Глава 9. Неисповедимы пути русского бытия

Царь Алексей Михайлович почил в период расцвета Московского Царства. Казалось, что мощная и цветущая твердыня будет стоять века, только укрепляя и расширяя свою силу. Однако этого не случилось. Прошло всего двадцать лет после смерти «Тишайшего Царя», и Русь-Россия вступила в период потрясений, который с полным правом можно назвать «Русской Реформацией».

За последующие четверть века все в стране было переиначено, изменено и преобразовано, да так существенно, что время Алексея Михайловича начало представляться какой-то далекой и небывшей сказкой, а вся жизнь в Московском Царстве уже людям XVIII века стала казаться каким-то сонным, скучным и темным прозябанием.

Наступала эпоха европейского «политеса» и «картуаза», эпоха «Петербургской Империи». И эта вселенская пертурбация, это немыслимое самоотречение связано с именем и делами младшего сына Алексея Михайловича, его любимого «Петруши». В историческом контексте самое печальное, что ощутимый удар духовной силе Московского Царства нанес не внешний враг, а Русский Царь. В этом отношении Петр I — национально-духовная катастрофа в истории России.

Почему так случилось, почему сын стал ненавистником и отвергателем дела отца и деда, да и усилий всех прочих царей, созидавших и охранявших Московское Царство? Это великая социопсихологическая загадка, неразгаданная доныне, хотя количество сочинений о Первом Императоре не поддается учету…

Сокрушив правление сводной сестры и расправившись со стрельцами в августе — сентябре 1689 года, клан Нарышкиных делает Петра, по существу, повелителем России. К тому времени ему едва минуло семнадцать лет. После смерти в 1696 году старшего сводного брата, Петр Алексеевич сделался единоличным неограниченным правителем.

Разрыв с русским прошлым начался для Царя Петра Алексеевича летом 1698 года, когда он вернулся из длительной поездки за границу и подавил восстание стрельцов. Именно тогда Петр явил свой дикий лик, не только расправляясь с личными врагами, но со всеми, кто смел ему перечить. И впервые в Русской Истории Самодержец лично рубил головы «преступникам» (стрельцам), получая от этого кровавого занятия явное удовлетворение…

В положительной оценке Петра сходились совершенно разные люди: от Екатерины II и Вольтера, до Карла Маркса и русских революционеров[427]. Все они приветствовали главное дело повелителя Руси — разрушение Московского Царства, Третьего Рима, на место которого теперь выдвигался цивилизационный фетиш, а по сути — Рим Первый, языческий. Православный Святорусский идеал подменялся и заменялся секулярной идеей Великой России. Понятия «смысл жизни» и «цель жизни» наполнялись светским, внецерковным смыслом; содержательная обусловленность установочных понятий начала терять сакральную ориентированность и надмирную устремленность.

В сознании власть имущих место «Святой Руси» занимают категории иного порядка: «польза Отечества», «величие империи», «слава России». Наверное, красочней всего эта идейная переориентация запечатлелась в великолепной фразе Петра I в день Полтавского сражения, которая позже была увековечена на памятнике-кресте: «…а о Петре ведайте, что жизнь ему недорога, лишь бы жила Россия, благочестие, слава и благосостояние ее»[428].

Понятие «благочестие» в указанном наставлении можно воспринимать по-разному, в том числе и в смысле, весьма далеком от подлинного понимания благочестия именно как Богопочитания. Фактически же при Петре I благочестие перестает выступать в качестве высшего и универсального небесного управленческого предначертания, теряет значение непререкаемого поведенческого эталона, отодвигаясь в область частного, индивидуального дела.

Петровская Россия, или, как ее иронически называли славянофилы, с подачи пресловутого маркиза де Кюстина (1790–1857), — «имперские фасады», вырастила поколения людей, не знавших и не чувствовавших, что за этими «фасадами» может скрываться полноводная и многоцветная жизнь. Русский исторический опыт был ошельмован и предан долгому забвению, а все привычки, нормы, эталоны начали черпаться извне — «из Европы». Как точно выразился Н. М. Карамзин, с Петра «мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России».

Представляется вполне обоснованным историческое заключение известного русского мыслителя князя Н. С. Трубецкого (1890–1938). «Петр Великий в начале своей деятельности хотел заимствовать у «немцев» лишь военную и мореплавательную технику, но постепенно сам увлекся процессом заимствования и перенял многое лишнее, не имеющее прямого отношения к основной цели»[429]. Можно даже резче сказать: Петр Алексеевич начал заимствовать весь порядок западноевропейского мироустроения, уже буржуазного в своей первооснове, включая самые мелкие черты бытового уклада.

Россия не просто стала «учиться у Запада»; сама по себе полезность «учения» не подлежит сомнению. Она начала заимствовать, перенимать, копировать, часто без всякого разбора и без всякой критической оценки, не только технические, технологические, цивилизационные новации, но и весь строй культурной жизни. Подобное безоглядное копирование и позволяло таким националистам, как Германский Император Вильгельм II потом презрительно называть Россию «страной-обезьяной»[430]. Государственная власть, а в широком смысле весь монархический истеблишмент, формировались теперь под знаком западо-центричных координат. Потому уже в XVIII веке многие были искренне уверены, что «настоящая история» России начинается именно с Петра I и его пресловутого «окна в Европу».

Когда в XIX веке заявила о себе русская интеллигенция, с самого своего начала настроенная крайне негативно уже и по отношению к «имперским фасадам», то в этом проявился великий исторический парадокс. По сути дела дети «гнезда Петрова», славословя «отца», задыхались «от возмущения» по поводу его творения. Замечательно это органическое противоречие западнического сознания прокомментировал известный почвенник И. С. Аксаков (1823–1886). «В России, — писал он в 1865 году, — торжество бюрократизма начинается для нас с Петра I, с того знаменитого переворота, к числу поклонников которого принадлежат именно наши противники! Они в наивности своей и не подозревают, что поклонение Петру есть поклонение тому самому началу, на которое они теперь, с такою простодушною яростью, нападают!»[431].

Можно бесконечно вести схоластические споры о соотношении «зерна» и «растения», об их обусловленности и несхожести, приводить доводы в пользу умозаключений об «искажении» первоначального «проекта», но факт остается фактом: чиновно-дворянская Империя была продуктом замысла Петра Алексеевича. Замысел этот красочно сформулировал Н. М. Карамзин, заметивший, что «пылкий Монарх с разгоряченным воображением, увидев Европу, захотел сделать Россию Голландией»[432].

Очень резкую и чрезвычайно точную характеристику Петра Алексеевича и его эпохи дал А. И. Герцен (1812–1870): «Около Петра собирается куча голи дворянской, не помнящей родства, иностранцев, не помнящих родины, денщиков и сержантов в пересыпочку со старыми боярскими детьми и вечными интриганами, ползающими у ног всякой власти и пользующимися всякими милостями. Круг этот растет и умножается быстро, давая всюду свои чужеядные побеги»[433].

Отношение к Петру — давний разделительный мировоззренческий ориентир. По сути дела, здесь — исходный фокус всех идеологических противостояний XIX–XX веков. Восторги и безусловное одобрение дел Петровых — верный признак европо-центричного, западнического, дерусифицированного сознания. Ведь он, по справедливому замечанию одного из «отцов славянофильства» И. В. Киреевского (1806–1856), — «разрушитель русского»[434]. За такое «великое дело» вестернизированная мысль прощает своему любимому герою его очевидный аморализм. За насильственную «европеизацию» его неизменно горячо и превозносили русские западники, притом что они никогда не понимали и не чувствовали, что такое «русскость». Как афористично выразился В. О. Ключевский, «Петр I делал историю, но не понимал ее»[435].

Петр I, действительно, насильственно насаждал «европейскую цивилизацию». Правда, при этом обычно не принято поднимать вопроса о цене преобразований, которая, среди прочего, выражалась и в бесчисленном количестве загубленных человеческих жизней. За время правления Петра I, за неполные тридцать лет, население России, по разным оценкам, уменьшилось от 20 до 40 %.[436] Кстати сказать: за сорок лет безраздельного правления «кровавого тирана» Иоанна Грозного, численность населения в подвластной ему Московии увеличилась почти вдвое[437].

Все «материалисты», «прогрессисты», «эволюционисты» тут, как в оцепенении. Хотя уже давно установлено, что эпоха «Петра Великого» — пик государственного насилия, в том числе и в применении смертной казни[438]. Никто даже приблизительно не установил количество погибших «во славу преобразований». Однако правда состоит и в том, что никто из «русских европейцев» и не проявлял желания такие потери считать. В других случаях «математические выкладки» и «статистические показатели» — излюбленный прием при доказательстве «русской отсталости». Здесь же статистика замолкает.

Сам Петр Алексеевич, его клевреты и многочисленные симпатизанты трактовали человеческие потери, связанные с военными кампаниями Преобразователя, так и многочисленные казни неугодных — как неизбежные жертвоприношения на Петровский «алтарь Отечества». Метафорически злодеяния Царя-Императора так часто воспринимаются до сих пор. Но при этом почему-то не возникает вопроса: что же до Петра I на Руси не существовало «алтаря Отечества»? Конечно же, он наличествовал. Только тогда «алтарь Отечества» и церковный алтарь значили одно и то же. И лишь со времени «Петра Великого» они стали существовать и восприниматься раздельно.

В один исторический миг на Руси все чужое начало признаваться властью «своим», а все исконное в одночасье стало третироваться как «негодное». Это явилось потрясением национально-религиозного сознания. Историк Церкви, в целом весьма высоко оценивавший «петровскую революцию», вынужден был признать, что «все преобразования Царя были проникнуты духом секуляризации, который поколебал всю совокупность норм народной жизни»[439].

Впервые в русской истории властью завладел и ею безраздельно начал распоряжаться не просто «плохой правитель». Суть несчастья состояла не в «самодурстве», «кураже», «прихотях» и «жестокостях» — такие качества и проявления верховной власти русские готовы были сносить, не ропща. Самое страшное состояло в том, что правитель «от Бога» стал творить «небожье дело», начал «разрушать русское». В таком восприятии происходящего сходились и сторонники протопопа Аввакума из числа «староверов», и приверженцы ортодоксального Православия.

Грубые и безоглядные нововведения Петра Алексеевича способствовали обострению эсхатологических переживаний и ожиданий, которые никогда в православном мире не исчезали, но обострялись до чрезвычайности в моменты исторических потрясений. По заключению исследователя, «Пришествие антихриста ожидалось в 1666 г., когда оно не исполнилось, стали считать его, 1666 г., не от Рождения Христа, а от Его Воскресения т. е. стали ждать его в 1699 г. (1666–1–33=1699). И всего за несколько дней до начала этого года (25 августа 1698 г.; следует иметь в виду, что новый год начинался 1 сентября) явился Петр из первого своего заграничного путешествия, причем его пребывание было сразу же ознаменовано целым рядом культурных нововведений (уже на следующий день началась насильственная стрижка бород; уничтожение бород было ознаменовано в новолетие 1699 г.; тогда же началась и борьба против национальной русской одежды и ряд других реформ того же порядка)[440].

С этим естественно связывали слух о том, что настоящего Царя за границей «убили» или «подменили», причем слухи эти начались еще до возвращения Петра. Надо полагать, что легенде о «подмененном царе» «способствовал и карнавальный маскарад Петра, который во время вояжа принял на себя роль урядника Петра Михайлова»[441].

Надвигающую угрозу русскому благочестию православные пастыри разглядели на самой ранней стадии ее явления. В своем «Завещании» Патриарх Иоаким (1674–1690) заповедовал: «Всякое государство свои нравы и обычаи имеет, в одеждах и поступках свое держит, чужого не принимают, чужих вер людям никаких достоинств не дают, молитвенных храмов им строить не позволяют»[442]. Голос Архипастыря Петром Алексеевичем услышан не был.

Власть постепенно, но все более заметно начала умалять Святоотеческую Веру, а затем и прямо отступать от нее. По замечанию философа-богослова Г. В. Флоровского (1893–1979), «новизна Петровской реформы не в западничестве, но в секуляризации. Именно в этом реформа Петра была не только поворотом, но и переворотом». Монарх самочинно насадил «психологию переворота», инициировав подлинный русский культурный раскол. Отныне государственная власть начинает самоутверждаться в своей самодостаточности, а человеческая личность оценивается уже не с позиции нравственно-религиозных качеств, а с точки зрения ее пригодности для «политико-технических задач и целей»[443].

Нет никаких оснований приписывать Петру I изначальный злокозненный русофобский замысел. Он, конечно же, руководствовался в своей деятельности идее «блага» страны, понимая его лишь с позиции властного прагматического расчета. Он хотел неограниченной власти не во имя власти, а «во имя России». Искренность этого порыва Преобразователя восхищала очень многих. Как писал историк А. С. Лаппо-Данилевский (1863–1919), «после низложения Никона раздвоение власти не могло продолжаться: оно грозило государственному единству и было окончательно упразднено Петром Великим»[444]. Данный популярный «оправдательный аргумент» удивителен, если учесть, что никакой «диархии» к моменту воцарения Петра Алексеевича в реальности уже не существовало. Поэтому говорить об «угрозе единству» можно, лишь руководствуясь безоглядным чувством пиететного преклонения перед образом Первого Императора.

Иногда можно встретить утверждения, что Петр I «унизил Церковь». Думается, что такая формулировка — бессмыслица. По поводу содержания понятия «Церковь» замечательно высказался в начале XX века архимандрит Сергий (Тихомиров, 1871–1945). «Если мы станем на точку зрения апостольскую, нам будет предноситься образ Церкви как великого Тела Христова: Глава Тела — Христос. Члены — все верующие в Него, без различия званий, состояний, наций. Глава не мыслится без тела, тело не мыслится без главы. Взаимоотношение между Главою и Телом постоянное, живое, не прекращающееся»[445].

«Церковь» в своем исходном, высшем, абсолютном значении никакой смертный, даже наделенный безбрежной властью, «унизить» не в состоянии. Он может изменить и даже упразднить земное установление, «общину людей», историческое социальное явление, но «отнять» Церковь, «лишить» Веры он не в силах. Однако оскорбить чувства верующих, умалить святыни своим святотатством повелитель может, в особенности, если отмечен знаком сакрального избранничества, как то и произошло с Царем-Императором Петром Алексеевичем.

Характерно, что Петр в своей законотворческой деятельности предал забвению «Уложение» отца Алексея Михайловича, хотя формально оно и не упразднялось. Мало того. 18 марта 1700 года даже появился Указ, в котором говорилось, что «новоуказные статьи» должны служить как бы продолжением «Уложения 1649 года[446]». Однако «новоуказныхстатей» появлялось так много, они имели столь широкий предметный охват, что «Уложение» было по факту отменено. За последние двадцать лет правления Петра I (1705–1725) в законотворческом процессе не только нет ссылок на «Уложение»; оно вообще больше не упоминается.

Отказ от наследия Алексея Михайловича проявился в принципиальном изменении отношения верховной власти к Церкви. Давно известно: самый страшный ущерб достоинству Церкви всегда наносили не атеисты-богохульники, даже самые воинственные, а — недостойные пастыри. В случае же с неблагочестивым Царем этот урон неизмеримо весомее, особенно учитывая тот факт, что Русь, невзирая на все несовершенства и отступления, в целом являла образец Государства-Церкви. Петр I решительно и безоглядно постарался разорвать эту органическую историческую связь. Русь становилась светской Империей, в которой Православие сделалось лишь главной концессией. Теперь не Церковь пребывала в Империи, и не Империя была в Церкви; отныне, по протестантскому образцу, Церковь становилась как бы ведомством, обязанным обслуживать «государственный интерес».

Государство начало преподноситься как самодовлеющая и самоценная историческая субстанция, а «дело Государя» заменялось «государственным делом». Причем любое уклонение от защиты интересов его признавалось преступлением, достойным смерти. Петровский указ от 24 апреля 1713 года устанавливал жесточайшее наказание «вредителям государственного интереса»: «Сказать во всем Государстве (дабы неведением никто не отговаривался), что все преступники и повредители интересов государственных с вымыслу, кроме простоты какой, таких без всякие пощады казнить смертию, деревни и животы брать, а ежели кто пощадит, тот сам казнен будет»[447].

Особым указом от 23 октября 1713 года подданные поощрялись доносить лично «Его Царскому Величеству» о «преступниках и повредителях интересов Государства», за что им полагалось щедрое вознаграждение в виде движимого и недвижимого имущества «повредителей»[448].

Что такое «интерес государственный», в законе не разъяснялось. Из контекста же всего петровского законодательного творчества следовало, что это — «воля Государя», которая напрямую не корреллировалась с сакральным заданием, адресованным христианскому правителю. Теперь государственный закон в первую очередь не охранял больше достоинство Церкви и ее пастырей, как то было при Алексее Михайловиче. Отныне только отвлеченный «интерес государственный» становился самоценной приоритетной заботой Законодателя.

Конечно, Петра Алексеевича нельзя назвать примитивным «атеистом на Троне», как его иногда именуют. Он был слишком умным и, так сказать, масштабным; для этого он был «слишком русским». Во всяком случае, он прекрасно понимал то первейшее значение, которое имело Православие в жизни его подданных. Он не отвергал Бога. Мало того, силой своего беспощадного закона он оберегал Имя Божие, Имя Пресвятой Богородицы от возможных оскорблений и поношений. За подобные деяния, по петровскому указу, полагалась смертная казнь: «отсечение главы». В его «Воинских артикулах», увидевших свет в 1716 году, об этом говорится со всей определенностью.

Одновременно с этим, Петру I, любившему различные «регламенты», потребовалось, «как в Европе», сформулировать и верховные властные прерогативы, ему принадлежавшие. Так впервые в русской истории появилась формула, определяющая формальной юридической категорией, «письменным словом», права Самодержца. «Его Величество, — говорилось в «Артикулах», — есть самовластный Монарх, который никому на свете ответу дать не должен: но силу и власть имеет свои Государства и земли, яко Христианский Государь, по своей воле и благомнению управлять»[449].

Формулировка была явно неудачной; она не проясняла источник «самовластной» прерогативы, а само это выражение подменяло самодержавное определение монаршей власти. Ведь понятие «самовластье» и «самодержавие», хотя и можно поставить в один семантический ряд, но в семиотическом, историко-духовном значении, это — две разнозначимые величины.

Петр заявлял себя Монархом, властные права которого безбрежны, абсолютны. Верховная власть трансформировалась из «самодержавной» в «абсолютную». При конституировании царекратической идеи в XVI веке смысловые акценты были иными. Как заявлял Иоанн Грозный в письме князю А. М. Курбскому в 1564 году, «Русская земля держится Божьим милосердием, и милостью Пречистой Богородицы, и молитвами всех святых, и благомнением наших родителей, и, наконец, нами своими государями…»[450]. Прошло сто пятьдесят лет, и родилось новое самосознание Сюзерена: только воля правителя, его «благомнение», которое можно трактовать как угодно, является содержанием верховной власти.

В своем отторжении от прошлого, отвержении традиции Петр руководствовался намерением укрепить и власть, и Россию. Идеологическое оправдание этому стремлению он находил в историческом опыте Империи ромеев («Византии»), но брал оттуда только то, что ему представлялось наиболее показательным — отрицательный пример. В 1701 году Монарх писал: «Когда греческие Императоры, покинув свое звание, ханжить начали, а паче их жены, тогда некоторые плуты к оным подошли и монастыри уже в самих городах строить испросили и денежные помочи требовали: еще же горше, яко не трудитися, но трудами других туне питаться восхотели, к чему императоры весьма склонны явились и великую честь погибели самим себе и нарду стяжали, — на одном канале от Черного моря до Царя-города на 30 верст с 300 монастырей было, — и так как от прочаго неосмотрения так и от сего в такое бедство пришли: когда турки осадили Царьгород, ниже 6000 человек воинов сыскать могли. Сия гангрена и у нас зело было распространяться начала под защищением единовластников церковных»[451].

Никогда еще в русской истории правитель «милостью Божией» так нелицеприятно не отзывался о священстве, но особенно о монашествующих, о которых Иоанн Грозный, вслед за Преподобным Феодором Студитом, говорил: «Свет инокам — ангелы, свет мирянам — иноки». Царь Петр не видел такого света, что свидетельствовало о том, что духовной природы Церкви и смысла монашеского служения он не ощущал и не понимал. Как очень точно выразился историк Церкви, религиозность Царя была «рассудочной»[452].

В Послании Святого Апостола Павла к римлянам говорится, что «Помышления плотские суть смерть, а помышления духовные — жизнь и мир. Потому что плотские помышления суть вражда против Бога; ибо закону Божию не покоряются, да и не могут. Посему живущие во плоти Богу угодить не могут»; «Ибо, если живете во плоти, то умрете, а если духом умерщвляете дела плотские, то живы будете» (Римлянам. 8. 6–8,13). Монастырская обитель — образец воплощения на земле Града Небесного, монашеское послушание — всеохватное служение Евангельской Истине.

Петр же Алексеевич видел лишь внешние земные контуры и некоторые нелицеприятные повседневные формы, расценивая монастырь и монашество, как определенную общественную организацию. И только. Он не воспринимал их высокого духовного предназначения, потому они и представлялись ему «ненужными», так как казались в утилитарном смысле «бесполезными». Специально изучавший религиозные пристрастия Первого русского Императора известный славянофил Ю. Ф. Самарин (1819–1876) обоснованно заключал: «Петр Великий понял религию только с нравственной стороны, насколько она нужна для государства, и в этом выразилась его исключительность, его протестантская односторонность. Со своей точки зрения, он не понимал, что такое Церковь, он просто ее не видел; ибо сфера ее выше сферы практической, и потому он поступал, как будто бы ее не было… Петр Великий не мог понять монашества. Прямой пользы от него не было, и долго он недоумевал, какое место ему дать в государстве, и не лучше ли отменить его совершенно»[453].

При Петре Первом начался принципиальный, глубочайший разлад между физическим и метафизическим мирами. Традиционное русское миросозерцание теряло свою цельность и универсальность. Имея в виду Петра и его окружение, ученый-богослов очень точно заметил, что общество это, не отрекаясь от Веры и Церкви, «отрекалось от образа жизни, к которому звала Церковь, в поклонении которому она старалась, поелику возможно, удержать все общество в целом»[454].

Вряд ли возможно утверждать, что до Петра Алексеевича «образ жизни» и «образ правления» царских особ всегда находились в гармоничном единении и полностью отвечали Христианскому Завету. Однако трудно спорить с тем, что именно при Петре I Богоугодная жизнь перестала служить жизненным ориентиром для Монарха, а исходная православная интенция — в русском выражении «истина», «правда» — мало что стала определять в делах государственных. Состояние христианского катарсиса («духоочищения») начинает уходить из высших кругов в социальную толщу. Петр фактически перестал быть Самодержавным Царем, утвердив себя в роли светского неограниченного монарха, а потому Царское Самодержавие при нем и приобрело облик западноевропейского абсолютизма.

В детстве Петр получил духовное образование, и, как писал В. О. Ключевский, «свободно держался на клиросе, читал и пел своим негустым баритоном не хуже любого дьячка» и утверждал даже, что «мог прочесть наизусть Евангелие и Апостол»[455]. Его отец — Царь Алексей Михайлович, его мать — Царица Наталья Кирилловна, его старший сводный брат — Царь Федор Алексеевич — все являлись благочестивыми русскими людьми. Его тетка Татьяна Михайловна (1636–1706), сводные сестры Марфа (в иночестве: Маргарита, 1652–1707), Екатерина (1658–1713), Мария (1660–1723), Феодосия (1662–1713) и горячо любимая родная сестра Наталья (1673–1716), все без исключения, принадлежали к числу благочестивых православных верующих, никогда не покушавшихся на святые устои Веры Христовой, на церковные каноны и законы, удостоверяемые исторической традицией.

Петр I на традицию не только покушался, но и легко, «одним указом», ее перечеркивал и отбрасывал, что свидетельствовало о том, что духовного воспитания Царь-Император не получил, или получил явно недостаточное. Во всяком случае, все, кощунственные, с точки зрения православной традиции, петровские известные «шутейные забавы», бесчисленные и умышленные унижения церковного клира иначе и расценить невозможно. Петр I, не отрицая Бога, умалял, а по сути дела — отрицал самозначимость Божьего установления — Церкви. Иначе как богоотступничеством подобную политику и назвать невозможно.

Не известно, каялся ли Петр в своих грехах, в грехах перед Россией и перед Церковью, притом что православный обряд он в общем-то соблюдал, хотя в зрелые лета посты «не держал», на исповеди бывал время от времени. При огромном количестве сочинений о Петре I этот важнейший момент, раскрывающий религиозно-нравственный облик Царя от «древа Царского», так и не прояснен. Просто удивительно, что никто из историков (и неисториков), писавших о Петре, нравственно-духовную сторону личности Первого Императора фактически не затронул.

Здесь невольно возникает сравнение Первого Императора с Первым Царем Иоанном Грозным, который ощущал свои человеческие слабости и нравственные падения, в чем не раз признавался и каялся не только частным образом, но и перед Церковными Соборами, что свидетельствовало о живом чувстве Христапреданности в душе Иоанна.

У Петра же Алексеевича подобных покаянных слов найти невозможно. Неизбежно возникают две главные интерпретации подобного поведения: он или не ощущал своей греховности, или не считал нужным публично в том признаваться. Если верно первое предположение, то тогда можно утверждать, что он был одержим страшным смертным грехом — гордыней, которую Иоанн Златоуст называл «болезнью души», «причиной всех зол»[456].

Если же согласиться со вторым предположением, то значит, Петр Алексеевич считал отношения с Богом своим личным делом, что можно расценить как признак торжества протестантской религиозной философии. В православной же традиции у Царя «личного дела» быть не может; его душа — открыта людям и миру; он ведь пастырь, обязанный вызывать не только страх и трепет своей властью, но и любовь чистотой души и высотой помышлений. «Царское дело» — это ведь «Божье дело», там нет места ничему «личному». Так было в случае с Алексеем Михайловичем, но его младший сын придерживался совершенно иного взгляда.

Не существует надежных свидетельств того, что, несмотря на все свои «отступления» и «падения», Петр Алексеевич готов был порвать с Православием. При нем строились известные православные храмы. По его инициативе одновременно с закладкой Петербурга в 1703 году была заложена и первая церковь новой столицы — во имя Первоверховных святых апостолов Петра и Павла (Апостол Петр — небесный покровитель Петра I). На месте первоначально деревянного собора позже был воздвигнут величественный каменный собор, колокольню которого венчал не традиционный православный крест, а установленный в 1725 году по личному велению Царя-Императора — Ангел с крестом в руке. Собор этот, построенный архитектором-итальянцем Д. Трезини (1670–1734), разрушал русскую архитектурную традицию и, как справедливо заметил один из исследователей, «напоминает городские ратуши прибалтийских городов»[457].

Имя Петра Первого неотделимо и от сооружения в Петербурге Исаакиевского собора. Каменную церковь во имя Исаакия Далматского (день памяти Святого приходился на день рождения Петра Алексеевича) начали строить на берегу Невы в 1717 году. Современный же собор сооружен по проекту архитектора О. Монферрана (1786–1858) уже в XIX веке и освящен в 1858 году.

Самым же замечательным духовным памятником, напрямую связанным с Первым Императором, навсегда остался Александро-Невский монастырь (Лавра), который задумался Преобразователем как центральная и великолепнейшая обитель всей России. Основана Лавра была в 1710 году на том самом месте, где, по преданию, позже оспоренному, князь Александр Невский когда-то разбил шведов. В 1723 году в Александро-Невский монастырь из владимирского Рождественского монастыря были перенесены мощи Святого Александра Невского. Помимо своего далекого предка Александра Невского, Петр чтил и Апостола Андрея Первозванного. В 1698 году им был учрежден первый, так навсегда и оставшийся, наиболее выдающимся — орден Святого Апостола Андрея Первозванного, который «святым крещением первоначально пределы наши просветившего»[458].

Уместно еще сказать и о том, что в России с 1700 по 1725 год было открыто около ста монастырей — этих русских обителей благочестия, милосердия и просвещения[459].

При всем том, протестантский «уклон» религиозного сознания Петра трудно подвергнуть сомнению. Находясь в Западной Европе, он не раз отзывался с восхищением о Лютере. Существуют даже свидетельства, что во время своего первого пребывания за границей, с марта 1697 по август 1698 года, Русский Царь демонстрировал там удивительный вероисповедный индифферентизм. Он обсуждал с различными лицами вопросы Веры так, как будто Русь стояла на пороге нового религиозного обращения. Царь якобы даже рассматривал вопрос о признании Папы, от чего его отговорил Король Нидерландов Вильгельм (Виллем) III (1650–1703), посоветовавший русскому гостю «сделаться самому главой религии», как то было в протестантских странах, без чего «он никогда не будет у себя полным господином»[460].

Хотя Царь напрямую данную рекомендацию в жизнь и не воплотил, но церковную организацию он полностью подчинил компетенции государства.

Историк С. Ф. Платонов, называвший Петра «гениальным», признавал, что «его поведение, вся манера действовать показывали, что Петр не просто видоизменяет старые порядки, но питает к ним страстную вражду и борется с ними ожесточенно. Он и улучшал старину, и гнал ее, и принудительно заменял новыми порядками»[461].

Царь не собирался ни отменять Веру, ни даже отделять Церковь от государства; он лишь намеревался, как удачно выразился Ф. А. Степун, «ввести ее в государственный оборот». Эта философия власти в полной мере отразилась в собственноручном указе Петра I от мая 1722 года по поводу комплектования руководства Правительствующего Синода: «В Синод выбрать из афицеров доброго человека, кто б имел смелость и мог управлять управление синодского дела знать, и быть ему обер-прокурором и дать ему инструкцию, применительно к инструкции генерал-прокурора Сената»[462]. Первым главой Синода, «обер-прокурором», и стал полковник И. В. Болтин, «исполнявший должность» с июня 1722 по май 1725 года.

Вера являлась для Петра неким фоном, ритуалом, обрядом; она не мотивировала его повседневного государственного служения. Потому он так легко переступал через традицию, нисколько не ощущая того, насколько «новое» не просто противоречит «старому», но и оскорбляет религиозное чувство. В русской повседневности весь бытовой уклад был пронизан высоким сакральным смыслом. Петр же этому содержанию не придавал никакого значения, и творил свое дело как будто на «чистом листе».

Петровское «брадобритие» стало не просто введением новой обиходной нормы, но явилось покушением на духовную традицию. Патриарх Филарет в 1628 году соборно проклял это «псовидное безобразие». Брадобреев предавали проклятию патриархи Иоаким и Адриан (1690–1700). Сызмальства русский человек видел бороды на ликах святых, которые даже визуально являлись образцом и эталоном. Бритыми и в немецком, «фряжском» платье, в иконографии обычно изображались бесы. В такой наряд было принято наряжаться на святочных представлениях, изображая нечистую силу.

Брадобритие считалось и знаком ереси, и вывеской «содомского греха». Митрополит Московский Макарий еще в середине XVI века писал, что «вопреки Божественной и Царской заповеди некоторые творят дела латынской ереси, накладывают бритву на свои бороды, творя угодие женам и поругаясь образу Божию; другие содевают срамные дела нецеломудрия»[463]. И вдруг сам Царь запретил бороды и повелел носить шутовской наряд повседневно, а потому и говорили, что «Царь нарядил людей бесом»[464].

Царь много лет выступал гонителем всего русского, причем гонение не только часто было безумно-мелочным но, надо прямо сказать, малорезультативным. Так случилось с его пресловутым Указом от декабря 1701 года, называвшимся: «О ношении всякого чина людям немецкого платья и обуви, и об употреблении в верховой езде немецких кресел». Царь повелевал всем подданным, кроме «духовного чина, священников и дьяконов и церковных причетников и пашенных крестьян», носить исключительно одежду и обувь или немецкую, или французскую. Это касалось как мужчин, так и женщин, которым тоже предписывать вплоть до исподнего (!) носить только одежду заграничного фасона! Категорически запрещалось ношение «русского платья», включая сапоги и шапки, а «мастеровым людям» приказывалось подобной одежды и упряжи не делать «и в рядах не торговать»[465]. За нарушение повеления полагался значительный штраф, а «мастеровым людям» предписывалось телесное наказание.

Поразительно, насколько «вполневзрослый» Царь, которому шел тридцатый год, не хотел считаться ни с какими обстоятельствами, со сложившейся народной традицией. Ведь быстрый переход на новую «форму одежды» был невозможен ни по финансовым соображениям («немецкое платье» было чрезвычайно дорогим), ни по природно-климатическим условиям. Щеголять в башмаках и тонких камзолах уместно было где-нибудь в Голландии или Германии, но не в России с ее суровым климатом и многомесячной распутицей.

Однако Преобразователь ни с чем считаться не хотел; он вел себя как взбалмошный ребенок, отдававшийся целиком импульсивным желаниям. Нет нужды говорить, что результатов быстрых на этой «ниве европеизации» он не добился: если царское окружение и восприняло подобные меры как норму, то основная Россия как жила традицией, так и одевалась традиционно. Штрафы и запреты мало помогали. Но при этом, безусловно, воля Царя оскорбляла и потрясала исконные миропредставления.

Нарочито и кощунственно выглядели петровские «всешутейные соборы», которые не могли восприниматься иначе как глумление над Церковью, церковной службой, так как это карнавальное действие включало подлинные элементы сакрального обряда. Во время потешной свадьбы «патриарха» 13 декабря 1715 года чин венчания совершал в церкви священник Архангельского собора, девяностолетний старец.

Участники и очевидцы подобных оргий могли воспринимать их как дьявольские игрища. Так, князь Иван Хованский (†1701) потом рассказывал: «Имами меня в Преображенское и на генеральном дворе Микита Зотов[466] ставил меня в «митрополиты» и дали мне для отречения столбец, и по тому письму я отрицался, а во отречении спрашивали вместо «веруешь-ли», «пьешь-ли», и тем самым своим отречением я себя и пуще бороды погубил, что не спорил, и лучше мне было мучения венец принять, нежели было такое отречение чинить»[467].

Традиционный образ Христианского Царя дискредитировала в глазах народных и предосудительная семейная жизнь Петра I. По настоянию матушки — Царицы Натальи Кирилловны — его женили в 1689 году на Евдокии Лопухиной (1669–1731), к которой он никогда не питал симпатии. Этот брак принес трех сыновей: Алексея (1690–1718), Александра (1691–1692) и Павла (1693).

Вообще вся личная жизнь «Петра Великого» — это какая-то бесконечная «грязная эскапада», которая неизбежно дискредитировала исторический облик Русского Царя, исстари считавшегося не только повелителем страны, но и хранителем моральных традиций, сберегателем нравственных устоев всего Царства.

Петр Алексеевич тяготился тихой, благочестивой супругой и быстро нашел себе стороннюю привязанность в Немецкой слободе, в том самом «Кукуе», который в царствование Алексея Михайловича считался прибежищем «нечистых» и «безбожной слободой». Петр уже в юности «проторил дорожку» в это злачное место за городской заставой на реке Яузе. В этом московском «оазисе Европы» он и находил себе разнообразные телесные услады. Москвичи между собой шушукались: «Царь на Кукуе и всяк день пьян». Там, в доме виноторговца и карточного шулера Иоганна Георга Монса, он в 1690 или в 1691 году и познакомился с младшей дочерью хозяина Анной Моне (1672–1714). Этой, родившейся в Вестфалии, плохо говорившей по-русски фривольной девицей, он увлекся, да так серьезно, что находился с ней в интимной связи более десяти лет. До этого у молодого Самодержца в «фаворитках» числилась подруга Анны некая «фройляйн» Елена Фадемрех, которую в Немецкой слободе называли «безотказной»…

Вся Москва знала о предосудительной связи Царя с распутной Анной, и москвичи заглазно презрительно величали Анну Моне «Кукуйской царицей» и «Монсихой». До связи с Самодержцем всея Руси пресловутая Анна состояла любовницей сотоварища и собутыльника Петра I, швейцарского уроженца Франца (Франсуа) Лефорта (1655–1699), которому Петр в 1690 году пожаловал чин генерал-майора.

По возвращении из-за границы в 1698 году (поездку организовывал Лефорт) Петр сразу же отправился к «Монсихе», а свою супругу приказал постричь в монахини, что и было исполнено, несмотря на протесты Патриарха Адриана. Царица Евдокия получила имя Елены и была заточена в Суздальском Покровском монастыре. Судьбу же сына-наследника Алексея он вознамерился решить на «новый манер»: отправить «обучаться» за границу и женить на иностранной принцессе.

Слух об этих планах быстро распространился не только в России, но достиг и далеких пределов. Православный мир узрел в этом признак умаления благочестия Русского Царства. Свою обеспокоенность выразил Вселенский Патриарх Гавриил (1702–1707). В декабре 1705 года Святейший заявил русскому послу (1702–1714) в Константинополе П. А. Толстому (1654–1729): «Говорят-де в народе, будто Царское Величество изволяет сына своего сочетать законного брака на сестре цесаря римского и ежеле сие учинит, конечно-де латинское мудрование в Российском государстве возрастет, а благочестие умалится, и Царское Величество в государстве сыну своему не изволит избрать невесту, или-де мало в Москве благородных честных девиц избранных и благочестивых, и какие-де ради причины сопрящися с крайним свойством со иноверными»[468].

Петр же Алексеевич не считался с мнением православных первоиерархов. В1711 году он устроил свадьбу своего сына на принцессе Софии-Шарлоте Браушвейг-Вольфенбютельской (1695–1715). Эта брачная партия создала печально-гротесковую ситуацию. Принцесса сохранила евангелическое вероисповедание, что было особо оговорено в брачном контракте. Хотя родившийся от этого брака Петр Алексеевич (1715–1730, с 1727 года — Император Петр И), был воспитан в Православии, но происходил он от матери-лютеранки. Когда же он наследовал престол в 1727 году, то оказалось, «что он как Царь носил священнический чин в Церкви, а исповедание его матери подвергалось ежегодной анафеме со стороны Церкви в Неделю Православия!»[469].

Сам Петр I в феврале 1712 года вступил во второй брак с женщиной сомнительной репутации, с которой уже давно, предположительно с 1703 года, состоял в интимных отношениях. Это — уроженка Лифляндии Марта Скавронская (1684–1727), принявшая в 1704 году Православие под именем Екатерины Алексеевны Михайловой[470]. Она уже ранее состояла в браке со шведским драгуном Иоганном Крузе и носила фамилию Крузе![471]

Во втором браке Царя Петра Алексеевича произошло святотатственное смещение духовного и плотского родства. При переходе Марты в Православие ее восприемником являлся Царевич Алексей Петрович. Поэтому Екатерина стала крестной дочерью Алексея (она получила отчество «Алексеевна» в честь своего крестного отца). По отношению к самому Петру она оказывалась в духовном родстве внучкой. В православной традиции духовное родство не отделялось от плотского, оно признавалось еще значимее. Как справедливо заключает исследователь, «обвенчавшись с Екатериной, Петр как бы женился на своей внучке. Это не могло расцениваться иначе как своего рода духовный инцест, кощунственное попрание основных христианских законов»[472].

Удивительно, насколько Петру Алексеевичу было чуждо вселенское православное задание, адресованное и Царству, и ему, правителю Богопоставленному. Хотя этот факт он никогда не отрицал, но воспринимал свою исключительную роль, как право распоряжаться властью без всякого духовного водительства, руководствуясь лишь своими «хотениями» и «разумениями». Он не только не искал пастырских советов и наставлений, но как будто и не слышал голосов архипастырей. В том проявился полный духовный разрыв с традицией Московского Царства, и с наследием отца — Царя Алексея Михайловича.

Рационалистическая самодостаточность петровского мировоззрения в полной мере проявилась в деле церковной реорганизации. Патриарх Адриан, занявший в 1690 году Патриарший престол по меркам того времени в весьма немолодых летах (родился в 1627 году), был избран на Церковном Соборе вопреки желанию Петра Алексеевича; «за» однозначно высказался весь епископат и Царица Наталья Кирилловна. Сразу же по избрании в особом послании — «Увещевание к пастве» — Патриарх выразил свое понимание роли Церкви и роли государства. «Два начальства устроил Бог на земле, священство, глаголю, и царство». Каждое из них имело свои функции: «Царство убо власть имать точию на земли, Священство же власть имать и на земли и на небеси»[473].

В своем наставлении Патриарх в весьма острожной форме прокламировал мысль о первенстве священства в царстве. И по складу характера, и в силу «телесной немощи» Адриан не собирался, как Никон, идти на открытую конфронтацию с Миропомазанником и придать конфликту политический характер. К тому же и общие условия в стране к концу XVII века существенно изменились, и у Патриарха не было никаких надежд на успех в борьбе за торжество священнического начала.

Поэтому, не подвергая критике лично Петра I, Адриан в своих проповедях и наставлениях критиковал различные царские нововведения (насильственное бритье бород, употребление скоромной пищи в постные дни, курение табака). Он проявлял и личное «своеволие», приводившее к вспышкам царского гнева, — отказывался постричь в монашество Евдокию Лопухину, «печаловался» (заступался) за стрельцов, чем показал большое человеческое мужество. Как заметил историк Церкви А. В. Карташев, «Патриарх Адриан не знал, что ему делать с явлениями нового, чуждого ему времени и потому просто в своих церковных поучениях обличал и отрицал новые формы жизни»[474]. Тем не менее, державный властелин проявлял знаки личного внимания к Патриарху, а во время предсмертной болезни Святейшего посещал его и даже произносил «боголюбивые тирады» о том, «что евангельское учение — вот знание Божеское, больше всего в жизни сей нужное людям»[475].

Без колебаний, уничтожая всех и вся, что мешало его делу государственно-имперского созидания, Петр I свою «венценосную руку» на Патриарха все-таки не поднял. При этом сомнений, что Церковь, в первую очередь в лице самого Святейшего, «государево дело» не только не одобряет, но и часто и осуждает, у Царя не имелось. Смерть в октябре 1700 года Патриарха Адриана не привела к скорой ликвидации института Патриаршества в России, хотя Петр и противился созыву очередного Церковного Собора.

Начиная с декабря 1700 года, более двадцати лет, Русскую Православную Церковь возглавлял «Местоблюститель Патриаршего престола» блестяще богословски образованный Рязанский митрополит Стефан Яворский (1658–1722). При этом полномочия «экзарха-блюстителя» по сравнению с патриаршими были существенно ограничены[476].

В Указе о Сенате от 2 марта 1711 года, носившем название: «О власти и ответственности Сената», Монарх прямо обозначил ведомственные приоритеты в России, подчинив духовенство компетенции государственного учреждения в образе Сената и установив жесточайшее наказание на ослушание. «Повелеваем всем, кому о том ведать надлежит, как духовным, так и мирским, что Мы, для всегдашних Наших в сих войнах отлучках, определили управительный Сенат, которому всяк и их указам да будет послушен так, как Нам Самому, под жестоким наказанием или смертию, по вине смотря»[477].

Еще более определенно ведомственная подчиненность земной Церкви была обозначена в Указе Сената от 22 января 1716 года, который был доведен до сведения всех архиереев[478]. Этим Указом все священнослужители под присягой обязывались исполнять следующие требования. 1. Не отлучаться из своих епархий, кроме «крайних случаев». 2. Мягко обращаться с противниками Церкви. 3. Не строить Церквей «более необходимого». 4. Назначать новых священников только по мере потребности. 5. Объезжать свои епархии не реже одного раза в два-три года. 6. Не вмешиваться во внецерковные дела. («В мирские дела не входить ни для чего»)[479].

Теперь Церковь фактически подчинялась не только царской воле, но и распоряжениям государственного ведомства. Подобное положение неизбежно должно было привести к полной административной интеграции церковного управления в системе административного аппарата, что и произошло через несколько лет с возникновением Святейшего Синода.

Сама продолжительность реформирования управления Церковью свидетельствовала о том, что Царю — никогда не любившему долгих процедур в деле преобразований, — было весьма непросто решиться на кардинальную меру. Насколько известно, впервые публично Царь высказал мысль о замене Патриаршего управления коллегиальным в ноябре 1718 года. Когда Местоблюститель Стефан Яворский написал Царю, что ему неудобно постоянно жить в столице, так как из-за этого страдает управление Рязанской епархией, то Петр наложил резолюцию: «Для рязанских дел надлежит епископа устроить», а для «лучшего впредь управления (Церковью. — А. Б.) мнится быть удобно Духовной Коллегии»[480].

Идейным обоснованием замены единоличной власти Патриарха коллегиальным управлением под государственным контролем стал «Духовный регламент», к подготовке которого, по приказу Царя, в том же, 1718 году, приступил пламенный сторонник всех царских преобразований, его самый преданный клеврет из круга церковной иерархии — епископ Псковский Феофан Прокопович (1681–1736). Затем несколько лет этот документ обсуждался в Сенате с привлечением церковных иерархов, а также и в местных епархиях. В конце концов все архипастыри, включая и Местоблюстителя, поставили свои подписи.

В январе 1721 года появился «Регламент или устав духовной коллегии», согласно которому церковное управление переходило к «духовной коллегии». Петр I ясно провозглашал свою волю: «Устанавливаем Духовную Коллегию, то есть Духовное Соборное Правительство, которое по следующем здесь Регламенте, имеет всякие духовные дела во Всероссийской Церкви управлять»[481]. В феврале того же года «духовная коллегия» была переименована в «Святейший Синод».

14 февраля 1721 года появился царский указ, предписывавший на церковных службах вместо имени Патриарха возносить имя «Святейшего Синода»[482].

Петровский «духовный коллегиум» — Синод — стал, по существу, государственным «ведомством духовных дел» во главе с чиновником-обер-прокурором. Закон определял права Синода как «равнопатриаршие» и вменял ему в обязанность «сообразовываться с правилами Вселенских Соборов». Фактически же «Духовный регламент» игнорировал историческое понимание соборности, а вся практика Синода являлась нарушением принципов Вселенских Соборов. Очень точно это внутреннее противоречие обозначил Л. А. Тихомиров. «Синод должен заменить и Соборы и Патриарха. Но в действительности власть собора и власть патриарха совершенно различны. Если Синод есть Собор — то он не патриарх. Если Синод есть патриарх, то он не Собор. В действительности, Синод не есть ни то, ни другое, и не может исполнять обязанности ни собора, ни патриарха»[483]. Такое заключение вытекало из всей последующей деятельности Синода.

В отвлеченно же теоретическом обосновании, которое вдохновляло Феофана Прокоповича, ситуация могла представляться совершенно иначе. Сама по себе замена одного священнического установления другим не противоречила ни догматам, ни канонической традиции. Как писал Святитель Филарет Митрополит Московский (Дроздов, 1873–1867), «Каждый раз, когда в какой Церкви умирал патриарх, собирался в ней Собор, а по-гречески «Синод», который и занимал место патриарха».

В первые века церковной истории синодальное епископское собрание неукоснительно следовало этому Апостольскому правилу. «Но Шестой Вселенский Собор, приметив, что столь частые собрания епископов неудобны и обременительны для них, предписал (правило 8) «держать синоды единожды в год». Между тем большая часть дел, издревле подлежащих синодам, перешли к патриархам и митрополитам… Общий Синод всей Российской Церкви мог бы судить самого патриарха. Частный Синод избранных епископов в своем единстве пользуется правами, равными правам патриарха, почему, так же, как патриарх, именуется Святейшим. Патриарх есть Синод в одном лице, синод есть патриарх в нескольких избранных освященных лицах»[484].

В этом смысле каноническая трактовка не может быть подвергнута сомнению. Однако оставалась историческая практика, при которой решающую роль в формировании Синода играло не священство, а обмирщенная имперская власть, некоторые высшие представители которой совсем не могли быть относимы к числу ревнителей Веры. Начиная с Петра I, «поставление в епископы» не только «одобрялось» или «предлагалось» верховной государственной властью, как было раньше, но и определялось ею. Сам по себе епископат, а в широком смысле и все церковное сообщество, фактически не участвовало в таких процедурах, во всяком случае, влияние его не было определяющим.

Монарх стал верховным распорядителем земных церковных дел, что и было законодательно зафиксировано. «Император, яко Христианский Государь, есть верховный защитник и хранитель догматов господствующей веры, и блюститель правоверия и всякого в Церкви святой благочиния».

Утверждение безраздельной супрематии светской власти в делах церковного земного устроения привело к каноническому абсурду: в 1797 году в Акте о престолонаследии Павла I Император был назван «главой Церкви». Эта явная цезарепапистская формулировка была столь вопиюще несуразна, что потребовала особого законодательного уточнения, где церковная прерогатива Монарха была оговорена функциями защиты и попечения. В закон было внесено специальное примечание, гласившее, что исключительно в этом смысле «Император в акте о наследовании престола именуется Главою Церкви»[485].

«Воля монаршая» начинала определять не только общие вопросы церковного управления, но и регламентировать мельчайшие формы церковного обряда. Один характерный пример. 15 марта 1721 года появился царский указ, носивший название: «Пункты о иеромонахах состоящих на флоте». В законе говорилось, что иеромонахи на флоте призваны «не властительствовать», но только «духовные дела править». Им предписывалось три функции: «молитвы читать», исповедовать и причащать, «больных посещать и утешать», а «более ни в какие дела не вступать». На этом детализация функций не заканчивалась. Пастырям приказывалось, «службу церковную исполнять», «собирать на молитву» в «назначенное время» следующим образом. «Поставить дароносицу со Святыми Тайнами» и «иконы две или три, на которых письмо видно было бы», а «свеч излишних не налепливать», чтобы «кораблю повреждений не учинить». В свободное же от общей молитвы время пастырь обязывался «сидеть в своей каюте тихо» и «служителей корабельных к себе не созывать»[486].

Петр I утвердил абсолютную власть царя земного в делах Церкви, которая до сих пор служила Царству Небесному. Отныне Церковь привязывалась к государственной службе и ставилась под управление «соборного правительства». Его главу Монарх назначал не из клира. Отношение власти к традиционной Святоотеческой Вере стало напоминать форму религиозных преследований. Руководствуясь «Регламентом», Синод издавал указ за указом, «воспрещавшим» и «отменявшим» исторические формы церковности. Эти меры касались обрядности, крестных ходов, хождения с образами, дорогих окладов на иконах, умножения часовен, годичного хранения пасхального артоса (просфор), богоявленной воды и т. д.[487] Говоря о петровских церковных нововведениях, один из архипастырей удачно заметил, что это была «колкая сатира на религиозность наших предков»[488].

Преобразователь всеми силами стремился ввести Церковь «в государственный оборот». В 1701 году был восставлен Монастырский приказ, в управление которого были переданы архиерейские и монастырские вотчины, что подорвало хозяйственную самостоятельность Церкви и явилось первым шагом на пути секуляризации церковной собственности. Именно при Петре Алексеевиче впервые в русской истории для пополнения государственной казны было использовано имущество храмов и монастырей. Духовенство, свободное ранее от государственных повинностей, теперь принуждалось их исполнять. Его не только обязали платить государственные подати в усиленном размере, но лиц духовного сословия стали использовать для пополнения чиновничьего аппарата и исполнения некоторых государственно-административных функций[489].

Указ от 22 апреля 1722 года вообще превращал духовенство фактически в государственных служащих. Священники не только при вступлении в должность должны были приносить присягу на верность Монарху, но и обязывались доносить о всяком ущербе интересам Императора и даже, что было вообще беспрецедентным в истории Православия, нарушать тайну исповеди и сообщать властям «об открытиях на исповеди воровстве, измене и бунте на государя или иное злое умышление на честь и здравие государево и фамилию Его Величества». Подобное распоряжение — каноническое преступление, так как тайна исповеди — нерушимая основа Церкви Христовой с самого момента ее возникновения.

Ничего подобного историческая практика еще не знала, а самый известный предшественник-самовластитель Петра Первого Иоанн Грозный никогда до подобного святотатственного предела даже близко не доходил. При Петре же властная доминанта вела к тому, что понятие «церковности» начало заслонять и подменять Церковь.

Насилия над церковным сообществом искажали, порой до неузнаваемости, свою предшествующую систему церковно-государственных отношений. Соборное мнение Церкви, если оно не соответствовало видам Преобразователя, не имело для него никакого значения. Сохранилась красочная зарисовка поведения Царя-Императора в момент утверждения нового церковного устроения. «Его Императорское Величество, присутствуя в собрании с архиереями, — писал очевидец, — приметив некоторых усиленное желание к избранию Патриарха, о чем неоднократно от духовенства предлагаемо было, вынул одною рукою из кармана к такому случаю приготовленный Духовный Регламент и, отдав, сказал им грозно: «Вы просите Патриарха; вот вам духовный патриарх, а противомыслящим сему (выдернув другою рукою из ножен кортик и ударяя оным по столу) вот булатный патриарх!». Потом, встав, пошел вон. После сего оставлено прошение о избрании Патриарха и учрежден Святейший Синод»[490].

Самоуправство правителя, вызывая глухой ропот православного сообщества, к открытым столкновениям его с властью не привело. Петр Алексеевич являлся Царем природным, законным, миропомазанным, а это парализовало все возможные попытки противодействия.

Сам же факт несправедливого и незаконного царского своеволия в пастырской среде всегда осознавался. Озвучивать критику решались немногие, но, тем не менее, такие голоса звучали. В XIX веке известный пастырь-богослов, епископ Енисейский и Красноярский Никодим (Казанцев, 1803–1874) написал о петровских деяниях. «Государь Петр Великий создал русский Синод по своим мыслям, хотению, без совета с властью духовной… По единоличному усмотрению своему Петр избрал для сочинения устава Синода архиерея Феофана Прокоповича, которому не следовало и быть архиереем. Он отрекся от Православия, был католиком, потом лютеранином и снова возвратился в Православие… Хотя проект устава, одобренный Петром, подписан русскими архиереями, но а) не в публичном их собрании, а по домам, что лишало их возможности совещаться друг с другом и предлагать свои мнения; б) вероятно (как есть слух) под застращиванием в случае несогласия, возражений. Но это есть уже прямое порабощение умов, совестей и веры, а не свобода».

И далее, говоря о земном предназначении Церкви, Владыка заключал: «Синод, по идее Петра, есть учреждение политикоцерковное, параллельное всякому другому государственному учреждению, а потому состоящее под полным верховным повелительным надзором Государя. Идея реформатская, неприложимая к Православию, ложная. Церковь сама себе Царица. Глава ее — Христос Бог наш. Закон — Евангелие».[491]

Главный Петровский иерей-реформатор Феофан Прокопович откровенно провозглашал Царя не только верховным правителем государства, но и Патриархом. Не ясно, в какой мере воззрение Прокоповича, созвучное протестантским представлениям о правителе-главе церкви, ранее воздействовало на Петра Первого, но он начал себя воспринимать именно в подобной роли. «Богу изволившему исправлять мне гражданство и духовенство, — заявлял он, — я им обое — Государь и Патриарх. Они забыли, в самой древности сие было совокупно»[492].

Преобразователь выдавал желаемое за действительное, показав тем свою элементарную богословскую неосведомленность. Ничего подобного «в самой древности» никогда не существовало. Имелось только одно исключение — «царь Салимский» Мелхиседек. О нем упоминается в ветхозаветной Книге Бытие, где говорится о том, что он «был священник Бога Всевышнего» и благословил родоначальника еврейского народа Авраама (Аврама) (Быт. 14. 18–19). О Мелхиседеке встречается и еще несколько туманных упоминаний в ветхозаветных текстах. Как заметил выдающийся проповедник и богослов — «русский Златоуст» — Митрополит Московский и Коломенский Филарет (1783–1867), «Лице Мелхиседека таинственно»[493]. Никаких других примеров соединения в одном лице Царя и Первосвященника библейско-христианская история не запечатлела. В летописи же языческой Римской Империи такая «совокупность» действительно существовала.

Русский Царь-Император явно ощущал на себе воздействие, с православной точки зрения, ереси протестантской, ставившей земные приоритеты выше сакральных ценностей. Такие понятия как «польза», «прибыток», «выгода» входят в политический лексикон не как некие отвлеченные, а как вполне конкретные установочные категории. Имперское православное задание, сменяется имперскими устремлениями. Потому и происходил разрыв не только с русской исторической традицией, но и наблюдалось отвержение греко-ромейского государственно-церковного наследия. При Петре I власть перестает воспринимать Россию наследницей Царь-града. Эсхатологически-мессианской идее о «Третьем Риме» не было больше места в миропредставлениях Верховной Власти. Государственное самосознание теперь начинает развиваться не на основе преемственности и наследования, а на основе альтернативного, контраргументного бытия.

После заключения Ништадтского мира со Швецией в августе 1721 года и победного окончания двадцатилетней Северной войны, Петр заявил: «Зело желаю, чтобы наш народ прямо узнал, что Господь Бог прошедшею войною и заключением сего мира нам сделал. Надлежит Бога всею крепостью благодарить; однакож, надеясь на мир, не надлежит ослабевать в воинском деле, дабы с нами не так сталось, как с Монархиею Греческою. Надлежит трудиться о пользе и прибытке общем, который Бог нам пред очи кладет как внутрь, так и вне, от чего облегчен будет народ»[494].

Новое национально-государственное воплощение институционально выразилось в провозглашении Петра I Императором в 1721 году. Примечательно, что титул был предложен по инициативе Синода, а не Сената[495]. Событие состоялось 22 октября, а «Акт поднесения Царю Петру I титула Императора Всероссийского и наименование: Великого и Отца Отечества» был опубликован 1 ноября. В нем говорилось, что за величайшие заслуги, «именем всего народа Российского просить, дабы изволил принять, по примеру других, от них титло: Отца Отечества, Императора Всероссийского, Петра Великого». Далее в документе утверждалось, что Петр первоначально «уклоняться изволил», но потом согласился. Затем был торжественный молебен, речи, царский пир на 1000 персон и «салют с иллюминацией»[496].

В указанном «Акте» весьма примечателен мотивационный импульс: сделать Петра Императором «по примеру других». Трудно сказать, кто тут имелся в виду, но, учитывая высоту панегирических титулов, скорее всего — римские императоры-язычники.

Вопреки распространенному утверждению, вошедшему во многие энциклопедии, что «в 1721 году Петр I провозгласил Россию империей», ничего подобного на самом деле не случилось. Глава государства провозглашался Императором, а отдельного юридического акта о переименовании государственного звания не появилось. Изменялась только властная титулатура. 11 ноября 1721 года появился именной указ «О Императорском титуле в грамотах, указах, прошениях и приговорах», где было сформулировано новое обозначение повелителя страны: «Божьею поспешествующей милостью Мы Петр Первый, Император и Самодержец Всероссийский…»[497].

Титульных нововведений в этот момент появилось немало. Петр повелел называть себя без отчества, как раньше величали лишь духовных лиц и святых. Принял звание «отца Отечества», который носили языческие императоры Рима («pater patriae»), и звание «Великого». До Петра титул Императора (кесаря) на Руси носил лишь Ажедмитрий I[498].

Имперская интронизация не сопровождалась церковной церемонией и не означала расширения полномочий, которые и так были уже беспредельны. По заключению исследователя, превращение носителя верховной власти в императора означало «культурную переориентацию», которая органически вписывалась «в общую тенденцию петровских реформ, так или иначе — буквально или метафорически — сводившихся к переодеванию России в европейское платье»[499].

Западная Европа и языческий Рим служили теперь историческим ориентиром. «Если титулы канцлера и вице-канцлера, — заключает исследователь, — демонстрируют ориентацию на Священную Римскую Империю, то учреждение Сената (1711) знаменует ориентацию на Рим античный… Очевидным образом переименования такого рода предвосхищают принятие императорского титула. Совершенно так же и Ажедмитрий, который также объявляет себя «императором», переименовывает боярскую думу в Сенат. Семиотическая стратегия Лжедмитрия и Петра обнаруживает поразительное сходство»[500].

Петр Алексеевич титульно оставался Самодержцем, но уже перестал считать себя Русским Царем. Но ведь Царь искони, как устроение Божие, олицетворял главу всего мирового христианского сообщества. Так воспринимали этот институт в Константинополе, так мыслили и в Московской Руси. Петр же отбросил христианскую историческую модель, став и предикативно, и фактически только неограниченным владыкой. Вопреки всем каноническим нормам, Император начал превозноситься и как глава Церкви. Причем эту еретическую трактовку главный идеолог и клеврет первого Императора Феофан Прокопович обосновывал ссылками… на Империю Константина. В своем труде «Розыск о понтифексе», относящемся к 1721 году, Владыка писал: «В книжице об Императоре-понтифексе ясно показано, что Царь всему духовному есть судия и повелитель, а они, всякий чин и сам Патриарх, Царю суть подвластны и подсудны, как прочие подданные»[501].

Как уже говорилось, ничего подобного на самом деле не существовало. Трудно сказать, насколько данная трактовка отражала богословское и историческое невежество Прокоповича, а в какой явилась результатом верноподданнического «усердия», но одно несомненно: стараясь угодить своему патрону, Прокопович выдумывал «историческую традицию». По заключению современного ученого-богослова, «властной рукой Петра Церковь была отодвинута с авансцены национальной жизни. И сам он, и его преемники смотрели уже на Церковь не столько как на высочайшую святыню народа, воплощающую в себе весь смысл его существования, как это было на Руси искони, со времени ее Крещения, сколько как на одну из опор государства»[502].

Христианский модернизм Петра не мог не отразиться и на внешних проявлениях священнического царского служения.

В этой области он одновременно и учреждал нечто принципиально новое, и модифицировал устоявшиеся приемы. Претерпел изменения обряд венчания на царство, что проявилось при короновании супруги Императора Екатерины в мае 1724 года. Главное новшество состояло в том, что отныне Монарх начинал играть ключевую церемониальную роль. Если раньше венчальный убор на голову коронующегося возлагал митрополит или патриарх, то теперь эта функция перешла к Царю. Шапка Мономаха была исключена из обрядового действия, и Петр впервые водрузил на голову коронующемуся (коронующейся) императорскую корону, как то было принято на Западе.

Сама процедура, как и раньше, происходила в Успенском соборе, где впервые короновался не «царь всея Руси», а его жена, с которой Царь состоял в фактическом браке более десяти лет. Несмотря на эту причину, а может быть, благодаря ей, вся процедура была обставлена с небывалой для России пышностью. В кульминационный момент священнодействия, после того как Императрица произнесла Символ Веры, а архиерей прочитал молитву «Господи Боже наш, Царю-царствующих», Петру I поднесли императорскую мантию, и он «возложил ее на Императрицу», а затем, «возложил также и корону и вручил в руки Императрице державу и сам подводил Императрицу к царским вратам для священного миропомазания»[503]. Подобная процедура, как подчеркивает исследователь, «была беспрецедентным явлением на Руси»[504]. Единственный раз подобное произошло в мае 1606 года, когда была коронована Мария Мнишек, но и тогда ее короновал не Ажедмитрий, а Патриарх.

«Хотением» Петра I в России появилась чужеродная Царица не только в качестве супруги повелителя, но и после смерти Реформатора именно она, не только нерусская, но и неправославная по рождению, стала полновластной самодержицей. Такого в русской истории еще не случалось, и эта «новация» нанесла урон национальному восприятию Царского Престола как Богоосененного места.

Новый императорский коронационный ритуал фактически стал зримым воплощением принципа беспредельной и бесконтрольной власти. Отбросив духовное наставничество Церкви, Петр фактически отбросил и самодержавный принцип власти, и хотя предикативно термин сохранялся, но никакого вассалитета царя земного по отношению к Царю Небесному в повседневной практике уже не просматривалось. Ведь «венчание на Царство» или «коронование» — это мистический брак с Россией, это соединение перед Лицом Господа навеки. Без руководящей роли священства в этом мистическом акте обойтись невозможно. Петр же спокойно обошелся. Священство же исполняло лишь вспомогательную функцию, которую предписал ему повелитель. Известный знаток русского государственного права в этой связи писал, что, беря скипетр и державу, лично надевая на себя корону, правитель «знаменует всенародно именно свое самодержавие»[505]. Точнее все-таки будет говорить не о «самодержавии», а о «самовластье».

При всей своей склонности к «лютеранской прелести» Петр оставался правителем Православного Царства, и эту очевидность и он, и его окружение прекрасно осознавали. Поэтому исходный, Богоявленный принцип царской власти не подлежал сомнению, а православное священнодействие должно было его подчеркивать. Об этом со всей определенностью говорил Феофан Прокопович в своем известном трактате «Правда воли монаршей» (1722), вошедшем позднее целиком в Полный Свод Законов Российской Империи. «Уставы бо и всякие законы, от Самодержцев в народ исходящие, у подданных послушания себе не просят, аки бо свободного, но истязуют яко должного: истязуют же не токмо страхом гнева властительского, но и страхом гнева Божия»[506].

Об этом же прямо говорилось в «Духовном регламенте», где содержалась уже несколько иная, по сравнению с «Воинским артикулом», формулировка властных прерогатив правителя России. «Монарха есть власть самодержавная, которой повиноваться Сам Бог за совесть повелевает»[507]. Речь шла уже только о «самодержавности» и Божьем соизволении; никакого «самовластья» уже нет и в помине. Данная смысловая конструкция с небольшими коррективами просуществовала почти два века, став Первой статьей Свода Законов. В издании 1892 года она гласила: «Император Всероссийский есть Монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной Его власти, не токмо за страх, но и за совесть, Сам Бог повелевает»[508].

Не менее выразительно сопряженность Божьего соизволения и верховной власти звучит в форме присяги «на верность подданства», просуществовавшей практически без изменений почти двести лет. Она начиналась следующим клятвенным обещанием: «Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, пред святым Его Евангелием в том, что хощу и должен Его Императорского Величеству, своему истинному и природному Всемилостивейшему Государю Императору, Самодержцу Всероссийскому… верно и нелицемерно служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови…»[509]. Клятва давалась перед Святым Евангелием и завершалась целованием Креста.

Другим петровским новшеством, непосредственно касающимся прерогатив Монарха и масштаба его волеизъявления, стал «Устав о наследии престола», появившийся 5 февраля в 1722 году. Это законоположение иначе как деспотическим и даже безумным и назвать невозможно.

Вопреки многовековой традиции — наследованию прав по закону рода, Петр провозгласил принцип свободной воли властителя в деле назначения себе преемника: «кому оной хочет, тому и определит наследство»[510]. Здесь уже философия неограниченной прерогативы проступает во всей своей новаторской бесцеремонности.

Акт, вытекающий непосредственно из сложной династической ситуации, показал узость исторического мировоззрения Первого Императора[511]. К этому времени — началу 1722 года — здравствовали две царские дочери: Анна (1708–1728), Елизавета (1709–1761) и малолетний сын Петр (1719–1723). Имелся у него и внук Петр Алексеевич (1715–1730, с 1727 года — Император Петр II), но Первого Императора указанные обстоятельства ни к чему не обязывали. Дочерей он не видел в роли правительниц, а Петр Алексеевич — сын нелюбимого сына Алексея — настолько был ему ненавистен, что он и не думал о возможности его наследования. Почему он не видел в роли наследника трехлетнего единородного сына Петра (1719–1723) — осталось неясным.

В «Уставе» личные страсти и предпочтения полностью возобладали у Преобразователя, затмив здравый смысл и пресловутую «пользу государственную». В нем, обосновывая новую юридическую норму, говорилось о том, что погибший сын Алексей оказался «недостойным». В то же время наличествовала ссылка и на исторический прецедент более ранней поры, на случай с внуком Великого князя Московского Иоанна III Дмитрием (Димитрием, 1483–1509), который в 1498 году был провозглашен наследником («венчан на Великое княжение»), а затем был дедом отстранен от всех видов на власть, лишен звания Великого князя и посажен «за караул».

Петр требовал всеобщей присяги на верность «Уставу» по всей христианской форме, а тем, «кто сему будет противен» или начнет выражать сомнения в правильности «воли Монаршей», тот «изменник», подлежавший смертной казни. Примечательно, как в конце «Устава», подписанного Петром, он самоопределялся. «Пресветлейший и Державный Петр Великий Император и Самодержец Всероссийский»[512].

Как заключал историк С. Ф. Платонов, «этот закон Петра после его смерти не раз подвергал колебаниям судьбу русского престола, а сам Петр им не воспользовался»[513]. Бурные государственно-династические пертурбации на протяжении всего XVIII века, когда порой и корона, и судьба России зависели от случайного стечения обстоятельств, во многом, если не целиком, являлись следствием этого, вызванного текущими интересами рокового решения.

Стремясь во всех сферах жизни России ввести «регламенты», «Пресветлейший» в самом главном сегменте державного «устроения» утвердил принцип личной прихоти, или, проще говоря, — произвола. Как заметил церковный историк А. В. Карташев, «как раз этот революционный принцип и породил сплошные смуты и дворцовые перевороты в течение всего века. Спасала положение только тоненькая ниточка легитимизма»[514]. Всю сознательную жизнь, оправдывая свои провалы, насилия и злодеяния «пользой Отечества», «Петр Великий» нанес подлинному, а не воображаемому Отечеству такой удар, который вряд ли бы нанес какой-нибудь иностранный агрессор.

Еще раньше ощутимый ущерб сакральному ореолу царской власти был нанесен, «делом цесаревича» Алексея Петровича (1690–1718). История его «измены» в главных чертах хорошо известна, несмотря на то, что многие аспекты следствия и обстоятельства самой кончины (убийства) в июне 1718 года старшего сына Царя окружены предположениями, так как почти все документы «дознания» и «суда» были уничтожены по велению Петра I.

Без всякого преувеличения можно считать, что на «алтарь Отечества», который по своему усмотрению и своеволию воздвигал правитель, на тот алтарь в качестве жертвы он принес и жизнь собственного сына. Смерть Алексея показала, что даже царскородность не гарантирует право на жизнь, если такая жизнь не отвечает нуждам «государева дела». В данном печальном эпизоде петровского царствования особо рельефно проступала та новая для России идея власти, когда «правда» земного царя обозначалась первее, чем Правда Царя Небесного. Насколько можно судить по некоторым косвенным свидетельствам, Петр, очевидно, остро переживал «подлую измену» Алексея.

Прежде чем выносить окончательное решение, Царь просил духовенство дать ему «наставление от Священного Писания, как ему поступить с сыном», но в конце концов милосердия так и не проявил, хотя сын каялся и выдал все и всех. В реальности же «заговора» никакого не существовало. Были разговоры и возмущения разрушением русского миропорядка; ну в ту эпоху редко кто не возмущался и не горился, видя наступление «каиновых времен». Петр I прекрасно понимал, сколь широкое недовольство вызывают его действия в стране, а потому старался железной рукой подавлять даже малейшие признаки проявления его.

При нем возник институт «фискалов»[515], особая категория чиновника-соглядатая, которым вменялось в обязанность доносить об исполнении должностными лицами воли государевой и выявлять недовольных. Петровские фискалы действовали тайно, сплошь и рядом выдумывая «нарушения» и «преступления», для поднятия собственного статуса и получения за усердие монарших милостей.

Следствие по «делу Алексея» было тщательное и пристрастное; в «соучастники» было записано немало лиц, которые никакими подлинными «противогосударственными» действиями себя не проявили, а только «посмели» (!) высказывать недовольство теми или иными аспектами петровских новаций. Однако и этого было достаточно для жесточайших репрессий, которые коснулись и епископата. Ростовский епископ Досифей (Глебов), Крутицкий митрополит Игнатий (Смола) и Киевский митрополит Иоасаф (Кроковский) были зачислены в число врагов верховной власти. Местоблюстителя Стефана Яворского по делу привлечь не удалось, но Петр I потребовал от него одобрения смертного приговора для «повредителей государственного интереса». Яворский же высказался за помилование не только Алексея Петровича, но и епископа Досифея.

Петр Алексеевич был неумолим: «повредителей» даже из круга высшей иерархии ждала смертная казнь. Было казнено несколько священников и Ростовский епископ Досифей. Митрополит Игнатий Крутицкий был лишен сана и отправлен в монастырь, а Киевский митрополит Иоасаф успел во время следствия умереть, избежав царской кары. Царь «явил милость» к убиенному Царевичу Алексею, разрешив Стефану Яворскому исполнить последние обряды над телом и совершить погребение[516].

Петр Алексеевич не просто отрешил своего сына от прав на престол, подверг его аресту и пыткам и, возможно, даже чуть ли не собственноручно умертвил. Первый Император всему этому делу придал публичный характер. Впервые в русской истории «царская кровь» подлежала суду «общественности». То, что под этим определением подразумевалась в то время группа сановных лиц в основном из ближайшего окружения монарха, принципиально дела не меняло. Такое решение перечеркивало многовековую традицию, резко диссонировало со строем мыслей подданных Царя. Выразительно это противоречие отразило высказывание одного из известнейших сподвижников Петра I графа Б. П. Шереметева (1652–1719), единственного, кто из 127 членов «государева суда» отказался подписать смертный приговор Алексею Петровичу, говоря, что «он рожден служить своему Государю, а не кровь его судить»[517].

Жестокие испытания были предуготованы России по воле «Премудрейшего» Императора Петра. Колебания монаршего престола, а следовательно, и всего государственного устроения начались в первые часы после его смерти. Выяснилось, что завещания, ни письменного, ни устного не существует, а следовательно — нет и преемника, назначенного Монархом. «Устав» 1722 года показал полную неспособность установить «регламент»; можно даже сказать, что тот исторический «регламент», который существовал ранее — наследование по праву первородства, — был им отринут и перечеркнут. Потому сразу же разгорелась борьба сановных клик; одни ратовали за воцарение Екатерины, другие — за восшествие на Престол малолетнего внука Петра Алексеевича.

Победили сторонники Екатерины во главе с худородным и вороватым фаворитом Петра I А. Д. Меньшиковым (1673–1729). Екатерина стала Императрицей, но ее положение оставалось непрочным. Во-первых, она была женщиной, да еще незнатного рода, а женщины вообще в роли самодержавных повелителей России еще никогда не выступали. Во-вторых, она — неправославная по рождению, имела «распутную» репутацию и рожала Петру детей еще до официального брака, что считалось страшным грехом. И, в-третьих, здравствовал десятилетний внук умершего Петра, которого лишили законного, Богом установленного права.

Императрица Екатерина I правила немногим более двух лет, ничем примечательным себя в истории не проявила; стараясь следовать по стопам «незабвенного супруга». Но в ее царствование чрезвычайно актуализировалась тема престолонаследия, которой была озабочена не только правительница, но и группа влиятельных сановников, сделавших себе карьеру и нажив огромные богатства при Петре, а при Екатерине его приумножившие. Опять на авансцене оказался главный «идеолог» Петра I Феофан Прокопович со своей «Правдой воли Монаршей», изданной еще в 1722 году и целиком посвященной оправданию деспотического произвола в деле престолонаследия, который наступил после появления в феврале 1722 года петровского «Устава».

В 1726 году, 21 апреля, сочинение Прокоповича было издано в виде законодательного акта с преамбулой, в которой говорилось, как это было и в 1722 году, что если «явится противник» петровского «Устава о наследовании престола», то наказывать смертной казнью. А такие противники при Екатерине появились; были обнаружены «подметные письма», и выявлены случаи «дерзких речей», суть которых сводилась к тому, что Екатерина — «самозванка». Потому и надлежало принимать меры «контрпропаганды», что и было сделано.

Во-первых, священники обязывались во всех церквах читать после воскресной литургии «Устав» для «ведения всех», а, во-вторых, всем надлежало знать те разъяснения и объяснения, которые содержало произведение Прокоповича, обретавшее ореол монаршего волеизъявления. Учитывая, что Прокопович всегда оглашал не только свои мысли, но и непременно Императора Петра, уместно остановиться на некоторых базовых тезисах из этого, довольно объемного труда[518].

Прокопович подробно, со ссылками на ветхозаветную историю, евангельские тексты и исторические примеры пытается обосновать одну и ту же мысль: о полной, безграничной, абсолютной власти самодержавного правителя. Здесь не место разбирать тенденциозность примеров и текстовые натяжки из Священного Писания, встречаемые в «Правде» не раз. Уместно только подчеркнуть, что для Прокоповича понятия «самодержавие» и власть «неограниченная» являются синонимами.

Примечательно и другое: идеолог Петра Первого везде, в своих проповедях и сочинениях, употребляет выражение «христианский государь» и не говорит о «православном государе». То ли он не понимал специфические особенности служения Православного Царя, то ли нарочито пытался эти особенности затушевать.

Конечно, Прокопович был слишком богословски образован и к тому же служил иереем, чтобы не понимать, что необходимо обозначить источник властной прерогативы Монарха. И он его обозначил, повторив примерно текст, который увидел свет в 1722 году в «Уставе».

«Самодержавный Государь человеческого закона хранить не должен, кольми же паче за преступление закона человеческого не судим есть; заповеди же Божии хранить должен, но за преступления их Самому токмо Богу ответ даст, и от человек судим быть не может»[519]. О неподсудности Правителя Прокопович говорит не раз. Очевидно, слишком сильно было тайное недовольство петровским курсом; аресты, битье батогами, пытки и казни не могли погасить эти разговоры, этот самый «суд от человек», который так ненавистен Прокоповичу, пытавшемуся еще и страхом Страшного Суда запугать современников.

Главнейшая мысль, которая руководила Петром Алексеевичем в 1722 году при издании «Устава» и которая больше всего занимала Прокоповича, — обоснование права Монарха назначать себе наследника по собственному усмотрению. «Дело Царевича Алексея» не давало покоя; оно навсегда запечатлелось в памяти народной как акт святотатственного произвола[520]. Ничего нового в оправдание тут сказать уже было нельзя; все главные аргументы прозвучали за несколько лет до того, когда то самое грязное «дело» раскручивалось, а потом и завершилось убиением сына Петра I и внука Царя Алексея Михайловича.

«Долженство на Царях лежит от Самого Бога возложенное на них», — восклицал Прокопович, — а потому «не грех им во воли своей избирать себе наследника, но и грех есть не избирать»[521]. Прокопович идет в своем изложении проторенным путем, рассматривая подобное в русле частновладетельного права. Раз обычный глава семьи может назначать себе наследника, причем не обязательно старшего сына, но и любого другого, то значит, и Монарх имеет подобное неотъемлемое право.

Просто оторопь берет от столь примитивной, если не сказать, перевернутой «логики» в сочинении одного из самых образованных людей своего времени. Ведь Царь передает наследнику не кобылу, дом или усадьбу; он передает священный долг, обязанность, послушание, ответственность перед Богом, а потому достоинства наследника измеряются далеко не только умом, талантом, деловыми способностями и личной преданностью отцу, но в первую очередь — мерой благочестия. Этим убиенный Царевич Алексей был наделен в достаточной мере, а потому так трудно было изгладить его имя из православной среды, а шире говоря — из памяти народной.

Самая трудная задача, стоявшая и перед Петром I, и перед Феофаном Прокоповичем, обозначить «регламент» избрания наследника, если детей у Монарха не имеется или они представляются ему «недостойными». С этой задачей ни повелитель, ни его преданный клеврет так и не справились. «Регламента» не получилось, потому что и не могло получиться. У Прокоповича в этой связи приведена совершенно невнятная формула. «Но что делать народу, когда Государь умрет, не оставив по себе, ни на словах, ни на письме определенного наследника, ответствуем на сие: народ, понеже волю свою вечно отдал Государю своему, и на его волю весьма себя возложил, и содействовал в том Божие смотрение, то и по смерти Государя своего должен сам его волею управляться. И понеже в таком случае не явно известна народу воля Государя умершего, того ради должен народ всякими правильными догадками испытывать, какова была или могла быть воля государева»[522].

Феофан Прокопович прожил до 1736 года. Что творилось после смерти «державного гения», ему было хорошо известно. Борьба родовых клик, заговоры, перевороты следовали один за одним. Ни наличие «завещания», как было в 1727 году в случае с Екатериной I, ни его отсутствие, как то было после смерти Петра II в январе 1730 года, ничего принципиально не меняло. Народ никакими «правильными догадками» ничего не решал, и решать не мог. Все решала группа лиц, оказавшихся в данный момент у кормила власти при помощи гвардейских полков. С 1725 года по 1730 год, за пять лет, в России сменилось четверо монархов: Петр I, Екатерина I, Петр И, Анна I.

После восшествия на Престол Анны Иоанновны (1693–1740) в феврале 1730 года — племянницы Петра I, хотя была жива дочь Преобразователя Елизавета, Россию постигла страшная напасть: нашествие немцев, та самая «бироновщина», которая навсегда осталась знаком полного презрения власть имущих к России и русским. Все это Прокопович успел лицезреть, и все это возникло в значительной степени благодаря тому произволу, который установился в делах престолонаследия монаршей прихотью, теоретиком которой и являлся Феофан Прокопович.

В переориентации всего национально-государственного строя жизни Петр Первый добился много, но не осуществил главного. Ему не удалось «отменить Русь», и на ее основе учредить исключительно светскую великую империю, хотя формально и зримо она с Петра I и началась. Однако до самого конца монархической власти в России, духовные установки давали о себе знать в разных направлениях политической деятельности Империи: от отмены смертной казни дочерью Петра Императрицей Елизаветой (1709–1761, Императрица с 1741) до вступления России в Первую мировую войну в 1914 году.

Вместе с тем нельзя не согласиться с исторически обусловленным выводом о том, что, как удачно выразился замечательный наш культуролог Ф. А. Степун (1884–1965), революции всегда начинаются «с революционных поджогов господствующего миросозерцания»[523], а следовательно — к тому всеобщему «пожару», который сжег Россию в 1917 году, Петр I не может не быть непричастным.

Загрузка...