Приход к власти Алексея Михайловича в 1645 году совпал по времени с новой фазой исторического бытия России. Раны Смуты были залечены, Русский дом сохранен и восстановлен, все «незваные гости» — выдворены за его пределы. Теперь возникала настоятельная потребность навести «чистоту и порядок» в управлении государством и в жизни всех русских людей. Перво-наперво надо было добиться нравственной крепости «народа православного», приведения его к исполнению духовных заветов, достичь безукоризненного соблюдения церковных уставов и узаконений, как духовенством, так и мирянами. Эта мысль с самого начала интронизации занимала Патриарха Иосифа; она была близка, понятна и желанна и молодому Царю Алексею Михайловичу.
Жажда преобразовательных улучшений родила потом торопливую деятельность Патриарха Никона, безоглядно намеривавшего принудить людей «к правде». Но столь потребная духовно-нравственная целеустремленная работа, правда, не в столь резких формах, развернулась еще тогда, когда о Никоне в Москве мало кто и слышал. Приход к управлению Россией Алексея Михайловича только интенсифицировал ее, но никак не порождал. Она, как уже раннее упоминалось, началась еще при Патриархе Филарете (†1633), а затем была продолжена его преемниками: Патриархом (1634–1640) Иоасафом и Патриархом (1642–1652) Иосифом.
Весной 1646 года, перед наступлением Великого Поста, Иосиф по приказанию Алексея Михайловича, разослал окружное послание духовенству и «всем православным христианам», чтобы соблюдали наступающий святой пост в чистоте «и от пьянства, и от неправды, и от всякого греха удалялись, приходили к церквам Божиим, и стояли в них со страхом и трепетом и с любовию, в молчании, без всяких шепотов и молились со слезами и сокрушенным сердцем о своих грехах».
Очищение литургического священнодействия требовало строгих обязанностей и от клира; священники должны были призывать «православных к покаянию и поучали, и начинали вечерни и утрени в ризах». Категорически запрещалось во время службы заниматься в храме чем-нибудь иным делом, кроме молитвы, в том числе и сбором пожертвований. Патриарх призывал воспретить во время богослужения допускать в храмы нищих, просящих милостыни, потому что «от их крику и писку православным бывает не слышно Божественного пения и чтения». Святейший категорически заявлял, что те из протопопов, попов и диаконов, «которые будут ходить и пьянствовать», должны быть отстранены от служения. В свою очередь, о мирянах, «непослушных своим духовным отцам в соблюдении поста и покаянии», следовало доносить лично Патриарху, добавляя «что на всех их за все непослушание и бесчинство будет государев указ».
Через год, 17 марта 1647 года, появилось определение от имени Патриарха и по указу Царя: запретить всякую работу по воскресеньям. В этот день православные обязаны «приходить в церкви Божии на молитву», а в субботу «переставать от всякого дела за три часа до ночи, как только начнут благовестить к вечерне, прекращать торговлю, затворять ряды и в торговые бани и в бани не ходить». Распоряжения подобного рода рассылались повсеместно и зачитывались во всех церквах[265].
Ослушаться таковых властных решений было невозможно, так как это грозило не только церковными наказаниями, но государственными, потому что все это санкционировалось и предписывалось верховной властью.
Царь выступал не только повелителем Царства, но и защитником дела Церкви. Не Церкви как учреждения, а идеалов и принципов Православия; являлся по факту и по закону радетелем предназначения Церкви. Миссия Церкви и миссия государства, если формально и не сливались, то синхронизировались на протяжении веков, как то когда-то было и в Империи ромеев. Отсюда пиетет перед государственным «правомудрием» Константинополя. Как подчеркивал исследователь, «Русский князь преклонялся перед этим царством как училищем законодательства»[266]. Потому «византийский свод законов Номоканон (в русском переводе — Кормчая книга), включавший не только церковные правила, но и гражданское законодательство Империи, почитался на Руси как произведение бого-духновенное»[267].
К середине XVII века высшим законом государства признавался Церковный закон. В целом положение таковым было и ранее, но никогда до того государственное законодательное волеизъявление не признавало это с непререкаемой очевидностью. Красноречивое свидетельство тому — замечательный памятник русской государственно-правовой мысли: «Соборное Уложение 1649 года». Оно было напечатано в том году двумя тиражами по 1200 экземпляров, разослано было во все концы Руси, став самым массовым правовым документом времени Московского Царства.
Этот универсальный законодательный свод должен был определять практически все стороны жизни государства; отныне право, как регулятор общественных отношений, выступало на передний план русской жизни, заменяя собой господствующие ранее не писанные, традиционные нормы. Адам Олеарий очень верно подметил, что так как «Уложение» исходит от имени «Его Царского Величества, то прекословить никто не имеет права, и апелляция не допускается»[268].
Впрочем, и тут существовало одно вопиющее исключение: Патриарх Никон, который и на Новгородской кафедре и на патриаршестве в Москве всеми силами пытался свести на нет нормы «Уложения», касавшиеся не только церковных имущественных прав и судебной юрисдикции. Ему в известной степени это удалось, но после ухода Никона с Патриаршего престола в 1658 году, а затем и его соборного извержения из сана в 1666 году, положение вернулось на круги своя. «Уложение» было восстановлено во всей своей полноте.
В литературе вполне обоснованно отмечалось, что «Соборное уложение 1649 года — первый в истории России систематизированный Закон»[269] и что он действительно явился «итогом развития русского законодательства допетровской эпохи»[270]. Причем некоторые статьи «Уложения» сохраняли свое значение более ста пятидесяти лет, вплоть до начала XIX века, до появления в 1832 году нового обще-имперского универсального правового кодекса при Императоре Николае I — «Свода Законов Российской Империи» (15 томов). В изданном же двумя годами ранее «Полном собрании законов Российской Империи» (45 томов) «Уложение» Царя Алексея Михайловича явилось отправной вехой для хронологически систематизированной каталогизации русского законодательства, начиная с 1649 года по 1825 год.
«Уложение» — обширный документ; он насчитывает 25 разделов (глав) и 967 статей. Для сравнения: Судебник 1497 года («Иоанна III») имел 94 статьи, а Судебник 1550 года («Иоанна Грозного») — 100 статей.
«Уложение» — продукт коллективного творчества особой комиссии, составленной по царскому повелению во главе с боярином князем Никитой Ивановичем Одоевским (†1689).
Князь Одоевский — из разряда выдающихся русских служилых людей XVII века. Точный год рождения его ныне забыт[271], но известно, что он состоял на царской службе с 1618 года, когда находился в свите Царя Михаила Федоровича во время осады Москвы польским войском во главе с несостоявшимся «московским царем» королевичем Владиславом. Одоевский в тот момент носил звание «стольника», т. е. имел уже придворный чин[272]. Ездил в качестве «рынды» (оруженосца-телохранителя) с Царем по окрестным монастырям, участвовал в чине обеих свадеб царя Михаила Федоровича.
После вступления на Престол Алексея Михайловича, Одоевский занял видное положение при дворе. Новый Царь Одоевского видел и знал с первых сознательных лет своей жизни. Это, во-первых. А во-вторых, Одоевский был «очень хорош» с всесильным боярином Б. И. Морозовым, да к тому же и женился на Евдокии Шереметевой (†1671), находившейся в родстве с родом Шестовых, из которого происходила мать Первого Царя Династии Романовых — Михаила. Все это гарантировало успешную государственную карьеру.
12 января 1640 года, в день именин Царевны Татьяны Михайловны, князь Никита Одоевский был пожалован из стольников в бояре, с денежным окладом в 500 рублей. Вскоре был отправлен воеводой в Астрахань, где пробыл до 1643 года, заботясь о благоустройстве города и заслужив своей деятельностью расположение Царя. В 1643 году князь Н. И. Одоевский был отозван в Москву и получил здесь, 6 декабря, награду за свое управление Астраханью: ему была пожалована атласная соболья шуба ценой в 200 рублей, придача к окладу и кубок весом в 3 фунта.
В Москве Одоевский занял пост первого судьи в Казанском и Сибирском приказах; в это же время начинается и его дипломатическая деятельность. В 1644 году приехал в Москву сын Датского Короля (1588–1648) Кристиана IV королевич Вольдемар (Вальдемар), принц Шлезвиг-Гольштейнский, и начались сложные и долгие русско-датские переговоры о браке принца с царевной Ириной Михайловной. Одоевский был назначен состоять при принце. Хотя эта комбинация брачной партией и не завершилась, принц категорически отказывался принимать Православие, но Одоевский за несколько месяцев пребывания рядом с Вольдемаром получил и определенные дипломатические навыки.
В январе 1648 года, в почетном звании первого «дружки», участвовал в чине свадьбы Царя на Милославской. Он стал «ближним боярином». Хотя беспорядки мая — июня 1648 года показали, что Одоевский, близкий к ненавистному простым людом Морозову, не пользовался любовью народа, но это не помешало сохранить ему доброе расположение Царя и после удаления от власти Морозова.
Расположение это и значение, которое придавалось его уму, сказалось скоро в том, что князь Никита Иванович был призван к составлению «Уложения». Это расценивалось молодым Царем Алексеем Михайловичем как дело первостепенной государственной важности. «Соляной бунт» показал со всей очевидностью, что благоустроение в Московском Царстве требует составления некоего норматива, определяющего важнейшие составляющие жизнедеятельности государства, которым должны руководствоваться в первую очередь должностные лица всех степеней и всех разрядов.
16 июля 1648 года был издан царский указ, которым назначалась Уложенная Комиссия для составления проекта «Уложения» в составе трех представителей Боярской думы и двух дьяков. Во главе Комиссии был поставлен Одоевский, а с ним приказано было заседать в ней боярину князю С. И. Прозоровскому и окольничему князю Ф. Ф. Волконскому.
Задачи нового органа определялись особым царским наказом, которым приказывалось членам: «которые статьи написаны в правилах святых апостол и святых отец и в градских законах греческих царей, пристойны те статьи к государственным и к земским делам, и те бы статьи выписать и чтобы прежних великих государей, царей и великих князей российских и отца его государева, блаженные памяти великого государя, Царя и Великого князя Михаила Федоровича всея Руси указы и боярские приговоры со старыми судебниками справити, а на которые статьи в прошлых годах прежних государей в судебниках указа не положено и боярских приговоров на те статьи не было, и те бы статьи потому же написати и изложити по его государеву указу общим советом».
На Комиссию возлагались две задачи: во-первых, кодифицировать весь имевшийся в тогдашней судебной и административной практике законодательный материал, в виде ли «градских законов греческих царей», или «правил св. апостол», или указов прежних царей; во-вторых, проявить и самостоятельную законодательную деятельность составлением новых статей. В приказах началась спешная переписка царских указов и боярских приговоров. Эти документы группировались в Комиссии по отделам, а потом рассматривались и записывались дьяками в Уложенный докладной столбец.
Постоянное и самое живейшее участие принимал в работе Комиссии и Царь Алексей Михайлович. Шведский резидент в Москве в 1647–1651 годах Карл Поммеринг доносил своему Королю, что «Царь ежедневно работает сам со своими сотрудниками, чтобы устроить хорошие порядки, дабы народ, насколько возможно, был удовлетворен»[273].
Члены Уложенной Комиссии должны были обладать солидной подготовкой, обширными знаниями в русском и заграничном праве, должны были быть хорошо знакомы и с приказной практикой и со Священным Писанием. Занятия Комиссии велись очень спешно: 16 июля была назначена Комиссия, а 3 октября того же года уже приступил к рассмотрению Уложения Земский Собор, собранный для этого в Москве.
Источниками для составления общероссийского универсального свода нормативных актов являлись: «Правила святых Апостолов и святых Отцов», законы «Греческих Царей», ранние судебники, указы «прежних Государей», материалы приказов, челобитные различных групп населения, Кормчая книга и некоторые другие материалы. Затем законодательный свод обсуждался на Земском Соборе с участием Патриарха, церковной иерархии, монашества, Боярской думы, служилых людей и выборных представителей от 130 городов. Фактически это — законодательный норматив, одобренный и принятый всей «Землей Русской».
После обсуждений на Соборе документ подписал Патриарх (1642–1652) Иосиф, а затем Монарх, получив наименование: «Уложение Царя Алексея Михайловича». Анализируя «Уложение», историк С. Ф. Платонов (1860–1933) констатировал, что это — «не Судебник, то есть не законодательство исключительно о суде, а кодекс всех законодательных норм, выражение действующего права государственного, гражданского и уголовного»[274]. Свод затрагивал разные стороны жизни Московии, а по сути дела — все стороны. В нем разработаны вопросы государственного, административного, гражданского и уголовного права, как и порядок судопроизводства.
Рубрикация статей имела тематическую направленность, в зависимости от предмета рассмотрения: о пошлинах и налогах, о суде, о суде крестьянском, о вотчинниках, суд о холопах, о службе ратных людей, о поместных землях, о разбойниках и татиных (воровских) делах, о выкупе пленных, о стрельцах и т. д.
Смысл создания общероссийского законодательного свода объяснен в преамбуле: «Чтобы Московского Государства всяких чинов людям, большого и до меньшего чину, суд и расправа была во всяких делах всем равно»[275]. Закон мыслился как универсальная, единая для всех норма, выражающая волю Государства-Государя. Через несколько месяцев после появления «Уложения», 19 января 1650 года, появилась царская грамота на имя Илимского сибирского воеводы Тимофея Шушерина[276]: «О бывшем в Москве Соборе для сочинения нового Уложения, и о посылке к нему двух печатных оного экземпляров». В грамоте слово в слово повторялась мотивация «Уложения» из преамбулы: добиться того, чтобы на Руси «суд и расправа была во всяких делах всем равно»[277].
Отныне высшим законом на Руси признавались только «Уложение», дополнения и изменения которого возможны были исключительно по царскому указу.
Так как Монарх являлся христианином, то его государственная воля не могла не сообразовываться с христианским вероучением, построенным на нравственных императивах.
Преступления против Веры, против вероучения, против Церкви относились к разряду тягчайших деяний, в большинстве таких случаев за них полагалась или физическая смерть или «торговая казнь»[278].
Благодаря «Уложению», впервые в законодательной сфере появилось само понятие «государственное преступление», которым квалифицировалось или «богохульство», или «злоумышление» против особы Монарха.
Очень важным для отражения такого исторического явления, как Государство-Церковь, является не только содержательная часть отдельных статей «Уложения», но сама систематизация их. И здесь особо значимыми являются начальные разделы.
Первая глава, насчитывающая девять статей, целиком посвящена защите достоинства Церкви и называется «О богохульниках и о церковных мятежниках». Законодатель в XVII веке видел главную задачу для благополучия государства в охранении Православных Святынь, вероучения и церковного таинства. Это представлялось первейшей потребностью и настолько важной, что, например, защита чести и личности Государя рассматривалась потом, только во второй главе.
Раздел первый «Уложения» начинался следующими категорическими утверждениями. «Буде кто иноверцы, какие ни буде веры, и Русский человек, возложат хулу на Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, или на родшую Его пречистую Владычицу нашу Богородицу и приснодеву Марию, или на честный Крест, или на Святых Его угодников: и про то сыскивать всякими сысками накрепко. Да будет сыщется про то допряма; и того богохульника, обличив, казнить, сжечь».
Защита Идеала Православной Веры, и ее земных знаков воспринималась «Уложением» как непререкаемый канон, а любое покушение на него квалифицировалось как непростительная вина. Важно оттенить один момент: инаковерие или даже неверие сами по себе не воспринимались Законодателем как преступление; преступление начиналось там, где проявлялись общественно зафиксированные покушения на Святыню.
Здесь уместны некоторые смысловые интерлюдии. Подобное положение существовало на Руси и ранее. Когда в конце XV века появилась пресловутая ересь «жидовствующих», главным тезисом которой было: Христос не Бог, а только «пророк» (или «проповедник»), то реакция была сильной и резкой. Главные еретики, числом менее десяти, были сожжены («пожжены»), а другие разосланы в ссылку по монастырям. Думается, что в середине XVII века количество «пожженных» могло бы быть и больше, так как нормы стали строже. Русь пережила страшные годы Смуты, нашествие чужеродцев и иноверцев с Запада, которые несколько лет глумились над Православием и его Святынями, и только крепость Веры помогла народу христианскому одолеть темные силы.
Потому теперь и надлежало Государству защищать Церковь всеми средствами, в том числе и земной мощью царской власти. Ведь у Церкви и у Государства один вечный и нетленный Идеал — Иисус Христос. А без Него нет жизни не только у преданных Ему, но и у Руси. Потому защита Церкви и являлась основополагающей обязанностью государства.
В этой связи — одна смысловая ассоциация. Когда в конце XIX века «великий писатель земли русской» граф Лев Толстой (1828–1910) начал проповедовать антиправославные идеи и, применительно к Иисусу Христу, договорился до того же самого кощунственного тезиса, который когда-то тайно распространяли «жидовствующие», то он стал не «преступником», а — «кумиром» русской интеллигенции. Нечего и говорить, что не только о «пожжении» яснополянского нигилиста, но даже о его административном преследовании не могло быть и речи, хотя Закон продолжал охранять Православие, считавшееся и, через двести пятьдесят лет после «Уложения» Царя Алексея Михайловича, основополагающей духовной ценностью России. Однако два века петровской «европеизации», сопровождавшейся неизбежной дехристианизацией, разрушали духовную монолитность страны и народа, и чем дальше, тем больше.
Не исключено, что некоторые могут истолковать заявленный тезис совершенно превратно: мол, автор выражает сожаление о том, что графа Толстого не сожгли! Ничего подобного автор настоящей работы в виду не имел. Вышесказанное должно подчеркнуть только одно принципиальное историософско-эсхатологическое обстоятельство: если в православной стране, где Вера охранялась законом, можно было безнаказанно богохульствовать и при этом еще и срывать аплодисменты «образованной публики», то дело Православной Империи уже было обречено. Тремя же веками ранее общественный климат в России был совершенно иным…
К выше процитированной статье первой главы «Уложения» непосредственно по смыслу примыкает и следующая, защищающая церковное священнодействие. В ней говорится, что если «какой бесчинник» в церкви Божией, во время святой литургии, помешает литургическому действию, то такого богохульника требуется выявлять, провести дознание и если таковой факт будет точно установлен («допряма»), то «казнить смертию без всякой пощады». Еще одно наказание смертью предусматривалось за учинение драки в храме, и если при этом один из участников «убьет кого-то до смерти», то такого злодея надлежало «казнить смертию»[279].
Отдельные статьи особо защищали благолепие священнодействия, которое не позволялось нарушать сторонними суетными делами. В статье восьмой первого раздела говорилось: «А в Церкви во время церковного пения, Государю Царю и Великому Князю Алексею Михайловичу всея Руси, и Великому господину Святейшему Иосифу Патриарху Московскому и всея Руси, и Митрополитам и Архиепископам, никому ни о каких своих делах не бити челом, чтобы от того в Церкви Божией во время церковного пения смятения не было». Никакого наказания тут не предусматривалось, но Законодатель счел необходимом сделать нравоучительное пояснение, гласившее, что «православным христианам подобает в Церкви стоять и молиться со страхом, а не о земном думать».
O защите чести сана Первосвятителя в этом разделе не говорилось; Никон еще не был Патриархом, при котором, надо думать, подобная статья непременно бы появилась. Об этом речь шла в разделе «О суде». Здесь наказания за преступления против чести священнического чина имели разную квалификацию, в зависимости от общественного статуса человека. Если «бесчестие словом» (оскорбление) исходило от боярина, окольничего или «думного человека», то в таком случае провинившийся должен быть выдан «головою» на суд Патриарха. Если же кто обесчестил словом митрополита, архиепископа, епископа, то должен был заплатить огромный штраф оскорбленному: митрополиту — четыреста рублей, архиепископу — триста, епископу — двести.
Чтобы составить некоторое представление о стоимостном значении рубля того периода, нелишне привести ценовые показатели того времени, которые содержатся в «Уложении». Так, конь стоил восемь рублей, кобыла — три, корова — два, бык — два рубля и т. д.[280].
Если же священнический или монастырский чин оскорбит стольник, дворянин, гость (купец), дворовый человек, или иноземец, то за Патриарха — бить батогами, а за оскорбление прочих полагалась тюрьма[281].
Строгие кары предусматривались за оскорбление чести Государя, но особенно — злоумышления против него. Этому посвящен второй раздел «Уложения», насчитывающий 22 статьи, восемь из которых предусматривали смертную казнь. Ею карались те, кто «замыслил злое дело» против Царя, кто составлял заговор против Помазанника, рассылал грамоты, собирал войско, сдавал город недругу, кто устраивал пожар в городе или в царском дворце, кто ведал о заговоре, но не сообщил[282]. Эти статьи явно были навеяны событиями Смутного времени.
Самый большой раздел «Уложения» десятый — «О суде». Он насчитывает 287 статей. Здесь устанавливалась процедура судопроизводства и давалась квалификация деяний, подлежащих судебной юрисдикции. Судья обязывался судить всех людей, независимо от общественного статуса, «вправду», а «вымыслом в судных делах по дружбе и по недружбе ничего не прибавлять, ни убавлять, и ни в чем другу не дружить, а недругу не мстить», вершить Государева дела не стыдясь лица сильных, «и избавлять обиженного от руки неправедного»[283].
Чрезвычайно строго «Уложение» относилось к судьям, творившим «дела несправедливо», способных выносить приговоры «по дружбе» или «из-за корысти». В таких случаях подобного судью ждали наказания: отстранение от дел, большие штрафы или «торговая казнь». Тут невольно напрашивается актуальная ремарка: вот если бы в нынешней, «демократической России», в начале XXI века, ответственность судей за дела неправедные была бы столь же строгой, как в XVII веке, вероятно и судебного произвола стало бы куда меньше…
Для характеристики духовно-назидательных принципов строя русской жизни, зафиксированных в «Уложении», чрезвычайно показательной является глава 14. Называется она «О крестном целовании» и насчитывает 10 статей. Крестоцеловальная клятва широко распространилась со времени начала христианизации Руси, став нормой обычного русского права задолго до проявления «Уложения 1649 года». Побывавший в Московии дважды, в 1517 и 1526 годах, барон-католик Сигизмунд Герберштейн (1486–1566) свидетельствовал, что русские «при клятвах и ругательствах редко употребляют имя Господне, а когда клянутся, то подтверждают свои слова и обещания целованием креста»[284].
Ведь Крест, по словам Иоанна Златоуста, «небесных и земных соединение и преисподних попрание, крест — твари освящение и небесных благ дарование»[285]. Это — символ страданий Иисуса Христа, зримый знак Его великой Искупительной Жертвы. Подтверждение своей правоты, утверждение верности кому-то и чему-то через крестоцелование считалось высшей формой незыблемых обязательств человека. Фактически человек давал клятву не только публично, но что несравненно важнее — перед Лицом Божиим. Потому так строго наказывались те, кто переступал через крестоцелование, кого уличали во лжи. Подобное деяние воспринималось как отступничество от Бога, и преследовалось не только отторжением от Церкви, но и считалось государственным преступлением.
К крестному целованию приводились люди, достигшие двадцати лет, и строгая кара грозила тем, кто крест целует, или «кто кого ко Кресту приведет не по правде», то тем людям за то «чинить жестокое наказание»[286].
Нормы раздела «О крестном целовании» напрямую связаны со святоотеческой традицией. Правила Василия Великого и Императора (886–912) Льва VI (Мудрого)[287] являлись для составителей «Уложения» бесспорным авторитетом. Так, если кто приведет ко Кресту кого-то «напрасно» и когда подобное будет доказано, то такого клеветника, по установлению Отца и Учителя Церкви Василия Великого (329–378), полагается отлучать на шесть лет от Церкви. Кара распространялась на людей всех званий, в том числе и на привилегированных. В «Уложении» особо говорится, что если какой «вельможа» крест целует, или велит кому иному крест целовать «накриве» (лживо), то в таком случае священники обязаны его в храм не пускать, и к нему в дом не ходить[288].
Далее в «Уложении» содержится поучительное наставление, адресованное священникам. То, что такого рода материал нашел свое место на страницах законодательного свода, лишний раз свидетельствует, что евангельская интенция являлась непременным элементом русского государственно-правового регулирования жизнеустроительной практики.
«Подобает отцам духовным детей своих духовно поучать и наказывать страху Божию, и чтобы промеж себя и в соседстве жили любовно, не крали и не разбивали, и не ябедничали, и лжи не поспешествовали, и на чужое не зарились, и сами не обижали, и скверными речами не укоряли, и накриве бы креста не целовали, и именем Божиим во имя лжи не говорили и не клялись». Далее шло пояснение о смысле почитания креста. «Православным христианам крестное целование в конец отрочено (с младенчества) быть священным правилом, данным от Христа христианам на освящение и просвещение и на отгнание врагов видимых и невидимых, и того ради православных христианам достоит (должно) Святому Кресту верою поклоняться и истинною, и чистотою, и того честного креста целовать со страхом, и с трепетом, и с чистой совестию»[289].
Оценивая «Уложение» как выдающийся историко-правовой памятник, невозможно не сказать о распространенных в историографии шаблонах. Имеются в виду множественные вердикты, широко распространенные в атеистической, особенно в марксистско-ленинской историографии, представляющие «Уложение» документом «феодальной эпохи», нацеленным на дальнейшее «закабаление» крестьянства в угоду «крепостникам-помещикам».
После падения коммунистической власти, когда «классовый подход» потерял актуальность и общественную востребованность, нападки на «Уложение» стали приобретать несколько иной характер. Тезис об «обострении классовых противоречий» никуда не исчез, но теперь перестал доминировать. Острие критики «Уложения» направлялось на его «антигуманность», что, по либеральным воззрениям, считалось делом совершенно недопустимым[290]. По словам одного из исследователей, «Отмечая особенности Соборного Уложения 1649 года, необходимо еще раз подчеркнуть повышенную репрессивность норм права в тех областях, которые затрагивают интересы государства»[291].
Указанные оценки нельзя признать беспочвенными. В «Уложении» были окончательно оформлены нормы крепостного права, отменялись «урочные лета» для сыска беглых крестьян, вводились новые категории преступлений, за которые предусматривалась смертная казнь. Все это так. Но эта только часть правды, причем, как думается, не самая значимая. Фактически и крепостная зависимость, и смертная казнь существовали на Руси и раньше, как существовали они тогда и в прочих странах. В этом отношении ничего принципиально нового «Уложение» не содержало. Новизна данного свода была не в установлении базовых квалификационных норм, а в их систематизации и детализации. Необходимо иметь в виду, что «Уложение» появилось вскоре после кровавых событий в Москве в июне 1648 года, получивших название «Соляного бунта».
Главной причиной мятежа, как уже упоминалось, послужило недовольство размерами и формой взимания налогов, как и самоуправством бояр. Выступление продолжалось пять дней, за время которых были убиты начальник Пушкарского приказа П. Т. Траханиотов, начальник Земского приказа, «начальник Москвы», Л. С. Плещеев, думный дьяк Посольского приказа Н. Чистый. Москву охватила волна грабежей и насилий; вначале были разграблены несколько десятков усадеб вельмож, а затем начались повсеместно пожары, во время которых значительная часть Москвы выгорела дотла.
Мятежный хаос потряс молодого Царя Алексея Михайловича (напомним, что ему в марте 1648 года исполнилось девятнадцать лет), и Патриарха, и всех служилых людей. Потому и был созван Земский Собор, который обязан был внести умиротворение путем установления твердого порядка управления и суда, что и должно было выполнить «Соборное Уложение».
«Уложение» защищало неприкосновенность нескольких основополагающих государственных принципов: особу Монарха, Церковь, как учреждение и как сакральное установление, жизнь и здоровье человека, и неприкосновенность частной собственности (имущества). Именно здесь защитительные меры были особенно строгими, а противоправные деяния в этих областях квалифицировались нередко как «государственное преступление» и карались смертной казнью.
В «Уложении» около 50 статей предусматривали смертную казнь. В эту категорию попадали и некоторые деяния, наносившие вред общественной нравственности. Так одна из статей предусматривала смертную казнь за распространение и торговлю табаком. В ней говорилось: «А будут русские люди или иноземцы табак начнут держать или табаком начнут торговать», то таковых необходимо выявлять, арестовывать и «чинить наказание большое без пощады, под смертною казнью»[292].
Отдельный раздел «Уложения» — 22 главы — специально был посвящен вопросу о мерах наказания применительно к делам уголовного характера. Глава называлась: «Указ, за какие вины кому чинить смертную казнь, и за какие вины смертью не казнить, а чинить наказание». Несколько видов преступлений уголовного характера расценивались как тягчайшие и предусматривали высшую меру наказания: убийство отца или матери детьми, убийство брата или сестры, убийство мужа, убийство хозяина служащим, убийство по сговору или «наущению», насилие над женщиной.
В этой главе помещена и особая статья, ограждающая «совращение в иноверие». Она гласила: «А будет кого бусурман какими-нибудь мерами, насилием или обманом русского человека к своей бусурманской вере принуждать, и по своей бусурманской вере обрежет, а сыщется про допряма: и того бусурманина по сыску казнить, сжечь огнем без всякой пощады»[293].
«Бусурманами», или «бесерменами» издавна называли на Руси мусульман. Законодатель XVII века был невероятно строг по отношению именно к этой конфессии. «Совращение» в иные конфессиональные группы не наказывалось по той же схеме потому, что иудеев на Руси практически не было, а христианские конфессии католического или протестантского толков не воспринимались как «преступные».
Столь беспощадная мера по отношению мусульман была своеобразной ответной реакцией на действие османских властей: в Турецкой Империи «совращение правоверных» традиционно беспощадно каралось смертью, о чем на Руси прекрасно знали. Ненависть к туркам — главным гонителям христиан — была столь велика, что при Царе Михаиле Федоровиче даже существовал обычай, что после приема турецкого посла, во время которого Царь касался головы посла, Царь «умывал руки, полагая, что они осквернились от прикосновения к голове посла»[294]. При Алексее Михайловиче строжайше было запрещено употреблять турецкий язык, который «оскверняетуста»…
В связи с вышесказанным уместно затронуть сущностную гносеологическую проблему. Невозможно относиться к событиям ушедших эпох с позиции социальных норм и этических представлений эпох последующих. Это та самая «модернизация истории», которая ведет к грубым искажениям и извращениям в понимании хода времен. С точки зрения отвлеченного гуманизма XX века и крепостное право, и смертная казнь — зло. Но таковым же образом подобные явления воспринимались и христианским сознанием еще задолго до того, как начали возникать в Западной Европе первые ростки либерально-гуманистических учений.
Церковь, Православная Церковь, никогда не оправдывала насилие как таковое. Она признавала его возможность только как средство защиты, как крайнюю форму обороны против сил антихристовых. А нападки и выступления против Божественных установлений — Царства и Церкви — и было из разряда таковых. Потому Святейший Патриарх Московский и всея Руси Иосиф (1642–1652) и поставил в январе 1649 года свою подпись («руку приложил») под «Уложением», потому «вся Русская Земля» соборно и единодушно одобрила «Уложение». Как очень верно заметил англичанин Самуэль Коллинс, в системе русского законодательства — «цель наказания состояла не в прекращении жизни, а всегда в исправлении»[295].
Наказание в системе христианского этатизма — мера не мстительная, а воспитательная и назидательная. По словам Иоанна Златоуста, «как в доме, где много больных, а здоровых мало, можно найти много и лекарств, и приходящих врачей, так и во вселенной нет народа, нет города, где бы не было много законов, много и начальников, много и наказаний, потому что лекарства сами по себе не могут восстановить больного, а нужны еще те, которые бы прилагали их; таковы судьи, заставляющие этих больных волей-неволей принимать врачевание»[296].
В отличие от секулярного мира в христианском обществе совершенно иначе воспринимались жизнь и смерть. Как написал Митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн, «в отличие от гуманизма, провозгласившего земную, телесную жизнь человека высшей ценностью, Христианство никогда не признавало ее таковой, отдавая первенство душе, предназначенной Самим Богом для жизни вечной. Потому-то преступления против души, против Церкви (спасительницы этой души для Царствия Небесного) без размышлений карались телесной смертью. Меньшим и временным злом закон пытался воспрепятствовать злу неизмеримо большему, вечному»[297].
Современные сетования и стенания о «повышенной репрессивности» русского государственного правоустроения совершенно неуместны; они просто антиисторичны. За большинство перечисленных деяний люди наказывались в ту эпоху смертной казнью практически во всех странах. Таково было время, таковы были люди, таковы были нравы.
Если не руководствоваться русофобским идеологическим ангажементом, то никакой «специфически русской жестокости» здесь усмотреть невозможно. Как уже ранее говорилось по поводу Иоанна Грозного, нашим доморощенным западо-любителям и их идеологическим менторам из-за рубежа и в данном случае уместно было не только оперировать статистикой казненных за все виды преступлений в Московском Царстве, но одновременно опубликовать подобного рода данные и по другим странам. К сожалению, эта важная задача исторического знания до сего дня не решена, но имеющиеся в наличии разрозненные сведения позволяют заключить, что Московия по числу казненных далеко уступала «странам прогресса»…
Еще более важно для постижения христианского мировосприятия другое обстоятельство. Никто из числа христиан, или иудеев, никогда не может усомниться в правильности тех «жестокостей» в трансляции апологетов либерализма, которые, скажем, творили Иисус Навин при завоевании Земли Ханаанской — Земли Обетованной, и Царь Давид при покорении Иерусалима. Вот, например, как повествует Ветхий Завет о захвате воинством Иисуса Навина Иерихона: «И предали заклятию все, что в городе, и мужей и жен, и молодых и старых, и воров, и овец, и ослов, все истребили мечом» (Навин. 6. 20).
Верующим людям тут удивляться и ужасаться нечему: такова была Воля Божия, а Она не может быть ни предметом «анализа», ни уж тем более критики. Поэтому сама по себе смерть, смертная казнь, не есть дело недопустимое, когда она выражается как Воля Всевышнего по отношению к нечестивцам и отступникам.
В системе миропредставлений людей XVII века смерть сама по себе не являлась «ужасом», которым она стала для людей внецерковных, для атеистов, после утверждения в XVIII веке в Западной Европе фетишей «свободной личности» и «человеческого разума». Понятие греха вообще стало уходить из общественного обихода. Там, где нет Бога, там нет места и такой духовно-нравственной категории, как «грех».
В секулярном обществе жизнь начала восприниматься не как дар Творца, а как некий биологический и социальный процесс. И все. В России эта система представлений начала широко распространяться со второй половины XIX века, хотя ее ростки можно встретить и в более раннюю эпоху. Две формулы: жизнь начальна и конечна, и жизнь начальна, но бесконечна, отражали две формы мировосприятия: секулярно-атеистическое и христианское.
Россия XVII века оставалась страной христианской, а потому здесь отношение и к жизни, и к смерти было совсем иным, чем, скажем, в Англии. Потому здесь категория «греха» была невероятно общественно значимой. Ведь человеку, после смрадной и скоротечной земной жизни, предстояло перейти в жизнь вечную; ему надлежало предстать перед нелицеприятным и бесстрастным Судом Всевышнего, чтобы нести ответ за все дела — и добрые, и злые, совершенные на земле. В данной системе мировосприятия грехопадение — отступление от Заповедей Божиих.
В преступлении Церковь видела прежде всего нравственное падение, нарушение Божеского Закона, называя преступников «забывателями страха Божия». Как наставлял Иоанн Златоуст, «грех есть великий бес. Бесноватый возбуждает сострадание, а грешник — ненависть; тот заслуживает прощение, а этот не имеет оправдания»[298]. Отсюда же проистекало понятие о преступлении применительно к государственной власти. Кто забывает страх Божий и повеление Государя-«Богопоставленника», тот дважды греховен. Человек оказывался преступником и перед Богом, и перед земным Божиим установлением — государственной властью, а потому и достоин самого сурового наказания, вплоть до смертной казни.
В этом отношении весьма показателен один законодательный акт, который формально не являлся составной частью «Уложения 1649 года», но фактически оказался важнейшим элементом государствоустроения России середины XVII века. Речь идет о форме присяги на верность Самодержцу «разных чинов», появившейся в форме царского указа 31 августа 1651 года. И раньше, когда происходило воцарение нового монарха, «люди государевы» приносили присягу (клятву) верности ему на Евангелии и на Кресте. По этому поводу составлялась особая «грамота». Однако теперь впервые была установлена универсальная и определенная законодательная форма, просуществовавшая с некоторыми редакционными изменениями до самого падения Царской России.
В Присяге говорилось, что я, такой-то, «целую Крест Господень Государю своему, Царю и Великому князю», Царице, и «детям царским» в том, что обязуюсь служить честно и нелицемерно, оберегать его здоровье и «никакого лиха Государю не мыслить». Кроме того, каждый приносящий присягу брал на себя обязательство, никаких других родов на Царство не мыслить и «хитрости не чинить». Если же подданный услышит о каком-то заговоре, «или ином злом умысле» на жизнь и власть Государя, то потребно сообщить о том властям, и с такими врагами биться не на жизнь, а на смерть[299]. Залогом крепости Присяги признавалось целование Креста, что, как уже говорилось, считалось абсолютной нормой правдивости.
Русь заявляла о себе как о хранительнице нетленных Божественных установлений всегда, когда представлялась подобная возможность. Когда в январе 1649 года в Лондоне был казнен Король Карл I из Династии Стюартов (1600–1649), то в Москве чрезвычайно болезненно отреагировали на подобное известие, хотя речь не шла о весьма далекой во всех отношениях стране. На Руси знали, что кучка злодеев, называвших себя «парламентом», устроила судилище, а затем и публичную казнь благочестивого монарха. Он был последовательным католиком и хотел вернуть «римское исповедание» в Англию, которая от него начала отрекаться более ста лет тому назад, при Короле Генрихе VIII, став страной безбожно-еретической.
Конечно, на Руси католическая вера считалась отклонением и уклонением от «истинной», «православной» веры, но все-таки Римская церковь звала людей к Богу, славила Иисуса Христа, и этого нельзя было отрицать. Однако не смерть католика сама по себе взволновала Москву. В далекой заморской стране был убит правитель «Божией милостью»; мятежная толпа подняла руку на Монарха! И впервые в истории Русь отреагировала на кровавые события в Англии; отреагировала остро и резко. Это был политический демарш международного масштаба.
1 июня 1649 года Царь Алексей Михайлович подписал указ, называвшийся: «О высылке английских купцов из России, и о приезде их токмо к Архангельску, за многие несправедливые и вредные их для городов русских поступки, особенно за их учиненное в Англии убийство Короля Карла I»[300]. Конечно, торговавшие на Руси купцы сами не могли «учинить» отмеченное злодейство, но ведь ни для кого не составляло секрета, что в Англии у власти утвердились те самые «лавочники» или их «приказчики», которые фактически и вершили дела в далеком заморском Королевстве.
Английские купцы получили право беспошлинной торговли по всей Руси указом Царя Михаила Федоровича; им дозволялось ездить по стране, и, в отличие от других, заводить лавки в самой Москве. Им чрезвычайно «мирволил» и боярин Борис Морозов, ставший фактическим вершителем дел в государстве в первые три года правления Алексея Михайловича.
Но привилегии англичане использовали не для взаимного интереса, а только для личного обогащения, «пожитки себе нажили большие», как говорилось в Указе.
Русские «торговые люди» давно жаловались правительству на нечестные приемы ведения дел английскими купцами. Англичане, как сообщается в Указе, завозили «заповедные товары», например, табак, а к себе же тайно вывозили редкие изделия, такие как шелк, который доставлялся на Русь из Персии и Китая. При этом вывозную пошлину не платили, и Государству никакого «прибытку не было». Они, имея постоянные лавки в столице, скупали загодя товар на ярмарках, и когда «русские гости» приезжали для торговли, то выбрасывали товар или по бросовым ценам, на современном языке это назвали бы демпингом, или вообще не пускали торговать, так как скупали все торговые места. Чаша терпения переполнилась.
Государь указал, а «бояре приговорили»: англичанам «ехать за море» и торговать впредь «Московского Государства с торговыми людьми» всякими товарами, приезжая из-за моря только к Архангельску. В Москву же и в иные города «с товаром и без товара не ездить». В Указе объясняется, почему государственная власть так долго терпела самоуправство и «неправды» английских купцов: «из-за сердечной любви и дружбы к Королю Карлу». Теперь же все изменилось. В Англии учинилось «большое злое дело, Государя своего, Карлуса Короля убили до смерти», а потому англичанам надлежит немедленно покинуть Московию[301]…
«Уложение», как универсальный правовой свод, должно было внести порядок в течение русских дел, способствовать укреплению государства, повышению нравственности народа. Подобные цели и задачи принимали безусловно все, как позже их стали называть, «образованные круги русского общества». Однако, казалось бы, совершенно неожиданно у «Уложения» появился мощный противник — Патриарх Никон. Как заметил в этой связи Митрополит Макарий, «Никон считал «Уложение», как и выражался впоследствии, «книгою, Святому Евангелию, и правилам святых апостолов и святых отцов, и законам греческих царей во всем противною» и если подписался под ним вместе с другими, то подписался «поневоле», будучи тогда только архимандритом»[302].
Конечно, Никон лукавил: никто его не принуждал, но он прекрасно понимал, что если весь церковный клир во главе с Патриархом выступал «за», то его голос «против» будет только воплем отщепенца. Хотя, ведь ясно как день, что если основной государственный закон «противен» Святому Писанию, то он, как честный пастырь, обязан был возвысить свой голос. Он же промолчал и безропотно поставил свою подпись под «Уложением».
Когда же Никон оказался на Новгородской кафедре, то медленно, но верно стал подкапываться под «Уложение» и, пользуясь расположением к нему Царя, начал добиваться «послаблений» и «изъятий» из законодательства для Новгородской Митрополии. Когда же он в 1652 году принял сан Патриарха, то начал открыто бороться с «Уложением», используя самые непозволительные методы: ложь, клевета, подтасовки.
Что же не устраивало Никона? Почему с таким пылом и непримиримостью он обрушивался на кодекс правовых норм, которые, безусловно, как говорилось выше, охраняли превыше всего Церковь и священнодействие? Ответ прост, но его, тем не менее, невозможно обнаружить в официальной и официозной церковной литературе: «Уложение» мешало Никону создавать свою независимую ни от кого и ни от чего «церковную державу», препятствовало его «патриаршему самодержавию».
Никон изустно много раз нападал на те или иные положения «Уложения» и даже составил особое подробное «мнение», выраженное в форме послания влиятельному боярину, брату второй жены Михаила Романова Царицы Евдокии С. А. Стрешневу (†1666 год). Степан Лукьянович Стрешнев принадлежал к числу давних недоброжелателей Никона и, как бы теперь сказали, «собирал на него компромат». Никон даже утверждал, что он якобы свою собаку назвал Никон и учил благословлять передними лапками «по-архиерейски». Стрешнев, опровергая клевету Никона, поклялся лично Царю, что подобного никогда не бывало…
Никон решил подробно объяснить свою антиуложенную позицию именно дяде Царя Алексея Михайловича. Написано послание Никона, как можно заключить из текста, в 1663 году, когда Никон пребывал в добровольной ссылке в Воскресенском монастыре.
Никон начинает свое послание с дискредитации составителей «Уложения». Особенно он непримирим относительно Никиты Ивановича Одоевского, которого называет «человеком прегордым», не имеющим «страха Божия в сердце», который и Святое Писание «не чтит», он — «враг всякой истины». Подобных обвинений было достаточно, чтобы, уж если и не привлекать к суду боярина Никиту Одоевского, то непременно изгнать его из царского окружения и со службы вообще. Но это была клевета, особо прискорбная, что исходила от Первосвященника.
Все остальные из числа составителей «Уложения», по мнению Никона, — люди темные, но мало того; просто — «дневные разбойники», так как «людей губят». Потому они якобы нарушили волю Царя Алексея Михайловича и составили «беззаконную книгу»[303]. Ненависть Никона к Одоевскому не знала удержу, он неоднократно клеймил «князя Никиту» самыми разносными словами; он ведь — «присный самого дьявола»!
Никон признавал, что суд и расправа на Руси чинятся от имени и по воле Государя, но тут же добавляет, что Суд Божий «первее» царского суда. Далее он обращается к истории Церкви и приводит пример неправедных и злых дел земных владык: убийство Иоанна Предтечи иудейским Царем Иродом Антипой, казнь апостолов Петра и Павла Императором Нероном. Со ссылкой на евангельские тексты, Никон предвещал, что «беззаконие» не остается неотомщенным, кары Всевышнего неизбежны. И он узрел уже одну из них: после появления «Уложения» на Русь обрушилась страшная беда — «моровое поветрие», или чума. Причем она так перепугала всех «на Москве», что даже Царица с дочерьми и сыном Царевичем Алексеем не ведали, «куда бежать»[304]. Правда, эпидемия чумы обрушилась на Русь в 1654 году, а не в 1649 году — дата появления «Уложения». Но подобные «мелочи» Никона не занимали.
Раздражение и злость, владевшие душой Никона в тот период, выплескивались через край; он позволял себе и выпады лично против Царя. Опираясь на библейскую мудрость, отказавшийся от патриаршего служения Первосвященник («полупатриарх») знает точно, что «цари — слуги Божие». И Царю Русскому дана от Господа «держава» и «сила от Всевышнего» и судить Он будет по делам. «Царское Величество расширился над Церковью, через все Божественные законы своим достоинством, а не законом Божиим»[305]. Это уже был прямой выпад против Царя; Никон как будто и не ведал, что Царь снискал дары Духа Святого через Святое Миропомазание. Но и здесь готов удобный ответ: Царь же помазан на Царство через архиерея, а потому, как ему казалось, архиерейское служение выше и первее!
Мятежный Первосвященник не считал Алексея Михайловича «царем правды»; он знал, что таковым может быть только Иисус Христос. На земле же был лишь один подобный правитель — Царь Селимский Мелхиседек[306]. Он, как и Господь Иисус Христос, был одновременно Царем и Первосвященником, и более таковых примеров история рода человеческого не знает.
Никон вспоминает историю своего восхождения на Патриаршество, но, пересказывая вкратце то событие, он все переиначивает. Получалось, что когда Царь был кроток и смирен, слушал безропотно архипастыря, то проблем никаких не существовало. Когда же «Царь и Великий князь развратился», перестал слушать Патриарха и «положил на него презрение», то Никон и «отошел», уступая «место гневу царскому»[307].
Никоновское неприятие «беззаконной книги», т. е. «Уложения», вызывалось двумя основополагающими причинами. Во-первых, он был категорически против всякой формы государственного контроля за имуществом церковным. Здесь требуются некоторые смысловые пояснения.
До середины XVII века Церковь как корпорация, за немногими исключениями, пользовалась полной автономией. Развитие государственной централизации вступало в противоречие с таким положением вещей. Необходимость изыскания финансовых средств для покрытия государственных расходов вызывала стремление к ограничению церковных привилегий, прежде всего вотчинного землевладения монастырей и архиерейских домов. В некоторых районах Руси на долю этих владельцев приходилось до половины фонда сельскохозяйственных земель.
«Уложение 1649 года» учреждало новую государственную структуру — Монастырский приказ, как высший орган для всех церковных установлений и властей, за исключением патриаршей области, оставленной в ведении Патриарха и состоявших при нем учреждений. В Монастырский приказ перешли не только все судебные дела церковных властей и установлений по землевладельческим отношениям, но и финансовые и административные дела населения, на церковных землях жившего. Подчиняя Монастырскому приказу, как высшему государственному установлению, духовенство и лиц, ему подвластных, «Уложение» вводило принцип подсудности и подчиненности этих лиц государственному суду и в низших инстанциях — наместникам, воеводам, волостелям и др.
Второе обстоятельство, инициировавшее резкие нападки и на «Уложение» и даже лично на Царя, вызывалось страхом автора за свое будущее. Здесь необходимо учитывать общий событийный контекст: над Никоном маячила угроза царско-церковного суда, о чем разговоры велись уже с самого «бегства» его из Москвы летом 1658 года. Потому он так страстно восстает против подобного действия в любой форме.
Никон и раньше был противником государственной юрисдикции в церковных делах; теперь же неприятие подобного действия детерминировалось угрозой ему лично. В этом пункте он просто неистовствует, доходя чуть не до проклятий по адресу своих многочисленных врагов. Он апеллирует и к Писанию, и к истории Церкви, которые якобы доказывают судебную неприкосновенность носителя патриаршего сана. Никон по факту надевает на себя папские облачения «непогрешимости» и «неподсудности», хотя в истории Православия Первоиерарх-Патриарх никогда не имел подобных изначальных преимуществ.
«Патриарх и сам Божий раб и служитель святой церкви и ничтоже имеет своих вотчин, но есть слободы и крестьяне, Божие наследие. Патриарх ныне сей, а по нему Бог присно и есть и будет, и не изменяется в век, и достояние его пребудет в век»[308].
Никон чувствовал себя в Новом Иерусалиме вполне комфортно, но просторы теперешней власти беглого Патриарха явно не удовлетворяли. В 1665 году его посетил купец и географ из Голландии Николас Витсен (1641–1717), оставивший красочные зарисовки жизни саморазвенчанного Патриарха.
«У этого человека нехорошие манеры, он опрометчив и тороплив, привык часто делать некрасивые жесты, опираясь на свой крест [крест на посохе]. Он крепкого телосложения, довольно высокого роста, у него красное и прыщавое лицо, ему 64 года. Любит испанское вино. Кстати или нет, часто повторяет слова: «Наши добрые дела». Он редко болеет, но перед грозой или ливнем чувствует себя вялым, а во время бури или дождя ему лучше. С тех пор как он уехал из Москвы, теперь уже 7–8 лет назад, его головы не касались ни гребенка, ни ножницы. Голова у него как у медузы, вся в густых, тяжелых космах, так же и борода»[309].
Голландский визитер оставил сведения о трапезах у Никона, о которых, после его официального развенчания в 1666 году, как казалось, можно будет только мечтать. «Мы ели из серебряных тарелок; на стол поставили 3–4 алебастровых кувшина. Перед нами ставили одно за другим 1011 блюд, все из рыбы и деликатно приготовленные, некоторые по-польски. Мы пили хорошее пиво и, по обычаю монастыря, ели ржаной хлеб. Так как была среда — их постный день, то на столе не появилось ничего молочного»[310].
Однако время Никона прошло. Слишком велико было недовольство Никоном, слишком много было у него сильных врагов, чтобы переменить ход дел в свою пользу. И главное — Царь потерял к нему не только душевную симпатию, но и какое-либо расположение. В то же время, в силу своего добросердечия, Алексей Михайлович зла на Никона, доставившего ему столько горьких переживаний, не держал. Он хотел мирного и твердого устроения державы, которое без замещения «вдовствующей» патриаршей кафедры было невозможно.
1 декабря 1666 года в Кремле в царской дворцовой столовой палате начался соборный суд над Никоном. На этом, так называемом Большом Соборе впервые присутствовали два восточных Патриарха: Александрийский Паисий и Антиохийский Макарий, как и целый ряд митрополитов и архиепископов. Всего иноземных архиереев присутствовало на Соборе двенадцать человек. Русское церковное архипасторство было представлено в полном составе: девятнадцать персон.
И первым обвинителем выступил лично Алексей Михайлович. Само по себе это было достаточно необычно; Самодержец мог уклониться от подобной роли и связанных с ней треволнений, имел полное право не вступать в открытый спор с Никоном, да и вообще не присутствовать на Соборе. За сто лет до того так поступил Иоанн Грозный, когда в ноябре 1568 года соборно разбиралось «дело Митрополита Филиппа».
Алексей Михайлович пошел иным путем. Он не счел возможным перепоручать обличение Никона в неправде иным лицам, каковых имелось предостаточно. Он хотел добиться торжества истины перед лицом восточных иерархов и перед синклитом Русской Церкви. Царь готовился к этому «поединку». Шестой Патриарх исчерпал все пределы царского терпения, совесть Алексея Михайловича была чиста.
Фактически же никакой «дуэли» между «Царством» и «Священством» тогда не произошло. На четкие, внятные и документированные вопросы Царя Никон отвечал невразумительно, уходил от прямых ответов на конкретные вопросы, лукавил, ссылался на свое «беспамятство». В этом противостоянии Самодержец, безусловно, одержал полную моральную победу над некогда своим «собинным» («особинным») другом.
В числе главных вин Царь инкриминировал оппоненту «бесчестье Государю в письмах», а также укоризны «Уложению» и царской деятельности по делам Церкви. Со слезами на глазах Алексей Михайлович произносил: «От начала Московского государства не было такого бесчестия соборной и апостольской Церкви, какое учинил бывший Патриарх Никон. Он по своим прихотям самовольно, без нашего царского повеления и без соборного совета оставил соборную нашу Церковь и отрекся от патриаршества, никем не гонимый. Допросите его — обращался Царь к собравшимся, — бывшего Патриарха Никона, для чего он Патриарший престол оставил и сошел в Воскресенский монастырь»[311].
Вид плачущего Самодержца всея Руси сильно подействовал на собравшихся, у некоторых на глаза навернулись слезы. Как признавался потом участник Собора Черниговский епископ Лазарь (Баранович): «Надо было изумляться благодушию и кротости Царя: заливаясь слезами, он исторгал слезы у зрителей»[312].
Один Никон стоял как ледяная скала, никакого страдания или раскаяния не выказывал. Мало того. Он начал сам задавать вопросы Патриархам об их правомочности судить его, стал требовать, чтобы выгнали из собрания его недругов: Митрополита Новгородского Питирима и Митрополита Сарского Павла, которые якобы хотели его «удавить». Подобные никоновские утверждения, как и многие другие, оказывались при ближайшем рассмотрении ложью.
Симпатизирующий Никону Митрополит Макарий в своей Истории, преклоняясь перед документом, не мог не признать, что «Никон действительно написал про Государя важные укоризны, клеветы, неправды, которые и подтвердить чем-либо отказался, например, будто Царь вмешивается в архиерейские дела, будто он из-за Никона многих мучил, посылал в заточение, будто за нападки на «Уложение», его, Никона, много раз хотели убить и пр.»[313].
Как заметил епископ Лазарь, если бы Никон выказал смирение, то оно бы «одержало верх», а своей гордой неприступностью «он всех против себя восстановил».
Несколько дней происходили горячие прения, пока, наконец, 12 декабря 1666 года Никону не объявили решение. Царь отсутствовал; «первое слово» от лица Собора произнес столь ненавидимый Никоном князь Н. И. Одоевский. Преступления Никона сводились в основном к следующему. 1. Досаждал Великому Государю, вторгаясь в его дела. 2. Самовольно отрекся от патриаршества. 3. Основывал монастыри с незаконными названиями: Новый Иерусалим, Голгофа, Вифлеем. 4. Величал себя Патриархом Нового Иерусалима. Были еще более мелкие претензии.
Единомысленное соборное волеизъявление гласило: «извергнуть из священного чина». Оно было озвучено в кремлевской церкви Благовещения Пресвятой Богородицы, где и состоялось развенчание Никона. Александрийский Патриарх Паисий сам снял с головы Никона патриарший клобук с крестом и жемчужным серафимом, взамен нацепив простой клобук с головы греческого монаха. Затем сняли с бывшего Патриарха украшенную жемчугом и драгоценными камнями панагию. При этом Никон язвительно заметил: «Возьмите все это себе, бедные пришельцы, и разделите на ваши нужды»[314]. Осужденный по собственному опыту знал, что греки становятся тем более сговорчивее, чем выше вспомоществование.
Никто не знает в точности, какие мысли и чувства владели бывшим могучим властелином, но труд&о усомниться в том, что, несмотря на огромное самообладание, Никон испытал потрясение. Ведь его «бросили», «предали» не только свои, русские — чего с них взять? Они, по его мнению, все почти сплошь — бессловесные, невежественные и безвольные. Однако от него отреклись и пришлые греки! И он, который был всегда их сторонником, который столько им помогал, превозносил их ученость и Богомудрие, столько «крови попортил» в борьбе за них со своими «упорными неучами», а в итоге оказался ими же и сужденным. Не выказав ни малейшего смирения, Никон в порыве возмущения хотел снять и патриаршую мантию, но выяснилось, что по просьбе Государя, она должна была остаться при нем до его «прибытия в обитель для жительства».
«Церковный самодержец» был повержен. Он несколько дней находился в Кремле, на Архангельском подворье, куда прибыл перед Собором. На второй день после его развенчания к нему пришел окольничий Иродион Матвеевич Стрешнев, доставивший от Царя дорогие меховые одежды — собольи и лисьи шубы, и серебряные деньги «на дорогу». Еще Стрешнев сказал, что Алексей Михайлович просит благословения себе, Царице и всему семейству. Никон подарки отверг, а благословения не дал. Нанося оскорбление Самодержцу, Никон все еще на что-то надеялся. Однако на земле ему больше надеяться было не на кого.
Теперь он оказался обычным монахом-простецом, обязанным «пребывать до кончины жизни» в дальней северной обители — Ферапонтовом монастыре[315], куда он и был доставлен под охраной 21 декабря 1666 года. Здесь для Никона установили строгое содержание, лишили права писать и кого-либо принимать. И все же режим его содержания был более щадящим, чем тот, который он когда-то вводил для своих противников — приверженцев старой веры. Тех содержали в земляных ямах-тюрьмах, морили голодом.
Царская милость к Никону, несмотря на его грубые выходки, не исчезла. Алексей Михайлович не держал зла на бывшего своего друга и крестного отца своих детей. Никон жил в тепле, имел вполне сносное пропитание, его не лишили книг. Вскоре, по царской воле, ему были предоставлены невиданные преимущества. Он получал царские дары, и известно, что в день Пасхи 1668 года угощал царским вином всю братию.
Он получил от Царя позволение иметь свою отдельную церковь в монастыре, для которой ему было прислано богато украшенное Евангелие напрестольное, серебряный потир и дискос, несколько пар церковных облачений и церковная утварь. По царскому указу для него был построен отдельный келейный корпус с 25 жилыми покоями. Никон занял в Ферапонтовом монастыре властительские позиции: сам игумен, братия и стрельцы, присланные для его стражи, были ему покорны.
Невзирая на соборное решение, Никон продолжал себя называть «патриархом»; его так величали на ектеньях иеромонахи из Ново-иерусалимского монастыря, прибывшие в Ферапонтов для служения под его началам. Он при каждом удобном случае говорил, что скоро его «изымут» из монастыря и вернут в Москву.
Но это еще не все. На прилегающем к монастырю озере Никон заставил насыпать остров, на котором поставил каменный крест со скандальной надписью: «Никон, Божией милостью Патриарх, поставил сей крест Господень, будучи в заточении за слово Божие и за святую Церковь, на Белоозере в Ферапонтове монастыре в тюрьме». Апологет Никона с восторгом пишет, что «подобные надписи были сделаны на всех келейных столовых сосудах Никона»[316]. Невольно возникает вопрос: чем тут восторгаться и чему же умиляться? Ведь не самомнению же, не торжеству же человеческой гордыни!
Царь знал о всех скандальных выходцах «заключенного»; донесения из Ферапонтова монастыря он получал регулярно. В силу своего добросердечия он закрывал на них глаза. Однако имелось много других лиц, которые возмущались и негодовали; новый Патриарх (1667–1672) Иоасаф и особенно Патриарх (1674–1690) Иоаким воспринимали Никона как личного врага; он ведь не признавал их «законными» Первоиерархами. Влиятельные силы предлагали отправить Никона в более строгие условия в Кирилло-Белозерский монастырь, однако Царь сказал «нет».
Царская чаша терпения переполнилась, когда ему стало известно, что весной 1668 года к патриарху-расстриге под видом монахов приходили «воры донские казаки» и предлагали восставить его на патриаршестве. Это уже было очень серьезно, так как касалось безопасности всей державы.
В 1667 году на Дону началось противоправительственное движение под началом казака Степана Разина (1630–1671). Казачья ватага числом до тысячи человек с весны 1668 года «чинила бесчинства»: грабила, насиловала и убивала на Юге России — на Дону и в низовьях Волги. Связь с ними Никона могла стать особо опасной.
В Ферапонтов прибыли царские уполномоченные; было проведено дознание и факт прибытия трех лиц, звавших Никона на Дон, был установлен. Режим немедленно был ужесточен, Никону запретили выходить из кельи и кого-либо принимать. Всех почитателей мятежного Патриарха выгнали и разослали по разным местам. Теперь же властолюбивый человек оказался по-настоящему в тюрьме.
Никон быстро начал стареть; слабость и старческие недуги одолевали. Он надеялся на милосердие Царя, и в конце декабря 1671 года написал Алексею Михайловичу письмо, в котором всю вину за уход от церковного правления брал на себя, признавал, что умышленно «досаждал» Царю и просил прощения «Господа ради» и «ради Христова Рождества».
О своем положении сообщал: «Теперь я болен и бос. Руки больны, левая не подымается, на глазах бельма от чала и дыма, из зубов кровь идет смердящая… Ноги пухнут. Приставы ничего ни продать, ни купить не дают. Никто ко мне не ходит и милостыни просить не у кого»[317].
Уже в январе 1672 года в Ферапонтов монастырь прибыл царский посланник Илларион Лопухин, который привез ответ Государя. Царь сообщал, что он не сердится и «во всем примирения с любовью желает и сам прощения просит». Никону были сделаны послабления, присылались лекарства из Москвы и щедрые царские дары.
Австрийский дипломат, секретарь делегации от «Императора Священной Римской Империи Германской нации» Леопольда I к Русскому Царю Адольф фон Лизек в сентябре — октябре 1675 года находился в Москве, где ему довелось встречаться и с Самодержцем всея Руси. Вот какую характеристику повелителю России он оставил в своих «записках». «Нынешний Царь одарен необыкновенными талантами, имеет прекрасные качества и украшен редкими добродетелями. Он покорил себе сердца всех своих подданных, которые столько же любят его, сколько и благоговеют перед ним»[318].
Австрийский дипломат очень точно уловил одну особенность правления Царя Алексея: он пользовался всеобщим почитанием не только по факту своего, так сказать, «местопребывания», а в силу личных нравственных качеств. Впрочем, как и в любом правиле, в данном случае не обошлось без «исключения». Никон являл пример иного отношения: он до конца своего земного бытия не испытывал к Миропомазаннику ни благоговения, ни любви.
Когда Царь Алексей Михайлович преставился в ночь с 29 на 30 января 1676 года, то последним его желанием было получить письменное прощение («грамоту») у Никона. В духовном завещании Царя говорилось: «От отца моего духовного, Великого господина, святейшего Никона, иерарха и блаженного пастыря, аще и не есть на престоле своем, Богу тако изволившему, прощения прошу и разрешения»[319].
Перед кончиной Самодержец предавал полному забвению давние распри, обращался к Никону как к «великому господину», которым величал его в пору расцвета их дружбы. Во всем происшедшем он видел волю Божию, которую следует принимать безропотно, с полным смирением.
Когда бывшему Патриарху сообщили о последней воле усопшего Самодержца, то Никон отказался писать подобную грамоту, ответствовав, что прежде чем письменно делать подобное, его надобно полностью освободить. Он полагал, что свою душу очистил искренним устным прощением, а о душе своего бывшего друга теперь только можно было молиться «со всем усердием»…