Тишина… Покой… Хорошо! Я лежал в постели и наслаждался. То есть, тело мое наслаждалось, а дух, конечно, скорбел. Поэтому ощущение тишины и покоя сразу вызвало мысли, немного грустные, о смерти, о том, что и под могильной плитой нас ждут такие же тишина и покой. Потом мысли естественно перетекли на Симеона, мгновенно высветив все события вчерашние, но не задержались и устремились дальше в прошлое.
Вспомнилось мое первое бдение у кровати сраженного нежданным недугом брата, давние разговоры боярские, особливо же то, что за давностью лет не нашлось ни одного, кто бы помнит смерть деда моего. А у меня что за жизнь? – пожалел я себя. Сплошные похороны да отречения, уже, я принялся считать, раз, два, три – четвертая смена власти царской! И ни одного раза не было, чтобы прошло все спокойно и благостно, как исстари у нас заведено, все-то какая-то брань поднимается и смута возникает, не дают ни предаться всласть скорби об ушедшем, ни возвеселиться ликом светлым нововенчанного.
Вот и сейчас… Похороны бояре, конечно, на меня спихнут, как на старшего в роду, а сами затеют думу яростную о наследнике. Вновь пожалел я, что не удалось уехать в Углич. Вернулся бы на все готовое: покойный ждет отпевания в храме Михаила Архангела, бояре, смиренные присягой, склоняются перед избранным царем, тот, в свою очередь, утирает скупую слезу по усопшему и выбирает лучший день для венчания. Все чинно и торжественно, все как положено, все как у людей.
Но не взроптал я, а, верный своему обычаю довольствоваться малым, тут же возблагодарил Господа даже за эти минуты покоя, что даровал Он мне перед днем суетным. Поблагодарил и блаженно перевернулся на другой бок.
Тихо. Знать, темно еще, даже к заутрени не звонили. Можно еще поваляться и додумать свою думу полусонную. Так и лежал с закрытыми глазами, чего их раскрывать, все равно в тусклом свете нескольких лампадок ничего не разглядишь, еще почудится что в углу темном. Но сон уже весь рассеялся и глаза сами собой раскрылись. В комнате царил полумрак, но в узкую щелку неплотно задернутых оконных занавесей яростно врывался солнечный день.
Вот те на! День – и так тихо! Мне стало не по себе. И тут раздался залп из нескольких больших пушек. Я подскочил на кровати и согрешил языком, послав цветистое проклятие тому, кто ввел этот обычай палить из пушек по всякому поводу. Но тут же и успокоился, вспомнив, что сам же я и ввел, точнее говоря, рассказал как-то царю Симеону об этом обычае европейском, а тому он так понравился, что он, презрев нелюбовь ко всему иностранному, утвердил его своим указом. Еще и объяснение придумал, что-де иностранцы этот обычай у нас подсмотрели и украли, а он его лишь вернул. И вот теперь пушки возвестили о кончине царя Симеона. Глупый обычай, раскаялся я, пушка – дура, ей все равно, по какому поводу стрелять, то ли дело колокола, у них на всякий случай своя песня. И тут же, отвечая мыслям моим, заплакали колокола храмов кремлевских и им вторили колокола храмов китайгородских, и понеслась весть скорбная во все пределы Земли Русской, опережая самых быстрых всадников.
Жизнь, пусть и с опозданием, начала входить в обычную колею. Но отсутствие других звуков продолжало беспокоить меня. Я подошел к окну и выглянул наружу. Кремлевские площади были пусты. Днем это выглядело даже непривычнее и страшнее, чем ночью, и стрельцы, стоявшие длинными рядами в отдалении, почему-то не успокаивали, а вселяли еще большую тревогу.
Я хлопнул в ладони и приказал вбежавшим слугам быстро умыть и одеть меня.
– Что же ты не разбудила меня? – попенял я вошедшей вскоре княгинюшке.
– Поздно ты вчера пришел, уставший и печальный. И сегодня день не легче. Решила не беспокоить тебя, – пропела княгинюшка, – прости, если что не так сделала.
Ах, заботливая моя! Я притянул княгинюшку и поцеловал ее в щечку. Зарделась она от удовольствия, но для виду нахмурила недовольно брови и повела взглядом в сторону слуг. Поделом мне, негоже такие ласки вольные при слугах себе позволять. Княгинюшка строго блюдет обычаи, особенно при слугах, вот ведь и прощения у меня попросила за свою ошибку возможную. Но я-то человек свободный, да и трудно мне сдерживать себя в присутствии любимой, во второй раз притянул я ее к себе и во вторую щечку поцеловал, чтобы ни одной обидно не было. И тут же, не давая княгинюшке рта раскрыть, спросил:
– Что там бояре?
– Все здесь. Иные и не уезжали, – коротко ответила княгинюшка, – слуги докладывают, что пока несутся одни слова ругательные, но скоро, глядишь, и до дела дойдут.
– Так я поспешу! – воскликнул я, поправляя шапку на голове.
– А завтрак? – с легкой обидой спросила княгинюшка. – Я распорядилась, чтобы подали все твое самое любимое.
– И рад бы, но дела державы превыше всего! – сказал я поспешно, не давая хозяюшке моей приступить к долгому перечислению блюд.
Я вышел из комнаты, спустился к крыльцу и настолько быстро, насколько позволяли приличия, преодолел верхом сотню сажен до палаты Грановитой, где заседала Дума боярская.
Царь Симеон не оставил завещания. Не было такого в нашем роду! Да и не могло быть, ведь передача власти суть одна из важнейших обязанностей государя, будучи последней по времени она становится первейшей по значению, ибо венчает дело его жизни.
Я убежден, что никакой государь не может считаться великим, если не оставил после себя наследника неоспоримого, если после кончины его в государстве начались смута и брожение, разрушившие его великие деяния. Не может считаться великим строитель, если воздвигнутое им красивое и высокое здание рухнуло, едва он перестал поддерживать его своей могучей рукой. Знать, где-то была допущена ошибка, и цена этой ошибки возрастает с размахом деятельности государя, не только оказываются бесполезно потраченными огромные средства и силы, обвал здания несет новые жертвы, повергает народ в глубокое уныние и исторгает из уст его проклятия громогласные «деяниям великим», которыми он еще совсем недавно столь же громогласно восторгался.
Горечь от потери приобретенного помнится много дольше, чем радость кратковременного обладания. Тут за примерами далеко ходить не надо. Взяли Ливонию, отдали Ливонию, нам на круг одни убытки, а соседям ликование. Нужна нам была эта Ливония!
Иной государь правит без подвигов громких, но передает наследникам своим здание прочное. Пусть неказисто оно, да крепко сбито и стоит на фундаменте глубоком, наследники надстроят его и украсят, а народ благодарный провозгласит государя почившего великим. Да и то сказать: изба крепкая всегда лучше дворца разрушенного.
В который раз повторю: оценивайте не дела, а последствия их. Для государя важнейшее дело – обеспечение преемственности власти, вот и смотрите, что в державе происходит после кончины государевой. Вот дед наш был, несомненно, великим государем, пусть он принял несправедливое решение о передаче престола сыну своему и отцу нашему, но ведь заставил уважать волю свою даже после смерти. И правление брата моего было истинно великим не только по делам его, но и потому, что после ухода его дела, им начатые или намеченные, продолжались многие годы. А что потом произошло, это уже не его вина.
А вот Симеон, наоборот, никак не может считаться великим государем. Это ж надо – уйти без завещания и указаний четких! Это тем более удивительно, что уж это-то он хорошо понимал и, как я вам рассказывал, уделял престолонаследованию много сил. Но сначала смерть Ивана рассыпала в прах план передачи престола его будущему сыну, затем бояре прохладно встретили идею объявить наследником внука Бориса. Симеон тогда в гневе разорвал заготовленную духовную, в которой все было четко расписано – и состав совета опекунского, и возраст совершеннолетия Бориса, и удел, Федору выделяемый, и многое другое, что в духовной содержаться должно.
Старую разорвал, а составить новую не озаботился. У него в последний год обострилось всегда свойственное ему суеверие, все казалось Симеону, что стоит ему завещание составить, так сразу и смерть к нему придет. Поведение, не подобающее не только государю великому, но и просто государю, а разве что мужику темному и безземельному. Потому что если при земле, то любой Русский человек, даже и самый темный, не забудет наделом своим распорядиться.
Некоторые говорили потом, что завещание было, и даже всякие интриги вокруг этого затевали, я расскажу, если не забуду и время сыщу. Но вы никому не верьте! Вы мне верьте, уж я-то знаю, потому и старался так, чтобы Симеон написал и во всеуслышание объявил волю свою относительно Димитрия. Был я тогда недоволен результатами трудов своих, но потом не раз благодарил Господа, что помог Он мне добиться хотя бы этого, ведь это была единственная ясно выраженная воля царская.
Я знал, но другие-то не знали. Бояре ближайшие подозревали, но точно не ведали. Потому и ругались между собой, не переходя к делу, все ждали Митрополита Дионисия, который как нарочно, а, возможно, и нарочно задерживался с приходом. Так что я немного пропустил. Как мне рассказывали потом, Богдан Бельский только и успел объявить, что на смертном одре Симеон назвал имя Бориса, и сразу же нарвался на обычное боярское: «А ты кто такой?!» Все последующее было посвящено обсуждению этого животрепещущего вопроса, которое постепенно обретало черты местнического спора между земским казначеем Петром Головиным и Бельским. За Головина стояли Мстиславские, Шуйские, Голицыны, за Бельского – Годуновы, Трубецкие и дьяки Щелкаловы.
Чем дальше я слушал, тем больше укреплялся в мысли, что Головин здесь ни при чем, что дело не в местническом споре, а в чем-то большем, то ли первостатейные бояре ринулись в атаку на всех худородных, то ли решили пока сокрушить одного Бельского, который действительно забрал в последнее время слишком большую власть. Но эту мысль я додумать не успел, потому что изустный спор дошел до рукоприкладства, первостатейные окружили Бельского и чуть было не задавили его животами. Нужен был судья, но Симеон, самолично разбиравший все местнические тяжбы, лежал в гробу, недовольно поеживаясь от неприличной склоки у его неостывшего тела.
И тут князю Василию Шуйскому пришла в голову редкая здравая мысль призвать в судьи меня, как крупнейшего знатока родословных и книг разрядных. Слава Богу, вспомнили! Я степенно выступил вперед, кивнул милостиво Ваське и приступил к разбору дела. Сколько раз смеялся я в былые годы над спорами боярскими из-за мест, но сейчас был преисполнен серьезностью и ответственностью. Убедился я на собственном горьком опыте, что главное в государстве – порядок, а порядок держится на знании каждым его места, а знание это проистекает из книг разрядных. Если вы скажете, что это тухлый источник, то я не буду с вами спорить, отвечу лишь, что худой порядок лучше доброго беспорядка.
Да, нелегкая досталась мне задача! Сначала земщина внесла разлад в стройную разрядную лестницу службы царской, а потом царь Симеон окончательно запутал дело, сделав отдельную роспись дворовых чинов. Этим он хотел потрафить своим худородным любимцам и укрепить их положение при царском дворе. И вот теперь Бельский ссылался на дворовую службу, а Головин – на земскую, кит мерялся силой со слоном и каждый предлагал для решительной схватки свою стихию.
Я мудро отмел эти сиюминутные творения суетного ума человеческого и обратился к вековому порядку, глубоко погружаться не стал, охватив времена правления моего деда, отца и брата, рассмотрев и сравнив послужные списки всех предков истцов и их родственников, я пришел к однозначному и неоспоримому решению: Петр Головин стоит выше Богдана Бельского. Головина я на дух не переносил, как всех казначеев, а смутьян и баламут Бельский мне даже нравился, иногда, тем не менее, я громогласно объявил свой приговор. И пусть недовольно хмурятся Годуновы – истина дороже! Да и кто они такие?!
Но в заключение я все же оговорился, что приговор подлежит утверждению царем, тем самым напомнив всем, зачем мы собрались.
Тут, наконец, появился Митрополит. Говорил Дионисий по своему обыкновению велеречиво и многосложно, расписывал цветисто деяния царя почившего, особенно напирая на его ревность к вере православной и щедрость к церкви, перечислял подробно, что надлежит сделать для успокоения души смиренного инока Ионы и для погребения бренных останков царя Симеона-Ивана. Когда же дошел до интересующего всех вопроса, то уложился в два слова: духовной нет.
Для большинства эта новость была неожиданной, поэтому наступило недолгое, но глубокое молчание. Тут опять вылез Бельский с утверждением, что Симеон на смертном одре назвал имя Бориса, бояре выкрикнули имя Федора, Годуновы сгрудились в сторонке и что-то тихо обсуждали. Бояре перекричали Бельского, тем более что ряды его сторонников стремительно растаяли после поражения в предыдущем споре. Одними из первых перебежали дьяки Щелкаловы, в награду за это их посадили составлять присяжную грамоту новому царю – Федору.
Пока же бояре принялись вспоминать другие распоряжения почившего царя, которые тот собирался сделать, да по непонятной забывчивости не сделал. Симеон, действительно, много и часто говорил о будущем устройстве власти, но так как планы его несколько раз менялись, то каждый вспоминал свое, обычно, лично к нему относящееся.
В последнее время Симеон чаще всего говорил об опекунском совете при Борисе, постановили, что и Федору такой совет не помешает. Определиться с составом совета было много труднее. Разве что вечный опекун и неизменный председатель князь Иван Мстиславский не вызвал больших споров. Шуйские, едва преодолев собственные внутрисемейные споры, выдвинули князя Ивана Петровича. Годуновы несколько неожиданно выставили вперед молодого Бориса Федоровича. Сам себя выкрикивал Богдан Бельский, напирая на то, что такова была объявленная во всеуслышание воля царя Симеона. Так-то оно так, да другие опекуны не хотели брать его в сотоварищи, а немногие оставшиеся сторонники переметнулись к Борису Годунову.
Мелькали и другие имена, даже и мое, что, не скрою, было мне приятно, я даже решил про себя, что соглашусь только на председательское место, ибо быть под Мстиславским мне не подобает, и подобрал несколько убедительнейших доводов в свою пользу. Но как выдвинули, так и задвинули под благовидным предлогом, что я уже назначен опекуном Димитрия. Я немного обиделся, но виду не подал, поблагодарил всех за честь предложенную, похвалил их память хорошую и тут же потребовал, чтобы они тут же и немедленно подтвердили указ царя Симеона о царевиче Димитрии. Это я очень удачно придумал, я этим своевольникам ни на полмизинца не верил, возьмут и переиграют, и случай выпал хороший, им тогда не до этой мелочи было. Так что утвердили без долгих споров. Я вздохнул свободнее.
Тут в палату вошел стрелецкий сотник и застыл на пороге, немного оглушенный криками громкими и словами резкими, которые и на поле боя не часто услышишь. И все поводил в растерянности глазами, не зная, к кому в этой шеренге начальников высших обращаться за дозволением слово молвить. Наконец, князь Иван Мстиславский соизволил заметить, крикнул недовольно:
– Эй, что там у тебя?!
– Так, людишки разные вкруг Кремля собираются, – доложил сотник, – шумят. Как бы бунтовать не удумали.
– Волнуется народ, – раздался голос из-за спины сотника.
– Народу-то чего волноваться? – воскликнул с искреннейшим изумлением Мстиславский и тут же осекся.
Из-за широкой спины сотника выступил обладатель голоса – Никита Романович Захарьин-Юрьев. Я, как и все, оцепенел от неожиданности, хотя и слышал вчера, что Никита Романович в Москве объявился. Неужели только вчера?! Столько всего с тех пор произошло! Я с интересом вглядывался в своего давнего – даже слова не подобрать! – родственника, соперника, друга, врага? Ни одно и близко не подходит. Ну да, Бог с ним, со словом то есть.
Да, постарел Никита Романович, совсем в старика превратился, в еще крепкого, но старика. Сколько же мы не виделись? С той самой памятной встречи после моего возвращения в Москву, когда по ходатайству моему простил его Симеон, тогда еще великий князь, и назначил его начальником сторожевой и станичной службы на наших южных рубежах. Получается – десять лет! А как будто вчера, настолько все ясно перед глазами стоит. За этими размышлениями я пропустил начало рассказа Никиты Романовича.
– Смутьяны некие кричат, что бояре отравили старого царя и умышляют ныне на молодого, хотят-де извести под корень весь род великокняжеский. Народ верит. Меня со свитой по дороге сюда побить хотели, да узнали, не забыли, слава Богу, пропустили.
– Это которого молодого? – настороженно спросил Мстиславский, пропуская мимо ушей стенания опального боярина, которым, впрочем, никто не поверил, даже и я.
– Как которого? – Никита Романович удивленно воззрился на бояр. – Димитрия, конечно! Его имя на всех площадях звучит!
Со всех сторон послышались негодующие крики. Мстиславский приосанился и возвестил торжественно:
– Великий государь отписал державу сыну своему Федору, и бояре, повинуясь последней воле государя, избрали Федора на престол Русский.
– Смутьяны кричат иное, – сказал Никита Романович, чуть вздрогнув, – что-де наследником объявлен царевич Димитрий. Надобно успокоить народ, огласить духовную, возвестить об избрании нового царя, не допуская до большей смуты, – Никита Романович всем своим видом выражал заботу искреннюю о спокойствии державы и тут же спросил тихо, как бы между прочим: – Дозволено ли мне будет на духовную посмотреть?
– Мы все свидетели последней воли государя! – Мстиславский еще больше приосанился и надул щеки.
– Все, все слышали! – закричали дружно бояре, даже Бельский присоединился к общему хору.
– Значит, нет духовной, – сказал Никита Романович, и удовлетворение в голосе его странно сочеталось с сокрушенным покачиванием головы, – это не беда, коли есть единодушное слово Думы боярской, – добавил он раздумчиво и, обведя взглядом палату, спросил: – Что-то я Нагих не вижу. Или приболели ближайшие родственники царевича Димитрия?
– Живы-здоровы, – неожиданно выступил вперед Борис Годунов, – дома сидят, под защитой стрельцов.
– Кто приказал? – спросил Никита Романович.
– Я приказал, – коротко ответил Борис Годунов.
Это «я приказал» очень боярам не понравилось, и они накинулись на Годунова, на время забыв о Никите Романовиче. Дмитрий Годунов бросился на защиту племянника:
– Зачем нам здесь Нагие? Без них крику достает!
– Да, шумный род, – кротко согласился Никита Романович.
– Сейчас – тихие, – ответил Борис Годунов, – сидят спокойно, никаких неудобств не испытывают, – и добавил миролюбиво: – Ежели настаиваете, можете пройти к ним, посидеть, чаю попить с родичами, – надавил он на последнее слово.
– Благодарствуйте, – с легким поклоном ответил Никита Романович, – как-нибудь в следующий раз.
Успокоенный благостным тоном, я несколько отвлекся от происходящего и перестал вслушиваться в слова. Да и что толку в словах, я им никогда большого значения не придавал, верно говорят, что язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли. В мыслях-то я и пытался разобраться, в первую очередь в своих. Я сводил воедино и выстраивал в цепочку разные события последнего дня: ожидание смерти царя, тайное возвращение Никиты Романовича, смерть царя, пустой Кремль, стрельцы на стенах и у ворот, заседание Думы боярской, избрание Федора, волнения в Москве, заключение Нагих, возглашение имени Димитрия, появление Никиты Романовича в Думе. Одно к другому хорошо пристегивалось и разумно объяснялось, но все вместе складывалось в картину тайного заговора. И писала эту картину хорошо знакомая мне рука. Я посмотрел на Никиту Романовича.
– Стрельцов везде поставили, ворота закрыли, свиту мою задержали и в Кремль не пустили! – говорил он, заметно горячась. – Я один въехал, с одним стремянным, как последний холоп! Где такое видано?! И зачем все это?
– Кто приказал? – строго, по-военному спросил Иван Петрович Шуйский.
– Я приказал, – ответил Бельский.
Второе «я приказал» не понравилось боярам пуще первого, их негодующие руки потянулись с разных сторон к бороде Бельского. Вслед за действиями, против обыкновения запаздывая, неслись слова грозные: «Да как ты смел?! Без согласия Думы боярской! Кто ты такой?!»
Бельский ловко отбивался от протянутых рук, не забывая и о словах.
– Я тот, чьи приказы стрельцы слушают! – закричал он. – Молодец к молодцу, только свистну!
Весомо получилось. Бояре стали быстро успокаиваться. Воспользовавшись суматохой, Никита Романович стал бочком пробираться к дверям.
– Куда спешишь, Никита Романович? – раздался голос Дмитрия Годунова, который глаз с него не спускал.
– К свите своей, – откликнулся боярин, – они у меня ребят горячие, боюсь, как бы глупостей каких не натворили, видя, что меня долго нет. Успокоить их надо.
– Опростился ты, как вижу, на украйне, – укоризненно покачал головой Мстиславский, – вот уж действительно нигде не видано, чтобы боярин высокородный сам к свите своей бегал. Пошли стремянного и дело с концом.
С таким трудно спорить. Никита Романович призвал стремянного и что-то зашептал ему на ухо.
– Чего шепчешь? – продолжил задираться Бельский. – Или у тебя какие тайны есть от бояр?
Ничего не ответил Бельскому Никита Романович, только зыркнул на него злобным взглядом, вернул назад уже двинувшегося было к дверям стремянного и добавил еще несколько тихих слов.
Через какое-то время Никита Романович предпринял новую попытку вырваться.
– Вижу, все вы тут устроили справно, – сказал он, поднимаясь с лавки, – царя нового избрали, опекунов назначили. Что ж, не буду вам мешать! – и двинулся к двери.
– Ничуть ты нам не мешаешь, Никита-свет Романович, – сказал Мстиславский, – да и как ты мешать можешь Думе боярской, коли сам ты боярин. Твое место среди нас. Оно тебе принадлежит издавна.
«Ишь, не произнес полной формулы, – усмехнулся я про себя, – обрезал «по праву». Старый лис!»
– Появился после стольких лет и опять убегаешь, – прибавил Дмитрий Годунов, – посиди со старыми друзьями, порадуй нас своей беседой мудрой.
– Так ведь дела! – развел руками Никита Романович. – Верное слово молвил, после стольких лет вернулся, надо все проверить, распорядиться.
– Дело у нас сейчас одно, – сурово произнес Мстиславский, – утвердить власть законную, крепкую. Принесем присягу государю новому, тогда и отдохнем немного.
– Дело важнейшее, – поспешил согласиться Никита Романович, – но я все же думаю, что не первейшее. Сначала надо чернь успокоить, а то ворвется ненароком в Кремль и нарушит торжественность обряда священного.
– Бог милостив, – вздохнул Мстиславский, – не ворвется. Ворота крепкие, стрельцы верные, молодец к молодцу – продержимся! А вот и грамота присяжная готова! – воскликнул он, принимая свиток из рук Щелкалова. – Вставайте в очередь по старшинству! – воззвал он к боярам. – Приступим с Богом!
Вспомнил, наверно, в эту минуту Никита Романович времена давние, когда у постели больного брата моего приводили к присяге бояр непокорных. Удача тогда ему широко улыбалась, теперь же спиной повернулась. Так всегда в жизни бывает! Нечего сетовать – смирись! Он и смирился. Только Бельский все никак не мог успокоиться.
– Значит, сгодились все же стрельцы мои! – с некоторой обидой воскликнул он.
– Стрельцы никогда не помешают, – назидательно заметил Мстиславский.
– Если они приказам боярским подчиняются, – добавил Иван Петрович Шуйский.
– Я уж приказал, – спокойно сказал Борис Годунов.
На этот раз никаких возражений не последовало, наоборот, бояре одобрительно закивали головами и без споров обычных стали выстраиваться в очередь.
Торжественный обряд принесения присяги был несколько смазан все усиливающимся шумом, доносившимся из-за стены Кремлевской. Два раза раздавался дружный залп пищалей, от этого шум не шел на убыль, а дополнялся воплями и стонами раненых. Пришли от царицы новой с вопросом, что происходит. «Все в порядке. Чернь бунтует», – бодро ответил Мстиславский.
Наконец, дошли руки и до бунта. С этим надо было кончать как можно быстрее, подошло время обеда и у всех бояр подводило животы. Я даже пожалел, что отказался от завтрака, вполне успел бы и не упустил ничего важного. Я вам так скажу: никогда не пренебрегайте завтраком, неизвестно, как день сложится и когда удастся что-нибудь перехватить. Лучше, возблагодарив Господа за удачный день, откажитесь от ужина.
К народу послали думного дворянина Михайлу Безнина да дьяка Андрея Щелкалова, чтобы объявили они о великой радости избрания нового царя и повернули недовольство на ликование. Вернувшись, они доложили, что народ ликовать не желает, требует бояр и головы Бельского.
– Бояр – без головы? – уточнил Мстиславский.
– Бояр без головы, – подтвердил Щелкалов, – но дюже злы, всякое может случиться.
– Велика ли шайка бунтовщиков? – спросил Иван Петрович Шуйский.
– Да не то, чтобы очень, – пожал плечами Щелкалов, – тысяч двадцать.
Новоизбранные опекуны отошли в сторонку и о чем-то тихо переговорили. Потом Мстиславский выступил вперед и вынес их приговор.
– Негоже идти на поводу у черни бунтующей, – сказал он, – сотоварища своего мы им не выдадим. Но и многие вины его, за сегодняшний день выяснившиеся, нельзя оставлять без наказания. Предлагаем отправить боярина Бельского наместником в Нижний Новгород.
Бояре одобрительно зашумели.
– Впрочем, Богдан Яковлевич, если желаешь, то можешь и на площадь, – сделал широкий жест Мстиславский, довольный, что дело так легко сладилось.
– Спасибо, я уж лучше в Нижний, – ответил Бельский с легким поклоном и тут же добавил мстительно: – На площадь тебе идти надобно, князь Иван Федорович, ты у нас главный боярин.
Бояре и тут одобрительно зашумели, въяве демонстрируя благотворность присяги для всеобщего единомыслия. Добровольцев составить компанию Мстиславскому не наблюдалось, князь Иван Петрович Шуйский, храбрый перед лицом дружин вражеских, теперь стоял спиной, что-то горячо обсуждая со своим многолюдным кланом, Борису Годунову потребовалось срочно отдать какие-то распоряжения, и он поспешно исчез. Мстиславский с тоской огляделся вокруг.
– Ты, Никита Романович, помнится, в город спешил, так пойдем! – сказал он, наконец. – И… – тут он в который раз обвел взглядом бояр.
– Князь Юрий! Князь Юрий! – закричали бояре, вновь сплотившись.
Я с достоинством поклонился, благодаря бояр за честь оказанную. С тем же достоинством проследовал я и на место Лобное. Хотя и не легко мне это было. С одной стороны, я был огорчен увиденным. Чернь московская была щедро разбавлена ратниками с оружием и буйными сынами боярскими. Огромная пушка, стоявшая на площади, была развернута и алчно смотрела на ворота Фроловские, тут же лежал и припас огненный для ее утробы ненасытной. У самого места Лобного лежали вкруг десятка два мужиков, убитых меткими выстрелами стрельцов со стен, их кровь вопияла. Сотня раненых, лежавших и сидевших рядом, делала то же более привычным образом.
С другой стороны, я был польщен оказанным нам приемом, особенно громко выкрикивались наши с Никитой Романовичем имена. Но мое много искренней. Я не искал дешевой популярности, не заискивал перед толпой, тем более не подкупал чернь, как некоторые, на кого я не хочу показывать пальцем, хоть и шел он слева от меня, но любовь народную не купишь, сердце народное не обманешь! Я незаметно смахнул слезу с глаз моих.
Мстиславский вещал, толпа волновалась, громкими криками требуя головы Бельского. Дался им этот Бельский! Я всмотрелся в толпу. Справа возмущение направляли три ражих молодца, этих я немного знал, братья Ляпуновы, рязанцы, дворяне мелкопоместные, смутьяны известные, все в отца, отличавшегося в свое время в Слободе Александровой. Слева суетились два вертких и немолодых уже мужчины в атласных, изрядно потертых кафтанах, были они похожи друг на друга, знать, тоже братья, братья, братья, я напрягал память, да! Кикины! Тоже рязанцы, тоже мелкопоместные, тоже Слободу стороной не обходили.
Я лишний раз утвердился в своих подозрениях относительно Никиты Романовича. Я посмотрел на него, мне показалось, что он делает какие-то тайные знаки. Сразу же волнение толпы пошло на убыль, замещаясь криками одобрительными. Вероятно, случайно это совпало со словами Мстиславского об отставке и удалении Бельского. Воспользовавшись моментом, Мстиславский возвестил: «Да здравствует царь Федор и его бояре верные!» – надеясь в ответных ликующих криках потопить остатки бунта. В целом, удалось, хотя крики были недружные и народ расходился нерадостный, но главное – расходился. Мне захотелось сделать приятное моему доброму народу. О, я знаю, как сделать народ счастливым!
– Люди добрые! – крикнул я во всю мощь своих богатырских, чего скрывать, легких. – Кончится пост, справим сороковины по царю почившему, царь и бояре пожалуют всех вином бесплатным от пуза!
– От них дождешься! – раздался ответный крик, но уже не злой, задорный.
– Я ставлю, из своих запасов и за свой счет! – размел я все сомнения.
Люди Русские добры и отходчивы. С умилением смотрел я, как расходятся они с площади, весело балагуря. Даже раненые уже не стенали, лежавшие сели, сидевшие встали и радостно заковыляли вслед товарищам. До меня донесся обрывок разговора.
– А ты говорил – дурак!
– Никогда я такого не говорил! Я говорил – блаженный!
– Я это и имел в виду!
– А я имел в виду – святой человек!
– Святой человек! Воистину так!
Не знаю, о ком они говорили, уверен, что не о молодом царе. Называть царя дураком непозволительно не только черни, но и боярам. Более того, чернь не смеет даже думать такого. Если же вдруг у меня вырвалось или вырвется ненароком это самое слово, то вы меня извините, все ж таки я родственник, старший. Но не для этого рассуждения я тот случайный разговор привел. Я лишь хотел показать, что и в минуты величайших потрясений Русский человек не забывает о святости.
Следующие недели прошли в суете необычайной. Не рассказываю о похоронах царя Симеона, это, конечно, тоже было, не миновать, но у меня была другая забота – переезд в Углич вместе с Димитрием. Тут я допустил страшную ошибку, имевшую столь гибельные последствия, а княгинюшка моя, к сожалению, меня не поправила, быть может, единственный раз в жизни. Дозволил я Нагим сопровождать нас. Их ведь после избрания Федора немедленно выпустили из-под стражи, но настоятельно посоветовали убраться вон из Москвы и ждать где-нибудь подалее, пока государь соизволит вспомнить о них и вновь на службу призвать.
Надо было бы не советовать, а приказывать, но, во-первых, некому пока было приказывать, а, во-вторых, не до Нагих было. Они же, устрашенные быстрой и неожиданной опалой всесильного недавно Бельского, вели себя несвойственно тихо, не напоминая лишний раз новой власти о своем существовании. Ко мне же пришли смиренно и били челом дозволить им сопровождать Димитрия с матерью в Углич. Я и дозволил, все же родственники Марии ближайшие, но более всего мне хотелось, чтобы у царевича юного была свита подобающая. Попутал меня бес мелкого тщеславия.
Провожали нас достаточно торжественно с учетом траура. У красного крыльца дворца царского Федор потрепал по щечке Димитрия, Борис, изрядно повзрослевший, поклонился дяде, сидевшему на руках у мамки, Арина расцеловалась на прощание с Марией, обе пролили по две слезинки положенных, Митрополит осенил нас всех на добрую дорогу знамением крестным. Об отъезде нашем специально не объявлялось, но ушлый народ московский о нем прознал и высыпал на улицы, славя Димитрия и меня и призывая на нас благословение Божие. До пределов Москвы нас сопровождали бояре и три тысячи стрельцов, но от Красного Села они повернули обратно, оставив нам лишь две сотни стрельцов, которые были даны Димитрию в охрану. Помню, тогда я еще похвалил себя за то, что позволил Нагим ехать с нами, они со своими холопами уравновешивали численность стрельцов, нехорошо смотрелось бы со стороны, если бы мы с Димитрием ехали в окружении стрельцов, тут всякие ненужные мысли могли прийти людям в голову.
А уж как добрались до Углича, так не мог же я сразу Нагих отправить восвояси. Так радушному и гостеприимному хозяину поступать не подобает. Вот и загостились они у нас, на семь лет.
Но поначалу я их не замечал, ибо пребывал весь в делах. Нет, обустройством, конечно, княгинюшка занималась, ей это в радость, я же носился между Угличем и Москвой. Простые люди говорят: конец – делу венец. А в нашем семействе великокняжеском иная поговорка существует: венчание кончает дело. Венчанием на царство и занимался.
В первых числах мая в Москве был созван Земский Собор, который должен был утвердить решение Думы боярской об избрании Федора на царство, назначить дату венчания и порядок празднования. Вы скажете, дело формальное, но было не так. Бунт, усмиренный в Москве, перекинулся на провинцию, волновались казаки на украйне, открыто восстали татары казанские, черемисы, мордва. Некие люди возбуждали народ именем Димитрия, меня это чрезвычайно беспокоило, я не уставал повторять всем подряд, что царевич не имеет к этому никакого отношения, даже и Нагих защищал, говоря, что они находятся под моим неусыпным надзором.
Я, как и Мстиславский, и Годуновы, и, возможно, Федор, возлагали все надежды на Земский Собор, на то, что утишит он бунт в Земле Русской, как недавно решение Думы боярской смирило бунт в Москве. Для этого было необходимо, чтобы решение Собора было единодушным, чтобы лучшие представители Земли Русской, все как один высказались в пользу Федора. Особенно старались Годуновы, это и понятно. Как они добились единомыслия, я не знаю, но добились.
Хотя одно мелкое происшествие чуть было все не испортило. Опять я виноват оказался! Подошел срок исполнения моего обещания, данного на Лобном месте. Никогда нельзя обманывать ожидания простого народа! Посему испросил я для порядку разрешение у Думы боярской и выкатил народу сорок бочек вина. А что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, после первых вялых здравиц царю Федору и боярам, народ, разогревшись и оживившись, принялся славить меня – это было приятно! – но потом, о, Боже, царевича Димитрия. Едва новый бунт не случился.
Чтобы сгладить свою промашку, пришлось мне еще один пир устраивать, для всех членов Собора Земского, то есть устраивали Годуновы, а я платил за все. Человек я, как вы знаете, не жадный, но даже я кряхтел, глядя на счета. Но пир получился знатный, ничего не могу сказать, и выкриков никаких лишних там не допускалось, только: «Федор, Федор, Федор!» Как-то так сложилось, что был тот пир в вечер перед заседанием Собора, так что крики эти сами собой продлились и на день следующий. Оно и ладно!
Другое неладно вышло. Опять же по моему недосмотру, но не мог я, закрутившись в делах, за всем уследить! Я уж рассказывал вам, что по старому обычаю великие князья и цари Русские при венчании брали себе новое имя. В нашем роду таких имен было три: Иван, Василий и Димитрий. Величественные, ратоборные Иван с Димитрием блаженному Федору никак не подходили, оставался Василий. Это я и уточнил у князя Мстиславского, когда мы встали во главе процессии, направляющейся к храму Успения в день венчания.
– Если бы! – тихо воскликнул Мстиславский.
– Неужели – Иван? – ужаснулся я.
– Хуже, – ответил Мстиславский, – Федор. Уж как мы с Митрополитом вместе уламывали, ни в какую, уперся и все.
«Это верно, упрям, – подумал я и добавил: – Как все люди недалекие».
– Уж и к Арине подкатывались, – продолжал шепотом Мстиславский, – та, знай, талдычит: что же мне теперь, Федю моего по-другому величать? Не хочу! Дура баба! – произнес он в голос, не сдержавшись от раздражения, и тут же принялся испуганно осматриваться вокруг.
– Баба она и есть баба, никакого государственного мышления, – поддержал я его и добавил сокрушенно: – Нехорошо получилось!
– А что сейчас хорошо? – зашептал Мстиславский. – Ты вокруг посмотри. Одни Годуновы, Сабуровы, Вельяминовы. Совсем нас, древних князей удельных, отодвинули.
«Тебя отодвинешь!» – усмехнулся я про себя, не ведая, в сколь скором времени жизнь покажет мне мою неправоту.
Само венчание Федора на царство было самым торжественным из всех, мною виденных. Ничего удивительного – чем слабее власть, тем богаче и пышнее церемонии. Даже Природа этому потворствовала. Был последний день мая, и вся Москва принарядилась зеленью и цветами. Ночью случилась гроза с сильным ветром и проливным дождем, мы уже крестились боязливо, суеверно видя в сей буре предвестие царствия несчастливого, но утром небо очистилось, выглянуло яркое солнце, и Москва, омытая дождем, засияла во всей красе. Тогда увидели мы истинный смысл предзнаменования: закончились года бурные, грозовые, темные, наступает царствие тихое и светлое. Увидели и возвеселились сердцем.
То был день великого примирения всех перед престолом царским. Вот и Никита Романович, пребывавший при Симеоне в десятилетней опале, занял свое место среди бояр, не простое место, а одно из первейших. Я это из того вывел, что при венчании он держал на златом блюде венец царский, на это все внимание обратили и немало это обсуждали и тогда, и после. Честь великая, но Никита Романович почему-то не выглядел счастливым. А Борис Годунов, которому по его положению третьего опекуна надлежало выполнять эту священную обязанность, отнюдь не выглядел расстроенным или завистливым, мне даже показалось, что его глаза в тот момент хитро поблескивали.
Даже Федор выглядел вполне пристойно, особенно в первой половине многочасовой церемонии. Потом-то он устал, но, признаюсь, и я притомился, хотя и не нес на себе двухпудового облачения царского. А в начале Федор очень проникновенно и без единой запинки произнес вступительную речь, на составление которой было потрачено столько времени, каждое слово которой било точно в цель и отметало вопросы ненужные.
– Владыко! – воскликнул Федор, обращаясь по обычаю к Митрополиту. – Родитель наш оставил земное царство и, прияв ангельский образ, отошел на Царство Небесное, а меня благословил державою и всеми хоругвями государства нашего, велел мне, согласно с древним уставом, помазаться и венчаться царским венцом. Завещание его известно святителям, боярам и народу. Итак, по воле Божией и благословению отца моего, соверши обряд священный, да буду царь и помазанник!
Эта внятная и четкая речь, в составлении которой я принял посильное участие вместе с Борисом Годуновым, была обращена больше к присутствующим, чем к Митрополиту. Дионисий же, не разобравшись, после обряда венчания разразился ответным пастырским наставлением. Со свойственным ему словоблудием он перечислил Федору главные обязанности венценосца: долг хранить Закон и Царство, иметь духовное повиновение к святителям и щедрость к монастырям, уважение к боярам, основанное на их родовом старшинстве, милость к чиновникам, воинству и всем людям.
– Цари нам вместо Бога, – разливался Дионисий, – Господь вверяет им судьбу человеческого рода, да блюдут не только себя, но и других от зла, да спасают мир от треволнения и да боятся серпа Небесного! Как без солнца мрак и тьма господствуют на земле, так и без учения все темно в душах, будь же любомудр или следуй мудрым. Будь добродетелен, ибо едина добродетель украшает царя, едина добродетель бессмертна. Хочешь ли благоволения Небесного? Благоволи о подданных! Не слушай злых клеветников, о, царь, рожденный милосердным! Да цветет во дни твои правда! Да успокоится отечество! И возвысит Господь царскую десницу твою над всеми врагами, и будет Царство твое мирно и вечно в род и род!
Так метал Дионисий бисер своего красноречия перед Федором, а тот и не пытался вникнуть в смысл, тратя все силы на борьбу с зевотой и с заваливанием головы набок.
Нет нужды описывать всю церемонию, отмечу лишь два запомнившихся момента, выбивавшихся из традиционного чина венчания. Первый – постоянное присутствие близ царя наследника Бориса. Быть может, это бы и забылось, но в конце венчания подуставший Федор передал державу сыну, и тот принял изрядно тяжелое золотое яблоко и во все оставшееся время держал его своей не по-детски твердой рукой. Потом много об этом говорили, видели в этом предзнаменование скорой смены власти, иные же утверждали, что все это было замыслено заранее, и кивали на Годуновых. Я все же думаю, что вышло это случайно, а вот слух задним числом Годуновы вполне могли пустить.
Зато второй момент был, несомненно, придумкой Годуновых. Арина по обычаю не могла участвовать в венчании – не женское это дело. Так ее в окружении боярынь ближних усадили перед распахнутым окном ее терема во дворце царском, и народ толпился вокруг, восклицая беспрестанно: «Да здравствует царица Арина!» – чему немало способствовал дождь монет серебряных, столь же беспрестанно лившийся из окон дворца. Воистину Годуновы решили сотворить и явить миру новую Анастасию, что из этого вышло, я дальше в подробностях расскажу.
Во всем же остальном праздник удался выше всяких похвал. Пиры и веселье продолжались целую неделю, не забывали и о народе, устраивая для него ежедневно разные забавы, раздачи денег и вина. Завершилось же все грандиозным всенародным гулянием на царицынском лугу, где перед лицом царя, царицы и наследника, а также всех жителей московских воины состязались в искусстве ратном, а семь залпов из ста семидесяти пушек возвестили всему миру о твердости и неколебимости власти нового царя Всея Руси.
Я возвращался в Углич весьма успокоенный – окончился короткий, но всегда бурный период междуцарствия. Уверен, так думали в державе нашей почти все, вот только те, кто мыслил иначе, располагались у самого трона. Оттуда еще долгие два с половиной года исходила смута.
В чем-то планы покойного царя Симеона оправдались, опекуны царские, Иван Мстиславский, Иван Петрович Шуйский и Борис Годунов вместе с их семействами схлестнулись в схватке жестокой. Но на престол они не покушались, они бились за первое место у трона. Но во многом Симеон ошибся. Да и мудрено было предполагать, что четвертого возможного опекуна, Богдана Бельского, съедят в первый же день после кончины царской. Не учел он в своих расчетах и Захарьиных.
Никита Романович вернулся во власть с присущим ему напором и решительностью, подчинил многих бояр своему влиянию и вынудил опекунов считаться с собой и искать с ним союза, что каждый из них и делал в тайне от других. Держался Никита Романович с такой властностью и так ловко вылезал вперед при каждом удобном случае, что многие уже говорили не о трех, а о четырех опекунах. Но дело не в этом. Конечно, все опекуны относились к царю без должного почтения, но Никита Романович Федора в упор не видел, он смотрел на престол царский и видел – пустое место. Его бдение у трона опустевшего продолжалось!
Теперь у него было больше времени на подготовку, больше возможностей, он ждал только удобного момента. Вы спросите, откуда я это знаю? Да от самого Никиты Романовича и знаю, и рассказывал он мне все это в ситуации, когда любой человек не будет ложью отягощать душу лишним грехом.
Но это было уж после всех событий. Началось же все с тяжкой болезни царя Федора. Так говорило донесение, поступившее ко мне в Углич, слухи же утверждали, что дни царя сочтены. Я стал собираться в поездку, в это время меня настиг второй двойной вал донесений и слухов о бунте в Москве. Передавали нечто невероятное: что несколько десятков детей боярских и оружных холопов из романовской свиты попытались ворваться в царский дворец и захватить царя, но были отбиты стражей стрелецкой, которая как по заказу именно в этот день была усилена и предупреждена. Нападавшими будто бы командовал Федька Романов, он об этом даже слухи говорили глухо, неуверенно и как бы нехотя.
Бунтовщики были оттеснены за пределы Кремля, где их ждала внушительная помощь из дворян, купеческих сынов и прочей черни московской. Стрельцы едва успели закрыть ворота. На следующий день была предпринята попытка штурма Кремля, всадники носились вдоль стен и осыпали стрелами стрельцов, стоявших на стенах, выстрелами из огромной пушки пытались разбить Фроловские ворота, но обитый железными полосами дуб вышел победителем в споре с каменными ядрами. Штурм перетек в правильную осаду, к нападавшим стекалось все больше подкреплений и все они шли под знаменами царевича Димитрия.
Неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы один из стрельцов не сшиб метким выстрелом вождя бунтовщиков Никиту Романовича Захарьина-Юрьева – да, это был он! На нем был надета кираса железная, но удар снаряда пищального был настолько силен, что он пробил доспех и застрял в груди боярина. Несмотря на ранение тяжкое, у Никиты Романовича достало сил, чтобы смирить неистовство сына своего Федьки и заставить его пойти на переговоры.
Тут на помощь осажденным пришли полки стрелецкие и послужили дополнительным доводом к миролюбию. В те дни вокруг трона сплотились все опекуны царские, особенно усердствовали почему-то Шуйские, князь Иван Петрович воззвал к людям служивым, которые почитали его за псковский подвиг ратный, сыновья же его уговаривали купеческое сословие, к которому тяготели по торгашеской натуре своей. И Митрополит Дионисий проявил большую энергию в примирении всеобщем, о котором священники не уставали вещать с амвонов церковных. Против такой силы объединенной Захарьиным было не сдюжить. Они отступили.
Сведения были невероятные, но поверил я в них безоговорочно. Отнюдь не потому, что невесть откуда нагрянули еще две сотни стрельцов и окружили дворец наш, а Нагих так и вовсе по палатам ихним заперли. Поверил я именно из-за обилия невероятных деталей, придумать которые было невозможно. Осада чернью Кремля – такое не могло прийти в голову ни одному клеветнику злоязычному! Вы скажете, что было такое всего год назад. Ну, вы скажете! Это же даже сравнивать нельзя! То было междуцарствие, во время которого небольшие волнения нормальны и даже естественны. Они и были немедленно потушены объявлением об избрании нового царя. А бунтовать после принесения присяги – это только удельным князьям дозволительно.
Совсем недавно скорбел я о конце великой эпохи, о том, что умер страх в сердцах правителей европейских. Как оказалась, смертоносная ржа распространилась много шире и глубже, затронув и Русский народ. Нет, вы только вслушайтесь: из пушек – по Кремлю! Дожили!
С такими вот мыслями грустными спешил я Москву. Там узнал я все новости последние из первых уст, коих оказалось немало по числу сторон заинтересованных.
Старый лис Никита Романович сделал все, чтобы спасти свое семейство. В сущности он повторил свой давний трюк, что ж, от добра добра не ищут. На этот раз посредником вместо меня он выбрал Митрополита Дионисия и дьявольски точно определил самого сильного из опекунов, к которому он обратил свое покаяние. Злые языки уверяли, что он выбрал самого худородного, под стать себе, что Мстиславский с Шуйским могли не снизойти до визита к одру мятежного боярина, как бы то ни было, Никита Романович с выбором угадал, Борис Годунов прибыл к нему тайно вместе с Митрополитом, служившим одновременно и посредником, и оберегом.
При них поклялся Никита Романович торжественно, что весь бунт – его собственная и единоличная затея, к коей сыновья его не имеют никакого касательства, и тут же, закатив глаза в приступе смертельной слабости, тихим голосом поручил детей своих милости и попечению Бориса Годунова. И так все это было обставлено, что Годунов не мог уклониться. Борис с Федькой были ровесниками, поэтому в роли названного отца Борис смотрелся бы странно, так что поклялся Федька Романов почитать Бориса за брата старшего и во всем ему подчиняться, а Годунов в свою очередь поклялся держать Федьку за брата младшего и никому его в обиду не давать. Раз открывши рот, от ответа не уйдешь – Борис тут же обзавелся целым выводком братьев названных.
Скажу я вам, что Борис Годунов с Федькой Романовым друг друга стоили и клятве этой, для обоих равно вынужденной, большого значения не придавали. Но до поры до времени соблюдали ее со взаимной выгодой. То есть, пока видели возможность выгоды, до тех пор и соблюдали.
И первым обязательства свои выполнил Годунов, вместе с Митрополитом пересилил он Мстиславского и Шуйского на Думе боярской, добился, чтобы бунт остался без последствий. Для зачинщиков, конечно, для Романовых. Народ у нас не прост, он это сразу разгадал. Когда опекуны царские вместе с Федькой Романовым появились перед толпой, сдерживаемой стрельцами, и объявили о достигнутом мире, из толпы вырвался крик: «Помирился ты, Федор Никитич, нашими головами!» Так-то оно так, но какое падение нравов – укорять прилюдно и громогласно собственного боярина!
Тогда же и я посетил Никиту Романовича, посидел у кровати его, поговорил с ним добром. Конечно, изругал вначале последними словами за бунт неразумный и плохо подготовленный, от которого Димитрию великий урон может быть. Но после слов его покаянных смягчился и дальше уж добром говорил. Знаете, жалко мне его стало, не из-за слабости его и страданий неподдельных. Я как-то вдруг осознал, что и Никита Романович из моей эпохи. Не могу сказать, что без него жизнь моя была бы хуже, тут как раз наоборот, но занимал он в жизни моей немалое место, наполнял ее, и вот теперь он уходил, оставляя после себя пустоту. «Возлюбите и врагов своих». До любви, каюсь, я не дошел, но скорбел о Никите Романовиче искренне. Он ведь еще несколько месяцев промаялся, не вставая уж с постели и никого не принимая. И когда пришла в Углич весть скорбная, я пошел в храм и заказал панихиду по рабу Божьему Никите. Господи, упокой его душу, где бы она ни находилась!
Удивительно, но бунт случившийся немало способствовал возвышению Бориса Годунова. Таковы уж жестокие правила борьбы дворцовой: надобно постоянно выходить победителем в своих интригах, все равно в каких, и ни в коем случае не допускать поражений. Мстиславский с Шуйским проиграли, тем самым Годунов если и не выдвинулся пока на первое место в совете опекунском, но уже сравнялся с более старшими опекунами во влиянии.
Вы удивляетесь, как Мстиславский с Шуйским могли проиграть в чужом бунте? При чем здесь бунт? Бунт к дворцовым интригам никакого отношения не имеет, являясь разве что поводом. Был спор в Думе боярской о наказании Романовых, его-то старшие опекуны и проиграли. Выиграл его Годунов, уведя зачинщиков бунта от справедливого, надо признать, возмездия. И эта победа немедленно была вознаграждена – царь осыпал Годунова милостями за … подавление бунта. Такая вот усмешка судьбы, обычная, впрочем, для интриг дворцовых.
В тот год вообще много удивительных вещей происходило. Сразу после бунта царь Федор неожиданно воспрял с одра болезни тяжкой, да так воспрял, что не только Годунова саморучно наградил, но и жене ребенка сделал. В срок положенный Арина родила здоровую девочку, нареченную Ксенией. Новый дождь, да что там дождь! – ливень милостей пролился на Годунова, как будто он был главным виновником счастливого события.
Не знаю, как там главным, но руку к этому он приложил и суетился действительно больше всех. Федор по обыкновению своему полагался на промысел Божий, Арина уже как-то свыклась со своими непрерывными и неудачными беременностями – эта была пятая после рождения Бориса, но Годунов с ретивостью молодого правителя решил поспособствовать Природе. Едва прослышав о беременности царицы, он отправил гонца к английской королеве Елизавете с просьбой прислать искусных докторов женских. Почему к Елизавете? Да это я, рассказывая как-то в узком кругу у царя Симеона о своем пребывании при английском дворе, пошутил, что королеве при ее горячей натуре и объявленном девическом статусе приходится быть весьма сведущей в разных женских делах. Годунов подслушал и запомнил.
Дело было тонким, исполнить его взялся вездесущий Джером Горсей. Позже он рассказывал, что так спешил, что по дороге до Литвы загнал трех ямских лошадей и забил насмерть двух ямщиков. Врет, наверно, по своему обыкновению. Но дело сделал, едва открылось весеннее плаванье, как английский корабль доставил повивальную бабку и доктора, который, как писала Елизавета в послании к Федору, «своим разумом в дохторстве лучше и иных баб».
Скрыть все в тайне полностью не удалось, лекарей английской королевы задержали в Вологде, и по сему поводу было отдельное разбирательство в Думе боярской. После долгих споров с участием святителей постановили, что не может еретическая повивальная бабка принимать младенца православного, но доктора Годунов отбил, прибыл тот в Москву к самым родам царицы. Понятно, что помочь он уже ничем не мог, младенец выскочил путем, многократно проторенным, так, что только успевай ловить, но Годунов твердил всем, что это единственно его заслуга. Уверен, что при его-то изворотливости он и неудачные роды себе на пользу обернул бы и крепко прижал тех бояр, что настаивали на задержании лекарей английских.
Да, прижимать Годунов умел, незаметно поначалу, но наверняка в конце. Незадолго до рождения Ксении он прижал не кого другого, как самого главного боярина и опекуна, князя Ивана Мстиславского. Скольких государей пересидел старый змей, из скольких переделок выходил битым, но живым, сколько людей предал, купил и продал, подвел под плаху и монастырь, и каких людей – зубров! тигров! не чету нынешним! – а перед мальчишкой тридцатипятилетним, только-только во власть вошедшим, не устоял. Как это Борису Годунову удалось, об этом отдельный рассказ, пока же скажу, что, сдав дела опекунские, отправился князь Иван Мстиславский в богомолье долгое через Троице-Сергиеву Лавру на Соловки, а оттуда назад, на Белозеро, где в Кирилловом монастыре постригся тихо в монахи под именем старца Ионы и вскоре почил в Бозе.
Так у Бориса Годунова остался один соперник пред троном царским – многоголовая гидра Шуйская. Если бы кто предложил мне тогда побиться об заклад на исход этой борьбы, я бы, пожалуй, со скорбью в душе поставил на Шуйских. И в который бы раз ошибся! Единственным извинением мне служит то, что почти никто тогда Бориса Годунова всерьез не воспринимал, даже и княгинюшка моя, к мнению которой о людях я всегда прислушивался, утверждала вместе со всеми, что Борис лишь орудие в руках дяди своего, многомудрого боярина Дмитрия Годунова. Единственным же утешением – то, что многие маловеры пожалели потом горько о своей ошибке, меня же Бог миловал.
Впрочем, Шуйские Борисом не пренебрегали, они, как вы помните, еще во времена царя Симеона на Годуновых зуб точили. Молодые Шуйские – так те замыслили убить Бориса, определили даже время и место – на большом пиру у князя Ивана Мстиславского, но неожиданная отставка и отъезд старого князя спутали им все карты. Вскоре после этого в Москву вернулся глава рода, князь Иван Петрович Шуйский, пребывавший несколько месяцев при армии на границе западной и одновременно пополнявший казну семейную, наместничая в Пскове. Он быстро урезонил сыновей, племянников и прочую младую поросль своего обширного рода, объяснив недорослям, что убийство Бориса не решит их проблем, Годуновы немедля выставят такого же, молодого и ретивого, а, быть может, и похуже. Коли бить, так по всему роду. Так Шуйские вернулись к старой идее «развода» царя с Годуновыми, которая в условиях нынешних превратилась в идею развода царя с царицей.
Легко сказать! За всю обозримую историю великокняжеского рода был только один случай развода – отца нашего с первой женой Соломонией. Но там речь шла о продолжении великокняжеского рода, что к Арине, подарившей стране наследника престола и беременевшей с завидной регулярностью, никакого касательства не имело. Оставалось последнее, но надежнейшее и многократно испытанное средство – клевета.
К нам в Углич стали приходить слухи один другого невероятнее. Говорили, что: царица не была беременна и проходила все месяцы, меняя подушки под платьем; царица была беременна, но не от мужа; царь побил неверную жену и она выкинула до срока; царица побила взревновавшего мужа и назло ему родила; царица была в тягости от мужа, но родила мертвого ребенка, которого подменили новорожденной девочкой одного стрельца; царица родила здорового мальчика, но его опять же подменили новорожденной девочкой одного стрельца. И это только то, что до Углича доходило, знать, было много и других слухов, не столь сильных. Мы с княгинюшкой только головами качали, удивляясь легковерию народа, ведь все эти слухи не имели ни основания, ни смысла.
Но Федор оказался не так прост, как некоторым казалось, лучше сказать, оказался тверд в простоте своей. Все наветы на жену, которые ему иные безумцы уже в лицо высказывали, он отсекал, а на клеветников завязывал узелок на память. Слухи же все разрастались, говорили, например, будто бы Борис Годунов сватал Арину – при живом-то муже! – за германского принца-католика, которого намеревался возвести на престол Русский, а при неудаче собирался бежать в Англию, чтобы принять там веру протестантскую.
Не обошли сплетни стороной и самого Федора, в них кроткий и богомольный царь вырастал в неистового сластолюбца и украшался синей бородой, он рыскал похотливыми глазами по лицам девиц московских, выискивая себе новую жертву-жену. Назывались и имена конкретные, длинный список имен, открывавшийся дочерью первого боярина князя Ивана Мстиславского и заканчивавшийся племянницей рыбного купца Пескарева. Но и эти сплетни остались без последствий, разве что нескольких девиц, включая княжну Мстиславскую, от греха подальше постригли в монахини. Вот уж поистине в чужом пиру похмелье!
Подвело надежнейшее средство! Клевета сия имела лишь отдаленные последствия, способствуя дальнейшему развращению народа Русского и умалению священного трепета перед родом великокняжеским. Шуйским же нужен был немедленный результат. Вновь собрались они с ближайшими клевретами своими, стали думу думать, как извести царицу с родственниками ее Годуновыми, и, неспособные придумать ничего нового, обратились к примерам историческим.
А пример-то был один, как я вам сказывал, вот его-то и стали вертеть и так и эдак. И таки вспомнили, что в те времена давние никто не говорил вслух об истинной причине развода, потому что церковь воспрепятствовала бы сему богопротивному делу, а удалили Соломонию в монастырь за дела колдовские, в которых как раз церковь и проявляет наибольшую ретивость. Вот оно решение! Собрали корешки разные и предметы колдовские – улики вернейшие, которые собирались подбросить в спальню царицы и на двор к Борису Годунову, спрятали их в доме князя Ивана Петровича Шуйского и стали готовить смертельную каверзу.
В том доме их и нашли. По доносу безымянному, подброшенному на двор митрополичий, явились стрельцы, оцепили дом главного опекуна царского, устремились в подклеть и извлекли на свет Божий мешки потаенные. Улики вернейшие! Разложенные на столе в зале суда они вызвали единодушный крик возмущения всей Думы боярской вкупе с первосвятителями. Раскрылся умысел злодейский на жизнь царя православного, супруги его благоверной и наследника престола Русского! Смерть злодею презренному!
Шуйские встали стеной на защиту старейшины рода своего, и клялись, и божились, что улики сии им подбросили, и пытались перевести подозрения на Годуновых, Но Бог правду видел и суду ее указал, а правда была в том, что мешки те Шуйские своими руками собрали. Только одного и добились Шуйские – теперь они все вместе перед судом высоким стояли. Стояли вместе, а поехали в разные стороны, царь милосердный помиловал злодеев и сослал князя Ивана Петровича на Белозеро, князя Андрея Ивановича в Каргополь, иных же в Кинешму, Астрахань, Нижний Новгород и другие города. Как ни многочисленны Шуйские, но монастырей и городов с темницами крепкими на Руси все же больше.
Вот так рассыпался план хитроумный! В который раз убедился я, что планы долгие и сложные никогда не исполняются. План должен быть простым и быстрым, как удар кинжала. Кавалерийский наскок – первоначальная задумка молодых Шуйских, несомненно, имел больше шансов на успех, чем многоходовая и многолюдная войсковая операция старого воеводы Ивана Петровича. Вы только не подумайте, что я что-то одобряю или о чем-то сожалею – избави Бог! Это я в общем рассуждаю.
В планы долгие непременно закрадывается ошибка фатальная. Что это была за ошибка, я могу только догадываться. Я ведь откуда знаю все подробности этого дела, даже те, которые широко не объявлялись? От Федьки Романова. Он довольно часто наезжал к нам в Углич, поиграет с Димитрием, пощекочет усами щечку Марии, пошепчется с Нагими, поцелует ручку княгинюшке, а потом уж ко мне. Возьмет кубок с вином, развалится в кресле и приступит с обычной своей развязностью: «Ох, дядюшка! Что в Москве-то деется! Ты не представляешь!» А дальше уж вываливает все подряд.
Так со смехом рассказывал он мне, как Шуйские его в заговор вовлекли, полагая, что у Федора, как и у всех Захарьиных, должен быть особый счет и к Годуновым, и к царю Федору. Счет такой у него, конечно, был, но не меньший был и к Шуйским. Ведь племянник мой Иван, как вы помните, отписал их вотчины другу своему любезному, Федька к ним привык, сроднился с ними, а когда пришлось возвращать, отрывал от сердца с кровью – рана незаживающая!
Вот я и думаю: с той же легкостью, что и мне, мог Федор рассказать о заговоре Шуйских и Борису Годунову. Долг платежом красен! Хотя вот это вряд ли. Молодое поколение не имеет никакого понятия о чести и об обязательствах взаимных, не то что, к примеру, мы с Никитой Романовичем, мир его праху. Все-то они, молодые, выгоду свою высчитывают. Выгода же Федора быстро проявилась, он резко в гору пошел, заняв по силе и влиянию место отца своего, а у Бориса Годунова несколько лет в ближайших приятелях ходил.
Но все это было позже. Пока же мир и спокойствие установились в державе Русской, трон перестал качаться, утвердившись в незыблемости, и никакое разномыслие не смущало бояр и простой народ.