— Домон! Э, Домон! — прозвучал среди общего смеха, звона серебра и стаканов голос человека еще в расцвете лет, Но уже несколько сиплый от бессонных ночей и утомленный частыми оргиями.
— К вашим услугам, ваше величество!
С этими словами герцог Домон, маршал Франции, первый и ответственный министр Людовика «Обожаемого»[1], слегка наклонился вперед и быстро перевел беглый, испытующий взгляд своих серых выпуклых глаз с лица короля на лицо молодого человека с курчавыми и напудренными волосами, голубые глаза которого были задумчиво устремлены в бокал с вином.
В зале воцарилась внезапная тишина, но она была прервана громким смехом короля.
— Друг мой, эти англичане — просто сумасшедшие люди, не правда ли? — сказал Людовик, значительным кивком головы указывая на белокурого юношу, сидевшего неподалеку от него.
— Да, ваше величество, сумасшедшие, но сегодня не более обыкновенного.
— В сто тысяч раз больше! — произнес немного резкий женский голос, — И это может быть доказано по самым строгим правилам головоломной арифметики.
Наступило молчание. Взоры всех с напряженным вниманием обратились к говорившей. Это была ни более, ни менее, как Жанна Пуассон, теперь маркиза Помпадур.
Едва она раскрыла свой хорошенький ротик, Людовик «Обожаемый», потомок Людовика Святого, король Франции и всех ее владений по ту сторону океана, затаив дыхание, впился взором в ее нарумяненные губки, а «Франция» молча внимала ее словам, ревниво стремясь уловить тень улыбки, околдовавшей короля и разорившей народ.
— Сообщите же нам, моя красавица, то непреложное арифметическое правило, которым вы можете доказать, что сидящий здесь рыцарь в сто тысяч раз более сумасшедший, чем его проклятые соотечественники, — весело сказал король.
— Это очень просто, ваше величество, — объяснила маркиза, — Рыцарю необходима помощь ста тысяч сумасшедших англичан, чтобы завладеть королевством дождей и туманов; следовательно я права, утверждая, что его сумасшествие в сто тысяч раз больше сумасшествия его соотечественников.
Громкий смех приветствовал эту остроту. Маркиза Помпадур не осталась равнодушной к успеху и расточала направо и налево свои ангельские улыбки, а взгляд ее глаз, подобных темно-голубым незабудкам, как выразился воспевший ее поэт, скользил по лицам гостей, сидевших за роскошно убранным столом и представлявшим собою цвет старой французской аристократии. Ее встречали восхищение и льстивый шепот; даже женщины, которых много присутствовало на этом празднестве, старались выразить одобрение той, чья воля долгое время была законом для короля Франции.
Только одно лицо оставалось строгим и непроницаемым. Это было лицо молодой женщины, почти ребенка, с низким, открытым лбом над прямыми бровями, в раме мягких темно-русых волос, чудные оттенки которых не мог скрыть слой традиционной пудры.
При взгляде на молодую девушку ясная улыбка внезапно исчезла с лица маркизы Помпадур, и оно омрачилось легкой тенью; но через минуту она уже отдала свои унизанные кольцами пальчики в распоряжение царственного поклонника, который осыпал их жадными поцелуями, и, пожав плечами, сказала с притворной дрожью:
— Брр! Как грозно-неодобрительно смотрит на меня мадемуазель Домон! Не правда ли, рыцарь? — прибавила она, обращаясь к молодому человеку, сидевшему рядом с нею, — удобное кресло в вашем роскошном дворце в Сен-Жерменском предместье стоит трона в вашем туманном Лондоне?
— Только не тогда, когда этот трон принадлежит ему по праву, — спокойно заметила мадемуазель Домон. — Дворец в Сен-Жермен — лишь подарок королю Англии, которым он обязан французскому монарху.
Внезапная краска залила щеки юноши, до сих пор, казалось, не обращавшего внимания ни на остроты мадам Помпадур, ни на направленные против него насмешки. Он бросил быстрый взгляд на надменное, несколько повелительное лицо мадемуазель Домон и на ее красивый рот, на котором играла едва заметная довольная улыбка.
— О, мадемуазель, — едко возразила маркиза, — разве все мы не получаем подарков из рук короля Франции?
— Да, но у нас нет «собственных» владений, — сухо ответила молодая девушка.
— Что касается меня, — быстро вмешался в дамскую пикировку король Людовик, — то я пью за здоровье благородного рыцаря Святого Георга, за его величество Карла Эдуарда Стюарта[2], короля Англии, Шотландии и Уэльса, и за все его королевство. За успех вашего дела, рыцарь! — прибавил он и, подняв бокал, благосклонно кивнул молодому претенденту.
— За здоровье Карла Эдуарда, короля Англии! — весело воскликнула маркиза Помпадур, и этот возглас был подхвачен всеми.
— Благодарю вас, — сказал молодой человек, мрачное настроение которого, казалось, нисколько не рассеялось при этом выражении доброжелательства и дружбы. — Успех моего дела обеспечен, если Франция окажет мне обещанную помощь.
— Какое же вы имеете право сомневаться в данном вам слове, ваше высочество? — серьезно спросила мадемуазель Домон.
— Пощадите! Умоляю, пощадите! — воскликнул Людовик с притворным ужасом. — Ведь мы на празднике, а не в заседании совета. Герцог, вы — наш хозяин; прошу вас, дайте разговору другое направление.
Стаканы снова зазвенели, поднялась веселая болтовня, которая была больше по вкусу собравшемуся здесь блестящему обществу, чем разговоры об английском троне и его претенденте.
Беспокойные взоры голубых глаз Карла Эдуарда пытливо блуждали по лицам; его мучила лихорадочная мысль: насколько мог он доверять всем этим прожигателям жизни и этому толстому потомку великого Людовика, безумно расточавшему народные деньги ради капризов и прихотей маркизы Помпадур?
«Какое право имеете вы не доверять слову Франции?» Этот вопрос был ему сделан гордыми устами женщины, почти девочки. Карл Эдуард посмотрел через стол на мадемуазель Домон. Она, как и он, молчаливо сидела среди этой шумной толпы, очень невнимательно слушая, что ей нашептывал сидевший рядом с ней красивый кавалер.
Если бы все они были похожи на нее, если бы она была представительницей всей французской нации, тогда он с легким сердцем, бесстрашно ринулся бы в свое рискованное предприятие… А теперь?
Громкие тосты, хорошее вино и дорогие кушанья за прощальным ужином герцога Домона, первого министра Франции; тысячи увядающих роз, на которые истрачено целое состояние, рукопожатия друзей-французов и их «да хранит вас Бог, рыцарь!», да сдержанное, серьезное поощрение молодой девушки. И с этим, рыцарь Святого Георга, тебе приходится идти и покорить свое королевство там, за морем!
В коридорах и кухнях старого замка царило большое оживление. Главный повар в белом колпаке и переднике, окруженный толпой поварят и помощниц, спокойно и с достоинством распоряжался отправлением к столу яств, которые на серебряных и золотых блюдах разносили гостям лакеи в роскошных красных с голубым ливреях, между тем как дворецкие, более степенные в своей скромной одежде коричневого цвета, неслышно подавали громадные бокалы и хрустальные кувшины.
На другой стороне замка, в оружейном зале, царила торжественная тишина. В массивных канделябрах горели ароматические свечи, туманными кругами отражаясь на резьбе дерева, мраморном полу и тяжелых драпировках. Посреди комнаты, на парчовом диване, полулежал в галстуке, являвшем собой чудо дорогой простоты, со стройными ногами в тонких шелковых чулках, мсье Жозеф, личный камердинер герцога Домона. Перед ним, в свободной дружеской позе, стоял Бенедикт, сиявший яркими цветами ливреи графов Стэнвил, между тем как Ахилл в красном с золотом держал табакерку, из которой последний удостоил взять щепотку табака.
— Где ваш маркиз достает свой нюхательный табак? — спросил Жозеф с грациозной небрежностью.
— Мы получаем его прямо из Лондона, — многозначительно ответил Ахилл — Я лично знаком с мадам Вероникой, кухаркой мадам де ла Бом и любовницей Жана Лорана, что слуг камердинером у генерала Пюизье. Старый генерал — начальник таможни в Гавре, и таким образом мы беспошлинно получаем отличный табак по очень низкой цене.
— И везет же вам, добрейший Эглинтон! — сказал со вздохом Бенедикт. — Ваш маркиз, конечно, незнаком лично с мадам Вероникой и ему, вероятно, приходится платить за свой табак «настоящую» цену.
— Надо же чем-нибудь жить, друг Стэнвил! — важно возразил Ахилл, — А я ведь тоже не промах.
— А что, ваш англичанин очень богат? — спросил Бенедикт.
— Безгранично! — ответил тот с сознанием собственного достоинства.
— А что, если бы вы представили меня мадам Веронике? А? Я вот должен платить громадные деньги за табак для графа, так как он нюхает самые лучшие сорта; а если бы мне удалось заручиться протекцией мадам Вероники…
— Это трудно, очень-очень трудно, добрейший Стэнвил, — сказал Ахилл, подняв плечи чуть не до ушей и растягивая каждое слово. — Видите ли, положение мадам Вероники крайне деликатно; конечно, она имеет большое влияние, но получить ее протекцию нелегко. Однако я посмотрю, что я могу для вас сделать, и, может быть, вам удастся изложить ей вашу просьбу.
— Только, пожалуйста, не утруждайте себя, дорогой Эглинтон, — возразил Бенедикт. — Я полагал, что, так как вчера вы просили меня посодействовать через мадемуазель Мариетту повышению в пользу вашего племянника, то, может быть… впрочем, все равно, все равно! — прибавил он, махнув рукой.
— Вы совершенно не поняли меня, дорогой Стэнвиль, — горячо возразил Ахилл. — Я сказал, что это трудно, но не невозможно. Можете положиться на нашу дружбу. Я сумею представить вас мадам Веронике, если вы в свою очередь похлопочете за моего племянника.
— Не будем больше говорить об этом, добрейший Эглинтон, — снисходительно сказал Бенедикт, — ваш племянник получит повышение; верьте моему слову.
Когда между друзьями снова водворилось согласие, Жозеф подумал, что пора и ему прервать долгое молчание.
— Конечно, — сказал он, — в нашем положении очень трудно удовлетворять все просьбы, которые поступают к нам благодаря нашему влиянию и протекции. Вот я, например… все назначения герцог предоставляет мне. Утром, пока я его брею, мне стоит произнести какое-нибудь имя в связи со свободным местом в государстве — и почти всегда названный мною счастливец получает желаемое. В настоящее время я глубоко взволнован предложениями реннского и парижского парламентов.
— Относительно образования нового министерства финансов? — осведомился Ахилл. — Знаем, знаем!
— С непосредственным контролем государственных сумм и ответственностью исключительно пред парламентами, — подтвердил Жозеф. — Парламенты! Ба! — прибавил он довольным тоном. — А кто там сидит? Одни буржуа и больше никого!
— Милорд говорит, что их требования нелепы. Удивительно, что его величество дал свое согласие.
— Я советовал герцогу не обращать внимания на эту сволочь, — сказал Жозеф, поправляя галстук. — Министерство, ответственное пред парламентами! Да ведь это просто смешно!
— Насколько я понимаю, — вмешался Ахилл, — парламенты из уважения к его величеству желают, чтобы король сам лично назначил нового контролера финансов.
— Король? — спокойно возразил Жозеф, — Нет, он предоставит это дело нам. Поверьте моему слову, что нового министра назначим мы. И какой это будет приятный пост! Все налоги будут проходить через его руки. Какое широкое поле для честолюбивого человека! — и Жозеф подошел к письменному столу и позвонил. Через минуту в комнату вошел молодой ливрейный лакей и почтительно остановился у двери, — Есть кто-нибудь в приемной, Поль? — спросил Жозеф.
— Да, мсье Жозеф. Около тридцати человек.
— Поди и скажи им, что мсье Жозеф сегодня не принимает, так как проводит время в кругу своих друзей. Принеси мне все прошения, а тех, у кого есть личные рекомендации, я приму завтра в своем кабинете в одиннадцать часов утра. Можешь идти.
Молодой человек удалился с молчаливым поклоном, а Жозеф, с торжеством взглянув на своих друзей, заметил:
— Тридцать человек!
— Это все — претенденты на новую должность? — осведомился Ахилл.
— То есть их представители, — пояснил Жозеф. — О, моя приемная всегда полна! Понимаете ли? Я каждое утро брею герцога; ну, а всякому, мне кажется, желательно контролировать финансы Франции.
— Гм… гм…
— Я желал бы знать, что вы хотели сказать «гм… гм…».
— Я думал о мадемуазель Люсьене, — сказал Бенедикт, сопровождая свои слова сентиментальным вздохом.
— Вот как!
— Да, я — один из ее поклонников. Мадемуазель Люсьена имеет влияние на вашу молодую госпожу, а все мы знаем, что герцог в делах Франции руководствуется желаниями дочери.
— И вы через мадемуазель Люсьену желаете приобрести для своего графа пост контролера? — спросил Жозеф, неистово барабаня пальцами по столу.
— Мадемуазель Люсьена обещала нам свою помощь.
— Я думаю, едва ли это будет иметь значение, — произнес Ахилл, — на нашей стороне мадам Огюст Байон, ключница доктора Дюбуа, домашнего врача мадемуазель Домон…
В эту минуту в комнату снова вошел Поль, неся на серебряном подносе кипу бумаг, и почтительно передал их Жозефу.
— Прошения? Хорошо! Что, ты всех выпроводил из приемной?
— Кроме одного старика, который не хочет уходить.
Дальнейший разговор был прерван появлением маленького, худенького человечка во всем черном, в черных шерстяных чулках, с книгами и бумагами под мышкой, которые при входе его в комнату рассыпались по полу. Глаза у него были светлые, водянистые, а волосы желтые, как солома.
— Я желал бы минут пять побеседовать с герцогом Домо-ном, — робко произнес он.
— Герцога видеть нельзя, — важно ответил Жозеф.
— Может быть, попозже сегодня или завтра утром, у меня есть время, — настаивал странный человечек.
— Но у герцога его нет.
— У меня письмо к господину камердинеру герцога, — смиренно продолжал проситель.
— Рекомендательное письмо? Ко мне? — более мягким тоном спросил Жозеф, — От кого?
— От моей дочери Агаты, которая каждое утро подает шоколад вашей милости.
— Так вы — отец Агаты! Хорошо, я повидаюсь с нею и поговорю о вашем деле. Кстати, чего вы просите? — прибавил он, видя, что старик не двигается с места. — Можете говорить при этих господах, они извинят вас.
— Благодарю вас, мсье, и вас, господа! Я, видите ли, хорошо знаю счет, а в новом министерстве финансов, наверное, будет нужен человек для счетной части, да и не один, конечно. У меня есть дипломы и аттестаты.
— Какого черта мне в ваших аттестатах, дружище? — надменно сказал Жозеф — Я уже пришел к заключению, что вы будете очень подходящий счетовод в новом министерстве. Ваше дело сделано, дружище. Но как вас зовут?
— Дюран, с вашего позволения.
Маленький человечек хотел было рассыпаться в благодарностях, но в это время послышались шум шагов и гул голосов. Мысль, что блестящее общество может застать его здесь, привела старика в ужас, и, забыв свои книги и бумаги, он боком добрался до двери, в которую и юркнул в сопровождении Поля.
Это он сделал как раз вовремя, так как мужские и женские голоса звучали все ближе и ближе. Осанка трех друзей изменилась с быстротой, выработанной многолетней практикой, и, когда дамы и кавалеры, вошедшие в зал, проходили мимо них, они давали дорогу, бесшумно скользя по вылощенному полу в своих мягких башмаках; Жозеф искал глазами взгляда герцога, но последний был занят разговором с английским претендентом и не нуждался в услугах своего камердинера; Ахиллу удалось отыскать своего английского лорда, поглощенного разговором со своей тучной, разряженной мамашей, а Бенедикт так и не мог нигде найти своего господина.
Его величество король, разгоряченный вином, полузакрыв отяжелевшие веки, отодвинул от стола свое кресло и, сонно склонившись к маркизе Помпадур, лениво играл драгоценным шнуром ее веера. Она забавляла его; ее смелые, остроумные словечки моментально разгоняли мучившую его смертельную скуку. Она смеялась и болтала, но ее мысли были далеко; она стремилась проникнуть в тайные помыслы собравшихся гостей, угадать направленную против нее зависть и скрытую ненависть. К окружавшему ее блеску и власти она еще не успела привыкнуть; еще так недавно она была незначительной единицей в далеко не знатном обществе Парижа, где ее красота терялась среди серой толпы, как блеск драгоценного камня, незаметный в простой оправе. Ее сердце горело честолюбием, особенно с того времени, когда она поняла, какую власть может дать красота. Деньги сделались ее кумиром! Траты! Траты! Да и почему нет? Народ и буржуазия сделались для нее источником, из которого она черпала средства для удовлетворения своей жажды роскоши. Драгоценные камни, платья, дворцы, сады… она жаждала всего, что было богато, красиво и дорого!
Это продолжалось всего два года, но около нее уже поднимался ропот, парламенты уже требовали контроля над королевскими расходами. Помпадур надеялась, что Людовик не допустит такого унижения, и он успокоил ее уверениями, что все останется по-старому. Пусть парламент требует и ворчит, но контролер будет назначен герцогом Домоном, а Домон был и останется ее рабом. Но у герцога есть дочь, суровая девушка со строгим взглядом, неженственная и властная, которая управляет отцом так же, как она, Помпадур, управляет Людовиком. Лидия Домон, это — ее враг! Да и, кроме этой девушки, мало ли у нее врагов? Друзья королевы, д’Аржансон, маршал де Ноайль, Карл Эдуард Стюарт, претендент на английский престол. Но он, к счастью, уезжает.
— Отчего вы так рассеянны, дорогая? — спросил Людовик.
— Я думаю, ваше величество, — ответила Помпадур, улыбаясь.
— Ради Бога, не думайте, умоляю вас! — воскликнул король с комическим ужасом. — Думы порождают морщины, а ваш прелестный ротик создан только для улыбок.
— Могу я высказать одну мысль? — лукаво спросила маркиза. — Этот государственный контролер, ваш будущий господин, а также и мой…
— Ваш раб, — лениво перебил король, — если жизнь ему дорога.
— Почему бы не назначить милорда Эглинтона?
— «Маленького англичанина»? — и жирное тело Людовика затряслось от неудержимого смеха. — Из всех ваших восхитительных острот последняя — самая восхитительная! — воскликнул он.
— Милорд Эглинтон очень богат, — продолжала Помпадур.
— Колоссально богат, будь он проклят! Я удовольствовался бы и половиною его доходов.
— Такое ничтожество, по крайней мере, не будет мешать нам.
— У него есть мамаша, которая, наверно, будет во все вмешиваться; нет, умоляю вас, дорогая, не мучьте себя этими вопросами, — уже с раздражением добавил король. — Назначение зависит от Домона, и я советую вам обратить ваш благосклонный взор на него.
Помпадур не рискнула продолжать этот серьезный разговор, зная, что ее власть над Людовиком продлится лишь до тех пор, пока ее блестящее остроумие будет развлекать и забавлять его. Поэтому она перешла к более игривым предметам, хотя ее мысль продолжала работать в прежнем направлении, и она невольно искала глазами стройную фигуру «маленького англичанина», которого горячо желала видеть во главе нового министерства финансов. Изящный, в изысканном, сшитом по последней французской моде, костюме, который он носил с присущей англичанам чопорностью, он стоял, разговаривая с Карлом Эдуардом, и мягкое, приятное выражение его лица представляло резкий контраст с мрачным видом его царственного друга.
По низложении Иакова II дед лорда Эглинтона последовал за ним в изгнание, а его сын, хотя и рисковал жизнью и состоянием ради реставрации Стюартов, однако сумел сохранить в целости и то, и другое. Сознавая, что дело Стюартов безвозвратно проиграно, но не мирясь с мыслью видеть на троне Англии монарха немецкого происхождения, он предпочел добровольное изгнание перспективе служить иноземцу. Обладая несметным богатством и блестящим даром слова, этот безукоризненный джентельмен вскоре завладел сердцем мадемуазель де Майль, принесшей в приданое, помимо ежегодных трех тысяч франков «на булавки», еще пышный исторический замок Бофор, который с помощью денег лорда Эглинтона удалось спасти от продажи за долги. Благодаря своему богатству, лорд Эглинтон пользовался во Франции независимым положением, и хотя считался другом как французского короля, так и Карла Эдуарда, но всегда умел держаться в стороне от всяких политических интриг. В такой обстановке и вырос «маленький англичанин», во всем подчиняясь матери, женщине с сильным характером, которая, несмотря на все старания, никак не могла помешать дружбе молодого Эглинтона с претендентом на английский престол. Однако ей удалось поселить в душе сына некоторое пренебрежение к смелым попыткам Карла Эдуарда, неизменно кончавшимся изменою друзей, гибелью приверженцев и постыдным бегством самого претендента.
Когда Людовик, убаюканный нежным щебетанием маркизы Помпадур, погрузился в сладкую дремоту, она тихо, насколько позволяло ее шитое золотом платье, поднялась с кресла и подошла к леди Эглинтон, которая вела важную беседу с герцогом Домоном.
Мадемуазель Домон между тем в нише, отделенной от главного зала полуспущенными драпировками, вела серьезный разговор с графом де Стэнвилем, который, повернувшись спиной к блестящему обществу, заслонял рукой глаза от слишком сильного света, в то время как взгляд Лидии не отрывался от двигавшейся пред нею нарядной толпы. В своем белом парчовом платье, одной рукой придерживая занавес дамасского шелка, другую уронив на колени, она представляла собою сюжет, достойный кисти крупного художника. Ей едва минул двадцать один год, но в посадке ее головы, в каждом движении ее грациозного тела было что-то, выдававшее в ней женщину, привыкшую к власти, женщину мысли и дела, чуждую сентиментальности и чувствительности. Причина этого, по мнению многих, крылась в том, что она росла без матери. Герцог Домон потерял молодую жену через пять лет исключительно счастливой супружеской жизни и всю любовь перенес на дочь. Девочка с самой колыбели была упряма и своевольна и уже с десятилетнего возраста сделалась призрачной королевой всех своих товарищей по играм и полновластной госпожой в доме отца. Мало-помалу она приобрела на него огромное влияние, и он гордился ею столько же, сколько любил. Едва окончив свое образование, она уже помогала ему составлять деловые письма и поражала его своей сообразительностью и верным пониманием вещей. Вначале ему приходилось объяснять ей современные политические вопросы; он добродушно выслушивал ее толковые замечания, а впоследствии его доверие к ее мнению увеличилось настолько, что, сделавшись первым министром Франции, он ничего не предпринимал без ее совета.
Некоторое время между Стэнвилем и Лидией царило молчание; наконец граф, заметив пристальный взгляд Лидии, устремленный на Карла Эдуарда, произнес:
— Я не знал, что вы — такая сторонница этого молодого авантюриста.
— Я всегда на стороне справедливости, — спокойно ответила она, взглянув ему прямо в лицо, — Вы верите в законность его притязаний?
— О, я верю всякому делу, которое вы берете под свою защиту!
Лидия пожала плечами, и усмешка появилась на уголках ее губ.
— Достойно мужчины! — нетерпеливо произнесла она.
— Что достойно мужчины? — в свою очередь пылко возразил Стэнвиль, — Любить так, как я люблю вас?
Эти слова он произнес едва слышно, как будто боясь, что кто-нибудь может услышать их. Суровое выражение лица девушки слегка смягчилось, но улыбка мгновенно исчезла с ее лица, когда она заметила устремленный на них с другого конца зала чей-то горячий взгляд, и она холодно произнесла:
— Мадемуазель де Сэн-Роман смотрит на вас.
— Почему же ей не смотреть? — небрежно ответил граф, хотя как будто слегка смутился. — Мир знает, что я вас обожаю.
— С какой легкостью вы говорите о любви, Гастон!
— Я говорю серьезно, Лидия. Почему вы сомневаетесь? Разве вы недостаточно прекрасны, чтобы зажечь страсть в мужчине?
— Вы хотите сказать, что мое положение достаточно высоко, чтобы удовлетворить честолюбие любого мужчины?
— Да, я честолюбив, и вы не можете ставить мне это в вину, — с убеждением сказал граф, — Помните, когда мы еще детьми играли в садах Клюни, разве я не был первым среди других мальчиков всегда и везде?
— Да, даже ценой горя и унижения более слабых.
— Успех сильного в жизни всегда бывает за счет слабых, — сказал Гастон, — Я честолюбив только ради вас, Лидия; любовь к вам вызвала у меня сомнения в себе; я чувствую, что такой, как я есть, я недостоин вас. Я хочу быть богат, могуществен, чтобы вы не только любили меня, но и гордились мной.
— Когда-то вы имели богатство, Гастон, — холодно сказала она, — ваш отец был очень богат.
— Разве я виноват в том, что теперь беден?
— Говорят, вы любите карты и другие удовольствия, еще менее дозволительные.
— И вы этому верите?
— Не знаю, — прошептала она.
— Вы уже не любите меня, Лидия!
— Гастон!
В этом восклицании был такой нежный упрек, что молодой человек сразу заметил его; он видел, как краска заменила обычную матовую бледность ее лица, как задрожали ее губы, а глаза наполнились слезами.
— Ваше лицо выдало вас, Лидия, — горячо прошептал он. — Если вы не забыли своих обещаний, данных там, в Клюни… Ваша детская ручка покоилась в моей руке, детская, но ваша, Лидия, и вы обещали мне, помните? Если вы не забыли, если вы любите меня, — о, нет, не так, как я люблю вас, а только немного больше, чем всех остальных людей, — так к чему же все эти препирательства и упреки? Я беден, но скоро буду богат! У меня нет власти, но с вашей помощью я скоро сделаюсь полновластным правителем Франции. О, Лидия, если бы вы любили меня, то помогли бы мне, а не упрекали бы меня!
— Что же я могу сделать для вас, Гастон?
— Ваше слово — закон для герцога, он ни в чем не может отказать вам. Вы сами сказали, что я честолюбив; одно ваше слово — и это новое министерство… — Роковое слово было произнесено; испугавшись своей поспешности, Гастон сразу умолк, чувствуя, что если сердце Лидии еще не вполне принадлежало ему, то в эту минуту он мог потерять все. Заметив ее быстрый, испытующий взгляд, он невольно отнял от лица руку и, стукнув ею по столу, произнес: — Лидия, сбросьте хоть на минуту свою непроницаемую броню. Жизнь коротка, молодость мимолетна; не теряйте золотого времени в погоне за властью, — шепнул он со страстною нежностью, — моя маленькая Лидия с курчавыми каштановыми волосами, сойдите со своих высот на землю, где вас ждут мои горячие объятья! — и граф разжал пальцы девушки, поддерживавшие тяжелый занавес. Последний опустился с легким шумом, скрыв их от глаз толпы.
Тогда, отбросив в сторону всякую сдержанность, Гастон упал пред девушкой на колени и обвил руками ее тонкую талию.
— Лидия, моя гордая, прекрасная королева! — пылко зашептал он. — Разве я могу быть достоин умнейшей женщины во Франции, если мое честолюбие и надежды не будут равны ее горделивым замыслам? Я с радостью отдам всю, до последней капли, кровь своего сердца ради исполнения твоего каприза!
— Молчи, молчи, — сказала она, — не оскверняй любви такими безумными словами!
— Это — не безумие, Лидия! Дай мне твои губки, и ты поймешь меня.
Девушка закрыла глаза. Неизведанное еще блаженство наполняло ее сердце; она, привыкшая повелевать, почувствовала сладость подчинения. Он просил поцелуя, и она дала ему поцелуй, потому что это было его желание, и она почувствовала, что он был прав: теперь она поняла. Он говорил о своем честолюбии, и он был прав; мужчины не то, что женщины. Из любви к ней он хотел проявить свою силу, управлять, властвовать; это так понятно, и она рада была передать ему свою власть и покориться его воле. Новое министерство? Он получит его, если хочет; одно ее слово отцу — и дело будет сделано. Ее муж должен быть могущественнейшим человеком во Франции. Она устроит ему это назначение, а затем будет всегда и во всем только повиноваться ему.
Улыбаясь сквозь слезы, Лидия стала просить у графа прощение за свое недоверие и сомнение.
— Сегодня мой отец все устроит, — сказала она наконец, — С завтрашнего дня вы — мой повелитель, но сегодня власть еще в моих руках; сделайте мне удовольствие и еще раз изложите мне свою просьбу почтительно и смиренно.
— На коленях, моя королева! — сказал граф и торжественно произнес: — Прибегая к вашей милостивой благосклонности, смиренно прошу вручить мне управление Францией, предоставив мне занять пост главного контролера министерства финансов.
— Ваше желание будет исполнено, граф; последняя моя милость будет оказана вам; завтра я сама выхожу в отставку. О, Гастон, муж и властелин мой, — прибавила Лидия уже совсем другим тоном, и слезы наполнили ее глаза, — будь добрым господином для твоей рабы!., она столь многим для тебя пожертвовала!
Молодую девушку внезапно прервал резкий смех. Увлекшись сладкими мечтами, она совершенно забыла о существовании другого мира, который шумел и волновался за шелковыми портьерами, отделявшими ее от действительной жизни. Что касается Гастона де Стэнвиля, то он был более подготовлен к неожиданному вторжению. Быстро вскочив на ноги, он отдернул драпировку и встал между Лидией и назойливой гостьей, прервавшей их беседу.
— Наконец-то вы спустились на землю! — сказала мадам Помпадур. — Честное слово, из-за вас я очутилась в ужасном положении. Его величество желал видеть вас и, ожидая вас, задремал. Пожалуйста, не извиняйтесь и не торопитесь! Повторяю вам — король спит, иначе я не была бы здесь, чтобы напомнить вам о ваших обязанностях.
Она лукаво посматривала на Гастона, стараясь в то же время заглянуть в полутемную нишу, где сверкали бриллианты на белом платье Лидии.
— Что вы на это скажете, миледи? — обратилась она к стоявшей возле нее полной, нарядной женщине. — Граф Стэнвиль затрудняется найти себе извинение, но, мне кажется, теперь все ясно.
Однако, прежде чем леди Эглинтон успела ответить, Лидия встала и, вполне овладев собою, положила руку на плечо Стэнвиля.
— Единственное извинение графа Стэнвиля в том, что он забыл свои светские обязанности, стоит пред вами, — сказала она, окинув обеих женщин горделивым взглядом.
— О, мадемуазель, — возразила маркиза, — его величество настолько рыцарски относится к дамам, что, конечно, примет такое извинение, так же, как и все гости вашего отца, кроме, разумеется, мадемуазель де Сэн-Роман, — не без ядовитости прибавила она.
— Если я не ошибаюсь, маркиза, — с полным самообладанием произнесла Лидия, — король чувствует себя утомленным и желает покинуть нас?
Маркиза поняла шпильку и обменялась с леди Эглинтон многозначительным взглядом, которого Лидия не заметила.
— Да, правда, король несколько времени тому назад спрашивал про графа де Стэнвиля, — вмешалась леди Эглинтон, — а рыцарь Святого Георга уже начал со всеми прощаться.
— В таком случае мы не станем больше задерживать мадемуазель Домон, — сказала Помпадур. — Она, наверно, хочет пожелать молодому претенденту счастливого пути. Пойдемте, мсье де Стэнвиль! Мы подойдем к его величеству всего на минуту, а затем вы будете свободны и можете начать хлопотать о примирении с «красавицей из Бордо». Брр! Даже страшно подумать: ее черные глаза метали молнии в вашу сторону.
Хотя Гастону все еще было не по себе, но Лидия с грустью заметила, что он с полной готовностью последовал за маркизой.
— Мужчины так непохожи на нас, женщин! — вздохнула молодая девушка, провожая их взором.
А маркиза, когда они скрылись из глаз мадемуазель Домой, со смехом выдернула свою руку из-под руки Стэнвиля и промолвила, указывая на запертую дубовую дверь:
— Вот идите и заключайте мир, а я уж постараюсь отвлечь мысли его величества от вашей недостойной особы. Но, добившись полного примирения, не забудьте, что этим счастьем вы обязаны исключительно Жанне де Помпадур, — и жестом она заставила Гастона войти в гостиную. Когда он исполнил это, Помпадур окинула взглядом комнату, чтобы удостовериться, что молодая девушка там одна, и промолвила: — Мадемуазель де Сэн-Роман, я привела вам этого бездельника; не будьте к нему слишком строги. Поверьте мне, все скоро забудется, если вы позволите ему высказаться и принести к вашим ногам свое раскаяние — С этими словами она затворила тяжелую дверь, отделявшую гостиную от коридора, и добавила: — Ну, если миледи умно поведет свою игру, то этот вечер не будет для нас потерян.
— Гастон!
Когда Стэнвиль вошел в обитую шелком комнату и в бледном мерцании свечей под розовыми абажурами увидел красавицу Ирэну, протягивавшую ему руки в порыве страстного призыва, его дурное настроение мгновенно рассеялось.
— Я думала, что ты совсем забыл меня, — сказала она, когда он быстро подошел к ней, — и даже не надеялась перекинуться с тобой хоть словом. — Взяв его за руку, она усадила его рядом с собой на низком диване, несколько секунд пытливо вглядывалась ему в лицо, а затем резко спросила: — Это было необходимо?
— Ведь ты же знаешь, Ирэна, что это было неизбежно. Я же предупредил тебя, что сегодня вечером постараюсь вырвать у мадемуазель Домон нужное мне обещание.
— И ты добился своего? — спросила она, — Лидия Домон обещала, что ты будешь назначен министром финансов?
— Она дала слово.
— За какую цену? Да, да, именно! Ведь не даром же Лидия дала тебе такое обещание; ты в свою очередь дал или обещал ей что-нибудь? Что именно?
Губы красавицы дрожали, она с трудом удерживалась от желания изломать в куски свой перламутровый веер; но она дала себе слово удержаться от пошлой сцены ревности.
— Это безрассудно с твоей стороны, Ирэна! — заметил Гастон.
— Безрассудно? Муж мой получает…
— Ш-ш! — быстро прервал граф, схватив ее за руку, — Стены могут услышать!
— Пускай! Я не могу больше притворяться, Гастон. Ты веришь слову Лидии Домон?
— Да, если ты не испортишь всего дела, — мрачно ответил Стэнвиль. — Повтори еще раз то слово, которое ты только что произнесла, или заставь меня продолжить это упоительное tete-a-tete! — и мадемуазель Домон отдаст это место другому.
— Значит, я была права. Она обещала тебе место за объяснение в любви! Почему ты скрываешь это? Разве ты не видишь, как я терзаюсь ревнивым страхом? Для меня была пытка видеть тебя подле нее. Правда, я не могла расслышать слова, но видела твои жесты, которые знаю наизусть. Потом портьера опустилась, и я больше ничего не видела, но догадывалась и… и боялась. Я не могу больше выносить эту тайну; мое фальшивое положение давит, унижает меня. О, будь добр ко мне! — уже истерически рыдала она. — Я провела такой ужасный, мучительный вечер! Я была совсем, совсем одна!
Легкая усмешка скривила его губы. «Будь ко мне добр!» Несколько времени тому назад те же самые слова сказала ему Лидия Домон. Как мало смыслят женщины в честолюбии, даже Лидия, даже Ирэна! И к обеим он был в сущности совершенно равнодушен. Лидия, как и Ирэна, была только ступенью для удовлетворения его честолюбия.
Года два назад Стэнвиль мечтал о военных почестях. Маркиз де Сэн-Роман, друг и воспитатель дофина[3], доверенное лицо королевы, был в то время всемогущ. Не будучи в состоянии добиться согласия маршала на брак с Ирэной, так как тот лелеял более честолюбивые планы, Гастон уговорил молодую девушку тайно обвенчаться с ним. Но судьбе угодно было разрушить все его замыслы. С появлением при дворе Жанны Пуассон нежное влияние королевы на Людовика XV исчезло, и все ее друзья впали в немилость. Маршалу де Сэн-Роману дано было важное поручение во Фландрию, и брак с его дочерью не мог принести графу никакой пользы. Скрыв от света свою женитьбу, Гастон де Стэнвиль направил свое ухаживанье к вновь засиявшей звезде и был принят с благосклонной улыбкой; но он уже не мог сбросить с себя добровольно надетые узы Гименея. Быстрое возвышение герцога Домона и всем известное влияние Лидии на отца не раз заставили Гастона пожалеть о сделанном им необдуманном шаге и о преграде, которую он воздвиг между своими мечтами и их исполнением.
Вначале Ирэна довольно легко согласилась хранить тайну их брака; она верила Гастону и спокойно относилась к его успехам у женщин, но сегодня наступил кризис: что-то новое в его отношениях к Лидии раздражило ее и переполнило чашу терпения. Она знала, что муж давно охладел к ней, и мирилась с этим, но уступить его другой женщине было выше ее сил.
Стэнвиль боялся, что она перестанет владеть собой и, выдав тайну их брака, разрушит все его планы. Поэтому он пустил в ход всю свою ловкость и серьезно сказал:
— Ирэна, я слишком уважаю тебя и не могу допустить, чтобы этот ребяческий порыв и слезы были действительно следствием твоего душевного состояния. Ты просто расстроена, вот и все! Дай мне твою руку. — Ирэна протянула ему свою дрожащую руку; Гастон долго целовал ее в холодную, как лед, ладонь, а затем сказал тихим, глухим голосом, обыкновенно доходившим до самого сердца женщин: — Пусть этот поцелуй вселит в тебя веру в мою искренность и правдивость! Ирэна, если сегодня я переступил границы благоразумия, то верь мне, что мысли мои были с тобой, и если мои честолюбивые мечты спустились на землю, то лишь для того, чтобы быть у твоих ног. Ирэна, еще немного терпения… два дня, неделя — не все ли равно? Закрой глаза на все, помни только эту минуту! Дай твои губки, дорогая моя!
Она не могла сопротивляться и склонила к нему свою головку; а ему вспомнились в это время былые дни, проведенные около Бордо, на покрытых виноградниками холмах, когда он домогался руки Ирэны и покорил ее сладким поцелуем.
Лидия все еще смотрела вслед удалявшемуся Стэнвилю, когда почтительный, ласковый голос вернул ее к действительности.
— Вы устали, мадемуазель Домон? Могу я… то есть я хотел сказать… не разрешите ли вы мне…
Очнувшись от задумчивости, она увидела пред собой красивое лицо «маленького англичанина»; в его глазах она прочла и сострадание, больно задевшее ее самолюбие, и мольбу позволить ему оказать ей услугу.
— Благодарю вас, милорд, я ни капли не устала, — холодно ответила она.
— Тысяча извинений! — поспешно произнес Эглинтон. — Я думал, что, может быть, стакан вина…
— Довольно, дитя мое, — вмешалась леди Эглинтон, — ты же слышал, что мадемуазель Домон чувствует себя вполне хорошо. Предложи ей руку и проводи ее к рыцарю Святого Георга, который желает проститься с нею.
— Уверяю вас, что я могу идти одна. Где его величество король Англии? — спросила Лидия, намеренно подчеркивая этот титул. Но робкий, застенчивый взгляд Эглинтона заставил ее почувствовать легкое угрызение совести, и она продолжала уже мягче: — Мне иногда кажется, что благородному рыцарю не придется называться этим титулом в его родной стране и что поэтому ему особенно приятно, когда друзья так называют его. Пойдем же к королю Англии сказать ему на прощанье: «Бог в помощь!»
Лидия жестом пригласила Эглинтона следовать за нею, но тот, еще не оправившись от смущения, не двигался с места.
— Он у меня такой скромный, — с материнской гордостью сказала леди Эглинтон, — но под скромной внешностью таится золотое сердце!
Лидия нетерпеливо пожала плечами, зная, к чему ведут эти восхваления. Ее мысли невольно обратились к Гастону; он, конечно, не так красив, как лорд Эглинтон, но сколько в нем мужества и силы!
— Он не внушает доверия, дорогая мадемуазель Домон! — послышался вкрадчивый голос леди Эглинтон. — Обратите внимание, как долго тянется его история с мадемуазель де Сэн-Роман.
Лидия вздрогнула. Неужели она, сама того не замечая, громко высказала свои мысли?
— Что касается моего сына, то на него можно положиться. Рыцарь Святого Георга, то есть я хотела сказать — английский король, вполне доверяет ему; они ведь с самых малых лет были друзьями. Гарри и хотел бы многое для него сделать, но не имеет власти. Вот если бы он был министром финансов… понимаете? Вы так сочувственно относитесь к делу Стюартов, а общность симпатий многое могла бы сделать… понимаете? Гарри! Гарри! — нетерпеливо обратилась она к сыну, — неужели же я все время должна говорить за тебя?
Лидия взглянула на Эглинтона и, прочтя в его глазах выражение искренней преданности, ласково сказала:
— Я думаю, что, если бы лорд Эглинтон серьезно вздумал ухаживать за кем-нибудь, ему не надо было бы прибегать к посторонней помощи.
— Уверяю вас, это совершенно серьезно, — с неудовольствием ответила леди Эглинтон.
— Может быть, так же серьезно, как его желание сделаться министром финансов?
— А кто более моего сына достоин занять этот пост? Он — самый богатый человек во Франции, а в наш развращенный и продажный век… Вы, конечно, понимаете?.. Могу сказать, что в денежных делах англичане необыкновенно строги.
— Ради Бога, миледи, — с раздражением перебила ее Лидия, — позвольте вашему сыну самому говорить за себя. Если он желает ходатайствовать у герцога или у меня, пусть он сделает это сам лично.
— Я вовсе не желаю занимать пост, для которого не считаю себя способным, — быстро заговорил Эглинтон, — но об одном умоляю вас, мадемуазель… не думайте, что мое поклонение вам несерьезно. Сознаю, что я недостоин быть даже вашим слугой, хотя с радостью согласился бы взять эту должность, чтобы находиться вблизи вас. Не сердитесь на меня! Моя мать говорит, что стоит мне открыть рот, чтобы все испортить; вот теперь я сделал это и рассердил вас.
Он умолк, красный и взволнованный, а Лидия не знала, плакать ей или смеяться. В какие-нибудь полчаса в этой самой комнате она услышала признание в любви двух человек; но какая разница — Гастон де Стэнвиль и «этот»! К счастью для нее, на другом конце зала показался претендент, окруженный друзьями, и, увидев Лидию, быстро направился к ней.
— Счастье еще не совсем отвернулось от нас, — любезно сказал он, отвечая на почтительный поклон молодой девушки, — Мы боялись, что нам придется уехать, не простившись с нашей музой.
— Ваше величество уже покидает нас? — спросила она. — Так скоро?
— Увы! Уже поздно! Мы уезжаем завтра на рассвете.
— Да поможет вам Бог, государь!
— Умереть! — добавил он мрачно.
— Победить, ваше величество! Смотрите, — прибавила Лидия, указывая на англичан, почтительно стоявших в некотором отдалении, — около вас есть отважные сердца, чтобы поддержать в вас мужество, и острые кинжалы, чтобы, когда нужно, помочь вам.
— Если бы я был уверен, что найдется корабль, на котором и я, и они могли бы спастись в случае неудачи!
— Но ведь Франция обещала вам такой корабль, ваше величество! — серьезно сказала Лидия.
— Я не сомневался бы, если бы Франция и вы были одно и то же, — с убеждением произнес Карл Эдуард.
— Франция и Лидия Домон — почти одно и то же!
— Надолго ли? — вмешалась леди Эглинтон. — Девушки выходят замуж, а не всякий муж позволит водить себя на помочах.
— Если бы Франция не сдержала своих обещаний, ваше величество, — послышался тихий голос Гарри, — у Эглинтонов достаточно денег, чтобы снарядить для вас корабль; я уже говорил вам об этом.
— Хорошо сказано, милорд, — одобрительно воскликнула Лидия, восхищенная его словами. — Теперь, когда в вашем лице у меня есть союзник, моя мечта может обратиться в действительность. Ваше величество, вы можете смело ехать в Англию, с полной уверенностью в успехе. Если же вас и ваших друзей постигнет неудача, мы спасем вас. Хотите выслушать мой план?
— Охотно.
— Лорд Эглинтон — ваш друг; по крайней мере, вы в нем уверены, не так ли?
— Я твердо верю в честное отношение дома Эглинтонов к моему дому.
— В таком случае условьтесь с ним, и только с ним одним, относительно места в Англии или Шотландии, где бы вас нашел корабль в случае неудачи.
— Это уже сделано, — просто сказал Эглинтон.
— Если судьба будет против нас, то мы скроемся в назначенное место и будем ждать помощи из Франции.
Разочарованная Лидия замолчала. Она надеялась в случае неудачи претендента побудить короля Людовика выслать корабль на помощь молодому принцу, организовать экспедицию на деньги Эглинтона и вырвать Карла Эдуарда из рук его врагов. Теперь эта мысль была у нее похищена. Леди Эглинтон, очевидно, не знала подробностей этого плана и казалась очень недовольной. Карл Эдуард быстро шепнул несколько слов на ухо своему другу, которому, по-видимому, доверял более, чем обещаниям Франции и энтузиазму мадемуазель Домон. «Маленький англичанин», беспокойно переведя глаза с Лидии на своего царственного друга, нервно вертел кольцо с печатью, которое носил на левой руке; затем он быстро снял кольцо, Карл Эдуард так же быстро и внимательно осмотрел его и с многозначительным и одобрительным взглядом возвратил по принадлежности.
Итак, Лидия опоздала; эти два человека раньше ее обдумали все до мельчайших подробностей, до кольца включительно. Ей было досадно.
— Значит, ваше величество заранее уверены, что Франция не сдержит своего обещания? — спросила она.
— Почему вы так думаете?
— Это кольцо, этот договор между вами и милордом…
— Разве это не было вашим желанием, мадемуазель?
— О, нет, нет, — произнесла она, — сознаюсь, что с моей стороны глупо упрекать вас! Простите меня, ваше величество! Для меня было бы большой радостью участвовать в деле спасения вашего величества, но тем не менее я охотно уступаю первенство лорду Эглинтону.
Она так просто, с таким благородным самоотвержением произнесла эту маленькую речь, что Карл Эдуард стоял пред нею в немом восхищении.
— Умоляю вас, мадемуазель, — сказал он наконец, — не делайте моего отъезда таким тяжелым для меня! Вы слишком наглядно доказываете мне, что я теряю, покидая берега прекрасной Франции.
— Ваше величество оставляете здесь много преданных вам сердец, хотя они и не могут следовать за вами. Мы же с лордом Эглинтоном заключим дружеский договор и часто будем беседовать о вас, когда вас не будет с нами.
— Напоминайте обо мне также и королю, — сказал Карл Эдуард. — Я предчувствую, что мне понадобится его помощь.
Лидия сделала такой глубокий реверанс, что ее хорошенькая головка очутилась почти на одном уровне с коленями претендента; он взял ее руку и почтительно поцеловал.
— Прощайте, ваше величество, и да поможет вам Бог, — прошептала она.
Простившись с теми, кто оставался во Франции, принц обратился наконец к человеку, которому доверял больше всех:
— Эглинтон, — сказал он, — постарайся, чтобы во Франции не совсем забыли меня.
И, опершись на руку своего друга, он быстро отошел от молодой хозяйки.
Прислонясь к холодной мраморной стене, Лидия следила за группой молодых английских и шотландских джентльменов, окружавших своего юного принца. Людовик, также собиравшийся уезжать, со свойственной Бурбонам любезностью, каждому сказал приветливое прощальное слово. Каждый в свою очередь приложился губами к пухлой белой руке короля, не забывая также наградить любезностями всесильную фаворитку, которая, опершись на плечо короля, старательно подчеркивала знаки королевского расположения, относившиеся лично к ней. Мадемуазель Домон почувствовала необычное отвращение при виде родовитой знати, низкопоклонничавшей пред авантюристкой; когда же и Карл Эдуард низко склонился пред Жанной Пуассон, как только что сделал это пред дочерью герцога Домон, — глубокая грусть засветилась в ее глазах.
А впрочем, не все ли ей равно? Гастон любит ее, и она еще чувствовала на своих губах сладость первого поцелуя.
Между тем герцог Домон уже начал церемонию проводов. По строгим правилам придворного этикета, его величество французский король первым должен был покинуть замок. В сопровождении Помпадур и хозяина дома Людовик спускался по величественной лестнице, ведшей в громадный вестибюль.
Словно движимая чьей-то властной рукой, Лидия прошла сквозь толпу и, на правах хозяйки дома, взяла короля под руку; герцог следовал за ними с Помпадур.
Толстые фламандские кони короля нетерпеливо били копытами о землю. Волны ароматного воздуха вливались в открытые двери, и Лидия почувствовала радость, что на ее обязанности лежало проводить короля до самой кареты. Свежий ночной ветерок приятно ласкал ее щеки, воздух был напоен запахом роз и гвоздики, а снизу, из парка, спускавшегося террасами к реке, доносился тихий плеск Сены, катившей свои воды к всемирному городу. Между нежными очертаниями кедров и кипарисов блестел холодный серп луны.
— Эмблема нашей прелестной хозяйки, — любезно сказал Людовик, указывая на небо, в то время как Лидия целовала его руку.
Затем она холодно поклонилась Помпадур; прелестная маркиза ехала с королем в Версаль и вошла в карету, напутствуемая льстивым шепотом окружающих. Даже Карл Эдуард особенно любезно произнес свои прощальные слова, и, когда он целовал ее руку, до Лидии донесся его умоляющий шепот: он просил не забыть его. Когда он отошел, Помпадур подозвала леди Эглинтон и быстро шепнула:
— Не теряйте времени даром; если не поторопитесь, будет уже поздно.
Наконец высочайший отъезд состоялся; толпа, согнув спины и метя песок шляпами, оставалась в этой неудобной позе до тех пор, пока карета, с лакеями в роскошных голубых с золотом ливреях на запятках, не исчезла в мраке каштановой аллеи. После этого, следуя правилам этикета, Лидия простилась с Карлом Стюартом и его друзьями, и к подъезду одна за другой стали подъезжать кареты, увозившие злополучных участников сомнительного предприятия. Когда-то еще придется им ужинать в такой роскошной обстановке? Завтра их трапеза будет совершаться наскоро, может быть, в седле и под звон оружия. «Марионетки! Марионетки!» — шептала Лидия. А впрочем, не все ли равно?
— Вы не думаете, что ночной воздух может повредить вам, мадемуазель? — с обычной робостью спросил Эглинтон. — Боюсь, что вам холодно; разрешите принести вам мантилью.
Лидия ласково поблагодарила его. Его нежный голос не раздражал ее. Если с нею не было Гастона, ей приятнее было присутствие этого ненавязчивого, приветливого юноши, чем кого-либо другого. В нем было что-то женственное и нежное.
Часы на старой башне пробили одиннадцать. Сердце Лидии стремилось к Гастону. Всего полчаса прошло с тех пор, как она рассталась с ним. Полчаса! Для нее это была вечность. Гастон, может быть, искал ее; быть может, как и она, жаждал ее видеть. Без колебания отвернулась она от тихо мерцавшей ночи, от серебристой луны и, бросив через плечо своему кавалеру: «Вы правы, сэр, стало немного холодно, и меня ждут гости», — быстро вошла в замок.
Вестибюль был теперь совершенно пуст, за исключением нескольких важных, надутых лакеев, стоявших в ожидании отъезда своих господ. На другом конце, где начиналась главная галерея замка, Лидия с неудовольствием заметила фигуру леди Эглинтон. Она уже собиралась незамеченной пробежать мимо последней, как внезапно ее внимание было привлечено вопросом миледи, обращенным к величественной особе в красной ливрее с широкими белыми нашивками.
— Вы не знаете, ваш господин все еще в гостиной?
— Не знаю, маркиза, — ответила «особа», — я уже с полчаса нигде не вижу графа.
Человек в красной ливрее с белыми нашивками быт слуга графа Стэнвиля.
— У меня к нему поручение от маркизы Помпадур, — небрежно сказала леди Эглинтон, — я сейчас найду его, — и она направилась в галерею.
Лидия последовала за нею. В эту минуту она совершенно забыла о существовании «маленького англичанина» и точно во сне двигалась за тучной фигурой в голубом парчовом платье и за автоматом в красной ливрее; ей казалось, что они ведут ее неизвестными путями, что впереди она встретит ужасных чудовищ. Наконец леди Эглинтон остановилась и взялась за ручку двери.
— Позвольте, миледи, — сказал в эту минуту автомат в красной ливрее, отворяя пред дамами дверь и отдергивая шелковую драпировку. Лидия стояла как раз претив открывающейся двери, когда Бенедикт доложил: — Ваше сиятельство, вас желает видеть маркиза Эглинтон.
Лидия увидела, как Гастон повернулся, чтобы взглянуть на непрошеных гостей. Его лицо было красно, с губ готово было сорваться проклятие. Молодая девушка поняла все. Резкий голос леди Эглинтон заставил задрожать в ней каждый нерв.
— Мадемуазель де Сэн-Роман! — со смехом сказала миледи — Тысячу извинений! У меня поручение к графу Стэнвилю от маркизы Помпадур, и я думала найти его одного. О, тысячу извинений! Моя нескромность была вынуждена; да и поручение вовсе не так важно; я передам его, когда граф будет находиться не в таком приятном обществе.
Лидия застыла на месте. Мечта исчезла, пред нею была отвратительная действительность. Эта прелестная женщина с горящими глазами, недоверчиво устремленными на леди Эглинтон; губы, полураскрытые для поцелуя, прерванного докладом лакея; черные волосы, выбившиеся из-под искусной прически и прилипшие к влажному лбу — все это была действительность. А розы, украшавшие ее корсаж и теперь лежавшие на полу, измятые и увядшие, взор Гастона, в котором сперва было бешенство, сменившееся страхом, — все, все это была жестокая действительность.
Ощущение мучительного стыда охватило Лидию, и она невольно поднесла руку к губам, точно желая стереть само воспоминание о поцелуе. Она, гордая весталка, чистая и холодная Диана, навсегда осквернила свои губы прикосновением к губам лжеца. Да, лжеца, обманщика и предателя! Она мысленно беспощадно бичевала себя, чтобы сильнее почувствовать свое унижение.
Лидия молчала, да и что было говорить? Гастон даже не старался взглядом вымолить у нее прощение; в его глазах не было ни стыда, ни горя, а только бессильная ярость и страх обманутого честолюбия. Боясь выдать себя пред этими людьми, Лидия повернулась и, закрыв лицо обеими руками, направилась вниз по галерее.
Не успела она пройти и пяти шагов, как услышала за собой шелест шелка по мраморному полу и резко произнесенное свое имя. Чья-то рука крепко схватила ее за руку и отвела ее от лица, в то время как взволнованный голос быстро произносил слова, смысл которых Лидия не сразу могла уловить.
— Вы не уйдете так, как мадемуазель Домон, — первое, что могла понять Лидия. — Вы не имеете права; несправедливо, нехорошо будет с вашей стороны уйти, не выслушав меня.
— Мне нечего слушать, — холодно прервала Лидия, сознавая наконец, что с нею говорит Ирэна де Сэн-Роман. — Прошу вас, пустите меня.
— Нет, вы выслушаете меня, вы должны выслушать, — возразила та, не выпуская ее руки. — Это будет нехорошо с вашей стороны: я не желаю быть пойманной, как какая-нибудь кухонная девчонка, которую застигли целующейся в темном углу за дверями. Взгляните на леди Эглинтон, какая у нее злая, презрительная усмешка! Я не хочу больше переносить все это, не хочу, не хочу! Гастон! Гастон! — воскликнула она, обращаясь к Стэнвилю, молча и угрюмо наблюдавшему, как его жена все больше и больше выходила из себя. — Если в тебе осталась хоть капля мужества, то скажи этой хитрой интриганке и этой презирающей меня женщине, что если бы даже я целый вечер провела с тобой, запершись в будуаре, то никто не посмел бы слова сказать, потому что я имею право оставаться наедине со своим мужем.
— Ваш муж? — вырвалось у леди Эглинтон, но ни один мускул не дрогнул в лице Лидии.
Торжествующее признание Ирэны не произвело на нее никакого впечатления. Не все ли равно, в какую форму Гастон облек свою ложь? Что бы ни сказала Ирэна или ее муж, это уже ничего не могло прибавить к его низости и подлости.
— Да, миледи, мой муж, — со смехом продолжала Ирэна, выпуская руку Лидии. — Мое имя — графиня де Стэнвиль, и с этой минуты я буду называться так уже открыто. Теперь можете отправляться к гостям, мадемуазель Домон; моя репутация вне всяких подозрений, так же, как была и ваша, пока вы не провели с моим мужем таинственных полчаса в нише за спущенной портьерой, — и она повернулась к Стэнвилю.
Он проклинал судьбу, сыгравшую с ним злую шутку, проклинал всех этих трех женщин, бывших одновременно виновницами и свидетельницами его злоключений.
— Твою руку, Гастон! — повелительно произнесла его жена, — А вы, Бенедикт, велите подать карету вашего господина и мою коляску. Прощайте, мадемуазель Домон; можете проклинать меня за то, что сегодня я разбила вашу счастливую иллюзию, но зато завтра, я уверена, вы будете благословлять меня. Гастон обманул вас так же, как обманул когда-то и меня, но он — мой муж, и я его никому не уступлю. Ради него и его честолюбивых замыслов я скрывала наш брак, чтобы дать ему возможность занять высокое положение, которое я сама не в силах была создать для него; но, увидев ваш презрительный взгляд, я наконец возмутилась. Надеюсь, гордость не позволит вам мстить Гастону за ваше разочарование, а если вы будете способны на это — все равно я найду средство утешить его.
Она сделала хозяйке дома глубокий реверанс, в ее глазах вспыхнул огонек насмешливого торжества.
Как это ни странно, но именно это выражение глаз Ирэны больно укололо Лидию, может быть, более чем вся предыдущая сцена, так грубо и внезапно разрушившая ее счастье. Лидия сразу пришла в себя. До этой минуты она видела пред собой только смущенное лицо Гастона, теперь же ясно представляла себе все светское общество, которое будет осмеивать ее так же, как издевалась над нею Ирэна. Полчаса тому назад, в порыве нежданного счастья, она выставляла напоказ свою гордость и свою любовь пред ненавидевшими ее завистниками; через какой-нибудь час весть об унизительной сцене в галерее будет на устах у всех в Париже и Версале. Лидии казалось, что она уже слышит, как Помпадур с прикрасами передает королю мельчайшие подробности и как Людовик заливается довольным смехом; она чувствовала злорадство своих поклонников и направленные на нее саркастические или соболезнующие взгляды толпы.
Теперь Лидия ясно сознала, что стоявшая пред нею прекрасная женщина — в самом деле жена Гастона де Стэнвиль. Она даже заметила смешное выражение лица совершенно растерявшейся от изумления леди Эглинтон и «маленького англичанина», который казался таким же виноватым и смущенным, как и сам Гастон.
Лидия подошла к нему и положила свою холодную руку на рукав его камзола.
— Графиня де Стэнвиль, — сказала она, вполне овладев собой, — простите, но я должна задержать вас на несколько минут: я хочу дать вам объяснение, на которое вы сами меня вызвали. Я действительно была несколько удивлена внезапной новостью, за что и прошу извинения, но относительно причины моей неловкости (если только была какая-нибудь неловкость) вы совершенно заблуждаетесь. Должна вам сказать, что ни романы, ни женитьба графа де Стэнвиля меня совершенно не касаются. Он просил меня похлопотать о назначении его министром финансов, но это назначение зависит всецело от моего отца, который и отдаст его наиболее достойному. Мне было бы неприятно сознавать, что вы покидаете меня с мыслью, будто сообщение о вашем браке с человеком, отец которого был другом герцога, могло доставить мне неудовольствие. Позвольте поздравить вас с удачным выбором и от души пожелать вам счастья, тем более, что я сама получила сегодня очень лестное предложение: маркиз лорд Эглинтон только что просил моей руки.
Она повернула голову и обменялась с Эглинтоном быстрым взглядом, но в его глазах не было и тени смущения; это ее успокоило. Он молча поднес ее руку к своим губам. Леди Эглинтон также сохранила полное присутствие духа, хотя, может быть, она одна поняла, что таким неожиданным осуществлением ее планов и надежд ее сына они обязаны лишь глубоко уязвленной гордости Лидии Домон.
Трудно сказать, что испытывал в эту минуту Гастон; что же касается Ирэны, то из ее груди вырвался вздох облегчения. Если минутное раскаяние в необузданном порыве и омрачало слегка ее радость, то она быстро справилась с ним, не понимая, какие серьезные последствия в будущем могло повлечь за собой ее признание.
— Коляска мадемуазель де Сэн-Роман!
— Карета графа де Стэн вил ь!
Бенедикт появился в конце галереи с мантильей и капором Ирэны. Взяв жену под руку, Гастон быстро направился к выходу.
Леди Эглинтон, взволнованная, пораженная, боясь верить свалившемуся на нее счастью, имела настолько такта, чтобы скрыться в гостиную, и Лидия осталась наедине с человеком, которого так решительно ввела в свою жизнь.
— Милорд, — холодно сказала она, — я должна благодарить вас за ваше любезное содействие. То, что вы не выказали ни удивления, ни недовольства, доказывает ваше рыцарское отношение.
— Я был действительно немного удивлен, но слишком счастлив, чтобы показать это.
Он хотел приблизиться к ней, но она быстро отступила, и лицо ее снова приняло жесткое выражение.
— Надеюсь, вы понимаете, милорд, что с моей стороны нет никакого желания связать вас, — ледяным тоном произнесла она, — Я попрошу вас быть терпеливым на… на очень короткое время; поверьте, я сумею, не роняя своего достоинства, порвать цепи, которые должны быть очень тяжелые для вас.
— Мадемуазель, — тихо сказал он, — вы заблуждаетесь. Теперь это уже невозможно; что касается наших уз, то, уверяю вас, они не будут тяготить меня.
— Вы хотите поймать меня на слове?
— Ради вас, мадемуазель, так же, как и ради меня, вы не должны отступать от него.
— Это недобросовестно с вашей стороны. Вы молоды, богаты, скоро вы пожалеете о рыцарском чувстве чести, связавшем вас с женщиной, которая только с досады отдала вам свою руку. Я не буду обманывать вас, — быстро прибавила Лидия, заметив судорогу, пробежавшую по его лицу, — я не люблю вас; все, что было в моем сердце молодого и свежего, женственного и нежного, безвозвратно похоронено сегодня. Впрочем, если я не могу дать вам любовь, зато у меня есть мое безграничное влияние, и некоторые ценят его очень высоко. Вы ведь знаете, что будущий министр финансов будет действительным правителем Франции, и мой отец с радостью назначит на этот пост моего мужа.
— Умоляю вас, мадемуазель, — сказал лорд Эглинтон, — ради моего и вашего достоинства, не будем останавливаться на этих вопросах. Я люблю вас, я полюбил вас с первой нашей встречи при королевском дворе, но это не должно ни смущать, ни оскорблять вас. Вы будете для меня божеством, на которое я стану молиться. Если я вам буду нужен — вам стоит только приказать мне, и, хотя по законам Франции я буду считаться вашим мужем и господином, я останусь вашим рабом и буду на коленях служить вам. Вся душа моя изнывает от желания прикоснуться к вашей руке, но клянусь вам, что я не позволю себе поцеловать даже край вашей одежды.
И, как верующий склоняется перед изображением Богоматери, Эглинтон преклонил колени пред Лидией.
Маркиз Эглинтон, главный контролер финансов, кавалер ордена Св. Людовика, пэр Англии и Франции, занимал западный флигель Версальского дворца. Его величество король имел частую и серьезную необходимость в свидании с ним, а мадам де Помпадур дня не могла прожить без тайного совещания с этим влиятельнейшим человеком Франции, который, по настоянию всей нации, был назначен, чтобы ставить преграды ее расточительности.
И petit-lever[4] господина контролера было, без сомнения, обставлено гораздо торжественнее, чем petit-lever герцога Домона и даже самого короля. И хотя все знали, что маркиз был только исправляющим должность и что все милости зависели от его супруги, однако все заискивали пред ним; по той же самой причине ожидавшие милостей короля усиленно целовали руки мадам Помпадур.
Маркиз очень любил час своего вставанья, считавшегося в Версале важным общественным событием; любил свой утренний шоколад, который Ахилл, король камердинеров, с неподражаемой грацией подносил ему, пока он лежал в кровати. Как горяч и ароматен был этот напиток! Мудрено ли, что час от десяти до одиннадцати сделался любимым временем маркиза?
Он и не подозревал, что быть главным контролером финансов — такое легкое и приятное занятие. Все было необыкновенно просто. Он управлял Францией, лежа на мягких подушках необыкновенно комфортабельной постели с нежно-голубыми шелковыми занавесками, вышитыми золотом. Пока Ахилл хлопотал, мадам Помпадур или графиня Стэн-виль рассказывали Эглинтону пикантные анекдоты.
Да, все это было чрезвычайно приятно и вовсе не трудно. Если посетители были слишком назойливы и вопросы туманны, то одним движением руки контролер направлял их к своей жене, сидевшей в амбразуре окна. Обладая проницательным умом дипломата, она очень удачно разрешала всякую трудную задачу; она любила управлять Францией по выработанной ею собственной системе, избавлявшей милорда от всякой ответственности. Все шло, как по маслу. Во Франции все оставалось по-старому: мадам Помпадур тратила массу денег, король же неизменно платил ее долги; а так как его карманы почти всегда были пусты, то, чтобы заполнить их, он постоянно обращался к министру финансов. Министр приказывал Ахиллу принести чашку шоколада для мадам Помпадур, пока его величество король проводил неприятные четверть часа в обществе маркизы Эглинтон. Результатом этой беседы всегда являлось то, что его величество целый день был злобно настроен против Лидии; на «маленького англичанина» никто не сердился: он всегда был так любезен и угощал таким вкусным шоколадом.
С дня возвышения маркиза Эглинтона Ахилл оказался на высоте призвания. Стоя на страже около голубых занавесей постели главного контролера, он обращал в соляной столб своим строгим взглядом слишком надоедливых просителей и был незаменим в управлении делами. Из дружбы к Жозефу, камердинеру герцога Домона, он доставил Батисту Дюрану место личного секретаря милорда, которому Дюран оказался необыкновенно полезен. Для его занятий отвели маленькую приемную, и никто из желавших присутствовать на petit-lever министра не мог миновать ее. Дюран отлично знал, кто может быть допущен и кто нет. Так было и в утро 13-го августа 1746 года.
— Это невозможно, дорогой друг, — говорил он настойчивому просителю. — Комната милорда набита битком.
— Я опять зайду на днях; мой господин непременно желает добиться личного свидания с милордом.
— А как ваше имя? Я все забываю.
— Меня зовут Ипполит Франсуа; я — доверенный камердинер маршала де Коньи, и…
— Мой милый, это все равно — маршал вы или простой лейтенант. Что касается меня, то помните, что я ни у кого не служу, а только помогаю господину главному контролеру финансов в выборе заслуживающих внимания прошений. И еще раз повторяю, что спальня маркиза переполнена, он очень занят и будет занят еще много дней. А чего желает ваш маршал?
— Получать пенсию и занять освободившийся пост военного министра.
— Невозможно! У нас есть уже четырнадцать кандидатов.
— Господин маршал уверен, что, если бы ему удалось лично переговорить с министром…
— Министр занят.
— Может быть, завтра?
— Завтра у него будет еще больше дела.
— Ну, ради вашей дочери… помните Генриетту, ее подругу?
— Ну, как же, маленькая Генриетта Десси, модистка; она была с моей дочерью в школе при монастыре. Так что же Генриетта?
— Мадемуазель Генриетта — моя невеста.
— Ваша невеста? — весело воскликнул Дюран. — Так что же вы раньше мне этого не сказали? Моя дочь ее очень любит. Хорошенькая девочка! Вашу руку! А что насчет вашего маршала, то я его пропущу; для друга все можно сделать.
В мемуарах графа д’Аржансона упоминается, что в 1746 году маршал де Коньи действительно получил пост военного министра. Он должен был благословлять день, когда его камердинер сделался женихом Генриетты Десси, близкой подруги любимой дочери Батиста Дюрана.
Последний нисколько не преувеличивал, говоря, что спальня главного контролера в это достопримечательное утро была переполнена народом. Вся французская знать, все представители ума и таланта сумели проникнуть в это чудное августовское утро в заветную комнату, где милорд в «халате» возлежал на своей пышной постели, а мадам, в светло-сером платье модного покроя, занималась в амбразуре окна делами Франции.
— Ахилл, башмаки!
— Еще только половина одиннадцатого, милорд, — с укоризной произнесли розовые губки графини де Стэнвиль.
— В самом деле? — с притворным удивлением воскликнул лорд Эглинтон.
— Вы так соскучились в моем обществе, что время кажется вам бесконечным! — продолжала молодая женщина, делая вид, что сердится.
— Соскучился! — воскликнул он. — Да самая мысль о скуке исчезает в обществе графини де Стэнвиль.
Но, несмотря на это любезное заявление, милорд почему-то очень торопился покинуть свое лазоревое ложе. Ахилл с упреком смотрел на него. Милорд должен был знать, что, по этикету, он не имел права вставать с постели, пока не будет дана аудиенция каждому из высоких посетителей, желавших говорить с ним наедине.
Ярко-розовое платье графини де Стэнвиль резким пятном выделялось на фоне бледных тонов общей картины. Она стояла у самой кровати министра, бесцеремонно обернувшись спиной к остальному обществу; надо сказать, что она имела в этом отношении большие привилегии. Всем было ясно, что в свите милорда одной прекрасной Ирэне было дозволено не стесняться, и она широко пользовалась этим правом.
Главный контролер, которому она исключительно дарила свои улыбки, конечно, не имел намерения уклоняться от приятных обязанностей, сопряженных с этим вниманием: хотя он никогда не был блестящим оратором, но в разговоре с Ирэной не пропускал ни одного случая вставить лестное словечко, приятно щекотавшее ее слух.
Сегодня утром, здороваясь с ним, она сказала, указывая на сплошной ряд спин, теснившихся около маркизы Эглинтон, и важных людей, окружавших его кровать:
— Пусть они сами решают важные государственные дела: жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на такие пустяки.
— На то, чтобы ухаживать за хорошенькими женщинами, времени у меня довольно, — ответил контролер, любезно поднося к губам руку Ирэны.
— За хорошенькими женщинами? — недовольно возразила она, — О, милорд, недаром англичане пользуются репутацией изменников!
— Но я же стал совершенным французом, — запротестовал он. — Теперь Англия не узнала бы меня.
— Вы, кажется, сожалеете об этом?
— О, нет, — ответил он, — здесь нет места сожалению так же, как не может быть места скуке при виде улыбки на ваших очаровательных губках.
— Вы считаете меня красивой? — тихо прошептала Ирэна.
— Что за вопрос?
— Самой красивой из всех здесь присутствующих?
— Честное слово! — весело воскликнул он. — Был ли когда-нибудь женатый человек поставлен в такое затруднительное положение?
— Женатый человек? — пожала она своими хорошенькими плечиками.
— Я — женатый человек, прелестная графиня, и закон запрещает мне отвечать на такие двусмысленные вопросы.
— Это — не больше, как трусливая отговорка, — возразила она. — Ваша жена признает только превосходство ума. Она презрительно рассмеялась бы, если бы кто-нибудь сказал, что она — самая красивая женщина в этой комнате.
— А ваш супруг пронзил бы меня шпагой, если бы я высказал настоящую правду.
Ирэна, по-видимому, сочла за лучшее истолковать двусмысленные слова маркиза в свою пользу. Бросив взгляд через плечо, она заметила, что свита маркизы д’Эглинтон рассеялась и что к последней подходит ее отец, герцог Домон. Она заметила также, что Лидия была чем-то взволнована и бросила на нее неодобрительный взгляд. Но, кроме удовольствия, это ничего не доставило Ирэне. Ее необузданному тщеславию немало льстило то исключительное внимание, которое оказывал ей лорд Эглинтон в глазах всей версальской знати, но задеть и уколоть свою бывшую соперницу, которая между всеми пользовалась наибольшим уважением, в то время как она, Ирэна, пользовалась любовью — было для нее двойным удовольствием.
Ирэна не могла простить Лидии ту памятную ночь, когда унизительная огласка и последовавшая за нею сцена заставили ее открыть тайну своего брака и воздвигли препятствия честолюбивым замыслам ее мужа. Правда, эти препятствия были отчасти устранены. Благосклонность маркизы Помпадур создала ему прочное и влиятельное положение, которого ему никогда не удалось бы достичь без ее помощи. Брак с Лидией дал бы ему гораздо больше; теперь же золотым руном завладел лорд Эглинтон.
В ту эпоху царства женщин женская протекция была единственным рычагом для возвышения и движения вперед; поэтому Ирэна пустила в ход все свое обаяние, чтобы проложить дорогу своему мужу, и не нашла ничего лучшего, как обратить свой томный взор на главного контролера финансов. Ее успех, доставляя удовольствие ей самой, в то же время мог быть выгодным для Гастона, составляя некоторый противовес неограниченному влиянию на Эглинтона Лидии, которая с оскорбительным равнодушием смотрела на Ирэну и на все ее ухищрения.
Если бы Ирэна де Стэнвиль была проницательнее или внимательнее вгляделась в лицо Лидии, ей ни на минуту не пришло бы на мысль, что мелкая зависть или женская злоба могли ужиться в хорошенькой головке, занятой исключительно мыслями о благе Франции.
История уже сказала свое слово по поводу этого кратковременного междуцарствия, когда властная рука женщины пыталась положить предел сумасбродству короля и разорительным капризам фаворитки и когда воля одной женщины хотела удержать нацию, стремившуюся по наклонной плоскости в мрачную бездну революции. Заметив неодобрительный взгляд Лидии, графиня де Стэнвиль окрылилась надеждой, что ей удалось наконец возбудить ревность соперницы; она не догадывалась, что мысли молодой женщины тревожнее, чем когда-либо, останавливались на печальных событиях последнего времени, а строгое выражение лица являлось результатом состояния тяжелой ответственности пред страной.
Льстивые придворные и назойливые дамы казались ей в это утро особенно глупыми и пустыми. Даже отец, неподкупная честь которого всегда была для нее поддержкой, сегодня был необыкновенно рассеян и угрюм; в окружающей обстановке она чувствовала себя невыразимо одинокой и подавленной. Ей хотелось слиться с толпой, сталкиваясь с гражданами ее родины, с надменным дворянством и раболепными крестьянами, с купцами, чиновниками, докторами, учеными, — все равно, с кем; одним словом, с нацией, с народом, в котором не заглохло чувство и живы были высокие идеалы и ясное сознание того, в чем настоящее достоинство Франции.
И в то время как льстецы, стоявшие пред нею с протянутыми руками, со своими ненасытными аппетитами хватали на лету взятки, комиссии, влиятельные и выгодные места, Карл Эдуард Стюарт, которого еще недавно так чествовали при дворе французского короля, поднимая кубок за его здоровье и успех, теперь был несчастным беглецом, скрывавшимся в крестьянских хижинах на пустынных берегах Шотландии. За его голову была объявлена большая денежная награда! А Франция обещала помочь ему, обещала в случае неудачи поддержать его, не оставить в несчастье ни его, ни его друзей!
И вот беда пришла, такая страшная, подавляющая беда, что Франция снова отказывалась верить. Все были поражены; ведь французы были уверены, что Англия, Шотландия и Ирландия жаждали видеть на троне Стюарта, что весь британский народ ждал его и готов был принять с распростертыми объятьями. И вместо этого — бегство, измена, страшные преследования. Франция знала, что молодой принц в настоящее время, может быть, умирает с голода, и ни одна рука не протянулась помочь ему, а уста, некогда ободрявшие его или смеявшиеся над его сомнением, продолжали улыбаться и болтать, как прежде, случайно произнося имя изгнанника. И это после всех обещаний!
Как только герцог Домон подошел к толпе, окружавшей Лидию, последняя легким наклонением головы отпустила всех просителей. При первом же взгляде на отца, она заметила, что он был взволнован и избегал смотреть на нее, а когда один за другим де Коньи, граф де Байель и другие отошли в сторону, он, видимо, хотел их удержать, чтобы не оставаться наедине с дочерью.
При таких ухищрениях с его стороны подозрения Лидии возросли; очевидно, ее отца расстроило сегодня нечто такое, что он не хотел сказать ей. Она увела его в амбразуру окна и усадила рядом с собой на диванчике, нетерпеливо глядя на вдовствующую леди Эглинтон, которая не двинулась с места, несмотря на то, что даже самые интимные посетители удалились. Лидии даже показалось, что ее свекровь и герцог обменялись многозначительными взглядами. Сама вполне искренняя и чистосердечная во всех своих поступках, касавшихся политики, она не допускала и мысли о каком-либо тайном соглашении; кроме того, она, безусловно, верила отцу, хотя и побаивалась его слабохарактерности.
Она сразу заговорила о Карле Эдуарде, так как теперь он был ее главной заботой. Она и восхваляла, и жалела его, говорила о его стесненном положении, о самоотверженности преданных ему шотландцев и наконец об обещании, данном ему Францией.
— Боже упаси, чтобы Франция опоздала исполнить свой долг относительно этого несчастного монарха, — горячо сказала она.
— Дорогое мое дитя, просто безумие думать о подобных вещах, — заговорил герцог тоном нежного упрека.
— Pardieu![5] — раздался резкий голос леди Эглинтон, — то же самое и я стараюсь объяснить Лидии в последние две недели, но она и слышать ничего не хочет, даже перестала разговаривать на эту тему. Пожурите-ка ее хорошенько, герцог; я все сделала, что могла, я знаю, что из-за ее упрямства мой сын впадет в немилость у короля, который вовсе не одобряет ее планов.
— Миледи права, Лидия, — сказал герцог, — и если бы я предполагал, что твой муж…
— Прошу тебя, дорогой отец, — спокойно прервала Лидия, — не переноси на лорда Эглинтона своего неудовольствия. Разве ты не видишь, что графиня де Стэнвиль прилагает все старания, чтобы отвлечь его мысли от его несчастного друга?
Теперь герцог в свою очередь пытливо посмотрел в лицо дочери, стараясь подметить в ее словах долю горечи; он несколько обрадовался, надеясь, что новое направление мыслей отвлечет ее от вечной заботы о безнадежном деле Стюарта.
Слегка обернувшись по тому направлению, куда были устремлены взоры Лидии, он увидал на тусклом фоне драпировок ярко-розовое пятно и изящные очертания стройной женской фигуры, заслонявшей от него лицо зятя. Герцог нежно любил свою дочь, но в то же время безгранично ценил силу ее ума, а потому при виде розовой фигуры только презрительно пожал плечами, решив, что Лидия слишком умна, чтобы думать о таком вздоре, как флирт этой безмозглой куклы, стремящейся покорить сердце милорда.
Леди Эглинтон тоже заметила неудовольствие на лице Лидии, когда она говорила об Ирэне.
— Наконец-то мой сын проявляет немного здравого смысла, — решительно сказала она, — С какой стати Франции совершать безрассудства и впутываться в это, может быть, безнадежное дело?
— С такой стати, что она должна исполнить торжественно данное обещание, — тихо прервала ее Лидия, — и безнадежность дела, о которой вы упомянули, делает это обещание вдвойне священным.
— Его величество иначе смотрит на это, — с неудовольствием возразила старая леди, — а ему, я думаю, лучше знать, чего Франция должна держаться, чтобы не запятнать своей чести.
Разумеется, на это заявление нельзя было ничего возразить, и хотя про себя Лидия шепнула: «Не всегда!» — ее уста не произнесли ни одного слова. Она умоляюще взглянула на отца; ей больше, чем когда-нибудь, хотелось остаться с ним наедине, расспросить его обо всем, успокоить себя относительно мучивших ее подозрений, а главное — отделаться от пошлой болтовни свекрови.
Но герцог не пришел ей на помощь, хотя обыкновенно тоже избегал вступать в прения с леди Эглинтон.
— В дипломатии бывают моменты, дорогое дитя… — начал он после минуты тяжелого молчания.
— Отец, — твердо прервала его Лидия, — позволь мне раз навсегда сказать тебе, что у меня на это свои взгляды. Пока я имею право голоса в деле управления Францией, я не позволю ей пятнать свое честное имя чудовищным предательством и не позволю бросить на произвол судьбы друга, доверившегося ей и ее обещаниям.
Голос ее дрожал. Ее смутил многозначительный взгляд, которым ее отец обменялся с леди Эглинтон, а между тем ведь все зависело только от нее самой. Никто, даже король, никогда не требовал у нее отчета в том, как она распоряжалась государственными финансами, а тут весь вопрос был только в деньгах. Последнее слово принадлежало, конечно, самому Эглинтону, но он предоставлял ей полную свободу действий. В то же время, как это ни было странно, Лидии хотелось чьей-нибудь поддержки в этом деле, почему — она сама не могла объяснить себе. Она не сомневалась в правоте своих намерений, но ей нужна была чужая инициатива или, по крайней мере, одобрение отца или короля, а вместо этого она смутно чувствовала какую-то интригу.
Отношение короля к молодому претенденту открыло ей глаза: интриги, ложь, фальшь и предательство гнездились в каждом углу роскошного Вестфальского дворца, а эгоизм был единственным двигателем всех разряженных кукол.
Впервые, может быть, с тех пор как в ее руках была власть, почувствовала Лидия разочарование и полную безнадежность своих стремлений. Открыв стеклянную дверь, она вышла на балкон и дала полную волю своим мечтам. Но мысли ее были тревожны и печальны, а с лица не сходило озабоченное выражение. Воздух с каждой минутой становился все жарче; с гигантской клумбы красной герани несся острый запах, приятно освежавший обоняние. Пред молодой женщиной расстилался широкий горизонт с легкими перистыми облаками. Стараясь не слышать резкого смеха миледи и болтовни безмозглых глупцов, она прислушивалась к плеску воды в фонтанах, к чириканью воробьев да к далекому-далекому, сладкому и грустному пению жаворонка, несшемуся к ясному небу.
Раздавшийся на плитах балкона шум шагов прервал размышления Лидии. К ней подходил отец, все еще с тем же смущенным выражением на красивом лице. Порывисто, вся дрожа от внутреннего волнения, бросилась Лидия к единственному человеку, которому вполне доверяла, и схватила его за руки.
— Дорогой, дорогой мой отец, — с мольбой заговорила она, — ты ведь поможешь мне, да, ты поможешь?
— Но что же можем мы сделать, дорогое мое дитя?
— Послать корабль «Монарх» на помощь Карлу Эдуарду, — ответила она, — это так просто.
— Это очень рискованно и будет стоить больших денег. При настоящем положении казны…
— Отец, Франция может позволить себе эту маленькую роскошь, чтобы не ставить на карту своей чести.
— Да, но англичане обозлятся на нас.
— Англичане будут сражаться с нами, но они и теперь это делают.
— Риск, дорогое дитя мое, риск!
— Да где же риск, отец, милый? — горячо сказала Лидия, — Скажи мне, в чем ты видишь риск, если мы пошлем «Монарха» к берегам Шотландии с секретными предписаниями, к месту, известному только лорду Эглинтону и мне, так как несчастный принц открыл его моему мужу пред своей несчастной экспедицией. У капитана Барра ничего не будет с собою такого, что могло бы выдать цель его тайной поездки, кроме кольца на пальце с печатью моего мужа; это кольцо капитан Барр сам снесет на берег; во избежание предательства даже судовая команда ничего не должна знать.
— Но англичане могут перехватить «Монарха».
— Мы должны пойти на этот риск, — возразила Лидия. — Лишь бы пройти мимо Англии, — Шотландия же достаточно пустынна. «Монарх» не встретит там никакого судна, а капитан Барр хорошо знает свое дело; он уже готов к отплытию.
— Это — просто ребяческое упорство. Я не вижу больше государственного ума в сентиментальной девочке, которая говорит пустяки, точно школьница, начитавшаяся романов, — с явным нетерпением сказал герцог. — Ну, а что, если король запретит тебе пользоваться каким бы то ни было кораблем для этой экспедиции?
— Я предлагаю завтра же выслать «Монарха», — спокойно ответила Лидия. — Капитан Барр получит приказания непосредственно через министерство финансов, а разрешение его величества мы достанем на следующий день.
— Ведь это же — безумие, дитя мое! — воскликнул герцог. — Ты не можешь так открыто идти против — желания короля.
— Желания короля! — запальчиво воскликнула она. — Конечно, отец, ты не думаешь того, что говоришь. Рассуди сам, вникни хотя на одну минуту! Бедный юноша, которого мы все любили… он ведь сидел с нами за одним столом в нашем собственном доме, в нашем чудном замке, еще ни разу не оскверненном изменой или предательством!.. И ты хочешь покинуть его там, в чужой, далекой стране, оказавшей ему такой ужасный прием? Покинуть его, чтобы он или погиб от нужды и голода, или попался в руки этих ганноверских мясников, чье имя вошло в поговорку за их необычайные жестокости? Нет, дорогой отец, прошу тебя, прекратим этот спор; в первый раз во всю нашу счастливую жизнь мы смотрим на вопрос чести с разных точек зрения.
— Да, дорогая моя, я тоже это вижу, — несколько нерешительно сказал герцог, — Мне очень хочется убедить тебя бросить это дело.
— И покинуть несчастного юношу на произвол судьбы, но почему, почему? — воскликнула Лидия, а затем, видя, что отец молчит, упорно глядя в пространство, она сказала, словно вдруг на что-то решившись: — Отец, весь вопрос заключается в деньгах?
— Отчасти, — нерешительно ответил он.
— Отчасти? Хорошо, в таком случае мы устраним одну из причин твоего противодействия. Можешь уверить короля, что «Монарх» не будет стоить казне ни одного сантима. Лорд Эглинтон не откажет мне, ты это знаешь; он богат, а Карл Эдуард — его друг. То, что стоило снаряжение «Монарха», будет немедленно возвращено казне. Мы нанимаем «Монарха» у короля. В этом он не может нам отказать. И я даю слово тебе и его величеству, что «Монарх» ничего не будет стоить казне; даже плата экипажу с момента выхода его из Гавра будет производиться за наш счет, до той счастливой минуты, когда он снова вернется в гавань и привезет Карла Эдуарда и его друзей целыми и невредимыми.
Некоторое время царило молчание. Глаза герцога Домона по-прежнему были устремлены на какую-то точку далекого горизонта; а Лидия ни на минуту не отводила взора от его лица.
— «Монарху» предстоит долгое путешествие? — небрежно спросил герцог, — К берегам Шотландии?
— Да.
— Конечно, к западному берегу?
— Зачем ты спрашиваешь, дорогой мой?
Лидия случайно задала ему этот вопрос, но так как отец ничего не ответил, то она снова задала его, на этот раз с сильно бьющимся сердцем. Ей вдруг пришли на ум подозрения, возникшие в ней при виде многозначительного взгляда, которым ее отец обменялся с леди Эглинтон.
В страшном волнении она схватила герцога за руку и едва слышно прошептала:
— Отец.
— Что, дорогая? Что с тобой?
— Отец! Я… меня недавно очень взволновало одно обстоятельство. Ты справедливо говоришь, что дело Стюарта слишком подействовало на мое воображение. Вот я и хочу спросить тебя… ты простишь меня, дорогой мой, если я задам тебе вопрос, который может тебе показаться непочтительным? Может быть, ты даже увидишь в нем недоверие к тебе.
— Конечно, я все прощу тебе, дорогая! — сказал герцог после минутного колебания. — В чем дело?
— Даешь ли ты мне свое честное слово, — уже спокойно произнесла Лидия, — что тебе лично неизвестно никакое предательство, замышляемое против человека, который верит чести Франции?
Горящими глазами впилась она в лицо отца; казалось, она хотела проникнуть в самые затаенные уголки его души. Герцог Домон надеялся, не колеблясь, вынести это испытание; но он не был хорошим актером, не был в сущности и бесчестным человеком: он просто считал свою дочь чересчур рыцарски настроенной и не применял к политическим соображениям обыкновенных мерок чести и нравственности. Во всяком случае он не мог дать ей определенный ответ и, так как рука Лидии все еще сжимала его руку, то он поднес ее к губам и поцеловал.
— Отец! — дрожащим голосом умоляла она, глядя ему прямо в глаза. — Отчего ты не отвечаешь на мой вопрос?
— Я уже ответил тебе, дитя мое, — уклончиво произнес он, — я нахожу недостойным защищать свою честь пред собственной дочерью.
Лидия отвернулась от него и тихо высвободила свою руку. Она поняла, что в сущности получила ответ на свой вопрос.
Некоторые черты характера, унаследованные маркизом Эглинтоном от его деда-англичанина, были причиной того, что милорд для своего petit-lever выбрал себе более изысканный костюм, чем тот, какого требовал строгий придворный этикет. Согласно предписанию моды и обычаю, в то самое время, как он, сидя со спущенными ногами на краю постели, так решительно потребовал в половине одиннадцатого у Ахилла свои башмаки, он должен был иметь на себе пестрый халат, отделанную кружевом ночную сорочку и высокий ночной колпак с кисточкой, вместо отсутствующего у него парика. Тогда, по крайней мере, все окружавшие его знатные вельможи знали бы, что им делать. Все они присутствовали на petits-levers королей, министров, куртизанок, насколько их обязывали к этому их происхождение и положение при дворе. Графиня де Стэнвиль в таком случае отошла бы в сторону с низким реверансом, может быть, нежно улыбаясь и делая глазки, благо ей разрешалось свободное обращение; а Ахилл, с надлежащей церемонией, подобающей такому торжественному действию, передал бы дневную сорочку господина контролера самому знатному из присутствующих, который так же торжественно надел бы ее на милорда. По окончании этой важной церемонии весь остальной туалет великого человека мог быть закончен камердинером. Но слыханное ли дело, чтобы petit-lever министра обошлось без помощи принца крови или по крайней мере маршала Франции?
Однако, очевидно, у «маленького англичанина» были на этот счет свои собственные понятия, без сомнения унаследованные им от предков, и напрасно Ахилл убеждал своего господина не нарушать так бесцеремонно придворного этикета Франции: в этом отношении все его старания оказывались тщетны.
Д’Аржансон, присутствовавший на petit-lever министра 13-го августа 1746 года, рассказывает, что, когда милорд потребовал свои башмаки на целых десять минут раньше, чем следовало, выслушав нежные упреки графини де Стэнвиль за его более чем нелюбезную поспешность, он был уже наполовину одет. Правда, на нем бьит пестрый халат, с красивой вышитой отделкой, но, когда он с чисто мальчишеским жестом нетерпения сбросил с себя одеяло, то оказался в прелестно гофрированной денной сорочке, панталонах из тонкого сукна и белых шелковых чулках. Парик, правда, еще отсутствовал, но зато не было и ночного колпака; у милорда, по присущей всей британской нации эксцентричности, была сделана прическа из слегка напудренных собственных волос, перевязанных на затылке широким черным шелковым бантом. Лицо Ахилла приняло непроницаемое, каменное выражение; только едва заметный вздох вырвался из его груди при виде такого пренебрежения к придворному этикету.
В самый разгар обсуждения с графиней де Стэнвиль вопроса о том, насколько удачно будет сочетание ярко-розового цвета с бирюзовым, Эглинтон, неожиданно прервав спор, потребовал свои башмаки. Неудивительно, что Ирэна при этом надула губки; впрочем, это выходило у нее очень мило.
— Если бы я была так счастлива, что моя глупая болтовня доставляла удовольствие милорду, — сказала она, — то вы не спешили бы отделаться от моего общества.
— Нет, графиня, позвольте мне объяснить вам, — любезно возразил Эглинтон. — Помните, что последние полчаса я имел счастье быть недостойной целью стрел, направленных в меня вашим умом и красотой. Но теперь я чувствую себя совершенно беспомощным без своего жилета и башмаков. Я похож на несчастного воина, которому помешали надеть оружие в то самое время, как он столкнулся лицом к лицу с могущественным неприятелем.
— Вы забываете этикет, — возразила Ирэна.
— Неужели, графиня, мы с вами станем обращать на него внимание?
В это время Ахилл с надлежащим поклоном взял камзол и жилет милорда в свои достойные руки и стоял в такой позе и с таким выражением лица, какое бывает у деревенского священника, держащего в руках Святые Дары.
Все с тем же пренебрежением к установленному церемониалу лорд Эглинтон взял жилет из рук Ахилла и, натянув его на себя, с такой быстротой застегнул пуговицы, как будто всю свою жизнь, кроме этого, ничем иным и не занимался.
На секунду Ахилл окаменел. В первый раз, может быть, во все время существования Франции, министр финансов сам надел на себя жилет. И это во время его, Ахилла, правления! С отчаянием уцепился он теперь за камзол, готовясь пролить свою кровь, лишь бы поддержать старинные традиции Франции.
— Не угодно ли вам, милорд, принять свой камзол из рук монсиньора принца де Куртенэ, принца крови? — спросил он, делая неимоверные усилия для восстановления столь жестоко попранных традиций.
— Сейчас сюда придет его величество король, — быстро произнесла Ирэна.
— Его величество никогда не приходит позднее половины одиннадцатого, — нерешительно возразил Эглинтон, — и не имеет ни малейшего представления о том, как надо помочь надеть камзол. У него не было практики, и я уверен, что мой камзол превратится в лохмотья, если его августейшие руки попробуют напялить его на мои недостойные плечи.
Он сделал отчаянное усилие, чтобы завладеть своим камзолом, но на этот раз Ахилл остался непоколебим. Казалось, он готов был пожертвовать жизнью, лишь бы не расстаться с камзолом.
— В таком случае эта честь принадлежит монсиньору принцу де Куртенэ, — твердо сказал он.
— Но ведь Куртенэ отправился ухаживать за моей женой! — с отчаянием воскликнул Эглинтон.
— В таком случае, без сомнения, его светлость герцог Люксембургский потребует…
— Конечно! — поспешно сказал герцог и, несмотря на протесты милорда, взял у Ахилла камзол.
Герцог Люксембургский действовал очень торжественно, но не очень умело, а для лорда Эглинтона не было ничего ненавистнее «лакеев-любителей», как он обыкновенно говорил. Однако в настоящую минуту ему оставалось только терпеливо покориться своей судьбе. Собрав в руки кружевные оборки рукавов, он смотрел куда-то в сторону, от души желая, чтобы герцог Люксембургский провалился куда-нибудь подальше; но в эту минуту принц де Куртенэ, по-видимому, и не думавший ухаживать за маркизой, занятой с кем-то другим, вдруг заметил, что его собирались лишить одной из его многочисленных привилегий. Нельзя сказать, чтобы у него было особенное желание помочь главному контролеру надеть камзол; он просто всегда заботился, чтобы его превосходительство, как «почти» принца крови, всеми признавалось в полной мере. Поэтому он слегка кашлянул, чтобы привлечь внимание Ахилла и предостеречь герцога Люксембургского от излишней самонадеянности. Камзол беспрекословно бьш взят из руки маршала и передан принцу «почти королевской» крови, между тем как Эглинтон, с видом покорной жертвы, продолжал ожидать своего кафтана, сжимая в руках кружевные оборки рукавов.
Все движения принца де Куртенэ всегда отличались степенностью, и ему было приятно осознавать, что каждый мог даже в таком маловажном вопросе заметить предпочтение, оказанное ему никем другим, как главным контролером финансов Франции. Он очень ловко держал камзол, и лорд Эглинтон уже готовился свободно вздохнуть, как вдруг двери в конце комнаты настежь распахнулись, и громкие голоса королевских слуг торжественно возвестили:
— Его величество король!
Шум голосов сразу стих, уступая место почтительному шепоту. Послышались шуршанье шелковых платьев и бряцанье шпаг по паркетному полу, и толпа разделилась надвое, чтобы дать дорогу Людовику XV. Группы разговаривавших рассыпались в разные стороны, точно от прикосновения волшебного жезла; нарядные бабочки, ютившиеся в самых отдаленных углах комнаты, порхнули к магическому центру, образовав проход посреди шелковых платьев, парчовых тюников и вышитых кафтанов, над которыми поднимался ряд напудренных париков, склонившихся почти до самой земли, когда его величество король Людовик XV, толстый, веселый, без тени скуки на лице, медленно проходил через всю комнату, опираясь на руку неизбежной маркизы Помпадур, попутно снисходительно кивая всем головой.
У амбразуры окна его встретила молодая маркиза Эглинтон со своим отцом. Он милостиво протянул Лидии руку и сказал несколько незначительных фраз. Это дало возможность маркизе Помпадур бросить на герцога Домона быстрый вопросительный взгляд, на который тот ответил едва заметным наклонением головы.
Все это время главный контролер, с выражением покорного отчаяния на лице, стоял с зажатыми в руках кружевными оборками, с грустью глядя на свой камзол, которого Куртенэ уже не протягивал ему. Принц был слишком строгим блюстителем этикета, чтобы забыть свой долг относительно династии Бурбонов и помочь министру надеть кафтан в ту минуту, когда его величество входил в приемную.
Когда Людовик XV, пройдя через всю комнату, подошел к группе, окружавшей Эглинтона, его глазам представилась следующая картина: его кузен де Куртенэ стоял пред ним, почтительно склонившись, Ахилл почти касался носом своих колен, и только главный контролер, хотя стоял в одной сорочке и чувствовал себя немного не по себе, нимало не смутился при приближении его величества.
— А, дорогой милорд, — сказал король с очаровательным добродушием, с одного взгляда поняв настоящее положение вещей. — Нет, милый кузен, я требую себе старую привилегию. Господин контролер, случалось ли вам когда-нибудь пользоваться услугами короля Франции.
— Никогда, насколько мне помнится, ваше величество, — пробормотал «маленький англичанин».
Людовик XV был сегодня просто обворожителен; его движения были быстры, как у юноши, а манера держаться была так свободна и дружелюбна, что почти у всех присутствующих можно было прочесть в глазах удивление, и многие сердца забились быстрее.
— Пусть же это будет первым опытом в нашей жизни, — весело сказал король. — Это — ваш камзол? — и он, не теряя времени, взял из рук де Куртенэ злополучную одежду.
Такого снисхождения, такой любезности уже целые годы не было оказано ни единому человеку, а между тем король не особенно доволен был действиями министерства финансов, во главе которого официально стоял лорд Эглинтон.
— Должно быть, его величество весьма нуждается в деньгах, — послышался в толпе единодушный шепот.
Но король, казалось, не замечал интереса, возбужденного его любезностью и хорошим расположением духа. Держа кафтан воротом вниз, он с улыбкой смотрел на милорда, который волновался еще больше прежнего и, казалось, потерял всякую охоту надеть еще недавно столь желанную часть своего туалета.
— Ну, милорд, я жду, — сказал наконец король.
— Дело в том, — жалобно прошептал лорд Эглинтон, — что… не могу ли я надеть кафтан на правую сторону?
— О, и правда! — добродушно воскликнул король. — Простите, милорд; мне так редко приходится брать в руки подобные вещи, и я вполне допускаю, что держал камзол не только вниз воротом, но вдобавок с вывернутыми рукавами.
Король рассмеялся и хохотал до тех пор, что у него заболели бока, а из глаз полились слезы; наконец, под скромный шепот восторга при виде такого снисхождения и любезности, церемония надевания кафтана была доведена до конца королем Франции, и милорд, совершенно одетый, с облегченной душой, мог наконец засвидетельствовать свое почтение маркизе Помпадур.
По всему можно было ожидать, что любезности короля в это утро конца не будет. Как только кафтан очутился наконец на плечах министра, король вступил с ним в разговор, между тем как маркиза Помпадур опустилась в соседнее кресло. Хорошо знающие приличия кавалеры и дамы, в том числе и прелестная Ирэна, скромно отошли в сторону. Вокруг центральной группы снова образовалась пустота, а эту группу составляли теперь его величество король, маркиза Помпадур и главный контролер. И никто не решился бы вступить в этот священный круг. Лидия, оказав его величеству надлежащие почести, не присоединилась к этому интимному кружку, и, заметив ее отсутствие, Людовик XV почувствовал, казалось, заметное облегчение. Герцог Домон приблизился к королю и подал ему стул. Король взял его, успев в это время шепнуть старику на ухо:
— Ну, что же ваша дочь?
Между тем лорд Эглинтон искал места, куда он мог бы поместить свою скромную особу, и густо покраснел, когда маркиза Помпадур со смехом махнула веером по направлению к его величественной кровати. Воспользовавшись этой минутой, герцог, подкладывая подушку за спину короля, успел шепотом ответить:
— Невозможно, ваше величество.
— А англичанин?
— Я еще не пробовал.
— Ха-ха-ха! — смеялась Помпадур. — Неужели все англичане так же скромны, как вы, господин министр финансов?
— Я, я… не знаю, маркиза. Я очень мало с кем знаком из англичан, — ответил он.
— Смотрите, наш господин контролер так стыдлив, что не решается сидеть в моем присутствии на краю своей постели, — продолжала она, все еще смеясь, — А между тем, милорд, я готова биться об заклад, что вы занимались флиртом с графиней де Стэнвиль, развалясь на этих самых пуховых подушках.
— Только по настоянию моего камердинера, маркиза, — возразил контролер, — иначе я встал бы несколькими часами раньше.
— Неужели он — такой тиран? — спросил Людовик.
— Ужасный, ваше величество.
— И вы его боитесь?
— Трепещу от одного его взгляда.
— Это хорошо, что контролеру финансов приходится когда-нибудь трепетать, хотя бы даже пред своим камердинером, — с комическим пафосом вздохнул Людовик XV.
— Но, ваше величество, мне вообще часто приходится трепетать.
— Клянусь, он говорит правду! — засмеялась мадам Помпадур. — Он дрожит даже пред своей женой.
— А мы все трепещем пред контролером, — весело заключил король, — С тех пор как парламент поставил вас, как дракона, стеречь нас.
— Но сознайтесь, ваше величество, что дракон достаточно кроток и добродушен.
— Охотно сознаюсь, милорд! — сказал Людовик с несколько преувеличенной веселостью — И вам не приходится раскаиваться в своей кротости, так как король остался вашим другом. — И так как лорд Эглинтон молчал, или чувствуя себя слишком подавленным милостью короля, или просто из застенчивости, то Людовик продолжал: — Мы хотим доказать вам нашу дружбу, милорд.
— Ваше величество застаете меня врасплох, — пробормотал Эглинтон, действительно вконец смутившийся, причем его взоры беспокойно блуждали по комнате, точно ища поддержки в эту критическую минуту.
— Нет, нет, — снова милостиво заговорил Людовик, — мы понимаем это. Король Франции нечасто выбирает себе друзей из своих подданных; ведь теперь мы считаем вас своим подданным, раз вы принесли нам присягу. У вас в жилах осталось ровно столько английской крови, чтобы сделать вас вдвойне честным и верным вашему королю. Нет, нет, не надо благодарности. Мы говорим так, как нам подсказывает наше королевское сердце. Но мы сейчас говорили о доказательствах нашей дружбы. Милорд, скажите нам откровенно, правда ли, что вы так страшно богаты?
Этот вопрос последовал так непосредственно за сентиментальными излияниями, что лорд Эглинтон был совсем сбит с толку. Он не привык к интимным беседам с королем; все дела государства вела его жена, и это обстоятельство застало его совершенно неподготовленным.
— Да, я… я думаю, что да, ваше величество, — пробормотал он.
— Но во всяком случае не настолько богаты, чтобы отказаться от миллиона ливров или около того, а?
— Я не могу ответить в точности, ваше величество, все зависит от того, откуда возьмется этот миллион?
— Не один, любезный милорд, а, может быть, целых два, — соблазнял король и ближе придвинул свой стул.
Эглинтон последовал совету маркизы Помпадур и присел на край постели. Можно было подумать, что сидеть здесь было очень жестко и неудобно, так как милорд все время вертелся на месте и имел очень несчастный вид. Его колени упирались в колена короля, а ноги путались в юбке маркизы Помпадур. Шум голосов в большой комнате заглушал шепот короля, а широкое пустое пространство было естественной преградой для всякого подслушивания. Таким образом никто не мог слышать то, что король намеревался поверить своему министру; к тому же, наклонившись вперед, он до того понизил голос, что сам Эглинтон с трудом мог расслышать его; ему пришлось для этого даже наклонить голову так, что он чувствовал на своих щеках горячее дыхание короля. Быть главным контролером финансов и поверенным короля! По временам это также имело свои неприятные стороны.
— Милорд, — зашептал король, — мы предлагаем вам прекрасное дело. Мы, конечно, могли бы обойтись и без вашего содействия, но вы — наш друг и потому нам желательно, чтобы и вы приняли в нем участие.
— Я слушаю, ваше величество.
— Герцог Кумберлэндский подавил восстание и посрамил знамя надменного претендента Стюарта.
— Друга вашего величества? Я это знаю, — наивно произнес Эглинтон.
— Ба, нашего друга! — Людовик пожал плечами, а маркиза Помпадур презрительно рассмеялась.
— О, в таком случае прошу прощения, — покорно сказал милорд. — Я думал… Прошу ваше величество продолжать.
— Карл Эдуард Стюарт никогда не был нашим другом, — решительно произнес король. — Обратите внимание на то волнение, которое он вызвал вокруг нас. До настоящего времени у нас с Англией были бы полный мир и согласие, если бы не этот проклятый авантюрист и его притязания; но теперь, когда он потерпел полное поражение…
— Понимаю, — сказал со вздохом сочувствия Эглинтон. — Конечно, вашему величеству теперь уже неудобно: данное вами торжественное обещание…
— Ба, милейший, нечего болтать об обещаниях, — с раздражением перебил его король. — Я ровно ничего не обещал Карлу Эдуарду, и молодой безумец прекрасно это знает.
— Не будем думать о нем; это только волнует ваше величество.
— Да, волнует, очень волнует. До сих пор даже враги считали Людовика добрым человеком.
— О, у вашего величества золотое сердце. Может быть, мы перейдем к дамам?
— Милорд, — резко сказал король, крепко сжав руку Эглинтона, — мы не должны допустить этого юного безумца нарушать дольше внешнюю политику Франции. Герцог Кумберлэндский, наш личный враг на поле брани, доказал, что Англия доверяет чести Франции даже во время военных действий; но он требует доказательства.
— Конечно, мы должны дать это доказательство, ваше величество; принц Карл Эдуард Стюарт…
— Вот именно, милорд, — спокойно сказал Людовик, — это и есть то доказательство, которого Англия от нас желает.
— Боюсь, что я не совсем понимаю, — сказал немного озадаченный лорд Эглинтон. — Говоря правду, я ведь очень плохо соображаю, а вот моя жена, может быть…
У короля вырвалось резкое восклицание нетерпения; но тут вмешалась мадам Помпадур и заговорила голосом, которому она со свойственным ей уменьем постаралась придать почти ласковое выражение, и ее нежные пальчики легли на руку контролера.
— Это все очень просто, милорд, — прошептала она так же таинственно, как это делал король. — Этот Карл Эдуард Стюарт, — вечное мучение для Англии. Его светлость герцог Кум-берлэндский был обвинен в ненужной жестокости, так как принужден был принять строгие меры для подавления такого рода восстаний; очаг этих восстаний — Шотландия, благодаря постоянному пребыванию там молодого претендента. Легкое возмущение он разжигает до степени пожара; он возбуждает страсти и создает ложно направленный энтузиазм, ведущий к бесконечным для всех тревогам.
Когда она умолкла, задыхаясь от волнения, пристально глядя на короля своими голубыми, цвета незабудки, глазами, «маленький англичанин» сказал:
— Как превосходно вы рассказываете, маркиза! Клянусь, я никогда не слыхал такого безукоризненного красноречия.
— Дело не в красноречии маркизы, — нетерпеливо перебил король, — хотя она изложила этот вопрос удивительно ясно. Герцог Кумберлэндский обратился к нашей чести. Хотя мы и воюем с Англией, но мы не питаем никаких враждебных чувств к ее царствующему дому и вовсе не желаем, чтобы из-за молодого безусого авантюриста с головы короля Георга слетела корона, тем более, что Карл Эдуард имеет столько же прав на английский престол, сколько вы, милорд, имеете прав на корону Франции.
— И его светлость герцог Кумберлэндский просил помощи у его величества, — прибавила мадам Помпадур.
— Как странно! Принц Карл Эдуард также просил помощи его величества.
— Герцог Кумберлэндский хочет овладеть самим претендентом, — продолжала Помпадур, не обращая внимания на это заявление, — чтобы он больше не мог возбуждать энтузиастов к восстанию и перестал вовлекать Шотландию и Англию в ужасы междоусобной войны.
— Его высочество, мне кажется, просит немногого, — с расстановкой произнес лорд Эглинтон.
— И Англия всегда готова заплатить за исполнение ее требований.
— Также и в этом случае? — спросил министр.
— Его высочество герцог Кумберлэндский предложил передать нам из рук в руки пятнадцать миллионов ливров за выдачу претендента, — сразу решившись, сказал король, в упор глядя в лицо контролера.
— А, из рук в руки!
Людовик и маркиза Помпадур с облегчением вздохнули. Эглинтон совершенно спокойно выслушал объяснение. Он вовсе не был поражен, и его доброе лицо не выразило ничего, кроме легкого удивления, весьма естественного при данных обстоятельствах; голос же его, ровный и чистый, как всегда, ни на йоту не повысился.
— Из рук в руки! — повторял он, качая головой, как будто стараясь вникнуть в смысл этой фразы.
Какое необыкновенное счастье! Милорд не сделал ни малейшего возражения! Даже досадно, что было потрачено столько напряжения мысли, беспокойства и красноречия, когда все совершилось так легко и просто! Мадам Помпадур сделала своему царственному покровителю ободряющий знак. Сколько значения было во взгляде, сопровождавшем это движение!
«Он принял это сообщение с легким сердцем, — казалось, говорил этот взгляд, — и считает это вполне естественным. Так как мы не знаем, где находится принц, нам пока необходима помощь милорда, который один может нам открыть его местопребывание, а также передать нам условный знак, по которому Карл Эдуард доверчиво попадет в подставленную ему ловушку. Он-то считает, что все это очень просто, и нам совсем ни к чему давать ему, как мы сперва хотели, такую крупную долю из наших миллионов».
Все это и еще больше можно было прочесть во взгляде мадам Помпадур, устремленном на «обожаемого» Людовика; прежде чем продолжать разговор, он также кивнул ей в ответ, а затем произнес уже более спокойным и деловым тоном:
— Это — очень выгодное предложение, хотя, конечно, исполнить его будет не так-то легко, как предполагает его светлость. Он хочет, чтобы мы послали к берегам Шотландии корабль навстречу молодому искателю приключений и его друзьям, взяли их на судно и, доставив их в английский порт, передали с рук на руки властям. Воображаю, как это будет просто сделать!
— Замечательно просто, ваше величество.
— Разумеется, вам придется немного нам помочь, милорд. О, очень немного: дать указание относительно места, где наш корабль легче всего может настигнуть Карла Эдуарда, и вручить нам условный знак, который заставит молодого бунтовщика отнестись с доверием к его подателю; получив его, принц добровольно взойдет на корабль в сопровождении хотя бы нескольких друзей… Вы следите за мною, милорд?
Вопрос был вполне уместен: лицо лорда Эглинтона выражало такое равнодушие, что даже король был озадачен, так как приготовился к некоторому протесту со стороны человека, которому предлагали продать друга. В этот период своей жизни Людовик был глух к вопросам не только чести, но даже простой честности, из-за постоянной настоятельной нужды в деньгах для удовлетворения своих прихотей; все же в его жилах текла кровь Бурбонов, и она громко вопила против согласия на поступок, который покрыл бы позором любого из его подданных. Вот почему он и со стороны лорда Эглинтона ожидал открытого протеста и взрыва негодования. Но такая готовность принять этот постыдный, возмутительный торг привела Людовика в ужас: Эглинтон хладнокровно согласился продать своего друга, словно дело шло о продаже лошади.
— Вы следите за мной, милорд? — повторил король.
— Да, да, ваше величество, — поспешно ответил Эглинтон, — я слежу за вами.
— Вы понимаете, в чем состоит услуга, которой мы у вас просим?
— Да, понимаю.
— За эту услугу, милорд, вы будете щедро вознаграждены. Нам кажется, что миллион ливров[6] на вашу долю — достаточное вознаграждение?
— Ваше величество очень великодушны, — безучастно сказал Эглинтон.
— Мы только справедливы, милорд, — произнес король, с облегчением вздохнув.
Казалось, главный контролер был вполне удовлетворен, и королю больше не о чем было с ним говорить. В душе Людовик уже сожалел, что так много пообещал ему; по-видимому, было бы совершенно достаточно и пятисот тысяч ливров.
— Итак, дело можно считать решенным, — заключил его величество, отодвигая стул и приготовляясь положить конец разговору, которого он так боялся и который, однако, прошел так удачно. Вот только жаль миллиона ливров! Можно было обойтись половиной этой суммы, в крайнем случае — обещать семьсот тысяч. Однако личное состояние контролера оказывалось вовсе не так велико, как гласила молва! А, может быть, все деньги были в руках Лидии? Значит, решено, милорд? — еще раз повторил Людовик. — Мы подумаем о выборе корабля и о секретных предписаниях. Вы видите, нет никакого риска, а, кроме того, мы будем очень рады приобрести расположение герцога Кумберлэндского. Оказать услугу врагу, а? Что вы на это скажете, милорд? Мирный, благожелательный поступок во время войны! Рыцарство, достойное нашего предка, Генриха Наваррского! Этот факт будет отмечен историей.
— Я тоже так думаю, ваше величество, — с видимым убеждением сказал Эглинтон.
— Теперь нам с герцогом Домоном остается привести этот план в исполнение. Вы счастливы, милорд: ваша роль в деле крайне проста. Как только корабль будет готов к отплытию, мы обратимся к вам за необходимыми указаниями. Это — чудесное дело для всех нас, милорд: вам, в ваш карман — миллион за одно слово и какой-то знак, в нашу королевскую кассу — остальные четырнадцать миллионов и благодарность его светлости герцога Кумберлэндского в придачу; не говорю уже о нравственном удовлетворении от сознания, что мы помогли подавить мятеж и связали нашего врага вечной признательностью. И все это исключительно для блага Франции, — Людовик поднялся с места. Он был необыкновенно доволен; на его губах появилась масляная улыбка; все его существо дышало благодушным приветом. Пошарив в широких карманах своего кафтана, он вынул письмо с большой красной печатью. — Вот письмо его светлости, милорд, — произнес он, в знак высшего доверия протянув документ контролеру, который принял его в глубоком молчании. — Прочтите это письмо и убедитесь, что мы не заблуждались, что это дело ясное, справедливое…
— Проклятое, отвратительное, грязное дело, ваше величество!
Без сомнения, эти слова были произнесены лордом Эг-линтоном; его правая рука, как бы следуя течению его мыслей, скомкала находившуюся в ней бумагу, а левая поднялась, словно готовясь разорвать в клочки это бесчестное предложение. Да, это был именно мягкий голос министра, произнесший проклятия таким бесстрастным тоном и так тихо, что двое стоявших около него едва могли расслышать его; в голосе не было ни страсти, ни дрожи, ни даже волнения! Было только констатирование неоспоримого факта, личное мнение, высказанное в ответ на предложенный вопрос.
Совершенно сбитый с толку Людовик смотрел на Эглин-тона, словно пробудившись от сна; с минуту он думал, что просто ослышался или придал другой смысл словам, сказанным так спокойно; он инстинктивно схватился рукою за стул, с которого только что встал; казалось, ему нужна была прочная материальная опора, чтобы не упасть, — так сильно закружилась у него голова.
Мадам Помпадур также быстро поднялась со своего места, сердито оттолкнув кресло. Разочарование наступило слишком ярко и неожиданно, в тот самый момент, когда полная победа казалась несомненной. В то время, как Людовик почти печально смотрел на контролера, фаворитка кипела бешенством, презрением и жаждой мщения. «Маленький англичанин» одурачил ее, насмеялся над нею и над королем, делая вид, будто сочувствует их планам, и в то же время тайно издеваясь над ними! Презренный, самонадеянный плут!
Эглинтон по-прежнему сидел, прислонясь к углу кровати и глядя прямо пред собой в окно, выходившее в парк, бесстрастный и спокойный, как будто это дело совершенно не касалось его, как будто он не сознавал всей чудовищности своего поступка.
— Проклятое?.. Отвратительное? — в смущении пробормотал король. — Но, милорд…
— Умоляю вас, ваше величество, — вдруг произнес серьезный голос, — кажется, мой муж разгневал ваше величество? Удостойте объяснить мне все дело.
Кругом по-прежнему стоял гул голосов, и тихий разговор около постели милорда не привлекал ничьего любопытства. Удивление, возбуждение благожелательной снисходительностью короля сменилось полным равнодушием; ясно было, что любезность Людовика к министру финансов была вызвана экстренной нуждой в деньгах, а требования все новых и новых сумм были со стороны короля так часты, что уже не возбуждали больше интереса.
Подслушать разговор, не нарушая почтительного отношения к королевскому сану, было невозможно, а такое нарушение считалось гораздо менее простительным, чем самое ненасытное любопытство. Одна Лидия, пользовавшаяся особыми правами, не обращала, по-видимому, внимания на преграду, отделявшую Людовика, маркизу Помпадур и Эг-линтона от остальных присутствовавших. Теперь она стояла в изножье кровати; ее грациозная фигура в сером платье напоминала монахиню. Одной рукой держась за резьбу кровати, она пристально глядела в лицо короля своими блестящими, серьезными глазами.
Наконец Людовик вышел из оцепенения, в которое его повергли слова Эглинтона; изумление уступило место гневу. Появление Лидии и ее вмешательство, конечно, должны были окончательно разбить все его надежды на поправление финансов. Пред его глазами стояли соблазнительные миллионы, он почти чувствовал их в своих королевских руках и слышал их упоительный звон, и вдруг «странное» поведение милорда лишило его этого сокровища. Теперь все изменилось. Дело надо было начинать сначала, и при настоящих обстоятельствах оно затянется на долгое время. Милорда, пожалуй, еще можно было бы уговорить, но Лидия, наверно, будет неумолима.
Его величество нахмурился, увидев пред собой изящную фигуру в светло-сером шелковом платье, олицетворявшую собою молодость и красоту, с высоко поднятой гордой головкой, с большими серыми глазами, в которых светились сила и власть. В его голове мелькнула мысль, что внезапная перемена в мыслях Эглинтона (а в этой перемене он ни минуты не сомневался!) произошла из инстинктивного страха, который заставило его почувствовать присутствие Лидии, так как видеть ее приближение он не мог. Это соображение еще враждебнее настроило короля против молодой женщины, спокойно ожидавшей его разъяснений.
— Вы ошибаетесь, маркиза, — сурово заговорил он, — уверяю вас, что между нами и милордом царило полное согласие, по крайней мере, так было несколько минут назад.
— Пока я не подошла? — спокойно спросила она, — Я очень рада этому, так как, надеюсь, мне нетрудно будет убедить ваше величество, что мое присутствие не может повлиять на поступки господина контролера и его чувство глубокого уважения к вашему величеству.
— Надеюсь! — едко прервала маркиза Помпадур, — Мы надеемся также, что милорд приобрел наконец способность говорить и выскажет нам свои доводы.
Но Людовик вовсе не желал возобновлять разговор при Лидии. Он так же, как и герцог Домон, отлично знал, что позорное предложение, которое он, несмотря ни на что, решил принять, не возбудит в ее душе ничего, кроме отвращения и ужаса. Конечно, трудно было обойтись без содействия лорда Эглинтона, а этот безвольный глупец, наверное, станет поддакивать своей жене. В то же время в голове Людовика мелькнул другой план захватить Карла Эдуарда, и он с жадностью ухватился за эту мысль. Рано или поздно молодой претендент будет вынужден покинуть берега Шотландии; его друзья могли выслать помимо ведома французского короля другой корабль для освобождения беглеца. На обратном пути домой этот корабль может быть перехвачен; Карлу Эдуарду придется тогда провести некоторое время во Франции, а затем…
Кроме того, были, конечно, и другие средства приобрести эти соблазнительные миллионы, но эти средства нужно было еще изобрести, обдумать, нужно было составить план действий и привести его в исполнение; решение вопроса будет таким образом отсрочено, а королевские сундуки необходимо было немедленно пополнить. Для короля только одно было ясно; говорить на эту тему с маркизой Эглинтон не представлялось возможным, — это грозило ненужным унижением в случае отказа.
Как будто в ответе на вызывающие слова маркизы Помпадур лорд Эглинтон спокойно возвратил королю письмо герцога Кумберлэндского, а тот в свою очередь с величавым равнодушием спрятал бумагу в карман, сказав при этом;
— Нет, нам не к чему беспокоить маркизу этим вопросом; она совершенно незнакома с делом, а повторять все сначала утомительно, да и скучно.
— Прошу извинения у вашего величества, если я злоупотребила своим правом, — возразила Лидия, — но жажда служить Франции и вашему величеству необыкновенно обострили мои чувства. Мои глаза видят в темноте, а уши слышат на далеком расстоянии.
— Одним словом, маркиза Эглинтон подслушивала, — с усмешкой произнесла Помпадур.
— Не подслушивала, а слышала, — хладнокровно возразила Лидия.
— Значит, вам все известно? — с напускным равнодушием спросил Людовик.
— О, да! — и Лидия улыбнулась.
Сегодня положительно был день сюрпризов, так как в ее улыбке ясно сказывалось поощрение.
— А… что же вы скажете на это? — с тревогой спросил король, немного ободренный ее улыбкой.
Неужели ему суждено было найти союзника там, где он ожидал наткнуться на самое упорное противодействие?!
— Мне кажется, что милорд немного поторопился, — спокойно ответила Лидия.
— А-а!
Людовик глубоко вздохнул, почувствовав сильное нравственное удовлетворение, и вслед за ним с облегчением вздохнула и маркиза Помпадур.
— Это предложение, насколько я поняла, идет из Англии, не так ли, ваше высочество?
— От его светлости, герцога Кумберлэндского, — подтвердил король, снова вынимая письмо из кармана.
— Ваше величество дозволите мне взглянуть? — спросила Лидия.
Людовик с минуту поколебался, но затем передал ей письмо. Раз она знала его содержание, то он ничем не рисковал. При содействии Эглинтонов дело пойдет неизмеримо быстрее и успешнее.
Лидия сначала до конца прочла письмо, по-видимому, вся уйдя в его содержание; она даже ни разу не подняла глаз, чтобы поинтересоваться, как за нею наблюдают. Тем не менее она прекрасно знала, что взоры короля жадно впились в ее лицо и что на лице Помпадур не было ничего, кроме алчности к предложенным миллионам. На мужа Лидия также ни разу не взглянула. С той минуты, как у него в порыве негодования вырвались резкие слова, когда его гибкие пальцы смяли проклятое письмо, которое Лидия читала с таким вниманием и которое он готов был с отвращением и презрением разорвать в клочки, он не произнес ни одного слова. В ту минуту, как она заговорила, он обернулся и посмотрел на нее, и теперь она чувствовала, что он уже больше не сводил с нее взора, чувствовала — и не смотрела на него. Он был слишком слаб и наивен, чтобы понять ее; она одна могла располагать своими поступками; это было главным условием их брачного договора.
Ее тонкое понимание двора, при котором она жила; ее подозрения относительно слабовольного монарха, доведенного своими необузданными прихотями до таких поступков, которые прежде его самого заставили бы сгореть от стыда; ее ужас пред интриганами и предательство, — все это нашептывало ей благоразумные слова: «Повремени немного!». В то время как ее изящная фигура двигалась среди жужжащей толпы, ум ее все время стремился к группе людей около постели ее мужа. Она заметила выражение лица короля, когда он начал разговор с Эглинтоном, его необыкновенное добродушие, его интимную позу и шепот и горячее участие в этом маркизы Помпадур. Мало-помалу, не отделяясь вполне от остальной толпы, Лидия незаметно подвигалась все ближе и ближе, пока не заметила перемены в выражении лица Эглинтона, скомкавшего данное ему королем письмо. Тут она смело приблизилась к их кружку. Благодаря своему положению, она могла это сделать, не привлекая ничьего внимания. Презрительные слова Эглинтона, английский королевский герб на печати письма в связи с сегодняшним обращением ее отца так же, как и его намеками, открыли Лидии все, что она хотела знать. И ее женский инстинкт, подобно молнии во время летней грозы, мгновенно осветил ей положение дела, подсказав мудрое решение:
«Сначала все узнать, потом выжидать. Дипломатией сделаешь больше, чем открытой борьбой».
Прочитав письмо, она уже не сомневалась, что король Франции готов был принять чудовищное предложение. От такой гнусности она почувствовала настоящую физическую тошноту, но, несмотря на это, аккуратно сложила документ и, спокойно взглянув на короля, сказала, принудив себя улыбнуться:
— Герцог Кумберлэндский очень щедр.
— Еще бы! — весело подтвердил Людовик, к которому сразу вернулось хорошее настроение, так как дело, по-видимому, складывалось как нельзя лучше.
— Если я верно понимаю, то ваше величество желаете, чтобы мы приняли предложение герцога?
— А что вы сами думаете, маркиза?
— Об этом стоит подумать, — с расстановкой произнесла она.
— Parbleu![7] Вы — настоящая женщина! — воскликнул Людовик, сияя от радости. — В вас столько мудрости, как у любого государственного мужа. Подумать только, что мы могли сомневаться в этом светлом уме и его здравом суждении!
— Надеюсь, ваше величество всегда будет помнить, что мое единственное желание — быть полезной Франции и ее королю.
— Par ma foi![8] Поверьте, мы не забудем вашей помощи в этом деле, маркиза, — искренне воскликнул он. — Итак, мы можем положиться на ваше содействие?
— Чего ваше величество желает от меня?
Король вплотную подошел к Лвдии, и она принуждена была сделать усилие, чтобы не отступить от него хоть на один дюйм. Ради принца-беглеца и его друзей, доверившихся чести Франции, ради этой чести, которая была ей так же дорога, как ее собственная, она не смела теперь отступать, она должна была скрыть отвращение и страх, хотя все ее существо возмущалось от близости повелителя Франции, ее дорогой родины! Его лицо в эту минуту казалось ей отвратительным, глаза косыми, и в них светились жадность к деньгам и постыдное предательство.
— Мы все уже объяснили милорду, — задыхаясь, прошептал король. — Следует снарядить корабль и выслать его навстречу Стюарту. У капитана будут секретные предписания; конечно, нужен человек, на которого мы могли бы вполне положиться и которому надо будет потом заплатить, понимаете?
— Понимаю, ваше величество.
— От вас мы хотим узнать место в Шотландии, где капитан найдет Карла Эдуарда. Да еще нам нужен знак — кольцо или слово, по которому этот молодой искатель приключений доверит себя и своих друзей нашему кораблю. Видите, как все это просто?
— Совсем просто, ваше величество.
— Как только корабль примет на палубу Стюарта и его приверженцев, он должен немедленно плыть в ближайшую английскую гавань, вот и все! — любезно прибавил Людовик.
— Да, это — все, ваше величество.
— Ав день, когда Карл Эдуард Стюарт будет передан английским властям, ваш король, маркиза, получит пятнадцать миллионов ливров, из которых один миллион будет выдан «на булавки» самому способному государственному деятелю в целой Европе.
Людовик с преувеличенной любезностью низко-низко склонился пред Лидией и обеими руками пожал ее холодную, бесчувственную руку. Он был слишком взволнован, слишком ликующе радостен, чтобы обращать внимание на что бы то ни было; одно было ему ясно: ему удалось заручиться содействием Лидии Эглинтон, без чего все его планы откладывались в долгий ящик, а, может быть, и совсем рушились бы. Да, он недаром провел сегодняшнее утро.
— Я — ваш вечный должник, маркиза! — весело сказал он, — Поверьте мне, очень выгодно служить королю Франции.
— Но я еще ничего не сделала, ваше величество, — возразила Лидия.
— Да, но вы сделаете, — уверенно произнес Людовик.
Она наклонила голову, и король опять истолковал это движение в свою пользу. Нетерпение терзало его; ему хотелось поскорей окончательно обо всем условиться, сообразно с его желанием.
— Вы не дадите мне сейчас решительного ответа?
— Среди такого шума, государь? — сказала она, заставив себя весело улыбнуться. — Это слишком серьезный вопрос, и я должна посоветоваться с отцом.
По губам Людовика пробежала довольная улыбка. В этом деле герцог Домон был с ним заодно. Как это ни странно, письмо было послано на имя первого министра. Герцог питал слабость, даже больше — он был рабом династии Бурбонов и, зараженный, — увы! как и вся французская аристократия, ужасным ядом — ненасытной жадностью к деньгам, был подкуплен, чтобы идти рука об руку с королем. Поэтому Людовик мог быть спокоен. Будет даже очень кстати, если Лидия поговорит с отцом: он рассеет в ней последние сомнения.
— А ваш муж? — с ядовитой улыбкой прибавил король, бросив через плечо быстрый взгляд на Эглинтона.
— О, мой муж всегда будет на моей стороне! — уклончиво ответила Лидия.
При мысли об отце и о любезной улыбке короля она содрогнулась. Еще одна минута — и ее напускное спокойствие могло покинуть ее. Ей казалось, что она больше не выдержит этой возмутительной комедии; ей хотелось громко кричать от ужаса, отвращения и глубокой скорби при мысли о том, что ее отец купается в такой грязи.
Молодая женщина взглянула на мужа. Он уже больше не смотрел на нее, а спокойно стоял возле маркизы Помпадур, которая, предоставив королю сговориться с Лидией, завязала с лордом Эглинтоном легкий разговор. Он опять был совершенно спокоен, и в его лице, по обыкновению скромном и застенчивом, не было и следа недавнего возмущения.
Лидия по-прежнему держала в руке письмо герцога Кум-берлэндского. Ей казалось, что оно жгло ей пальцы своим отвратительным прикосновением; но оно ей было нужно, и, сделав над собой нечеловеческое усилие, она принудила себя взглянуть прямо в лицо Людовику и успокоительно улыбнуться.
— Я поговорю с моим отцом, государь, — повторила она, пряча конверт за корсаж платья, — и снова перечту письмо, когда буду одна и никто не будет мешать мне.
— И тогда вы дадите мне окончательный ответ?
— Да, послезавтра.
— Отчего не раньше? — с нетерпением произнес Людовик.
— Послезавтра, — с улыбкой повторила она, — Мне надо хорошенько все взвесить; кроме того, единственный знак, которому поверит Карл Эдуард, находится у лорда Эглинтона.
— Понимаю, — многозначительно сказал король. — Par ma foi! Приходится поневоле запастись терпением. Целых два дня! Ну, а пока мы займемся приготовлениями к отправке корабля. Мы имели в виду «Монарх»; что вы на это скажете?
— «Левантинец» быстроходнее.
— Это — правда. И к тому же можно положиться на его капитана. Он многим обязан маркизе Помпадур. А для того, чтобы отвезти тайный приказ капитану «Левантинца», мы, как только корабль будет готов к отплытию, пошлем в Брест племянника маркизы, Люжака. Думаю, что мы можем довериться ему. Его интересы слишком тесно связаны с нашими. На тайном приказе будет наша собственная королевская подпись, и вы сами вручите его, вместе с условленным знаком, избранному нами посланцу.
Король еще раз любезно кивнул Лидии головой, а она с полным почтением низко присела пред ним, как того требовал этикет. Людовик пристально посмотрел на нее, но ничто в ее спокойном, ясном лице не могло, по-видимому, поколебать его уверенность и испортить хорошее, радостное настроение. Он протянул ей свою пухлую руку с короткими, толстыми пальцами, унизанными драгоценными кольцами, и Лидия, не желая коснуться губами его тела, поцеловала большую печать — знак королевского достоинства, который она уважала и которому оставалась верна.
Что произошло в течение последующих десяти минут, она не могла бы с точностью сказать. Ее мысли путались, и она невольно содрогалась всякий раз, как проклятое письмо шуршало у нее за корсажем. Машинально следила она за уходом короля, и ей, по-видимому, удалось соблюсти необходимый декорум.
Так же машинально смотрела она на гудевшую, расходившуюся толпу. Громадная комната все больше и больше пустела, гул голосов понемногу затихал. Лидия видела согнутую спину своего мужа, молча склонявшегося в ответ на прощальные приветствия придворных льстецов; в ее ушах звучал шепот голосов, большею частью выражавших просьбы: не забыть или исполнить, в крайнем случае — обещать. Пред нею медленно двигалась процессия придворных льстецов, друзей и врагов; среди них она смутно различала яркое платье графини де Стэнвиль.
Прелестная Ирэна долго оставалась около лорда Эглинтона и ушла одна из самых последних; хотя Лидия принуждала себя не смотреть в ту сторону, она не могла не слышать раздражающей болтовни этой женщины и ровного голоса Эглинтона, говорившего комплименты, льстившие ненасытному тщеславию пустоголовой куклы. И это в ту минуту, когда он знал, что хотели предать его друга! Бесчестие! Ужас! Грязь!
К счастью Лидия не виделась с отцом. Если бы она заметила в его лице то же отвратительное выражение предательства, возмутившее ее в Людовике, силы, наверное, изменили бы ей.
Наконец ушли и последние из этой эгоистичной и равнодушной толпы. Громадная комната опустела. Лорд Эглинтон пошел провожать до дверей графиню де Стэнвиль. Шум голосов и смех долетали теперь, как слабое, отдаленное эхо. Наконец и эти звуки замерли в далекой галерее.
Лидия дрожала, как в лихорадке.
Теперь она осталась одна!
Оцепенение прошло, равно как и острое чувство отвращения, которое в последние полчаса притупило все ощущения Лидии и заставляло двигаться и говорить подобно не отвечающему за свои поступки автомату. У нее было такое чувство, как будто и на самом деле ей пришлось дотронуться до нечистого, гадкого пресмыкающегося, исчезнувшего в эту минуту из ее глаз. Конечно, оно скоро снова выползет из своей норы, но к тому времени она успеет приготовиться.
Да, она должна быть готова. Она больше не дрожала от ужаса пред ним, но призывала на помощь весь свой ум, всю свою холодную рассудительность и привычный, быстрый способ действия, чтобы уничтожить чудовище или, по крайней мере, обессилить его.
Лидия понимала, что король не позволит кормить себя неопределенными обещаниями. По прошествии двух дней отсрочки он начнет приводить в исполнение то, что она хотела только отсрочить, не имея, конечно, намерения помешать ему в его гнусных планах. Тогда он начнет действовать самостоятел ьн о.
Когда он поймет, что она намеревалась обмануть его, он, при своей изобретательности, всегда найдет средства не дать этим заманчивым миллионам ускользнуть у него из рук.
Хотя в настоящее время он и не знал, где и как захватить Карла Эдуарда и его друзей, однако он мог догадаться, что они по необходимости будут искать убежища на уединенном западном берегу Шотландии. Об этом береге всегда упоминали более или менее определенно в связи с экспедицией на помощь несчастному принцу, и хотя снаряжение судов находилось всецело в ведении главного контролера финансов, но Людовик, имея в перспективе миллионы, всегда мог снарядить «Левантинца», не прибегая к средствам казны, и послать его на розыски. К тому же было более чем вероятно, что Карл Эдуард, из опасения быть открытым и взятым в плен, будет готов доверить себя и своих приверженцев первому французскому судну, которое попадется на его пути, независимо от того, передаст ему капитан условный знак от его друга или нет.
Лидия была уверена, что все это, разумеется, придет в голову королю Людовику в случае ее решительного отказа в содействии или при ее попытке отложить ответ еще на несколько дней. Таким же путем, как и она, он рано или поздно дойдет до подобных соображений. Великое дело было выиграть два дня. Задержка в осуществлении планов короля на целые сорок восемь часов даст ей все-таки возможность противодействовать им.
Так обстояло дело относительно короля Людовика и его соображений. Что же касалось лично Лидии, то она считала своим священным долгом отвратить и предупредить это недостойное предательство; а это представлялось ей не так уж трудным, если умело воспользоваться двухдневной отсрочкой и найти человека, которому можно было бы довериться.
Ее мысли понемногу прояснились. «Монарх» был готов в любой момент выйти в море. Капитан Барр, командир судна, был сама честность. Необходимо отправить расторопного и верного человека в Гавр с приказанием капитану немедля сниматься с якоря и плыть к уединенному месту, известному только ей и ее мужу, где Карл Эдуард и его сподвижники, вероятно, уже укрылись в ожидании помощи.
Кольцо с печатью лорда Эглинтона, доверенное капитану Барру, сейчас же пробудит доверие в беглецах. Задержки быть не может, и, если ветер и погода будут благоприятствовать, то «Монарх» примет на палубу принца и его друзей, прежде чем «Левантинца» успеют снарядить к отплытию.
«Монарх» не должен сразу возвращаться домой: сначала он пристанет к берегам Ирландии, а затем обойдет Британию кружным путем. Это будет, разумеется, гораздо дольше, но так или иначе надо довести до минимума риск для беглецов быть перехваченными в пути.
Сначала беглецы могут поселиться в какой-нибудь уединенной деревушке внутри страны, пока будут приняты меры для приискания им постоянного места жительства в Австрии, Испании или другой стране, где они были бы в безопасности от вероломных замыслов Людовика XV.
Лидия говорила себе, что этот грандиозный план надо приводить в действие с крайней осторожностью. Ведь опасно навлекать на себя гнев Бурбона. В лучшем случае, если даже народ и парламент открыто примут ее сторону, то, по всей вероятности, этим будет положен конец ее карьере, так же, как и карьере мужа, а следовательно — конец и всем ее мечтам.
Само по себе исполнение начертанного плана не представляло особенных трудностей, если бы только у нее был человек, которому она могла бы слепо довериться. В этом заключалась главная суть дела, от этого зависел весь успех.
Ее единомышленник, кто бы он ни был, должен был сегодня же после полудня отправиться в Гавр, захватив с собой инструкции для капитана Барра и перстень с печатью ее мужа.
Между Версалем и Гавром было ровно полтораста лье[9], и Лидия хорошо понимала, какая сила и выносливость потребуются для такой форсированной езды, почти без остановок. Для этого прежде всего нужно быть молодым и верить в дело. До Гавра необходимо добраться, прежде чем восходящее солнце бросит свои первые лучи на море и прибрежные утесы, и «Монарх» должен уже плыть на всех парусах к далекой Шотландии, пока Франция еще будет спать безмятежным сном. Чтобы с успехом выполнить такое поручение, всадник должен запастись добрым конем и обладать силой молодого быка и хитростью лисицы.
Обдумывая все это, Лидия продолжала сидеть в амбразуре окна. Ее глаза были закрыты; хорошенькая головка с массой густых каштановых волос покоилась на цветной, нежных тонов подушке кресла; словно точеные, обнаженные до локтей руки бессильно лежали на коленях, и одна из них все еще держала позорное письмо герцога Кумберлэндского. Вся фигура молодой женщины олицетворяла собой мечтательную задумчивость.
Так сидела она без малейших признаков внутреннего волнения, обдумывая мельчайшие подробности своего плана — без малейших признаков волнения, хотя внутри нее все кипело. Ей страстно хотелось действовать, двигаться, но она презирала бы себя, если бы не сумела подавить внешние признаки своего волнения, если бы не могла справиться с горячим желанием ходить взад и вперед по комнате, рвать на части гнусное письмо и ломать на куски попадающиеся под руку безобидные предметы.
Мало-помалу пред ее умственным взором на фоне общей картины вырисовалась фигура ее мужа, «маленького англичанина», друга Карла Эдуарда Стюарта; это был слабовольный, изнеженный, бестактный, но, несомненно, честный человек.
При мысли о нем Лидия улыбнулась. Как мало знала она своего мужа! Она только что была свидетельницей того нескрываемого отвращения, с каким он отнесся к низким предложениям английского герцога, но почти презирала его за такое яркое отсутствие дипломатического такта. Как и подобало мужчине, он не мог скрыть свое отвращение пред вероломством Людовика и, пытаясь доказать верность своему ДРУГУ, чуть было не ускорил катастрофу, которая предала бы Карла Эдуарда в руки его врагов. Только благодаря своевременному вмешательству Лидии король, рассерженный и взволнованный, будет колебаться и обдумывать свои планы, и этим временем можно будет воспользоваться, чтобы помешать исполнению его замыслов.
В отношениях молодой женщины к мужу была странная смесь презрения и доверия, и в своих поисках человека, на которого можно было бы положиться, она невольно вспомнила о муже, чувствуя, что его одного она могла посвятить в свою тайну. Впрочем, ей во всяком случае пришлось бы спросить у него заветное кольцо, а также справиться относительно последних распоряжений и точного местопребывания Стюарта и прочих беглецов. В таком случае, отчего бы ему самому не отправиться в Гавр?
При этом предположении она опять улыбнулась. Она ведь даже не знала, умеет ли Эглинтон ездить верхом, а если бы и умел, хватит ли у него сил и выносливости для такой безостановочной езды с головокружительной быстротой, да еще почти без пищи, в течение целых суток?
В сущности она крайне мало знала своего мужа. Они всегда жили врозь. В этот короткий год их совместной жизни они стали друг другу еще более чужими, чем были до свадьбы. Он без сомнения считал ее черствой и неженственной, а ей он казался слабым и недостаточно мужественным. Но, кроме него, никого не было под рукой, и Лидия с обычной решимостью выбросила из головы мысли о его недостатках. Она постарается не видеть в нем человека, погрязшего в искусственной жизни версальского двора с его раздражавшим ей нервы этикетом; человека, поддающегося лести Ирэны де Стэнвиль и в свою очередь восхваляющего ее женственность, разумеется, по контрасту с более сильной натурой его жены.
Позже, вспоминая обо всем происшедшем, Лидия не могла бы описать события этого утра в точной последовательности. Ей казалось, что по прошествии некоторого времени она оторвалась от своих мечтаний, намереваясь от начала до конца привести в исполнение весь свой план; что, все еще держа в руках постыдное послание, она встала с кресла и прошла через весь громадный приемный зал, направляясь в свой кабинет, чтобы там спокойно обдумать последние подробности. Конечно, ее мысль вовремя была сосредоточена на судьбе молодого принца и его друзей, почему невольно касалась и ее мужа; но она никак не могла в строгой последовательности припомнить, в какой именно момент голос лорда Эглинтона примешался к ее мыслям о нем.
Одно она твердо помнила: проходя мимо напоминавшей трон кровати и невольно вспоминая Эглинтона, ухаживавшего за Ирэной в ярко-розовом платье, она неожиданно услышала его голос:
— Одну секунду, маркиза! Прошу вас уделить мне только одну секунду!
Лидия уже взялась за золоченую ручку двери, в которую намеревалась пройти, однако голос мужа слышался совсем близко позади нее. Она слегка повернулась к нему. Он стоял, пристально глядя на нее серьезными глазами, в которых читались мольба и, кроме того, что-то неуловимое, что она сразу не могла понять.
— Я шла в свой кабинет, — сказала она, невольно отступая, так как не ожидала встретить здесь мужа.
— Потому-то я и прошу у вас прощения за свое вторжение, — просто сказал он.
— Чем могу я быть вам полезна?
— Если вы удостоите меня…
Он запнулся.
— Да?
Она привыкла к застенчивости мужа и его нерешительной манере говорить, всегда раздражавшей ее; но теперь ей хотелось быть с ним ласковой; она даже была рада, что встретила его здесь. Ей казалось, что его появление было ответом на ее желание поручить ему отвезти тайный приказ командиру «Монарха».
Он перевел свой взгляд на ее опущенную руку.
— Прошу вас, маркиза, отдайте мне письмо, которое вы держите в руке.
— Вам? Зачем? — спросила она, причем улыбка мгновенно исчезла с ее лица.
— Я не могу допустить, чтобы маркиза Эглинтон, моя жена, хотя бы одну секунду грязнила свои пальцы прикосновением к подобной гнусности.
Эглинтон говорил свойственным ему спокойным, ровным и застенчивым тоном, не сводя с жены испытующего взора.
Она инстинктивно крепче сжала письмо в руке; ее лицо снова приняло жесткое выражение, глубокая складка легла между ее бровей, и она взглянула прямо в лицо мужа с выражением гордого изумления, смешанного с презрением. В громадном зале воцарилась мертвая тишина; только слегка шуршала бумага, зажатая в руке Лидии, и это наводило на мысль, что эта изящная рука далеко не была спокойна.
Казалось, что после короткого разговора эти двое людей, почти чуждых друг другу, вдруг, по каким-то неуловимым причинам, сделались почти врагами и, стоя друг против друга, как будто взаимно измеряли силы, точно боясь скрытого удара. Женщина приготовилась отстаивать свою независимость, свое право на господство, которое, как ей казалось, хотели у нее оспаривать и которое она не хотела уступить ни за что на свете; мужчина был все так же нерешителен, смутно надеясь, что она не пойдет на борьбу, и чувствуя, что его панцирь был уязвим и что она владела оружием, сломить которое было ему не по силам.
— Я снова повторяю свое требование, маркиза, — сказал Эглинтон, помолчав. — Эта бумага…
— Странное требование! — холодно произнесла Лидия.
«Маленький англичанин» ничего не ответил, очевидно, уловив в ее тоне насмешку, так как легкая краска покрыла его бледные щеки. Помолчав несколько времени, чтобы сгладить впечатление от своих ядовитых слов, Лидия возразила со спокойным равнодушием:
— Вы, надеюсь, извините меня, милорд, если я обращу ваше внимание на то, что до сих пор я считала себя единственным судьей своих поступков.
— Во всех других отношениях я согласен с вами, — ответил он, не обращая внимания на ее сарказм, — Но в данном случае я принужден просить вас, как это мне ни тяжело, отдать мне это письмо и объяснить, как именно вы намерены поступить.
— В свое время вы это узнаете, — надменно сказала она, — теперь же прошу у вас извинения; у меня есть дело и…
Лидия была слишком раздражена внезапным вмешательством мужа и, не желая показать это и тем нарушить законы учтивости, хотела удалиться. Но он бесцеремонно взялся за ручку двери и загородил ей дорогу.
— Милорд?! — возмутилась она.
— Боюсь, что я очень груб, маркиза, — мягко произнес он. — Но допустим, что тонкое французское обращение не могло исправить мою английскую грубость. Я знаю, что, загораживая вам дорогу, нарушаю самые элементарные правила этикета, но я униженно просил вас дать мне разъяснения, а также и это письмо, а потому не могу разрешить вам уйти, пока не получу того и другого.
— Разрешить? — сказала Лидия с коротким, язвительным смехом. — Надеюсь, вы не заставите меня напомнить вам о договоре, на который вы добровольно согласились, прося моей руки?
— В этом нет никакой надобности, — я хорошо помню его. Я обещал вам не вмешиваться в вашу жизнь, предоставив вам устраивать ее по-своему, и оставить вам полную свободу мысли и действий, как вы пользовались до того времени, когда удостоили согласиться носить мое имя.
— Следовательно? — спросила она.
— Теперь совсем другое; дело касается моей чести и чести моего имени, — спокойно ответил Эглинтон. — Я желаю сам быть охранителем этой чести.
Так как, по-видимому, Лидия не собиралась возражать, то он продолжал, но в его голосе не чувствовалось обычного спокойствия:
— Предложение, сделанное мне несколько времени тому назад его величеством, и письмо, которое вы продолжаете держать в руке, — так подлы и зловредны, что одно прикосновение к ним уже граничит с нравственным падением. Когда я вижу в ваших пальцах, которые я имел честь целовать, этот гнусный документ, мне кажется, что они держат ужасную ядовитую змею, самый вид которой должен внушать вам отвращение; вы должны отвернуться от нее, как от скользкой жабы.
— Что вы и сделали? — сказала она, презрительно пожав плечами при воспоминании о его безрассудстве, которое могло только ускорить катастрофу, тогда как она своей разумной дипломатией сумеет, быть может, отвратить беду.
— Что я и сделал, и, вероятно, очень грубо, — скромно согласился Эглинтон, — в тот самый момент, когда мне все стало ясно. Видеть вас, мою жену, — да, мою жену! — повторил он с не свойственной ему твердостью в голосе, как бы в ответ на едва уловимое, неопределенное выражение, скользнувшее при этих словах по лицу Лидии, — видеть вас среди этой грязи, хотя бы самое короткое время, слушать, как вас склоняют на предательство, и смотреть, как вы целуете ту самую руку (хотя бы и короля Франции, — это для меня безразлично!), которая держала это позорное письмо… это было ужасно, невыносимо! Мне казалось, что я лишусь сознания. Я выдержал пытку, насколько это требовалось по этикету; я с нетерпением ждал минуты, когда из вашей груди вырвется крик негодования и презрения по поводу этого гнусного письма; если бы вы не вмешались, я швырнул бы это письмо в лживое лицо этого царственного предателя. Но вы улыбались ему в ответ; вы взяли от него письмо. Господи, я видел, как вы спрятали его на вашей груди!
Он на минуту умолк, точно стыдясь своего страстного порыва, так непохожего на его обычное равнодушие. Казалось, надменный взор и плохо скрытое презрение жены только подстрекали его, заставив выйти из границ его обычной сдержанности.
Теперь Лидия уже не пыталась уйти; она стояла прямо пред ним, слегка прислонившись к портьере из тяжелого блестящего красного шелка таких разнообразных оттенков, какие можно видеть только на редких сортах герани.
На этом фоне особенно рельефно выделялась ее тонкая, стройная фигура, полная непреклонной гордости. Красный шелк придавал теплый колорит ее каштановым волосам и белоснежной шее. Строгий, почти монашеский серый цвет ее платья, изящно собранная на груди косынка, волны кружев, выгодно подчеркивавших красоту ее рук, — все это составляло восхитительное сочетание нежных тонов на почти огненном фоне портьеры. В одной руке она все еще сжимала письмо, другою крепко держалась за занавес. С откинутой назад головой, с полураскрытыми, презрительно улыбающимися губами она смотрела на него сквозь длинные полуопущенные ресницы.
Это была картина, способная зажечь страсть в сердце каждого мужчины. Лорд Эглинтон машинально провел рукой по лицу, точно отгоняя от себя тягостную, навязчивую мысль.
— Что же вы остановились? Поверьте, мне очень интересно слушать вас, — промолвила Лидия.
«Маленький англичанин» нахмурился, закусив губы, а затем сказал уже спокойнее:
— Прошу извинения! Забывшись, я переступил границы светских приличий. Мне уже немного остается сказать вам. Я не должен был утруждать вас таким долгим разговором, зная, что мое чувство в этом отношении не может интересовать вас. Когда несколько времени тому назад этот зал очистился от склонявшихся пред вами льстецов, я терпеливо ждал от вас первого слова, вроде того, что честь моего имени, одного из древнейших имен Англии, не должна быть запятнана вмешательством в двусмысленную дипломатию Франции. Тогда я не думал просить у вас объяснения; я ждал, что вы сами дадите его, что вы заговорите первая. Вместо того вы изучали это гнусное письмо, не думая обо мне, даже не бросив на меня мимолетного взгляда, а затем с ясным, спокойным лицом и уверенной осанкой опытного государственного мужа намеревались пройти мимо меня.
— Значит, вы хотели требовать от меня разъяснения относительно моих поступков, хотя год тому назад дали торжественную клятву никогда в это не вмешиваться?
— Требовать? Слишком сильно сказано, — проговорил Эглинтон уже совсем мягко. — Я не требую, а на коленях прошу объяснения, — и подобно тому, как год назад, когда Лидия впервые положила свою руку на его руку, а он излил ей всю свою душу, он опустился на одно колено и склонился пред женой так, что его горячий лоб почти касался ее платья.
Лидия смотрела на него с высоты своего горделивого величия.
Откроют ли когда-нибудь боги тайну женского сердца? Лидия с таким же отвращением, как и сам Эглинтон, отнеслась к предложению короля; но она лучше его знала, с кем имеет дело, и хотела только выиграть время. Хотя она сознавала, что ее муж прав, однако в ее сердце зародилось чувство какого-то странного озлобления и обиды. С самого дня свадьбы она и Эглинтон были чужими друг для друга; она никогда не старалась понять мужа; в ее душе все росло чувство презрения, возбуждаемого его застенчивостью и мягкостью. Но теперь, когда он так явно не понял ее, когда он допустил, что она готова была согласиться на гнусное предложение или, по крайней мере, не вполне осуждала его, — гордость ее возмутилась.
Он не имел права считать ее такой низкой! Именно он был предметом ее мыслей, когда она соображала, как лучше и скорей спасти его друга; она даже хотела прибегнуть к его помощи и содействию. Он должен был понять ее, должен был угадать истину, а теперь она ненавидела его за то, что он посмел подозревать ее.
Лидия была слишком горда, чтобы вступить в какие бы то ни было объяснения: это значило бы, что она оправдывается, а в чем? Во всяком случае это было бы унижением для нее. По мнению Эглинтона, во Франции, кроме него, не было ни одной честной и прямой души, не существовало чести, кроме чести его имени?
Она вдруг разразилась громким и продолжительным смехом, но он и не заметил неестественности этого смеха. Он сделал ошибку, однако не сознавал ее. В простоте своей души он все еще надеялся, что жена поймет его, объяснится с ним, а затем они вместе придумают, каким способом швырнуть обратно королю его гнусное предложение. Услышав смех Лидии, он вскочил на ноги; вся кровь отхлынула от его щек, покрывшихся смертельной бледностью.
— Знаете, — с едкой насмешкой сказала Лидия, — вы приготовили мне сегодня массу сюрпризов. Кто мог подозревать, что вы так необыкновенно красноречивы? И потом, клянусь, я до сих пор не могу понять, когда вы успели наблюдать за мною? Ваше внимание было всецело поглощено Ирэной де Стэнвиль.
— Графиня де Стэнвиль не имеет никакого отношения ни к этому делу, ни к тем объяснениям, которых я у вас просил, — возразил «маленький англичанин».
— Я отказываюсь дать вам их, — гордо сказала Лидия, — и так как вовсе не желаю мешать вам и портить ваше удовольствие, то и прошу вас вспомнить наш договор: предоставить мне полную свободу говорить и действовать по моему усмотрению, а также управлять делами Франции, если ей нужна будет моя помощь; вас же я попрошу только ни во что не вмешиваться.
И с утонченной жестокостью, на какую женщины бывают способны в минуты сильных душевных волнений, молодая женщина тщательно сложила письмо герцога Кумберлэндского и снова спрятала его за корсаж. Затем, не удостоив мужа ни единым взглядом и не спеша подобрав платье, она повернулась и, спокойно пройдя через всю комнату, вышла в другую дверь и скрылась из его глаз.
Дюран очень смутился, когда Лидия неожиданно вошла в его святилище; но она едва ли заметила его отсутствие, едва ли отдавала себе отчет в том, где сама находилась.
Большой приемный зал, из которого она только что вышла, имел всего два выхода: один, возле которого она только что разговаривала с мужем, другой — ведший в приемную, где помещался Дюран со специальной целью отбирать плевелы от пшеницы, другими словами — отделять просителей, заручившихся рекомендательными письмами для присутствия на petit-lever главного контролера финансов, от тех, которые таких писем не имели.
Нечасто случалось, чтобы маркиза проходила этим путем, и этим можно объяснить волнение Дюрана, когда он увидел, что Лидия внезапно открыла дверь. Если бы она не была так поглощена собственными мыслями, то заметила бы, как его руки принялись нервно перебирать бумаги на письменном столе, а бледные, водянистые глаза стали беспокойно перебегать от ее лица к тяжелой портьере, висевшей на одной из дверей. Но в эту минуту ни сам Дюран, ни окружавшая его обстановка не существовали для Лидии; она быстро прошла через комнату, даже не заметив его присутствия. Ей хотелось как можно скорей уйти отсюда, поскорее оставить за собой целый ряд приемных комнат, которые отделили бы ее от только что пережитой сцены.
В ушах у нее звенело. Она не могла бы сказать, действительно ли она слышала крик, или это была фантазия ее до крайности натянутых нервов; но через всю громадную приемную, сквозь закрытые двери до нее донесся пронзительный, отчаянный призыв, напоминавший стон раненого зверя. Сколько упрека, мольбы, душевной тоски и оскорбленной страсти слышалось в этом возгласе: «Лидия!» Она бежала от него, боясь принять его за действительность, боясь поверить своим ушам. Сама она чувствовала себя настолько оскорбленной, что не могла обращать внимание на страдания других. Она надеялась, что нанесла жестокий удар гордости мужа, его достоинству, даже любви, которую он когда-то питал к ней и которая, по-видимому, навсегда погасла в его душе.
Давно-давно, стоя пред нею на коленях, он сравнивал ее с Мадонной, говорил о поклонении, об обожании, а сегодня вдруг заговорил о падении, о запятнанной чести и просил ее держаться подальше от грязи!
Как смел он не понять ее? Если бы он любил ее, то, наверно, сумел бы и понять. Постоянное общение с Ирэной де Стэнвиль затуманило его внутренний мир: чистая, безупречная Мадонна побледнела и сошла с пьедестала; теперь он стремился на землю, к более доступным идеалам.
Лидия не могла допустить, что это произошло по ее собственной вине. Она вышла за лорда Эглинтона потому, что он сделал ей предложение, стремясь спасти ее оскорбленное тщеславие под покровом своего обожания и в блеске своего богатства и титула. Он знал, как она холодна, недоступна и лишена всякой сентиментальности, но с определенным направлением ума, со страстным стремлением к могуществу и власти. Трудиться на благо Франции и ради этого добиться власти!
Такой Эглинтон узнал ее, такой и полюбил. Она ничего не скрывала от него, когда он осмеливался предлагать ей вопросы. Таков был между ними договор, который он теперь пытался нарушить. Но, если бы он по-прежнему любил ее, ему не для чего было бы спрашивать о том, о чем он сам догадался бы. Как догадался бы, благодаря какому тонкому процессу мышления — в этом Лидия не отдавала себе отчета.
«Он знал бы!», «Он понял бы, если бы все еще продолжал меня любить!» — эти две фразы все время копошились в ее мозгу, как дополнение к тому призыву, который, казалось, все еще раздавался в ее ушах, несмотря на то, что целая анфилада парадных покоев отделяла ее от этого назойливого крика.
Конечно, она была совершенно равнодушна к любви мужа. С его стороны это было немое, собачье обожание, горячее, бескорыстное чувство, которое ничего не требовало, довольствуясь поклонением издали. Однако она везде чувствовала эту любовь: на приемах, среди толпы, в присутствии короля — она всегда видела глаза, с безграничным обожанием следившие за каждым ее движением. Но теперь любви больше не было! Она все время повторяла себе это, несмотря на то, что это болезненно действовало на ее нервы и возбуждало в ней странную слабость, против которой так возмущался ее свободный, гордый дух…
Дойдя до роскошной лестницы, она почти бегом спустилась вниз, не обращая внимания на удивленные взгляды целой армии лакеев, стоявших на площадках и в галереях. Через минуту она уже была на террасе, с жадностью вдыхая чистый, свежий воздух.
В первую минуту она остановилась, ослепленная светом, игрой в воде солнечных лучей, блестящей зеленью, трепетавшей под ласковым поцелуем полуденного солнца, а потом медленными шагами вышла на небольшую лужайку, где простая садовая скамья словно манила ее на отдых. Под ногами у нее расстилался толстый зеленый ковер с богатыми узорами из прошлогодних листьев и серебристых почек, которые еще не успело заглушить полуденное солнце; кругом была двойная стена стройных зеленовато-серых стволов, с яркими золотистыми пятнами, на которые мягко ложились темно-голубые тени; дальше — кусты высокого папоротника причудливой формы, сквозь который дерзко пробивались ярко-красные и белоснежные пучки наперсточной травы.
Опустившись на скамью и прислонившись головкой к грубой спинке, Лидия мечтательно устремила взоры вверх, на кусочек голубого неба, казавшегося резко намалеванным над густым сводом зеленых ветвей. В эту минуту она чувствовала себя невыразимо одинокой и покинутой. Несправедливое отношение к ней угнетало ее, пожалуй, еще больше, чем окружавшая ее атмосфера предательства, в которой она буквально задыхалась. Ей не на кого было положиться. Ее отец был лжив и слабохарактерен; ее муж — непостоянен и несправедлив; принц Карл Эдуард был всеми покинут, а она, лишенная всякой помощи и поддержки, едва ли будет в состоянии одна привести в исполнение задуманный ею план для спасения несчастных беглецов. До этой минуты она не сознавала, как сильно рассчитывала на помощь своего мужа. Теперь, когда она уже не могла обратиться к нему с просьбой ехать в Гавр и отвезти приказания капитану «Монарха», она тщательно искала себе помощника, человека, которому могла бы довериться. Возможно ли было надеяться, что среди окружавших ее льстецов найдется человек, который согласится в одну ночь сделать верхом сто пятьдесят лье, чтобы сдержать обещание, данное Францией?
От сильного напряжения мысли у Лидии разболелась голова. Ужасно было сознавать, что ее любимая мечта должна навсегда разбиться. О, если бы она была мужчиной!
Слезы выступили у нее на глазах. В другое время она презирала бы себя за такую слабость, теперь же обрадовалась этим слезам: они как будто снимали тяжесть с ее души. Ей стало тягостно сияние яркого голубого неба. Она закрыла глаза и, казалось, забыла на минуту и свет с его предательством, и Версальский дворец, и злополучных беглецов в Шотландии… все, кроме своего одиночества и тоскливого призыва: «Лидия!»
Придя в себя после неожиданного появления маркизы в его святилище, Дюран подбежал к портьере, за которой все время тревожно следил, и, отдернув ее, настежь распахнул находившуюся за нею полуоткрытую дверь.
— Господин граф! — осторожно позвал он.
— Она ушла? — послышался шепот из соседней комнаты.
— Да, да, ушла. Пожалуйста, войдите, граф, — сказал Дюран, с раболепным видом поддерживая отдернутую портьеру, — Маркиза только быстро прошла через комнату; уверяю вас, она ничего не заметила.
Войдя в комнату, Гастон де Стэнвиль бросил вокруг испытующий взгляд, нервно теребя бывший у него в руках кружевной платок. Нечего и говорить, что необходимость скрыться при появлении Лидии была крайне унизительна для его гордости. Он не хотел появиться пред нею слишком внезапно, и его раздражало, что он вынужден был прибегнуть к помощи слуги.
— Чтобы поставить меня в такое глупое положение, — злобно сказал он, обращаясь к Дюрану, — надо быть или дураком, или же просто плутом, а в таком случае…
— Тысячу извинений, граф, — стал оправдываться маленький человечек. — Маркиза никогда не проходит здесь после petit-lever. Обыкновенно она удаляется в свой кабинет, куда я и намеревался проводить вас, согласно вашему желанию.
— Вы, кажется, очень уверены в том, что маркиза согласилась бы дать мне аудиенцию?
— Я сделал бы все, что от меня зависит, чтобы устроить эту аудиенцию для вас, и полагаю, что мне это удалось бы; немножко такта, немножко дипломатии, и, поверьте, мы, имеющие то преимущество…
— Хорошо, хорошо! — нетерпеливо перебил граф. — Но что же теперь делать?
— О, теперь дело значительно осложнилось! В кабинете маркизы нет, и…
— И вы хотите, чтобы я заплатил вам дороже? — воскликнул Гастон с злобной улыбкой, — Ну, хорошо!.. Сколько же?
— Чего собственно желаете вы?
— Я хочу говорить с маркизой наедине.
— Гм… гм… это трудно!
Терпение Гастона де Стэнвиля истощилось; впрочем, у него никогда его и не было. С громким проклятием он схватил маленького человечка за шиворот и прошипел:
— Слушай ты, раб! Если ты сейчас же устроишь мне эту аудиенцию, то получишь два луидора, если же будешь продолжать дурачить меня, то твоя спина скоро узнает, какова палка у моего лакея.
По-видимому, для Дюрана этот взрыв не был неожиданностью: весьма возможно, что ввиду исключительности своего положения ему нередко приходилось подвергаться подобным вспышкам со стороны раздражительных высокопоставленных просителей. Как бы то ни было, он нисколько не смутился и, как только граф выпустил из рук его воротник, поправил кафтан и галстук, а затем покорно сказал, протягивая руку:
— Прошу вас, граф, пожаловать мне два луидора. А теперь, — прибавил он, когда Гастон с новым проклятием положил на его худую ладонь две золотые монеты, — удостойте следовать за мной.
По анфиладе роскошно убранных приемных Дюран провел Гастона на ту самую лестницу, по которой только что спустилась Лидия. Граф следовал за ним, отвечая небрежным кивком головы на почтительные поклоны бесчисленных лакеев, попадавшихся на его пути.
Граф де Стэнвиль был при дворе важной персоной: всем была известна склонность, которую питала к нему маркиза Помпадур; да и король охотно проводил время в обществе этого любезного кавалера; кроме того, все были уверены в неограниченном влиянии его жены, графини Ирэны, на главного контролера финансов. Таким образом Гастон, несмотря на свои ограниченные средства, всюду, где бы ни появлялся, встречал лесть и раболепство. От всякого другого за услугу, подобную той, которую он оказывал графу, Дюран, конечно, потребовал бы гораздо большую мзду.
Когда они вышли на террасу, Дюран пальцем, напоминавшим гвоздь, указал налево, на поросшую кустами лужайку, говоря при этом:
— Вы найдете маркизу вот под теми деревьями; что же касается меня, то я не имею права дольше оставлять свой пост, так как могу понадобиться господину контролеру; да и вам едва ли будет приятно, если маркиза заметит вас в моем обществе?
Гастон согласился с этим мнением. Он рад был отделаться от своего сладкоречивого спутника, краснея от стыда при мысли, что ему по необходимости пришлось прибегнуть к его помощи. В противоположность Лидии, он оставался совершенно холоден к красоте чудного августовского дня: на него не действовали ни щебетание птиц, ни острый аромат цветов позднего лета, а группа молодых буковых деревьев привлекла его внимание лишь потому, что в тени их он надеялся найти Лидию одну.
Выйдя на маленькую лужайку, он увидел грациозную фигуру, полулежавшую на скамейке в сладкой дремоте. Утомленная жарой и ярким светом, Лидия моментально заснула; но теперь что-то заставило ее открыть глаза, и она с изумлением увидела пред собою Гастона де Стэнвиля, пристально смотревшего на нее. Застигнутая врасплох во время сна, она испугалась, что Гастон застал ее в неподходящей позе.
— Боюсь, что я помешал вам, — кротко сказал он.
— Я замечталась, — холодно ответила она, оправляя платье и машинально поднося руку к волосам, чтобы подобрать выбившийся локон, а затем она сделала вид, что хочет встать.
— Вы не уйдете отсюда! — умоляющим голосом произнес граф.
— У меня есть дело. Я присела здесь только на одну минуту, чтобы отдохнуть.
— А я помешал вам?
— О, неособенно! — спокойно ответила Лидия, — Я все равно уже собиралась идти заниматься.
— Разве это так спешно?
— Дело, касающееся целого народа, всегда спешно.
— Такое спешное, что вы не можете уделить несколько времени старым друзьям? — с горечью сказал он.
Лидия пожала плечами и иронически рассмеялась:
— Старым друзьям?.. о!
— Да, старым друзьям, — тихо повторил Стэнвиль, — Мы ведь были друзьями в детстве.
— С тех пор случилось много нового, граф!
— Нет, была сделана только одна ужасная ошибка, которая сама по себе уже служила искуплением.
— Разве так необходимо возвращаться к этому вопросу? — спокойно спросила Лидия.
— Да, да, необходимо, — с убеждением ответил он. — Лидия, неужели я никогда не буду прощен?
— А разве мне есть за что прощать вас?
— Да, заблуждение… ужасное заблуждение… ошибка, если хотите…
— Я назвала бы это предательством, — сказала маркиза.
— Не выслушав моих оправданий, не разрешив мне сказать ни одного слова?
— Что бы вы ни говорили, граф, я не имею теперь права слушать вас.
— Почему? — порывисто сказал он, подходя к ней и загораживая ей дорогу. — Даже преступнику пред смертью дозволяется сказать несколько слов в свою защиту, я же не совершал преступления. Разве преступно было с моей стороны любить вас? Сознаюсь, я был ужасным безумцем, — прибавил он более спокойно, быстро сообразив, что своей горячностью только раздражал Лидию. — Такая благородная женщина, как вы, неспособна понять те ловушки, которыми усеян путь человека богатого, имеющего громкое имя и недурную внешность, одним словом — все, что может дразнить жадные инстинкты некоторых лукавых женщин, стремящихся главным образом к замужеству, власти и независимости. Я попал в одну из таких ловушек, Лидия… попал глупо, пошло, сознаюсь в этом, но в этом — мое оправдание.
— Вы, кажется, забываете, граф, что говорите о своей жене.
— О, нет, — сказал Гастон с каким-то мрачным достоинством, — я стараюсь не забывать этого! Я не обвиняю, а только констатирую факт и делаю это пред женщиной, которую уважаю больше всех на свете; ей первой я поверил свои детские тайны, она была для меня и первой утешительницей в моих отроческих горестях.
— Все это было в то время, когда вы были свободны, граф, и имели право поверять мне свои тайны; теперь это право принадлежит другой, и…
— Клянусь небом, я не причиняю той, другой, ничего неприятного, открывая вам свои печали и моля об утешении.
Стэнвиль заметил, что теперь Лидия уже не делала больше попыток уйти. Она сидела, прижавшись в уголке грубой садовой скамейки, положив руку на ее спинку и склонив голову на руку. Легкий ветерок шевелил ее локоны; теперь, когда он заговорил так серьезно и печально, она бросила на него быстрый, сочувственный взгляд, и надменное выражение ее лица несколько смягчилось.
Хотя Гастон и не преминул подметить эту перемену, но продолжал держаться покорного тона, стоя пред молодой женщиной с низко опущенной головой и потупленным взором.
— Я могу дать вам так мало утешения, — сказала Лидия уже мягче.
— Напротив, очень много, если только вы захотите.
— Каким же образом?
— Не изгоняйте меня совершенно из вашей жизни! Неужели же я — такой презренный человек, что вам противно хоть изредка бросить на меня ласковый взгляд? Я причинял вам зло… я знаю. Пусть это будет предательство, по-вашему, но, когда я вспоминаю тот вечер… мне все-таки кажется, что я достоин вашего сожаления. Ослепленный безумной любовью к вам, я в этот короткий час забыл все на свете, забыл, что я (хотя, Богом клянусь, не по своей вине!) попал в западню, забыл, что другая имеет право на любовь, которую я никогда не мог дать ей. Да, правда, я забыл все это: музыка, шум, ваша красота затуманили мой рассудок… прошлое было забыто, я жил только настоящим. Можно ли обвинять меня за то, что я — мужчина, а вы так обворожительно хороши?
Граф старался говорить, не повышая голоса, чтобы не показаться несдержанным и нетерпеливым. Лидия видела пред собой человека, некогда любимого ее, причинившего ей, правда, много горя, но теперь с краской стыда на лице, покорно и крайне почтительно молившего ее о прощении.
— Не будем больше говорить об этом, — сказала она. — Поверьте, Гастон, я никогда не питала к вам неприязни.
В первый раз она назвала его по имени. Лед растаял, но поверхность озера была все еще холодна.
— Да, но вы меня избегаете, — снова заговорил Гастон, ловя взгляд маркизы, — Вы смотрите на меня с презрением, между тем, как я готов пожертвовать жизнью, чтобы с благоговением служить вам, подобно древним мученикам, умиравшим за свою веру.
— Это все — слова, Гастон, — со вздохом проговорила Лидия.
— Позвольте мне доказать это на деле, — горячо сказал он. — Лидия, я только что смотрел на вас, пока вы спали; хотя это продолжалось всего несколько минут, но мне многое стало ясно. Из вашей груди вырвались тяжелые вздохи, на ваших ресницах дрожали слезы. О, в эту минуту я готов был умереть, чтобы только снять тяжесть, очевидно, угнетающую вашу душу!
Ободренный молчанием и смягчившимся выражением лица молодой женщины, граф сел рядом с нею и положил свою руку на ее руки. Она высвободила их спокойно, но без гнева. Она больше не сердилась на него, и, как это ни странно, весь ее гнев обратился теперь на ее мужа. Для нее было унизительно сознавать, что Гастон был свидетелем ее слабости, и этим унижением она была обязана обиде, нанесенной ей Эглинтоном.
Гастон умел выбирать подходящие выражения: он обратился к ее чувству сострадания и молил о прощении. С его стороны не было сделано попытки оправдаться, и его раскаяние разрушило преграду, воздвигнутую между ними озлобленностью Лидии против него. Его почтительное отношение смягчило ее гордость, и она действительно искренне жалела его.
Гастону помогло еще и то обстоятельство, что в настоящее время ее собственные поступки не были правильно поняты: она вдруг пришла к заключению, что слишком быстро осудила его; теперь же она знала по себе, какую боль может причинить подобное суждение.
А граф продолжал говорить серьезно и просто, напоминая ей о том, как она любила его, любила и верила. Когда-то, в детстве, он был ее героем, и хотя она безжалостно свергла свой кумир с высокого пьедестала, однако в самой глубине ее сердца должна была еще остаться тень прежней нежности к нему.
— Лидия! — умоляюще произнес он.
— Что, Гастон?
— Позвольте мне снять с вашей души гнетущую ее тяжесть. Вы только что говорили о моей жене. Видите, я не боюсь называть ее. Клянусь своей детской любовью к вам, которая была самым чистым и возвышенным чувством в моей жизни, что, умоляя вас подарить меня вашей дружбе, я не наношу своей жене и тени оскорбления. Вы настолько неизмеримо выше всех других женщин, Лидия, что в вашем присутствии даже страсть переходит в экзальтацию, а желания — в жажду жертвы.
— О, как бы я хотела верить вам, Гастон! — вздохнула она.
— Испытайте меня.
— Каким образом?
— Позвольте мне угадать, что вас мучит в настоящее время. Я — не такой пустоголовый фат, каким вы меня считаете. У меня есть глаза и уши, и, если я держусь в стороне от придворных интриг, то лишь потому, что мне известны все их скрытые пружины. Неужели вы думаете, я не понимаю, что происходит вокруг? Неужели я не знаю, что приходится вам переживать из-за доброго расположения к несчастному принцу, которого вы удостаиваете своей дружбой? Разумеется, вы не можете поощрять преступное легкомыслие, заставляющее Францию бросить несчастного на произвол судьбы.
— Это не Франция, Гастон, — прервала Лидия.
— И, разумеется, не вы. Я готов ручаться жизнью, что вы остались верны другу.
— Конечно, — просто сказала молодая женщина.
— Я это знал, — с торжеством воскликнул Стэнвиль, как будто это открытие на самом деле доставило ему неожиданную радость. — Я чувствовал всеми фибрами души, что мои мольбы не будут тщетны. Вы умны, Лидия, вы богаты, могущественны. Я могу говорить с вами, каке мужчиной. Принц Карл Эдуард удостаивал меня своей дружбой: с моей стороны не будет самоуверенностью, если я скажу, что занимал в его сердце второе место после лорда Эглинтона… Но именно потому, что я занимал «второе» место, я не мог приставать к нему с советами или предлагать ему помощь: я был твердо убежден, что его «первый» и лучший друг сам обо всем позаботится. Но я не могу больше выносить эту неопределенность. Положение слишком обострилось. Принцу грозит смертельная опасность не только от бездействия, но и от измены.
Как тонко и как искусно повел дело умный Гастон! Лидия никогда не подняла бы с ним этого вопроса, но он сам навел ее на этот путь. Он не предлагал направить ее колеблющиеся шаги; нет, он сам притворился слабым и просил у нее помощи, отнюдь не навязывая своей.
Теперь Лидия отбросила всякую осторожность. При слове «измена» она пытливо посмотрела графу прямо в глаза и спросила:
— Почему вы думаете?
— О, это висело в воздухе в последние дни! Сам король смущается, когда упоминают о Стюарте, а мадам Помпадур недавно говорила об окончании постройки нового дворца в Оленьем парке, как будто деньги должны были явиться из какого-то неожиданного источника. Затем пришло письмо из Англии, которое его величество тщательно скрывает у себя в кармане; король постоянно шепчется с мадам Помпадур, и оба мгновенно умолкают, если к ним кто-нибудь подходит. А сегодня…
— Что сегодня? — с живостью спросила Лидия.
— Я просто не смею об этом говорить, боясь огорчить вас.
— Я привыкла к огорчениям, — сказала молодая женщина, — и мне хотелось бы знать все.
— Я был в передней, когда его величество пожаловал к petit-lever господина контролера финансов. Питая смутную надежду увидеть вас сегодня утром, я рассеянно бродил по приемным комнатам, размышляя о печальных известиях из Шотландии. В королевской передней я встретился с вашим отцом, герцогом Домоном.
Он остановился, точно ему было противно продолжать, но Лидия сказала совершенно спокойно:
— И вы услышали нечто такое, что мой отец сказал королю, и это «нечто» подтвердило ваши подозрения?
— Начал говорить его величество, очевидно, не подозревая, что я могу слышать. Он весело сказал: «Ну, если нам не удастся убедить милорда, то мы должны действовать помимо него. Стюарт, наверное, устал жить в скалах и не будет настолько осторожен, чтобы не доверить своей почтенной особы удобному французскому кораблю». Тут герцог положил свою руку на руку его величества, предупреждая его о моем присутствии, и между ними больше не было сказано ни одного слова.
— И вы думаете, что французский король готов предать принца Карла Эдуарда Стюарта его врагам? — спокойно спросила Лидия.
— Я уверен в этом, и эта мысль для меня невыносима. Вся Франция завопиет от стыда при таком вероломстве. Одному Богу известно, что в конце концов выйдет из всего этого, но мы ни в каком случае не должны допустить, чтобы молодой принц, которого мы все так любили и чествовали, был предан в руки английских властей. Вот почему я и осмелился явиться к вам сегодня. Лидия, — прибавил Стэнвиль со страстной мольбой, — ради этого благородного и несчастного юноши попытайтесь забыть ту ужасную обиду, которую я в слепом безумии нанес вам! Я не хочу, чтобы он искупал за меня мой грех. На коленях молю вас: помогите ему! Ненавидьте меня, если хотите, презирайте, наказывайте меня, но не отказывайте мне в вашей помощи — ради него!
Хотя Гастон говорил почти шепотом, но его голос дрожал от страсти. Он опустился на одно колено и, взяв в руки край платья Лидии, поднес его к губам.
Умный, умный Гастон! Ему удалось-таки тронуть молодую маркизу. Ее спокойствие и холодная невозмутимость исчезли, она сидела, вся выпрямившись, дрожа от волнения; ее глаза горели, губы полураскрылись, все ее чувства встрепенулись.
— Как же я должна помогать вам, Гастон?
— Я думаю, что король с герцогом ничего не успеют предпринять ранее одного-двух дней, и надеялся предупредить их, если только вы, Лидия, захотите помочь мне. Я не богат, но кое-что из своего имущества обратил в деньги и думал нанять хороший морской корабль, снарядить его, насколько позволят мои средства, и тотчас же плыть в Шотландию, а затем убедить принца перебраться со мной в Ирландию; если счастье улыбнется нам, я могу проводить его даже до самой Бретани. Но вы видите, как я был беспомощен: я не смел приблизиться к вам, а между тем не знаю, где именно могу найти принца.
— А если я откажу вам в необходимой помощи?
— Тогда я все-таки зафрахтую судно и отплыву в Шотландию, — спокойно сказал Стэнвиль. — Я не могу оставаться здесь в бездействии, чувствуя, что гнусная измена грозит человеку, с которым я постоянно делил хлеб-соль. Если вы не откроете мне, где я могу найти Карла Эдуарда, я, несмотря ни на что, сумею снарядить корабль и как-нибудь попытаюсь отыскать его. Если меня постигнет неудача, я больше не возвращусь сюда; но тогда, по крайней мере, я не буду принимать участия в измене, не буду свидетелем несмываемого позора Франции.
— Для выполнения вашего плана нужны большая отвага и выносливость.
— И того, и другого у меня хватит. Меня будут сопровождать двое-трое из моих друзей. Я намеревался сегодня же вечером отправиться в Брест или в Гавр. Но если вы согласитесь помочь мне, Лидия…
— Нет, — сказала она, — не я — вам, а вы поможете мне. Составленный вами план уже давно созрел в моей голове: я тоже знала про измену французского короля. Боже мой! Но мои планы практичнее ваших, хотя в них больше благородства и самопожертвования. Вы сами говорили, что в моих руках влияние и власть; но, несмотря на эту власть, я не могла быть полезной принцу Карлу Эдуарду, как хотела того: у меня есть отвага и выносливость, но я — не мужчина.
— И вы хотите моей помощи? Слава Богу, слава Богу! Скажите же, что я должен делать?
— Ехать в Гавр! Не в Брест… сегодня же после полудня! В Гавре надо быть на рассвете.
— Понимаю.
— Там отыскать «Монарха», он стоит в гавани; его командир — капитан Барр.
— Да, да.
— Вы передадите ему пакет, который получите от меня, а затем вернетесь сюда так же поспешно, как уедете отсюда.
— И это — все? — спросил Стэнвиль с видимым разочарованием, — А я-то надеялся, что вы попросите меня отдать за вас мою жизнь.
— Добросовестное и быстрое исполнение этого поручения, Гастон, стоит самого высокого самопожертвования. В пакете будут находиться подробные инструкции для капитана Барра, где и как отыскать принца Карла Эдуарда Стюарта. «Монарх» уже совсем снаряжен и готов к отплытию, но… — Лидия с минуту молчала, как бы стыдясь своего признания, а затем продолжала: — Но у меня не было никого, кому бы я могла дать это поручение.
Гастон де Стэнвиль был слишком тонким дипломатом, чтобы останавливаться на таком деликатном вопросе. Он ни разу не упомянул имени мужа Лидии, боясь рассердить ее или задеть ее самолюбие. Он знал, что она была слишком верна долгу, чтобы позволить постороннему человеку малейшее осуждение ее мужа. Поэтому он ограничился тем, что сказал:
— Я готов.
Она встала и протянула ему руку. Почтительно склонив голову, граф приложился к кончикам ее пальцев. Его лицо не выражало ничего, кроме желания быть полезным, и нималей-шая мысль о возможности с его стороны предательства не нарушила спокойствия Лидии.
— Сегодня в четыре часа я буду в седле, — сказал он прежним невозмутимым тоном. — Где и когда получу я от вас пакет?
— Вы будете ждать меня здесь, — ответила она, — Пакет уже готов, но во дворце стены имеют глаза и уши.
На этом они расстались: Лидия — полная доверия и надежды, не стараясь скрыть от него свою радость и благодарность; Гастон — наиболее спокойный из них, боясь выдать чувство торжества и все еще трепеща, не переменила бы она своих намерений.
Когда грациозная фигура Лидии быстро исчезла за деревьями, из его груди вырвался вздох полного удовлетворения. Его величество будет доволен, а мадам Помпадур выкажет ему нечто больше обычной доброты. Угрызения совести ни на минуту не смутили радостного настроения графа по поводу одержанной им блестящей победы; он гордился тем, что сумел так ловко обойти самого проницательного дипломата в целой Франции. Тихо опустился он на скамью, бывшую свидетельницей поединка между ним и женщиной, которую он уже один раз так бессердечно обманул. Перебирая в уме все подробности последней сцены, он как-то зловеще улыбнулся, ясно сознавая, что никогда не доверился бы вторично женщине, которая один раз уже обманула его.
Но у Лидии не было никаких подозрений. Под впечатлением всего только что пережитого она радостно восхищалась старым парком, вовсе не казавшимся ей искусственным, как прежде. Воздух живительной струей вливался в ее легкие; цветы посылали ей свое сладкое благоухание, а щебетание птиц восхитительно ласкало ее слух. Много есть прекрасного на этом свете, но лучше всего — верность преданного друга.
Лидия вернулась во дворец совсем в отличном настроении духа. Надежда утешила ее, а мысль, что взлелеянный ее план будет все-таки осуществлен, сняла отчасти с ее души гнет и вызвала на глаза облегчающие слезы. Ей, кроме того, радостно было сознавать, что товарищ ее детства, герой ее ранней юности не был таким низким предателем, каким она его считала.
Гастон говорил о ловушках и признался, что был обманут; а в целом мире не найдется ни одной женщины, которая не считала бы своей счастливой соперницы пустой и лукавой кокеткой. Что касается женщин, то Гастон всегда был слаб в этом отношении; Лидия прощала ему эту слабость, потому что он сам признавался в ней, и ей приятнее было видеть в его проступке слабость, чем явное вероломство.
Но теперь ее мысли были заняты только ее планами. Когда она впервые подняла вопрос о снаряжении «Монарха», муж дал ей все необходимые указания для того, чтобы капитан Барр легко мог найти Карла Эдуарда и его друзей. Еще очень немного дней тому назад она была уверена, что король первый поддержит общее желание отправить экспедицию для освобождения несчастных якобитов[10] и что снаряжение этой экспедиции, конечно, будет поручено ей, а попутно — и ее мужу.
Указания Эглинтона она хорошо помнила, но теперь их надо было в виде «тайных приказов» вручить Гастону де Стэн-вилю для передачи командиру «Монарха». Дальнейшие приказания будут касаться принятия принца и его друзей на судно и выбора обратного, безопасного для беглецов, пути.
Кроме того, ей необходим был какой-либо знак, который возбудил бы в Карле Эдуарде и его друзьях безусловное доверие к «Монарху». В день отъезда молодого претендента шла речь о кольце с печатью лорда Эглинтона, но теперь Лидия, разумеется, не могла попросить у мужа это кольцо. В то же время она была твердо уверена, что коротенькая записка, написанная ее рукой и запечатанная печатью Эглинтона, будет вполне достаточна для вышеупомянутой цели.
Мысль о печати, как о дополнительном удостоверяющем знаке, впервые пришла Лидии в голову, когда она уже подходила к западному крылу дворца.
Направо от широкой площадки, на которой она теперь стояла, виднелась массивная дверь, ведшая в ее собственные комнаты; налево была длинная анфилада приемных покоев с громадным залом для аудиенции, рядом с которым находился личный кабинет главного контролера финансов.
Лидия намеренно повернула налево и еще раз пошла по громадным, пышным покоям, где полчаса тому назад выстрадала столько унижения и разочарования. Теперь она старалась не вспоминать об этой сцене и даже закрыла глаза, как бы боясь, что это воспоминание примет реальный образ.
По ту сторону зала для аудиенций находились две или три приемных; из последней дверь, завешенная тяжелой портьерой, вела в кабинет Эглинтона. Все эти комнаты были теперь совершенно пусты; лишь несколько лакеев стояли кое-где в амбразурах окон. Лидия обратилась к одному из них с вопросом: у себя ли милорд? Однако ей сообщили, что со времени petit-lever никто не видел маркиза, и слуги думали, что он отправился в Трианон. Лидия с минуту поколебалась, прежде чем открыть дверь; она редко посещала эту часть дворца и ни разу не переступила порога частных апартаментов своего мужа. Но ей необходима была печать с гербом Эглинтона, и она никогда не созналась бы самой себе, что присутствие или отсутствие мужа хоть сколько-нибудь интересовало ее. Однако на пороге она остановилась. Эглинтон сидел за громадным письменным столом, стоявшим прямо пред окном, и, по-видимому, что-то писал.
При легком скрипе двери и шелесте платья он поднял голову и оглянулся, но, увидев жену, тотчас же поднялся с места.
— Прошу извинения за невольную помеху, — холодно сказала она, — но ваши слуги сказали мне, что вас нет дома.
— Вам что-нибудь угодно здесь?
— Мне нужна печать с гербом Эглинтонов, — небрежно ответила Лидия, — она мне необходима для частной корреспонденции.
Отыскав печать между дорогими безделушками, разбросанными на столе, Эглинтон подал ее жене.
— Напрасно вы беспокоились и сами так далеко шли за нею, — холодно сказал он, — кто-нибудь из моих людей мог бы отнести ее в ваш кабинет.
— А я очень сожалею, что помешала вам, но мне сказали, что вы отправились в Трианон.
— Я действительно отправлюсь туда через несколько минут, чтобы подать его величеству прошение об отставке.
— Значит, вы хотите покинуть Версаль?
— Да, чтобы очистить место моему преемнику, как только его величеству будет угодно назначить его.
— А вы сами… куда уедете?
— О, не все ли это равно? — небрежно ответил Эглинтон. — Лишь бы я больше не мешал вам своим присутствием.
— Значит, вы ничего не будете иметь против того, чтобы я возвратилась к моему отцу, пока вы не выясните дальнейших своих намерений?
— Я буду иметь что-либо против? — воскликнул лорд с коротким смехом. — Вам угодно шутить, маркиза!
Лидия была озадачена: этот неожиданный шаг со стороны мужа разбивал все ее планы. С минуту она даже не могла дать себе отчет, как ей поступать дальше, если ее муж оставит свой пост в министерстве. Вдруг в ее голове с подавляющей ясностью мелькнула мысль, что отставка ее мужа будет и ее собственной отставкой; но она слишком растерялась, чтобы разобраться в массе сложных ощущений, волновавших ее с той минуты, когда она ясно представила себе такую возможность.
Машинально вертя в руках печать, она совершенно забыла, для какой цели взяла ее и какие планы были с нею связаны. Но так как решение Эглинтона не грозило их осуществлению, то она могла пока не думать о них.
Ее занимала в настоящее время мысль об отставке мужа и о ее собственном будущем. И — странно! — в манере ее мужа было столько твердой решимости, что некоторое время она не могла подобрать никаких убедительных доводов, которые могли бы хоть сколько-нибудь повлиять на него. Теперь она нисколько не сомневалась в том, что поколебать принятое им решение ей не удастся; но с первого же дня их брака он никогда не брал на себя инициативы в важных делах, и потому она была совершенно не подготовлена к его настоящему поступку.
— Значит, мои желания в таком животрепещущем вопросе, по-видимому, уже не играют никакой роли? — спросила она после минутного молчания.
— Может быть, вы будете любезны и откроете их мне?
— Вы должны снова обсудить вопрос об отставке, — решительно сказала Лидия.
— Это невозможно.
— У меня на руках много государственных дел, которые я не могу передать незаконченными вашему преемнику, — надменно сказала она.
— В этом нет необходимости; нация не будет сразу лишена вашего талантливого руководительства. Пост контролера финансов вовсе не должен быть замещен немедленно. Он может остаться некоторое время вакантным, в полном вашем ведении, к удовольствию его величества и герцога Домона; и ни тот, ни другой — я в этом уверен — не пожелают ничего изменять в управлении, исключительная цель которого — благо Франции.
Лидия испытующе посмотрела на мужа, прищурив глаза, точно изучая его лицо и стараясь прочесть его мысли. Но в его глазах не было сарказма, а спокойный голос звучал серьезно, без всякой насмешки. В ней опять поднялось безотчетное чувство раздражения, то же самое ощущение обиды и несправедливости, которое вспыхнуло в ней при их первом разговоре.
— Но ведь это — безумие! — с нетерпением воскликнула она, — Вы, кажется, забыли, что я — ваша жена, что я имею право на ваше покровительство и на приличное помещение, если мне придется уехать из Версаля.
— О, что вы — моя жена, этого я не забыл! Мое покровительство вообще имеет мало значения и едва ли достойно вашего внимания. Что касается остального, то мой Венсенн-ский дворец всецело к вашим услугам: штат прислуги находится там в ожидании ваших распоряжений, а мой нотариус изготовит сегодня же акт, которым я почтительно прошу вас принять от меня в подарок дворец с прилежащими землями и все приносимые им доходы, хотя все это, вместе взятое, может быть, и недостойно вашего внимания.
— Это просто чудовищно, и я отказываюсь от такого подарка, — возразила Лидия. — Неужели вы думаете, что я так легко приму на себя роль покинутой жены?
Странная мысль зародилась в ее мозгу. Каким-то необъяснимым путем она открыла странное совпадение некоторых событий сегодняшнего дня. С отъездом Гастона де Стэнвиля, объявившего ей, что с ее ли помощью, или без нее, он все равно уедет в Шотландию, Ирэна временно останется свободной, почти вдовой, так как возвращение Гастона при существующих обстоятельствах является более чем проблематичным; спокойное решение Эглинтона оставить Версаль, его намерение подарить Венсеннское поместье — конечно, в виде «подачки» — покинутой жене и наконец вызывающее поведение сегодня утром графини де Стэнвиль — все это заставило Лидию прийти к известному выводу.
Она почувствовала, как вся кровь бросилась ей в голову, и ее щеки запылали от волнения. При ее последней фразе лорд Эглинтон слегка побледнел.
— Мне остается думать, что мадам де Стэнвиль играет некоторую роль в вашем решении, — надменно произнесла она, — а потому, поверьте мне, я не буду больше восставать против него. Что касается блага Франции и моей работы на ее пользу, то, по-видимому, все это так мало интересует вас, что я не буду больше возвращаться к этому вопросу. Во всяком случае вы можете подать его величеству прошение об отставке. Я вполне понимаю, что вы хотите быть свободным. Надеюсь, однако, что вы поможете мне устроить все таким образом, чтобы в свете не слишком много болтали о наших отношениях. У меня много врагов, и я не позволю, чтобы из-за ваших измен и фантазий все мои труды на пользу страны пропали даром. Я еще посоветуюсь со своим отцом, который и передаст вам мое окончательное решение! — И она быстро направилась к двери.
Все время, пока Лидия резким, отрывистым голосом наносила мужу оскорбление за оскорблением, он ни одним словом не прервал потока ее речей. Она заметила только, что он был очень бледен и что его лицо, как ей казалось, было совершенно бесстрастно; она же, напротив, испытывала такую невыносимую муку, что все время боялась выдать себя: ее губы дрожали, и слезы готовы были выступить на глазах.
Когда она замолчала, Эглинтон холодно поклонился ей, не сделав ни малейшей попытки оправдаться. Она поспешно вышла из комнаты, так как еще минута, и она не выдержала бы. Ее душили рыдания, невыносимая боль сжимала сердце; если бы это было в ее власти, она нанесла бы мужу физические раны, подобно тем, которые, как она думала, она нанесла его душе. О, если бы у нее хватило сил, если бы рыдания не клокотали в ее груди, она сумела бы подыскать такие смертельно-оскорбительные слова, которые наконец удивили бы Эглинтона и заставили бы его страдать так же, как она сама страдала в эту минуту. Все ее существо негодовало и возмущалось; в ней кипела жгучая, непримиримая ненависть.
С горящими глазами и дрожащими губами быстро шла Лидия по залам и бесконечным галереям. Слуги с удивлением глядели на нее, когда она проходила мимо них; она была так непохожа на всегда сдержанную, надменную маркизу Эглинтон: щеки ее пылали, грудь тяжело поднималась под кружевной косынкой, и с ее губ по временам срывался странный звук, похожий на заглушенное рыдание.
Таким образом она достигла своего кабинета — маленькой четырехугольной комнаты — на самом конце западного крыла дворца; два больших окна выходили в уединенную, поросшую кустарниками часть парка с ее любимой лужайкой.
Как только Лидия вошла в кабинет, ей бросились в глаза ее любимые буковые деревья. Глубокий вздох вырвется из ее груди, когда она вспомнила свою высокую цель, единственное, что теперь было ей бесконечно дорого.
Грациозные буковые деревья, между которыми блестели на солнце папоротник и наперсточная трава, напомнили ей Гастона, ожидавшего ее поручений. Слава Богу, хотя эту радость не могли у нее отнять! У нее еще было настолько власти и воли, чтобы привести в исполнение любимую мечту ее жизни: спасение принца Стюарта из рук его врагов и от вероломства его бывших «друзей».
Воспоминание о разговоре с Гастоном и оделе, которое ей оставалось довести до желанного конца, несколько успокоило нервы Лидии и облегчило невыносимую боль в сердце. Сделав над собою нечеловеческое усилие, она постаралась изгнать из памяти преследовавшее ее бледное, бесстрастное лицо и принудила себя забыть унижение, несправедливость и обиду, выстраданные ею сегодня, и смертельные оскорбления, произнесенные ею в ответ.
В кабинете царила приятная прохлада; тяжелые занавеси на окнах умеряли блеск полуденного солнца. Присев к стоявшему посреди комнаты письменному столу, Лидия открыла потайной ящик и в течение четверти часа быстро исписала два листика тонкой бумаги.
Пред нею лежала карта западного берега Шотландии с тщательно написанными на полях указаниями и различными заметками; она писала приказ командиру «Монарха», чтобы он как можно скорее достиг этой части берега, отыскал там принца Карла Эдуарда Стюарта, который, наверное, будет следить за появлением французского судна; найдя принца, Барр должен был перевезти на корабль и его, и всех его друзей, сколько бы их ни было с ним, а затем плыть вдоль западного берега Ирландии и дальше до Марлэ, в Бретани, где принц должен был высадиться на берег.
В действиях Лидии не было ничего неясного и неопределенного; она ни на минуту не останавливалась, чтобы собрать свои мысли, так как, покорные ее воле, они в полном порядке выстраивались в ее уме: ей оставалось только изложить их на бумаге.
Написав инструкцию капитану Барру, она тщательно сложила бумагу вместе с картой и скрепила, запечатав официальной печатью министерства финансов; потом она взяла еще лист бумаги и написала твердым, ясным почерком:
«Податель этого письма выслан Вам навстречу Вашими искренними и верными друзьями. Вы можете безусловно довериться ему сами, а также доверить и своих друзей».
Теперь нечего было бояться, что у Стюарта возникнут какие-либо подозрения, когда он получит эту весть утешения.
После этого, тщательно связав все бумаги и спрятав их в складках широкого пояса, Лидия еще раз спустилась с лестницы и, пройдя через террасу, вошла в буковую рощу, где ее ожидал граф де Стэнвиль.
Гастон в ленивой позе сидел на садовой скамейке, удивляясь долгому отсутствию Лидии; ему и в голову не могло прийти, какое потрясение ей пришлось только что пережить. В последние четверть часа этого тяжелого ожидания он начал не на шутку тревожиться.
«Женщины непостоянны и капризны!» — мысленно произнес он, но его здравый смысл сейчас же поборол это опасение.
Гастон отлично знал, что Лидия не была похожа на других женщин; она в одно и то же время была и сильнее, и слабее других представительниц ее пола: тверже в преследовании намеченной цели и менее податлива в своем упорстве. Он также знал, что, что бы ни случилось в стенах этого великолепного дворца, ничто не заставит ее изменить свое намерение.
Но время шло, и беспокойство графа возрастало. Не будучи в силах усидеть на месте, он начал лихорадочно ходить взад и вперед по маленькой лужайке. Выйти из рощицы он боялся: Лидия могла вернуться, и, не найдя его здесь, стала бы сомневаться в нем.
Таким образом, когда она наконец снова явилась пред ним, он не был настолько спокоен, насколько желал этого, а потому и не мог заметить едва уловимую перемену во всем ее существе. Желая скрыть свое волнение, он при ее приближении опустился на колени и в такой позе принял из ее рук драгоценный пакет.
Этот поступок поразил молодую женщину своей театральностью, тем более, что пред ее умственным взором стоял другой образ: образ человека в неподвижной, напряженной позе с бледным и бесстрастным лицом, которое все-таки казалось ей гораздо более естественным, нежели у Стэнвиля.
Благодаря этой театральности в манерах Гастона, ее радостное чувство в эту торжественную минуту точно растаяло. Она должна была бы испытывать больше радости, смотреть в будущее с более радужными надеждами и питать к Гастону более глубокую благодарность. Она попыталась сказать ему что-нибудь вдохновенное, что-нибудь подходящее к его внезапному романтическому отъезду в Гавр, его самопожертвованию и храбрости, благодаря которым он взял на себя выполнение этого дела и которые так не вязались с его привычкой к комфорту и роскоши.
— Прошу вас, Гастон, — сказала она, — хорошенько беречь этот пакет; сделайте все возможное, чтобы прибыть в Гавр ранее того времени, когда утренняя заря прогонит ночь.
Больше она ничего не могла сказать, чувствуя, что ее слова одобрения или похвалы будут звучать так же искусственно, как искусственна была его поза у ее ног.
— Я буду хранить этот пакет, как собственную жизнь, — серьезно произнес граф, — и, если случайно вы пробудитесь ночью от грез о несчастном принце, которого ваша преданность спасет от смерти, пусть ваша мысль долетит до меня через плодородные поля Нормандии — в это время они окажутся уже далеко позади меня, так как я буду в Гавре задолго до того времени, когда солнце позолотит колокольни его церквей.
— Да поможет вам Бог! — сказала Лидия. — Я не буду вас больше задерживать.
Теперь, видя, что Гастон весь горел от волнения, она устыдилась своей холодности. Расстегнув камзол, он спрятал пакет на груди и, вскочив с колен, собрался уходить.
В последнюю минуту, когда по его просьбе она протянула ему руку для поцелуя и он дрожащими губами коснулся ее пальцев, Лидии отчасти передалось его волнение, и она повторила уже мягче:
— Да поможет вам Бог, Гастон!
— Да благословит вас Бог, Лидия, за то доверие, которое вы оказали мне! Не пройдет и двух дней, как я вернусь обратно. Где я могу вас тогда увидеть?
— В моем кабинете. Попросите аудиенции, я вас приму.
Когда Стэнвиль ушел, маркиза долго следила за ним глазами, пока его красный камзол не исчез за высоким папоротником. Даже тогда ни малейшего подозрения не закралось в ее душу. Она продолжала думать, что поступила правильно и что это был единственный путь, которым она могла обеспечить безопасность Карлу Эдуарду; Франция ручалась ему своим словом и своей честью, а Лидия считала себя ответственной за честь родины, которую вела по торному пути дипломатии.
В одной из меньших комнат Трианонского дворца король Людовик XV назначил графу де Стэнвиль частную аудиенцию в присутствии маркизы Помпадур. Она сидела в кресле рядом со своим августейшим поклонником, поставив хорошенькие ножки на низенькую скамеечку; король держал ее руку в своей, чтобы иметь возможность при всяком удобном случае целовать ее.
Гастон де Стэнвиль сидел в приличном расстоянии на табурете. В руках у него были письмо с печатью и карта со множеством пометок на полях. Его величество казался в превосходном расположении духа; он сидел, прислонившись к спинке кресла, и его жирное тело тряслось время от времени при взрывах неудержимого смеха.
— Хе-хе, пленительный граф! — добродушно говорил он, — Par ma foi! Подумать только, что все эти годы кокетка обманывала и нас, и наш двор своей неприступностью и святым видом! Даже ее величество королева считает маркизу Лидию образцом добродетелей, — и, наклоняясь вперед, он сделал Гастону знак придвинуться поближе.
Гастон де Стэнвиль придвинул табурет ближе к королю, так как нельзя было пренебречь этой честью!
— Ну-с, почтенный граф, — продолжал Людовик, весело подмигнув, — зачем делать из этого такую тайну? Здесь мы между своими. Скажите же, как вам удалось устроить это?
— Нет, — масляным голосом заговорил граф, — ваше величество, как истый рыцарь чести, дозвольте мне не разглашать, каким путем мне удалось сломить преграду неприступности, воздвигнутую самой безупречной женщиной в целой Франции. Довольно того, что я достиг цели; я трижды счастлив, что могу собственноручно положить плоды своих усердных стараний к ногам самой очаровательной женщины в мире.
С этими словами он встал с табурета и, опустившись на одно колено у ног маркизы Помпадур, изящным движением руки подал ей письмо и карту.
Она приняла их, глядя на него с такой улыбкой, которой, по счастью, не заметил влюбленный, но очень ревнивый король; взяв бумаги из рук Помпадур, он погрузился в рассматривание их.
— Лучше бы вам теперь же повидаться с герцогом Домо-ном, — сказал он затем, снова принимая серьезный вид, как только Гастон занял прежнее место. — Поэтому возвращайтесь во дворец, граф; маркиза разрешит вам воспользоваться ее экипажем; вы подъедете с южной стороны дворца и войдете через наш собственный подъезд; таким образом с западного крыла вас не могут заметить. Я думаю, излишне говорить, что, пока дело не будет удачно доведено до конца, вашим лозунгом должны служить скрытность и осторожность.
— Конечно, незачем, государь, — поспешил поддакнуть Стэнвиль.
— У большинства людей очень странные понятия о политике и дипломатии, — продолжал король, — Как будто это сложное искусство может строго придерживаться обветшалых средневековых устоев. Поэтому все дело должно пока остаться между нами, граф, и, конечно, герцогом Домо-ном, который помог нам и без которого мы не могли бы ничего добиться.
— Я вполне понимаю вас, государь, — подтвердил Гастон.
— Мы предполагаем, что ваше удачное влияние на маркизу Эглинтон не ограничится передачей вам этих бумаг, — с неприятной улыбкой сказал Людовик.
— Не думаю, ваше величество.
— Надеюсь, она будет держать язык за зубами по причинам, не требующим объяснений, — с лукавой усмешкой сказала Помпадур.
— Во всяком случае вы хорошо сделаете, если передадите наши предостережения герцогу Домону. Скажите ему, что мы решили не доверяться «Монарху», хотя он и готов к отплытию, так как его командир, насколько нам известно, — тайный приверженец Стюарта. Нам не следует полагаться на него, раз Эглинтоны доверяли ему в этом отношении. Лучше отложить дело дней на пять, на шесть, пока «Левантинец» будет вполне снаряжен, чем подвергаться такому риску. Я не хочу этим сказать, будто мы стыдимся того, что делаем, — весело прибавил «обожаемый» Людовик, — но мы не желаем, чтобы за границей это дело было истолковано вкривь и вкось.
Надо полагать, что граф де Стэнвиль от самого рождения был лишен всякого юмора, так как в ответ на эту длинную тираду короля он ответил вполне серьезно и даже торжественно:
— Ваше величество не должны нисколько тревожиться: я ручаюсь, что ни герцог Домон, ни тем более я не выдадим этой тайны, чтобы не подать повода к нелепым толкам. Что касается маркизы Лидии… — он на минуту умолк, пристально разглядывая свои тщательно отделанные ногти, а на углах его губ заиграла злорадная усмешка, — ну, маркиза Лидия также будет держать язык за зубами, — спокойно заключил он.
— Вот это хорошо! — одобрил король. — Об остальном позаботится герцог Домон. «Левантинец» будет готов через пять или шесть дней. Тайный приказ уже готов и подписан нами. С этой картой, отметками и запиской на имя Стюарта, которыми так любезно снабдила нас маркиза Лидия, дело нашей экспедиции, сверх ожидания, пойдет гораздо быстрее. Чем скорее будет все кончено и деньги уплачены, тем менее возможности будет нашим подданным что-либо узнать. Ввиду того, что вы, граф, моложе всех остальных участников этого предприятия и менее других известны публике, я нахожу необходимым, чтобы именно вы отвезли тайный приказ «Левантинцу».
— Благодарю ваше величество за такое доверие.
— За это трудное дело и за вашу сегодняшнюю работу вы получите в награду два миллиона из тех пятнадцати, которые обещал нам его светлость герцог Кумберлэндский. Герцог Домон получит три, а остальное мы будем иметь честь и удовольствие положить к ногам маркизы Помпадур. — С этими словами Людовик бросил на маркизу влюбленный взгляд, а она в свою очередь наградила его очаровательной улыбкой. — Кажется, граф, нам пока больше не о чем говорить, — заключил его величество. — Через шесть дней, считая от сегодняшнего числа, вы будете на пути к Бресту, где «Левантинец», готовый сняться с якоря, будет ожидать последних приказаний, а через месяц, если ветер, погода и обстоятельства будут нам благоприятствовать, мы передадим этого молодого искателя приключений в руки английских властей. Тогда-то мы, так тщательно разрешившие эту трудную дипломатическую задачу, и поделим английские миллионы.
Своим обычным жестом Людовик дал понять, что аудиенция кончена. Его радость, очевидно, была гораздо сильнее, чем он выказывал это пред Гастоном; он жаждал остаться наедине с маркизой, чтобы обсудить планы и проекты будущих безумных удовольствий, устроенных на английские деньги.
Маркиза, обладавшая даром высказывать очень многое одним взглядом, дала понять Гастону, что она с удовольствием провела бы еще некоторое время в его интересном обществе, но что нельзя не повиноваться приказанию короля. Поэтому Гастон поднялся со своего места и поцеловал милостиво протянутые ему руки.
— Мы очень довольны тем, что вы сделали, граф, — сказал король, когда Гастон окончательно собрался уходить. — Но скажите мне, — лукаво прошептал он, — эта безупречная Лидия уступила после первого же поцелуя или она долго сопротивлялась? А? Брр! Неужели, дорогой граф, у вас не отмерзли губы от прикосновения к такой льдине?
— Нет, ваше величество, все льдины рано или поздно должны растаять, — сказал Гастон де Стэнвиль с улыбкой, при виде которой Лидия, наверное, умерла бы от стыда, и, не переставая улыбаться, вышел из комнаты.
Герцог Домон, первый министр его величества Людовика XV, короля Франции, был очень взволнован. У него только что было два свидания, длившиеся каждое по получасу, и теперь он пытался разобраться в том, что его дочь говорила на первом из упомянутых свиданий и что во время второго сообщил ему граф де Стэнвиль. А разобраться ему никак не удавалось.
Действительно Лидия держала себя очень странно, была очень взволнована и вовсе не похожа на себя: но это настроение, хотя и непривычное для нее, перестало удивлять герцога, когда он уяснил себе вызвавшую его причину.
Причина действительно была потрясающая.
Его зять, лорд Эглинтон, главный контролер финансов, подал в отставку без всякого объяснения причины такого внезапного и решительного шага. Сама Лидия совершенно не знала мотивов такого необыкновенного образа действий своего мужа так же, как не знала и его дальнейших намерений. Ей было известно только одно, что ее муж хотел открыто покинуть ее и немедленно уехать из Версаля, оставив свой пост незамещенным и предоставив жене управлять вместо него всеми делами государства и выпутываться, как она знает, из этого ненормального положения.
Единственное распоряжение, сделанное Эглинтоном относительно ее будущего, касалось передачи ей Венсеннского замка и поместья, годовой доход с которого составлял миллион ливров; но она не желала принять этот подарок.
Несмотря на все дипломатические усилия со своей стороны, герцог Домон не мог добиться от дочери никаких более точных разъяснений относительно этих неожиданных событий. Лидия вовсе не намеревалась обманывать отца; она нарисовала ему, по ее мнению, вполне верную картину положения, скрыв от него только ближайшую причину своей ссоры с мужем; но в ее оправдание следует сказать, что она в конце концов сама не придавала ей большого значения. Больше того — ей бьшо просто противно снова говорить с отцом о Стюарте. Зная, что он расходится с нею во мнении относительно этого вопроса, она боялась узнать с неопровержимой достоверностью, что против принца была затеяна вероломная интрига, в которой принимал участие и ее отец. То, что предполагал, видел и подслушал Гастон де Стэнвиль, то, что сама она угадывала, не было для нее достаточно убедительно, раз дело касалось ее отца.
Лидия питала к нему глубокую привязанность, и ее сердце подыскивало массу доводов, исключающих возможность активного участия герцога в этом вероломстве. Во всяком случае в эту минуту она предпочитала неведение раздирающей душу уверенности, тем более, что, благодаря ее находчивости и неожиданной и своевременной помощи Гастона, фактическая измена будет предотвращена; о возможности участия отца в этой интриге она не хотела и думать.
Поэтому она ничего не сказала отцу об отношении Эглинтона к письму герцога Кумберлэндского; она даже не упомянула ни о письме, ни о молодом претенденте, а просто дала понять отцу, что ее муж хочет на будущее время устроить свою жизнь отдельно от них.
Герцог Домон был весьма обеспокоен этим. Заглядывая в будущее, он видел два грозные призрака, одинаково тревожившие его. Во-первых, — скандал, который неминуемо разразится над его дочерью, как только ее недоразумения с мужем станут всем известны. Герцог Домон хорошо знал нравы версальского двора, а потом отлично сознавал, что положение покинутой жены подвергнет Лидию систематическим оскорбительным преследованиям.
С другой стороны, герцог представить себе не мог, как он будет обходиться без помощи дочери в различных вопросах, непосредственно касавшихся принятых им на себя обязанностей по управлению. В последние годы он так привык при всевозможных случаях советоваться с нею, полагаться на ее мнение, руководствоваться ее взглядами, что целая армия советников-мужчин не могла заменить ее.
Хотя это «бабье правление» вызывало немало насмешек, однако Лидия приносила отцу громадную пользу, и, если бы она вздумала вдруг отстраниться от его деловой жизни, он почувствовал бы себя так же, как Людовик XIII в знаменитый joumee des dupes[11], когда Ришелье на целые сутки предоставил ему единолично управлять государством. Он не знал бы, за что взяться и с чего начать.
Но Лидия сказала, что ее решение непоколебимо; самое же главное было то, что Эглинтон не предоставил ей никакого выбора: его прошение об отставке было уже в руках короля, а он даже не выразил желания, чтобы Лидия поехала с ним, когда он покинет Версаль, чтобы жить жизнью частного человека.
Все это было очень сложно и очень запутано. Герцог Домой убедительно просил дочь отказаться от мысли из-за внезапного каприза мужа оставить свой официальный пост. Она была нужна ему, а также Франции, и нити государственных дел не могли быть порваны в одну минуту. Пост главного контролера финансов на время останется вакантным, а там будет видно, что делать. Что касается предложенного в подарок замка и доходов с Венсеннского поместья, то герцог Домой и слышать не хотел об отказе дочери. Маркизе Эглинтон был необходим подобающий ее рангу собственный дворец, а посещения Эглинтона, хотя и редкие, помогут соблюдать внешний декорум и заставят умолкнуть злые языки охотников до скандалов.
Это свидание с дочерью сильно взволновало герцога. Все произошло неожиданно; трудно было представить, чтобы его всегда податливый и пассивный зять вдруг проявил собственную инициативу. Герцог все еще обдумывал создавшееся положение вещей, когда граф де Стэнвиль, исполняя поручение его величества, выразил желание получить у него аудиенцию.
И следующие полчаса повергли герцога в целый лабиринт подозрений, предположений, сомнений и страха. Этот Гастон де Стэнвиль был не только великолепно осведомлен о местонахождении принца Стюарта, но у него в руках было собственноручное письмо Лидии, адресованное принцу и запечатанное гербовой печатью; все это было удивительно уже само по себе; а тут еще прозрачные намеки графа, его фатовские улыбки, победоносный вид — все это буквально ошеломило герцога, хотя в то же время его рука так и поднималась, чтобы ударить по лицу дерзкого хвастуна. Вера герцога в дочь была подорвана: он сначала не мог и не хотел верить, что его Лидия, которую он считал такой безупречной, чистой и честной, которая еще сегодня утром с негодованием стыдила его за одну мысль о предполагаемой измене, — ради человека, уже один раз обманувшего ее, могла изменить своему убеждению, отказаться от своей мечты.
Но доказательства были налицо. Гастон показал ему карту с отметками на полях, которую Лидия отказывалась показать даже родному отцу; ее собственноручное письмо с твердой подписью через всю страницу — вещи, которые заставят несчастного юношу довериться изменнику, готовому предать его в руки врагов.
Однако герцог не был бы человеком, если бы отчасти не порадовался результатом дипломатических ухищрений Гастона де Стэнвиля; он рассчитывал на значительную долю в миллионах, обещанных Англией. Но сама по себе дипломатия приводила его в ужас. Напрасно он старался удержать Лидию от романтических и бесплодных усилий для спасения молодого принца, по крайней мере, от активного вмешательства в дело, тем более, что его величество имел относительно этого вопроса совсем другие намерения. И вот, с презрением отвергнув его бесхитростные советы, она не только слушала Гастона де Стэнвиля, но вполне подчинила его просьбам свою волю и свой энтузиазм.
При этом воспоминании герцог глубоко вздохнул. Хотя Лидия сделала именно то, чего он хотел, но ему ненавистна была мысль, что она исполнила это только вследствие убеждений Гастона де Стэнвиля.
Позднее, после полудня, когда превосходно приготовленный обед несколько смягчил его недовольство, Домон попытался сгруппировать обрывки одолевших его беспорядочных мыслей.
Гастон де Стэнвиль приобрел на Лидию некоторое влияние, а она бесповоротно поссорилась со своим мужем. Тот решил немедленно уехать из Версаля; Лидия, по-видимому, пока не желала сдавать свой пост. Гастон де Стэнвиль, видимо, торжествовал и открыто хвастал своим успехом, между тем как Эглинтон не покидал своих апартаментов и никого не принимал.
Для снисходительного отца было очень трудно решить эту сложную задачу. К счастью, герцог был снисходителен не только к своей дочери, которую обожал, но и ко всему прекрасному полу вообще. Он был «рыцарь» в полном смысле этого слова и утверждал, что у женщин совершенно особенный темперамент и что к ним нельзя применять те же мерки, как к существам мужского пола, обладающим более крепкими нервами; красота и привлекательность женщин, наслаждение, которое они дают непрекрасной половине рода человеческого, ставят их выше всякой критики.
Конечно, Лидия была красавица, милорд — глуп, а Гастон… ну, право, можно ли осуждать Гастона?
И, собственно говоря, вышло очень удачно, что Лидия отказалась от своих нелепых идей относительно этого злополучного Стюарта и таким образом помогла английским миллионам благополучно перебраться через канал в карманы короля Франции и еще двух или трех лиц, в числе которых был и обожавший маркизу ее собственный отец.
Взвесив все обстоятельства, герцог Домон перестал мучить себя размышлениями на эту тему.
Какой более или менее правдивый бытописатель возьмется объяснить, каким образом самые сокровенные тайны делаются достоянием молвы и как молва в свою очередь с быстротою ветра проникает в толпу?
Так было с новостью относительно отставки лорда Эглин-тона от должности главного контролера финансов.
Когда вечером придворные собрались в приемной у королевы, каждому из них был уже известен не только этот факт, но даже и то, что после бурной сцены с женой Эглинтон уехал или собирался немедленно уехать из Версаля.
Эта новость оказалась очень кстати, но не по причине какого-либо недоброжелательства к Эглинтону, очень популярному среди дам и пользовавшемуся благосклонностью мужчин, и не ради торжества над Лидией, хотя у нее было гораздо меньше друзей, чем у лорда. Нет, это оказалось кстати просто потому, что все это случилось в четверг, а в каждый четверг, от семи до девяти часов, был прием у королевы; участвовать в этом рауте было до того смертельно скучно, что каждый раз можно было наблюдать эпидемические вывихи челюстей от непрерывной зевоты у тех избранников, которые удостаивались приглашения и даже были обязаны присутствовать на этих раутах. Поэтому интересная сплетня, относящаяся к такой высокопоставленной чете, как лорд и леди Эглинтон, являлась для всех большим благодеянием. Даже ее величество должна будет заинтересоваться, тем более, что Лидия стояла всегда очень высоко во мнении чопорной, скучной королевы, а ее муж принадлежит к очень ограниченному кружку избранников, которых высоконравственная королева всегда удостаивала милостивым разговором на своих приемах.
В этот четверг, как и всегда, королева Мария Лещинская ровно в семь часов вышла в свой тронный зал. Лидия вошла вместе с нею, и это дало повод думать, что королеве известно решение лорда Эглинтона; она очень ласково разговаривала с покинутой женой, относясь к ней, по-видимому, с большой симпатией.
Короля ожидали приблизительно через четверть часа. Так как маркизу Помпадур и ее свиту не приглашали на эти торжественные рауты, то король выражал неудовольствие по поводу отсутствия своих друзей тем, что приходил настолько поздно, насколько это допускалось этикетом, и с мрачным, скучающим видом глядел на «представления» и другие церемонии, происходившие на вечерах его супруги.
Впрочем, в этот вечер в зале царило заметное оживление благодаря неуловимому присутствию «скандала», который, казалось, витал в воздухе. Пока благородные вдовы представляли ее величеству своих дебютанток-дочерей, а вельможи поучали юных сыновей, как надо сделать первый поклон королю, группы молодежи в укромных уголках, подальше от королевского трона, обсуждали новости дня.
Лидия не присоединилась ни к одной из этих групп. Кроме разных других отличий, она еще имела звание Grande Marechale[12] при дворе королевы Марии Лещинской; в эти торжественные четверги ее место было подле ее величества, и на ее обязанности лежало представлять королеве знатных дам, или только что прибывших из провинции, или таких, которые еще не имели счастья добиться аудиенции по той или другой причине.
Главной из этих причин была исключительная особенность королевы. Гордая дочь польского короля Станислава, получив полумонашеское воспитание, сообщившее ей узкий жизненный кругозор, несчастная в замужестве, Мария испытывала невыразимый ужас при виде легкомысленных женщин и игривых кокеток, которых так много развелось при французском дворе со времени Людовика XIV; но самое глубокое, непобедимое отвращение питала она к потомкам разных дворянских выскочек, вылезших из грязи по прихоти Короля-Солнца.
Хотя по обязанности, налагаемой строгим этикетом, она волей-неволей должна была принимать некоторых из этих лиц на торжественных придворных празднествах, на которые они, по обычаю, имели право входа, на своих частных приемах она решительно отказывалась от подобных аудиенций.
Таким образом графиня де Стэнвиль, хотя официально и была принята при большом дворе, благодаря титулу и положению своего мужа, однако никогда еще не была удостоена приглашения в собственный ее величества тронный зал. До королевы Марии дошли смутные слухи относительно прежней репутации «чернокудрой красавицы из Бордо»; одно это прозвище резало ее пуританское ухо.
Ирэна де Стэнвиль, раздраженная тем, что ее ставили на одну доску с маркизами Помпадур, Монтеспан и Лавальер, неоднократно пыталась заручиться помощью и протекцией Лидии, чтобы добиться желанной чести быть лично представленной ее величеству. До сих пор Лидия отделывалась учтивыми, неопределенными обещаниями; но сегодня, преисполненная благодарности к Гастону, она хотела сделать ему приятное и доказать, что в то время, как он рисковал ради нее своей будущностью, а может быть, и жизнью, она помнила его и думала о нем.
Ее личные переживания и горести нисколько не мешали ей исполнять общественные обязанности. Коротенькой запиской известила она Ирэну де Стэнвиль, что в качестве гофмейстерины будет иметь удовольствие сегодня вечером лично представить графиню ее величеству королеве; таким образом 13-го августа 1746 года «красавица из Бордо» присутствовала на этой торжественной церемонии, терпеливо ожидая счастливой минуты, когда она, в своем роскошном платье, уже давно специально заказанном для этого случая, сделает глубокий реверанс пред самой гордой монархиней во всей Европе.
Ирэна стояла поодаль от остальной толпы, в обществе трех самых ревностных своих поклонников, не обращая внимания на болтовню окружающих; на ее задумчивом лице читалась глубокая затаенная грусть.
На вопросы об отсутствии на вечере ее мужа она только молча пожимала плечами.
На хорах оркестр, скрытый за тропическими растениями, играл знаменитый лютет Люлли, единственное из произведений этого композитора, которое допускал строгий вкус королевы. Наконец ее величество подала знак к началу танцев. Она любила смотреть на красиво исполняемые танцы, хотя сама никогда не принимала в них участия. Каждый четверг молодежь танцевала мерный, величественный гавот; иногда вечер заканчивался торжественной паваной. Что касается менуэта, то он считался неприличным. Ее величество сидела в одном из золоченых кресел под балдахином, другое было приготовлено для короля Людовика.
Лидия рассеянными глазами следила за танцующими; иногда королева обращалась к ней, и в силу привычки она отвечала вполне связно и в тех условных выражениях, которые любила королева. Но ее душа была далеко от окружающей обстановки: она летела за Гастоном де Стэнвилем через плодоносные равнины Нормандии. В однообразной мелодии гавота с ее резко отбиваемым тактом ей слышался мерный звук лошадиных копыт, ударяющих о твердую землю. Она совершенно не замечала, что из всех углов пытливые и насмешливые взоры следили за всяким ее движением.
В то время, как молодежь танцевала, старшие занимались сплетнями, и неуверенность в некоторых фактах придавала их пересудам еще больше интереса.
Особенно увлеклась сенсационной новостью группа в самом отдаленном углу комнаты; шестнадцать танцующих пар кружилось между этой группой и троном королевы, а потому нечего было опасаться, что ее величество услышит легкомысленные замечания относительно злободневного вопроса или что Лидия догадается, о чем идет речь.
Центром этой небольшой группы была хорошенькая и молоденькая мадам де ля Бом, жена красивого мужа, не особенно надоедавшего ей своим присутствием. Там же находились молодой де Лувуа, старая герцогиня де Поншартрэн, Кребильон, известный поставщик скандальных сплетен, и многие другие.
Все они говорили шепотом, радуясь, что музыка заглушает их интересный разговор.
— Мне рассказывал этот мой парикмахер; его сын работал в соседней комнате и говорил, что между ними произошла жестокая ссора, — с подобающей таинственностью сообщила мадам де ля Бом. — Он говорит, что маркиза целых полчаса кричала, выходила из себя, а потом вылетела из комнаты и побежала, как сумасшедшая.
— Англичане вообще очень странные люди, — глубокомысленно заметил Кребильон. — В данном случае я полагаюсь на авторитет мсье Вольтера, который говорит, что английские мужья постоянно бьют своих жен, а он довольно долго жил в Англии, изучая ее нравы и обычаи.
— Конечно, можно ручаться, что лорд Эглинтон, хотя и несколько более цивилизован, благодаря родству с французами, все же унаследовал отчасти врожденную грубость англичан, — с важностью прибавил другой кавалер.
— Понятно, что Лидия не может перенести подобное обращение, — заключила герцогиня.
— Ах! — трагически вздохнула мадам де ля Бом. — Я думаю, что если английские мужья и бьют своих жен, то лишь из ревности. По крайней мере, мне так говорили. Зато наши мужья слишком часто изменяют нам и потому не могут испытывать эти ужасные мучения.
— Вы бы, однако, не хотели, чтобы ваши прелестные плечи испытали тяжесть руки вашего супруга? — сказал молодой Лувуа, бросая восхищенные взгляды на чересчур откровенное декольте молодой женщины.
— Гм… гм… — загадочно произнесла она.
Кребильон бросил инквизиторский взгляд на стоявшую пред ним графиню де Стэнвиль.
— Судя по тому, что я слышал, — таинственно сказал он, — у лорда Эглинтона было достаточно поводов для ревности, и он, по обычаям своей страны, воспользовался своими привилегиями и открыто прибил свою жену.
Все придвинулись ближе к нему, так как, по-видимому, ему были известны кое-какие подробности, а мадам де ля Бом с любопытством спросила:
— Вы подразумеваете графа де Стэнвиля?
— Шш… шш… — быстро перебила ее старая герцогиня, — миледи идет сюда.
Вдовствующая маркиза Эглинтон, «миледи», как ее обыкновенно называли, была слишком проницательна и слишком хорошо знала нравы своих друзей, чтобы не догадаться, о чем сплетничали во всех углах зала. Обозленная тем, что от нее скрывали истинную причину внезапного решения ее сына, и раздраженная странным поведением Лидии, она тем не менее была убеждена, что, что бы ни говорили в свете об этом скандале, эти толки прежде всего повредят репутации ее невестки. Поэтому, как только замечала где-нибудь в углу группу лиц, говоривших шепотом, она смело подходила и вмешивалась в разговор, очень умело пуская в ход ядовитые замечания; это ей тем более удавалось, что все думали, что она знает гораздо больше, чем показывает.
— Нет, господа, — весело сказала она, — пожалуйста, не прерывайте из-за меня своего разговора! Увы, неужели вы думаете, я не знаю, о чем вы говорили? Моего бедного сына нельзя винить за это несчастное дело; хотя Лидия тут, может быть, и вовсе не виновата, но она необыкновенно упряма.
— Значит, вы действительно полагаете? — порывисто сказала мадам де ля Бом и остановилась, испугавшись, что сказала слишком много.
— Увы, что могу я сказать? — со вздохом возразила миледи. — Я воспитывалась в такое время, когда нас, женщин, учили покоряться желаниям мужей.
— Ну, а маркиза Лидия не заучила даже и первых слов этих поучительных уроков! — с улыбкой произнес Лувуа.
— Вот именно, — подтвердила миледи, величественно направляясь к другой группе.
— Что, собственно, хотела сказать миледи? — спросил Кребильон.
— О, она так добра, это — такой ангел! — вздохнула хорошенькая мадам де ля Бом. — Она просто хотела оправдать поведение Лидии, намекая, что Эглинтон имел в виду только прекратить сношения Лидии с графом Стэнвилем. Я уже слышала, что этим объясняли их ссору, но должна сознаться, что это мало похоже на правду. Все мы понимаем, что такое простое требование не могло бы вызвать серьезный разрыв между лордом и его женой.
— Несомненно, здесь было еще что-нибудь; иначе милорд никогда не ударил бы ее, — авторитетно заявил Кребильон.
— Шш… шш… — вновь послышалось предостережение старой герцогини, — его величество идет.
— Он сегодня, кажется, в отличном настроении, — сказала мадам де ля Бом, — и вовсе не имеет раздраженного вида, как это бывает каждый четверг.
— В таком случае, милостивые государыни и милостивые государи, — сказал неугомонный Кребильон, — слухи опять оказались верными.
— Какие слухи?
— Разве вы не слышали?
— Нет! — сорвалось у окружающих, сгоравших от любопытства.
— Говорят, что его величество король Франции согласился выдать англичанам рыцаря Святого Георга за большую сумму денег.
— Не может быть!
— Это — неправда!
— Мой лакей слышал это от камердинера графа де Стэнвиля, — возразил Кребильон, — он уверяет, что эти слухи верны.
— Король Франции никогда не сделал бы этого!
— Грубая, очевидная ложь!
И те же самые люди, которые пять минут тому назад забрасывали грязью имя чистой и непорочной женщины, теперь приходили в ужас от мысли, что частичка этой грязи попадет на толстую, напыщенную особу человека, которого злая судьба посадила на королевский трон.
Вид у его величества действительно был не такой угрюмый, как обыкновенно на вечерах его супруги. Он вошел в зал с добродушной улыбкой, не покинувшей его даже и тогда, когда он целовал холодную руку королевы и наклонением головы здоровался с окружавшими ее людьми, из которых каждого в отдельности он искренне ненавидел.
Заметив Лидию, он весь просиял и поразил всех сплетников необыкновенным вниманием к ней. Поздоровавшись с женой, он тотчас обратился к Лидии и вступил с нею в таинственную беседу.
— Вы удостоите, маркиза, протанцевать с нами павану? — сладким голосом спросил он. — Увы, время наших танцев уже прошло, но все-таки мы еще можем поспеть в такт за самыми маленькими ножками в целой Франции.
Лидия, может быть, была бы застигнута врасплох такой чрезмерной любезностью короля, но вспомнила, что он не раз пытался таким образом заслужить ее благосклонность, в надежде получить денежную субсидию от номинальной главы министерства финансов. И действительно, когда она, неохотно подав ему руку, встала рядом с ним в первой паре, готовясь к танцу, она видела, что Людовик смотрел на нее испытующим, проницательным взором.
Несмотря на искусственную, выработанную натянутость движений, вошедшую в ее плоть и кровь, Лидия отличалась необыкновенной грацией. Величественная павана очень подходила к ее стройной и легкой фигуре, гибкой, несмотря на узкий модный корсаж. В этот вечер она была вся в белом, и ее нежные плечи выгодно выделялись на матовом фоне платья. Она не носила смешной модной прически, и роскошные тона ее каштановых волос сквозили через тонкий слой пудры.
Ни на одну минуту не забывала она важных событий этого достопамятного дня; но среди воспоминаний, толпившихся у нее в голове, в то время как она медленно выступала в торжественном танце, самым ярким было воспоминание о гневе ее мужа, когда он говорил о том, как ее рука лежала в руке вероломного предателя-короля, который хотел за деньги предать своего друга. Ей захотелось знать, как поступил бы он теперь, когда ее руки так часто встречались с руками короля во время разнообразных фигур танца.
Но — странно! — все, что говорил ей Эглинтон при их свидании, тогда нисколько не убеждало ее, а только озлобляло и раздражало; теперь же, когда ей так часто приходилось касаться влажной, горячей ладони короля Людовика, она испытывала непреодолимое физическое отвращение; такое же отвращение чувствовал, вероятно, и ее муж, если судить по силе его выражений.
На то, что происходило кругом, Лидия не обращала ни малейшего внимания. Во время вступительной фигуры с грациозными движениями и медленной, торжественной музыкой, она невольно обратила внимание на направленные на нее со всех сторон взгляды, в которых светились недоброжелательное любопытство, удовлетворенная детская зависть или насмешливое чувство торжества.
Специальное внимание, оказанное ей королем, который принял за правило никогда не танцевать на вечерах своей супруги, подтверждало, по мнению всех любителей скандала, самые худшие слухи о причине неожиданной отставки Эглинтона. Его величество не разделял непобедимого ужаса королевы пред легкомысленными женщинами; наоборот, его отвращение относилось к жеманным вдовам и чопорным ханжам, составлявшим свиту королевы.
— Его величество отыскал наконец в недоступной маркизе родственные черты, — был общий приговор, удовлетворивший самых ядовитых распространителей скандальных сплетен.
Лидия достаточно хорошо знала придворную жизнь, чтобы не догадаться о том, что именно про нее будут говорить. До сих пор ей удавалось счастливо избегать компрометирующих ухаживаний Людовика, за исключением тех случаев, когда ему бывали нужны деньги; но этим все и ограничивалось, и его внимание прекращалось, как только он получал желаемую сумму. Однако сегодня его любезности были неистощимы, а во время антракта между двумя фигурами танца ему удалось шепнуть ей:
— О, маркиза, как вы пристыдили вашего короля! Будем ли мы когда-нибудь в состоянии в достаточной мере выразить вам нашу глубокую благодарность?
— Благодарность, государь? — пробормотала она, пораженная. — Я не понимаю, о какой благодарности ваше величество говорите?
— Вы настолько же скромны, маркиза, насколько смелы и добры, — возразил Людовик, пользуясь случаем лишний раз поцеловать ей руку.
Понемногу он увлек ее от остальных танцующих в амбразуру окна. Ему никогда не нравилась холодная красота Лидии; обыкновенно он даже потихоньку подсмеивался над ее чисто мужской силой воли и твердостью ее убеждений; но ни один мужчина, не лишенный чувства красоты, не мог бы остаться равнодушным при виде этой изящной, грациозной молодой женщины. Неудивительно, что и король смотрел на Лидию с искренним восхищением. Сознавая это, она глубоко возмущалась тем, что читала в его глазах, и это обстоятельство было, может быть, причиной того, что она не вполне уясняла себе скрытый в его словах смысл.
— Смелы и в то же время прекрасны, — сладким тоном добавил Людовик. — Не каждая женщина имела бы смелость открыто заявить свои убеждения и явно стать на сторону правды и чести.
— Право, государь, — холодно сказала Лидия, начиная чувствовать какую-то смутную тревогу, — я боюсь, что вышло какое-то недоразумение; оказывается, что я только что совершила нечто такое, чем заслужила личную благодарность вашего величества, между тем как…
— Между тем как вы только следовали указаниям своего сердца, — любезно возразил Людовик, заметив, что она остановилась, как бы подыскивая слова, — и доказали скептикам нашего злорадного двора, что под суровой личиной железной воли скрываются истинные инстинкты обаятельной женщины.
Музыканты заиграли третью и последнюю фигуру паваны. Сладкие речи короля все еще звучали в ушах Лидии, когда он подал ей руку, приглашая танцевать.
Она бессознательно последовала за ним. Ее ноги машинально двигались в такт музыке, в то время как ее мысль унеслась далеко в страну грез. Смутное чувство беспокойства, порожденное словами Людовика, медленно, но неуклонно наполняло ее сердце; она еще не уяснила себе смысла этих слов, но начинала бояться их или, лучше сказать, стала опасаться, что в конце концов поймет их. Она не сомневалась, что так или иначе они относились к принцу Карлу Эдуарду, особенно, когда король упомянул о ее «убеждениях» и «смелости».
Сначала Лидия подумала, что он намекает на ее вмешательство сегодня утром в его разговор с лордом Эглинтоном и на ее обещание серьезно подумать об этом деле. Это до некоторой степени успокоило ее, и она даже посмеялась внутренне над своей трусостью и над тем, что везде чуяла несуществующую опасность. Несомненно, в этом и крылась причина необыкновенной любезности короля сегодня вечером. По правде сказать, ее мысли были так поглощены последними событиями: ссорой с мужем, отъездом Гастона, предполагаемой экспедицией «Монарха», что она почти забыла об обещании, данном ею королю утром лишь ради того, чтобы выиграть время.
— Как вы чудно танцуете, маркиза! — сказал Людовик. — Сколько поэзии в каждом вашем движении! Клянусь всеми святыми, я не могу победить в себе чувство безграничной зависти.
— Зависти, государь? К кому или к чему? — спросила Лидия, принужденная поддерживать пошлый разговор, так как, по этикету, она не имела права молчать, раз король желал разговаривать, — Мне кажется, судьба так заботливо относится к вашему величеству, что вам ничего не остается желать.
— Зависти к счастливцу, на долю которого досталась полная уверенность, тогда как мы должны были довольствоваться неясными, хотя и любезными обещаниями, — нежно сказал король.
Лидия пытливо посмотрела на него, и ее охватил какой-то смутный страх.
— В чем уверенность, государь? — спросила она, вдруг перестав танцевать и, повернувшись к нему, посмотрела ему прямо в глаза, — Униженно прошу извинения у вашего величества, но мне кажется, что мы говорим загадками и что ваше величество говорите о чем-то совершенно не понятном мне.
— Ну, ну, в таком случае не будем больше поднимать этот вопрос, — возразил король с утонченной любезностью, — так как, по правде сказать, нам ни на одну минуту не хотелось бы прерывать этот дивный танец. Довольно того, если вы понимаете, маркиза, что ваш король преисполнен благодарности и докажет свою благодарность на деле, хотя его сердце и сгорает от ревности и зависти к счастью другого.
Нельзя было ошибиться в значении слов короля, так как в его глазах появился лукавый огонек. Лидия вдруг почувствовала, как ее щеки вспыхнули от бешенства, вскоре уступившего место непобедимому ужасу.
И все еще она не подозревала истины. Ее ноги по-прежнему скользили в такт, но сердце бешено стучало под жестким корсажем; комната закружилась пред ее глазами; болезненное чувство дурноты готово было овладеть ею. Вся кровь отлила от ее лица, покрывшегося смертельной бледностью. Лидия испугалась, и этот страх был тем ужаснее, что она не могла определить причину его. Она чувствовала приближение неминуемой, еще не осязаемой катастрофы, которая неизбежно должна раздавить ее.
И вдруг Лидия сразу поняла все!
Там, на дальнем конце зала, на ярком золотом фоне портьеры, она увидела Гастона де Стэнвиля, стоявшего с женой и еще двумя дамами среди весело настроенной группы; он сам что-то говорил, смеясь и жестикулируя, фатоватым, изысканным движением тонкой белой руки изредка поднося к глазам золотой лорнет. Под влиянием мимолетного взгляда Лидии на него он быстро опустил лорнет, и их глаза встретились. Испуганный, вопросительный взор Лидии молил об успокоении; в глазах Гастона можно было прочесть насмешку и торжествующее самодовольство; заметив эти перекрестные взгляды, красавица Ирэна громко расхохоталась, презрительно пожав обнаженными плечами.
Лидия не принадлежала к числу женщин, подверженных обморокам или истерикам в минуты острого горя. Даже теперь, когда на нее внезапно обрушилась страшная действительность, которая сломила бы более слабую натуру, она сумела овладеть собою и довести танец до конца. Король, уже заскучавший в обществе этой молчаливой и рассеянной женщины, не пытался больше возобновлять разговор. Она разочаровала его: намеки графа де Стэнвиля позволили ему надеяться, что эта прекрасная мраморная статуя наконец оживет и будет ценным приобретением для веселого кружка его друзей, помогавшего ему забываться от неприятностей его брачной и государственной жизни.
Таким образом их гавот закончился в полном молчании. Людовик совсем захандрил и потому не обратил внимания на перемену в своей даме, не заметил ни ледяного прикосновения ее пальцев, ни смертельной бледности ее лица. Зато он заметил Гастона де Стэнвиля, и в его глазах мгновенно сверкнул тот самый лукавый огонек, который несколько минут тому назад возбудил гнев Лидии.
Трудно сказать, заметила ли она его в настоящую минуту или нет. Одно ей было ясно: она должна скрыть свою душевную муку от глаз этой равнодушной толпы.
С чувством бесконечного облегчения сделала она заключительный реверанс пред своим кавалером, который отвел ее на ее официальное место возле трона. Она почти ничего не видела, так как ее глаза внезапно наполнились горячими слезами стыда и раскаяния. Боясь, что с ее губ сорвется болезненный крик, она крепко стиснула зубы.
— Ты больна, моя дорогая? Уйдем отсюда! — раздался нежный, встревоженный голос ее отца.
Боясь взглянуть на него, чтобы не разрыдаться, она позволила увести себя подальше от шума и яркого света.
— Что с тобой, Лидия? — допытывался герцог, когда они пришли в небольшую, уединенную комнату. — Разве случилось еще что-нибудь? Клянусь Богом, если этот человек еще раз осмелился…
— Какой человек, отец? — прервала его Лидия таким беззвучным голосом, что он с трудом расслышал ее.
Он также выражался неясно, а на сегодня ей уже довольно было недоразумений.
— Как какой человек? — с раздражением повторил герцог Домон. — Разумеется, твой муж. До меня дошли слухи о его обращении с тобой, и клянусь всеми богами…
Он вдруг замолчал, пораженный и испуганный: Лидия разразилась громким, неестественным смехом и хохотала так долго, что герцог стал опасаться, как бы волнения этого дня не подействовали на ее рассудок.
— Лидия, что с тобой? Скажи мне, Лидия! — стал просить он, — Послушай… Лидия, ты слышишь меня?
Казалось, молодая женщина немного пришла в себя, эти взрывы истерического смеха все еще потрясали ее с головы до ног, и она прислонилась к отцу, словно боясь упасть.
— Да, дорогой отец, — довольно связно заговорила она, — я тебя слышу, но попрошу тебя, не обращай на меня внимания. Слишком много случилось сегодня такого, что могло расстроить меня. Может быть, я многое не совсем ясно сознаю. Скажи мне, отец, — прибавила она уже почти совсем твердым, но резким голосом, горящими глазами впиваясь в лицо герцога, — это Гастона де Стэнвиля я только что заметила в толпе?
— Возможно, дитя мое, — ответил он после некоторого колебания, — а впрочем, не знаю.
Лидия сейчас же обратила внимание на то, что при упоминании имени Гастона в глазах ее отца появилось странное, сконфуженное выражение, и он старался не встречаться с нею взглядом. Она продолжала упорно настаивать, но уже не с прежней горячностью, чувствуя, что во всем этом что-то кроется и что отец скажет ей это лишь в том случае, если она вполне спокойно и просто будет задавать ему вопросы.
— Значит, он здесь? — спросила она.
— Да, мне кажется… Но почему ты это спрашиваешь?
— Я думала, что он уехал, — почти весело ответила она, — вот и все. Мне казалось, что ему предстояло путешествие.
— О, что касается этого, то время еще терпит!
Герцог Домон, никогда не отличавшийся особенной проницательностью, сразу успокоился, заметив перемену в настроении Лидии. Его дочь просто слишком переволновалась. Ее последняя уступка Гастону не могла обойтись без борьбы; и теперь, после того как она позволила чувству взять верх над дружбой и честью, немудрено, что ее мучили угрызения совести. Он был глубоко убежден в том, что его дочь участвовала в предательских планах его и его сообщников, но ему и в голову не приходило осуждать ее за такую перемену фронта; он совершенно не подозревал всей гнусности поведения Гастона. Лидию он считал чистой и необыкновенно гордой женщиной, и в его отеческом сердце не было ни малейшего опасения, что она снизойдет до пошлой интриги; но в то же время он допускал, что она могла поддаться горячим убеждениям человека, которого, конечно, когда-то любила и который, естественно, все еще имел на нее некоторое влияние. А теперь ей без сомнения хотелось что-нибудь выведать относительно будущих планов; о предполагаемой экспедиции ей, наверное, еще не удалось слышать ничего определенного, и она беспокоилась, как отнеслись к ее поступкам ее отец и король. Поэтому, желая успокоить ее, герцог прибавил:
— Мы не думаем посылать «Монарха».
— Вот как? А я полагала, что это было бы самое подходящее судно.
— «Левантинец» будет надежнее, — объяснил герцог, — но раньше пяти или шести дней он не будет готов к отплытию; до тех пор Гастон не уедет. Только ты не должна беспокоиться, моя дорогая: приказ вместе с картой и драгоценным письмом в его руках не подвергается никакой опасности. Он слишком заинтересован в успехе этой экспедиции, чтобы обмануть тебя. А уж мы все так благодарны тебе, моя дорогая! Все устроится к лучшему.
Герцог с любовью погладил руку дочери, с облегченным сердцем видя, что она совсем успокоилась; даже краска появилась на ее щеках. Весь день он боялся встречи с дочерью, которой не видел еще после того, как Гастон передал ему, что она согласилась на его просьбы и передала ему карту и письмо, благодаря которым королю Франции удастся предать своего друга; теперь он радовался, что после изумившего его истерического припадка Лидия была так же спокойна, как и он сам.
В жизни бывают минуты, когда душевная боль так сильна, несчастье так велико, что все наши способности совершенно притупляются; мы перестаем отдавать себе отчет в происходящем и двигаемся автоматически, одной мускульной силой, без всякого участия рассудка. Так было и с Лидией.
Смысл того, что говорил ей отец, был вполне ясен. Последняя тень сомнения, бывшая ее главной поддержкой в эти минуты страшной пытки, окончательно исчезла; всякая надежда пропала. Безвыходное отчаяние наполняло ее душу; ей казалось, что ее мозг превратился в какую-то мягкую массу, от которой должна была лопнуть нестерпимо болевшая голова. Она была рада, что отец ничего больше не сказал на тяжелую тему. Все, что ей хотелось узнать, она узнала: отвратительное, ужасное вероломство Гастона, грубую западню, в которую она попалась, а самое главное — что человек, которого она хотела спасти, по ее вине подвергался страшной опасности. Из всех «друзей» Карла Эдуарда она оказалась самой вероломной предательницей, так как несчастный принц подарил ей свою дружбу и верил ей гораздо больше, чем всем остальным. А муж? О нем Лидия старалась не думать, боясь сойти с ума.
Она заставила себя улыбнуться отцу, чтобы этим успокоить его. Она скажет ему все… может быть, завтра, только не сейчас. Во всяком случае она не чувствовала к нему ненависти; она не могла ненавидеть его, потому что слишком хорошо знала и всегда любила его. Но он был слабохарактерный человек, и его легко было ввести в заблуждение. Господи, Боже мой, был ли кто-нибудь преступнее и грубее обманут, чем она сама?
Герцог, вполне довольный внешним спокойствием дочери, напомнил ей о ее официальных обязанностях.
— Танцы кончились, Лидия, — сказал он. — Ты, кажется, должна представить нескольких дам ее величеству?
— О, да! — вполне естественным тоном сказала она. — В самом деле, я совсем забыла… в первый раз за несколько лет я совсем забыла… в первый раз за несколько лет… Дорогой отец… как теперь кое-кто посплетничает относительно небрежного отношения к делу главной придворной церемоний-мейстерши! Будь добр, проводи меня прямо к ее величеству.
Лидия крепко оперлась на руку отца, боясь, что упадет. Теперь ей стало понятно ощущение опьянения, про которое так часто говорили мужчины. Обильные возлияния, думала она, должны вызывать именно такое чувство неустойчивости и отвратительного, болезненного головокружения.
Де Лувуа, обер-гофмейстер ее величества, уже стоял в ожидании, а дамы, которые должны были быть представлены, выстроились полукругом слева от трона.
Король и королева стояли под балдахином: Людовик — по обыкновению с невыносимо скучающим видом, королева — со спокойным достоинством, снисходительно рассматривая группу женщин, пышно, но в большинстве случаев безвкусно одетых, старых и молодых, ожидающих счастья быть представленными.
Сделав почтительный реверанс, Лидия быстро заняла свое место подле своей повелительницы, и церемония представления началась. Обер-гофмейстер называл чье-нибудь имя, и одна из дам отделялась от группы, степенно приближалась к подножию трона и делала глубокий реверанс, а главная церемониймейстерша произносила несколько подобающих слов, объясняющих появление новой личности на рауте ее величества.
— Мадам де Балэнкур; ваше величество изволите помнить храброго генерала, сражавшегося при Фонтенуа. Чтобы удостоиться быть представленной вашему величеству, мадам Балэнкур поспешила приехать из провинции.
— Очень рада, — отвечала обыкновенно королева, протягивая руку для почтительного поцелуя.
— Мадам Гельвециус, супруга нашего известного ученого и философа. И мадемуазель Гельвециус, готовящаяся стать такой же ученой, как и ее достойный отец.
Эту пугливую дебютантку и ее мать королева удостоила короткого разговора; обе они были в плохо сшитых провинциальной портнихой платьях, но их простота и неловкость особенно понравились ее величеству.
В таком роде происходила церемония представления пожилых дам и молодых девушек, большею частью явившихся из отдаленных частей Франции, куда не доносилось даже эхо шумного и легкомысленного веселья Версальского двора. Королева была очень любезна. Она любила этот маленький избранный кружок безвкусно одетых провинциалок, чувствуя, что они будут разделять ее желание преобразовать социальные условия Франции. Чем некрасивее были дамы и чем хуже сшиты их платья, тем ласковее и приветливее становилась улыбка ее величества. Она долго расспрашивала свою цере-мониймейстерпгу, испытывая, по-видимому, злорадное удовольствие в том, что раздражала короля, намеренно затягивая церемонию, всегда наводившую на него смертельную тоску.
Вдруг Лидия почувствовала, что все в ней замерло, а грудь сдавило словно железными клещами. Она машинально произносила обычные банальные слова, касавшиеся жен, сестер, теток какого-нибудь знаменитого генерала или крупного землевладельца, как вдруг Лувуа громко произнес:
— Графиня де Стэнвиль.
От группы безвкусно одетых провинциальных дам и чопорных ханжей отделилась блестящая фигура и с невыразимой грацией проскользнула вперед. С опущенным взором и порозовевшими щеками, в полном сознании своей красоты выступала Ирэна; даже сонные глаза короля заблестели при виде ее.
Было что-то вызывающее в роскоши ее наряда: ярко-бирюзового цвета платье рельефно выделялось на желтом фоне драпировок, плотно охватывающий талью корсаж был низко вырезан, обнажая красивые плечи и белоснежную грудь, на которой красовалось бирюзовое ожерелье тонкой работы. Ее волосы были подобраны вверх по последней моде; парчовые фижмы, точно воздушные шары, неподвижными складками стояли по бокам, а на них со свободной грацией лежали красивые белые руки. Казалось, блестящая экзотическая бабочка, заблудившись, случайно впорхнула в собрание скромных мотыльков.
Гастон де Стэнвиль стоял немного позади жены, как того требовал этикет. Среди степенных кавалеров, принадлежавших к свите ее величества, он казался как-то не у места. Значительная разница между костюмами приближенных королевы и красивыми нарядами более веселых посетителей Версальского двора особенно бросалась в глаза в настоящую минуту, когда пред королевой стояла эта красивая молодая пара: Ирэна — похожая сама на блестящий драгоценный камень, и Гастон — в атласном светло-лиловом кафтане.
Королева уже не улыбалась с высоты своего трона снисходительной, немного грустной улыбкой. Ее глаза, серые и холодные, как у польского короля Станислава Лещинского, с явным неодобрением смотрели на эту пару; по ее строгому суждению, это были просто великолепно разряженные куклы.
В последние мучительные полчаса Лидия совершенно забыла об Ирэне де Стэнвиль и о представлении ее королеве, которое она взяла на себя в порыве благодарности Гастону; поэтому в данную минуту она вовсе не была подготовлена к встрече лицом к лицу с человеком, во второй раз в жизни причинившим ей громадное, тяжелое горе.
Гастон даже не пытался избегать ее взгляда. Наглое торжество и насмешка сквозили во всей его манере держаться: в слегка склоненной набок голове, в прищуренных глазах, смотревших на Лидию через высокую прическу Ирэны; в красивой, выхоленной руке, игравшей золотым лорнетом, а главное — в чувственных, полных губах, по которым скользила ядовитая усмешка.
Лидия почти не сознавала присутствия Ирэны, да и вообще чьего бы то ни было присутствия; она видела только одного Гастона де Стэнвиля, о котором несколько часов тому назад так романтически мечтала, мысленно сопровождая его в пути и молясь, чтобы он остался цел и невредим. Чувство горькой обиды и презрения поднялось в ее душе. Она никогда не предполагала, чтобы могла кого-нибудь до такой степени возненавидеть. В эту минуту она готова была пожертвовать жизнью, чтобы нанести графу смертельное оскорбление. Всякое мягкое чувство исчезло из ее сердца, когда она взглянула на Гастона и увидела его дерзкую улыбку.
Такое издевательство глубоко оскорбило ее. В то же время в ней заговорило оскорбленное чувство порядочности при виде того, как эти два вероломные существа с любезными улыбками на губах приближались к гордой королеве, не подозревавшей их низости.
Женщин считают мелочными в проявлении ненависти; может быть, это и справедливо, но надо помнить, что в этом отношении у них очень ограничена сфера деятельности, и они борются, как и чем могут. Несмотря на свое влияние и свое высокое положение, Лидия ничего не могла сделать, чтобы наказать Гастона, особенно теперь, когда своим отвратительным предательством он побил все ее карты.
Она сознавала, что была непростительно глупа, и это горькое, обидное сознание особенно возбудило в ней жажду мести. Поэтому, когда прекрасная Ирэна, в сознании своей всеми признанной красоты, приблизилась к подножию королевского трона, когда по каким-то необъяснимым причинам в зале воцарилась полная ожидания тишина, вдруг раздался резкий и убежденный голос Лидии:
— Это — ошибка господина гофмейстера, — сказала она так громко, что каждый из находившихся в огромном зале мог слышать ее слова, — здесь никого нет, кто мог бы представить эту даму ее величеству.
У всех захватило дыхание; послышались выражения удивления и ужаса; среди внезапно воцарившегося молчания можно было ясно слышать подавленный смех Гастона де Стэнвиля.
Что значило удовольствие, доставляемое сплетнями, в сравнении с этим неожиданным происшествием, служившим, вероятно, только прологом к громадному скандалу? Присутствовавшие невольно придвинулись поближе, взоры всех были устремлены на действующих лиц этой захватывающей сцены.
Грациозная фигура Ирэны внезапно выпрямилась, точно от сильного удара. Страшное оскорбление застало ее совершенно врасплох, но она сразу поняла его причину. Однако она не выказала ни смущения, ни страха. Ее щеки вспыхнули, и в ответ на гневный взгляд Лидии в прекрасных темных глазах Ирэны загорелись вызов и ненависть.
Королева, видимо, была раздосадована: она не любила неприятных сцен и вообще всего, что нарушало мирное течение ее внешней жизни. С губ короля сорвалось громкое проклятие; очевидно, он был на стороне веселой пестрой бабочки; что же касается Лувуа, то он совершенно растерялся. Он был еще очень молод и только недавно получил важный пост гофмейстера королевы; в настоящую минуту, чувствуя, что на его глазах завязывалась решительная битва между двумя молодыми, прекрасными женщинами, занимавшими высокое общественное положение, он, как истый мужчина, предпочел бы прямо идти под неприятельские выстрелы, чем присутствовать при такой дуэли, а тем более играть в этой дуэли роль секунданта.
Из всех присутствующих одна Лидия сохранила внешнее спокойствие, которое было ей теперь так необходимо. Ужас и отвращение, душившие ее в продолжение всего этого ужасного дня, громко требовали мщения. Хотя Гастон стоял со спокойной усмешкой на лице, хотя Ирэна, с пылающими от гнева щеками, вызывающе глядела на нее, но Лидия со злорадством думала, что лицо ее соперницы сейчас загорится от стыда, так как она с намерением нанесла удар ее тщеславию.
Хорошо зная Марию Лещинскую, Лидия была уверена, что скандальной тени, которую она с умыслом набросила на жену Гастона, будет достаточно, чтобы строгая, высоконравственная королева на будущее время прекратила всякие сношения с Ирэной. Справедливо это будет или нет, но королева без дальнейших рассуждений, не выслушав оправданий Ирэны, осудит ее и навсегда изгонит вместе с мужем из своего интимного кружка.
Королева, видимо очень недовольная, с вопросительным видом обратилась к несчастному Лувуа и сухо сказала:
— Господин гофмейстер, каким образом могло это случиться? Вы знаете, что мы не допускаем ошибок в списке лиц, представляющихся нашей королевской особе.
Последние слова королевы напомнили Ирэне всю безграничность грозившей ей опасности. Нет, она не позволит без-наказание) унижать себя и не сделается так легко жертвой очевидного желания Лидии сорвать на ней свой гнев. Она также прекрасно знала, что королева не только не простит, но и никогда не забудет сегодняшнего скандала. Если ей, Ирэне, суждено погибнуть навсегда в глазах света, то, по крайней мере, она увлечет за собою и своего врага и под обломками собственных тщеславных надежд похоронит влияние, власть и популярность Лидии.
— Смею надеяться, что ваше величество не произнесете своего приговора, не выслушав меня, — смело сказала она. — Недоразумение произошло по вине госпожи церемониймей-стерши. Мое имя было включено в список по ее приказанию.
Но Мария Лещинская не обратила никакого внимания на это заявление: раз выяснилось, что графиня де Стэнвиль была выскочка, желавшая сама представиться королеве Франции, ее величество не произнесла ни одного слова, чтобы поддержать ее или, по крайней мере, признать ее существование. Она обратилась непосредственно к молодому Лувуа.
— Как было на самом деле, господин гофмейстер? — спросила она, взглянув ему прямо в лицо.
— Я… конечно… как всегда, взял лист от госпожи церемо-ниймейстерши… — в страшном волнении, бессвязно бормотал несчастный Лувуа.
— В таком случае, маркиза, вы должны объяснить нам причину такого неслыханного беспорядка, — решила королева.
— Объяснение этому очень простое, ваше величество, — спокойно ответила Лидия, — Действительно у меня было намерение представить вашему величеству графиню де Стэнвиль, но тут произошли события, заставляющие меня просить графиню обратиться к кому-нибудь другому, кто мог бы заменить меня в этом деле.
— Подобное объяснение не вполне удовлетворяет нас, — возразила королева с присущим ей суровым высокомерием, — и завтра вы сообщите нам более точные и подробные обстоятельства этого дела. Теперь не место и не время обсуждать их. Господин Лувуа, я прошу вас перейти к следующим именам, намеченным в списке. Королева сказала свое последнее слово!
Этими надменными словами, почерпнутыми из книги этикета ее собственного державного дома, дочь низложенного польского короля положила конец происшедшему недоразумению. По залу пронесся быстрый сдержанный шепот. Лидия сделала ее величеству глубокий, почтительный реверанс, как бы показывая этим, что, повинуясь приказанию королевы, она считает инцидент исчерпанным.
Но не в характере Ирэны де Стэнвиль было позволить так легко и просто покончить это дело. Она чувствовала, что все мужчины на ее стороне, хотя король слишком ленив и эгоистичен, чтобы явно проявить свое заступничество, а ее собственный муж может разве только затеять ссору с каким-нибудь совершенно непричастным к делу человеком. Поэтому она решила сама выступить на свою защиту, так как в смело обращенных на нее восторженных взглядах мужчин читала одобрение и поощрение. Даже герцог Домон с явным порицанием относился к поступку дочери.
Следовательно, у нее оставались только два врага — две женщины: одна была королева Франции, упрямая, полная предрассудков, деспотичная женщина, не выходившая за пределы своего узкого интимного кружка; другая — занимала исключительное положение не только при дворе, но и вообще в официальных сферах.
Несмотря на это, Ирэна чувствовала, что ее красота была таким же сильным оружием в борьбе за общественное мнение, как и политическое влияние ее главной противницы.
Поэтому, когда королева заговорила в таком тоне, словно на свете вовсе и не существовало графини де Стэнвиль, а Лувуа почтительно, но настойчиво стал просить ее отойти в сторону, она ответила ему резким отказом.
— Нет, — сказала она дрожащим от волнения голосом, — королева должна меня выслушать; ее величество не допустит, чтобы из-за каприза ревнивой женщины…
— Замолчи, дерзкая! — прервала ее Мария Лещинская с той гордостью и сознанием собственной власти, которые она унаследовала от своих польских предков. — Ты забываешь, что находишься в присутствии твоей королевы.
— Нет, государыня, я не забыла этого, — сказала Ирэна, нисколько не смущаясь и продолжая твердо вести свою линию, — но я также помню, что наша королева всегда на стороне правды и справедливости.
При ее последних удачных словах в глазах Марии Лещинской выразилось некоторое колебание.
Заметив это, Ирэна грациозно опустилась на колени пред королевой и снова заговорила:
— Ваше величество, благоволите только выслушать меня. Может быть, я недостойна прикоснуться к руке вашего величества, да и никто из нас недостоин этой чести, так как ваши добродетели и достоинства ставят вас неизмеримо высоко; но я клянусь пред королевой Франции, что ничем не заслужила такого публичного оскорбления. — Она на минуту замолчала, желая удостовериться, слушают ли ее королева и все присутствующие; затем, пристально глядя своими черными глазами прямо в лицо Лидии, она продолжала так громко, что ее чистый, немного резкий молодой голос победоносно прозвучал по всему залу: — Маркиза Эглинтон выбрала моего мужа в сообщники, чтобы продать Англии принца Стюарта.
Еще раз в огромном приемном зале воцарилась мертвая тишина; но немногие мгновения, в течение которых громкий обвинительный голос мало-помалу замирал, подобно далекому эху, показались одному из присутствующих целой вечностью, — такой страшный удар наносили они.
Лидия словно окаменела. Хотя она и догадалась об измене Гастона, но этого она не предполагала. Такая ужасная гнусность совершенно парализовала ее, лишив последних сил. Она открывала свои мысли, свою душу, свои бескорыстные мечты самому отвратительному предателю, какой когда-либо позорил своим присутствием землю. Если год тому назад она унизила его, если только что, всего за минуту пред настоящим моментом, попыталась разбить все его честолюбивые замыслы, то теперь он был вполне отомщен.
Она даже не слыхала протестующего возгласа королевы:
— Это — ложь!
Потрясенная Мария Лещинская в ужасе отказывалась верить этому отвратительному обвинению, обрушившемуся на единственную женщину, которую она удостаивала своего королевского доверия и дружбы.
— Это — правда, ваше величество, — твердо сказала Ирэна, поднимаясь с коленей. — Спросите маркизу Эглинтон, не указала ли она сегодня в уединенном Версальском парке графу де Стэнвилю тайного убежища принца Стюарта, чтобы потом можно было предать его за крупную сумму денег в руки англичан? Маркиза красива, богата, пользуется большим влиянием; граф, как мужчина, не мог не повиноваться ей; но он также молод и красив, и маркиза удостоила его своим вниманием; я же, как жена, стояла ей поперек дороги, и потому меня надо было публично удалить, тем более, что ей мог быть опасен мой невоздержанный язык. Вот это и есть настоящая истина, ваше величество, — с торжеством заключила Ирэна. — Взгляните на ее лицо, а потом на мое, и скажите, кто из нас бледнее — она или я?
Мария Лещинская молча слушала ужасные обвинения, которые одна женщина возводила на другую. При последних словах Ирэны она невольно перевела свой взгляд на Лидию и увидела мраморно-белое лицо, неподвижную фигуру и безнадежное отчаяние в полузакрытых глазах. Но даже и теперь королева не верила рассказу графини де Стэнвиль: у нее невольно напрашивалось сравнение между этой ярко разряженной куклой с резким голосом и нагло обнаженными плечами и гордой грациозной женщиной в белом скромного покроя платье, о которой в целые годы ее общественной деятельности злые языки могли только сказать, что она холодна, строга, скучна, может быть, неинтересна, но незапятнанной репутации которой ни разу еще не посмело коснуться грязное дуновение скандала. Однако тут выступили на сцену иные соображения. Королева чувствовала болезненное отвращение ко всякому скандалу, происходившему в ее присутствии или вообще при ее дворе. Кроме того, Ирэна задела очень чувствительную струну в высоконравственной королеве, и в то время, как графиня пускала свои последние ядовитые стрелы, взгляд Марии Лещинской, к несчастью, упал налицо короля. По губам Людовика пробежала та лукавая, полунасмешливая, полуснисходительная улыбка, которая появлялась у него обыкновенно в тех случаях, когда речь шла о женской слабости; гордость королевы всегда возмущалась от соприкосновения с унижавшим Версальский двор вечными скандалами, против которых она неустанно боролась.
Теперь она была раздражена против всех без разбору. Несколько лет тому назад чувство справедливости заставило бы ее разобраться в этом деле; доказать самой себе, кто прав, кто виноват в печальной ссоре; но ввиду многочисленных обид, перенесенных ее в качестве супруги и королевы, чувство справедливости совершенно заглохло в ней. Остался лишь болезненный, эгоистический страх за величие ее собственного двора, которое, она чувствовала, сегодня было нарушено; ей хотелось поскорее уйти, оставить позади всю эту пошлость, страсти, мелочные ссоры, так ненавидимые ею.
— Довольно! — твердо сказала она. — Наши щеки пылают от стыда, что эта неприличная вспышка произошла в нашем присутствии. Вашу руку, ваше величество, прошу вас! — гордо прибавила она, обращаясь к королю. — Я не могу больше выносить эту неприличную ссору, уместную в грязных отдаленных улицах Парижа, но не в тронном зале французской королевы.
Растерянность Людовика доходила до комизма. Для него было совершенно немыслимо, особенно в присутствии супруги, ввязаться в эту женскую ссору, даже если бы он и хотел этого. Во всем этом деле его более всего интересовало, как вспышка графини де Стэнвиль отразится лично на нем. В общем, он был склонен думать, что дело примет теперь благоприятный оборот. Раз намерение выдать Стюарта врагам стало всем известно (а рано или поздно это все равно должно было случиться), то вышло очень кстати, что при первом намеке на это предательство Лидия была так ловко впутана в дело; впоследствии, помня пословицу: «Нет дыма без огня», люди будут считать ее первой зачинщицей этого гнусного предприятия.
«Обожаемый» Людовик имел особенную способность оберегать свою царственную особу, а главное (и прежде всего) свою репутацию. Конечно, было бы очень хорошо для будущего, чтобы в его и без того снисходительных подданных укрепилась вера, что их король не принимал участия в этой гнусной измене.
Ему также очень хотелось поскорее уйти отсюда. Он предвидел, что эта женская стычка может вызвать более серьезную ссору, так как его острый взгляд заметил лорда Эглинтона, стоявшего у двери в отдаленном конце комнаты. Людовик старался угадать, что именно слышал муж Лидии и что он сделает в том случае, если слышал все от начала до конца. Но затем, мысленно пожав плечами, король решил, что ему не должно быть никакого дела до того, как поступит лорд. Людовик был вполне убежден, что Лидия не устояла против Гастона и что Эглинтон, «как порядочный человек», прежде всего позаботится о своем собственном спокойствии. Поэтому его величество ни на кого не рассердился. Любезно улыбнувшись графу и графине де Стэнвиль, он многозначительно кивнул головой Лидии, но, к счастью, она была так ошеломлена всем происшедшим, что не обратила внимания на это последнее оскорбление.
Опираясь на руку своего супруга, королева медленно сошла со ступеней трона. Ирэна была несколько разочарована, видя, что на этот раз инцидент исчерпан. Она все-таки приготовилась сказать еще что-то, но Мария Лещинская бросила на нее такой высокомерный и гневный взгляд, что Гастон, понимая бесплодность, даже опасность продолжения этой сцены, решительно взял жену под руку и отвел ее в сторону. У подножия трона ее величество еще раз обратилась к Лидии:
— Мы будем ждать от вас объяснения, маркиза, — надменно произнесла она, — но только не сегодня; да позаботьтесь о том, чтобы наш приемный зал очистили от этого сборища.
С этим прощальным возгласом, относившимся столько же к ее горячим приверженцам, сколько и к оскорбившим ее двум женщинам, королева величественно, как и подобало потомку гордой королевской династии, покинула зал.
Ирэна Стэнвиль была права, рассчитывая, что нанесенное ей оскорбление привлечет все симпатии на ее сторону.
Хотя в интимном кружке королевы на молодую маркизу Эглинтон всегда смотрели, как на ее исключительную любимицу, обвинение, брошенное ей Ирэной де Стэнвиль, было ужасно; к тому же Лидия держала себя с такой непонятной, безучастной покорностью, что, само собой разумеется, по уходе их величеств, когда толпа разбилась на отдельные группы, большинство присутствующих начало сторониться ее.
Слова «каприз ревнивой женщины», которые вначале так рассердили королеву, вполне согласовались с мнением о Лидии тех, кто сначала до конца был свидетелем этой сцены, и то обстоятельство, что Ирэна де Стэнвиль публично предъявила к ней такое позорное обвинение, сочли с ее стороны только справедливым возмездием.
Лидия прекрасно понимала, что окружавшая ее теперь толпа, хотя и состояла из ее друзей, но всегда с радостью готова была верить всему дурному о женщине, занимавшей в течение многих лет крайне высокое положение при дворе и в обществе. До нее уже долетал шепот осуждения, и именно со стороны людей, которым было хорошо известно, что она неспособна совершить приписываемое ей гнусное деяние! Конечно, она ничего не отрицала, да и не могла отрицать обвинение в той именно форме, в какой оно было ей предъявлено. Она чувствовала, что факты были против нее. Ирэна слишком просто и ясно рассказала, что Лидия в тиши Версальского парка выдала Гастону де Стэнвилю тайну, которая могла предать Карла Эдуарда в руки его врагов.
Разве могла Лидия объяснить всем этим людям, что ею руководили добрые и чистые побуждения, что ее поручения Гастону не имели ничего общего с теми, какие ей приписывала Ирэна? Никто не поверил бы ее словам, если бы ее не поддержал Гастон, рассказав, как было дело; но Гастон предпочел до конца оставаться гнусным лжецом. Она сделалась невольной сообщницей всей этой шайки, которая теперь сама готова была оттолкнуть ее, сломить ее власть и отдать ее на поругание толпы, между тем как настоящие изменники и лжецы прятались за ее спиной. Лидия уже предвидела конец, уже предчувствовала горькие плоды исчезающей популярности.
Вокруг графа и графини де Стэнвиль собралась целая толпа, открыто выражавшая им свое сочувствие. По-видимому, Гастону прощали его явно подлое поведение.
Лидия оказалась всеми покинутой; только Лувуа подошел поговорить с нею о деле, а вскоре к ним присоединился и герцог Домон.
— Ты позволишь мне проводить тебя в твои комнаты, Лидия? — спросил он, — Я боюсь, что эти волнения слишком утомили тебя.
— Ты обвиняешь меня, дорогой отец? — кротко спросила она. — Ты ни одним словом не вступился за меня, пока эта женщина обвиняла меня.
— Дорогое дитя, — уклончиво ответил герцог. — Ты не была со мною откровенна. Я думал…
— Ты и теперь думаешь, что графиня де Стэнвиль говорила правду?
— А разве нет? — мягко спросил Домон.
Он совершенно не понимал дочери. Неужели она станет отрицать, когда доказательства налицо: карта, написанное ее рукой письмо, ее собственная подпись и именная печать?
— Но твое письмо и карта, дитя мое, — прибавил он с ласковым укором, думая, что Лидия боится откровенно сознаться ему.
— Ах, да, мое собственное письмо и карта! — пробормотала она, — Я забыла.
О, нет, она не будет оправдываться: она не должна оправдываться. Если даже родной отец считает ее виновной, то единственное, что она могла сделать, — это настаивать на честности своих намерений. Гастон, конечно, уничтожил ее приказ командиру «Монарха»; оставались только карта и… это ужасное письмо.
Герцог считал свою дочь крайне неблагоразумной. Если уже она доверилась Гастону и отдала себя в его власть, то неосновательно было раздражать его. Ни один мужчина, в котором осталась маленькая доля благородства, не допустит, чтобы его жену публично оскорбляла соперница, как бы сильно он ни был увлечен этой последней. Без сомнения, Лидия ревновала Гастона к Ирэне, тем более, что благосклонность последней к лорду Эглинтону возбуждала общие толки. Но Лидия была более чем равнодушна к собственному мужу и свою самую заветную тайну открыла не ему, а Гастону де Стэнвилю. Она и должна была довольствоваться этим и не возбуждать гнева Ирэны, а может быть, даже и неприязненного чувства в самом Гастоне.
В противоположность королю Людовику, герцогу Домону было неприятно, что имя его дочери будет связано с предательским делом, и хотя он не прочь был извлечь для себя из этого предприятия денежные выгоды, но в глубине души не одобрял его. Хорошо зная своего царственного повелителя, он был вполне убежден, что, когда вся эта гнусная сделка выплывет наружу, Людовик найдет способ выставить себя пред народом в роли невольного сообщника шайки грабителей. Когда это случится, все недоброжелатели, помня происшествие сегодняшнего вечера, конечно, будут указывать пальцем на Лидию, а следовательно, и на ее отца, как на первых зачинщиков.
Гораздо лучше было бы остаться в мирных отношениях с Ирэной и не раздражать Гастона. Но женщины — странные существа, и ревность является их полновластным господином. Даже его умная дочь, по-видимому, не была лишена этой женской слабости.
— Мне кажется, дорогая моя, — мягко сказал он, — что ты поступила не так умно, как я ожидал. Графиня де Стэнвиль ничем не обидела тебя, чтобы заслужить такое публичное оскорбление, а Гастон одного только и хотел — услужить тебе.
Вероятно, герцог, произнося эти слова, случайно повысил голос или в толпе угодников, тесным кольцом окруживших графиню де Стэнвиль, воцарилось внезапное молчание, — только последние слова герцога долетели до слуха тех, чьи имена он произнес.
— Прошу вас, герцог, — веселым, насмешливым тоном сказал Гастон, — не браните своей прелестной дочери. Даже мы, пострадавшие, не относимся к ней слишком строго. Для меня психология маркизы была крайне интересна: глазам ее многочисленных пораженных поклонников она впервые проявила слабости, свойственные прекрасному полу. Мы не должны сетовать на эту очаровательную слабость, так как, если не ошибаемся, она только льстит нашему самолюбию.
В это время толпа вокруг немного раздвинулась, и он очутился почти лицом к лицу с Лидией; насмешливо глядя на нее, он грациозно играл широкой черной лентой своего лорнета.
Но не один Гастон бросал на Лидию саркастические взгляды. Его прозрачные намеки попадали прямо в цель, заключая в себе обвинение, которое было гораздо сильнее брошенного Ирэной.
Поведение Лидии в этот вечер, все ее поступки, выражение ее лица только подтверждали эти намеки. При приближении графа она немного подалась назад и своим обычным горделивым движением откинула назад голову. Ее быстрый взгляд заметил стоявшего в некотором расстоянии от нее лорда Эглинтона. Она, как и Людовик, соображала, сколько ему довелось услышать и что он намеревался предпринять, если знал все. Когда она увидела его, а затем снова взглянула на Гастона де Стэнвиля, все ближе подходившего к ней, ей невольно вспомнилось предостережение ее мужа, на которое она раньше не обратила внимания, а именно: предостережение относительно отвратительного пресмыкающегося, одно прикосновение к которому кладет неизгладимое пятно.
— Маркиза, — произнес Гастон, смело подходя к ней, — мои друзья, на основании общепринятых законов чести, без сомнения посоветуют мне наказать вас или того, кто может заменить вас в этом деле, за оскорбление, нанесенное моей жене. Но как могу я исполнить их совет, когда обидчик столько же прекрасен, сколько слаб? Мое желание — не наказывать вас, а на коленях благодарить за тонкое выражение благосклонности, проявившееся в ваших поступках. Я знал, что вы удостоили меня вашего доверия, — многозначительно прибавил он, — но не смел надеяться, что могу возбудить чувство ревности в женщине, самой неприступной во всей Франции.
По залу пронесся сдержанный смех. Выходка Гастона, казалось, сразу разрешила натянутое, тяжелое настроение блестящего общества, царившее в последние полчаса. Граф был такой ужасный «mauvais sujet», но такой обаятельный в обращении и такой утонченный даже в злобе; он был совершенно прав, не придавая значения случившемуся. И смех сменился шепотом одобрения за тот такт, с каким он снял с души присутствующих тяжесть угнетавшего их страха. Просто было глупо со стороны маркизы Эглинтон принимать все так трагично. Дела принца, конечно, теперь наладятся, а ей следовало бы с большим уважением отнестись к своему добровольному и, очевидно, преданному сообщнику.
Стэнвиль был так красив и элегантен, что молодые женщины вздыхали, любуясь им. Вытянув ногу носком вперед и держа свою треугольную шляпу сообразно требованиям этикета, он намеревался сделать модный поклон, но, к его несчастью, в тот момент, как он принял самую грациозную позу, его неожиданно остановил мягкий, спокойный голос, прозвучавший совсем близко от него:
— На вашем месте я этого не делал бы, дорогой Стэнвиль, особенно в башмаках с красными каблуками: вы, наверное, поскользнетесь на этом гладком полу.
Не успело это предостережение долететь до другого конца комнаты, как граф де Стэнвиль во весь рост растянулся на полу. Его падение произошло так быстро, что он даже не успел опереться на руки и буквально распластался у ног Лидии, с вытянутыми ногами и руками, сильно ударившись лицом о скользкий, на славу отполированный пол. Возле него стоял лорд Эглинтон, с тихим смехом глядя на распростертую пред ним далеко не изящную фигуру красавца.
Взрыв веселого смеха приветствовал этот неожиданный оборот дела. Один или двое свидетелей, в момент катастрофы стоявшие ближе всех, положительно утверждали, что Эглинтон быстрым движением ноги вывел Стэнвиля из равновесия, а необычайно скользкий пол довершил остальное.
Как бы то ни было, но смех должен был прекратиться. Гастон вскочил на ноги с таким выражением лица, что все свидетели этого фарса увидели в нем только пролог к настоящей серьезной трагедии.
— Ну, вот, — все так же мягко продолжал лорд Эглинтон, — разве я не предупреждал вас, граф? Красивые позы — очень предательское положение.
— Милорд… — проговорил Гастон, позеленев от нахлынувшей злости.
— Шш-шш-шш… — перебил его Эглинтон прежним кротким, спокойным голосом, — только не в присутствии дам. Если вы желаете, граф, то немного позже я буду весь к вашим услугам.
Затем, повернувшись в сторону жены, он отвесил глубокий поклон и слегка согнул левую руку, спокойно ожидая, пока Лидия обопрется на нее.
— Присылайте секундантов, милорд! — крикнул Гастон, совершенно не владея собою, так что двое из друзей принуждены были держать его, чтобы он не бросился и не схватил за горло лорда Эглинтона.
— Они будут ждать ваших секундантов сегодня вечером, граф, — любезно ответил «маленький англичанин», — Вы окажете мне честь, маркиза?
Лидия взяла его под руку и позволила ему увести себя из комнаты.
Ахилл ожидал своих господ в вестибюле апартаментов королевы. Как только показались лорд и леди Эглинтон, его фигура отделилась от группы остальных лакеев, ожидавших окончания приема; по знаку своего барина он приблизился и подал ему накидку, которую тот в свою очередь набросил на плечи жены, после чего спросил:
— Желаете вы провести сегодняшнюю ночь в Версале, маркиза? Если бы вы пожелали ехать в замок Домон, моя карета к вашим услугам.
— Благодарю вас, милорд, — сказала Лидия, — я предпочла бы остаться в Версале; да и моему отцу, я думаю, что также будет приятнее. Он не ждет моего визита, а потому, если это вас не стеснит…
— Нисколько, маркиза, — спокойно ответил Эглинтон. — Но здешние галереи так бесконечно длинны; может быть, велеть подать для вас носилки?
— Нет, пойдемте пешком, — коротко сказала она.
Муж молча подал ей руку, на которую она оперлась, и, спустившись по широкой, роскошной лестнице, они по бесконечным широким галереям направились к западному крылу дворца. На приличном расстоянии за ними следовал Ахилл, а за ним — двое лакеев в роскошных красных ливреях дома Эглинтонов; еще двое, с факелами в руках, шли пред маркизом и маркизой, освещая им путь.
По дороге к западному крылу дворца лорд весело говорил о разных пустяках, касавшихся придворной жизни. Лидия отвечала односложно; она не могла заставить себя разговаривать, хотя и отдавала должное мужу за его желание казаться пред слугами естественным и непринужденным. В ее голове уже назревало новое решение, и она жаждала поскорей очутиться у себя, чтобы привести этот план в исполнение.
Дойдя до передней, из которой направо открывался ряд комнат маркизы, а налево — был вход на половину ее мужа, лорд Эглинтон остановился, высвободил руку жены и собирался уже пожелать ей доброй ночи, как вдруг она сказала:
— Могу я поговорить с вами наедине в вашем кабинете?
— Конечно, маркиза, — ответил он, по-видимому, удивленный ее просьбой.
Он отпустил всех слуг, кроме Ахилла, который повел их через приемные залы на половину барина. В кабинете Ахилл зажег свечи в двух массивных канделябрах, стоявших на письменном столе, и по знаку барина удалился.
Уже в третий раз в течение сегодняшнего дня муж и жена стояли наедине, лицом к лицу. У него опять появилась обычная неловкость, и движения его казались натянутыми, когда он придвинул жене стул, положил ей за спину подушку и подставил скамейку под ноги. Сам он остался на ногах.
— Пожалуйста, сядьте, милорд, — сказала она дрожащим голосом, — и если я не совсем вывела вас из терпения, то очень серьезно прошу вас — потерпите еще. Если я и виновата, зато много выстрадала сама и…
— Маркиза, — мягко, хотя немного холодно, сказал Эглинтон, — я просил бы вас не настаивать на этом свидании, если оно слишком тяжело для вас; что касается вашей вины, то даю вам честное слово, что даже мысль о самообвинении с вашей стороны кажется мне безумно нелепой.
Он не сел, как просила его Лидия, а продолжал стоять, глядя на нее и думая, что никогда еще она не была так прекрасна, как в эту минуту. Она бьша почти так же бледна, как ее платье, пудра все еще кое-где виднелась на ее волосах, казавшихся при тусклом мерцании свечей подернутыми легким, искусственным покрывалом. На ней было редкое по красоте жемчужное ожерелье — подарок мужа ко дню свадьбы; драгоценные нити ряд за рядом ниспадали на ее шею и грудь, такие же белые и чистые, как и бесценные сокровища морской глубины.
Стул, на котором сидела Лидия, был обтянут дамасским шелком чудного темно-бронзового цвета, и на этом фоне — белая, рельефно выделявшаяся фигура жены казалась Эглин-тону именно такой холодной, неприступной статуей, какой он всегда рисовал себе Лидию.
Но сегодня, несмотря на неподвижность и белизну, в нежном мраморе проявились признаки жизни. В глазах, окруженных темными тенями, пропало обычное высокомерное выражение, а вокруг губ появились страдальческие складки.
Генри Дьюхерсту, маркизу Эглинтону не было еще и тридцати лет; он всем сердцем, всей душой любил эту очаровательно-прекрасную женщину, никогда не бывшую для него ни товарищем, ни женой, а лишь идеалом, неуловимой тенью, которую его любовь не могла материализовать.
Глядя на нее в настоящую минуту, он в первый раз во все время их совместной жизни задал себе вопрос, не он ли сам был виноват в том, что они остались чужими друг другу. Этот вопрос пришел ему в голову лишь потому, что сегодня в первый раз большое горе и чувство стыда вдохнули жизнь в эту мраморную статую.
Он вдруг почувствовал к Лидии невыразимую жалость и, забывая о всех горестях, которые она причинила ему, с глубокой грустью думал о том, сколько ей самой пришлось перестрадать из-за своей безграничной гордости и испорченности современного общества.
— Милорд, — сказала она, стараясь придать твердость своему голосу, — вы несколько облегчили бы мне тягость этого свидания, точно определив время, когда вы вошли в тронный зал ее величества сегодня вечером.
— Это я не могу сказать, маркиза, — ответил он с едва заметной улыбкой, — я не посмотрел на часы, но я был в свите его величества и потому…
— Вы слышали все, что произошло между мною и графиней де Стэнвиль? — быстро перебила Лидия.
— Все от слова до слова.
Она почувствовала некоторое облегчение. Ей противно было бы снова воскрешать в памяти пошлую сцену, взаимные пререкания, оскорбления и наконец презрительный уход королевы. В эту минуту она не могла видеть лицо мужа; он намеренно стал таким образом, что свет от канделябра падал прямо на ее лицо, между тем как он сам оставался в тени; но вся его фигура была проникнута благородным спокойствием.
Комната своей простой меблировкой представляла полную противоположность другим покоям роскошного Версальского дворца. Среди этой мирной обстановки тревога в сердце Лидии немного утихла. Здесь ей легче было справиться со своим волнением и проглотить жгучие слезы унижения, туманившие ей глаза.
— Теперь, милорд, мне легче будет говорить. Вы понимаете, в чем меня обвиняют, какое ужасное бремя позора и стыда я навлекла на себя собственным безумием. Вы понимаете, — при этом ее голос, до сих пор твердый, понизился до шепота, — что я оказалась недостойной того доверия, которое мне, так же, как и вам, оказал несчастный принц Стюарт, ваш друг.
Эглинтон не отвечал, ожидая, что она скажет дальше. Она опустила голову, и крупные слезы покатились из-под опущенных ресниц ей на руки. Ему, который так любил ее и которому она причинила такое тяжкое горе, видеть ее плачущей доставляло странную, горькую радость.
— То, что сказала сегодня вечером графиня де Стэнвиль, — правда, — беззвучно продолжала Лидия. — Я сама передала графу де Стэнвилю карту со всеми отметками, а также и описание места, где скрывается принц; кроме того, я вручила ему написанное и подписанное мною письмо на имя принца Карла Эдуарда Стюарта, в котором я прошу его безусловно доверять подателю этого письма. И письмо, и карта все еще находятся в руках его величества; а он склонен принять предложение герцога Кумберлэндского и продать принца его врагам за пятнадцать миллионов ливров. И все это — правда!
Говоря это, Лидия вполне могла ожидать, что ее исповедь заставит справедливый гнев ее мужа прорваться сквозь стенки хорошего тона и сдержанности, которые все порядочные люди обязаны соблюдать в присутствии женщины. Она была уверена, что только сознание этой обязанности не дало ему вмешаться в ее столкновение с Ирэной. Если бы он стал кричать и выходить из себя, если бы громко осуждал ее, если бы даже поднял на нее руку, — она не удивилась бы. Но когда, не слыша возражений, она взглянула на него, то заметила, что он даже не пошевельнулся; только рука, лежавшая на столе, немного дрожала. Заметив ее взгляд, он сейчас же снял руку со стола, затем, словно собираясь с мужеством, выпрямился и стоял неподвижно, как солдат на смотру.
— После всего, что я вам сказала, милорд, — продолжала Лидия после небольшой паузы, — в ваших глазах, конечно, не найдется никакого извинения моим поступкам; я пожертвовала жизнью человека, верившего нам — вам и мне, — милорд, даже больше, чем Франции. Принц и его друзья из-за меня будут преданы в руки людей, которые из политических целей и из чувства самосохранения отправят их на эшафот. Вы видите, что я не хочу оправдываться, хотя вы, я знаю, считаете, что своим поступком я навлекла позор на ваше имя. Я не заслуживаю прощения и не прошу, но обязана объяснить вам все и потому прошу вашего внимания.
— Нет, миледи, вы просто шутите, — возразил Эглинтон; — вы ни к чему не обязаны… даже дать мне объяснения.
— Но вы все-таки выслушаете меня? — настаивала она.
— Это было бы слишком тяжело для нас обоих.
— Вы предпочитаете лучше считать меня подлой и низкой предательницей, — сказала Лидия с внезапным порывом, — не желаете узнать от меня самой, что Гастон де Стэнвиль…
Она вдруг остановилась и закусила губу; муж пытливо смотрел на нее, но она этого не замечала.
Он знал, что теперь в ней начнется жестокая борьба между отчаяньем и гордостью. Сначала он надеялся, что горе и унижение оказались ей не по силам и она обратилась к единственному человеку, который мог успокоить ее и помочь ей, безграничная любовь которого всегда была готова разделить ее горе. Но, в то время, как Лидия говорила, бледная, неподвижная, полная пренебрежения к нему, несмотря на самобичевание, он понял, что его час — час любви — еще не пробил. Гордость еще не была сломлена.
— Вы говорите, милорд, — начала она более спокойным тоном, — что все это только «тяжело» для нас обоих. Я понимаю, что вы не можете питать ко мне большое уважение. Вы презираете, даже, вероятно, ненавидите меня. Пусть будет так. Но не будем теперь разбираться в собственных чувствах, милорд! Умоляю вас, забудьте на время о моем существовании и думайте только о принце Стюарте и грозящей ему опасности. Только ради него я просила этого свидания… «Левантинец», прочное, легкое судно, в настоящее время уже снаряжается его величеством для гнусной экспедиции. При помощи карты и моего письма будет очень легко… О! — воскликнула она со страстной мольбой, — Он был вашим другом, милорд! Неужели ничем нельзя помочь?
— Не знаю, маркиза, — холодно ответил Эглинтон.
— Но ведь вы помните данное ему обещание? — сказала Лидия, раздраженная его холодностью, — Помните, тогда ночью, в замке Домон, — на празднике…
— С тех пор много воды утекло, маркиза, — просто сказал ее муж. — Управление делами находилось в ваших руках. Как вам известно, я не обладаю ни умом, ни характером, и был очень рад, что мог доверить дела более способному человеку.
— Но ваше обещание принцу! — горестно воскликнула она.
— Вам, маркиза, я дал еще более торжественное обещание никогда не вмешиваться в государственные дела.
— Я освобождаю вас от этого обещания, — горячо воскликнула Лидия. — Подумайте, милорд, умоляю вас, подумайте! Ведь должен же быть какой-нибудь выход из этого страшного лабиринта… ведь есть же у вас кто-нибудь, кому вы могли бы довериться?
Она остановилась, и густая краска залила ее щеки. Ей показалось, что при ее последних словах в глазах мужа загорелся огонек, который и вызвал внезапную краску на ее лице; но эта краска сбежала так же быстро, как и появилась; он совершенно спокойно и естественно сказал:
— У меня никого нет. Да и на кого можно положиться?
— Наверное, наверное, вы можете что-нибудь придумать, — повторяла она с все возраставшей настойчивостью, — у вас есть средства, вы богаты. Неужели вы не хотите, милорд?
— О! — пренебрежительно сказал он, — Мои средства так невелики, что о них не стоит и упоминать.
— Неужели вы не в состоянии придумать, как помочь вашему другу, жизнь которого в опасности?
Эглинтон уловил в ее голосе гневные ноты, возврат к высокомерному, упрямому своеволию, которое всегда мешало ей быть счастливой. При виде ее горящих глаз и презрительной усмешки он тоже переменил тон: вся мягкость и нежность, которой она все время с намерением не замечала, исчезла с его лица, и в его голосе появились суровые, горькие ноты.
— Я? — переспросил он, приподняв брови. — Положительно, маркиза, вам сегодня угодно только шутить. Я не государственный муж и не политический деятель; у меня едва хватает мозгов, чтобы исполнять в управлении делами роль статиста. Я никогда не умел ни о чем думать.
— Вы, кажется, смеетесь надо мной, милорд? — надменно сказала Лидия.
— Ничего подобного: я слишком уважаю вас, чтобы позволить себе не только смеяться, но и думать самостоятельно.
Маркиза молчала, отлично понимая, что муж просто хотел наказать ее за презрение, которое она выказывала сегодня утром. О, если бы ей удалось прочесть его мысли! Ведь должен же быть какой-нибудь способ обратиться к чувству, которое, несомненно, он питал к своему другу.
О, если бы это было несколько месяцев тому назад, пока он еще любил ее, прежде чем Ирэна де Стэнвиль… Лидия боялась идти дальше в своих предположениях; ее сердце снова болезненно заныло, а на глаза навертывались непрошеные слезы. Если бы любовь мужа к ней не умерла, как легко было бы ей исполнить свое дело!
— Милорд, — решительно произнесла она, — с вашей отставкой прекратятся эти унизительные препирательства между нами. Может быть, сегодня утром я была немного резка. Если так, то об одном прошу вас: не вымещайте гнева на своем друге. Умоляю вас, не заставляйте его искупать ошибки вашей жены. Сознаваясь в своей ошибке, я просто и прямо попросила вашего совета и помощи для вашего друга. На мою просьбу вы ответили насмешками и издевательством. Клянусь вам, милорд, что, если бы я могла действовать, не прибегая к вашей помощи, я так и сделала бы.
Эглинтон знал, что в эту минуту жена говорила искренне. Ее последние слова причиняли ему невыносимую боль. В настоящую минуту ему казалось, что под ударами, которые наносились ему этими прелестными устами, или жизнь, или рассудок должны покинуть его.
— Поэтому, милорд, — заключила Лидия после некоторого молчания, видимо, не сознавая всей жестокости своих слов, — я прошу вас не осложнять моего положения. Я принуждена просить вашей помощи, чтобы, насколько возможно, предупредить гнусное дело предателей. Окажете вы мне, по крайней мере, необходимую помощь?
— Если это в моей власти, — ответил он. — Приказывайте, маркиза!
— Я хочу послать гонца на почтовых к командиру «Монарха» с приказанием немедленно плыть в Шотландию, — продолжала Лидия деловым тоном. — Я хотела бы иметь новую копию с карты тех мест, где скрывается принц Карл Эдуард, и, для большей верности, письмо от вас к принцу, в котором вы будете просить его вполне довериться капитану Барру. «Монарх», как мне известно, может достичь берегов Шотландии задолго до того, как «Левантинец» будет готов к отплытию; он должен взять на борт принца и его друзей и, держась западного берега Ирландии, добраться до Бретани или Испании окольным путем. Я убеждена, что еще не поздно отправить гонца и таким образом исполнить задуманный мною план. И, если вы мне дадите новую карту с подробными указаниями и ваше кольцо с печатью, мне, я убеждена, удастся найти кого-нибудь, кому бы я действительно могла довериться.
— Здесь никого нет, кому бы вы могли вполне доверить такое поручение, маркиза, — сухо сказал Эглинтон.
— Я должна рискнуть. Положение слишком опасно; я должна что-нибудь предпринять, чтобы предотвратить эту ужасную катастрофу.
— В результате неизбежно получится измена.
— Прошу вас предоставить это мне, — твердо произнесла Лидия. — Я знаю, что найду кого-нибудь; у вас я прошу только карту, письмо и ваше кольцо с печатью.
Она думала, что при первых же ее словах муж на все согласится, упадет к ее ногам и прильнет губами к ее руке. Он уже раз сделал это… год тому назад, почему не сделать бы ему этого теперь? Тогда она улыбнулась ему и позволила целовать свои холодные пальцы. И действительно даже теперь, после целого года страданий, Эглинтону захотелось снова поддаться искушению и, отбросив благоразумие и гордость, воспользоваться только одним счастливым часом, но полным упоения и радости, а потом — опять унижение, которое еще тяжелее будет переносить. Но он не поддался этому безумному искушению, сознавая, что гордость опять всецело владела душой его жены и что в сердце у нее нет ни искры любви.
А она, уже уверенная в победе, ждала — взволнованная, дрожа от нетерпения.
— О, милорд, умоляю вас, — страстно воскликнула она, — не откладывайте! Каждая минута дорога. Клянусь вам, я найду, кого послать. Он не будет знать цели этого поручения. Я скажу совершенно равнодушно: пакет командиру «Монарха» будет совершенно не важный. Я даже не велю ему торопиться, а попрошу только хранить запечатанный пакет, как всякую другую государственную тайну. Сотни таких поручений даются совершенно посторонним лицам. Поверьте мне, нет никакой причины опасаться чего-либо… Но вы не отвечаете? — вдруг спросила она, резко переменив тон. — Неужели вы не можете сделать для меня такой пустяк?
— Это невозможно, маркиза, — коротко ответил Эглинтон.
— Невозможно? Почему?
Ответа не было.
— Надеюсь, милорд, вы объясните мне причину этого непонятного отказа? — с нетерпением проговорила Лидия.
— Нет, не объясню. Я отказываюсь, вот и все.
— Это — ваше последнее слово?
— Да, мое последнее слово.
— Вы, может быть, хотите заставить меня думать, что вы заодно с предателями и не хотите спасти принца Стюарта?
Она возвысила голос, открыто обвиняя мужа, хотя и сознавала в душе, что обвинение было неосновательно; но ей хотелось раздражить его, вызвать на объяснение, а главное, насколько было в ее силах, добиться его согласия.
Но Эглинтон, по-видимому, равнодушно принял оскорбление и, пожав плечами, спокойно сказал:
— Как вам будет угодно.
— Или… или вы, может быть, не верите мне? Думаете, что я…
Лидия не договорила, не будучи в силах выразить словами ужасное подозрение, вдруг пронизавшее ее мозг. Ею овладело чувство горькой обиды и невыразимого унижения. Она не сказала более ни слова, только из ее груди вырвался душераздирающий стон.
Она молча повернулась и, закинув назад голову, с полузакрытыми глазами медленно вышла из комнаты.
Лидия не помнила, как добралась до своих покоев. Сегодня днем ей раз или два казалось, что она до дна испила чашу горя, обиды и унижения. Когда ее муж утром требовал от нее объяснения и обвинял ее в том, что она готова была принять гнусные предложения короля, когда она узнала, что горячо любимый и уважаемый ею отец погрузился в тину предательства, когда она стояла лицом к лицу с Гастоном де Стэнвиль, сознавая, что он — отвратительный лжец, а она — слабая, доверчивая, глупая женщина, когда Ирэна публично обвиняла ее в участии в деле, за предотвращение которого она готова была отдать свою жизнь, — все это были минуты такого позора, больше которого, как ей казалось, она не могла вынести.
Но как детски-наивны, как жалки были эти душевные муки в сравнении с тем, что она испытывала в настоящую минуту!
Почему же она так страдала? Неужели только потому, что ей не удалось достичь своей цели, хотя она чуть не на коленях молила исполнить ее просьбу?
«Нет, — ответил ее затуманенный рассудок, — причины твоего страдания глубже и пока непонятны, но смертоносны в своем упорстве».
Ее муж думал, что, если он доверит ей теперь письмо к принцу Стюарту, то она воспользуется им для новой измены. В этом, очевидно, крылась причина его отказа. Он так ненавидел, так презирал ее, что ставил ее на одну доску с самыми последними, самыми подлыми женщинами.
Да, но несколько времени тому назад в приемной королевы Ирэна де Стэнвиль публично обвинила ее в желании продать за деньги своего друга. Большинство охотно поверило Ирэне. Это был, конечно, также удар, но не такой сильный. Так почему же теперь такие страдания?
«Господи! Неужели я схожу с ума?» — спросила себя Лидия.
Ахилл проводил маркизу до дверей ее покоев, канделябром освещая ей путь по бесконечным галереям.
У дверей приемной ее встретил ливрейный лакей, доложивший, что ее ожидает герцог Домон. На ее быстрый вопрос лакей ответил, что герцог пришел с полчаса тому назад и, узнав, что маркиза на половине супруга, решил подождать ее.
Визит отца в такой поздний час заставлял предполагать, что случилось большое несчастье. В одну минуту мысли Лидии обратились к Стюарту. С того момента, как она вышла из комнаты мужа, она не думала о принце, как будто гнет угрожавшей ему смертной участи изгнал из ее головы все остальные мысли, потерявшие для нее всякое значение.
Кроме того, она смутно сознавала, что не было основания так тревожиться о судьбе якобитов. Пред нею было еще целых шесть дней, пока «Левантинец», намеченный для этой жестокой экспедиции, будет готов пуститься в море. Вместе с тем «Монарх» мог сняться с якоря через час по получении от нее приказаний. А капитан Барр был честный, благородный моряк; он, наверное, немедленно примет меры, чтобы разрушить изменнический заговор, который, если бы он знал о нем, привел бы его в ужас.
Правда, у Лидии не было теперь возможности в точности указать местопребывание беглецов, но вследствие шестидневной отсрочки обстоятельство не казалось ей угрожающим. Она так подробно и долго изучала карту, что могла кое-что начертить на память, а решительность и усердие капитана Барра довершат остальное.
Эти соображения мгновенно наполнили ее голову, когда ей было доложено о посещении отца. Первым ее желанием было во что бы то ни стало избежать встречи с ним, хотя бы даже рискуя обидеть его; но, несмотря на все, что ей пришлось пережить, у Лидии хватило присутствия духа, чтобы не поддаться в такой критический момент только одному инстинкту. В несколько секунд у нее созрело твердое решение повидаться с отцом и узнать от него все подробности относительно предполагаемой экспедиции. Не зная всего, что было решено между королем, Гастоном и ее отцом, она очутилась бы в беспомощном положении. К тому же герцог, может быть, хотел посоветоваться с нею относительно снаряжения «Левантинца».
Успокоенная своим решением, Лидия прямо направилась в будуар, где, по словам слуги, ее ожидал герцог. При первом взгляде на его благодушное лицо ей стало ясно, что он совершенно спокоен.
— Ну? — сказал он с жадным любопытством.
— Что, дорогой отец?
— Твой муж… что он сказал?
Она посмотрела несколько растерянно, безумным, ничего не говорящим взглядом, а затем спросила:
— А что он должен был сказать, отец? Я не понимаю.
— Относительно сегодняшнего скандала, дитя мое. Он был там, когда Ирэна де Стэнвиль говорила так неосторожно.
— Нет… нет… то есть, да, хотела я сказать, — рассеянно ответила Лидия. — Да, лорд был там и слышал все, что говорила Ирэна де Стэнвиль.
— Ну, и что же он сказал? — повторил герцог с явным нетерпением. — Лидия, дитя мое, разве ты не видишь, что я беспокоюсь? Целые полчаса я жду тебя здесь, терзаюсь неопределенностью. Слуги сказали мне, что ты заперлась с мужем. Ты должна сказать мне, что он говорил.
— Он ничего не говорил, отец, — просто ответила она.
Герцог внимательно посмотрел на нее: ее глаза были ясны и смело, и прямо встретили его взгляд. В них не было ни обмана, ни желания скрыть от него что-либо серьезное. Он пожал плечами в знак того, что совершенно отказывается понимать. Его зять всегда казался странным человеком, но его манера держаться именно теперь, после публичного скандала, в котором имя его жены играло главную роль, была выше понимания герцога.
— Гм… — спокойно сказал он, — право, англичане — все сумасшедшие. В данном случае мы, порядочные люди, совершенно не можем понять их. Как бы то ни было, дорогая Лидия, мне, как твоему отцу, остается только благодарить судьбу, что муж не поднял на тебя руки, потому что мужья-англичане вообще необыкновенно грубы. Ты уверена, что не имеешь причины жаловаться на поведение своего мужа?
— Вполне уверена, дорогой отец.
— Я думал, что мне придется увезти тебя с собою. Внизу меня ждет карета; сегодня я еду в замок Домон; может быть, и ты со мною поедешь?
— Не сегодня, дорогой мой, — спокойно ответила Лидия, и к удовольствию герцога на ее губах появилась улыбка. — Я немного устала и хочу поскорее лечь в постель. А завтра я приеду.
— Навсегда?
— Если хочешь.
— Хорошо, пока ты не переедешь в твой Венсеннский замок. Ты ведь знаешь мой взгляд на это дело?
— Да, дорогой отец. Мы поговорим еще об этом в другой раз. Сегодня я очень устала.
— Понимаю, дитя мое, — торопливо сказал герцог, начиная откашливаться, как будто у него в горле застряло что-то такое, о чем он хотел высказаться перед уходом.
Наступило неловкое молчание, как результат взаимного непонимания двух людей, бывших раньше всем друг для друга и внезапно разъединенных обстоятельствами. Лидии необходимо было о многом подумать, многое сделать, и сохранение наружного спокойствия было не по силам ее взвинченным нервам. Герцог, со своей стороны, чувствовал себя неловко в ее присутствии, а между тем ему необходимо было обсудить с нею некоторые подробности экспедиции к берегам Шотландии. Специально для этого он и пришел к ней. Разве она не была заодно с ним, с королем и Гастоном? Она дала существенное доказательство того, что сочувствовала этой экспедиции, его величество благодарил ее за помощь. Но тем не менее герцог Домон в ее присутствии чувствовал какую-то стыдливость, когда разговор заходил о принце Стюарте. Поэтому он завел разговор издалека, тем более, что было еще одно дело, беспокоившее его, и он начал с него.
— Я полагаю, дитя мое, — беззаботно сказал он, — ты, как светская женщина, понимаешь, что твой муж обязан дать удовлетворение графу де Стэнвиль.
— Удовлетворение? В чем? — спросила Лидия и опять устремила на отца печальный, блуждающий взор.
Это выражение недоумения и раздражало, и вместе пугало его.
— Но ты же была там, дорогая моя, — нетерпеливо сказал он, — Ты знаешь… ты, конечно, видела… Ведь твой муж сначала пошутил над Гастоном, а потом дал ему подножку, так что тот во весь рост растянулся на полу.
— Я не заметила, — просто сказала Лидия.
— Но многие заметили… по крайней мере, настолько, что это дает полное право графу де Стэнвилю, как оскорбленной стороне, требовать удовлетворения.
— Ах, вы говорите о дуэли? — равнодушно произнесла она. — Да, мне кажется, мой муж собирался драться с графом де Стэнвилем, если его величество даст свое разрешение.
— Гастон не будет просить разрешения у его величества, а твой муж не имеет права отказаться от поединка. Король не раз говорил о своем намерении навсегда запретить дуэли, по примеру Англии. Даже сегодня, после всей этой сумятицы, когда я имел честь откланиваться его величеству, он сказал мне: «Если Эглинтон и граф де Стэнвиль будут драться на дуэли и один из них будет убит, то оставшийся в живых будет повешен».
— Так что, ты думаешь, они не будут драться?
Герцог с недоумением уставился на дочь. Такое полное равнодушие к поступкам мужа в столь важном деле переходило всякие границы простого приличия.
— Да, да, они будут драться, моя дорогая, — сурово сказал он, — Ты должна понимать так же хорошо, как и я, что Гастон, не рискуя быть смешным, не может спрятать в карман нанесенное ему милордом оскорбление. Но дуэль не должна быть слишком серьезной… одна-две царапины и больше ничего. Гастон великолепно фехтует и никогда не дает промаха, — нерешительно прибавил герцог. — А что, твой муж хорошо владеет шпагой?
— Не знаю.
— Ты не знаешь, дрался он когда-нибудь на дуэли?
— Кажется, никогда.
— А Гастон поразительно ловок. Но ты не должна тревожиться, дорогая! Я пришел к тебе так поздно именно с целью успокоить тебя, и ты поверишь мне, отцу, если я скажу тебе, что твой муж не подвергнется серьезной опасности от руки Гастона де Стэнвиля.
— Благодарю тебя, дорогой отец, — отозвалась Лидия таким спокойным, естественным тоном, какой, казалось, мог бы вполне успокоить его относительно состояния ее рассудка.
Но герцог почему-то не был спокоен.
— Гастон принужден драться… ты понимаешь. Все вышло слишком гласно… над ним стали бы смеяться, если бы он вздумал просить разрешения у его величества… дело не серьезное, и таковы же будут последствия. Гастон даст твоему мужу только легкий урок… Такой прекрасный фехтовальщик, как он, всегда сумеет найти место на теле противника, чтобы сделать царапину… может быть, в плечо… или в щеку. Во всяком случае бояться нечего.
— Да я и не боюсь, — с ясной улыбкой произнесла Лидия, невольно забавляясь подходами и явным смущением отца. — Это — все, что ты хотел сказать мне, мой дорогой? — ласково спросила она, — Если да, то повторяю, ты не должен беспокоиться обо мне. Я не боюсь и не волнуюсь. Мой муж, я уверена, сумеет позаботиться о безопасности своего тела так же, как он заботился о своем спокойствии и о своем… о своем достоинстве.
— А ты не посетуешь на меня, моя дорогая, за то, что я не предлагаю себя в секунданты твоему мужу? — вдруг спросил герцог, перестав колебаться и заговорив откровенно.
— Конечно, нет, дорогой отец! Я чувствую, что и сам милорд не рассчитывал на это.
— Моя близость к его величеству… ты понимаешь, дорогая моя, — быстро стал объяснять Домон, — а также мое… наше соучастие с Гастоном…
— Конечно, конечно, — повторила Лидия с особенным ударением, — наше соучастие с Гастоном…
— И, знаешь, он действует, как истый джентльмен… как честный человек.
— В самом деле?
— Его рвение, мужество и преданность поразительны, и хотя прежде всего успехом нашего предприятия мы обязаны тебе, моя дорогая, но все же и его величество, и я чувствуем, что и графу де Стэнвилю мы также должны быть благодарны.
— Что же сделал Стэнвиль, что ты так восхищаешься им? — спросила Лидия.
— Суди сама, дорогая! После скандала, затеянного сегодня вечером Ирэной, и огласки нашего предприятия, у нас было секретное собрание, на котором присутствовали его величество, маркиза Помпадур, я и Гастон. Мы все чувствовали, что и ты должна была быть там, но ты ушла с мужем и…
— Да, да, но не стоит говорить обо мне, — нетерпеливо перебила отца Лидия, видя, что он отвлекается от сути дела, — значит, у вас было секретное собрание? На чем же вы решили?
— Мы решили, что после такой огласки главной цели нашего предприятия было бы небезопасно откладывать его исполнение до того времени, пока «Левантинец» будет готов пуститься в путь. Конечно, без риска не обойдется, но в общем мы решили, что так как дело стало «секретом полишинеля», то шестидневная отсрочка может быть опасна, если даже не гибельна для успеха. Тебя там не было, Лидия, — робко повторил герцог, — мы не могли спросить твоего совета…
— Нет, нет! Итак, на чем же вы порешили?
— Что необходимо немедленно послать «Монарха».
— «Монарха»? Немедленно?
— Да ты же сама сказала мне, что он хоть сейчас готов сняться с якоря. И хотя мы боимся, что капитан Барр слишком предан делу Стюарта, чтобы можно было довериться ему, но все же, имея твое письмо, мы полагаем, что лучше уж положиться на него теперь, чем ждать «Левантинца». Я думаю, мы правы. А ты как думаешь?.. Лидия! Лидия, дитя мое, что с тобой?
Этот отчаянный возглас был вызван страшной бледностью Лидии, ее дико расширенными глазами и темными кругами под ними.
Пока ее отец говорил, она поднялась с дивана, но теперь не в силах была держаться на ногах; вся дрожа, она протянула вперед руки, словно прося поддержки. В одну минуту герцог подхватил ее, нежно, но решительно заставил снова сесть на диван и прижал ее головку к своему плечу.
— Лидия… Лидия… дорогая моя… ты совсем больна.
Но она уже успела оправиться от внезапного приступа дурноты и головокружения.
— Нет, нет, дорогой мой, — сказала она, насколько могла, весело, но все еще чувствуя себя очень слабой и больной. — Мне совсем хорошо, уверяю тебя… Пожалуйста… пожалуйста, — прибавила она серьезно, — не беспокойся обо мне, а скажи лучше ясно и кратко, как только можешь: каковы же именно ваши планы в настоящую минуту… то есть твой и Гастона… относительно этой экспедиции?
— Я передам тебе все, насколько сумею, кратко, — ответил герцог, все еще глядя на дочь с нежной тревогой, — Мы решили вместо того, чтобы ждать снаряжения «Левантинца», послать «Монарха», дав капитану Барру инструкции, согласно письму, которое ты написала, а также тайный приказ, составленный вместе со мной его величеством. «Монарх», приняв на борт Стюарта и его друзей, пойдет прямо к северо-западному берегу Англии и при первой возможности спустит якобитов в каком-нибудь порту на берег, где они и будут переданы английским властям. Как только это было решено, Гастон тотчас же предложил выехать на заре в Гавр с секретными предписаниями. Ему даны полномочия обещать капитану Барру большую награду в зависимости от быстроты хода «Монарха». После этого его величество изволило отпустить меня и Гастона, очень довольный последним за его намерение с головоломной быстротой скакать в Гавр. Когда мы вышли, Гастон объяснил мне, что не может уклониться от дуэли с твоим мужем и что он уже дал инструкции своим секундантам, которые и увидятся с милордом сегодня же. Гастон не может отложить дуэль до своего возвращения, чтобы не навлечь на себя насмешек и даже изгнания из общества. Поэтому дуэль состоится на заре, а Стэнвиль выедет на полчаса позже. Ты видишь, что дуэль не может иметь серьезных последствий.
Лидия спокойно выслушала это пространное объяснение, не пропустив ни одной подробности. Когда отец кончил, она самым естественным образом поблагодарила его и выразила одобрение всему, что было сделано.
— Все очень хорошо придумано и устроено, дорогой отец, — ласково сказала она. — А теперь лучше всего, я думаю, пойти и отдохнуть. Боюсь, что сегодня я чересчур переволновалась, да и тебе причинила немало беспокойства. Ну, а теперь все устроилось к лучшему, и можно идти спать!
Герцог с облегчением вздохнул. Ему казалось, что он снова нашел потерянную дочь. Притянув к себе Лидию, он нежно поцеловал ее; он был слишком занят своими мыслями, так что не почувствовал с ее стороны легкого сопротивления. Пожелав ей «покойной ночи», он с облегченным сердцем, легкой походкой вышел из ее комнаты.
Проводив маркизу до ее покоев, Ахилл снова направил свои шаги к комнатам барина и был немало удивлен, найдя в прилегавшей к кабинету восьмиугольной комнате почтенного Батиста Дюрана.
Этот сморщенный маленький человечек был необыкновенно взволнован; он держал под мышкой две тяжелые книги, а за каждым ухом у него торчало по белому гусиному перу, что делало его похожим на испуганного журавля.
Уже давно прошел час, когда Дюран, нагруженный своими громадными книгами, входил обыкновенно в комнату маркиза, где и оставался далеко за полночь. Каждый вечер, в один и тот же час, он являлся в восьмиугольную комнату, часть времени проводил с Ахиллом, а затем шел к Эглинтону, неся большой кожаный мешок, наполненный связками бумаг; при входе в комнату лорда его взгляд выражал беспокойство, при выходе оттуда — облегчение. Ахилл не раз сгибал свою широкую спину, чтобы приложить ухо к замочной скважине двери, за которой Дюран исчезал каждый вечер ровно в десять часов; но, несмотря на мучительное любопытство, ему удавалось слышать только звук двух голосов; один был низкий и твердый, другой — немного резкий; ни одной сколько-нибудь ясной фразы не долетало до слуха верного слуги.
Когда, уже после полуночи, Дюран выходил из кабинета лорда, то в кратких словах желал Ахиллу спокойной ночи, неизменно отказываясь дать какие бы то ни было сведения относительно той работы, над которой так поздно трудился. Если же Ахилл очень приставал к нему, то он обыкновенно уклончиво говорил: «подводим счета», что, конечно, было очень странно. Ахилл никогда не слыхал, чтобы дворянин утруждал себя ведением счетов, особенно в те часы, когда вся знать или сидела за ужином, или спала.
Время шло, и Ахиллу надоело расспрашивать Дюрана об этих вечерних занятиях; они были так регулярны и так однообразны, что не возбуждали больше никакого интереса. Но сегодня, казалось, все изменилось. Дюран, вместо того, чтобы прямо пройти в кабинет, стоял посреди комнаты, как воплощение беспомощного состояния.
— Ну, мсье Дюран, что такое с вами? — с изумлением спросил Ахилл. — У вас такой вид, точно вам почудилось привидение.
— Шш-шш… — прошептал испуганный старичок, движением плеча показав на отдаленную дверь кабинета, — слышите?
Ахилл прислушался, но, как ни старался, ничего не слыхал, кроме монотонного тиканья стенных часов. Он пожал плечами, будто хотел сказать, что Батисту все только приснилось, но, посмотрев на него, на цыпочках отправился к кабинетной двери и приложил ухо к замочной скважине.
Покачав головой, он снова на цыпочках вернулся на середину комнаты и прошептал:
— Я ничего не слышу. Вы уверены, что он там?
— Совершенно уверен! — ответил Дюран.
— Так почему же вы не входите, как всегда?
— Я… я не могу.
— Да почему же?
— Не знаю… мне послышался очень странный звук, точно… — Дюран замолчал, подыскивая слова, но, не найдя, вероятно, подходящего выражения, повторил; — Это был очень странный звук.
— Может быть, милорд заснул и храпел, — предположил практичный Ахилл.
— Нет, нет, — энергично возразил Дюран.
— Может быть, он заболел.
— Может быть, — пробормотал маленький человечек, — может быть, милорд болен.
— Тогда я пойду к нему! — и, прежде чем Дюран успел помешать ему, Ахилл вернулся к двери и громко постучал.
Сначала не последовало никакого ответа. Ахилл постучал еще и еще, пока наконец оттуда не послышался голос:
— Кто там?
— Это — я, Ахилл, господин маркиз, — тотчас ответил лакей.
— Мне ничего не нужно, — произнес тот же голос. — Скажите Дюрану, что он не понадобится мне сегодня.
Дюран чуть не разронял всех своих книг.
— Не понадоблюсь! — воскликнул он. — Но у нас ведь произойдет страшная задержка.
— Может быть, милорду угодно лечь? — снова спросил Ахилл.
— Нет! — уже с нетерпением воскликнул голос за дверью. — Не ждите меня; если будет нужно, я позвоню.
Ахилл посмотрел на Дюрана, тот — на него, и оба пожали плечами.
— Нечего делать, милейший Батист! — сказал наконец Ахилл. — Собирайте свои пожитки и отправляйтесь спать. Я знаю этот тон у милорда, я уже однажды слышал его, когда… Впрочем все равно, — прибавил он, внезапно замолчав, точно боялся быть нескромным. — Довольно того, что я знаю: когда милорд вот таким тоном говорит, что ему ничего не нужно и чтобы я уходил, это значит, что ему действительно ничего не нужно и что надо уходить.
Произнеся эту глубоко-логическую фразу, он указал на дверь. Дюран намеревался было последовать разумному совету своего друга, как вдруг среди глубокой тишины раздался громкий звонок.
— Посетитель в такой час! — произнес Ахилл. — Мне кажется, милорд просто ожидал интересного позднего посетителя… как вы думаете, мсье Дюран? И что поэтому мне и вам приказано было уходить… а? И что поэтому вы и не были нужны сегодня… как вы думаете?
Дюран не был в этом уверен, но спорить было некогда, потому что второй, более сильный и решительный, звонок заставил Ахилла подтянуться, поправить галстук и кафтан, а Дюрана притаиться в самом темном углу комнаты.
Звук приближающихся шагов раздавался все ближе; посетитель был принят, и в сопровождении двух лакеев с зажженными канделябрами шел по приемным комнатам. Еще минута — и двери, ведущие в парадные покои, распахнулись, Ахилл встал в позу посреди комнаты, а громкий голос еще издалека произнес:
— Господин маркиз де Бель-Иль! Господин граф де Люжак!
Широкая спина Ахилла согнулась вдвое. Ему хорошо были известны имена, если и не представлявшие собою цвета французской аристократии, то все же являвшиеся той невидимой властью, которая управляла ею. Маркиз де Бель-Иль был лучшим другом мадам де Помпадур, а де Люжак был ее племянник.
— Ваш господин у себя? — спросил де Бель-Иль громким, повелительным голосом человека, вошедшего в силу.
— Милорд у себя, господин маркиз, — нерешительно произнес Ахилл.
Нечасто случалось, чтобы он был застигнут врасплох при исполнении своих обязанностей, но теперь положение было, без сомнения, очень затруднительное, и он еще не сообразил, как из него выйти.
Впрочем, посетители не дали ему долго раздумывать.
— Подите и скажите ему, — заговорил де Люжак, — что маркиз де Бель-Иль и я желаем побеспокоить его на несколько минут.
Видя, что Ахилл стоит в нерешимости, поглаживая выхоленной рукой свой подбородок, де Бель-Иль прибавил уже громче:
— Ступай, бездельник! Да живей! Как ты смеешь еще раздумывать?
И в самом деле Ахилл не осмелился ждать. Маркиз де Бель-Иль был известен за человека, с которым шутки плохи. Пожав плечами и потерев руки в знак того, что он не ответствен за будущее и за те неприятные последствия, к каким может повести непрошеное вторжение поздних гостей, Ахилл с подобающим величием подошел к дверям и постучал еще раз, но уже громче и с меньшей почтительностью. Голос изнутри спросил уже с явным нетерпением:
— Что там еще?
— Неотложный визит, господин маркиз! — твердым голосом ответил Ахилл.
— Я никого не могу видеть. Я занят! — проговорил прежний голос.
Де Бель-Иль чувствовал, что эта маленькая сцена просто неприлична; ни он, ни де Люжак не привыкли вести переговоры с кем бы то ни было через запертые двери, стоя за спиной лакея. Поэтому, когда Ахилл повернулся к ним и бросил на них взгляд, почтительно, но твердо говоривший, что инцидент исчерпан, де Бель-Иль грубо оттолкнул его и сам громко сказал:
— Черт побери, маркиз! По-видимому, у вас есть очень уважительные причины никого не принимать сегодня ночью. Я, Андрэ де Бель-Иль, и мой друг, граф де Люжак, желаем сказать вам несколько слов. Мы явились от имени графа де Стэнвиля, и если вы заперлись не с дамой, то я убедительно прошу вас открыть дверь.
Однако дверь все еще оставалась запертой. Тогда де Бель-Иль смело взялся за ручку и с силой толкнул ее, и дверь распахнулась.
Эглинтон сидел за письменным столом и писал, положив голову на руку. Обернувшись и увидев молодых людей, которые молча и почтительно остановились в дверях, он поклонился им и смотрел на них с изумлением, не приглашая их войти.
— Мы очень извиняемся, милорд, — начал де Бель-Иль, чувствуя, как он сам потом говорил, непривычную застенчивость и неловкость, — мы никогда не осмелились бы вторгнуться к вам, если бы не маленькая формальность, которая была упущена сегодня вечером и которую мы просим вас исполнить.
— Какая формальность, маркиз? — любезно спросил Эглинтон. — Я не совсем понимаю вас.
— Сознаюсь, все произошло очень быстро, — продолжал де Бель-Иль, все еще стоя в дверях и, по-видимому, не желая вторгаться к человеку, который вдруг сделался совсем чужим для него и стоял пред ним высокомерный, серьезный, вежливый, с холодным взором, исключавшим всякий намек на возможность фамильярности. — Поэтому, вероятно, вы и не успели указать господину де Стэнвилю своих секундантов, — докончил де Бель-Иль.
— Моих секундантов? — повторил «маленький англичанин». — Боюсь, что вы сочтете меня очень глупым, но я все-таки ничего не понимаю. Может быть, вы будете так любезны и объясните мне… если, конечно, это необходимо.
— Необходимо! Впрочем, я сам не предполагал, что это будет необходимо. Вы, милорд, сами и через маркизу, вашу супругу, оскорбили графа де Стэнвиля, а также и его супругу. Мы являемся в этом деле представителями графа де Стэнвиля и смеем надеяться, что вы дадите ему удовлетворение. Сегодня мы явились, чтобы узнать у вас имена ваших представителей и переговорить с ними о подробностях дуэли в смысле, желательном для графа де Стэнвиля, так как он является обиженной стороной. Поэтому, милорд, — продолжал де Бель-Иль уже почти сурово, так как Эглинтон на его тираду ответил глубоким молчанием, — мы просим сказать нам безотлагательно имена ваших секундантов, чтобы мы могли не утруждать вас более своим присутствием.
— Мне незачем делать это, маркиз, — спокойно ответил лорд, — я не нуждаюсь в секундантах.
— Не нуждаетесь в секундантах?! — в один голос воскликнули оба посетителя.
— Я не собираюсь драться с графом де Стэнвилем.
Если бы Эглинтон внезапно объявил о своем намерении свергнуть с престола короля Людовика и надеть его корону поверх своей собственной, его собеседники не были бы более поражены, как услышав теперь его слова. И де Бель-Иль, и де Люжак буквально онемели; несмотря на громадный опыт в придворной жизни, им никогда не приходилось сталкиваться с таким положением вещей, и ни тот, ни другой совершенно не знали, как им поступить в данном случае. Де Люжак, который был моложе и надменнее, первый пришел в себя.
— Должны ли мы принять ваши слова, милорд, за формальный отказ? — смело спросил он.
— Как вам будет угодно.
— Значит, вы не согласны дать графу де Стэнвилю удовлетворение, как это принято между порядочными людьми?
— Я не буду драться с графом де Стэнвилем, — спокойно повторил Эглинтон. — У меня есть другие дела.
— Но, милорд, — с неудовольствием вмешался де Бель-Иль, — вы, вероятно, не подумали о последствиях такого отказа, которому я в настоящую минуту не смею подобрать имя?
— Извините меня, господа, — с кажущимся равнодушием произнес Эглинтон, — но нужно ли нам продолжать это свидание?
— Совершенно не нужно, — усмехнулся де Люжак. — В нашу обязанность не входит судить о ваших поступках… в настоящее время, — прибавил он, смело подчеркивая последние слова.
Но де Бель-Иль, несмотря на свою недостойную приверженность к партии мадам Помпадур, был все-таки отпрыском древнего дворянского рода и ему противно было видеть, как такой выскочка, как де Люжак, оскорбляет человека высокого происхождения, каковы бы ни были его поступки.
— Хотя это и не входит в мои полномочия, — сказал он, — но позвольте мне выразить вам уверение, милорд, что граф де Стэнвиль не собирается поступить с вами сурово. Правда, он считается самым лучшим фехтовальщиком в целой Франции, и, может быть, это обстоятельство и повлияло на ваше теперешнее решение, но поверьте моей опытности: замечательное искусство графа лучше всего гарантирует вашу безопасность. Он удовольствуется тем, что даст маленький урок, и ему, как мастеру своего дела, легко будет рассчитать удар, чтобы не нанести вам серьезного вреда. Все это я говорю вам частным образом, хорошо зная намерения графа. Скажу более: завтра он отправляется в очень важное путешествие и хотел предложить вам маленькую дуэль на заре, в одном из тихих уголков парка. Простая царапина — и больше, уверяю вас, вам нечего бояться. Больших уступок, по чести, он сделать не может.
Странная улыбка играла на губах «маленького англичанина» и мгновенно изменила серьезное выражение его лица.
— Ваши уверения более, чем любезны, мсье де Бель-Иль, — сказал он с изысканной вежливостью, — но я могу только повторить то, что сейчас сказал вам. я не буду драться с графом де Стэнвилем.
— А я, милорд, вместо того, чтобы повторять только что сказанное мною?.. — произнес де Люжак, злобно глядя на него.
— Вы попридержите свой язык, — повелительно сказал де Бель-Иль, схватив молодого человека за руку.
Де Люжак, всегда боявшийся сказать или сделать что-нибудь такое, что могло обнаружить его низкое происхождение, беспрекословно повиновался. Де Бель-Иль, хотя и был сильно поражен, знал, конечно, как надо поступать в таких необыкновенных обстоятельствах.
Эглинтон, стоявший за своим письменным столом так, что его лицо находилось в тени, очевидно, ждал ухода этих непрошеных гостей. Пожав плечами не то в недоумении, не то с презрением, де Бель-Иль пренебрежительно кивнул ему головою и вышел; де Люжак последовал его примеру, постаравшись в точности воспроизвести небрежный поклон и взгляд своего старшего друга.
— Уж эти англичане! — воскликнул молодой де Люжак, делая вид, что плюет на пол. — Я бы никогда не поверил этому, клянусь дьяволом, если бы не слышал собственными ушами.
Но Бель-Иль важно покачал головой.
— Я боюсь, что молодчик хочет только оттянуть время, для этого надо быть очень толстокожим. Посмотрим, что он выиграет, когда это сделается всюду известным.
— А это, наверное, станет всем известным, — заносчиво подтвердил де Люжак. (Он всегда ненавидел, как он называл, «английскую партию». Лидия беспощадно бранила его, а милорд просто игнорировал его существование.) — Клянусь, моя перчатка первая коснется его щеки.
— Шш… шш… шш… — увещевал его де Бель-Иль, кивнув головой в сторону Ахилла, возившегося с канделябром.
— Ах, какое мне до этого дело! — воскликнул де Люжак. — Если бы вы не удержали меня, я прямо назвал бы его подлым трусом.
— Это было бы очень некорректно, мой милый Люжак, — сухо возразил де Бель-Иль. — Право оскорбить лорда Эглинтона принадлежит прежде всего графу Стэнвилю, а потом уже его друзьям.
Хотя маркиз де Бель-Иль выбирал более изящные выражения, чем его друг-плебей, но в выражении его лица было не меньше злобы и недоброжелательства в то время, как он произносил их.
Затем, знаком приказав Ахиллу светить им, двое представителей графа де Стэнвиля окончательно покинули апартаменты бывшего главного контролера финансов Франции.
Лидия подождала несколько минут, пока быстрые шаги ее отца замерли на каменных плитах галереи. В вечерней тишине, царившей в этой отдаленной части дворца, она могла расслышать его краткое приказание лакею, ожидавшему в передней; затем поспешные шаги герцога по мраморной лестнице и наконец несколько раз повторенный выклик кареты при выходе его на террасу, откуда он направился к главному двору, где его ожидал экипаж.
Когда все затихло, Лидия позвонила горничную.
— Теплый плащ с капюшоном! — быстро приказала она.
Через несколько минут она с головы до ног была укутана в плащ из темной шерстяной материи, совершенно скрывавший ее великолепное платье. Затем, приказав девушке ждать ее в будуаре, она быстро вышла из комнаты.
Галереи и приемные залы были теперь совершенно пусты. Даже из главного здания дворца, где король любил долго сидеть за обильным ужином, не доносилось ни малейшего звука, ни музыки, ни смеха. Громадный дворец, воздвигнутый потом и кровью народа, был погружен в мирный сон.
Из своих апартаментов Лидия могла пройти в комнаты своего мужа, минуя галереи и передние, в которых всегда находились часовые. Она плотно закуталась в свой плащ; несмотря на теплоту августовской ночи, она чувствовала внутреннюю дрожь, в висках у нее стучало, глаза горели. Еще несколько зал — и она будет в комнатах мужа. Ее несколько удивило, что они были так же пусты, как и остальная часть дворца.
Наконец она дошла до восьмиугольной комнаты, прилегавшей к кабинету. Здесь тоже царил непроницаемый мрак; только тоненькая полоска света проникала сюда из-под кабинетной двери. Темнота боролась с ничем не нарушимой тишиной. Лидия подвигалась вперед, как во сне.
Она тихо позвала камердинера лорда:
— Ахилл, милорд еще не спит?.. Ахилл! Вы здесь? — спросила Лидия погромче, думая, что камердинер, может быть, заснул.
Но ни одного звука не послышалось в ответ.
Тогда молодая женщина подошла к двери и взялась за ручку. Внутри все было тихо.
«Может быть, лорд писал? — мелькнула у Лидии мысль. — Может быть, он заснул? А Гастон в это время собирается в Гавр, чтобы послать быстрый корабль для исполнения гнусного дела… Нет, нет, только не это!»
В этот момент Лидия настроила себя так, что готова была выдержать всякий прием, всякое унижение, броситься к ногам своего мужа, обнимать его колени, если нужно, просить, умолять о деньгах, о помощи, обо всем, что сейчас именно и могло бы предотвратить ужасную катастрофу:
И она смело постучала в дверь.
— Милорд… милорд… откройте! Это — я, Лидия!
Ответа не последовало. Она постучала погромче.
— Милорд, милорд, проснитесь! Именем Бога умоляю вас, позвольте мне поговорить с вами!
Ответом было глубокое молчание.
Лидия пыталась повернуть ручку, но та не поддавалась.
Возбуждение молодой женщины росло; с лихорадочным волнением дергала она ручку двери, царапала пальцы о золоченые украшения, а ее голос, хриплый и прерываемый рыданиями, нарушал тишину и величие ночи.
— Милорд! Милорд!
Наконец она упала на колени, истощенная душевно и физически; кровь стучала ей в виски, так что окружавшая ее темнота словно вдруг окрасилась красным цветом. В ушах ее шумело, точно бурное море разбивалось о гигантские скалы, и в этом шуме ей слышались голоса умирающих, зовущих на помощь, громко обвиняющих ее в предательстве. А минуты летели. Скоро взойдет заря, Гастон сядет на лошадь и поедет исполнять гнусное поручение, то есть вечный позор для нее самой и смерть для тех, кто доверился ей.
— Милорд, милорд, проснитесь! — Лидия приложила губы к замочной скважине в надежде, что теперь муж непременно услышит ее. — Гастон на заре пускается в путь… они пошлют «Монарха», он совсем готов к отплытию. Милорд, ваш друг в смертельной опасности! Умоляю вас, впустите меня!
Она до крови колотила руками в дверь, не сознавая, что делает. Таинственная завеса отделяла ее способность рассуждать от той ужасной воображаемой картины, которая рисовалась пред нею на фоне кроваво-красной темноты: уединенный берег, бушующее море, французский корабль «Монарх» с развевающимся предательским знаменем.
И вдруг до ее слуха долетел удивленный и глубоко взволнованный голос:
— Госпожа маркиза, ради Бога, госпожа маркиза!
Услышав за собою быстрые шаги, Лидия перестала стучать, кричать и стонать, но у нее не было сил подняться с коленей.
— Госпожа маркиза, — послышался почтительный, но испуганный голос, — дозволите ли вы поднять вас?
Лидия узнала голос Ахилла, камердинера лорда, но ей и в голову не пришло стыдиться, что лакей застал ее в таком виде, на коленях пред дверью мужа. Почтенный Ахилл был очень встревожен. Этикет запрещал ему касаться маркизы, но разве он мог оставить ее здесь, да притом в таком состоянии? Он в смущении приблизился. Даже при таких критических обстоятельствах он проявил необычайную корректность, и его почтительная поза нисколько не давала повода думать, что он подозревал что-то необыкновенное.
— Мне послышалось, что вы, маркиза, звали меня, — сказал он. — Я подумал, что, может быть, вам угодно было говорить с милордом.
При этих словах Лидия быстро поднялась на ноги.
— Да… именно… милорд… я должна говорить с ним… Откройте дверь, Ахилл, поскорей!
— Дверь заперта снаружи, но у меня с собою ключ, — важно сказал Ахилл. — К счастью, я вспомнил, что милорд мог забыть потушить свечи, и я во всяком случае пришел бы сюда посмотреть, все ли в порядке… если вы позволите.
С этими словами он вложил ключ в замочную скважину; через минуту дверь распахнулась, и Ахилл пропустил маркизу в комнату.
В одном из канделябров горели четыре свечи; очевидно, лорд забыл их потушить. В комнате все было в совершенном порядке. На письменном столе лежали три или четыре толстые книги, подобные тем, какие имел при себе Дюран, когда шел в кабинет к лорду; возле чернильницы и песочницы на серебряном подносе были аккуратно разложены два-три гусиных пера. Одно из окон, вероятно, было открыто за задернутыми занавесками, так как тяжелые шелковые портьеры слегка всколыхнулись от внезапного порыва ветра, когда Ахилл отворил дверь и пламя свечей заколебалось. Посреди комнаты все еще стояло кресло, в котором Лидия сидела несколько времени назад; вот красная, вышитая подушка, которую муж положил ей за спину, и маленькая скамеечка, на которой покоились ее ноги… еще так недавно.
— А милорд? — вопросительно прошептала она, обращая на бесстрастное лицо Ахилла горящий, полный жгучего отчаяния и разочарования взор: — Милорд, где милорд?
— Милорд не так давно ушел, — ответил Ахилл.
— Ушел? Куда?
— Не знаю. Милорд мне ничего не сказал. Около десяти часов к нему приходили двое господ; как только они ушли, милорд потребовал свой верховой костюм, Гектор надел на него сапоги со шпорами, а я причесал его и надел ему галстук. Милорд уехал с полчаса тому назад… я так думаю.
— Довольно! Мне больше ничего не надо.
Это было все, что Лидия могла выговорить. Последнее разочарование было выше ее сил. Она совершенно ослабела физически; глаза ее заволоклись туманом, и без крика, без единого стона, только с глубоким вздохом бесконечной усталости она без сознания упала на ковер.
Когда де Бель-Иль и молодой де Люжак передали графу де Стэнвилю ответ Эглинтона, он только пожал плечами и сказал с усмешкой:
— Ба! Он все равно должен будет драться со мною, или я его выгоню из Франции. Не бойтесь, господа, мы свое возьмем, и очень скоро.
В общем Гастон был очень доволен, что ему не придется вставать до зари из-за этого пресловутого «дела чести». Собственно, он не питал никакой злобы к «маленькому англичанину», которого всегда немного презирал, лорд же, со своей стороны, насколько дозволяло приличие, а иногда и больше того, совершенно игнорировал графа де Стэнвиля.
С того памятного вечера, когда Эглинтон вырвал у Стэнвиля золотую добычу, они редко виделись друг с другом. Лорд официально принадлежал к кружку приближенных королевы, а Гастона больше всего тянуло в веселую компанию мадам Помпадур и ее друзей; что касается открытого предпочтения, которое его жена оказывала лорду Эглинтону, то граф де Стэнвиль просто не обращал на это внимания.
Знаменательный, уже потухающий день был свидетелем многих перемен, даже, можно сказать, переворотов в старых традициях и обычном течении придворной жизни. Гастон обманул и гнусно оскорбил женщину, которой он уже однажды нанес тяжкую обиду. Год тому назад она унизила его, разбив его честолюбивые замыслы, которые без ее помощи не могли осуществиться. Сегодня пробил его час; он кинул ее в ту же грязь, в которой пресмыкался сам, обратил в прах ее гордость и пошатнул пьедестал добродетели и чистоты, на котором она стояла.
Гастону было безразлично публичное оскорбление, из мести нанесенное Лидией Ирэне. Он уже давно совершенно равнодушно относился к «красавице из Бордо», некогда пленившей его молодые чувства и ставшей преградой к достижению его безумно-честолюбивых целей. Изгнание из общества, или, вернее, из кружка пуританских ханжей, и презрение Марии Лещинской к его жене будут с лихвою возмещены благодарностью Помпадур и лично его величества за услуги, оказанные Гастоном в деле английских миллионов.
Но после открытой вспышки его жены он боялся за успех этого предприятия. Помня доверие Лидии к «Монарху» и его командиру, он объявил, что готов немедленно ехать в Гавр. Головоломной ездой по полям Нормандии он хотел доказать свою выносливость и рвение, которыми Лидия намеревалась воспользоваться для хорошей и благородной цели.
Карманы у Гастона де Стэнвиля были всегда пусты; два миллиона, обещанные королем, оказывались для него очень кстати. Кроме того, его величество обещал прибавить еще полмиллиона, если «Монарх» уйдет завтра из Гавра до восхода солнца.
Дуэль с Эглинтоном должна была оттянуть отъезд, и, — кто знает? — получение заманчивого полумиллиона могло бы сделаться более или менее сомнительным. Поэтому-то Гастон принял известие об отказе лорда от дуэли, хотя и с язвительной усмешкой, но без искреннего неудовольствия. Он был уверен, что по возвращении из Гавра так или иначе принудит англичанина драться.
Только поздно ночью простился Гастон с Бель-Илем и де Люжаком. Все трое много выпили и много смеялись, все время издеваясь над трусливым англичанином.
— Все это происходит от того, что чужестранцам позволяют селиться среди нас, — нагло сказал де Люжак, — скоро во Франции не будет ни чести, ни рыцарских чувств.
После этого и де Стэнвиль, и де Бель-Иль, оба носившие древние аристократические имена, пришли к заключению, что пора прервать интимную беседу и расстаться с этим надменным выскочкой. Они разошлись в полночь. Де Люжак имел комнату в самом дворце, а Стэнвиль и Бель-Иль отправились в свои городские квартиры.
На рассвете Гастон де Стэнвиль уже был в седле. Он ехал один; мечтая о добавочном полумиллионе, он боялся взять какого бы то ни было спутника, чтобы не произошло непредвиденной задержки. Ему нужно было проехать по дороге и по полям сто восемьдесят лье, а день обещал быть очень жарким. Он надеялся быть в Гавре до пяти часов пополудни; через час по прибытии он передаст капитану Барру инструкции, посмотрит, как «Монарх» поднимет паруса и, красиво выйдя из гавани, отправится за золотым грузом.
Едва Версаль начал протирать глаза навстречу новому дню, как топот лошадиных копыт по булыжной мостовой заставил его окончательно проснуться.
Несколько фермеров, несших в город плоды своих садов, с нескрываемым любопытством посмотрели на прекрасную лошадь и изящного всадника. Для такого красивого господина было, право, слишком рано. Вскоре городок остался далеко позади Гастона; солнце, скрывшее было свой блеск за грядой облаков, теперь прожгло себе путь через их тяжелую завесу, разбросав по утреннему небу розовые, оранжевые и золотые лучи и украшая бесчисленными огненными языками башни и шпицы далекого Парижа.
Вдали на часах собора Парижской Богоматери пробило пять. Гастон внутренне произнес проклятие. Было позже, чем он думал и чем намеревался выехать. Дело с дуэлью задержало его дольше обыкновенного, и сегодня утром он чувствовал себя ленивым и усталым. Теперь ему приходилось мчаться во весь опор, а он уже не чувствовал себя достаточно легким и подготовленным к усталости от долгой езды, каким был два года тому назад, пока возбуждающие развлечения придворной жизни в Версале не подорвали его молодых еще сил.
К счастью, дорога была мягкая, воздух свежий и чистый, и Гастон, дав шпоры лошади, пустил ее в галоп через поля.
От Версаля до Гавра по прямой линии сто пятьдесят лье, а по дорогам и через поля — сто восемьдесят.
В распоряжении Гастона было двенадцать часов, чтобы проделать этот путь; у него были хорошая лошадь и много рвения, благодаря пустым карманам; а вдали, после пути, его приветливо манили два с половиной миллиона.
Он приехал в Нант в начале восьмого часа утра, проехав сорок лье и не особенно утомив своего «Дружка», так как был хороший ездок и умел беречь лошадь, в жилах которой текла арабская кровь.
В Нанте Стэнвиль плотно позавтракал, а «Дружок» отдохнул и досыта подкрепился овсом. Через полчаса Гастон уже снова был на лошади и переезжал Сену по только что выстроенному мосту, направляясь отсюда прямо на Эльбеф. В восемь часов солнце уже стояло высоко на небе и обдавало горячими лучами лошадь и всадника. Подвигаться вперед стало труднее. Нужно было сделать несколько остановок в маленьких придорожных гостиницах, чтобы чем-нибудь освежиться и вытереть лошадь. Теперь путешествие являлось уже не удовольствием, а тяжелой, трудной работой. Но при конце этой работы были деньги, деньги! Пусть «Дружок» падет на краю дороги — Гастон пройдет остальное пространство пешком. Лишние полмиллиона, если «Монарх» снимется с якоря до захода солнца!
В Руане лошадь и всадник должны были расстаться. «Дружок», пробежавший сто лье под полуденным солнцем, нуждался, по крайней мере, в двухчасовом отдыхе, и его хозяин вынужден был предоставить ему этот отдых. В почтовой гостинице Стэнвиль хлопотал о новой лошади, оставляя «Дружка» на попечении хозяина до своего возвращения, то есть, по всей вероятности, до следующего дня.
Здесь, пока ему приготовляли лошадь, он также слегка закусил. Ему дали хорошую, сильную нормандскую кобылу, составлявшую полную противоположность «Дружку», с короткими, толстыми ногами, широкой спиной и сонными глазами. Гастон нашел, что на ней очень удобно сидеть; галоп у нее был мягкий и ровный и, несмотря на короткий шаг, она бежала довольно быстро.
В половине шестого показались башни гаврской церкви Богоматери; это произошло на целый час позже, чем надеялся Гастон, но во всяком случае задолго до захода солнца, и Стэнвиль рассчитывал, что если ему удастся возбудить рвение в командире «Монарха», то корабль будет в состоянии покинуть гавань задолго до сумерек и выйти в открытое море до появления на небе первых звезд.
Маленький торговый город с узкими, немощеными улицами, несмотря на жару и засуху, утопавшими в липкой грязи, явился Гастону золотым городом его грез. Слева от него широкое устье Сены с очаровательным берегом было окутано поднимавшимся после нестерпимой дневной жары туманом. Справа там и сям ютились отдельные глиняные домики, крытые соломой и оштукатуренные, с крошечными оконцами, что являлось результатом очень больших налогов; они свидетельствовали о нищете обитателей — нескольких семейств, добывавших скудное пропитание плетением сетей. Вскоре на реке, расширявшейся при приближении к устью, показалось несколько одиноких мелких судов; это были главным образом рыбацкие лодки, и лишь кое-где встречались грациозные бригантины, нагруженные строевым лесом, да барки, производившие жалкую береговую торговлю соленой рыбой и бедными продуктами с соседних ферм.
Гастон ни на что не обращал внимания, хотя картина, несколько мрачная и пустынная — имела свою прелесть, благодаря ярким тонам и неясным очертаниям в лучах послеполуденного солнца. Жара спала, чувствовалась сырость, подымавшаяся от пропитанной влагой почвы, что всегда бывает на берегах рек. Гастон чувствовал озноб в своем легком, суконном платье, которое он надел утром, предвидя томительный зной. Его глаза были с тревогой устремлены вперед и влево. Кобыла, безостановочно несшая его целых пять часов, выбилась из сил; в ней не было арабской крови, которая подгоняла бы ее вперед до полного истощения. К счастью, уединенные предместья городка были уже позади; все чаще и чаще стали появляться маленькие глиняные домики, из которых выходили на порог старики со сморщенными лицами, женщины в лохмотьях, полуголые, голодные дети; все они с удивлением смотрели на забрызганного грязью всадника и его измученную кобылу.
На старой, красивой колокольне уже давно пробило половину. Напрасно пришпоривал Гастон лошадь: ее усталость дошла до того крайнего предела, когда удары не могли заставить ее прибавить хода. Между тем сам всадник вдруг встряхнул с себя сонливость и снова почувствовал силу и легкость. Цель была близка. Грязные хижины остались позади, несколько каменных домов свидетельствовали о важном значении города и о благосостоянии его жителей; Гастон уже проехал мимо первой гостиницы, жалкого деревянного строения, очень непривлекательного даже после целого дня езды. Впереди виднелись церковь, рыбный рынок и дом губернатора; далее шли низкие деревянные постройки, что-то вроде бараков, а Сена, все расширяясь, окончательно исчезла в тумане; но на ее поверхности показалась целая панорама светящихся огней, зажженных на многочисленных судах: тут были бригантины, рыбачьи лодки и два трехпалубных судна из собственного его величества флота. Гастон напряг зрение, стараясь угадать, которое из них было «Монарх».
Через несколько минут он достиг лучшей в городе гостиницы «Три матроса», находившейся как раз против грубой деревянной дамбы.
Он въехал в ворота. Дом был деревянный, низкий, одноэтажный; внутри был двор, такой же грязный, как и весь остальной город. Когда Гастон въехал во двор, пред ним оказались примитивно устроенные конюшни, направо — тоже примитивные открытые сараи; две остальные стороны, очевидно, занимала главная часть здания, так как несколько дверей выходило на крытую галерею.
Конюх в синей блузе и громадных деревянных башмаках, из которых торчали пучки соломы, не спеша подошел к Гастону. Неизвестно, откуда он появился, но он неуклюже держал за повод лошадь, пока Гастон слезал с нее.
Вслед за тем из одной из дверей на галерею выплыл дородный человек, одетый точно так же, как и конюх, только на толстой шее был намотан яркий красный платок; другой, такой же яркий, торчал у него из кармана. Круглое, красное, как нормандское яблоко, лицо задумчиво уставилось на забрызганного грязью всадника.
— Хорошенько вычисти кобылу, потом задай ей овса да прибавь туда немного водки; постели соломы и дай воды; она устала до полусмерти, — повелительно сказал Гастон сонному конюху. — Через четверть часа я вернусь посмотреть, хорошо ли ее устроили, если же нет, то тебе придется попробовать моего хлыста.
Конюх ничего не ответил, даже не кивнул головой в знак того, что слышал приказание. Подавив зевоту, медленно и спотыкаясь, повел он измученную лошадь в стойло. Гастон повернулся к веранде, где человек с лицом, похожим на яблоко, все еще стоял, заложив руки за спину, и с сонным видом смотрел на нежданного посетителя.
— Вы — хозяин гостиницы? — отрывисто спросил Гастон.
— Да, мсье, — развязно ответил тот.
— Мне нужны комната на ночь и хороший ужин. Распорядитесь сейчас же!
Невозмутимость хозяина несколько сдалась при этом повелительном возгласе, сопровождаемом громким и многозначительным ударом хлыста по сапогу, но, когда Гастон, взбежав по ступеням на веранду, встал против толстяка у самой двери, у того вырвался угрюмый протест:
— У меня все полно, мсье.
— Я здесь по делу его величества короля, — со злостью крикнул Гастон, — поэтому нечего болтать вздор, понимаете?
Очевидно, хозяин не только понял, но и счел за лучшее повиноваться. Он отошел в сторону и, все еще ворча, дал дорогу Гастону; но не удостоил его поклоном и не сказал посетителю обычного: «Добро пожаловать».
Впрочем, Гастон не обратил внимания на его дурное расположение духа. Сердитый нрав провинциальных содержателей гостиниц во Франции вошел в поговорку; на всех посетителей, снабжавших деньгами их же карманы, они смотрели, как на непрошеных гостей.
— Позаботьтесь о приличном ужине, — тем же повелительным тоном проговорил Стэнвиль, — да пошлите горничную в мою комнату, чтобы она проветрила ее и положила на постель чистое белье.
Это предупреждение, судя по той комнате, где сейчас находился Гастон, было далеко не лишним. Комната была низкая и душная. Сначала он ничего не мог разобрать, кроме двух крошечных окон, герметически закупоренных и пропускавших минимальное количество света сквозь четыре грязных и толстых стекла. Слева была дверь, очевидно, ведшая в другую, больших размеров, комнату, из которой через полуоткрытую дверь доносились звуки голосов и удушливый запах очень едкого табака.
— Лучше приготовьте мне ужин в той комнате, — сказал Гастон, показывая хлыстом на полуоткрытую дверь, и, не ожидая возражений, которые, очевидно, собирался сделать хозяин, смело направился к ней и настежь распахнул ее.
Эта комната была совершенно непохожа на ту, из которой только что вышел Гастон. Пол был усыпан чистым белым песком, и хотя воздух был пропитан тем самым крепким табаком, который Гастон только что ощущал, но он не был так страшно удушлив, потому что в конце низкой, длинной комнаты было настежь отворено большое круглое окно, пропускавшее приятный ветерок, летевший прямо с Ламанша. К этому надо прибавить, что из окна открывался чудный вид на устье Сены, гавань и холм.
Гастон без колебания прямо подошел к скамье и столу на козлах, которые, к его большому удовольствию, оказались свободными. Они стояли в нише окна, и он без церемонии положил на стол шляпу, плащ и хлыст в знак того, что это место занято им. Затем он еще раз повернулся к хозяину, медленно следовавшему за ним той особенной походкой с развальцем, которая выдавала в нем бывшего моряка; в последнем боролись два чувства: уважение к человеку, может быть, дворянину, приехавшему «по делу его величества короля», и гордость крестьянина, столкнувшегося с нежелательным посетителем; поэтому на его красной физиономии можно было прочесть резкий, хотя и почтительный протест. Жан Мари Палиссон родился в Гавре; раньше он был хозяином судна, пока благоприятная для него смерть одного из родственников не сделала его владельцем очень доходной и наиболее посещаемой в городе гостиницы с лучшим погребом по эту сторону Руана. Он был крайне недоволен появлением чужого человека среди обычных посетителей гостиницы, к числу которых принадлежали такие значительные лица, как генерал, командующий крепостью, военный и гражданский губернаторы, командиры судов его величества, не говоря уже о мэре города и гавани.
Обыкновенно в пять часов дня все эти господа собирались в лучшей комнате гостиницы «Три матроса» и для возбуждения аппетита к ужину поглощали водку, пунш и глинтвейн. Между Жаном Мари Палиссон и его почетными завсегдатаями установилось безмолвное соглашение, что без решения большинства присутствующих ни один посторонний не мог быть допущен в это святилище, и никогда еще не было случая, чтобы кто-нибудь силой проникал за эту дверь.
Когда Гастон смело завладел лучшим столом в лучшей части лучшей комнаты гостиницы «Три матроса», Жан Мари так растерялся и был так напуган тем, что могло произойти от подобного невнимания к этикету, установленному в светских кругах Гавра, что только пожимал своими широкими плечами и мигал круглыми глазами в знак своей полной беспомощности.
Войдя в комнату, Гастон заметил, что сидевшие там посетители были такие же благородные люди, как и он сам, и потому сразу почувствовал себя дома.
Усевшись на край стола и небрежно заложив ногу на ногу, он со своего возвышения беспечно наблюдал собравшееся общество. Он еще не успел заметить обращенные на него со всех сторон недружелюбные взгляды, как входная дверь с шумом отворилась и в комнату влетел молодой человек с громким голосом и задорно веселыми манерами.
— Что же это, почтеннейший Жан Мари? — нравоучительно сказал он, — Это, может быть, последняя мода в Гавре, что хозяин не встречает своих гостей при входе? Хе! — прибавил он, неожиданно заметив в комнате присутствие постороннего человека. — Кто это у нас тут?
Но уже при первых словах вошедшего Гастон вскочил со своего места и пошел ему навстречу.
— Не кто иной, как Гастон де Стэнвиль, радующийся случаю повидать своего друга, дорогой Мортемар.
— Гастон де Стэнвиль! — весело воскликнул тот. — Черт возьми, вот так сюрприз! Кто бы мог подумать, что я встречу тебя в этой проклятой, забытой Богом, дыре?
— Я здесь по поручению короля, милейший Мортемар! — сказал Гастон. — И, с твоего позволения, сейчас пойду и устрою все, что нужно, а потом вместе поужинаем; хорошо? Черт побери! А я-то думал, что буду умирать со скуки во время вынужденной остановки на этом пустынном берегу.
— От скуки? Этому не бывать. Господа, — прибавил молодой граф де Мортемар, красивым жестом указывая на компанию, — позвольте представить вам самого обольстительного кавалера нашего времени, которого я имею честь называть своим другом и которого все мы будем иметь честь называть сегодня нашим гостем: граф Гастон Амедэ де Стэнвиль.
Теперь Гастон не имел больше повода жаловаться на не-гостеприимство. Раз посторонний был надлежащим образом отрекомендован одним из членов интимного кружка, его с восторгом приняли все остальные. Все встали, приветствуя его и дружески пожимая ему руку: присутствие кавалера из Версаля, с придворными сплетнями, маленькими интригами и забавными анекдотами, которых, наверное, у него был целый запас, — все это было редкой находкой для маленького официального мирка в Гавре, проводившего большую часть жизни в смертельной скуке.
— Что касается тебя, милейший Жан Мари, — сказал Мортемар с комической суровостью, — то позволь сказать тебе, что если через час этот стол не будет трещать под тяжестью самого лучшего и наилучшим образом зажаренного каплуна, какой только найдется в Нормандии, то ни я, ни один из этих шевалье никогда больше не переступим порога твоего дома. Что вы на это скажете, господа?
На это последовало громкое, единодушное согласие, сопровождаемое долгим смехом и звоном оловянных кружек.
— А пока, — продолжал Мортемар, взявший на себя роль распорядителя в деле чествования нового гостя, — бокал пунша с полустаканом водки и дюжину слив, да чтобы они там хорошенько пропитались! Не бойся, друг Стэнвиль! — прибавил он, весело хлопая Гастона по плечу. — Хозяин, скажу тебе, умеет приготовлять такой пунш, что меньше чем через полчаса ты уже будешь лежать под одним из этих столов.
Гром аплодисментов приветствовал эту веселую шутку.
— Нет, в таком случае, — сказал Гастон, у которого теперь складывалась сильная усталость после целого дня езды и волнений пред отъездом, — я сначала устрою свои дела, а то ваше угощение сделает меня ни на что не годным.
— Да пропадут они пропадом, твои дела! — воскликнул Мортемар. — Окуни после пунша голову в холодную воду, и ты перещеголяешь в делах любого министра. Эй, холоп, пунша! — крикнул он, обращаясь к жирному хозяину. — Сию же минуту давай пунша!.. Граф де Стэнвиль устал и хочет освежиться.
Но мысли Гастона были настроены слишком серьезно, порученное ему дело было слишком важно, чтобы он позволил себе отложить свидание с капитаном Барром, хотя на одну лишнюю минуту. Мортемар и его гостеприимные друзья не знали, что Стэнвилю за бокал пунша придется заплатить полмиллиона ливров, если пройдет какой-нибудь час в попойке, и «Монарх» лишь после наступления сумерек получит приказ выйти в море. Гастон действительно смертельно устал, был истомлен жарой и желанием основательно поесть, но, когда дело шло о деньгах, проявлял рвение и геройскую выносливость, достойные лучшей цели.
— Тысячу благодарностей, добрейший Мортемар, и всем вам, господа! — любезно, но твердо произнес он. — Вы можете считать меня неотесанным невежей, но в настоящую минуту я должен отказаться от вашего любезного гостеприимства. Могу разрешить себе только стакан водки для легкого подкрепления, а потом пойду устроить свое дело. Господа, по вашим одеждам я заключаю, что все вы так или иначе несете королевскую службу, а потому вам так же, как и мне, должно быть хорошо известно, что по закону нельзя не исполнять королевских приказаний. Я уйду не надолго, самое большое — на полчаса; потом я предоставлю себя в полное ваше распоряжение, и вы найдете во мне глубоко признательного и самого веселого собеседника.
— Хорошо сказано, друг Стэнвиль! — заявил Мортемар, — Ну, Жан Мари, принесите немедленно графу чего-нибудь освежающего. Друг мой, — ласково прибавил он, снова обращаясь к Гастону, — боюсь, что я показался немного назойливым, но это было от радости, что такой блестящий кавалер удостоил своим посещением это поганое место.
Все одобрительно кивнули головами. Как и предполагал Гастон, тут были военные, моряки, и все они сознавали долг и необходимость повиновения приказаниям короля.
— Может быть, кто-либо из нас может оказаться полезным графу де Стэнвилю? — произнес один из присутствующих. — Если он в Гавре в первый раз, то наша помощь будет ему приятна.
— Хорошо сказано, — подхватил другой. — Не может ли кто-нибудь из нас сопровождать вас, граф?
— Я несказанно благодарен вам, господа, — ответил Гастон, которому как раз в эту минуту хозяин подавал стакан глинтвейна. Залпом выпив горячий напиток, он поставил стакан на стол и продолжал; — Я с радостью приму ваше предложение помочь мне; я действительно — чужестранец здесь и сомневаюсь, могу ли по возможности скоро справиться со своим делом. Я должен говорить с капитаном Барром, господа, командиром судна его величества — «Монарх», и притом по возможности без промедления.
К его большому изумлению, речь его была прервана звонким смехом Мортемара.
— Ну, в таком случае, милейший мой Стэнвиль, — сказал веселый молодой человек, — у тебя времени много и хватит на целую миску пунша и на то, чтобы и напиться как следует, по-королевски, и снова протрезвиться, если у тебя дело к капитану Барру.
— Что ты хочешь сказать этим? — спросил Гастон, сразу нахмурившись.
— «Монарх» уже час тому назад отплыл из Гавра; я думаю, что ты еще можешь разглядеть его паруса при заходящем солнце, — и молодой человек в открытое окно указал на запад.
Глаза Гастона машинально следили по тому направлению, куда указывал его друг. Там, далеко, в туманной дали, в лучах заходящего солнца, было ясно видно грациозное трехпалубное судно с распущенными парусами. Оно весело плыло по волнам; нежный юго-восточный ветер быстро и легко вынес его далеко в открытое море.
Гастон почувствовал страшное головокружение. Холодный пот выступил у него на лбу, и он провел рукой по глазам, боясь довериться им.
— Это не «Монарх», — пробормотал он.
— Клянусь честью, это он, — сказал Мортемар, немного смущенный, не подозревая, какую зловещую новость он сообщил. — Меньше часа тому назад я сам пожелал капитану Барру счастливого пути. Это превосходный моряк и мой близкий друг, — прибавил он. — Кажется, он был очень рад отправиться в путь.
— А зачем он ушел? — машинально спросил Гастон.
— Вот этого я не знаю. Барр получил какой-то тайный приказ всего за час до отъезда.
Теперь Гастону казалось, что он лишился чувств.
— Его надо задержать, задержать! — дико закричал он. — У меня есть для него приказ… во что бы то ни стало его надо задержать! — и, протискавшись сквозь тесный кружок своих новых друзей, он, не помня себя, кинулся к двери.
Но продолжительное возбуждение, ужасное разочарование после сильного переутомления и невыносимой дневной жары оказались ему не под силу. Головокружение перешло в невыносимое чувство дурноты, стены комнаты закружились пред его глазами; он почувствовал тяжелый удар в голову и с последним криком: «Задержите его!» — зашатался и, наверное, рухнул бы всем телом на землю, если бы две услужливые руки не помешали его падению.
Поддержавший Гастона, когда он потерял сознание, был де Кутюр, человек средних лет, военный губернатор Гавра. Две дюжины услужливых рук готовы были помочь гостю: одни развязывали его галстук, другие стаскивали с него тяжелые сапоги.
— Глинтвейн оказался для него слишком крепким, — сказал мэр Валледье, — вероятно, он несколько часов ничего не ел и его желудок не мог переварить напиток.
— Поторопи повара с ужином, Жан Мари! — сказал Мортемар хозяину. — Когда граф поест, то совсем придет в себя.
— Если суп готов, то принеси, — прибавил Валледье. — Все лучше, чем пунш на пустой желудок.
— Благодарю, друзья, — слабым голосом прошептал Стэнвиль. — Мне, кажется, сделалось дурно… жара и…
Он довольно быстро оправился. Это было просто головокружение от чрезмерной усталости; а, главное, физически и душевно его потряс страшный удар. Его новые друзья подвели его к столу, стоявшему возле открытого окна, и свежий морской ветер вскоре привел графа в сознание.
Он уже мог медленно повернуть голову, чтобы посмотреть на быстро исчезавшее трехпалубное судно, казавшееся теперь золотым в туманной дали.
И это судно он надеялся увидеть возвращающимся с золотым грузом! Мало-помалу в сиянии запада стали исчезать сначала корпус, затем паруса корабля, и Гастон знал, благодаря необъяснимому, но верному инстинкту, который часто сбивает с толку материалистов, что все надежды на страстно-ожидаемые им миллионы исчезнут так же безвозвратно, как сейчас исчезал из его глаз этот корабль. Он все еще чувствовал значительную физическую и душевную слабость; словно во сне слышал он, как Мортемар давал объяснения относительно события, разбившего все его так долго лелеянные надежды.
— Капитан Барр завтракал сегодня утром в этой самой комнате, — весело говорил молодой человек, — многие из этих господ, в том числе и я, вели с ним разговор. У него и в мыслях не было, что ему так скоро придется отправиться в путешествие. Он ушел отсюда в одиннадцать часов и возвратился на свой корабль. Через час, бродя по берегу, я опять встретил его. Он очень торопился и в коротких словах объяснил мне, что «Монарх» получил предписание немедленно двинуться в путь.
— Ты не спросил, куда направился корабль? — спросил Гастон хриплым голосом, как человек, который много выпил.
— Капитан не мог сказать мне, — ответил тот, — приказ был тайный.
— А ты не знаешь, кто передал Барру этот приказ?
— Нет, но потом я слышал, что в полдень прискакал в Гавр какой-то чужестранец. Его кобыла, как я понял, — великолепное животное — издохла недалеко отсюда, он гнал ее до смерти, бедняжку, и сам чуть не умер.
— Я его видел, — вмешался молодой военный, — он остановился как раз у этой отвратительной норы «Толстый нормандец» и вежливо спросил меня, нет ли в Гавре гостиницы получше.
— Надеюсь, вы сказали, что «Толстый нормандец» — самая лучшая, — с неудовольствием сказал де Кутюр, — нам здесь не нужно чужих людей.
— Да, но нежелательно также, чтобы о Гавре думали, что он ррязен, что в нем нет никаких удобств, — вмешался мэр.
— Понятно, я не мог допустить, чтобы шевалье — о, он — настоящий аристократ, я готов с кем угодно биться об заклад! — терпел всякие неудобства на сломанных кроватях «Толстого нормандца», — горячо подтвердил молодой военный.
— Вы поступили совершенно правильно, лейтенант Ле-телье, — сказал мэр, заботившийся о репутации Гавра, — У господ шевалье не должно выходить никаких недоразумений, я говорю, конечно, когда дело идет о любезности и гостеприимстве нашего города.
Разговор был на минуту прерван появлением хозяина с миской дымящегося супа. За Жаном Мари шла толстая девушка с веселым лицом, живо накрывшая стол чистой скатертью и приготовившая все для ужина графа.
Де Мортемар, генерал де Кутюр и мэр взяли на себя роль хозяев. Они уселись вокруг стола и, когда Жан Мари принес кружки с красным вином, принялись за него и развлекали своего гостя, наперерыв угощая.
Компания несколько разделилась. Остальные члены ее заняли свои прежние места за другими столами; никто и не помышлял теперь о возвращении домой.
Разговор, понятно, опять обратился на «Монарха» и на секретные приказы. Каждый чувствовал, что тут кроется какая-то тайна; не странно ли, что такой благородный кавалер, как граф де Стэнвиль, проделал весь длинный путь от Версаля до Гавра по делу короля, поручившего ему иметь тайное совещание с командиром одного из своих собственных кораблей, для того только, чтобы графа предупредил кто-то другой? Корабль, очевидно, получил приказания, о которых король не знал; иначе он не послал бы Стэнвиля в это бесцельное путешествие.
Пытливые глаза с нетерпением следили за Гастоном, когда он, сначала сонно, почти в полудремоте, принялся за воду и питье. Он также ломал себе голову относительно того, кто так неожиданно предупредил его.
Любезные хозяева постоянно подливали ему вина, и скоро усталость сменилась в графе обычной силой и оживлением. Вкусные кушанья и дорогие вина вернули ему жизнь, а вместе с этим всего его охватила страшная, неукротимая ярость.
Вследствие вмешательства какого-то незнакомца, он потерял благодарность короля, расположение Помпадур и два с половиной миллиона ливров!
Гастон пытался обдумать случившееся, рассуждая сам с собою. Так как сам он был способен на всякую ложь и измену, то и здесь прежде всего заподозрил предательство. Он вообразил, что какой-нибудь льстец, пришитый к юбке Помпадур, настолько успешно завоевал ее благосклонность, что ему разрешили эту поездку вместо него, Стэнвиля. Или, может быть, король обманул его, послав с этим важным поручением другого, который и будет участником в дележе добычи?
Или Лидия? Нет, это было немыслимо! Что могла она устроить так поздно ночью? Где ей было найти гонца, которому она могла бы довериться, если еще днем она утверждала, что ей некому дать это поручение?
Завсегдатаи гостиницы Жан Мари сидели в разных концах комнаты, потягивая водку; некоторые затеяли игру в кости и карты; другие ничего не делали, все еще надеясь услыхать от далеко сидящего придворного кавалера пикантные анекдоты, которых они страстно жаждали.
Но изящный гость приводил их в полное разочарование. Язык у Гастона не развязался даже после второй кружки вина. Он не переставал думать о таинственном незнакомце, и его дурное настроение духа не проходило от хорошего ужина. Возвращение завтра в Версаль не обещало ничего, кроме тревоги, и он горел нетерпением выведать правду о том, кто опередил его.
Через час гости, раздраженные его дурным настроением, разошлись, зевая от скуки. Всем им надоел этот молчаливый и сумрачный незнакомец, который не только не внес жизни и оживления в их сонный город, но своим настроением и сдержанностью очень плохо отплатил за гостеприимство, оказанное ему.
Наконец Валледье и старый генерал де Кутюр, ссылаясь на домашние дела, попросили извинить их и удалились. Один Мортемар остался со своим мрачным гостем, делая неимоверные усилия, чтобы подавить непрерывную зевоту.
Было уже около половины восьмого. Прощальные лучи заходящего солнца уступили место ночной темноте. Одна за другой загорались на небе звезды, и к красоте тихой, мирной ночи прибавился блеск холодного, чистого полумесяца. Маленькие огоньки появились на мачтах и на носу многочисленных судов, стоявших на якоре на рейде; сквозь открытое окно на крыльях ласкового морского ветерка донесся издалека грустный напев старой нормандской песни.
Сначала Гастона угнетали усталость и уныние; теперь он молчал от ничем непобедимой ярости. Де Мортемар изыскивал способы прервать каким-нибудь образом это тяжелое времяпрепровождение, не нарушая приличий, и проклинал поспешность, с какой принял под свое покровительство этого угрюмого гостя.
Жан Мари вошел со свечами и этим доставил хоть какое-нибудь развлечение. Один массивный оловянный подсвечник он поставил на стол, за которым сидели Гастон с Мортема-ром, другой отнес на дальний конец комнаты, а затем вернулся обратно к Мортемару.
— Граф, — нерешительно начал он.
— Что? — спросил Мортемар, подавляя зевоту.
— Незнакомец, граф… — произнес Жан Мари.
— Как? Еще?.. то есть я хотел сказать… — пробормотал молодой человек с коротким нервным смехом, чувствуя, что его внезапное восклицание было не совсем учтиво, — я хотел сказать… неизвестный чужестранец? Конечно, это — не то, что господин Стэнвиль.
— Незнакомец! — повторил Жан Мари. — Он приехал в полдень.
— И вы нам про него ничего не сказали?
— Я не думал, что это необходимо, так как не боялся, что это чем-либо обеспокоит вас. Он спросил чистую комнату и кровать, а про ужин ничего тогда не сказал. Он казался очень утомленным и дал мне пару луидоров с таким видом, словно это были мелкие монеты.
— Это, очевидно, был тот самый незнакомец, с которым лейтенант Летелье разговаривал у гостиницы «Толстый нормандец», — предположил де Мортемар.
— Может быть, может быть, — задумчиво произнес Жан Мари. — Я снесу ему наверх кружку хереса и половину холодного каплуна; но больше всего он просил большой таз и побольше воды… ему, наверно, нужна ванна.
— Значит, это — англичанин, — уверенно сказал Мортемар.
При этих словах Гастон, все время рассеянно слушавший объяснения хозяина гостиницы, вдруг вышел из своего оцепенения. Незнакомец, опередивший его и пославший «Монарха» в таинственное путешествие был англичанин. Значит, это был…
— Вот именно англичанин! — ответил Жан Мари, упрямо игнорируя присутствие Гастона и обращаясь исключительно к Мортемару. — Он весь день спал, а теперь желает поужинать. Он швыряет луидоры, точно это не деньги, а сор; я не могу подать ему ужин там! — прибавил он с неоспоримой логичностью, указывая на заднюю комнату.
Гастон де Стэнвиль вдруг оживился; он быстро вскочил и так ударил кулаком по столу, что кружки, графины с вином и подсвечник зашатались от удара.
— Прошу тебя, друг мой, сейчас же приведи незнакомца в эту комнату, — громко сказал он. — Черт возьми, вы считали меня скучным и рассеянным; несмотря на ваше широкое гостеприимство, я был в дурном расположении духа; но, клянусь всеми дьяволами, какие только есть в аду, вы ни разу не зевнете в течение следующего получаса; Гастон де Стэнвиль и таинственный незнакомец, становящийся ему поперек дороги и предупреждающий его приказания, доставят вам развлечение, которого вы никогда не забудете.
Лицо графа горело; в глазах, отуманенных выпитым вином, загорался огонь непримиримой ненависти. Слабость и дурное настроение совершенно исчезли. Со сжатыми кулаками, опираясь одной рукой на стол, другой он с силой оттолкнул стул, на котором только что сидел.
— Приведи незнакомца, хозяин! — дико закричал он. — Ручаюсь, что твой покровитель не пожалеет, что ты привел его сюда.
— О, я вовсе этого не думаю! — произнес спокойный голос из темноты, — Господа, ваш покорный слуга.
Мортемар повернулся к двери, из которой слышался этот учтивый, любезный голос. У притолоки стоял лорд Эглинтон в элегантном верховом костюме, плотно облегавшем его фигуру, и в сапогах с отворотами. Шпаги у него не было, а на руке висел тяжелый плащ. Он сделал выразительный поклон, относившийся ко всем присутствующим, и вышел на самую середину комнаты.
Легко поверить, что удивление и ярость лишили Гастона способности говорить. Из всех соображений, терзавших его ум в последние два часа, ни одно не соответствовало действительности. Гастон был не дурак, и с быстротой молнии понял не только свою полную неудачу и разрушение всех своих надежд, но также и крушение всех планов короля и возвращение пятнадцати миллионов обратно в карманы герцога Кумберлэндского. Было очевидно, что Эглинтон не по поручению короля приехал в Гавр и не для того отправил «Монарха», чтобы самому поживиться при дележе этих миллионов.
Теперь все было ясно. Лидия, узнав, что Гастон изменил ей, обратилась за помощью к мужу; а ему, как главному контролеру финансов, которым он еще официально состоял, было очень легко послать капитана Барра с тайными предписаниями отыскать Карла Эдуарда Стюарта и во что бы то ни стало обеспечить безопасность якобитов.
Эглинтон был колоссально богат, что, конечно, немало помогло ему; для него ничего не значили ни взятки, ни подарки, ни обещания денежной награды.
«Он слаб умом, — рассуждал Гастон, — и Лидия всецело руководила им».
Но физически «маленький англичанин» обладал лошадиной силой, не поддающейся усталости; пока Гастон вчера ночью отдыхал перед путешествием, Эглинтон в полночь был уже в седле, и в то время, как Гастон был еще только на половине пути, уже до смерти загнал свою лошадь.
Каково будет настроение короля Людовика при этом разочаровании? Гастон старался не думать об этом раньше времени. Королевская немилость вместе с гневом Помпадур теперь обрушатся на правого и виноватого.
То, что он был разорен вследствие вмешательства этого слабоумного франта, на которого в Версале все смотрели со снисходительным презрением, было единственным всепоглощающим обстоятельством, от которого кровь кипела в жилах Гастона.
Им овладела теперь совсем было изгладившаяся из памяти злобная мысль: оскорбить, вызвать на поединок человека, ставшего ему поперек дороги и отказавшегося драться с ним.
Однако англичане не станут драться, это известно; на войне — да, но не на дуэли, когда разгораются страсти после доброй бутылки вина и шпаги просятся вон из ножен. Да, он готов проскакать сто восемьдесят лье, чтобы разрушить чужие планы — это он сделает, но драться не будет.
Гастон упивался этой мыслью, злой, но упоительной; месть ужасная, оскорбительная месть была у него под рукой. Богатство для него погибло, оставалась месть. Он не успокоится до тех пор, пока его рука не ударит по лицу ненавистного врага. Это было его право, и никто, даже король, заклятый враг дуэлей, не мог порицать его.
Вдруг Гастон разразился долгим смехом. Как все это было смешно, бессмысленно, бесцельно! Его величество король, маркиза Помпадур, герцог Домон, первый министр Франции, и он сам, Гастон де Стэнвиль, со своим безграничным честолюбием, — все они были глубоко одурачены и проведены человеком, из трусости отказавшимся принять поединок с оскорбленным им противником.
Когда Гастон захохотал, Эглинтон обернулся в его сторону и встретился глазами с Мортемаром, уже давно приглядывавшимся к нему.
— Да ведь это — господин главный контролер, — сказал Мортемар, вскакивая с места.
Он не обратил внимания на внезапный взрыв веселости Гастона, приписывая ее крепкому вину Жана Мари, но был крайне заинтересован изящной фигурой незнакомца, являвшего собой воплощение аристократа высокого происхождения, что Мортемар сразу понял. Черты лица и несколько своеобразные манеры пробудили в нем воспоминание о двух днях, проведенных при Версальском дворе.
Теперь, когда Эглинтон обернулся, он сразу узнал красивое лицо и добрые глаза лорда.
— Тысячу извинений, лорд Эглинтон, — сказал он, быстро подходя к нему. — Я не сразу узнал вас, да у меня и в мыслях не было, что я могу встретить такое важное лицо в этом сонном, старом городишке.
При первых его словах Эглинтон тоже поднялся с места и выступил вперед, чтобы со своей привычной учтивостью приветствовать молодого человека. Мортемар дружески протянул ему руку, которая через секунду должна была очутиться в руке молодого англичанина, как вдруг с диким криком ярости Гастон одним прыжком очутился подле своего друга и, схватив его за руку, оттащил в сторону, громко крикнув:
— Нет, друг мой Мортемар, я хочу вовремя предостеречь тебя, чтобы твоя рука не коснулась руки труса.
Эти слова громко прозвучали в большой пустой комнате, затем настала мертвая тишина. Словно ужаленный, Мортемар невольно сделал шаг назад. Он, конечно, не понял значения всего происшедшего, так как был застигнут врасплох, и только с изумлением смотрел на стоявшего пред ним молодого человека.
Эглинтон нисколько не растерялся при этом оскорблении; он только смертельно побледнел, но его глаза по-прежнему строго и серьезно в упор были устремлены на врага.
— Да, трус! — повторил Гастон, пытаясь справиться с охватившею его дрожью и волнением в голосе. Видя полное спокойствие лорда, он громадным усилием воли заставил умолкнуть ярость, но зато дал полную волю презрению. — Или вы будете отрицать пред моим другом, графом де Мортема-ром, только что хотевшим пожать вашу руку, что вчера ночью, после нанесенного мне оскорбления, вы отказались дать мне удовлетворение? Трус! Вы не имеете права касаться руки другого… руки честного человека. Трус! Слышите ли вы меня? Я еще и еще повторю: трус! трус! и буду кричать до тех пор, пока все в Версале узнают, что вы — трус! Даже и теперь, когда моя рука ударит вас по щеке, я скажу — трус!
Как все потом произошло, Мортемар никак не мог определенно сказать. Движение было необычайно стремительно; у Гастона с диким воплем вырвалось в последний раз слово «трус!» — но его рука, поднятая для удара, была в тот же момент схвачена и сжата, словно в стальных тисках.
— Довольно, любезный! Довольно! — произнес мягкий, совершенно спокойный голос, — Именем Бога прошу вас: не выводите меня больше из себя, иначе здесь произойдет не дуэль, а убийство. Так-то! — прибавил он, выпуская руку Гастона, который, шатаясь, чуть не падая от боли, отступил назад. — Да, правда, вчера я отказался от поединка; если бы я вчера до петухов не выехал из Версаля, то за такую отсрочку заплатил бы жизнью моего друга там, далеко, в Шотландии, одинокого и обманутого. Ну, а теперь другое дело, — весело прибавил он, — и я весь к вашим услугам.
— Да, — злобно засмеялся Гастон, все еще корчась от боли, — теперь вы к моим услугам в надежде, что моя искалеченная рука будет залогом вашей безопасности.
— Нет, к вашим услугам на расстоянии этого стола, — холодно ответил Эглинтон, — с парой пистолетов, из которых один не будет заряжен. И мы оба будем действовать левой рукой.
С губ Мортемара сорвался протестующий крик.
— Это невозможно!
— Почему, граф?
— Это было бы убийство, милорд!
— А разве граф де Стэнвиль имеет что-нибудь против? — спокойно спросил Эглинтон.
— О, нет, будьте вы прокляты! Где пистолеты?
— Если вы желаете, граф, мы возьмем ваши пистолеты. Вы, конечно, не могли проехать такой длинный путь от Версаля, не имея в кобурах пары пистолетов?
— Вы угадали, милорд, — беспечно произнес Гастон. — Пожалуйста, Мортемар, там, под плащом… пара пистолетов.
Мортемар сделал попытку возразить.
— Замолчи! — вне себя сказал Гастон. — Разве ты не видишь, что я должен убить его?
— Это так же очевидно, как то, что там светит луна, мсье де Мортемар, — сказал Эглинтон с многозначительной улыбкой, — Прошу вас, дайте пистолеты.
Молодой человек молча повиновался и пошел к месту, только что покинутому Гастоном, где лежали его плащ, шляпа и хлыст. Достав пару пистолетов, Мортемар вернулся к противникам.
— Из одного из них я выстрелил сегодня рано утром в пару бродяг, — сказал Гастон, взяв оружие из рук Мортемара и кладя пистолеты на стол.
— Это было весьма кстати, граф, — серьезно сказал Эглинтон, — теперь нам остается только бросить жребий.
— Кости! — коротко произнес Стэнвиль.
Тут же на столе стоял ящик с игральными костями, оставленный одним из завсегдатаев; Мортемар молча передал его Эглинтону. Ему было непонятно спокойствие этого человека, тогда как настроение Гастона было ему вполне ясно: это были животная ярость, ослепившая его до возможности убийства на месте, и возбуждение, доводившее его до дерзкого презрения к последствиям своего вызова.
Право было на стороне Эглинтона. Теперь он был оскорбленной стороной и мог назначать условия. Желал ли он смерти, был ли он так равнодушен к жизни, что совершенно хладнокровно мог смотреть на пару пистолетов, из которых один, принимая во внимание узкий барьер лишь в ширину стола, без промаха влек за собой смерть, и на этот ящик с игральными костями, властителя его судьбы?
Правду говоря, Эглинтон был совершенно равнодушен к исходу поединка. Ему было все равно: убьет ли его Гастон, или оставит в живых. Лидия ненавидела его, так не все ли равно, что небо было такое голубое или солнце переставало бросать на землю свои лучи? В нем было беспредельное равнодушие человека, которому нечего было терять в жизни.
Он твердой рукой взял ящик с костями и бросил жребий.
— Бланк! — едва дыша прошептал Мортемар, увидев результат жребия.
Лицо лорда по-прежнему оставалось бесстрастным, хотя теперь, по всей вероятности, выигрыш был на стороне Гастона.
— Три! — спокойно сказал он, когда кость еще раз покатилась по столу. — Граф, вам принадлежит право выбора пистолета.
Мортемар еще раз попробовал вмешаться. Это было чудовищно, ужасно! Это было возмутительное, грубое убийство!
— Граф де Стэнвиль знает свои пистолеты! — внушительно сказал он. — Он сегодня утром сам разрядил один из них и…
— Милорду следовало подумать об этом раньше, — свирепо возразил Стэнвиль.
— Возражение было сделано не мною, граф, — безучастно произнес Эглинтон, — и, если вам угодно выбрать пистолет, я буду вполне удовлетворен.
Его серьезные глаза успели послать добрый, благодарный взгляд молодому де Мортемару. Сердце последнего усиленно билось: он готов был пожертвовать всем своим состоянием, чтобы только предотвратить страшную катастрофу.
— Если ты будешь вмешиваться не в свое дело, Мортемар, — сказал Гастон, угадывая его мысли, — то я опозорю тебя пред всем Версальским двором; а если ты боишься крови, так убирайся ко всем чертям.
На основании неизданных законов, которым были подчинены подобные дела чести, Мортемар не имел права вмешиваться. Он не знал, кто из этих двух враждующих мужчин был прав, кто виноват; он только угадывал, что одна неудача с отплытием «Монарха» не могла возбудить такую смертельную ненависть, и смутно чувствовал, что главной, тайной причиной была женщина.
Гастон без малейшего колебания взял левой рукой один из пистолетов: правая все еще мучительно болела, отчего в его глазах все более разгорались ярость и жажда мести.
Он сам возбуждал в себе ненависть. Деньги иногда этому способствуют: исчезнувшая надежда получить целое состояние убила в нем всякие человеческие инстинкты; кроме одного — жажды мести. Он был уверен в себе. Пистолеты, как сказал Мортемар, были его собственные, несколько часов тому назад он держал их в руках: по их весу он мог судить, который из них заряжен — и он чувствовал в душе полное удовлетворение.
Одно было противно ему — нанести удар умирающему человеку. Эглинтон с направленным на него дулом заряженного пистолета на один фут от груди мог считаться почти мертвым, да еще с пустым пистолетом в руках; но Гастона раздражало его хладнокровие; кровь, бившая ключом в его жилах, почти ослеплявшая его, возбуждала в нем желание видеть пред собою трепещущего врага, а не деревянную куклу, спокойную и бесстрастную даже пред лицом верной смерти.
Боль, испытываемая им, когда он заложил руку за борт одежды, была нестерпима, но она вносила странную радость в его возбуждение, когда он доставал из внутреннего кармана пачку бумаг. Несмотря на боль, он крепко сжал в руке эту пачку, повертел ее и разгладил на ней все складки.
Это были доказательства, написанные собственной рукой маркизы Эглинтон, что она принадлежала к шайке, намеревавшейся продать за деньги принца Стюарта: карта, указывавшая место, где скрывался принц, и собственноручное письмо маркизы, в котором она просила принца довериться подателю, тогда как этот «податель» должен был выдать молодого претендента английским властям.
То обстоятельство, что лорд Эглинтон помешал передаче «Монарху» этих бумаг, не могло спасти репутацию Лидии: все же будет известно, что она была заодно с Гастоном де Стэнвилем, маркизой Помпадур и королем.
Не мудрено, что Гастон, играя с этой связкой бумаг, орудием своей мести, забыл на время физическую боль.
Наконец-то он уловил легкую, едва заметную перемену в спокойном лице Эглинтона и легкое дрожание его руки, державшей пистолет. Равнодушие исчезло при виде этой пачки бумаг.
— Милый Мортемар, — весело сказал Гастон, не спуская в то же время взора со своего противника, — так как возможность быть убитым для меня такая же, как и для лорда Эглинтона, ввиду того, что, клянусь честью, мне неизвестно, какой из двух пистолетов заряжен, я прошу тебя взять этот пакет. Обещай мне в случае моей смерти передать его в собственные руки моей жены. Графиня де Стэнвиль будет знать, что делать с этими бумагами.
Мортемар взял у Гастона пакет и холодно сказал:
— Я сделаю так, как вы желаете.
— Ты обещаешь, что никто, кроме моей жены, графини Ирэны де Стэнвиль, не дотронется до этих бумаг? — торжественно проговорил Гастон.
— Даю вам честное слово, — ответил молодой человек.
Просьба была вполне естественна при подобных обстоятельствах, и Мортемару ничего не оставалось, как согласиться. Он не подозревал, что исполнением своего обещания навлечет публичный позор на невинную, благородную женщину ради утонченной мести обманувшегося в своих ожиданиях предателя.
Если Гастон ожидал от своего противника протеста, гнева, возбуждения, то ему пришлось горько разочароваться. Эглин-тону невозможно было вырвать у Гастона эти бумаги, также, как и невозможно было помешать Мортемару принять и исполнить этот, по-видимому, священный завет.
Эглинтон знал, что лишил целого состояния человека, для которого деньги и власть, зависящая от них, были — все; но, будучи сам честным человеком, он и представить себе не мог такую гнусную месть.
В то время, как Мортемар тщательно прятал пакет во внутренний карман камзола, Гастон не спускал с противника язвительного взгляда.
— Вы готовы, милорд? — спросил он, подчеркивая наглость своего тона.
— К вашим услугам, — спокойно ответил тот. — Мсье де Мортемар, вы дадите сигнал?
Оба противника стояли друг против друга; их разделял только стол меньше четырех футов шириной. Каждый держал пистолет в левой руке.
Мортемар очистил стол, отставил в сторону графин с вином, бокалы и чашу с пуншем. Окно все еще было отворено, и из внешнего мира, казавшегося троим участникам предстоявшей драмы чем-то бесконечно далеким, до их слуха долетел звон колоколов с соседней старой церкви.
— Стреляйте! — сказал де Мортемар.
Противники подняли пистолеты. На секунду их взоры встретились, а затем опустились для прицела. Раздался слабый, глухой звук. У Гастона вырвалось страшное ругательство; его пистолет не дал выстрела и выпал у него из руки.
Был ли граф слишком взволнован при выборе оружия, или безжалостная судьба вложила заряженный пистолет в руку Эглинтона?
— Пустой! — крикнул Гастон, сопровождая это восклицание кощунственным ругательством, — Ваша очередь, милорд. Черт вас возьми, чего же вы не стреляете?
— Стреляйте, милорд, заклинаю вас! — сказал смертельно бледный Мортемар. — Просто жестоко так медлить!
Но Эглинтон также опустил пистолет.
— Граф де Стэнвиль, — спокойно заговорил он, — прежде чем я направлю на вас дуло моего пистолета, как на какую-нибудь бешеную собаку, я хочу предложить вам небольшую сделку.
— Вы хотите купить у меня связку этих драгоценных документов? — со злобным смехом спросил Гастон. — Нет, милорд, бесполезно предлагать миллионы умирающему человеку. Стреляйте, стреляйте же, милорд! Вдовствующая графиня де Стэнвиль распорядится этими документами, и никто больше. Они не продажные, повторяю вам: я их не уступлю ни за какие ваши миллионы!..
— Даже и за этот пистолет, граф? — и Эглинтон спокойно протянул своему врагу заряженный пистолет.
— За мою жизнь? — пробормотал Гастон, — Вы хотели бы…
— Нет, за мою, граф, — ответил милорд. — Я не двинусь с этого места. Предлагаю вам этот пистолет; после того, как передадите мне пачку с письмами, вы можете распоряжаться пистолетом по своему усмотрению.
Гастон инстинктивно подался назад, совершенно растерявшись от изумления.
— Если вы не возьмете этого пистолета, граф, — решительно произнес Эглинтон, — я буду стрелять.
Наступило короткое молчание. В душе Гастона происходила жестокая борьба между гордостью и странной любовью к исчезающей жизни, за которую обычно цепляются бедные смертные.
В те времена люди не были трусами, жизнь ставили ни во что и часто отдавали ее за удовлетворение мелкого тщеславия; но у кого хватит духа осудить Гастона, если, стоя пред лицом самой смерти, он решил лучше отказаться от утонченной, придуманной им мести?
— Дайте мне пистолет, милорд, — глухо сказал он. — Де Мортемар, передай пакет лорду Эглинтону.
Де Мортемар молча повиновался. Эглинтон взял у него связку с бумагами и стал одну за другой подносить их к пламени свечи: сначала карту, затем письмо с четко подписанным именем Лидии. Черная, обгорелая бумага, свертываясь, падала из его руки на столе, а он все продолжал держать ее, пока могли терпеть обожженные пальцы. Затем, выпрямившись, он обернулся к Гастону и просто сказал:
— Я готов, граф.
Подняв левую руку, Гастон выстрелил. В ту же минуту раздался дикий, нечеловеческий женский крик, слившийся в одно с криком ужаса, вырвавшимся у Мортемара: «маленький англичанин» стоял в течение нескольких секунд совершенно спокойно, твердо и прямо, без всякой перемены в лице, затем без стона повалился вперед.
— Сударыня, вы ранены? — воскликнул пораженный Мортемар, увидев здесь женщину в такую ужасную минуту.
Он заметил ее при ярком мгновенном блеске выстрела Гастона: она бросилась вперед с очевидным намерением встать пред смертоносным оружием, а теперь делала нечеловеческие усилия, стараясь поднять своего мужа со стола, на который он упал.
— Трус, трус! — в отчаянии рыдала она, — Вы ранили самое честное, самое благородное сердце в целой Франции!
— Дай Бог, чтобы не все было кончено! — горячо прошептал Гастон и, движимый какой-то тайной силой, отшвырнул в сторону пистолет, а затем, упав на колени, закрыл лицо руками.
Но Мортемар уже овладел собою и, подбежав к раненому лорду Эглинтону, позвал Жана Мари, который, по-видимому, следовал за Лидией, когда она устремилась во внутренние комнаты. Им удалось вдвоем приподнять лорда Эглинтона и понемногу отклонить его туловище назад, так что Лидия, все еще стоявшая на коленях, приняла мужа в свои объятья. Ее глаза со страстным напряжением были устремлены на его бледное лицо. Казалось, ей хотелось выведать от этих закрытых глаз тайну жизни или смерти.
— Он не умрет? — безумно шептала она. — Скажите, что он не умрет!
На левой стороне груди виднелось большое красное пятно, просачивавшееся сквозь тонкое сукно одежды. Мортемар неловко старался расстегнуть камзол и хоть на время остановить обильное кровотечение при помощи шарфа, который Лидия сорвала с плеч.
— Скорее лекаря, Жан Мари! — приказал он. — И приготовьте комнаты!
Когда Жан Мари с не свойственной ему поспешностью повиновался, призывая на помощь конюха и служанку, глаза Лидии встретились со взглядом молодого Мортемара.
— Маркиза, умоляю вас, позвольте мне помочь вам, — сказал он, пораженный страдальческим выражением прекрасного лица, словно выточенного из мрамора. — Я уверен, что вы ранены.
— Нет, нет, — быстро перебила она, — только рука… я хотела схватить пистолет… но было слишком поздно.
Однако она дала ему руку. Выстрел пришелся как раз между большим и указательным пальцами, и из открытой раны так сильно текла кровь, что у Лидии закружилась голова, и она почувствовала дурноту.
А в нескольких шагах от них Гастон де Стэнвиль, все еще стоя на коленях, усердно молился о том, чтобы его рука не была заклеймлена ужасным пятном убийцы.
Первыми словами лорда Эглинтона, когда к нему вернулось сознание, были:
— Письмо… мадонна… Оно уничтожено… клянусь…
Он лежал в самой лучшей постели, какая нашлась у Жана Мари, на простынях, надушенных лавандой. Справа от него в маленькое, отворенное окно были видны море, небо и множество красивых судов, качавшихся на волнах. А слева, когда бы он ни обратил взор в эту сторону, пред ним был чудный, неземной образ, невольно заставлявший его вспоминать старые, слышанные им в детстве, сказки о первых впечатлениях в раю после смерти; ему казалось, что в них было много правды. Он умер — и теперь очутился в раю. Он видел пред собою лицо женщины, с устремленными на него серьезными, тревожными глазами, и ее улыбку, полную бесконечной любви и сулившую безграничное счастье.
— Мадонна! — слабо прошептал он и снова закрыл глаза. Он очень ослабел от потери крови, бреда и лихорадки, не покидавшей его ни днем, ни ночью; кроме того, он боялся, что от его пристального и долгого взгляда чудное видение может исчезнуть.
Лекарь, добрый и ласковый человек, часто навещал его. По-видимому, ране Эглинтона суждено было зажить, и ему приходилось снова вернуться к жизни с ее горестями, разочарованиями, а может быть, и унижениями.
Его упорно преследовало одно видение, — о, это был всего один миг! — его мадонна, стоящая со своей дорогой, белой рукой, протянутой между ним и смертью! Конечно, это была только греза, одна из тех грез, какие бывают у умирающих. А другой образ? Нет, это был просто лихорадочный бред; не было никаких нежных, заботливо наблюдавших за ним глаз, и женской улыбки, сулившей ему счастье.
Однажды Эглинтона навестил герцог Домон. Он прискакал на почтовых из Парижа и, пожимая больному руку, был необычайно любезен и взволнован.
— Вы должны скорей выздоравливать, милорд, — дружески сказал он. — Вы ведь теперь — герой дня. Мортемар все рассказал.
— Я не верю, — серьезно ответил Эглинтон.
Герцогу, казалось, было что-то известно по этому поводу, и он был несколько смущен.
— Нет, он — славный малый, — успокоительно проговорил он, — и знает, когда надо держать язык за зубами. Что касается Бель-Иля и де Люжака, то они получили хороший урок, и вполне заслуженный, могу вас уверить. Ну, а Гастон…
— Ах, да, герцог, что сталось с графом де Стэнвилем?
— Он немедленно покинул двор… и в немилости. Это была чудовищная дуэль, милорд, — серьезно прибавил герцог, — ведь если бы Гастон застрелил вас, это было бы простым убийством, так как, по словам Мортемара, вы не хотели стрелять.
Голова больного беспокойно задвигалась по подушке.
— Мортемар слишком много наболтал, — нетерпеливо сказал он.
— Только рассказал о дуэли… Больше ничего, честное слово! — возразил герцог. — Не было произнесено ни одного женского имени; но, я боюсь, что до двора и до публики дошли слухи о заговоре против принца Стюарта и что дуэль была сопоставлена с этим происшествием; отсюда ваша популярность, милорд, — продолжал со вздохом герцог, — и немилость, которой подвергся Гастон.
— Козел отпущения в неудавшемся заговоре?
— Бедный Гастон! Вы, конечно, очень ненавидите его, лорд?
— Я? Нисколько, честное слово!
Герцог некоторое время колебался, на его красивом лице выразилось легкое беспокойство.
— А Лидия… — осторожно начал он, — Вчера ночью она одна уехала из Парижа… и ехала день и ночь, чтобы вовремя попасть в Гавр, помочь вам и помешать Гастону. Это было, конечно, неосмотрительно с ее стороны, но ее намерения были чисты. Милорд, это — мое дитя, и я…
— Она — моя жена, герцог, — серьезно перебил его Эглинтон, — и мне не нужно уверений в чистоте ее намерений, даже от ее родного отца!
В этих немногих словах было столько глубокой веры, что герцог Домон почувствовал себя пристыженным при мысли о том, что он мог когда-нибудь сомневаться в своей дочери. Помолчав несколько минут, он сказал уже веселее:
— Его величество, конечно, очень раздражен.
— Против меня, надеюсь? — спросил Эглинтон.
— Конечно, — вздохнул герцог. — Король Людовик из-за вас стал теперь на пятнадцать миллионов беднее.
— Но зато обогатился королевством чести. Что касается миллионов, ваша светлость, то я сам предоставлю их в распоряжение его величества. Мой замок и поместья в Шуази стоят этого, — весело прибавил Эглинтон, — Как только моя слабая рука окажется в состоянии держать перо, я сделаю этот подарок французской короне.
— Вы это сделаете? — воскликнул герцог, едва веря своим ушам.
— Это мое твердое намерение, — с улыбкой ответил больной.
Громадная тяжесть свалилась с души герцога. Немилость короля, конечно, распространилась бы на всех друзей «маленького англичанина», а главным образом — на тестя Эг-линтона, присутствие которого при дворе было бы невыносимо для разочарованного монарха. Теперь же это беспримерное великодушие более чем когда-либо утвердить доверие Людовика к его первому министру, главное достоинство которого состояло в том, что он имел такого зятя.
И действительно история гласит, что герцог Домон в течение некоторого времени после вышеописанных памятных дней продолжал пользоваться доверием и признательностью «обожаемого» Людовика и купаться в лучах улыбок маркизы Помпадур; а дар лорда Эглинтона короне Франции в виде замка и поместий Шаузи послужил поводом к устройству в Версале народного празднества.
Но после визита герцога Домона в гостиницу «Три матроса» великодушный деятель пятнадцати миллионов сразу почувствовал переутомление жизнью. Сновидение, услаждавшее его лихорадочный сон, уже не появлялось более, пока он бодрствовал, а памяти было слишком трудно возбуждать любовь к жизни воспроизведением одной счастливой минуты.
Лорд Эглинтон закрыл глаза, вздыхая об исчезнувшем сновидении. В маленькой комнатке царили покой и тишина; в отворенное окно проникал легкий морской ветерок, обвевая больную голову лорда и заставляя вспоминать пышный дом в Англии, о котором так часто грустил его отец. Как мирно можно было бы жить там, среди холмов!
Ветер настойчиво что-то шептал, и в его убаюкивающем звуке слышался шорох женского платья.
Больной решился открыть глаза. Лидия, его жена, стояла на коленях у его кровати и, опершись на руки подбородком, смотрела на него своими большими сияющими, но все же серьезными глазами.
— Неужели я на земле? — слабо прошептал Эглинтон.
— О, да! — ответила она, и ее голос показался ему самой чудной музыкой, какую он когда-либо слышал; эта музыка была серьезная и торжественная, но в ней были переливы, делавшие ее необыкновенно нежными. — Лекарь говорит, что теперь вашей жизни не грозит никакая опасность, — прибавила Лидия.
«Маленький англичанин» с минуту молчал, словно решая какой-то важный вопрос, а затем спокойно сказал:
— Вы хотели бы, чтобы я остался жив, Лидия?
Она боролась со слезами, против ее воли выступавшими у нее на глазах, и прошептала сквозь слезы:
— Зачем вы так жестоко относитесь ко мне?
— Жестоко, это — правда, — серьезно ответил он, — и это после того, как вы, подвергая опасности свою дорогую жизнь, хотели спасти меня. Зато я с радостью отдам свою жизнь, чтобы видеть вас счастливой.
— Тогда лучше будет, если вы останетесь жить, — сказала Лидия с бесконечно нежной улыбкой, — потому что только тогда я могу испытать счастье.
— Но, если я останусь жить, вам придется отказаться от многого, что вы любите.
— Это невозможно, потому что я люблю исключительно одно.
— Ваше государственное дело во Франции? — спросил Эглинтон.
— Нет! Мою жизнь с вами!
Руки Лидии упали на одеяло, и ее муж схватил их своими руками. Как часто она отстранялась от их прикосновения! Но теперь она уступила, все еще стоя на коленях и еще ближе склоняясь к нему.
— Ты хочешь поехать со мною в Англию, Лидия? В мой дом в Англии, среди холмов Суссека, вдали от придворной жизни и от политики? Хочешь последовать за мною туда? — воскликнул Эглинтон.
— С тобою хоть на край света, дорогой мой! — ответила Лидия.