Свершилось!
Великая и в добре, и в зле, и в гневе, и в милости «Семирамида Севера», как называли иностранцы императрицу Екатерину II, окончила свой земной путь. Ее царственные останки еще не были преданы земле, повсюду, казалось, еще витал великий дух покойной, а из дворца уже неслись веяния больших перемен. Все, что еще недавно гордо выступало, купаясь в лучах царственного благоволения покойной, теперь спешило отойти в тень, пригнуться, съежиться. А другие, наоборот, торопились выползти из тени, в которую они были отодвинуты прошлым царствованием, и уповали на милости нового императора. Ведь всякая смена правителя всегда сопровождается крушением одних надежд и пышным расцветом других. Что же было и говорить-то о данном случае, когда всем была известна глухая вражда покойной матери к воцарившемуся сыну, когда всем было известно, насколько ярым противником внутренней и внешней политики императрицы был Павел Петрович?
А тот, на ком сосредоточивались надежды и опасения царедворцев, менее всего думал о каких-либо счетах с прошлым. Да, ликвидировать это прошлое необходимо, в нем было слишком много темных страниц и кровавых пятен. Но это потом, через некоторое время. А сначала надо было отдохнуть от всех треволнений, обид, оскорбительных утеснений, перенесенных при жизни матери; надо было спокойно обсудить все, что предстояло сделать в ближайшем будущем. И, приказав поскорее переустроить императорские апартаменты Зимнего дворца сообразно изящной простоте, присущей его вкусам, Павел Петрович с наслаждением проводил первые дни в кругу своей семьи, оставляя это мирное житие только для необходимых приемов и некоторых дел, за которые надо было приниматься теперь же.
Одним из таких дел был указ о престолонаследии. Император лично ездил в сенат, чтобы поторопить и ускорить издание этого указа, объявлявшего наследником цесаревича Александра. Ведь сам Павел Петрович достаточно натерпелся при жизни матери от неопределенности положения, потому что Екатерина II вечно высказывала намерение обойти сына и передать корону своему внуку. Павел Петрович знал, что, помимо незаслуженных обид, такое положение вещей создает вечную угрозу порядку внутри страны, и хотел начать свое царствование с закономерной ясности во всем. Вообще ему хотелось согреть и осветить все вокруг себя, и это желание так ярко сверкало во взорах молодого царя, что совершенно преображало его внешность.
Да, теперь и следа не осталось от сутулого, некрасивого, желтолицего, сумрачного великого князя. Павел Петрович словно вырос; его движения вместо судорожной порывистости приобрели величественную сдержанность, взгляд очаровывал умом, проницательностью, благородством мысли. Впервые во всю жизнь ему по вступлении на трон пришлось говорить открыто и прямо с людьми самых различных званий и положений, и его обращение положительно очаровало всех. Здесь были простота без фамильярности, величие без надменности. И все уходили обласканными, умиленными, полными надежд на новую, блестящую эру для страны.
С непривычки все эти приемы сильно утомили государя, и он, как мы уже упоминали, с радостью отдался отдыху среди своих близких. Но этот отдых был недолгим. Дела не ждали; многое, по мнению государя, нуждалось в реорганизации, переустройстве; несчастная персидская война, результат авантюры, еще не была ликвидирована; во Франции свирепствовала революционная резня, и кровь Людовика XVI и Марии-Антуанетты еще не была отомщена. А кроме всего этого, надлежало еще исполнить давнишнюю просьбу Марии Федоровны и озаботиться судьбою пленного польского генерала Костюшко, с которым, по мнению государыни и государя, при покойной императрице обращались незаслуженно сурово.
Ведь Костюшко был только патриотом, разве же это — преступление? Разумеется, политическая необходимость требовала подавления независимости Польши, и волей-неволей приходилось принимать все меры для умиротворения присоединенной страны. Но это не давало основания трактовать героя, храбреца, самоотверженного сына своей родины как преступника!
Павел Петрович и сам хорошо сознавал это, а потому охотно пошел навстречу новой просьбе супруги поспешить с улучшением доли пленного. Доклад о прибытии во дворец генерала, вызванного по приказанию императора, застал Павла Петровича как раз над разработкой сложного проекта финансирования войны с французской революцией. Если бы прервать теперь работу, то потом пришлось бы начинать ее сначала. Но как ни мало времени было у государя, он даже не подумал заставить Костюшко подождать хоть полчаса. Если бы Костюшко был послом, иностранным принцем, вообще важной персоной — тогда другое дело, но польский генерал был несчастен, унижен, и рыцарская душа Павла Петровича не могла допустить и мысли о малейшем промедлении.
Приказав ввести генерала в свой кабинет, государь вышел из рабочей комнаты и направился к императрице.
— Ну, Маша, — ласково сказал он ей, — пойдем теперь к твоему Костюшко. Ты достаточно похлопотала за него, и тебе надлежит теперь быть свидетельницей, обойдусь ли я с ним согласно твоим желаниям.
Мария Федоровна с улыбкой взяла супруга под руку, и они весело пошли по направлению к кабинету.
Генерала Костюшко ввели в кабинет в тот же самый момент, когда туда с другой стороны входил государь с государыней. Царственная чета с выражением глубочайшего интереса окинула взором польского генерала, который, несмотря на свой вид, красноречиво говоривший о крайне бедственном положении пленника, держался совершенно бесстрашно, гордо и с полным достоинством. Он был мал ростом и худ до ужаса. Головы и лица почти не было видно из-за перевязок, которыми были прикрыты его раны. Только глаза горели неугасимой энергией и юношеским блеском.
Государь быстрыми шагами подошел к нему и с ласковой сердечностью протянул пленнику руку. Костюшко, видимо не ожидавший такого приема, пробормотал поздравление с вступлением на престол, высказав надежду, что новое царствование ознаменует собою новую эру для всех стран. «Из которых, — уже совсем твердо добавил он, — я не исключаю и своей несчастной родины!»
Государь выслушал это приветствие с величайшим участием и ответил:
— Дорогой генерал, я непременно хотел повидать вас, так как нам придется расстаться. Ваше пребывание в Петербурге протекало при таких обстоятельствах, которые я считаю равно оскорбительными и для вас, да и для меня самого. Я никоим образом не могу разделять те соображения, которые понуждали в прошлом к подобному обращению с вами. Но эти соображения разделяла покойная императрица, тогда как я во всех отношениях порываю с прошлой политикой, а потому не могу согласиться и с упомянутыми мотивами. Поэтому я и говорю вам то, что приказывает мне мой царственный долг: Костюшко освобожден!
Польский генерал вздрогнул, и вся его тощая фигурка отразила величайший испуг. Он хотел что-то сказать, но не мог от волнения выговорить ни слова. Только его большие, блестящие глаза стали еще больше и еще ярче засверкали.
Государыня, до сего времени не проронившая ни слова, теперь в свою очередь подошла к Костюшко и с очаровательной улыбкой сказала:
— Ваше превосходительство, я никогда не могла постигнуть, почему вас до сих пор держали в качестве государственного преступника, и потому крайне рада решению его величества. Разве можно считать преступником того, кто до последней капли сил боролся за свободу своего отечества? Нет, только великие души способны на подвиг, и наш государь признал это, воскликнув: «Отныне Костюшко — свободный человек!» Примите мое сердечное поздравление, генерал!
— Я — свободный человек? — воскликнул Костюшко с потрясающей скорбью. — О, это слово кажется неподходящим для того, кто, как я, полон решимостью служить моей несчастной родине до последней капли крови. Могу ли я быть свободным, раз не свободна моя родина, раз не свободны ее лучшие сыны? Ведь моя участь была еще сносной в сравнении с участью других… Болезнь и тяжелые раны спасли меня от заключения в крепости, где томится мой благородный друг Игнатий Потоцкий.
— Граф Потоцкий уже освобожден в данный момент, — перебил его государь, который отступил назад отыскивая что-то в шкафу кабинета.
Предмет, который он искал, лежал на самом видном месте, и потому-то государь не сразу нашел его. Это была шпага Костюшко, отобранная у него при пленении и тщательно хранившаяся в качестве трофея покойной императрицей. Павел Петрович, отдавая распоряжение о вызове Костюшко, в то же время приказал отыскать эту шпагу и положить ее в кабинете. Найдя ее наконец, он взял шпагу с выражением величайшего уважения и, снова подойдя к польскому генералу, улыбаясь, спросил:
— Не желаете ли получить обратно из моих рук свою шпагу, дорогой генерал? Покойная императрица спрятала ее в надежное место, потому что не хотела, чтобы столь губительное в ваших руках оружие вновь обратилось против России. Но я не считаю себя вправе лишать доблестного воина его оружия. Возьмите свою шпагу, генерал, и, если хотите, возвращайтесь на родину. Я не ставлю вам никаких условий и высказываю только пожелание, чтобы эта шпага никогда не обращалась против нас!
Костюшко отступил назад на шаг и протянул вперед руку, как бы умоляя и защищаясь.
— Ваше величество, — сказал он, — вы хотите окончательно подавить меня великодушием и милостью. Я чувствую себя очень польщенным и превознесенным выше меры… Но к чему мне? Ведь моя личность не может быть возвышена или унижена сама по себе, для этого она слишком тесно связана с Польшей. Но Польши нет более — к чему же мне шпага? Нет, ваше величество, оставьте эту шпагу у себя. Зато разрешением уехать из Петербурга я воспользуюсь с восторгом. Я могу уехать куда угодно, потому что Польши фактически не существует…
Император Павел с уважением смотрел на доблестного патриота, а затем сказал:
— Ее величеству и мне очень хотелось бы вознаградить вас за перенесенное по вине русского правительства. Поэтому я хочу сделать вам два предложения. Вот в этом пакете, — государь достал из ящика письменного стола какой-то конверт, — дарственная на полторы тысячи русских крестьян. Я был бы очень рад, если бы вы приняли от меня этот подарок, так как в этом случае генерал Костюшко остался бы у меня в России. Раз Польша погребена в недрах России — хотя я и должен признаться, что сам я никогда не желал этого, — ну, так вот, раз это случилось, то генерал Костюшко отлично может остаться в России в качестве доказательства того, что Россия не питает ни малейших дурных намерений против подвластных ей поляков. И если вы примете мое предложение, то обещаю вам, что вскоре генерал Костюшко станет одним из богатейших помещиков России.
Костюшко побледнел, заволновался и с большим трудом ответил:
— Польша несчастна, и я не хочу быть не кем иным, как только несчастным поляком, в качестве какового я и отправлюсь в Америку через Париж и Лондон. Единственно, что в настоящем положении я могу принять от вашего величества, о чем буду смиренно умолять, — это чтобы: меня снабдили небольшой суммой, необходимой для поездки. Разумеется, я прошу эти деньги только взаймы и буду счастлив, если мне будет разрешено перевести их из Лондона, где хранится все мое состояние.
— Прежде чем обращаться с этой просьбой, вам следовало бы подождать, пока я договорю до конца, генерал! — ответил государь, тон которого стал внезапно холодным и суровым. — Ведь я начал с того, что собираюсь сделать вам два предложения. Я заранее считался с тем, что вы можете не пожелать жить в России в качестве лояльного и верного подданного; поэтому, чтобы хоть отчасти вознаградить вас за перенесенное и дать возможность устроить жизнь получше, я собирался предложить вам сумму денег, равноценную полутора тысячам крестьян. Это не подарок, не подачка, а долг. Разумеется, деньги не могут возместить перенесенные страдания, но это — единственная возможность для меня хоть как-нибудь загладить оказанную вам несправедливость. И только в качестве возвращаемого долга я прошу вас принять вот это!
С этими словами государь достал из ящика запечатанный сверток, в котором находилось несколько тысяч червонцев. При этом его лицо опять несколько просветлело: первая минута раздражения на упрямство генерала сменилась сознанием, что иначе не мог поступить такой рыцарь и герой.
А на лице Костюшко боролись разнородные ощущения. Он, с одной стороны, чувствовал себя тронутым великодушием и благородством государя, который так открыто, так смело сознавался в ошибке правительства, не считая нужным прикрываться фразами. Но, с другой стороны, этот самый великодушный государь в данный момент олицетворял собой угнетательницу-Россию, тогда как сам он, Костюшко, оставался представителем плененной, но не смиренной, не задаренной милостями Польши. И таким должен был он оставаться и впредь!
— Я с сердечной благодарностью приму эти деньги, — не без волнения сказал он, — но не могу отступиться от уже высказанной ранее просьбы: разрешите мне, ваше величество, вернуть эти деньги обратно из Лондона!
— Можете делать с этими деньгами, что хотите, — холодно ответил государь. — Ноне скрою от вас, что отправка такой значительной суммы денег из Лондона может причинить мне большую досаду. Дело в том, что, вступив на престол, я первым делом прекратил получение субсидий от Англии… Пожалуй, будут говорить, что эта субсидия стала только тайной, а это было бы мне очень неприятно. Я считаю унизительным для достоинства России быть на содержании у чужеземного правительства и преследовать не свои цели, а цели и интересы какого-нибудь Питта. Вообще я — большой враг всяких денежных дел между нациями, как и между людьми чести, между которыми не должно быть денежных счетов по пустякам.
— Я понимаю и смиренно принимаю в свой огород камень, брошенный мне вашим величеством последней фразой, — с горечью сказал Костюшко. — Конечно, лучше всего было бы мне не брать этих денег, но без них я не могу обойтись, как не могу и удержать их у себя. Если вашему величеству неудобно, чтобы эта сумма была переведена из Лондона, тогда я устрою это из Парижа. Но иначе я не могу поступить! Только в одном случае я мог бы принять столь милостиво пожалованные мне деньги, а именно в том, если бы они представляли собою свободу и независимость Польши. В таком случае я не только не вернул бы царского подарка, но так глубоко спрятал бы его у сердца, что подарок нельзя было бы вырвать у меня, не вырвав и сердца. Но это пустая утопия. Независимость Польши! Да существует ли такая монета, которой точно и бесспорно могла бы быть выплачена свобода моей родины?
— Не будем портить последние минуты своего свидания, милый генерал, — возразил Павел Петрович. — Свобода Польши в данный момент представляет собою пустой риторический оборот, лишенный конкретного содержания. Пусть в прошлом была допущена ошибка, но для настоящего эта ошибка стала уже исторической необходимостью, даже правом. Такой монеты, про которую говорите вы, генерал, не существует и не может существовать. Россия должна с холодным, незыблемым спокойствием настаивать на своем праве. Ну а противопоставлять право национальной свободе — это печальная почва для возможности компенсации. Мне было бесконечно жаль, что такой храбрый, благородный человек, как вы, должен был принять участие в войне между национальной честью и исторической необходимостью. Результатом этого было тюремное заключение героя Костюшко… Какая печальная картина! Но что делать, что делать… Только, милый генерал, не обижайте меня и не возвращайте мне этих денег! Помимо того что мне лично был бы неприятен самый факт, пересылка крупной суммы денег может повредить мне политически. Вам известно, что по решению покойной императрицы Россия должна была совместно с Австрией выступить против негодяев санкюлотов, осмелившихся поднять руку на своего короля. Я всецело разделяю взгляд матери, но нахожу выполнение плана преждевременным, так как Россия еще не готова для серьезной войны. Поэтому я отложил пока это дело. Так вот, клеветники России начнут связывать получение этой суммы денег с медлительностью России, будут уверять, что русский государь подкуплен санкюлотами! Нет, милый генерал, я надеюсь, что такой неприятности вы мне не доставите!
Сказав это, император милостиво кивнул генералу и, взяв супругу под руку, быстро вышел из кабинета.
— Ну вот, — сказал однажды утром император Павел своей царственной супруге, — иностранные памфлетисты могут считать себя удовлетворенными: есть на чем проявить свое остроумие! Будут говорить, что новый государь занимается игрой в солдатики и, не будучи в состоянии произвести серьезную реформу, забавляется переменой цвета кокард!
— А между тем, — сказала Мария Федоровна, — в войсках эта реформа была встречена с шумным восторгом. Значит, это не забава, а насущная потребность, хотя сознаться, я и не постигаю, какое значение может иметь цвет кокарды!
— Но ведь это так просто! — воскликнул Павел Петрович. — Подумай сама: прежние кокарды, будучи белого цвета, являлись отличным прицелом для неприятельских стрелков, тогда как нынешние, черные с желтым, сливаются с фуражкой. Русские солдаты годятся на что-нибудь лучшее, чем служить мишенью врагам, и это я скоро докажу. Пусть себе иностранные собаки лают, сколько им заблагорассудится, — меня это не остановит в стремлении к намеченным реформам. Между прочим, в данный момент мне предстоит одно дело, которому я придаю большое нравственное значение. Я хочу доказать всему народу, что у нынешнего государя все-таки был отец, о чем в прошлое царствование усиленно замалчивалось. Пусть в прошлом творились ужасные вещи, пусть прошлое полно крови и преступлений — я живу для будущего! Пусть, как говорят, мой отец при своей несчастной жизни отказывался от меня, теперь сын признает отца! Пусть моя мать ненавидела своего супруга — сын похоронит их в одной могиле, дабы они примирились хотя бы после смерти. И в этой общей могиле пусть останется похороненной навсегда история мрачного прошлого нашей семьи!
Павел Петрович замолчал и взволнованно забегал по комнате, сильно жестикулируя. Судя по страстной мимике его лица, он внутренне продолжал вспоминать, страдать и негодовать.
Мария Федоровна с тревогой смотрела на супруга. Ей казалось непривычным и жутким, что так открыто и просто говорят о Петре III — ведь еще несколько месяцев тому назад подобный разговор был бы принят почти за государственное преступление.
«Новое время — новые песни!» — подумала она.
Несколько успокоившись, император продолжал:
— Я собирался теперь же побывать в Александро-Невской лавре, но мне было бы гораздо приятнее, если бы туда явилась рука об руку со мной моя жена и императрица. Ведь в лавре лежит прах моего несчастного отца, императора Петра Третьего. Еще вчера вечером я приказал служить заупокойные обедни за Петра и Екатерину вместе. Всякий, кто прочел мой указ, получит такое впечатление, будто оба царственных супруга испустили свой дух одновременно, в один и тот же момент. Да и я сам не могу чувствовать иначе. Раз я вступил на трон только теперь, то мой отец, последний из царствовавших до меня государей, мог скончаться тоже только теперь. Царствование моей матушки было узурпацией, и я, как почтительный сын, хочу изгладить всякие следы ее преступления против наследственных прав. В глазах всей России царствования Екатерины Второй как бы совсем не было, и мы похороним ее в качестве нежно любящей супруги русского царя, забывая жестокую государыню и несправедливую мать! Что же скажете вы на это, ваше величество? Согласны ли вы отправиться со мной в лавру?
— Я очень рада, — ответила Мария Федоровна, — что вы желаете исполнить этот свой долг совместно со мной. Ведь и во всем, мне кажется, мы должны действовать совместно: пусть императорские супруги покажут пример всем своим подданным, как должны жить муж и жена!
— Ты права, Маша! — воскликнул государь, обнимая и сердечно целуя императрицу.
В этот момент явился Кутайсов и доложил государю, что все приказания его величества исполнены. Павел Петрович подал руку супруге и повел ее вниз, приказав Кутайсову сопровождать их в поездке: с момента вступления на престол император ни минуты не мог обойтись без преданного ему Ивана Павловича.
Лошади быстро домчали царственную чету до лавры, где государя уже ожидал митрополит Гавриил во главе духовенства. Митрополит обратился к императору с приветственной речью. Павел Петрович выслушал ее рассеянно, хмуро и нетерпеливо, а затем, не отвечая ничего митрополиту, обратился к старому лаврскому архимандриту и потребовал, чтобы его провели к гробнице императора Петра III.
— Я знаю, — сказал он, — что останки моего отца, не почтенные до сих пор царскими похоронами, все еще пребывают в забвении где-то около ризницы. Это — величайшая святыня и сокровище вашего монастыря, но мне придется лишить вас ее. Останки императора принадлежат государству, и государство в моем лице явилось требовать принадлежащего ему.
Митрополит не пожелал уступить архимандриту честь быть проводником государя и сам повел его к старой гробнице, не украшенной ни гербом, ни скульптурой. Там лежали останки несчастного Петра III.
Павел Петрович остановился около гробницы и стал тихо шептать слова молитвы. Духовенство замерло в молчаливом, удивленном ожидании. Наконец государь что-то тихо приказал митрополиту, тот передал приказ нескольким монахам, и вскоре гробницу вскрыли, чтобы достать оттуда и поставить перед государем простой деревянный гроб.
По приказанию Павла Петровича гроб вскрыли; там оказались потемневший от времени скелет и небольшая кучка истлевшего тряпья. Среди последнего государь заметил уцелевшую каким-то чудом перчатку, прижал ее к своим Губам, и из его глаз брызнул поток горячих слез.
Успокоившись, государь заговорил:
— Ваше преосвященство! Распорядитесь, чтобы гроб с останками моего родителя перенесли в лаврский собор и там поставили на возвышении. Я решил снова предать земле эти останки и отдать им те почести, которых они были лишены до сих пор. Прах моего отца будет похоронен вместе с телом покойной императрицы в соборе святых Петра и Павла, рядом с останками прочих славных предков нашего дома. Я уже выработал и решил церемониал перенесения останков в собор. Вашему преосвященству остается только распорядиться относительно клира и… А! — перебил он сам себя, прислушиваясь и оглядываясь. — Я слышу шаги… Ну да, конечно, это мой милый барон Унгерн-Штернберг.
Барон Унгерн-Штернберг был человеком очень преклонных лет. От всей его фигуры веяло глубоким достоинством, изяществом и тонким, еще юношески-свежим умом. Подойдя к государю, барон с благоговением поклонился ему и сказал:
— Позвольте мне, ваше величество, выразить…
— Нет, нет, милый генерал! — с обворожительной улыбкой перебил его Павел Петрович. — Не благодарите меня! Назначая вас генерал-аншефом, я исполнил только то, что должен был сделать, и поверьте, что, не будь у меня до сих пор связаны руки, вам уже давно была бы оказана эта справедливость. В последние годы вы жили в Петербурге в качестве отказавшегося от света философа, просвещающего своей мудростью только тесный круг близких и друзей. Но вы принадлежали к лучшим офицерам моего отца и даже больше — вы были возле него в момент постигшей его катастрофы.
Вы не могли прийти ему на помощь, но разве вся ваша жизнь не говорит за то, что вы с радостью положили бы жизнь, если бы могли спасти его? Как же мне было по вступлении на трон не показать вам и всем, что я — сын своего отца? Но это еще не все. Я попросил вас явиться сюда, в монастырь, и вы, вероятно, уже слышали, что я решил сделать для почтения памяти отца?
— Да, ваше величество, — ответил старик, — я узнал об этом с величайшим изумлением!
— Как с величайшим изумлением? — воскликнул император. — Да разве это не было моей прямой обязанностью?
Вместо ответа старик только улыбнулся красивой, мягкой и грустной улыбкой, и на его умном лице сам собой отразился ответ на слова государя.
— Ну да, я знаю, — ласково сказал последний, — вы считаете, что мир слишком испорчен… А все-таки сыну должно принести счастье, если он начинает царствование с отдания отцу заслуженных почестей!
Широким жестом Павел Петрович указал на гроб Петра III, поднимаемый несколькими монахами для перенесения в лаврский собор. Унгерн-Штернберг вздрогнул, побледнел, сделал два шага вперед, и вдруг из его глаз хлынули слезы.
Государь подошел к старику и, достав из кармана заранее приготовленный орден св. Александра Невского, произнес:
— Вот сим я посвящаю тебя той службе, которой тебе придется отдать сегодняшние день и ночь. Я назначаю тебя стоять на почетном карауле при гробе, пока мы не придем за ним, чтобы похоронить его в усыпальнице царей. И мундир, в котором ты явился, как нельзя более подходит для этого! Ты счастливее меня: у меня-то нет ничего, напоминающего мне отца! Вот что, голубчик: если у тебя имеются знакомые офицеры, служившие при моем отце и сохранившие мундиры, тогда возьми и их в почетный караул…
Государь сразу остановился, его лицо судорожно задергалось, и Мария Федоровна с ужасом почувствовала, что его охватывает один из приступов бешеного, безудержного гнева.
— Что случилось? — шепнула она Кутайсову, стоявшему рядом с ней.
— Государь видит, как близится нечто страшное! — взволнованно ответил шепотом же Иван Павлович. — Боюсь, что его величество переоценил свои силы и что ему невмочь будет перенести то, что он сам взвалил себе на плечи!
— Но что же это такое? — спросила государыня, на которую произвел сильное впечатление полный затаенного ужаса тон ответа Кутайсова.
— Вот он, вот он! — с дрожью в голосе ответил тот. — Смотрите, ваше величество, там под руку с князем Куракиным идет граф Алексей Орлов! Как я просил государя пощадить себя и не делать этого!.. Знаете, ваше величество, Орлов еще полчаса тому назад был уже при входе в лавру. Вот сколько времени ему понадобилось, чтобы дойти сюда, так дрожат у него ноги. Я удивляюсь, что чесменский герой не предпочел заколоть себя кинжалом. Да, немалое геройство нужно, чтобы решиться явиться на глаза его величеству перед гробом Петра Третьего.
— Так это граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский? — с величайшим изумлением сказала Мария Федоровна, всматриваясь в гиганта, медленно шедшего под руку с князем Куракиным.
Государь еще издали заметил графа и ожидал его приближения в величайшем возбуждении. Казалось, что у него не хватит сил выдержать присутствие здесь истинного убийцы Петра III. Но, по мере того как Орлов подходил все ближе, Павел Петрович становился все спокойнее: государь слишком много ждал этого момента, чтобы испортить его вспышкой гнева или волнением.
В нескольких шагах от императора Орлов вдруг выпрямился, высвободил свою руку и без помощи князя Куракина твердым шагом подошел к государю. Склонив в глубоком поклоне свою мощную фигуру, он почтительно, но твердо приветствовал монарха и поздравил его с вступлением на престол.
Вместо ответа Павел Петрович знаком руки приказал всем остальным лицам отступить назад и затем указал Орлову на дальний угол, где высилась какая-то мраморная гробница. Орлов понял приказание и отошел вместе с императором туда.
— Обращаюсь к вам, граф, с просьбой, — спокойно и холодно начал государь. — Ввиду того что эта просьба касается отдания почестей останкам блаженной памяти императора Петра Третьего, то вы не откажете исполнить ее. Ведь человек так уж создан, что охотно готов почтить того, кому нанес смертельную рану!
Орлов ответил тихим, надтреснутым голосом:
— Надо пользоваться всяким удобным случаем исполнить свой долг, ваше величество, и я почтительнейше благодарю вас за то, что вы даете мне его. Тот, кто приказывает мне сделать что-либо для увековечения памяти и отдания почестей императору Петру Третьему, оказывает мне благодеяние. Покойный император был очень несчастен, он вооружил против себя нечистых духов политических страстей и погиб жертвой. Но, как ни несчастен был он, все же те, кто погубил его, много несчастнее. Нельзя безнаказанно убивать кого бы то ни было, а поднимать руку на своего государя и подавно. Кто дерзнул на это — тому нет покоя в жизни. О, ваше величество, что я могу сделать, чтобы способствовать увековечению памяти императора Петра Третьего и отданию ему почестей?
— Завтра, — ответил государь, и его голос звучал радостью, — я торжественно предам земле прах моего несчастного убиенного отца; пусть это послужит добрым началом моего царствования. Вам же, граф Орлов, я повелеваю явиться сюда, в лавру, в час дня и в глубочайшем трауре сопровождать гроб. Подробности траурного одеяния будут сообщены вам. Вы будете идти за гробом размеренным шагом, неустанно памятуя, чьи останки находятся там. Ведь это — останки даря, которому пришлось перенести величайшее глумление людей, бывших его подданными и называвшихся его друзьями. Среди них был один, который подал своему государю кубок с отравленным питьем и силой заставил выпить… А когда яд подействовал не так быстро, этот негодяй бросил своего государя на пол, раздавил ему ногой грудь, размозжил голову, а потом еще схватил за горло и душил. Были там еще два предателя и негодяя, которые поспешили принять участие в гнусном цареубийстве. Это были князь Барятинский и лейтенант Теплое. Они обернули шею императора салфеткой и, стянув ее, задушили государя окончательно. Так довершили негодяи истязание мученика, сидевшего на русском престоле. Первый из них, отравивший и растоптавший императора, сейчас же вскочил на лошадь и помчался к императрице Екатерине, чтобы сообщить ей радостную весть. Неужели вы могли думать, что нам останется неизвестным имя этого злодея?
Говоря это, государь сверкающим взглядом впился в лицо Орлова, остававшееся скорбным, но спокойным.
— Ваше величество! — после недолгого молчания ответил Орлов. — Бывают моменты, когда преступник сам не верит в свое преступление, когда последнее кажется ему окутанным блестящим флером, видоизменяющим картину преступления. Страстность, недоразумение и уверенность, будто для благоденствия и славы возлюбленного отечества необходима перемена той или иной особы, могут подвигнуть отчаянного молодого человека на очень рискованный шаг. В тот момент поступок представляется геройством. Но идет время, и все наносные приукрашения срываются с преступления. И тогда оно представляется в своем истинном свете. И едва ли цареубийца мог быть счастливым после такого осознания, хотя бы его окружали слава, почести, богатство. То, что императрица Екатерина Великая не предала цареубийц суду, вполне понятно. Но для ее величества было бы гораздо лучше, если бы она сделала это… Что же, время еще не упущено, и раз вашему величеству известно столько ужасных злых дел, то следствие и суд, вероятно, не замедлят последовать!
— Об этом я даже и не думаю, — мрачно возразил Павел Петрович. — Право, суд закон — все это хорошо далеко не во всех случаях. Закон и суд должны исходить из бесспорных доказательств, ну а в некоторых делах трудно получить эти бесспорные доказательства. Да и что такое царский гнев и земной суд для цареубийцы? Если вся жизнь не научила его каяться и сожалеть о случившемся, тогда никакое наказание не поможет. Да, я знаю много дурного о графе Алексее Орлове, как знаю и его геройские дела… Ну да будет об этом! Итак, до завтра, граф!
Государь резко отвернулся от Орлова и пошел туда, где стояли остальные.
— Где же князь Барятинский? — громовым голосом крикнул он.
Жилы на его лбу надулись, видно было, что долго подавляемое бешенство теперь неминуемо вырвется наружу. Заметив это, Мария Федоровна поспешила подойти к нему поближе, чтобы вовремя успокоить и смягчить его.
— Простите, ваше величество, но я не мог выполнить ваше приказание относительно князя Барятинского, — сказал Куракин. — Князя нет в Петербурге; он вчера вечером скрылся и, как говорят, намерен поселиться в отдаленных местностях Азии.
— Тем лучше! — отрезал государь. — У меня к этому господину непреодолимое отвращение, и если он сам догадался избавить нас от своей особы, тем лучше. Кроме того, этим поспешным бегством он доказал нам, насколько нечиста у него совесть. Разумеется, в злодейской трагедии, стоившей жизни моему бедному отцу, он играл вторую роль. Он был самым обыкновенным палачом-наемником. Не правда ли, граф, — обратился он к Орлову, — я в этом прав?
Когда государь заговорил о князе Барятинском, Мария Федоровна, тронутая видом Орлова, обратилась к нему с участливым вопросом о здоровье его семьи. Таким образом, отвечая государыне на ее вопрос, Орлов был избавлен от необходимости ответить что-либо на гневную фразу государя.
Но, не будучи в силах справиться с прорвавшимся бешенством, Павел Петрович подскочил к старику, схватил его за грудь и принялся бешено трясти, приговаривая:
— Разве не так? Ведь князь Барятинский играл вторую роль в гнусном злодеянии, которым были прерваны дни жизни моего отца? Разве я не прав? Разве я не прав?
Орлов поник головой и молчал, чувствуя себя раздавленным, сломленным всей этой тяжелой сценой. Неизвестно, чем бы еще могла она закончиться, потому что Павел Петрович не знал границ в подобные минуты. Но взгляд его побелевших от бешенства глаз внезапно встретился с испуганным, просительным, умоляющим взглядом голубых, добрых глаз Марии Федоровны; он вздрогнул, отпустил Орлова, провел рукой по своему лицу и смущенно кинул:
— Попрошу завтра не опаздывать!
Затем он резко повернулся и быстро вышел из церкви.
На другой день с самого раннего утра к Александро-Невской лавре начали стекаться громадные толпы народа. Стар и млад спешили туда, чтобы занять место получше, откуда можно будет видеть вынос гроба и всю похоронную процессию, о которой распространялись всевозможные странные слухи. Похороны, совершаемые через тридцать пять лет после смерти, казались чем-то страшным, таинственным, почти святотатством, и все с нетерпением ждали, когда же начнется печальное торжество.
Приезд государя с семьей вызвал довольный ропот толпы. Но на этот раз народ радовался не тому, что так близко видит всю императорскую семью, а что этот приезд знаменовал собою близость ожидаемого. И действительно, вскоре ворота монастыря широко распахнулись и послышались звуки погребального пения, возвестившего, что похоронный кортеж двинулся из монастыря.
Появление гроба с останками императора Петра III вызвало у зрителей возгласы удивления и даже какого-то смущения. Старый, почти истлевший, разваливающийся гроб был обвешан венками, составленными из самых ярких цветов. И это невольно заставляло думать о связи, существовавшей ныне между давно прошедшей стариной и молодым царствованием, явно желавшим вычеркнуть все разделявшее их расстояние.
Гроб с останками несчастного императора уже был на некотором расстоянии от монастырских ворот, как вдруг оттуда показалась гигантская фигура преклонного старца, шедшего в одиночестве и, видимо, избранного специально для следования за гробом. Но весь вид этого старика отнюдь не свидетельствовал о том, что подобная честь преисполняет его гордостью. Наоборот, лицо старика выражало такое страдание, весь вид, вся фигура говорили о таком смятении чувств, что зрителей охватывало при взгляде на него непонятное, глубокое волнение.
Этот старик был одет во все черное и нес черный покров, придававший ему вид должностного лица. Но на его платье не было никаких знаков отличия, ничто не говорило о его принадлежности к числу высших должностных лиц. Почему же именно ему выпало на долю такое отличие — идти первым за гробом и нести покров, казавшийся для старца непосильной тяжестью, почти пригибавшей его к земле?
Да потому, что этим старцем был граф Алексей Орлов. Государь лично вручил ему в церкви покров и сказал мрачным тоном, показывая рукой на церковную дверь:
— Иди вперед! Шествуй первым за гробом, куда ты загнал своими злодейскими руками царственную жертву! Муки, которые ты испытаешь, идя за гробом убиенного тобой царя, будут самой большой почестью пострадавшему! Поэтому иди вперед! Ну! Живо! Вперед!
Графа Орлова в народе знали очень хорошо: об удальских похождениях красавцев братьев Орловых рассказывались целые легенды. Да и в лицо его знали многие. И если в первый момент народ терялся в догадках, кто именно — этот старик, то в самом непродолжительном времени нашлись люди, узнавшие Орлова, и его имя облетело всех.
Гроб двигался все дальше; кроме Орлова, за ним никто не шел. Значит, справедливы были слухи, будто граф виновен в смерти покойного царя? Ведь он был похож теперь скорее на кающегося грешника, чем на отдающего последний долг аристократа. Его платье было почти бедно, его фигура сгорбилась, глаза опущены долу…
Имя графа Орлова раздавалось все громче и, наконец, коснулось слуха старика. Тогда он на мгновение выпрямился, его взгляд с бешеной яростью скользнул по толпе; но вдруг уголки его побелевших губ скорбно задергались, и он снова согнулся, съежился, придавленный непосильной тяжестью.
Шло время, а за гробом, хотя и в отдалении, по-прежнему следовал один Орлов. Но вот ворота монастыря снова распахнулись, и оттуда показался кортеж провожающих. Впереди шел государь с государыней и детьми, за ними высшие придворные и государственные чины. Все были одеты так, как по церемониалу полагалось при похоронах члена императорской фамилии. И появление этого кортежа еще более подчеркивало странную роль, которую приходилось играть графу Орлову. Он шел один, не смея приблизиться к гробу, а в то же время не смея сдаться с остальными провожающими. Да, страшное наказание придумал ему государь, и до конца дней своих Орлов не был в состоянии забыть эти минуты, когда он шел за гробом убиенного им царя!
Когда из монастыря вышли все провожающие, народ сомкнулся сзади и тоже пошел вслед за процессией. Получился грандиозный кортеж, густой толпой заливший Невский проспект, по которому процессия направлялась к Зимнему дворцу. Там еще покоились останки императрицы Екатерины. Гроб Петра III должен был быть поставлен рядом с гробом Екатерины, чтобы потом совместно с последним найти окончательный покой в общей могиле.
Согласно распоряжению императора, за гробом не шло ни певчих, ни военной музыки. Это придавало процессии особенно мрачный колорит. Вскоре и безоблачное до того небо затянулось тяжелыми тучами и необузданными потоками полил дождь. А процессия все так же молчаливо, так же мрачно и сосредоточенно шествовала далее. Так провожали небо и земля останки несчастного царя…
У Зимнего дворца процессия остановилась. Граф Орлов отошел в сторону, к гробу подошла царская фамилия, и в сопровождении ее останки Петра III были внесены в большой зал и поставлены на помост под балдахином рядом с гробом императрицы Екатерины.
Тут было приступлено к последнему целованию. Гроб Петра был заколочен, но тело императрицы Екатерины было открыто, и на подушке лежала ее рука, которую и целовали провожающие. Только лучше было бы заколотить и этот гроб! Хотя тело императрицы и было набальзамировано, но это было сделано так плохо и неудачно, что на трупе сказывались явные признаки разложения. Глаза впали, рот опух, подбородок потерял свою форму и обвис. И на всем этом были зловещие, гнилостные пятна…
Но, несмотря на это, все самоотверженно поднимались по лестнице на помост и благоговейно целовали пожелтевшую руку покойной. Государь спокойно смотрел на вереницу лиц, поочередно входивших на помост. Только тогда, когда на помосте показались его дочери, великие княжны Елена, Мария и Анна, на лице государя что-то скорбно и болезненно дрогнуло; Великие княжны искренне плакали, отдавая последний долг своей венценосной бабке, и Павел Петрович подумал, что дочери всегда были несравненно ближе к ней, чем к отцу, потому что Екатерина II бесконечно баловала их…
Обряд целования кончился. Государь дал рукой знак, специально назначенные для того особы подняли на руках гробы императора и императрицы и в установленном порядке двинулись из дворца. И опять граф Орлов должен был следовать в почтительном расстоянии и в полном одиночестве за гробом Петра III.
Когда процессия дошла до Петропавловского собора и гробы были внесены на специально устроенный помост, Павел Петрович знаком руки подозвал к себе Орлова.
— Мы сделали все, что должны были сделать, — сказал он. — Мы вернули императору Петру III все, чего он был лишен. Правда, это удалось сделать только после его смерти, но… Словом, император вновь с нами и теперь ему нет никакого дела до тебя. Следовательно, тебе ни к чему больше отравлять петербургский воздух своим присутствием. Изволь сейчас же уехать в свои имения, и чтобы мы больше не видали тебя!
— Государь, — сказал Орлов дрожащим голосом, — умоляю оказать мне милость и разрешить оставить пределы России!
— Пожалуйста, уезжай, куда хочешь, только чтобы о тебе не было больше ни слуху ни духу! Предупреждаю, Орлов: если ты когда-нибудь попадешься мне на глаза еще раз, тебе будет плохо. А теперь ступай!
Не дожидаясь конца церемонии, Орлов торопливо выбежал из собора, насколько это позволяли ему слабость и старость, и в тот же день поспешно выехал за границу.
В первые дни царствования, когда государь с лихорадочной страстью погрузился в поток государственных дел и забот, мирные, любовные отношения между венценосными супругами по неизвестной причине потерпели нежелательные изменения к худшему, и было не в редкость, что на Марию Федоровну неожиданно обрушивалась гроза неудовольствия.
Отчасти это приписывали тому, что нервы государя теперь были вечно перенапряжены. Он хотел сразу охватить всю Россию, властно ухватиться за нее обеими руками и соразмерить биение ее общественного пульса с собственным. Но в этом стремлении ему приходилось наталкиваться на преграды; они были маленькие, почти незначительные, но тем не менее оказывались гораздо серьезнее и прочнее, чем это могло казаться с первого взгляда. Иногда эти препятствия вырастали из недр собственного семейства, и тогда бурям не было конца.
Мария Федоровна старалась лаской и кротостью подействовать на супруга. Она видела, насколько принципиально неправильно и фактически опасно подобное стремление подчинить всякое (без исключения) проявление воли или личности подданных усмотрению единого человека, и старалась доказать ему ошибочность того или другого нового мероприятия. И как больно было ей, когда в ответ на это она наталкивалась только на новые оскорбления.
Императрица отлично понимала, что государь действует так не из самодурства, не из каприза, не из желания дорвавшегося до короны венценосца поиграть в неограниченную власть. Она лучше кого-нибудь другого знала чудную душу Павла Петровича и понимала, что им руководит желание добра, неправильно понимаемое сознание своего долга. Но она понимала также, что подданные никогда не разглядят, не разгадают этого, что они — и не без основания — усмотрят в государственных актах царя только бессмысленную тиранию. И когда она узнавала, как издеваются в интимных кружках над Павлом Петровичем, как растет среди военных и высшей аристократии разочарование новым монархом, она скорбно шептала:
— Бедный мой! Они не понимают, не могут разгадать тебя! Неразгаданный монарх! Сколько трагедии в этих двух словах!..
Но она была слишком умна и справедлива, чтобы не признать, насколько трудно было разгадать государя. Его всегда возмущала двойственная игра Екатерины II. Забавляясь либерализмом, заигрывая со свободомыслящими философами Франции, она в то же время преследовала у себя Радищева и Новикова, усиливала крепостное право, осыпала за счет бедного народа милостями и вольностями аристократию. Это порождало двойную опасность: идеи свободы получали распространение, а гонения укрепляли их, подготовляя почву для революционных неистовств. Павел Петрович находил, что в этом отношении надо быть честнее. Двойственности Екатерины II он противопоставлял несокрушимую прямолинейность. Вот почему он гнал все, что хоть косвенно имело отношение к французской революции: круглые шляпы, фраки, слово «свобода». Но подданные, с изумлением прочитывая указ о запрещении носить круглые шляпы, никак не могли усмотреть ту политическую нить, которая руководила мышлением государя; они не могли видеть в подобном указе что-нибудь иное, кроме пустого каприза, азиатской деспотии, которая заходит чересчур далеко.
— Скоро государь заставит нас и с женами-то целоваться по барабанному бою! — говорили недовольные.
Но Павел Петрович не обращал внимания ни на ропот, ни на насмешки, ни на представления государственных деятелей. Он слепо гнул Россию в дугу, говоря при этом: «Пусть ломается то, что не хочет согнуться». Он не признавал ни обходов, ни отступлений и с безумством маньяка ломился вперед и вперед, заставляя таким образом Россию отступать все назад и назад…
Недоразумения с супругой возросли до такой степени, что в голове Павла Петровича зашевелился совершенно безумный проект сослать Марию Федоровну в Архангельскую губернию. Но неожиданно обрушившееся на императрицу личное горе на время опять сблизило супругов.
Этим горем была смерть отца императрицы, герцога вюртембергского. Павел Петрович знал, насколько его супруга любила отца, его природная доброта сейчас же взяла верх над всеми другими чувствами и соображениями, и он делал все, чтобы смягчить горе Марии Федоровны. Между прочим, он приказал отслужить в лютеранской церкви торжественное заупокойное служение но скончавшемуся.
Но в силу той же прямолинейности сам он не счел возможным прибыть в церковь. Он находил, что во время царствования Екатерины II в народе и без того была поколеблена православная вера и что появление императора на богослужении в еретической церкви в данный момент неуместно. Поэтому, проводив супругу до дверей церкви, он приказал подать себе ожидавшую его лошадь, собираясь занять время до окончания богослужения смотром гренадеров.
Заведующий конюшнями государя, молодой нюренбержец Пфанненшмидт, уже ожидал его с лошадью, на которой царь любил больше всего ездить. Но, вследствие небывалой жары, стоявшей тогда в Петербурге, эта лошадь, обычно очень спокойная, отказывалась стоять на месте и нервно подергивалась. Увидав, что ни ласки, ни уговоры не действуют на любимца, государь отпустил поводья и бешеным галопом помчался вдоль фронта. В душе он был даже рад этому. Будучи великолепным наездником:, он был не прочь покрасоваться своим бесстрашием и уменьем перед солдатами и народом, густой толпой окружившим плац. И действительно, как солдаты, так и народ разразились громовыми криками «ура!», приветствуя быстро мчавшегося го сударя. Но этот крик дошел до стона восхищения, когда он, на всем скаку натянув поводья, заставил лошадь сразу остановиться и покорно опуститься на колени.
Бесконечной радостью и торжеством отозвались в сердце государя приветствия народа; его взор сверкал гордостью и отвагой, сердце радостно трепетало. Павлу Петровичу казалось, что укрощенная им лошадь — это сама страна, осмеливающаяся выражать свою волю, проявляющая недовольство, но принужденная подчиниться державному руководству и падающая на колени в сознании своего бессилья и покорности.
«Непреклонность, твердость и прямота!» — думал император, сверкающим взором осматриваясь по сторонам.
Вдруг его лицо выразило недоумение, и радость, сверкавшая во взоре, сменилась недовольством и раздражением.
Государь увидел, что на мосту, перекинутом через протекавший вблизи от церкви канал, собралась довольно большая кучка людей, стоявших в мрачной, тупой неподвижности. В то время как весь окружавший плац народ наперебой старался приветствовать государя, люди на мосту хранили какое-то враждебное молчание.
— Что это там за молчаливые болваны? — резко спросил император генерала Аракчеева, подъехавшего к нему.
Аракчеев в первый момент засмеялся, но затем, придав лицу комическое выражение, шутливо ответил:
— Да, ваше величество, этот мост переполнен если не врагами, то круглыми дураками. Впрочем, они, конечно, врага, но врага приветствий, так как, в то время как остальной народ из сил выбивается, чтобы наперебой приветствовать своего царя, это дубье даже не потрудится снять шапки… Но только мне кажется, что лучше всего сделать гад, будто мы ничего не замечаем. Если войско в походе на врага попадет в вонючее болото, то некогда раздумывать да разнюхивать, чем именно здесь пахнет, а надо прежде всего сообразить, как бы с честью выбраться…
— Нет! — с бешенством крикнул Павел Петрович. — Эта злая чернь должна поплатиться за свою наглость… Как они осмеливаются не отдавать мне того почета, которым обязаны мне? Но, значит, они смеются над всей Россией, потому что Россия — это я! Болей Бога я поставлен над этой страной, волей Бога я несу всю ответственность за ее благо и счастье. Если я допущу глумление над собой как над Божьим помазанником, значит, я допущу глумление над Помазавшим меня! Сейчас же выбери роту надежных гренадер, окружи этих негодяев, арестуй их и отправь в тюрьму. В течение двух недель каждому из них всыпать ежедневно по пятидесяти плетей. Так приказал царь, так хочет Бог! Ступай!
Аракчеев подобострастно отдал честь государю, но на его лице, которое он поспешил отвернуть от взглядов государя, явно отразилось, насколько он был смущен и недоволен порученной ему миссией. Однако рассуждать было невозможно, да и не в обычае Аракчеева было рассуждать над приказом государя. Поэтому он стрелой помчался к гренадерам, и через несколько минут выбранная им рота двинулась под командой юного поручика по направлению к мосту.
Павел Петрович со страстным нетерпением ждал, что будет дальше. Вдруг его лицо снова выразило величайшее изумление — из толпы, стоявшей на мосту, понеслись радостные возгласы, на которые такими же радостными возгласами ответили и посланные гренадеры. Солдаты и народ не только не проявляли ни малейших враждебных чувств или действий, а попросту братались.
Радостные крики все росли, и до слуха государя донеслись возгласы:
— Да здравствует старая петербургская гвардия!
— Что это значит? — громовым голосом спросил император Аракчеева, подозванного им грозным мановением руки.
— Как видно, — дрожащим голосом ответил тот, — наша новая военная организация еще не оформилась окончательно. Увы! Я допустил страшную ошибку, в которой каюсь вашему величеству. Я только сейчас заметил, что, торопясь поскорее исполнить приказание вашего величества, я отправил роту прежних гвардейцев, не раз принимавших участие в противоправительственных экспедициях. Впрочем, это хорошо: теперь мы сразу видим, насколько можем доверять этим частям. В них коренится дух беспокойства, неповиновения, распущенности, распространяющийся теперь из Франции по всему миру. И было страшной ошибкой разместить прежних гвардейцев ротами по другим полкам, потому что…
— Довольно! — перебил Аракчеева император. — Ты доказал полную неспособность выполнить поручение своего государя. Как, тебе поручают укротить мятежную чернь, а ты выбираешь для этого мятежных солдат? Ну да теперь некогда сводить счеты! Отправляйся сейчас же вот к тому молодому капитану Константиновичу, который уже неоднократно доказывал, что на него можно положиться. Прикажи ему выбрать столько и таких людей, каких он сочтет нужным. Он должен арестовать эту чернь, а кроме того, проучить негодяев гренадер, осмеливающихся на глазах государя оказывать неповиновение. Пусть колет и режет без стеснения! Если несколько дюжих негодяев станут короче на голову — лучше и им, и нам. Ступай!
Выслушав от Аракчеева приказание государя, Константинович заволновался, засуетился, но в несколько минут справился с первой частью поручения, и вскоре сотня отобранных им гренадер направилась к мосту. Государь, внимательно следивший за всем происходящим, с удивлением заметил, что в числе рядовых гренадер отправился также и генерал Аракчеев.
Гренадеры, предводительствуемые Константиновичем, бросились с саблями наголо на стоявших на мосту. Место, еще недавно поразившее государя своей молчаливостью, теперь огласилось стонами, криками, проклятиями, лязгом оружия. Все это длилось недолго. Отобранные Константиновичем гренадеры были головорезами на подбор, и вскоре часть стоявшего на мосту народа, а также его друзей-гвардейцев была арестована. Немало осталось на мосту мертвых, изуродованных тел.
Окружив арестованных, гренадеры тихо ехали обратно к плацу. Народ, окружавший плац, теперь стоял в испуганном молчании. Все происшедшее казалось крайне странным, безосновательным, кошмарным… Ни предупреждений, ни уговоров, ничего не было; одно мановение руки — и полилась кровь… Чего же ждать в будущем? Как мириться с настоящим?
А сам Павел Петрович уже с полным равнодушием относился теперь к происшедшему. Его воля была исполнена, «мятежники» наказаны — чего же больше? И он обращал теперь все свое внимание только на дверь лютеранской церкви, дожидаясь конца богослужения и выхода Марии Федоровны.
Вдруг он что-то вспомнил и обернулся. Генерал Аракчеев, который ему был нужен, уже стоял около него; его голова была глубоко поранена и наскоро перевязана.
— Что это значит, Аракчеев? — грозно спросил Павел Петрович. — Не спрашивая даже моего разрешения, ты кидаешься, словно простой солдат, в бой с уличной толпой?
— Государь, — ответил генерал, — вы приказали Константиновичу выбрать надежных людей, и, когда я предложил ему себя, он не мог отказать мне. Ведь в преданности своему государю я вполне надежен, даже если оказался ненадежным в выборе людей.
— Но ты ранен. Как это случилось?
— Когда я въезжал на мост, один из былых гвардейцев бросился на меня с саблей. Не успел я отразить удар, как негодяй уже рассек мне голову. Разумеется, я тут же положил его насмерть. Но в душе я был благодарен мятежному солдату: поранив меня, он давал мне возможность понести вину за мою нераспорядительность в исполнении велений государя.
Глубокая нежность отразилась — на лице императора. Вместо ответа он протянул руки и ласково обнял Аракчеева.
В этот момент двери церкви раскрылись, и на паперти показалась обворожительная фигура Марии Федоровны. Увидав ее, Павел Петрович быстро соскочил с лошади, кинул поводья Пфанненшмидту и торопливо пошел навстречу императрице, которая ласково улыбнулась, увидев супруга. Проводив Марию Федоровну и посадив ее в экипаж, государь сказал:
— Нам придется увидеться с вами сегодня только поздно вечером, потому что мне хочется проехаться верхом и уладить кое-какие дела. Ведь у нас сегодня первый куртаг, на который соберется много важных, разодетых людей, так что для меня будет очень хорошо освежить сначала голову верховой ездой — авось тогда и я умудрюсь сказать какое-нибудь умное слово! Но, по правде, мне было бы несравненно приятнее собрать у себя портовых рабочих Петербурга, чтобы переговорить об их делах, потому что эти люди обладают, по крайней мере, здравым смыслом и гораздо приятнее для меня, чем наши надутые и чванные бояре. Но что поделаешь!..
Сказав это, государь приветливо кивнул Марии Федоровне, а она ответила ему ласковым кивком головы. Когда экипаж государыни тронулся, Павел Петрович подозвал юного Пфанненшмидта и приказал сопровождать его в поездке к Павловску.
В Павловске помещались конюшни государя, и немудрено было, если он хотел, чтобы его сопровождал туда смотритель конюшен. Кроме того, Пфанненшмидт немало гордился тем, что государь с удовольствием берет его с собой на прогулки и охотно беседует с ним по разным вопросам. Но сегодня во взгляде императора было что-то особенное, от чего Пфанненшмидт съежился и побледнел. Заметив это, Павел Петрович усмехнулся и хотел что-то сказать, но в этот момент к нему подошли Аракчеев и Кутайсов.
Тогда он обратился к ним:
— Вот что, господа; я скоро вернусь и думаю еще устроить вахтпарад на дворе Зимнего дворца. Сегодня утром не удалось сделать ничего путного. Уж очень вы изнежены, господа! То вам холодно, то вам жарко… Ну да новый, учрежденный мною порядок вахтпарадов быстро сделает из вас настоящих людей! Так вот, потрудитесь подготовить все к вечеру. Не забудьте также вытребовать к вахтпараду старого маршала Суворова. Он с неодобрением относится к нашим новшествам, и нужно проучить старого дурака! Так помните — чтобы все было готово к вечеру!
Сказав это, Павел Петрович вскочил в седло и погнал лошадь полным карьером. Следом за ним скакал и Пфанненшмидт.
Они скакали таким образом более часа. Наконец, достигнув начала великолепной аллеи, ведущей к Павловску, государь сдержал бег лошади и знаком приказал Пфанненшмидту поравняться и ехать рядом с ним.
— Мы едем в Павловск, Пфанненшмидт, — начал он строгим, укоризненным тоном. — Прежде ты искал возможности как можно чаще бывать там, но в последнее время, наоборот, избегаешь этого. А между тем там находятся мои конюшни, за которыми ты должен следить! Уж не потому ли и была так неспокойна лошадь сегодня на плацу, что мой смотритель конюшен манкирует в последнее время своими обязанностями? Пренебрежение обязанностями к царю уже само по себе большое преступление, но мне почему-то думается, не виноват ли ты в чем-нибудь большем, чем простая манкировка служебными обязанностями? Ведь бывают и большие провинности, Пфанненшмидт! Не знаешь ли ты таковых?
На лице смотрителя отразился сильный испуг. Но с присущей ему изворотливостью Пфанненшмидт решил отделаться от неловкого положения рядом софизмов.
— Ваше величество совершенно правы, — с хитрым видом сказал он, — бывают провинности сердца, при которых можно нагрешить несравненно больше, чем при провинностях службы. Но только к человеку, искренне преданному вашему величеству, подобные рассуждения не могут быть применены, потому что служба и сердце для него — одно и то же, и, упуская что-нибудь по службе, такой человек совершает в то же время провинность сердца!
И прежде не раз бывало, что Пфанненшмидт ловко завлекал императора на диалектическую почву; государь очень любил пофилософствовать и, забывая свое первоначальное намерение намылить голову любимцу, пускался в область отвлеченных рассуждений.
Только на этот раз это не увенчалось успехом!
Павел Петрович окинул смотрителя укоризненным, строгим взором и ответил:
— Кто, как ты, много возится с женщинами, тот обыкновенно сам в конце концов забывает, кому он обязан службой, кому — сердцем. И очень легко может случиться, что царь понесет серьезные упущения по службе, как девица — в области сердца. Вот это-то именно и случилось в Павловске, куда мы едем теперь с тобой. Так чем же поможет нам философия, Пфанненшмидт, раз дело идет о порядочности и честности?
— Но, ваше величество, — заикаясь и бледнея, сказал Пфанненшмидт, — я теряюсь… я, право, не знаю, чем…
С одной стороны, он был прав и предполагал истинную причину недовольства государя, но, с другой стороны, у пригожего смотрителя была такая масса любовных историй, что он совершенно не мог сказать, о какой именно «провинности сердца» говорил император.
— Через четверть часа мы будем в Павловске, — задумчиво сказал последний. — Это очень большой срок! В четверть часа выигрывают сражение, решают важный вопрос для блага государства, да и мало ли что? Вот, например, мог ли ты предположить, что в течение этой четверти часа ты успеешь жениться? А ведь это немаловажный шаг! Благодаря женитьбе ты станешь в Павловске опять честным человеком и порядочным служащим. И тогда сердце и служба сольются для тебя воедино. Когда ты станешь женатым, тогда порядочные женщины опять получат возможность бесстрашно гулять по Павловску, а мои лошади получат надлежащий уход и перестанут беситься на смотру! Что ты на это скажешь?
— Что же мне сказать? — с беззаботной улыбкой ответил Пфанненшмидт. — Если русский царь чего-нибудь захочет, то, по всей видимости, так оно и должно быть! Но только если эта мысль пришла в голову вашему величеству лишь сейчас, то боюсь, что четверти часа окажется недостаточно. Церковь заперта, а священник, пользуясь будничным днем, наслаждается где-нибудь чарой доброго вина. Таким образом…
— Таким образом, — улыбаясь, передразнил его Павел Петрович, — ты жестоко ошибаешься, милый мой! Церковь давно отперта, священник в полном облачении ждет в алтаре нашего приезда, а невеста с нетерпением ждет тебя через четверть часа в церкви. А что ты в качестве счастливого жениха будешь аккуратен и появишься вовремя, в этом я даю тебе свое царское слово, Пфанненшмидт!
— Невеста? — бледнея, спросил тот.
— Ну да, невеста, — ответил император. — Это прелестное созданье! У нее очаровательные, честные, голубые глаза, высокий рост, гибкая фигура. Впрочем, что это я вздумал описывать ее тебе! Ведь ты знаешь ее гораздо лучше, чем я, потому что познакомился с нею и водился при таких обстоятельствах, при которых мне сделать это не пришлось. Зовут ее Мария Мещанская; она — единственная дочь моего придворного садовника. Просто удивляюсь даже, как это тебе удалось одержать победу над такой очаровательной девушкой! Весь ее вид говорит о том, что она должна быть очень скромной, рассудительной, строгой, гордой, а тут такое дело!
— Так ваше величество знаете ее? — еле-еле мог выговорить Пфанненшмидт.
— Несчастная девушка нашла возможность лично обратиться ко мне с жалобой на тебя, — ответил император. — Ты очень подло поступил с ней, предательски обесчестил ее, а потом перестал даже показываться в Павловске. Мало того, в объятиях другой женщины ты смеялся над несчастьем обманутой! Это уже совсем мерзко, Пфанненшмидт! Таких негодяев я не потерплю на своей службе, да им и в России-то вообще не должно быть места. Вместе с моим воцарением Россия должна превратиться в новое государство, где не будет места прежним насилиям и надругательствам, где люди не должны жить подобно грубым скотам, отправляющим все свои потребности по-звериному. Всё и все должны быть проникнуты чувством законности и порядочности, иначе в государстве не может быть хорошего царя. Русская пословица говорит: «Каков поп, таков и приход». А я скажу наоборот: «По приходу и поп». Если люди в России заживут по твоему образцу, тогда России нужен не государь, а тиран, Иоанн Грозный!
— Если придерживаться самой пословицы, а не той переделки ее, которую угодно дать вашему величеству, — ответил Пфанненшмидт, — тогда надо признать, что в России больше не может быть злых мужчин, потому что «каков поп, таков и приход». Но дурных женщин все-таки достаточно, потому что под владычеством наилучшего государя были, есть и будут скверные женщины. Так как же тут разобраться? Почему же хороший мужчина непременно должен быть негодяем, если он дурно обращается со скверной женщиной?
Павел Петрович кинул на Пфанненшмидта удивленный взгляд. Это была одна из тех зацепок отвлеченных рассуждений, противостоять которым государь не мог. И, забывая свое раздражение, он сейчас же подхватил брошенную ему мысль.
— Отчасти ты прав, Пфанненшмидт, — сказал он. — Женщины — странные и опасные существа. Чем больше прав даешь им, тем легче попадаешь в опасность потерять какие-либо собственные права вообще. Для человека было бы лучше, если бы женщины были полудикими скотами, существующими для размножения и домоводства. А то, обладая изворотливым умом и чарующими ухватками, они стараются поработить мужчину, отвлечь его от прямых обязанностей… Сколько сил, Боже мой, сколько сил тратится на эту ненужную, лишнюю борьбу!.. Там, где у мужчины идея, воля, благо, у женщины — простой женский каприз. И подумать только, что мужчина должен быть вечно настороже, вечно опасаться, как бы женщина из пустого каприза не разрушила великого детища идеи, воли и блага!
— Отсюда вытекает, ваше величество, — подхватил Пфанненшмидт, — что, чем ниже поставлена женщина, чем она более убога в нравственном отношении, тем она полезнее мужчине, а следовательно — семье, государству, всему миру! Самая лучшая женщина — это та, которую можно в любой момент прогнать от себя. Вы, ваше величество; только что с восхищением говорили о том, в чем видели качества данной женщины, — о ее строгости, грации, гордости, рассудительности. Но ведь из всего того, что вы говорили, ваше величество, вытекает, что подобная женщина является наиболее опасной, наиболее нежелательной. Ведь именно такая женщина владеет опасными чарами, способными подчинить мужскую волю женскому капризу. Так разве не является обязанностью истинного мужчины растоптать гордость такой женщины, обезличить ее, лишить ее обаяния неприступности… Так где же преступление? Где же бесчестность?
— Если рассматривать этот вопрос с чисто философской стороны, — задумчиво ответил государь, — то ты во многом прав. Если ты хочешь быть всегда на высоте, то подними женщину на ту же высоту, но не держи ее там, а выбрось из окна. То, что шлепнулось с высоты на землю, не может больше привлекать нас…
Павел Петрович вдруг замолчал, и на его лице отразилась разнородная игра чувств и дум. Он даже невольно сдержал бег лошади.
Пфанненшмидт исподтишка наблюдал за государем. Хитрому немцу казалось, что император поколеблен этими доводами, что он уже раздумывает, правильно ли сделал, навязывая в жены своему любимцу обманутую им девушку.
Но на самом деле Павел Петрович даже и не думал о Пфанненшмидте. Все, что было сказано ими обоими теперь, государь всецело относил к самому себе, к тому глухому противодействию, которое ему приходилось встречать в своих начинаниях со стороны Марии Федоровны и Нелидовой — двух женщин, игравших большую роль в его жизни. И теперь Павел Петрович опять задумался, не лучше ли будет теперь же сделать то, что казалось ему необходимым: сослать Марию Федоровну в Холмогоры, выслать Нелидову за границу и остаться одному. Одному! Это так тяжело! Но на той высоте, куда его звал неправильно понимаемый долг, не было места для двоих; только будучи одиноким и можно было удержаться там…
Заметив, что в задумчивости он стал сдерживать бег лошади и что на лице Пфанненшмидта явно отражается хитрая радость, государь сразу понял, куда гнул хитрый смотритель подобными рассуждениями.
— Да, — сказал он, погоняя лошадь, — если рассматривать этот вопрос с чисто философской стороны, то ты совершенно и всецело прав. Но так как мы с тобой не философы, а самые простые люди, исполняющие свой долг, то надо поспешить, таи более что я дал тебе царское слово обвенчать тебя в течение четверти часа. А царское слово важнее всяких отвлеченных умствований. Так-то, Пфанненшмидт, — откровенно смеясь, добавил государь в ответ на невольную гримасу, отразившуюся на лице разочарованного смотрителя, — подтянись, братец, и прими вид, более подобающий счастливому жениху. А то скажут, что я привез вместо мужчины какую-то мокрую курицу!
Пфанненшмидт с решимостью тряхнул головой и ответил:
— Нет, ваше величество, хоть я и обыкновенный человек, а все-таки должен быть философом, ну хотя бы для того, чтобы не быть… мокрой курицей. И, рассматривая предстоящую мне беду с чисто философской стороны, я говорю: «Неизбежное неизбежно», а следовательно…
В этот момент вдали показались очертания павловской церкви.
— А следовательно, — смеясь, добавил государь, — уж быть бычку на веревочке!
Обвенчав молодых и щедро наградив их, Павел Петрович вновь вскочил на лошадь и помчался обратно в Петербург. Солнце уже заходило, когда он подъезжал к заставе, и с обычной для петербургской осени резкостью дневная жара сразу сменилась пронизывающим, сырым холодом. Государь даже чувствовал озноб; парад, скачка в Павловск и обратно порядком утомили его, но он даже и не думал об отдыхе. Ему предстояло еще много дел и хотелось непременно покончить с ними сегодня же.
В Зимнем дворце уже зажигали огни, когда государь подъехал к боковому порталу. Из внутреннего двора струилось целое море света: подготавливая все для вечернего вахтпарада, Аракчеев и Кутайсов позаботились об устройстве достаточного освещения, чтобы государь мог видеть все происходящее, как днем. Довольный тем, что его распоряжения, по-видимому, исполнены, Павел Петрович стал торопливо подниматься по лестнице, чтобы переодеться в специальный мундир, установленный им для вахтпарадов.
Но подняться по лестнице так быстро, как того хотелось государю, было довольно трудно благодаря самой разношерстной толпе, заполнявшей лестницу. Вся эта толпа стремилась к почтовому ящику, установленному на одной из лестничных площадок; туда беспрепятственно допускался всякий и притом без каких-либо опросов — такова была строгая воля императора. Павел Петрович хотел без бюрократического посредства знать все народные нужды, чтобы каждый мог лично обратиться к нему со своим горем или жалобой. Его даже не пугало сознание громадности работы, которая неизбежно должна была явиться уже при простом чтении всей этой корреспонденции. Еще в царствование императрицы Екатерины II его возмущал закон, в силу которого всякий, дерзнувший обратиться с прошением прямо к императрице помимо предержащих властей, подвергался тюремному заключению. Государь еще давно думал, что надо будет по воцарении отменить этот жестокий и бессмысленный закон.
— Как это можно лишить подданного права обращаться к своему государю? — негодовал он.
Но, вступив на трон, он подумал, что не хватит времени принять, переговорить и выслушать каждого жалобщика. С этой целью и был устроен почтовый ящик: письменную просьбу всегда легче просмотреть.
И теперь, поднимаясь по лестнице, Павел Петрович понял, насколько он был прав. Только накануне в «Ведомостях» появилось извещение о воле государя, а сегодня уже лестница ломилась от просителей. Так сколько же горя, несправедливостей, желаний остались бы у народа неудовлетворенными?
Еще раз поздравив себя со счастливой идеей, Павел Петрович поспешил в свои апартаменты, чтобы переодеться там для вахтпарада.
Было несколько странно, что в число атрибутов одеяния для вахтпарада входила также трость. Государь неизменно одевался со всей строгостью военных предписаний, и только неизменная трость нарушала общую гармонию. Но в этой привычке была своя символика: этой тростью государь как бы подчеркивал, что он является не только высшим военачальником, но и высшим штатским чиновником, высшим руководителем, учителем и наставником своего народа. Это была дирижерская палочка, которой государь хотел руководить сложным оркестром государственного устройства!
Не успел государь закончить переодевание, как дверь раскрылась и в комнату вошли великие князья Александр, Константин и Николай вместе с генерал-адъютантом императора. Они пришли за государем, чтобы идти вместе на вахтпарад. Это тоже входило в предписанную программу, а Павла Петровича неизменно радовало, когда и этот пункт соблюдался с полной точностью.
Сыновья и адъютант императора были одеты в совершенно такие же мундиры, как и он сам. Государь с особенной любовью посмотрел на старшего сына Александра, которого всегда любил больше остальных и которому, по его мнению, новый мундир был особенно к лицу. Правда, при жизни матери Павел Петрович относился к старшему сыну сдержанно и почти враждебно, но это было всецело следствием того образа действий, которого держалась покойная императрица, не задумываясь делавшая сына соперником отцу. Теперь же, когда всякие заботы о короне отошли от Павла Петровича, он относился к Александру с неизменной любовью. Да и трудно было не любить этого красавца юношу.
Скользнув затем взором по фигурам остальных двух сыновей, Павел Петрович воскликнул:
— Отлично, господа, меня очень радует ваша аккуратность! Действительно, теперь самое время! Так, к вахтпараду, господа, к вахтпараду!
Обширные внутренние дворы Зимнего дворца были залиты светом. Масса людей стояла группами в различных местах, ожидая появления императора; в стороне виднелось несколько полков, упражнявшихся в новых экзерцициях, придуманных Павлом Петровичем для вахтпарада. На заднем плане виднелась тщательно изукрашенная ложа, предназначенная для императрицы Марии Федоровны, которая старалась ежедневно присутствовать при вахтпарадах. И сегодня государыня тоже была в ложе, окруженная дочерьми и некоторыми дамами свиты.
Мы уже говорили, что к вечеру стало сильно холодать. Теперь холод, благодаря поднявшемуся пронзительному ветру, еще усилился и казался совершенно нестерпимым вследствие контраста со стоявшей днем сильной жарой. Несмотря на это, появившись во дворе, государь первым долгом снял шляпу и направился к войскам с непокрытой головой. Так было установлено с первого дня введения вахт-парадов, и генералы, присутствовавшие тут, без различия возрастов и состояния здоровья должны были последовать примеру государя. И без того-то было холодно в одних мундирах! Немудрено, если все эти старые служаки внутренне ворчали, вспоминая «матушку Екатерину». Покойная императрица была гораздо человечнее: она снисходила к человеческой немощи, разрешала старикам и больным надевать шубы и теплые шинели, нередко сама закутывала своих героев. Но что было делать теперь, когда государь неоднократно повторял сомнительный по философской ценности афоризм, будто холода боятся только трусы и бесчестные люда и что истинный солдат вообще не должен страдать ни от каких разниц в температуре!
Не обращая внимания на резкий холод, государь спокойным, размеренным шагом подошел к войскам, которых надлежало обучить новым воинским упражнениям. При этом он стал заниматься не только с целыми частями, но и с отдельными, плохо усвоившими инструкцию солдатами. К этому занятию он привлек также и сыновей, так что дело пошло довольно быстро и успешно.
По окончании упражнений началась вторая, самая важная часть вахтпарада — представление офицеров. Все офицеры не могли сразу завести себе новые мундиры, так как петербургские портные были завалены работой и не могли одеть сразу всю армию. Между тем Павел Петрович категорически не желал видеть офицеров в старой обмундировке. Так, когда генерал Мейендорф, вытребованный государем по спешному делу, совершил это тяжкое преступление, Павел Петрович в бешенстве обругал заслуженного воина «потемкинским хамом», лишил чинов и орденов и выслал из Петербурга.
Поэтому, по мере того как офицеры успевали обзаводиться мундирами нового покроя, они постепенно являлись на вахтпарады, где и представлялись государю.
Так было и сегодня. Только помимо офицеров действующей армии на вахтпарад явилось несколько лиц, присутствие которых возмутило государя. Среди этих лиц был и князь Платон Зубов, последний фаворит Екатерины II, человек, из мелочного лакейства сделавший много зла и неприятностей Павлу Петровичу в бытность его еще великим князем. Павел Петрович не хотел сводить с Зубовым личные счеты, увидав его валявшимся в бессилье около гроба императрицы, поднял его, обласкал и успокоил.
Но Зубов был слишком лакеем, чтобы оценить рыцарство императора. Не желая понимать, насколько государю неприятна близость такого человека, он продолжал преспокойно жить в тех же апартаментах Зимнего дворца, которые были отведены ему Екатериной II. Павлу Петровичу пришлось подарить и без того богатому Зубову дом, чтобы этим тонким намеком заставить выехать из дворца. Мало того, Зубов позволял себе довольно открыто прохаживаться насчет государя, а являясь во дворец, чуть не расшибался в лепешку. Да и от всей его фигуры так и дышало интригами, подлостью, предательством.
Теперь на вахтпараде чаша терпения государя была окончательно переполнена. Резко обернувшись, он заметил на лице Зубова надменную, презрительную улыбку; правда, тот поспешил изменить ее на самую угодливую, заискивающую, но государь подумал: «Нет, довольно сентиментальничать!» — и, окончив муштровку солдат, прямо подошел к Зубову.
— Князь Платон, — громко сказал государь, — я все надеялся, что в вас найдется хоть крупица такта и деликатности. Я ждал, что вы поймете, насколько нагло и бесстыдно с вашей стороны вечно тереться на моих глазах, не давая хоть немного забыться прошлому. Я вижу, что с такими господами, как вы, церемониться нечего. И если у вас нет совести, которой вы послушались бы, так вам придется послушаться моего приказания. Приказываю вам исчезнуть из Петербурга, да и из России также. Уйдите отсюда, и чтобы я вас больше не видел!
Не удостаивая растерявшегося Зубова больше ни единым словом, государь обратился теперь ко второй личности, стоявшей рядом с Зубовым. Это был сенатор Трескин, человек, наделавший в течение своей службы много всяких гадостей и подлостей, но оказавший лично Екатерине II много услуг.
— Вы явились как раз вовремя, — иронически сказал Трескину государь, — ведь вы принадлежите к числу тех людей, о которых заботилась в последние минуты жизни моя августейшая мать. Вот, — тут он бросил в шапку Трескина какой-то пакет, — здесь орден и дарственная на несколько имений. Не думайте, что я даю вам это потому, что считаю вас порядочным и честным человеком. О, далеко нет! Но сын должен исполнить волю матери, хотя бы я и видел в вас перворазрядного мошенника, которого не следует держать у себя на службе. В качестве сенатора вы торговали справедливостью, за ломаный грош были готовы совершить любое злодеяние. Всех ваших гадостей не перечесть. Поэтому приказываю вам в течение пяти дней оставить русские пределы и никогда больше не показываться здесь!
Сенатор выслушал отповедь императора совершенно спокойно, и его лицо даже не дрогнуло при этих жестоких укорах. Когда же государь кончил, Трескин проделал в установленном порядке установленное количество поклонов и удалился медленным, размеренным шагом.
Почти такая же судьба постигла на вахтпараде и генерал-прокурора Самойлова. Он только что получил согласно посмертной воле Екатерины II в подарок четыре тысячи крестьян. Но до государя дошли слухи о бесконечных беспутствах, хищениях и злоупотреблениях Самойлова, и он приказал отдать его под суд. Тут же на вахтпараде Самойлова арестовали и увели.
Государь уже хотел уйти из этого места, где сегодня ему пришлось пережить столько неприятного, как вдруг его взгляд случайно упал на Александра Васильевича Суворова, стоявшего между Кутайсовым и Аракчеевым.
Читатели уже, вероятно, достаточно слышали и читали о чудачествах этого героя, вознесшего славу русского оружия на небывалую высоту. Поэтому их не удивит, если мы скажем, что и тут, стоя перед грозным и без того рассерженным царем, Суворов, увидев, что государь смотрит на него, поднял одну ногу, сложил руки в виде крыльев, замахал ими и тоненьким голоском прокричал три раза «кукареку!».
Павел Петрович знал, что чудачества Суворова принадлежали к числу мощнейших орудий его воздействия на войско. Помимо великого военного таланта, Суворов был велик еще и своим умением обращаться с людьми — простота, гримасы, словечки Суворова сближали его с простым солдатом. Поэтому его гримасничанье нисколько не рассердило императора; последний даже начал улыбаться. Но вдруг улыбка застыла на его лице и сменилась выражением холодного бешенства.
Государь быстро подошел к старику, остановился перед ним и, скрестив руки на груди, некоторое время молчал, с гневом глядя на смельчака, решившегося явиться в мундире старого покроя.
— Как, кажется, — звенящим голосом крикнул он, — новая, установленная мною форма еще не снискала вашего одобрения?
— Нет, — ответил Суворов, откровенно смеясь во все горло и с удовольствием поглаживая себя по бокам и груди, — я надел этот мундир просто потому, что он был пожалован мне прямо из рук матушкой царицей. Это было после взятия Варшавы, где мне пришлось-таки поработать. Вот матушка и вызвала меня в Петербург отдохнуть да здесь и пожаловала фельдмаршальский мундир. То, что дается нам государем или государыней, становится святыней, с которой добровольно не расстанешься, а для того, чтобы надеть какой-то дурацкий кафтан — и подавно! Нет, я стар, чтобы вырядиться в шута!
— Перестаньте молоть вздор! — крикнул Павел Петрович. — Для честного солдата святыней может быть только приказание царствующего государя. Если же кому-нибудь угодно оставаться верным мертвецам, а не живым, пусть тот убирается к мертвецам, а живым он не нужен!
— Ну, существуют минуты и дела, которые вечно живы, — насмешливо возразил старый герой, — равно как бывают государи, которые хотя и живы, да все равно что умерли, а бывают и такие, что хоть и умерли, да вечно живут! В этом самом мундире, государь, я стоял в качестве екатеринославского губернатора у ворот Херсона, где ее величеством, бессмертной, — Суворов подчеркнул это слово, — императрицей Екатериной, благоугодно было начертать: «Дорога в Царьград!» В этом же мундире я принимал ключи в Праге. В этом же…
— Довольно хвастовства, — крикнул император, все более теряя власть над собой. — Все это было, да прошло! И мой мундир облечет собою героев, которые, надеюсь, будут скромнее разных Суворовых и не станут так дорожить финтифлюшками да золотым шитьем, как выжившие из ума герои прошлого царствования. Но нам не о чем больше говорить! Я вижу, что вы слишком живете прошлым, чтобы быть полезным в настоящем. Мне вы не нужны, фельдмаршал!
— Ну, это как посмотреть, — бесстрашно возразил Суворов. — И я могу еще пригодиться. Да и верно ли то, что я так дорожу финтифлюшками? Помилуй Бог, да весь мир знает, что Суворов всегда жил скромнее простого рядового…
— Да, — перебил его Павел Петрович, — это правда, и меня всегда восхищала простота Суворова. Поэтому я и думал, что встречу в заслуженном фельдмаршале своего помощника, а вы… Да вот, например, вы даже до сих пор не представили мне рапорта, который я требовал от вас по поводу мероприятий…
— Это с введением новой обмундировки-то? — подхватил Суворов. — Помилуй Бог, ваше величество! Да у меня рука не поднимется приняться за это дело. Много я почудил на своем веку, а уж таких фокусов не доводилось ни делать, ни видеть! Наш бравый солдат и без того ворчит, а тут ему еще загнали косичку в затылок. Русский солдат — это мой брат, ваше величество; как же я могу надругаться над своим братом? Да и к чему эти косички? Может быть, солдата ими же драть будут; так сказать, готовое орудие наказания при каждом… Помилуй Бог! Да ведь солдата на улице собаками травить будут! Пойдет христолюбивое воинство по улицам, а мальчишки вслед кричать будут: «У-лю-лю! У-лю-лю!» Что же мне, старику, может быть, приплясывать да распевать: «Ай-люли! Ай-люли?!»
— Довольно шутовства! — крикнул Павел Петрович, затопав ногами. — Только во внимание к вашим прошлым заслугам я щажу вас. Но ни мне, ни России не нужен такой шут, который умеет только паясничать и не хочет повиноваться законному государю! Отныне все кончено между нами! И чтобы я больше не видел вас в Петербурге!
Государь резко повернулся и пошел к дворцу.
Суворов грустно посмотрел ему вслед; крупные слезы показались на глазах старого, бесстрашного героя.
— Эх, матушка, матушка! — громко сказал он, покачивая головой. — Рано ты скончалась, рано! Осиротела Россия!
Павел Петрович сделал вид, будто он не слышит последних слов старика. Но и без того государя душило его бессильное бешенство. Что еще можно было сделать с ворчливым стариком? Подвергнуть его какому-нибудь наказанию? Но что скажут Россия, Европа, весь мир? Что скажет его собственная царская совесть? Разве Суворов заранее не искупил всех возможных будущих вин своих?
Да и как знать? А вдруг старик все-таки еще понадобится?
Отойдя несколько шагов, Павел Петрович вспомнил, что благодаря волнению забыл сделать то, что неизменно делал всегда, а именно: Мария Федоровна никогда не покидала ложу до того, пока император лично не заходил за ней, чтобы под руку отвести ее в апартаменты Вспомнив об этом, Павел Петрович повернул назад и направился к супруге.
При его появлении все дамы, находившиеся на трибунах, поднялись и приветствовали его почтительным поклоном, а великие княжны, еще не видавшие отца со вчерашнего дня, весело подбежали к нему, ласкаясь. Но Павел Петрович рассеянно и холодно принимал их ласки. Его мысли витали далеко, гнев, испытанный от разговора с Суворовым, еще не улегся, а последние слова старика, кинутые в спину государю: «Осиротела Россия, осиротела!» — болезненно кололи самолюбие. И ему хотелось поскорее уйти отсюда, постараться отвлечь мысли чем-нибудь, забыться…
— Но где же государыня?
Павел Петрович с удивлением окинул взглядом ложу — Марии Федоровны нигде не было. Наконец на последней скамейке, в самом дальнем углу, он заметил ее погруженной в» разговор с каким-то мужчиной, которого отсюда было трудно разглядеть!
Что же это такое? Мужчина допущен в царскую ложу, где по категорическому приказанию государя не мог быть никто, кроме дам? И с этим-то мужчиной государыня забирается в угол, шепчется, забывая обо всем, на глазах у придворных?
Гнев государя, не утоленный маршалом Суворовым, только искал подходящей сферы проявления. Теперь эта сфера была найдена, и император почувствовал даже облегчение!
Остальные дамы, равно как и великие княжны, заметили, куда был обращен его взгляд, и всех охватило беспокойство. Вид государя не обещал ничего доброго, а Марию Федоровну все очень любили и жалели, находя, что ей и без того приходится слишком много страдать от дурного характера мужа. О, если бы можно было предупредить ее! Но, впрочем, теперь это было бесполезно; этим можно было только навлечь на себя гнев государя, а Марии Федоровне все равно не помочь. И дамы затаив дыхание стали ждать, чем кончится все это.
Тем временем Павел Петрович стал медленно подбираться к тому углу, где сидела его супруга, и с удивлением разглядел ее собеседника — это был граф Безбородко, старый фаворит и министр императрицы Екатерины II.
Павел Петрович захотел во что бы то ни стало узнать, о чем могла говорить его супруга с Безбородко. Осторожно подкравшись к ним, он встал за спиной разговаривавших и незаметно прислушивался некоторое время к гнусавому, картавому голосу Безбородко.
— Да, всемилостивейшая государыня, — гнусавил тот, — Россию постигли крупные, я сказал бы, ужасные перемены. Состав судов, канцелярий и всевозможных учреждений сразу изменен его величеством; более двадцати тысяч дворян потеряло теперь свои должности, а это…
В этот момент Мария Федоровна увидела своего супруга и даже вскрикнула от неожиданности и испуга. Тогда граф Безбородко тоже обернулся и в отчаянии отскочил назад, увидев разгневанное лицо государя. Его вид был настолько комичен, что внутренне император не мог не рассмеяться. Кроме того, Безбородко, всегда державшийся при дворе шутом и слишком осторожный, чтобы пользоваться своим влиянием против великого князя Павла Петровича, не был неприятен последнему. Но внутренний смех касался только Безбородко; по отношению к Марии Федоровне раздражение государя отнюдь не прошло, и, ведя свою супругу к дворцу, он сказал ей:
— Ваше величество! Вы изволили только что совершить очень большой проступок против моих распоряжений. Вы позволили себе допустить мужчину в ложу, куда вход разрешен мной только дамам, да и то не всем. Кроме того, вопреки приличиям и этикету, вы позволяете себе забраться с этим мужчиной в уголок и говорить с ним шепотом, да еще и о политических делах. За это я подвергаю вас недельному домашнему аресту, так что благоволите в течение этого срока пребывать в своих апартаментах, никого не принимая и отнюдь не выходя лично. Таким образом, нам не придется увидеться вплоть до того, когда ваше величество отправитесь со мной в Москву для коронования.
Мария Федоровна густо покраснела, но ничего не ответила на это распоряжение, только в ее глазах промелькнула смесь укора и сожаления…
Со времени возвращения императорской четы из Москвы, где с особой помпой и блеском была совершена церемония священного коронования их величеств, Зимний дворец зажил чрезвычайно шумной и суетливой жизнью, так как каждый день находился какой-нибудь предлог для новых празднеств и пышных куртагов.
И сегодня тоже, по приказанию императора, должен был произойти большой вечер во дворце, где Павел Петрович хотел появиться исключительно среди своей семьи и самых высших государственных чинов. Видно было, что император собирался придать вечеру какое-то политическое значение.
Безбородко, пожалованный после коронования саном великого канцлера и титулом князя, уже целый час расхаживал с озабоченным и деловым видом по парадным залам дворца, проверяя, все ли сделано так, как он приказывал, основываясь на угадываемых желаниях императора. Перед одним из углов желтой гостиной, где был устроен целый зал из тропических растений, он простоял особенно долго, так как никак не мог решить, не покажется ли государю убранство гостиной чересчур замысловатым. Ведь Павел Петрович требовал во всем прежде всего простоты! Но сегодняшний приказ гласил: «Чтобы все было как можно роскошнее!» Как же найти, определить середину, граничащую между обоими требованиями?
Вероятно, Безбородко еще долго простоял бы в положении буриданова осла, обладающего свободной волей, а потому не имеющего возможности выбрать какую-нибудь из двух равных охапок сена, находящихся от него в равном расстоянии, если бы легкий шорох, раздавшийся позади него, не вывел канцлера из задумчивости.
Услыхав этот шорох, Безбородко поспешно обернулся и увидел молодую даму, положительно слепившую своей поразительной красотой. Это была Лопухина, новая звезда, взошедшая на горизонте петербургского двора взамен искусственно сметенной с придворного небосклона старой звезды — Нелидовой.
— Ба! Кого я вижу! — воскликнул Безбородко. — Богиня красоты и всех граций приблизилась ко мне, жалкому и убогому смертному! Но не изменяет ли мне зрение окончательно? Мне кажется, будто моя небожительница грустна, озабоченна и — верх насмешки над моим бессилием! — хочет просить меня о чем-то? Но что же может сделать Безбородко, жалкий в сравнении с властью и мощью ослепительной Лопухиной!
— Да бросьте вы, милый князь, эти цветистые комплименты! — с грустной досадой ответила Лопухина. — До того ли мне, чтобы выслушивать целые оды, когда время не терпит и мне грозят неприятности? Помните, что в Петербург я попала по вашей милости, — значит, вы и должны позаботиться о том, чтобы угрожающая мне опасность миновала!
— Ей-Богу, ничего не понимаю! — с неподдельным испугом произнес Безбородко. — Как? Вам, перед которой склонилась вся Россия, у ног которой находится сам государь, может что-нибудь грозить?
Он остановился и с искренним недоумением посмотрел на красавицу, дожидаясь, пока она откроет наконец, в чем дело.
Лопухина была еще очень юна, но преждевременное физическое развитие и рано пробудившаяся чувственность делали ее еще в отроческие годы похожей на зрелую девушку. И это придавало ей особенно манящий, раздражающий вид. Девственная упругость форм сочеталась с пышностью их расцвета: черные, пламенные глаза блестели веселостью и беззаботностью юности, но по временам их пронизывали жгучие молнии страсти и желаний. При всем этом она обладала еще дивной головкой классической красоты, отягощенной густыми, тяжелыми косами.
Павел Петрович в первый раз встретил ее в Москве, когда Безбородко был почтен великой честью и милостью принимать у себя государя и государыню. На этот вечер Безбородко пригласил Лопухину быть хозяйкой, причем хитрый царедворец таил заднюю мысль: он был уверен, что Лопухина понравится государю и таким образом представится возможность действовать на него через девушку. Это было тем более необходимо, что Нелидова приобретала все большее влияние, действуя заодно с императрицей, и это казалось опасным для политики, курс которой с каждым днем становился все страннее и нелепее. При помощи красавицы Лопухиной Безбородко и его друзья рассчитывали дать этому курсу совершенно новое направление. А так как генерал Лопухин, отец красавицы, принадлежал к числу этих друзей, то немудрено, если он стал первым и вернейшим союзником Безбородко.
Заметив, что Лопухина произвела на государя сильнейшее впечатление, генерал Лопухин, по настоянию Безбородко, откровенно поговорил с дочерью. Он пояснил ей, какое большое значение будет иметь для всей России, если удастся осуществить задуманное. Лопухина была слишком честолюбива и достаточно умна, чтобы не становиться на ходули добродетели, и при следующем же случае ей удалось окончательно очаровать Павла Петровича, притом настолько, что перед возвращением в Петербург государь приказал предложить Нелидовой покинуть не только Петербург, но и Россию.
Таким образом, главный враг партии Безбородко был удален. Оставалось только удалить еще другого — князя Куракина, и тогда можно было бы трубить победу. Но Куракин держался слишком ловко, и его никак не удавалось подцепить. И теперь, когда Лопухина стала жаловаться Безбородко на какие-то неприятности, князь первым делом подумал, что эти неприятности должны исходить от Куракина.
— Но говорите же скорее, в чем дело! — повторил он.
— Милейший князь, — с некоторым замешательством начала Лопухина, — мне удалось только что узнать от вполне осведомленного лица, что ее величество собирается разыграть сегодня вечером новую сцену, рассчитывая произвести ею большое впечатление на государя. Сегодня при появлении императора в большом зале государыня со всеми детьми рухнет на колени перед ним, приветствуя его как неограниченного самодержца при посредстве священного коронования, только что утвержденного в этом сане Самим Богом. Государыня хочет представить эту комедию так, как будто бы от ближайших к царю лиц и должна исходить инициатива высшего почитания, а на самом деле это просто самая низкая, самая недостойная интрига, направленная против нас, Вы только подумайте, какой вид будет это иметь? Ее величество и их высочества будут стоять на коленях, а мы нет! Значит, нет для государя более верных, более преданных, более восторженных подданных, чем члены его семьи. Нас хотят отодвинуть в тень, князь!
— Э, полно, прелестная, — небрежно ответил Безбородко, передернув плечами. — Я думал невесть что, а это — сущие пустяки! Ее величество любит разные апофеозы; она понимает, что над ее головой все время роятся опасные тучи, а потому и умасливает государя. Конечно, его величество будет тронут… Но если вы боитесь, что эта демонстрация может отодвинуть вас в тень, то кто же помешает и вам тоже пасть на колени при выходе государя?
— Но вы сами не понимаете, что вы говорите, князь! — вскрикнула Лопухина. — Сегодня государя приветствуют коленопреклоненно только члены его семьи. Если же и я примкну к демонстрации, значит, я причислю и себя тоже к императорской семье! Вы только подумайте, какое толкование дадут наши недруги всему этому! Скажут, что я хотела подчеркнуть перед всеми придворными свои отношения к его величеству… Нет, нет, князь, это никуда не годится, и вы должны во что бы то ни стало изыскать средство и способ помешать этой нелепой сцене!
— Но помилуйте, божественная, — улыбаясь, взмолился Безбородко, — что же я могу поделать, раз ее величеству пришла в голову подобная идея? Конечно, я сейчас же приму меры, чтобы парализовать действие этой сцены на его Величество, но помешать ей разыграться — это не в моей власти!
— А я говорю вам, что вы должны помешать! — крикнула Лопухина, топая ногой. — Берегитесь, князь, я не намерена оставаться простым орудием в ваших руках, если вы будете обращаться со мной так же небрежно! Я требую, чтобы моя воля была исполнена; если же гнусная сцена все-таки разыграется, тогда я порву наш договор и перейду на сторону ваших врагов. Уж они-то сумеют заставить события идти правильным ходом!
Видно было, что эта угроза немало смутила Безбородко, отлично знавшего дикий, неукротимый характер Лопухиной.
— Но разве я противлюсь вам хотя в чем-либо? — жалобно возразил он. — Я только не вижу средств предупредить затеянное теперь, когда осталось так мало времени! Быть может, у вас есть какая-нибудь идея? Так скажите мне ее, я сейчас же приведу ее в исполнение, хотя бы это грозило моим личным благополучию и безопасности!
— Еще того недоставало! — угрюмо кинула Лопухина. — Хорош же канцлер, если за советом по поводу важных государственных дел ему надо обращаться к первой встречной девчонке!
— Разве вы первая встречная?.. — начал было Безбородко.
Но Лопухина тут же перебила его:
— Я еще раз говорю вам, князь, бросьте комплименты. Надо дело делать, а не упражняться в красноречии. Вы не можете ничего придумать? Ну, так я дам вам намек на идею, а вы уж обдумайте ее и воплотите в более осязательный облик. Надо устроить так, чтобы его величество рассердился за что-нибудь на государыню и обидел бы ее перед вечером.
— А в крайнем случае, — сказал Безбородко, — если это не удастся, тогда я сделаю так, чтобы и вы могли коленопреклоненно встретить государя. Я рассчитываю — мне сегодня же удастся добиться подписания указа о возведении семьи Лопухиных в княжеское достоинство. Тогда будет вполне естественно, если новопожалованная княгиня падет к ногам государя! Это будет даже лучше: все заметят, с какой кислой миной государь встретит выходку своей августейшей супруги и с каким благоволением он поднимет вас с колен. Это будет такой афронт, что государыня первая пожалеет, зачем ей пришла в голову идея коленопреклоненной встречи!
Лопухина просияла и хотела что-то ответить, но в соседней комнате послышались шаги.
— Я не хочу, чтобы меня видели здесь с вами! — быстро сказала она и скрылась в противоположном направлении.
В гостиную вошел Кутайсов.
— Приветствую ангела-хранителя моего счастья! — воскликнул Безбородко, простирая руки и крепко обнимая молодого сановника.
— Ну, для ангела я стал чересчур мало воздушен! — ответил со своим обычным мягким юмором Кутайсов, комически показывая на располневшую талию. — В последнее время стал…
— Толстеть до неприличия! — подхватил Безбородко. — Да, милейший мой, это правда. И — странное дело! — это началось с момента коронования их величеств и увеличивается с колоссальной быстротой! Неужели на вас так подействовало заключение нами дружественного союза для противодействия разным нежелательным политическим влияниям?
— Уж не знаю, что именно подействовало, — ответил Кутайсов, — а только я, наверное, скоро похудею! Когда человек имеет постоянные поводы для раздражения и огорчений, тогда он начинает быстро сдавать в теле. А наш возлюбленный монарх — наилучший доктор для таких случаев! Ведь у него мысль работает как-то не по-людски, зигзагами. Не успел он замыслить одно, как уже перескакивает на другое… Думаешь, как парализовать одну нелепость, а на очередь становятся три новых. И главное — никогда не знаешь, что еще может последовать, и приходится вечно держаться начеку. Сегодняшний вечер особенно тревожит меня. Мне кажется, в воздухе не все спокойно и затевается что-то новенькое…
— Да, вы правы, нечто затевается, — ответил Безбородко, — и это нечто такого сорта, что при всей своей внешней безобидности может вызвать для нас неприятные осложнения. Я только что получил сведения о фарсе, который предполагают разыграть сегодня наши противники. Я уже ломал себе голову, как бы предупредить его. Мысль у меня есть, но привести ее в исполнение я могу только при вашем посредстве. Так пойдемте куда-нибудь в безопасное место, где нас не подслушают, и я расскажу вам все.
Князь обвил рукой полный стан своего юного друга и повлек его вон из парадных комнат дворца.
Наступил уже поздний вечер, а государь все еще не выходил из своего рабочего кабинета, где он сидел наедине с Кутайсовым. Не раз уже государыня, следуя переданному ей желанию царя повидаться с нею до выхода к приглашенным, приказывала доложить о себе, но каждый раз Павел Петрович отвечал ей просьбой подождать.
Наконец долгий разговор государя и его советника подошел к своему заключительному периоду.
— Я очень благодарен тебе, Иван, что ты сказал мне об этом, — сказал император, — только напрасно ты стараешься придать этой возмутительной дерзости характер простого женского кокетства. Ее величество должна сознавать себя прежде всего государыней и первой подданной царя, а уже потом женщиной. Попытки пойти наперекор прямому смыслу указа непростительны. Но я знаю, как наказать ее за это! Женщины больнее всего чувствуют мелочи — мы и накажем ее досадной мелочью… Да, кстати, — сам себя перебил государь, — Суворова доставили из имения в Петербург?
— Точно так, ваше величество, фельдмаршал прибыл несколько часов тому назад.
— Так отправляйся сейчас же к нему и привези его во дворец. Нам пора перейти к делу от благих намерений, а без Суворова нам едва ли удастся осуществить их. Да, французов пора смирить… Кстати, скажи-ка, как обстоит дело с французскими эмигрантами, проживающими в Петербурге? Что они, собственно, делают здесь, как относится к ним народ? И как ты думаешь, поддержат ли они нас, если мы двинемся войной на революционную Францию?
— Ряд вопросов, предложенных мне вашим величеством, ставит меня просто в тупик! — ответил Кутайсов. — Господи Боже! Представители других наций имеют несравненно более определенный облик, чем господа французы. Про немца всякий знает, что он — или ученый, или ремесленник. В особенности много сапожников и портных уже дала нам немецкая колония. Англичанин — почти наверное купец; итальянец — архитектор, скульптор, художник, певец или антикварий. Ну а что такое живущий в Петербурге француз — это почти невозможно определить сразу. Француз может стать всем, чем захочет, и это — крайне неудобное для нас свойство этой нации. Француз хватается за все, за все берется и с легкостью бросается из одной профессии в другую. Вчера еще он был сапожником, а сегодня он уже является гувернером в доме знатного русского. Вчера он был актером — сегодня открывает портняжную мастерскую. Словом, француз — это ртуть в человеческом образе. При таких обстоятельствах его политические убеждения очень ненадежны. Француз-легитимист с восторгом будет приветствовать наше выступление за роялистическую партию, но вот долго ли он пробудет легитимистом, этого как раз никто не может сказать. И может случиться так, что вчерашний легитимист и воин наших рядов завтра примкнет к самым отчаянным головорезам, санкюлотам!
— Ну, что же, в этом деле мы обойдемся и без них. Я сам мало и плохо верю в грядущую признательность французов за избавление их от революционной гидры. Но когда ставишь задачей исполнение долга, то вопрос о благодарности интересует очень мало. До сих пор я думал, что революционное бесчинство выведет французов из себя, что они сами постараются вернуться к лояльным нормам, что революционное чудовище пожрет самое себя. Да, вероятно, так и было бы, если бы санкюлоты не выдвинули вперед генерала Бонапарта, а он кружит французам головы бесконечными победами, благодаря которым Франция расползается все шире и шире. Швейцария, Италия уже захвачены… К чему же мы придем? Нет, пора положить этому конец, и только один Суворов в состоянии преградить дорогу этому дьяволу в человеческом образе — Бонапарту! Я должен сделать это не только как русский царь, но и как гроссмейстер Мальтийского ордена. Мальтийские рыцари всегда были образцом лояльности, беззаветной преданности делу чести и правды. Борьба с революцией — первый долг.
Шорох платья и стук отворяемой двери заставили его запнуться и с недовольным удивлением обернуться. Недовольство еще сильнее отразилось на его лице, когда он увидел, что вошла императрица Мария Федоровна.
Знаком руки отпустив Кутайсова, государь строго глядел на супругу, ожидая объяснений ее самовольного входа в рабочий кабинет.
— Простите меня, ваше величество! — сказала с обворожительной улыбкой государыня. — Простите за смелость явиться без разрешения. Но меня крайне беспокоило, почему мой государь все еще не соблаговолит выйти в зал к приглашенным. Я подумала, не случилось ли что-нибудь неприятное или печальное, и взяла на себя дерзость без разрешения проникнуть в ваш кабинет. Как видите, я уже совершенно одета.
Но здесь Мария Федоровна смущенно остановилась, заметив, что ее супруг с гневом, негодованием и величайшим отвращением смотрит на ее шляпу.
— Ваше величество! — холодно сказал он. — Я не только вижу, что вы одеты, но вижу также, как вы одеты! Мне уже пришлось слышать, будто ваше величество собираетесь ввести эту возмутительную моду, но я не хотел верить этому! Как? Вы осмеливаетесь надеть круглую шляпу, хотя вам должен быть известен указ, раз навсегда запрещающий носить это позорное головное украшение? Или вы думаете, что для государя не все его подданные одинаково равны и что вас может не коснуться мое приказание сдирать и разрывать без церемонии круглую шляпу с головы всякого, кто осмелится показаться в ней?
Государыня с возрастающим удивлением слушала слова царя.
На минуту ее щеки окрасились краской гнева, однако та сейчас же погасла, когда она спокойно ответила:
— Я никак не могла думать, что этот указ касается также и дамского туалета. Ведь запрещение носить круглые шляпы имело в виду мужчин, и я думала, что это делается по чисто политическим причинам. Очень часто заговорщики невинным на вид украшением маскируют свою принадлежность к преступному сообществу… Но дама, дамы! Да ведь дамская мода меняется чуть ли не ежедневно, так что тут дело только в кокетливом капризе. Да и притом круглая форма — это основная форма дамской шляпы. Как же быть в таком случае?
Не отвечая, государь быстро подошел к Марии Федоровне и резким движением протянул руку к шляпе, собираясь сорвать ее с головы. Но государыня, заметив это, сейчас же вытащила шляпные булавки и покорно подала ему рассердившее украшение.
— Вы спрашиваете, как быть с модой? Я сейчас наглядно отвечу вам на это! — сказал Павел Петрович, доставая из ящика коробочку, видимо заранее приготовленную. — Вот здесь у меня случайно нашлись булавки, с помощью которых я придам вашей шляпе достаточно благонамеренный и приличный вид. Вы изволили высказать опасную мысль, будто в России дамы должны подчиняться моде, а не своему государю! Ну, так я докажу вам, что в России и мода — это я!
С этими словами Павел Петрович скомкал шляпу в ладонях, так что она вся покрылась возвышениями и ложбинками. Затем, взяв несколько булавок, он принялся скалывать в виде пуфов эти возвышения, так что вскоре шляпа приняла совершенно иную, довольно странную и смешную форму.
Подавая обезображенную шляпу императрице, Павел Петрович сказал:
— В ином виде подобные шляпы не могут быть терпимы. Покорнейше прошу вас надеть теперь эту шляпу и появиться в ней сегодня на вечере…
— Но, ваше величество…
— Тише, ваше величество, тише! Ни малейших возражений или попыток как-нибудь уклониться от исполнения моего приказания!
— Но вы, конечно, шутите, ваше величество! — воскликнула Мария Федоровна, вспыхнув от долго сдерживаемого гнева. — Как, я должна явиться сегодня вечером в этой шляпе на придворном вечере? Да разве вы не видите, что это — не шляпа, а дурацкий колпак? Супруга русского императора не имеет права показываться в смешном виде — это значило бы унижать достоинство ее супруга и государства, и даже непонятный каприз самодержавного монарха не может заставить ее сделать это! Нет, вы шутите, ваше величество! Я с удовольствием сохраню эту шляпу как попытку вашего величества совершить переворот в области дамской моды, но надеть ее на голову категорически отказываюсь!
— А я говорю вам, что вы наденете ее! — крикнул Павел Петрович, изо всей силы хлопнув кулаком по столу. — Берегитесь, ваше величество! Самодержавная воля только тогда отвечает своему наименованию, когда во всем государстве нет ни одного лица, осмеливающегося уклониться от подчинения ей! И чем выше поставлен подданный, тем неуклоннее должен он соблюдать мою волю. Я приказываю, и берегитесь, если вы дерзнете упорствовать!
— Да сохранит вас Господь на этом пути! — с горечью сказала Мария Федоровна. — Много забот предстоит вам. Пока еще запрещены фраки, жилеты и круглые шляпы, но дело неминуемо дойдет и до нижнего белья. И вам несравненно труднее будет проверить, не кроется ли под монархическим платьем революционного белья…
— Не беспокойтесь, — с грубым смехом перебил государь, — если дело даже дойдет до этого, то никаких затруднений тут для меня не будет. Поверьте, если я заподозрю, что вы, ваше величество, осмеливаетесь хотя бы в белье отступать от предписанных мною образцов, то не постесняюсь приказать раздеть вас и осмотреть!
— О, я нисколько не сомневаюсь, что вы не остановитесь ни перед чем и способны поставить всякого в смешное и унизительное положение! — с краской возмущения ответила императрица. — Подобная система замечается с самого начала вашего мудрого правления! Ведь теперь обращается особенное внимание на то, чтобы у подданных не оставалось ни капли самоуважения, принадлежащего одному только царю. При встречах на улицах дамы должны вылезать из экипажей и, не обращая внимания на пыль и грязь, отвешивать его величеству глубокие реверансы!
— Да, — страстно произнес государь, — да, я восстановил эту часть древнего русского этикета и намерен строжайше придерживаться ее. В этом заключены вся полнота могущества, все величие древнего Московского царства, и наши подданные должны усмотреть из этого, что всякие попытки отразить на себе успехи европейской культуры будут жестоко преследоваться мною! Нам не надо культуры, нам не надо опасных новшеств! Русские были, есть и будут варварами, но такими варварами, которые не побегут за иностранцами, а заставят их следовать русскому примеру. В то время, когда за границей культура привела к пагубной развращенности нравов, русские благодаря своему варварству пребывали в голубиной чистоте нравов! Нам не надо культурного разврата; пусть уж будет варварская нравственность, пусть лучше русские будут неуклюжими медведями, чем прилизанными французскими обезьянами!
— И на выставке русских гороховых чучел первое место должна занять русская императрица, не так ли, ваше величество? — с глубочайшей иронией спросила Мария Федоровна. — Но только вот что я скажу вам: вы не совсем справедливы к обезьянам и медведям. Обезьяны редко причиняют вред, они больше забавляют, ну а медведь… Да вспомните хотя бы басню Лафонтена о медведе, взявшемся охранять сон пустынника… В Петербурге многое рассказывается о разных случаях, которые способны были бы вызвать смех, если бы не были так ужасны… И вспомнить недолго: только на днях разыгралась история с бригадиршей Лихаревой. Бедная женщина прилетела из имения за врачом, так как ее муж опасно заболел. В Петербурге она встречается с его величеством; но несчастная так взволнована, что думает только о том, успеет ли она или нет подоспеть с помощью к умирающему. Его величество пылает гневом на дерзкую, не остановившую экипажа. Кучера и лакея приказано сдать без зачета в солдаты, бригадиршу сажают в арестный дом при полиции. В заключение бригадирша схватывает жесточайшую горячку и сходит с ума…
— Что же вы хотели сказать этим? — угрюмо спросил государь. — Может быть, вы предполагаете, что я этого не знал? Да, на первых порах мой указ принес несчастье двум людям. Жалею об этом, но и впредь буду поступать так же, не давая запугивать себя никакими ужасами. Пусть гибнут не единицы, а десятки, сотни, тысячи, лишь бы в России знали, что воля самодержавного монарха не отступит ни перед чем и никогда! Вы можете быть сентиментальны, на то вы — женщина! Но я — прежде всего государь, а потому на первом плане у меня только благо и счастье государства…
— Но разве благо и счастье государства могут заключаться в полнейшем подавлении проблеска личности подданных? Разве человек никогда и нигде не может быть самим собой? Разве у себя дома, в тесном кругу своей семьи…
— Нигде и никогда человек не может забывать, что он — подданный своего даря!
— Но, ваше величество, вы держитесь в данном случае простой формы! Вот, например, ваш новый указ о танцах на придворных балах… Разве и это тоже нужно для блага государства?
— Да, благо государства требует полноты проводимого плана, неуклонности, цельности системы даже в мелочах. Государство может быть счастливо только тогда, если воля монарха стоит превыше всего. А это, в свою очередь, только тогда осуществимо, если личность государя до мелочей окружена наивысшим почтением. Вот почему я запретил все танцы, при которых танцующий может стать спиной к государю. Танцующий должен неизменно быть лицом ко мне. Это трудно, скажете вы? Ну что же, хореография обогатится новыми трудными танцами, и мой указ поведет только к усовершенствованию в этой области!
— Нет, ваше величество, ваш указ поведет только к упадку танца! Как и всякий другой род искусства, танец требует для своего развития того самого элемента, который вы так жестоко преследуете. Свобода — вот что элемент, в котором только может развиваться человеческая мысль!
— Свобода! — неистово закричал Павел Петрович, сжимая кулаки и топая ногами. — И вы осмеливаетесь с непонятной дерзостью кидать мне в лицо это слово? Да ведь я только несколько дней тому назад приказал цензорам следить, чтобы это гнусное слово не появлялось больше в русском языке и было заменено словом «послушание»! Да знаете ли вы, что «свобода» означает то же самое, что и «революция»? И русская императрица уверяет, будто мысль способна развиваться только в революции? Берегитесь, ваше величество!
Мария Федоровна бесстрашно подняла на разгневанного мужа свой кроткий взор и тихо ответила:
— Мне нечего бояться за себя, ваше величество, потому что о себе я не забочусь. Единственно, что меня мучает и заботит, — это ваша безопасность. И вам, а не мне следовало бы поберечься. Известно ли вам, как они называют вас? Павел Темный! Темный! Подумайте, выше величество, над этой оценкой вашего желания добра… Меня это так поразило, что я не утерпела и обратилась за разъяснениями к князю Куракину, случайно оказавшемуся поблизости…
— И что же ответил вам милейший князь Куракин? — с злобным хохотом спросил Павел Петрович. — Сами по себе указанные вами толки нисколько не интересуют меня, но слова господина вице-канцлера способны осветить мне кое-что из его тайных взглядов и намерений. Так потрудитесь повторить мне то, что он ответил вам!
— Князь сказал мне, что это прозвище дано вашему величеству только потому, что чернь любит тех, кто с нею заигрывает, а вы идете к благу, нисколько не играя в популярность…
— И в этом он прав!
— Кроме того, в народ проникают неверные слухи. Так, хотя народ и недолюбливает французов, но слухи о том, будто вы собираетесь объявить Франции войну, встречены народом очень недоброжелательно. Ведь война обыкновенно означает собою разорение для народа, даже если она и победоносна для государства. И вот народ не может понять, зачем вы ради блага Франции хотите подвергнуть бедствиям свою родную страну. Но князь разъяснил мне, что эти толки ошибочны и что вы не думаете о войне.
— Князь ошибается, — холодно отрезал Павел Петрович. — Я не только не думаю о войне, но и объявлю ее в самом непродолжительном времени. До взгляда народа на этот предмет мне нет ни малейшего дела Рассуждения и соображения от него не требуется — это мое дело. А дело подданных — повиноваться! И они будут повиноваться, черт возьми, будут! Все — от первых лиц до последнего раба! Начиная с вас, ваше величество, которая все-таки наденет сегодня измененную моими руками шляпу! Вы все еще не надели ее? Потрудитесь сделать это сейчас же, потому что я скоро выйду в зал. Ну-с, я жду.
— Так вы все-таки настаиваете на этом смешном приказании? — резко спросила императрица.
— Не вижу оснований отменять его. Однажды король Фридрих Вильгельм Прусский…
Мария Федоровна кое-как надела шляпу и гневно перебила государя:
— Не трудитесь поучать меня историческими примерами! Я и без того знаю, что Фридрих Вильгельм Первый тоже не умел быть вежливым с дамами!
Сказав это, Мария Федоровна резко повернулась и вышла из кабинета, не удостаивая супруга ни словом, ни взглядом на прощанье.
Выйдя из кабинета, она поспешила снять ненавистную шляпу, а придя к себе в комнату, обратилась к ожидавшим ее дочерям и сыновьям с следующими словами:
— Милые дети, по некоторым обстоятельствам я решила отказаться от своего плана приветствовать его величество коленопреклоненной встречей. В данный момент это оказалось бы неуместным. А теперь я должна просить вас оставить меня, так как я хочу четверть часа полежать: у меня что-то голова разболелась.
В этот момент послышался заразительный девичий смех. Великая княжна Елена, уже давно присматривавшаяся к шляпе, которую держала императрица в руках, смеясь, воскликнула:
— Но что случилось с маминой шляпой? Боже мой, что за ужас…
— Узнаю руку его величества государя и самодержца всея Руси! — насмешливо ответил великий князь Константин.
Мария Федоровна беспомощно махнула рукой. Великие князья и княжны замолчали и на цыпочках вышли из комнаты, оставляя государыню полежать на кушетке.
Тем временем парадные залы дворца были переполнены приглашенными, немало удивлявшимися, что их величества до сих пор не соизволяют выйти из своих апартаментов. По этому поводу стали циркулировать самые нелепые толки и предположения, которые, в свою очередь, наводили разговор на указы и мероприятия последнего времени.
Если бы государь мог слышать эти разговоры, он, пожалуй бы, поколебался в своей верности тезису: «В России царит единая воля монарха, подданным надлежит только повиноваться, а не рассуждать!» Он увидел бы, что никакая воля не может запретить человеку рассуждать и что рассуждения, вызванные желанием до конца соблюсти одну только самодержавную волю, способны более поколебать трон, чем отступления от узкодеспотических принципов.
Но он убедился бы и еще кое в чем. Среди лиц, негодующе или сатирически относившихся к царским распоряжениям, были и такие, которых он считал своими самыми верными помощниками и восторженными приверженцами. Тут были генерал-адъютант Ростопчин, князь Барятинский, граф Шувалов, личный секретарь Нелединский, граф Пален, да и мало ли еще!
Ведь надо было действительно потерять всякий человеческий образ, чтобы не поражаться странным скачкам, которыми шла царская мысль!
Еще недавно было строжайше запрещено носить фраки, жилеты, круглые шляпы и употреблять в разговоре слово «свобода». Теперь в добавление к этому указу предписывалось, как танцевать в высочайшем присутствии. Мало того, безнадежно лысея, Павел Петрович указом запретил употреблять в разговоре слово «лысый», чтобы не подать повода к неуважительным намекам на безволосие монарха. По той же причине он запретил изображать на вновь чеканенных монетах свой портрет. Но и это было далеко не все. Новым указом (их выходило по нескольку чуть ли не в час) предписывалось закрыть в России и строжайше запретить открытие новых типографий. Оставлялось только две: Сенатская — для печатания указов и Синодская — для печатания церковных молитвенников. Секретарь государя Нелединский страдал невыносимым поэтическим зудом и писал недурные стихи. Но государь нашел это несовместимым с важной должностью секретаря его величества и приказал Нелединскому бросить поэтические занятия. Вообще не перечесть было всего, что совершенно справедливо вызывало насмешливое недоумение русских.
Безбородко, сновавший во всех кружках, пытался было вмешиваться и доказывать необходимость тех или иных мероприятий, но его встречали таким градом насмешек, что чересчур усердному царедворцу приходилось махать рукой на насмешников и убираться подобру-поздорову. Особенно смущала князя единодушная смелость, с которой обсуждались царские указы. Он даже лишен был возможности донести на кого-либо государю, так как пришлось бы доносить на всех.
«Да, — думал он, пробираясь в дальний угол большого зала, — кажется, его величество действительно чересчур пересоливает! Как бы не вышло чего худого!..»
Раздумывая таким образом, Безбородко искал взглядом Лопухину. Заметив ее сидящей около большой пальмы в одиночестве, он как бы рассеянно подошел к этой пальме, уселся рядом с Лопухиной и сказал, глядя в другую сторону:
— Слушайте, но не поворачивайтесь, как будто мы и не разговариваем вовсе! Трюк, придуманный ее величеством, предупрежден. Кутайсов, который все знает, сумел свести разговор на дамские выдумки и мимоходом заметил, что государыня собирается появиться на вечере в круглой шляпе. Государь позвал ее величество, накинулся на нее с упреками, снял с нее шляпу, скомкал, измял и приказал появиться в изуродованной шляпе на вечере. Государыня вздумала отказаться, но разыгралась такая буря, что ей пришлось подчиниться. Зато ее величество сейчас же объявила их высочествам, что задуманная церемония с битьем челом отменяется.
— Так вот отчего их величеств все еще нет! — сказала Лопухина, оживляясь. — Но неужели же государыня все-таки выйдет в изуродованной шляпе? Вот-то прелесть будет! Ну и посмеюсь же я!
— Увы! Вы лишены этого удовольствия, божественная! Его величество через десять минут уже раскаялся, что обошелся слишком грубо с государыней, а потому он отправился к ней, извинился и разрешил ей шляпы не надевать! Но коленопреклонение-то отменено! Теперь вы можете сделать это соло, волшебница!
— И не подумаю даже, — резко ответила «божественная волшебница». — Очень мне нужно разыгрывать дурацкую комедию! Да и вообще Господь с ним! Он мне не нужен. Ведь теперь он примирился с женой и появится к нам озаренный семейным счастьем… Такая тряпка!..
Лопухина не успела договорить, как большие двери зала распахнулись, и появился государь с государыней, а за ними — весь сонм великих князей и княжон.
За многочисленной группой императорской семьи блестящей лентой потянулась свита в богато расшитых придворных мундирах и платьях.
При виде государя с лица Безбородко сразу сбежала насмешливая, язвительная улыбка, которой он отозвался на слова Лопухиной. Да и она тоже, казалось, сразу забыла о своей последней фразе, и, когда государь, отведя Марию Федоровну к ее месту на возвышении под балдахином, сам принялся обходить собравшихся, Лопухина встретила его взгляд с выражением страсти, пламенной любви, восхищения и покорности. Взгляд, которым он ответил ей на это, сразу растопил в Лопухиной малейший след раздражения, и она уже искренне просияла теперь.
Обойдя зал, государь вернулся к возвышению и сел рядом с государыней. Перекинувшись с ней несколькими словами — просто ради соблюдения формы, он встал и сделал знак рукой.
Все в зале застыли в ожидании. С воцарением Павла Петровича был введен новый, не существовавший доселе обычай: на куртагах, вечерах и придворных балах государь лично объявлял собравшимся о задуманных им важных переменах; иногда он спрашивал кого-нибудь из присутствующих о его мнении по поводу задуманного, и тогда вечер превращался в законосовещательное заседание. Теперь, судя по взволнованному виду государя, все решили, что будет объявлено что-нибудь особенно важное.
Так оно и было.
Мы уже говорили, что в то время боролись две партии: Куракина и Безбородко. На стороне первой были государыня и прежняя фаворитка Нелидова, на стороне второй — Кутайсов и генерал Лопухин с дочерью. Переоценив свои силы, Куракин позволил себе ряд притеснений по отношению к старику Лопухину, жившему по-прежнему в Москве. Кутайсов, говоривший по этому поводу с государем перед выходом, сделал из этих притеснений мощное орудие против канцлера, а Мария Федоровна невольно подлила масла в огонь, упомянув о своем разговоре с Куракиным.
Помолчав некоторое время и обведя зал взглядом, император наконец заговорил:
— Для государства всегда большая радость, когда ему предоставляется возможность отличить и возвысить человека, зарекомендовавшего себя верным подданным и работником. Таким человеком в данный момент для меня является генерал Лопухин, который оказал мне неоценимые услуги при переформировании русской армии, причем многое, на что не решался я сам, он произвел с такой быстротой, точностью и отчетливостью, что преисполнил меня величайшим удивлением и уважением к себе. Этот человек доказал, как много может совершить подданный, если проникается намерениями и планами своего государя и отождествляет свою волю с волей монарха. Поэтому я счел за благо возвести генерала Лопухина со всем его нисходящим потомством в княжеский сан, причем, торопясь известить генерала о последовавшей милости, я уже послал к нему в Москву князя Куракина. Для генерала будет двойной радостью выслушать эту весть из уст князя Куракина, потому что, как я узнал, князь Куракин был жесточайшим врагом генералу и доказал эту вражду рядом притеснений и беззаконных издевательств. В этом отношении князь Куракин совершил величайшее преступление. Служа своему государю, он должен был понимать, что всякий полезный верноподданный — первый друг другого верноподданного. Князь же был врагом генералу. Так как преданность Лопухина уже засвидетельствована мною, следовательно, недостаточно верным подданным был именно Куракин; а потому ему повелено мною оставаться в Москве. Я освободил его от тягот службы мне, тем более что мне надоело терпеть возле себя человека, вечно со мной несогласного и готового бесчестно изменить при исполнении высказанную мною волю. Куракин осмелился забыть, что первый долг подданного — повиновение, что как у человека одна голова, так и у государства одна голова и что монарху нужны только дельные руки. Между тем Куракин именно хотел быть не рабочими руками, а приказывающей головой. Да послужит постигшая его немилость предупреждением всякому из вас!
Государь замолчал и снова обвел взором всех присутствующих. Он заметил гнев, сверкавший во взорах государыни, радость, переполнявшую лучистые глаза Лопухиной, растерянность, смущение одних придворных и торжество других. Он заметил также, что недовольных, смущенных, растерянных лиц было гораздо больше, чем радостных и торжествующих, и нахмурился.
Неизвестно, чем кончилась бы эта сцена, если бы внимание всех не было отвлечено в этот момент появившимися в зале новыми лицами.
Это был Кутайсов, который почтительно вел под руку старика Суворова.
Увидав последнего, государь просветлел и ласково улыбнулся старому герою. Но Суворов взглянул на него с такой угрюмостью и недоброжелательством, что Павел Петрович даже вздрогнул, и его недовольное лицо нахмурилось еще больше.
Все затаив дыхание ожидали самой бурной сцены. Не говоря уже о том, что Суворов осмеливался так непочтительно глядеть на государя, старый фельдмаршал позволил себе явиться на парадный вечер не в блестящем мундире, а в каком-то старом, весьма заплатанном и не менее замасленном одеянии.
Но каково же было удивление присутствующих, когда лицо государя снова просветлело.
Павел Петрович сошел с возвышения, быстрыми шагами подошел к старику и сказал, протягивая руку, с самой очаровательной улыбкой:
— Бесконечно рад видеть вас снова у себя, фельдмаршал Суворов!
— Так-то оно так, — ворчливо ответил Суворов, — а только жалко, зачем это вашему величеству понадобилось тревожить меня поздно вечером. Ведь всем известно, что я ложусь спать вместе с курами, так как встаю в два часа, а тут вдруг является фельдъегерь, сажает меня в тележку и мчит в Петербург, Фу-ты, Господи! Думал отдохнуть хоть тут, а меня ночью вдруг во дворец требуют… Положим, я мог бы самым спокойным образом оставаться в постели, потому что вашему величеству угодно было так обойтись со стариком, что ему никакой царь не нужен и не страшен… Ну да как-никак, а я — слишком русский человек, чтобы пользоваться преимуществами своего старческого положения. Вот я и пришел… Только простите за наряд, ваше величество! Сам знаю, что эта куртка неказиста, но раз меня лишили команды, так и этот мундир чересчур роскошен!
— Господи Боже мой! — воскликнул в ответ государь. — Да неужели вы считали, что мы разошлись с вами навсегда? Правда, я лишил вас командования, но потому, что вы вели себя не очень-то хорошо по отношению ко мне. Но это все — мелкие ссоры, наши частные дрязги, которые не могли помешать мне оставаться русским царем, а вам — фельдмаршалом Суворовым, жемчужиной русского народа. Не так ли? Ведь вы — все еще Суворов, которым может по справедливости гордиться каждый русский!
— Кукареку! — вместо ответа прокричал Суворов, делая вид, будто хлопает крыльями и нетерпеливо роет одной ногой землю.
— Вот великолепный ответ, — рассмеялся государь, — да, ответ, который лучше всего доказывает, что перед нами действительно Суворов. Так вот разве нашему Суворову так уж повредит, если он однажды не ляжет вовремя спать? В обычное время можно ложиться, когда угодно, но если в поздний час необходимо столковаться по поводу важной битвы, то может же царь потревожить своего фельдмаршала?
— Да почему вы, ваше величество, все зовете меня фельдмаршалом, когда я теперь милостью вашего величества вот что, — и Суворов с комическими ужимками дунул на пальцы, как бы сдувая бесконечно маленькую пылинку.
— Полно! — ответил государь. — Суворов никогда не переставал быть великим русским фельдмаршалом. Правда, вы задели мое самолюбие так болезненно, что я должен был удалить вас на некоторое время. Но ведь самолюбие — далеко не худший из пороков, которыми страдают венценосцы. Теперь я переболел и не могу долее отказываться от удовольствия видеть возле себя нашего славного русского героя! И первое, что я должен сделать, это спросить вас, дорогой фельдмаршал, какого вы мнения о господах французах и их делах?
У старика Суворова заблестели глаза; он сразу забыл свое недовольство и воскликнул:
— Ах, ваше величество, французы — преподлый народ, но их Бонапарт — великий человек! Когда я в своем изгнании читал о его походах и успехах, то меня зло брало, почему я должен сидеть сложа руки. «Ах ты дьяволенок ты этакий!» — думал я. Право, ваше величество, Бонапарт был бы достоин быть моим сыном. Я драл бы его как Сидорову козу, и тогда он стал бы полководцем не хуже, чем теперь, но зато не стал бы потворствовать цареубийцам! Двадцать семь шкур спустил бы я с него, а дурь из головы выбил бы! Правда, это — такой чертенок, что, говорят, с ним никому не управиться. Да только есть еще на свете старик Суворов. Помилуй Бог, молоденек еще Бонапарт, чтобы с Суворовым поладить! Эх, ваше величество, ваше величество! Как я умолял матушку Екатерину Алексеевну дать мне тысяч сорок бравых молодцев да пустить на французишек, а ее величество все — «погоди» да «погоди»! Наконец смилостивилась, дала… А тут — слышу — взял Бог к себе нашу матушку…
— Я очень рад слышать все это, — сказал Павел Петрович, подойдя еще ближе к старику и положив ему на плечо руку. — Рад тем более, что от души хочу дать тебе возможность помериться для торжества правого дела с Бонапартом…
— Уррра! — неистово закричал Суворов. — Спаси Господи люди Твоя!.. Матушка умерла, зато сынок жив… Ваше величество, — со слезами сказал он, сразу переходя в серьезный тон, — ведь мне уже шестьдесят восемь лет! Ведь пора уже мне совершить свою последнюю и лучшую работу!
— И вы сделаете ее, дорогой фельдмаршал! — торжественно сказал государь. — Только я дам вам не сорок, а семьдесят тысяч людей. А теперь скажу вам по секрету следующее: такой человек, как вы, много дороже всяких реформ и переобмундировок!
— Спасибо, государь, о, спасибо за эти милостивые слова! — воскликнул растроганный Суворов. — Земно кланяюсь вашему величеству за них!
Старик и в самом деле хотел отвесить государю земной поклон, но император ласково обнял его и не допустил опуститься на колени.
— Ну, значит, сегодня все опять налажено! — сказал он. — Но медлить нельзя, вам придется завтра же выехать в Вену, где вас встретят подобающим вам образом. Там вы в качестве моего уполномоченного обсудите с австрийскими генералами план совместной кампании, затем подоспеют наши войска, да и с Богом, на врага, за правое дело! А теперь до свидания, милый фельдмаршал! Ступайте домой и отдыхайте с Богом!
Суворов низко поклонился государю, по обыкновению соединяя в этом поклоне шутовство и придворную элегантность, почтение и насмешку. Затем он быстро попятился к двери и скрылся.
Разговор государя с Суворовым отвлек внимание общества от инцидента с Куракиным — Лопухиным и вызвал после удаления фельдмаршала оживленный разговор среди присутствующих.
Сам Павел Петрович вернулся на свое место и обратился к супруге с каким-то замечанием. Он хотел вызвать ее на разговор, но государыня отвечала ему настолько кратко и односложно, насколько это было возможно. Она окончательно не могла справиться с охватившими ее возмущением и негодованием на все то, что ей пришлось сегодня услышать.
Все, все усиливало ее дурное расположение духа. Итак, война все-таки будет объявлена. Ни с того ни с сего Россия вмешается во внутреннюю жизнь других государств, хотя в ней самой далеко не все благополучно и благоустроено! И во главу армии ставят Суворова?! Императрица никогда не любила Суворова за его выходки и шуточки. Но это было еще туда-сюда. По ее мнению, было скверно то, что государь, постоянно проповедующий цельность абсолютистской системы и несгибаемость в проводимых мерах, сам отступил от своих взглядов. Ведь вышло так, что государь попросил прощения у Суворова, тогда как дерзкий фельдмаршал так и остался при своем. К чему же это было нужно? Если Суворов действительно один только способен победоносно закончить войну с Францией, то войну начинать нельзя: ведь Суворов стар и может умереть, что же будет тогда? А если он не один, так зачем же было государю внезапно идти на примирение и уступки?
Затем эта история с Куракиным. Князь был большим другом императрицы, и она лично страдала из-за его удаления. А главное — ведь это был преданный и честный патриот! Он бескорыстно служил русским интересам, и вот награда… Кто же рискнет быть честным с царем и бесстрашно указывать на его промахи, ошибки? Быть дерзким, как Суворов, можно, но быть честным, как Куракин, нельзя?
Это ли не опасный путь?
А главное — все это делалось для торжества Лопухиной! Ее партии хотелось войны, восстановления Суворова в прежнем значении, удаления Куракина — и все это сделано! Государыня, как женщина, уже чувствовала всю оскорбительность случившегося!
Вдобавок ко всему этому поведение Лопухиной подливало еще больше масла в огонь раздражения Марии Федоровны. Спокойно выслушав слова государя о пожаловании ее отца и ее самой княжеским титулом, Лопухина и не подумала благодарить за это, а спокойно осталась стоять на прежнем месте, только ее взор, устремленный на императрицу, выражал язвительную насмешку, иронию, вызов.
«Ну, кто ближе царю, кто ему нужнее?» — казалось, говорил этот взор.
— Ваше величество, мне дурно, я должна уйти к себе! — со стоном прошептала императрица.
Государь озабоченно подал руку Марии Федоровне и повел ее из зала.
Великие князья и княжны тоже тотчас же покинули бальный зал, а за ними оставили его и придворные дамы и свита.
Вслед за тем начался и разъезд.
В последний период, будучи поглощенным как военными делами, так и предпринятыми реформами управления, государь посвящал очень мало времени своим детям. Поэтому во дворце произвело большое впечатление, когда однажды государь приказал юной княжне Александре явиться к нему в кабинет.
Не без тайной жути подчинилась молодая девушка этому приказанию отца Она совершенно не могла представить себе, с какой целью требует ее отец, и именно неизвестность-то и томила ее больше всего. Ведь государь стал такой странный в последнее время! Он был хмур, озабочен, иногда сердился без причины, другой раз без причины сиял. Как знать, в каком именно настроили позвал он ее?
Великая княжна вошла в кабинет к отцу бледная, смущенная, взволнованная. Но ласковый привет, которым встретил ее отец, и его задумчиво-спокойное лицо ободрили девушку, и она уже значительно спокойнее села по его приглашению в кресло подле стола.
Александра Павловна была любимой дочерью государя. В последние недели ему совершенно не приходилось видеть ее, и теперь Павел Петрович с искренней, нескрываемой радостью встретил приход дочери. Это была самая красивая, умная, обворожительная из всех великих княжон, да и, пожалуй, самая несчастная тоже. Разрыв с юным шведским королем, помолвленным с нею, болезненно отразился на ней; она впала в тяжелую меланхолию и в конце концов слегла так, что врачи не надеялись на ее выздоровление. Болезнь сильно отразилась на ее наружности, и теперь Павел Петрович с радостным удивлением заметил, что в течение того времени, пока они не видались, молодость снова взяла свое, и Александра Павловна опять ослепляла чарующей красотой.
— Дорогая Александра, — начал государь, — я должен серьезно поговорить с тобой. Ты до сих пор была все еще так молода, что не приходилось задумываться относительно твоей дальнейшей судьбы. Правда, несмотря на молодость, ты уже успела испытать недетское горе. Но несчастную историю с шведским королем твое сердечко осилило, как я вижу, и опять ты сияешь беззаботной весной. Таким образом, я надеюсь, что ты позволишь мне озаботиться выздоровевшим сердечком и приискать тебе жениха, который авось будет тебе не менее мил, чем первый герой твоей милой юности!
Догадавшись уже по первым словам отца, что он имеет в виду, Александра Павловна густо покраснела и испуганно задрожала, а затем промолвила:
— Милый папочка, умоляю тебя, не говори мне о браке! Правда, я больше и не думаю о короле Густаве, но мое сердце остыло, и там нет места новой любви. Я страстно желала бы навсегда остаться незамужней и умереть, не разлучаясь с тобой!
— Ну, ну, — сказал государь, ласково поглаживая руку дочери, — не будем тратить время на пустые разговоры! У порядочной девицы сердце не может остыть от того, что ловкий хват, влюбивший ее в себя, оказался негодяем. Выслушай меня, пожалуйста, внимательно и спокойно! Ты знаешь, что я никогда не благоволил к тому брачному проекту. Конечно, я не мог идти против желаний моей матери, а твоей бабушки, да и жаль было бы насиловать твои чувства, которые ты так беззаветно отдала этому молодчику. Но мне лично он никогда не нравился. Уж один его костюм чего стоил… Ну да не будем тревожить прошлое! Скажу просто: хотя я никогда не прощу этому господину, что он осмелился поступить с дочерью русского императора как с какой-то деревенской лавочницей, но в душе я рад, что этот брак расстроился, рад, потому что не верю в возможность твоего счастья с ним; с политической же точки зрения брак с шведским королем был бы бессмыслен и бесполезен. Теперь я нашел тебе другого жениха. Один из австрийских принцев имеет честь просить твоей руки, Александра! Прочный союз с австрийской императорской семьей всегда казался мне желанным. Австрия — это не какая-то рыбацкая Швеция: с нею нас связывают совместные интересы; и твой брак должен положить начало сердечному слиянию обеих наций в дружбе и уважении. Принц, о котором я говорю, — австрийский эрцгерцог Иосиф, палантин венгерский, соединяющий вместе с блеском рождения истинно рыцарское сердце. Как только мы изъявим наше согласие, эрцгерцог явится лично в Петербург.
На лице великой княжны явно отразилась сильная душевная борьба.
— Прошу дать мне время на обсуждение, — сказала Александра Павловна.
— Обдумай мое предложение, Александра, но, пожалуйста, сделай это поскорее. Я был бы очень рад, если бы ты свободно вынесла благоприятное для меня решение. Ты доказала бы этим, что достаточно близко принимаешь к сердцу интересы как мои, так и всей России. Пойми, совместные действия наших войск против революционных французов положили начало дружбе наций, а победы Суворова вызвали среди австрийцев чувство уважения к нам. Если эрцгерцог Иосиф и великая княжна Александра Павловна подадут друг другу руки, то это окончательно скрепит две могущественные страны, и таким образом, воюя против Франции с оружием в руках, мы мирно завоюем Австрию! Теперь это зависит от твоего «да» или «нет»!
— О, папа, — оживленно воскликнула Александра, — как я рада, что война в Италии пошла соответственно твоим надеждам и ожиданиям, и как я тебе благодарна, что даже среди таких больших забот ты не забываешь обо мне, о моей жизни и счастье! И раз ты связываешь это счастье еще вдобавок с политической миссией, раз я действительно могу быть полезной тебе и родине, то не стану и раздумывать! Я согласна, отец!
— Я всегда любил своих детей! — воскликнул государь, сердечно обнимая дочь.
В этот момент дверь с силой распахнулась, и в кабинет вбежал великий князь Константин. Он был в глубоком трауре, что составляло резкую противоположность его страстным, быстрым движениям.
Нельзя сказать, чтобы государь любил этого своего сына; последний отталкивал его своими несдержанностью, резкостью и дерзостью. Когда Константин был еще подростком, ему по приказанию императрицы Екатерины для забавы дали роту солдат, так как у великого князя с самого раннего детства сказывалась сильная склонность к военной карьере. Но в первый же день, вздумав произвести учение в этой роте, Константин впал в такую ярость от недостаточно стройной маршировки, что избил офицеров палкой, а нижним чинам вышиб зубы.
Тогда у него отобрали эту роту и вернули только в виде свадебного подарка: Константина женили на принцессе саксен-кобургской.
И тут великий князь выкинул фортель. В первую же брачную ночь (около трех часов утра) он бросил молодую жену, чтобы произвести учение в своей роте. По этому поводу Мария Федоровна сказала мужу: «Уж не знаю, действительно ли это военное неистовство обещает в Константине хорошего генерала, но только плохого семьянина оно в нем сразу обнаруживает!»
Помимо всего этого Константин отличался тем, что не стеснялся вслух, открыто смеяться над отцовскими мероприятиями и указами; причем эти насмешки зачастую облекались в более чем оскорбительную форму. Все это, разумеется, не могло содействовать установлению хороших отношений между отцом и сыном.
Павел Петрович знал о резких выходках и замечаниях Константина по его адресу и проявлял далеко не отцовскую нежность в его присутствии. Однако Константина, видно, нисколько не огорчало это обстоятельство. Он платил своему августейшему отцу тою же монетой.
Обыкновенно Константин Павлович никогда не заходил к отцу без особенно важных причин. Если же он сделал это сегодня, то по приказанию самого Павла Петровича. Сегодня было назначено торжественное погребение тела последнего польского короля Станислава Августа, и Константин должен был зайти за отцом для присутствия при печальной церемонии.
— Может быть, я пришел не вовремя, — сказал он, заметив недовольный взгляд отца, — но ваше величество соизволили приказать мне явиться в этот час, чтобы доложить, готово ли все для погребения. Так как все готово и лошадь, на которой ваше величество соизволите отправиться, подана, то я и явился сюда.
— Я очень рад, — холодно ответил император, — если ваше высочество на этот раз сделали все действительно хорошо. Но это еще не дает вам основания являться раньше времени, а вы пришли ровно на две с половиной минуты ранее назначенного мною часа. Но, — продолжал он, подойдя к окну, — насколько я вижу, пока еще ровно ничего не сделано. Может быть, вы и отдали соответствующие приказания, но пока я еще не вижу многих лиц, которые должны принять участие в процессии. Приказов мало; надо было проследить, исполнено ли приказание, и эти две с половиной минуты вы могли бы употребить именно на это! Заметьте себе, ваше высочество, что хороший солдат никогда не должен являться раньше времени. Опаздывать плохо, но опоздание можно наверстать, а преждевременное появление иногда приводит к проигрышу целого сражения!
— В таком случае, — с дерзкой усмешкой ответил великий князь, — мне лучше всего сразу сознаться, что заставило меня совершить столь ужасное преступление и явиться на целых две с половиной минуты раньше времени! Дело идет о просьбе, исполнением которой ваше величество несказанно обяжете меня. Вот я и хотел успеть замолвить за себя словечко до похорон. Дело в следующем. Мне очень хотелось бы отправиться в Италию на театр военных действий. Там совершаются великие дела, там творятся такие подвиги за царя и отечество, что мне просто стыдно киснуть в Петербурге. Я прошу разрешения вступить добровольцем в армию фельдмаршала Суворова.
Государь ответил на эту просьбу сына язвительным хохотом.
— Могу себе представить, что именно гонит в бой несчастного мужа! Ты чувствуешь себя не очень-то хорошо в объятиях супружеской любви, вот тебе и пришло в голову принять участие в подвигах за царя и отечество! Ну что же, я не откажу тебе в спасающей руке! Даже больше, я облеку твое бегство от семейного очага в государственную миссию. Ты передашь Суворову оправленный бриллиантами портрет благодарного ему государя вместе с просьбой носить его на своей груди. Я чувствую себя в большом долгу перед нашим героем — ведь он делает там просто чудеса! Так вот сегодня же я назначу лиц твоей свиты, и завтра ты можешь отправиться в путь. В данный момент ты застанешь Суворова еще в Турине, однако он пробудет там недолго, потому что неутомимый старик уже изыскивает подходящее поле для новой решительной битвы. А теперь выслушай то, что касается лично тебя. Я не могу допустить, чтобы ты лез к Суворову в качестве сотрудника, потому что для этого Суворов слишком велик, а ты еще слишком ничтожен. Я напишу фельдмаршалу письмо, в котором попрошу его дать тебе возможность, не вмешиваясь, наблюдать за всеми военными операциями, дабы ты мог извлечь из этого полезные уроки для будущего. Но никакого личного участия ты принимать не должен, во всяком случае, я строжайше запрещаю тебе соваться туда, где твоей жизни будет угрожать хотя бы малейшая опасность.
— В таком случае, — со злобой воскликнул великий князь, — я предпочитаю вообще оставаться дома и никуда не ездить. Жалею, что побеспокоил ваше величество просьбой; исполнения ее мне теперь вовсе не нужно. Можете быть спокойны, с моим семейным счастьем дело обстоит далеко не так плохо, и я в состоянии выдержать его еще довольно долго.
— Ну нет, — возразил государь, — нет, милейший Константин, здесь тебе оставаться нельзя! Ты сам навел меня на мысль послать Суворову знак моей признательности, а для передачи подарка у меня нет человека более подходящего, чем ты. Что касается твоей, как мне кажется, не очень-то счастливой семейной жизни, то это — уже твое дело; я не вмешиваюсь, устраивайся как знаешь. Да и то сказать, в нашей семье со счастливыми браками всегда не везло, хотя теперь, я надеюсь, дело изменится и твоя сестра, только что выразившая свое согласие на сделанное через меня предложение, будет не в пример прочим очень счастлива. Можешь передать Суворову, что ее высочество великая княжна Александра Павловна намеревается выйти замуж за брата императора, эрцгерцога Иосифа!
Константин Павлович с неподдельным участием повернулся к сестре и в теплых выражениях пожелал ей счастья; она ответила на них так же сердечно и ласково. Видно было, что брата и сестру связывала очень нежная симпатия.
Государь некоторое время смотрел на них обоих и потом сказал:
— Так вот, Константин, будь готов завтра же выехать и не забудь предупредить об этом свою энергичную и чересчур легко вспыхивающую супругу, а то она еще устроит нам здесь скандал из-за тебя… Вообще, я думаю, тебе будет не худо покинуть на некоторое время Петербург. Уж очень все как-то серо и недружелюбно здесь. Люди смотрят на нас словно людоеды, собирающиеся позавтракать и желающие выбрать кусочек получше.
— В таком мизерном положении может оказаться только император! — с резким смехом перебил отца великий князь. — Мы, великие князья, слишком лишены всякого значения и влияния, чтобы иметь столько врагов, сколько, быть может, мы заслуживаем. Зато ваше величество представляет собою несравненно более лакомый кусочек для завтрака. Да и немудрено! Вы только и занимаетесь тем, что дразните худшие инстинкты людей, и в результате получаете то, что если кому-нибудь удается наступить хотя бы на кончик носа царской тени на полу, то и это делается со сладострастием и связывается с определенными мыслями!
— Что же может поставить в вину мне хороший русский? — спросил Павел Петрович, невольно отступая на шаг назад, так поразила его страстная язвительность в интонации и мимике сына.
— Господи! — воскликнул Константин. — Да ведь ваше величество только и делаете, что бросаетесь из одной крайности в другую. То вы носитесь с мужиками, изливаете на них океаны милостей, хотите сделать из них первое сословие в стране, а потом ни с того ни с сего на них же сыплются строгости, и если следствием нового указа являются волнения среди них, то несчастных мужиков карают, как самых страшных бунтовщиков. Каких-нибудь негодяев, лакеев без стыда и совести, вы чуть не ежедневно возносите на высоты почета, а заслуженного генерала Мейендорфа, лучшего знатока кавалерийского дела в России, вы самым унизительным образом отправляете в ссылку за старый мундир, надетый впопыхах. Вы ненавидите и преследуете гвардейцев, а они мстят за это самым жестоким образом, потому что прозвище «проклятые пруссаки», данное теперь остальным солдатам, изобретено гвардейцами, и это порождает ненависть и рознь между отдельными войсковыми частями, между боевыми единицами, государь! Жилеты и фраки, уже вошедшие во всеобщее употребление, теперь запрещены, и люди боятся шить себе что-нибудь другое, потому что и это другое может быть запрещено завтра же. Из уст в уста передают рассказ о несчастном декораторе-французе, который, работая в церкви на лесах, снял кафтан и остался в брюках и жилете, чтобы свободнее было работать. Несчастного отодрали за Это, как только можно было. А ведь это был француз-легитимист, за братьев которого сражается Суворов. Рады ли будут французы такой помощи? Словом, нет такого потаенного уголка в России, где бы не трепетали перед царем, словно перед диковинным чудовищем, способным в любой момент разразиться неожиданными карами. Да знаете ли вы, ваше величество, что маленькие великие князья и княжны, играя в разбойников, для вящей иллюзии учатся подражать гримасам разгневанного царя, так как страшнее этого они не могут ничего представить себе? Никто не чувствует себя в России в безопасности, а те, кто почтен милостью царя, трепещут более всего, так как чем крупнее была вчера милость, тем огромнее может быть завтра кара. И то, и другое одинаково незаслуженно… Словом, народ, встречая на улицах ваше величество, не знает, встречает ли он данного ему Провидением царя, который должен заботиться об их славе, могуществе и безопасности, или ему повстречался бич Божий, ниспосланный в наказание за прошлые грехи!
Государь, по мере того как Константин говорил, краснел все больше и больше. Он даже не мог сердиться — так неожиданно было ему слышать эту страстную, прямую речь. Он пытался прервать сына, приказать ему замолчать, но каждый раз, поднимая на него свой взор, встречал такой убежденный, такой пронизывающий взгляд его, что невольно потуплялся снова и начинал чувствовать, что смущение все более и более овладевает им.
Константин замолчал. Он тяжело дышал, и видно было, как он волновался, как страдал, говоря все это. Молчал и государь. Прошла минута невыразимо томительного смущения.
Вдруг чей-то жалобный стон прорезал тишину. Павел Петрович вздрогнул, поднял голову и заметил, что простонала Александра Павловна, о которой оба они забыли и которой было до ужаса неприятно присутствовать при таком тяжелом разговоре между отцом и братом, одинаково любимыми ею.
— Ступай к себе, дитя мое, — ласково сказал ей государь, — здесь ты не научишься ничему хорошему!
Великая княжна с видом величайшего облегчения выбежала из комнаты.
Помолчав некоторое время, государь заговорил:
— Я никогда не подумал бы, что все мои стремления нашли такую печальную оценку. Разумеется, я никогда и не рассчитывал нравиться всем и каждому, потому что в этом случае я должен был бы быть полнейшим нравственным ничтожеством. Не нравиться никому — в этом еще чувствуется определенное величие, потому что сильный человек должен быть всегда готов к тому, что его не оценят, не поймут, не разгадают. Но с этим считаться нельзя. Пусть все ворчат — лишь бы я сам чувствовал, что исполняю по крайнему разумению свой долг. И я надеялся на то, что страна встретит с некоторым удовлетворением мой образ действий по отношению к Франции. После того как Суворов завоевал Турин, Мантую, покорил все прочие крепости и захватил весь Пьемонт, парижская директория слала мне курьера за курьером, умоляя о мире. Сам Суворов присоединился к этим просьбам. Я же сказал, что это было бы оскорблением России, ее воинству, если бы я остановился на полдороге. И я думал, что русские скажут: вот царь, который видит свою честь в чести России, и пусть он — друг или недруг крестьян, пусть он закрывает вольные типографии, запрещает чтение французских газет, ношение жилетов, фраков и старых мундиров, он — все-таки истинный друг России. И вот… — говоря это, государь задумчиво посмотрел в окно. Вдруг его мысли приняли новое направление и он сказал — Однако теперь, как я вижу, уже собрались все лица, назначенные мною участвовать в погребении польского короля; нам пора! Пойдем, Константин! — И, не дожидаясь ответа сына, он резко повернулся и твердым, прямым, как он сам, шагом направился к двери.
Великий князь последовал за ним.
Всецело отдаваясь государственным делам, не имея зачастую времени для сына, Павел Петрович находил тем не менее время на то, чтобы лично следить за возведением новой, задуманной им постройки.
Зимний дворец с его потайными ходами и запутанными коридорами представлял собою не очень-то безопасное убежище, а между тем в последнее время государю приходилось порою задумываться и об этом. Кроме того, Зимний дворец был слишком полон воспоминаниями, тенями прошлого, а Павлу Петровичу хотелось создать для царской семьи нечто совершенно новое — ведь он верил в то, что его царствование знаменует собою новую эру для страны, а такому царствованию следовало иметь свой памятник.
Исходя из этого, государь предпринял постройку нового дворца, который был назван Михайловским. Этот дворец обошелся в огромную сумму, что представляло собою немалую жертву в такое время, когда война и без того отнимала массу денег… Но государь не смотрел ни на что — так страстно хотелось ему видеть осуществление своей мечты. Поэтому, когда в ноябре 1800 года дворец был приблизительно готов, государь поторопился поскорее переехать туда, хотя внутри него была такая сырость, что со стен лились потоки воды.
Но окончательное переселение царской семьи было отложено на девятнадцатое число, когда предполагалось отпраздновать новоселье парадным обедом, после которого вечером предполагался пышный маскарад.
Все утро этого дня государь находился в большом нетерпении. Пока он еще занимался в кабинете Зимнего дворца, но ему хотелось поскорее съездить в Михайловский, чтобы посмотреть, все ли там готово. Однако сначала он хотел исполнить одно дело, которое в его душе как-то странно связывалось с окончательным переездом в новое, безопасное жилище.
Это дело касалось гусара Бауера, который до сего времени служил в суворовской итальянской армии, но был отправлен фельдмаршалом под строгим арестом в Петербург с донесением о том, что он, Бауер, хвастал перед прочими офицерами своего полка готовностью убить царя, для чего ему пока еще не хватало только удобного случая, но едва этот случай настанет, как он, Бауер, не упустит его.
Суворов не хотел сам решать, как быть в столь исключительном деле, а потому и отправил Бауера в Петербург. Здесь военный суд приговорил гусара к смертной казни, но государь, к удивлению всех, заменил ее пожизненным заключением в крепости.
В течение десяти месяцев, во время которых Бауер находился в крепости, государь беспрестанно интересовался им и справлялся о нем. В первое время донесения были очень неблагоприятны для узника: он неистовствовал, сыпал на голову царя жесточайшие проклятья, разражался бессмысленными угрозами. Но потом в его поведении произошел какой-то перелом. Бауер съежился, затих, стал часами молиться в своей камере и всем своим видом свидетельствовал о глубочайшем раскаянии.
Государь пожелал воспользоваться просветлением арестанта, чтобы лично допросить его и узнать, как могла прийти ему в голову мысль о цареубийстве.
Когда Бауера доставили под конвоем во дворец, государь приказал ввести арестованного к нему в кабинет без всякой стражи.
Вид узника произвел на Павла Петровича сильное впечатление. Он думал увидеть какого-то зверя, злодея по наружности, а перед ним был очень молодой, стройный, изящный человек, которого не портил даже ужасный арестантский костюм. Государь подошел к упавшему на колени узнику и долго всматривался в его кроткие голубые глаза, как бы желая прочитать там ответ на интересовавший его вопрос.
Узник не опустил взора перед пытливым взглядом императора. Произошла продолжительная и тяжелая немая сцена.
— Ты — тот самый Бауер, который хвастался тем, что в любой удобный момент убьешь царя? — тихо спросил Павел Петрович. — А между тем твой вид не говорит ни о злодействе, ни о развращенности. Полагаясь на него, я доверил бы тебе жизнь любого человека… Или убить царя легче, чем простого человека? Что ты думал об этом?
— Простите безумца, ваше величество! — воскликнул Бауер. — Я сам не понимаю теперь, как это могло прийти мне в голову. Мне даже кажется, что я был не в полном разуме. Разве стал бы я иначе вслух говорить о таких замыслах? В Италии было очень жарко, у меня кружилась голова. И вот однажды я задумался о страданиях России, и у меня мелькнула мысль, что эти страдания прекратились бы, если бы вашего величества не стало на свете. Я отогнал от себя эту мысль, но по мере того как жара усиливалась, мною овладевало все более и более сильное, непреодолимое желание говорить, кричать, вопить о необходимости убийства нашего государя!
— Неужели это возможно? — с величайшим удивлением спросил государь. — Да, я знаю, что в помраченном уме могут затаиваться самые противоестественные мысли. Но мысль о цареубийстве, Боже мой, да как же можно дойти до такой мысли? Как же должен себя чувствовать человек, которым овладела она?
— Мне кажется, — с трепетом ответил молодой офицер, — что только глубокая вера в необходимость акта и очень важные причины могут привести человека к этому У него должны быть сильный ум и жестокое сердце. Он должен быть в состоянии одним мановением ока окинуть весь исторический и политический горизонт, чтобы безошибочно найти на нем темную точку, обусловливающую цареубийство как необходимость… Похож ли он или нет на прочих людей — не знаю, но, в то время как сердце должно окостенеть у него еще до того, как он придет к этому решению, дьявол неминуемо должен наложить свой отпечаток на его взоры, выражение лица и движения.
— И все это для того, чтобы убить государя? — грустно сказал Павел Петрович. — Разве государя легче убить, чем простого человека? Ах, если бы ты знал, какое невыразимое мучение, пока выяснишь себе и решишь, какой именно дорогой должно идти ко благу государства и для оправдания своего сана! Ведь цари — мученики! Они разрушают надежды, казнят, карают, а сами страдают за каждую жертву политической необходимости, потому что в них борется государь с человеком. Убить царя! Но ведь если сам царь не желает смерти, то только потому, что не хочет сбежать с поста, как трусливый часовой! Царь говорит: «Да свершится воля Твоя!» — и страдает, страдает без конца… Нет, я не хочу верить, что в тебе говорила злая воля. Мне ближе та мысль, которую ты выразил: жара помутила твой ум, и в припадке безумия ты говорил о том, о чем не мог серьезно думать. Виной — жара, страдания похода… А вы действительно страдали от жары?
— Да, ваше величество, — ответил Бауер, — мы сильно страдали от жары, усталости и голода. Правда, иногда на этой почве разыгрывались пресмешные истории, вызывавшие смех у солдат и поднимавшие их дух. Не говоря уже о том, что сам фельдмаршал всюду шел с шуткой, с ласковым, ободряющим словом, иногда судьба посылала минуты веселости. Так было однажды с его высочеством великим князем Константином. Его высочество от голода дошел до полного отчаяния и изнеможения. Однажды, когда наши войска проходили деревней, где мы рассчитывали приобрести пищевые запасы и ровно ничего не нашли, великий князь с отчаяния стал предлагать крестьянам пригоршню золотых дукатов за пару картофелин и ломоть хлеба. Но у крестьян у самих ничего не было. У великого князя даже слезы выступали на глазах, но он сейчас же оправился и сказал: «Говорят, что желудок принца может переварить что угодно. Уж не попробовать ли мне позавтракать этими дукатами?» Мы невольно расхохотались, и сам великий князь, забыв муки голода, хохотал громче всех!
— Вот как? — смеясь, сказал государь. — Ну, что же, я очень рад, что великому князю пришлось помучиться. Я отпустил его в Италию с приказанием сейчас же вернуться обратно и отнюдь не принимать участия в военных операциях. Но он бомбардировал меня с пути и из Италии письменными просьбами о разрешении остаться при войсках. Очевидно, жажда воинских подвигов была в нем не слабее жажды попользоваться парой итальянских картофелин, за которые он был не прочь отсыпать пригоршню дукатов, что само по себе очень многозначительно для такого человека, как его высочество. Но теперь он вернется героем, хотя и с подведенным от голода желудком… — Государь с улыбкой задумался о сыне. Вспомнив затем, кто такой Бауер и зачем тот здесь, он тряхнул головой, отгоняя посторонние мысли, и сказал — Так вот, и я уже высказал, что считаю твою болтовню просто следствием временного затемнения разума. Десять месяцев крепости — достаточное наказание за бессмысленную болтовню. Восстанавливаю тебя в прежнем чине и достоинстве с зачетом проведенного в тюрьме времени; ты как будто никогда не покидал полка. Забудь о тюрьме, чтобы забыть также о прежних безумных мыслях. А чтобы ты мог рассеяться после десятимесячного воздержания и поста — вот тебе немного денег!
Государь кинул пораженному офицеру кошелек с деньгами, ласково кивнул головой и поспешно вышел в другую комнату, чтобы отдать соответствующие распоряжения и избежать выражений признательности нежданно обласканного им офицера.
Новоселье в Михайловском дворце было отпраздновано парадным обедом, к которому были приглашены только немногие избранные. Зато на бал, который должен был последовать через несколько часов после обеда, были разосланы приглашения в самые широкие круги, и едва только бурная ноябрьская ночь спустилась на землю, как залы нового дворца, освещенные «а-джиорно», стали наполняться приглашенными.
Редко когда государь был в таком великолепном настроении духа, как в этот вечер. Он с особенным удовольствием лично водил особо почетных гостей по помещениям дворца, чтобы похвастаться дивным мрамором и бронзой, приобретенными в Риме и Париже для украшения нового дворца. Действительно, все здесь по первому взгляду чаровало взоры, и гости искренне восхищались всем виденным. Но — странное дело! — зачастую возгласы восхищения вдруг смолкали, и это случалось каждый раз, когда гости внимательнее приглядывались к стенам: из-под дорогих картин виднелись крупные капли сырости, потолки были в сероватых потеках, в углах золоченых стен разрасталась зеленая плесень.
Но сам император, казалось, даже не замечал этого и продолжал с восхищением показывать гостям богатое убранство комнат. Он, как ребенок, которому только что дали новую игрушку, не только не переставал любоваться ею, но и хотел, чтобы ею восторгались другие, а потому водил за собою по бесконечной анфиладе огромных зал пышную толпу.
В то время как внимание государя было отвлечено этим, в одном из дальних залов, в углу, собралась группа людей, о чем-то таинственно перешептывавшихся между собой. Несмотря на то что император был далеко, а в соседнем зале шли оживленные танцы, разговаривавшие по временам испуганно осматривались по сторонам.
Среди них заметнее всего была фигура графа фон Палена, недавно назначенного командующим всех расположенных в Петербурге военных сил.
Казалось, что в этом кружке Пален играл первую скрипку.
— Право, стоит полюбоваться, — произнес он, поблескивая черными, жгучими глазами, — как его величество выбивается из сил, показывая гостям и подданным великолепие нового дворца! Его величество от восторга даже надулся, словно шар! Жаль только, что стены отнюдь не разделяют высочайших чувств. Он радуется жить в них, а они плачут сыростью от огорчения принимать его…
— По-моему, этот дворец является отличным символом теперешнего жалкого состояния России, — отозвался граф Беннигсен.
Это был один из храбрейших русских полководцев, уже неоднократно отличавшийся в кампаниях последнего десятилетия царствования Екатерины II. Хотя Павел Петрович и недолюбливал Беннигсена, но способности и старательность последнего были настолько велики, что государю еще недавно пришлось пожаловать ему чин генерал-лейтенанта.
О том, что Беннигсен отвечает ему такими же, если не еще более враждебными чувствами, государь отлично знал, но сам он в высокой степени отличался тем, что различал своих личных врагов от вредных, по его мнению, людей для страны, и насколько он был беспощаден к последним, настолько же терпимо относился к первым.
— Да, — повторил Беннигсен, — этот дворец является отличным символом теперешнего состояния России. Ведь и в нашей несчастной родине из-под показной роскоши указов и правительственных забот явно проступают гниль, плесень и тление. Так пусть же проклятие упадет на голову того, кто…
— Бога ради, Беннигсен, — испуганно сказал Пален, положив руку на плечо генерала, — оставь эту опасную тему! Я знаю, что ты собирался сказать, но подумай сам, дорогой друг, разве для успеха нашего дела не требуется прежде всего величайшая осторожность? Малейшее легкомысленное слово способно погубить и нас, и нашу великую задачу… А главное, ты ошибаешься чуть ли не в исходной точке нашего проекта. Да, я согласен, что настоящая система правления ведет страну к гибели, что не Божья рука направляет деятельность нашего несчастного монарха. Поэтому-то я и хочу поставить на карту все, чтобы добиться его отречения. Но отречения, Беннигсен, отречения, а не смерти! Пусть ни единый волосок не спадет с главы Божьего помазанника, иначе я первый отступлюсь от нашего дела!
Беннигсен с нескрываемой иронией обвел насмешливым взором остальных участников собеседования и, увидев, что на их лицах тоже отразились негодование и возмущение излишней осторожностью и совестливостью Палена, хотел сказать что-то очень едкое. Но в этот момент он увидал, что к их группе приближаются еще трое военных, и воскликнул:
— А, князьки! Добро пожаловать! Идите-ка да послушайте, как наш добродетельный Пален проповедует высшую мораль!
«Князьками» оказались трое Зубовых. Хотя, как мы знаем, Павел Петрович и изгнал Платона Зубова, а остальных подверг удалению от двора в немилости, но партия заговорщиков, видевшая в Зубовых надежных помощников и пособников, работала до тех пор, пока государь вновь не призвал их к себе. Впрочем, об истинных мотивах возвращения Зубовых мало кто знал, и в придворном обществе ходили относительно этого самые невероятные истории. Говорили, что один из Зубовых хотел выкрасть у старика герцога курляндского его красавицу и богатую наследницу-дочь и что остальные братья своими бесчинствами окончательно дискредитировали русское имя за границей. Поэтому все ждали, что Зубовых с возвращением их ожидают строгие кары, так что их появление на блестящем празднике было встречено крайним изумлением. Никто не знал, что заговорщики сумели ввести в заблуждение даже самого Кутайсова, по представлению которого государь и вернул милость Зубовым. Кутайсов совершенно искренне доказывал, что теперь, когда Россия быстрыми шагами идет к внешней и внутренней мощи, следует позаботиться о сплочении вокруг трона дворянства, а для этого надо забыть старые вины и объединить около престола все высшее русское дворянство общей государевой милостью.
Кутайсов был искренне уверен, что подает императору благой совет. Но, кроме того, он был также лично заинтересован в возвращении Зубовых. Дело в том, что Кутайсов, возведенный недавно в графское достоинство, хотел утвердить и укрепить в стране новый титулованный род, а это было возможно только в том случае, если Кутайсовы породнятся с другими, более древними родами. Умри сегодня государь и лишись благодаря этому Кутайсов своего влиятельного положения, как завтра уже все будут смотреть на Кутайсовых свысока, как на людей недавнего низкого происхождения. Совсем другое будет, если ко времени смерти государя второе поколение Кутайсовых будет уже связано узами брака с первыми родами России. Вот почему, когда заговорщики намекнули Ивану Павловичу, что Платон Зубов очень не прочь предложить свою руку и сердце дочери Кутайсова, Екатерине Ивановне, то Кутайсов и принялся хлопотать перед государем о помиловании Платона, Валерьяна и Николая Зубовых.
Хлопоты Кутайсова увенчались успехом, и теперь все трое Зубовых были также приглашены на новоселье в Михайловский дворец.
— Проповедует высшую мораль? — переспросил Платон. — И, разумеется, в отношении интересующего нас проекта? Ну что же, это ничему и никому не мешает. Мне рассказывали про разбойника-итальянца, который отличался таким благочестием, что не выходил на работу, не помолившись Богу, а по возвращении приказывал служить заупокойные обедни за убиенных. «Мне нужны их кошельки, их молчание, — говорил он в объяснение этого, — но лишать их вечного спасения я, как добрый христианин, не считаю себя вправе!» Если перефразировать это изречение соответственно нашему положению, то…
— Господа, — прошептал вдруг генерал от артиллерии князь Татшвили, — обратите внимание, с какой подозрительностью наблюдает за нами Кутайсов!
— Мой нареченный тестюшка? — смеясь, воскликнул Платон Зубов. — Пойду приветствовать его и справлюсь о здравии очаровательной Екатерины Ивановны. А вы, друзья мои, лучше всего разойдитесь, потому что в последнее время мы стали действовать уж очень на виду.
— И это я считаю самым безопасным, — возразил Пален. — Вообще, господа, у меня есть план, которым я надеюсь придать нашему несчастному заговору характер государственной миссии. Но в данный момент Зубов прав и нам лучше разойтись!
Кружок стал мало-помалу таять, и заговорщики постепенно расходились в разные стороны, как бы продолжая начатый невинный разговор.
Пален остался один. Опустив голову, он медленно побрел к дальней гостиной; там никого не было, и граф задумчиво опустился в одно из кресел.
Через некоторое время послышался шум быстрых шагов, и в гостиную вбежал великий князь Александр. Он был очень возбужден танцами, его матово-бледное лицо теперь сильно раскраснелось, а глаза сверкали веселостью и энергией.
— А, вы здесь, милейший Пален? — весело сказал он, опускаясь в кресло. — Какой удачный бал сегодня! Не правда ли, граф?
— Ваше императорское высочество, — торжественно сказал Пален, вставший при входе великого князя и теперь вновь усевшийся рядом с ним, — позвольте мне поговорить с вами без всякого стеснения и оговорок. Я знаю, что на балах не принято говорить о серьезных делах, но время не терпит, и если мы не примем мер, то все мы, все, не исключая и вашего высочества, погибнем.
— Вы пугаете меня, милый Пален, — озабоченно сказал великий князь. — В чем дело?
— Я уже имел не раз случай обсуждать с вашим высочеством положение момента и доказывать, что все мы идем к гибели. Я говорил вам, что его величество явно нездоров душою и что эта болезнь требует от нас принятия соответственных мер. В последнее время душевная болезнь его величества настолько возросла, что опасность стала крайней. Неужели, ваше высочество, вы думаете, что вы хоть сколько-ни будь в безопасности при настоящем положении вещей? Государю приходят странные мысли в голову. Так, не далее как вчера он в моем присутствии заявил, что считает для государя необходимым быть совершенно одному и что семья только стесняет венценосца в его намерениях. Насколько я знаю из других источников, государь собирается удалить императрицу Марию Федоровну в Астраханскую губернию, а вас, ваше высочество, посадить в Шлиссельбургскую крепость. Как только его высочество Константин Павлович вернется из Итальянского похода, его посадят в Петропавловскую крепость…
— Но к чему вы говорите мне все это, граф? — бледнея и хватая Палена за руку, спросил великий князь Александр Павлович.
— Для того чтобы прояснить вашему высочеству, в какой опасности находится в данный момент Россия. Все мы дошли до апогея злоключений… Ваше высочество, страна требует от нас мер к ее спасению, но мы будем считать себя только тогда вправе сделать это, когда будем иметь ваше согласие как наследника-цесаревича и будущего государя России!
Сильный испуг отразился на сразу побледневшем лице великого князя.
— Но, — заикаясь от замешательства, пробормотал он, — но… вы не собираетесь… сделать… самое ужасное?
— Самое ужасное? Но что именно кажется вашему высочеству самым ужасным? — спокойно переспросил Пален.
— Не знаю, да и знать не хочу! — резко бросил великий князь, вскакивая с места.
Пален тоже встал и сказал:
— Ужасное может быть необходимым, и тогда оно уже не ужасно, ваше высочество! Но у нас слишком мало времени, чтобы говорить загадками. Буду говорить прямо. У меня и в мыслях нет лишать его величество жизни. Просто, как неспособный к управлению человек, он должен отказаться от трона в вашу пользу. Конечно, мы могли бы сделать все это, не говоря ни слова вашему высочеству, но мы хотим показать, что мы — не бунтовщики, а верные слуги трона.
— Но кто такие вы? — спросил Александр Павлович. — Я не знаю вас, а потому как же могу я ответить на ваш вопрос?
— Если вашему высочеству угодно видеть моих друзей, то достаточно обвести взором присутствующих в зале.
Мы — это вся верноподданная, вся благомыслящая Россия, ваше высочество!
— Это слишком неопределенно, — взволнованно возразил великий князь. — Во главе этого замысла, конечно, находятся близкие ко двору люди, и я хочу знать их имена.
— В таком случае я назову вашему высочеству главных участников замысла. Три Зубовых, граф Беннигсен, князь Татшвили… Да и мало ли?
— Все это такие люди, на которых можно положиться, — задумчиво сказал великий князь. — Но у меня сердце не лежит к вашим планам, граф.
— Сердце не должно играть роль там, где на первом плане должны быть поставлены рассудок и чувство долга, — ответил Пален. — И у меня сердце не лежит к тому, чтобы предпринимать что-либо против государя, которого я, несмотря ни на что, искренне люблю. Но если иначе нельзя? Если, давая волю чувствам и сердцу, мы совершаем преступление против родины? Что там случилось? — испуганно вскрикнул он вдруг.
Из гостиной было видно танцующих в большом зале. Вдруг музыка смолкла, танцующие сразу остановились, и взволнованный ропот, донесшийся из зала, свидетельствовал, что там случилось что-то особенное.
Великий князь Александр и граф Пален поспешили туда. Оказалось, что прискакавший курьер привез весть о смерти фельдмаршала Суворова.
Это печальное известие произвело страшное впечатление на государя и на всех присутствующих. Ведь армия осиротела, без Суворова дело русского оружия уже не пойдет прежним блестящим шагом. Неизвестно теперь, не придется ли русским войскам отдавать французам обратно все, что они отняли у них?
Разумеется, танцы расстроились. Государь с семьей ушел в свои апартаменты, а следом за ним разошлись с бала и все приглашенные.
С каждым днем все острее чувствовался разлад, наступивший между государем и всеми остальными: как с его семьей, так и с высшими чинами государства. Даже Кутайсов, страстный поклонник всех мероприятий государя, по временам недоуменно разводил руками и не находил слов. Мечта Павла Петровича сбылась — он был совершенно один. Но это не принесло ему того душевного спокойствия, на которое он надеялся. Он видел, что возбуждение все растет, что в столице явно неспокойно, но не знал, что ему делать и как подавить этот глухой ропот, который только чувствовался, не выходя пока наружу.
Одна мера сыпалась за другой, но все это уходило в зловещее молчание и пустоту. И это молчание, эта пустота угнетали государя.
Все это отражалось на его состоянии духа, которое становилось с каждым днем все мрачнее и угрюмее. Государь не видел иного пути к счастью страны, кроме того, который наметил себе, но вместе с тем не находил возможным следовать этим путем. Беспричинные вспышки гнева все учащались. Все более дрожали окружавшие его лица, так как никто не был уверен в том, что его ни с того ни с сего не сошлют в Сибирь, не разжалуют, не отдадут под суд.
Долее такое положение вещей не могло продолжаться, и партия графа Палена признала, что вынуждена приступить к действию.
Вечером 23 марта 1801 года во дворе Михайловского дворца можно было заметить какую-то тень, которая взволнованно ходила взад и вперед, по временам поглядывая на окно царской спальни, как бы дожидаясь какого-то сигнала.
Вот в окне сверкнул и погас слабый свет. Наблюдавший за окном вздрогнул и внимательно уставился туда взором. Он не заметил, как к нему подкрался какой-то офицер, который положил ему руку на плечо и тихо спросил:
— Что вы делаете здесь, граф Пален?
Пален вздрогнул, обернулся и увидал перед собою великого князя Александра Павловича.
— Боже мой, это вы, ваше высочество? — сказал граф. — Вы так легко одеты, а сегодня такой пронизывающий, сырой ветер.
— Время теперь во всех отношениях пронизывающее и неспокойное, — с дрожью в голосе ответил великий князь. — Сегодня с наступлением темноты мне стало вдруг так страшно, так тоскливо, что я не мог усидеть у себя в комнате. Ведь каждый день в Петербурге исчезают люди, от которых не остается даже следа. Исчезают и знатные, и простые, и никто не знает, что с ними сталось… Я хотел уже лечь спать, но вдруг мне пришло в голову, что ведь я могу и не проснуться, а если проснуться, так совсем в другом месте… И я поспешил одеться кое-как, чтобы выйти сюда. Пусть лучше меня треплют стихии, чем одолевают призраки Михайловского дворца… И я оказался прав в своих расчетах. Здесь я встретил вас, граф, и, надеюсь, вы расскажете мне что-нибудь интересное, если только не забыли, что когда-то рассказывали мне относительно общества бравых людей и хороших граждан.
— Сегодня, — сказал Пален, — я обедал у милейшего генерала Талицына, командира Преображенского полка, вместе с генералом Депрерадовичем, командиром Семеновского полка, и многими офицерами. Мы провели время так весело, что нам не хотелось надолго разлучаться, так что мы назначили себе свидание возле Михайловского дворца. Ведь нам предстоит много потрудиться сегодня ночью в этом дворце, ваше высочество! Настал такой момент, когда раздумывать да откладывать уже нельзя. Между прочим, за обедом у генерала Талицына был добрый десяток молодых людей лучших фамилий, которых я лично привел к генералу из казематов Петропавловской крепости. За что эти молодые люди были лишены чинов, дворянства, биты кнутами и заключены в крепость — этого не знает никто: ни они сами, ни тот, кто так жестоко распорядился их судьбой. Ваше высочество! Таких молодых людей пока еще, слава Богу, немного, но если мы будем ждать еще долее, то через месяц все лучшее и славное в России будет опозорено, разгромлено. Ваше высочество! Вы сами должны признать, что гражданский долг требует от нас предупреждения дальнейшего разгрома! Подписали ли вы, ваше высочество, прокламацию, которую я дал вам вчера и которой вы уполномочиваете нас совершить замышляемый нами шаг?
Великий князь колебался. Вдруг черная туча набежала на луну, и наступившая темнота придала Александру Павловичу храбрости, решимости. Казалось, то, что великий князь не в силах был произнести при свете луны, помог сказать ему вдруг наступивший мрак. Великий князь Александр достал из-за обшлага рукава какую-то бумагу и, подав ее Палену, сказал взволнованным голосом:
— Я подписал эту прокламацию, граф, потому что, взвесив все, что вы мне говорили, увидел, что не могу поступить иначе! Но я соглашаюсь на это только под одним условием, от которого не отступлю ни в коем случае: жизнь моего отца должна быть пощажена, так как я принимаю не трон, а регентство вплоть до выздоровления его величества и полного прояснения его рассудка!
— Это прекрасно, и я сам держусь такого же взгляда, — ответил Пален, пряча бумагу. — Так с Богом, ваше высочество! Ступайте к себе — я вижу, что сюда идут Зубовы и граф Беннигсен. Будьте, пожалуйста, в своей комнате, чтобы я мог в нужный момент известить вас…
— Хорошо, так и будет! До свидания, милый Пален, и помните мое условие!
С этими словами великий князь поспешно скрылся во дворце.
Пален пошел навстречу Зубову и Беннигсену. Вскоре к ним присоединился еще и адъютант императора Аргамаков, который был очень важным членом заговора: имея свободный пропуск во дворец, он мог беспрепятственно ввести туда и заговорщиков. Вслед за Аргамаковым пришло много офицеров, бывших на обеде у генерала Талицына. Пален заметил, что большинство их было сильно разгорячено вином, и шепотом сказал Аргамакову, не лучше ли оставить их во дворе на страже, не впуская в апартаменты, но адъютант только пожал плечами, ничего не ответив на опасения графа.
Когда все заговорщики собрались, Пален принялся распределять их роли. Зубов, Беннигсен и Аргамаков должны были пройти в спальню императора, чтобы заставить его подписать акт отречения. Пален не хотел входить в спальню, а предполагал стоять возле двери, чтобы иметь возможность пустить в ход тот или иной отряд охраны заговорщиков, так как могло случайно произойти столкновение с дворцовой стражей.
Когда все было выяснено и решено, заговорщики с соблюдением всех предосторожностей направились во дворец. У входа они разделились, и каждый отряд стал подниматься по особой лестнице.
Аргамаков повел Зубова и Беннигсена той лестницей, которая вела прямо в апартаменты государя. Когда они проходили дверь, им пришлось неожиданно столкнуться с часовым, который окрикнул их:
— Кто идет?
— Тише! — крикнул Аргамаков. — Разве ты не видишь, куда мы идем?
Солдат вытянулся в струнку. Аргамаков и его спутники быстро скользнули мимо часового и дошли до дверей комнаты камердинера императора, и тот сейчас же открыл дверь при легком условном стуке адъютанта.
В комнате камердинера оказалось несколько гусаров.
Один из них, догадавшись, зачем пожаловали сюда все эти господа, кинулся на них с обнаженной шашкой.
Но Беннигсен был наготове; он одним взмахом сабли раскроил гусару голову, и тот без стона и шума сполз на пол.
Затем, не раздумывая и не колеблясь, все они быстро вбежали в спальню императора.
Зубов был впереди всех и прямо подбежал к кровати государя.
— Что за черт! — вдруг воскликнул он. — Да ведь кровать пуста!
Не отвечая ничего, Беннигсен принялся тщательно осматривать комнату и наконец нашел Павла Петровича скорчившимся за каминным экраном. Беннигсен подошел к нему и твердо сказал:
— Вы арестованы по приказанию его величества императора Александра. Ваша жизнь будет пощажена, если вы не окажете нам ни малейшего сопротивления!
Государь совершенно механически поднялся со скамеечки, на которой он примостился, но не был в состоянии сказать ни слова.
На его посеревшем лице явно отразилась высшая степень испуга и замешательства.
В каком жалком виде был теперь грозный Павел Петрович! Он стоял босиком, в ночном колпаке и фланелевой фуфайке, а перед ним с покрытыми головами, обнаженными саблями и грозными взглядами стояли его подданные, еще несколько часов тому назад трепетавшие перед одним его взором!
Наступила томительная, неловкая пауза. Никто не знал, что же теперь надо делать!
Первым, как и всегда, оправился от смущения хладнокровный Беннигсен. С методическим спокойствием и тщательностью он принялся осматривать комнату. Тут было двое дверей, кроме той, в которую они прошли; одна из дверей вела в помещение императрицы, другая — в кладовую, где хранились знамена и оружие. Беннигсен сейчас же распорядился запереть двери в апартаменты Марии Федоровны и вынести знамена и оружие.
Это как бы пробудило императора из его остолбенения. Он схватил саблю, лежавшую на стуле возле кровати, замахнулся ею и крикнул:
— Что вам здесь нужно?
Саблей он чуть не задел князя Зубова. Это привело Зубова в ярость, и он крикнул:
— Что нам нужно? Вы арестованы!
— Разве я могу быть арестован? — изумился Павел.
В это время в коридоре послышался дикий вой и грохот, и на пороге показался генерал Татшвили с заговорщиками.
Увидев их, Павел вновь взмахнул саблей. Задетая резким движение лампа упала и потухла. Наступил мрак.
Луна слабо светила, и это был единственный свет в комнате. Было едва видно, как Татшвили кинулся на государя.
Беннигсен закричал:
— Ваше величество, не пытайтесь защищаться, иначе мы не отвечаем за вашу жизнь!
Но император сумел вырваться и вскочить. Тогда Татшвили, Аргамаков и Зубов кинулись на него, свалили на пол, и Павел, падая, изо всей силы ударился головой об угол мраморного стола.
Беннигсен выбежал в соседнюю комнату, чтобы достать свечу.
Когда он вернулся, государь был мертв.
— Боже мой, что вы наделали! — раздался испуганный голос Палена, внезапно вошедшего в спальню.
Не дожидаясь ответа, он выбежал из комнаты и направился к великому князю Александру Павловичу.
При известии о смерти отца великий князь побледнел и затрясся.
— Ведь вы же обещали сохранить ему жизнь!
— Ваше величество! — торжественно ответил Пален. — Сейчас не время предаваться скорби. Надо поспешить с присягой. Я уже распорядился…
— Но что же будет с бедной матушкой…
— Я сейчас отправляюсь к ее величеству.
На пороге Пален столкнулся с Беннигсеном.
— Его величеству уже все известно. Благоволите последовать за мной к ее величеству императрице Марии Федоровне.
В эту ночь императрица спала особенно крепко.
Но при входе Ливен — любимой статс-дамы — она сразу проснулась.
— Что случилось? — встревоженно спросила Мария Федоровна.
— Его величество только что почил в Бозе от поразившего его удара.
— Нет! — вскрикнула государыня, вскакивая с постели. — Его убили! Убийцы! Где он? Ведите меня к нему!
Кое-как одевшись, государыня бросилась к спальне покойного государя, но ее не пропустили. В этот момент она встретилась с Паленом и Беннигсеном, и они обратились к ней с просьбой соблаговолить проследовать в комнату его величества императора Александра, который сейчас отправится в Зимний дворец для принятия присяги от высших государственных чинов и хотел бы выслушать сначала присягу из уст возлюбленной матери.
Императрица безмолвно последовала за Паленом и Беннигсеном в комнату сына. Кое-как выговорив слова присяги, она истерически заплакала.
Император Александр подбежал к ней, обнял, усадил в кресло и со слезами в голосе сказал:
— Не плачь, мама, ты разрываешь мне сердце! Что же делать, случившегося не исправить… Но право же, так для отца лучше. Править он не мог, а жизнь царя, лишенного трона, была бы ему не под силу. Мама, мама, да разве ты сама не видела, что покойный государь был не под силу России?
— Я оплакиваю не государя, Александр, — сквозь слезы ответила Мария Федоровна, — я плачу о Павле Петровиче, о человеке редкой души, редкой сердечной доброты… Он заблудился на государственных путях, это — правда… Но как же ему было не заблудиться, когда он был один, когда его никто не хотел понять? Быть монархом очень трудно, Александр, ты сам это теперь узнаешь, а быть неразгаданным монархом… Ах, Александр, Александр, да избавит тебя Господь от такого ужаса!.. И после мучительной жизни такая смерть!.. Бедный, бедный Павел, бедный неразгаданный монарх!