Стояла на свете башня, а над башней торчал флюгер. Флюгером служила ворона со стрелою в клюве, чтобы указывать ветер.
Под самой крышей башни находилась редкая по неудобству круглая комната. В восточной ее части помещался чулан с дырою в полу. Дыра смотрела на наружные двери башни, коих имелось две, через нее можно было швырять вниз камни в случае осады. На беду, ею же пользовался и ветер – он входил в нее и вытекал в нестекленные окна или в трубу очага, если только не дул в противную сторону, пролетая сверху вниз. Получалось что-то вроде аэродинамической трубы. Вторая беда состояла в том, что комнату заполнял дым горящего торфа – от огня, разожженного не в ней, а в комнате ниже. Сложная система сквозняков высасывала дым из трубы очага. В сырую погоду каменные стены комнаты запотевали. Да и мебель в ней не отличалась удобством. Всей-то и было мебели, что груды камней, пригодных для швыряния через дыру, несколько заржавелых генуэзских арбалетов со стрелами и груда торфа для неразожженного очага. Кровати у четверки детей не имелось. Будь комната квадратной, они могли бы соорудить нары, а так приходилось спать на полу, укрываясь как получится соломой и пледами.
Из пледов дети соорудили над своими головами подобие шатра и теперь лежали под ним, тесно прижавшись друг к другу и рассказывая историю. Им было слышно, как в нижней комнате мать подкармливает огонь, и они шептались, опасаясь, как бы и она их не услышала. Не то чтоб они боялись, что мать поднимется к ним и их прибьет. Они обожали ее немо и бездумно, потому что характер у нее был сильнее. И не в том было дело, что им запрещалось разговаривать после того, как они улягутся спать. Дело было, пожалуй, в том, что мать воспитала их – от безразличия ли, по лени или из своего рода жестокости безраздельного собственника – с увечным чувством хорошего и дурного. Они словно бы никогда точно не знали, хорошо ли они поступают или плохо.
Шептались они по-гаэльски. Вернее сказать, они шептались на странной смеси гаэльского и старинного языка рыцарства, которому их обучили, потому что он им понадобится, когда они подрастут. Английского они почти и не знали. Впоследствии, став знаменитыми рыцарями при дворе Великого Короля, они поневоле выучились бегло говорить по-английски – все, кроме Гавейна, который, как глава клана, намеренно цеплялся за шотландский акцент, желая показать, что не стыдится своего происхождения.
Рассказ вел Гавейн, поскольку он был самый старший. Они лежали рядышком, похожие на тощих, странных, украдчивых лягушат, – хорошо скроенные тела их готовы были окрепнуть, едва их удастся как следует напитать. Волосы у всех были светлые. Гавейн был ярко-рыж, а Гарет белес, словно сено. Возраст их разнился от десяти до четырнадцати лет, моложе всех был Гарет. Гахерис был крепышом. Агравейн, самый старший после Гавейна, был в семье главным буяном – изворотливым, легко плачущим и боящимся боли. Это потому, что ему досталось богатое воображение и головой он работал больше всех остальных.
– Давным-давно, о мои герои, – говорил Гавейн, – еще до того, как были мы рождены или даже задуманы, жила на белом свете наша прекрасная бабушка и звали ее Игрейна.
– Графиня Корнуоллская, – сказал Агравейн.
– Наша бабушка – Графиня Корнуолльская, – согласился Гавейн, – и влюбился в нее кровавый Король Англии.
– По имени Утер Пендрагон, – сказал Агравейн.
– Кто рассказывает историю? – сердито спросил Гарет. – Закрой рот.
– И Король Утер Пендрагон, – продолжал Гавейн, – послал за Графом и Графинею Корнуолла…
– Нашими дедушкой и бабушкой, – сказал Гахерис.
– …и объявил, что должно им остаться с ним в его доме в Лондонском Тауэре. И вот, пока они оставались с ним там, он попросил нашу бабушку, чтобы она стала его женою вместо того, чтобы дальше жить с нашим дедушкой. Но добродетельная и прекрасная Графиня Корнуолла…
– Бабушка, – вставил Гахерис.
Гарет воскликнул:
– Вот дьявол! Будет от тебя покой или нет?
Последовали приглушенные препирательства, сдобренные взвизгами, шлепками и жалобными укоризнами.
– Добродетельная и прекрасная Графиня Корнуолла, – возобновил свой рассказ Гавейн, – отвергла посягательства Короля Утера Пендрагона и рассказала о них нашему дедушке. Она сказала: «Видно, за нами послали, чтобы меня обесчестить. А потому, супруг мой, давайте сей же час уедем отсюда, тогда мы за ночь успеем доскакать до нашего замка». И они вышли средь ночи…
– В самую полночь, – поправил Гарет.
– …из королевской крепости, когда в доме все спали, и оседлали при свете ночной плошки своих горделивых, огнеоких, быстроногих, соразмерных, большегубых, малоголовых, ретивых коней и поскакали в Корнуолл так скоро, как только могли.
– То была ужасная скачка, – сказал Гарет.
– И кони под ними пали, – сказал Агравейн.
– Ну нет, этого не было, – сказал Гарет. – Наши дедушка с бабушкой не стали бы до смерти загонять коней.
– Так пали или не пали? – спросил Гахерис.
– Нет, не пали, – поразмыслив, ответил Гавейн. – Но были от этого недалеки.
И он продолжил рассказ:
– Когда поутру Король Утер Пендрагон проведал о том, что случилось, разгневался он ужасно.
– Безумно, – подсказал Гарет.
– Ужасно, – сказал Гавейн. – Король Утер Пендрагон ужасно разгневался. Он сказал: «Вот как Бог свят, мне принесут голову этого Графа Корнуолла на блюде для пирогов!» И он послал нашему дедушке письмо, в коем предписывал ему готовиться и снаряжаться, ибо не пройдет и сорока дней, как он доберется до него хоть бы и в крепчайшем из его замков!
– А у него было два замка, – засмеявшись, сказал Агравейн. – Называемых Замок Тинтагильский и Замок Террабильский.
– И потому Граф Корнуолла поместил нашу бабушку в Тинтагиле, сам же отправился в Террабиль, и Король Утер Пендрагон подошел, дабы обложить их оба.
– И тут, – вскричал Гарет, более неспособный сдержаться, – Король разбил множество шатров, и пошли между двумя сторонами великие сражения, и много полегло народу!
– Тысяча? – предположил Гахерис.
– Никак не меньше двух, – сказал Агравейн. – Мы, гаэлы, и не смогли бы положить меньше двух тысяч. По правде, там, может, полег целый миллион.
– И вот, когда наши бабушка с дедушкой стали одерживать верх и похоже стало, что Короля Утера ожидает полный разгром, явился туда злой волшебник, именуемый Мерлин…
– Негромант, – сказал Гарет.
– И тот негромант, поверите ли, посредством своего адского искусства преуспел в том, чтобы перенести предателя Утера Пендрагона в замок нашей бабушки. Дед же немедля предпринял вылазку из Террабиля, но был в сраженье убит…
– Предательски.
– А несчастная Графиня Корнуолла…
– Добродетельная и прекрасная Игрейна…
– Наша бабушка…
– …стала пленницей злобного англичанишки, вероломного Короля Драконов, и затем, несмотря на то что у нее уже были целых три красавицы-дочери…
– Прекрасные Корнуолльские сестры.
– Тетя Элейна.
– Тетя Моргана.
– И мамочка.
– И даже имея этих прекрасных дочерей, ей пришлось неволею выйти замуж за Английского Короля, – за человека, который убил ее мужа!
В молчании размышляли они о превеликой английской порочности, ошеломленные ее denouement. To был любимый рассказ их матери, – в редких случаях, когда она снисходила до того, чтобы им что-нибудь рассказать, – и они заучили его наизусть. Наконец Агравейн процитировал гаэльскую пословицу, которой она же их научила.
– Четырем вещам, – прошептал он, – никогда не доверится лоутеанин – коровьему рогу, лошадиному копыту, песьему рыку и английскому смеху.
И они тяжело заворочались на соломе, прислушиваясь к неким потаенным движениям в комнате под собой.
Комнату, расположенную под рассказчиками, освещала единственная свеча и шафрановый свет торфяного очага. Для королевского покоя она была бедновата, но в ней по крайней мере имелась кровать – громадная, о четырех столбах, – в дневное время ею пользовались вместо трона. Над огнем перекипал на треноге железный котел. Свеча стояла перед полированной пластиной желтой меди, служившей зеркалом. В комнате находились два живых существа – Королева и кошка. Черная кошка, черноволосая Королева, обе были голубоглазы.
Кошка лежала у очага на боку, будто мертвая. Это оттого, что лапы ее были связаны, как ноги оленя, несомого с охоты домой. Она уже не боролась и лежала теперь, уставясь в огонь щелками глаз и раздувая бока, с видом на удивление отрешенным. Скорее всего, она просто лишилась сил, – ибо животные чуют приближение конца. По большей части они умирают с достоинством, в котором отказано человеческим существам. Может быть, перед кошкой, в непроницаемых глазах которой плясали пламенные язычки, проплывали картины восьми ее прежних жизней, и она обозревала их со стоицизмом животного, лишившегося и надежд, и страхов.
Королева подняла кошку с полу. Королева намеревалась испробовать известную ворожбу, – развлечения ради или чтобы хоть как-то провести время, пока мужчины воюют. Это был способ стать невидимкой. Она не занималась ведовством всерьез, – как ее сестра, Моргана ле Фэй, – ибо была слишком пустоголова для серьезных занятий каким угодно искусством, хотя бы и черным. Она предавалась ему лишь оттого, что в крови у нее присутствовала некая чародейская примесь, как и у всякой женщины ее расы.
Кошка, брошенная в кипящую воду, страшно забилась и издала жуткий вой. Мокрый мех, вздыбленный паром, поблескивал, словно бок ударенного гарпуном кита, пока она пыталась выскочить наружу или проплыть немного со связанными лапами. В уродливо распяленной пасти виднелась вся ее красноватая глотка и острые белые зубы, похожие на шипы. После первого вопля она уже не могла произвести никакого звука и лишь раздирала челюсти. Потом она умерла.
Моргауза, Королева Лоутеана и Оркнея, сидела у котла и ждала. Временами она пошевеливала кошку деревянной ложкой. Комнату начинала наполнять вонь от сваренной шкурки. В льстивом отсвете горящего торфа Королева глядела в зеркало и видела в нем свою редкостную красоту: глубокие, большие глаза, мерцание темных лоснистых волос, полное тело, выражение легкой настороженности, когда она прислушивалась к шепоту в комнате наверху.
Гавейн сказал:
– Отмщение!
– Они не причинили никакого вреда Королю Пендрагону.
– Они лишь просили, чтобы их отпустили с миром.
Именно нечестность насилия, совершенного над их корнуоллской бабушкой, причиняла страдания Гарету, – видение слабых и ни в чем не повинных людей, павших жертвами неодолимой тирании, – древней тирании галлов, – которую на Островах даже любой деревенский пахарь воспринимал как личную обиду. Гарет был мальчиком великодушным. Мысль о сильном, восставшем на слабого, казалась ему ненавистной. Сердце его расширялось, заполняя всю грудь, словно бы от удушья. Напротив, Гавейн гневался потому, что зло причинили его семье. Он не считал силу неправым средством достижения успеха, но полагал, что не может быть правым никто, преуспевший в делах, направленных против его клана. Он не был ни умен, ни чувствителен, но был верен, порой до упрямства и даже – в дальнейшей жизни – до раздражающей тупости. И тогда и потом образ мыслей его был всегда одинаков: с Оркнеем, правым или неправым! Третий брат, Агравейн, испытывал волнение оттого, что дело касалось его матери. Он питал к ней странные чувства, каковые держал при себе. Что до Гахериса, он всегда поступал и чувствовал так, как все остальные.
Кошка распалась на куски. Мясо от долгого кипячения раскисло, и в котле не осталось ничего, кроме высокой пены, состоящей из шерсти, жира и мясных волокон. Под нею кружили в воде белые косточки, а те, что потяжелее, лежали на дне, и белые пузырьки воздуха поднимались грациозно, словно листья на осеннем ветру. Королева, несколько сморщив носик из-за тяжкого запаха, исходившего от несоленого варева, отцедила жидкость в другую посудину. Фланелевое сито удержало осадок, в который обратилась кошка, – набрякшую массу спутанных волос и ошметков мяса, тонкие кости. Она подула на осадок и принялась ворошить его ручкой ложки, чтобы он побыстрей остудился. Тогда можно будет разгрести его пальцами.
Королева знала, что во всякой полностью черной кошке имеется косточка, которая, если держать ее во рту, сварив предварительно кошку заживо, может превратить тебя в невидимку. Правда, никто точно не знал, даже в те времена, какая именно из костей на это способна. Потому и приходилось заниматься магией перед зеркалом – так можно было отыскать нужную кость практическим путем.
И не то чтобы Моргаузе так уж хотелось стать невидимкой, напротив, ей, красавице, это было бы даже неприятно. Но все мужчины ушли. А тут – какое-никакое, а все же занятие, простое и хорошо знакомое чародейство. Оно к тому же позволяло ей повертеться перед зеркалом.
Королева разобрала кошачьи останки на две кучки, – в одной груда вываренных теплых костей, в другой комки разного разварившегося до мякоти сора. Затем она выбрала одну из костей и, оттопырив мизинчик, поднесла ее к алым губам. Она держала ее в зубах и стояла перед полированной медью, с сонным удовольствием озирая себя. Затем она бросила кость в огонь и подхватила другую.
Смотреть на нее было некому. А странноватый был вид, – как она раз за разом поворачивается от зеркала к кучке костей, всякий раз суя косточку в рот, оглядывая себя – не исчезла ли – и отбрасывая кость. Двигалась она грациозно, словно танцуя, словно было кому ее видеть или как будто хватало и того, что она сама себя видит.
В конце концов, – впрочем, так и не перепробовав все кости, – она утратила к ним интерес. Последние она нетерпеливо отшвырнула и выкинула всю грязь в окно, не особо заботясь о том, куда та может упасть. Затем она залила огонь, и каким-то своеобразным движением вытянулась на большой кровати, и долго лежала в темноте, без сна, и тело ее досадливо вздрагивало.
– Вот в этом, мои герои, – заключил Гавейн, – и есть причина, по коей мы, Оркнейцы и Корнуолльцы, должны еще пуще противиться Королям Английским, а наипаче – клану Мак-Пендрагона.
– И вот почему наш папа отправился биться с Королем Артуром, ибо Артур тоже Пендрагон. Так говорит наша мамочка.
– И мы обязаны вечно хранить эту вражду, – сказал Агравейн, – потому что мамочка из Корнуоллов. Дама Игрейна была нашей бабушкой.
– Наш долг – отомстить за семью.
– Потому что наша мамочка – самая прекрасная женщина в гористом, просторном, увесистом, приятно кружащемся мире.
– И потому что мы ее любим.
И впрямь, они любили ее. Быть может, и все мы бездумно отдаем лучшее, что есть в наших сердцах, – тем, кто в ответ едва о нас вспоминает.