«И свет во тьме светит, и тьма не объяла его» (Ин. 1:5). Это евангельское изречение, пожалуй, точнее всего передаёт суть многовекового спора, который ведётся вокруг событий царствования Иоанна Грозного. С «лёгкой» руки Карамзина стало считаться признаком хорошего тона обильно мазать эту эпоху чёрной краской. Даже самые консервативные историки-монархисты считали своим долгом отдать дань русофобской риторике, говоря о «дикости», «свирепости», «невежестве», «терроре» как о само собой разумеющихся чертах эпохи. И всё же правда рвалась наружу. Свет беспристрастности время от времени вспыхивал на страницах исследований среди тьмы предвзятости, разрушая устоявшиеся антирусские и антиправославные стереотипы.
«Наша литература об Иване Грозном представляет иногда удивительные курьёзы. Солидные историки, отличающиеся в других случаях чрезвычайной осмотрительностью, на этом пункте делают решительные выводы, не только не справляясь с фактами, им самим хорошо известными, а... даже прямо вопреки им: умные, богатые знанием и опытом люди вступают в открытое противоречие с самыми элементарными показаниями здравого смысла; люди, привыкшие обращаться с историческими документами, видят в памятниках та, чего там днём с огнём найти нельзя, и отрицают то, что явственно прописано чёрными буквами по белому полю».
Этот отзыв принадлежит Николаю Константиновичу Михайловскому — русскому социологу, публицисту и литературному критику второй половины прошлого века. Он был одним из редакторов «Отечественных записок», затем «Русского богатства». По убеждению — народник, близкий в конце 70-х годов к террористической «Народной воле», Михайловский не имел никаких оснований симпатизировать русскому самодержавию, и всё же...
Воистину неисповедимы пути Господни! Некогда, отвечая на упрёки иудеев, возмущённых тем, что народ славит Его, Господь ответил: «Аще сии умолчат, камение возопиет» (Лк. 19 : 40). «Сии» — русские дореволюционные историки, православные лишь «по паспорту», забывшие истины веры, утратившие церковное мироощущение, отрёкшиеся от соучастия в служении русского народа — «умолчали». И тогда, по слову Господа, «возопили камни».
Одним из таких «вопиющих камней» — окаменевших в мифах марксизма историков, невольно свидетельствовавших о несостоятельности богоборческих «научных» концепций, — стал через много лет после Михайловского советский академик Степан Борисович Веселовский, охарактеризовавший итоги изучения эпохи Грозного так: «В послекарамзинской историографии начался разброд, претенциозная погоня за эффектными широкими обобщениями, недооценка или просто неуважение к фактической стороне исторических событий... Эти прихотливые узоры «нетовыми цветами по пустому полю» исторических фантазий дискредитируют историю как науку и низводят её на степень безответственных беллетристических упражнений. В итоге историкам предстоит, прежде чем идти дальше, употребить много времени и сил только на то, чтобы убрать с поля исследования хлам домыслов и ошибок и затем уже приняться за постройку нового здания».
Решающее влияние на становление русоненавистнических убеждений «исторической науки» оказали свидетельства иностранцев. Начиная с Карамзина русские историки воспроизводили в своих сочинениях всю ту мерзость и грязь, которыми обливали Россию заграничные «гости», не делая ни малейших попыток объективно и непредвзято разобраться в том, где добросовестные свидетельства очевидцев превращаются в целенаправленную и сознательную ложь по религиозным, политическим или личным мотивам.
По иронии судьбы, одним из обличителей заграничного вранья стал ещё один «вопиющий камень» — исторический материалист, ортодоксальный марксист-ленинец Даниил Натанович Альшиц. Вот что он пишет: «Число источников объективных — актового и другого документального материала — долгое время было крайне скудным. В результате источники тенденциозные, порождённые ожесточённой политической борьбой второй половины XVI века, записки иностранцев — авторов политических памфлетов, изображавших Московское государство в самых мрачных красках, порой явно клеветнически, оказывали на историографию этой эпохи большое влияние... Историкам прошлых поколений приходилось довольствоваться весьма путаными и скудными сведениями. Это в значительной мере определяло возможность, а порой и создавало необходимость соединять разрозненные факты, сообщаемые источниками, в основном умозрительными связями, выстраивать отдельные факты в причинно-следственные ряды целиком гипотетического характера. В этих условиях и возникал подход к изучаемым проблемам, который можно кратко охарактеризовать как примат концепции над фактом».
Действительно, богоборческие «концепции» научного мировоззрения, исключающие из объектов своего рассмотрения промыслительное попечение Божие о России, ход осмысления русским народом своего нравственно-религиозного долга, ответственность человека за результаты своего свободного выбора между добром и злом, долгое время, безусловно, преобладали над фактической стороной русской истории, свидетельствующей о её глубоком религиозном смысле. Нелишним будет сказать несколько слов о тех, чьи свидетельства были положены в основу этих «концепций».
Один из наиболее известных иностранцев, писавших о России времён Иоанна IV. — Антоний Поссевин. Он же один из авторов мифа о «сыноубийстве», то есть об убийстве царём своего старшего сына. К происхождению и определению целей этого измышления мы ещё вернёмся, а пока скажем несколько слов о его авторе.
Монах-иезуит Антоний Поссевин приехал в Москву в 1581 году, чтобы послужить посредником в переговорах русского царя со Стефаном Баторием, польским королём, вторгшимся в ходе Ливонской войны в русские границы, взявшим Полоцк, Великие Луки и осадившим Псков. Будучи легатом папы Григория XIII, Поссевин надеялся с помощью иезуитов добиться уступок от Иоанна IV, пользуясь сложным внешнеполитическим положением Руси. Его целью было вовсе не примирение враждующих, а подчинение Русской Церкви папскому престолу. Папа очень надеялся, что Поссевину будет сопутствовать удача, ведь Иоанн Грозный сам просил папу принять участие в деле примирения, обещал Риму дружбу и сулился принять участие в крестовом походе против турок.
«Но надежды папы и старания Поссевина не увенчались успехом, — пишет М. В. Толстой. — Иоанн оказал всю природную гибкость ума своего, ловкость и благоразумие, которым и сам иезуит должен был отдать справедливость.., отринул домогательства о позволении строить на Руси латинские церкви, отклонил споры о вере и соединении Церквей на основании правил Флорентийского собора и не увлёкся мечтательным обещанием приобретения... всей империи Византийской, утраченной греками будто бы за отступление от Рима».
Известный историк Русской Церкви, Толстой мог бы добавить, что происки Рима в отношении России имеют многовековую историю, что провал миссии сделал Поссевина личным врагом царя, что само слово «иезуит» из-за бессовестности и беспринципности членов ордена давно сделалось именем нарицательным, что сам легат приехал в Москву уже через несколько месяцев после смерти царевича и ни при каких условиях не мог быть свидетелем происшедшего... Много чего можно добавить по этому поводу. Показательна, например, полная неразбериха в «свидетельствах» о сыноубийстве.
Поссевин говорит, что царь рассердился на свою невестку, жену царевича, и во время вспыхнувшей ссоры убил его. Нелепость версии (уже с момента возникновения) была так очевидна, что потребовалось «облагородить» рассказ, найти более «достоверный» повод и «мотив убийства». Так появилась другая сказка — о том, что царевич возглавил политическую оппозицию курсу отца на переговорах с Баторием о заключении мира и был убит царём по подозрению в причастности к боярскому заговору. Излишне говорить, что обе версии совершенно голословны и бездоказательны. На их достоверность невозможно найти и намёка во всей массе дошедших до нас документов и актов, относящихся к тому времени.
А вот предположения о естественной смерти царевича Ивана имеют под собой документальную основу. Ещё в 1570 году болезненный и благочестивый царевич, благоговейно страшась тягот предстоявшего ему царского служения, пожаловал в Кирилло-Белозерский монастырь огромный по тем временам вклад — тысячу рублей. Предпочитая мирской славе монашеский подвиг, он сопроводил вклад условием, чтобы «ино похочет постричися, царевича князя Ивана постригли за тот вклад, а если, по грехам, царевича не станет, то и поминати» (1).
Косвенно свидетельствует о смерти Ивана от болезни и то, что в «доработанной» версии о сыноубийстве смерть его последовала не мгновенно после «рокового удара», а через четыре дня в Александровской слободе. Эти четыре дня — скорее всего время предсмертной болезни царевича.
В последние годы жизни он всё дальше и дальше отходил от многомятежного бурления мирской суеты. Эта «неотмирность» наследника престола не мешала ему заниматься государственными делами, воспринимавшимися как «Божие тягло». Но душа его стремилась к Небу. Документальные свидетельства подтверждают силу и искренность этого стремления. В сборниках библиотеки Общества истории и древностей помещены: служба преподобному Антонию Сийскому, писанная царевичем в 1578 году, «житие и подвиги аввы Антония чудотворца... переписано бысть многогрешным Иваном» и похвальное слово тому же святому, вышедшее из-под пера царевича за год до его смерти, в 1580 году. Православный человек поймёт, о чём это говорит.
Высота духовной жизни Ивана была столь очевидна, что после церковного собора духовенство обратилось к нему с просьбой написать канон преподобному Антонию, которого царевич знал лично. «После канона, — пишет Иван в послесловии к своему труду, — написал я и житие; архиепископ Александр убедил написать и похвальное слово» (2). В свете этих фактов недобросовестность версии о «сыноубийстве» и о жестокости царевича («весь в отца») кажется несомненной. Что же касается утверждений о жестокости самого Грозного царя, к ним мы вернёмся позже...
Следующий «свидетель» и современник эпохи, о писаниях которого стоит упомянуть, — это Генрих Штаден, вестфальский искатель приключений, занесённый судьбой в Москву времён Иоанна IV. «Неподражаемый цинизм» записок Штадена обратил на себя внимание даже советских историков.
«Общим смыслом событий и мотивами царя Штаден не интересуется, — замечает академик Веселовский, — да и по собственной необразованности он не был способен их понять... По низменности своей натуры Штаден меряет всё на свой аршин». Короче — глупый и пошлый иностранец. Хорошо, если так. Однако последующие события дают основания полагать, что он очутился в России вовсе не случайно. «Судьба», занёсшая Штадена в Москву, после этого вполне целенаправленно вернула его туда, откуда он приехал.
В 1576 году, вернувшись из России, Штаден засел в эльзасском имении Люцельштейн в Вогезах, принадлежавшем пфальцграфу Георгу Гансу. Там в течение года он составил свои записки о России, состоявшие из четырёх частей: «Описание страны и управления московитов»; «Проект завоевания Руси»; Автобиография и Обращение к императору Священной Римской империи.
Записки предназначались в помощь императору Рудольфу, которому Штаден предлагал: «Ваше римско-кесарское величество должны назначить одного из братьев Вашего величества в качестве государя, который взял бы эту страну и управлял бы ею». «Монастыри и церкви должны быть закрыты, — советовал далее автор «Проекта». — Города и деревни должны стать добычей воинских людей» (3).
В общем, ничего нового. Призыв «дранг нах Остен» традиционно грел сердца германских венценосцев и католических прелатов. Странно лишь то, что «творческое наследие» таких людей, как Генрих Штаден, может всерьёз восприниматься в качестве свидетельства о нравах и жизни русского народа и его царя.
Русское государство в те годы вело изнурительную войну за возвращение славянских земель в Прибалтике, и время было самое подходящее, чтобы убедить европейских государей вступить в антимосковскую коалицию. Штаден, вероятно, имел задание на месте разобраться с внутриполитической ситуацией в Москве и определить реальные возможности и перспективы антирусского политического союза. Он оказался хвастлив, тщеславен, жаден и глуп. «Бессвязный рассказ едва грамотного авантюриста» — таков вывод Веселовского о «произведениях» Штадена.
Само собой разумеется, его записки кишат «свидетельствами» об «умерщвлениях и убийствах», «грабежах великого князя», «опричных истязательствах» и тому подобными нелепостями, причём Штаден не постеснялся и себя самого объявить опричником и чуть ли не правой рукой царя Иоанна. Вряд ли стоит подробнее останавливаться на его записках. Да и сам он не заслуживал бы даже упоминания, если бы не являлся типичным представителем той среды, нравы и взгляды которой стали источниками формирования устойчивой русофобской легенды об Иване Грозном.
О недобросовестности иностранных «свидетелей» можно говорить долго. Можно упомянуть англичанина Джерома Горсея, утверждавшего, что в 1570 году во время разбирательств в Новгороде, связанных с подозрениями в измене верхов города царю (и с мерами по искоренению вновь появившейся «ереси жидовствующих»), Иоанн IV истребил с опричниками 700 000 человек. Можно... Но справедливость требует отметить, что среди иностранцев находились вполне достойные люди, не опускавшиеся до столь низкопробной лжи.
Гораздо печальнее то, что русские историки восприняли легенды и мифы о царствовании Иоанна Грозного так некритично, да и в фактической стороне вопроса не проявляли должной осторожности. Чего стоит одно заявление Карамзина о том, что во время пожара Москвы, подожжённой воинами Дивлет-Гирея в ходе его набега в 1571 году, «людей погибло невероятное множество... около осьмисот тысяч», да ещё более ста тысяч пленников хан увёл с собой. Эти утверждения не выдерживают никакой критики — во всей Москве не нашлось бы и половины «сгоревших», а число пленных Дивлет-Гирея вызывает ассоциации со Сталинградской операцией Великой Отечественной войны.
Столь же сомнительно выглядят сообщения о «семи жёнах» царя и его необузданном сладострастии, обрастающие в зависимости от фантазии обвинителей самыми невероятными подробностями.
Желание показать эпоху в наиболее мрачном свете превозмогло даже доводы здравого смысла, не говоря о полном забвении той церковно-православной точки зрения, с которой лишь и можно понять в русской истории хоть что-нибудь. Стоит встать на неё, как отпадает необходимость в искусственных выводах и надуманных построениях. Не придётся вслед за Карамзиным гадать, что вдруг заставило молодого добродетельного царя стать «тираном». Современные историки обходят этот вопрос стороной, ибо нелепость деления царской биографии на два противоположных по нравственному содержанию периода — добродетельный (до 30 лет) и «кровожадный» — очевидна, но предложить что-либо иное не могут.
А между тем это так просто. Не было никаких «периодов», как не было и «тирана на троне». Был первый русский царь, строивший, как и его многочисленные предки, Русь — Дом Пресвятой Богородицы и считавший себя в этом доме не хозяином, а первым слугой.
Фигура царя Иоанна IV Васильевича Грозного (1530—1584) и эпоха его царствования как бы венчают собой период становления русского религиозного самосознания. Именно к этому времени окончательно сложились и оформились взгляды русского народа на самого себя, на свою роль в истории, на цель и смысл существования, на государственные формы народного бытия.
Царствование Иоанна IV протекало бурно. Со всей возможной выразительностью её течение обнажило особенность русской истории, состоящую в том, что её ход имеет в основе не «баланс интересов» различных сословий, классов, групп, а понимание общего дела, всенародного служения Богу, религиозного долга.
Началось царствование смутой. Будущий «грозный царь» вступил на престол, будучи трёх лет от роду. Реальной властительницей Руси стала его мать Елена, «чужеземка литовского, ненавистного рода», по словам Карамзина. Её недолгое (четыре года) правление было ознаменовано развратом и жестокостью не столько личными, сколько проистекавшими из нравов и интриг ближних бояр — бывших удельных князей и их приближённых.
По старой удельной привычке каждый из них «тянул на себя», ставя личные интересы власти и выгоды выше общенародных и государственных нужд. Численно эта беспринципная прослойка была ничтожна, но после смерти Елены, лишившись последнего сдерживающего начала, её представители учинили между собой в борьбе за власть погром, совершенно расстроивший управление страной. Разделившись на партии князей Шуйских и Бельских, бояре, по словам Ключевского, «повели ожесточённые усобицы друг с другом из личных фамильных счетов, а не за какой-нибудь государственный порядок».
В 1547 году сгорела Москва. Пожар и последовавший за ним всенародный мятеж потрясли юного Иоанна. В бедствиях, обрушившихся на Россию, он увидел мановение десницы Божией, карающей страну и народ за его, царя, грехи и неисправности. Пожар почти совпал по времени с венчанием Иоанна на царство. Церковное Таинство Миропомазания открыло юному монарху глубину мистической связи царя с народом и связанную с этим величину его религиозной ответственности. Иоанн осознал себя «игуменом всея Руси». И это осознание с того момента руководило всеми его личными поступками и государственными начинаниями до самой кончины.
Чтобы понять впечатление, произведённое на царя помазанием его на царство, надо несколько слов сказать о происхождении и смысле чина коронации (4).
Чин коронации православных монархов известен с древнейших времён. Первое литературное упоминание о нём дошло до нас из IV века, со времени императора Феодосия Великого. Божественное происхождение царской власти не вызывало тогда сомнений. Это воззрение на власть подкреплялось у византийских императоров и мнением о Божественном происхождении самих знаков царственного достоинства. Константин VII Порфирогенит (913—959) пишет в наставлениях своему сыну: «Если когда-нибудь хазары, или турки, или россы, или какой-нибудь другой из северных и скифских народов потребует в знак рабства и подчинённости присылки ему царских инсигний: венцов или одежд, — то должно знать, что эти одежды и венцы не людьми изготовлены и не человеческим искусством измышлены и сделаны, но в тайных книгах древней истории писано, что Бог, поставив Константина Великого первым христианским царём, через ангела Своего послал ему эти одежды и венцы».
Исповедание веры составляло непременное требование чина коронации. Император сначала торжественно возглашал его в церкви и затем, написанное, за собственноручной подписью, передавал патриарху. Оно содержало Православный Никео-Царьградский Символ Веры и обещание хранить апостольское предание и установления церковных соборов.
Богу было угодно устроить так, что преемниками византийских императоров стали русские великие князья, а затем цари. Первые царские инсигнии получил Владимир Святой «мужества ради своего и благочестия», по словам святого митрополита Макария. Произошло это не просто так — «таковым дарованием не от человек, но по Божьим судьбам неизречённым претворяюще и преводяще славу греческого царства на российского царя». Сам Иван Грозный полностью разделял этот взгляд на преемственность Русского царства. Он писал о себе: «Государь наш зоветца царём потому: прародитель его великий князь Владимир Святославович, как крестился сам и землю Русскую крестил, и царь греческий и патриарх венчали его на царство, и он писался царём».
Чин венчания Ионна IV на царство не сильно отличался от того, как венчались его предшественники. И всё же воцарение Грозного стало переломным моментом: русского народа — как народа-богоносца, русской государственности — как религиозно осмысленной верозащитной структуры, русского самосознания — как осознания богослужебного долга, русского «воцерковлённого» мироощущения — как молитвенного чувства промыслительности всего происходящего. Соборность народа и его державность слились воедино, воплотившись в личности Русского Православного Царя.
Дело в том, что Грозный стал первым Помазанником Божиим на русском престоле. Несколько редакций дошедшего до нас подробного описания чина его венчания не оставляют сомнений: Иоанн IV Васильевич стал первым русским государем, при венчании которого на царство над ним было совершено церковное Таинство Миропомазания.
Помазание царей святым миром (благовонным маслом особого состава) имеет своё основание в прямом повелении Божием. Об этом часто говорит Священное Писание, сообщая о помазании пророками и первосвященниками ветхозаветных царей в знак дарования им особой благодати Божией для богоугодного управления народом и царством. Православный катехизис свидетельствует, что «миропомазание есть таинство, в котором верующему при помазании священным миром частей тела во имя Святаго Духа подаются дары Святаго Духа, возвращающие и укрепляющие в жизни духовной».
Над каждым верующим это таинство совершается лишь единожды — сразу после крещения. Начиная с Грозного русский царь был единственным человеком на земле, над кем Святая Церковь совершала это таинство дважды, свидетельствуя о благодатном даровании ему способностей, необходимых для нелёгкого царского служения.
Приняв на себя груз ответственности за народ и державу, юный царь с ревностью приступил к делам государственного, общественного и церковного устроения. Послушаем Карамзина: «Мятежное господство бояр рушилось совершенно, уступив место единовластию царскому, чуждому тиранства и прихотей. Чтобы торжественным действием веры утвердить благословенную перемену в правлении и в своём сердце, государь на несколько дней уединился для поста и молитвы; созвал святителей, умилённо каялся в грехах и, разрешённый, успокоенный ими в совести, причастился Святых Тайн. Юное, пылкое сердце его хотело открыть себя перед лицом России: он велел, чтобы из всех городов прислали в Москву людей избранных, всякого чина или состояния, для важного дела государственного. Они собралися — и в день воскресный, после обедни, царь вышел из Кремля с духовенством, с крестами, с боярами, с дружиною воинскою, на лобное место, где народ стоял в глубоком молчании. Отслужили молебен. Иоанн обратился к митрополиту и сказал: «Святой владыко! Знаю усердие твоё ко благу и любовь к отечеству: будь же мне поборником в моих благих намерениях. Рано Бог лишил меня отца и матери; а вельможи не радели обо мне: хотели быть самовластными; моим именем похитили саны и чести, богатели неправдою, теснили народ — и никто не претил им. В жалком детстве своём я казался глухим и немым: не внимал стенанию бедных, и не было обличения в устах моих! Вы, вы делали, что хотели, злые крамольники, судии неправедные! Какой ответ дадите нам ныне? Сколько слёз, сколько крови от вас пролилося! Я чист от сея крови! А вы ждите суда небесного!»
Тут государь поклонился на все стороны и продолжал: «Люди Божии и нам Богом дарованные! Молю вашу веру к Нему и любовь ко мне: будьте великодушны! Нельзя исправить минувшего зла: могу только впредь спасать вас от подобных притеснений и грабительств. Забудьте, чего уже нет и не будет; оставьте ненависть, вражду; соединимся все любовию христианскою. Отныне я судия ваш и защитник».
В сей великий день, когда Россия в лице своих поверенных присутствовала на лобном месте, с благоговением внимая искреннему обету юного венценосца жить для её счастья, Иоанн в восторге великодушия объявил искреннее прощение виновным боярам; хотел, чтобы митрополит и святители также их простили именем Судии небесного; хотел, чтобы все россияне братски обнялись между собою; чтобы все жалобы и тяжбы прекратились миром до назначенного им срока...»
Повелением царским был составлен и введён в действие новый судебник. С целью всероссийского прославления многочисленных местночтимых святых и упорядочения жизни Церкви Иоанн созвал подряд несколько церковных соборов, к которым самолично составил список вопросов, требовавших соборного решения. В делах царя ближайшее участие принимали его любимцы — иерей Сильвестр и Алексей Адашев, ставшие во главе «Избранной Рады» — узкого круга царских советников, определявших основы внутренней и внешней политики.
В 1592 году успешно закончился «крестовый» поход против казанских татар. Были освобождены многие тысячи христианских пленников, взята Казань, обеспечена безопасность восточных рубежей. «Радуйся, благочестивый Самодержец, — прислал гонца Иоанну князь Михаил Воротынский, — Казань наша, царь её в твоих руках; народ истреблён, кои в плену; несметные богатства собраны. Что прикажешь?» «Славить Всевышнего», — ответил Иоанн. Тогда же он обрёл прозвище «Грозный», то есть страшный для иноверцев, врагов и ненавистников России. «Не мочно царю без грозы быти, — писал современный автор. — Как конь под царём без узды, тако и царство без грозы».
Счастливое течение событий прервалось в 1553 году тяжёлой болезнью молодого царя. Но страшнее телесного недуга оказываются душевные раны, нанесённые теми, кому он верил во всём, как себе. У изголовья умирающего Иоанна бояре спорят между собою, деля власть, не стесняясь тем, что законный царь ещё жив. Наперсники царские — Сильвестр и Адашев — из страха ли, или по зависти, отказываются присягать законному наследнику, малолетнему царевичу Дмитрию. В качестве кандидатуры на престол называется двоюродный брат царя — князь Владимир Андреевич.
Россия оказывается на грани нового междоусобного кровопролития. «В каком волнении была душа Иоанна, когда он на пороге смерти видел непослушание, строптивость в безмолвных дотоле подданных, в усердных любимцах, когда он, государь самовластный и венчанный славою, должен был смиренно молить тех, которые ещё оставались ему верными, чтобы они охраняли семейство его, хотя бы в изгнании», — говорит М. В. Толстой. И всё же «Иоанн перенёс ужас этих минут, выздоровел и встал с одра... исполненный милости ко всем боярам». Царь всех простил! Царь не помнил зла. Царь посчитал месть чувством, недостойным христианина и монарха.
Выздоровление Иоанна, казалось, вернуло силы всей России. В 1556 году русское войско взяло Астрахань, окончательно разрушив надежды татар на восстановление их государственной и военной мощи на Востоке. Взоры царя обратились на Запад. Обеспечив мир на восточной границе, он решил вернуть на Западе древние славянские земли, лишив Ватикан плацдарма для военной и духовной агрессии против Руси. Но здесь его поджидало новое разочарование. Измена приближённых во время болезни, как оказалось, вовсе не была досадной случайностью, грехопадением, искупленным искренним раскаянием и переменой в жизни.
«Избранная Рада» воспротивилась планам царя. Вопреки здравому смыслу она настаивала на продолжении войны против татар — на этот раз в Крыму, не желая понимать, что само географическое положение Крыма делало его в те времена неприступной для русских полков крепостью. Сильвестр и Адашев надеялись настоять на своём, но царь на этот раз проявил характер. Он порвал с «Избранной Радой», отправив Адашева в действующую армию, а Сильвестра — в Кирилло-Белозерский монастырь, и начал войну на Западе, получившую впоследствии название Ливонской. Вот как рисует Карамзин портрет Иоанна того времени:
«И россияне современные, и чужеземцы, бывшие тогда в Москве, изображают сего юного, тридцатилетнего венценосца как пример монархов благочестивых, мудрых, ревностных ко славе и счастию государства. Так изъясняются первые: «Обычай Иоанна есть соблюдать себя чистым пред Богом. И в храме, и в молитве уединённой, и в совете боярском, и среди народа у него одно чувство: «Да властвую, как Всевышний указал властвовать своим истинным помазанникам!» Суд нелицемерный, безопасность каждого и общая, целость порученных ему государств, торжество веры, свобода христиан есть всегдашняя дума его.
Обременённый делами, он не знает иных утех, кроме совести мирной, кроме удовольствия исполнять свою обязанность; не хочет обыкновенных прохлад царских... Ласковый к вельможам и народу — любя, награждая всех по достоинству — щедростию искореняя бедность, а зло — примером добра, сей Богом урождённый царь желает в день Страшного суда услышать глас милости: «Ты еси царь правды!» И ответствовать с умилением: «Се аз и люди яже дал ми еси Ты!»
Не менее хвалят его и наблюдатели иноземные, англичане, приезжавшие в Россию для торговли. «Иоанн, — пишут они, — затмил своих предков и могуществом, и добродетелью; имеет многих врагов и смиряет их. Литва, Польша, Швеция, Дания, Ливония, Крым, ногаи ужасаются русского имени. В отношении к подданным он удивительно снисходителен, приветлив; любит разговаривать с ними, часто даёт им обеды во дворце и, несмотря на то, умеет быть повелительным; скажет боярину: «Иди!» — и боярин бежит; изъявит досаду вельможе — и вельможа в отчаянии; скрывается, тоскует в уединении, отпускает волосы в знак горести, пока царь не объявит ему прощения.
Одним словом, нет народа в Европе, более россиян преданного своему государю, коего они равно и страшатся, и любят. Непрестанно готовый слушать жалобы и помогать, Иоанн во всё входит, всё решит; не скучает делами и не веселится ни звериною ловлей, ни музыкою, занимаясь единственно двумя мыслями: как служить Богу и как истреблять врагов России!»
Честно говоря, трудно понять, как после подобных описаний тот же Карамзин мог изобразить дальнейшее царствование Иоанна в виде кровавого безумия, а самого царя рисовать настоящим исчадием ада.
С высылкой предводителей боярской партии интриги не прекратились. В 1560 году при странных обстоятельствах умерла супруга Иоанна — кроткая и нищелюбивая Анастасия. Возникли серьёзные опасения, что царицу отравили, боясь её влияния на царя, приписывая этому влиянию неблагоприятное (для бывших царских любимцев) развитие событий. Кроме того, смерть царицы должна была по замыслу отравителей положить конец и высокому положению при дворе её братьев, в которых видели опасных конкурентов в борьбе за власть.
Произведённое дознание показало, что нити заговора тянутся к опальным вельможам — Адашеву и Сильвестру. И снова Иоанн вопреки очевидности пощадил жизнь заговорщиков. Сильвестр был сослан на Соловки, а Алексей Адашев взят под стражу в Дерпте, где и умер вскоре естественною смертью от горячки, лишив будущих историков возможности лишний раз позлословить о «терроре» и «жестокости царя».
Позднее Иоанн так описывал эти события: «Ради спасения души моей приближил я к себе иерея Сильвестра, надеясь, что он по своему сану и разуму будет мне поспешником во благе; но сей лукавый лицемер, обольстив меня сладкоречием, думал единственно о мирской власти и сдружился с Адашевым, чтобы управлять царством без царя, им презираемого. Они снова вселили дух своевольства в бояр, раздали единомышленникам города и волости; сажали, кого хотели, в думу; заняли все места своими угодниками... (Царю) запрещают ездить по святым обителям; не дозволяют карать немцев... К сим беззакониям присоединяется измена: когда я страдал в тяжкой болезни, они, забыв верность и клятву, в упоении самовластия хотели, помимо сына моего, взять себе иного царя, и не тронутые, не исправленные нашим великодушием, в жестокости сердец своих чем платили нам за оное? Новыми оскорблениями: ненавидели, злословили царицу Анастасию и во всём доброхотствовали князю Владимиру Андреевичу. И так удивительно ли, что я решился наконец не быть младенцем в летах мужества и свергнуть иго, возложенное на царство лукавым попом и неблагодарным слугою Алексием?» (5).
Верный привычке решать дело по возможности миром, царь ограничился ссылкой Сильвестра и Адашева, не тронув более никого из их приверженцев. Надеясь разбудить совесть, он лишь потребовал от «всех бояр и знатных людей» клятвы быть верными государю и впредь не измышлять измен. Все присягнули. И что же? Князь Дмитрий Вишневицкий, воевода юга России, бросил ратников и перебежал к Сигизмунду, врагу Иоанна. Не ужившись с литовцами, переметнулся в Молдавию, вмешался там по привычке в интриги вокруг молдавского господаря Стефана, был схвачен и отправлен в Стамбул, где султан казнил его как смутьяна и бунтовщика. Так отплатил князь за доверие своему царю. Да если бы он один!
В 1564 году доверенный друг Иоанна, князь Андрей Курбский, наместник царя в Дерпте, тайно, ночью, оставив жену и девятилетнего сына, ушёл к литовцам. Мало того, что он изменил царю, Курбский предал родину, став во главе литовских отрядов в войне с собственным народом. Подлость всегда ищет оправдания, стараясь изобразить себя стороной пострадавшей, и князь Курбский не постеснялся написать царю письмо, оправдывая свою измену «смятением горести сердечной» и обвиняя Иоанна в «мучительстве».
Насколько правдивы обвинения Курбского, видно хотя бы на примере взаимоотношений царя и святого Германа Казанского. Курбский рассказывает, что Герман был соборно избран митрополитом, но между ним и Иоанном произошёл разрыв по поводу опричнины. В беседе с царём наедине (!) святитель якобы «тихими и кроткими словесы» обличил царя, и тот двумя днями позже велел его то ли удушить, то ли отравить. На самом деле в современных событиям источниках нет никаких следов избрания Германа на митрополию. Наоборот, 25 июня 1566 года Казанский святитель участвовал в поставлении святого Филиппа митрополитом. А умер он 6 ноября 1567 года, благополучно прожив в мире и покое полтора года после своего «удушения» (6).
Клеветой оказывается и утверждение князя о том, что по указанию царя был раздавлен с помощью какого-то ужасного приспособления преподобный Корнилий Псковский со своим учеником Вассианом Муромцевым. На все эти ужасы нет и намёка ни в одном из дошедших до нас письменных свидетельств, а в «Повести о начале и основании Печерского монастыря» о смерти преподобного (случившейся, вероятно, в присутствии царя) сказано: «От тленного сего жития земным царём предпослан к Небесному Царю в вечное жилище». Надо обладать буйной фантазией, чтобы на основании этих слов сделать выводы о «казни» преподобного Иоанном IV.
Мало того, из слов Курбского вытекает, что Корнилий умерщвлён в 1577 году... Надпись же на гробнице о времени смерти преподобного указывает дату 20 февраля 1570 года. Известно, что в этот самый день святой Корнилий встречал царя во Пскове и был принят им ласково — потому-то и говорит «Повесть» о том, что подвижник был «предпослан» царём в «вечное жилище» (7). Но для Курбского действительное положение дел не имело значения. Ему важно было оправдать себя и унизить Иоанна[83].
Царь ответил изменнику так: «Во Имя Бога Всемогущего, Того, Кем живём и движемся, Кем цари царствуют и сильные глаголют, смиренный христианский ответ бывшему российскому боярину, нашему советнику и воеводе, князю Андрею Михайловичу Курбскому... Почто, несчастный, губишь душу изменою, спасая бренное тело бегством? Я читал и разумел твоё послание. Яд аспида в устах изменника — слова его подобны стрелам. Жалуешься на претерпенные тобою гонения, но ты не уехал бы к врагу нашему, если бы не излишно миловали вас, недостойных... Бесстыдная ложь, что говоришь о наших мнимых жестокостях! Не губим «сильных во Израиле»; их кровью не обагряем церквей Божиих; сильные, добродетельные здравствуют и служат нам. Казним одних изменников — и где же щадят их?.. Имею нужду в милости Божией, Пречистой Девы Марии и святых угодников: наставления человеческого не требую. Хвала Всевышнему: Россия благоденствует... Угрожаешь мне судом Христовым на том свете: а разве в сём мире нет власти Божией? Вот ересь манихейская! Вы думаете, что Господь царствует только на небесах, диавол — во аде, на земле же властвуют люди: нет, нет! Везде Господня держава, и в сей, и в будущей жизни!.. Положи свою грамоту в могилу с собою: сим докажешь, что и последняя искра христианства в тебе угасла: ибо христианин умирает с любовию, с прощением, а не со злобою» (8).
История рассудила, кто прав в этом споре царя со своим бывшим советником. Труды Иоанна Васильевича завершили сложение России — сложение столь прочное, что и восемь лет злополучной Смуты (1605—1613), новые измены боярские, походы самозванцев, католическая интервенция и раскол церковный не смогли разрушить его.
«Обласканный Сигизмундом» Курбский, по словам Карамзина, «предал ему свою честь и душу; советовал, как губить Россию..., убеждал его действовать смелее, не жалеть казны, чтобы возбудить против нас хана, — и скоро услышали в Москве, что 70 000 литовцев, ляхов, прусских немцев, венгров, волохов с изменником Курбским идут к Полоцку; что Дивлет-Гирей с 60 000 хищников вступил в Рязанскую область...».
Терпеть далее такое положение вещей было нельзя. Оно грозило не царю — под угрозой оказывалось существование России. После долгих и мучительных колебаний Иоанн Грозный принял единственно возможное для христианина решение: вынести дело на всенародный суд. Царь прекрасно понимал, что заставить человека нести «Божие тягло» силой нельзя. Можно добиться внешней покорности, но принять на себя «послушание», осмысленное как религиозный долг, человек должен добровольно. Народ русский должен был решить сам: желает ли он быть народом-богоносцем, хранителем Истины и жизни Православия — или отказывается от этого служения. Согласен ли народ нести все тяготы, искушения и соблазны, грозящие ему на этом пути, по слову Писания: «Чадо, аще приступавши работати Господеви Богу, уготови душу твою во искушение; управи сердце твоё и потерпи» (Сир. 2 : 1—2)? И русский народ ответил царю: «Да!»
В начале зимы 1564 года Иоанн Васильевич покинул Москву в сопровождении верных ему ближних бояр, дворян и приказных людей «выбором изо всех городов» с жёнами и детьми. «Третьего декабря рано явилось на Кремлёвской площади множество саней, — рассказывает Карамзин. — В них сносили из дворца золото и серебро, святые иконы, кресты... Духовенство, бояре ждали государя в церкви Успения: он пришёл и велел митрополиту служить обедню: молился с усердием, принял благословение... милостиво дал целовать руку свою боярам, чиновникам, купцам: сел в сани с царицею, с двумя сыновьями...» — и уехал из Москвы.
Поездив по окрестным монастырям, побывав у Троицы, царь к Рождеству остановился в Александровской слободе, в 112 вёрстах от Москвы. Народ ждал, чтобы Иоанн объяснил своё странное поведение. Царь не заставил себя ждать долго.
3 января нового, 1565 года в Москву прискакал гонец Константин Поливанов. Он вёз две царские грамоты. В одной из них, вручённой послом митрополиту Афанасию, Грозный описывал все измены, мятежи и неустройства боярского правления, сетовал на невозможность в таких условиях нести служение царя и заключал, что «не хотя многих изменных дел терпети, мы от великой жалости сердца оставили государство и поехали, куда Бог укажет нам путь». В другой грамоте, адресованной московскому простонародью, купцам, всем тяглым людям и всенародно читанной на площади, Иоанн объявлял, чтобы русские люди сомнения не держали — царской опалы и гнева на них нет.
Царь не отрекался от престола, сознавая ответственность за народ и за страну. Он как бы спрашивал: «Желаете ли над собой меня, Русского Православного Царя, Помазанника Божия, как символ и знак своего избранничества и своего служения? Готовы подклониться под «иго и бремя» Богоустановленной власти, сослужить со мною, отринув личное честолюбие, жажду обогащения, междоусобицы и старые счёты?» Воистину это был один из наиболее драматических моментов русской истории. «Всё замерло, — говорит Ключевский, — столица мгновенно прервала свои обычные занятия: лавки закрылись, приказы опустели, песни замолкли...» Странное на первый взгляд поведение царя на самом деле было глубоко русским, обращалось к издавна сложившимся отношениям народа и власти[84].
Когда первое оцепенение москвичей прошло, столица буквально взорвалась народными сходками.
«Государь нас оставил, — вопил народ. — Мы гибнем. Кто будет нашим защитником в войнах с иноплеменниками? Как могут быть овцы без пастыря?» Духовенство, бояре, сановники, приказные люди, проливая слёзы, требовали от митрополита, чтобы он умилостивил Иоанна, никого не жалея и ничего не страшася. Все говорили ему одно: «Пусть царь казнит своих лиходеев: в животе и смерти воля его; но царство да не останется без главы! Он наш владыка, Богом данный: иного не ведаем. Мы все с своими головами едем за тобою бить челом и плакаться».
То же говорили купцы и мещане, прибавляя: «Пусть царь укажет нам своих изменников: мы сами истребим их!» Митрополит хотел немедленно ехать к царю, но в общем совете положили, чтобы архипастырь остался блюсти столицу, которая была в неописуемом смятении.
Все дела пресеклись: суды, приказы, лавки, караульни опустели. Избрали главными послами святителя Новгородского Пимена и Чудовского архимандрита Левкия, но за ними отправились и все другие епископы: Никандр Ростовский, Елевферий Суздальский, Филофей Рязанский, Матфей Крутицкий, — архимандриты: Троицкий, Симоновский, Спасский, Андрониковский; за духовенством вельможи, князья Иван Дмитриевич Бельский, Иван Фёдорович Мстиславский, все бояре, окольничие, дворяне и приказные люди прямо из палат митрополитовых, не заехав к себе в домы; также и многие гости, купцы, мещане, чтобы ударить челом государю и плакаться».
Народ сделал свой выбор. Осознанно и недвусмысленно он выразил свободное согласие «сослужить» с царём в деле Божием — для созидания России как «Дома Пресвятой Богородицы», как хранительницы и защитницы спасительных истин Церкви. Царь понял это. 2 февраля торжественно вернулся в Москву и приступил к обустройству страны.
Первым его шагом на этом пути стало учреждение опричнины. Само слово «опричнина» вошло в употребление задолго до Ивана Грозного. Так назывался остаток поместья, достаточный для пропитания вдовы и сирот павшего в бою или умершего на службе воина. Поместье, жаловавшееся великим князем за службу, отходило в казну, опричь (кроме) этого небольшого участка.
Иоанн Грозный назвал опричниной города, земли и даже улицы в Москве, которые должны были быть изъяты из привычной схемы административного управления и переходили под личное и безусловное управление царя, обеспечивая материально «опричников» — корпус царских единомышленников, его сослуживцев в деле созидания такой формы государственного устройства, которая наиболее соответствует его религиозному призванию. Есть свидетельства, что состав опричных земель менялся — часть их со временем возвращалась в «земщину» (то есть к обычным формам управления), из которой, в свою очередь, к «опричнине» присоединялись новые территории города. Таким образом, возможно, что через сито опричнины со временем должна была пройти вся Россия.
Опричнина стала в руках царя орудием, которым он просеивал всю русскую жизнь, весь её порядок и уклад, отделял добрые семена русской православной соборности и державности от плевел еретических мудрствований, чужебесия в нравах и забвения своего религиозного долга.
Даже внешний вид Александровской слободы, ставшей как бы сердцем суровой брани за душу России, свидетельствовал о напряжённости и полноте религиозного чувства её обитателей. В ней всё было устроено по типу иноческой обители — палаты, кельи, великолепная крестовая церковь (каждый её кирпич был запечатлён знамением Честного и Животворящего Креста Господня). Ревностно и неукоснительно исполнял царь со своими опричниками весь строгий устав церковный.
Как некогда богатырство, опричное служение стало формой церковного послушания — борьбы за воцерковление всей русской жизни, без остатка, до конца. Ни знатности, ни богатства не требовал царь от опричников, требовал лишь верности, говоря: «Ино по грехом моим учинилось, что наши князи и бояре учали изменяти, и мы вас, страдников, приближали, хотячи от вас службы и правды».
Придворный народный ум изобрёл и достойный символ ревностного служения опричников. «Они ездили всегда с собачьими головами и мётлами, привязанными к сёдлам, — пишет Карамзин, — в ознаменование того, что грызут лиходеев царских и метут Россию».
Учреждение опричнины стало переломным моментом царствования Иоанна IV. Опричные полки сыграли заметную роль в отражении набегов Дивлет-Гирея в 1571 и 1572 годах, двумя годами раньше с помощью опричников были раскрыты и обезврежены заговоры в Новгороде и Пскове, ставившие своей целью отложение от России под власть Литвы и питавшиеся, вероятно, ересью «жидовствующих», которая пережила все гонения.
В 1575 году, как бы подчёркивая, что он является царём «верных», а остальным «земским» ещё надлежит стать таковыми, пройдя через опричное служение, Иоанн IV поставил во главе земской части России крещёного татарина — касимовского царя Семёна Бекбулатовича. Каких только предположений не высказывали историки, пытаясь разгадать это «загадочное» поставление! Каких только мотивов не приписывали царю! Перебрали всё: политическое коварство, придворную интригу, наконец, просто «прихоть тирана»... Не додумались лишь до самого простого — до того, что Семён Бекбулатович действительно управлял земщиной (как, скажем, делал это князь-кесарь Ромодановский в отсутствие Петра I), пока царь «доводил до ума» устройство опричных областей.
Был в этом «разделении полномочий» и особый мистический смысл. Даруя Семёну титул «великого князя всея Руси», а себя именуя московским князем Иваном Васильевым, царь обличал ничтожество земных титулом и регалий власти перед небесным избранничеством на царское служение, запечатлённым в Таинстве Миропомазания. Он утверждал ответственность русского царя перед Богом, отрицая значение человеческих названий.
Приучая Русь, что она живёт под управлением Божиим, а не человеческим, Иоанн как бы говорил всем: «Как кого ни назови — великим ли князем всея Руси или Иванцом Васильевым, а царь, помазанник Божий, отвечающий за всё происходящее здесь, — всё же я, и никто не в силах это изменить».
Так царствование Грозного царя клонилось к завершению. Неудачи Ливонской войны, лишившие Россию отвоёванных было в Прибалтике земель, компенсировались присоединением бескрайних просторов Сибири в 1579—1584 годах. Дело жизни царя было сделано — Россия окончательно и бесповоротно встала на путь служения, очищенная и обновлённая опричниной. В Новгороде и Пскове были искоренены рецидивы жидовствования. Церковь обустроена, народ воцерковлён, долг избранничества осознан. В 1584 году царь мирно почил, пророчески предсказав свою смерть[85]. В последние часы земной жизни сбылось его давнее желание — митрополит Дионисий постриг государя, и уже не Грозный царь Иоанн, а смиренный инок Иона предстал перед Всевышним Судией, служению Которому посвятил он свою бурную и нелёгкую жизнь.
ВРЯД ЛИ МОЖНО до конца понять течение русской истории, не разгадав личности Грозного царя. Историки давно сошлись на том, что он был самым даровитым и образованным человеком своего времени. «Муж чудного рассуждения, в науке книжного почитания доволен и многоречив», — характеризует Грозного один из современников. «Несмотря на все умозрительные изъяснения, характер Иоанна... есть для ума загадка», — сетует Карамзин, готовый «усомниться в истине самых достоверных о нём известий»... Ключевский пишет о царе: «От природы он получил ум бойкий и гибкий, вдумчивый и немного насмешливый, настоящий великорусский московский ум».
Характеристики можно множить, они будут совпадать или противоречить друг другу, вызывая одно неизменное чувство неудовлетворения, недосказанности, неясности. Высокий дух и «воцерковлённое» мироощущение царя оказались не по зубам осуетившимся историкам, плотной завесой тайны окутав внутреннюю жизнь Иоанна IV от нескромных и предвзятых взглядов.
Духовная проказа рационализма, лишая веры, лишает и способности понимать тех, для кого вера есть жизнь. «Ещё ли окаменено сердце ваше имате? Очи имуще — не видите, и уши имущи — не слышите» (Мрк. 8:17—18), — обличал Господь маловеров. Окаменевшие неверием сердца повлекли за собой слепоту духовную, лишив историков возможности увидеть сквозь туман наветов и клевет настоящего Иоанна, услышать его искренний, полный горячей веры голос.
Как бы предчувствуя это, сетовал Грозный царь, стеная от тягот и искушений своего служения: «Тело изнемогло, болезнует дух, раны душевные и телесные умножились, и нет врача, который бы исцелил меня. Ждал я, кто бы поскорбел со мной, и не явилось никого; утешающих я не нашёл — заплатили мне злом за добро, ненавистью — за любовь».
Мягкий и незлобивый по природе, царь страдал и мучился, вынужденный применять суровые меры. В этом он удивительно напоминает своего венценосного предка — святого благоверного князя Владимира равноапостольного, отказавшегося было карать преступников, боясь погрешить против христианского милосердия. «Боюсь греха!» — эти слова святого Владимира как нельзя лучше применимы и к Грозному царю. Несмотря на многочисленные свидетельства растущей измены, он из года в год откладывал наказание виновных. Прощал измены себе, пока было возможно. Но считал, что не имеет права простить измены делу Божию, строению Святой Руси, ибо мыслил обязанности Помазанника Божия как блюстителя верности народа своему промыслительному предназначению.
Когда в 1565 году в Александровской слободе царь принял решение силой выжечь крамолу в России, это решение далось ему страшным напряжением воли. Вот портрет царя, каким его знали до этого знаменательного дня: Иоанн был «велик ростом, строен, имел высокие плечи, крепкие мышцы, широкую грудь, прекрасные волосы, длинный ус, нос римский, глаза небольшие; серые, но светлые, проницательные, исполненные огня, и лицо приятное» (9).
Когда же царь вернулся в Москву и, созвав духовенство, бояр, знатнейших чиновников, вышел к ним объявить об опричнине, многие не узнали его. Иоанн постарел, осунулся, казался утомлённым, даже больным. Весёлый прежде взор угас, густая когда-то шевелюра и борода поредели. Царь знал, что ему предстоит, какую ответственность он берёт на себя и сколько сил потребуется от него.
Да, Иоанн Грозный карал. По подсчётам «советского» историка Р. Г. Скрынникова, жертвами «царского террора» стали три-четыре тысячи человек (10). С момента учреждения опричнины до смерти царя прошло тридцать лет. 100 казней в год, учитывая уголовных преступников. Судите сами, много это или мало. Притом, что периодическое возникновение «широко разветвлённых заговоров» не отрицает ни один уважающий себя историк. Чего стоит хотя бы политическая интрига, во главе которой стоял боярин Фёдоров! Заговорщики предполагали во время Ливонского похода 1568 года окружить царские опричные полки, перебить их, а Грозного выдать польскому королю. Но царь, сколько мог, щадил...
Вот один из примеров. Московские казни 1570 года описаны современником событий Альбертом Шлихтингом, иностранцем. Не имея никаких причин преуменьшить масштаб (скорее, наоборот), Шлихтинг рассказывает, что из трёхсот выведенных на казнь были казнены лишь сто шестнадцать человек, а остальные — помилованы и отпущены. В летописи того времени названо примерно такое же количество казнённых — сто двадцать человек. А в «Повести об Иване Грозном и купце Харитоне Белоулине», дошедшей до нас в списке конца XVI века, и вовсе говорится, что казнено было всего семеро, после чего «вестник прииде от царя, повеле всех пойманных отпустить».
При этом надо учитывать, что казни были результатом расследования по «новгородскому» и «псковскому» делу о попытках отложиться от московского царя и уйти в подданство иноверному государю. Перечни казнённых за счёт казны рассылались для включения в синодики (поминальные списки) по российским монастырям. Царь не желал казнённым зла, прося у Церкви святых молитв об упокоении мятежных душ изменников и предателей...
Подвижнический характер имела вся личная жизнь царя. Это ярче всего проявлялось в распорядке Александровской слободы. Шумную и суетную Москву царь не любил, наезжая туда «не на великое время». В Александровской слободе он всё устроил так, как хотел, вырвавшись из церемонного и чинного порядка государевой жизни с его обязательным сложным этикетом и неизбежным лицемерием. Слобода, собственно, была монастырём в миру. Несколько сотен ближайших царских опричников составляли его братию, а себя Иоанн называл «игуменом всея Руси». (Царь не раз хотел постричься и последний раз после смерти сына в 1581 году, лишь единодушная мольба приближённых предотвратила осуществеление этого намерения).
Опричная «братия» носила монашеские скуфейки и чёрные подрясники. Жизнь в слободе, как в монастыре, регулировалась общежительным уставом, написанным лично царём. Иоанн сам звонил к заутрене, в церкви пел на клиросе, а после обедни, во время братской трапезы, по древней иноческой традиции читал для назидания жития святых и святоотеческие поучения о посте, молитве и воздержании.
По благочестию в личной жизни с Грозным царём может сравниться, пожалуй, лишь царь Тишайший — Алексей Михайлович, проводивший в храме по пять часов в день и клавший ежедневно от тысячи до полуторы тысячи земных поклонов с молитвой Иисусовой.
Известно, сколь трепетно и благоговейно относится Православная Церковь к богослужебным текстам. Сочинители большей их части прославлены ею как святые, свыше приявшие дар к словесному выражению духовных, возвышенных переживаний, сопровождающих человека на пути христианского подвижничества. Так вот — стихирами, писанными царём Иоанном Васильевичем, церковь пользовалась на своих богослужениях даже тогда, когда со смерти его минул не один десяток лет.
В двух крюковых стихирарях начала XVII века находятся две стихиры святому митрополиту Петру (на «Господи, воззвах...») с надписью «Творение царя Иоанна», две стихиры ему же («на исхождение», то есть на литии) с надписью «Творение царя и великого князя Иоанна Васильевича вся России» и две стихиры на сретение «Пречистой Владимирской». Символично, что в Смутное время именно словами Грозного царя взывала Русская Церковь к Богородице, молясь о даровании мира и утверждении веры.
Вот одна из этих стихир: «Вострубите песню трубную, в день праздника нашего благонарочитого. Славьте тьмы разрушение и света пришествие, паче солнца воссиявшего на всех; се бо Царица и Владычица, Богородица, Мати Творца всех — Христа Бога нашего, услышавши моление недостойных раб Своих на милосердие преклоняется. Милостивно и видимо руце простирающе к Сыну Своему и Богу нашему о своей Руси молится, от согрешений освобождение даровать просит и праведное Его прощение возвратить. О, великая милосердием Владычице! О, великая щедротами Царице! О, великая заступлением Богородице! Как молит Сына Своего и Бога нашего, пришествием честнаго образа Своего грады и веси избавляя! Да воспоим Царице, Царя рождшей: радуйся, промышляя христианам щедроты и милости. Радуйся, к Тебе прибегающим заступление и пристанище и избавление, спасение наше»[86] (11).
Полно и ясно раскрывался внутренний мир царя и в его постоянном общении со святыми, преподобными, иноками, юродивыми, странниками. Самая жизнь царя Иоанна началась при непосредственном участии святого мужа — митрополита Иоасафа, который, будучи ещё игуменом Свято-Троицкой Сергиевой лавры, крестил будущего государя Российского прямо у раки преподобного Сергия, как бы пророчески знаменуя преемственность дела Иоанна IV по отношению к трудам великого святого. Другой святой митрополит — Макарий — окормлял молодого царя в дни его юности и первой ратной славы. Влияние первосвятителя было велико и благотворно. Митрополит был учёнейшим книжником. Своим блестящим образованием Грозный во многом обязан святому Макарию, десятки лет работавшему над огромным трудом, «Минеями-Четьями», в которых он задумал собрать все «чтомыя книги, яже в русской земле обретаются». Мудрый старец не навязывал царю своих взглядов, окормляя его духовно, не стремился к почёту, власти и потому сумел сохранить близость с государем, несмотря на все политические бури и дворцовые интриги. «О Боже, как бы счастлива была русская земля, если бы владыки были таковы, как преосвященный Макарий да ты», — писал царь в 1556 году Казанскому архиепископу Гурию.
Особенно любил Иоанна и его добродетельную супругу преподобный Антоний Сийский, просиявший святостью жизни в тундре далёкого Севера. Он приходил в Москву, беседовал с царём и пользовал его своими поучениями до кончины своей в 1556 году.
Знаменитый московский юродивый Василий Блаженный хаживал к царю, не стеснялся обличать его в рассеянности при молитве, умерял царский гнев ласковым: «Не кипятись, Иванушка...» Блаженный умер на руках у царя, предсказав ему, что наследует государство Российское не старший сын Иван, а младший — Феодор. При погребении святого царь сам с ближними боярами нёс его гроб (12).
Отдельного упоминания стоит история взаимоотношений царя со святым митрополитом Филиппом, принявшим кафедру московских святителей в 1566-году. Царь сам выбрал Филиппа, бывшего тогда Соловецким игуменом. Иоанн знал подвижника с детства, когда он, малолетний царевич, полюбил играть с сыном боярина Степана Ивановича Колычева Фёдором, будущим митрополитом Московским.
В годы боярских усобиц род Колычевых пострадал за преданность князю Андрею (дяде царя Иоанна). Один из них был повешен, другой пытан и долго содержался в оковах. Горькая судьба родственников подтолкнула Фёдора на иноческий путь. Тайно, в одежде простолюдина он бежал из Москвы в Соловецкий монастырь, где принял постриг с именем Филиппа и прошёл путь от послушника до настоятеля.
Филипп долго отказывался от сана митрополита, отговариваясь немощью и недостоинством. «Не могу принять на себя дело, превышающее силы мои, — говорил он. — Зачем малой ладье поручать тяжесть великую?» Царь всё же настоял на своём, и Филипп стал митрополитом. В первое время после его поставления всё шло хорошо. Единодушие «священной сугубицы» — царя и митрополита — лишало боярские интриги возможности манёвра, достигавшегося в их «лучшие времена» противопоставлением двух центров власти — светского и церковного.
Эту возможность они потеряли во многом благодаря предусмотрительности Грозного и самого митрополита, при поставлении «давшего слово архиепископам и епископам» и царю (как говорится об этом в нарочно составленной грамоте), «в опричнину и царский домовой обиход не вступаться и, по поставлении, из-за опричнины и царского домового обихода митрополии не оставлять». Такой грамотой сама фигура митрополита как бы выносилась за скобки всех дворцовых интриг и, более того, лишала возможности бояр даже требовать его удаления «на покой» под благовидным предлогом «неотмирности» святителя.
25 июля 1566 года после литургии в Успенском соборе царь лично вручил новопоставленному митрополиту пастырский посох его святого предтечи — святителя Петра, с умилением выслушал глубоко прочувствованное слово Филиппа об обязанностях служения царского и, пригласив всё духовенство и бояр в царские палаты, радушно угощал, празднуя обретение такого помощника[87]. Но единодушие государя и первосвятителя было невыносимо тем, кто в своём высоком положении видел не основание для усиленного служения царю и России, а оправдание тщеславным и сребролюбивым начинаниям.
В июне 1567 года были перехвачены письма польского короля Сигизмунда и литовского гетмана Хоткевича к главнейшим боярам с предложением бежать в Литву. Начался розыск виновных, затем последовали казни. Митрополит ходатайствовал о смягчении участи преступников, но политику царя поддержал. «На то ли собрались вы, отцы и братия, чтобы молчать, страшась вымолвить истину? — обличал он пастырей церкви, молчаливо сочувствовавших казнённым... — Никакой сан мира сего не избавит нас от мук вечных, если преступим заповедь Христову и забудем наш долг пещись о благочестии благоверного царя, о мире и благоденствии православного христианства»[88].
Не скрывал своего сочувствия к митрополиту святитель Герман, архиепископ Казанский. Но нашлись и такие, которым самоотверженная правдивость митрополита перед царём грозила разоблачением и опалой. Среди них выделялись: Пимен — архиепископ Новгородский, мечтавший сам занять кафедру митрополита; Пафнутий — епископ Суздальский и Филофей Рязанский. Душой заговора, направленного на разобщение преподобного Филиппа с Иоанном IV, стал государев духовник, благовещенский протопоп Евстафий, боявшийся потерять расположение и доверие царя.
Тактика интриги была проста: лгать царю про митрополита, а святителю клеветать на царя. При этом главным было не допустить, чтобы недоразумение разрешилось при личной встрече. Кроме того, надо было найти предлог для удаления святителя Филиппа. Время шло, и злые семена лжи давали первые всходы. Царю удалось было внушить, что Филипп вопреки обещанию стремится вмешиваться в государевы дела.
Для митрополита не были тайной планы его врагов. «Вижу, — говорил он, — готовящуюся мне кончину, но знаете ли, почему меня хотят изгнать отсюда и возбуждают против меня царя? Потому что не льстил я пред ними... Впрочем, что бы то ни было, не перестану говорить истину, да не тщетно ношу сан святительский». Какое-то время казалось, что заговорщики потерпят неудачу. Царь отказался верить в злонамеренность Филиппа, потребовав доказательств, которых у них не было и быть не могло.
Тогда, не надеясь найти «компромат» на митрополита в Москве, злоумышленники отправились на Соловки. Там Пафнутий Суздальский, Андрониковский архимандрит Феодосий и князь Василий Темкин угрозами, ласками и деньгами принудили к лжесвидетельству против святителя Филиппа некоторых монахов и, взяв их с собой, поспешили назад.
В числе лжесвидетелей, к стыду обители, оказался игумен Паисий, ученик святого митрополита, прельстившийся обещанием ему епископской кафедры.
Состоялся «суд». Царь пытался защитить святителя, но вынужден был согласиться с «соборным» мнением о виновности митрополита. Причём, зная по опыту, что убедить царя в политической неблагонадёжности Филиппа нельзя, заговорщики подготовили обвинения, касавшиеся жизни святителя на Соловках ещё в бытность его тамошним настоятелем, и это, похоже, сбило с толку Иоанна IV.
В день праздника Архистратига Михаила в 1568 году святитель Филипп был сведён с кафедры митрополита и отправлен «на покой» в московский монастырь Николы Старого, где на его содержание царь приказал выделять из казны по четыре алтына в день. Но враги святого на этом не остановились, добившись удаления ненавистного старца в Тверской Отрочь-монастырь, подальше от столицы. До этих пор история взаимоотношений Грозного царя с митрополитом Филиппом очень напоминает отношения царя Алексея Михайловича с его «собинным» другом — патриархом Никоном, также оклеветанным и сосланным.
Однако торжество злоумышленников длилось недолго. В декабре 1569 года царь с опричной дружиной двинулся в Новгород для того, чтобы лично возглавить следствие по делу об измене и покровительстве местных властей еретикам — «жидовствующим». В ходе этого расследования могли вскрыться связи новгородских изменников, среди которых видное место занимал архиепископ Пимен с московской боярской группой, замешанной в деле устранения святителя Филиппа с митрополии. В этих условиях опальный митрополит становился опаснейшим свидетелем.
Его решили убрать и едва успели это сделать, так как царь уже подходил к Твери. Он послал к Филиппу своего доверенного опричника Малюту Скуратова за святительским благословением на поход и, надо думать, за пояснениями, которые могли пролить свет на «новгородское дело». Но Малюта уже не застал святителя в живых. Он смог лишь отдать ему последний долг, присутствуя при погребении, и тут же уехал с докладом к царю[89].
Опасения заговорщиков оправдались. Грозный всё понял, и лишь его всегдашнее стремление ограничиться минимально возможным наказанием спасло жизнь многим из них. Вот что пишут об этом «Четьи-Минеи» (за январь, в день памяти святого Филиппа):
«Царь... положил свою грозную опалу на всех виновников и пособников его (митрополита) казни. Несчастный архиепископ Новгородский Пимен, по низложении с престола, был отправлен в заключение в Венёвский Никольский монастырь и жил там под вечным страхом смерти, а Филофей Рязанский был лишён архиерейства. Не остался забытым и суровый пристав святого — Стефан Кобылин: его постригли против воли в монахи и заключили в Спасо-Каменный монастырь на острове Кубенском. Но главным образом гнев царский постиг Соловецкий монастырь.
Честолюбивый игумен Паисий вместо обещанного ему епископства был сослан на Валаам, монах Зосима и ещё девять иноков, клеветавших на митрополита, были также разосланы по разным монастырям, и многие из них на пути к местам ссылки умерли от тяжких болезней. Как бы в наказание всей братии разгневанный царь прислал в Соловки чужого постриженника — Варлаама, монаха Кирилло-Белозерского монастыря, для управления монастырём в звании строителя. И только под конец дней своих он вернул своё благоволение обители, жалуя её большими денежными вкладами и вещами для поминовения опальных и пострадавших от его гнева соловецких монахов и новгородцев».
Во время новгородского расследования царь оставался верен привычке поверять свои поступки советом людей, опытных в духовной жизни, имевших славу святых, праведников. В Новгороде царь не раз посещал преподобного Арсения, затворника иноческой обители на торговой стороне города. Царь пощадил этот монастырь, свободный от еретического духа, и без гнева выслушал обличения затворника, подчас весьма резкие и нелицеприятные.
Характерна для царя и причина, заставившая его отказаться от крутых мер в Пскове. По дороге из Новгорода Иоанн был как-то по-особому грустен и задумчив. На последнем ночлеге в селе Любятове, близ города, царь не спал, молясь, когда до его слуха донёсся благовест псковских церквей, звонивших к заутрене. Сердце его, как пишут современники, чудесно умилилось. Иоанн представил себе раскаяние злоумышленников, ожидавших сурового возмездия и молящихся о спасении их от государева гнева. Мысль, что Господь есть Бог кающихся и Спас согрешающих, удержала царя от строгих наказаний. Выйдя из избы, царь спокойно сказал: «Теперь во Пскове все трепещут, но напрасно: я не сотворю им зла».
Так и стало, тем более что по въезде в Псков царя встретил юродивый Никола, всему городу известный праведник. Прыгая на палочке перед царским конём, он приговаривал: «Иванушка! Иванушка! Покушай хлеб-соль (жители города встречали Иоанна постной трапезой. — Прим. авт.), чай, не наелся мясом человеческим в Новгороде!» Считая обличения юродивого за глас Божий, царь отменил казни и оставил Псков[90].
Можно ещё приводить примеры отношения Грозного царя к святым, праведникам, архиереям и юродивым. Но все они и дальше будут подтверждать, что поведение его всегда и во всём определялось глубоким и искренним благочестием, полнотой христианского мироощущения и твёрдой верой в своё царское «тягло» как Богом данное служение. Даже в гневе Иоанн пребывал христианином. Вот что сказал он Новгородскому архиепископу Пимену, уличённому в измене собственноручной грамотой, писанной королю Сигизмунду. Архиерей пытался отвратить возмездие, встретив царя на Великом мосту с чудотворными иконами, в окружении местного духовенства. «Злочестивец! В руке твоей — не крест животворящий, но оружие убийственное, которое ты хочешь вонзить нам в сердце. Знаю умысел твой... Отселе ты уже не пастырь, а враг Церкви и святой Софии, хищный волк, губитель, ненавистник венца Мономахова!»
Приняв на себя по необходимости работу самую неблагодарную, царь, как хирург, отсекал от тела России гниющие, бесполезные члены. Иоанн не обольщался в ожидаемой оценке современниками (и потомками) своего труда, говоря: «Ждал я, кто бы поскорбел со мной, и не явилось никого; утешающих я не нашёл — заплатили мне злом за добро, ненавистью — за любовь». Второй раз приводим мы изречение Иоанна, теперь уже с полным правом говоря: воистину так!
В отличие от историков народ верно понял своего царя и свято чтил его память. Вплоть до самой революции и последовавшего за ней разгрома православных святынь Кремля к могиле Грозного царя приходил простой люд служить панихиды, веруя, что таким образом выраженное почитание Иоанна IV привлекает благодать Божию в дела, требующие справедливого и нелицеприятного суда.
ИСТОРИКИ НЕОДНОКРАТНО сетовали на «загадочность» и даже на «великую загадочность» опричнины. Между тем ничего загадочного в ней нет, если рассматривать опричнину в свете веками складывавшихся на Руси отношений народа и власти, общества и царя. Эти «неправовые» отношения, основывавшиеся на разделении обязанностей, свойственных скорее семейному, чем государственному быту, наложили отпечаток на весь строй русской жизни.
Так, русское сословное деление, например, имело в своём основании мысль об особенном служении каждого сословия. Сословные обязанности мыслились как религиозные, а сами сословия — как разные формы общего для всех христианского дела: спасения души. И царь Иоанн IV все силы отдал тому, чтобы «настроить» этот сословный организм Руси, как настраивают музыкальный инструмент, по камертону православного вероучения. Орудием, послужившим для этой нелёгкой работы, стала опричнина. Глядя на неё так, всё можно понять и объяснить. Вот что действительно невозможно, так это понимание действий Иоанна IV (в том числе и опричнины) с точки зрения примитивно-утилитарной, во всём видящей лишь «интересы», «выгоду», «соотношение сил», странным образом сочетая это с приверженностью «объективным историческим закономерностям».
Для того, чтобы «настроить» русское общество в унисон с требованиями христианского мировоззрения, прежде всего требовалось покончить с понятиями «взаимных обязательств» как между сословиями, так и внутри них. Взаимные обязательства порождают упрёки в их несоблюдении, взаимные претензии, обиды и склоки — и это ярче всего проявилось в таком уродливом явлении, как боярское местничество. Безобидная на первый взгляд мысль о взаимной ответственности порождает ощущение самоценности участников этой взаимосвязи, ведёт к обособлению, разделению, противопоставлению интересов и в конечном итоге — к сословной или классовой вражде, по живому рассекающей народное тело.
Не разъединяющая народ ответственность «друг перед другом», неизбежно рождающая требования «прав» и забвение обязанностей, а общая, соборная ответственность перед Богом должна стать, по мысли Грозного, основой русской жизни. Эта общая ответственность уравнивает всех в едином церковном служении, едином понятии долга, единой вере и взаимной любви, заповеданной Самим Господом в словах: «Возлюби ближнего как самого себя». Вспомним царское упоминание о стремлении «смирить всех в любовь». Перед Богом у человека нет прав, есть лишь обязанности — общие всем, и это объединяет народ в единую соборную личность «едиными усты и единым сердцем», по слову Церкви, взывающую к Богу в горячей сыновней молитве.
. В таком всенародном предстоянии Богу царь находится на особом положении. Помазанник Божий, он свидетельствует собой богоугодность государственной жизни народа, является той точкой, в которой символически соединяются небо и земля, Царствие Божие и человеческое. В своём царском служении он «не от мира сего», и поэтому перед ним, как перед Богом, все равны и никто не имеет ни привилегий, ни особых прав. «Естеством телесным царь подобен всякому человеку. Властию же сана подобен... Богу. Не имеет бо на земли вышша себе. Подобает убо (царю) яко смертну, не возноситися, и, аки Богу, не гневатися... Егда князь беспорочен будет всем нравом, то может... и мучити, и прощати всех людей со всякою кротостию», — говорится в одном из сборников второй половины XVI века. К такому пониманию царской власти и старался привести Россию Иоанн Васильевич. Но на его пути встало боярство.
«...Уже к половине XV века московский великий князь был окружён плотной стеной знатных боярских фамилий, — говорит Ключевский. — Положение усугубилось вступлением на московскую службу князей, покидавших упразднённые удельные столы. С тех пор во всех отраслях московского управления — в государственной думе советниками, в приказах судьями, то есть министрами, в областях наместниками, в полках воеводами являются все князья и князья. Вслед за князьями шли в Москву их ростовские, ярославские, рязанские бояре». В этом не было бы ничего дурного, если бы объединение Великороссии и возвышение московского великого князя до уровня общенационального государя не изменило роковым образом воззрения боярства на своё место в русской жизни.
В удельные века боярин в Москве служил, и принадлежность к сословию означала для него прежде всего признание за собой соответствующих обязанностей. Весь XIV век — это век самоотверженного служения московского боярства общенациональным идеалам и целям. Отношения с великим князем московским складывались поэтому самые полюбовные. «Слушали бы во всём отца нашего владыки Алексея да старых бояр, кто хотел отцу нашему добра и нам», — писал в духовном завещании к своим наследникам Симеон Гордый, поставляя рядом по своему значению митрополита и боярство. Святой благоверный князь Дмитрий Донской относился к боярам ещё задушевнее. Обращаясь к детям, он говорил: «Бояр своих любите, честь им достойную воздавайте по их службе, без воли их ничего не делайте».
Но к концу XV— началу XVI века положение изменилось. В боярстве, пополнявшемся титулованной удельной знатью, принёсшей в Москву понятия о своих наследственных правах, установился взгляд на своё руководящее положение как на «законное» дело — привилегию, не зависимую от воли государя. Это грозило разрушением гармонии народного бытия, основанной на сослужении сословий в общем деле, на их взаимном равенстве перед Богом и царём. «Ещё при Грозном до опричнины встречались землевладельцы из высшей знати, которые в своих обширных вотчинах правили и судили безапелляционно, даже не отдавая отчёта царю», — пишет Ключевский. Более того, царь, как лицо, сосредоточившее в себе полноту ответственности за происходящее в стране, представлялся таким боярам удобной ширмой, лишавшей их самих этой ответственности, но оставлявшей им все их мнимые «права». Число знатнейших боярских фамилий было невелико — не превышало двух-трёх сотен, зато их удельный вес в механизме управления страной был подавляющим.
Положение становилось нестерпимым, но для его исправления царь нуждался в единомышленниках, которые могли бы взять на себя функции административного управления страной, традиционно принадлежавшие боярству. Оно в своей недостойной части должно было быть от этих функций устранено. Эти «слугующие близ» государя верные получили названия «опричников», а земли, отведённые для их обеспечения, наименование «опричных». Вопреки общему мнению земель этих было мало. Так, перемещению с земель, взятых в опричнину, на другие «вотчины» подвергалось около тысячи землевладельцев — бояр, дворян и детей боярских. При этом опричнина вовсе не была исключительно «антибоярским» орудием. Царь в указе об учреждении опричнины ясно дал понять, что не делит «изменников» и «лиходеев» ни на какие группы «ни по роду, ни по племени», ни по чинам, ни по сословной принадлежности.
Сам указ об опричнине появился не вдруг, а стал закономерным завершением длительного процесса поиска Иваном Грозным наилучшего, наихристианнейшего пути решения стоявших перед ним, как помазанником Божиим, задач. Первые его попытки в этом роде связаны с возвышением благовещенского иерея Сильвестра и Алексея Фёдоровича Адашева. Лишь после того, как измена Адашева и Сильвестра показала в 1560 году невозможность окормления русского народа традиционно боярскими органами управления, встал вопрос об их замене, разрешившийся четыре года спустя указом об опричнине.
Адашев сам к боярству не принадлежал. Сын незначительного служилого человека, он впервые появляется на исторической сцене 3 февраля 1547 года на царской свадьбе в качестве «ложничего» и «мовника», то есть он стлал царскую постель и сопровождал новобрачного в баню. В 1550 году Иоанн пожаловал Адашева в окольничие и при этом сказал ему: «Алексей! Взял я тебя из нищих и из самых молодых людей. Слышал я о твоих добрых делах и теперь взыскал тебя выше меры твоей ради помощи душе моей... Не бойся сильных и славных... Всё рассматривай внимательно и приноси нам истину, боясь суда Божия; избери судей правдивых от бояр и вельмож!»
Адашев правил от имени царя, «государевым словом», вознесённый выше боярской знати — царь надеялся таким образом поставить боярское сословное своеволие под контроль. Опричнина стала в дальнейшем лишь логичным завершением подобных попыток. При этом конечным результатом, по мысли Грозного, должно было стать не упразднение властных структур (таких, как боярская дума, например), а лишь наполнение их новым, религиозно осмысленным содержанием. Царь не любил ломать без нужды.
Адашев «правил землю русскую» вместе с попом Сильвестром. В благовещенском иерее царь, известный своим благочестием (ездивший в дальние монастыри на покаяние замаливать даже незначительные грехи — «непотребного малого слова ради»), хотел видеть олицетворение христианского осмысления государственности. Однако боярская верхушка сумела «втянуть» Адашева и Сильвестра в себя, сделать их представителями своих чаяний. Адашев вмешался в придворные интриги вокруг Захарьиных — родственников Анастасии, жены царя, сдерживал в угоду удельным интересам создание единого централизованного русского войска. Сильвестр оказался не краше — своего сына Анфима он пристроил не в «храбрые» и «лутчие люди», а в торговлю, испросив для него у царя назначение ведать в казне таможенными сборами.
Царю в случае успеха боярских замыслов оставалось лишь «честь председания». Русская история чуть было не свернула в накатанную западноевропейскую колею, в которой монарх выполнял роль балансира между противоречивыми интересами различных социальных групп. Лишь после охлаждения отношений царя с прежними любимцами дело двинулось в ином направлении. В 1556 году были приняты царские указы, в результате которых все землевладельцы, независимо от размера своих владений, делались служилыми людьми государства. «Речь шла об уравнении «сильных» и «богатых» со всеми служилыми людьми в служебной повинности перед государством, именно несмотря на их богатство, на их экономическую самостоятельность», — признает Альшиц. Он же пишет, что в период деятельности Адашева и Сильвестра «решался вопрос, по какому пути пойдёт Россия: по пути усиления феодализма (читай: православного самодержавия. — Прим. авт.) или по пути буржуазного развития... То, что реформы Адашева и Сильвестра... имели тенденцию направить развитие страны на иной путь (чем предначертал Грозный. — Прим. авт.) в политическом устройстве и... в основе экономики, а именно: на путь укрепления сословно-представительной монархии, — представляется несомненным».
Идея опричнины прямо противоположна. «Аз есмь царь, — говорил Грозный. — Божиим произволением, а не многомятежным человеческим хотением». Русский государь не есть царь боярский. Он не есть даже царь всесословный, то есть общенародный. Он — Помазанник Божий. Инструментом утверждения такого взгляда на власть и стал опричный царь.
В опричнину брали только «лутчих», «по выбору». Особенно тщательный отбор проходили люди, имевшие непосредственное отношение к жизни государя. До нас дошла опись царского архива, в которой есть следующая запись: «Ящик 200, а в нём сыски родства ключников, подключников, и сытников, и поваров, и помясов, и всяких дворовых людей». На 20 марта 1573 года в составе опричного двора царя Иоанна числилось 1854 человека. И них 654 человека составляли охранный корпус государя, его гвардию. Данные, взятые из списка служилых двора с указанием окладов, обязанностей и «корма», совпадают с показаниями иностранцев. Шлихтинг, Таубе и Крузе упоминают 500—800 человек «особой опричнины». Эти люди в случае необходимости служили в роли доверенных царских порученцев, осуществлявших охранные, разведывательные, следственные и карательные функции. В их числе, кстати, находился в 1573 году молодой ещё тогда опричник «Борис Фёдоров сын Годунов». Остальные 1200 опричников разделены на четыре приказа, а именно: Постельный, ведающий обслуживанием помещений дворца и предметами обихода царской семьи, Бронный, то есть оружейный, Конюшенный, в ведении которого находилось огромное конское хозяйство дворца и царской гвардии, и Сытный — продовольственный (13).
Опричное войско не превышало пяти-шести тысяч человек. Несмотря на малочисленность, оно сыграло выдающуюся роль в защите России; например, в битве на Молодях в 1572 году, во время которой были разгромлены татарские войска, а их командующий Дивей-мурза взят в плен опричником Аталыкиным. Со временем опричнина стала «кузницей кадров», ковавшей государю единомышленных с ним людей и обеспечивавшей проведение соответствующей политики. Вот лишь один из примеров.
В сентябре 1577 года во время Ливонского похода царь и его штаб направили под город Смилтин князя М. В. Ноздроватого и А. Е. Салтыкова «с сотнями». Немцы и литовцы, засевшие в городе, сдаться отказались, а царские военачальники — Ноздроватый и Салтыков — «у города же никоторова промыслу не учинили и к государю о том вести не учинили, что им литва из города говорит. И государь послал их проведывать сына боярского Проню Болакирева... И Проня Болакирев приехал к ним ночью, а сторожи у них в ту пору не было, а ему приехал ось шумно. И князь Михайлы Ноздроватого и Ондрея Салтыкова полчане и стрельцы от шума побежали и торопяся ни от кого и после того остановилися. И Проня Болакирев приехал к государю, всё то подлинно сказал государю, что они стоят небрежно и делают не по государеву наказу. И государь о том почёл кручинитца, да послал... Деменшу Черемисинова да велел про то сыскать, как у них деелось...» (14).
Знаменитый опричник, а теперь думный дворовый дворянин Д. Черемисинов расследовал на месте обстоятельства дела и доложил царю, что Ноздроватый и Салтыков не только «делали не гораздо, не по государеву наказу», но ещё и намеревались завладеть имуществом литовцев, если те оставят город. «Пущали их из города душою и телом», то есть без имущества. Черемисинов быстро навёл порядок. Он выпустил литовцев из города «со всеми животы — и литва тотчас город очистили...». Сам Черемисинов наутро поехал с докладом к царю. Князя Ноздроватого «за службу веле государь на конюшне плетьми бить. А Ондрея Салтыкова государь бить не велел». Тот «отнимался тем, что будто князь Михайло Ноздроватый ему государеву наказу не показал, и Ондрею Салтыкову за тое неслужбу государь шубы не велел дать».
В необходимых случаях руководство военными операциями изымается из рук воевод и передаётся в руки дворовых.
В июле 1577 года царские воеводы двинулись на город Кесь и заместничались. Князь М. Тюфякин дважды досаждал царю челобитными. К нему было «писано от царя с опаскою, что он дурует». Но не желали принять росписи и другие воеводы: «А воеводы государевы опять замешкались, а к Кеси не пошли. И государь послал к ним с кручиною с Москвы дьяка посольского Андрея Щелкалова... из Слободы послал государь дворянина Даниила Борисовича Салтыкова, а веле им итить х Кеси и промышлять своим делом мимо воевод, а воеводам с ними».
Как видим, стоило воеводам начать «дуровать», как доверенное лицо царя — дворовый, опричник Даниила Борисович Салтыков был уполномочен вести войска «мимо» воевод, то есть отстранив их от командования. Только что препиравшиеся между собой из-за мест князья все разом были подчинены дворовому Д. Б. Салтыкову, человеку по сравнению с ними вовсе «молодому».
Со временем боярство с помощью опричнины излечилось от сословной спеси, впрягшись в общее тягло[91]. О том, что опричнина не рассматривалась как самостоятельная ценность и её длительное существование изначально не предполагалось, свидетельствует завещание царя, написанное во время болезни в Новгороде в 1572 году. «А что есьми учинил опричнину, — пишет Грозный, — и то на воле детей моих Ивана и Фёдора, как им прибыльнее, и чинят, а образец им учинён готов». Я, мол, по мере своих сил показал, как надо, а выбор конкретных способов действия за вами — не стесняю ничем.
Земщина и опричнина в конце концов смешались, и последняя тихо отмирала по мере осмысления правящим классом России своего религиозного долга, своего места в общерусском служении. Тем более что мощным фактором становления такого общего мировоззрения стали земские соборы, первый из которых был созван Иоанном IV ещё в начале его царствования, в 1550 году (по другим источникам — в 1547 году). Это был «собор примирения», в ходе которого перед собранными «из городов всякого чину» людьми царь обещал загладить все невзгоды лютого боярского правления.
Собор мыслился как символический акт, возвращающий народу и царю утраченное в смуте междуцарствия единство. «По всем этим чертам, — пишет Ключевский, — первый земский собор в Москве представляется каким-то небывалым в европейской истории актом покаяния царя и боярского правительства в их политических грехах». «Вниде страх в душу мою, — расскажет позже Иоанн Грозный о религиозных переживаниях, подсказавших ему идею собора, — и трепет в кости моя, и смирися дух мой, и умилихся и познах своя согрешения». Заметим, что покаяние было взаимным — народ тоже каялся в грехах перед властью. Это превратило соборы в инструмент борьбы со всякой смутой путём утверждения всенародного церковного единства.
До конца XVI века земские соборы собирались ещё три раза — в 1566, 1584 и 1598 годах. Исключая собор 1566 года, решавший вопросы войны и мира, которые требовали в тех условиях всенародного одобрения, остальные соборы созывались для предотвращения междуцарствия и подтверждения религиозно-мистического единства народа и царя[92]. Этим же целям служил и знаменитый собор 1613 года, положивший конец развалу русского государства и католическим проискам, призвав на Российский престол новую династию и засвидетельствовав соборной клятвой свою вечную верность роду Романовых как Богом данных России царей.
Митрополит Санкт-Петербургский
и Ладожский
Иоанн.