулась, добавила:

— Не буду возражать, если вы попросите у меня совета; но если я дам его, то потребую, чтобы вы ему следовали. Я знаю эту страну, и знаю хорошо; вы же с ней незнакомы, вы молоды, а я стара: следовательно, есть все основания для того, чтобы вы меня слушались.

Я была в замешательстве и не знала, что ответить. Муж пришел мне на помощь:

— Госпожа ди Верруа будет счастлива подчиняться вам, как делаю это я, матушка, и вы найдете в нас одинаковое смирение, одинаковую почтительность.

Я не могла опомниться от удивления, настолько все, что я увидела, смущало меня: такая роскошь, такое богатство наряду с безоговорочным рабством представлялись мне, совсем молоденькой девушке, странной формой существования. Я понимала, что для г-на ди Верруа подобное поведение было противоестественным и чувствовала: он стесняется меня и, наверное, в большей степени — других. Мне не терпелось остаться с ним наедине и объясниться. Муж пошел проводить мать, но я надеялась, что он вернется ко мне. Какое-то время я прождала его стоя, не желая ложиться спать, однако, после того как пробило полночь, служанки раздели меня. Я оставила у себя Марион, она уложила меня в постель, и мы проболтали почти до двух часов ночи. Бедняжка падала от усталости, и я отослала ее. Еще несколько минут я боролась со сном. Но в конце концов глаза мои закрылись сами собой.

Господин ди Верруа так и не пришел.

V

Проснувшись, я внимательно огляделась; в спальне — никого, я провела ночь совсем одна.

На мой звонок вошла Марион и отодвинула шторы. Было уже довольно позднее утро.

Марион почти с тем же вниманием, но с большим беспокойством, чем я, осмотрела комнату; затем она на цыпочках, слоимо боясь, что ее шаги услышат, подошла к моей кровати и с очень таинственным видом сообщила, что г-н ди Верруа занимает смежную комнату, почти такую же, как моя, и что перед нашим приездом вдова ди Верруа велела замуровать все двери, соединяющие наши покои, от первой до последней.

— О госпожа! — испуганно сказала мне Марион. — Здесь вы будете маленькой девочкой гораздо в большей степени, чем в доме родителей!

— Как ты об этом догадалась, Марион? — спросила я.

— Это не догадка, не такая уж я проницательная: я узнала об этом от здешних слуг. Госпожа вдовствующая графиня не допускает никаких возражений; она желает командовать как королева, а господин граф — просто первый среди ее слуг.

— Но что же тогда будет со мной? — воскликнула я и со слезами на глазах продолжала: — О Боже! Боже мой! Как же я буду тосковать здесь! Если б только я могла запереться в своей комнате! Так нет же, мне придется готовиться к завтраку, затем надевать парадное платье и ехать ко двору, чтобы приветствовать ее королевское высочество и герцога Савойского.

— Что поделаешь, госпожа! Замуж выходят не для того, чтобы развлекаться.

— О нет! Мы это еще посмотрим… Ручаюсь тебе, моя бедная Марион! Ты уже знаешь, какая юбка, какой шлейф и какие драгоценности мне нужны; приготовь все это и принеси мне Жаклин, она хоть немного утешит меня. Я поговорю с ней о Франции! О Боже! Почему я не там, не в своей бедной Франции! А Бабетта уже встала?

— Кажется, да, мадемуазель.

— Пусть тогда и она придет. Марион пошла выполнять приказание. Бедняжка Бабетта избегала меня с самого начала нашей поездки; я не понимала причины столь явного безразличия. Теперь мне известно, в чем было дело: эта замечательная женщина приберегала себя для трудных времен. Она боялась оказаться между мною и мужем в роли ненужной советчицы; Бабетта предвидела, что девушку, оторванную от родных и оказавшуюся во власти чужих людей, ждут тяжелые испытания. Но, прежде чем давать советы, она хотела знать, как использовать свое влияние. Поэтому в то утро она пришла лишь для того, чтобы осведомиться о моем здоровье и осмотреть мой наряд; я засыпала ее тысячью вопросов, но напрасно. Заботливо оглядев меня, она ограничилась короткими и пустыми ответами.

— Но господин ди Верруа, господин ди Верруа, — повторила я, теряя терпение, — неужели я не увижу его? Пойди за ним, Бабетта, скажи, что я жду его.

Я трижды посылала за ним, но безрезультатно; на четвертый раз Бабетта вернулась и сказала мне, наконец, что граф находится у своей матери и придет повидать меня после того, как выйдет от нее.

— Вечно с ним его мать, Бабетта! Но он ведь не ее муж.

— Наверное, господину графу надо обсудить с ней важные дела, — сказала мне Бабетта, — следует и об этом подумать, сударыня, не стоит мучить себя, чтобы не волновать господина графа.

Увы! Во мне было так мало терпения, столь необходимого женам, особенно в моем положении. Я была горячей, вспыльчивой и ревнивой, как тигрица, — и это еще слабо сказано.

В то время я уже испытывала к г-ну ди Верруа довольно сильное чувство, предвещавшее многое в будущем, и том числе и склонность к ревности, которой, вероятно, я обязана всеми моими ошибками. Нетерпение и гнев по поводу столь открытого посягательства на мое счастье терзали меня; еще немного и я, наверное, позволила бы себе выходку, подобную вчерашней: пошла бы сама за г-ном ди Верруа к его матери, но в эту минуту он вошел.

Муж холодно поцеловал меня в лоб, а я жестом попросила Бабетту и Марион оставить нас наедине. Он прохаживался по комнате и выглядел очень смущенным. Я смотрела, как он ходит взад-вперед, и задала ему десятка два вопросов. Но он продолжал шагать, не отвечая мне. — Но, сударь, объяснитесь же, — настаивала я, тормоша Жаклин, которая была здесь ни при чем, хотя именно на нее я вылила весь избыток своего гнева. — Почему я не видела нас со вчерашнего дня? Почему ваша досточтимая матушка, объявившая меня хозяйкой дома, оставила за собой право разлучать нас? Что я ей такое сделала? Скажите!

— Дорогая графиня, — ответил мне муж, — придется упрятать принцессу Баварскую.

— Но почему? Она мой единственный друг, и вы хотите разлучить меня с ней!

— Пусть она поживет в одной из дальних комнат, куда сможем приходить только мы с вами, я так хочу и охотно соглашусь на это; но следите за тем, чтобы ее никто не увидел, даже ваши горничные-итальянки.

— Почему?

Господин ди Верруа рассмеялся:

— Боже мой, я скажу вам, почему, дорогая графиня: потому что в Пьемонте замужние дамы не играют в куклы.

— Достаточно, сударь. Речь идет сейчас не о Жаклин, а о нас, о вашей перемене по отношению ко мне. Быть может, вы считаете меня слишком маленькой, чтобы заметить это и понять причины происходящего? Ваша досточтимая матушка не любит меня; ваша досточтимая матушка хочет помешать вам быть со мной; ваша досточтимая матушка желает царить в этом дворце и сделать из меня абсолютно покорную служанку, склоняющуюся перед ее величием. Так вот, этого не будет, слышите, господин граф; пусть она оставит себе свое величие, я на него не притязаю, я бы предпочла побольше свободы! Но вы, вы! Вы же мой муж, а я ваша жена, и вы должны любить меня, а не свою мать, если, конечно, не задались целью сделать меня несчастной; вы должны обращаться со мной так же как обращались в Париже, быть таким, каким были в начале, а не в конце поездки. Согласны?

Я никогда не видела, чтобы мужчина смущался так, как это произошло с бедным графом во время этой семейной сцены. Тем не менее он уже был готов объясниться со мной, но в это мгновение вслед за конюшим, открывавшим перед ней двери, вошла г-жа ди Верруа в сопровождении двух компаньонок.

Она была в парадном платье и собиралась ехать ко двору.

Я и не подумала извиниться перед ней за то, что до сих пор не повидалась с нею и не засвидетельствовала ей своего почтения; в данную минуту она была мне совершенно ненавистна и я скорее бросила бы в ее адрес оскорбления, нежели комплименты.

— Надеюсь, дочь моя, — сказала она, войдя в комнату, — что вы скоро будете готовы и не заставите ждать ее королевское высочество. Я отправляюсь во дворец; но предупреждаю вас, что через два часа вы должны присоединиться там ко мне.

Слова «дочь моя» прозвучали как шпильки, а слово «должны» усугубило такой смысл.

Будь я на три-четыре года постарше, я бы лучше знала, как себя вести, не смолчала бы, а ответила и, возможно, спасла бы свое будущее.

Но что, по-вашему, могла я ответить в свои тринадцать с половиной лет? В миг затишья, последовавшего за ее указанием, взгляд свекрови упал на

бедняжку Жаклин, и я увидела, как вздрогнул мой муж, с беспокойством следивший глазами за графиней. Вдова устремилась к дивану, на котором лежала невинная принцесса, и, приподняв ее, с презрительной миной спросила, не ожидаю ли я в ближайшее время рождения дочери.

— Предусмотрительность — хорошее качество, — продолжала графиня, — она доказывает, что вы умеете думать о будущем: привезти из Парижа игрушки для своих детей, едва успев выйти замуж! Ну-ну! Я вижу, что вы будете прекрасной матерью: повезло же моим внукам. А покамест, — добавила она, повернувшись к одному из слуг, — унесите это в какую-нибудь дальнюю комнату и пусть игрушку запрут до того времени, когда она понадобится.

Тон г-жи ди Верруа не допускал возражений. Принцессу Баварскую унесли, и я ее больше никогда не видела.

Одному Богу известно, что стало с бедняжкой Жаклин.

И если я так подробно остановилась на этом, казалось бы, столь незначительном обстоятельстве, то только потому, что оно очень сильно повлияло на всю мою дальнейшую жизнь: дело в том, что, по сути, самодурство моей свекрови оказалось первым проявлением ненависти, возникшей между нами с этого дня. Отняв у меня последний залог привязанности моих сестер, воспоминание о моем детстве, толкнув меня в мою женскую жизнь через ворота слез, свекровь глубоко ранила меня: она выказала мне свою решимость никогда не считаться со мной, подчинить своему игу и, наконец, лишить меня всех надежд на счастье.

Я же была настолько бесхитростной, что не смогла скрыть своей ненависти, жажды бунта, и с этого дня мы со свекровью не обмолвились между собой ни одним добрым словом.

Вот так из малой песчинки рождается риф.

Теперь мы на время оставим г-на ди Верруа, Жаклин Баварскую и меня и займемся савойским двором, тем, что тогда там происходило; расскажем о людях, которые бывали во дворце, и прежде всего о великом государе, прославившем свое правление с первых же его дней.

VI

Виктор Амедей II, которого во Франции мы называли господи ном Савойским, еще находился под опекой ее королевского высочества герцогини-матери; о ней мы и поговорим в первую очередь, ибо ее королевское высочество была главной фигурой этого двора. Она величала себя королевским титулом, но на каком основании — понятия не имею, ибо ее отец был вовсе не король, а милейший герцог Немурский, которого во времена первого регентства обожали все женщины; да, то были веселые годы: с утра до вечера все были заняты только тем, что дрались на дуэлях и занимались любовью, переходили из одного лагеря в другой, сменив любовника или любовницу; вздыхали вместе, не говоря уж об остальном, с тем, чтобы на следующий день обменяться пулями из пищали, предварительно договорившись не стрелять в лицо, так как глазами в те времена дорожили больше, чем жизнью, и обезображенному мужчине уже нечего было ждать от судьбы, свидетельство чему — г-н де Ларошфуко. Именно по этой причине он стал мизантропом и написал свои прекрасные максимы, каких никогда бы не сочинил князь де Марсильяк.

Герцог Немурский дрался на дуэли со своим шурином герцогом де Бофором, и тот, не смущаясь родством, просто-напросто убил его из пистолета, заряженного тремя пулями. У герцога Немурского остались две дочери: одна из них вышла замуж за герцога Савойского, сына Кристины Французской, а другая — за Альфонса VI, короля Португалии. Вторая была решительной особой. Оказалось, что ее муж неспособен, на ее взгляд, выполнять обязанности супруга и короля. Она расторгла брак, сослала Альфонса в монастырь и вышла замуж за его брата, наследника трона. Она выиграла на этом вдвойне: сохранила корону и получила другого мужа.

Сестры очень любили друг друга: с давних пор они замыслили соединить брачными узами своих детей и как можно теснее сплотить свои государства. Вот почему ее королевское высочество, ставшая регентшей, и всесильная в своей стране королева Португалии решили женить Виктора Амедея на португальской инфанте, которая должна была унаследовать трон. Герцогу к тому времени едва исполнилось пятнадцать лет. Регентский совет сначала воспротивился этому браку; этот совет, созданный во исполнение предсмертной воли покойного герцога, состоял из людей неподкупных, ученых и талантливых, выделявшихся на фоне окружавшей их посредственности.

Но основным противником сговора был главный актер этой драмы — сам юный герцог. Ехать в Португалию, чтобы стать там королем, — такая перспектива не устраивала его: ему пришлось бы покинуть подданных, родину, а главное — свою первую любовь, ту любовь, что позднее вспыхнет еще раз и очень странным образом; этой любовью была молодая и прекрасная в ту пору маркиза ди Сан Себастьяно, находившаяся тогда в самом расцвете того страшного духа интриг и честолюбия, который позволял ей играть столь важную роль при дворе. Госпожа ди Сан Себастьяно отличалась непревзойденной ловкостью и хитростью. Она была дочь графа ди Кумиана, обер-гофмейстера герцогского двора и рыцаря ордена Благовещения, и числилась одной из фрейлин регентши. Смуглая и подвижная, она выглядела гораздо моложе своего возраста, и никто бы не догадался, какие затаенные мысли копошатся в этой хорошенькой головке.

Синьорина ди Кумиана была принята в свиту ее королевского высочества благодаря покровительству отца. Герцог был еще совсем молод, она тоже. И когда он стал отличать ее от остальных, уделять ей особое внимание, его семья и регентша встревожились.

Фрейлины занимали во дворце комнаты, не соединенные между собой; говорят, молодые люди пользовались этим обстоятельством, а синьорина ди Кумиана была не строже своих подруг, но, в отличие от них, у нее хотя бы было оправдание. Тот, кого она любила, и любила всю жизнь (мое свидетельство вряд ли вызывает сомнение), был не только повелитель для всех своих подданных, не только один из великих европейских государей, но и человек во всех отношениях выдающийся.

Бедняжка Кумиана, видя, как все покоряются принцу, тоже уступила; она имела неосторожность показать молодому герцогу дорогу в свою комнату; он постарался не забыть ее, и после второго посещения неосторожной фрейлине уже не в чем было ему отказывать.

Для Виктора Амедея наступила пора первых страстей, он только начинал познавать их. Его возлюбленная была предана ему бесконечно, и хотя он и она были страстно влюблены друг в друга, они все же ухитрялись скрывать свои отношения до того дня, когда последствия их свиданий стали заметны, а это было опасно. О том, что их ждало, страшно было и думать. Кумиана знала своего отца; честолюбие не могло заглушить у него понятие о чести, и соблазнитель его дочери, будь то принц или последний мужлан, не дождется от него ни милости, ни прощения.

Оказавшись в столь отчаянном положении, бедняжка, обладавшая большой силой характера, решила прибегнуть к вернейшему средству. Прежде всего она пригласила к себе доктора Петекью, чтобы удостовериться в постигшей ее беде, а когда сомнений не осталось, она, ничего не сказав любовнику, приняла решение, которому герцог, возможно, воспротивился бы.

Виктор Амедей в то время был целиком во власти своей любви к юной Кумиане и не имел даже отдаленного представления о намерениях фрейлины. Именно эта любовь побудила его отказаться от брачного союза, задуманного матерью.

Причину отказа он не называл, выдвинув тысячу других возражений; он попытался даже сыграть на своей нежной привязанности к матери. Герцогиня была очень тронута этим, но не сдалась: корона сверкала у нее перед глазами, ослепляя своими лучами даже ее сердце.

Но прежде чем перейти к описанию истории, позволившей синьорине ди Кумиана преодолеть щекотливое положение, к которому привела ее любовь, надо немного рассказать об известной политической комедии — той, что Виктор Амедей разыграл сам и заставил разыгрывать свою мать в связи с его предполагаемой женитьбой на португальской инфанте.

В характере Виктора Амедея уже было заметно упорство, которое отчетливо проявилось позднее в том, как он владел собой и управлял другими. Сначала он тянул время, затем подыскивал разные отговорки, но прямо не отказывался и всячески лавировал. Герцогиня-мать терпеливо выслушала его, но затем заговорила резко, напомнив ему, что она регентша и мать; тогда молодой герцог решил быть с ней откровенным и раскрыл свои карты.

— Вы моя мать, и я счастлив этим, сударыня, — сказал он ей тоном, в котором впервые почтение отступило перед решимостью, — но вы остаетесь регентшей только потому, что мне еще не угодно править самому. Я совершеннолетний с четырнадцати лет и объявляю вам, что последний из приведенных вами доводов более не играет роли.

Герцогиня смотрела на него с ужасом.

— Ах, вот оно что! — произнесла она. — Что все это значит?

— Это значит, сударыня, что я не желаю жениться на инфанте, коль скоро вы об этом спрашиваете; это значит, что я не хочу покидать подданных, ибо они любят меня и я люблю их; это значит, что землями, передающимися по наследству в Савойском доме, должен управлять старший в роду, и я не нарушу своего долга по отношению к моему роду.

— Но, сын мой, это ведь прекрасный союз, о котором можно только мечтать: исполнились мои самые заветные желания; я не понимаю вашего сопротивления; вы впервые так говорите со мной. Бунтарство вам не свойственно, оно исходит не от вас.

— То, что вы называете бунтарством, сударыня, я называю своим правом, и никто не внушал мне его: оно исходит от меня и ни от кого другого. Вы помните, как в двухлетнем возрасте я сам надел на себя цепь ордена Благовещения, не ожидая, пока мне ее дадут. Так вот тот ребенок стал теперь молодым человеком, и этим все сказано.

— Но Франция, сударь!.. Людовик Четырнадцатый!.

— Сударыня, вы француженка и питаете к Людовику Четырнадцатому больше уважения, нежели это подобает герцогине Савойской. Но я итальянец; я полновластный и независимый государь и до сих пор подчинялся лишь Богу и вам. Впредь я надеюсь полагаться только на Бога и свою шпагу.

Герцогиня Савойская была слишком хитра, чтобы настаивать; она призадумалась, прекрасно понимая, что ей не удастся диктовать сыну свою волю, как прежде: сначала он будет молча сопротивляться ей, а затем взбунтуется по-настоящему и будет поступать как ему заблагорассудится.

Несмотря на огромное желание осуществить столь дорогой ее сердцу план, герцогиня решила, что доверие и нежная привязанность сына стоят жертвы и лучше сохранить еще на несколько лет возможность спокойно править в Савойе, нежели ставить эту власть под удар, а затем лишиться всего.

После того как решение было принято, надо было найти выход из затруднительного положения, в каком оказалась Савойя: обещания были уже даны и Франция успела выразить свою волю; теперь необходимо было так хитро повести дело, чтобы, устранив все препятствия, прервать переговоры о браке и ничем за это не поплатиться. Герцогиня-мать относилась к той категории людей, которые все решают быстро и умеют выбирать средства для осуществления своих планов. Она придумала способ, делающий честь ее политическому чутью, хотя об этом мало известно, ибо подобные факты, как правило, не попадают в анналы истории.

Я же узнала о них от самого Виктора Амедея.

На следующий день герцогиня попросила сына посетить ее по окончании мессы: она хотела обсудить с ним важные дела. Он пришел и выглядел столь же непреклонным, как накануне. Герцогиня, заметившая его решимость, была опять поражена.

Тщедушный ребенок становился мужчиной, тот ребенок, который когда-то чуть не умер у нее на руках, оказавшись жертвой ее слепой любви и странных лекарств, какие он принимал. Со дня его рождения до девятилетнего возраста герцогиня консультировалась со всеми медицинскими светилами Европы, она испробовала все способы лечения, рекомендованные ими, но тщетно: юный принц угасал.

Однажды его дядя дон Габриель — он был внебрачный сын его деда и очень любил своего племянника — приехал повидаться с ее королевским высочеством и посоветовал ей пригласить никому не известного человека, избавившего его от тяжелого желудочного заболевания совершенно особым способом лечения и ухода.

— Это прекрасный, великолепный врач; среди ученых он не пользуется большим авторитетом, но зато очень популярен среди народа в Турине, я за него ручаюсь. Вы же знаете, сударыня, как я люблю моего досточтимого племянника, как мне дорого его драгоценное здоровье, и должны поверить мне, если я прошу вас испытать моего Петекью.

Обрадованная тем, что обнаружился еще один врач, с кем она прежде не советовалась, и доверявшая, как господин Арган, оракулам «достойниссиме факультете», герцогиня Савойская преисполнилась надежд и, громко закричав, потребовала немедленно привести его. Дон Габриель постоянно держал врача при себе и в тот же вечер привел его. Петекья осмотрел, прослушал, прощупал больного ребенка и вместо всяких снадобий, трав, эликсиров прописал иной режим питания, велел кормить его не кашей, а великолепными хлебными палочками, которые в Турине называют «гриссини».

За два месяца, избавившись от лекарств и полюбив хлебные палочки, королевский отпрыск сделался сильным, здоровым и, судя по всему, мог прожить еще сто лет. Благодарный герцог Амедей навсегда сохранил особое пристрастие к «гриссини» и никогда не ел другого хлеба.

Итак, после разговора, который я привожу, ее высочество герцогиня впервые осознала, что ей придется считаться со своим сыном.

Она приняла его с такими церемониями, к каким он не привык, но сделал вид, что не замечает этого, чтобы не отказываться от этого ритуала и вместе с тем не рассыпаться в благодарностях.

— Со вчерашнего дня я много думала, сын мой.

— Счастлив это слышать, сударыня; вы так мудры, что ваши размышления могут быть лишь благотворны.

— Вы очень решительны, сударь, и, судя по всему, ваша воля для вас закон.

— Сударыня, я учусь быть таким, каким должен стать когда-нибудь, а именно: способным приказывать другим, поэтому я приказываю самому себе, лучшего способа ведь не придумаешь, не так ли?

— Вы приказываете самому себе?.. Однако в данном случае вы оказываете сопротивление мне, отвергаете корону только потому, что какая-то честолюбивая и легкомысленная особа забавляется, пробуждая в вас желания, свойственные молодости, дабы руководить вами и направлять вас, как ей хочется. Не надейтесь обмануть меня, я ваша мать и повелительница в Турине, я знаю все: от меня ничего не скрыто.

Поняв, что его игру разгадали, принц покраснел, но не смутился.

— Прекрасно, сударыня, так что же вы хотели мне сказать? — спросил он, желая этим подчеркнуть, что она до сих пор еще ничего не сказала или что все ею сказанное — пустые слова. Герцогиня поняла его, однако во время этой встречи один старался перехитрить другого.

— Я действительно хотела поговорить с вами, сударь, о том, что сочла своим долгом удовлетворить ваше желание: поскольку брак с кузиной вам совсем не по душе, он не состоится.

Герцог поклонился:

— Чтобы быть в этом уверенным, мне не требовалось согласия вашего высочества.

Таким образом, герцог опять сумел оттолкнуть свою мать и она вынуждена была проглотить эту обиду, как и все остальное. Он не оставлял ей даже возможности простить его, ибо простил себя сам.

— Не знаю, так ли уж вы были уверены в этом, как вам теперь кажется, сударь; но в любом случае исполнять вашу волю придется вашей матери, и вы окажете мне честь, согласившись с этим.

Принц снова поклонился, но на этот раз молча.

— Угодно ли вам признать это? — добавила герцогиня, видя, что сын не отвечает ей.

— Я готов, сударыня.

— Поскольку мы уже дали слово, надо сделать вид, что нас вынуждают поступить иначе, не так ли?

— Слово дали вы, сударыня.

— Пусть так! Но до сих пор мое слово было одновременно и вашим, словом герцога Савойского, не забывайте этого. Следовательно, надо сделать так, чтобы решение казалось вынужденным и наша честь не была задета; видимо, только наши подданные могут возложить на себя это бремя.

— Я согласен с вами.

— Подчинимся же воле подданных. Иначе король Франции не простил бы нам, а он очень близкий сосед, могущественный и опасный!

— Я не люблю короля Франции, матушка, он слишком много мнит о себе, потому что никому не удается победить его; дайте мне время, и я скоро попытаюсь сделать это.

— О! Будьте осторожны!

— Я пока еще не правил самостоятельно, сударыня, и не пугайтесь, пока не увидите, как я это буду делать.

Получив отпор по всем вопросам, регентша свела разговор к задуманному ею плану: она представила его сыну во всех подробностях, с такой ясностью и четкостью, что он не удержался и похвалил ее. Герцог одобрил план и еще долго обсуждал его с регентшей. Роли были распределены: за исключением матери и сына, все действующие лица были искренними и вели себя по совести, в полном убеждении, что они действуют по собственной воле, подчиняясь внутреннему порыву.

На этом примере герцог Савойский под руководством ловкой любовницы и многоопытной матери учился политическим интригам, что было хорошей школой для него. Упомянутые события происходили примерно за год до моего приезда, и они были изложены мне в мельчайших подробностях как жертвами обмана, так и самими обманщиками.

VII

К концу 1680 года собрание выборных от сословий Португалии торжественно объявило об одобрении намеченного брака. Когда новость облетела Турин — а это произошло за несколько дней до разговора, приведенного выше, — итак, повторяю, когда эта новость облетела Турин, взбудоражилась вся страна. Все помнили о том, как прежние испанские короли правили в Неаполе и Милане, и понимали, чего можно ожидать в Пьемонте от вице-короля Португалии.

Вначале регентша осторожно препятствовала распространению этих слухов. Но теперь, напротив, ловкие агенты нашептывали повсюду, что нельзя допустить отъезда принца, нужно изо всех сил протестовать против его удаления и что, в конце концов, Виктор Амедей, сын местных герцогов, принадлежит народу, у которого никто не имеет права отнимать его; что жителям Пьемонта и Савойи лучше всем как один подняться, чем примириться с изгнанием их принца.

Маркиз ди Пьянджа и маркиз ди Парола возглавили сопротивление: это были именитые и влиятельные синьоры. Герцогиня-мать и молодой герцог не могли и желать ничего лучшего, ведь эти люди действовали по собственному побуждению.

Они так активно и искусно убеждали всех, что выборные от сословий Пьемонта и Савойи собрались, чтобы выразить свое несогласие, и в полном составе явились во дворец, чтобы вручить регентше прошение, на которое она не обратила внимания, заявив, что решение о браке уже принято и что вся Европа знает об этом и одобряет его, а потому она не желает слушать никаких возражений.

— Да, сударыня! — воскликнул маркиз ди Пьянджа. — Европа сказала свое слово, но не Пьемонт и не Савойя, хотя никого, кроме них, это не касается. Поэтому, сударыня, если вы не хотите, чтобы случилось великое несчастье, пожалейте нас и не настаивайте на столь жестоком решении.

Но регентша, напротив, ответила, что решение уже принято и она будет на нем настаивать; выборные от сословий ушли разочарованные и чуть ли не взбешенные; они собрались у Паролы, где высказывались самые противоречивые мнения.

— Все дело в регентше, это она велит заключить брак, — кричали со всех сторон, — но наш герцог не хочет покидать нас.

— Правильно, — говорил кто-то другой, — вы видели? У него были слезы на глазах, когда ее королевское высочество говорила с нами.

— Надо встретиться с ним без нее! — послышалось два или три голоса.

— Да, без нее, пусть он выслушает нас, — подхватило большинство, — и скажет, каковы его подлинные намерения, ведь он наш повелитель, и если наш герцог прикажет не отпускать его, мы сделаем это даже вопреки герцогине.

И, словно одержимые, они начали выкрикивать хором:

— Наш герцог! Наш герцог!

Эти крики раздавались по всему городу; принц и регентша следили за развитием событий и, когда почувствовали, что время пришло, сделали последний ход. Герцогиня-мать уехала на неделю к моей свекрови в Верруа под предлогом визита вежливости, а также для того, чтобы осмотреть крепость, которую пришлось бы защищать в случае возможной войны. Виктор Амедей остался в Турине, и в тот же вечер депутация синьоров во главе со славным Пьянджей и великолепным Паролой — высокородными марионетками, веревочки которых герцогиня держала в своих руках, — явилась во дворец и потребовала встречи с юным принцем. Виктор Амедей заставил долго упрашивать себя, хотя ждал их с нетерпением, спрятавшись за шторой, и видел, как они пришли.

Синьоры так распалились, что чуть не взломали дверь, а затем бросились к его ногам, умоляя.

— О ваша светлость! — возопили они в один голос. -

Смилуйтесь; останьтесь с нами! Во имя Неба, не покидайте нас!

В этом стройном хоре выделялся голос маркиза ди Пьянджи, отличавшийся жалобной интонацией:

— Ваша светлость, госпожа регентша очень любит ваше высочество, но ее амбиции губят Савойю и вас. В чужой стране вы, без сомнения, пожалеете, что оставили своих подданных, верных слуг Савойского дома. Ваша светлость, подумайте о нас! Подумайте о нас!

Герцог, казалось, был глубоко тронут; он вытирал глаза, как будто плакал, пытался что-то сказать, но якобы не мог.

— Господа! Друзья мои! Маркиз ди Пьянджа! — бормотал он. — Я понимаю, я знаю… Но, но… что делать?

— Вы повелитель, ваша светлость, и всемогущий повелитель, ваша воля — закон для всех. Скажите, что вы не, согласны.

— Все решено, господа, — вновь заговорил принц, — согласие достигнуто, слово дано. Корабли, которые должны увезти меня в Португалию, уже в пути. Герцог Кордовский скоро высадится в Ницце и будет ждать меня, чтобы сопровождать в Лиссабон. Я спрашиваю вас, господа, не слишком ли поздно?

— Откажитесь, ваша светлость, — ответил князь делла Цистерна, — народ Савойи и Пьемонта поднимется, чтобы удержать вас.

— А моя мать, господа? — воскликнул принц.

— Нам все известно, — энергично вмешался маркиз ди Симиана, — это ее высочество герцогиня принуждает вас.

— Кто меня принуждает?.. Господа, — сказал Виктор Амедей, — это суровое обвинение.

— Простите, ваша светлость, простите, — подхватил граф ди Прована ди Друент, бывший воспитатель герцога, — извините господина ди Симиана, может быть, он зашел в своих словах слишком далеко, но мы все думаем так же, как и он. Ваша прославленная матушка соблаговолила доверить мне воспитание вашего высочества; я не жалел сил, чтобы развить природные данные и вырастить великого государя и достойнейшего человека. Но я трудился для нас, во имя счастья и славы нашей страны. И именно наша страна должна воспользоваться благами вашего правления, а те, кто попытается помешать этому, должны быть устранены, кто бы они ни были.

— Синьор, — ответил юный герцог, — обратите внимание, что вы, мой воспитатель, призываете меня к неповиновению.

— Я призываю вас к выполнению долга, ваша светлость, подчинению закону, продиктованному вам самим

Господом. Принц не принадлежит своей матери, принц при надлежит своему народу. Вы не можете снять с себя это бремя, вам придется нести его до конца. Вы отвечаете за ваших подданных перед нашим общим владыкой — перед Богом! Вы останетесь!

— Вы останетесь, останетесь! — вторили остальные.

— Я не могу, господа, действительно не могу.

— И тем не менее вы должны нам это обещать.

И все присутствующие опустились на колени, протянув руки к принцу и восклицая:

— Останьтесь! Останьтесь!

Добрый юный принц еще несколько минут позволял, чтобы его упрашивали, затем сделал вид, что уступает, и наконец с трудом исторг из себя обещание, которое ему смертельно хотелось дать как можно скорее. Радость вырвалась из дворца на улицу, распространилась по городу, а оттуда по всей Савойе и Пьемонту.

Но исторгнутым обещанием дело не кончилось.

Принц притворился, что вспомнил вдруг о матери и задрожал при одном лишь воспоминании о ней.

— Но регентша? — начал он. — Господа, господа, как сообщить ей об этом, когда она вернется?..

— Госпожа регентша? — переспросил воспитатель герцога.

— Да, господин ди Прована.

— Позволит ли ваше высочество дать ему совет?

— Я всегда готов выслушать совет, сударь, вы это знаете, — смеясь, ответил принц, — даже если мне не придется следовать ему.

— Так вот, ваша светлость, госпожа регентша уже давно обрела большую власть над вашей душой; она привыкла повелевать и управлять вами; когда вы снова встретитесь с ней, ее влияние одержит верх и вы забудете о нас.

— Так что же тогда делать? — спросил принц.

— Необходимо избежать встречи с ней…

— Это невозможно, сударь, она возвращается через два дня.

— Она не вернется, если вы соблаговолите одобрить мое предложение.

— Говорите.

— Крепость Верруа — одна из самых защищенных в Савойе. Напишите несколько строк, ваша светлость, и госпожа регентша будет… нет, не арестована, а просто задержана в крепости или в своих покоях, и это продлится до тех пор, пока португальцам не будет послан отказ.

— О господа! Моя мать!..

— Поверьте, ваша светлость, герцогине будет оказано величайшее почтение, с ней будут обращаться так же как но дворце, и, за исключением свободы, она ничего не будет лишена.

— За исключением свободы!

— Любовь, которую питает госпожа герцогиня к вашему высочеству, слишком хорошо известна всем, и вряд ли можно сомневаться в том, что она простит вас.

— Нет, господа, нет, я не могу на это согласиться, — сказал принц.

Но последние слова были произнесены очень тихо; дворяне поняли, что нужно лишь проявить настойчивость; если принц и сопротивляется, то делает это лишь для того, чтобы соблюсти приличия, уступая якобы не по доброй воле. Наконец князю делла Цистерна, его близкому другу, пришла в голову идея отправить графине ди Верруа и ее сыну приказ задержать вдовствующую герцогиню Савойскую в их крепости вплоть до нового распоряжения, не выпускать ее ни под каким предлогом и во всем подчиняться лишь грамоте с подписью Виктора Амедея, удостоверенной государственной печатью.

Приказ был составлен, оставалось лишь подписать его. Принц, отведя глаза и глубоко вздохнув, поставил подпись.

Послание передали курьеру и велели ему ехать по главной дороге. А в это время регентша возвращалась кружным путем; она прибыла в Турин через восемь часов после того, как собравшихся распустили. Чтобы подвести комедию к развязке, герцог притворился удивленным и подавленным; он зарыдал и при свидетелях, разумеется, бросился к ногам матери, признавшись в своей вине и вручив себя ее власти, чтобы она могла отомстить так, как ей захочется.

— Отказ уже послан в Португалию? — спросила регентша.

— Да, сударыня, — ответил юный принц, опустив глаза.

— Значит, сделать уже ничего нельзя?

— Невозможно, послание уже далеко.

— Что же, сын мой, если уж так случилось, пусть исполнится ваша воля! Дай Бог, чтобы вам никогда не пришлось раскаяться в этом! Однако я требую от вас свидетельства послушания.

— Какого угодно, сударыня, всего, что хотите, лишь бы вернуть ваше расположение ко мне.

— Виновные, то есть те, кто смутил вас, должны искупить вашу и свою собственную вину. Завтра же я прикажу арестовать их.

— О сударыня! Будьте осторожны! Их сторонники очень сильны.

— В Пинероло стоят французы: они вам помогут.

— А вы не боитесь показывать им дорогу к нашим городам? Они ведь ее не забудут в дальнейшем.

— Сын мой, я вручила вам шпагу вашего отца, и вы должны научиться пользоваться ею в борьбе с врагами вашего дома; я же принимаю друзей, призываю союзников, а значит, мне незачем их бояться.

Маркизы ди Пьянджа и ди Парола, а также граф ди Прована ди Друент были арестованы и посажены в тюрьму; они были в ярости и проклинали слабоволие принца.

— Какое будущее и какое правление нас ожидает! — говорили на всех углах. — Выдать своих друзей!

Позднее и друзья и враги прекрасно поняли, с каким принцем они имеют дело; тот, кто выдал их, умел править ими и защищать их. Его политическая уловка была чрезвычайно хитроумной, и он гордился ею как лучшим своим деянием.

— Вообразите только, — говорил он мне позднее, в те времена, когда он делился со мной всем, — в каком неприятном положении я мог оказаться, женившись на инфанте Изабелле. Через два года королева Португалии родила бы сына, и мне пришлось бы возвращаться к моим суркам ни с чем; хорош бы я был в глазах Европы! Нет ничего глупее изгнанного короля, особенно по вине младенца-наследника. Мне было бы тяжело с этим смириться. Возможно, я бы отверг своего маленького шурина: отсюда — война против всех и угроза для моих владений. К тому же я бы овдовел, поскольку бедняжка-кузина умерла в тысяча шестьсот девяностом году и все мои права она унесла бы с собою. Таким образом, мне, наверно, повезло, что все случилось именно так, не правда ли?

Но забавно то (смешное ведь всегда скрывается за серьезным), что кардинал д'Эстре, а он был тогда послом Франции в Турине, в тот самый день, когда свадьба расстроилась, прислал герцогине-матери приуроченный к этому событию подарок, поставивший ее и его в неловкое положение: этот подарок он выписал из Парижа, а придумала его г-жа де Лафайет, автор «Заиды» и «Принцессы Клевской».

Он представлял собой ширму, на которой была изображена герцогиня-мать в окружении всех Добродетелей с их особыми атрибутами. Напротив нее стоял герцог Савойский — на изображении он был красивее, чем в жизни. Принцесса, окруженная Удовольствиями и Амурами (в одном из них легко было угадать г-жу ди Сан Себастьяно), указывала ему туда, где на фоне моря просматривались очертания Лиссабона, а над ними аллегорические фигуры Славы и Доброго имени дули в свои трубы и размахивали лавровыми ненками вокруг девиза, позаимствованного, как мне было сказано, у пола Вергилия: Matre dea monstrante viam. note 3

Ширма была украшена драгоценнейшими алмазами и редчайшим жемчугом.

Словом, эта оплошность обошлась кардиналу д'Эстре в значительную сумму.

VIII

Итак, несмотря на подарок кардинала, на запоры, удерживающие и заложниках главарей взбунтовавшейся знати, несмотря на французских солдат в Пинероло, португальский брак не состоялся и Пьемонт сохранил своего принца. Именно этого и надо было добиться.

Но, поскольку маркиз ди Пьянджа и его товарищи по несчастью все еще находились в тюрьме, их друзья, оставшиеся на свободе, с утра до вечера досаждали герцогу своими просьбами об их освобождении.

— Никто не будет служить вам, ваша светлость, — во все горло кричал князь делла Цистерна, — если так награждают тех, кто был вам предан.

— Неужели, мой дорогой князь, — отвечал Виктор Амедей, хитро улыбаясь, — вы и в самом деле так полагаете? А я, тем не менее, очень рассчитываю на вас.

— Вы соблаговолите помиловать пленников, ваша светлость?

— Это решаю не я, князь, а моя мать.

— Что ж, постарайтесь убедить герцогиню.

— Поскольку вы просите об этом, дорогой князь, я поговорю с ней сегодня же вечером.

И действительно, в тот же вечер герцог в сопровождении многочисленной свиты отправился к герцогине и со смущенным видом, часто скрывавшим его хитрость, сказал:

— Сударыня, я пришел просить вас о личном одолжении: освободите синьоров, которые, преданно служа мне, пытались склонить своего повелителя к нарушению долга. Не откажите мне в этом: я уже достаточно наказан тем, что имел несчастье вызвать ваше недовольство, и несправедливо, чтобы другие страдали из-за меня.

Герцогиня поняла, что сын больше не нуждается в ее опеке, что, сыгран маленькую роль, он осознал свою силу, и, как говорил король Карл IX на следующий день после Варфоломеевской ночи, осознал настолько, что мог уже показать, каковы его намерения.

Когда пленники пришли благодарить принца, ее высочество герцогиня почувствовала их чрезвычайную сдержанность, холодность и даже пренебрежение к ней.

— Итак, господа, — сказал Виктор Амедей, будто бы ничего не заметив, — кажется, мне не придется ехать в Португалию и у нас нет больше регентши.

Очевидно, синьоры все поняли: их лица совершенно преобразились, и с тех пор они так ревностно, так преданно служили своему повелителю, будто вовсе не он был повинен в том, что они провели несколько месяцев в тюрьме. Виктор Амедей больше никогда не объяснялся с ними и так и не открыл им подоплеку интриги; тайна хранилась надежно, хотя в нее были посвящены и женщины: регентша, г-жа ди Сан Себастьяно и я. Виктор Амедей и в те времена, когда был герцогом, и когда стал королем, делился секретами только со своими любовницами. Что же касается его матери, она имела право знать обо всем.

Я только что упомянула о г-же ди Сан Себастьяно. Вернемся же к деликатному положению, в котором она находилась, и к истории, которую я обещала рассказать.

История эта известна мне от Петекьи: он был в нее посвящен, и не случайно. Герцог же мне ничего не рассказывал. Это была тайна за семью печатями, и он не доверял ее мне. У него были на то свои основания и последующие события подтвердили его правоту.

Юная Кумиана решила поступить по своему усмотрению по трем соображениям.

Первое состояло в необходимости любой ценой спасти свою честь для того, чтобы не погубить себя окончательно во мнении света и не лишить возможности когда-нибудь вновь появиться при дворе в ореоле внешне незапятнанной репутации и под прикрытием имени достопочтенного и высокородного супруга.

Второе соображение доказывает, что, хотя фрейлина была еще очень молода, она обладала большим умом и опытом. Она поняла, что герцог еще не искушен и что он очень быстро насытится первой любовью, если все препятствия на пути будут устранены, особенно при дворе, где самые красивые женщины неизбежно будут одаривать могущественного, молодого и красивого принца своей благосклонностью. Любовь, ослабевающая сама по себе, размышляла Кумиана, не вспыхнет вновь никогда, в то время как узы разбитой любви становятся все крепче и теснее.

Третье соображение — желание во что бы то ни стало убедить герцога и герцогиню в том, что ее любовь была искренней и бескорыстной сердечной склонностью, а не холодным расчетом.

Честолюбивая молодая особа приняла решение без колебаний.

Однажды утром по окончании мессы она обратилась к регентше с нижайшей просьбой уделить ей несколько минут.

Герцогиня пригласила ее в свой кабинет.

— Говорите, синьорина, — сказала она.

Вид у герцогини был суров, ибо она предчувствовала какой-то умысел; ее высочество была женщина строгих правил и не отличалась снисходительностью к человеческим слабостям, поскольку сама никогда в жизни не уступала им.

Синьорина ди Кумиана, рыдая, бросилась к ее ногам.

— Ваше высочество, — воскликнула она, — пожалейте меня!

— Пожалеть вас! В связи с чем? — спросила регентша.

— О ваше высочество, я хочу признаться вам в том, что совершила великий грех.

— Грех? И вы хотите признаться мне, синьорина? Но я же не ваш исповедник.

Начало не сулило ничего хорошего, но уж если синьорина ди Кумиана принимала решение, она не отступала. И продолжая плакать, она снова заговорила:

— Ваше высочество, вы мать для всех ваших подданных: во имя Неба, защитите меня! Спасите меня!

— Спасти вас! Но от чего?

— От меня самой, ваше высочество, и от принца, ваше" го сына.

— О! — воскликнула герцогиня. — А не слишком ли поздно?

Тут смирение бедняжки стало еще заметнее, она опустила глаза еще ниже, моляще сложила руки и с рыданиями произнесла:

— Да, ваше высочество, поздно для спасения моей добродетели, но не для того, чтобы сохранить мою репутацию, честь одной из стариннейших фамилий в Италии и, быть может, покой принца Амедея. Умоляю вас, не отталкивайте меня!

И она тут же рассказала своей госпоже о том, как развивались ее отношения с принцем, о гибельных последствиях этой любви, о затруднительном положении, в каком она оказалась, об отчаянии, разбившем ей сердце, и ужасном финале, которого следовало ожидать.

— Ваше высочество, — заявила она герцогине, — судите меня, как вы считаете нужным, но я не брошу своего ребенка. Если для него не будет найден отец, я объявлю на всю Европу, кому на самом деле он обязан своим рождением. Я не побоюсь огласки, лишь бы печальный плод моего греха был окружен заботой: он вправе ждать ее от матери. Герцог Савойский — справедливый принц и благороднейший дворянин: он говорил о том, что хочет признать ребенка и обеспечить его матери неуязвимое положение при дворе. Ведь примеров такого рода предостаточно везде, в частности во Франции.

— Но коль скоро ваша судьба решена, о чем же, синьорина, вы просите меня, — спросила герцогиня, — ведь мой сын все решил заранее? Вы помешали его женитьбе, являвшейся пределом моих мечтаний, вы превратили его в бунтаря и непослушного сына, и, наконец, вы испытали свою власть над ним. Чего вы еще хотите?

— Ваше высочество, прежде всего я хочу, я прошу, чтобы ваш сын вновь научился послушанию, которым не должен был пренебрегать, чтобы он отрекся от бунтарства, в котором вы так напрасно меня обвиняете. И еще я прошу, ваше высочество, дать мне мужа, который навсегда оторвет меня от принца, покроет мой грех своим именем и станет отцом моему ребенку. Так простите же меня, ваше высочество, из уважения к себе, благосклонности к моему отцу и ко мне, из любви к стране и ее единственной надежде — его высочеству!

Странной была эта просьба, и мало кто из девушек, несмотря на множество подобных случаев, имевших место при французском дворе, решились бы на такое. Ведь в словах молодой особы проявились благородство и честолюбие, величие и низость, цинизм и застенчивость — все черты ее характера. Теперь самое трудное было сделано, она осмелела и продолжила:

— Я не обольщаюсь и думаю, что мой план, вероятно, покажется вам еще одним проступком. И в самом деле, обман честного человека — это более чем проступок, это преступление; и все же необходимо, чтобы он был обманут! Со своей стороны должна признать, что мне было бы неприятно даже ногой коснуться человека, способного жениться на любовнице принца и знающего правду, но этот проступок, это преступление, ваше высочество, будет последним в моей жизни. Клянусь вам, что с того мгновения, когда я у алтаря дам обет посвятить свою жизнь счастью этого человека, я целиком отдам себя ему и своему ребенку; отрекусь от любовника и искуплю непорочной жизнью грехи, совершенные из-за моей преступной слабости, о чем я весьма сожалею. Верьте мне, моя жертва будет настолько велика, что большего и не потребуется! Я никогда не увижу принца: несчастная женщина, вынужденная возложить на плечи другого бесчестье прежней жизни, должна оставить на пороге брачной обители все свое прошлое и в будущем следовать обету чести, данному у алтаря. О ваше высочество! Верьте мне! Будьте милосердны! Я не развратница и не заслуживаю презрения. Я просто запуталась, но хочу вернуться на путь добродетели и на коленях молю вас о прощении; я возвращаю вам вашего сына, но, освобождая его от себя, приношу в жертву собственную свободу и счастье. Такой ценой я хочу заслужить ваше прощение; так простите же меня, ваше высочество, простите!

Выслушав фрейлину, герцогиня невольно уступила порыву жалости и даже восхищения. Искренность девушки, ее глубокое раскаяние были очевидны. Она велела ей встать, усадила ее, попыталась утешить, и в конце концов сказала, что все трудности, связанные с ее сыном и г-ном ди Кумиана, она берет на себя, но с этого дня ей придется порвать с герцогом, не видеться с ним нигде, кроме как в обязательных случаях, не сообщать ему о принятом ею решении и предоставить герцогине Савойской возможность уладить все по ее усмотрению.

— Но, ваше высочество, — воскликнула бедняжка, — он во всем обвинит меня!

— Тем лучше!.. Если герцог сочтет вас виновной, он скорее забудет свою любовь.

— О ваше высочество! Расплата за мою слабость уже началась!.. Я подчиняюсь.

— В ближайшее время я выберу супруга, предназначенного вам мною, и назову его, — продолжала герцогиня-мать. — Подумайте об этом, синьорита, я становлюсь соучастницей ваших проступков, помогаю обману, и вам придется теперь быть в ответе за нас обеих.

— Не бойтесь ничего, ваше высочество, я даю твердое слово, и вы можете рассчитывать на меня!..

В тот же вечер герцогиня-мать вызвала к себе своего главного шталмейстера, графа ди Сан Себастьяно, человека честного, довольно грубого и немного высокомерного, однако славившегося своей добротой и преданностью; она выбрала его не случайно: этот господин был не из тех, кто позволяет сделки с честью, кто допускает игру страстей. Герцогиня заговорила с ним о синьорине ди Кумиана, расхваливала ее семью, упомянула о богатстве, красоте и даже добродетели девушки… Принцы и придворные ведь ничего не подозревают!

Господин ди Сан Себастьяно с присущей ему серьезностью выслушал все, что говорила герцогиня, и ни разу не возразил ей. Когда она закончила, он обратился к ней и спросил, означает ли это, что ее высочество удостаивает его чести предложить ему руку синьорины ди Кумиана.

— Да, сударь, и я убеждена, что, оказав эту великую честь, в то же время доставлю вам огромное удовольствие.

— Но одобрил ли этот союз господин ди Кумиана? Герцогиня-мать выпрямилась во весь рост:

— Я говорю вам, сударь, что мне угоден этот брак: не знаю, достаточно ли это для вас, но для графа ди Кумиана это вполне достаточно.

Эти слова были скорее брошены, как приказ, чем прозвучали, как объяснение.

Господин ди Сан Себастьяно поклонился с невозмутимостью уверенного в себе человека с безупречной репутацией.

— В тот день, когда я женюсь на синьорине ди Кумиана, — ответил он, — мне, к горькому моему сожалению, придется попросить ваше высочество об отставке.

— Но почему, сударь? — спросила герцогиня, испугавшись, что он что-то заподозрил.

— Потому что будущая графиня ди Сан Себастьяно молода и красива; вступив в брак по велению вашего высочества, а не по зову сердца, она, может быть, и полюбит своего мужа, но только оставаясь вдали от придворных волокит; а если так случится, что она не полюбит его или увлечется другим, то, насколько вам известно, ваше высочество, в нашем роду не терпят современной распущенности… Следовательно, нам с женой предпочтительнее будет удалиться в один из наших замков до тех пор, пока меня не полюбят настолько, чтобы я мог более не опасаться…

Намерения графа ди Сан Себастьяно превзошли все ожидания герцогини-матери.

— Вы правы, сударь, — сказала она, — и вольны поступать как того желаете.

Все решилось за несколько часов: граф ди Кумиана не высказал никаких возражений, его дочь — тем более.

На следующий день герцог Савойский, едва поднявшись с постели, узнал обо всем от матери; она сама пришла к нему и с большим трудом заставила смириться. Пришлось убеждать его в том, как важно для него не уподобиться Людовику XIV и не повторить историю с синьориной ди Манчини; все любовные связи такого рода заканчиваются унизительными пересудами, разрывами, разрушенными или, по меньшей мере, подорванными надеждами на счастье, и, наконец, несчастьем будущей молодой супруги, наивной и неизвестной принцессы, которой придется царить на этих обломках.

Герцог уступил хитрым уговорам матери, хотя, возможно, сделал это от досады; однако разрыв с синьориной ди Кумиана оставил в его сердце неизгладимый след, ту память, что живет в душе, когда чувства подавлены в момент их расцвета, когда ничто не остудило их, а отвращение и пресыщение еще не распростерли над ними свои черные крылья. Такие чувства всегда готовы вспыхнуть вновь: огонек теплится, и достаточно одного взгляда, чтобы разжечь эту искру.

Свадьба состоялась через неделю. Вечером, как того требовал придворный этикет, невеста была представлена их высочествам. На следующий день супруги отбыли в свое имение, где и оставались до 1703 года, когда умер г-н ди Сан Себастьяно. Вероятно, он так никогда и не почувствовал себя настолько любимым, чтобы рискнуть и вернуться ко двору.

Ребенок умер во время родов. Графиня вела себя безупречно; ее достоинство и скромность были выше всех похвал.

О ней не вспоминал никто, кроме того, кому не суждено было ее забыть. Эта история г-жи ди Сан Себастьяно во всех подробностях мало кому

известна. Мне ее доверил Петекья: он ничего не мог от меня утаить, хотя с другими был очень сдержан.

Что же касается Виктора Амедея, то он ни разу не произнес в моем присутствии имени г-жи ди Сан Себастьяно.

IX

Таким в общим чертах был двор герцога Савойского, когда я там появилась; более подробно я расскажу о нем в свое время и в другом месте. А теперь обратимся снова ко мне и моей жизни в доме свекрови, к тому, что со мной произошло и что вызывало у меня все новое и новое удивление. В этом доме жилось совсем не так, как во дворце Люинов!

Я остановилась на том, как меня представляли родственникам; все происходило как обычно. Иностранок всегда пристально рассматривают, изо всех сил критикуют, и главное — с пристрастием допрашивают; я старалась изо всех сил (к счастью, по-французски говорили все присутствующие). Мое великолепное венецианское кружево и драгоценности были высоко оценены. Герцогиня-мать приняла меня великолепно; она засыпала меня вопросами о французском дворе, на которые я не могла ответить, поскольку знала о нем только то, что слышала случайно во время бесед в гостиной, куда иногда спускались я и мои сестры, что нам редко позволяли.

Савойский двор был чопорным, церемонным, размеренным. Я не обнаружила здесь ни остроумия, ни раскованности, свойственных нашему французскому двору. Тон задавала герцогиня, а она отличалась строгостью манер, к тому же была набожна, и конечно же придворные стремились превзойти ее в этом. Само собой разумеется, моя свекровь усердствовала больше всех.

Герцогиня, имевшая савоярские корни, стала настоящей итальянкой; она совсем не скучала по Парижу, а если когда-то и сожалела или все еще сожалела о нем, то совсем не показывала этого. В ее присутствии я не испытывала робости, но при виде герцога Савойского смутилась: он мне совсем не понравился. Герцог пристально разглядывал меня, пока регентша беседовала со мной, затем удостоил меня нескольких слов и, перед тем как я удалилась, довольно громко, так, чтобы мне было слышно, сказал г-ну ди Сантина, одному из своих приближенных:

— О, бедный граф ди Верруа! Кому это пришла в голову глупость женить его на этой девчонке?

Слово «девчонка» меня так обидело, что я заплакала от досады, прикрывшись веером.

— Э-э! — подхватил аббат делла Скалья, также услышавший замечания герцога. — Девчонка может вырасти; не забудьте, что в ее жилах течет кровь д'Альберов, Шеврёзов и Лонгвилей.

Аббат делла Скалья уже ощущал в себе первые искры роковой любви, впоследствии заставившей его преследовать меня с таким упорством. Он мне не нравился, и его высказывание, вместо того чтобы успокоить меня, лишь усилило мою досаду.

О загадки сердца! Все немило, что произносит ненавистный язык, и все прекрасно, что слетает с любимых уст!

Недалеко от Турина находится небольшой город Кивассо.

Название этого городка не раз промелькнет в этих мемуарах в связи с мрачными и ужасными событиями, о которых мы уже упоминали в начале книги; несколько членов семьи Мариани были их героями или их жертвами.

Однако пока еще не пришло время для рассказа о кровавой драме. Пока еще речь идет об одном из тех незначительных происшествий, что случались в нашем кругу по вине аббата делла Скалья, этого небескорыстного исполнителя воли моей свекрови, преследовавшего одну-единственную цель.

Посреди Кивассо расположен монастырь капуцинов. Живущие в нем монахи дали обет бедности, что не мешало герцогам Савойским и многим синьорам умножать богатства обители всяческими подношениями. Эти капуцины живут в роскоши и довольстве. Простые люди, однако, считают их бедными, ибо каждое утро некий брат Луиджи, сборщик подаяний, человек умный, хитрый и деятельный, в грязном тряпье и с сумой за плечами выходит из ворот монастыря, чтобы просить милостыню у верующих. Такой порядок сбора милостыни чаше всего лишь предлог, позволяющий плести самые разные интриги и вместе с тем укреплять у верующих набожность и склонность к самопожертвованию.

Луиджи — младший отпрыск одного добропорядочного пьемонтского рода. Неудовлетворенное честолюбие подтолкнуло его к вступлению в монашеский орден. И тогда в альковно-будуарных кознях проявился беспокойный и дерзкий нрав, каким его наделила судьба.

Мне неизвестно, при каких обстоятельствах он познакомился с аббатом делла Скалья. Достаточно сказать, что между ними сложились довольно близкие отношения. Эти, двое были действительно созданы для того, чтобы понимать друг друга.

Вскоре после того как я приехала в Турин, речь зашла о том, чтобы выбрать для меня духовного наставника; аббат делла Скалья пожелал возложить на себя заботу об этом выборе.

Дело это очень деликатное, ведь в то время в Пьемонте духовник легко обретал власть над сердцем молодой женщины.

Мне, как уже говорилось, едва исполнилось четырнадцать лет. Аббат опасался моей неопытности и не хотел подчинять мою душу чьему-то абсолютному влиянию, полностью исключающему его собственное.

Он руководил моей свекровью и захотел играть ту же роль при мне.

У аббата была своя цель.

Он велел заложить карету и поехал в монастырь Кивассо, где попросил о встрече с монахом, собирающим подаяние. Едва он назвал свое имя, его тут же с величайшим почтением пропустили.

Келья брата Луиджи выглядела странно. Она была похожа на лабораторию, заваленную необычного вида ретортами и колбами. Подозревали, что Луиджи занимается поисками философского камня. Не думаю, что ему когда-либо удалось добыть золото. Но если в чем и нет сомнений, то это в том, что он умел изготавливать множество эликсиров — и чудодейственных и ужасных. Эти снадобья возвращали здоровье, красоту (по крайней мере, так говорили), продлевали молодость, жизнь, когда угодно вызывали сон, а порой обрекали на медленную или мгновенную смерть.

Не припомню, какие травы обрабатывал Луиджи, чтобы извлечь из них драгоценную вытяжку, в ту минуту, когда к нему вошел аббат делла Скалья.

Монах, обычно высокомерный, смирил свою гордость и даже стал заискивать перед дядей моего мужа.

— Вы здесь, господин аббат?

— Тебя это удивляет?

— Да, ведь если вы пришли в эту бедную келью, значит, либо я нуждаюсь в вас, либо…

— … либо я нуждаюсь в тебе.

— Вы сами это сказали.

— Так вот, ты мне нужен.

— О! — произнес Луиджи с еле заметной улыбкой.

— Ты, конечно, не забыл, что я спас тебе жизнь.

— Да, я был молод, мною владели страсти… страсти, которых я не мог сдержать! Я любил женщину, она меня обманула, и я убил ее.

— Но благодаря мне было удостоверено, что это не преступление, а самоубийство.

— Да, клянусь честью, я обязан вам жизнью! Позднее я опять полюбил: она была знатная дама, а я бедный дворянин. Она вышла замуж за вельможу. Я хотел покончить с собой. Но поразмыслив, я выбрал кажущуюся смерть и реальную жизнь.

При последних двух словах во взгляде монаха промелькнул странный огонек.

— Да, да, Луиджи; вступление в орден люди называют смертью в миру, дураки! Они не знают, что под рясой капуцина таятся все мирские соблазны, и они обретаются там в полнейшей безопасности и в полнейшем спокойствии.

— Может быть!.. — заметил монах с сомнением в голосе. — Так что же я могу сделать для вас?

— Я прошу о трех услугах.

— Первая?

— Не можешь ли ты из множества приготовленных тобой таинственных эликсиров выбрать для меня тот, что за несколько дней может обезобразить самое красивое лицо?

Капуцин улыбнулся.

— Вы часто бываете при дворе, господин аббат? — спросил он.

— Моя семья занимает там самые видные должности.

— Ну что ж, в праздничный день вглядитесь хорошенько в красивые лица, искрящиеся молодостью, утонченностью, чистотой линий, в ослепительную белизну бархатной кожи, одухотворенность и кокетство женщины, сознающей свою красоту и неотразимость, и скажите себе: «Монах Луиджи смог бы придать этим чертам самую отвратительную личину».

Делла Скалья вздрогнул.

— О! Ничего не бойтесь! Здесь, в этих хрустальных сосудах живут все ужасы, которые могут быть исторгнуты из ада. Судьба отравила мое сердце ядом, для которого нет противоядия: я так же силен, как рок, и под этой рясой, открывающей передо мной все двери, я храню яды для души, а в этих растениях, которые я подвергаю обработке, в этих минеральных и животных соках, которые я готовлю, содержатся яды для тела, и против них бессильны все средства обыкновенной науки.

Луиджи произнес эти слова так энергично и с такой затаенной злобой, что делла Скалья едва не ужаснулся. На секунду он просто растерялся.

Монах воспринял его молчание как недоверие.

— Вы сомневаетесь? — спросил он с горькой усмешкой. — Тогда послушайте одну историю. Она случилась со мной; вы достаточно осведомлены о событиях моей жизни, и я не собираюсь скрывать от вас то, о чем вы еще не знаете.

— Слушаю тебя, — сказал аббат делла Скалья, которого всегда интересовали коварные происки, — ведь за тобою водятся темные дела.

Вот эта история, которую я расскажу сама: в те времена она была окутана тайной, но позднее стала широко известна из-за нашумевшего судебного процесса.

Луиджи, конечно, был бы лаконичнее меня, но я, предаваясь воспоминаниям, немного увлекаюсь подробностями: все-таки я пишу мемуары, а не исторический очерк.

Может быть, я веду рассказ несколько беспорядочно, но надо учитывать, что свои воспоминания я по зернышку собираю в обширном поле моего прошлого.

X

День только начинался, и в те минуты, когда из монастыря капуцинов городка Кивассо вышел сборщик подаяний с сумой на плече, пробило четыре часа.

— Раненько вы отправляетесь в дорогу, брат Луиджи! — сказал ему, зевая, привратник, отпиравший дверь.

— Так надо, Пьетро: пыл христианского милосердия остываете каждым днем, и на сбор провизии, необходимой монастырю, уйдет полсуток, не меньше. Прошло то время, когда собранным за одно утро можно было полностью нагрузить мула, и теперь я буду рад, если к вечеру наполню суму наполовину.

— Бог свидетель, за словом вы в карман не лезете; ваше красноречие годится для всех, для людей простых и людей знатных… Святая Дева! Как вам прежде везло! На шесть миль вокруг не было хозяйки, не откладывавшей ежедневно что-нибудь для вас, и у меня до сих пор слюнки текут, как вспомню добрую провизию, собранную вами всего за несколько часов… В те времена привратнику всегда перепадало кое-что от брата Луиджи!

— Болтун! Что ты тут нудишь мне после утренней мессы?

— О брат мой! Это память сердца!

— Ты хочешь сказать: желудка…

— А ведь как я был предан вам!

Монах обернулся и приблизился на два шага к брату-привратнику.

— Пьетро, — сказал он ему вполголоса, — оставайся таким же преданным, и, быть может, к нам вернутся те славные денечки… Но главное, помалкивай.

— Буду нем как могила.

— И по-прежнему готов служить мне?

— По-прежнему, брат Луиджи!.. Для вас — я всегда на посту и с ключами в руке.

— Тогда до вечера.

И сборщик пожертвований удалился бодрым шагом; монаху было уже за пятьдесят, но выглядел он еще очень моложаво. Едва потеряв из виду стены монастыря, он заметил в ста шагах от себя высокого человека, быстро приближавшегося к нему; в правой руке мужчина держал тяжелую палку, а в левой — платок, которым он то и дело вытирал пот, струившийся с лица.

«А! Так я и знал, — сказал себе монах, — это Бернардо Гавацца. Все очень просто: поскольку граф ди Мариани смирился с одинокой жизнью в Турине, Бернардо, естественно, стал хозяином на вилле Сантони. К несчастью для него, он устроил все без меня, решив, что достаточно силен и может пренебречь моими советами. Однако этой давней тайне, этому беззаконию должен быть положен конец, и, кажется, мы к нему приближаемся».

Затем громким голосом сборщик подаяний окликнул путника и, когда тот подошел совсем близко, заговорил с ним:

— Такая рань, а ты уже в пути, друг Бернардо!

— Что тут особенного? Вы ведь тоже в дороге, преподобный отец, и вряд ли это кого-нибудь удивит.

— Это естественно для меня: монастырь остался без хлеба, уже давно Всевышний не посылает своим чадам манну небесную, словно росу. Так что я вышел из монастыря, убежища, дарованного мне Богом, а ты, судя по всему, идешь от виллы Сантони, откуда граф Мариани прогнал тебя больше десяти месяцев назад и где я запретил тебе появляться… Ты оттуда идешь, признавайся?!

— Вы слишком любопытны нынешним утром, преподобный отец, — нахмурив брови, ответил Бернардо, и его пальцы сжали короткую палку, которой он был вооружен.

— Что поделаешь, любезный сын мой! В моем возрасте не меняют привычек, а я всегда стремился докопаться до того, что хотят скрыть от меня.

— Остерегайтесь, преподобный отец, бывают обстоятельства, когда это может навлечь на вас беду.

— Дитя! — сказал монах, гордо выпрямившись. — Храни тебя Бог, если ты попытаешься бороться против меня; прими мой совет и последуй ему: никогда больше не появляйся на вилле Сантони, откуда ты идешь и где, я уверен,, ты провел ночь.

При этих словах тень пробежала по лбу Бернардо; из-под черных бровей его глаза метали молнии, а палка, которой он воспользовался как оружием, просвистела в воздухе; но монах уже приготовился к обороне: загородившись сумой как щитом, он одной рукой отразил предназначенный ему удар, а другой — в ту же секунду схватил противника за горло и опрокинул его к своим ногам.

— Я мог бы убить тебя, мерзавец! — сказал он, достав из-под сутаны длинный нож. — Пожалуй, мне даже следует это сделать…

Бернардо пришел в ужас; он не мог перевести дыхания, и смерть предстала перед ним во всем своем отвратительном облике, а ведь ему было всего двадцать пять лет.

— Пощадите! Пощадите! — бормотал он сдавленным голосом.

— Хорошо, я не трону тебя, но при одном условии: ты честно ответишь на все вопросы, которые я сейчас тебе задам.

— Преподобный отец, я исповедуюсь вам.

— Это будет слишком долго, и дорога не очень подходит для такого дела. Поднимись, сядем на краю вон того рва, и ты прямо ответишь на мои вопросы, большего я не требую.

С этими словами монах подал молодому человеку руку, тот проворно вскочил, и они пошли к месту, указанному страшным сборщиком подаяний.

— Прежде всего, — начал монах, не выпуская из рук свой длинный нож, — как мне кажется, на вилле Сантони определенно случилось нечто чрезвычайное.

— Преподобный отец, там произошло самое обычное и естественное событие: графиня Мариани родила ребенка мужского пола.

— Которому ты приходишься отцом?

— О! Ваше преподобие, вы говорите что-то чудовищное!

— Напротив, я тебе сейчас докажу, что все необычайно просто. Два года назад граф Карло Мариани взял в жены Анджелу, дочь маркиза Спенцо, умершего несколько месяцев спустя. От этого союза родился мальчик, ему сейчас чуть больше года… Тогда ты служил простым скотником у семейства Спенцо…

— Все так, падре: я ухаживал за скотиной, но был способен на большее, что и доказал.

— На чуть большее и значительно худшее, Бернардо! Не будем торопиться: солнце только встает на горизонте, поэтому слушай и наберись терпения. Я так хочу! Анджела Спенцо в шестнадцать лет была живой, пылкой, жадной до удовольствий. Ее отец стоял на краю могилы и не мог быть наставником дочери в делах этого мира. Вот почему стремления юной особы изменились; вместо того чтобы обратить свой взгляд вверх, она его опустила, и он упал на тебя…

— О падре! Падре!

— После этого ты уже не работал на скотном дворе, тебя научили читать, писать, ты стал доверенным лицом в Сантони.

— Ваша правда, преподобный отец, но что тут плохого?

— Мы сейчас подойдем к этому, сын мой. Вскоре граф Мариани попросил руки Анджелы, получил ее, и, как я только что сказал, по истечении первого брачного года родился ребенок; но задолго до этого доброе согласие между супругами было нарушено; граф уехал в долгое путешествие и как раз сегодня исполнилось семь месяцев с тех пор, как он вновь появился на вилле Сантони, а через три дня снова покинул ее, чтобы поселиться в Турине, где он и находится по сей день… Все точно, Бернардо, не так ли?

— Увы, преподобный отец!..

— Да, все так и было, но этой истории надо положить конец: дитя прелюбодейки должно исчезнуть.

— О-о!

— Так надо, Бернардо; тогда все будет кончено и, быть может, душевный покой и счастье вновь воцарятся в этой семье.

— О отец! Но ребенок полон жизни, крепок и здоров…

— Он дитя преступления, Бернардо, и Бог проклял его еще до рождения; это мое последнее слово. К тому же, чего стоит жизнь новорожденного, который еще не осознал, что он живет?.. Сегодня вечером я дам тебе то, что нужно, чтобы вопрос о младенце больше не возникал. Ты придешь к воротам монастыря и попросишь пропустить тебя внутрь, понял?

— Я вынужден безоговорочно повиноваться моему властелину.

— И ты исчезнешь с виллы Сантони и никогда туда не вернешься, так?

При этих словах Бернардо рванулся как тигр, но сборщик подаяний вскочил на ноги одновременно с ним.

— Я требую этого, и так должно быть, — продолжал он, потрясая ножом.

— Значит так и будет, — ответил Бернардо, в отчаянии уронив голову на грудь, — но мне все же придется пойти сейчас в Кивассо, хотя бы для того, чтобы отвести подозрения.

— Иди же, я тебя не держу.

— О преподобный отец, я знаю, что нахожусь в вашей власти, вот уже четверть часа мне кажется, что я это не я, а просто какая-то тень.

— Таким ты и должен быть, Бернардо, оставайся в роли тени, если хочешь жить.

Сказав это, монах поднялся, жестом указал Бернардо дорогу в Кивассо, а сам пошел по направлению к вилле Сантони.

Какое чувство, какой интерес Луиджи были задеты в этом деле? Почему он с такой энергией и страстью вмешался в судьбу Бернардо и обитателей Сантони? Это станет ясно из дальнейших событий.

Когда брат Луиджи подошел к вилле Сантони, в доме царил глубочайший покой; сначала ему сказали, что графиня Мариани слишком плохо себя чувствует и не может принять его как обычно.

— Ну-ну, — ответил он, отстраняя рукой слугу, говорившего ему это, — мне надо повидать маркизу Спенцо, и вы прекрасно знаете, что нет нужды докладывать обо мне или показывать дорогу.

Сказав это, Луиджи бросился на лестницу, и не прошло и минуты, как он уже входил в комнату маркизы ди Спенцо, матери графини Мариани, так плохо чувствовавшей себя в это время.

— Как вы меня напугали! — воскликнула вдова, увидев, кто вошел. — Ужасно, когда людей берут штурмом.

— Ах, дорогая моя Паола, разве вы не привыкли, что я всегда так появляюсь в трудные минуты?

— Не знаю, что сказать… Но сегодня…

— Сегодня, сударыня, торжественная дата, годовщина того дня, когда перед лицом Неба и по его велению вы вручили себя мне, а я отдал себя вам… Быть может, для вас это не более чем смутное воспоминание, но в моей душе оно не стерлось.

— О Луиджи! Как жестоко с вашей стороны говорить мне об этом в такую минуту!

— Но в этих словах, Паола, вся моя жизнь, в которой нет ничего, кроме самоотречения и преданности вам. Надо ли снова называть вещи своими именами?.. Двадцать лет назад, на свое счастье или на свою беду, я повстречал вас во Дворце дожей в Венеции: вы были дочь знатного вельможи, а я всего лишь состоял служащим посольства; любовь заставила нас преодолеть разделяющее нас расстояние, вы стали моей; но проклятие! Через два месяца, подчинившись воле отца, вы вышли замуж за маркиза ди Спенцо… О! Какой ужасный пыткой это было для меня!.. Однако между нами не все еще было кончено: вы носили во чреве плод нашей любви, и в отсутствие вашего мужа, выполнявшего важную дипломатическую миссию, я один оказался около вас, когда на свет появилась Анджела.

— О! Пощади, пощади, Луиджи! Это ужасно.

— Ужасно для вас, сударыня, не спорю, но что касается меня, то лишь это воспоминание и заставляет меня сегодня дорожить жизнью… Вы лежали здесь, слабая, но с улыбкой на устах; когда я, тайком следивший за вами, услышал первые крики ребенка, странная мысль пронеслась у меня в голове: без колебаний я достал спрятанную у меня под одеждой печать с гербом моей семьи, последним отпрыском которой я являюсь, подержал ее над пламенем свечи и, когда она раскалилась, приложил ее к тельцу нашего ребенка, под правым соском девочки.

— Вы сделали это!..

— Сделал, сударыня, предвидя то, что случилось сегодня; кому нужны были бы мои советы, мои мольбы без этого доказательства?

— Луиджи, заклинаю вас, пощадите!

— О сударыня! Разве вы не понимаете, что счастье нашего ребенка мне дороже всего? Иначе зачем бы я пришел сюда?

— Так помогите же нам, мой добрый Луиджи, я ведь вижу, что вам все известно.

— Значит, я снова стал вашим добры м Луиджи?

— О Луиджи! Можете ли вы поверить, что когда-нибудь перестали быть дороги мне? Разве нас не соединяет одна из тех нитей, которые ничто не может разорвать, даже смерть?..

Да, Анджела виновна, очень виновна… но неужели у меня… у нас достанет смелости осуждать ее?

Умоляющий голос женщины, которую он так любил, произвел на монаха сильнейшее впечатление.

— Успокойтесь, Паола, — сказал он маркизе, беря ее руки в свои и нежно сжимая их, — я спасу ее… Ребенок родился раньше срока, следовательно…

— Вы ошибаетесь, Луиджи…

— Но так должно быть.

— Друг мой, вы меня пугаете.

— О, эти женщины! Вы были хладнокровны, когда я жертвовал ради вас своей свободой, будущим, всей жизнью, а сейчас приходите в ужас, думая о каком-то зародыше, не успевшем увидеть дневной свет, да ему и не положено его видеть, вы, конечно, понимаете это.

Луиджи произнес последние слова таким властным тоном, что маркиза не осмелилась возразить; она ждала, дрожа от страха, какое последнее слово скажет монах об участи несчастного ребенка, который только что родился и которому уже вынесен смертный приговор, но Луиджи замолчал, и надолго, а потом вдруг спросил, сообщили ли графу Мариани о родах Анджелы; маркиза ответила, что она пока не успела написать ему.

— Прекрасно, — ответил он, — сегодня не пишите; завтра ваше письмо станет длиннее на несколько строк, и вам больше не придется думать об этом.

— Останетесь ли вы с нами до завтра, чтобы поддержать меня в таких прискорбных обстоятельствах?

— Нет, Паола, в этом нет необходимости; но человек, на чью преданность вы привыкли полагаться, в последний раз проведет ночь в этом доме; затем он вернется в ваше имение в Кивассо, которым, судя по всему, распоряжается как хозяин, если только вы не возложите на него управление вашей резиденцией в Турине, и он останется там до тех пор, пока волею обстоятельств не вернется окончательно к своему первоначальному состоянию, из какого вы, к несчастью, вытащили его.

— А, понимаю, вы говорите о Бернардо Гавайца… Пощадите, Луиджи, проявите милосердие к человеку, так преданному нам; я уверена, что он, не колеблясь, пожертвовал бы жизнью, чтобы услужить мне и дочери. Разве недостаточно того, что мой зять, граф ди Мариани, прогнал его, запретив навсегда появляться здесь?

— Бернардо придал этому приказу большое значение, не так ли?

— Нет, он ему не подчинился, он знал, что Анджела страдает, понимал, что в некоторых случаях мы могли рассчитывать только на его силу, решительность, преданность, и он вернулся… О! Не торопитесь осуждать нас, вы не знаете, что собой являет так называемый граф Карло Мариани, которой представился нам как дворянин, а на самом деле всегда был последним мужланом. Он ведь пытался вначале навязать нам образ жизни безродных буржуа, к которому привык: появлялся перед молодой женой и садился за стол в сапогах, перепачканных в хлеву навозом, говорил только о пахоте, удобрениях, быках и овцах, а арендаторы ею земель становились его ближайшими друзьями, если только они платили в срок, поскольку из-за отвратительной скупости в его душе никогда не оставалось места для жалости. Судите сами, как мы обрадовались, узнав, что он и в самом деле не дворянин, а имя, которым он прикрывается, происходит всего лишь от названия имения, купленного его отцом, который в течение двадцати лет на глазах у всех торговал в генуэзском порту. За этим открытием последовало судебное разбирательство. Мы обратились к правосудию с просьбой расторгнуть этот отвратительный брак и послали прошение его святейшеству папе, ведь только он один может окончательно разорвать узы, связавшие супругов у алтаря. Мариани не снизошел до оправданий и неожиданно отправился в дальнее путешествие, затем, несколько месяцев назад, вернулся и осмелился снова поселиться на этой вилле, являющейся частью приданого моей дочери, и даже попытался вновь завоевать расположение Анджелы. Не преуспев в этом, он стал осыпать мою бедную дочь грубейшими угрозами: Гавацца, однажды услышавший их, не смог сдержать негодования и позволил себе сказать, что такие слова — ярчайшее доказательство отсутствия благородной крови в нем. Мариани прогнал его; но я, обладая независимостью, вновь взяла его на службу и доверила ему управление моими владениями в Кивассо. А теперь Мариани угрожает нам тем, что по возвращении возьмет в свои руки имение Сантони, в котором, по его словам, сосредоточены его собственные богатства и богатства жены, и будет лично управлять им… Так постарайтесь же понять нас, Луиджи, могли ли мы, пребывая в столь тяжелых обстоятельствах, отказаться от поддержки добрейшего человека, готового защищать нас от материальных посягательств, которыми нам угрожают?

— Я все понял, маркиза, но именно потому, что Мариани выглядит столь угрожающе, важно переиграть его по всем пунктам; а это значит, что Гавацца, проведя в Сантони только одну следующую ночь, должен уехать и никогда сюда не возвращаться… Так надо, Паола, и он поступит именно так, вам даже не придется просить его об этом, могу нас заверить… А теперь, госпожа маркиза, Луиджи исчезает, с вами остается лишь сборщик подаяний, умоляющий вас наполнить как можно полнее суму, которую он носит во искупление своих грехов.

— Это уже сделано, дорогой брат, и я надеюсь, там всего вдоволь; но почему вы покидаете нас так скоро?

— Я ухожу прямо сейчас, Паола; прежде чем вернуться в монастырь, мне нужно хотя бы показаться в какой-нибудь соседней деревне… Не следует пренебрегать такими мелочами, вы в этом когда-нибудь убедитесь.

В ту же минуту слуга принес тяжело нагруженную суму; монах, тем не менее, легко водрузил ее на плечо; затем, воздев руку, он тихим голосом благословил маркизу и вышел.

XI

— Эй, Пьетро, — позвал преподобный отец Луиджи, войдя в комнатушку монастырского привратника, — десятая доля всего — твоя, но поторопись, забери свое, а остальное — на кухню, там, наверное, заждались.

Пьетро набросился на суму с жадностью охотника, поймавшего долгожданную добычу. Однако ее содержимое сразу же поставило его в несколько затруднительное положение.

«Пять бутылок доброго старого вина, — рассуждал он, — как отделить от них десятую часть?.. Вычислять у меня времени нет, поставлю-ка одну сюда, а от остальных ничего не возьму, из скромности… Пять окороков, три каплуна, два зайца, всего — шесть штук, одна часть полагается мне, но какая?.. Возьму-ка я по штучке от каждого вида, чтобы не ошибиться…»

На этом этапе столь честного дележа раздался удар молотка; Пьетро скорчил довольно отвратительную мину и бросился открывать дверь; на пороге появился Бернардо Гавацца: он был бледен, в его глазах, казавшихся темнее обычного, можно было прочесть суровую, но твердую решимость.

— Вот и я, — коротко сказал он.

— Прекрасно, — ответил Луиджи, — такая точность — хорошее предзнаменование… Давай-ка, Пьетро, убери все это; поточнее сосчитаешь в другой раз.

— Как вам будет угодно, преподобный отец, — ответил привратник, проворно вывалив в углу половину содержимого сумы.

Добросовестно выполнив порученное дело, он поспешил отнести остальное на кухню; в это время Луиджи, за которым следовал Бернардо, отправился в лазарет, где хранилось множество лекарств, доверенных его учености. Луиджи был очень образован: химия в то время находилась еще в зародыше, но у него уже имелись важнейшие вещества, и он часто изготавливал такие смеси, которые по достоинству мог оценить лишь он один.

— Держи, — сказал он Бернардо, доставая из шкафа пузырек размером в палец, — одна капля жидкости из этого флакона на губах ребенка, и то, что завязалось вчера, развяжется сегодня.

— О преподобный отец! — печально заметил Гавацца. — Неужели вы не простите несчастное дитя?

— Это невозможно, Бернардо! Все, и прежде всего ты, заинтересованы в том, чтобы он исчез как можно скорее. Разве ты не знаешь, что граф Мариани настороже и ему почти все известно? Что произойдет, если мы не будем действовать решительно? Рождение ребенка засвидетельствовано, будет установлено, что он родился жизнеспособным и в положенный срок, хотя после возвращения Мариани прошло меньше семи месяцев, а это значит, что во время зачатия он находился более чем в восьмистах льё от Италии… Что мы противопоставим всем этим доказательствам?.. Ты натворил бед, Бернардо, тебе и выкручиваться, а спасение — вот оно, другого быть не может… Не спорю, это крайняя мера, от которой отшатнется слабый духом; но ты, Гавацца, не трус, я в этом уверен.

Бернардо провел рукой полбу, как бы отгоняя навязчивую мысль.

— Нет, — сказал он, помолчав минуту, — я не трус, и поскольку ее можно спасти только такой ценой…

— Ты ее спасешь, не так ли?

— Надеюсь, у меня хватит смелости.

— Возьми же эту склянку и запомни: что бы ни случилось по твоей вине, ты окажешься в могиле до того, как с головы Анджелы упадет хотя бы один волос.

— Падре! Вы так ее любите, что нам невозможно не понять друг друга; я буду подчиняться вам, как ей самой, и если допускаю ошибку, пусть Бог простит меня.

Гавацца взял пузырек и удалился, но расстояние от монастыря до виллы он преодолевал довольно долго, ибо шел медленно, погрузившись в печальные размышления. Время от времени он останавливался и чувствовал, что всеми силами души протестует против навязанного ему жертвоприношения; затем ему вдруг начинало казаться, что стальная стена встает между его сердцем и разумом, а необходимость подчиниться року представлялась особенно настоятельной и неумолимой.

К вилле Сантони Бернардо подошел поздним вечером; он еще не принял окончательного решения, но вместе с тем ощущал в душе силу и энергию, необходимые для того, чтобы подчиниться всемогущему и, возможно, непобедимому року. Пробило полночь, но поздний час не мог помешать человеку, уже давно свыкшемуся с этим домом и хорошо знавшему всех его обитателей, проникнуть внутрь. Нахмурив лоб, обливаясь горькими слезами, он молча пересек несколько комнат и вскоре вошел в спальню, где около колыбели новорожденного дремала кормилица. Здесь ему пришлось остановиться: ноги у него подкашивались. Однако, постояв немного, он, хоть и с трудом, дошел до колыбели и при тусклом свете лампы, горевшей рядом на столе, с волнением, до сих пор ему незнакомым, стал рассматривать спавшего глубоким сном ребенка, затем упал на колени.

«Нет, — подумал он, стиснув руки и заливаясь слезами, — Бог не может требовать от меня такой ужасной жертвы… Бедное дитя, ты будешь жить, но никогда не узнаешь своего отца…»

И прислушавшись лишь к голосу сердца, Бернардо покинул комнату, куда пришел, чтобы совершить преступление.

Однако через три часа он вернулся с легким свертком в руках. Бернардо положил его в колыбель, где лежал ребенок Анджелы, его ребенок, и через минуту исчез, унеся с собой нечто похожее на то, что он оставил.

Он прошел полями к ферме, расположенной в двух льё от виллы Сантони; на пороге крестьянского дома его ждала женщина, он передал ей свой сверток, отсчитал золотые монеты и что-то сказал тихим голосом.

Уходя, он обернулся:

— Советую вам хранить то, что свершилось, в глубочайшей тайне; ваш ребенок не умер нынешней ночью, чудесный эликсир вернул ему жизнь. Вы ничего не должны рассказывать, правду можно будет открыть только после того, как я предупрежу вас об этом.

И Бернардо ушел.

На следующий день стало известно, что на вилле Сантони ночью умер сын Анджелы; и действительно, мертвое тельце новорожденного покоилось в колыбели.

Одновременно с этой неожиданной смертью семью Мариани поразило другое несчастье. От неизвестной болезни внезапно скончался старший сын графа.

Яд Луиджи сыграл свою роль этой трагедии, ведь именно Гаванца задумал это преступление и тайком совершил его.

— А! Преподобный отец, — шептал Бернардо, — ты говорил только о моем ребенке; может быть, этот тебе почему-то дороже?

Мариани почти в одно и то же время узнал о смерти своего старшего сына и кончине бедного малыша, родившегося после его возвращения в Италию.

Вначале граф был охвачен ужасом, ему казалось, что смерть витает вокруг него, но очень скоро он оправился от охватившего его страха.

«Меня хотят запугать, — размышлял он, — но это не удастся, на моей стороне — правое дело и справедливость, правосудие во всем разберется: от него никто не уйдет. Через неделю я буду на вилле Сантони, и пусть страшатся виновные! Я без устали буду искать людей, ставших моими врагами, хотя и не знаю, по какой причине. Надо пролить свет на то, что произошло. Я всегда действовал открыто, и мне опасаться нечего. О! Меня презирают, ставят под сомнение графский титул, дарованный моему дяде, единственным наследником которого я являюсь. Я никогда не дорожил этим титулом, папаша Мариани был торговцем в Генуе, пусть так, не отрицаю, но он был человек добросердечный и порядочный, так что славным представителям семейства Спенцо не удастся опозорить никого из Мариани! Я поеду на виллу Сантони, где низость и преступление свили себе гнездо, и мы еще увидим, не окажутся ли сильнее честь и отвага!»

XII

Намерение г-на Мариани было слишком серьезным, чтобы что-нибудь могло помешать его осуществлению; он оставил необходимые распоряжения и отбыл из Турина с тем, чтобы окончательно обосноваться на вилле Сантони; крики и жалобы, скорее всего ожидавшие там графа, особенно его не занимали. К тому же он чувствовал, что сможет рассчитывать на уважение тех местных жителей и слуг, с кем ему предстояло иметь дело; знания в области земледелия и управления крестьянским хозяйством сдружили графа со многими мелкими землевладельцами в окрестностях Сантони во время его первого приезда в эти края. Его любили и уважали, но не потому, что он был синьором: одни считали его добрым соседом, другие — хорошим хозяином, ведь он охотно разговаривал на местном наречии с бедным людом, чтобы его лучше понимали, а в часы отдыха не гнушался обществом слуг и восседал за их столом, как патриарх.

Итак, г-н Мариани знал, как его примут местные жители и крестьяне, работающие в его владениях; однако в отношении приема, который ему окажут теща и жена, он был не так спокоен; но эти женщины не стали ждать его прибытия: узнав об отъезде графа из Турина, они покинули виллу Сантони и удалились в Кивассо, тем самым вручив себя покровительству Бернардо Гавацца, ставшего управляющим их имений.

С этого времени все определилось, непримиримость сторон была четко обозначена, но, к несчастью, разлад между супругами повлек за собой тяжелейшую из семейных проблем — проблему денег. Хотя маркиза ди Спенцо и лишилась большей части своего состояния, выдав дочь за графа Мариани, она все еще была очень богата; но ее расходы всегда превышали доходы, в результате чего в Кивассо очень скоро стала ощущаться нехватка средств, тогда как в Сантони при разумном и просвещенном хозяйствовании г-на Мариани царило изобилие.

Бернардо Гавацца дошел до отчаяния; он был очень ловок, умен, а как управляющий был вполне способен получить с вверенных ему земель тот доход, на который следовало рассчитывать, и он его получал, но этого оказалось недостаточно — необходимо было прибегнуть к займам.

— В конце концов, — воскликнул однажды Бернардо, выслушав горькие жалобы маркизы и ее дочери на плачевное состояние их финансов, — разве я виноват в том, что три четверти ваших доходов — в руках Мариани, черт бы его побрал! А тяжба по поводу расторжения этого брака, наверное, никогда не кончится?

— К несчастью, — ответила маркиза, — святейший отец отослал наше дело на рассмотрение в Государственный совет; как известно, на это уйдет не менее десяти лет, а поскольку судьи Турина будут ждать решения римского суда…

— Sangue mio! note 4 Значит, мне остается лишь смотреть, как эти обезьяньи лапы грабят вас?.. О! Corpo di Dio! note 5 Нет сил выносить такие муки, с этим надо покончить, ведь попади в него хоть одна освященная пуля… а это не так уж редко случается…

— Замолчите, Бернардо! — перебила его маркиза. -

Подобное рвение заставляет вас забыть об уважении, которое вы обязаны нам оказывать.

— Вы правы, госпожа маркиза, — ответил Гавацца, хотя ее слова ничуть не умерили его ожесточенного пыла, — я вам всем обязан!.. Но кое-что я должен и ему, потому душой клянусь, он недолго будет этого дожидаться!..

Он все еще говорил, когда на пороге появился капуцин Луиджи, сохранивший привычку входить без доклада.

— Успокойтесь, Бернардо, — строго произнес он.

— О ваше преподобие, если бы вы знали…

— Я знаю все, что мне положено знать, и повторяю, что лучше иметь умного врага, чем друга такого свойства, как вы… Вы, что же, никогда не будете вести себя разумно?

Последние слова сопровождались столь многозначительным взглядом, что Бернардо задрожал.

— Разве это преступление — любить своих хозяев? — смиренно спросил он.

— Бывает и так, Гавацца, и в данном случае вы его совершаете.

— О преподобный отец! Неужели вы прогоните меня отсюда, как прогнали с виллы Сантони!

— Наверное, мне бы надо было это сделать! — воскликнул монах, и глаза его запылали огнем.

— Пощадите его, — поспешила вмешаться маркиза. Затем, склонившись к уху Луиджи, она добавила:

— Здесь он наш единственный защитник; во имя Всевышнего, не отнимайте его у нас!

Взгляд монаха тут же потух.

— Никогда не забывайте, — бросил он небрежно, — что злость — плохой советчик, и напоминайте об этом почаще вашему очень уж ретивому слуге… Надеюсь, господин Бернардо, вы теперь не станете разглагольствовать об освященной пуле?

Гавацца ничего не ответил; голова его упала на грудь, и, казалось, он глубоко задумался. Луиджи сразу понял, что происходило в его душе.

«Он хочет убить Мариани, — отметил он про себя, — обычными средствами его теперь не заставишь отказаться от этой навязчивой идеи; но, как бы то ни было, надо, чтобы он от нее отказался».

Дело в том, что в дальнейшем монах не намеревался разжигать ненависть между Спенцо и Мариани: наоборот, теперь в его планы входило полное их примирение, и, если бы оно состоялось, он намеревался обратиться к папе с ходатайством о снятии с него обета, что позволило бы ему после женитьбы на маркизе стать главой двух могущественных и уважаемых кланов, тем более полновластным, что его всемогущество опиралось бы на ужасные тайны и это обеспечило бы ему полное подчинение всех его новых родственников. То было бы прекрасным итогом жизни для бедного посольского служащего, которого любовный недуг заставил стать капуцином; Луиджи вынашивал эту мечту, полагая, что такой реванш уготован ему судьбой и он не должен упустить случай.

Монах догадывался, что Бернардо Гавацца тоже питает подобные надежды. И действительно, сердце Анджелы ему уже принадлежало; умри граф Мариани, он мог бы стать полным хозяином в Сантони и Кивассо, ведь Гавацца тоже владел страшной тайной.

Нетрудно понять, что именно поэтому освященная пуля, о которой говорил Гавацца, не устраивала Луиджи: надо было любой ценой помешать Бернардо осуществить задуманный им зловещий план, и средство для этого монаху тут же подсказала та самая наука, которую он постиг.

Гавацца спустился на кухню для того, чтобы слуги наполнили там суму капуцина, а в это время Луиджи взял палку, всегда служившую ему оружием, и острым ножом сделал на ней множество маленьких надрезов, так приподняв их края, что поверхность покрылась острыми шипами. Покончив с этим, монах поставил ее в угол комнаты, где на какое-то время он пожелал остаться один, чтобы, по его словам, прочесть особые молитвы, а затем вошел в покои маркизы ди Спенцо.

Когда Бернардо, которому не терпелось выпроводить капуцина, принес его суму, до отказа набитую провизией, тот уже четверть часа находился в обществе маркизы.

— Благодарю вас, сын мой, но окажите мне любезность и распорядитесь, чтобы принесли мою палку — я оставил ее в комнате, где читал молитвы.

— Я сам схожу за ней, — живо откликнулся Бернардо и тут же возвратился, принеся Луиджи то, что он просил.

Капуцин, ухватившись за конец палки, резко выдернул ее из рук Бернардо. Деревянные шипы сделали свое дело, некоторые из них вонзились в его пальцы.

— Corpodi Baccho! note 6 — воскликнул Гавацца, дернувшись от боли. — На этой палке — шипы, я все пальцы исколол.

— Как я неловок, — сказал Луиджи, — прошу прощения. Покажите руку, если заноза проникла под кожу, я вытащу вам ее.

— О! Ничего страшного.

— Покажите же, опасно оставлять инородное тело под кожей. Да вот, посмотрите, — продолжал Луиджи, ухватив ладонь Бернардо, — рука кровоточит в нескольких местах. Я нас вылечу в дне секунды.

Говоря это, монах достал из кармана хрустальный игольник, вынул из него очень тонкую иглу и загнал острие под кожу на ладони Бернардо.

— Вот она, — сказал он, притворившись, что вытащил занозу и тут же бросил ее на пол, — большего и не требовалось, чтобы избавить вас от непрошеной гостьи.

Гавацца поблагодарил преподобного отца, но через несколько секунд почувствовал себя так плохо, что был вынужден удалиться и лечь в постель. На следующий день его охватила ужасная лихорадка, лицо побагровело, а все тело покрылось гнойничками… Сборщик подаяний заразил его оспой но всей ее страшной силе!

XIII

Все это происходило в разгар лета; палящий зной лишь способствовал быстрому развитию ужасной болезни, от которой страдал Гавацца, и, несмотря на все заботы окружающих, в скором времени несчастный оказался под угрозой смерти. Как вы могли заметить, он был человек смелый, решительный, способный на все ради удовлетворения чувства мести и своей алчности; но при всем этом в нем дремали религиозные чувства, которые вдруг проснулись перед лицом угрожавшей ему опасности; Луиджи, навешавший его каждый день, очень скоро забеспокоился, не зная, как тот себя поведет, ведь с этим человеком его связывала страшная тайна, и раскрытие ее могло повлечь за собой самые ужасные последствия, а больной уже несколько раз заговаривал об исповеди.

— Успокойтесь, Бернардо, — говорил ему монах, — у вас еще есть время подумать об этом.

Слова монаха, вместо того чтобы успокоить больного, усиливали вдвойне его страх перед Божьим возмездием.

«Этот человек, — думал Гавацца, — не хочет, чтобы я исповедовался; он боится, что священник захочет узнать, откуда взялся яд, которым он вынуждал меня воспользоваться со столь ужасной целью. Если так, тем хуже для него: каждому придется ответить на том свете за свои деяния, и я не могу обречь себя на вечное проклятие ради того, чтобы обеспечить Луиджи безнаказанность. При нем я больше не заговорю об исповеди, потому что у него достанет способов отправить меня на тот свет без покаяния».

В то же самое время и Луиджи поверил, что ему удалось успокоить Бернардо и тот перестал думать о смерти; вот почему монах удивился и ужаснулся, когда на следующее утро на пороге комнаты больного его остановила сиделка и попросила минуту подождать.

— Бедный Бернардо заканчивает свою исповедь, — добавила женщина, — он настоящий мученик и умирает как настоящий христианин…

— Он сейчас исповедуется? — воскликнул монах, не сумев полностью скрыть свой страх.

— Боже мой, ведь это я по его просьбе привела викария из нашего прихода; он человек святой, будьте уверены, и лучше любого другого укажет ему путь на Небо…

Сиделка продолжала рассказывать, а монах, не слушая ее больше, уже открыл дверь и бросился к постели Бернардо.

— О отец мой! — воскликнул он, обращаясь к почтенному священнику, внимательно слушавшему исповедь кающегося грешника. — Разве вы не видите, что несчастный находится в бреду и не осознает, что говорит?

— Он совершенно в здравом уме, — ответил исповедник, явно чем-то взволнованный, — в его памяти нет никаких провалов, и горе вам, преподобный отец: вы появились в ту самую минуту, когда он был готов окончательно снять со своей души тяжкое бремя.

Луиджи понял, что Бернардо все рассказал.

— Повторяю, он бредит, — снова начал монах, — а ваше рвение погубит вас, ведь вы четверть часа вдыхали испарения его тела — для вас это смертный приговор.

Старик побледнел: Луиджи говорил с такой убежденностью, что было невозможно усомниться в правдивости сказанного им.

— Смотрите, — продолжал монах, не давая старику опомниться, — вот и липкий пот появился, каплями выступив у вас на лбу, а это роковой признак… Но, если позволите, я попытаюсь помочь вам…

И, достав из кармана платок, он быстро вытер виски исповедника, действительно покрывшиеся холодным потом от страха, вызванного словами, которые он только что услышал; но — странное дело! — в то время как монах прикладывал платок к влажному лбу священника, от платка отделялась какая-то пыль, облачком поднимавшаяся к потолку.

— Я задыхаюсь, — сказал исповедник слабеющим голосом, — мне не хватает воздуха!

Монах бросился к окну и открыл его; в ту же секунду послышался глухой стук: безжизненное тело священника упало на пол.

«Так надо было! — отметил про себя Луиджи, помогая старой сиделке. — Теперь мне уже не придется сомневаться в действенности порошка, это и в самом деле одно из самых ценных моих открытий».

Не прерывая свой внутренний монолог, он с помощью сиделки ухитрился усадить старика в кресло; но напрасны были все попытки оказать ему помощь: викарий расстался с жизнью, и напуганная сиделка побежала к хозяйкам дома, чтобы сообщить о случившемся несчастье. Тогда Луиджи, оставшийся наедине с больным, приблизился к нему и, пальцем указав на труп священника, сказал:

— Бернардо, это ты убил его. Если бы ты предоставил мне заботу о выборе исповедника, он бы не умер…

— О! — в ужасе откликнулся Бернардо. — Он не дал мне отпущения грехов, а я чувствую, что умираю!

— Нет, ты не умрешь и будешь подчиняться мне везде и всегда…

— Преподобный отец, вы, должно быть, олицетворяете ангела зла?

— Я тот, кем хочу быть, Гавацца, и тебе, в отличие от других, не следовало бы сомневаться в этом; тем не менее я представлю тебе новое доказательство моих возможностей. Хочешь умереть? Тогда я ухожу, оставляя тебя в твоей постели, и меньше чем через час ты отдашь Богу душу… Хочешь жить? Тогда возьми вот этот пакетик, который я для тебя приготовил, положи его на грудь и лежи неподвижно несколько секунд; после этого сжигающий тебя жар утихнет, нарывы, покрывшие тело, начнут уменьшаться, ноги и руки обретут прежнюю гибкость, а через неделю ты сможешь приступить к своим прежним обязанностям. Тебя это удивляет, не так ли?

— Нет, ваше преподобие, меня это пугает, ибо я вынужден признать, что вы распоряжаетесь жизнью и смертью окружающих вас людей.

В то мгновение, когда больной произносил эти слова, на лестнице послышались шаги.

— Идут за этим несчастным, — произнес монах. — Пусть убирается с миром… А ты, Бернардо, выздоравливай поскорее, а затем пойдешь по той дороге, которую я тебе укажу, никуда не сворачивая, — только на этих условиях мое покровительство будет простираться над тобой.

Гавацца с трудом прошептал что-то похожее на слова благодарности, поскольку к крайней его слабости примешался ужас от того, что он сейчас увидел и услышал. Луиджи удалился. Труп священника унесли. Только после этого Бернардо смог вздохнуть посвободнее, немного придя в себя от страха. Он почувствовал, что лекарство монаха уже начинает действовать.

— Боже мой, — сказал он, — кажется, ко мне возвращается жизнь!..

— Сомневаетесь ли вы теперь в могуществе этих ядов, господин делла Скалья? — спросил монах, желая на этом завершить свой рассказ, и протянул собеседнику хрустальный пузырек, наполненный ужасной отравой, а также маленький игольник с иглой, напоминающей ту, чудовищные свойства которой испытал на себе Гавацца.

Аббат делла Скалья испугался и не решался взять в руки опасные орудия зла и уничтожения.

— Ничего не бойтесь, господин аббат, — сказал Луиджи, слегка улыбнувшись, — ведь вовсе не щепетильность останавливает вас: эти яды предназначены только для ваших врагов; если я правильно угадал, вам нужны три вещи: во-первых, яд, разрушающий красоту, во-вторых, яд, убивающий тело целиком, а что в-третьих?

— В-третьих?

— Да.

— Яд, убивающий душу.

— Значит, вы верите в приворотные зелья? — спросил монах с еле заметной иронией.

— Нет.

— А в демонические силы?

— Не более того.

— Какую же отраву надеетесь вы получить, чтобы впрыснуть ее в душу?

— Словесную.

— Письменное слово, книги?

— Нет, устную речь; мне нужен хитрый и необычайно умный человек, способный завладеть сердцем юной девушки.

— Исповедник?

— Да, исповедник… иезуит.

— Понимаю вас. Завтра я пришлю к вам человека, прекрасно умеющего увлечь своими лукавыми речами сердца и души своей паствы и направить их туда, куда ему нужно.

— И вы назовете имя этого человека?

— Отец Добантон.

— Хорошо, можете рассчитывать на мою поддержку и признательность.

И аббат делла Скалья покинул монастырь Кивассо, уверенный в том, что все три яда послужат ему. Отец Луиджи сдержал слово.

На следующий день после приема у их высочеств я уже увидела назначенного мне исповедника.

То был иезуит отец Добантон, впоследствии ставший известным во Франции и Испании. Мне не понравился этот противный, худой и грязный монах, опускающий глаза и бросающий лицемерные взгляды из-под опущенных век.

Он приветствовал меня, скрестив руки на груди, как принято среди его собратьев; этот жест больше всего подчеркивал притворство иезуитов в сравнении с другими монахами, хотя в рядах их ордена и состояли величайшие святые и знаменитости. Отца Добантона хорошо знал исповедник герцога, один из начальствующих членов ордена иезуитов, человек замечательный и добрый; впоследствии он скончался при странных обстоятельствах.

Король — в то время Виктор Амедей уже носил этот титул — осыпал его милостями и искренне любил.

Преподобный отец заболел, и король пришел его навестить. Едва были произнесены первые слова приветствий, — полагают, что церемония была сильно сокращена из-за состояния больного, приближавшегося к своему последнему часу, — как умирающий попросил своего августейшего духовного сына удалить всех из комнаты.

Король сделал знак, и все вышли.

Тогда, с трудом опершись на руку и приподнявшись, иезуит сказал:

— Государь, вы всегда были добры и необыкновенно внимательны ко мне; я хотел бы выразить вам свою признательность и не нашел ничего лучшего, как дать вам последний совет, но совет настолько важный, что, быть может, этого будет достаточно, чтобы отблагодарить вас: никогда не берите себе в исповедники иезуита!

И поскольку король попытался что-то сказать, продолжил:

— Не спрашивайте меня о причинах, заставивших дать вам такой совет; мне не дозволено раскрывать вам их.

Он упал на подушку, а вечером скончался.

(Примерно то же говорил Людовику XIV г-н Мазарини по поводу первых министров.)

Эта история известна мне от самого Виктора Амедея: он рассказывал ее множество раз.

И действительно, с тех пор король не брал себе в исповедники членов этого ордена, он даже запретил иезуитам быть наставниками в коллежах.

Отец Добантон был молод, слишком молод для исповедника: ему едва исполнилось тридцать лет; не знаю, почему для меня выбрали именно его или, скорее, я прекрасно это понимаю. Понадобился человек, состоящий в прекрасных отношениях с моей свекровью, чтобы она через него обрела полную власть надо мною.

Он задал мне два или три вопроса и, выслушав ответы, долго обдумывал их. Казалось, он искал в них какой-то скрытый смысл, вникая в мои слова, затем, спросил, как часто я прибегаю к таинству святой исповеди. Моя мать была очень набожной и водила нас на исповедь каждый месяц; я сказала ему об этом, и он одобрительно кивнул, бросив взгляд в сторону г-жи ди Верруа (моя свекровь присутствовала при разговоре, но сохраняла невозмутимость как в эту минуту, так и в течение дальнейшей беседы).

В присутствии всех этих людей мой муж выглядел совсем мальчишкой: он не мог даже слова произнести, или, скорее всего, ему не позволяли вставить ни одного слова; конечно, он страдал, но не смел показать это. Подобное состояние души и сердца я всегда считала самым большим несчастьем в жизни; борьба слабости и скромности против сильной воли, ума и высокомерия кажется мне невыносимой и представляется настоящим адом.

Отец Добантон просидел до обеденного часа, и его пригласили к столу вместе с другим монахом, которого он привел с собой; тот ел так, что страшно было смотреть на него, и сильно позабавил меня: он явно находил, что наш стол лучше, чем в монастыре.

Во время обеда обсуждали, что делать с неким аббатом Пети, кюре прихода святого Леодегария, очень уважаемым в семье ди Верруа и ожидавшим, что ему будет поручено направлять мою душу.

— Покойный господин ди Верруа слушал его как оракула, — сказала свекровь, — и так возвысил, что он стал незаменимым в нашем доме: я всегда обращалась к нему за советом. Мой супруг отдал ему на воспитание нашего сына, когда мальчик был совсем еще крошкой; аббат с нетерпением ждал приезда моей невестки, чтобы стать ее духовником. Что я ему скажу? Держу пари, он появится сегодня же вечером.

— Сударыня, — ответил отец Добантон с непроницаемым видом, — я немедленно удалюсь, коль скоро мое присутствие смущает вас. Преподобные отцы пожелали привлечь к нашему ордену графиню ди Верруа и вас во имя высшего блага религии и в надежде на то, что это послужит вашему благу; но господин Пети очень достойный и очень ревностный служитель святой Церкви, он вполне может быть вашим наставником в делах этого и иного мира. Так что я удаляюсь. Однако, как мне кажется, следовало бы заранее предупредить святых отцов нашей обители; они, разумеется, не позволили бы себе делать такие предложения, зная, что их оттолкнут.

Невозможно описать, с каким выражением лица все это было сказано и сколько обещаний и угроз содержалось в движении его губ и ноздрей, раздувавшихся и сжимавшихся наподобие мехов. Что касается его глаз, то в них ничего нельзя было прочесть: они ничего не выражали и были скрыты за длинными ресницами, как за креповой занавеской.

Свекровь бросило в дрожь.

В те времена в Савойе орден слыл всемогущим. Через аббата делла Скалья был найден вполне подходящий способ проникнуть в наш дом, своего рода передовое оборонительное укрепление для наблюдения за двором; нас же отцы-иезуиты решили включить в число тех, кем они хотели руководить; поводом тому, без сомнения, было положение вдовствующей графини, придворной дамы, чьи обязанности, полагали они, со временем перейдут ко мне. Именно поэтому отцы-иезуиты попросили в виде одолжения доверить заботы о моей душе отцу Добантону, одному из их светил, что он в дальнейшем действительно доказал, подарив миру буллу «Unigenitus» note 7, написанную им в соавторстве с кардиналом Сапрани.

Свекровь не смогла им отказать: она испугалась. Гордая женщина согнулась как тростник; аббат делла Скалья дал ей понять, к каким последствиям может привести отказ; кюре Пети и дружба, которая ее с ним связывала, не могли противостоять могуществу этого ордена; только у Виктора Амедея хватило силы держать его в узде, однако не порывая с ним окончательно.

Я была совершенно безразлична ко всему происходящему, поскольку мне приходилось лишь подчиняться. И даже если бы мне позволили отвечать, я не знала бы, что сказать. С моей точки зрения, исповедник лишь воплощал собой исповедь — обряд малоприятный; я думала только о решетке с угрожающей дощечкой, о грехах, в которых надо признаваться, а покаявшись — искупать.

Аббат (мой дядя) видел в исповеди совсем другое: сверхъестественное влияние, не имеющее себе равных и непреодолимое; не раз я была удивлена и смущена теми странными мыслями, которые внедряли в мое сознание, и теми разрушительными чувствами, которые поселяли в мою душу.

Несомненно аббат делла Скалья испытал на мне все яды, полученные им от Луиджи, этого страшного капуцина.

Спор длился довольно долго; иезуит добился, чтобы его стали настойчиво просить не отказываться от нас. Даже мой муж по знаку матери нарушил молчание, подчеркнув, что моя молодость нуждается в покровительстве этого монаха.

Наконец аббат поклонился в знак согласия и сказал:

— Но хотя бы помните, сударь, что вы сами на этом настояли.

После обеда несколько человек нанесли нам визит. Обычно в этот час г-жа ди Верруа находилась во дворне, но ее высочество позволила ей отсутствовать в первые дни после моего приезда. Играли в реверси на большие ставки; меня заинтересовала игра аббата делла Скалья, считавшегося, несмотря на то, что он носил сутану, одним из лучших игроков своего времени. Он располагал довольно крупными доходами, получая их благодаря своим должностям при покойном герцоге и при ныне правящем, а также от нескольких монастырей. Его уважали, поскольку он был государственным секретарем; считалось, что у аббата выдающиеся деловые способности; но в обществе и в семье его недолюбливали. Я же просто боялась его.

За час до ужина старый дворецкий, родившийся в этом доме и любивший его как свой собственный, пришел доложить моей свекрови, что г-н кюре прихода святого Леодегардия вот-вот прибудет и заранее просит узнать, соблаговолит ли графиня принять его.

Графиня, не задумываясь, ответила согласием.

— Он конечно же отужинает здесь? — спросил дворецкий.

— Разумеется, — сердито ответила свекровь (у нее только что был побит червовый валет).

Через несколько минут действительно вошел г-н Пети. Добродушие и почтенный облик аббата сразу же расположили меня в его пользу; почти совсем седые волосы — хотя ему было лет сорок пять — пятьдесят, не больше, — обрамляли лицо настоящего патриарха; безмятежная улыбка, спокойный ласковый взгляд позволяли составить представление о расположении духа и характере этого человека.

Он поздоровался с г-жой ди Верруа с такой непринужденностью, что я была этим тронута. Затем он взял за руку моего мужа и, притянув его поближе к себе, подошел вместе с ним ко мне; я же не произнесла ни слова, но смотрела на него, как вы понимаете, с большим вниманием.

— Добро пожаловать, сударыня, — сказал он, обратившись ко мне, — да снизойдет на вас и на дом, который вы почтили своим присутствием, благословение Господне!

Такие слова, конечно же, шли от сердца самого чистого из всех, какое мне довелось встретить с тех пор, как я покинула Францию, и они проникли мне и душу. Я поднялась и склонилась перед достойнейшим служителем Церкви в таком же реверансе, в каком склонялись перед его высочеством. Он добавил несколько ласковых слов обо мне, о моей семье, о доброй репутации моей матери, а затем отошел к графу, который, как мне показалось, впервые почувствовал себя легко и был рад непринужденной беседе.

Рядом с кюре находилось некое маленькое существо, очень скоро привлекшее мое внимание, хотя никто с ним не разговаривал, не предлагал сесть, и, казалось, оно находится в комнате лишь для того, чтобы охранять шляпу г-на Пети и большую палку с набалдашником, возвышающимся над головой того, кто ее держал.

Это был мальчик примерно восьми или десяти лет, толстый, одутловатый, с примечательным лицом: волосы пострижены под горшок, большой красный нос картошкой, насмешливо улыбающийся роте двумя рядами великолепных зубов, глаза-щелки, горевшие, тем не менее, как карбункулы, и беспрерывно озиравшиеся по сторонам. Можно было поклясться, что он видел все вокруг одновременно. На нем был черный, плотно облегающий фигуру камзол, короткие штаны того же цвета, а фиолетовые чулки подчеркивали полноту ног с икрами необыкновенной величины. Он был похож на аббата или, скорее, каноника в миниатюре — очень толстого, цветущего и забавного. Нельзя было сказать, что мальчик смотрелся как кукла, для этого он был слишком некрасив, но, взглянув на него, просто невозможно было оставаться в плохом настроении.

Впрочем, никто в этой комнате не обращал на него внимания; он находился здесь как обязательный и привычный предмет, никого не занимающий. Господин Пети время от времени подталкивал мальчика, видимо, для того, чтобы заставить его держаться прямо, и тогда тот начинал переминаться с ноги на ногу, как птица, готовая уснуть, но вовремя разбуженная.

Обнаружив мальчика, я уже не упускала его из виду и по его горящим и сверкающим глазам заметила, что он тоже меня рассматривает. Пока моя свекровь сдавала карты, я склонилась к аббату делла Скалья и тихо спросила его, что это за малыш.

— Этот? — переспросил он, слегка пожимая плечами. — Это Мишон.

— Да, но кто он такой, этот Мишон?

— Господи! Мишон это Мишон… Осторожней, господин командор, вы теряете свое преимущество.

Больше мне ничего не удалось от него добиться.

Но, не получив ответа на свой вопрос, я продолжала искать разгадку. Подождав несколько минут, я поступила затем так, как делают дети, которых учат преодолевать страх: встала и храбро направилась к предмету моего любопытства; он же, заметив мое приближение, ничуть не смутился. Господин кюре подумал, что я собираюсь обратиться к нему, и с таким радушием и почтительностью приготовился выслушать меня, что это вызвало во мне раздражение, ведь у меня на уме было совсем другое.

Я была в том возрасте, когда юные создания нередко ведут себя дерзко и мало размышляют. Ответив на любезность г-на Пети реверансом, я обратилась непосредственно к мальчику, поинтересовавшись, кто он такой и как его зовут. Но он, ничего не сказав, лишь склонил передо мной голову, что, на мой взгляд, было недопустимо для человека, стоящего намного ниже меня по положению. Заметив мое удивление, добрый кюре перевел на него взгляд, преисполненный отеческого расположения и любви:

— Кто он такой, сударыня? Это мой сын, мой дорогой Мишон. Не судите его строго за то, что он не знает придворного этикета, ведь он общается только со старыми священнослужителями, моей служанкой и синьорами, с которыми сталкиваются в гостиных графини ди Верруа, куда его любезно допускают, хотя на него никто не обращает здесь внимания.

— Но ведь я обратила на него внимание, сударь, и хочу поговорить с ним. Меня он интересует, и, к тому же, на вид он неглуп, — ответила я.

От этой похвалы в адрес ребенка, которого добрый кюре любил действительно как собственного сына, лицо его буквально расцвело.

— Неглуп, сударыня? Да, в противном случае я не стал бы говорить об этом в его присутствии; но он прекрасно знает, что не следует гордиться способностями, дарованными Господом Богом: нужно радоваться им и с их помощью добиваться славы, стараться использовать во благо людей в этом мире и во спасение своей души в мире ином.

Мишон склонился к руке своего покровителя и поцеловал ее с уважением, свидетельствующим о его нежной привязанности; но даже после этого он не произнес ни слова, что удивило меня и заставило проявить настойчивость.

Немой он или упрямится?

— Господин кюре, — произнесла я, — в чем же причина того, что ваш подопечный не только ничего не говорит сам, но и не отвечает, когда к нему обращаются?

— Сударыня, он не осмеливается: я запретил ему вмешиваться и какие бы то ни было разговоры.

— И нее же я хотела бы, чтобы он мне ответил, господин кюре; я вас прошу, ради меня, заставьте его заговорить.

— Ради вас, сударыня?! Он будет счастлив, что вы соизволите выслушать его.

Я села рядом с добрым священником. Мальчик по-прежнему стоял не шелохнувшись; однако его глаза говорили о многом, и я стала задавать ему вопросы. Он слегка покраснел, но тут же тонким и писклявым голосом стал отвечать с ясностью и точностью, которых я просто не ожидала.

Кюре улыбался и выглядел бесконечно счастливым.

— Сударыня, — вмешался он, когда я спросила Мишона, состоит ли он в родстве с г-ном Пети, — позвольте, я отвечу вместо него; мне лучше известно то, что произошло очень давно. Бедное дитя помнит лишь о моей привязанности к нему, но не знает ее источника. Мишон не имеет отношения к моей семье, он мой приемный сын. Мальчика родила очень достойная и добрая женщина, бедная вдова, которая каждое утро перед работой посещала мессу и слушала мою проповедь; она никогда не пропускала службу и всегда садилась на одно и то же место, слева от алтаря, так что я поневоле всегда замечал ее. Когда у нее родился сын, она принесла его ко мне, попросила окрестить и выбрать для ребенка имя заступника. Я дал ему имя моего отца в надежде, что оно принесет ему счастье. С этого времени мать никогда не приходила одна, и я восхищался тем, как спокойно ведет себя толстый малыш, никогда не издававший ни единого крика. Так продолжалось почти год. И вдруг бедная женщина перестала появляться в церкви, ее не было уже три дня. Я знал, где она живет: ее чердак был самым жалким жилищем в моем приходе. Выйдя из церкви, я отправился к ней домой и застал ее почти умирающей в убогой постели: она прижимала к сердцу своего невинного младенца, но щеки его уже не были полными и румяными. Увидев меня, вдова вскрикнула от радости.

«О господин кюре, — запричитала она, — Небо вняло моей молитве, раз вы пришли».

«Надо было послать за мной, дочь моя, — сказал я ей. — Что с вами?»

«О господин кюре!..» — вздохнула она.

«Вам нужна помощь, — продолжал я, — почему вы не попросили меня об этом?»

«Слишком поздно, господин кюре! Я уже давно это знаю, моя болезнь неизлечима; смерть моего несчастного мужа нанесла мне такой удар, что от него трудно оправиться. Единственное, что я успела, — это родить моего сиротку и проследить за его первыми шагами; теперь я собираюсь покинуть его, оставив на попечение Господа Бога и на ваше, господин кюре, раз вы пришли».

Надо было бы иметь каменное сердце, чтобы не откликнуться на эту мольбу, и с тех пор…

— С тех пор, сударыня, — живо вмешался мальчик, — я не покидал господина кюре ни днем ни ночью, и только смерть разлучит нас. Он стал мне отцом; он любит меня, заботится обо мне и лелеет меня так же, как люблю и уважаю его я. Вот почему я нахожусь здесь и вот почему вы услышали все то, что мой дорогой отец рассказал вам. Вы прекрасно понимаете, что без него бедный малыш Мишон никогда бы не появился в доме госпожи ди Верруа.

С этого дня аббат Пети и его толстощекий подопечный Мишон чрезвычайно заинтересовали меня. Если б я была свободной и знала, куда подевалась бедненькая Жаклин Баварская, я бы непременно представила ей моего малыша Мишона. Вне всякого сомнения, с той поры как я появилась при савойском дворе, знакомство с Мишоном оказалось для меня самым интересным из всех.

Но все же я перехожу к другому знакомству — ему суждено было оставить заметный след в истории моих чувств.

XIV

Не знаю, помните ли вы о некоем господине, у которого я в день приезда, умирая от голода, попросила апельсин; у него была приятная внешность, но по его простому платью я приняла этого человека за домашнего слугу. Никто меня не разубедил. Правда, я никого и не расспрашивала о нем до того, как увидела, что он садится за стол, да еще на одно из почетных мест; признаться, меня это очень удивило. И я не смогла удержаться от замечания и спросила мужа, принято ли в Италии, чтобы слуги ели за одним столом с хозяевами. Он заулыбался.

Улыбался же г-н ди Верруа неподражаемо. Рот его лишь чуть приоткрывался, и стоило печальной улыбке слегка тронуть его губы, как создавалось впечатление, что он раскаивается в том, что улыбнулся.

— Этот синьор, — ответил мне г-н ди Верруа (и он сделал упор на словах «этот синьор»), — далеко не похож на слугу, сударыня: это молодой немец высокого происхождения, путешествующий с целью образования. В Вене его прочат на самые высокие должности, и именно так его рекомендовали моему дяде аббату делла Скалья. Вот почему вы видите его на семейном приеме у моей матери. Это принц Дармштадтский. Его семья владеет множеством поместий; их приберегают для него в надежде, что он станет известной личностью. Наш двор, его собственный двор и его святейшество высоко ценят принца.

Не знаю, упомянула ли я, что меня поразила приятная внешность этого молодого человека, красота его лица и благородная осанка. Он был похож на переодетого принца, тем более что предпочитал всегда носить самую незаметную, самую простую одежду без всякого шитья, с очень скромными лентами и из темной ткани, и его бледное лицо и голубые глаза светились на этом фоне каким-то волшебным светом.

При дворе его называли Угрюмым Красавцем — в память об Амадисе Галльском, на которого он был во многом похож. Накануне он ничего не сказал мне о том, что собирается навестить меня, и я о нем просто не думала. Когда доложили о его приходе, я разговаривала с кюре; услышав имя принца, я подняла голову; он вошел, держась непринужденно и вместе с тем скромно. Его поклон относился ко всем присутствующим, но прежде всего ко мне: по крайней мере так мне показалось.

И действительно, обменявшись несколькими словами с г-жой ди Верруа и аббатом, он направился к тому месту, где находилась я, и снова склонился передо мной в глубоком поклоне, не забыв выразить свое уважение г-ну Пети.

Я отвернулась от Мишона, а он, вновь встав в прежнюю позу, не подавал признаков жизни. Но я заметила, что малыш весь обратился в слух, когда принц Дармштадтский заговорил с нами.

О чем только не шла речь: о Франции, Империи, Савойе, Тоскане; немало было сказано и о том, что происходит в Турине в некоторых придворных кругах. И насколько принц был язвителен, настолько кюре — сдержан и снисходителен; один отличался юношеской горячностью и необузданностью, другой — невозмутимостью, свойственной зрелому возрасту, над которым властвует сердечный покой и безупречная совесть.

— Господин кюре, — говорил принц, — известно ли вам, что теперь, когда португальский брак определенно расстроился, герцога Савойского пытаются женить на принцессе Пармской?

— Возможно, принц, — ответил кюре, — я даже познакомился с одним плутом, который хвастается тем, что якобы опередил посла и являет собой фактотума его высокопреосвященства епископа.

— О-о! Я знаю, кого вы имеете в виду.

— Некоего аббата… Альберо…

— Альберони!

— Вот именно.

— И вы его знаете?

— Он замучил меня своими посещениями: видно, считает меня влиятельнее, чем я есть на самом деле. Несмотря на свое могущество, он, мне кажется, был бы не прочь подыскать себе какое-нибудь место в Турине; в моем приходе есть одна незавидная вакансия — место каноника; он домогается, он жаждет его, как будто это пес plus ultra note 8 в его карьере.

— Еще бы! Ведь он просто звонарь! Да был ли он посвящен в сан?

— Вот это-то мне и неизвестно; он, однако, утверждает, что посвящен. Впрочем, Альберони и не пытался убеждать меня в этом: по его словам, он сын садовника из окрестностей Пармы — более скромного происхождения он не мог для себя выбрать. Но поскольку у нас были сомнения, мы не разрешили ему совершать богослужение. Должность каноника была когда-то учреждена князем делла Цистерна из-за святотатства, допущенного его слугами примерно сто лет назад в том месте, где находится этот приход; князь построил там маленькую часовню, где должен служить каноник, и, хотя там просто нечего делать, ему предоставляется прекрасный дом, сад и довольно приличное жалованье — должность для настоящего бездельника, тупик карьеры! Никто о тебе не помнит, будто ты похоронен заживо. Этому несчастному Альберони большего и не надо, и ему уже удалось бы получить это место, если бы он сумел доказать, что рукоположен. Князь предоставил мне право, выбрать каноника, что я и делаю.

— Будьте осторожны, господин кюре! Этот плут хитер и изворотлив, как десять иезуитских капитулов. Обратитесь к надежным источникам и не доверяйте тому, что он говорит.

Вот что значит случай и от чего зависят судьбы! Если бы принц Дармштадтский не насторожил кюре Пети, Альберони скорее всего получил бы место каноника, не достиг бы того положения, которое мы видели, и некоторые события этого века обернулись бы иначе.

Оглядываясь назад на свою жизнь, я вижу, к каким серьезным последствиям приводят порой ничтожные причины; то же, о котором я говорю, нельзя отнести к самым незаметным и наименее любопытным.

Принц Дармштадтский был человек чрезвычайно гибкого и многогранного ума; но вместе с тем его сознание, по его собственному определению, имело черную окраску: он все видел не так, как другие, не знал ни надежд, ни радостей, свойственных его возрасту, а ведь в то время ему было лет двадцать, не более, и уже тогда он вел себя настолько серьезно и рассудительно, что другие молодые синьоры подшучивали над ним. Он никогда не принимал участия в их разгульном веселье, жил уединенной жизнью в окружении книг, по вечерам появлялся при дворе или в гостиных дам, а иногда — на серьезных переговорах с государственными деятелями. О принце ходили слухи (я не раз слышала их), что он не любит женщин, что для столь юного возраста он слишком благоразумен и что, несомненно, есть какие-то скрытые причины такого необъяснимого и странного поведения (позднее я могла бы рассеять все эти сомнения и все объяснить).

Тогда, в 1683 году, для многих начинался путь славы. Так, почти одновременно со мной, но всего лишь на несколько недель, в Турин прибыл человек, впоследствии ставший знаменитым, поскольку именно он впервые доказал Людовику XIV, что тот не столь уж непобедим и может ошибаться, во что его величество до тех пор никак не хотел верить.

Я имею в виду принца Евгения Савойского; в то время ему было всего двадцать лет и он собирался предложить свои услуги императору.

Мне он встретился при дворе на приеме у герцогини-матери; он почти все время находился рядом со мной, рассказывая о Франции, о том, как грустно было ему покидать эту страну и оставшихся там друзей.

Он отправлялся на войну с турками, куда, вопреки воле короля, собрались также принцы де Конти (король не простил им этого бегства, и принцам пришлось раскаиваться в содеянном всю жизнь).

Принц Евгений был сын знаменитой г-жи де Суасон, племянницы кардинала Мазарини, столь любимой Людовиком XIV в его молодости и столь обманутой им позднее. В 1680 году г-жа де Суасон вынуждена была покинуть Францию из-за суда над Лавуазен и Лавигурё, обвиненными в колдовстве и еще более страшных грехах. Преступницы бросили тень на графиню, ее стали подозревать в ряде отравлений, и если бы король, приняв во внимание его прежние с ней отношения, не позволил бы ей бежать, ее судил бы заседавший в Арсенале чрезвычайный суд, который, как утверждают, нашел в том, что ему удалось узнать, достаточно оснований, чтобы сжечь ее заживо. Король настолько был убежден в ее виновности, что однажды сказал ее зятю, герцогу Буйонскому (разговор происходил в присутствии моей матери, и она потом не раз рассказывала мне об этом):

— Я позволил госпоже графине — так ее называли — бежать из Франции; дай же Бог, чтобы мне не пришлось отчитываться перед Всевышнем и моими подданными в том, что я позволил ей уйти от правосудия!

Судя потому, что эта женщина совершила в дальнейшем и что нам еще предстоит увидеть, легко догадаться, что она способна на все и вряд ли кто-нибудь может искренне считать, что Лавуазен оклеветала ее. Собственный сын ни во что ее не ставил. В то время она жила в Брюсселе и готовилась к отъезду в Испанию.

Я спросила принца Евгения, собирается ли он повидать ее.

— Нет, — ответил он, — я еду прямо в Вену, а оттуда — в армию. И мне совсем не хочется, чтобы меня побили в церквах камнями, появись я там в обществе госпожи де Суасон, как это случалось с другими. Судя по всему, фламандцы не склонны шутить, когда речь идет о дьяволе и его прислужниках.

Принц Евгений был невысокого роста, но довольно хорошо сложен и, несмотря на свою худобу и очень смуглый цвет лица, был очень привлекателен, черты его были красивы, а глаза горели огнем. Свои черные волосы он не прятал под париком, что выглядело необычно. При французском дворе он славился своими многочисленными любовными победами и во всех альковах одерживал верх, но этого ему было недостаточно: он хотел прославить свое имя и обеспечить себе более блестящее положение, нежели то, что уготовано младшим отпрыскам княжеского рода, как это случилось с его отцом, не пользовавшимся особым уважением знати.

Прежде всего он попросил доверить ему командование кавалерийской ротой, и надо было слышать, как он об этом рассказывал! Чтобы не получить отказ, принц обратился прямо к королю. Именно это его и погубило. Всемогущий в то время г-н де Лувуа, давно привыкший к низостям придворных, решил, что молодой человек слишком много себе позволяет, осмелившись пренебречь его согласием и поддержкой, и затаил смертельную ненависть к нему. Когда король заговорил с ним о юноше, г-н де Лувуа придал лицу презрительную мину и ответил, покачав головой (этот жест был хорошо известен всем армейским офицерам и не предвещал ничего хорошего):

— Принц Евгений Савойский, государь! Но ведь ваше величество не помышляет о таком: он слишком слаб, слишком хрупок для того, чтобы быть военным, и не выдержит ни одного похода.

— Однако, сударь, нельзя отказать сыну графини Суасонской и племяннику кардинала Мазарини н такой ничтожной милости, как командование ротой. Как бы жалок он ни был, ему все же надо бросить кость.

— Ваше величество не знает этого молодого человека: он опасен, он любой ценой готов добиваться славы и признания.

— Любой ценой?! Но, мне кажется, он не большой вояка? — промолвил король.

— Да, но он из рода Дюнуа и состоит в родстве с Савойским домом, а иностранцы никогда не приносили нам удачи на занимаемых ими должностях.

Нескольких этих слов было достаточно, чтобы разубедить Людовика XIV, и без того не слишком расположенного к принцу Евгению. И когда принц предстал перед его величеством и, молча склонившись, как принято при французском дворе, ждал, что скажет король, тот ответил ему соответствующим образом:

— Я очень раздосадован, сударь, но вы слишком слабы, чтобы служить мне.

И он прошел дальше.

Молодой человек решил не сдаваться, обратил свой взгляд в другую сторону и, вздыхая, решил стать церковником.

«Если я недостаточно силен, чтобы служить королю, — сказал он себе, — у меня хватит сил, чтобы послужить Богу».

В итоге он отправился в приемную отца Лашеза, распоряжавшегося бенефициями, и смешался с толпой аббатов всех мастей, в кругу которых выглядел довольно странно. Он столь часто появлялся там, что в конце концов г-н де Лувуа, самый мстительный из людей, распознал его под сутаной и опять закрыл ему дорогу: министр хотел взять реванш за то, что мать Евгения во времена своего могущества доставила ему немало хлопот. Когда аббат из Савойи стал исповедником, на его пути появилось еще одно препятствие, и на этот раз он был не вправе возражать.

— Сударь, — сказал ему отец Лашез, — вы слишком распущенны, чтобы служить Богу.

— О! Простите, отец мой, надо бы нам договориться, — возразил в раздражении принц, выведенный из себя замечанием отца Лашеза, — король сказал мне, что я слишком похож на капуцина, чтобы быть солдатом, а теперь вы говорите мне, что я слишком похож на солдата, чтобы быть капуцином. Кто же из вас двоих прав?

Правы были оба, поскольку и тот и другой стояли на своем.

Напрасно проситель пустил в ход все свои возможности — он ничего не получил, кроме отказов, что привело его в полнейшее отчаяние и заставило проникнуться страшной ненавистью к королю, нашему государю.

Когда принцы де Конти замыслили свою безрассудную вылазку в Венгрию, он решил присоединиться к ним.

— Только я, — сказал он своим друзьям, — никогда уже не вернусь.

Устав от унижений и ничего более не требуя, он уехал. Когда г-н де Лувуа узнал об этом, он проворчал, посмеиваясь:

— Тем лучше! Больше он не будет мешать нам в этой стране!

— О! — воскликнул принц, когда ему передали эти слова. — В таком случае я помешаю ему совсем по-другому. Я вернусь в страну, откуда он гонит меня, но уже с оружием в руках!

Он сдержал слово; Людовику XIV и Лувуа не раз пришлось пожалеть о том, что им не дано было предвидеть, какого полководца отослали они к своему врагу.

Принц Евгений питал особое, ни с чем не сравнимое отвращение к г-же де Ментенон. Много раз и при самых разных обстоятельствах я имела возможность убедиться в этом; его чувства по отношению к ней и королю были всегда неизменны: он адресовал им одни и те же угрозы.

— Если б я мог дойти до Парижа, — говорил он во время последней нашей встречи, — если б маршал де Виллар не остановил меня в Денене, а англичане явились в назначенное место, я повелевал бы в столице великого короля, и уж тогда эта Ментенон была бы заперта в монастыре на всю оставшуюся ее жизнь. Но Богу это не было угодно!

Может быть, я уделяю слишком много внимания принцу Евгению и тому времени, когда он еще не был знаменит, но мне кажется, что именно сейчас стоит рассказать о начале пути и чрезвычайно трудных первых шагах человека, которого нам предстоит увидеть в блеске славы и величия.

Я всегда питала и до сих пор питаю к нему подлинно дружеские чувства и уверена, что он отвечает мне тем же. Иногда мы обмениваемся письмами. Когда я подойду к описанию битв и его великих побед, я постараюсь сделать это как можно лучше, хотя женщины не слишком много понимают в делах такого рода; правда, я имела возможность слышать рассказы об этих баталиях из уст других людей, и прежде всего от герцога Савойского, очень любившего вспоминать о них. Стремление убить ближнего более всего приносит славу героям. Войне, ее хитростям и стратегическим уловкам учатся так же, как игре на теорбе: это одновременно и наука и искусство. Я же слишком люблю покой, удобство и мир в моем жилище, свое благополучие, чтобы не испытывать отвращение к подобным тревогам и сражениям.

XV

Герцог Савойский был еще довольно молод и всем сердцем еще предан синьорине ди Кумиана, так что после нашей первой встречи он даже не смотрел в мою сторону; что же касается меня, то я о нем просто не думала. Меня занимали два человека: прежде всего мой муж, затем — свекровь.

Я должна искренне и простодушно признаться: если бы г-жа ди Верруа была доброй и ласковой, если бы она позволила мне любить ее сына, не встала бы между нами со своей властностью и капризами, возможно, мое чувство к нему осталось бы спокойным, а в наших отношениях не было бы надрывов и обострений; но усилия моей свекрови, вознамерившейся отнять у меня принадлежавшее мне место в сердце и в жизни г-на ди Верруа, привели к тому, что я сама приняла ее игру и стала более требовательной. Муж мой, полностью подчинившийся ей и ее власти, отвечал холодностью на мою нежность. Мать воспитывала его с колыбели; привыкнув слушаться ее во всем, даже в мыслях не допуская ничего, что вызвало бы ее неодобрение, он не смел и глаз поднять без ее разрешения. Он дрожал при одном воспоминании о ней даже в наших покоях, наедине со мной.

Однако привыкнуть можно ко всему, особенно в молодости; по истечении полугода моего пребывания в Турине я сама подчинилась этому игу и уже не помышляла о том, чтобы сбросить его, а если порой и ощущала тяжесть подобного существования, то старалась забыться, повторяя себе, что так должно и быть. Герцогиня Савойская была чрезвычайно внимательна к нам с мужем, по-матерински заботилась обо мне и тревожилась, видя меня такой серьезной.

— Куда подевался ваш веселый нрав, графинюшка? — часто спрашивала она меня.

Это обращение надолго закрепилось за мной как особый титул, отличающий меня от свекрови.

Я не осмелилась ответить принцессе: «Увы, сударыня, я утратила веселость одновременно со свободой, которой меня лишили, вместе с детскими мечтами, которые мне разбили! Я и в самом деле графинюшка, а Жанной д'Альбер остаюсь только перед Богом и супругом!»

В последних строчках заключена загадка, которую трудно объяснить, но очень скоро мне придется приступить к этому. Все это довольно любопытно и заслуживает упоминания, несмотря на деликатность подобного сюжета, особенно если учесть, что я и есть его главная героиня. Я вовсе не ханжа, Боже упаси! В такой стране и в нынешнее время это было бы крайне смешно.

Однако есть нечто такое, о чем я не могу рассказать, а тем более не сумею написать. Об этом можно упомянуть лишь вскользь, между двумя улыбками, между двумя шутками, за которыми скрывается серьезность признания. Если бы г-н ди Верруа не умер, мне было бы труднее говорить о нем так, как я говорила и буду говорить в дальнейшем; и хотя этим мемуарам еще долго не суждено увидеть свет, во имя его я буду, скорее всего, сдержанна в своих жалобах. Меня увлекли, даже подтолкнули на тот путь, по которому я пошла, нанеся тяжкое оскорбление, и одного этого достаточно, чтобы с еще большим уважением относиться к его памяти. И если я стала Царицей Сладострастия, то такое произошло потому, что я способна испытывать всякие, даже столь тонкие чувства в любви, а это немаловажно.

Герцог Савойский почти всегда был рядом с нами; он не добивался ни одной женщины, и двор очень скучал оттого, что он больше не ухаживал за дамами. Но его дядя, дон Габриель, был большой волокита и неизменно подшучивал над постоянством герцога, приводя в пример своего отца.

— Если бы мой прославленный родитель был похож на вас, дорогой племянник, в настоящее время я не был бы генерал-лейтенантом вашей кавалерии и не пережил бы славных мгновений, дарованных мне в этом мире. Обладать женщиной и любить ее превыше всего — естественно; но когда она оставляет нас, надо поступать так же. Поскольку г-жа ди Сан Себастьяно предпочла отъявленного тупицу такому молодому и красивому принцу, как вы, она не заслуживает сожалений. Надо забыть и думать о ней. Разве мало женщин у вас при дворе? Такого выбора я и не припомню. О, был бы я в вашем возрасте!

— Сударь, любовь совсем меня не занимает; я думаю о том, что скоро мне исполнится двадцать лет, я стану совершеннолетним, не буду нуждаться в опеке и непременно пожелаю править самостоятельно.

— Кто вам мешает? Достаточно одного вашего слова — и регентство прекратится, ручаюсь вам в этом; госпожа герцогиня вовсе не страдает чрезмерным честолюбием и не станет удерживать власть любой ценой. Если хотите, я сам поговорю с ней!

— Нет, еще не время.

— Без конца ждать и тянуть — плохой образ действий.

Дон Габриель был странный человек. Он казался горбатым, хотя на самом деле не был им, но из-за раны, полученной в молодости (он был очень храбр), ходил перекосившись на один бок. У него была явная склонность к музыке, и он щедро платил скрипачам, которые во время обеда играли ему симфонии. Другой его страстью была дрессировка щенков. Он посылал за ними во все края, каждый год ему привозили их во множестве, и он выбирал из них для себя питомцев.

Собаки дона Габриеля были действительно хорошо обучены, и на них было любопытно посмотреть. Они танцевали, играли по команде хозяина, на них надевали очень чистые одежонки, а клички им выбирали из прекраснейших исторических имен: это были Цезари, Помпеи, Карлы Великие, Баярды. Сучек называли по именам богинь: Венера, Юнона, Флора, Помона, Минерва — тут был весь Олимп.

У каждого щенка была своя изящная конура; у любимца по кличке Идоменей конуру называли «остров Крит». Все собаки жили в огромной комнате и покидали ее лишь для того, чтобы посетить хозяина. Весь двор ходил любоваться ими; великий приор — так называли дона Габриеля, судьбою предназначенного к вступлению в мальтийские рыцари, — был в восторге от успехов своих учеников и, когда публика была довольна ими, благодарил и кланялся посетителям, словно лицедей. Тем не менее, этот славный бастард был человек большого ума и настоящий полководец; в бою он сражался, как ландскнехт! Дон Габриель любил моих детей, и доказательства тому были представлены после его смерти.

Герцог Савойский еще восемь лет находился все в том же положении, что очень угнетало его. Он ни с кем не делился своими мыслями, но обдумывал великий план правления, идею которого ему якобы подсказали князь делла Чистерна и две-три юные головы, при всем том, что он значительно превосходил их умом. Такой план был разработан им к 1688 году, и мы подходим к этому времени.

XVI

Я уже рассказывала, что синьорина ди Кумиана вынуждена была скрыть поспешным замужеством плоды своей любви с герцогом Савойским. После отъезда она жила совершенно уединенно и скрытно в одном из замков графа ди Сан Себастьяне При дворе о ней мало говорили, то ли из осторожности, то ли для того, чтобы поскорее забыть о женщине, которая могла стать всемогущей фавориткой.

Однажды герцог Савойский получил тайное послание и был очень взволнован тем, что узнал из него. Дон Габриель был в курсе любовных приключений племянника, и он рассказал мне обо всем.

— Хорошо, — сказал герцог посыльному, — я приму меры.

Посыльный удалился, а Виктор Амедей в сильном возбуждении принялся широким шагом ходить по кабинету, строя тысячу планов и тотчас же отказываясь от принятых.

А случилось вот что.

Прошло чуть больше полугода с тех пор, как синьорина ди Кумиана стала г-жой ди Сан Себастьяно, и намного раньше всех сроков, положенных природой, готова была разрешиться от бремени, что, соответственно, могло выдать момент зачатия.

Госпожа ди Сан Себастьяно умоляла герцога прийти на помощь и спасти ее. При ее изворотливости она и сама могла себя спасти. Но хитрая женщина

не собиралась упускать удобный случай, способный оживить в сердце Виктора Амедея воспоминание и любовь, которые в конце концов стираются с течением времени, если не позаботиться о том, чтобы разжечь их.

Письмо, посланное ею герцогу, было, между прочим, так искусно написано, что могло вызвать живой отклик в сердце, все еще хранящем любовь.

Она уверяла его, что готова была бы пожертвовать жизнью ради любви, но есть нечто выше ее любви — честь. И если прежде, поддавшись страсти, она могла рисковать своей репутацией, то теперь, когда ее честь одновременно является честью г-на ди Сан Себастьяно, ей невозможно себе этого позволить. И если она и страдает, то этим искупает свой грех; жертва, которую ей пришлось принести, — это расплата за прежнюю слабость. Но она уже не имеет права обрекать на позор и отчаяние того, кто поверил в нее и дал ей безупречное имя.

«Вы должны меня спасти, — продолжала она, — ибо я слишком сильно любила Вас; Вы должны сделать это и для г-на ди Сан Себастьяне, всегда преданно служившего Савойскому дому».

Герцог был в том возрасте, когда легко изобретают всякие уловки, поскольку готовы идти на все. Поэтому план был составлен им очень скоро.

Он немедленно вызвал в Турин г-на ди Сан Себастьяно, весьма удивившегося приказу своего государя. Тем не менее старый граф поспешил явиться на тайную встречу, назначенную ему герцогом Савойским. Получив известие о приезде графа, переодетый герцог с наступлением вечера пришел один в уединенный дом, расположенный в предместье Турина. Господин ди Сан Себастьяно ждал его.

— Ваше высочество посылали за мной, — сказал граф, — и я жду приказаний, испытывая благодарность за то, что вы вспомнили о старом слуге.

— Нет, о преданном друге, граф, и речь идет не о приказе, а о просьбе, с которой я хочу к вам обратиться.

— Ваша просьба — приказ для меня.

— Мне известна ваша преданность, и я благодарю вас за нее. Поэтому я и решил, что вы, самый достойный из дворян, больше всех подходите для выполнения важного поручения, от которого зависит величие Савойского дома. г

— Важное поручение? Для меня, живущего вдали от людей, отошедшего отдел и дипломатии?

— Именно потому, что вы удалились от двора, вам более чем кому-либо другому удобнее взять на себя поручение, которое я на вас возлагаю. Я посылаю вас в Венецию, к дожу; но вы поедете не как посол. Предположим, что это будет развлекательное путешествие для госпожи ди Сан Себастьяно.

— Ваше высочество, ее состояние не позволяет предпринимать длительных поездок.

— Тогда сделайте вид, что едете по делам; придумайте что хотите. Вот письмо для дожа Республики; вы должны оставаться в Венеции до моего появления там. Я приеду не таясь через несколько дней, чтобы присутствовать на карнавальных торжествах. Видите ли…

Господин ди Сан Себастьяно, ничего не подозревая, уехал, обремененный наставлениями Виктора Амедея.

Графиня ди Сан Себастьяно, якобы преисполненная заботы о муже, заставила его взять с собой домашнего врача. Он мог быть ему полезен, а для нее представлял большую опасность.

Через два дня после отъезда супруга графиня почувствовала первые схватки. Об этом сообщили герцогу. Он покинул Турин и направился к замку г-жи ди Сан Себастьяно.

К графине Виктор Амедей послал выбранного им самим врача, человека надежного и преданного. Госпожа ди Сан Себастьяно родила крупного мальчика, славненького и здоровенького. Долгое время роды хранили в секрете: герцог Савойский позаботился о том, чтобы графа продержали в Венеции более трех месяцев, ибо сам он в том году так и не приехал на карнавал, как собирался, и лишь за несколько дней до возвращения в свой замок г-н ди Сан Себастьяно узнал, что родился наследник его титулов и богатств.

У графини хватило ума все это время пролежать в постели и почти не показываться слугам; лишь одна из ее горничных была посвящена в тайну.

Граф был в восторге от того, что супруга так скоро поправилась, а его сын так быстро развивается.

— Ребенку всего неделя, — говорил он, любуясь прекраснейшим отпрыском рода Сан Себастьяно, — а он уже такой крепыш, что ему дашь три месяца!

Граф и не подозревал, насколько точно он угадал возраст ребенка. Говорят, что г-жа ди Сан Себастьяно не смогла сдержать улыбки, а граф решил, что она улыбается от радости и материнской гордости.

Я не упомянула, что герцог Савойский в отсутствие графа имел тайное свидание с бывшей любовницей.

Встреча была душераздирающей и страстной. Я уже говорила о необыкновенной изворотливости синьорины ди Кумиана. Изворотливость и страсть сыграли здесь свою роль в полной мере.

Герцог напоминал ей о любви, разбитой столь роковым образом, говорил о пережитых волшебных ночах, переполненных наслаждением. Он жаждал оживить прошлое и пылал страстью больше, чем прежде.

Графиня казалась взволнованной, трепещущей, оскорбленной. Свои притворные порывы она смиряла внезапными угрызениями совести и то устремлялась к нему, теряя голову, то вырывалась из его объятий, призывая на помощь себе Бога, честь и добродетель. Она бросалась в ноги герцогу, проливала слезы, настоящие слезы, била себя в грудь, рвала на голове волосы, умоляя любовника пощадить ее слабость и пошатнувшуюся добродетель.

Герцог колебался, но все больше и больше восхищался ею, ведь она была так соблазнительна в своем отчаянии.

И в свою очередь он умолял ее, говорил о своих долгих терзаниях, бесконечных страданиях, бессонных ночах, наступивших после того, как она покинула его.

— Вы говорите, что любите меня, — вздыхал герцог, — и готовы позволить мне умереть!

Тогда она изобразила прекрасный душевный порыв, который определенно должен был произвести впечатление на Виктора Амедея:

— Умереть! Вам, кому я готова отдать всю свою кровь, всю себя? О! Чего стоит моя добродетель, когда речь идет о вашей жизни!

— Ты любишь меня, ты — моя!

— О да, твоя, и еще раз твоя; но милости прошу, прошу у тебя милости!

— О, говори! Говори! Чего ты хочешь — моих владений, моей жизни?

— Нет, нет. Но когда я опять стану твоей, возьми вот этот кинжал и убей меня!

И графиня метнулась к нему, исполненная твердой решимости.

Она жива до сих пор.

Но именно тогда появились первые ростки того безграничного доверия, которое впоследствии Виктор Амедей испытывал к этой новоявленной Ментенон.

XVII

Сегодня, не знаю почему, я хочу оставить в стороне двор и политику и рассказать вам о моем доме, моем супруге и первых днях замужества, так сильно повлиявших на всю мою жизнь.

Господин ди Верруа не догадывался, что лишает меня счастья и делает все, чтобы мы расстались навсегда… Кроме того, моя свекровь, — я заявляю здесь об этом, и дай Бог, чтобы мои слова попали на глаза всем женщинам, которые встают между сыном и молодой женой, ими же выбранной! — да, моя свекровь оказалась непосредственной виновницей нашего разрыва и того вреда, который причинен мною г-нуди Верруа, если только я действительно причинила ему вред, о чем судить может лишь Бог, мне же самой об этом ничего неизвестно.

Я уже рассказывала о том, как вначале воспринимала свое рабство и, будучи маленькой девочкой, восставала против власти г-жи ди Верруа не больше, чем ее сын, достаточно взрослый для того, чтобы руководить собой, и вполне способный руководить нами двумя. Во дворце Люинов я привыкла к подчинению, но подчинению завуалированному, если можно так выразиться. Мне приказывали только тогда, когда считали совершенно естественным, что я покорюсь долгу, а мне казалось, что я делаю все по собственной воле, и это мне ничего не стоило. Моя мать была строга, требовательна, но добра и приветлива. А г-жа ди Верруа считала суровость достоинством, при всем том, что в ее суровости вовсе не было достоинства: она подавляла всех окружающих, заставляла подчиняться одному движению своей руки… Она решила, что и с годами я останусь маленькой девочкой, ребенком в полном смысле слова.

Впрочем, аббат делла Скалья тоже придерживался такого мнения: странная любовь, которую он питал ко мне, побуждала его ограждать меня от любого влияния, способного завладеть моим сердцем и чувствами.

Он понимал, что я еще слишком молода и что еще рано делать попытки обольстить меня. Аббат ожидал также, что отец Добантон подчинит своей воле мое сердце и разум…

Кроме того, он надеялся, что одиночество, притеснения и скука, окружавшая жену племянника, заставят ее однажды принять любое предложение, которое даст ей возможность освободиться от этой гнетущей обстановки.

Госпожа ди Верруа гоже опасалась власти любви, способной завладеть сердцем ее сына; она как можно дальше отодвигала время предстоящей борьбы, ибо понимала, что победа будет не на ее стороне; она надеялась, выиграв время, прочно укрепить свою власть и стать такой сильной, что ее уже нельзя будет ниспровергнуть.

Я была помехой: она находила, что я не так глупа, как ей бы хотелось, и вместе с тем уже достаточно хороша, чтобы понять, какой стану в дальнейшем; у нее голова шла кругом при одной мысли о том, что она может оказаться в собственном доме на втором плане и будет вынуждена принять настоящую графиню ди Верруа — хозяйку дома, повелительницу, в то время как ей не останется ничего, кроме роли советчицы, чаще всего непризнанной. Поэтому она и решила окончательно подавить и сломить меня.

Наверное, ей бы это удалось, если бы не одно обстоятельство, которое возникло не по моему желанию — я на такое была неспособна, — а по воле случая и согласно природе. Вот так и происходит с планами и расчетами людей: достаточно секунды, чтобы разрушить их.

Когда я приехала в Турин, мне было около четырнадцати лет. Первые два года я провела под таким гнетом, что, по меньшей мере, могла сойти с ума, и планы моей свекрови увенчались бы полным успехом. Наша жизнь была расписана, как в монастыре. Мой муж занимался в своей комнате минералогией, к которой он пристрастился еще в Детстве, бегая по горам, и приходил ко мне только в определенные часы, но вечером — никогда.

Наши покои соединяла общая прихожая. Хотя я и любила своего мужа, мое воображение не простиралось дальше ласкового разговора, пожатия руки, обмена взглядом — короче, скромных и невинных радостей. Что же касается г-на ди Верруа, то он несомненно был более сведущ в таких вопросах; но его знание было подобно книге, хранящейся за семью печатями, книге, которая может быть открыта лишь по приказу хозяина.

Почти ежедневно мы обедали вдвоем, поскольку свекровь удерживали при дворе ее обязанности. Иногда у нас бывали гости: чаще всего — аббат делла Скалья, затем добрый кюре Пети с малышом Мишоном, стоявшим навытяжку за его стулом, кое-какие родственники или друзья, и, кроме того, нас окружало множество пажей и лакеев, всегда присутствующих в больших домах Италии. Словом, все выглядело очень торжественно. Когда мы были свободны от посещения двора, у нас устраивались многолюдные приемы. Я училась развлекать гостей — наука очень редкая, особенно за пределами Франции, где покойный король своим благородством и величием поневоле привил это умение всем дамам.

Я смертельно скучала! Я жила, если это можно назвать жизнью, в холодном как лед мире. Единственно приятные минуты наступали тогда, когда приходил Мишон, чтобы от имени хозяина узнать, как идут мои дела, или передать от него послание; я обращалась с ним как с Жаклин; когда никто не видел, играла с ним, смеялась, глядя на него, наслаждаясь возможностью радоваться, ибо теперь позволяла себе улыбаться лишь перед зеркалом. Он любил меня почти так же, как самого славного аббата, и, мне кажется, мог бы покинуть его ради меня, хотя потом и раскаялся бы в этом.

Бабетта и Марион меня просто не узнавали: я приказывала им замолчать, когда они заводили речь о Франции, так как боялась, что буду страдать, сравнивая свою теперешнюю жизнь с прежней. Бабетта не досаждала мне расспросами: она лучше меня самой понимала, как я несчастна, ведь я еще не осознавала, что меня ждет.

Тем временем я подошла к тому возрасту, когда мысли преображаются в чувства. Мне было шестнадцать лет, я была красива, любила украшать себя, нравилась сама себе, полагая, что у меня хорошенькое и приветливое личико. Но мне так хотелось услышать, как об этом говорят другие, они ведь, наверно, думали так же, но молчали — из уважения ко мне! Однако в моем возрасте об уважении еще не очень-то заботятся.

Я стала проводить больше времени за туалетом, тщательно подбирала наряды, меняла их трижды вдень, вздыхая оттого, что сидела одна в своей комнате, становившейся, впрочем, очень веселой, когда солнце проникало в огромное окно и освещало золотистыми лучами волосы прекрасных крестоносцев, изображенных на стенах, которые были расписаны фресками, как принято в этой стране. Нередко в часы моего одиночества я рассматривала эти фигуры и придумывала разные истории с их участием. Мне хотелось поговорить с ними и иногда даже казалось, что они вот-вот ответят мне; мысленно я превращала их в своих друзей, спутников, и мое воображение разыгрывалось настолько, что порой я почти видела, как они двигаются.

Среди этих фигур особенно дороги стали мне две из них, отнюдь не самые блестящие: бедные дети, пастушок и пастушка, расположившись под дубом, спокойно приглядывали за стадом, а рядом с ними лежала собака. Они сидели обнявшись и смотрели на проезжающий мимо кортеж уж не знаю какого французского короля, в свите которого выделялись три представителя рода Ла Скалья с гербовым щитом у бедра и гербовой нашивкой на груди. Мои влюбленные не обращали никакого внимания на золоченые доспехи и парчовые мантии! Они любили, и их руки, их губы тянулись друг к другу. Пастушок и пастушка с таким гордым пренебрежением взирали на сильных мира сего, отправившихся в дальние края на поиски славы и богатства, тогда как они, бедные обитатели убогой хижины, обрели здесь радости разделенной любви. О! Насколько же они были богаче! Я уже догадывалась об этом, чувствовала это и, не умея выразить свои ощущения, просто смотрела на этих счастливчиков, завидовала им, просила поделиться со мной частичкой их блаженства, в сущности не зная, что представляет собой счастье, которого я ждала с таким нетерпением и которое все не приходило.

Иногда прекрасными летними ночами, очень рано наступавшими в том году, я гуляла при свете луны под высокими деревьями, источавшими ароматы, которые проникают прямо в душу. Несбыточные мечты и видения проносились перед моим мысленным взором; я весело переступала по длинной, залитой лунным светом аллее и в конце ее оглядывалась, словно надеясь услышать шаги любимого, догоняющего меня; я радовалась шуму листвы и щебету птичек, суетящихся в гнездах, наслаждалась пением соловья, журчанием фонтанов и шумом водопадов, обрушивающихся на ракушки; но прежде всего я прислушивалась к собственному сердцу, в котором тихо звучала песня соловья, — и была одна!

Набрав букет любимых цветов, я плела венки con amore note 9, но потом бросала их подальше, не зная, что ответить на вопрос, который задавала себе: «Для кого все это?»

После этого я возвращалась домой, пыталась заснуть, но не могла сомкнуть глаз, не могла отогнать от себя эти тени, эти лунные блики на водной глади и бесконечные аллеи, где так и не прозвучал голос, откликающийся на мой зов, не могла забыть большие деревья и тихие стоны в шелесте листьев. Эти видения, заполнившие мои мечты, тревожили меня даже во сне.

О Жаклин Баварской я уже и не думала!

В скором времени герцогиня-мать должна была устроить в дворцовом саду большой праздник по случаю помолвки ее августейшего сына с французской принцессой Анной Марией Орлеанской, племянницей Людовика XIV, дочерью Месье, а следовательно, сестрой регента, хотя у них были разные матери, ибо эта принцесса была сестра королевы Испании и, как и та, дочь той несчастной Генриетты Английской, что была отравлена шевалье де Лорреном и маркизом д'Эффиа.

Будущий брак устраивал всех: это был надежный и в то же время выгодный союз. Молодой герцог, не слишком горя желанием жениться, все же дал согласие, оставив за собой право руководствоваться своими политическими пристрастиями и интересами. Он тяготел к Австрийскому дому и в дальнейшем доказал это.

Между тем вдовствующая герцогиня желала придать этому браку как можно больше блеска. С первых же торжеств, хотя принцесса на них еще не присутствовала, должны были начаться развлечения. По этому случаю мне было чуть ли не приказано облачиться в роскошнейшие платья. Моя свекровь не преминула заметить мне, что венецианское кружево герцогини Монбазонской будет в этот день вполне уместно в сочетании с драгоценностями и прекрасным жемчугом, который ее высочество регентша подарила мне незадолго до этого. Графиня ди Верруа хотела одеть меня по своему вкусу, чего я опасалась, и не без основания. Поскольку речь шла о том, чтобы выглядеть красивой, я набралась смелости; отважившись на своевольный поступок, я отправилась к мастерице и изменила заказ свекрови; г-жа ди Верруа не видела, как я одевалась, ибо ей пришлось быть во дворце уже накануне праздника, и я воспользовалась этим, чтобы украсить себя по собственному усмотрению.

Увы! По сей день помню, как это было. Мне никогда не забыть того наряда, первого туалета, надетого мною с желанием нравиться, первого платья, подарившего мне радость женщины, избавившейся от детских пеленок!

На мне была белоснежная юбка из тяжелого муара с вытканными на нем белыми цветами; к этой юбке крепился приподнятый на боку и чрезвычайно длинный шлейф из розовой парчи с серебряной нитью, снизу доверху задрапированный прекрасным венецианским кружевом, которое было приколото бриллиантовыми застежками с подвесками. Такая отделка шла в несколько рядов по всему наряду. Колье и серьги, так же как и диадема, были подобраны под эти украшения. В прическу была уложена нить жемчуга стоимостью в тридцать тысяч ливров: эти бусинки, играющие серебром среди бриллиантов и изумрудов, казалось, были рассеяны у меня в волосах.

Уверяют, что этот наряд был мне очень к лицу, и когда я вошла, то уловила шепот одобрения, который обычно отдается в нас радостью и гордостью. Чтобы подойти к их высочествам, находившимся в другом конце зала, мне пришлось пересечь его. Свекровь, увидев меня, побагровела от гнева, ибо не обнаружила на мне платья, придуманного ею: его должны были украшать двенадцать симметрично расположенных круглых камней, более или менее обработанных; эти камни свекровь называла «мазаринами дома ди Верруа» — вероятно, в подражание знаменитым Двенадцати мазаринам. Я предусмотрительно оставила их в футлярах.

Госпожа герцогиня чуть не вскрикнула от восторга.

— О! Вот это настоящая француженка! — сказала она. Глаза г-жи ди Верруа метали молнии. Она восприняла похвалы их высочеств с благодарностью кошки, лакающей подслащенный уксус. Герцог Савойский сделал три шага мне навстречу и произнес первый со времени отъезда графини ди Сан Себастьяно комплимент, обращенный к даме. Двор тут же начал перешептываться.

— Герцог упражняется в ожидании будущей супруги, — промолвил дон Габриель, — мы сами скоро в этом убедимся; наконец-то он опять стал молодым, а то ведь вел себя как старик.

Мой муж был ослеплен, голова у него пошла кругом. Повсюду говорили только обо мне, мое появление стало событием дня. Виктор Амедей удостоил меня чести, дважды пригласив на танец, и когда я в последний раз поклонилась ему в конце менуэта, он ответил мне с таким видом, что я задумалась. Позднее он признавался, что в тот день впервые ощутил признаки любви, вызвавшей столько шума в Европе.

С этого дня было признано, что я самая красивая женщина при дворе. Это провозгласили и повторяли на все лады. Я сама начинала верить, что так оно и есть. Господин ди Верруа был удивлен и, возможно, польщен таким триумфом, а моя свекровь напрасно теряла время, донимая его своими нравоучениями и придирками, — теперь он оказался хозяином положения.

После бала мы возвратились домой, но не одни: г-жа ди Верруа, освободившись от своих обязанностей, сопровождала нас; она опасалась последствий моего успеха. Я устала, хотела побыть одна и, поклонившись г-же ди Верруа, сделала прощальный жест мужу; он взял мою руку, поцеловал ее и удержал чуть больше, чем положено; когда я уходила к себе, он провожал меня взглядом, а его мать пыталась увести его под тем предлогом, что ей нужно показать ему важное письмо, — и это в три часа утра!

Свекровь легла спать спокойной, ведь долгие годы отделяли ее от первой молодости, если у нее вообще была первая молодость! На следующий день она забыла о том, что в мечтах можно зайти далеко и что препятствия вдвойне подогревают любовь.

Она поднялась в обычное время и вновь приступила к своим обязанностям при герцогине — словом, она предоставила нам свободу. Я уже писала, что ей пришлось долго раскаиваться в этом.

Марион вошла в мою комнату и раскрыла шторы; лучи солнца полились на мою кровать; я пришла в восторг, и, вместо первых слов, с моих губ сорвалось пение.

— О сударыня! Какая красота! — воскликнула моя служанка. — Взгляните на клумбу, роса просто переливается на цветах. Если вы еще чувствуете усталость, прогулка освежит вас.

— Ты права, Марион, я наброшу на домашнее платье батистовую накидку с капюшоном и немного пробегусь по аллеям.

И я быстро соскочила с кровати, закуталась в то, что попало под руку, и выбежала из комнаты, радуясь, как птичка, вырвавшаяся из клетки.

Под окнами у меня была разбита клумба, от нее тянулась грабовая аллея, а за ней была рощица, подрезанная и подстриженная по французской моде. Я отправилась прямо туда, чтобы посидеть в тени и поразвлечься в свое удовольствие. Обогнув рощу, я вдруг увидела г-на ди Верруа: он шел навстречу, не замечая меня. Не знаю почему, но я невольно покраснела; пожалуй, не совсем так: покраснела, сама того не замечая, ибо не сразу обнаружила, как горят мои щеки.

В первое мгновение я хотела отступить, чтобы он меня не увидел, как будто в чем-то была виновата и меня следовало побранить.

Он шел, опустив голову и свесив руки, и был похож на человека, который о чем-то глубоко задумался. Я наблюдала за ним сквозь листву, сердце мое колотилось! Он двигался медленно, но подходил все ближе; скоро он должен был пройти около меня. По-видимому, он меня не заметил; я протянула руку и дотронулась до него; он вздрогнул, как будто получил жестокий удар, и наши глаза встретились. Мы оба покраснели одновременно.

— Ах! Это вы, сударыня? — сказал он мне дрожащим голосом.

— Да, сударь, и вы тоже здесь!

Мы выглядели глупо, как и положено влюбленным. Милая, очаровательная глупость! О ней всегда жалеют, особенно когда возвращается разум, потерянный от любви.

Казалось, мы впервые увидели друг друга и обнаружили в себе то, чего не подозревали, и это произошло мгновенно. Тысячи мыслей проносились у нас в голове, нам хотелось поговорить, но мы замолчали, видимо потому, что слишком много должны были сказать друг другу. Мы пошли рядом, и я смотрела себе под ноги. Он, очевидно, смотрел на меня, но украдкой.

— Сударыня, — обратился он вдруг ко мне, как будто принял отчаянное решение, — вы были очень красивы вчера!

Как, оказывается, трудно говорить комплимент жене! Я ответила ему глубоким реверансом и поклоном головы, означавшим: «Вы слишком добры, сударь!»

Очередная глупость, но столь естественная и непреодолимая, что в таких обстоятельствах все попадают в эту ловушку.

— Но вы еще прекраснее сегодня, — продолжал он. Вот почему я сказала вам, что он, очевидно, смотрел на меня.

На этот раз я не сделала реверанса, не сказала глупости — просто ничего не ответила: я была очарована. Наступила минута молчания. И снова г-н ди Верруа нарушил ее:

— Моя мать сегодня не вернется.

Это означало: «Мы свободны и можем не расставаться». Я только того и хотела и самой лучезарной из улыбок подтвердила ему это.

— Не угодно ли вам прогуляться в карете до летней виллы? — неуверенно спросил он. — Вам нужно подышать свежим воздухом, а леса и сады так хороши в это время года.

— Охотно, но…

— Могу ли я надеяться, что вы окажете мне честь, позволив сопровождать вас?

— Если у вас нет других дел.

— О! Мы поедем сразу же после завтрака; я пойду распоряжусь. Вы согласны, не правда ли?

Я засмеялась как безумная и совершила этим детскую ошибку, из-за которой все чуть было не сорвалось. У меня еще не было ни опыта, ни хитрости для понимания того, что рядом с людьми, забывшими о своих цепях, не следует ими греметь: этот звон будит их, заставляет вспомнить о забытом.

— О! — воскликнула я. — Если госпожа ди Верруа узнает о нашей прогулке, она это не одобрит и, вернувшись из дворца, устроит нам настоящий скандал!

Мои слова были чем-то вроде ушата холодной воды, окатившего г-на ди Верруа; он отошел от меня, сильно побледнел и ничего не ответил на мою шутку. Только тогда я поняла, что натворила, и готова была откусить себе язык.

Он стоял так несколько минут и, может быть, простоял бы еще долго, если бы я не придумала одну уловку. Даже самые глупые и простодушные женщины инстинктом понимают, когда надо пустить в ход кокетство, чтобы закрепить свою победу. Я ловко набросила подол своего батистового халата на колючую ветку и шагнула вперед. Ткань порвалась; я попыталась отцепить ее и уколола руку, разумеется, слегка, но все же достаточно сильно, чтобы появилась капля крови и я получила право поднять крик.

Мой супруг обернулся.

— Видите, — сказала ему я, — я поранилась.

Ему пришлось посмотреть на меня, и этот взгляд оказался решающим в нашем положении и повлек за собой все остальное, ибо, взглянув на меня, он уже не мог опустить глаза. Он дотронулся до раненого пальца, дрожа, поднес его к губам и поцеловал, затем пожелал перевязать его своим носовым платком и готов был разорвать его на клочки, если б я ему это позволила.

После этого мать в очередной раз была забыта и я стала полной хозяйкой положения. К нему снова вернулась его уверенность. Он выглядел веселым, раскованным, без конца шутил. Проводив меня до моих покоев, он очень церемонно простился со мной, чтобы я могла заняться своим туалетом, а он — своим, но перед этим распорядился запрягать лошадей.

Я совершенно потеряла голову и очень радовалась; оставшись наедине со служанками, я захлопала в ладоши, кружась по комнате и болтая с Марион.

— Я еду с господином ди Верруа кататься по полям; свекровь не знает об этом и не узнает; мы будем одни, мы будем спокойны. Я постараюсь задержаться там до завтра, чтобы она, вернувшись домой, не нашла нас и стала разыскивать. Вы увидите, как это будет забавно! Расскажете, когда мы вернемся.

Я хотела лишь подшутить над г-жой ди Верруа, отомстить ей, но вместе с тем сердце мое сжималось, я испытывала незнакомое и приятное чувство, радость и боль, страх и надежду; я ждала… не знаю, чего, но чего-то ждала, чувствовала, что стою на пороге счастливой перемены в своей судьбе; г-н ди Верруа казался мне как никогда красивым, стройным, умным, особенно с той минуты, как он назвал меня красавицей. О! Какой чудный день мы проведем!..

Но препятствия продолжали возникать на моем пути; одна досадная случайность чуть не расстроила наши планы.

Неужели Небеса вознамерились разъединить нас навсегда?!

Доложили о приходе дяди г-на ди Верруа, аббата делла Скалья.

Наверно, сам черт рассказал ему о нашем замысле и он пришел, чтобы не допустить ее.

Он справился о г-же ди Верруа; ему ответили, что она у герцогини и весь день проведет с ней, выполняя свои обязанности при дворе.

Аббат увидел, что запрягают лошадей, и спросил, кто выезжает. Ему сказали, что приказ запрягать отдал г-н ди Верруа. Казалось, ответ удовлетворил его. Немного помедлив, он пришел в мои покои и попросил доложить о своем приходе.

Нетрудно догадаться, как не хотелось мне принимать его. Я велела сказать, что лежу в постели, очень страдаю от мигрени — мигрень всегда была спасительной соломинкой для женщин! — и нуждаюсь в абсолютном покое.

Я хотела как можно скорее выпроводить аббата, дрожа от страха, что он встретится с г-ном ди Верруа. Появление дяди могло воскресить в памяти моего мужа образ его матери, ибо аббат достойно представлял ее, и тогда — прощай мое влияние и моя власть! Прощай прогулка по полям и, главное, сладостные, чудные мгновения, которые я предвидела таинственной силой интуиции!

Не знаю, догадался ли аббат о своем поражении по моему ответу; страсть склонна сомневаться во всем и идет от догадки к догадке. Как бы то ни было, но несколько минут он ходил взад и вперед по моей прихожей.

Наконец, он ушел.

Я вздохнула с облегчением: мой супруг не встретился с ним.

Мы наспех позавтракали, каждый у себя; я едва притронулась к еде и стремглав бросилась в зал, где г-н ди Верруа уже меня ждал. На нем был красно-коричневый камзол с золотистым отливом и голубым витиеватым узором, белый пояс с жемчужной бахромой и парик, красивее которого не было во всей Савойе. Я была в обычном утреннем платье также небесно-голубого цвета, хотя мы не обмолвились и словом о том, как будем одеты. Поверх платья я набросила роскошную длинную накидку, поскольку по юроду нам предстояло ехать в карете с прозрачными стеклами. Я придерживалась правила — и герцог Савойский разделял мое мнение, — что без атрибутов, соответствующих нашему положению, никогда нельзя появляться простому народу, дабы ни у кого не возникало соблазна отказать нам в должном почтении.

Отнимите у Юпитера его золотистое облако — и кто станет поддерживать его?

Итак, мы выехали, как всегда нарядно одетые. Мы пересекли город, почти не разговаривая — слишком много людей смотрело на нас; мы же испытывали то чувство стыдливости, какое присуще первому чувству, всегда таящемуся, словно оно преступно.

Но в дела смертных часто вмешивается дьявол, и он во второй раз решил показать свои когти. В то мгновение, когда мы выезжали из городских ворот, чтобы направиться к нашей вилле, на дороге поднялись клубы пыли и показалась карета в сопровождении большой свиты верховых и слуг; народ с криками освобождал путь — это ехал его высочество герцог.

Супруг мой сразу вспомнил о матери: она конечно же находилась при герцогине, и снова заволновался.

— О! — сказал он мне, думая вслух. — Там моя мать!..

— Ну что за беда, сударь? Почему вы не можете подышать воздухом на этой дороге?

Он ничего не ответил и, как полагалось, вышел из кареты, чтобы приветствовать принца, проезжавшего мимо. Герцог Савойский освободил от этой обязанности дам: карета промчалась мимо нас как молния, и свекровь не заметила, что мы находились рядом; если бы она об этом догадалась, то, без сомнения, заставила бы остановиться свиту их высочеств, чтобы в свое удовольствие выбранить нас прямо на дороге.

Когда стих грохот колес и улеглась пыль, г-н ди Верруа спокойно вздохнул. Мы продолжили путь и постепенно стали вести себя свободнее друг с другом. Я смеялась, с трудом сдерживая восторг по поводу того, что мы так ловко провели нашего аргуса.

Ехали мы очень быстро; погода стояла великолепная, а места, проносившиеся мимо, казались просто волшебными. Что может быть лучше для счастья?

Когда тебе двадцать лет, жизнь кажется прекрасной. Она открылась нам тысячью чудес, засверкала всеми гранями, как волшебный кристалл, отражающий многоцветие солнечных лучей.

Увы! Лучи нередко гаснут, а кристалл разбивается, и от этого чуда остается лишь тусклый образ, смутное воспоминание.

Дом, куда мы ехали, был красив и уютен; он стоял у подножия горы, на берегу реки, был окружен густым лесом с высокими деревьями и благоухающими цветами — прекрасное место для того, чтобы укрыться в тени при жарком климате да еще в это время года. У г-на ди Верруа в каждом из его замков было достаточно слуг; он мог приехать в любое время без предупреждения и иметь все, что ему нужно, и никаких помех этому не было. Он тратил на содержание этих домов огромные средства, уходящие впустую, но по-другому поступать было невозможно.

В тот день мне достаточно было слово сказать, и нас уже ждал готовый обед и ужин. Я помню каждую мелочь, потому что для меня это был подлинный свадебный пир и, без сомнения, один из счастливейших вечеров в моей жизни.

XVIII

Я уже говорила, что наша вилла была расположена на берегу реки, у подножия горы, в прелестном месте, где было все: изумительный вид, чудесный воздух, волшебная природа. Прекрасная погода и солнце могли бы, наверное, оживить и мрамор. Никогда еще я не испытывала подобного ощущения.

Судя по всему, то же, что было со мной, происходило и с г-ном ди Верруа. Для него все было ново так же как для меня: если не считать некоторых шалостей с горничными и камеристками, он впервые оказался наедине с молодой, красивой женщиной высокого положения, женщиной, которой надо было понравиться, чтобы добиться ее, и эта женщина уже три года была его женой. Согласимся, что для любовных притязаний положение сложилось занимательное. Для начинающего это было счастьем.

Обед был подан очень быстро; в больших итальянских домах всегда имеются блюда, приготовленные на случай надобности (во Франции подобный обычай ввел герцог де Мазарини). В одном из замков на моих глазах произошло даже нечто поистине трогательное. Его хозяин за участие в заговоре или, скорее, за то, что выдал какую-то тайну королю Франции, был изгнан Виктором Амедеем из своих владений. Я не называю имени этого человека, потому что обещала герцогу тщательно скрывать его и не посмею нарушить клятву; упомянутый синьор еще жив, за его историей скрывается тайна, которая может погубить всю его семью, после чего она никогда не оправится; кроме того, у меня есть обязательства по отношению к этому дому, связанные с моими детьми.

Итак, этого синьора отправили в изгнание, но каждый день в обычные часы стол был накрыт, дворецкий и слуги подавали яства. Они ставили блюда на стол, минуту стояли в почтительнейшем молчании, как будто маркиз в самом деле присутствовал в комнате, затем убирали приборы, а еду раздавали бедным, наказывая им помолиться за его превосходительство; на следующий день все повторялось. Об этом рассказали герцогу Савойскому; он был так поражен, что очень скоро вернул изгнанника из ссылки, заявив, что такой хороший хозяин не может быть плохим слугой ему.

Возвращаюсь к нашему обеду. Перед тем как сесть за стол, мы гуляли; затем граф доставлял себе удовольствие показывать мне убранство дома, который я почти что не видела, ведь мы приезжали сюда только с г-жой ди Верруа, а это означает, что после реверансов нам приходилось неподвижно восседать в креслах, выслушивая комплименты — «представительствовали», как она это называла. Теперь я увидела картины — обязательную принадлежность любого итальянского дворца, великолепную мебель, серебряную посуду и драгоценности — настоящие сокровища; но, главное, я увидела комнату, обивка которой — венгерское кружево по розовой парчовой ткани — выглядела как новая.

— О! Эта спальня совсем не обветшала, потому что мой отец боялся ее, — с улыбкой сказал мне граф.

— Боялся, сударь? Но почему?

— Мой дед отделал ее так перед своей свадьбой для молодой и прекрасной графини делла Специя, в которую он был страстно влюблен.

— И что же?

— Накануне свадьбы здесь появилась очень старая женщина, пожелавшая осмотреть дом, и прежде всего брачные покои, якобы для того, чтобы прочесть молитвы и отогнать злые чары; дед разрешил ей это: он был слишком влюблен и потому доверчив. Старуха обошла дворец снизу доверху, произнося какие-то заклинания, бормоча какие-то слова, пока она не встретила радостного новобрачного, довольного своей судьбой и полагавшего, что он счастливейший человек на свете.

— И это вполне естественно, ведь он так любил свою красавицу-невесту.

— Да, но старуха посмотрела на него с жалостью и начала причитать: «Увы! Господи! Да как же это возможно!» — пока он не спросил, к чему относятся ее слова.

«К тому, что я вижу», — ответила она.

«И что же вы видите такое страшное?»

«Ваше несчастье, синьор, а вы его не заслужили».

«Мое несчастье! Мое несчастье, да еще сегодня? О! Этого не может быть».

«Может, и еще как! Вы не женитесь на обожаемой невесте и…»

«Я не женюсь на своей невесте, хотя уже завтра поведу ее к алтарю?»

«Нет, когда вы поедете за ней, вы ее не найдете, а эта прекрасная спальня…»

«Что? Проклятая ведьма! Эта спальня…»

«… послужит лишь неверной любви. Женщины, которые поселятся здесь, будут обманывать своих мужей».

Мой дед в ярости велел прогнать старуху.

На следующий день на рассвете он поспешил к графине, но она, переодевшись в пажа, уже успела упорхнуть со своим кузеном. В итоге эта красивая кровать, эти восхитительные украшения на туалетном столике и эта богатая мебель до сих пор никому не понадобились — настолько пугало моего деда и моего отца это предсказание. Тонкие батистовые простыни все еще застелены для неблагодарной графини делла Специя. Все осталось в том же состоянии, как было перед несостоявшейся свадьбой. Взгляните сами.

— Это любопытно, и я хочу занять эту комнату.

— Вы, сударыня? — очень взволнованно спросил он.

— Да, я не верю в предсказания и, между прочим, достаточно уверена в себе и в вас, чтобы их опровергнуть.

В эту минуту нам доложили, что обед подан. Мы спустились вниз. Трапеза прошла в молчании, как на свадьбе; нам нечего было сказать друг другу в присутствии людей, подававших нам; так что за столом мы сидели недолго: мне не терпелось встать со стула и продолжить прогулку, казавшуюся мне столь приятной. На этот раз мы сели в лодку и были похожи на школьников, сбежавших с урока и жаждущих испытать все что возможно, пока рядом нет наставника.

У г-на ди Верруа был прекрасный голос и музыкальный дар, свойственный всем итальянцам. Он запел песню венецианских гондольеров, какую они поют в лагунах. Много таких песен я слышала позднее во время путешествия в обществе Виктора Амедея, но редко их так прекрасно исполняли. Песня и покачивание лодки убаюкивали меня.

Я опустила голову на подушки, разложенные повсюду на турецкий манер, глаза мои закрылись, меня охватила нега; я не спала, но словно оторвалась от земли. Этот голос, что шепчет и повторяет так нежно слова любви на итальянском языке (этот язык сам по себе любовь и мелодия); запахи растений, купающихся в реке; благоухающие прибрежные заросли; ветви деревьев, усыпанные цветами и гирляндами ниспадающие к волнам реки; насекомые, с жужжанием порхающие вокруг нас; птички, прячущиеся в листве и, время от времени нарушая свой сон, оглашающие пространство гармоничными трелями; изнурительный летний зной и даже шум весел, рассекающих гладкие волны, — все восхищало меня, все наполняло неведомым блаженством, какого я не испытывала, пожалуй, с тех пор как поселилась в том мире, где все реально и где не бывает снов наяву, которые я предпочла бы назвать откровениями!

Мой супруг приблизился ко мне, коснулся губами моего уха и сказал… Что сказал? Не знаю… Но он говорил долго, и его слова проникали мне в сердце, наполняли его и оживляли, как роса оживляет цветы.

Я не отвечала — и слушала, слушала его. Его рука отыскала мою и сжала ее. Я прижалась к нему; наши слуги были далеко, на другом конце лодки; парчовые занавески скрывали нас от их взгляда, и мне был дарован первый поцелуй и то ощущение, которое невозможно забыть и пережить вновь. Среди всех невинных наслаждений это — самое мимолетное, но и самое сладостное из тех, что хочется получать и дарить!

Я не сказала об этом г-ну де Вольтеру, он посмеялся бы надо мною. В нынешний век вряд ли будет понятно, почему мы растрачивали нашу молодость на такие пустяки. Сегодня больше торопятся, живут широко. Эпоха Регентства излечила наше время от любовного томления: регент оказался отличным врачевателем подобных болезней. На мой взгляд, это беда, но я ничего не могу поделать, не могу вернуть нынешнему времени то, чего у него нет, а именно — утонченностей сердечных переживаний; нашему времени нужны лишь дела и уверенность, и для него наши грезы не стоят и шести денье. Но у каждого свой вкус. Для меня такие наслаждения всегда были дороже всех остальных радостей, и, вспоминая свои далекие юные годы, которыми, кстати, мне пришлось не слишком удачно распорядиться, я больше всего тоскую именно по этим сладостным мгновениям.

Спустилась ночь; настало время возвращаться в Турин к нашей чопорной жизни и таким тяжелым цепям. Господин ди Верруа смотрел на меня не отрываясь, а я не отводила глаз от него. И в голове у меня зародился план, свидетельствовавший, насколько я еще была маленькой девочкой; он предоставлял возможность подшутить над г-жой ди Верруа и в то же время обещал нам счастье.

— Друг мой, — сказала я (у меня хватило смелости сказать ему: «Друг мой»!), — а не остаться ли нам здесь на ужин?

— Вы так хотите? — с радостным и одновременно смущенным тоном переспросил он.

— Я была бы счастлива! Отдайте же распоряжения. Приказы были тотчас даны и тотчас исполнены.

Для нас был накрыт стол, но не в парадной столовой, а в цветущей беседке; горели факелы, вдали играла музыка, воды По плескались у наших ног, отражая огни, — это было прелестно!

Мы пили лакрима-кристи из хрустальных бокалов, изготовленных из местных горных пород, а когда поднялись, закончив десерт, было уже одиннадцать часов. Слишком поздно для возвращения в Турин! Госпожа ди Верруа, наверное, уже спит или осталась во дворце; так зачем возвращаться? Нас потом побранят, только и всего. Так почему же не подарить себе драгоценные часы свободы и не продлить их как можно дольше?

Так мы думали про себя, ничего не произнося вслух, но понимали друг друга.

— А если остаться?! — воскликнули мы одновременно.

— Возможно ли это? — добавила я.

— А вы решитесь занять спальню бабушки? — ответил мне муж.

— Немедленно сделаю это.

Прекрасное венгерское кружево, золотые туалетные принадлежности, ангельское ложе впервые служили молодой женщине, невесте из дома ди Верруа. Увы! Приходится признать, что предсказание старухи оправдалось в полной мере. Если бы она солгала, эти мемуары не были бы написаны.

Что же мне предстоит рассказать? Абсолютно добродетельным женщинам почти нечего сказать о себе. Они интересуются другими людьми только в особых обстоятельствах, в зависимости от положения или обязанностей, дающих им возможность выведывать интересные тайны. Письма г-жи де Севинье были бы не настолько прелестны, если бы в них говорилось лишь о ней и о г-же де Гриньян, которую я всегда терпеть не могла. К счастью, у Людовика XIV были любовницы, у знатных дам — любовники, и она была полностью в курсе всех этих дел.

На следующий день нас разбудило послание от свекрови, пришедшей в бешенство. Она послала свою старшую служанку, пользовавшуюся ее полным доверием, выведать все, чем я занимаюсь, и проклинала должность, вынуждавшую ее оставаться при ее высочестве, не имея возможности убедиться своими глазами в том, чего она больше всего опасалась. Эта девушка, швейцарка по происхождению, называвшая себя мамзель Люс, сварливая по характеру и угрюмая с виду, была вполне достойной копией своей хозяйки, подражая ей в каждой черточке.

Марион ее терпеть не могла. В то утро она (мы взяли ее с собой), увидев посланницу, заявила, что пойдет узнать, проснулись ли господин граф и госпожа графиня и можно ли передать им письмо из дома.

— Проснулись! — подхватила Люс. — Разве они просыпаются одновременно? Такого с ними не случалось.

— Возможно, это случилось с ними сегодня, — ответила Марион с торжествующим видом. — Когда пребывают в одних покоях…

— Значит, господин граф находится в тех же покоях, что и госпожа графиня?

— Разве ему не полагается там быть?

— Прекрасно, дорогая, — ответила Люс, владевшая собой лучше, чем Марион, — уж нас с тобой это никак не касается, хозяева знают, что делают. Прошу тебя, посмотри, могут ли меня принять.

Марион не нашлась, что ответить. Она приехала с нами сюда, потому что выполняла обязанности камеристки: Бабетта, страдающая частыми недомоганиями, осталась дома. Мне надоели итальянки. Я брала их с собой только по соображениям этикета; они страшно досаждали мне, и я полагала, что они по приказу свекрови шпионили за мной, в чем вовсе не ошибалась.

Войдя в спальню, Марион осторожно отодвинула золотые занавески у ангельской кровати, очень мило поклонилась нам и сообщила:

— Госпожа вдовствующая графиня прислала узнать, как поживают ваши превосходительства. Мамзель Люс находится здесь по ее поручению.

О, сила любви! Мой супруг не испугался, а начал смеяться.

— Впустите мамзель Люс, Марион, чтобы она могла сказать моей матери, что никогда в жизни я не чувствовал себя так хорошо.

Мамзель Люс, желтее ленты на ее чепце, вошла и от удивления застыла как вкопанная.

— Господин граф!.. — бормотала она. — Госпожа графиня…

— … вдовствующая графиня! — подхватил мой муж, делая упор на первом слове. — Вдовствующая, мамзель Люс.

— Госпожа вдовствующая графиня, — повторила доверенная служанка с кислой, как простокваша, миной, — желает знать, хорошо ли ваши превосходительства провели ночь и почему они не возвратились вчера вечером в Турин; уж не состояние ли здоровья тому причиной?..

— Удовольствие тому причиной, мамзель Люс, и ничто другое, — ответила я. — Нам здесь было весело, и мы остались, вот и все. Передайте госпоже ди Верруа наши заверения в глубоком к ней почтении и скажите, что через… два-три дня мы непременно возвратимся в Турин.

— Однако, сударыня, ее высочество госпожа герцогиня не была предупреждена об этом.

— Я пошлю одного из дворян к госпоже герцогине, — перебил ее мой муж, в отсутствие матери ставший графом ди Верруа в полном смысле слова, — вам не о чем беспокоиться, мамзель Люс.

Я прикрыла лицо одеялом, поскольку умирала от желания засмеяться при виде того, как вытянулся нос у мамзель Люс. Мой супруг достиг в моих глазах высоты в тридцать локгей, как истукан Навуходоносора в Священном Писании. Мамзель Люс в полной растерянности попятилась, мысленно составляя отчет о нас, который должен был вызвать переворот в доме г-жи ди Верруа. Марион проводила ее, почти настежь распахнув дверь, и поклонилась с насмешливой иронией.

Взрывы нашего смеха раздались за спиной у мамзель Люс, окончательно приведя ее в отчаяние. Позже нам пришлось поплатиться за это; но разве молодость бывает предусмотрительна?

День промелькнул как сон, затем еще один и еще. Мы послали дворянина к их высочествам; г-же ди Верруа теперь нечего было сказать, поскольку герцогиня ответила нам, что ей было приятно узнать о нашей поездке на виллу Ла Смальта и что она разрешает нам пробыть там столько, сколько мы пожелаем.

Но, тем не менее, пришлось возвращаться, и не к себе домой, а к вдовствующей графине, ибо все же власть полностью находилась в ее руках.

Довольная тем, что мне удалось завоевать мужа, я и не помышляла о том, чтобы отнять у нее эту власть, и это было большой ошибкой. Графиня не смогла бы удержать ее, как прежде, и, кто знает, быть может, г-н ди Верруа обрел бы счастье рядом со мной, а я несомненно не стала бы Царицей Сладострастия.

Свекровь встретила нас так, как будто ничего не произошло, только следила своим проницательным взглядом за малейшими нашими улыбками — она была слишком хитра, чтобы раскрыть свои темные замыслы и начать жаловаться. Она говорила только об обычных вещах: о женитьбе его высочества герцога, о туалетах принцессы, о возложенных на нее обязанностях — обо всем, наконец, кроме того, что ее беспокоило. Меня она все же спросила, не хотела ли бы я стать придворной дамой молодой герцогини:

— Если вас это устраивает, я добьюсь назначения. Принцесса — француженка и будет вам очень рада, я уверена, дайте только согласие.

Я отказалась наотрез. Дворцовое рабство, каким бы блестящим оно ни было, никогда меня не привлекало. Я не люблю никому прислуживать, предпочитаю, чтобы служили мне: и то и другое не подходит для принцев. Герцог Савойский долгое время был для меня только любовником, подобным другим. Как только он стал проявлять свою власть, я порвала узы, превращавшиеся в цепи.

Мы увидим это в дальнейшем. Вернемся же, если позволите, ко двору, с которым мы временно расстались, к женитьбе принца и ко всему тому, что произошло до или после этого события. Настало время поговорить о Викторе Амедее, рассказать о его характере, даже более необыкновенном, чем говорят, — характере, который грядущим историкам трудно будет себе представить. Я изучила его лучше, чем кто-либо, и вполне могу его описать, сделав это беспристрастно, ведь я была для графа подругой, советчицей, иногда он прислушивался ко мне; скажу все до конца: если бы он был жив, мне не было бы от него прощения.

Увы! Он опередил меня!..

XIX

Прежде чем говорить о герцоге Савойском, или, скорее, о первом короле Сардинии, следует упомянуть о человеке, о котором еще не было речи, хотя он заслуживает особого внимания незаурядностью своего характера и положения. Легко догадаться, что это принц Филиберто Амедео, глава родовой ветви Кариньяно и двоюродный брат Виктора Амедея.

Небо лишило его речи и слуха: бедный принц родился глухонемым; но Всевышний наделил его всеми другими талантами, и не будь этого недуга, он, без сомнения, стал бы одним из выдающихся людей своего века. Он обладал редкостным умом и необычайной прозорливостью и пользовался огромным доверием двоюродного брата, советовавшегося с ним, особенно в молодости, по всем вопросам, которые требовали тайны; достаточно было написать ему одно слово, остальное, как только его вводили в курс дела, он читал по глазам. Когда я приехала в Пьемонт, он был уже не молод, но я, тем не менее, хорошо узнала его. Его сын женился на моей дочери: это событие заставит нас вернуться к ним позднее.

Образование, полученное принцем в соответствии с распоряжениями его отца, принца Томмазо, было так хорошо продумано и обогатило столь плодородную почву, что Филиберто Амедео понимал почти все по движению губ и некоторым жестам. Я намеренно сказала о нем несколько слов перед тем, как перейти к Виктору Амедею, ибо принц Филиберто был причастен почти ко всем событиям, происходившим в начале правления его двоюродного брата. Вернемся же к главному герою моих мемуаров.

Виктор Амедей, едва получив корону, сделал вид, что не дорожит ею. С этого времени он решил играть определенную роль и скрывать свои мысли, что стало нормой для него. Принц был очень ловок и хитер, даже скрытен; другие говорят о его коварстве и вероломстве; он гордился тем, что его трудно разгадать, что он умеет таить свои замыслы, обманывать врагов и даже друзей. Притворяясь, что он люто ненавидит Людовика XIV, даже презирает короля за его частную жизнь, Виктор Амедей во всем подражал ему, даже в наименее похвальных делах. И не его вина, что ему не удалось сделать двор Турина во всем похожим на Версаль; он стремился к этому постоянно: сначала обзавелся собственной Монтеспан — ею была я, ну а его Ментенон известна всем. У него был свой герцог Менский — им был мой сын; своя герцогиня Орлеанская — ее роль играла моя дочь. Монсеньером был его старший сын. Лишь одно он сделал, никому не подражая, — отрекся от престола, хотя потом не раз раскаивался в содеянном. Впрочем, наверное, он думал о Карле V. Он любил великие примеры.

Виктор Амедей на деле был довольно скуп, при всем том, что душой щедр и великодушен. На себя он не тратил даже то, что было положено ему по рангу. За исключением тех случаев, когда он хотел мне понравиться, представ передо мной во всем великолепии, принц одевался так просто, что это было несовместимо с его высоким положением. После моего отъезда он стал скуп до скаредности: носил, не снимая годами, одежду кофейного цвета, без золотой или серебряной отделки, грубую обувь, как у крестьянина, зимой — валяные чулки, летом — нитяные и никогда не надевал шелковых, даже в торжественных случаях. О кружеве он даже слышать не хотел, заявляя, что в его стране этот товар не делают и пришлось бы покупать его за границей. Для своих рубашек он не желал выбирать никакой другой ткани, кроме грубого льняного полотна, а украшали их батистовыми оборками, как у семинаристов.

Когда я делала ему замечания по этому поводу, он отвечал:

— Мое тело воспринимает только эту ткань.

Сталь шпаги, с помощью которой он так часто одерживал победы, была покрыта ржавчиной, и он не позволял начищать ее. Кроме того, чтобы не портить полы своего камзола, он велел обшить кожей ее рукоятку.

Он всегда носил одну и ту же трость с набалдашником из кокосового ореха, а единственная его табакерка была сделана из черепахи и украшена ободком из слоновой кости. Иногда у меня даже возникало желание подарить ему табакерку из простого дерева и сказать, что черепаховая коробочка излишне красива.

Он заботился только о двух деталях туалета: парике и шляпе. Его парик с косичкой был сделан из тщательнейшим образом отобранных и превосходно уложенных волос. Шляпа из тончайшего кастора, украшенная перьями и шитьем очень странно увенчивала его костюм, вовсе не сочетаясь с ним.

Выходя на прогулку, он облачался в голубой широкий балахон на случай дождливой погоды. Такая бесформенная одежда лишь прикрывает фигуру, ничуть ее не украшая.

У него был всего один домашний халат — из зеленой тафты, подбитый белой медвежьей шкурой, — он носил его и зимой и летом. Зимой шкуру пристегивали на внутренней стороне халата, летом — поверх его, и фигура герцога в этом наряде выглядела странно. Нередко в сильную жару он обливался потом в этом своем одеянии, но никак не желал с ним расставаться, несмотря на то что испытывал в нем настоящие муки.

Расходы на питание принца были строго определены и соответствовали затратам мелкого буржуа. В Турине они составляли десять луидоров в день, в загородных домах — пятнадцать, поскольку приходилось кормить министров, камергеров и посторонних. К тому же из экономии им без всякого стеснения приносили остатки еды с его стола, уже начатые блюда. Порой этой еды явно не хватало, и тогда к ней добавляли наспех приготовленное жаркое.

Король (к тому времени он уже стал им) шутил по этому поводу со своими сотрапезниками:

— Я плохо с вами обращаюсь, господа, но я ведь не Людовик Четырнадцатый: с меня нельзя спрашивать больше, чем я могу дать.

Его старший сын совсем не разделял этих склонностей, а ныне правящий король был еще более далек от них. Виктор Амедей находил это прискорбным.

— Вы полагаете, что бриллианты придадут вам больше блеска? — спрашивал он сыновей. — Неужели величие принца измеряется размерами его трат? Пусть ваш народ будет богат, пусть он будет счастлив, а сами носите ратиновый кафтан конюшего, и в нем вы затмите своим величием царей Индии со всеми их драгоценностями.

Утверждают, что нынешний король в конце концов уверовал в это; но его старший брат, которому был уготован столь печальный конец, так и не смирился с этим ратином и этим скудным рационом. В нем были поистине великие задатки, и, потеряв его, Пьемонт лишился многого.

Выдающиеся качества Виктора Амедея с блеском проявлялись как в мирное время, так и в периоды войны. Он был умелым управителем, тонким политиком и храбрым полководцем одновременно. В Европе герцог Савойский приобрел такое влияние, какого не мог добиться никто, кроме него. Он был в курсе всех закулисных интриг. Характеры, привычки, нравы всех государей, их любовниц, канцлеров и всех влиятельных людей были ему известны. Когда его дочь, будущая герцогиня Бургундская, столь достойная сожаления, уезжала во Францию, он наставлял ее, учил разбираться в сложных взаимоотношениях при французском дворе, словно прожил там целую вечность. Там она подчинила себе короля, г-жу де Ментенон и стала полновластной хозяйкой страны в то время, когда управлять ею было так трудно, и добилась всего этого благодаря советам короля, своего отца.

С доказательствами подобной проницательности Виктора Амедея и его глубокого знания людей я встречалась часто. В дальнейшем мы сможем познакомиться с ними поближе.

Как мы уже видели, князь делла Чистерна, воспитатель Виктора Амедея граф Прована, дон Габриель и даже принц ди Кариньяно не давали принцу ни дня покоя, уговаривая взять бразды правления в свои руки. Разумеется, он и сам жаждал этого, но, чтобы не обидеть госпожу герцогиню, хотел получить власть якобы под давлением, сделав вид, что вынужден подчиниться исключительно воле подданных и обстоятельствам. Каждое утро происходили бесконечные тайные совещания, и но время них герцог незаметно подсказывал собравшимся, как его следует уговаривать. Он выдвигал возражения для того, чтобы их отвергали, советовал тайком побеседовать с герцогиней-матерью и смиренно воспринимал ее ответы.

Граф де ла Тур, один из ближайших его приближенных, человек пылкого ума, безудержной и безрассудной храбрости, провел несколько часов на таком совещании у своего молодого повелителя и, уходя, сказал князю делла Чистерна:

— Я вижу, его надо заставить, подтолкнуть, и поверьте мне, я сделаю это завтра же.

Вместе они отправились в Риволи и составили циркулярное письмо, адресованное государственным министрам, знатным вельможам, генералам, комендантам военных крепостей; письмо уведомляло их, что с такого-то дня герцог возлагает на себя права, принадлежащие ему по рождению и возрасту.

Затем они, торжествуя, вернулись во дворец с документом в руках и принесли его принцу на подпись. Он ждал их с нетерпением, но, тем не менее, прежде чем сдаться, выдвинул тысячу возражений.

— А моя мать? — без конца повторял он. — А моя мать? Я не могу нанести ей такую обиду, она будет страдать. Я ее знаю.

— Только и всего? — бесцеремонно перебил его дон Габриель. — Я пойду к госпоже герцогине и вернусь, получив согласие; я тоже хорошо ее знаю.

И действительно, он бросился к ней. Госпожа регентша выслушала его совершенно невозмутимо, и, какая бы буря ни бушевала в ее сердце, она все же позволила дону Габриелю закончить его утомительную речь.

— Мой сын желает царствовать, — сказала она, — и не осмеливается объявить мне о своем желании. Его подданные взывают к нему, а он, боясь причинить мне боль, не решается удовлетворить их просьбу. Вы правы, сударь, утверждая, что знаете меня лучше, чем они, но я сумею привести всех к согласию, и немедленно.

Она взяла в руки перо и написала сыну письмо, настоящий шедевр тонкого ума и бескорыстия. Я долго хранила его, но герцог Савойский велел вернуть ему это послание. Сегодня оно могло бы стать историческим документом, и я вдвойне раздосадована его поступком. Герцогиня составила письмо, не отрывая пера от бумаги, и даже не перечитала его.

Она написала, что они оба подошли к тому возрасту, когда ему положено править, а ей — заняться своим пошатнувшимся здоровьем. Герцогиня просила сына без промедления предоставить ей отдых, умоляла разрешить ей оставить государственные дела, которыми она так долго занималась от его имени в надежде, что настанет тот желанный день, когда она сможет передать ему бразды правления.

Может ли быть что-нибудь трогательнее, смиреннее таких чувств, что-нибудь возвышеннее подобных рассуждений?

Дон Габриель возвратился с победой. Заговор удался, Виктор Амедей вступал во владение короной своих предков.

— Вы этого хотите, господа, а моя мать это требует, поэтому я даю согласие. Если б только я мог править так же блистательно, как она, и сделать моих подданных такими же счастливыми, какими они были под ее властью! Таковы мои желания, и да осуществит их Всевышний!

В то время я была уже в Турине. Помню, какое впечатление произвела эта новость на мою свекровь, как она была недовольна, ведь с удалением герцогини от дел пришел конец и ее могуществу. Она сочла герцога Савойского крайне неблагодарным и дерзким, оттого что он посмел занять место государыни, на протяжении стольких лет окружавшей его заботой и вниманием.

Она громко сетовала, оставаясь с нами наедине, но в присутствии посторонних никак не проявляла своего отношения к поступку герцога.

Мой супруг, еще не освободившийся от материнской опеки, подобно молодому принцу, не решался отвечать ей, но очень хотел последовать примеру герцога и сбросить свое иго.

Госпожа ди Верруа была безутешной. Сама мысль о том, что у молодой герцогини появится своя придворная дама, а сама она будет отодвинута на второй план вместе с герцогиней-матерью, выводила ее из себя. Вот почему свекровь так хотела, чтобы я заняла место придворной дамы: тогда она сохранила бы свою власть и через меня по-прежнему управляла бы всем.

Но, будучи еще почти ребенком, я разобралась во всем и не захотела попасть в эту ловушку.

Как только принц станет повелителем в своей стране и решит жениться, герцогине-матери не останется ничего, кроме богоугодных дел при дворе. Она достаточно хорошо знала своего сына и понимала, что впредь он не допустит ее вмешательства в его дела. У нее хватило мудрости удалиться по собственной воле в надежде, что он когда-нибудь обратится к ней за советом, как он и делал, но исключительно в тех случаях, когда был абсолютно уверен, что поступит по-своему.

Я уже упоминала о женитьбе Виктора Амедея на принцессе Анне Марии Орлеанской.

Не пристало мне давать ей оценки, поэтому скажу о ней очень коротко, слишком уж щекотливо мое положение, и вовсе не потому, что я недостаточно чтила ее или причинила ей какие-то другие неприятности, помимо любовных отношений с ее мужем. Я знаю, что она не ставила мне в вину это похищение ее прав, ибо не очень дорожила его любовью и не жалела об утраченной власти.

Тоскуя по Франции и своей семье, она по-настоящему любила в Савойе только своих детей. Появившись при дворе, она была добра и предупредительна со мной, желала, чтобы я всегда находилась при ней, и мы проводили бесконечные часы в беседах о Версале, Париже, Сен-Клу, французском дворе наконец, где я из-за своего юного возраста не бывала, но, тем не менее, все происходящее там мне было известно от родителей и друзей. Кроме того, я имела честь довольно часто посещать Пале-Рояль и играть с дочерьми Месье; младшая из них стала герцогиней Савойской; старшая вышла замуж за короля Испании, но брак этот — увы! — несмотря на величайшие выгоды такого союза, не принес ей счастья.

Браки французских принцесс с иностранными государями всегда были чреваты большими сложностями.

Обе дочери Месье надеялись выйти замуж за дофина; они вбили себе это в голову, обе втайне любили его, скрывая свои чувства друг от друга. Бедная королева Испании целый месяц валялась в ногах у Людовика XIV, умоляя не посылать ее в Испанию и не обрекать на пытку ненавистного замужества.

— На что вы жалуетесь, мадам? — отвечал он ей. — Большего я не сделал бы и для собственной дочери.

— Конечно нет, государь, но вы могли бы сделать больше для племянницы. Будущая герцогиня Савойская была не меньше, а может быть, и больше,

опечалена предстоящим браком, ибо Савойя — это не Испания. В свое время она признавалась мне в этом, умоляя стать ее придворной дамой. Я отказалась и впоследствии была очень рада этому. То, что произошло, все равно бы случилось, и я считала бы себя виноватой в том, что злоупотребила доверием той, которой должна была служить, а это похоже на домашнюю кражу.

Принцесса была не так красива, как королева Испании. Однако она унаследовала от бедной госпожи Генриетты прелесть и грациозность. Она танцевала лучше всех, пела трогательно и нежно, интонация ее речи, особенно когда она говорила по-итальянски, проникала в самое сердце. Ее августейший супруг был к ней безразличен, для него она оказалась слишком доброй и простодушной. Принцесса воспринимала его слишком прямолинейно. А он, привыкший все усложнять, не верил в искренность окружающих и выискивал скрытый смысл в самых обыкновенных словах; по этой и тысяче других причин их брак не был счастливым.

Тем не менее принцесса родила шестерых детей. Но, за исключением ныне здравствующего короля, все они умерли в юном возрасте.

XX

Я, кажется, уже говорила, что герцог Савойский питал к Людовику XIV довольно странные чувства. Он поневоле восхищался им, что не мешало ему всеми возможными способами вредить французскому королю; он больше тяготел к Австрийскому дому, желал его возвышения и ослабления французского монарха; признаюсь, я нередко думала, что его восхищение Людовиком граничит с ревностью.

Как вам уже известно, я была одной из приближенных дам обеих герцогинь, поэтому часто встречалась с герцогом Савойским в их покоях. В то время у него не было любовницы, вследствие чего он много времени проводил в обществе жены и матери. Никому не уделяя особого внимания, он все же стал отдавать предпочтение мне.

Его тяготение к моей персоне пока еще не было заметно, никто ничего не подозревал, я сама не осмеливалась признаться себе в этом, каким-то инстинктом угадывая созревающее в нем чувство.

Мы говорили о венецианских развлечениях, о карнавале, о роскошных нарядах и увеселениях, которые там можно будет увидеть.

— Я тоже собираюсь принять в этом участие, — сказал вдруг герцог Савойский.

— Вы, сын мой? — удивилась герцогиня.

— Да, сударыня, разве мне в моем возрасте не положено немного развлечься?

— Я вовсе не хочу сказать, что вам это запрещено, однако ваше участие будет выглядеть странно, не увидят ли за этим какую-то политическую цель?

— Политическую цель, сударыня, усматривают во всех поступках государей, и было бы глупо обращать внимание на подобные подозрения.

— Но, сын мой, если бы король Франции…

— Сударыня, король Франции не может помешать мне пойти на бал, я же не мешаю ему ходить на исповедь и обольщать госпожу де Ментенон. Вы забываете, что вы уже давно не мадемуазель де Немур, а мать герцога Савойского, который намерен заставить Европу считаться с ним. Итак, милые дамы, кто из вас готов поддаться соблазну, обещанному венецианскими вельможами? Кто поедет со мной?

— Я, если вам будет угодно, — ответила молодая герцогиня.

— Само собой разумеется, сударыня, поскольку я там буду; но кто из ваших дам?

Герцогиня обернулась ко мне:

— Госпожа ди Верруа, готовы ли вы сопровождать меня? В свою очередь я обернулась к свекрови, вызвав смех всех присутствующих, и затем ответила:

— С большим удовольствием, сударыня, но…

— Кто же может помешать вам, если вы так этого хотите? — сухо заметила вдовствующая графиня. — Неужели мой сын и я можем быть настолько неблагодарны, что не оценим чести, оказанной нам его высочеством?

— Так я поеду, сударыня! О, какое счастье! Госпожа ди Верруа чуть не испепелила меня взглядом.

Своим детским восторгом я слишком явно обнаружила рабскую зависимость от свекрови, но не обратила на это особого внимания, и весь этот день был окрашен ожидавшей меня радостью. Однако по возвращении домой мне пришлось выслушать настоящую отповедь:

— Вы поедете одна, сударыня; мой сын останется здесь. Его высочество не предложил ему сопровождать его. Вам придется самой следить за своим поведением и постараться не уронить достоинства, приличествующего вашему положению.

Я ответила лишь реверансом. Это был единственный способ избежать ответа, когда я не хотела ничего говорить. Господин ди Верруа в таких случаях просто отмалчивался.

Через три дня после этого разговора мы уже были на пути в Венецию. Приготовления герцога Савойского никогда не отнимали большего времени.

Госпожа герцогиня взяла с собой пять или шесть молодых дам, однако свита была скромной, и по столь бедному выезду никто бы не догадался, что некий монарх собрался посетить некую республику. Последнего из венецианских патрициев обычно сопровождала более пышная свита.

В пути все развеселились, я же была грустна. Отсутствие свекрови не возместило мне разлуки с мужем. Но, проехав несколько льё, я почувствовала, что печаль моя рассеивается.

Мы приехали в Венецию прекрасным февральским утром и остановились в резиденции посла его высочества, великолепно принявшего нас.

В тот же вечер было решено отправиться в масках на площадь Святого Марка.

— Милые дамы, — сказал нам принц, — мы прибыли сюда, чтобы развлечься, и будем веселиться от души. Что касается меня, то я собираюсь задирать всех и призываю вас делать то же самое. Сударь, — добавил он, обратившись к послу Франции, поспешившему приехать, чтобы приветствовать принцессу, — предложите свою руку госпоже герцогине Савойской. Я хочу, чтобы все знали, насколько я высоко чту родственные связи с его величеством Людовиком Четырнадцатым и насколько стремлюсь упрочить этот союз.

Господин д'Аво был искусным дипломатом; его не обманули комплименты герцога: за ними он угадал тайные замыслы или, по меньшей мере, заподозрил их; с тех пор между ними началась борьба.

Мы поплыли в гондоле к площади Святого Марка, где очень скоро толпа людей, одетых в черные и разноцветные костюмы, ошеломила нас, не привыкших к такому оживлению.

Его высочество пришли приветствовать от имени дожа и Светлейшей республики; таким образом, о его прибытии стало известно, и агенты инквизиции уже окружили нас.

Виктор Амедей долгое время оставался рядом с герцогиней и послом; затем он начал приставать к некоторым маскам, но ничего из этого не получилось. Ему весьма достойно отвечали, как будто знали, кто он такой. Герцога это стало раздражать; кроме того, его выводил из себя граф д'Аво, не спускавший с него глаз. Сделав вид, что ему весело и он развлекается, Виктор Амедей взял меня за руку и отвел чуть подальше.

— Сударыня, — сказал он мне, — будучи француженкой, не сумеете ли вы переключить взгляды господина д'Аво с меня на что-то другое? Я приехал в Венецию вовсе не для того, чтобы не иметь возможности побеседовать хотя бы с одной дамой; ничуть не пренебрегая герцогиней, я все же горю желанием узнать, так ли остроумны патрицианки, как о них говорят.

— Кто смеет мешать вам, ваша светлость? Насколько мне известно, граф д'Аво не ваш духовник?

— Нет, но во Франции теперь очень щепетильны в таких делах, и если он воспримет шутку как неверность, прославленный дядюшка моей жены сможет упрекнуть меня в этом. Все сказанное должно остаться между нами, госпожа ди Верруа, я прошу вас о дружеской услуге.,.

Глаза графа д'Аво изучали меня, точнее, пытались прочесть мои мысли. Мне казалось, что я непроницаема, а доверие государя переполняло меня гордостью.

Мы провели на улице всю ночь; Виктор Амедей все сильнее распалялся, приставал к коломбинам и арлекинам, попадавшимся по пути, и позволял себе некоторые вольности.

Перед наступлением утра явился посланец дожа и сообщил, что в Герцогском дворце накрыт стол для его высочества, поскольку по местному обычаю Республика берет на себя все расходы по приему коронованных гостей.

— Но я еще не встречался с дожем, — сказал принц г-ну д'Аво.

— Ваше высочество его и не увидит. Вам станут подавать в комнате, где, возможно, будут находиться один из проведиторов, или Messere Grande note 10, и несколько патрициев; прием будет по-королевски пышным, вам предложат самые изысканные кушанья, самые свежие овощи и фрукты из всех стран и в неограниченном количестве; такое можно встретить только в Венеции, но надоедать вам не будут. Здесь все делается тихо и в тайне: вам будет казаться, что вы одни, но два десятка глаз будут следить за вами, а два десятка ушей слушать каждое произнесенное вами слово. Что касается дожа, то вы увидите его во время церемонии, предусматривающей такие правила этикета и такие сложности, каких вы не встретите даже при дворе моего повелителя короля Франции. Вы находитесь здесь инкогнито, в качестве путешественника. Поэтому вас будут принимать, как здесь говорят, по обычному чину. Но с какой помпой встречали бы вас, явись вы в Венецию с короной на голове и в окружении гвардейцев!

— Неужели эти благородные купцы так богаты?

— Они благороднее принцев, оборотливее евреев, у них больше сокровищ, чем в самой Индии! Нужно пожить в Венеции, чтобы понять ее.

— К несчастью, у меня на это нет времени, — с сожалением ответил принц.

Господин д'Аво многозначительно посмотрел на герцога, давая понять, что вовсе не верит в его сожаления.

Наконец мы вошли в великолепный и необыкновенный Дворец дожей, поднялись по лестнице Гигантов, прошли мимо пастей львов, куда бросают доносы для Совета Десяти (от одной мысли о них по телу пробегает дрожь). Я до сих пор не могу избавиться от ощущения страха при воспоминании об этом ужасном городе, где все известно, где, даже закрывшись в своей комнате, никто не решается думать по-своему. Не могу без дрожи вспоминать и о наглухо закрытых черных гондолах, перевозящих неизвестно что и плывущих неизвестно куда. Мне слышатся жалобные крики перевозчиков на каждом канале, когда пути их пересекаются, вижу сыщиков, которые приходят и вдруг арестовывают вас прямо на балу, в разгар праздника от имени его высочества дожа и Светлейшей республик и, а также темницы, о которых до сих пор почти ничего не известно, кроме одного: в них попадают, но из них никогда не выходят — это смерть. Несмотря на все очарование этого края, я бы не хотела там жить.

Мне незачем приводить полный отчет о нашем путешествии в Венецию, о приеме, оказанном дожем и догарессой их королевским высочествам. Это отняло бы слишком много времени и вышло бы за рамки моего повествования. Только два факта достойны упоминания, и я перехожу к ним.

Первый — чисто политического свойства, однако сегодня я могу об этом рассказать: последствий можно уже не опасаться. Герцог Савойский провел в Венеции несколько встреч с представителями Аугсбургской лиги, с которой он сумел вступить в контакт, несмотря на двойную слежку — со стороны и дожа, и посла Франции. Маска и карнавал послужили герцогу великолепным прикрытием.

Лишь намного позже я узнала, какую роль невольно играли герцогиня и я в этой комедии. Однажды вечером мы отвлекали д'Аво, пока герцог в маске и костюме лакея шел следом за нами в сопровождении двух посланцев Лиги, переодетых таким же образом; более двух часов мы кружили с этим эскортом около театров и кукольных балаганов на площади Святого Марка. В это время князь делла Чистерна, точно такого же роста, как герцог, закутавшись в его плащ, заигрывал на наших глазах с масками. Он не разговаривал с нами и делал вид, что не имеет отношения к нашей компании, — чтобы поразвлечься от души, как объявил он нам, уходя.

Мы обманулись так же, как посол. Но позднее он узнал правду, и вы увидите, каковы были последствия этого открытия.

Другой факт был более странным и непонятным. Я расскажу о нем прежде всего по этим причинам, а также потому, что характер герцога Савойского предстал тут совсем в новом свете: таким он никому не был известен.

Этот человек глубокого ума, тонкий политик и храбрый воин оказался доверчивым, как ребенок, и подверженным самым смешным суевериям. Он ничего не делал в пятницу, если только его не принуждали; никогда не ступал с левой ноги, бледнел, заметив крупинку соли на столе, верил в колдовство и колдунов. И но многих жизненных обстоятельствах он оказывался под их влиянием.

Историю такого рода я и собираюсь вам рассказать. Она сохранилась в моей памяти вопреки моему желанию, и до сих пор я не могу изгнать ее из моих мыслей. Это и в самом деле странная параллель.

Я уже говорила, что принц стал уделять мне некоторое внимание; во время путешествия, казалось, его занимали другие мысли, и в первые две недели особое отношение ко мне никак не проявлялось.

Однажды вечером мы катались в открытой гондоле вместе с догарессой, а после этого собирались сесть за стол; неожиданно пришел герцог, которого мы не видели с утра.

Он выглядел озабоченным, хмурил брови, не замечая этого, совсем не разговаривал, а по окончании ужина ушел к себе, так ничего и не сказав, чего с ним никогда не случалось.

— Что с монсиньором? — задала довольно глупый вопрос глупая придворная дама герцогини.

— Наверное, влюбился в бесчеловечную красавицу, а та посмеялась над ним и покинула в решающую минуту, — шутливо ответила принцесса.

Она совсем не была ревнива.

— Видимо, побывал в Гетто или на набережной Скьявони, — подхватил молодой Контарини, самый ветреный из всех венецианских ветреников.

— И зачем же, сударь? — спросил г-н д'Аво, поедая глазами этого вертопраха.

— Клянусь честью, господин посол, Совет Десяти и вы знаете это лучше меня, потому что сами устраиваете за ним слежку каждый день.

Всем присутствующим было от чего прийти в замешательство.

Так и случилось.

Все, за исключением г-на д'Аво, буквально остолбенели. Он же был слишком опытен и слишком умел владеть собой, чтобы смешаться.

— И в самом деле, сударь, — ответил он с самым непринужденным видом, — не знаю, давал ли Совет Десяти такое поручение вам; но я бы, например, не осмелился этого делать. Вы слишком нуждаетесь в том, чтобы шпионили за вами, как мне кажется, ведь слово «шпионить» стало очень модным в этой стране.

— Что? За герцогом Савойским не следят в Гетто и на набережной Скьявони? Это было бы слишком, господин посол. Мой отец вчера так и сказал по секрету проведитору, который, заметив мое присутствие, знаком остановил его.

— О сударь, если бы мне пришлось держать пари, я бы поспорил, что ничего подобного нет, тем более что ваш отец сказал это проведитору, не заметив, что вы его слышали, как будто в Венеции можно что-то не заметить!

На этом дело и кончилось, что не помешало каждому задуматься об услышанном. Постепенно все разошлись.

Войдя в свои покои, я увидела Марион, с таинственным видом ожидавшую меня. Она приложила палец к губам и пригласила меня проследовать за ней в ее комнатушку, расположенную на антресолях. У порога она очень тихо сказала мне:

— Госпожа, его высочество монсиньор герцог ждет вас здесь уже давно.

— Меня?

— Да, госпожа, он приказал мне стоять у двери, когда я приведу вас. Входите же быстрее, прошу вас, уже поздно.

Я удивилась и в полном замешательстве вошла в комнату. Герцог встал при моем появлении. До этого он сидел за столом, подперев голову рукой.

— Сударыня, — обратился он ко мне, — не удивляйтесь тому, о чем я вас попрошу. Я нисколько не сомневаюсь в вашей преданности нашему дому, но жду от вас доказательства. Не угодно ли вам завтра в маске и переодетой сопровождать меня туда, куда я пожелаю вас отвести?

— Ваша светлость, не знаю, так ли я вас поняла, но мне кажется…

— Ничего не бойтесь, сударыня, вы будете в безопасности и под моей защитой, клянусь честью, ничего не будет сказано или сделано такого, что может оскорбить вас.

— По правде сказать, ваша светлость…

— Соглашайтесь, сударыня, соглашайтесь: речь идет о чрезвычайно серьезных делах, об интересах государства и моем счастье. Никто в мире не узнает об этом, верьте мне.

Уговорить меня было нелегко; но он настаивал, пока не добился от меня клятвы.

Было условлено, что на следующий день я скажусь больной, останусь в своей комнате, а с наступлением ночи оденусь и пойду в маске к потайному выходу из дворца, где он будет ждать меня. Остальное касалось только его.

Понятно, что всю ночь и весь день я волновалась. Но больше всего меня мучило любопытство, очень мучило. Я вовсе не испытывала никакого влечения к герцогу, но он достаточно ясно дал мне понять, что интересуется мною, и я этого боялась. В тот день мы беседовали как обычно и я бы забыла о своем мнимом недомогании, если б он не напомнил мне о нем своим красноречивым взглядом. Мы с рассвета находились в церкви, прослушали проповедь и всю службу. Я притворилась, что очень устала и отказалась от прогулки.

Виктор Амедей был точен, я — тоже; он уже ждал меня и протянул руку, я протянула свою. Мы отправились в путь, не говоря ни слова; за нами шел старый камердинер герцога, никогда не расстававшийся с ним.

Миновав два-три мрачных прохода, мы подошли к узкому и темному каналу, где тут же появилась гондола. Мы сели в нее, по-прежнему молча. Герцог сделал мне знак, и я села рядом с ним; вскоре наша гондола уже рассекала волны со скоростью молнии, пронзающей тучу. У меня чуть дыхание не перехватило.

Но поездка длилась недолго; гондола остановилась, и лакей, отдернув занавеску, тихим голосом произнес:

— Монсиньор, мы прибыли.

Загрузка...