Документальное приложение Воспоминания участников цареубийства 11 марта 1801 года

Записки Н. А. Саблукова

I

На днях мне пришлось перечитывать «Историю России» Левека, в которой говорится о разногласии в мнениях, существующих до настоящего времени относительно Лжедмитрия, причем меня особенно поразила скудость сведений об этой замечательной эпохе в смысле показаний современников и очевидцев. А между тем сам Левек утверждает, что такие показания имеют чрезвычайную важность для истории, так как одни только очевидцы могут засвидетельствовать правдивость тех или других исторических фактов.

Я сам был очевидцем главнейших событий, происходивших в царствование императора Павла I. Во все это время я состоял при дворе этого государя и имел полную возможность узнать все, что там происходит, не говоря уже о том, что я лично был знаком с самим императором и со всеми членами императорского дома, равно как и со всеми влиятельными личностями того времени. Все это, вместе взятое, и побудило меня записать все то, что я помню о событиях этой знаменательной эпохи, в надежде, что таким образом, быть может, прольется новый свет на характер Павла I, человека, во всяком случае, незаурядного.

Смею думать, что читатель не поставит мне в вину, если в течение этого повествования мне не раз придется говорить о себе лично, про многих из моих друзей и про полк, в котором я служил. Подробности эти я привожу лишь как доказательство правдивости моего повествования, которая только и может придать настоящий интерес этому рассказу.

В эпоху вступления на престол императора Павла I мне было двадцать лет; я был в чине подпоручика конной гвардии, прослужив перед тем в том же полку два года унтер-офицером и четыре года в офицерском чине. Перед тем я много путешествовал за границей и был представлен ко многим дворам как в Германии, так и в Италии, вследствие чего много вращался в высшем обществе как в России, так и в чужих краях. Отец мой держал открытый дом, в котором собирались запросто многие министры и дипломаты, вследствие чего, несмотря на мою молодость, я уже достаточно был подготовлен к пониманию текущих политических событий. К этому надо прибавить, что, будучи вообще хорошо знаком с несколькими иностранными языками, я живо интересовался политическими вопросами и с особенным вниманием читал газеты.

Теперь я сделаю небольшое отступление и буду говорить о времени, непосредственно предшествовавшем вступлению на престол императора Павла, так как сведения о том, что тогда происходило, послужат к объяснению многих последующих событий, которые иначе было бы трудно понять.

В бытность великим князем, Павел Петрович имел великолепные апартаменты в Зимнем дворце, а также Во дворце Царскосельском. Здесь происходили выходы и приемы, и тут же великий князь и его супруга давали пышные обеды, вечера и балы, оказывая постоянно чрезвычайную любезность своим гостям. Все высшие чины их двора, равно как прислуга, принадлежали к штату императрицы, поочередно в течение недели дежурили в обоих дворцах, причем все издержки уплачивались из кабинета ее величества. В этих приемах своего сына императрица Екатерина обыкновенно весьма милостиво сама принимала участие и после первого выхода радушно присоединялась к обществу, не допуская обычного этикета, установленного при ее собственном дворе.

С внешней стороны великий князь постоянно оказывал своей матери величайшее уважение, хотя все хорошо знали, что он не разделял тех чувств любви, благодарности и удивления, которые русский народ питал к этой монархине. Великая княгиня, его супруга, однако же, любила Екатерину как нежная дочь, и привязанность эта была вполне взаимная. Дети Павла, юные великие князья и великие княжны, воспитывались под надзором их бабки-императрицы, которая во всех случаях советовалась с их матерью.

Кроме названных апартаментов, у великого князя был еще очень удобный дворец — Каменноостровский, расположенный на одном из островов на Неве. Здесь великий князь и его супруга также давали избранному обществу весьма веселые празднества, на которых происходили так называемые jeux d’esprit, театральные представления, словом, все то, что изобрели остроумие и любезность старого французского двора. Сама великая княгиня была чрезвычайно красивая женщина, весьма скромная в обращении, а по мнению некоторых, даже излишне строгая, так что казалась суровою и скучною, насколько могли ее сделать таковою добродетель и этикет. Павел Петрович, напротив, был полон жизни, остроумия и юмора, отличая своим вниманием тех, которые блистали теми же качествами.

Самою яркою звездою на придворном горизонте была молодая девушка, которую пожаловали фрейлиною в уважение превосходных дарований, выказанных ею в Смольном монастыре, где она получила воспитание. Ее звали Екатерина Нелидова. По наружности она представляла полную противоположность с великою княгинею, которая была белокура, высокого роста, склонна к полноте и очень близорука. Нелидова же была маленькая, смуглая, с темными волосами, блестящими черными глазами и лицом, полным выразительности. Она танцевала с необыкновенным изяществом и живостью, а разговор ее, при совершенной скромности, отличался изумительным остроумием и блеском.

Павел недолго оставался равнодушным к ее совершенствам. Впрочем, надо заметить, что великий князь отнюдь не был человеком безнравственным; напротив того, он был добродетелен как по убеждению, так и по намерениям. Он ненавидел распутство, был искренне привязан к своей прелестной супруге и не мог себе представить, чтобы какая-нибудь интриганка могла когда-либо увлечь его и влюбить в себя без памяти. Поэтому он свободно предался тому, что он считал чисто платоническою связью, и это было началом его странностей.

Императрица Екатерина, знавшая человеческое сердце несравненно лучше, чем ее сын, была глубоко огорчена за свою невестку. Она вскоре послала сына путешествовать вместе с супругою и отдала самые строгие приказания, дабы не щадить денег, чтобы сделать эту прогулку по Европе столь же блистательной, сколь интересной, при помощи влияния на дворы, которые им придется посетить. Путешествовали они incognito, под именем графа и графини Северных, и всем хорошо известно, что остроумие графа, красота графини и обходительность обоих оставили самое благоприятное впечатление в странах, которые они посетили.

Не следует думать, что первоначальное воспитание великого князя Павла было небрежно; напротив того, Екатерина употребила все, что в человеческих силах, чтобы дать сыну воспитание, которое сделало бы его способным и достойным царствовать над обширною Российскою империею. Граф Н. И. Панин, один из знаменитейших государственных людей своего времени, пользовавшийся уважением как в России, так и за границей за свою честность, высокую нравственность, искреннее благочестие и отличное образование, был воспитателем Павла. Кроме того, великий князь имел лучших наставников того времени, в числе которых были и иностранцы, пользовавшиеся почетною известностью в ученом и литературном мире. Особенное внимание было обращено на религиозное воспитание великого князя, который, до самой своей смерти отличался набожностью. Еще до настоящего времени показывают места, на которых Павел имел обыкновение стоять на коленях, погруженный в молитву и часто обливаясь слезами. Паркет положительно протерт в этих местах. Граф Панин состоял членом нескольких масонских лож, и великий князь был также введен в некоторые из них. Словом, было сделано все, что только возможно, для физического, нравственного и умственного развития великого князя. Павел Петрович был одним из лучших наездников своего времени и с раннего возраста отличался на каруселях. Он знал в совершенстве языки: славянский, русский, французский и немецкий, имел некоторые сведения в латинском, был хорошо знаком с историей, географией и математикой, говорил и писал весьма свободно и правильно на упомянутых языках. В деле воспитания великого князя два помощника главным образом содействовали графу Панину: капитан флота Сергей Плещеев и уроженец города Страсбурга барон Николаи. Плещеев прежде служил в английском флоте, был отличным офицером, человеком широко образованным и особенным знатоком русской литературы. Барон Николай был вообще человек ученый, живший сначала в Страсбурге и написавший несколько научных трудов. Оба эти лица сопровождали великого князя во время его путешествия за границу, и впоследствии Плещеев издал книгу под заглавием «Les voyages du Comte et de la Comtesse du Nord». Оба остались близкими и влиятельными людьми при императоре Павле до самой его кончины.

В Вене, Неаполе и Париже Павел проникся теми высокоаристократическими идеями и вкусами, которые, не будучи согласны с духом времени, довели его впоследствии до больших крайностей в его стремлении поддержать нравы и обычаи старого режима в такое время, когда французская революция сметала все подобное с Европейского континента. Но как ни пагубны были эти влияния для чуткой и восприимчивой души Павла, вред, причиненный ими, ничто в сравнении с влиянием, которое произвела на него в Берлине прусская дисциплина, выправка, мундиры, шляпы, кивера и т. п. — словом, все, что имело какое-либо отношение к Фридриху Великому. Павел подражал Фридриху в одежде, в походке, в посадке на лошади. Потсдам, Сан-Суси, Берлин преследовали его, подобно кошмару. К счастью Павла и для России, он не заразился бездушною философией этого монарха и его упорным безбожием. Этого Павел не мог переварить, и хотя враг насеял много плевел, доброе семя все-таки удержалось.

Но чтобы вернуться к эпохе, которая непосредственно предшествовала восшествию Павла на престол, я должен упомянуть о том, что, кроме дворца на Каменном острове, он имел еще великолепный дворец и имение в Гатчине, в двадцати четырех верстах от Царского Села. К Гатчине были приписаны обширные земли и несколько деревень. Супруга великого князя имела такое же имение в Павловске, с обширными парками и богатыми деревнями. Этот дворец находился всего в трех верстах от Царского Села. В этих двух имениях великий князь и его супруга обыкновенно проводили большую часть года одни, имея лишь дежурного камергера и гофмаршала. Здесь великий князь и великая княгиня обыкновенно не принимали никого, исключая лиц особо приглашенных. Скоро, однако же, и здесь стала появляться Екатерина Ивановна Нелидова и вскоре сделалась приятельницей великой княгини, оставаясь в то же время платоническим кумиром Павла. Как в Гатчине, так и в Павловске строго соблюдались костюм, этикет и обычаи французского двора.

Отец мой в то время стоял во главе государственного казначейства, и в его обязанности, между прочим, входило выдавать их высочествам их четвертное жалованье и лично принимать от них расписку в счетную книгу казначейства. Во время поездок, которые он совершал для этой цели в Гатчину и в Павловск, я иногда сопровождал его и живо помню то странное впечатление, которое производило на меня все то, что я здесь видел и слышал. Тут все было как бы в другом государстве, особенно в Гатчине, где выстроен был форштадт, напоминавший мелкие германские города. Эта слобода имела заставы, казармы, конюшни и строения точь-в-точь такие, как в Пруссии. Что касается войск, здесь расположенных, то можно было побиться об заклад, что они только что пришли из Берлина.

Здесь я должен объяснить, каким образом Павел задумал сформировать в Гатчине эту курьезную маленькую армию. Когда великий князь был еще очень молод, императрица, пожелавшая дать ему громкий титул, не сопряженный, однако, с какою-либо трудною или ответственною должностью, пожаловала его генерал-адмиралом российского флота; впоследствии он был назначен шефом превосходного кирасирского полка, с которым он прослужил одну кампанию против шведов, причем имел честь видеть, как над головой его пролетали пушечные ядра во время одной стычки с неприятелем. Поселившись в Гатчине, великий князь в качестве генерал-адмирала потребовал себе батальон морских солдат с несколькими орудиями, а как шеф кирасир — эскадрон этого полка, с тем чтобы образовать гарнизон города Гатчины.

Оба желания великого князя были исполнены, и таким образом положено начало пресловутой гатчинской армии, впоследствии причинившей столько неудовольствий и вреда всей стране. В Гатчине, кроме того, на небольшом озере находилось несколько лодок, оснащенных и вооруженных наподобие военных кораблей, с офицерами и матросами, и это учреждение впоследствии приобрело большое значение.

Батальон и эскадрон были разделены на мелкие отряды, из которых каждый изображал полк императорской гвардии. Все они были одеты в темно-зеленые мундиры и во всех отношениях напоминали собою прусских солдат.

Вся русская пехота в это время носила светло-зеленые мундиры, кавалерия — синие, а артиллерия — красные. Покрой этих мундиров не походил на мундиры других европейских армий, но был прекрасно приспособлен к климату и обычаям России. Русские войска всех родов оружия покрыли себя славою в войнах против турок, шведов и поляков и справедливо гордились своими подвигами. Подобно всяким другим войскам, они гордились и мундирами, в которых пожинали эти лавры, и это заставляло их смотреть с отвращением на новое гатчинское обмундирование.

Гатчинские моряки также носили темно-зеленое сукно, между тем как мундир всего русского флота был белый, установленный еще самим Петром Великим, и это изменение также возбуждало неудовольствие. Во всех гатчинских войсках офицерские должности были заняты людьми низкого происхождения, так как ни один порядочный человек не хотел служить в этих полках, где господствовала грубая прусская дисциплина. Я уже упомянул выше, что двор великого князя состоял отчасти из лиц, служивших при дворе императрицы, так что все, происходившее в Гатчине, тотчас делалось известным при большом дворе и в публике, и будущая судьба России подвергалась свободному обсуждению и не совсем умеренной критике.

Но, с другой стороны, великий князь был восходящим светилом, и, конечно, нашлось немало услужливых людей, которые передавали ему о невыгодном впечатлении, которое некоторые его распоряжения производили при дворе императрицы, — распоряжения, которые, однако, он считал крайне важными. Ему доносили также и о многих злоупотреблениях, действительно существовавших в разных отраслях управления. С другой стороны, мягкость и материнский характер управления Екатерины ему изображали в самом невыгодном свете. Вспыльчивый по природе и горячий Павел был крайне раздражен отстранением от престола, который, согласно обычаю посещенных им иностранных дворов, он считал принадлежащим ему по праву. Вскоре сделалось общеизвестным, что великий князь с каждым днем все нетерпеливее и резче порицает правительственную систему своей матери.

Екатерина между тем становилась стара и немощна, и еще недавно у нее был легкий припадок паралича, после которого она не поправилась вполне. Она искренне любила Россию и пользовалась искреннею любовью своего народа. Екатерина не могла думать без страха о том, что великое государство, столь быстро выдвинутое ею на путь благоденствия и славы, останется без всяких гарантий прочного существования, особенно в такое время, когда Франция распространяла революционную заразу и «Комитет общественной безопасности» заставлял дрожать на престолах почти всех монархов Европы и потрясал старинные учреждения в самых их основаниях.

Екатерина уже сделала многое для конституционного развития своей страны, и если бы ей удалось убедить Павла сделаться государем конституционным, то она умерла бы спокойно, не опасаясь за будущее России[1]. Мнения, вкусы и привычки Павла делали такие надежды совершенно тщетными, и достоверно известно, что в последние годы царствования Екатерины между ее ближайшими советниками было решено, что Павел будет устранен от престолонаследия, если он откажется присягнуть конституции уже начертанной, в каковом случае был бы назначен наследником его сын Александр с условием, чтобы он утвердил новую конституцию.

Слово «конституция», столь часто здесь упоминаемое, не должно быть, однако, понимаемо в обычном, слишком употребительном смысле парламентского представительства, еще менее — в смысле демократической формы правления. Оно обозначает здесь великую хартию, благодаря которой верховная власть императора перестала бы быть самодержавною.

Слухи о подобном намерении императрицы ходили беспрестанно, хотя еще не было известно ничего достоверного. Втихомолку, однако, говорили, что 1 января 1797 года должен быть обнародован весьма важный манифест, и в то же время было замечено, что великий князь Павел стал реже появляться при дворе и то лишь в торжественные приемы и что он все более оказывает пристрастия к своим опруссаченным войскам и ко всем своим гатчинским учреждениям. Мы, офицеры, часто смеялись между собою над гатчинцами. В 1795–1796 годах я был за границею и, проведя несколько недель в Берлине, порядочно ознакомился с прусскою выправкою. По возвращении моем домой мои товарищи часто заставляли меня подражать или, вернее, передразнивать прусских офицеров и солдат. В то же время мы и не помышляли, что скоро мы все будем обречены на прусскую обмундировку, выправку и дисциплину. Впоследствии оказалось, что знание этих подробностей сослужило мне большую услугу.

Ознакомив вкратце читателя с положением дел в Петербурге и Гатчине, я буду продолжать свое повествование. По возвращении моем из заграничного путешествия в 1796 году я часто посещал дом некоей г-жи Загряжской, светской дамы, чрезвычайно умной и любезной. Племянница ее, Васильчикова, была только что помолвлена за графа Кочубея, и потому вечера ее стали интимнее и менее людны. Я был одним из немногих, которых, однако, продолжали приглашать в дом, куда мы собирались играть в лото, дофин и другие игры.

В четверг 6 ноября 1796 года я прибыл, по обыкновению, к Загряжским. К семи часам вечера на столе было приготовлено лото, и я предложил себя, чтобы первому вынимать номера. Г-жа Загряжская отвечала более холодным тоном, чем обыкновенно: «Хорошо», и я начал игру. Играющие, однако, думали, по-видимому, о чем-то другом, так что я даже слегка пожурил их за то, что они не отмечают номеров.

Между тем г-жа Загряжская вдруг отозвала меня в сторону и сказала:

— Вы удивительный человек, Саблуков!

— В чем дело? — возразил я.

— Значит, вы ничего не знаете?

— Что же случилось?

— А то, что с государыней сделался удар и полагают, что она скончалась.

Я чуть не свалился с ног и так побледнел, что г-жа Загряжская очень встревожилась за меня. Как только я пришел в себя, я побежал с лестницы, бросился в экипаж и отправился в дом моего отца. Оказалось, что он уехал в сенат, куда его вызвали. Катастрофа действительно совершилась, сомнений быть не могло. Екатерина скончалась.

Александр Муханов, капитан конной гвардии, который на следующее утро должен был жениться на моей сестре Наталье, также уехал из дому и отправился в казармы нашего полка, куда поспешил и я.

По дороге мне попадались люди разного звания, которые шли пешком или ехали в санях и каретах и все куда-то спешили. Некоторые из них останавливали на улице своих знакомых и со слезами на глазах высказывали свое горе по поводу случившегося. Можно было думать, что у каждого русского умерла нежно любимая мать.

Князь Платон Зубов, последний любимец Екатерины и ее первый министр, немедленно отправил в Гатчину своего брата графа Николая Зубова, имевшего звание шталмейстера, с тем чтобы сообщить великому князю Павлу о кончине его матери. Сенат и синод были в сборе и все войска столицы под ружьем в ожидании манифеста. Граф Безбородко в качестве старшего из статс-секретарей находился в кабинете покойной императрицы, прочие же статс-секретари и высшие чины двора собрались во дворце в ожидании прибытия великого князя.

Вскоре вернулся граф Зубов с известием о скором прибытии Павла. Площадь перед дворцом была переполнена народом, и около полуночи прибыл великий князь. В течение ночи был составлен манифест, в котором оповещалось для всеобщего сведения о кончине императрицы Екатерины II и о вступлении на престол императора Павла I. Акт этот был также прочитан в сенате, и была принесена обычная присяга.

Нельзя выразить словами ту скорбь, которую испытывал каждый офицер и солдат конной гвардии, когда в нашем полку прочтен был этот манифест. Весь полк буквально был в слезах, многие рыдали, словно потеряли близкого родственника или лучшего друга. То же самое происходило и в других полках, и таким же образом выразилась и всеобщая печаль народа в приходских церквах.

Рано утром 7 (19) ноября наш командир генерал-майор Васильчиков отдал приказ, чтобы на следующее утро все офицеры явились на парад перед Зимним дворцом; назначенный же туда караул от нашего полка был осмотрен нашим майором самым тщательным образом. Между тем в течение ночи выпал глубокий снег, а к утру настала оттепель и пошел мелкий дождь, и всем нам было крайне неприятно идти вслед за нашим конным отрядом от казарм до дворца, около трех английских миль, в лучших наших мундирах, синих с золотом, в парадных шляпах с дорогим плюмажем, увязая в глубоком снегу, лежавшем по дороге.

Это не было хорошим предзнаменованием для нового царствования и нового порядка вещей. Едва мы дошли до Дворцовой площади, так уже нам сообщено было множество новых распоряжений. Начать с того, что отныне ни один офицер ни под каким предлогом не имел права являться куда бы то ни было иначе как в мундире; а надо заметить, что наша форма была очень нарядна, дорога и неудобна для постоянного ношения. Далее нам сообщили, что офицерам вообще воспрещено ездить в закрытых экипажах, а дозволяется только ездить верхом, или в санях, или в дрожках. Кроме того, был издан ряд полицейских распоряжений, предписывавших всем обывателям носить пудру, косичку или гарбейтель и запрещавших ношение круглых шляп, сапог с отворотами, длинных панталон, а также завязок на башмаках и чулках, вместо которых предписывалось носить пряжки. Волосы должны были зачесываться назад, а отнюдь не на лоб; экипажам и пешеходам велено было останавливаться при встрече с высочайшими особами, и те, кто сидели в экипажах, должны были выходить из оных, дабы отдать поклон августейшим лицам. Утром 8 (20) ноября 1796 года, значительно ранее девяти часов утра, усердная столичная полиция успела уже обнародовать все эти правила.

Мы также услышали о курьезных вещах, происшедших во дворце с прибытием нового императора. Говорили, что он вместе с графом Безбородкой деятельно занимался сожжением бумаг и документов в кабинете покойной императрицы; что император имеет вид очень сумрачный и с нетерпением ожидает прибытия своих собственных войск из Гатчины. Естественно, что все эти слухи не могли нам быть приятны, особенно после счастливого времени, проведенного нами при Екатерине, царствование которой отличалось милостивой снисходительностью ко всему, что только не носило характер преступления.

Но вот пробило наконец десять часов и началась ужасная сутолока. Появились новые лица, новые сановники. Но как они были одеты! Невзирая на всю нашу печаль по императрице, мы едва могли удержаться от смеха, настолько все нами виденное напоминало нам шутовской маскарад. Великие князья Александр и Константин Павловичи появились в своих гатчинских мундирах, напоминая собою старинные портреты прусских офицеров, выскочивших из своих рамок.

Ровно в одиннадцать часов вышел сам император в Преображенском мундире нового покроя. Он кланялся, отдувался и пыхтел, пока проходила мимо него гвардия, пожимая плечами и головою в знак неудовольствия. После этого он велел подать свою лошадь Помпона. В то же время ему доложили, что «гатчинская армия» приближается к заставе, и его величество тотчас поскакал ей навстречу. Приблизительно через час император вернулся во главе этих войск. Сам он ехал перед тем гатчинским отрядом, который ему угодно было называть преображенцами; великие князья Александр и Константин также ехали во главе так называемых Семеновского и Измайловского полков. Император был в восторге от этих войск и выставлял их перед нами как образцы совершенства, которым мы должны подражать слепо. Их знаменам была отдана честь обычным образом, после чего их отнесли во дворец, сами же гатчинские войска в качестве представителей соответствующих гвардейских полков были включены в них и размещены по их казармам.

Так закончилось утро первого дня нового царствования Павла Первого.

Мы все вернулись домой, получив строгое приказание не оставлять своих казарм, и вскоре затем новые пришлецы из гатчинского гарнизона были представлены нам. Но что это были за офицеры! Что за странные лица! Какие манеры!

И как странно они говорили! Это были по большей части малороссы. Легко представить себе впечатление, которое произвели эти грубые бурбоны на общество, состоявшее из ста тридцати двух офицеров, принадлежавших к лучшим семьям русского дворянства. Все новые порядки и новые мундиры подверглись строгой критике и почти всеобщему осуждению. Вскоре, однако, мы убедились, что о каждом слове, произнесенном нами, доносилось куда следует. Какая грустная перемена для полка, который издавна славился своею порядочностью, товариществом и единодушием!

Мы получили приказание обмундироваться как можно скорее согласно новым предписаниям. Новый походный мундир был коричневого цвета, а вицмундир кирпичного цвета и квакерского покроя. Мне удалось достать этого сукна и сшить себе вицмундир, и на другое утро я явился в новой форме гатчинцев, вследствие чего командир немедленно назначил меня в этот день в караул. Будучи, как я уже упомянул, хорошо знаком с прусскою выправкою, я усвоил себе с большою легкостью первые уроки наших гатчинских наставников, а в одиннадцать часов, во время парада, так отличился, что император подъехал ко мне, чтобы меня похвалить, и, проходя несколько раз в течение дня мимо моего караула во дворце, он всегда останавливался, чтобы заговорить со мною.

Никогда не забуду я этих дня и ночи, проведенных мною в карауле во дворце. Что это была за суета, что за беготня вверх и вниз, взад и вперед! Какие странные костюмы! Какие противоречивые слухи! Императорское семейство то входило в комнату, в которой лежало тело покойной императрицы, то выходило из оной. Одни плакали и рыдали о понесенной потере, другие самонадеянно улыбались в ожидании получить хорошие места. Я должен, однако же, признаться, что число последних было невелико. Император, как говорят, еще был занят разбором и уничтожением бумаг с графом Безбородкой. Ходили также слухи, что за графом Алексеем Орловым был послан нарочный, что, вслед за обнародованием церемониала о погребении императрицы, тело Петра III, находящееся в Невской лавре, будет вынуто из могилы, перенесено во дворец и поставлено рядом с телом Екатерины.

Для того чтобы понять причины, побудившие императора Павла сделать такое распоряжение, надо вспомнить, что Петр III, желая вступить в брак со своею любовницей, графиней Воронцовой, намеревался объявить императрицу Екатерину виновною в прелюбодеянии и сына ее Павла незаконным. С этою целью мать и сын должны были быть заключены в Шлиссельбургскую крепость на всю жизнь. Об этом уже был заготовлен манифест, и только накануне его обнародования и ареста матери и сына начался переворот. Следствием этого события было, как известно, провозглашение Екатерины царствующею императрицею и публичное отречение Петра III от престола, о чем им был подписан формальный документ. После этого Петр III удалился в Ропшу, где и умер спустя шесть дней, по мнению одних — вследствие геморроидальных припадков, по мнению же других — он был задушен в кровати. Тело его было торжественно выставлено для публики в течение шести дней, но так как он ранее отрекся от престола и умер уже не царствующим императором, то и был погребен в Невском монастыре, а не в Петропавловском соборе, который служит усыпальницею русских императоров начиная от Петра Великого.

Все эти события засвидетельствованы документами, хранящимися в архивах, и были хорошо известны многим лицам, в то время еще живым, которые были их очевидцами. Поэтому император Павел считал полезным перенести прах отца из Невской лавры в Петропавловский собор, желая этим положить предел слухам, которые ходили на его счет, а так как граф Алексей Орлов был одним из главных участников в перевороте, совершенном в пользу Екатерины, то ему повелено было прибыть в Петербург для участия в погребальном шествии.

Многие уверяли, будто бы причина вызова Орлова заключалась в том, что он был предполагаемым убийцей Петра III; но это несправедливо. Если уже были виновники этого злодеяния, то это должны были быть Пассек и князь Федор Барятинский, под охраной которых Петр III был оставлен в Ропше. Во всяком случае, это не был Орлов, так как его даже не было в комнате во время смерти императора. По тому способу, которым Павел обошелся с Алексеем Орловым и говорил с ним несколько раз во время похоронной церемонии (чему я сам был очевидцем), я убежден, что император не считал его лично виновником убийства, хотя он, конечно, смотрел на него как на одного из главных, оставшихся в живых, деятелей переворота, возведшего на престол Екатерину и спасшего ее и самого Павла от пожизненного заключения в Шлиссельбурге, где еще доныне можно видеть приготовленное для них помещение.

В эпоху кончины Екатерины и вступления на престол Павла Петербург был, несомненно, одной из красивейших столиц в Европе, исключая, быть может, Париж и Лондон, которых я в то время не видал и потому не мог судить о них. Как по внешнему великолепию, так и по внутренней роскоши и изяществу ничто не могло сравняться с Петербургом в 1796 году — таково было, по крайней мере, мнение всех знаменитых иностранцев, посещавших в то время Россию и которые проводили там многие месяцы, очарованные русскою веселостью, радушием, гостеприимством и общительностью, которые Екатерина с особенным умением проявляла во всей империи.

Внезапная перемена, происшедшая с внешней стороны в этой столице в течение нескольких дней, просто невероятна. Так как полицейские мероприятия должны были исполняться со всевозможной поспешностью, то метаморфоза совершилась чрезвычайно быстро, и Петербург перестал быть похожим на современную столицу, приняв скучный вид маленького немецкого города XVII столетия. К несчастию, перемена эта не ограничилась одною внешнею стороною города: не только экипажи, платья, шляпы, сапоги и прическа подчинены были регламенту, самый дух жителей был подвержен угнетению. Это проявление деспотизма, выразившееся в самых повседневных, банальных обстоятельствах, сделалось особенно тягостным ввиду того, что оно явилось продолжением эпохи, ознаменованной сравнительно широкой личной свободой.

Всеобщее неудовольствие стало высказываться в разговорах, в семьях, среди друзей и знакомых и приняло характер злобы дня. Чем более, однако, оно проявлялось, тем энергичнее становилась деятельность тайной полиции. Офицеры нашего полка, который, как я уже упомянул, пользовался столь высокой репутацией порядочности и благородства, сделались предметом особого наблюдения, и малейшая ошибка во время парада наказывалась арестом. В царствование Екатерины арест как мера наказания для офицера применялся только в исключительных, серьезных случаях, так как он влек за собою военный суд, и офицер, который был арестован в наказание, обыкновенно должен был выходить из полка. Таков был вопрос чести в Екатерининское время. Не то было теперь, когда Павел всюду ввел гатчинскую дисциплину. Он смотрел на арест как на пустяк и применял его ко всем слоям общества, не исключая даже женщин. Малейшее нарушение полицейских распоряжений вызывало арест при одной из военных гауптвахт, вследствие чего последние зачастую бывали совершенно переполнены.

Наши офицеры, однако же, не были расположены сносить подобное обращение, и в течение нескольких недель шестьдесят или семьдесят человек оставили полк. Обстоятельство это, естественно, чрезвычайно ускорило производство, а так как благодаря счастливой случайности я попал под арест всего один раз и то вместе с девятью другими полковниками, после маневров 1799 года, то я не только остался в полку, но даже вскоре значительно повысился.

Упомянув о предосудительной и смешной стороне тогдашней правительственной системы, необходимо, однако, указать и на некоторые похвальные меры, принятые для благоденствия народа. Спустя несколько дней после вступления Павла на престол во дворце было устроено обширное окно, в которое всякий имел право опустить свое прошение на имя императора. Оно помещалось в нижнем этаже дворца, под одним из коридоров, и Павел сам хранил у себя ключ от комнаты, в которой находилось это окно. Каждое утро, в седьмом часу, император отправлялся туда, собирал прошения, собственноручно их помечал и затем прочитывал их или заставлял одного из своих статс-секретарей прочитывать себе вслух. Резолюции или ответы на эти прошения всегда были написаны им лично или скреплены его подписью и затем публиковались в газетах для объявления просителю. Все это делалось быстро и без замедления. Бывали случаи, что просителю предлагалось обратиться в какое-нибудь судебное место или иное ведомство и затем известить его величество о результате этого обращения.

Этим путем обнаружились многие вопиющие несправедливости, и в таковых случаях Павел был непреклонен. Никакие личные или сословные соображения не могли спасти виновного от наказания, и остается только сожалеть, что его величество иногда действовал слишком стремительно и не предоставлял наказания самим законам, которые покарали бы виновного гораздо строже, чем это делал император, а между тем он не подвергался бы зачастую тем нареканиям, которые влечет за собою личная расправа.

Не припомню теперь в точности, какое преступление совершил некто князь Сибирский, человек высокопоставленный, сенатор, пользовавшийся благосклонностью императора. Если не ошибаюсь, это было лихоимство. Проступок его, каков бы он ни был, обнаружился через прошение, поданное государю вышеописанным способом, и князь Сибирский был предан уголовному суду, приговорен к разжалованию и к пожизненной ссылке в Сибирь. Император немедленно же утвердил этот приговор, который и был приведен в исполнение, причем князь Сибирский как преступник публично был вывезен из Петербурга, через Москву, к великому ужасу тамошней знати, среди которой у него было много родственников. Этот публичный акт справедливости очень встревожил высшее чиновничество, но произвел весьма благоприятное впечатление на общество.

Будучи весьма строг относительно всего, что касалось государственной экономии, и стремясь облегчить тягости, лежащие на народе, император Павел был несмотря на это весьма щедр при раздаче пенсий и наград за заслуги, причем в этих случаях отличался истинно царскою милостью. Во время коронации в Москве он роздал многие тысячи государственных крестьян важнейшим сановникам государства и всем лицам, служившим ему в Гатчине, так что многие из них сделались богачами. Павел не считал этого способа распоряжаться государственными землями и крестьянами предосудительным для общего блага, ибо он полагал, что крестьяне гораздо счастливее под управлением частных владельцев, чем тех лиц, которые обыкновенно назначаются для заведования государственными имуществами. Несомненно и то, что сами крестьяне считали милостью и преимуществом переход в частное владение. Моему отцу пожаловано прекрасное имение с пятьюстами душ крестьян, в Тамбовской губернии, и я очень хорошо помню удовольствие, выраженное по этому поводу депутацией от крестьян этого имения.

Прежде чем продолжать мой рассказ, необходимо ознакомить читателя с главнейшими лицами, вывезенными Павлом из Гатчины, а также с некоторыми другими, которых он собрал вокруг себя в Петербурге и которые играли видную роль до самой его смерти.

Раньше всех следует упомянуть об Иване Павловиче Кутайсове, турчонке, взятом в плен в Кутаисе и которого Павел, будучи великим князем, принял под свое покровительство, велел воспитать на свой счет и обучить бритью. Он впоследствии сделался императорским брадобреем и в качестве такового ежедневно имел в руках императорский подбородок и горло, что, разумеется, давало ему положение доверенного слуги. Это был чрезвычайно смышленый человек, обладавший особенною проницательностью в угадывании слабостей своего господина. Надо, однако, сознаться, что он, по возможности, всегда старался улаживать все к лучшему, предупреждая тех, которые являлись к императору, о настроении духа своего господина. С течением времени он сделался доверенным лицом любовницы Павла, составил себе большое состояние и был сделан графом. Когда в 1798 году Павел получил титул гроссмейстера Мальтийского ордена, Кутайсов был возведен в звание обер-шталмейстера ордена. Надо сказать, что граф всегда был готов всем помогать и никогда не делал никому зла. Графиня, его жена, была очень веселая и остроумная женщина и также обладала значительным состоянием. У них было два сына, из коих один был сенатором, а другой, отличный артиллерийский генерал, был убит под Бородином.

Сам граф Кутайсов был тоже любитель похождений, и пока Павел, как гроссмейстер Мальтийского ордена, имел свои любовные похождения, его обер-шталмейстер также не отставал от своего господина. Они обыкновенно отправлялись вдвоем на эти свидания, якобы сохраняя incognito. Лакеи и кучер были одеты в красные ливреи (цвет ордена), и было строго приказано полицией не узнавать государя.

Следующее за Кутайсовым место, по старшинству, среди гатчинцев занимал адмирал Кушелев, человек в высшей степени полезный, поддерживавший расположение императора к флоту.

Другой честный, услужливый, добрый и благочестивый человек был генерал-майор Обольянинов, сделанный генерал-адъютантом при восшествии на престол Павла. В течение своей жизни этот человек много сделал для того, чтобы смягчать последствия вспыльчивости и строгости Павла. В конце его царствования он был сделан генерал-прокурором сената и в этой должности много старался о том, чтобы восстановить беспристрастие в судах. Павел любил и уважал его до такой степени, что никогда не подозревал людей, близких с Обольяниновым, который и сам ни в ком не подозревал никогда ничего дурного. Это всем известное обстоятельство сделало впоследствии его дом сборным пунктом всех тех, которые приняли участие в заговоре против Павла. Странно сказать, что я, будучи в большой милости у Обольянинова, ни разу не был ни на одном из его вечеров, хотя мой отец бывал тут почти каждый вечер, чтобы играть с ним в вист. Этот прекрасный человек пользовался таким всеобщим уважением, что когда, после смерти Павла, он удалился в Москву, то был избран там губернским предводителем дворянства и занимал эту почетную должность до конца своей жизни.

Я уже упомянул о бароне Николаи, который до самой смерти Павла оставался его статс-секретарем, библиотекарем и хранителем его кабинета. Мой дядя Плещеев также остался при императоре, но умер от чахотки в Монпелье. Генерал Донауров также был незначительным гатчинским моряком, и то же самое можно сказать и о полковнике Кологривове, добродушном гусаре и порядочном фронтовике, главным образом замечательном тем, что у него была очень красивая жена, не слишком жестокая к своим многочисленным поклонникам. Она заставляла своего мужа держать ради этих господ весьма оживленный и веселый дом.

Полковник конной артиллерии Котлубицкий был также гатчинец и часто рисковал своим положением и милостью к себе Павла, спасая от наказаний молодых офицеров. Я знаю это из личного опыта.

Из числа новых действующих лиц, выступивших на сцену, следует также упомянуть о двух великих князьях, Александре и Константине. Александр был назначен шефом Семеновского, а Константин Измайловского полка. Александр, кроме того, был назначен военным губернатором Петербурга. Ему были подчинены военный комендант города, комендант крепости и петербургский обер-полицеймейстер. Каждое утро, в семь часов, и каждый вечер, в восемь, великий князь подавал императору рапорт. При этом необходимо было отдавать отчет о мельчайших подробностях, относящихся до гарнизона, до всех караулов города, до конных патрулей, разъезжавших в нем и его окрестностях, и за малейшую ошибку давался строгий выговор. Великий князь Александр был еще молод, и характер его был робок; кроме того, он был близорук и немного глух; из сказанного можно заключить, что эта должность не была синекурою и стоила Александру многих бессонных ночей. Оба великих князя смертельно боялись своего отца, и, когда он смотрел сколько-нибудь сердито, они бледнели и дрожали как осиновый лист. При этом они всегда искали покровительства у других, вместо того чтобы иметь возможность сами его оказывать, как это можно было ожидать, судя по высокому их положению. Вот почему они внушали мало уважения и были непопулярны.

Два князя Чарторыйские, Адам и Константин, были назначены адъютантами к великим князьям, первый — к Александру, второй — к Константину. Это возбудило много толков, которые кончились тем, что оба князя испросили себе увольнение от должности.

Как я уже сказал выше, много полковников, майоров и других офицеров были включены в состав гвардейских полков, и так как все они были лично известны императору и имели связи с придворным штатом, то многие из них имели доступ к императору, и заднее крыльцо дворца было для них открыто. Благодаря этому мы, естественно, были сильно вооружены против этих господ, тем более что вскоре мы узнали, что они занимались доносами и передавали все до малейшего вырвавшегося слова.

Из всех этих лиц, имен которых не стоит и упоминать, особенного внимания, однако, заслуживает одна личность, игравшая впоследствии весьма важную роль. Это был полковник гатчинской артиллерии Аракчеев, имя которого, как страшилища Павловской и особенно Александровской эпохи, несомненно, попадет в историю. По наружности Аракчеев походил на большую обезьяну в мундире. Он был высокого роста, худощав и мускулист, с виду сутуловат, с длинной тонкой шеей, на которой можно было бы изучать анатомию жил и мускулов и тому подобное. В довершение того он как-то особенно сморщивал подбородок, двигая им как бы в судорогах. Уши у него были большие, мясистые; толстая безобразная голова, всегда несколько склоненная набок. Цвет лица был у него земляной, щеки впалые, нос широкий и угловатый, ноздри вздутые, большой рот и нависший лоб. Чтобы закончить его портрет, скажу, что глаза были у него впалые, серые, и вся физиономия его представляла страшную смесь ума и злости. Будучи сыном мелкопоместного дворянина, он поступил кадетом в артиллерийское училище, где он до того отличался способностями и прилежанием, что вскоре был произведен в офицеры и назначен преподавателем геометрии. Но в этой должности он проявил себя таким тираном и так жестоко обращался с кадетами, что его перевели в артиллерийский полк, часть которого, вместе с Аракчеевым, попала в Гатчину.

В Гатчине Аракчеев вскоре обратил на себя внимание Павла и благодаря своему уму, строгости и неутомимой деятельности сделался самым необходимым человеком в гарнизоне, страшилищем всех живущих в Гатчине и приобрел неограниченное доверие великого князя. Надо сказать правду, что он был искренно предан Павлу, чрезвычайно усерден к службе и заботился о личной безопасности императора. У него был большой организаторский талант, и во всякое дело он вносил строгий метод и порядок, которые он старался поддерживать строгостью, доходившею до тиранства. Таков был Аракчеев. При вступлении на престол императора Павла он был произведен в генерал-майоры, сделан шефом Преображенского полка и назначен петербургским комендантом. Так как он прежде служил в артиллерии, то он сохранил большое влияние на этот род оружия и, наконец, был назначен начальником всей артиллерии, в каковой должности оказал большие услуги государству.

Характер его был настолько вспыльчив и деспотичен, что молодая особа, на которой он женился, находя невозможным жить с таким человеком, оставила его дом и вернулась к своей матери. Замечательно, что люди жестокие и мстительные обыкновенно трусы и боятся смерти. Аракчеев не был исключением из этого числа: он окружил себя стражею, редко спал две ночи кряду в одной и той же кровати, обед его готовился в особой кухне доверенною кухаркою (она же была его любовницею), и когда он обедал дома, его доктор должен был пробовать всякое кушанье, и то же делалось за завтраком и ужином.

Этот жестокий и суровый человек был совершенно неспособен на нежную страсть, но в то же время вел жизнь крайне развратную. Тем не менее у Аракчеева было два больших достоинства. Он был действительно беспристрастен в исполнении суда и крайне бережлив на казенные деньги. В царствование Павла Аракчеев был, несомненно, из тех людей, которые возбудили неудовольствие общественного мнения против правительства; но император Павел, по природе человек великодушный, проницательный и умный, сдерживал строгости Аракчеева и, наконец, удалил его. Но когда, после смерти Павла, император Александр снова призвал его на службу и дал его влиянию распространиться на все отрасли управления, причем он на деле сделался первым министром, тогда Аракчеев поистине стал бичом всего государства и довел Александра до того шаткого положения, в котором он находился в минуту своей смерти в Таганроге и которое разрешилось бунтом, вспыхнувшим при вступлении на престол императора Николая, первою мерою которого для успокоения умов было увольнение и удаление графа Аракчеева.

Из остальных правительственных лиц этого царствования я упомяну еще о графе Ростопчине, бывшем в 1812 году московским генерал-губернатором, человеке весьма даровитом и энергичном, но при этом насмешливом и едком. Он был генерал-адъютантом и на короткое время министром иностранных дел. Ту же должность некоторое время занимал и граф Пален, человек также чрезвычайно талантливый и благородный, но холодный и крайне гордый. Адмирал Рибас, родом мальтиец, отличался в турецких войнах при Екатерине вместе с Паленом и адмиралом Литтою. Это был человек чрезвычайно хитрый, предприимчивый и ловкий. Закончу этот список генералом Нелидовым, родственником вышеназванной Екатерины Ивановны Нелидовой, прекрасным молодым человеком, пользовавшимся большим влиянием на императора и который вместе с своею родственницей прилагал все свои старания, дабы смягчать невзгоды этого времени, обращать царскую милость на людей достойных и облегчать участь тех, которые подверглись опале.

А теперь перехожу к женскому персоналу двора императора Павла.

Я уже упоминал о том положении, которое занимала при Дворе баронесса, впоследствии графиня и позже княгиня, Ливен. Она была воспитательницей великих княжон, другом и доверенным лицом императрицы и обладала редкими душевными качествами и выдающимся умом. Ее красота, твердость и благородство заставили самого императора уважать ее мнение. По ее рекомендации две ее приятельницы, графиня Пален и г-жа фон Ренке, получили должность статс-дам при великих княгинях Елизавете Алексеевне (супруге Александра) и Анне Феодоровне (супруге Константина). Здесь кстати замечу, что муж первой из этих дам, граф Пален, был вызван в Петербург, назначен командиром конной гвардии и инспектором тяжелой кавалерии. Впоследствии он был сделан военным губернатором Петербурга, управляющим иностранными делами и почтовым ведомством, вследствие чего в его руках находились ключи от всех государственных тайн, так что в столице никто не мог предпринять чего-либо без его ведома.

Так как читатель уже ознакомлен с необыкновенным характером этой эпохи, а также с большинством из главнейших деятелей тогдашнего времени, то я вернусь теперь к моему повествованию и буду излагать в хронологическом порядке события кратковременного царствования императора Павла.

В своем рассказе я изобразил императора Павла человеком глубоко религиозным, исполненным истинного благочестия и страха Божия. И действительно, это был человек в душе вполне доброжелательный, великодушный, готовый прощать обиды и повиниться в своих ошибках. Он высоко ценил правду, ненавидел ложь и обман, заботился о правосудии и беспощадно преследовал всякие злоупотребления, в особенности же лихоимство и взяточничество. К несчастию, все эти похвальные и добрые качества оставались совершенно бесполезными как для него лично, так и для государства благодаря его несдержанности, чрезвычайной раздражительности, неразумной и нетерпеливой требовательности беспрекословного повиновения. Малейшее колебание при исполнении его приказаний, малейшая неисправность по службе влекли за собою жестокий выговор и даже наказание без всякого различия лиц. На Павла нелегко было иметь влияние, так как, почитая себя всегда правым, он с особенным упорством держался своего мнения и ни за что не хотел от него отказаться. Он был чрезвычайно раздражителен и от малейшего противоречия приходил в такой гнев, что казался совершенно исступленным. А между тем он сам вполне сознавал это и впоследствии глубоко этим огорчался, сожалея о собственной вспыльчивости, но несмотря на это он все-таки не имел достаточной силы воли, чтобы победить себя.

Стремительный характер Павла и его чрезмерная придирчивость и строгость к военным делали эту службу весьма неприятною. Нередко за ничтожные недосмотры и ошибки в команде офицеры прямо с парада отсылались в другие полки и на весьма большие расстояния. Это случалось настолько часто, что у нас вошло в обычай, будучи в карауле, класть за пазуху несколько сот рублей ассигнациями, дабы не остаться без денег в случае внезапной ссылки. Мне лично пришлось три раза давать взаймы деньги своим товарищам, которые забыли принять эту предосторожность. Подобное обращение, естественно, держало офицеров в постоянном страхе и беспокойстве, благодаря чему многие совсем оставляли службу и удалялись в свои поместья, другие же переходили в гражданскую службу. Благодаря этому, как я уж говорил, производство шло у нас чрезвычайно быстро, особенно для тех, которые имели крепкие нервы. Я, например, подвигался очень скоро, так что из подпоручика конной гвардии, каким я был в 1796 году, во время восшествия на престол императора Павла, я в июне 1799 года уже был подполковником, миновав все промежуточные ступени. Из числа ста тридцати двух офицеров, бывших в конном полку в 1796 году, всего двое (я и еще один) остались в нем до кончины Павла Петровича. То же самое, если еще не хуже, было и в других полках, где тирания Аракчеева и других гатчинцев менее сдерживалась, чем у нас. Легко себе представить положение тех семейств, сыновья которых были офицерами в эту эпоху: они, естественно, находились в постоянном страхе и тревоге, опасаясь за своих близких, так что можно без преувеличения сказать, что в царствование Павла I Петербург, Москва и даже вся Россия были погружены в постоянное горе.

Несмотря на то что аристократия тщательно скрывала свое недовольство, чувство это, однако, прорывалось иногда наружу, и во время коронации, в Москве, император не мог этого не заметить. Зато низшие классы, «миллионы», с таким восторгом приветствовали государя, что Павел стал объяснять себе холодность и видимую недоброжелательность со стороны дворянства — нравственной испорченностью и «якобинскими» наклонностями этого сословия. Что касается нравственной испорченности, то в этом случае он был отчасти прав, так как нередко многие из наиболее недовольных, когда’ он обращался к ним лично, отвечали ему льстивыми словами и с улыбкою на устах. Император благодаря честности и откровенности своего нрава никогда не подозревал в этом двоедушия, тем более что он сам часто говорил, что, «будучи всегда готов и рад доставить законный суд и полное удовлетворение всякому, кто считал бы себя обойденным или обиженным, он не боится быть несправедливым».

Как пример странности характера Павла и его способа действий приведу следующий мне хорошо известный случай, бывший с моим отцом.

Выше я уже говорил, что в Екатерининское время русская армия имела мундиры светло-зеленого сукна, а флот — белого и что император Павел оба эти цвета заменил темно-зеленым, синеватого оттенка, желая сделать его более похожим на синий цвет прусских мундиров. Краска эта приготовлялась из особых минеральных веществ, которые оседали на дно котлов, вследствие чего было очень трудно сразу приготовить большое количество этого сукна одинакового оттенка. Между тем в известный день войска должны были явиться в Гатчину на маневры, и оказалось необходимым приобрести значительное количество этого сукна в кусках. При этом произошла такая спешка, что комиссариатский департамент не имел времени подобрать для каждой бригады и дивизии сукно одного только оттенка, вследствие чего во многих полках оказалось некоторое различие в цвете мундиров.

Император немедленно заметил этот недостаток, чрезвычайно разгневался и тут же, приложив к одному из образцов сукна собственноручную печать, велел послать мануфактур-коллегии рескрипт, в котором повелевалось, чтобы впредь все казенные фабрики изготовляли сукно точно такого цвета, как этот образчик. Мой отец был в это время вице-президентом мануфактур-коллегии и в действительности заправлял всеми делами этого ведомства, так как президент ее, князь Юсупов, никогда ничего не делал. Зная моего отца, император приказал президенту военной коллегии, генерал-лейтенанту Ламбу, поручить это дело особому его вниманию. Ввиду этого отец мой немедленно же написал всем казенным фабрикам циркуляр, в котором сообщал волю государя и требовал немедленного ответа.

Ответы были получены почти одновременно, и все единогласно подтверждали, что благодаря свойству самой краски крашеное сукно в кусках невозможно изготовить совершенно однородного цвета. Об этом отец мой, с своей стороны, уведомил генерал-лейтенанта Ламба.

Надо сказать, что в это время в Петербурге свирепствовал род гриппа, который зачастую принимал опасную форму, и отец мой как раз захворал этой болезнью, и притом в такой степени, что у него появился сильный жар и расположение к бреду. Естественно, что ему был предписан безусловный покой.

Между тем генерал Ламб отправился с обычным рапортом в Гатчину, где в то время жил государь, и по приезде своем застал его величество верхом на коне, едущим на смотр. На вопрос императора, нет ли чего-нибудь нового или важного, Ламб отвечал: «Ничего особенного, государь, кроме письма вице-президента мануфактур-коллегии Саблукова с ответом от фабрикантов, которые сообщают единогласно, что окрашивать сукно в кусках в совершенно однородный цвет решительно невозможно».

«Как невозможно? — вскричал император. Затем, произнеся скороговоркою — Очень хорошо!» — не сказал больше ни слова, сошел с лошади, пошел во дворец и тотчас же отправил нарочного фельдъегеря к военному губернатору Петербурга, графу Палену, с следующим приказанием:

«Выслать из города тайного советника Саблукова, уволенного от службы, и немедленно отправить назад посланного с донесением об исполнении этого приказания.

(подписано) Павел»[2].

Я сидел над моим бедным отцом в комнате, соседней с его кабинетом, когда петербургский обер-полицеймейстер, генерал-майор Лисаневич, близкий друг нашей семьи, вошел в комнату и быстро спросил меня:

— Что делает ваш батюшка?

— Лежит в соседней комнате, — отвечал я, — и боюсь, не на смертном ли одре.

— Неужели! — воскликнул Лисаневич. — Тем не менее я должен его видеть, ибо имею сообщить ему немедленно приказание от императора.

С этими словами он вошел в спальню, и я машинально последовал за ним.

Лицо несчастного моего отца было совершенно багровое, и он едва сознавал, что происходит вокруг него. Лисаневич два раза окликнул его:

— Александр Александрович!

Отец, очнувшись немного, сказал:

— Кто вы такой? Что вам нужно?

— Я — Лисаневич, обер-полицеймейстер. Узнаете вы меня?

Отец мой отвечал:

— Ах, Василий Иванович, это вы! Я очень болен, что вам нужно?

— Вот вам приказ императора.

Отец мой развернул бумагу, а я в это время поместился так, чтобы иметь возможность прочесть бумагу и в то же время следить за ее действием на лице моего отца. Он прочел бумагу, протер глаза и воскликнул:

— Господи! да что же я сделал?

— Я ничего не знаю, — возразил Лисаневич, — кроме того, что я должен выслать вас из Петербурга.

— Но вы видите, любезный друг, в каком я положении.

— Этому горю я помочь не могу: я должен повиноваться. Я оставлю у вас в доме полицейского, чтобы засвидетельствовать ваш отъезд, а сам немедленно отправлюсь к графу Палену, чтобы донести ему о вашем положении; вам же советую отправить к нему вашего сына.

Я возблагодарил Бога, заметив, что несчастный отец мой из багрового цвета постепенно перешел в бледный, ибо я, признаюсь, опасался, что с ним может приключиться апоплексический удар. Моя дорогая матушка, которая в такие тяжелые минуты была исполнена энергии и присутствия духа, зная, что император сначала всегда бывает неумолим, немедленно послала на нашу дачу, находившуюся в двух милях от города, приказание, чтобы в комнате садовника, которая отапливалась печью, была приготовлена постель. Хотя это было зимою, но не было особенного мороза, и поэтому матушка немедленно велела приготовить карету и послать за доктором.

Я поехал тем временем к графу Палену, который был очень привязан к моему отцу и во многих случаях бывал очень добр и ко мне лично.

— Вот так история, — встретил он меня. — Хотите стакан лафита?.. (Это была известная привычка у Палена предлагать стакан лафита всякому, кто попадал в беду.)

— Никакого мне лафита не нужно, — с нетерпением перебил я его. — Мне нужно только, чтобы вы оставили моего отца на месте!

— Это невозможно. Dites á votre père, — продолжал он по-французски, — qu’il sait combien je l’aime et que je n’y puis rien; que si l’un de nous deux doit aller au diable, c’est; lui qui doit у aller. Qu’il sorte de la ville coûte que coûte; après cela nous verrons ce qu’on peut faire pour lui… Mais pourquoi diable est-il renvoyé?

— Ni moi, ni mon père n’en savons rien[3],— возразил я, пожав ему руку, и уехал.

Вернувшись домой, я нашел уже все приготовленным для отъезда моего отца. Добрая матушка была неутомима: она крепко закутала его в меховую одежду, велела постлать постель в карете, в которую его внесли, сама села с ним, а доктор следовал рядом в другом экипаже. Через три часа после распоряжения Павла отец мой уже проехал городскую заставу. Полицейский чиновник, все время находившийся в нашем доме, тотчас донес об этом Палену, как военному губернатору, а последний отослал обратно государева фельдъегеря с рапортом, что приказание его величества исполнено в точности.

Вечером того же дня я поехал проведать отца. Матушка и доктор находились при нем, и врач сообщил мне утешительное известие, что никаких серьезных последствий опасаться не надо. Но, увы, с ним все-таки сделался легкий паралич, от которого он никогда уже не оправился.

Спустя два дня после этого происшествия получено было извещение, что государь вместе со всем двором на следующий день прибудет в Петербург. По обыкновению, был назначен вахтпарад, и очередь идти в караул как раз была моя. Из ста шести человек, составлявших мой эскадрон, девяносто шесть должны были явиться на парад верхами, что составляло весьма значительное число. Надо заметить, что если лицо, носившее известное имя, подвергалось какому-либо взысканию со стороны императора, то обыкновенно эту немилость разделяли и другие члены этой семьи, находившиеся на службе. Вот почему мое появление на параде почти немедленно после отставки и изгнания из столицы моего отца было для меня делом довольно щекотливым. Но делать было нечего, и мне все-таки надо было явиться вовремя со всем моим эскадроном. Правда, я знал, что он хорошо обучен, но всегда могли произойти ошибки, и последствия их могли оказаться для меня весьма важными; и не только для меня, но и для моего эскадрона и даже для всего полка: так бывало не раз при подобных обстоятельствах.

Тогдашний наш полковой командир, князь Голицын, велел еще накануне вывести мой эскадрон, чтобы сделать репетицию парада, но офицеры и солдаты были так взволнованны, что все шло плохо, и генерал наш был в отчаянии. Я попросил его, однако же, успокоиться и не делать выговоров, обещая ему, что все пойдет хорошо. Я сам похвалил солдат, приказал им отправиться в баню, затем плотно поужинать и спокойно лечь спать. Что касается до офицеров, которые подвергались наибольшей опасности, то я попросил их не думать ни об чем и только внимательнее прислушиваться к команде. В казармах я отдал строгое приказание, чтобы солдат не будили, пока я не приеду сам. В описываемое время все солдаты также носили букли и толстые косички со множеством пудры и помады, вследствие чего прическа нижних чинов занимала очень долгое время; в то время у нас полагалось всего два парикмахера на эскадрон, так что солдаты, когда они готовились к параду, принуждены были не спать всю ночь из-за своей завивки. Но этого я никак не мог допустить в моем опасном положении, в котором все зависело от состояния нервов моих солдат. Поэтому я велел собрать всех парикмахеров со всего полка, приказав им как можно скорее причесать мой эскадрон, благодаря чему солдаты могли освободиться раньше и выспаться как следует.

В пять часов утра я велел их разбудить, а к девяти часам люди и лошади были готовы, выстроены перед казармами и смотрели весело и бодро. Я сел на своего красивого гнедого мерина, поздоровался с людьми, дал им пароль, и мы отправились ко дворцу.

Император вначале смотрел мрачно и имел вид недовольный, но я с удвоенною энергией дал пароль, офицеры же и солдаты исполнили свое дело превосходно. Его величество, вероятно, к собственному своему удивлению, остался настолько доволен, что два раза подъезжал хвалить меня. Словом, все пошло хорошо и для меня, и для моего эскадрона, и для моего отца, да и вообще для всех, кому в этот день пришлось говорить с его величеством, ибо подобного рода гроза падала на всех, кто к нему приближался, без различия возраста и пола, не исключая даже и собственного его семейства.

Теперь я снова попрошу читателя последовать за мною в Гатчину и вернуться к тому времени, когда император подписал приказ об увольнении от службы и удалении из столицы моего отца. Тем же почерком пера Павел туг же назначил на место моего отца сенатора Аршеневского и особым рескриптом предписал ему немедленно исполнить его приказание относительно цвета сукна. Аршеневский был очень хороший и рассудительный человек, и все знали, что он был близким другом и почитателем моего отца. Обстоятельство это было известно императору, ибо в сенате они неоднократно держались одного мнения, и Павел часто с ними соглашался. В назначении Аршеневского, таким образом, нельзя было усматривать гнева против моего отца.

Не теряя ни минуты времени, новый вице-президент Аршеневский занял свое место в мануфактур-коллегии. Председатель, князь Юсупов, не мог объяснить того, что случилось, а также не мог посоветовать, что предпринять дальше. Тогда Аршеневский сам рассмотрел дело, затем лично поехал посоветоваться с моим отцом, и, убедившись наконец, что, кроме того, что уже сделал мой отец, делать больше нечего, он, для того чтобы не подвергаться дальнейшей ответственности, подал императору прошение об увольнении, приложив к нему письмо на имя его величества, объясняющее его поводы к этому поступку. В то же время генерал-прокурор сената, Беклешов, который на деле был министром юстиции, посоветовал моему отцу написать к императору краткое письмо, в котором он выражал свое горе по поводу того, что навлек на себя его гнев. Это письмо, вместе с прошением Аршеневского, Беклешов с намерением вручил государю немедленно по возвращении его с парада, на котором я удостоился такой похвалы.

Император, который сам только что выздоровел от гриппа и еще не совсем чувствовал себя хорошо, услышав, как жестоко был исполнен его приговор над моим отцом, чрезвычайно взволновался. Он немедленно потребовал к себе генерал-прокурора и со слезами на глазах попросил его тотчас съездить к моему отцу, извиниться за него в его жестокой несправедливости и просить его прощения. После этой милостивой вести он ежедневно по два раза посылал узнавать о здоровье моего отца, и когда тот наконец был в силах выезжать и явиться к государю, то между монархом и его подданным произошла весьма трогательная сцена примирения в присутствии Беклешова, причем моему отцу, разумеется, была возвращена его прежняя должность.

Тем не менее случай этот очень повредил императору в общественном мнении, так как мои родители оба были весьма любимы и уважаемы. И действительно, трудно было найти в Петербурге людей, которые бы пользовались большим расположением и вниманием, которых они вполне заслуживали, благодаря своей доброте и отзывчивости ко всем нуждающимся и несчастным. В течение немногих дней опалы моего отца и вскоре после его возвращения о нем беспрестанно наведовались и с участием расспрашивали о его здоровье. Оказанная ему несправедливость вызвала сильное негодование, которое высказывалось открыто и резко как в частных разговорах, так и в письмах, которые получались из Москвы и из провинции. Может показаться невероятным, что в стране самодержавной и при государе, гнев которого был неукротим, могли так свободно порицать его действия. Но старинный русский дух был еще жив, и его не могли подавить ни строгость, ни полицейские меры.

Зная вспыльчивый, но склонный к великодушным порывам характер императора Павла, видя зачастую его искреннее желание быть справедливым, граф Пален, несомненно, мог бы воспользоваться тяжкою болезнью моего отца и рапортом полицеймейстера, чтобы дать государю время одуматься и хладнокровно обсудить неосновательность своего гнева. Но в планы графа Палена и тех, кто действовали с ним заодно, по-видимому, не входило вызывать этого монарха к раскаянию: его судьба была предрешена, и он должен был погибнуть. Когда Палену приходилось иногда слышать не совсем умеренную критику действий императора, он обыкновенно останавливал говоривших: «Господа! Меньше слов, больше дела!»

Теперь вернемся снова в Гатчину, это ужасное место, откуда последовал указ об увольнении моего отца и которое было колыбелью пресловутой павловской армии с ее организацией, выправкой и дисциплиной. Гатчина была любимым местопребыванием Павла в осеннее время, и здесь происходили ежегодные маневры войск. Как северная деревенская резиденция Гатчина великолепна: дворец, или, вернее, замок, представляет обширное здание, выстроенное из тесаного камня, прекрасной архитектуры. При дворце обширный парк, в котором множество великолепных старых дубов и других деревьев. Прозрачный ручей вьется вдоль парка и по садам, обращаясь в некоторых местах в обширные пруды, которые почти можно назвать озерами. Вода в них до того чиста и прозрачна, что на глубине 12–15 футов можно считать камешки, и в ней плавают большие форели и стерляди.

Павел был весьма склонен к романтизму и любил все, что имело рыцарский характер. При этом он имел расположение к великолепию и роскоши, которыми он восторгался во время пребывания в Париже и других городах Западной Европы.

Как я уже говорил, в Гатчине происходили большие маневры, во время которых давались и празднества. Балы, концерты, театральные представления беспрерывно следовали одни за другими, и можно было думать, что все увеселения Версаля и Трианона но волшебству перенесены были в Гатчину. К сожалению, эти празднества нередко омрачались разными строгостями, как, например, арестом офицеров или ссылкою их в отдаленные гарнизоны без всякого предупреждения. Случались и несчастия, какие бывают нередко во время больших кавалерийских маневров, что приводило императора в сильное раздражение. Впрочем, несмотря на сильный гнев, вызываемый подобными случаями, он выказывал большое человеколюбие и участие, когда кто-нибудь был серьезно ранен.

Как-то раз, в то время, когда я находился во внутреннем карауле, во дворце произошла забавная сцена. Выше я упоминал, что офицерская караульная комната находилась близ самого кабинета государя, откуда я часто слышал его молитвы. Около офицерской комнаты была обширная прихожая, в которой находился караул, а из нее шел длинный узкий коридор, ведший во внутренние апартаменты дворца. Здесь стоял часовой, который немедленно вызывал караул, когда император показывался в коридоре. Услышав внезапно окрик часового: «Караул, вон!» — я поспешно выбежал из офицерской комнаты. Солдаты едва успели схватить свои карабины и выстроиться, а я обнажить свою шпагу, как дверь коридора открылась настежь, и император, в башмаках и шелковых чулках, при шляпе и шпаге, поспешно вошел в комнату, и в ту же минуту дамский башмачок с очень высоким каблуком полетел через голову его величества, чуть-чуть ее не задевши. Император через офицерскую комнату прошел в свой кабинет, а из коридора вышла Екатерина Ивановна Нелидова, спокойно подняла свой башмак и вернулась туда же, откуда пришла.

В тот же день, вечером, на балу император подошел ко мне как к близкому приятелю и поверенному и сказал, что ему угодно, чтобы я протанцевал с Екатериной Ивановной Нелидовой. Что можно было протанцевать красивого, кроме менуэта или гавота сороковых годов? Я обратился к дирижеру оркестра и спросил его, может ли он сыграть менуэт, и, получив утвердительный ответ, я просил его начать и сам пригласил Нелидову, которая, как известно, еще в Смольном отличалась своими танцами. Оркестр заиграл, и мы начали. Что за грацию выказала она, как прелестно выделывала па и повороты, какая плавность была во всех движениях прелестной крошки несмотря на ее высокие каблуки — точь-в-точь знаменитая Лантини, бывшая ее учительница! С своей стороны, и я не позабыл уроков моего учителя Канциани, и, при моем кафтане, мы оба точь-в-точь имели вид двух старых портретов. Император был в полном восторге и, следя за нашими танцами во все время менуэта, поощрял нас восклицаниями.

Когда этот первый танец благополучно был окончен, государь просил меня устроить другой и пригласить вторую пару. Вопрос теперь заключался в том, кого выбрать и кто захочет себя выставить напоказ при такой смущающей обстановке. В нашем полку был офицер по имени Хитрово. Я вспомнил, что когда-то, будучи тринадцатилетним мальчиком, он вместе со мною брал уроки у Канциани, и так как он в то время всегда носил красные каблуки, я прозвал его камергером. Никто не мог мне быть более подходящим. Я подошел к нему и сообщил о желании его величества. Сначала Хитрово колебался, хотя, видимо, был рад выставить себя напоказ и, после некоторого размышления, спросил меня, какую ему выбрать даму?

— Возьмите старую девицу Валуеву, — посоветовал я ему, и он так и сделал. Разумеется, я снова пригласил Нелидову, и танец был исполнен на славу, к величайшему удовольствию его величества. За этот подвиг я был награжден лишь забавою, которую мне он доставил, но зато Алексею Хитрово этот менуэт оказал большую пользу. Будучи не особенно исправным офицером, он был сделан камергером, что ввело его в гражданскую службу, и, угождая разным влиятельным министрам, он, наконец, сам сделался министром, — а в настоящее время он весьма снисходительный государственный контролер и вообще очень добрый человек.

Об императоре Павле принято обыкновенно говорить как о человеке, чуждом всяких любезных качеств, всегда мрачном, раздражительном и суровом. На деле же характер его вовсе был не таков. Остроумную шутку он понимал и ценил не хуже всякого другого, лишь бы только в ней не видно было недоброжелательства или злобы. В подтверждение этого мнения я приведу следующий анекдот.

В Гатчине насупротив окон офицерской караульной комнаты рос очень старый дуб, который, я думаю, и теперь еще стоит там. Это дерево, как сейчас помню, было покрыто странными наростами, из которых вырастало несколько веток. Один из этих наростов до того был похож на Павла с его косичкою, что я не мог удержаться, чтобы не срисовать его. Когда я вернулся в казармы, рисунок мой так всем понравился, что все захотели получить с него копию, и в день следующего парада я был осажден просьбами со стороны офицеров гвардейской пехоты. Воспроизвести его было нетрудно, и я роздал не менее тридцати или сорока копий. Несомненно, что при том соглядатайстве со стороны гатчинских офицеров, которому подвергались все наши действия, история с моим рисунком дошла до сведения императора. Будучи вскоре после этого еще раз в карауле, я от нечего делать занялся срисовыванием двух очень хороших бюстов, стоявших перед зеркалом в караульной комнате, из которых один изображал Генриха IV, а другой Сюлли. Окончив рисунок с Генриха IV, я был очень занят срисовыванием Сюлли, когда в комнату незаметно вошел император, стал сзади меня и, ударив меня слегка по плечу, спросил:

— Что вы делаете?

— Рисую, государь, — отвечал я.

— Прекрасно! Генрих IV очень похож, когда будет окончен. Я вижу, что вы можете сделать хороший портрет… Делали вы когда-нибудь мой?..

— Много раз, ваше величество.

Государь громко рассмеялся, взглянул на себя в зеркало и сказал: «Хорош для портрета!» Затем он дружески хлопнул меня по плечу и вернулся в свой кабинет, смеясь от души.

Думаю, что нельзя было поступить снисходительнее с молодым человеком, который нарисовал его карикатуру, но в котором он не имел повода предполагать какого-либо дурного умысла.

Нет сомнения, что в основе характера императора Павла лежало истинное великодушие и благородство, и, несмотря на то что он был ревнив к власти, он презирал тех, кто раболепно подчинялись его воле в ущерб правде и справедливости, и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невинного. Вот, между прочим, причина, по которой он до самой своей смерти оказывал величайшее уважение и внимание шталмейстеру Сергею Ильичу Муханову.

Но довольно о Гатчине с ее маневрами, вахтпарадами, празднествами и танцами на гладком и скользком паркете дворца. Хотя вспыльчивый характер Павла и был причиною многих прискорбных случаев (многие из которых связаны с воспоминанием о Гатчине), но нельзя не высказать сожаления, что этот безусловно благородный, великодушный и честный государь, столь нелицеприятный, искренне и горячо желавший добра и правды, не процарствовал долее и не очистил высшую чиновную аристократию, столь развращенную в России, от некоторых ее недостойных членов. Павел I всегда рад был слышать истину, для которой слух его всегда был открыт, а вместе с нею он готов был уважать и выслушать то лицо, от которого он ее слышал.

Хотя раздача наград и милостей царских и зависела от личной благосклонности императора к данному лицу, но милостями этими никогда не определялись повышения по службе, вследствие чего суд над начальниками и подчиненными был справедлив и нелицеприятен. Корнет мог свободно и безбоязненно требовать военного суда над своим полковым командиром, вполне рассчитывая на беспристрастное разбирательство дела. Это обстоятельство было для меня тем щитом, которым я ограждался от великого князя Константина Павловича во все время его командования (шефства) нашим полком и при помощи которого я мог с успехом бороться против его вспыльчивости и горячности. Одно только упоминание о военном суде приводило его высочество в настоящий ужас. Тем не менее я должен здесь упомянуть, что много лет спустя, а именно в декабре 1829 года, когда я свиделся с Константином Павловичем в Дрездене, он принял меня с распростертыми объятиями и в присутствии своего побочного сына П. Александрова, вспоминая о происходивших между нами ссорах, чистосердечно сознался, что он был постоянно неправ, и с полным благородством признал совершенную правильность моих действий относительно него. Мне особенно приятно писать эти строки и засвидетельствовать здесь, на земле, что великий князь, которого обыкновенно очень строго осуждали, не был лишен, как уверяли многие, добродетелей, и прежде всего смирения и доброжелательства.

Как доказательство того уважения, которое император Павел питал к постановлениям военных судов, и его беспристрастия в деле правосудия можно привести следующий случай.

В первый год его царствования генерал-прокурором сената был граф Самойлов, родственник некоего генерала Лаврова, женатого на сестре известного богача Демидова. Лавров был человек распутный, большой игрок и обременен долгами. Жена его была особа довольно легких нравов, обладала большим состоянием и находилась в связи с тремя офицерами нашего полка. Оставшись чрезвычайно довольна усердием и вниманием своих обожателей, генеральша выдала каждому из них по векселю в 30 тысяч рублей. Супруг, взбешенный тем, что такая значительная сумма ускользнула из его рук, подал прошение в сенат, заявляя, что жена его идиотка, неспособная даже прочесть сумму, вписанную в текст векселя, на котором первоначально стояло 3000 рублей, и что лишний ноль на каждом из векселей был прибавлен ее любовниками, которых он, кстати, и обвинял в подлоге.

Сенат, под влиянием генерал-прокурора Самойлова, признал офицеров виновными в подлоге и приговорил к разжалованию. Приговор этот был представлен на утверждение государя; но последний, вместо того чтобы утвердить постановление сената, велел созвать в нашем попку военный суд.

В качестве младшего члена полкового суда мне пришлось подавать свой голос первым, и я прежде всего предложил спросить генеральшу Лаврову, считает ли она сама эти три векселя подложными? Г-жа Лаврова прислала письменное заявление, в котором сообщала, что подлога нет, что она любит этих трех офицеров и желает сделать им подарок, а что муж ее — «лжец». Тогда я подал голос за то, чтобы офицеры были оправданы в подлоге, но были уволены из полка за поведение, недостойное дворянина. Военный суд единогласно принял это решение, приговор был представлен государю, который и утвердил его, отменив решение сената и сделав сенаторам строгий выговор. Впоследствии эти три офицера неоднократно высказывали мне свою благодарность.

Император Павел, как я уже говорил, был искренним христианином, человеком глубоко религиозным, отличался с раннего детства богобоязненностью и благочестием. По взглядам своим это был совершенный джентльмен, который знал, как надо обращаться с истинно порядочными людьми, хотя бы они и не принадлежали к родовой или служебной аристократии. Я находился на службе в течение всего царствования этого государя, не пропустил ни одного учения или вахтпарада и могу засвидетельствовать, что хотя он часто сердился, но я никогда не слыхал, чтобы из уст его исходила обидная брань[4]. Как доказательство его рыцарских, доходивших даже до крайности, воззрений может служить то, что он совершенно серьезно предложил Бонапарту дуэль в Гамбурге с целью положить этим поединком предел разорительным войнам, опустошавшим Европу. Свидетелями со стороны императора должны были быть Пален и Кутайсов. Несмотря на всю причудливость и несовременность подобного вызова, большинство монархов, не исключая самого Наполеона, отдали полную справедливость высокогуманным побуждениям, руководившим русским государем, сделавшим столь рыцарское предложение с полною искренностью и чистосердечием.

Кстати о рыцарстве, мне пришло на память несколько случаев, бывших в Павловске, летней резиденции императорского семейства. Их величества находились в Павловске преимущественно весною и ранним летом, так как во время сильной июльской жары они предпочитали Петергоф на Финском заливе, где воздух был морской и более свежий. Павловск, принадлежавший лично императрице Марии Феодоровне, был устроен чрезвычайно изящно, и всякий клочок земли здесь носил отпечаток ее вкуса, наклонностей, воспоминаний о заграничных путешествиях и т.д. Здесь был павильон роз, напоминавший трианонский; шале, подобные тем, которые она видела в Швейцарии; мельница и несколько ферм наподобие тирольских; были садах, напоминавшие сады и террасы Италии. Театр и длинные аллеи были заимствованы из Фонтенбло, и там и сям виднелись искусственные развалины. Каждый вечер устраивались сельские праздники, поездки, спектакли, импровизации, разные сюрпризы, балы и концерты, во время которых императрица, ее прелестные дочери и невестки своею приветливостью придавали этим развлечениям восхитительный характер. Сам Павел предавался им с увлечением, и его поклонение женской красоте зачастую заставляло его указать на какую-нибудь Дульцинею, что его услужливый Фигаро или Санчо Панса — Кутайсов немедленно и принимал к сведению, стараясь исполнить желание своего господина.

Однажды на одном из балов, данных в Москве по случаю его приезда в 1798 году, император был совершенно очарован огненными черными глазами девицы Анны Лопухиной. Кутайсов, которому Павел сообщил о произведенном на него впечатлении, немедленно же рассказал об этом отцу девицы, с которым и был заключен договор, имевший целью пленить сердце его величества.

Офицеры конной гвардии вскоре узнали об этой любовной интриге, о которой мы стали болтать довольно свободно. Это скоро дошло до сведения государя, вследствие чего полк наш некоторое время был в немилости. Впрочем, она была непродолжительна, так как девица Лопухина сама к нам очень благоволила, и притом же две ее сестры вскоре вышли замуж за офицеров нашего полка: одна за Демидова, другая за графа Кутайсова, сына шталмейстера. Анна Петровна Лопухина вскоре была пожалована фрейлиною и приглашена жить в Павловск. Для нее было устроено особое помещение, нечто вроде дачи, в которую Павел мог легко пройти из Розового павильона, не будучи никем замеченным. Он являлся туда каждый вечер, как он вначале сам воображал, с чисто платоническими чувствами восхищения, но брадобрей и Лопухин-отец лучше знали человеческую натуру и вернее смотрели на будущее. Им постепенно удалось разжечь чувства Павла к девушке путем упорного ее сопротивления желаниям его величества, что, впрочем, она и делала вполне искренне, так как, будучи еще в Москве, она испытывала довольно серьезную привязанность к одному князю Гагарину, служившему майором в армии и находившемуся теперь в Италии, в войсках Суворова. Однажды, в один из вечеров, когда Павел оказался более предприимчивым, чем обыкновенно, Лопухина неожиданно разрыдалась, прося оставить ее, и призналась государю в своей любви к Гагарину. Император был поражен, но его рыцарский характер и врожденное благородство тотчас проявили себя: он немедленно же решил отказаться от любви к девушке, сохранив за собою только чувства дружбы, и тут же захотел выдать ее замуж за человека, к которому она питала такую горячую любовь. Суворову немедленно посланы были приказания вернуть в Россию князя Гагарина. В это самое время последний только что отличился в каком-то сражении, и его поэтому отправили в Петербург с известием об одержанной победе. Я находился во дворце, когда князь Гагарин прибыл ко двору, и вынес о нем впечатление как об очень красивом, хотя и невысокого роста человеке. Император тотчас же наградил его орденом, сам привел к его возлюбленной и в течение всего этого дня был искренно доволен и преисполнен гордости от сознания своего действительно геройского самопожертвования.

И вечером на «маленьком дворцовом балу» он имел положительно счастливый и довольный вид, с восторгом говорил о своем красивом и счастливом сопернике и представил его многим из нас с видом искреннего добродушия. С своей стороны, я лично ни на минуту не сомневался в искренности Павла, благородная душа которого одержала победу над сердечным влечением.

Одновременно с этими любовными интригами совершались крупные политические события: союз между Россией и Англией и всем континентом против революционной Франции был заключен. Суворов, вызванный из ссылки, назначен был генералиссимусом союзной русско-австрийской армии, действовавшей в Италии в феврале 1799 года. Другая русская армия, под начальством генерала Германа, была отправлена в Голландию для совместных действий с армией герцога Йоркского, имевшей целью атаковать Францию с севера. Наконец, и едва ли не важнейшим событием было избрание императора гроссмейстером Мальтийского ордена, вследствие чего остров Мальта был взят под его покровительство. Павел был в восторге от этого титула, и это обстоятельство в связи с романтической любовью, овладевшей его чувствительным сердцем, привело его в совершенный экстаз. Щедрости его не было пределов: он велел купить три дома на набережной Невы и соединить их в один дворец, который подарил князю Гагарину, снисходительному супругу черноокой Дульцинеи. Лопухин-отец был сделан светлейшим князем и назначен генерал-прокурором сената — должность чрезвычайно важная, напоминающая отчасти по значению своему должность первого лорда казначейства в Англии, нечто вроде первого министра. Кутайсов, исполнявший свою роль Фигаро при гроссмейстере Мальтийского ордена, продолжал служить для любовных поручений, вследствие чего он из брадобреев был пожалован в графы и сделан шталмейстером ордена. Он купил себе дом по соседству с дворцом княгини Гагариной и поселил в нем свою любовницу, французскую актрису Шевалье. Я не раз видел, как государь сам привозил его туда и затем заезжал за ним, возвращаясь от своей любовницы.

При этом la troupe dorée, то есть офицеры конной гвардии, обязаны были принимать участие в том, что происходило во дворце. Едва подписан был союзный трактат с Англией, я получил приказание отправиться в Петербург и изготовить себе мундир, точь-в-точь подобный тому, который носила английская конная гвардия — красный с синими отворотами, вышитыми золотом. Это было нелегко, ибо, кроме соответствующего сукна, нужно было знать покрой английских мундиров. Но счастье и тут мне благоприятствовало, и вскоре я отыскал одного англичанина, по имени Дональдсон, который был когда-то портным принца валлийского, и сообщил ему о своем желании. Он сделал мне мундир менее чем в два дня, и я тотчас вернулся в Павловск в новом мундире, которым восхищались все и в особенности великие княжны. Два или три других офицера нашего полка едва успели сшить себе такие мундиры, как вышло новое приказание: конной гвардии иметь мундиры пурпурового цвета. Пурпур был цвет мальтийских гроссмейстеров, почему конная гвардия и получила этот цвет. В течение четырехлетнего царствования Павла цвет и покрой наших мундиров был изменен не менее девяти раз.

Да не думает, однако, читатель, что во все это время любовных переговоров, новых политических комбинаций, перемены форм, празднеств и увеселений, происходивших в Павловске, изменились или уничтожились те дисциплинарные строгости, которые были заведены в Гатчине и в Петербурге. Напротив того, их было столько же, если не больше, тем более что почти ежедневно делались смотры. Эти смотры делались не над корпусами, как во время маневров, а над небольшими частями, вследствие чего всякая малейшая ошибка делалась заметнее. Тут же, в Павловске, находилась так называемая цитадель, или форт, по имени Бип, куда сажали под арест провинившихся офицеров. Так, например, сюда попали два подполковника из донских казаков, братья Залувецкие, прославившиеся своими боевыми подвигами в итальянскую кампанию 1799 года, которые были арестованы за остроумно смелые ответы Павлу.

Капитан флота Чичагов также должен был отправиться под арест за резкий, почти дерзкий ответ императору. Однако Чичагов воспротивился этому приказанию и не хотел идти под арест, ссылаясь на привилегии, связанные с Георгиевским крестом, кавалером которого он состоял. Взбешенный этим сопротивлением, император велел сорвать с него Георгиевский крест, что и было исполнено без всякого колебания дежурным генерал-адъютантом Уваровым. При таком оскорблении возмущенный Чичагов сбросил с себя мундир и в одном жилете отправился в форт. Впрочем, под арестом его продержали всего несколько дней, и вскоре после этого он даже был произведен в контр-адмиралы и получил в командование эскадру.

Этот Уваров был полковником одного из полков, квартировавших в Москве в то время, когда Павел впервые увидел Лопухину и увлекся ее блестящими черными глазами. Будучи любовником матери Лопухиной, Уваров, естественно, принимал также участие во всех махинациях, имевших целью завлечь императора в любовные сети. Вместе с Лопухиными прибыл он в Павловск, был переведен в конную гвардию, вскоре же сделан генерал-адъютантом и все время повышался в милостях наравне с Лопухиными. Во время обеда, данного заговорщиками, именовавшими себя после убийства Павла «освободителями», Уваров припомнил Чичагову, что он сорвал с него Георгиевский крест. Чичагов отвечал: «Если вы будете служить нынешнему императору так же «верно», как его предшественнику, то заслужите себе достойную награду». Уваров в качестве доверенного генерал-адъютанта Павла был дежурным в ночь с 11-го на 12 марта и, как известно, в то же время одним из главных деятелей заговора.

Во всем мире едва ли найдется страна, в которой целый ряд государей был бы одушевлен таким горячим чувством патриотизма, как дом Романовых в России. Правда, многие сановники, министры и царедворцы нередко злоупотребляли личными слабостями и недостатками некоторых из государей, да и сами они зачастую благодаря чрезмерной самонадеянности уклонялись с истинного пути, тем не менее, насколько я могу судить по личным моим рассуждениям, я вынес искреннее убеждение в том, что в основе всякого действия этих монархов всегда лежало чувство горячей любви к родине. Государи русские искони гордились величием этого обширнейшего в мире государства и нередко считали необходимым принимать меры, сообразные с этим величием, вследствие чего славолюбие это часто обращалось в личное тщеславие, а мудрая экономия в расточительность. Но, помимо свойственной всякому человеку склонности к тщеславию, русские государи имеют два повода, до известной степени извиняющие это стремление к похвалам: во-первых, потому, что большая часть как мужских, так и женских представителей этого дома всегда отличалась замечательною красотою и физическою силою; во-вторых, потому, что в силу исторических условий они сделались представителями военного сословия: с самых древнейших времен Россия находилась в постоянной войне со своими соседями, и во главе ее армий всегда стояли ее монархи — сначала цари московские, а затем императоры всероссийские. Благодаря этому любовь к военной славе передавалась от отца к сыну и сделалась преобладающею страстью в этой семье. И действительно, не может не возбуждать самолюбия и тщеславия один вид многих тысяч людей, которые двигаются, стоят, поворачиваются и бегут по одному слову, одному знаку своего монарха. Один весьма остроумный высокопоставленный и влиятельный при дворе человек, говоря о громадных средствах, расходуемых русским государством на содержание постоянного войска, весьма справедливо заметил: «Да, впрочем, оно так и должно быть, ибо до тех пор, пока у нас не будет царя-калеки, мы никогда не дождемся перемены во взглядах и привычках наших государей!»

Перехожу теперь к описанию событий, закончившихся возмутительным убийством Павла.

III

Император Павел находился в Павловске, окруженный интригами и волнуемый попеременно чувствами любви, великодушия и ревности. В том же состоянии переехал он в Гатчину, а затем в Петербург. Многие из его приближенных сознавали, что их положение при дворе чрезвычайно опасно и что в любую минуту, раскаиваясь в только что совершенном поступке, государь может перенести свое расположение на новое лицо и уничтожить их всех. Великие князья также находились в постоянном страхе: оба они были командирами полков и в качестве таковых ежедневно, во время парадов и учений, получали выговоры за малейшие ошибки, причем в свою очередь подвергали солдат строгим наказаниям, а офицеров сажали под арест. Конную гвардию щадили более других. В то время полк этот состоял из двух батальонов, по пяти эскадронов в каждом, и дух полка был таков, что мы были в силах противиться всяким несправедливостям и напрасным на нас нападкам. Этот дух нашего полка постарались представить в глазах государя как направление опасное, как дух крамольный, пагубно влияющий на другие полки. Гибель нашего полка могла удовлетворить два частных интереса: великий князь Александр был инспектором всей пехоты, а Константин Павлович, который ничего не смыслил в кавалерийском деле, хотел сделаться инспектором кавалерии и в качестве переходной ступени к этой должности добивался командования конной гвардией. В то же время служивший в конном полку Уваров хотел также получить отдельный полк. Таким образом, эти два желания могли быть удовлетворены одновременно, пожертвовав нашим полком. Вот почему конная гвардия была реорганизована, или, вернее, дезорганизована, следующим образом: три эскадрона, состоявшие из лучших людей и лошадей, были выделены из полка и составили особый кавалергардский полк, который был поручен Уварову и квартирован в Петербурге; остальная часть полка была разделена на пять эскадронов и отдана под начальство великого князя Константина. Полк наш был изгнан в Царское Село, где цесаревич должен был посвящать нас в тайны гарнизонной службы.

Нельзя себе представить тех жестокостей, которым подвергал нас Константин и его измайловские мирмидоны. Тем не менее дух полка нелегко было сломить, и страх Константина при одном упоминании о военном суде неоднократно сдерживал его горячность и беспричинную жестокость. Своей неуступчивости и твердости в это тяжелое время обязан я тем влиянием в полку, которое я сохранил до конца моей службы в конной гвардии и которое спасло этот благородный полк от всякого участия в низком заговоре, приведшем к убийству императора Павла.

В Царском Селе нас продержали около полутора лет. Начальников наших постоянно меняли, и нам было известно, что за всеми нами строго следят, так как считали нас якобинцами. Большинству из офицеров не особенно нравился наш образ жизни изгнанников, удаленных из столицы; но я лично не особенно грустил, так как, судя по слухам, доходившим до нас из Петербурга, там было, по-видимому, не совсем ладно, и поговаривали даже, что император опасается за свою личную безопасность.

Его величество со своим августейшим семейством оставил старый дворец и переехал в Михайловский, выстроенный наподобие укрепленного замка, с подъемными мостами, рвами, потайными лестницами, подземными ходами, — словом, напоминал собою средневековую крепость.

Княгиня Гагарина оставила дом своего мужа и была помещена в новом дворце, под самым кабинетом императора, который сообщался посредством особой лестницы с ее комнатами, а также с помещением Кутайсова.

Графы Ростопчин и Аракчеев, два человека, которых Павел раньше считал самыми верными и исполнительными своими слугами, были высланы в свои поместья. До нас дошли слухи, что граф Пален получил пост министра иностранных дел и главноуправляющего почтовым ведомством, сохранив вместе с тем должность военного губернатора Петербурга, и в качестве такового остался начальником гарнизона и всей полиции. Мы узнали, что все Зубовы, которые были высланы в свои деревни, вернулись в Петербург, а вместе с ними г-жа Жеребцова, рожденная Зубова, известная своею связью с лордом Уитвордом, что все они приняты ко двору и сделались близкими, интимными друзьями в доме доброго и честного генерала Обольянинова, генерал-прокурора сената. Мы слышали также, что у некоторых генералов — Талызина, двух Ушаковых, Депрерадовича и других — бывают часто интимные сборища, которые длятся за полночь, и что бывший полковник Хитрово, прекрасный и умный человек, близкий к Константину, также устраивает маленькие «рауты» близ самого Михайловского замка.

Все эти новости, которые раньше были запрещены, доказывали нам, что в Петербурге происходит что-то необыкновенное, тем более что патрули а рынды около Михайловского замка постоянно были наготове.

Зимою 1800 года а дипломатических кругах Петербурга царило сильное беспокойство: император Павел, недовольный поведением Австрии во время итальянской кампании Суворова 1799 года и образом действий Англии в Голландии, внезапно выступил из коалиции и в качестве гроссмейстера Мальтийского ордена объявил Англии войну, которую собирался энергично начать весною 1801 года. В феврале того же года полк наш возвращен был из царскосельской ссылки и помещен в Петербурге, а доме Гарновского. Генерал-майор Кожин, который во время нашей ссылки был назначен к нам в качестве строго службиста, переведен в армейский полк, а генерал-лейтенант Тормасов, превосходный офицер и достойнейший человек, сделан нашим полковым командиром — милость, которую мы просто не знали, чем себе объяснить.

По возвращении в Петербург я был самым радушным образом принят старыми друзьями и даже самим графом Паленом, генералом Талызиным и другими, а также Зубовыми и Обольяниновыми. Меня стали приглашать на интимные обеды, причем меня всегда поражало одно обстоятельство: после этих обедов, по вечерам, никогда не завязывалось общего разговора, но всегда беседовали отдельными кружками, которые тотчас расходились, когда к ним подходило новое лицо. Я заметил, что генерал Талызин и другие подошли ко мне как будто с намерением сообщить мне Что-то по секрету, а затем остановились, сделались задумчивыми и замолкли. Вообще по всему видно было, что в этом обществе затевалось что-то необыкновенное. Судя же по той вольности, с которой императора порицали, высмеивали его странности и осуждали его строгости, я сразу догадался, что против него затевается заговор. Подозрения мои особенно усилились после обеда у Талызина (за которым нас было четверо) и раута у Зубовых. Это глубоко меня расстроило. Я вспомнил свой долг, свою присягу на верность, припомнил многие добрые качества императора и в конце концов почувствовал себя очень несчастным. Между тем все эти догадки не представляли ничего определенного: не было ничего осязательного, на основании чего я мог бы действовать или даже держаться известного образа действий. В таком состоянии нерешительности я отправился к своему старому другу Тончи, который сразу разрешил мое недоумение, сказав следующее: «Будь верен своему государю и действуй твердо и добросовестно; но так как ты, с одной стороны, не в силах изменить странного поведения императора, ни удержать, с другой стороны, намерений народа, каковы бы они ни были, то тебе надлежит держаться в разговорах того строгого и благоразумного тона, в силу которого никто бы не осмелился подойти к тебе с какими бы то ни было секретными предложениями». Я всеми силами старался следовать этому совету, и благодаря ему мне удалось остаться в стороне от ужасных событий этой эпохи.

Около этого времени великая княгиня Александра Павловна, супруга эрцгерцога Иосифа, палатина венгерского, была смертельно больна, и известие о ее кончине ежечасно ожидалось из Вены. Император Павел был чрезвычайно недоволен Австрией за ее образ действий в Швейцарии, результатом которого было поражение Корсакова под Цюрихом и совершенная неудача знаменитой кампании Суворова в Италии, откуда он отступил на север, через Сен-Готард. Англии была объявлена война, на имущество англичан наложено вето, и уже делались большие приготовления, дабы в союзе с Францией начать морскую войну против этой державы с открытием весенней навигации.

Все эти обстоятельства произвели на общество удручающее впечатление. Дипломатический корпус прекратил свои обычные приемы; значительная часть петербургских домов, из которых некоторые славились своим широким гостеприимством, изменили свой образ жизни. Самый двор, запертый в Михайловском замке, охранявшемся наподобие средневековой крепости, также влачил скучное и однообразное существование. Император, поместивший свою любовницу в замке, уже не выезжал, как он это делал прежде, и даже его верховые прогулки ограничивались так называемым третьим Летним садом, куда, кроме самого императора, императрицы и ближайших лиц свиты, никто не допускался. Аллеи этого парка или сада постоянно очищались от снега для зимних прогулок верхом. Во время одной из этих прогулок, около четырех или пяти дней до смерти императора (в это время стояла оттепель), Павел вдруг остановил свою лошадь и, обернувшись к шталмейстеру Муханову, ехавшему рядом с императрицей, сказал сильно взволнованным голосом: «Мне показалось, что я задыхаюсь и у меня не хватает воздуха, чтобы дышать. Я чувствовал, что умираю… Разве они хотят задушить меня?» Муханов отвечал: «Государь, это, вероятно, действие оттепели». Император ничего не ответил, покачал головой, и лицо его сделалось очень задумчивым. Он не проронил ни единого слова до самого возвращения в замок.

Какое странное предостережение! Какое загадочное предчувствие! Рассказ этот мне сообщил Муханов в тот же вечер, причем прибавил, что он обедал при дворе и что император был более задумчив, чем обыкновенно, и говорил мало. От Муханова же я узнал, что г-жа Жеребцова в этот вечер простилась с Обольяниновыми и что она едет за границу. Она остановилась в Берлине; впрочем, об этом я еще буду иметь случай сообщить впоследствии.

Теперь я подхожу к чрезвычайно знаменательной эпохе в истории России, эпохе, в событиях которой мне до известной степени пришлось быть действующим лицом и живым свидетелем и очевидцем многих обстоятельств, причем некоторые подробности об этих крайне важных событиях я узнал немедленно же и из самых достоверных источников. При описании этих событий мною руководит искреннее желание сказать правду, одну только правду. Тем не менее я буду просить читателя строго различать то, что я лично видел и слышал, от тех фактов, которые мне были сообщены другими лицами и о которых я, по необходимости, должен упоминать для полноты рассказа.

11 марта 1801 года эскадрон, которым я командовал и который носил мое имя, должен был выставить караул в Михайловский замок. Наш полк имел во дворце внутренний караул, состоявший из двадцати четырех рядовых, трех унтер-офицеров и одного трубача. Он находился под командою офицера и был выстроен в комнате перед кабинетом императора, спиною к ведущей в него двери. Корнет Андреевский был в этот день дежурным по караулу.

Через две комнаты стоял другой внутренний караул от гренадерского батальона Преображенского полка, любимого государева полка, который был ему особенно предан. Этот караул находился под командою подпоручика Марина и был, по-видимому, с намерением составлен на одну треть из старых Преображенских гренадер и на две трети из солдат, включенных в этот полк после раскассирования лейб-гренадерского полка, происшедшего по внушению генерала графа Карла Ливена, человека чрезвычайно строгого и вспыльчивого. Полк этот в течение многих царствований, особенно же при Екатерине, считался одним из самых блестящих, храбрых и наилучше дисциплинированных, и солдаты этого полка, вследствие его раскассирования, были весьма дурно расположены к императору.

Главный караул во дворе замка (а также наружные часовые) состоял из роты Семеновского великого князя Александра Павловича полка и находился под командою капитана из гатчинцев, который, подобно марионетке, исполнял все внешние формальности службы, не отдавая себе, по-видимому, никакого отчета, для чего они установлены.

В 10 часов утра я вывел свой караул на плац-парад, а между тем как происходил развод, адъютант нашего полка Ушаков сообщил мне, что по именному приказанию великого князя Константина Павловича я сегодня назначен дежурным полковником по полку. Это было совершенно противно служебным правилам, так как на полковника, эскадрон которого стоит в карауле и который обязан осматривать посты, никогда не возлагается никаких иных обязанностей. Я заметил это Ушакову несколько раздраженным тоном и уже собирался немедленно пожаловаться великому князю, но, к удивлению всех, оказалось, что ни его, ни великого князя Александра Павловича не было на разводе. Ушаков не объяснил мне причин всего этого, хотя, по-видимому, он их знал.

Так как я не имел права не исполнить приказания великого князя, то я повел караул во дворец и, напомнив офицеру о всех его обязанностях (ибо я не рассчитывал уже видеть его в течение дня), вернулся в казармы, чтобы исполнить мою должность дежурного по полку.

В 8 часов вечера, приняв рапорты от дежурных офицеров пяти эскадронов, я отправился в Михайловский замок, чтобы сдать мой рапорт великому князю Константину как шефу полка.

Выходя из саней у большого подъезда, я встретил камер-лакея собственных его величества апартаментов, который спросил меня, куда я иду? Я хорошо знал этого человека и, думая, что он спрашивает меня из простого любопытства, отвечал, что иду к великому князю Константину.

— Пожалуйста, не ходите, — отвечал он, — ибо я тотчас должен донести об этом государю.

— Не могу не пойти, — сказал я, — потому что я дежурный полковник и должен явиться с рапортом к его высочеству; так и скажите государю.

Лакей побежал по лестнице на одну сторону замка, я поднялся на другую.

Когда я вошел в переднюю Константина Павловича, Рутковский, его доверенный камердинер, спросил меня с удивленным видом:

— Зачем вы пришли сюда?

Я ответил, бросая шубу на диван:

— Вы, кажется, все здесь с ума сошли! Я дежурный полковник.

Тогда он отпер дверь и сказал:

— Хорошо, войдите.

Я застал Константина в трех-четырех шагах от двери: он имел вид очень взволнованный. Я тотчас отрапортовал ему о состоянии полка. Между тем, пока я рапортовал, великий князь Александр вышел из другой двери, прокрадываясь, как испуганный заяц. В эту минуту открылась задняя дверь, и вошел император, в сапогах со шпорами, с шляпой в одной руке и тростью в другой, и направился к нашей группе церемониальным шагом, словно на параде.

Александр поспешно убежал в собственный апартамент; Константин стоял пораженный, с руками, бьющимися по карманам, словно безоружный человек, очутившийся перед медведем. Я же, повернувшись по уставу на каблуках, отрапортовал императору о состоянии полка. Император сказал: «А, ты дежурный!» — очень учтиво кивнул мне головой, повернулся и пошел к двери. Когда он вышел, Александр немного приоткрыл свою дверь и заглянул в комнату. Константин стоял неподвижно. Когда вторая дверь в ближайшей комнате громко стукнула, как будто ее с силою захлопнули, доказывая, что император действительно ушел, Александр, крадучись, снова подошел к нам.

Константин сказал:

— Ну, братец, что скажете вы о моих? — указывая на меня. — Я говорил вам, что он не испугается!

Александр спросил:

— Как? Вы не боитесь императора?

— Нет, ваше высочество, чего же мне бояться? Я дежурный, да еще вне очереди; я исполняю мою обязанность и не боюсь никого, кроме великого князя, и то потому, что он мой прямой начальник, точно так же как мои солдаты не боятся его высочества, а боятся одного меня.

— Так вы ничего не знаете? — возразил Александр.

— Ничего, ваше высочество, кроме того, что я дежурный не в очередь.

— Я так приказал, — сказал Константин.

— К тому же, — сказал Александр, — мы оба под арестом.

Я засмеялся. Великий князь сказал:

— Отчего вы смеетесь?

— Оттого, — ответил я, — что вы давно желали этой чести.

— Да, но не такого ареста, какому мы подверглись теперь. Нас обоих водил в церковь Обольянинов присягать в верности!

— Меня нет надобности приводить к присяге, — сказал я, — я верен.

— Хорошо, — сказал Константин, — теперь отправляйтесь домой и, смотрите, будьте осторожны.

Я поклонился и вышел.

В передней, пока камердинер Рутковский подавал мне шубу, Константин Павлович крикнул:

— Рутковский, стакан воды!

Рутковский налил, а я заметил ему, что на поверхности плавает перышко. Рутковский вынул его пальцем и, бросив на пол, сказал:

Сегодня оно плавает, но завтра потонет.

Затем я оставил дворец и отправился домой. Было ровно девять часов, и когда я сел в свое кресло, я, как легко себе представить, предался довольно тревожным размышлениям по поводу всего, что я только что слышал и видел в связи с предчувствиями, которые я имел раньше. Мои размышления, однако же, были непродолжительны. В три четверти десятого мой слуга Степан вошел в комнату и ввел ко мне фельдъегеря.

— Его величество желает, чтобы вы немедленно явились во дворец.

— Очень хорошо, — отвечал я и велел подать сани.

Получить такое приказание через фельдъегеря считалось в те времена делом нешуточным и плохим предзнаменованием. Я, однако же, не имел дурных предчувствий и, немедленно отправившись к моему караулу, спросил корнета Андреевского, все ли обстоит благополучно? Он ответил, что все совершенно благополучно; что император и императрица три раза проходили мимо караула, весьма благосклонно поклонились ему и имели вид очень милостивый. Я сказал ему, что за мною послал государь и что я не приложу ума, зачем бы это было. Андреевский также не мог догадаться, ибо в течение дня все было в порядке.

В шестнадцать минут одиннадцатого часовой крикнул: «Вон!» — и караул вышел и выстроился. Император показался из двери, в башмаках и чулках, ибо он шел с ужина. Ему предшествовала любимая его собачка Шпиц, а следовал за ним Уваров, дежурный генерал-адъютант. Собачка подбежала ко мне и стала ласкаться, хотя прежде того никогда меня не видала. Я отстранил ее шляпою, но она опять кинулась ко мне, и император отогнал ее ударом шляпы, после чего Шпиц сел позади Павла Петровича на задние лапки, не переставая пристально глядеть на меня.

Император подошел ко мне (я стоял шагах в двух от караула) и сказал: «Ваш полк — якобинский». Несколько озадаченный этими словами, я ответил: «Нет, ваше величество». Он сказал: «Сводить караул!» Я скомандовал: «По отделениям, направо! Марш!» Корнет Андреевский вывел караул через дверь и отправился с ним домой. Шпиц не шевелился и все время во все глаза смотрел на меня. Затем император, продолжая разговор, повторил, что мы якобинцы. Я вновь отверг это обвинение. Он снова заметил, что лучше знает, и прибавил, что он велел выслать полк из города и расквартировать его по деревням, причем сказал мне весьма милостиво: «А ваш эскадрон будет помещен в Царском Селе; два бригад-майора будут сопровождать полк до седьмой версты; распорядитесь, чтобы он был готов утром в четыре часа, в полной походной форме и с поклажею». Затем, обращаясь к двум лакеям, одетым в гусарскую форму, но невооруженным, он сказал: «Вы же два займите этот пост», — указывая на дверь. Уваров все это время за спиною государя делал гримасы и усмехался, а верный Шпиц, бедняжка, все время серьезно смотрел на меня. Император затем поклонился мне особенно милостиво и ушел в свой кабинет.

Тут, может быть, кстати будет пояснить, как был расположен внутри кабинет императора.

То была длинная комната, в которую входили через дверь, где я стоял на посту, и так как некоторые из стен замка были достаточно толсты, чтобы вместить в себе внутреннюю лестницу, то в толщине стены, между дверями, и была устроена такая лестница, которая вела в апартаменты княгини Гагариной, а также графа Кутайсова. На противоположном конце кабинета была дверь, ведшая в опочивальню императрицы, и рядом с нею камин; на правой стороне стояла походная кровать императора, над которою всегда висели: шпага, шарф и трость его величества. Император всегда спал в кальсонах и в белом полотняном камзоле с рукавами.

Получив, как сказано выше, приказания от его величества, я вернулся в полк и передал их генералу Тормасову, который молча покачал головою и велел мне сделать в казармах распоряжения, чтобы все было готово и лошади оседланы к четырем часам. Это было ровно в 11 часов, за час до полуночи. Я вернулся к своему вольтеровскому креслу в глубоком раздумье.

Несколько минут после часа пополуночи, 12 марта, Степан, мой камердинер, опять вошел в мою комнату с собственным ездовым великого князя Константина, который вручил мне собственноручную записку его высочества, написанную, по-видимому, весьма спешно и взволнованным почерком, в которой значилось следующее:

«Собрать тотчас же полк верхом, как можно скорее, с полною амунициею, но без поклажи и ждать моих приказаний.

(подписано) Константин Цесаревич».

Потом ездовой на словах прибавил: «Его высочество приказал мне передать вам, что дворец окружен войсками и чтобы вы зарядили карабины и пистолеты боевыми патронами».

Я тотчас велел моему камердинеру надеть шубу и шапку и идти за мною. Я довел его и ездового до ворот казармы и поручил последнему доложить его высочеству, что приказания его будут исполнены. Камердинера же своего я послал в дом к моему отцу рассказать все то, что он слышал, и велел ему оставаться там, пока сам не приеду.

Я знал то влияние, которое имею на солдат, и что без моего согласия они не двинутся с места; к тому же я был, очевидно, обязан ограждать их от ложных слухов. Наша казарма была дом с толстыми стенами, выстроенный в виде пустого четырехугольника, с двумя только воротами. Так как была еще зима и везде были вставлены двойные окна, то я легко мог сделать из этого здания непроницаемую крепость, заперев наглухо и заколотив гвоздями задние ворота и поставив у передних ворот парных часовых со строгим приказанием никого не впускать. Я поступил так потому, что не был вполне уверен в образе мыслей генерала Тормасова при данных обстоятельствах; вот почему я распорядился поставить у дверей его квартиры часового, строго приказав ему никого не пропускать.

Затем я отправился в конюшни, велев созвать солдат и немедленно седлать лошадей. Так как дело было зимою, то мы были принуждены зажечь свечи, яркий свет которых тотчас разбудил весь полк. Некоторые из полковников упрекнули меня в том, что я так «чертовски спешу», когда до четырех часов еще времени достаточно. Я не отвечал, но так как, зная меня, они рассудили, что я не стал бы действовать таким образом без уважительных причин, то все они последовали моему примеру, каждый в своем эскадроне. Тем не менее когда я приказал заряжать карабины и пистолеты боевыми патронами, все они возражали и у нас вышел маленький спор; но так как я лично получил приказания от его высочества, они пришли к убеждению, что я, должно быть, прав, и поступили так же, как и я.

Между тремя и четырьмя часами утра меня вызвали к передовому караулу у ворот. Тут я увидел Ушакова, нашего полкового адъютанта.

— Откуда вы? Вы не ночевали в казарме? — спросил я его.

— Я из Михайловского замка.

— А что там делается?

— Император Павел умер, и Александр провозглашен императором.

— Молчите! — отвечал я и тотчас повел его к генералу, отпустив поставленный мною караул.

Мы вошли в гостиную, которая была рядом со спальнею. Я довольно громко крикнул:

— Генерал, генерал, Александр Петрович!

Жена его проснулась и спросила:

— Кто там?

— Полковник Саблуков, сударыня.

— А, хорошо, — к она разбудила своего мужа. Его превосходительство надел халат и туфли и вышел в ночном колпаке, протирая себе глаза, еще полусонный.

— В чем дело? — спросил он.

— Вот, ваше превосходительство, адъютант, он только что из дворца и все вам скажет».

— Что же, сударь, случилось? — обратился он к Ушакову.

— Его величество государь император скончался: он умер от удара…

— Что такое, сударь? Как смеете вы это говорить? — воскликнул генерал.

— Он действительно умер, — сказал Ушаков. — Великий князь вступил на престол, и военный губернатор передал мне приказ, чтобы ваше превосходительство немедленно привели полк к присяге императору Александру.

Он сказал нам тоже, что Михайловский замок окружен войсками и что Александр с женою Елизаветой переехал в Зимний дворец под прикрытием кавалергардов, которыми предводительствовал сам Уваров.

Ушаков в заключение прибавил, что генерал Беннигсен был оставлен комендантом Михайловского замка.

12 марта, между четырьмя и пятью часами утра, когда только что начинало светать, весь полк был выстроен в пешем строю на дворе казарм. Отец Иван, наш полковой священник, вынес крест и Евангелие на аналое и поставил его перед полком. Генерал Тормасов громко объявил о том, что случилось: что император Павел скончался от апоплексического удара в что Александр I вступил на престол. Затем он велел приступить к присяге. Речь эта произвела мало впечатления на солдат: они не ответили на нее криками «ура», как он того ожидал. Он затем пожелал, чтобы я в качестве дежурного полковника поговорил с солдатами. Я качал с лейб-эскадрона, в котором я служил столько лет, что знав в лицо каждого рядового. На правом фланге стоял рядовой Григорий Иванов, примерный солдат, статный и высокого роста. Я сказал ему:

— Ты слышал, что случилось?

— Точно так.

— Присягнете вы теперь Александру?

— Ваше высокоблагородие, — ответил он, — видели ли вы императора Павла действительно мертвым?

— Нет, — ответил я.

— Не чудно ли было бы, — сказал Григорий Иванов, — если бы мы присягнули Александру, пока Павел еще жив?

— Конечно, — ответил я.

Тогда я обратился к генералу и громко сказал ему:

— Позвольте мне заметить, ваше превосходительство, что мы приступаем к присяге не по уставу: присяга никогда не приносится без штандартов.

Тут я шепнул ему по-французски, чтобы он приказал мне послать за ними.

Генерал сказал громко:

— Вы совершенно правы, полковник, пошлите за штандартами.

Я скомандовал первому взводу сесть на лошадей и велел взводному командиру, корнету Филатьеву, непременно показать солдатам императора Павла, живого или мертвого.

Когда они прибыли во дворец, генерал Беннигсен, в качестве коменданта дворца, велел им принять штандарты, но корнет Филатьев заметил ему, что необходимо прежде показать солдатам покойника: если солдаты не увидят Павла мертвым, полк отказывается присягнуть новому государю.

Два ряда были впущены и видели тело императора.

По прибытии штандартов им были отданы обычные почести с соблюдением необходимого этикета. Их передали в соответствующие эскадроны, и я приступил к присяге. Прежде всего я обратился к Григорию Иванову:

— Что же, братец, видел ты государя Павла Петровича? Действительно он умер?

— Так точно, ваше высокоблагородие, крепко умер!

— Присягнешь ли ты теперь Александру?

— Точно так… хотя лучше покойного ему не быть… А впрочем, все одно: кто ни поп, тот и батька.

Так окончился обряд (присяги), который, по смыслу своему, долженствовал быть священным таинством. Впрочем, он всегда и был таковым… для солдат.

* * *

Теперь я буду продолжать свое повествование уже со слов других лиц, но на основании данных самых достоверных и ближайших к тому времени, когда совершилась эта ужасная катастрофа.

Вечером 11 марта заговорщики разделились на небольшие кружки. Ужинали у полковника Хитрово, у двух генералов Ушаковых, у Депрерадовича (Семеновского полка) и у некоторых других. Поздно вечером все соединились вместе за одним общим ужином, на котором присутствовали генерал Беннигсен и граф Пален. Было выпито много вина, и многие выпили более, чем следует.

Говорят, что за этим ужином лейб-гвардии Измайловского полка полковник Бибиков, прекрасный офицер, находившийся в родстве со всею знатью, будто бы высказал во всеуслышание мнение, что нет смысла стараться избавиться от одного Павла; что России не легче будет с остальными членами его семьи и что лучше всего было бы отделаться от них всех сразу. Как ни возмутительно подобное предположение, достойно внимания то, что оно было вторично высказано в 1825 году, во время последнего заговора, сопровождавшего вступление на престол императора Николая I.

Около полуночи большинство полков, принимавших участие в заговоре, двинулись ко дворцу. Впереди шли семеновцы, которые и заняли внутренние коридоры и проходы замка.

Заговорщики встали с ужина немного позже полуночи. Согласно выработанному плану сигнал к вторжению во внутренние апартаменты дворца и в самый кабинет императора должен был подать Аргамаков, адъютант гренадерского батальона Преображенского полка, обязанность которого заключалась в том, чтобы докладывать императору о пожарах, происходящих в городе. Аргамаков вбежал в переднюю государева кабинета, где недавно еще стоял караул от моего эскадрона, и закричал: «Пожар!»

В это время заговорщики, числом до ста восьмидесяти человек, бросились в дверь. Тогда Марин, командовавший внутренним пехотным караулом, удалил верных гренадер Преображенского лейб-батальона, расставив их часовыми, а тех из них, которые прежде служили в лейб-гренадерском полку, поместил в передней государева кабинета, сохранив, таким образом, этот важный пост в руках заговорщиков.

Два камер-гусара, стоявших у двери, храбро защищали свой пост, но один из них был заколот, а другой ранен. Найдя первую дверь, ведшую в спальню, незапертою, заговорщики сначала подумали, что император скрылся по внутренней лестнице (и это легко бы удалось), как это сделал Кутайсов. Но когда они подошли ко второй двери, то нашли ее запертою изнутри, что доказывало, что император, несомненно, находился в спальне.

Взломав дверь, заговорщики бросились в комнату, но императора в ней не оказалось. Начались поиски, но безуспешно, несмотря на то что дверь, ведшая в опочивальню императрицы, также была заперта изнутри. Поиски продолжались несколько минут, когда вошел генерал Беннигсен, высокого роста, флегматичный человек; он подошел к камину, прислонился к нему и в это время увидел императора, спрятавшегося за экраном. Указав на него пальцем, Беннигсен сказал: «Здесь», после чего Павла тотчас вытащили из его прикрытия.

Князь Платон Зубов, действовавший в качестве оратора и главного руководителя заговора, обратился к императору с речью. Отличавшийся обыкновенно большой нервностью, Павел на этот раз, однако, не казался особенно взволнованным и, сохраняя полное достоинство, спросил, что им всем нужно?

Платон Зубов отвечал, что деспотизм его сделался настолько тяжелым для нации, что они пришли требовать его отречения от престола.

Император, преисполненный искреннего желания доставить своему народу счастье, сохранять нерушимо законы и постановления империи и водворить повсюду правосудие, вступил с Зубовым в спор, который длился около получаса и который в конце концов принял бурный характер. В это время те из заговорщиков, которые слишком много выпили шампанского, стали выражать нетерпение, тогда как император, в свою очередь, говорил все громче и начал сильно жестикулировать. В это время шталмейстер, граф Николай Зубов, человек громадного роста и необыкновенной силы, будучи совершенно пьян, ударил Павла по руке и сказал: «Что ты так кричишь!»

При этом оскорблении император с негодованием оттолкнул левую руку Зубова, на что последний, сжимая в кулаке массивную золотую табакерку, со всего размаху нанес правою рукою удар в левый висок императора, вследствие чего тот без чувств повалился на пол. В ту же минуту француз-камердинер Зубова вскочил с ногами на живот императора, а Скарятин, офицер Измайловского полка, сняв висевший над кроватью собственный шарф императора, задушил его им. Таким образом его прикончили.

На основании другой версии Зубов, будучи сильно пьян, будто бы запустил пальцы в табакерку, которую Павел держал в руках. Тогда император первый ударил Зубова и, таким образом, сам начал ссору. Зубов будто бы выхватил табакерку из рук императора и сильным ударом сшиб его с ног. Но это едва ли правдоподобно, если принять во внимание, что Павел выскочил прямо из кровати и хотел скрыться. Как бы то ни было, несомнённо то, что табакерка играла в этом событии известную роль.

Называли имена некоторых лиц, которые выказали при этом случае много жестокости, даже зверства, желая выместить полученные от императора оскорбления на безжизненном его теле, так что докторам и гримерам было нелегко привести тело в такой вид, чтобы можно было выставить его для поклонения согласно существующим обычаям. Я видел покойного императора, лежащего в гробу. На лице его, несмотря на старательную гримировку, видны были черные и синие пятна. Его треугольная шляпа была так надвинута на голову, чтобы, по возможности, скрыть левый глаз и висок, который был зашиблен.

Так умер 12 марта 1801 года один из государей, о котором история говорит как о монархе, преисполненном многих добродетелей, отличавшемся неутомимой деятельностью, любившем порядок и справедливость и искренне набожном. В день своей коронации он опубликовал акт, устанавливавший порядок престолонаследия в России. Земледелие, промышленность, торговля, искусства и науки имели в нем надежного покровителя. Для насаждения образования и воспитания он основал в Дерпте университет, в Петербурге — училище для военных сирот (Павловский корпус). Для женщин — институт ордена св. Екатерины и учреждения ведомства императрицы Марии.

Нельзя без отвращения упоминать об убийцах, отличавшихся своим зверством во время этой катастрофы. Я могу только присовокупить, что большинство из них я знал до самого момента их кончины, которая у многих представляла ужасную нравственную агонию в связи с самыми жестокими телесными муками.

Да будет благословенна благодетельная десница Провидения, сохранившая меня от всякого соучастия в этом страшном злодеянии!

* * *

Возвращаюсь теперь к трагическим происшествиям 12 марта 1801 года.

Как только шталмейстер Сергей Ильич Муханов, состоявший при особе императрицы Марии Феодоровны, узнал о том, что случилось, он поспешно разбудил графиню Ливен, старшую статс-даму и воспитательницу августейших детей, ближайшего и доверенного друга императрицы, особу большого ума и твердого характера, одаренную почти мужского энергиею.

Графиня Ливен отправилась в опочивальню ее величества. Было два часа пополуночи. Государыня вздрогнула и спросила:

— Кто там?

— Это я, ваше величество!..

— О, — сказала императрица, — я уверена, что Александра умерла.

— Нет, государыня, не она…

— О! Так это император!..

При этих словах императрица стремительно поднялась с постели и, как была, без башмаков и чулок, бросилась к двери, ведущей в кабинет императора, служивший ему и спальнею. Графиня Ливен имела только время набросить салоп на плечи ее величества.

Между спальнями императора и императрицы была комната с особым входом и внутреннею лестницею. Сюда введен был пикет семеновцев, чтобы не допускать никого в кабинет императора с этой стороны. Этот пикет находился под командою моего двоюродного брата, капитана Александра Волкова, офицера, лично известного императрице и пользовавшегося особым ее покровительством.

В ужасном волнении, с распущенными волосами и в описанном уже костюме, императрица вбежала в эту комнату с криком: «Пустите меня! Пустите меня!» Гренадеры скрестили штыки. Со слезами на глазах она обратилась тогда к Волкову и просила пропустить ее. Он отвечал, что не имеет права. Тогда она опустилась на пол и, обнимая колени часовых, умоляла пропустить ее. Грубые солдаты рыдали при виде ее горя, но с твердостью исполнили приказ. Тогда императрица встала с достоинством и твердою походкой вернулась в свою спальню. Бледная и неподвижная, как мраморная статуя, она опустилась в кресло, и в таком состоянии ее одели.

Муханов, ее верный друг, был первым мужчиною, которого она допустила в свое присутствие, и с этой минуты он постоянно был при ней до самой смерти.

Рано утром (12 марта) из Зимнего дворца явился посланный; если я не ошибаюсь, это был сам Уваров. Именем императора и императрицы он умолял вдовствующую государыню переехать к ним.

— Скажите моему сыну, — отвечала императрица, — что до тех пор, пока я не увижу моего мужа мертвым собственными глазами, я не признаю Александра своим государем.

Необходимо теперь заметить, что Пален не терял из виду Александра, который был молод и робок. Пален не пошел вместе с заговорщиками, но остался в нижнем этаже вместе с Александром, который, как известно, находился под арестом, равно как и Константин, в той комнате, где я их видел. На этом основании злые языки впоследствии говорили, что если бы Павел спасся (как это и могло случиться), граф Пален, вероятно, арестовал бы Александра и изменил бы весь ход дела. Одно не подлежит сомнению — это что Пален очень хладнокровно все предусмотрел и принял возможные меры к тому, чтобы избежать всяких случайностей. Павел, сильно взволнованный в последние дни, высказал Палену желание послать нарочного за Аракчеевым. Нарочный был послан, и Аракчеев прибыл в Петербург вечером, в самый день убийства, но его не пропустили через заставу.

Генерал Кологривов, который командовал гусарами и был верный и преданный слуга императора, в этот вечер был у себя дома и играл в вист с генерал-майором Кутузовым, который служил под его начальством. Ровно в половине первого той ночи Кутузов вынул свои часы и заявил Кологривову, что он арестован и что ему приказано наблюдать за ним. Вероятно, Кутузов принял необходимые меры на случай сопротивления со стороны хозяина дома.

Майор Горголи, бывший плац-майором, очень милый молодой человек, получил приказание арестовать графа Кутайсова и актрису Шевалье, с которой тот был в связи и у которой он часто ночевал в доме. Так как его не нашли во дворце, то думали, что он у нее. Пронырливый Фигаро, однако, скрылся по потайной лестнице и, забыв о своем господине, которому всем был обязан, выбежал без башмаков и чулок, в одном халате и колпаке, и в таком виде бежал по городу, пока не нашел убежища в доме Степана Сергеевича Ланского, который как человек благородный не выдал его, пока не миновала всякая опасность. Что касается актрисы Шевалье, то, как говорят, она приложила все старания, чтобы показаться особенно обворожительной, но Горголи, по-видимому, не отдал дань ее прелестям, так что она отделалась одним страхом.

Можно было думать, что, получив упомянутый ответ от своей матери, которую он любил столь же нежно, как и был любим ею, Александр немедленно придет броситься в ее объятия. Но тогда ему пришлось бы разрешить ей взглянуть на тело ее убитого мужа, а этого, увы, нельзя было дозволить; нельзя было допустить императрицу к телу в том его виде, в каком его застали солдаты конной гвардии. Уборка тела, гримировка, бальзамирование и облачение в мундир длились более тридцати часов, и только на другой день после смерти, поздно вечером, Павла показали убитой горем императрице.

Следующий же день после ужасных событий, 11 марта, наглядно показал все легкомыслие и пустоту столичной придворной и военной публики того времени. Одною из главных жестокостей, в которых обвиняли Павла, считалась его настойчивость и строгость относительно старомодных костюмов, причесок, экипажей и т. п. мелочей. Как только известие о кончине императора распространилось в городе, немедленно же появились прически à la Titus, исчезли косы, обрезались букли и панталоны; круглые шляпы и сапоги с отворотами наполнили улицы. Дамы также, не теряя времени, облеклись в новые костюмы, и экипажи, имевшие вид старых немецких или французских attelages, исчезли, уступив место русской упряжи, с кучерами в национальной одежде и с форейторами (что было строго запрещено Павлом), которые с обычной быстротою и криками понеслись по улицам. Это движение, вдруг сообщенное всем жителям столицы, внезапно освобожденным от строгостей полицейских постановлений и уличных правил, действительно заставило всех ощущать, что с рук их словно по волшебству свалились цепи и что нация, как бы находившаяся в гробу, снова вызвана к жизни и движению.

Утром (12 марта), в 10 часов, мы все были на параде, во время которого вся прежняя рутина была соблюдена.

Граф Пален держал себя как и всегда. Я стоял от него в стороне.

Я убежден в справедливости рассказа, что император получил анонимное письмо с указанием имен всех заговорщиков, во главе которых стояло имя самого Палена; что на вопрос императора Пален не отрицал этого факта, но, напротив, сказал, что, раз он в качестве военного губернатора города находится во главе заговора, его величество может быть уверен, что все в порядке. Затем император благодарил Палена и спросил его, не признает ли он, со своей стороны, нужным посоветовать ему что-нибудь для его безопасности; на что тот отвечал, что ничего больше не требуется: «Разве только ваше величество удалите вот этих якобинцев (при этом он указал на дверь, за которою стоял караул от конной гвардии) да прикажете заколотить эту дверь» (ведущую в спальню императрицы). Оба эти совета злополучный монарх не преминул исполнить, как известно, на свою собственную погибель.

Во время парада заговорщики держали себя чрезвычайно заносчиво и как бы гордились совершенным преступлением. Князь Платон Зубов также появился на параде, имея далеко не воинственный вид со своими улыбочками и остротами, за что он был особенно отличен при дворе Екатерины и о чем я не мог вспомнить без отвращения.

Офицеры нашего полка держались в стороне и с таким презрением относились к заговорщикам, что произошло несколько столкновений, окончившихся дуэлями. Это дало графу Палену мысль устроить официальный обед с целью примирения разных партий.

В конце парада мы узнали, что заключен мир с Англией и что курьер с трактатом уже отправлен в Лондон к графу Воронцову. Он должен был ехать через Берлин, где граф получил известие о кончине императора и О мирном договоре с Англией.

Крайне любопытно то, что г-жа Жеребцова предсказала печальное событие 11 марта в Берлине, и как только она узнала о совершившемся факте, то отправилась в Англию и навестила своего старого друга лорда Уитворда, бывшего в течение многих лет английским послом в Петербурге. Обстоятельство это впоследствии послужило поводом к распространению слуха, будто бы катастрофа, закончившаяся смертью Павла, была делом рук Англии и английского золота. Но это обвинение, несомненно, ложно, ибо, несмотря на всю преступность руководителей заговора, последние были чужды корыстных целей. Они действовали из побуждений патриотических, и многие из них, подобно обоим великим князьям, были убеждены в том, что при помощи угроз императора можно было заставить отречься от престола или, по крайней мере, принудить подписать акт, благодаря которому его деспотизм был бы ограничен. Говорили, что князь Зубов в эту ночь в кабинете императора держал в руке сверток бумаги, на котором будто бы написан был текст соглашения между монархом и народом. Тем не менее этот спор между государем и заговорщиками, длившийся довольно долго, не привел к желаемым результатам, и вскоре вспыльчивость и раздражительность Павла возбудили заговорщиков, большинство которых были почти совсем пьяны, вследствие чего и произошла вышеописанная катастрофа.

Что касается Александра и Константина, то большинство лиц, близко стоявших к ним в это время, утверждали, что оба великих князя, получив известие о смерти отца, были страшно потрясены, несмотря на то что сначала им сказали, что император скончался от удара, причиненного ему волнением, вызванным предложениями, которые ему сделали заговорщики.

На следующий день, 13 марта, мы снова явились в обычный час на парад. Александр и Константин появились оба и имели удрученный вид.

Некоторые из главарей заговора и главных действующих лиц в убийстве выглядели несколько смущенно. Один граф Пален держал себя как обыкновенно; князь Зубов был более болтлив и разговорчив, чем накануне.

Тело покойного императора, загримированное различными художниками, облеченное в мундир, высокие сапоги со шпорами, и в шляпе, надвинутой на голову (чтобы скрыть левый висок), было положено в гроб, в котором он должен был быть выставлен перед народом согласно обычаю. Но еще до всего этого убитая горем вдова его должна была увидеть его мертвым, без чего она не соглашалась признать своего сына императором.

Избежать этого было невозможно, и роковое посещение должно было произойти. Подробности этой ужасной сцены были мне сообщены в тот же вечер С. И. Мухановым по возвращении его из дворца, и нет слов, чтобы достаточно выразить скорбь, в которую был погружен этот достойный человек. Насколько помню, вот что он сообщил мне.

Императрица находилась в своей спальне, бледная, холодная, наподобие мраморной статуи, точно такая же, как она была в самый день катастрофы. Александр и Елизавета прибыли из Зимнего дворца в сопровождении графини Ливен и Муханова. Я не знаю, был ли тут и Константин, но кажется, что его не было, а все младшие дети были со своими нянями. Опираясь на руку Муханова, императрица направилась к роковой комнате, причем за нею следовал Александр с Елизаветой, а графиня Ливен несла шлейф. Приблизившись к телу, императрица остановилась в глубоком молчании, устремила свой взор на покойного супруга и не проронила при этом ни единой слезы.

Александр Павлович, который теперь сам впервые увидал изуродованное лицо своего отца, накрашенное и подмазанное, был поражен и стоял в немом оцепенении. Тогда императрица-мать обернулась к сыну и с выражением глубокого горя и видом полного достоинства сказала: «Теперь вас поздравляю — вы император». При этих словах Александр, как сноп, свалился без чувств, так что присутствующие на минуту подумали, что он мертв.

Императрица взглянула на сына без всякого волнения, взяла снова под руку Муханова и, поддерживаемая им и графиней Ливен, удалилась в свои апартаменты. Прошло еще несколько минут, пока Александр пришел в себя, после чего он немедленно последовал за своей матерью, и тут, среди новых потоков слез, мать и сын излили впервые свое горе.

Вечером того же дня императрица снова вошла в комнату покойного, причем ее сопровождали только графиня Ливен и Муханов. Там, распростершись над телом убитого мужа, она лежала в горьких рыданиях, пока едва не лишилась чувств, невзирая на необыкновенную телесную крепость и нравственное мужество. Ее два верных спутника увели ее наконец или, вернее, унесли ее обратно в ее апартаменты. В следующие дни снова повторились подобные же посещения покойника, причем приезжал и император. После этого убитую горем вдовствующую императрицу перевезли в Зимний дворец, а тело покойного императора со всею торжественностью было выставлено для народа.

Русский народ по самой своей природе глубоко предан своим государям, и эта любовь простолюдина к своему царю столь же врожденная, как любовь пчел к своей матке. В этой истине убедился декабрист Муравьев, когда во время возмущения 1825 года он объявил солдатам, что император более не царствует, что учреждена республика и установлено вообще полное равенство. Тогда солдаты спросили: «Кто же тогда будет государем?» Муравьев отвечал: «Да никто не будет». — «Батюшка, — отвечали солдаты, — да ведь ты сам знаешь, что это никак невозможно». Впоследствии Муравьев сам признался, что в эту минуту он понял всю ошибочность своих действий. В 1812 году Наполеон впал в ту же ошибку в Москве и заплатил за это достаточно дорого, потеряв всю свою армию.

Приверженность русского человека к своему государю особенно ярко высказывается во время поклонения народа праху умершего царя. В начале моего повествования я уже говорил о тех трогательных сценах, которые происходили после кончины Екатерины, к праху которой были свободно допущены люди всех сословий «для поклонения телу и прощания». В настоящем случае запрещено было останавливаться у тела императора, но приказано лишь поклониться и тотчас уходить в сторону. Несомненно, что раскрашенное и намазанное лицо императора с надвинутой на глаза шляпой (что тоже никогда не было в обычае) не скрылось от внимания толпы и настроило общественное мнение чрезвычайно враждебно по отношению к заговорщикам.

Желая расположить общественное мнение в свою пользу, Пален, Зубов и другие вожаки заговора решили устроить большой обед, в котором должны были принять участие несколько сот человек. Полковник NN, один из моих товарищей по полку, зашел ко мне однажды утром, чтобы спросить, знаю ли я что-нибудь о предполагаемом обеде. Я отвечал, что ничего не знаю. «В таком случае, — сказал он, — я должен сообщить вам, что вы внесены в список приглашенных. Пойдете ли вы туда?»

Я отвечал, что, конечно, не пойду, ибо не намерен праздновать убийство. «В таком случае, — отвечал NN, — никто из наших также не пойдет». С этими словами он вышел из комнаты.

В тот же день граф Пален пригласил меня к себе, и едва я вошел в комнату, он сказал мне:

— Почему вы отказываетесь принять участие в обеде?

— Потому что у меня нет ничего общего с этими господами, — отвечал я.

Тогда Пален с особенным воодушевлением, но без всякого гнева сказал:

— Вы не правы, Саблуков! Дело уже сделано, и долг всякого доброго патриота, забыв все партийные раздоры, думать лишь о благе родины и соединиться вместе для служения отечеству. Вы так же хорошо, как и я, знаете, какие раздоры посеяло это событие; неужели же позволить им усиливаться? Мысль об обеде принадлежит мне, и я надеюсь, что он успокоит многих и умиротворит умы. Но если вы теперь откажетесь прийти, остальные полковники вашего полка тоже не придут, и обед этот произведет впечатление, прямо противоположное моим намерениям. Прошу вас поэтому принять приглашение и быть на обеде.

Я обещал Палену исполнить его желание.

Я явился на этот обед, и другие полковники тоже, но мы сидели отдельно от других, и, сказать правду, я заметил весьма мало единодушия, несмотря на то что выпито было немало шампанского. Много сановных и высокопоставленных лиц, а также придворных особ посетили эту «оргию», ибо другого названия нельзя дать этому обеду. Перед тем чтобы встать из-за стола, главнейшие из заговорщиков взяли скатерть за четыре угла, все блюда, бутылки и стаканы были брошены в средину, и все это с большою торжественностью было выброшено через окно на улицу. После обеда произошло несколько резких объяснений и, между прочим, разговор между Уваровым и адмиралом Чичаговым, о котором я упомянул выше.

В течение некоторого времени все, по-видимому, было спокойно и ни о каких реформах или переменах не было слышно. Мы только заметили, что Пален и Платон Зубов особенно высоко подняли голову и даже поговаривали, будто последний имел смелость выказать особенное внимание к молодой и прелестной императрице. Император Александр и великий князь Константин Павлович ежедневно появлялись на параде, причем первый казался более робким и сдержанным, чем обыкновенно, а второй, напротив, не испытывая более страха перед отцом, горячился и шумел более, чем прежде.

Несмотря на это, Константин, при всей своей вспыльчивости, не был лишен чувства горечи при мысли о катастрофе. Однажды утром, спустя несколько дней после ужасного события, мне пришлось быть у его высочества по делам службы. Он пригласил меня в кабинет и, заперев за собою дверь, сказал: «Ну, Саблуков, хорошая была каша в тот день!» — «Действительно, ваше высочество, хорошая каша, — отвечал я. — И я очень счастлив, что я в ней был ни при чем». — «Вот что, друг мой, — сказал торжественным тоном великий князь, — скажу тебе одно, что после того, что случилось, брат мой может царствовать, если это ему нравится; но, если бы престол когда-нибудь должен был перейти ко мне, я, наверное бы, от него отказался».

Своим последующим поведением в 1825 году, во время вступления на престол Николая I, Константин Павлович доказал, что решение его не царствовать было твердо, и в то время я всегда говорил, что все убеждения, имеющие целью склонить его принять корону, не поведут ни к чему и что он ни за что не согласится царствовать, как он это высказал мне спустя несколько дней после смерти отца.

Публика, особенно же низшие классы и в числе их старообрядцы и раскольники, пользовалась всяким случаем, чтобы выразить свое сочувствие удрученной горем вдовствующей императрице. Раскольники были особенно признательны императору Павлу как своему благодетелю, даровавшему им право публично отправлять свое богослужение и разрешившему им иметь свои церкви и общины. Как выражение сочувствия образа с соответствующими надписями из Священного писания в большом количестве присылались императрице Марии Феодоровне со всех концов России. Император Александр, постоянно навещавший свою удрученную горем мать по нескольку раз в день, проходя однажды утром через переднюю, увидел в этой комнате множество образов, поставленных в ряд. На вопрос Александра, что это за иконы и почему они тут расставлены, императрица отвечала, что все это приношения весьма для нее драгоценные, потому что они выражают сочувствие и участие народа к ее горю; при этом ее величество присовокупила, что она уже просила Александра Александровича (моего отца, в то время члена опекунского совета) взять их и поместить в церковь Воспитательного дома. Это желание императрицы и было немедленно исполнено моим отцом.

Однажды утром, во время обычного доклада государю, Пален был чрезвычайно взволнован и с нескрываемым раздражением стал жаловаться его величеству, что императрица-мать возбуждает народ против него и других участников заговора, выставляя напоказ в Воспитательном доме иконы с надписями вызывающего характера. Государь, желая узнать, в чем дело, велел послать за моим отцом. Злополучные иконы были привезены во дворец, и вызывающая надпись оказалась текстом из Священного писания, взятым, насколько помню, из Книги Царств[5].

Императрица-мать была крайне возмущена этим поступком Палена, позволившего себе обвинять мать в глазах сына, и заявила свое неудовольствие Александру. Император, со своей стороны, высказал это графу Палену в таком твердом и решительном тоне, что последний не знал, что отвечать, от удивления.

На следующем параде Пален имел чрезвычайно недовольный вид и говорил в крайне резком, несдержанном тоне. Впоследствии даже рассказывали, что он делал довольно неосторожные намеки на свою власть и на возможность «возводить и низводить монархов с престола». Трудно допустить, чтобы такой человек, как Пален, мог выказать такую бестактную неосторожность; тем не менее в тот же вечер об этом уже говорили в обществе.

Как бы то ни было, достоверно только то, что, когда на другой день, в обычный час, Пален приехал на парад в так называемом визави, запряженном шестеркой цугом, и собирался выходить из экипажа, к нему подошел флигель-адъютант государя и, по высочайшему повелению, предложил ему выехать из города и удалиться в свое курляндское имение.

Пален повиновался, не ответив ни единого слова.

В высочайшем приказе было объявлено, что «генерал от кавалерии граф Пален увольняется от службы», и в тот же день вечером князю Зубову также предложено оставить Петербург и удалиться в свои поместья. Последний тоже беспрекословно повиновался. Таким образом, в силу одного слова юного и робкого монарха сошли со сцены эти два человека, которые возвели его на престол, питая, по-видимому, надежду царствовать вместе с ним.

В управлении государством все шло по-прежнему, с тою только разницею, что во всех случаях, когда могла быть применена политика Екатерины II, на нее ссылались как на прецедент.

Весною того же года, вскоре после Пасхи, императрица-мать выразила желание удалиться в свою летнюю резиденцию Павловск, где было не так шумно и где она могла пользоваться покоем и уединением. Исполняя это желание, император спросил ее величество, какой караул она желает иметь в Павловске?

Императрица отвечала: «Друг мой, я не выношу вида ни одного из полков, кроме конной гвардии». — «Какую же часть этого полка вы желали бы иметь при себе?» — «Только эскадрон Саблукова», — отвечала императрица.

Я тотчас был командирован в Павловск, и эскадрон мой, по особому повелению государя, был снабжен новыми чепраками, патронташами и пистолетными кобурами с Андреевской звездою, имеющею, как известно, надпись с девизом «за Веру и Верность». Эта почетная награда, как справедливая дань безукоризненности нашего поведения во время заговора, была дана сначала моему эскадрону, а затем распространена на всю конную гвардию. Кавалергардский полк, принимавший столь деятельное участие в заговоре, был чрезвычайно обижен, что столь видное отличие дано было исключительно нашему полку. Генерал Уваров горько жаловался на это, и тогда государь в видах примирения велел дать ту же звезду всем кирасирам и штабу армии, что осталось и до настоящего времени.

Служба моя в Павловске при ее величестве продолжалась до отъезда всего двора в Москву на коронацию императора Александра. Каждую ночь я, подобно сторожу, обходил все ближайшие к дворцу сады и цветники, среди которых разбросаны были всевозможные памятники, воздвигнутые в память различных событий супружеской жизни покойного императора. Здесь, подобно печальной тени, удрученная горем Мария Феодоровна, одетая в глубокий траур, бродила по ночам среди мраморных памятников и плакучих ив, проливая слезы в течение долгих, бессонных ночей. Нервы се были до того напряжены, что малейший шум пугал ее и обращал в бегстве Вот почему моя караульная служба в Павловске сделалась для меня священной обязанностью, которую я исполнял с удовольствием.

Императрица-мать не искала в забвении облегчения своего горя: напротив, она как бы находила утешение, выпивая до дна горькую чашу душевных мук. Самая кровать, на которой Павел испустил последнее дыхание, с одеялами и подушками, окрашенными его кровью, была привезена в Павловск и помещена за ширмами, рядом с опочивальнею государыни, и в течение всей своей жизни вдовствующая императрица не переставала посещать эту комнату. Недавно мне передавали, что эту кровать, после смерти государыни, перевезли в Гатчину и поместили в маленькую комнату, в которой я так часто слышал молитвы Павла. Обе двери этой комнаты, говорят, были заколочены наглухо, равно как в Михайловском замке двери, ведущие в кабинет императора, где произошло убийство.

В заключение скажу, что император Павел, несмотря на необычайное увлечение некоторыми женщинами, был всегда нежным и любящим мужем для Марии Феодоровны, от которой он имел 8 детей, из коих последними были Николай, родившийся в 1796 году, и Михаил — в 1798 году.

Достойно внимания и то обстоятельство, что Екатерина Ивановна Нелидова, которою Павел так восторженно увлекался, сохранила дружбу и уважение императрицы Марии Феодоровны до последних дней ее жизни. Не есть ли это лучшее доказательство того, что до того времени, когда император Павел попал в сети Гагариной и ее клевретов, он действительно был нравственно чист в своем поведении?

Какой поучительный пример для государей, указывающий на необходимость всегда остерегаться влияния льстивых царедворцев, единственною заботой которых всегда было и будет потворство их слабостям ради личных целей.

Из записок графа Беннигсена

<…> Такое положение дел, такое замешательство во всех отраслях правления, такое всеобщее недовольство, охватившее не только население Петербурга, Москвы и других больших городов империи, но и всю нацию, не могло продолжаться… надо было рано или поздно предвидеть падение империи.

Основательные опасения вызвали наконец всеобщее желание, чтобы перемена царствования предупредила несчастия, угрожавшие империи. Лица, известные в публике своим умом и преданностью отечеству, составили с этой целью план. Его приписывали графу Панину, занимавшему пост вице-канцлера империи, и генералу де Рибасу из адмиралтейской коллегии. На кого им было лучше направить свои взоры, как не на законного наследника престола, на великого князя, воспитанного своей бабкой, бессмертной Екатериной II, которой Россия обязана осуществлением обширных замыслов Петра I и в особенности своим значением за границей, — словом, на этого великого князя, которого народ любил за прекрасные качества, обнаруженные им еще в юности, и на которого он смотрел теперь как на избавителя — единственно кто мог удержать Россию на краю пропасти, куда она неминуемо должна была ввергнуться, если продолжится царствование Павла.

Вследствие этого граф Панин обратился к великому князю. Он представил ему те несчастия, какие неминуемо должны явиться результатом этого царствования, если оно продлится; только на него одного нация может возлагать доверие, только он один способен предупредить роковые последствия, причем Панин обещал ему арестовать императора и предложить ему, великому князю, от имени нации бразды правления. Граф Панин и генерал де Рибас были первыми, составившими план этого переворота. Последний так и умер, не дождавшись осуществления этого замысла, но первый не терял надежды спасти государство. Он сообщил свои мысли военному губернатору, графу Палену. Они еще раз говорили об этом великому князю Александру и убеждали его согласиться на переворот, ибо революция, вызванная всеобщим недовольством, должна вспыхнуть не сегодня завтра, и уже тогда трудно будет предвидеть ее последствия. Сперва Александр отверг эти предложения, противные чувствам его сердца. Наконец, поддавшись убеждениям, он обещал обратить на них свое внимание и обсудить это дело столь огромной важности, так близко затрагивающее его сыновние обязанности, но вместе с тем налагаемое на него долгом по отношению к его народу. Тем временем граф Панин, попав в опалу, лишился места вице-канцлера, и Павел сослал его в его подмосковное имение, где он, однако, не оставался праздным. Он сообщал графу Палену все, что мог узнать о мнениях и недовольстве столицы, на которую можно было смотреть как на орган всей нации. Он советовал спешить, чтобы предупредить опасные следствия отчаяния и нетерпения, с какими общество жаждало избавиться от этого железного гнета, становящегося тем более тягостным, что находилось немало личностей, достаточно гнусных и корыстных, чтобы исполнять втайне роль шпионов в городах, где они втирались в общество, подслушивали, что там говорится, и часто одного доноса этих людей было достаточно, чтобы сделать несчастными множество лиц и целые семейства. Нельзя без чувства презрения вспомнить, что в числе этих низких рабов, занимавшихся ремеслом шпионов в городах империи, встречались люди всех слоев общества, даже принадлежавшие к известным, уважаемым семьям.

Павел был суеверен. Он охотно верил в предзнаменования. Ему, между прочим, предсказали, что если он первые четыре года своего царствования проведет счастливо, то ему больше нечего будет опасаться, и остальная жизнь его будет увенчана славой и счастием. Он так твердо поверил этому предсказанию, что по прошествии этого срока издал указ, в котором благодарил своих добрых подданных за проявленную ими верность, и, чтобы доказать свою благодарность, объявил помилование всем, кто был сослан им, или смещен с должности, или удален в поместья, приглашая их всех вернуться в Петербург для поступления вновь на службу. Можно себе представить, какая явилась толпа этих несчастных. Первые были все приняты на службу без разбора, но вскоре число их возросло до такой степени, что Павел не знал, что с ними делать. Пришлось отослать назад всех остальных, что подало повод к новым недовольствам в стране, когда увидали возвращение большинства этих несчастных в Петербург из внутренних областей империи, большею частью пешком, и оставшихся без всяких средств к жизни. До сих пор множество людей, можно сказать, большая часть нации, выносили этот железный гнет с терпением и твердостью в надежде на будущее, более светлое и счастливое, ибо каждый предвидел и сознавал в глубине души, что такое несчастное положение не может продлиться долго, как вдруг одна жестокая выходка Павла довершила ряд его несправедливостей и сумасбродств.

Двое молодых людей, один военный, другой штатский, оба из хороших фамилий, поссорились между собой и дрались на дуэли из-за одной молодой дамы, пользовавшейся благосклонностью императора. Штатский был сильно ранен в руку. В этом состоянии его отвезли к матери, у которой он был единственным сыном. Можно себе представить ее горе. Павел ревновал к этому молодому человеку. Узнав о случившемся, он не мог удержать своей радости и выразил ее в одобрительных восклицаниях по адресу молодого офицера, которого он обласкал при первом же свидании. Но скоро снова пробудился его гнев против другого. Он приказал немедленно арестовать его и отвезти в крепость. Полиция явилась к раненому в тот момент, когда врачи наложили первую перевязку, предписав больному лежать в постели в спокойном состоянии, чтобы избежать кровоизлияния, которое могло оказаться смертельным, так как он был очень истощен.

Легко себе представить состояние матери. Никакие слезы, никакие доводы насчет опасности, какой подвергнется ее сын, если его будут перевозить в таком положении, не оказали ни малейшего действия. Полицейские чины, не смея медлить с исполнением приказаний, отданных самим императором, перевезли больного, как есть, вместе с постелью и со всякими предосторожностями, прямо в крепость. Когда доложили императору об аресте молодого человека и о том, в каком состоянии он был доставлен в крепость, он спросил: «А мать что сказала?» На ответ, что она плачет и что ее положение внушает жалость, он приказал немедленно выслать ее из города; полиция поспешила это исполнить, и еще до наступления ночи почтенная и несчастная женщина была выпровожена за заставу, где она, однако, пробыла спрятанной несколько дней в одном доме, чтобы быть поближе от раненого сына; затем только она уехала к родным, жившим вдали от столицы. К этому варварскому поступку прибавились и другие, столь же бесчеловечные, и меня завлекло бы это слишком далеко, если б я стал их все перечислять. Я обязан, однако, упомянуть о поступках, которые он проделывал в собственной семье и которые были не лучше, потому что касались лиц, наиболее ему близких и наиболее любимых народом.

Убежденный, что нельзя терять ни минуты, чтобы спасти государство и предупредить несчастные последствия общей революции, граф Пален опять явился к великому князю Александру, прося у него разрешения выполнить задуманный план, уже не терпящий отлагательства. Он прибавил, что последние выходки императора привели в величайшее волнение все население Петербурга различных слоев и что можно опасаться самого худшего.

Наконец принято было решение овладеть особой императора и увезти его в такое место, где он мог бы находиться под надлежащим надзором и где бы он был лишен возможности делать зло. Эта мера, сделавшаяся неизбежной, обернулась совершенно неожиданным образом, какого никто не мог и предвидеть.

11 (23) марта 1801 года, утром, я встретил князя Зубова в санях, едущим по Невскому проспекту. Он остановил меня и сказал, что ему нужно переговорить со мной, для этого он желает поехать ко мне на дом. Но, подумав, он прибавил, что лучше, чтобы нас не видели вместе, и пригласил меня к себе ужинать. Я согласился, еще не подозревая, о чем может быть речь, тем более что я собирался на другой день выехать из Петербурга в свое имение в Литве. Вот почему я перед обедом отправился к графу Палену просить у него, как у военного губернатора, необходимого мне паспорта на выезд. Он отвечал мне: «Да отложите свой отъезд, мы еще послужим вместе, — И добавил — Князь Зубов вам скажет остальное». Я заметил, что все время он был очень смущен и взволнован. Так как мы были связаны дружбой издавна, то я впоследствии очень удивлялся, что он не сказал мне о том, что должно было случиться; хотя все со дня на день ожидали перемены царствования, но, признаюсь, я не думал, что время уже настало. От Палена я отправился к генерал-прокурору Обольянинову, чтобы проститься, а оттуда часов в десять приехал к Зубову. Я застал у него только его брата, графа Николая, и трех лиц, посвященных в тайну (одно было из сената, и ему предназначалось доставить туда приказ собраться, лить только арестуют императора). Граф Палеи позаботился велеть заготовить необходимые приказы, начинавшиеся словами «По высочайшему повелению» и предназначенные для арестовывания нескольких лиц в первый же момент.

Князь Зубов сообщил мне условленный план, сказав, что в полночь совершится переворот. Моим первым вопросом было; кто стоит во главе заговора? Когда мне назвали это лицо, тогда я, не колеблясь, примкнул к заговору, правда, шагу опасному, однако необходимому, чтобы спасти нацию от пропасти, которой она не могла миновать в царствование Павла. До какой степени эту истину все сознавали, видно из того, что, несмотря на множество лиц, посвященных в тайну еще накануне, никто, однако, ее не выдал.

Немного позже полуночи я сел в сани с князем Зубовым, чтобы ехать к графу Пале ну. У дверей стоял полицейский офицер, который объявил нам, что граф у генерала Талызина и там ждет нас. Мы застали комнату волной офицеров; они ужинали у генерала, причем большинство находилось в подпитии, — все были посвящены в тайну. Говорили о мерах, которые следует принять, а между тем слуги беспрестанно входили и выходили из комнаты. Кто-нибудь из них, руководимый желанием составить себе блестящую карьеру, легко мог бы незаметно проскользнуть вон из дому, броситься в Михайловский дворец и там предупредить о заговоре. После узнали, что накануне множество лиц в городе знали о готовящемся ночью событии, и все-таки никто не выдал тайны: это доказывает, до какой степени всем опротивело это царствование и как все желали его конца.

Условились, что генерал Талызин соберет свой гвардейский батальон во дворе одного дома, неподалеку от Летнего сада; а генерал Депрерадович — свой, также гвардейский, батальон на Невском проспекте, вблизи Гостиного двора. Во главе этой колонны будут находиться военный губернатор и генерал Уваров, а во главе первой — князь Зубов, его два брата, Николай и Валериан, и я; нас должны были сопровождать несколько офицеров, как гвардейских, так и других полков, стоявших в Петербурге, офицеров, на которых можно положиться. Граф Пален с своей колонной должен был занять главную лестницу замка, тогда как мы с остальными должны были пройти по потайным лестницам, чтобы арестовать императора в его спальне.

Проводником нашей колонны был полковой адъютант императора, Аргамаков, знавший все потайные ходы и комнаты, по которым мы должны были пройти, так как ему ежедневно по нескольку раз случалось ходить по ним, принося рапорты и принимая приказания своего повелителя. Этот офицер повел нас сперва в Летний сад, потом по мостику и в дверь, сообщавшуюся с этим садом, далее по лесенке, которая привела нас в маленькую кухоньку, смежную с прихожей перед спальней Павла. Там мы застали камер-гусара, который спал крепчайшим сном, сидя и прислонившись головой к печке. Из всей толпы офицеров, сначала окружавших нас, оставалось теперь всего человека четыре; да и те, вместо того чтобы вести себя тихо, напали на лакея; один из офицеров ударил его тростью по голове, и тот поднял крик. Пораженные, все остановились, предвидя момент, когда общая тревога разнесется по всем комнатам. Я поспешил войти вместе с князем Зубовым в спальню, где мы действительно застали императора уже разбуженным этим криком и стоящим возле кровати, перед ширмами. Держа шпаги наголо, мы сказали ему: «Вы арестованы, ваше величество!» Он поглядел на меня, не произнеся ни слова, потом обернулся к князю Зубову и сказал ему: «Что вы делаете, Платон Александрович?» В эту минуту вошел в комнату офицер нашей свиты и шепнул Зубову на ухо, что его присутствие необходимо внизу, где опасались гвардии, что один поручик не был извещен о перемене, которая должна совершиться. Несомненно, что император никогда не оказывал несправедливости солдату и привязал его к себе, приказывая при каждом случае щедро раздавать мясо и водку в петербургском гарнизоне. Тем более должны были бояться этой гвардии, что граф Пален еще не прибыл со своей свитой и батальоном для занятия главной лестницы замка, отрезавшей всякое сообщение между гвардией и покоями императора.

Князь Зубов вышел, и я с минуту оставался с глазу на глаз с императором, который только глядел на меня, не говоря ни слова. Мало-помалу стали входить офицеры из тех, что следовали за нами. Первыми были подполковник Яшвиль, брат артиллерийского генерала Яшвиля, майор Татаринов и еще несколько других. Я должен здесь прибавить, что так как за последнее время было сослано и удалено со службы огромное количество офицеров всех чинов, то я уже не знал почти никого из тех, кого теперь видел перед собой, и они тоже знали меня только по фамилии. Тогда я вышел, чтобы осмотреть двери, ведущие в другие покои; в одном из них, между прочим, были заперты шпаги арестованных офицеров. В эту минуту вошли еще много офицеров. Я узнал потом те немногие слова, какие произнес император по-русски, сперва: «Арестован, что это значит — арестован?» Один из офицеров отвечал ему: «Еще четыре года тому назад с тобой следовало бы покончить!» На это он возразил: «Что я сделал?» Вот единственные произнесенные им слова.

Офицеры, число которых еще возросло, так что вся комната наполнилась ими, схватили его и повалили на ширмы, которые были опрокинуты на пол. Мне кажется, он хотел освободиться от них, и бросился к двери, и я дважды повторил ему: «Оставайтесь спокойным, ваше величество, дело идет о вашей жизни!»

В эту минуту я услыхал, что один офицер, по фамилии Бибиков, вместе с пикетом гвардии вошел в смежную комнату, по которой мы проходили. Я иду туда, чтобы объяснить ему, в чем будет состоять его обязанность, и, конечно, это заняло не более нескольких минут. Вернувшись, я вижу императора, распростертого на полу. Кто-то из офицеров сказал мне: «С ним покончили!» Мне трудно было этому поверить, так как я не видел никаких следов крови. Но скоро я в том убедился собственными глазами. Итак, несчастный государь был лишен жизни непредвиденным образом и, несомненно, вопреки намерениям тех, кто составлял план этой революции, которая, как я уже сказал, являлась необходимой. Напротив, прежде было условлено увезти его в крепость, где ему хотели предложить подписать акт отречения от престола.

Припомним, что было много выпито вина за ужином, предложенным генералом Талызиным офицерам, бывшим виновниками этой сцены, которую, к несчастью, нельзя вычеркнуть из истории России. Должен прибавить, что граф Пален, обращаясь к этим офицерам, сказал им, между прочим: «Господа, чтобы приготовить яичницу, необходимо разбить яйца». Не знаю, с каким намерением было употреблено это выражение, но эти слова могли подать повод к ложным толкованиям. Я отправил немедленно офицера к князю Зубову, чтобы известить его о случившемся. Он застал его с великим князем Александром, обоими братьями Зубовыми и еще несколькими офицерами перед фронтом дворцовой гвардии. Когда объявили солдатам, что император скончался скоропостижно от апоплексии, послышались громкие голоса: «Ура! Александр!»

Новый государь велел позвать меня в свой кабинет, где я застал его с теми же лицами, которые окружали его со времени нашего вступления в замок. Ему угодно было поручить мне командование войсками, призванными для охранения порядка в Зимнем дворце, куда он тотчас же проследовал вместе с великим князем Константином.

Выли отправлены приказы в сенат и другие присутственные места: собраться неотложно и явиться к 12 часам дня ко двору, чтобы присутствовать на молебне в дворцовой церкви. Все другие церкви были также открыты для той же церемонии принесения верноподданнической присяги новому государю, и народ стекался туда толпами.

Весть о кончине Павла с быстротою молнии пронеслась по всему городу еще ночью. Кто сам не был очевидцем этого события, тому трудно составить себе понятие о том впечатлении и о той радости, какие овладели умами всего населения столицы. Все считали этот день днем избавления от бед, тяготевших над ними целых четыре года. Каждый чувствовал, что миновало это ужасное время, уступив место более счастливому будущему, какого ожидали от воцарения Александра I. Лишь только рассвело, как улицы наполнились народом. Знакомые и незнакомые обнимались между собой и поздравляли друг друга с счастием — и общим, и частным — для каждого порознь.

Граф Пален взял на себя известить императрицу о кончине ее супруга. Хотя она часто страдала от его суровости, от его вспыльчивости и дурного нрава, но она всегда неизменно была сильно привязана к своему супругу и выносила тяжелые минуты своей жизни с ангельским терпением; можно даже сказать, что она подавала нации пример доброй супруги и матери, творя во всех случаях столько добра, сколько позволяли ей ее средства, ее власть и кредит. Я был свидетелем ее глубокого горя и при это» катастрофе, при потере, близкой ее сердцу, однако благоразумные размышления и привязанность к народу вскоре сумели положить пределы этому личному горю.

Итак, граф Пален отправился к обер-гофместерине графине Ливен. Он приказал разбудить ее и объявил ей о кончине императора, с тем чтобы она известила о том императрицу. Графиня принялась за это со всеми предосторожностями, внушенными ей ее благоразумием, и, разбудив императрицу, объяснила ей, что император внезапно заболел и что состояние его очень тревожное. Ее величество тотчас же встала, спеша на помощь своему супругу. Но она нашла запертыми двери, через которые привыкла проходить. Наконец, она достигла одной двери, у которой нашла часовых и офицеров, отказавшихся пропустить ее. Ни угрозы, ни просьбы не помогали. Когда ей сказали, что отданы приказания не пропускать ее в покои императора, она отправилась к своим невесткам, супругам великих князей Александра и Константина. Мне доложили об этом, и я велел запереть двери, ведшие в апартаменты великих княгинь.

По множеству часовых и офицеров, встреченных императрицей повсюду в замке, она могла догадаться, что дело идет не о простой болезни императора, и скоро ее действительно известили, что ее супруг скончался. Она пролила несколько слез, но не предавалась тем порывам горя, каким обыкновенно предаются женщины в подобных случаях.

До сих пор императрица не была осведомлена, в чью пользу была произведена эта революция. Ей сообщили, кому было поручено командование дворцовыми войсками. Когда она узнала, что командование поручено мне, она приказала мне явиться к ней. Я уже осведомился о приказаниях императора, который велел мне передать, чтобы я отправился к ней и посоветовал, попросил ее от его имени покинуть Михайловский замок и ехать в Зимний дворец, где ей будет сообщено все, что она пожелает узнать. Вследствие этого я отправился в апартаменты великих княгинь, где находилась императрица. Увидав меня, ее величество спросила, мне ли поручено командовать здешними войсками. На мой утвердительный ответ она осведомилась с большой кротостью и спокойствием душевным: «Значит, арестована?» Я отвечал: «Совсем нет, возможно ли это?» — «Но меня не выпускают, все двери на запоре». Ответ: «Ваше величество, это объясняется лишь необходимостью принять некоторые меры предосторожности для безопасности императорской фамилии, здесь находящейся, или тем, что могут еще случиться беспорядки вокруг замка». Вопрос: «Следовательно, мне угрожает опасность?» Ответ: «Все спокойно, ваше величество, и все мы находимся здесь, чтобы охранять особу вашего величества».

Тут я хотел воспользоваться минутой молчания, чтобы исполнить данное мне поручение. Я обратился к императрице со словами: «Император Александр поручил мне…» Но ее величество прервала меня словами: «Император! Император! Александр! Но кто провозгласил его императором?» Ответ: «Голос народа!» — «Ах! Я не признаю его, — понизив голос, сказала она, — прежде чем он не отдаст мне отчета о своем поведении». Потом, подойдя ко мне, ее величество взяла меня за руку, подвела к дверям и проговорила твердым голосом: «Велите отворить двери; я желаю видеть тело моего супруга! — И прибавила: — Я посмотрю, как вы меня ослушаетесь!»

Тщетно я склонял ее к умеренности, говоря ей об ее обязанностях по отношению к народу, обязанностях, которые должны побуждать ее успокоиться, тем более что после подобного события следует всячески избегать всякого шума. Я сказал ей, что до сих пор все спокойно как в замке, так и во всем городе; что надеются на сохранение этого порядка и что я убежден, что ее величество сама желает тому способствовать. Я боялся, что если императрица выйдет, то ее крики могут подействовать на дух солдат, как я уже говорил, весьма привязанных к покойному императору. На все эти представления она погрозила мне пальцем со следующими словами, произнесенными довольно тихо: «О, я вас заставлю раскаяться». Смысл этих слов не ускользнул от меня. Минута молчания, и, быть может, размышления вызвали несколько слез. Я надеялся воспользоваться этой минутой растроганности. Я заговорил опять, стал побуждать ее к умеренности и уговаривать покинуть Михайловский дворец и ехать в Зимний. Здесь молодая императрица поддержала мой совет с теми кротостью и мягкостью, которые были так свойственны этой великой княгине, любимой всеми, кто имел счастие знать ее, и обожаемой всей нацией. Императрица-мать не одобрила этого шага и, обернувшись к невестке, отвечала ей довольно строгим тоном: «Что вы мне говорите? Не мне повиноваться! Идите, повинуйтесь сами, если хотите!»

Это раздражение усиливалось с минуты на минуту. Она объявила мне решительно, что не выйдет из дворца, не увидав тела своего супруга. Я тайком послал офицера к новому государю, чтобы испросить его приказаний на этот счет. Он велел мне ответить, что если это может обойтись без всякого шума, то я должен сопровождать императрицу в комнату, где стояло тело императора. Тем временем я пригласил графа Палена прибыть на минуту во дворец, ввиду того что он имеет счастие быть более знакомым императрице. В ту минуту, как она увидала его, она спросила: «Что здесь произошло?» Граф отвечал со своим обычным хладнокровием: «То, что давно можно было предвидеть».

Вопрос: «Кто же зачинщики этого дела?»

Ответ: «Много лиц из различных классов общества».

Вопрос: «Но как могло это совершиться помимо вас, занимающего пост военного губернатора?»

Ответ: «Я прекрасно знал обо всем и поддался этому, как и другие, во избежание более великих несчастий, которые могли бы подвергнуть опасности всю императорскую фамилию». Он прибавил несколько добрых советов и затем удалился.

Все это не могло успокоить раздражения императрицы. Она несколько раз брала меня за руку и подводила к дверям, говоря: «Приказываю вам пропустить меня!» Я отвечал неизменно с величайшей почтительностью, но твердо, что не в моей власти повиноваться ей, пока я вижу ее такой взволнованной, и что только под одним условием я мог бы исполнить ее волю. «Какое же это условие?» — спросила она. «Чтобы ваше величество соблаговолили успокоиться». Эти слова навлекли на меня новую немилость. Ее величество сказала мне: «Не вам предписывать мне условия! Ваше дело повиноваться мне! Прежде всего велите отпереть двери».

Мой долг предписал мне еще раз напомнить ей ее обязанности по отношению к народу и умолять ее избежать малейшего шума, который мог бы иметь пагубные и даже опасные последствия. Эти речи, очевидно, произвели надлежащее действие. Она почувствовала, что переворот уже нельзя изменить. После некоторого молчания и размышления ее величество понизила голос и сказала мне: «Ну, хорошо, обещаю вам ни с кем не говорить».

С этого момента императрица вернулась к свойственной ей кротости, от которой она уже не отрешалась и которая делает ее столь достойной любви. Я приказал отпереть двери. Ее величество взяла меня под руку, чтобы подняться по лестницам, и сказала: «Прежде всего я хочу видеть своих детей». Когда она вошла в свои апартаменты, обе великие княжны, Екатерина и Мария Анна, уже находились там с графиней Ливен.

Эта сцена была поистине самой трогательной из всех, какие мне случалось видеть. Великие княжны, обнимая свою мать, проливали слезы о смерти отца, и лишь с трудом их можно было оторвать от матери. Ее величество посидела еще некоторое время в этих покоях, потом встала и сказала мне: «Пойдем, ведите меня».

Нам пришлось пройти лишь две комнаты, чтобы достигнуть той, где стояло тело покойного императора. Г-н Роджерсон и я находились возле ее величества, которую сопровождали обе великие княжны, графиня Ливен, две камер-юнгферы и камердинер. В последней комнате ее величество села на минуту, потом поднялась, и мы вошли в спальню покойного императора, лежавшего на своей постели в мундире своего гвардейского полка. Ширмы все еще заслоняли его постель со стороны той двери, в которую мы вошли. Ее величество несколько раз произнесла по-немецки: «Боже, поддержи меня!» Когда наконец императрица увидала тело своего супруга, она громко вскрикнула. Г-н Роджерсон и я поддерживали ее под руки. Через минуту она стала приближаться к телу; встала на колени и поцеловала руку покойного, проговорив: «Ах, друг мой!» После этого, все стоя на коленях, она потребовала ножницы. Камер-юнгфера подала ей ножницы, и она отрезала прядь волос с головы императора. Наконец, поднявшись, она сказала великим княжнам: «Проститесь с отцом». Обе встали на колени, чтобы поцеловать его руку. Обращение княжон, неподдельная печаль, написанная на их лицах, растрогали нас. Императрица уже сделала несколько шагов, чтобы удалиться, но, увидав обеих княжон еще на коленях, вернулась и проговорила: «Нет, я хочу быть последней». И опять опустилась на колени, чтобы поцеловать руку своему покойному супругу. Г-н Роджерсон и я просили ее не затягивать этой печальной сцены, которая могла бы повредить ее здоровью, столь драгоценному и столь нужному всей императорской фамилии. Мы взяли ее под руки, чтобы помочь ей встать, и затем вернулись в покои императрицы. Ее величество удалилась в уборную, где облеклась в глубочайший траур, и вскоре опять вышла к нам. Шталмейстер Муханов уже докладывал, что поданы экипажи для доставления императрицы с великими княжнами из Михайловского замка в Зимний дворец. Он просил меня еще раз напомнить об этом императрице. Мы желали, чтобы она покинула Михайловский замок еще до рассвета. Императрица, однако, затягивала отъезд с минуты на минуту до того, как совсем рассвело. Тогда она просила меня подать ей руку, спуститься с лестницы и довести ее до кареты. Можно себе представить, какая собралась толпа по всему пути до Зимнего дворца. Ее величество опустила стекла в карете. Она кланялась народу, собравшемуся по пути. Таким образом она доехала до дворца, чтобы остаться там.

Величайший порядок был сохранен от начала до конца этой замечательной сцены. Да и мог ли он быть нарушен среди ликования, какое испытывало каждое отдельное лицо по случаю избавления от рабства.

Мне нечего краснеть за то участие, какое я принимал в этой катастрофе. Не я составлял план ее. Я даже не принадлежал к числу тех, кто хранил эту тайну, так как я не был извещен о ней до самого момента осуществления переворота, когда все уже было условлено и решено. Я не принимал также участия в печальной кончине этого государя. Конечно, я не согласился бы войти в комнату, если б знал, что есть партия, замышлявшая лишить его жизни.

Я подробно изложил всю абсолютную необходимость перемены правления. Никогда смерть монарха не вызывала такой всеобщей радости среди народа, какую произвела кончина Павла I, и никогда ни один государь не был приветствуем с таким единодушным восторгом при воцарении, как Александр I, от царствования которого народ ожидал величайших благ.

Из записок графа Ланжерона

Нижеследующее написано в 1826 году, но то, что сообщили мне о смерти императора Павла Пален, Беннигсен и великий князь Константин, было записано в тот же самый день, как я получил от них сведения, помещенные ниже.

* * *

Я не был в Петербурге во время страшной катастрофы, пресекшей жизнь императора Павла, но мне известны ее происхождение и подробности с такою точностью, как будто я был сам ее очевидцем.

Так как я издавна находился в близких отношениях, задолго до этой прискорбно замечательной эпохи, с генералами графом Паленом и Беннигсеном, игравшими главные роли в этой страшной драме, то они не только не отказались удовлетворить моему любопытству, но даже предупредили мои расспросы, первые заговорив со мною о событии, которое, быть может, для них лучше было бы замолчать.

Великий князь Константин также сообщил мне некоторые подробности, изложенные ниже.

* * *

В заметках, прибавленных мною к изложению разговора, который я имел в 1826 году в Варшаве с великим князем Константином, я высказал положение, в котором мне даже прискорбно сознаться, но которое тем не менее справедливо. Я сказал: «Бывают положения, вменяющие обязательства весьма тягостные, долг даже, ужасный и для частных лиц, а тем более для принца, родившегося на ступенях трона».

Александр был поставлен между необходимостью свергнуть с престола своего отца и уверенностью, что отец его вскоре довел бы до гибели свою империю сумасбродством своих поступков.

Безумие этого несчастного государя (нельзя сомневаться в том, что он был не в своем уме) дошло до таких пределов, что долее не было возможности выносить его и что пришлось принести его в жертву счастью сорокамиллионного народа.

В то время в России было на высших должностях всего два человека, способных задумать и выполнить подобное предприятие: Рибас и Пален. Оба давно об этом думали. Рибас даже составил об этом свой план, но смерть неожиданно застигла его. Пален остался один, и его одного оказалось достаточно. Нужен был именно такой человек, и нужно было, чтобы он занимал именно то место, какое он занимал в то время, чтобы спасти Россию, и Пален спас ее, но я не желал бы заслужить подобную честь такою ценою.

Пален, одаренный гением глубоким и смелым, умом выдающимся, характером непреклонным, наружностью благородной и внушительной, Пален, непроницаемый, никогда никому не открывавшийся, ни в грош не ставивший свое благо, свое состояние, свою свободу и даже жизнь, когда ему предстояло осуществить задуманное, был создан успевать во всем, что бы он ни предпринял, и торжествовать над всеми препятствиями; это был настоящий глава заговора, предназначенный подать страшный пример всем заговорщикам, настоящим и будущим. Но что он считал тогда необходимым (оно и было необходимо) — оказалось не так легко исполнимым. Надо было устранить Павла. Рибас высказался в пользу переворота, причем настаивал на необходимости открыть свои планы великому князю Александру и заручиться его согласием, убедив его, что хотят только заставить его отца отречься от престола и заточить его, но что его жизнь будет пощажена, в чем не могли бы обнадежить его, если б говорили ему об отравлении.

Пален был в то время генерал-губернатором Петербурга, состоял под начальством великого князя Александра, что отдавало всю высшую полицию в его руки и облегчало ему осуществление всего, что он желал предпринять.

Граф Панин, человек умный, даровитый и с характером, подходящим к характеру графа Палена, был в то время министром иностранных дел; он один из первых вступил в заговор и комбинировал вместе с Паленом все его градации и выполнение.

Достигнуть успеха можно было, только подкупив или подняв гвардию целиком или только частью, а это было дело нелегкое; солдаты гвардии любили Павла, первый батальон Преображенского полка в особенности был очень к нему привязан. Вспышки ярости этого несчастного государя обыкновенно обрушивались только на офицеров и генералов, солдаты же, хорошо одетые, пользующиеся хорошей пищей, кроме того, осыпались денежными подарками.

Офицеров очень легко было склонить к перемене царствования, но требовалось сделать очень щекотливый, очень затруднительный выбор из числа трехсот молодых ветреников и кутил, буйных, легкомысленных и несдержанных; существовал риск, что заговор будет разглашен или, по крайней мере, заподозрен, как это и случилось в действительности, что и заставило ускорить момент катастрофы, как увидят ниже.

Пален нашел возможность сгладить все трудности, устранить все препятствия и достичь своей цели с невозмутимой, ужасающей настойчивостью.

* * *

Передам слово в слово, что он говорил мне в 1804 году, когда я проезжал через Митаву:

«Мне нечего сообщать вам нового, мой любезный Л***, о характере императора Павла и о его безумствах; вы сами страдали от них так же, как и все мы; но так как вы отсутствовали из Петербурга в последнее время его царствования и в продолжение двух лет не видали его, то и не могли сами судить об исступленности его безумия, которое шло все усиливаясь и могло в конце концов стать кровожадным — да и стало уже таковым: ни один из нас не был уверен ни в одном дне безопасности; скоро всюду были бы воздвигнуты эшафоты и вся Сибирь населена несчастными.

Состоя в высоких чинах и облеченный важными и щекотливыми должностями, я принадлежал к числу тех, кому более всего угрожала опасность, и мне настолько же желательно было избавиться от нее для себя, сколько избавить Россию, а быть может, и всю Европу от кровавой и неизбежной смуты.

Уже более шести месяцев были окончательно решены мои планы о необходимости свергнуть Павла с престола, но мне казалось невозможным (оно так и было в действительности) достигнуть этого, не имея на то согласия и даже содействия великого князя Александра или, по крайней мере, не предупредив его о том. Я зондировал его на этот счет, сперва слегка, намеками, кинув лишь несколько слов об опасном характере его отца. Александр слушал, вздыхал и не отвечал ни слова.

Но мне не этого было нужно; я решился наконец пробить лед и высказать ему открыто, прямодушно то, что мне казалось необходимым сделать.

Сперва Александр был, видимо, возмущен моим замыслом; он сказал мне, что вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но что он готов все выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца.

Я не унывал, однако, и так часто повторял мои настояния, так старался дать ему почувствовать настоятельную необходимость переворота, возраставшую с каждым новым безумством, так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, представляя ему на выбор — или престол, или же темницу и даже смерть, — что мне наконец удалось пошатнуть его сыновнюю привязанность и даже убедить его установить вместе, с Паниным и со мною средства для достижения развязки, настоятельность которой он сам не мог не сознавать.

Но я обязан, в интересах правды, сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово: я не был настолько лишен смысла, чтобы внутренне взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную; но надо было успокоить щепетильность моего будущего государя, и я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее и что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии.

Императору внушили некоторые подозрения насчет моих связей с великим князем Александром; нам это было небезызвестно. Я не мог показываться к молодому великому князю, мы не осмеливались даже говорить друг с другом подолгу, несмотря на сношения, обусловливаемые нашими должностями; поэтому только посредством записок (сознаюсь — средство неосторожное и опасное) мы сообщали друг другу наши мысли и те меры, какие требовалось принять; записки мои адресовались Панину; великий князь Александр отвечал на них другими записками, которые Панин передавал мне; мы прочитывали их, отвечали на них и немедленно сжигали.

Однажды Панин сунул мне в руку подобную записку в прихожей императора, перед самым моментом, назначенным для приема; я думал, что успею прочесть записку, ответить на нее и сжечь, но Павел неожиданно вышел из своей спальни, увидал меня, позвал и увлек в свой кабинет, заперев дверь; едва успел я сунуть записку великого князя в мой правый карман.

Император заговорил о вещах безразличных; он был в духе в этот день, развеселился, шутил со мною и даже осмелился залезть руками ко мне в карманы, сказав: «Я хочу посмотреть, что там такое, — может быть, любовные письма!»

— Вы знаете меня, любезный Л***,— прибавил Пален, — знаете, что я не робкого десятка и что меня нелегко смутить, но должен вам признаться, что, если бы мне пустили кровь в эту минуту, ни единой капли не вылилось бы из моих жил.

— Как же выпутались вы из этого опасного положения? — спросил я.

— А вот как, — отвечал Пален. — Я сказал императору: «Ваше величество! Что вы делаете? Оставьте! Ведь вы терпеть не можете табаку, а я его усердно нюхаю, мой носовой платок весь пропитан; вы перепачкаете себе руки, и они надолго примут противный вам запах». Тогда он отнял руки и сказал мне: «Фи, какое свинство! Вы правы!» Вот как я вывернулся.

Когда великого князя убедили действовать сообща со мною — это был уже большой выигрыш, но еще далеко не все: он ручался мне за свой Семеновский полк; я видался со многими офицерами этого полка, настроенными очень решительно; но это были все люди молодые, легкомысленные, неопытные, без испытанного мужества, необходимого для такого решения, и которые, в момент действия, могли бы, вследствие слабости, ветрености или нескромности, испортить все наши планы; мне хотелось заручиться помощью людей более солидных, чем вся эта ватага вертопрахов, я желал опереться на друзей, известных мне своим мужеством и энергией: я хотел иметь при себе Зубовых и Беннигсена. Но как вернуть их в Петербург? Они были в опале, в ссылке; у меня не было никакого предлога, чтобы вызвать их оттуда, и вот что я придумал.

Я решил воспользоваться одной из светлых минут императора, когда ему можно было говорить что угодно, разжалобить его насчет участи разжалованных офицеров: я описал ему жестокое положение этих несчастных, выгнанных из их полков и высланных из столицы и которые, видя карьеру свою погубленною и жизнь испорченною, умирают с горя и нужды за проступки легкие и простительные. Я знал порывистость Павла во всех делах, я надеялся заставить его сделать тотчас же то, что я представил ему под видом великодушия; я бросился к его ногам. Он был романического характера, он имел претензию на великодушие. Во всем он любил крайности: два часа спустя после нашего разговора двадцать курьеров уже скакали во все части империи, чтобы вернуть назад в Петербург всех сосланных и исключенных со службы. Приказ, дарующий им помилование, был продиктован мне самим императором.

Тогда я обеспечил себе два важных пункта: 1) заполучил Беннигсена и Зубовых, необходимых мне, и 2) еще усилил общее ожесточение против императора: я изучил его нетерпеливый нрав, быстрые перехода его от одного чувства к другому, от одного намерения к другому, совершенно противоположному. Я был уверен, что первые из вернувшихся офицеров будут приняты хорошо, но что скоро они надоедят ему, а также и следующие за ними. С лучилось то, что я предвидел: ежедневно сыпались в Петербург сотни этих несчастных, каждое утро подавали императору донесения с застав. Вскоре ему опротивела эта толпа прибывающих: он перестал принимать их, затем стал просто гнать и тем нажил себе непримиримых врагов в лице этих несчастных, снова лишенных всякой надежды и осужденных умирать с голоду у ворот Петербурга.

Мы назначили исполнение наших планов на конец марта, но непредвиденные обстоятельства ускорили срок; многие офицеры гвардии были предупреждены о наших замыслах, многие их угадали Я мог всего опасаться от их нескромности и жил в тревоге.

7 марта я вошел в кабинет Павла в семь часов утра, чтобы подать ему, по обыкновению, рапорт о состоянии столицы. Я застаю его озабоченным, серьезным; он запирает дверь и молча смотрит на меня в упор минуты с две и говорит наконец: «Господин фон Пален! вы были здесь в 1762 году». — «Да, ваше величество». — «Были вы здесь?» — «Да, ваше величество, — но что вам угодно этим сказать?» — «Вы участвовали в заговоре, лишившем моего отца престола и жизни?» — «Ваше величество, я был свидетелем переворота, а не действующим лицом, я был очень молод, я служил в низших офицерских чинах в конном полку. Я ехал на лошади со своим полком, ничего не подозревая, что происходит; но почему, ваше величество, задаете вы мне подобный вопрос?» — «Почему? Вот почему: потому что хотят повторить 1762 год».

Я затрепетал при этих словах, но тотчас же оправился и отвечал: «Да, ваше величество, хотят! Я это знаю и участвую в заговоре». — «Как! Вы это знаете и участвуете в заговоре? Что вы мне такое говорите!» — «Сущую правду, ваше величество, я участвую в нем и должен сделать вид, что участвую ввиду моей должности, ибо как мог бы я узнать, что намерены они делать, если не притворюсь, что хочу способствовать их замыслам? Но не беспокойтесь — вам нечего бояться: я держу в руках все нити заговора, и скоро все станет вам известно. Не старайтесь проводить сравнений между вашими опасностями и опасностями, угрожавшими вашему отцу. Он был иностранец, а вы русский; он ненавидел русских, презирал их и удалял от себя; а вы любите их, уважаете и пользуетесь их любовью; он не был коронован, а вы коронованы; он раздражил и даже ожесточил против себя гвардию, а вам она предана. Он преследовал духовенство, а вы почитаете его; в его время не было никакой полиции в Петербурге, а нынче она так усовершенствована, что не делается ни шага, не говорится ни слова помимо моего ведома; каковы бы ни были намерения императрицы, она не обладает ни гениальностью, ни умом вашей милости; у нее двадцатилетние дети, а в 1762 году вам было только 7 лет». — «Все это правда, — отвечал он. — Но, конечно, не надо дремать».

На этом наш разговор и остановился, я тотчас же написал про него великому князю, убеждая его завтра же нанести задуманный удар: он заставил меня отсрочить его до 11-го, дня, когда дежурным будет 3-й батальон Семеновского полка, в котором он был уверен еще более, чем в других остальных. Я согласился на это с трудом и был не без тревоги в следующие два дня.

Наконец наступил роковой момент: вы знаете все, что произошло. Император погиб и должен был погибнуть: я не был ни очевидцем, ни действующим лицом при его смерти. Я предвидел ее, но не хотел в ней участвовать, так как дал слово великому князю».

Вот рассказ Беннигсена:

«Я был удален со службы, и, не смея показываться ни в Петербурге, ни в Москве, ни даже в других губернских городах, из опасения слишком выставляться на вид, быть замеченным и, может быть, сосланным в места более отдаленные, я проживал в печальном уединении своего поместья в Литве.

В начале 1801 года я получил от графа Палена письмо, приглашавшее меня явиться в Петербург: я был удивлен этим предложением и нимало не расположен последовать ему; несколько дней спустя получился приказ императора, призывавший назад всех сосланных и уволенных со службы. Но этот приказ точно так же не внушил мне никакой охоты покинуть мое уединение; между тем Пален бомбардировал меня письмами, в которых энергично выражал свое желание видеть меня в столице и уверял меня, что я буду прекрасно принят императором. Последнее его письмо было так убедительно, что я решился ехать.

Приезжаю в Петербург; сперва я довольно хорошо принят Павлом; но потаи он обращается со мною холодно, а вскоре совсем перестает смотреть на меня и говорить со мной. Я иду к Палену и говорю ему, что все, что я предвидел, оправдалось, что надеяться мне не на что, зато много есть чего опасаться, поэтому я хочу уехать как можно скорее. Пален уговорил меня потерпеть еще некоторое время, и я согласился на это с трудом; наконец, накануне дня, назначенного для выполнения его замыслов, он открыл мне их; я согласился на все, что он мне предложил. В намеченный день мы все собрались к Палену; я застал там троих Зубовых, Уварова, много офицеров гвардии, все были, по меньшей мере, разгорячены шампанским, которое Пален велел подать им (мне он запретил пить и сам не пил). Нас собралось человек шестьдесят; мы разделились на две колонны: Пален с одной из них пришел по главной лестнице со стороны покоев императрицы Марии, а я с другой колонной направился по лестнице, ведущей к церкви. Больше половины сопровождавших меня заблудились и отстали, прежде чем дошли до покоев императора; нас осталось всего 12 человек. В том числе были Платон и Николай Зубовы. Валериан был с Паленом. Мы дошли до дверей прихожей императора, и один из нас велел отворить ее под предлогом, что имеет что-то доложить императору. Когда камердинер и гайдуки императора увидели нас входящими толпой, они не могли усомниться в нашем замысле: камердинер спрятался, но один из гайдуков, хотя и обезоруженный, бросился на нас; один из сопровождавших меня свалил его ударом сабли и опасно ранил в голову.

Между тем этот шум разбудил императора; он вскочил с постели, и если б сохранил присутствие духа, то легко мог бы бежать; правда, он не мог этого сделать через комнаты императрицы: так как Палену удалось внушить ему сомнение насчет чувств государыни, то он каждый вечер баррикадировал дверь, ведущую в ее покои, — но он мог спуститься к Гагарину и бежать оттуда. Но, по-видимому, он был слишком перепуган, чтобы соображать, и забился в один из углов маленьких ширм, загораживавших простую, без полога, кровать, на которой он спал.

Мы входим. Платон Зубов бежит к постели, не находит никого и восклицает по-французски: «Он убежал!» Я следовал за Зубовым и увидел, где скрывается император. Как и все другие, я был в парадном мундире, в шарфе, в ленте через плечо, в шляпе на голове и со шпагой в руке. Я опустил ее и сказал по-французски: «Ваше величество, царствованию вашему конец: император Александр провозглашен. По его приказанию, мы арестуем вас; вы должны отречься от престола. Не беспокойтесь за себя, вас не хотят лишать жизни: я здесь, чтобы охранять ее и защищать, покоритесь своей судьбе; но если вы окажете хотя малейшее сопротивление, я ни за что больше не отвечаю».

Император не отвечал мне ни слова. Платон Зубов повторил ему по-русски то, что я сказал по-французски. Тогда он воскликнул: «Что же я вам сделал!» Один из офицеров гвардии отвечал: «Вот уже четыре года, как вы нас мучите».

В эту минуту другие офицеры, сбившиеся с дороги, беспорядочно ворвались в прихожую. Поднятый ими шум испугал тех, которые были со мною, они подумали, что это пришла гвардия на помощь к императору, и разбежались все, стараясь пробраться к лестнице. Я остался один с императором, но я удержал его, импонируя ему своим видом и своей шпагой. Мои беглецы, встретив своих товарищей, вернулись вместе с ними в спальню Павла и, теснясь один на другого, опрокинули ширмы на лампу, стоявшую на полу посреди комнаты, — лампа потухла. Я вышел на минуту в другую комнату за свечой, и в течение этого короткого промежутка времени прекратилось существование Павла».

На этом Беннигсен кончил свой рассказ.

Теперь вот что я узнал от великого князя Константина; передам его слова с буквальной точностью:

«Я ничего не подозревал и спал, как спят в 20 лет.

Платон Зубов пьяный вошел ко мне в комнату, подняв шум. (Это было уже через час после кончины моего отца.) Зубов грубо сдергивает с меня одеяло и дерзко говорит: «Ну, вставайте, идите к императору Александру; он вас ждет». Можете себе представить, как я был удивлен и даже испуган этими словами. Я смотрю на Зубова: я был еще в полусне и думал, что мне все это приснилось. Платон грубо тащит меня за руку и подымает с постели; я надеваю панталоны, сюртук, натягиваю сапоги и машинально следую за Зубовым. Я имел, однако, предосторожность захватить с собою мою польскую саблю, ту самую, что подарил мне князь Любомирский в Ровно, я взял ее с целью защищаться, в случае если бы было нападение на мою жизнь, ибо я не мог себе представить, что такое произошло.

Вхожу в прихожую моего брата, застаю там толпу офицеров, очень шумливых, сильно разгоряченных, и Уварова, пьяного, как и они, сидящего на мраморном столе свесив нога. В гостиной моего брата я нахожу его лежащим на диване в слезах, как и императрицу Елизавету. Тогда только я узнал об убийстве моего отца. Я был до такой степени поражен этим ударом, что сначала мне представилось, что это был заговор извне против всех нас.

В эту минуту пришли доложить моему брату о претензиях моей матери. Он воскликнул: «Боже мой! Еще новые осложнения!» Он приказал Палену пойти убедить ее и заставить отказаться от идей, по меньшей мере весьма странных и весьма неуместных в подобную минуту. Я остался один с братом; через некоторое время вернулся Пален и увел императора, чтобы показать его войскам. Я последовал за ним, остальное вам известно.

Как только император испустил дух, все убийцы разбежались, — опять Беннигсен остался почти один. Он приказал уложить тело императора на кровать камердинера, призвал тридцать солдат лейб-гвардии с офицером (Константин Полторацкий), расставил везде часовых, двоих со скрещенными ружьями у дверей в покои императрицы. Вскоре она прибежала: дверь была отперта неизвестно кем и как. Часовые загородили ей проход; она вспылила и хотела пройти. Они оказали сопротивление. Полторацкий пришел сказать ей, что она не пройдет, что ему дано приказание не пропускать ее; она ответила резкостью, и, наконец, ей сделалось дурно. Один гренадер, по имени Перекрестов, принес стакан воды и подал ей, она отказалась. Тогда гренадер сказал: «Выкушайте, матушка, вода не отравлена, не бойтесь за себя». Он сам выпил часть воды и предложил ей остальное. Она выпила и вернулась в свои апартаменты. В эту минуту рассудок у нее совсем помутился, ее характер и честолюбие одержали верх над горестью, которую она должна была бы испытывать; она воскликнула, что она коронована, что ей подобает царствовать, а ее сыну принести ей присягу. Побежали доложить об этом императору Александру, а он послал Палена успокоить мать, как видно из рассказа, приведенного выше. Из этого можно судить о чувствительности и о супружеской любви императрицы Марии.

Между тем войска гвардии выстроились во дворе и вокруг дворца; как видно, в них не были уверены, и события это подтвердили. Молодой генерал Талызин командовал Преображенским полком, в котором всегда служил; он собрал его в одиннадцать часов вечера, приказал зарядить ружья и сказал солдатам: «Братцы, вы знаете меня двадцать лет, вы доверяете мне, следуйте за мною и делайте все, что я вам прикажу». Солдаты пошли за ним, не зная, в чем дело, и убежденные, что они призваны для защиты своего государя; но когда они узнали, что от них скрыли, между ними поднялся тревожный ропот.

Император Александр предавался в своих покоях отчаянию довольно натуральному, но неуместному. Пален, встревоженный образом действия гвардии, приходит за ним, грубо хватает его за руку и говорит: «Будет ребячиться! Идите царствовать, покажитесь гвардии». Он увлек императора и представил его Преображенскому полку. Талызин кричит: «Да здравствует император Александр!» — гробовое молчание среди солдат. Зубовы выступают, говорят с ними и повторяют восклицание Талызина — такое же безмолвие. Император переходит к Семеновскому полку, который приветствует его криками «ура!». Другие следуют примеру семеновцев, но преображенцы по-прежнему безмолвствуют. Император садится в сани с императрицей Елизаветой и едет в Зимний дворец; все следуют за ним. Он велит созвать войска на Дворцовую площадь, войска повинуются, но все тот же Преображенский полк ропщет и, очевидно, подозревает, что Павел еще жив. Когда же полк убедился в его смерти, он принес присягу Александру, как и остальные войска.

Наскоро созван был сенат и все присутственные места; они также приведены были к присяге. Императрица Мария волей-неволей присоединилась к остальным подданным своего сына; в девять часов утра водворилось полное спокойствие, и император Александр упрочился на престоле.

Эта революция, столь внезапная, не сопровождалась кровопролитием, как переворот 1762 года, а стоила жизни только самому императору. Революция, лишившая империю Иоанна IV, окончилась через 4 часа, революция, жертвой которой пал Петр III, продолжалась 24 часа, и, наконец, третья революция, в коей погиб Павел, длилась всего 2 часа.

Эти страшные катастрофы, повторявшиеся в России три раза в течение столетия, без сомнения, самые убедительные из всех аргументов, какие можно привести против деспотизма: нужны преступления, чтобы избавиться от незаконности, от безумия или от тирании, когда они опираются на деспотизм; в конституционном государстве незаконность не может иметь места, безумие прикрывается, а тирания не смеет развернуться, следовательно, не нужно преступлений, чтобы занять престол и удержаться на нем.

Как деспот могуществен и слаб в одно и то же время! Павел, неограниченный властелин, управлял тридцатью шестью миллионами людей и царил над четырьмястами тысячами квадратных миль; а между тем взвод его гвардии и 60 заговорщиков свергли его с этого исполинского престола!

Виллие, хирург Семеновского полка, предупрежденный о заговоре, прибежал в спальню Павла, как только ему сообщили о его смерти; он убрал тело для выставления, которое совершалось согласно обычаю, установленному в России. Рана, сделанная ему Николаем Зубовым, говорят, была замазана лаком.

В Европе распространился слух (его пустил Пален), будто Павел хотел развестись с женою, жениться на княгине Гагариной, разведя ее с мужем, заточить в крепость своих трех старших сыновей и провозгласить своим наследником маленького великого князя Михаила, родившегося уже в бытность Павла на престоле. Этот слух оказывается страшнейшей клеветой; он был опровергнут Коцебу в его интересной и правдивой брошюре, озаглавленной: «Один памятный год в моей жизни», а я слышал от генерала Кутузова, бывшего тогда в Петербурге, что никогда не было и речи о подобных сумасбродствах и что даже накануне смерти Павел казался очень расположенным к жене и детям, а известно, что его характер никогда не позволил бы ему скрывать свои намерения.

Говорили также, что в самый день смерти Павел, взглянув на себя в зеркало, сказал: «Мне кажется, как будто у меня сегодня лицо кривое!» Этот факт верен, и вот как Кутузов мне рассказывал о нем:

«Мы ужинали вместе с императором; нас было двадцать человек за столом; он был очень весел и много шутил с моей старшей дочерью, которая в качестве фрейлины присутствовала за ужином и сидела против императора. После ужина он говорил со мною, и пока я отвечал ему несколько слов, он взглянул на себя в зеркало, имевшее недостаток и делавшее лица кривыми. Он посмеялся над этим и сказал мне: «Посмотрите, какое смешное зеркало, я вижу себя в нем с шеей на сторону». Это было за полтора часа до его кончины». (Кутузов не был посвящен в заговор.)

После смерти Павла Пален был сперва утвержден во всех его должностях и получил громадное влияние на ум императора Александра; он слишком злоупотреблял своей властью, он чересчур долго третировал своего государя, как ребенка. (Александру было, однако, 22 года, и, конечно, он уже не был ребенком ни в физическом, ни в нравственном отношении. Пален заставил себя бояться, не заставив себя любить.)

Императрица Мария терпеть его не могла, как и всех участников в убийстве своего мужа; она преследовала их неустанно и, наконец, успела всех их или удалить, или уничтожить их влияние, или же подорвать их карьеры.

Вскоре после катастрофы, которою она казалась так сильно, но немного поздно тронутой, она приказала соорудить в своем Павловском саду прекрасный памятник Павлу, который и поставила в часовне; потом ее стараниями объявилась в церкви одной деревни чудотворная икона Божией Матери, которая говорила и призывала кару Небес на убийц ее мужа.

Пален поскакал в эту деревню, велел сорвать икону и не пощадил императрицы-матери, которая пожаловалась своему сыну. Император заговорил об этом с Паленом, тот отвечал дерзко и заносчиво. Александр был оскорблен и дал понять, что он тяготится своим ментором. Императрица достигла того, что неосторожный министр впал в немилость. Сразу лишенный всех своих должностей и принужденный удалиться в Курляндию, в свои поместья, он стал проводить время попеременно то в прекрасном замке Екаве, возле Митавы, то в Риге.

Генерал Беннигсен был также предметом яростной ненависти со стороны императрицы-матери; она потребовала от сына, чтобы он никогда не жаловал ему маршальского жезла, хотя никто не заслужил этой почести больше его, но она не могла помешать императору вверить командование войсками единственному великому генералу, которого он мог с выгодой выставить против Наполеона, единственному, которому удалось остановить быстрое течение его успехов и который, может быть, окончательно восторжествовал бы над неприятелем, если б ему не помешали разные козни.

Князь Платон Зубов принужден был по прошествии некоторого времени переселиться в Курляндию, в свой великолепный замок Руэнталь. Затем он жил и в Митаве, и в Вильне.

Панин был также удален и больше не появлялся в Петербурге.

Талызин умер 3 месяца спустя после императора.

Все офицеры гвардии, участвовавшие в заговоре, постепенно, один за другим, подверглись опале или были сосланы, а к концу года в Петербурге не оставалось более ни одного из заговорщиков, исключая Зубовых, которые там и умерли.

На первой странице сказано, что во время смерти Павла я находился в Литве. Известие о его кончине я получил в Кобрине, куда я поехал из Бреста с генералом Милорадовичем. В Кобрине стоял тогда Тамбовский полк, командиром коего был генерал Ферстер. Курьер, донесший нам о смерти императора, сказал, что он умер от апоплексического удара. Мы этому поверили: Ферстер, Милорадович и я встретили это известие с сожалениями, для нас вполне законными. Быть может, мы были единственными людьми в России, которые искренне оплакивали его. Мы не можем не сознавать его недостатков и его промахов. Но мы проливали слезы на могиле нашего благодетеля, и наши сожаления еще усилились, когда мы узнали, какой смертью он погиб.

Из записок Фонвизина

Вступив в службу в гвардию в 1803 году, я лично знал многих, участвовавших в заговоре; много раз слышал я подробности преступной катастрофы, которая тогда была еще в свежей памяти и служила предметом самых живых рассказов в офицерских беседах. Не раз, стоя в карауле в Михайловском замке, я из любопытства заходил в комнаты, занимаемые Павлом, и в его спальню, которая долго оставалась в прежнем виде; видел и скрытую лестницу, по которой он спускался к любовнице своей, княгине Гагариной, бывшей Лопухиной. Очевидцы объясняли мне на самых местах, как все происходило. Сравнивая читанные мною в разных иностранных книгах повествования о смерти Павла с собственными воспоминаниями слышанного мною об этом, начну рассказ мой списком заговорщиков, которых имена мог припомнить. Всех их было до шестидесяти человек, кроме большей части гвардейских офицеров, которые, собственно не участвуя в заговоре, догадывались о его существовании и, по ненависти к Павлу, готовы были способствовать успеху. Вот кто были лица, мне и всем в то время известные: санкт-петербургский военный генерал-губернатор граф фон дер Пален; вице-канцлер граф Н. П. Панин; князь Платон Зубов — шеф 1-го кадетского корпуса; братья его Валерьян — шеф 2-го кадетского корпуса, и Николай; генерал-майор Беннигсен и Талызин — командир Преображенского полка и инспектор санкт-петербургской инспекции; шефы полков: Кексгольмского — Вердеревский; Сенатских батальонов — Ушаков; 1-го артиллерийского полка — Тучков; командиры гвардейских полков: Уваров — кавалергардского; Янкович-Демириево — конногвардейского; Депрерадович — Семеновского и князь Вяземский — шеф 4-го батальона Преображенского полка; того же полка полковники Запольский и Аргамаков; капитан Шеншин и штабс-капитан барон Розен; поручики Марин и Леонтьев; два брата Аргамаковы; граф Толстой — Семеновского полка полковник; князь Волконский — адъютант великого князя Александра Павловича; поручики Савельев, Кикин, Писарев, Полторацкий, Ефимович; Измайловского полка полковник Мансуров; поручики Волховской, Скарятин и Кутузов; кавалергардского полка полковник Голенищев-Кутузов; ротмистр Титов; поручик Горбатов; артиллеристы: полковник князь Яшвиль, поручик Татаринов; флотский капитан командор Клокачев. В заговоре, кроме военных, участвовали несколько придворных и гражданских лиц и даже отставных; имен их не припомню.

Душою заговора и главным действователем был граф Пален, один из умнейших людей в России, смелый, предприимчивый, с характером решительным, непоколебимым. Родом курляндец, он еще при Петре III вступил в русскую службу корнетом в конногвардейский полк. В царствование Екатерины Пален усердно содействовал присоединению Курляндии к империи, полюбил Россию и был всей душою предан новому своему отечеству. С прискорбием и негодованием смотрел он на безумное самовластие Павла, на непостоянство и изменчивость его внешней политики, угрожавшей благоденствию и могуществу России. Павел, сперва враг французской революции, готовый на все пожертвования для ее подавления, раздосадованный своими недавними союзниками, которым справедливо приписывал неудачи, испытанные его войсками (поражения генералов: Римского-Корсакова в Швейцарии и Германа в Голландии — после славной кампании Суворова в Италии), вдруг совершенно изменяет свою политическую систему и не только мирится с первым консулом Французской республики, умевшим ловко польстить ему, но становится восторженным почитателем Наполеона Бонапарте и угрожает войною Англии. Разрыв с ней наносил неизъяснимый вред нашей заграничной торговле. Англия снабжала нас произведениями и мануфактурными и колониальными за сырые произведения нашей почвы. Эта торговля открывала единственные пути, которыми в Россию притекало все для нас необходимое. Дворянство было обеспечено в верном получении доходов со своих поместий, отпуская за море хлеб, корабельные леса, мачты, сало, пеньку, лен и прочее. Разрыв с Англией, нарушая материальное благосостояние дворянства, усиливал в нем ненависть к Павлу, и без того возбужденную его жестоким деспотизмом.

Мысль извести Павла каким бы то ни было способом сделалась почти общею. Граф Пален, неразборчивый в выборе средств, ведущих к цели, решился осуществить ее.

Граф Пален был в большой милости у императора, умевшего оценить его достоинства. Облеченный доверенностью его, он посвящен был во все важнейшие государственные дела. Как военный губернатор столицы, Пален заведовал тайною полициею, и через него одного могли доходить до царя донесения ее агентов: это было ручательством сохранения в тайне предпринимаемого заговора. Когда мысль о нем созрела, Пален, зная общественное мнение, враждебное правительству, рассчитывая на многих сообщников, решился открыть свое смелое намерение вице-канцлеру графу Н. П. Панину, которого Павел любил как племянника своего воспитателя, графа Н. И. Панина. Воспитанный умным и просвещенным дядей, граф Н. П. Панин усвоил свободный его образ мыслей, ненавидел деспотизм и желал не только падения безумного царя, но с этим падением учредить законосвободные постановления, которые бы ограничивали царское самовластие. На этот счет и граф Пален разделял его образ мыслей.

Первым действием условившихся Палена и Панина было старание помирить с Павлом фаворита Екатерины князя Платона Зубова и братьев его, Валерьяна и Николая, находившихся в опале, — в чем они и успели. Зубовы были приняты в службу и прибыли в Петербург. Пален и Панин знали наперед их ненависть к Павлу и были уверены в их усердном содействии, поэтому и открыли им свое намерение. Зубовы вступили в заговор, а с ними и несколько преданных им клиентов, которым они покровительствовали во время силы своей при Екатерине. Из этих лиц по характеру и положению своему важнее прочих были: генерал барон Беннигсен, ганноверец, служивший с отличием в польскую и персидские войны в наших войсках, отставленный Павлом как человек, преданный Зубовым, и принятый опять в службу по ходатайству графа Панина, который был с ним дружен, и генерал Талызин, командир Преображенского полка и инспектор войск, находившихся в Петербурге.

Приобретение такого сообщника было тем более важно для успеха дела, что Талызина любили подчиненные: как любимый начальник, он пользовался большим уважением во всех гвардейских полках и мог не только всегда увлечь за собою офицеров, но и одушевить и нижних чинов, которые были к нему чрезвычайно привязаны.

Все недовольные тогдашним порядком вещей, — все лучшее петербургское общество и гвардейские офицеры собирались у братьев Зубовых и у сестры их Жеребцовой, светской дамы, которая была в дружеских отношениях с английским посланником лордом Уитвордом и с чиновниками его посольства, посетителями ее гостиной. От этого распространилось в Европе мнение, будто лорд Уитворд — главный виновник заговора и что он не жалел английских денег для покупки сообщников с целью предупредить разрыв России с Англией, угрожавшей торговым интересам последней. Это мнение не имеет основания, во-первых, потому, что лорд Уитворд слишком известен по строгой честности и благородным правилам своим, чтобы можно было подозревать его в таком коварном и безнравственном действии, потом — заговор против Павла был дело чисто русское, а для некоторых истинно патриотическое, и в котором, кроме Беннигсена, не участвовал ни один иностранец; да и лорд Уитворд выехал из Петербурга тотчас после разрыва с Англией, стало быть, до начала заговора. Вечерние собрания у братьев Зубовых или у Жеребцовой породили настоящие политические клубы, в которых единственным предметом разговоров было тогдашнее положение России, страждущей под гнетом безумного самовластия. Толковали о необходимости положить этому конец. Никому и в голову не входило посягнуть на жизнь Павла — было одно общее желание: заставить его отказаться от престола в пользу наследника, всеми любимого за доброту, образованность, кроткое и вежливое обращение — качества, совершенно противоположные неукротимому и самовластному характеру отца его. Все эти совещания происходили явно под эгидой петербургского военного губернатора, который, как начальник тайной полиции, получал ежедневно донесения шпионов и давал движение только тем из них, которые не касались заговора и лиц, в нем замешанных.

Граф Пален исподволь приготовлял великого князя Александра Павловича к замышляемому им государственному перевороту, для успешного совершения которого его согласие было необходимо. Часто видясь с ним, Пален всегда наводил речь на трудное и бедственное состояние России, страждущей от безумных поступков отца его, и, не выводя никаких заключений, вызывал великого князя на откровенность.

Тот с грустным чувством слушал его и молчал потупив глаза. Не раз повторялись подобные безмолвные, но выразительные сцены. Однажды Пален решился высказать великому князю все и своей неумолимой логикой доказал ему необходимость для блага России и для безопасности императорского семейства отстранить от престола безумного императора и заставить его самого подписать торжественное отречение. Чтобы еще более убедить великого князя, Пален представил ему несомненные доказательства, что отец его подозревает и супругу свою, и обоих сыновей в замыслах против его особы, и даже показал ему именное повеление Павла в случае угрожающей ему опасности заключить императрицу и обоих великих князей в Петропавловскую крепость. Все это поколебало наконец сыновнее чувство и совесть великого князя, и он, обливаясь слезами, дал Палену согласие, но требовал от него торжественную клятву, что жизнь Павла будет для всех священна и неприкосновенна. По неопытности великий князь почитал возможным сохранить отцу жизнь, отняв у него корону! Согласие великого князя Александра Павловича развязало руки Палену и главным заговорщикам. Все было устроено к решительному действию: большая часть гвардейских офицеров была на их стороне; сами солдаты, особенно Семеновского полка, Преображенского 3-го и 4-го батальонов, которыми командовали полковник Запольский и генерал-майор князь Вяземский, волновались и, недовольные настоящим положением и тягостною службою, желали перемены и готовы были следовать за любимыми начальниками, куда бы их ни повели.

Между тем император, как бы предчувствуя скорое падение или, может быть, предуведомленный кем-нибудь из немногих искренне преданных ему людей о всеобщем неудовольствии против него и о действиях его тайных врагов, становился день ото дня мрачнее и подозрительнее. Волнуемый страхом и гневом, он встретил графа Палена, который явился к нему с обыкновенным утренним рапортом, грозным вопросом:

— Вы были в Петербурге в 1762 году? (Год воцарения Екатерины вследствие дворцового переворота, стоившего жизни Петру III…)

— Да, государь, был, — хладнокровно отвечает Пален.

— Что вы тогда делали и какое участие имели в том, что происходило в то время? — спросил опять император.

— Как субалтерн-офицер, я на коне, в рядах полка, в котором служил, был только свидетелем, а не действовал, — отвечал Пален.

Император взглянул на него грозно и недоверчиво продолжал:

— И теперь замышляют то же самое, что было в 1762 году.

— Знаю, государь, — возразил Пален, нисколько не смутившись, — я сам в числе заговорщиков.

— Как, и ты в заговоре против меня?

— Да, чтобы следить за всем и, зная все, иметь возможность предупредить замыслы ваших врагов и охранять вас.

Такое присутствие духа и спокойный вид Палена совершенно успокоили Павла, и он более, нежели когда-либо, вверился врагу своему. Это происходило за неделю или за две до рокового дня и ускорило катастрофу.

Император жил тогда в Михайловском замке. Не доверяя любви своих подданных, он выстроил его как крепость, с бруствером и водяным рвом, одетым гранитом, с четырьмя подъемными мостами, которые по пробитии вечерней зари поднимались. В этом убежище царь считал себя безопасным от нападения в случае народного мятежа и восстания. Караул в замке содержали поочередно гвардейские полки. Внизу на главной гауптвахте находилась рота со знаменем, капитаном и двумя офицерами. В бельэтаже расположен был внутренний караул, который наряжался только от одного лейб-батальона Преображенского полка. Павел особенно любил этот батальон, доверял ему, разместил его в здании Зимнего дворца, смежном с Эрмитажем, отличил и офицеров, и солдат богатым мундиром: первых с золотыми вышивками вокруг петлиц, а рядовых петлицами, обложенными галуном по всей груди. Этот батальон он хотел отделить от полка и переименовать «лейб-кампанией» исключительной стражей, охраняющей его особу.

В замке гарнизонная служба отправлялась, как в осажденной крепости, со всею военною точностью. После пробития вечерней зари весьма немногие доверенные особы, известные швейцару и дворцовым сторожам, допускались в замок по малому подъемному мостику, который и опускался только для них. В числе этих немногих был адъютант лейб-батальона Преображенского полка Аргамаков, исправлявший должность плац-адъютанта замка. Он был обязан доносить лично императору о всяком чрезвычайном происшествии в городе, как-то о пожаре и т. д. Павел доверял Аргамакову, и даже ночью он мог входить в царскую спальню. Мостик (этого мостика я уже не видел: он был снят скоро после воцарения Александра) для пешеходов всегда опускался по его требованию. Через это Аргамаков сделался самым важным пособником заговора.

Одиннадцатое число марта было последним роковым днем несчастного Павла Первого.

В этот день граф Пален пригласил всех заговорщиков к себе на вечер. По призыву его собрались все главные его сообщники: Зубовы, Беннигсен, многие гвардейские и армейские генералы и офицеры, в полном мундире, в шарфах и орденах. Гостям разносили шампанское, пунш и другие вина. Все опоражнивали бокал за бокалом, кроме хозяина дома и Беннигсена. Пален, Зубовы (в этом собрании не было графа Панина и Валерьяна Зубова), Беннигсен обращались к патриотизму присутствующих, говорили о настоящем бедственном положении России, что самовластие императора губит ее и что есть средство предотвратить еще большие несчастия — это принудить Павла отречься от трона; что сам наследник престола признает необходимою эту решительную меру. Не было речи о будущей участи императора. Заговорщикам, кроме весьма немногих, и в голову не приходило, чтобы жизни его угрожала какая-либо опасность. Восторженные подобными речами, а еще более питым вином и пуншем, заговорщики требуют, чтобы их тотчас вели на славный подвиг спасения отечества.

Панин и генерал Талызин, предвидя это, распорядились заблаговременно, чтобы к полуночи генерал Депрерадович с 1-м Семеновским батальоном, а полковник Запольский и генерал князь Вяземский с 3-м и 4-м батальонами Преображенского выступили на назначенное сборное место у Верхнего сада подле Михайловского замка.

Получа донесение, что движение войск началось, заговорщики разделились на два отряда: один под предводительством Беннигсена и Зубовых, другой под начальством Палена. Впереди первого отряда шел адъютант Аргамаков, который должен был открыть заговорщикам вход в замок по известному подъемному мостику, который сторож во всякое время для него опускал. Пален с сопровождавшим его меньшим числом сообщников отстал от первого отряда, который встретил гвардейских три батальона уже на сборном месте. Зубов со своими сообщниками подошли к замку. Аргамаков впереди беспрепятственно провел их по мостику. Генерал Талызин двинул батальоны чрез Верхний сад и окружил ими замок. (В Верхнем саду на ночь слеталось бесчисленное множество ворон и галок; птицы, испуганные движением войска, поднялись огромною тучею с карканьем и шумом и перепугали начальников и солдат, принявших это за несчастливое предзнаменование.)

Зубов и Беннигсен со своими сообщниками бросились прямо к царским покоям. За одну комнату до Павловой спальни стоявшие на часах два камер-гусара не хотели их впустить, но несколько офицеров бросились на них, обезоружили, зажали им рты и увлекли вон. Зубовы с Беннигсеном и несколькими офицерами вошли в спальню. Павел, встревоженный шумом, вскочил с постели, схватил шпагу и спрятался за ширмами. (В рассказе об умерщвлении Павла в «Истории консульства и империи» Тьера действия и слова Платона Зубова приписаны Беннигсену, который будто бы один остался с императором, потому что прочими заговорщиками овладел панический страх и они хотели бежать, но Беннигсен остановил их.)

Князь Платон Зубов, не видя Павла на постели, испугался, но Беннигсен, хладнокровно осмотрев горницу, нашел Павла, спрятавшегося за ширмами со шпагою в руке, и вывел его из засады. Князь Платон Зубов, упрекая царя его тиранством, объявил ему, что он уже не император, и требовал от него добровольного отречения от престола. Несколько угроз, вырвавшихся у несчастного Павла, вызвали Николая Зубова, который был силы атлетической. Он держал в руке золотую табакерку и с размаху ударил ею Павла в висок — это было сигналом, по которому князь Яшвиль, Татаринов, Горданов и Скарятин яростно бросились на него, вырвали из его рук шпагу; началась с ним отчаянная борьба. Павел был крепок и силен; его повалили на пол, топтали ногами, шпажным эфесом проломили ему голову и наконец задавили шарфом Скарятина. В начале этой гнусной, отвратительной сцены Беннигсен вышел в предспальную комнату, на стенах которой развешаны были картины, и со свечкою в руке преспокойно рассматривал их.

Удивительное хладнокровие! Не скажу — зверское жестокосердие, потому что генерал Беннигсен во всю свою службу был известен как человек самый добродушный и кроткий. Когда он командовал армией, то всякий раз, когда ему подносили подписывать смертный приговор какому-нибудь мародеру, пойманному на грабеже, он исполнял это как тяжкий долг, с горем, с отвращением и делая себе насилие. Кто изъяснит такие несообразные странности и противоречия человеческого сердца! Пален пришел на место действия, когда уже все было кончено. Или он гнушался преступлением и даже не хотел быть свидетелем его, или, как иные думали, он действовал двулично: если бы заговор не увенчался успехом, он явился бы к императору на помощь как верный его слуга и спаситель.

Но что делала тогда дворцовая стража? Караульные на нижней гауптвахте и часовые Семеновского полка во все это время оставались в бездействии, как бы ничего не видя и не слыша. Ни один человек не тронулся на защиту погибавшего царя, хотя все догадывались, что для него настал последний час. Караульный капитан был из гатчинских, и из самых плохих, не вспомню теперь его имени. Один из офицеров, ему подчиненных, прапорщик Полторацкий, был в числе заговорщиков и, предуведомленный о том, что будет происходить в замке, вместе с товарищем своим арестовал своего начальника и принял начальство над караулом. Во внутреннем карауле Преображенского лейб-батальона стоял тогда поручик Марин. Услыша, что в замке происходит что-то необыкновенное, старые гренадеры, подозревая, что царю угрожает опасность, громко выражали свое подозрение и волновались. Одна минута — и Павел мог быть спасен ими. Но Марин не потерял присутствия духа, громко скомандовал: «Смирно!» От ночи и во все время, как заговорщики управлялись с Павлом, продержал своих гренадер под ружьем неподвижными, и ни один не смел пошевелиться. Таково было действие русской дисциплины на тогдашних солдат: во фронте они становились машинами.

Великий князь Александр Павлович жил тогда в Михайловском замке с великой княгинею. Он в эту ночь не ложился спать и не раздевался; при нем находились генерал Уваров и адъютант его князь Волконский. Когда все кончилось и он узнал страшную истину, скорбь его была невыразима и доходила до отчаяния. Воспоминание об этой страшной ночи преследовало его всю жизнь и отравляло его тайною грустью. Он был добр и чувствителен, властолюбие не могло заглушить в его сердце жгучих упреков совести даже и в самое счастливое и славное время его царствования, после Отечественной войны. Александр всею ненавистью возненавидел графа Палена, который воспользовался его неопытностью и уверил его в возможности низвести отца его с трона, не отняв у него жизни.

Великий князь Константин Павлович не знал о заговоре и мог оплакивать несчастного отца с покойною, безупречною совестью.

Императрица Мария Феодоровна поражена была бедственною кончиною супруга, оплакивала его, но и в ее сердце зашевелилось желание царствовать. Она вспомнила, что Екатерина царствовала без права, и, может быть, рассчитывала на нежную привязанность сына и надеялась, что он уступит ей трон. Приближенные к ней рассказывали, что, несмотря на непритворную печаль, у ней вырывались слова: «Ich will regieren!»

Новый император со всем двором на рассвете переехал из Михайловского замка в Зимний дворец. Все гвардейские и армейские полки тотчас присягнули ему. Статс-секретарь Трощинский написал манифест о восшествии на престол Александра Первого. Этот акт возбудил восторг в дворянстве обещанием нового самодержца — царствовать по духу и сердцу Великой бабки своей.

Михайловский замок представлял грустное и отвратительное зрелище: труп Павла, избитого, окровавленного, с проломленной головой, одели в мундир, какою-то мастикой замазали израненное лицо и, чтобы скрыть глубокую головную рану, надели на него шляпу и, не бальзамируя его, как это всегда водится с особами императорской фамилии, положили на великолепное ложе.

Рано стали съезжаться в замок придворные, архиереи и прочие. Приехал и убитый горестью Александр к панихиде. Посреди множества собравшихся царедворцев нагло расхаживали заговорщики и убийцы Павла. Они, не спавшие ночь, полупьяные, растрепанные, как бы гордясь преступлением своим, мечтали, что будут царствовать с Александром. Порядочные люди в России, не одобряя средство, которым они избавились от тирании Павла, радовались его падению. Историограф Карамзин говорит, что весть об этом событии была в целом государстве вестию искупления: в домах, на улицах люди плакали, обнимали друг друга, как в день Светлого Воскресения.

Этот восторг изъявило, однако, одно дворянство, прочие сословия приняли эту весть довольно равнодушно.

Из записок княгини Ливен

Я только что вышла замуж. Мой муж уже три года управлял военным министерством. Министерский портфель он получил 22 лет от роду, был уже генерал-адъютантом и пользовался полным доверием и милостью императора. Служба его при особе государя начиналась с шести с половиной часов утра, расставался он с государем только в обеденную пору, по тогдашнему обычаю — в час пополудни. В четыре часа муж опять приезжал во дворец и освобождался не ранее восьми часов вечера. Как известно, военная служба была преобладающею страстью Павла и любимым его занятием. По этой причине из всех министров мой муж всего чаще виделся с государем и наиболее был к нему приближен. Он вообще нравился императору, относившемуся к нему с неизменною добротою и милою фамильярностью, которая трогает и привязывает людей. От резких выходок, обильно сыпавшихся на окружающих, муж был совершенно огражден. Единственный раз, сколько я знаю, государь вспылил на мужа, а именно в Гатчине, в конце 1800 года.

Император, диктуя, приказал ему выразить благоволение какому-то полку, отправлявшемуся в поход, и велел ему прочесть этот рескрипт в его присутствии на параде, после отдачи приказа. После церемониального марша государь поворачивается и говорит: «Ливен, читай!» А Ливена нет. О приказании государя он позабыл, а от присутствования на парадах вообще был освобожден. Государь пришел в ярость, и через пять минут в мою спальню, где муж спокойно отдыхал, уже вбегал, запыхавшись, флигель-адъютант, полковник Альбедиль. Это был толстый, добродушный немец, питавший немалый решпект к Ливену, состоявшему в то же время начальником военно-походной императорской квартиры. Альбедиль остановился как вкопанный, не решаясь ни выговорить порученное, ни ослушаться государя. Тем не менее пришлось выговорить слово «дурак» — с таким поручением прислал его государь. Произнес Альбедиль это слово с таким потешным выражением ужаса на лице, что оба мы могли только расхохотаться. Разрешившись руганью, Альбедиль поспешил спастись бегством. Повторяю, то был единственный случай, когда мужу досталось от императора.

Вообще характер Павла представлял странное смешение благороднейших влечений и ужасных склонностей. Детство и юность протекли для него печально. Любовью матери он не пользовался. Сначала императрица совсем его забросила, а пот см обижала. В течение долгих лет проживал он чуть не изгнанником в загородных дворцах, окруженный шпионами императрицы Екатерины. При дворе Павел появлялся редко, а когда это ему разрешалось, императрица принимала его с холодностью и строгостью и проявляла к наследнику отчуждение, граничившее с неприличием, чему, конечно, вторили и царедворцы. Собственные дети Павла воспитывались вдали от него, и он редко даже их видел. Не пользуясь весом, не соприкасаясь с людьми по деловым отношениям, Павел влачил жизнь без занятий и развлечений — на такую долю был обречен в течение 35 лет великий князь, который должен был бы по-настоящему занимать престол и, во всяком случае, предназначался его занять хоть впоследствии.

Император Павел был мал ростом. Черты лица имел некрасивые за исключением глаз, которые у него были очень красивы; выражение этих глаз, когда Павел не подпадал под власть гнева, было бесконечно доброе и приятное. В минуты же гнева вид у Павла был положительно устрашающий. Хотя фигура его была обделена грациею, он далеко не был лишен достоинства, обладал прекрасными манерами и был очень вежлив с женщинами; все это запечатлевало его особу истинным изяществом и легко обличало в нем дворянина и великого князя. Он обладал литературною начитанностью и умом бойким и открытым, склонен был к шутке и веселью, любил искусство; французский язык и литературу знал в совершенстве, любил Францию, а нравы и вкусы этой страны воспринял в свои привычки. Разговоры он вел скачками, но всегда с непрестанным оживлением. Он знал толк в изощренных и деликатных оборотах речи. Его шутки никогда не носили дурного вкуса, и трудно себе представить что-либо более изящное, чем краткие милостивые слова, с которыми он обращался к окружающим в минуты благодушия. Я говорю это по опыту, потому что мне не раз до и после замужества приходилось соприкасаться с императором. Он нередко наезжал в Смольный монастырь, где я воспитывалась; его забавляли игры маленьких девочек, и он охотно сам даже принимал в них участие. Я прекрасно помню, как однажды вечером в 1798 году я играла в жмурки с ним, последним королем польским, принцем Конде и фельдмаршалом Суворовым; император тут проделал тысячу сумасбродств, но и в припадках веселости он ничем не нарушал приличий. В основе его характера лежало величие и благородство — великодушный враг, чудный друг, он умел прощать с величием, а свою вину или несправедливость исправлял с большою искренностью.

Наряду с редкими качествами, однако же, у Павла сказывались ужасные склонности. С внезапностью принимая самые крайние решения, он был подозрителен, резок и страшен до чудачества. Утверждалось не раз, будто Павел с детства обнаруживал явные признаки умственной аберрации, но доказать, чтоб он действительно страдал таким недугом, трудно. Никогда у него не проявлялось положительных признаков этого; но, несомненно, его странности, страстные и подчас жестокие порывы намекали на органические недочеты ума и сердца, в сущности открытых и добрых. Всемогущество, которое кружит и сильные головы, довершило остальное, и печальные задатки постепенно настолько разрослись, что в ту эпоху, о которой я стану рассказывать, император уже являлся предметом страха и всеобщей ненависти.

Мой муж в течение нескольких недель не выезжал из дому по причине довольно серьезной болезни, которая уже миновала, но он охотно замедлял окончательное выздоровление, потому что с некоторого времени служба ему опротивела. За последний год подозрительность в императоре развилась до чудовищности. Пустейшие случаи вырастали в его глазах в огромные заговоры, он гнал людей в отставку и ссылал по произволу. В крепости не переводились многочисленные жертвы, а порою вся их вина сводилась к слишком длинным волосам или слишком короткому кафтану. Носить жилеты совсем воспрещалось. Император утверждал, будто жилеты почему-то вызвали всю французскую революцию. Достаточно было императору где-нибудь на улице заприметить жилет, и тотчас же его злосчастный обладатель попадал на гауптвахту. Случалось туда попадать и дамам, если они при встречах с Павлом не выскакивали достаточно стремительно из экипажа или не делали достаточно глубокого реверанса. Полицейское распоряжение предписывало в ту пору всем, мужчинам и женщинам, сообразоваться с этими капризами. Благодаря этому улицы Петербурга совершенно пустели в час обычной прогулки государя, с двенадцати до часа пополудни. За последние шесть недель царствования свыше ста офицеров гвардии были посажены в тюрьмы. Моему мужу тяжело было служить орудием этих расправ. Все трепетало перед императором. Только одни солдаты его любили, потому что хотя и измучивались чрезмерною дисциплиною, но зато пользовались щедрыми царскими милостями. Суровое отношение к офицерству Павел неизменно уравновешивал широкою раздачею денег солдатам.

Со времени затворничества мужа граф Пален, с которым он стоял на интимной ноге и к тому же имел и частые сношения по службе, ежедневно заезжал к мужу провести с ним час-другой. Граф Пален соединял в своей особе самые ответственные государственные должности. Он имел в своем заведовании иностранные дела, финансы, почту, высшую полицию и состоял в то же время военным губернатором столицы, что предоставляло ему начальство над гвардиею. Отсюда уже видно, какую власть император передал в его руки. Пален был человек крупный, широкоплечий, с высоким лбом и открытою, приветливою, добродушною физиономиею. Очень умный и самобытный, он в своих речах проявил большую тонкость, шутливость и добродушие. Натура не изощренная образованием, но сильная; большое здравомыслие, решительность и отважность; шутливое отношение к жизни. Словом; он был воплощением прямоты, жизнерадостности и беззаботности.

Граф Беннигсен, который нас тоже навещал, но не особенно часто, был длинный, сухой, накрахмаленный и важный, словно статуя командора из «Дон-Жуана». Я с Беннигсеном была мало знакома, и он во мне только и оставил описанное впечатление. Что касается графа Палена, то я всегда поджидала его посещений с бесконечным удовольствием. Он не уставал меня смешить и, по-видимому, сам находил в этом удовольствие. Первым его движением было повеселиться, и я всегда чувствовала себя обиженною, когда разговор принимал более серьезное направление и меня выпроваживали прочь. Пален сообщал мужу о всем происшедшем за день; тут я оказывалась лишнею, но я была несколько любопытна и добивалась от мужа, чтобы он мне потом рассказывал все новенькое. Между прочим, вспоминаю я такой факт, который случился, кажется, дней за пять, за шесть перед катастрофою.

В одном из припадков подозрительности, не щадившей ни собственной семьи, ни собственных детей, император как-то после обеда спустился к своему сыну, великому князю Александру, к которому никогда не захаживал. Он хотел поймать сына врасплох. На столе между другими книгами Павел заметил перевод «Смерти Цезаря». Этого оказалось достаточным, чтобы утвердить подозрения Павла. Поднявшись в свои апартаменты, он разыскал историю Петра Великого и раскрыл ее на странице, описывавшей смерть царевича Алексея. Развернутую книгу Павел приказал графу Кутайсову отнести к великому князю и предложить прочесть эту страницу. Через несколько дней граф Пален доверил мужу свои опасения насчет того, что император, по-видимому, собирается заключить императрицу, свою супругу, в монастырь, а обоих старших сыновей — в крепость, потому что и Константин, которому отец до тех пор отдавал предпочтение, сделался ему подозрительным ввиду тесного сближения со старшим братом.

Дело дошло до того, что императору приписали даже намерение жениться на актрисе французского театра г-же Шевалье, в то время любовнице Кутайсова.

Распространяли ли заговорщики такие клеветы нарочно, с целью вербования единомышленников, или действительно такие нелепости пробегали в голове императора? Как бы то ни было, россказни эти распространялись, повторялись, и им верили.

Недоумение и страх преисполняли все умы. В то же время навязывалась и мысль о приближении роковой развязки, и наиболее ходкою фразою было: «Так дольше продолжаться не может!»

Граф Пален уже после рокового события признавался мужу, что при каждой с ним встрече он хотел и его привлечь к заговору, но сознание того, что болезнь помешает мужу деятельно послужить этому делу, удерживало Палена от этого намерения.

Это была одна из удач на житейском поприще мужа, и он не раз впоследствии разбирал этот вопрос передо мною. Как бы он должен был поступить со столь опасною тайною, если бы ее ему вверили? Долг бы повелевал спасти императора. Но что же дальше? Ведь это было равносильно тому, чтобы предать императору на отомщение и суровый гнев все великое и возвышенное, что тогда имелось налицо в России. А где бы остановились гонения, раз заговорщики были столь многочисленны? Значит, эшафоты, ссылка и тюрьма для всех? А дальше что бы последовало? Еще пущий гнет, чем тот, под бременем которого изнемогала вся Россия! Альтернатива мужу рисовалась, во всяком случае, ужасная, и он уверял, что, если бы Пален сообщил ему о заговоре, ему ничего другого не осталось бы сделать, как пустить себе пулю в лоб.

Врач императора, по приказанию последнего, ежедневно навещал мужа — то был англичанин мистер Бек, действовавший в интересах Ливена. С тех пор как муж заболел, император сносился с ним записками. Этот способ ведения дел в конце концов вызвал нетерпение в Павле, и, обменявшись 11 марта со своим министром несколькими записочками, в которые вкрались какие-то недоразумения, в 11 часов вечера император написал Ливену следующее: «Ваше нездоровье затягивается слишком долго, а так как дела не могут быть направляемы в зависимости от того, помогают ли вам мушки или нет, то вам придется передать портфель военного министерства князю Гагарину».

Эта записочка на русском языке была последнею, написанною императором Павлом перед смертью, и, если я не ошибаюсь, находится теперь в обладании императора Николая, равно как и вся переписка мужа с покойным императором. Записку эту государь написал в покоях княгини Гагариной, его метрессы, где он всегда заканчивал вечера после ужина с императрицею. Княгиня Гагарина жила в Михайловском замке, занимая помещение под личными апартаментами государя. Спустя час Павел ушел к себе, чтобы лечь спать.

Князь Гагарин, которому предстояло заместить моего мужа в управлении военным министерством, упросил государя оказать Ливену какой-нибудь знак благоволения для позлащения немилости. Гагарин, муж фаворитки, был добряк, водивший более или менее дружбу с Ливеном. Император на это согласился и приказал включить в завтрашний приказ производство Ливена в чин генерал-лейтенанта. Уже из тона записки государя Ливен заключил, что пришел конец его фавору, хотя ему и обещалось производство. Он улегся в постель расстроенный, так как достаточно знал характер государя и опасался последствий неудовольствия, им на себя навлеченного.

Мы крепко спали, когда камердинер внезапно вошел в спальню и разбудил мужа вестью, что от императоре прислан фельдъегерь со спешным поручением. Было два с половиной часа утра. Шум разбудил и меня. Муж мне тут же сказал: «Дурные вести, вероятно. Пожалуй, угожу в крепость».

Через минуту, не дав мужу даже встать, в спальню явился фельдъегерь. Заметив, что муж не один, он сказал:

— Громко я боюсь говорить.

Муж нагнулся к нему ухом.

— Его величество приказывают вам немедленно явиться к нему в кабинет, в Зимний дворец.

Так как государь с царскою семьею жил в Михайловском замке, то приказание, переданное чрез фельдъегеря, не имело смысла.

Мой муж тут же и сказал фельдъегерю:

— Вы, должно быть, пьяны.

Обиженный офицер решительно возразил:

— Я повторяю дословно слова государя императора, от которого только что вышел.

— Да ведь император лег почивать в Михайловском замке.

— Точно так. Он и теперь там. Только вам он приказывает явиться к нему в Зимний дворец, и притом немедленно.

Тут пошли расспросы о том, что случилось. Зачем императору понадобилось выезжать из замка посреди ночи? Что его подняло на ноги?

Фельдъегерь на это отвечал:

— Государь очень болен, а великий князь Александр Павлович, то есть государь, послал меня к вам.

Мой муж переспросил опять, но фельдъегерь только повторял прежнее.

Страх обуял теперь Ливена.

Отпустив фельдъегеря, он принялся обсуждать со мною значение непонятного, таинственного приказания. Уж не спятил ли с ума фельдъегерь? Или, быть может, император ставит Ливену ловушку? А если это испытание, то какому риску подвергает себя муж? Ну а если фельдъегерь сказал правду?..

Напрасны были попытки разобраться во всех этих загадках. А принять решение все-таки было нужно. Муж встал, приказал запрячь сани и перешел в туалетную, выходившую окнами во двор. Спальня же наша выходила окнами на Большую Миллионную, как раз напротив казармы первого батальона Преображенского полка, так как улица эта примыкает к Зимнему дворцу. Муж меня заставил подняться с постели и приказал, став около окна, наблюдать, что происходит на улице, и передавать ему о том.

Ну вот я и наряжена в часовые.

Мне было тогда всего пятнадцать лет, нрав у меня был веселый, я любила всякую новизну и относилась легкомысленно к роковым событиям, интересуясь только одним, лишь бы они внесли разнообразие в повседневную рутину городской жизни. Я с любопытством думала о завтрашнем дне. В какой же дворец мне предстоит ехать с визитом к свекрови и великим княжнам, которых я навещала ежедневно? Это меня наиболее интересовало в данную минуту. В спальне горел только ночник. Я подняла занавес у окна, присела на подоконник и устремила взоры на улицу. Лед и снег кругом. Ни одного прохожего. Полковой часовой забрался в будку и, должно быть, прикорнул. Ни в одном из окон казармы огней не видать, не слышно и шума. Муж из туалетной спрашивает меня от времени до времени, не вижу ли я чего, — ответ один: «Ничего не вижу». Муж не особенно торопился с туалетом, колеблясь, выезжать ли ему. Одна четверть часа сменялась другою, и я только раздражалась тем, что ничего ровно не вижу. Мне хотелось спать. Но вот послышался отдаленный шум, в котором мне почудился стук колес. Эту весть я громко возвестила мужу, но прежде чем он перешел в спальню, экипаж уже проехал. Очень скромная пароконная каретка (тогда как все в ту пору в Петербурге разъезжали четвериком или шестериком); на запятках, впрочем, выездных лакеев заменяли два офицера, а при мерцании снега мне показалось, что в карете я вижу генерал-адъютанта Уварова. Такой выезд представлялся необычайным. Мой муж перестал колебаться, вскочил в сани и отправился в Зимний дворец.

Моя роль на этом и окончилась. Все последующее я сообщаю со слов мужа и свекрови.

Экипаж, который я видела, вез не Уварова, но великих князей Александра и Константина. Выехав по Адмиралтейскому бульвару к противоположному краю Зимнего дворца, муж действительно увидел в кабинете великого князя Александра освещение, но по лестнице поднимался очень неуверенно.

В приемной муж застал великого князя Константина и нескольких генералов. Великий князь заливался слезами, а генералы ликовали, опьяненные происшедшим избавлением. В какие-нибудь полминуты Ливен уже узнал, что императора Павла не стало и что ему предстоит приветствовать нового императора. Государь требует Ливена. Где Ливен? Мой муж бросается в кабинет, и император падает ему в объятия с рыданиями: «Мой отец! Мой бедный отец!» И слезы обильно текут у него по щекам.

Этот порыв продолжается несколько минут, потом государь выпрямился и воскликнул: «Где же казаки?»

На этот вопрос ответ мог дать действительно только муж.

Три месяца назад император Павел в гневной вспышке решил предать уничтожению все донское казачество.

Под предлогом поддержания политики Бонапарта, первого консула, к которому он вдруг воспылал фанатическим расположением, Павел решил послать казаков тревожить с тыла индийские владения англичан. На самом же деле император рассчитывал, что при продолжительном зимнем походе болезни и военные случайности избавят его окончательно от казачества. Предлог и истинная цель экспедиции должны были храниться в великой тайне. Никто в России не должен был ничего знать о маршруте экспедиции, и только Ливен из кабинета государя под царскую диктовку отдавал для беспрекословного выполнения подробные приказы, предписывавшие переселение целого племени. Курьер получил в самом кабинете государя запечатанные конверты для отвоза на Дон, и Павел строго-настрого запретил Ливену кому-либо сообщать о сделанных через него распоряжениях. Даже и всемогущий Пален ничего об этом не проведал. Через некоторое время по вестям из провинции удостоверен был необычайный факт выселения всего донского казачества. Об истинных побуждениях императора стали догадываться — известна была его ненависть к независимым формам внутреннего управления казачества, но представлялось совершенно невозможным проникнуть в тайну действительного следования донских полков, и уже несколько недель были потеряны последние следы снаряженной экспедиции. Это обстоятельство и было, между прочим, одною из причин, ускоривших трагическую кончину императора.

Муж сообщил императору Александру все сведения об экспедиции. Тотчас же был написан, подписан и отправлен приказ о немедленном возвращении казаков. После этого император поручил мужу отправиться в Михайловский замок и уговориться с г-жою Ливен, как убедить императрицу-мать покинуть роковое обиталище. В то же время Александр сообщил мужу о безуспешности своих попыток свидеться со своею родительницею.

В пять часов утра Ливен был уже в Михайловском замке.

Но прежде чем продолжать рассказ о дальнейшем, я опишу, что узнала о роковой сцене, разыгравшейся в ту ночь в замке.

Еще в полночь в замке и около него царила глубочайшая тишина. По несчастному затемнению ума император Павел, заподозревая всех, с недоверием относился даже и к императрице, преданнейшей ему и почтенной женщине, которую даже вопиющие гласные измены мужа не отвратили от ее страстной привязанности к государю.

Он запер на ключ и преградил сообщение между апартаментами императрицы и своими. Поэтому когда в половине первого ночи заговорщики постучались к Павлу в опочивальню, он сам же лишил себя единственного шанса к бегству. Известно, что, не найдя Павла в постели, заговорщики сочли свое дело почти проигранным, но тут один из них открыл Павла, притаившегося за ширмами… Через десять минут императора уже не стало. Успей Павел спастись бегством и покажись он войскам, солдаты бы его охранили и спасли.

Весть о кончине Павла была тотчас же доведена до сведения графа Палена, который расположился на главной аллее у замка с несколькими батальонами гвардии. Войска были собраны по его приказу, чтобы, глядя по обстоятельствам, или явиться на подмогу императору, или послужить для провозглашения его преемника. И в том, и в другом случае граф Пален питал уверенность, что ему на долю достанется первенствующая роль. Он поспешил отправиться к великому князю Александру и склонился пред ним на колени. Великий князь в ужасе приподнял его.

Рассказывали не раз, будто великий князь был несколько посвящен в заговор, так как заговорщики для обеспечения себе безопасности должны были принять в этом направлении некоторые предосторожности.

Великий князь был молод, все видели, что он скорбит и терзается за других, оплакивая жертвы подозрительной тирании, действие которой отражалось прежде всего на нем самом. Его, быть может, и уверили в том, что обращение к императору решительных и энергичных требований от особ, приближенных к престолу и преданных служению родине и славе империи, образумит наконец императора и он отменит прежние жестокие указы и вернется к более умеренному образу действий. Неопытность могла заставить Александра поверить таким обещаниям. Только в таких пределах и мог он санкционировать действия заговорщиков, направляемые к такой именно цели. Но это и все. Для всякого, кто знал ангельскую чистоту характера Александра, не может быть никаких сомнений в том, что дальше благонамеренных пожеланий его воображению ничто другое и не рисовалось, а самые порывы отчаяния, каким государь предавался вслед за неожиданной катастрофы! устранили в многочисленных свидетелях этих ужасных минут всякую тень сомнений в этом отношении.

Первою мыслью Александра была его мать. Императрица-мать пользовалась большим почтением и любовью своих детей. Никогда никакая женщина лучше не постигала и безукоризненнее не выполняла всех своих обязанностей. Ничто не может сравниться с ее жалостливостью, разумным милосердием и постоянством в привязанностях. Она любила свой сан и умела поддерживать свое достоинство. Она обладала сильным умом и возвышенным сердцем. Она была горда, но приветлива. Она была еще очень красива и, высокая ростом, производила внушительное впечатление.

Великий князь приказал графу Палену от его имени отправиться к моей свекрови, воспитательнице детей покойного императора, и, сообщив ей роковую весть, попросить подготовить к ней и императрицу-мать. Граф Пален без всяких предосторожностей вошел к г-же Ливен, разбудил ее сам и неожиданно объявил ей, что императора постиг апоплексический удар и чтобы она поскорее довела об этом до сведения императрицы.

Моя свекровь приподнялась с постели и тотчас же вскричала:

— Его убили!

— Ну да, конечно! Мы избавились от тирана.

Г-жа Ливен с омерзением оттолкнула графа Палена и сухо промолвила: «Я знаю свои обязанности». Она тотчас же встала и направилась в апартаменты императрицы. Сторожевой пост, расположенный внизу лестницы, скрестил штыки. Г-жа Ливен властно потребовала пропуска. В каждом зале она натыкалась на такие же препятствия, но умело их устраняла. Она была женщина очень решительная и властная. В последнем зале, который открывал доступ с одной стороны к апартаментам императрицы, а с другой — к покоям императора, запрет следовать дальше был выражен безапелляционно: стража тут была особенно многочисленна и решительна. Г-жа Ливен громко вскричала:

— Как вы смеете меня задерживать? Я отвечаю за детей императора и иду с докладом к государыне о великом князе Михаиле, которому нездоровится. Вы не смеете мешать мне в исполнении моей обязанности!

После некоторых колебаний дежурный офицер склонился пред властною старухою. Она вошла к императрице и, прямо подойдя к ее кровати, разбудила ее и предложила встать. Императрица, вскочив спросонья, перепугалась и вскрикнула:

— Боже мой! Беда случилась? С Мишелем?

— Никак нет. Его высочеству лучше, он спит спокойно.

— Значит, кто-нибудь из других детей заболел?

— Нет, все здоровы.

— Вы меня, верно, обманываете, Катерина?

— Да нет же, нет! Только вот государь очень плохо себя чувствует.

Императрица не понимала. Тогда свекровь принуждена была сказать государыне, что ее супруг перестал жить. Императрица посмотрела на г-жу Ливен блуждающими глазами и словно не хотела понять истины. Тогда свекровь произнесла решительно:

— Ваш супруг скончался. Просите Господа Бога принять усопшего милостиво в лоно Свое и благодарите Господа за то, что он вам столь многое оставил.

Тут императрица соскочила с постели, упала на колени и предалась молитве, но довольно машинально и по усвоенной ею привычке верить и уважать слова моей свекрови, так как г-жа Ливен неотразимо влияла на императрицу и на всех авторитетностью, которая всегда выказывает величие характера. Через несколько мгновений, однако же, императрица начала сознавать постигшую ее потерю, а когда поняла все, лишилась чувств. Тут сбежалась ближняя свита, позвали доктора, который держался наготове, и ей тотчас же пустили кровь. Великий князь Александр, извещенный о состоянии родительницы, захотел к ней войти, но свекровь этому воспротивилась, опасаясь первой после рокового события встречи при свидетелях, позднее же сама императрица стала упорно отказывать сыну в свидании.

Когда к императрице окончательно вернулось сознание, роковая истина предстала перед ее рассудком в сопровождении ужасающих подозрений.

Она с криком требовала, чтобы ее допустили к усопшему. Ее убеждали, что это невозможно. Она на это восклицала:

— Так пусть же и меня убьют, но видеть его я хочу!

Она бросилась к апартаментам, но роковые задвижки преграждали туда доступ. Тогда императрица направилась кружным путем через залы. Стража везде была многочисленная. Какой-то офицер подошел объяснить ей, что получил формальное приказание никого не пропускать в опочивальню к усопшему. Царица, не обращая на слова внимания, пошла дальше, но тут офицер принужден был ее остановить за руку. Императрица, впав в отчаяние, бросилась на колени; она заклинала всю стражу допустить ее к усопшему. Она не хотела подняться с коленей прежде, чем не удовлетворят ее просьбы. Но это представлялось прямо невозможным. Обезображенное тело государя покоилось в соседней комнате. Никто не знал, что делать. Императрица продолжала стоять на коленях, близкая к обмороку. Какой-то гренадер подошел к ней со стаканом воды. Она его оттолкнула в испуге и горделиво поднялась на ноги. Старые гренадеры вскричали:

— Да ты, матушка, нас не бойся, мы все тебя любим!

Императрица, побежденная наконец усовещиваниями моей свекрови, согласилась вернуться в свои покои, взяв, однако, формальное обещание, что ее допустят к усопшему.

Через несколько минут приехал граф Ливен для выполнения приказаний императора Александра.

Когда моя свекровь увидела своего сына, у нее вырвался крик ужаса. Так как она не видела сына целых три недели и знала, что он болен, то внезапное его появление в замке в эту роковую ночь вселило в нее самые тяжкие подозрения. Ливен умолял мать его выслушать, она на это не соглашалась, но когда он торжественно поклялся, что оставался совершенно чужд катастрофе и ничего ровно не знал о ее подготовлении, г-жа Ливен ему поверила и допустила его к исполнению возложенного на него поручения. Ливен тотчас же понял бесповоротность решения императрицы покинуть замок не раньше, чем она простится с прахом супруга. Поэтому Ливен ускорил приготовления, необходимые для того, чтобы показать императрице тело усопшего, по возможности не обнаруживая истинных причин его кончины.

Император Павел несколько минут боролся с заговорщиками, и эта борьба оставила особенно заметный след на лбу. Тело одели в мундир, нахлобучили шляпу по самые брови и уложили в парадную постель.

В 7 часов утра императрица была наконец допущена к телу супруга. Сцена произошла раздирательная; она не хотела покинуть усопшего; наконец, в 8 часов утра, мужу удалось перевезти ее в Зимний дворец со всеми членами императорской фамилии.

Только в 11 часов утра допустила императрица-мать к себе сына-императора. Свидание происходило без свидетелей. Государь вышел от императрицы матери очень взволнованный. С этого мгновения вплоть до кончины император проявлял к своей родительнице самое восторженное почтение, внимательность и нежность, а она в свою очередь показывала страстную привязанность к своему первенцу.

Яркое солнце взошло над этим роковым и великим днем.

Я уже говорила, что часть гвардии была собрана у валов замка. Лишь по возвращении в казармы узнали солдаты, что на следующий день предстоит принесение присяги новому императору. Великого князя Александра солдаты боготворили. Да и все его боготворили.

В столице раздавались клики радости и освобождения. Улицы Петербурга наполнились толпами.

Незнакомые целовались друг с другом, как в Пасху, да и действительно это было воскресение всей России к новой жизни. Все устремлялось к (Зимнему) дворцу. Там в полдень назначен был съезд сенату высшим сановникам империи, двору, офицерству и чиновничеству для принесения присяги новому императору.

Молодой император (ему было всего 23 года) сделал выход с императрицею Елизаветою. Она тогда была юна и очень красива, обладала большим изяществом и достоинством и, в простеньком кисейном платьице, без всякого головного убора, с светлыми кудрями, рассыпавшимися по шее, была очень мила, и это тем более, что обладала чудною фигурою, изящною походкою и манерами. Император тоже был красавец и сиял молодостью и тою душевною ясностью, которая составляла отличительное его свойство. Вообще парочка эта производила чарующее впечатление, и все перед нею склонялось, окружая ее любовью, граничившею с боготворением.

У нас в ту пору отсутствовали поэты и историки, которые бы смогли с достаточною яркостью описать тогдашнее восторженное опьянение общества. Четыре года деспотизма, граничившего с безумием и порою доходившего до жестокости, отошли в область предания; роковая развязка или забывалась, или восхвалялась — середины между этими крайностями не было. Время для справедливого суда над событиями пока еще не наступило. Вчера русские люди, засыпая, сознавали себя угнетенными рабами, а сегодня уже проснулись свободными счастливцами. Эта мысль преобладала над всем прочим; все жаждали насладиться счастием свободы и предавались ему, твердо веря в его вечность.

Среди всеобщих ликований не было места ни сожалениям, ни размышлениям, и только вдова императора Павла замкнулась в свое личное горе, которое еще более усилила весть о кончине великой княгини Александры Павловны, супруги палатина венгерского, умершей в Пресбурге от несчастных родов за несколько дней пред умерщвлением Павла. Я встретилась с императрицей-матерью на следующий же день у моей свекрови, которую разыгравшиеся события настолько потрясли, что она серьезно занемогла. Императрица и тут кинула мне пару милостивых слов с обычною своею добротою. Выражение ее лица было серьезное и суровое, она сильно побледнела, а вытянувшиеся черты лица указывали глубокую скорбь и не менее глубокую покорность Провидению.

Перед императрицею лишь постепенно открылись все обстоятельства, сопровождавшие умерщвление Павла. Сначала она продолжала принимать у себя графа Палена; но, узнав об истинной его роли в заговоре, перестала его пускать к себе на глаза. Вскоре она узнала фамилии остальных заговорщиков, и они раз навсегда были изгнаны из ее присутствия. Она громко требовала для них наказания, но это представлялось совершенно невозможным. Самая важность сана и многочисленность заговорщиков не позволяли молодому императору возбудить против них свирепых преследований, не говоря уже о том, что сегодняшних освободителей нельзя преобразить в завтрашние жертвы. Содеянное предприятие всеми прославлялось и не укладывалось в рамки беспристрастного обсуждения. Скандал оказывался крупный: общественное мнение резко расходилось с нравственностью и правосудием, а пренебрежение в этом случае общественным мнением угрожало слишком явною опасностью.

Трудно себе даже и представить все рассказы, в ту пору свободно обращавшиеся в столице. Не только никто из заговорщиков не таился в совершенном злодеянии, но всякий торопился изложить свою версию о происшедшем и не прочь был даже в худшую сторону преувеличить свое личное соучастие в кровавом деле. А когда чей-нибудь голос возмущался чудовищностью совершенного деяния, на это давался ответ:

— Что же, вы хотели бы вернуться к прежнему царствованию? Ну и дождались бы того, что вся императорская фамилия была бы ввержена в крепость, а сами бы вы отправились в ссылку, в Сибирь!

Предо мною такие заявления высказывались, по крайней мере, раз двадцать в гостиной у свекрови, хотя эта верная долгу женщина отказывалась входить в обсуждение причин заговора и стояла на факте, совершенно для нее непреложном:

— Вы — убийцы вашего императора!

И, произнося эти суровые слова, она только поднимала руки к Небесам.

Все обстоятельства и подробности, сопровождавшие роковую развязку, собирались с большою жадностью. Было вполне удостоверено, что императора неоднократно предупреждали о готовящейся ему участи.

Несомненно, смутные в своей неопределенности доносы и заставляли покойного по слепой случайности обрекать на заточение все новые жертвы, а несправедливые эти преследования, в свою очередь, умножали число недовольных и легко превращали последних в заговорщиков.

Много анекдотов рассказывалось о сообщениях делавшихся Павлу. Среди них я выбираю тот, который лично слышала от графа Палена после катастрофы, этим же фактом и ускоренной.

Я передаю этот рассказ в подлинных выражениях графа Палена, которые отчетливо запомнила.

«Накануне кончины император Павел неожиданно меня спросил, не отводя пристального взгляда от моих глаз, знаю ли я, что против него замышлен заговор, весьма разветвленный и участниками которого, между прочим, являются лица, очень близкие царю. Взгляд государя был пронизывающий, подозрительный и настолько навел на меня страх, что я похолодел. Я чувствовал, как у меня во рту пересыхает и я, пожалуй, не смогу даже слова промолвить. Но я не потерялся и, желая оправиться, расхохотался. «Государь, ведь если заговор этот проявляет деятельность, то потому, что сам же я им и руковожу. Я с такою ловкостью сосредоточил все нити заговора в собственных руках, что помимо меня ничего не делается. Будьте совершенно покойны, ваше величество. Никакие злоумышления рук моих не минуют, я в том отвечаю вам собственною головою». Государь ласково взял меня за руку и сказал: «Я вам верю». Тут только вздохнул я свободно».

Я была тогда молода, и, признаюсь, цинизм рассказа вызвал во мне дрожь.

Несомненно, в душе молодого императора должна была происходить тяжкая борьба. Его восшествию на престол, сопровождавшемуся ликованием и проявлениями любви, предшествовало пролитие крови и прочие ужасы. Справедливое отвращение, которым его родительница воспылала к действовавшим в ужасной трагедии лицам, являло тягостный контраст с попустительством и безнаказанностью заговорщиков, на которые государя обрекала необходимость. Наиблагороднейшие порывы разбивались тут о его беспомощность. Покарать преступление он был бессилен. Страдая от столь прискорбного противоречия душевных велений, государь осыпал императрицу-мать всеми проявлениями внимательной почтительности; он охотно уступал ей все придворное представительство; Александр старался предупреждать все желания и фантазии Марии Феодоровны и даже мирился с большою ее влиятельностью во всем, что не касалось наиважнейших государственных дел. В этом образе действий инстинктивно чуялось какое-то искупление и признание трогательного долга по отношению к вдове Павла.

Эта заведомая для всех и неоспоримая авторитетность матери над сыном возбуждала в высокой степени зависть и недоброжелательство со стороны графа Палена. Он ведь надеялся, что станет управлять и империею и императором, а действительность разбивала все его надежды, и он сознавал себя униженным благодаря влиянию вдовствующей императрицы. Пытался он и клеветать на Марию Феодоровну и создать противовес ее влиянию. Пален обнаруживал в своих действиях больше чем опрометчивость, а на многочисленные предостережения друзей отвечал неизменно: «Бояться императора! Он не посмеет меня тронуть!» Жестокие слова эти, несмотря на преднамеренность и гнусный смысл, которые Пален думал им придать, разбивались о чистоту славы императора Александра.

С одной стороны, и императрица-мать не упускала случаев указывать императору на неприличие удерживать вблизи своей особы и во главе важнейших государственных дел личность, которая подготовила умерщвление его родителя, а, с другой стороны, и граф Пален всеми возможными способами старался убедить государя в зловредности материнского влияния. Отчаявшись в успехе своих наветов, граф принялся возмутительнейшим образом поносить императрицу-мать. Между прочим, рассказывали, будто у него вырвалось и такое заявление: «Я расправился с супругом, сумею отделаться и от супруги!» В припадке озлобления и наглости Пален распорядился убрать из какой-то церкви образ, только что подаренный императрицею.

Эта дерзость, конечно, не могла пройти незамеченною. Императрица-мать заявила Александру, чтобы тот немедленно же выслал графа Палена из Петербурга, в противном случае столицу покинет сама Мария Феодоровна.

Два часа спустя граф Пален был выслан под охраною фельдъегеря в свои курляндские имения с воспрещением пожизненного въезда в Петербург и Москву.

Русское общество отнеслось с полным равнодушием к вести о падении могущественного вельможи, даже приобретшего некоторую популярность своим преступлением. Я знаю через моего отца, который был другом детства и сотоварищем графа Палена по военному поприщу и поддерживал с ним сношения по самую его смерть, что граф Пален со времени ссылки совершенно не выносил одиночества в своих комнатах, а в годовщину 11 марта регулярно напивался к 10 часам вечера мертвецки пьяным, чтобы опамятоваться не раньше следующего дня.

Умер граф Пален в начале 1826 года через несколько недель после кончины императора Александра…

Записки князя Адама Чарторыйского

I

По мере моего приближения к Петербургу я сильно волновался, находясь под влиянием двух противоположных чувств: с одной стороны, я испытывал радость и нетерпение при мысли о свидании с людьми мне близкими и дружественными, с другой же — тяготился неизвестностью, размышляя о могущих произойти в этих людях переменах вследствие изменившихся обстоятельств и их нового положения.

Навстречу мне послан был фельдъегерь, заставший меня в Риге. Он вручил мне письмо от императора Александра и подорожную с предписанием почтовому начальству ускорить мое путешествие. Адрес на конверте написан был рукою государя, в котором я был назван действительным тайным советником — чин, соответствующий военному чину генерал-аншефа. Я был немало удивлен, что император так быстро произвел меня в этот чин, и твердо решился не принимать его, считая это недоразумением. И действительно, когда по приезде в Петербург я представился государю и показал ему конверт, то убедился, что надпись эта была сделана им по ошибке. Но в России можно было легко воспользоваться ошибкою государя, считая такую надпись высочайшим повелением. Я и не думал об этом и с тех пор не получил в России ни одной почетной награды, исключая чина, пожалованного мне императором Павлом.

Наконец я снова увидел Александра, и первое впечатление, которое он произвел на меня, подтвердило мои тревожные предчувствия. Император возвращался с парадов или учений таким же, как бывало при жизни своего отца: бледным и утомленным. Он принял меня чрезвычайно ласково и имел вид человека печального и убитого горем, чуждого той сердечной жизнерадостности, свойственной людям, не имеющим основания следить за собою и сдерживаться. Теперь, когда он был уже самодержцем, я стал замечать в нем, быть может, ошибочно, особенный оттенок сдержанности и беспокойства, от которых невольно сжималось сердце. Он пригласил меня в свой кабинет и сказал: «Вы хорошо сделали, что приехали: все наши ожидают вас с нетерпением», намекая на некоторых более близких ему лиц, которых он считал более просвещенными и передовыми и которые пользовались его особенным доверием. «Если бы вы находились здесь, — продолжал государь, — всего бы этого не случилось: будь вы со мною, меня никогда бы не удалось увлечь…» Затем он стал говорить мне о кончине своего отца в выражениях, в которых слышались сильная скорбь и сильное раскаяние.

Это печальное и трагическое обстоятельство в течение некоторого времени сделалось предметом частных продолжительных бесед между нами, причем государь, несмотря на видимые страдания, испытываемые им в этих разговорах, с особенной подробностью описывал это ужасное событие. Об этих подробностях я упомяну ниже, сопоставив их с другими сведениями, полученными мною от непосредственных участников этой мрачной драмы.

Что касается многих других вопросов, о которых я прежде беседовал с Александром и по поводу которых я желал узнать его теперешние взгляды ввиду изменившихся обстоятельств, — я убедился, что в общем государю, как я и ожидал, по-прежнему не были чужды его былые мечты, к которым он невольно возвращался; но уже чувствовал, что он находился под давлением железной руки действительности — уступая силе, не властвуя еще ни над чем, не сознавая своего могущества и не умея еще им пользоваться.

Петербург, когда я туда приехал, напоминал мне вид моря, которое, после сильной бури, продолжало еще волноваться, успокаиваясь лишь постепенно.

Государь только что уволил графа Палена. Человек этот, пользовавшийся безграничным доверием покойного императора Павла, был вместе с графом Паниным главным виновником и душою заговора, прекратившего дни этого злополучного монарха. Событие 11 марта 1801 года никогда бы не осуществилось, если бы Пален, имевший в руках власть и располагавший всеми средствами в качестве военного губернатора Петербурга, не стал во главе предприятия. Когда переворот совершился, Пален считал себя всемогущим, надеясь на свои силы. И действительно, с первых же дней нового царствования он выказал энергию, принял на себя руководительство во внешней и внутренней политике рядом мер, ставших неотложными ввиду возможного появления английского флота в водах Ревеля, Риги и Кронштадта после кровавых копенгагенских событий. Нельсон торжествовал победу в Копенгагене накануне того дня, когда император Павел погиб в Петербурге, куда известие о разгроме датского флота пришло через два дня после смерти императора. Пользуясь замешательством и всеобщей растерянностью правительства в первые дни после катастрофы, Пален возымел мысль захватить в свои руки расшатанные бразды правления и к всесильной должности военного губернатора Петербурга присоединить должность статс-секретаря по иностранным делам. И действительно, в главнейших правительственных актах этого времени всюду фигурирует его подпись. Ничто не должно было делаться без его согласия: он принял роль покровителя юного государя и делал ему сцены, когда он не давал немедленного согласия на его представления, или, вернее, на то, что он навязывал Александру. Уже поговаривали, что Пален претендует на роль «палатного мэра». Император Александр, погруженный в горе и отчаяние, окруженный безутешной семьею, казался в собственном дворце во власти заговорщиков, которых признавал необходимым щадить и подчинять свою волю их желаниям.

Между тем одна из важнейших должностей государства — генерал-прокурора сената, которому подчинены были внутренние дела, юстиция, финансы и полиция, — была вакантна после удаления одного из павловских фаворитов, который ее занимал. Император Александр сделал удачный выбор, назначив на эту должность генерала Беклешова, который в это время находился в Петербурге, будучи вызван сюда императором Павлом, желавшим, быть может, предоставить ему это место. Это был русский старого закала, по внешним приемам человек грубый и резкий, не говоривший по-французски или, по крайней мере, не понимавший этого языка, но который под этой суровой внешностью обнаруживал твердость и прямоту и обладал чутким отзывчивым сердцем. Общественное мнение создало ему репутацию благородного человека, которую он сохранил даже во время своего управления (в качестве генерал-губернатора) польскими юго-западными губерниями. Здесь он выказал себя человеком справедливым по отношению к подвластному ему населению и строгими по отношению к своим подчиненным, преследуя и сурово карая воровство, взяточничество и злоупотребления. Покидая этот край, он заслужил всеобщую любовь и признательность всего местного населения — обстоятельство, особенно знаменательное для представителя высшей русской администрации в завоеванном крае.

Совершенно незнакомый с вопросами внешней политики, но изучивший в совершенстве многочисленные указы и знавший все тонкости административной рутины русского правительства, Беклешов умело пользовался своею властью, проводя начала справедливости в применение правосудия. Он был совершенно чужд политических партий и не принимал никакого участия в заговоре, что являлось особенною заслугою в глазах императора Александра, который относился к нему с полным доверием и однажды откровенно высказал ему, насколько он тяготится ролью Палена. Беклешов отвечал государю со свойственной ему резкостью, выражая совершенное недоумение при мысли, что самодержец на что-то жалуется и не решается высказать своей воли. «Когда мне досаждают мухи, — сказал он государю, — я просто их прогоняю». Вскоре после этого император подписал указ, в котором Палену повелевалось немедленно оставить Петербург и выехать в свои поместья. Беклешов, бывший с ним как в прежние времена, так и теперь в дружественных отношениях, в качестве генерал-прокурора взялся вручить ему указ вместе с повелением выехать из столицы в 24 часа. На следующий день рано утром Беклешов явился к Палену, разбудил его и передал волю императора. Последний повиновался. Таким образом, Александр впервые проявил самодержавную волю, не имеющую в России преград.

Обстоятельство это наделало много шума среди участников заговора, которые обвиняли императора в двуличии и неискренности. Говорили, что накануне того дня, когда Пален должен был лишиться всех должностей и отправиться в ссылку, Александр во время доклада, который происходил поздно вечером, принял его, по обычаю, совершенно спокойно, беседовал о делах и ни в чем не изменил своего обращения. Но мог ли он поступить иначе? Как бы то ни было, этот первый акт проявления самостоятельности молодого государя вызвал неудовольствие среди главарей заговора и сильно их встревожил.

С Зубовыми, игравшими столь выдающуюся роль в событии 11 марта, я имел отношения еще в царствование императрицы Екатерины. Благодаря их всемогущему в то время заступничеству, нам удалось вернуть значительную часть имений нашего отца. После вступления на престол императора Павла, в то время, когда при дворе все стали избегать Зубовых, боясь даже подойти к ним, мне удалось доставить им аудиенцию у великого князя Александра.

Спустя несколько дней после моего приезда в Петербург граф Валериан Зубов высказал желание увидеться со мною. Во время разговора он много и подробно говорил о совершившемся перевороте и о современном настроении умов, жалуясь, что государь не высказался за своих истинных друзей, которые возвели его на престол, пренебрегая всеми опасностями ради его дела. «Не так действовала императрица Екатерина, — говорил Зубов, — она открыто поддерживала тех, кто ради ее спасения рисковали своими головами. Она не задумалась искать в них опору и благодаря этой политике, столь же мудрой, сколь предусмотрительной, она всегда могла рассчитывать на их безграничную преданность. Обещая с первых дней вступления на престол не забывать оказанных ей услуг, она этим приобрела преданность и любовь всей России. Вот почему, — продолжал Зубов, — царствование Екатерины было столь могущественным и славным, потому что никто не поколебался принести величайшую жертву для государыни, зная, что он будет достойно вознагражден. Но император Александр своим двусмысленным, нерешительным образом действий рискует самыми плачевными последствиями; он колеблется и охлаждает рвение своих истинных друзей, тех, которые только желают доказать ему свою преданность». Граф Зубов затем прибавил, что «императрица Екатерина категорически заявила ему и его брату, князю Платону, что на Александра им следует смотреть как на единственного законного их государя и служить ему, и никому другому, верой и правдой. Они это исполнили свято, а между тем какая им за это награда?» Слова эти, несомненно, были сказаны с целью оправдаться в глазах молодого императора за участие в заговоре на жизнь его отца и чтобы доказать ему, что этот образ действий был естественным последствием тех обязательств, которые императрица на них возложила по отношению к своему внуку. Но они, очевидно, не знали, что Александр и даже великий князь Константин вовсе не были проникнуты по отношению к своей бабке тем чувством, которое они в них предполагали.

В течение этой беседы, длившейся около часа, я несколько раз перебивал моего собеседника, стараясь объяснить ему причину некоторых действий молодого государя, не входя, однако, в обсуждение подробностей последних событий, тем более что, ввиду моего отсутствия из Петербурга, я стоял совершенно в стороне от переворота. Что касается графа Зубова, то он, очевидно, желал высказать мне свои взгляды с тем, чтобы я передал наш разговор государю. Хотя я и не дал ему прямого обещания, тем не менее при первом же удобном случае я сообщил об этом императору Александру. Последний, по-видимому, не придал этому особенного значения, хотя я почти дословно передал ему наш разговор. Слова Зубова доказывали, что заговорщики, а особенно главные их руководители, по-видимому, открыто хвастались своим поступком, считая это дело заслугой перед отечеством и молодым государем, на благодарности и милости которого они были вправе рассчитывать. Они даже давали понять, что удаление и недовольство могут быть опасны для Александра и что из чувства благодарности, а равно из благоразумия ему следует окружить себя теми лицами, которые возвели его преждевременно на высоту престола и на которых он должен смотреть, как на самый верный и естественный оплот. Такое рассуждение, довольно естественное в России, традиционной стране дворцовых переворотов, не произвело, однако, желаемого впечатления на Александра. Да и странно было бы предположить, чтобы он мог когда-нибудь сочувствовать убийцам своего отца (которого он все-таки любил, несмотря на его недостатки) и добровольно предаться в их руки.

Образ действий императора Александра являлся результатом его характера, воспитания, его чувства и его положения, и изменить его он не мог. Притом же он уже удалил Палена, единственного, быть может, из главарей заговора, который мог возбудить серьезные опасения и сделаться действительно опасным в силу своей ловкости, обширных связей, личной отваги и огромного честолюбия. Вскоре затем Александр постепенно удалил и других главарей переворота, — удалил не в силу того, что считал их опасными, но из чувства гадливости и отвращения, которое он испытывал при одном их виде. Граф Валериан Зубов был единственный, который остался в Петербурге и был сделан членом Государственного совета. Его приятная внешность, искренность и прямота нравились государю и внушали к нему доверие; последнее поддерживалось еще тою привязанностью, думаю, вполне искреннею, которую он выказывал к особе императора, а также его мягким, несколько беспечным характером и отсутствием карьеризма. Он имел особенную слабость к прекрасному полу, которым был почти исключительно занят.

Теперь я постараюсь сообщить о заговоре и его ближайших последствиях все то, что мне известно лично, а также те сведения, которые мне удалось получить несколько позже, как о возникновении самого плана, так и о том, каким образом приступлено было к выполнению заговора. Я буду излагать факты так, как я их припоминаю, или по мере того, как они стали мне известны, не придерживаясь строго хронологического порядка официального повествования. Из этого рассказа читатель увидит, что люди наиболее опытные и ловкие нередко впадают в ошибки вследствие ложной оценки своих обязанностей и тех средств, которыми они располагали, а также благодаря неверному определению характера тех, от которых зависит окончательный успех их предприятия и осуществление их стремлений.

Тотчас после совершения кровавого дела заговорщики предались бесстыдной, позорной, неприличной радости. Это было какое-то всеобщее опьянение не только в переносном, но и в прямом смысле, ибо дворцовые погреба были опустошены, и вино лилось рекою в то время, как пили за здоровье нового императора и главных «героев» заговора. В течение первых дней после события заговорщики открыто хвалились содеянным злодеянием, наперерыв выставляя свои заслуги в этом кровавом деле, выдвигаясь друг перед другом на первый план, указывая на свою принадлежность к той или другой партии и т. п. А среди этой всеобщей распущенности, этой непристойной радости император и его семейство, погруженные в горе и слезы, почти не показывались из дворца.

По мере того, однако, как постепенно улеглось возбужденное состояние умов, большинство убедилось, что вся эта радость, которую так открыто выказывали, не разделяется большинством и что такого рода хвастовство, не обнаруживающее ни ума, ни сердца, вызывает только презрение и негодование; наконец, если самая смерть Павла, быть может, и избавила государство от больших бедствий, то, во всяком случае, участие в этом кровавом деле едва ли могло считаться заслугою. Тем не менее главари заговора прикрывались высокими фразами, говоря, что главною и единственною побудительною причиною их было спасение России.

Между тем молодой государь, оправившись после первых дней треволнений и упадка духа, стал чувствовать непреодолимое отвращение к главарям заговора, особенно же к тем из них, чьи доводы заставили его согласиться с их планом, выполнение которого, по их мнению, отнюдь не угрожало жизни его отца, ибо, говорили они, для спасения России было достаточно лишить его престола, убедив Павла в необходимости сложить с себя бремя правления, отказавшись от власти в пользу сына, чему бывали неоднократные примеры среди государей Европы.

Император Александр сообщил мне, что первый, кто подал ему эту злополучную мысль, был граф Панин, которому он никогда не мог простить этого. Этот человек был, по-видимому, создан более чем кто-либо другой играть выдающуюся роль в государственных делах. Он обладал всеми необходимыми для этого качествами: громким именем, недюжинными способностями и большим честолюбием. Будучи совсем молодым человеком, он уже сделал блестящую карьеру. Назначенный русским посланником в Берлин, он вскоре был призван императором Павлом в коллегию иностранных дел под начальство князя Александра Куракина, который приходился ему дядей со стороны матери. Этот князь Куракин, друг и товарищ детских игр императора Павла, был единственным из близких ко двору лиц, которого не коснулись выходки государя и который оставался в милости за все время его царствования. Граф Н. П. Панин, о котором идет речь, был сыном известного генерала, оставившего после своей смерти весьма почтенное и уважаемое имя, и племянником графа Панина, бывшего министра и воспитателя великого князя Павла Петровича. Молодой граф Панин не мог не воспользоваться всеми этими данными и весьма скоро приобрел вес и значение в обществе и быстро стал двигаться по служебной лестнице. Это был человек высокого роста, холодный, владевший в совершенстве французским языком: мне не раз приходилось читать его донесения, которые всегда отличались глубиной мысли и блестящим слогом. В России он пользовался репутацией чрезвычайно даровитого человека, энергичного и с большим здравым смыслом, но характер его был сухой, черствый, властный и непокладистый.

Прослужив несколько месяцев в иностранной коллегии, граф Никита Петрович вызвал чем-то Неудовольствие императора, был отрешен от должности и выслан на жительство в Москву. Как мы увидим ниже, он воспользовался этим временем пребывания в Москве, переписывался со своими единомышленниками и, несмотря на ссылку, продолжал влиять на умы. Известие о кончине Павла он принял с нескрываемою радостью и тотчас приехал в Петербург с самыми радужными надеждами на будущее. И действительно, он вскоре был назначен управляющим иностранными делами. В бытность мою в Петербурге мне не пришлось с ним встретиться, так как, ввиду своей заграничной дипломатической службы, он редко приезжал в столицу. Жена его, рожденная Орлова, осталась в Петербурге. Это была чрезвычайно симпатичная, милая и любезная особа, которая относилась ко мне весьма дружелюбно. Когда я вернулся в Петербург, она очень хотела сблизить меня с ее мужем и сделала все возможное, чтобы связать нас дружбою. Усилия ее, однако, не имели успеха, так как, помимо всех других причин, самая внешность графа, его ледяная холодность и почти суровая сдержанность мало располагали в его пользу. Впоследствии я узнал, что он дал мне прозвище Сармата и в обществе, когда речь заходила обо мне, постоянно спрашивал: «А что делает Сармат?»

Панин и Пален, инициаторы заговора, были, несомненно, в то время наиболее выдающимися и способными людьми в империи, среди правительства и двора. Они были несравненно дальновиднее и умнее всех остальных членов совета Павла, в состав которого они оба входили. Они сговорились между собою и решили привлечь на свою сторону Александра. Как люди благоразумные и осторожные, они поняли, что прежде всего им необходимо заручиться согласием наследника престола и что без его одобрения такое опасное предприятие в случае неудачи может окончиться для них крайне плачевно. Будь на их месте люди молодые, увлекающиеся и преданные делу, они непременно бы поступили иначе — не вмешивая в такое дело сына, где вопрос идет о низвержении отца, они пошли бы на смерть, пожертвовав собою ради спасения отечества, дабы избавить будущего государя от всякого участия в перевороте. Но такой образ действий был почти немыслим и требовал от заговорщиков или беззаветной отваги, или античной доблести, на что едва ли были способны деятели этой эпохи.

Граф Пален, который в качестве военного губернатора Петербурга имел всегда возможность видеться с Александром, убедил великого князя согласиться на тайное свидание с Паниным. Это первое свидание произошло в ванной комнате. Панин изобразил Александру в ярких красках плачевное состояние России и те невзгоды, которые можно ожидать в будущем, если Павел будет продолжать царствовать. Он старался доказать ему, что содействие перевороту является для него священным долгом по отношению к отечеству и что, нельзя приносить в жертву судьбу миллионов своих подданных самодурству и жестокости одного человека, даже в том случае, если этот человек его отец. Он указал ему, что жизнь, по меньшей мере свобода, его матери, его личная и всей царской семьи находится в опасности благодаря тому отвращению, которое Павел питал к своей супруге; с последней он совсем разошелся и свою ненависть, которая все возрастала, он даже не скрывал и, естественно, мог при таком настроении принять самые суровые и крутые меры; что дело идет ведь только о низвержении Павла с престола, дабы воспрепятствовать ему подвергнуть страну еще большим бедствиям, спасти императорское семейство от угрожающей ему опасности, создать самому Павлу спокойное и счастливое существование, вполне обеспечивающее ему полную безопасность от всевозможных случайностей, которым он подвержен в настоящее время. Что, наконец, дело спасения России находится в его, великого князя, руках и что ввиду этого он нравственно обязан поддержать тех, кто озабочен теперь спасением империи и династии.

Эти слова Панина произвели сильное впечатление на Александра, но не убедили его окончательно дать свое согласие. Только после шестимесячных увещаний и убеждений удалось наконец вырвать у него согласие. Что касается графа Палена, то он, как чрезвычайно ловкий человек, заставил предварительно высказаться Панина, считая его наиболее скромным и способным для столь трудного дела, как склонение наследника престола к образу действий, противному его мыслям и чувствам. После опалы Панина и высылки его в Москву Пален приступил уже к личному воздействию на великого князя путем всевозможных намеков, полуслов и словечек, понятных одному Александру, сказанных под видом откровенности военного человека, каковая манера говорить являлась отличительным свойством красноречия этого генерала. Таким образом, после отъезда в Москву Н. П. Панина Пален остался один во главе заговора, и в конце концов ему удалось вырвать у Александра роковое согласие на устранение Павла от престола.

Нельзя не сожалеть, что благодаря всем этим роковым обстоятельствам Александр, который всегда стремился к добру и который обладал такими качествами для его осуществления, не остался чуждым этой ужасной, но вместе с тем неминуемой катастрофе, положившей предел жизненному поприщу его отца.

Несомненно, что Россия страдала под управлением такого человека, душевное равновесие которого было весьма сомнительное, и что самый переворот был вызван силой вещей, тем не менее Александр всю свою жизнь носил в душе этот тяжелый упрек в соучастии с заговорщиками, посягнувшими, хотя и без его ведома, на жизнь его отца. В его глазах событие 11 марта было несомненным пятном на его репутации как государя и человека, хотя в сущности оно доказывало только его юношескую неопытность, полное незнание людей и своей страны. Этот упрек преследовал его всю жизнь и, подобно коршуну, терзал его чувствительное сердце, парализуя в начале его царствования лучшие его способности и начинания, а в конце жизни привел его к мистицизму, доходившему иногда до суеверия.

Император Павел вел государство к неминуемой гибели и разложению, внеся полную дезорганизацию в правительственную машину. Он царствовал порывами, минутными вспышками, не заботясь о последствиях своих распоряжений, как человек, не дающий себе труда взвесить все обстоятельства дела, который приказывает и требует только немедленного исполнения своей воли. Все, то есть высшие классы общества, правящие сферы, генералы, офицеры, значительное чиновничество, словом, все, что в России составляло мыслящую и правящую часть нации, было более или менее уверено, что император не совсем нормален и подвержен болезненным припадкам. Это было настоящее царство страха, и, в конце концов, его ненавидели даже за добрые его качества, хотя в глубине души он искал правды и справедливости, и нередко в своих гневных порывах он карал справедливо и верно. Вот почему в его кратковременное царствование русские чиновники допускали менее злоупотреблений, были более вежливы, держались начеку, менее грабили и были менее заносчивы, чем в предыдущие и последующие царствования. Но это правосудие императора, воистину слепое, преследование правых и виноватых, карало без разбора, было своевольно и ужасно, ежеминутно грозило генералам, офицерам, армии, гражданским чиновникам и в результате вызывало глухую ненависть к человеку, заставлявшему всех трепетать и державшему их в постоянном страхе за свою судьбу.

Таким образом, заговор можно было назвать всеобщим: высшая аристократия, дворянство, гвардия и армия, среднее сословие, ремесленники — словом, все население столицы, а также помещики, чиновники и купечество — все трепетали, все чувствовали невыносимый гнев его жестокого самовластия и утомились под влиянием постоянного страха. Такое состояние общества, подавленного и терроризированного, должно было наконец разразиться катастрофой.

В таком положении находилась Россия с первых дней царствования Павла, причем с каждым годом странности и причуды императора все возрастали. Это и было истинной причиной заговора, закончившегося его смертью. Многие уверяли, что успеху заговора способствовало английское золото. Я лично этого не думаю. Если даже допустить, что тогдашнее британское правительство было лишено всяких нравственных принципов, то и тогда обвинение его в соучастии в заговоре едва ли основательно, так как событие 11 марта 1801 года вызвано вполне естественными причинами. Со времени вступления на престол Павла в России существовало хотя и смутное, но единодушное предчувствие скорой, давно желанной перемены правления. Об этом говорили полусловами, намеками, но весьма усиленно. Еще в 1797 году, до моего отъезда из Петербурга, среди придворной молодежи считалось признаком хорошего тона критиковать и высмеивать действия Павла, составлять на его счет эпиграммы и вообще допускать такие вольности, которые при этом говорились почти во всеуслышание. Это была государственная тайна, которая доверялась всем, даже женщинам и юным щеголям общества, и между тем никто не проговорился, никто эту тайну не выдал. И это при монархе столь подозрительном и недоверчивом, каким был Павел.

Но предприятие это никогда бы не осуществилось и тайна была бы все-таки раскрыта, если бы пост петербургского военного губернатора, имевшего в своем распоряжении войска и полицию, не находился в руках решительного человека, который сам руководил всем заговором.

Говорят, что однажды, во время доклада, император Павел, устремив испытующий взор на Палена, сказал ему: «Мне известно, что против меня задуман заговор». — «Это невозможно, государь, — ответил совершенно спокойно Пален, — ибо в таком случае я, который все знаю, был бы сам в числе заговорщиков». Этот ответ и добродушная улыбка генерал-губернатора совершенно успокоили Павла. Уверяют, однако, что несколько анонимных писем все-таки возбудили подозрения императора, и накануне своей смерти он велел тайно вызвать в Петербург Аракчеева, который должен был занять место Палена. Будь Аракчеев вовремя в столице — ход дела мог бы совершенно измениться, и в Петербурге произошли бы самые трагические события. Суровый, почти зверский характер этого человека служит тому порукою. Вместе с Аракчеевым явился бы и Ростопчин, и Павел, вероятно, был бы спасен. Но судьба устроила иначе: разогнав благодаря своей вспыльчивости многих преданных ему и энергичных людей, Павел окружил себя людьми бездарными и неспособными, которым розданы были лучшие правительственные должности. Таков был князь Куракин, человек добрый, но ограниченный, стоявший во главе иностранных дел; генерал-прокурор Обольянинов, получивший этот высокий и ответственный пост только потому, что он когда-то управлял гатчинскими землями. Наконец, самым доверенным и близким к императору лицом был граф Кутайсов, бывший брадобрей Павла и состоящий теперь шталмейстером и андреевским кавалером. Это был незлой человек, но беспечный, любивший пожить, у которого на другой день, когда его арестовали, в кармане камзола найдены были письма, сообщавшие подробный план заговора и список всех его участников. Но Кутайсов даже не распечатал этих писем, сказав очень спокойно: «Ну, дела можно отложить и до завтрашнего дня». Он положил их в карман не читая, так как спешил на ночное свидание.

II

Император Павел только что окончил постройку Михайловского дворца. Этот дворец, стоивший громадных денег, представлял собою тяжелое массивное здание, похожее на крепость, в котором император считал себя совершенно безопасным от всяких случайностей. Из удобного и поместительного Зимнего дворца он переехал в новый замок, стены которого еще были сыры и мокры, и несмотря на это был в восхищении от новой постройки, которую расхваливал своим приближенным и вообще считал себя счастливым и довольным, с восхищением показывая своим гостям роскошные апартаменты нового дворца. Это было в январе 1801 года.

Между тем заговор, который постепенно подготовлялся, был близок к осуществлению. Необходим был толчок, который быстро должен был подвинуть дело, и толчком этим явилось согласие, вырванное у великого князя Александра Павловича главарями заговора: графом Н. П. Паниным, Паленом и братьями Зубовыми — Платоном и Николаем. Граф Панин находился в ссылке в Москве, в Петербурге же все нити заговора находились в руках Палена и Зубовых. Последние, как известно, были недавно возвращены из ссылки и осыпаны милостями Павла, который, не считая их более опасными, весь отдался чувству великодушия по отношению к бывшим врагам.

Тем временем Пален и Зубовы, под разными благовидными предлогами, вызвали в столицу многих генералов и офицеров, которых они считали своими единомышленниками. Многие сановники и генералы были также приглашены в Петербург императором для присутствования на празднествах по случаю бракосочетания одной из великих княжон. Пален и Зубовы не замедлили воспользоваться и этим, чтобы войти в сношение с многими из этих лиц и узнать их образ мыслей, не открывая им, однако, подробностей заговора. Такое положение вещей не могло, однако, продолжаться долго: малейший намек, малейший донос, даже не подтвержденный доказательствами, могли возбудить подозрительность Павла и вызвать гнев, последствия которого всегда были ужасны. Ходили слухи, что он уже сделал тайное распоряжение о вызове в Петербург Аракчеева и Ростопчина — людей, на безусловную преданность которых он мог всегда положиться. Первый из них находился в это время в своем имении недалеко от Петербурга и менее чем в сутки мог прибыть в столицу. Положение заговорщиков становилось действительно опасным, и всякое промедление, всякое колебание угрожало теперь страшными бедствиями.

Ввиду всего этого выполнение заговора было назначено на 11 марта 1801 года. Вечером в тот же день князь Платон Зубов устроил большой ужин, на который были приглашены все генералы и высшие офицеры, взгляды которых были хорошо известны. Большинство из них только в этот вечер узнали всю суть дела, на которое им придется идти тотчас после ужина. Надо сознаться, что такой способ, несомненно, следует считать наиболее удачным для заговора: все подробности его были известны лишь двум-трем руководителям, все же остальные участники этой драмы должны были узнать их лишь в самый момент его выполнения, чем, естественно, лучше всего обеспечивались сохранение тайны и безопасность от случайного доноса.

За ужином Платон Зубов сказал речь, в которой, описав плачевное положение России, указывал на бедствия, угрожающие государству и частным людям, если безумные выходки Павла будут продолжаться. Он указал на безрассудность разрыва с Англией, благодаря которому нарушаются жизненные интересы страны и ее экономическое благосостояние; доказывал, что при таком положении нашей внешней политики балтийским портам и самой столице может грозить неминуемая опасность, что, наконец, никто из присутствующих не может быть уверен в личной безопасности, не зная, что его ожидает на следующий день. Затем он стал говорить о прекрасных душевных качествах наследника престола великого князя Александра, на которого покойная императрица Екатерина всегда смотрела как на истинного своего преемника и которому она, несомненно, передала бы империю, если бы не внезапная ее кончина. Свою речь Зубов закончил заявлением, что великий князь Александр, удрученный бедственным положением родины, решился спасти ее и что, таким образом, все дело сводится теперь лишь к тому, чтобы низложить императора Павла, заставив его подписать отречение в пользу наследника престола. Провозглашение Александра, по словам оратора, спасет отечество и самого Павла от неминуемой гибели. В заключении граф Пален и Зубовы категорически заявили всему собранию, что настоящий проект вполне одобрен Александром. Они только умолчали о том, каких усилий и уверений стоило им получить это согласие.

С этого момента колебания заговорщиков прекратились: пили здоровье будущего императора, и вино полилось рекою. Пален, оставивший на время собрание, поехал во дворец и вскоре вернулся, принеся известие, что ужин в Михайловском замке прошел спокойно, что император, по-видимому, ничего не подозревает и расстался с императрицей и великими князьями как обыкновенно. Лица, бывшие во время ужина во дворце, впоследствии вспоминали, что Александр, прощаясь с отцом, не выказал при этом никакого волнения, и жестоко обвиняли его в бессердечии и двоедушии. Это глубоко несправедливо, так как в последующих моих беседах с императором Александром последний неоднократно рассказывал мне совершенно искренне о своем ужасном душевном волнении в эти минуты, когда сердце его буквально разрывалось от горя и отчаяния. Да оно и не могло быть иначе, ибо в такие минуты он не мог не думать об опасности, угрожавшей ему, его матери и всему семейству в случае неудачи заговора. При этом необходимо сказать, что вырванное у него почти насильно согласие на отречение отца было дано им после торжественного обещания не причинять никакого зла Павлу и что мысль о лишении его жизни не могла прийти ему в голову. Это тем более правдоподобно, что в планы заговора входило лишь устранение Павла от престола и что роковая катастрофа произошла совершенно неожиданно для большинства заговорщиков, среди которых исполнителями этой драмы явились несколько человек, потерявших самообладание благодаря чрезмерному количеству выпитого вина и сводивших в этот момент свои личные счеты со злополучным монархом. Что касается поведения Александра во время ужина, то известно, что оба великих князя были всегда чрезвычайно сдержанны в присутствии отца, и эта привычка скрывать свои мысли и чувства, это вынужденное спокойствие могут служить лучшим объяснением того, что никто из присутствующих в этот вечер не заметил той глубокой душевной борьбы, которая, несомненно, происходила в душе Александра.

Ужин между тем продолжался, и всеобщее возбуждение росло благодаря обильным возлияниям. Только главари заговора воздерживались, стараясь сохранить присутствие духа, столь необходимое в эти минуты, большинство же гостей были сильно навеселе, причем несколько человек уже едва держались на ногах. Наконец время, назначенное для исполнения заговора, наступило. В полночь все встали из-за стола и двинулись в путь. Заговорщики разделились на две партии, в каждой из которых было до шестидесяти человек. Первая группа, во главе которой находились братья Платон и Николай Зубовы и генерал Беннигсен, направилась прямо к Михайловскому замку, другая под предводительством графа Палена должна была проникнуть во дворец со стороны Летнего сада. Плац-адъютант замка (капитан Аргамаков), знавший все ходы и выходы дворца по обязанности своей службы, шел во главе первого отряда с потайным фонарем в руке и провел заговорщиков до передней государевой опочивальни. Стоявший у двери лакей (камер-гусар) не пропускал заговорщиков и стал звать на помощь. Защищаясь от наступавших на него заговорщиков, он был ранен и упал, обливаясь кровью. Между тем император, заслышав крики и шум в передней, проснулся, быстро встал с кровати и направился к двери, ведшей в комнату императрицы, которая была завешена большой портьерой.

К несчастью злополучного Павла, эта дверь еще недавно была наглухо заколочена по его же приказанию. В то же время громкие крики взывавшего о помощи верного камер-гусара привели заговорщиков в смущение: они остановились в нерешительности и стали совещаться. Шедший во главе отряда Зубов растерялся и уже хотел скрыться, увлекая за собою других; но в это время к нему подошел генерал Беннигсен и, схватив его за руку, сказал: «Как? Вы сами привели нас сюда и теперь хотите отступать? Это невозможно, мы слишком далеко зашли, чтобы слушаться ваших советов, которые нас ведут к гибели. Жребий брошен, надо действовать. Вперед!» Слова эти я слышал впоследствии от самого Беннигсена.

Таким образом, этот человек благодаря своей решительности стал во главе события, имевшего такое важное влияние на судьбы империи и европейской политики. А между тем он принадлежал к числу тех, которые узнали о заговоре лишь в этот самый день. Он решительно становится во главе отряда, и наиболее смелые следуют за ним. Они врываются в спальню императора и идут прямо к его кровати, но с ужасом видят, что Павла уже нет. Тревога снова охватывает заговорщиков: они ходят по комнате и со свечой ищут Павла. Наконец, злополучный монарх найден за портьерой, куда он скрылся, заслышав шум. Его выводят из этого прикрытия, и генерал Беннигсен, в шляпе и с обнаженной шпагой в руке, говорит императору: «Государь, вы мой пленник, и вашему царствованию наступил конец; откажитесь от престола и подпишите немедленно акт отречения в пользу великого князя Александра». Тем временем императору подносят заготовленный черновик акта отречения. Павел берет в руки перо, но в это время за дверью снова раздаются крики. Беннигсен выходит из комнаты, чтобы узнать, в чем дело, и принять необходимые меры для безопасности императорского семейства, но едва он переступил порог, как произошла возмутительная сцена. Несчастный Павел остался один среда толпы заговорщиков, окруженный людьми, из которых многие пылали жаждою мщения: одни за преследования, другие за оказанные им несправедливости, иные, наконец, за простые отказы на их просьбы. Тут начались над ним возмутительные издевательства со стороны этих людей, озверевших при виде жертвы, очутившейся в их власти. Возможно, что смерть его была заранее решена наиболее мстительными и свирепыми заговорщиками, вероятно, без ведома главных руководителей и, во всяком случае, без их формального согласия. Ужасную развязку, по-видимому, ускорили крики, раздавшиеся в коридоре и вызвавшие уход Беннигсена. Граф Николай Зубов, человек атлетического телосложения, как говорят, первый нанес удар императору, и после этого ничто уже не могло удержать рассвирепевших заговорщиков. Теперь в лице Павла они видели только изверга, тирана, непримиримого врага: беззащитность жертвы уже их не останавливала, возбуждая в них дикое чувство мести.

На несчастного посыпались удары. Один из заговорщиков, имени которого я теперь не припоминаю, отвязал свой офицерский шарф и накинул его на шею злополучного монарха. Последний стал отбиваться и по естественному чувству самосохранения, высвободив одну руку, просунул ее между шеей и охватывавшим ее шарфом, крича: «Воздуху! Воздуху!» В это время, увидав красный конногвардейский мундир одного из заговорщиков и приняв последнего за сына своего Константина, император в ужасе закричал: «Ваше высочество, пощадите! Воздуху! Воздуху!» Но заговорщики схватывают руку Павла и затягивают шарф с безумной силой. Несчастный император уже испустил последний вздох, но озверевшие злодеи продолжают затягивать петлю и влекут безжизненное тело по комнате. Между тем более трусливые, бросившиеся было к выходу, снова возвращаются в комнату, принимают участие в убийстве и даже превосходят первоначальных убийц своим зверством и жестокостью. Генерал Беннигсен в это время возвращается и с ужасом видит страшную картину. Не знаю, насколько искренне было его негодование при виде всего, что произошло в его отсутствие, но он поспешил положить конец этой возмутительной сцене.

Между тем крики: «Павел более не существует!» — распространяются среди других заговорщиков, пришедших позже, которые, не стесняясь, громко высказывают свою радость, забыв о всяком чувстве приличия и человеческого достоинства. Они толпами ходят по коридорам и залам дворца, громко рассказывает друг другу о своих подвигах, и некоторые проникают в винные погреба, продолжая оргию, начатую в доме Зубовых.

Пален, заблудившийся, по-видимому, со своим отрядом в аллеях Летнего сада, прибыл со своей партией во дворец, когда все уже было кончено. Говорили, что он умышленно опоздал, с тем чтобы в случае неудачи заговора выступить в роли защитника императора и при надобности арестовать своих единомышленников. Как бы то ни было, известно только то, что Пален, явившись во дворец, тотчас проявил необычайную деятельность, стал отдавать приказания и в течение всей остальной ночи выказал распорядительность и энергию, свойственные его характеру и сделавшие его в эти времена почти полновластным вершителем судеб государства.

Из всего сказанного легко убедиться, насколько, несмотря на все принятые меры, судьба заговора была в зависимости от целого ряда случайностей, благодаря которым все предприятие могло рушиться. Последующие события докажут справедливость этого предположения.

Можно сказать, не ошибаясь, что заговор был составлен при почти единодушном согласии высших классов общества и преимущественно офицеров. Но не то было среди солдат. Гневные выходки и строгости императора Павла обыкновенно обрушивались на сановников и высших чинов военного сословия. Чем выше было служебное положение лица, тем более подвергалось оно опасности вызвать гнев государя; солдаты же редко бывали в ответе. Напротив, положение их было гораздо лучше, и нижние чины после вахт-парадов и смотров получали удвоенную пищу, порцию водки и денежные награды. Особенно в гвардии, среди которой было немало женатых, солдаты жили в известном довольстве и в большинстве были преданы императору. Генерал Талызин, командир Преображенского полка, один из видных заговорщиков, человек, пользовавшийся любовью солдат, взялся доставить во дворец, в ночь заговора, батальон командуемого им полка. После ужина у Зубовых он собрал батальон и обратился к солдатам с речью, в которой объявил людям, что тягость и строгости их службы скоро прекратятся, что наступает время, когда у них будет государь милостивый, добрый и снисходительный, при котором все пойдет иначе. Взглянув на солдат, он, однако, заметил, что слова его не произвели на них благоприятного впечатления; все хранили молчание, лица сделались угрюмыми, и в рядах послышался сдержанный ропот. Тогда он прекратил свою речь и суровым командным голосом сказал: «Полуоборот направо. Марш!» — после чего войска машинально повиновались его голосу. Батальон был приведен в Михайловский замок и занял все его выходы.

Граф Валериан Зубов, потерявший ногу во время польской войны, не находился вместе с заговорщиками и прибыл во дворец значительно позже, когда известие о смерти императора Павла уже распространилось. Он прошел в одну из зал, в которой стоял пехотный караул, и захотел убедиться в настроении солдат. Он подошел к караулу и поздравил солдат с новым государем. Гробовое молчание было ответом на его слова, и граф поспешил удалиться, не желая подвергнуться враждебным манифестациям.

Все эти подробности указывают на то, что императору Павлу было бы легко справиться с заговорщиками, если бы ему удалось вырваться из их рук хотя на минуту и показаться войскам. Найдись хоть один человек, который явился бы от его имени к солдатам — он был бы, быть может, спасен, а заговорщики арестованы. Весь успех заговора заключался в быстроте его выполнения. Это доказывает также, насколько трудным и неосуществимым являлся план Александра взять императора под опеку. Останься Павел жив, кровь полилась бы на плахах, пол-России сослано было бы в Сибирь, и весьма вероятно, что необузданный гнев его распространился бы и на членов собственного его семейства.

Посмотрим теперь, что происходило в эту ужасную ночь в той части дворца, где помещалось императорское семейство. Великому князю Александру уже было известно, что в эту ночь отцу его будет предложено отречение от престола. Взволнованный разнообразными чувствами, переживая жесточайшие душевные муки, великий князь, не раздеваясь, бросился на постель. Ночью, в начале первого часа, раздался стук в его дверь, и на пороге появился граф Николай Зубов, всклокоченный, с диким, блуждающим взором, с лицом, изменившимся под влиянием вина и только что совершенного злодеяния. Он подошел к великому князю и глухим голосом сказал: «Все совершено». — «Что такое? Что совершилось?» — спросил с испугом Александр. Великий князь плохо слышал и не сразу понял эти слова; со своей стороны, Зубов тоже не решался высказаться прямо. Произошла небольшая пауза. Великий князь был так далек от мысли о смерти отца, что не допускал даже мысли об этом. Наконец, он обратил внимание, что в разговоре Зубов все время называл его «государь» и «ваше величество»… Тогда наконец Александр (рассчитывавший быть только регентом империи) понял ужасную истину и предался самой искренней неудержимой печали.

Следует ли этому удивляться? Величайшие честолюбцы и те не могут совершить преступление или считать себя его виновниками без ужаса и содрогания, а ведь Александр в то время был чужд всякого честолюбия да впоследствии никогда не проявлял его. Мысль, что он даже косвенно является виновником смерти отца, была для него острым мечом, терзавшим его чувствительное сердце сознанием, что это будет вечным укором и ляжет черным пятном на его репутацию.

Между тем слух о возмущении и о покушении на жизнь Павла дошел до императрицы. Она быстро встала с кровати и наскоро оделась. Известие о совершившемся преступлении повергло ее в ужас, горе и отчаяние, смешанные с опасениями за собственную участь, Несомненно, что многие императрицы и вообще иностранные принцессы, занесенные судьбою в Россию, не могли иногда не думать в глубине души о возможности вступления на престол при тех или иных обстоятельствах. Императрица Мария Феодоровна предстала перед заговорщиками сильно взволнованною, и крики ее раздавались в коридорах, прилегающих к ее апартаментам. Увидав гренадеров, она направилась к ним и сказала, повторив несколько раз: «Что же, раз нет более императора, который пал жертвою злодеев-изменников, то теперь я ваша императрица, я одна ваша законная государыня! Защищайте меня и следуйте за мною!» Тогда Беннигсен и Пален, которые привели во дворец преданный им отряд войск, с большим трудом уговорили императрицу вернуться в ее апартаменты, около которых немедленно был поставлен караул. Императрица, под влиянием охватившего ее волнения, пыталась, однако, не щадить никаких мер воздействия на войска, чтобы добиться престола и отомстить за смерть своего супруга. Но ни в ее внешности, ни в характере не было тех качеств, которые действуют на людей и увлекают на подвиги и отважные решения. Как женщина и императрица, она пользовалась всеобщим уважением, но ее отрывистая фраза, ее русская речь с довольно сильным немецким акцентом не произвели должного впечатления на солдат, и часовые молча скрестили перед ней ружья. Тогда, поборов свое волнение, она удалилась в свою комнату, предавшись безмолвному горю.

Мне никогда не удалось узнать подробностей о первом свидании Александра с матерью после катастрофы. Что они говорили? Какое объяснение произошло между ними по поводу происшедших ужасных событий? Несомненно, что впоследствии они поняли друг друга, но в эти первые ужасные минуты император Александр, подавленный всем тем, что ему пришлось пережить, был почти не в силах высказать что бы то ни было. С другой стороны, императрица-мать дошла до высшей степени экзальтации и раздражительности и смотрела на самых близких ей лиц почти враждебно, утеряв всякое чувство самообладания и справедливости.

В эти тяжелые для всей царской семьи минуты, среди царившей во дворце сумятицы, молодая императрица Елизавета была, по отзывам всех очевидцев, единственным лицом, сохранившим спокойствие и полное присутствие духа. Впоследствии император Александр не раз вспоминал об этом. Нежная и любящая, она утешала Александра, поддерживая его мужество и самообладание. Она не покидала его всю эту ночь и отлучалась только на время, чтобы успокоить вдовствующую императрицу, уговаривая ее оставаться в своих апартаментах, сдерживая ее порывы, указывая на печальные последствия, могущие произойти от излишнего неосторожного слова в такое время, когда заговорщики, опьяненные успехом, наполняли все залы и властвовали во дворце. Словом, в эту ночь, полную ужаса и тревоги, императрица Елизавета являлась умиротворительницей, примеряющей властью, авторитет которой признавался всеми, настоящим ангелом-утешителем и посредником между супругом, вдовствующей государыней и заговорщиками.

В первое время император Александр находился в ложном, крайне затруднительном и тяжелом положении по отношению к деятелям заговора. В течение нескольких месяцев он чувствовал себя как бы в их власти, не решаясь действовать во всем вполне самостоятельно. И это не из чувства страха или опасений, а благодаря присущему ему чувству справедливости, которое и впоследствии помешало ему предать суду наиболее виновных из них. Александр знал, что мысль о заговоре сложилась в умах чуть ли не с первых дней царствования Павла, но что она осуществилась лишь с того момента, когда им стало известно о согласии наследника престола, Каким же образом мог он принять строгие меры, когда это согласие, хотя бы и вынужденное и условное, было все-таки дано им? Как должен будет поступить суд, выделяя главных деятелей от менее виновных? К последней же категории придется отнести главнейших представителей высшего общества, гвардии и армии. Почти все петербургское общество было замешано в этом деле. Как установить по закону различие этой ответственности между лицами, принявшими непосредственное участие в убийстве, и тем, кто желал только отречения? Заставить Павла подписать отречение — не есть ли это уже насилие над его личностью, допускающее само по себе возможность, в случае сопротивления и борьбы, поднять на него руку?

Вот почему едва ли справедливы те, кто осуждал императора Александра за то, что он немедленно не предал суду лиц, принимавших ближайшее участие в этом преступлении вопреки ясно выраженной им воле. Притом же он долгое время не знал их имен, которые, естественно, от него скрывали. Никто из заговорщиков не хотел их выдать, так как в качестве их сообщников и единомышленников они сознавали грозившую им всем опасность. Александру лишь через несколько лет постепенно удалось узнать имена этих лиц, которые частью сами удалились со сцены, частью же были сосланы на Кавказ при содействии весьма многочисленных их соучастников, сохранивших свои места и положение. Все они умерли несчастными, начиная с Николая Зубова, который вскоре после вступления на престал Александра умер вдали от двора, не смея появляться в столице, терзаемый болезнью, угрызениями совести и неудовлетворенным честолюбием.

Беннигсен никогда не вернулся ко двору. Должность литовского генерал-губернатора, которую он занимал, была передана Кутузову. Только в конце 1806 года военные дарования Беннигсена побудили императора Александра снова призвать его к деятельности и поставить во главе армии, сражавшейся под Прейсиш-Эйлау и Фридландом.

Князь Платон Зубов, официальный руководитель заговора, не добился, несмотря на все свои старания, никакой высшей должности в управлении и, сознавая, насколько его присутствие неприятно императору Александру, поспешил удалиться в свои поместья. Затем он предпринял заграничное путешествие, долго странствовал и умер, не возбудив ни в ком сожалений.

Я уже упомянул выше, каким образом был удален граф Пален. То же произошло и с графом Паниным. Через несколько месяцев по восшествии на престол, незадолго до коронации, император Александр отнял у него портфель министра иностранных дел. Эти главные руководители и вдохновители всего заговора были поставлены под надзор высшей военной полиции и получили приказание не только не показываться при дворе, но никогда не появляться даже вблизи тех мест, где будет находиться император. Карьера их была навсегда закончена, и обоим им пришлось навсегда отказаться от государственной деятельности, которая между тем была их стихией, и закончить существование в одиночестве и полном забвении.

Если принять во внимание все эти обстоятельства, то легко убедиться, что император Александр в его положении не мог поступить иначе по отношению к заговорщикам, несмотря на увещания своей матери.

Эта форма наказания, избранная для них Александром, была им наиболее чувствительна, но несомненно и то, что более всех наказал он себя самого, как бы умышленно терзая себя упреками совести, вспоминая об этом ужасном событии в течение всей своей жизни. Приближалось время коронования. В конце августа 1801 года двор и высшие власти Петербурга переехали в Москву. Здесь, среди величественных церемоний, празднеств и увеселений, среди трогательных проявлений народной любви и восторга, воображению Александра невольно представлялся образ его отца, еще недавно с тою же торжественностью всходившего на ступени трона, вскоре обагренного его кровью. Пышная обстановка коронационных торжеств с ее блестящим ореолом самодержавной власти не только не прельщала Александра, но еще более растравила его душевную рану. Я думаю, что он в эти минуты был особенно несчастен. Целыми часами оставался он в безмолвии и одиночестве, с блуждающим взором, устремленным в пространство, и в таком состоянии находился почти в течение многих дней, не допуская к себе почти никого.

Я был в числе тех немногих лиц, с которыми он виделся более охотно в эти тяжелые минуты, тем более что с давних пор он делился со мною самыми тайными, сокровенными мыслями и доверял свое горе. Получив от него разрешение входить к нему во всякое время без доклада, я старался по мере сил влиять на его душевное состояние и призывать его к бодрости, напоминая о лежащих на нем обязанностях. Нередко, однако, упадок духа был настолько силен, что он отвечал мне следующей фразой: «Нет, все, что вы говорите, для меня невозможно, я должен страдать, ибо ничто не в силах уврачевать мои душевные муки».

Все близкие к нему люди, видя его в таком состоянии, стали опасаться за его душевное равновесие, и так как я был единственный человек, который мог говорить с ним откровенно, то меня часто просили навещать его. Смею думать, что усилия мои повлияли благотворно на его душевное состояние и что многие мои доводы поддержали его падающую энергию. Несколько лет спустя великие события, в которых император Александр играл такую выдающуюся и славную роль, доставили ему успокоение и в течение некоторого времени поглотили все его внимание и вызвали кипучую деятельность. Но в последние годы его царствования та же мрачная идея снова завладела им, вызвала отвращение к жизни и повергла в мистицизм, близкий к ханжеству.

Во время неоднократных бесед наших о событии 11 марта Александр не раз говорил мне о своем желании облегчить насколько возможно участь отца после его отречения. Он хотел представить ему в полное распоряжение его любимый Михайловский замок, в котором низверженный монарх мог бы найти спокойное убежище и пользоваться комфортом и покоем. В его распоряжение хотел отдать обширный парк для прогулок и верховой езды, хотел выстроить для него манеж и театр — словом, доставить ему все, что могло бы в той или иной форме скрасить и облегчить его существование.

В благородном и великодушном характере Александра было, однако, что-то женственное, со всеми качествами и недостатками этих натур. Вот почему нередко наряду с прямотой и ясностью взгляда, с мужеством и твердостью, отличающими истинно великих людей, он соединял в себе чисто женскую мечтательность и фантазерство. К числу таких иллюзий следует отнести фантастический, можно сказать романический, план Александра успокоить низверженного императора, отняв у него корону и водворив в Михайловский замок. Это была, конечно, фантазия, неосуществимая мечта, которую следует приписать его молодости, неопытности и полному незнанию жизни.

Я счел необходимым ничего не умалчивать о печальной катастрофе, которою началось царствование Александра, считая это лучшим средством воздать должную справедливость этому монарху, о котором стоустая молва распространила множество слухов, незаслуженно пятнающих его память. Простая безыскусственная правда, чуждая всяких прикрас, обеляет его от этого возмутительного обвинения и лучше всего объясняет, каким образом он был вовлечен в действие, совершенно противное его образу мыслей, его наклонностям, а также причину, почему он не наказал более строго людей, к которым питал органическое отвращение.

Чтобы оправдать память императора Александра от столь ужасного возмутительного обвинения, я решил лишь описать с полной правдивостью его совершенную неопытность и полное отсутствие честолюбия, благодаря которому он стремился избегать престола, чем добиваться царского венца. Если уяснить себе все эти многообразные причины, беспристрастный читатель, несомненно, придет к заключению, что, по всей справедливости, можно только жалеть об Александре, но не предъявлять к нему столь тяжкого и несправедливого обвинения.

Прочтя недавно «Историю консульства и империи» Тьера, я нашел в ней материал, относящийся к этому событию. Это записка графа Ланжерона о кончине императора Павла. Описанные в ней факты справедливы, но, чтобы осветить этот рассказ и сделать его вполне справедливым, необходимо сделать следующие весьма важные добавления:

1) Необходимо добавить те доводы и средства, к которым прибегли Панин и Пален, чтобы получить от Александра согласие на отречение его отца.

2) Согласие это было получено ими после продолжительной борьбы и после формального и торжественного обещания не причинять никакого зла императору Павлу. Необходимо также указать на искреннюю скорбь Александра при известии о гибели отца.

3) Эта скорбь продолжалась многие годы и была настолько сильна, что заставила опасаться за здоровье и жизнь Александра и была причиной его влечения к мистицизму.

4) Александр не мог простить Панину и Палену — двум инициаторам заговора, — что они вовлекли его в поступок, который он считал несчастием всей своей жизни. Оба они навсегда были удалены от двора и не смели показаться ему на глаза.

5) Император Александр не наказал второстепенных участников заговора потому, что они имели в виду лишь отречение Павла, необходимое для блага империи. Он не считал себя вправе карать их, ибо почитал себя столь же виновным, как и они. Что касается ближайших участников убийства, то имена их долгое время были ему неизвестны, и он узнал их только через несколько лет. Некоторые из них (как, например, граф Николай Зубов) к этому времени уже умерли, другие же были сосланы на Кавказ, где и погибли.

Записки барона Гейкинга

Непостижимого образа действия наш бедный государь придерживался в течение нескольких месяцев. Добро и зло чередовались, сменяя друг друга в продолжение какого-нибудь часа; доброта и варварство диктовали ему в один и тот же день приказы, в принципе как нельзя более противоречившие один другому. Не успеешь, бывало, похвалить какое-нибудь мудрое и справедливое мероприятие, как приходит весть, что все, заслужившее ваше одобрение, уже разрушено.

Чтобы разгадать эту загадку, я предлагаю здесь читателю свою гипотезу (он может отвергнуть ее, если ему удастся найти другую, более соответствующую характеру Павла). По моему мнению, всякий его добрый поступок совершался под влиянием сердечной теплоты и первого непосредственного чувства, тогда как все, отмеченное печатью жестокости, внушалось ему косвенным образом извне и было прежде всего порождением зависти, ненависти и желания выставить напоказ живейшую заботливость о его личности окружающих; затем, этим же путем стремились ускорить кризис, необходимость которого становилось все неизбежнее. И действительно, в силу своего коварства и своей пронырливости, интриганы не видели другого средства для своего спасения, как совершение нового преступления.

Но обратимся к фактической стороне дела. Поверхностные наблюдатели были в восторге, видя, что такие люди, как Румянцев и Державин, появились опять в совете, что Нелединский из ссылки возвратился в сенат и что офицеры начали массами занимать опять свои прежние места. Но перемена эта осуществилась с слишком большой поспешностью и охватила без всякого разбора чересчур большое число лиц. Всякому мыслящему человеку невольно должен был напрашиваться вопрос: в чем же заключается тайная цель такой удивительной меры?

И действительно, как согласовать неразумную смелость, проявившуюся в том, что государь окружил себя недовольными людьми, с миллионом мелочных мероприятий, свидетельствующих о его страхе и душевной тревоге? Как могло случиться, что Павел угрожал Англии неизбежной войной, что он конфисковал имущество англичан, которые, по его мнению, составили против него заговор, и в то же время взял себе в кухарки англичанку, жившую с его разрешения почти рядом с ним? Если все эти адские комбинации и не привели к желанному результату, то они тем не менее указывают на постоянство, с которым преследовался план, и объясняют (до некоторой степени) не поддающееся определению поведение императора.

Значение Кутайсова — этого столь необходимого враждебной коалиции человека — возрастало с каждым днем; то же следует сказать и о Палене. Общество видело с негодованием прежнего камердинера в звании обер-шталмейстера высочайшего двора и кавалера ордена Андрея Первозванного. Любовница его (Кутайсова), актриса Шевалье, окончательно подчинила его своему влиянию и властно повелевала им. Она не замедлила открыто заняться торговлей чинов, должностей и имений. Весьма вероятно, что благодаря ее интригам г-же Курвильон удалось добиться изгнания (из России) Людовика XVIII. Так как она покровительствовала французской системе, то английская партия держалась в стороне, но возможно, что она не бездействовала.

В то время Павел был занят исключительно отделкой своего Михайловского замка. При постройке его работы беспрерывно производились — день и ночь. Стены были еще пропитаны такой сыростью, что с них всюду лила вода; тем не менее они были уже покрыты великолепными обоями. Врачи попытались было убедить императора не поселяться в новом замке, но он обращался с ними, как со слабоумными, — и они пришли к заключению, что там можно жить. Здание это прежде всего должно было послужить монарху убежищем в случае попытки осуществить государственный переворот. Канавы, подъемные мосты и целый лабиринт коридоров, в котором было трудно ориентироваться, по-видимому, делали всякое подобное предприятие невозможным. Впрочем, Павел верил, что он находится под непосредственным покровительством архангела Михаила, во имя которого были построены как церковь, так и самый замок.

Императрица схватила в сырых покоях лихорадку, но не смела жаловаться на это; а как великий князь Александр, так и весь двор страдали сильным ревматизмом. Один лишь Павел был здоров и чувствовал себя хорошо, посвящая все свое время исключительно убранству этого здания, не предчувствуя при этом, что он украшает свою могилу.

Он рассорился почти со всеми европейскими державами; граф Ростопчин был уволен им потому, что попытался смягчить некоторые выражения в письме, продиктованном ему Павлом к английскому королю. Неизвестно, было ли это обстоятельство истинной причиной его увольнения или лишь поводом. Пален был назначен главноуправляющим почт и сделался, таким образом, обладателем всех государственных и частных тайн. С этого момента он мог руководить решениями государя согласно собственному желанию, так как Павел действовал всегда под влиянием первого впечатления. Пален мог теперь, путем непосредственных предписаний губернаторам, задерживать в пути кого бы то ни было. Он наконец достиг того положения, благодаря которому всякое предприятие сулило ему полную удачу. И он не терял больше времени. Он сообщил свой план Зубовым, снедаемым честолюбием и ненавистью к Павлу; разжег чувство мести в князе Яшвиле, Чичерине, Талызине, Уварове, Татаринове и других. Чтобы заручиться основанием представить необходимость заговора в еще более ярких красках, он нашел средство внушить государю страх перед императрицей и великим князем Александром; вследствие этого Павел в один прекрасный день на параде стал избегать близости своих сыновей и запер на ключ дверь своей спальни, ведшую в покои императрицы.

Как ни старались скрыть все нити заговора, но генерал-прокурор Обольянинов, по-видимому, все-таки заподозрил что-то. Он косвенным путем уведомил государя, который заговорил об этом со своим любимцем Кутайсовым; но последний уверял, что это просто коварный донос, пущенный кем-нибудь, чтобы выслужиться. С целью усыпить Кутайсова (еще больше), Пален приказал Шевалье неустанно осаждать его, содействовал пожалованию ему великолепных курляндских имений Альт и Ней-Раден и посоветовал ему ни на минуту не покидать Павла, чтобы иметь возможность сообщать ему, Палену, каждое слово императора, даже сказанное им хотя бы случайно.

Вероятно, этим путем узнал он, что государь приказал Аракчееву явиться как можно скорее в Петербург. Боясь, что это делается, чтобы заменить его, он отдал тайный приказ всячески задерживать Аракчеева в дороге и ускорил на два дня осуществление своего плана, который он сообщил генералу Беннигсену. Последний явился было к нему с требованием (заграничного) паспорта и, вероятно, выразил при этом некоторое чувство обиды по поводу манеры государя обращаться с офицерами. Пален воспользовался удачным моментом, чтобы вовлечь Беннигсена в заговор; после получасовой беседы последний возвратился в канцелярию и заявил там, что паспорта ему не нужно, ввиду того что он решил отложить свой отъезд на несколько дней.

Осуществление переворота было назначено в ночь с четверга на пятницу, но когда Пален явился в понедельник к государю с рапортом, Павел сказал ему резким тоном: «Вы не знаете ничего нового?» — «Нет, ваше величество». — «Хорошо, в таком случае я сообщу вам, что что-то затевается». Опустив глаза на бумаги, которые он держал в руках, Пален выгадал несколько секунд, чтобы овладеть собою, после чего ответил улыбаясь: «Если что-нибудь и затевается, то я должен быть осведомлен об этом, я сам должен быть участником. Следовательно, вы, ваше величество, можете не беспокоиться. Впрочем, ваше величество могли бы уполномочить меня арестовать безразлично всякого, по моему усмотрению, если бы я счел это необходимым». — «Конечно, я вас уполномочиваю на это, даже в том случае, если б пришлось арестовать великого князя или императрицу». — «Соблаговолите, ваше величество, дать мне этот приказ письменно, так как я напал на след некоторых обстоятельств, о которых я доложу вашему величеству завтра достоверные сведения».

Государь написал приказ, и Пален удалился со спокойным видом, хотя и сильно взволнованный; он уведомил заговорщиков, что нельзя терять ни минуты. Князь Зубов взялся объявить Павлу, после его предполагавшегося ареста, о необходимости отречься от престола, прочесть ему вслух акт отречения и заставить подписать последний.

Вечером 11 марта успокоенный государь весело поужинал. Графиня Пален присутствовала при этом. Весьма вероятно, что она ничего не знала о заговоре или, по крайней мере, думала, что катастрофа осуществится еще не скоро. Во время ужина Павел сказал: «Мне приснилось, что у меня скосило рот; говорят, что это дурная примета». Государь засмеялся, и разговор перешел на другие предметы.

Павел, по обыкновению, удалился к себе в десять часов.

В половине одиннадцатого гвардейский пехотный батальон, который вели вдоль Летнего сада, спугнул стаю ворон, поднявшихся с пронзительным криком. Солдаты в испуге начали роптать и не хотели идти дальше. Тогда Уваров воскликнул: «Как! Русские гренадеры не боятся пушек, а испугались ворон, вперед! Дело касается нашего государя!» Это двусмысленное восклицание убедило их, и они молча последовали за своими офицерами, хотя и с неудовольствием.

С другой стороны, заговорщики уже успели подняться по маленькой лестнице, когда Пален вошел во двор, где были выстроены два гвардейских батальона. Он сменил командира охраны, гатчинца, приказав ему как военный генерал-губернатор отрядить двенадцать человек, чтобы арестовать Обольянинова, и послать двенадцать других — к дому Нарышкина. Словом сказать, он беспрерывно занимал своих гвардейцев, измышляя всевозможные приказы и мешая им, таким образом, обратить свое внимание на то, что происходило наверху.

Заговорщики[6] сперва заблудились в лабиринте коридоров замка, но Уваров, знавший здание, собрал их опять и провел через залу кавалергардов, которых Пален сумел перевести за несколько дней до этого в более отдаленное от спальни (государя) помещение. Вследствие этого императора в данный момент охраняли лишь два стоявших у его двери лейб-гусара. Когда последние увидели в такой непоказанный час Зубовых в сопровождении других заговорщиков, они перегородили им дорогу, несмотря на то что адъютант сказал им, что эти господа явились по выходящему из ряда вон делу. Один из гусаров крикнул громким голосом: «Я вас не впущу!» — и угрожал обнаженной саблей первому, кто осмелится силой переступить через порог (спальни). Тогда некоторые из заговорщиков также взялись за сабли, чтобы защищаться от ударов, наносимых им гусаром: человек 5 или 6 бросились на него и ранили его, между тем как остальные схватили его товарища, который не оказал никакого сопротивления.

Государь был разбужен шумом; он вскочил с постели в рубашке и, не успев отпереть двери, которая вела в покои императрицы, спрятался за ширмы. Заговорщики вошли (в спальню), направились прямо к кровати и, не найдя Павла в ней, испугались, думая, что дело их не удалось. Они поспешили к дверям и при этом случайно заметили государя. «Как! — кричал он в бешенстве, обращаясь к князю Зубову. — Разве я для того вызвал тебя из ссылки, чтобы ты сделался моим убийцей?» Зубов принялся читать вслух акт об отречении от престола, но он дрожал и заикался. Тогда Беннигсен сказал: «Ваше величество, вы не можете больше царствовать над двадцатимиллионным населением, вы делаете его несчастным; вам лишь остается, ваше величество, подписать акт об отречении от престола». Государь, кипя от гнева, отказывался (исполнить это требование). Тогда князь Яшвиль крикнул: «Ты обращался со мною, как тиран, ты должен умереть!» При этих словах другие заговорщики начали рубить государя саблями и ранили его сперва в руку, а затем — в голову; тут они схватили его шарф, лежавший близ кровати, и, невзирая на сильное сопротивление с его стороны… Перо выпадает у меня из рук… Павла нет больше в живых. Увы! я должен довести до конца рассказ об этом ужасе, и у меня хватит смелости сделать это.

Пока все это совершалось наверху, Кутайсов был разбужен раненым гусаром, кричавшим: «Спешите к государю, его убивают!» Сперва он хотел было подняться наверх, но смелость покинула его, и он бросился бежать, выскочил на улицу в туфлях и сюртуке и, достигнув дома г-на Л(анского) на Литейной, спрятался там и не показывался нигде до следующего дня.

Пален и Валериан Зубов находились внизу в страхе и трепете, так как никто (из заговорщиков) не возвращался к ним. Но вот те наконец спустились и раздались громкие возгласы: «Павел умер! Да здравствует Александр!». Пален и сопровождавшие его командиры вторили им, солдаты же молчали. Тогда Уваров и Талызин сказали им: «Как! Вы не рады, что Александр ваш император?! Павел захворал сегодня утром; он только что скончался, и наш новый государь заставит нас забыть своего отца, который был уж чересчур строг».

Пален по-немецки спросил своего адъютанта, побывавшего наверху: «Что, он уже холодный?» — «Да, я уже докладывал вам об этом». — «Тогда я поднимусь». Он направился прежде всего к г-же Дивен, разбудил ее и сказал ей: «Подите к государыне и доложите ей, что Павел скончался от апоплексического удара и что Александр наш император».

После этих немногих слов он пошел к великому князю Александру, разбудил и его и сказал, опустившись на колени: «Приветствую вас как моего монарха! Император Павел только что скончался от удара». Великий князь вскрикнул и был близок к обмороку. Но Пален коротко сказал ему: «Ваше величество, дало касается как вашей личной безопасности, так и безопасности всей царской фамилии. Соблаговолите немедленно одеться и явиться к колеблющимся солдатам, чтобы успокоить их. Вот — князь Зубов, генерал Беннигсен и ваш генерал-адъютант — все были свидетелями кончины императора Павла. В ожидании вашего величества я пойду к императрице». Графиня Ливен ухе успела разбудить государыню, которая, увидев ее в ночном костюме, воскликнула: «О Боже! Неужели кто-нибудь из моих детей так тяжко захворал?» — «Нет, я имею сообщить вам нечто гораздо более печальное. Государь только что скончался!» Императрица воскликнула: «Его, наверное, убили: мне казалось, что я слышу шум и подавленные крики». Г-жа Ливен заставила ее накинуть на себя кое-что из платья. В тот момент, когда императрица хотела войти в комнату государя, она заметила Палена, который приказывал часовым не впускать ее.

«Как! — воскликнула она. — У вас хватает смелости запретить мне доступ в комнату моего супруга?!» — «Я обязан сделать это ради вашего величества и славы нашего императора Александра, которая может быть скомпрометирована слишком бурными излияниями чувств. Император Павел скончался от паралича». — «Я хочу видеть его, его убили!» Она заклинает солдат пропустить ее. Тогда Пален говорит им: «Именем государя запрещаю вам впускать ее теперь, когда она вне себя от горя». Он хотел выгадать столько времени, чтобы успели одеть усопшего и уничтожить все следы убийства. Павла поспешно одели; ему надвинули шляпу на лицо и повязали горло большим белым носовым платком.

Предусмотрев все, поспешили отправить ординарцев ко всем полковым командирам и во все департаменты, так что к пяти часам утра уже успел собраться сенат; войска были наготове, чтоб присягнуть новому государю, и курьеры были отправлены к генерал-губернаторам и к дворам великих европейских держав.

Генерал-прокурора Обольянинова арестовали лишь с целью помешать ему предпринять что-нибудь в пользу Павла. После (обнародования) манифеста Александра его освободили из-под стражи. Но новый государь немедленно же назначил генерал-прокурором Беклешова.

Известие о кончине Павла достигло Риги 15 числа; 16-го, когда я только что встал из-за обеда, ко мне вошел один из моих друзей со словами: «Великая новость! Павел скончался. Александр — царствует; только что прибыл курьер». Излишне заявлять, как глубоко я был потрясен этой вестью, хотя предчувствовал и предвидел эту катастрофу.

На следующий день меня посетил Д… и сообщил подробности. Курьер, старый его знакомый, кроме того, присовокупил, что заговорщики в Петербурге говорят о случившемся во всеуслышание и хвастают этим как актом справедливости, совершенным с целью прекращения страданий двадцати миллионов людей.

Письмо, полученное одним рижским купцом, подтвердило все подробности. Заговорщики были в нем поименованы, а Палену приписывалась позорная честь, что он был зачинщиком и главным действующим лицом этой ужасной сцены, отблагодарив таким образом Павла за все его благодеяния и неограниченное доверие.

Акты милости молодого императора и любезное письмо, полученное от Беклешова, навели меня на мысль поехать в Петербург, чтобы выхлопотать себе там пенсию, которой меня лишили при увольнении, хотя я всегда исполнял свои обязанности с добросовестной точностью.

Я выехал 24 апреля (из Риги); волнение мое усиливалось тем, что состояние моего здоровья одно время вызывало во мне сомнение в возможности когда-либо свидеться с моими столичными друзьями и знакомыми. Приток приезжих в Петербург со всех концов империи был в то время так велик, что все гостиницы были переполнены. Граф Виельгорский приютил меня у себя, что послужило мне большим нравственным удовлетворением.

Никогда еще новое воцарение не вызывало такого всеобщего восторга! Это было какое-то опьянение, возраставшее с каждым днем благодаря возвращению ссыльных и заключенных.

Молодой государь неустанно повторял, что будет управлять государством только согласно закону, и старался окружить себя людьми, служившими еще при Екатерине, которую он избрал себе образцом. С 15 апреля он уволил Палена от должности главноуправляющего почтами и назначил на этот пост сенатора Трощинского. Одновременно с этим получил отставку и Кутайсов с разрешением уехать из Петербурга.

Александр восстановил тайный совет, первыми членами которого он назначил: фельдмаршала Салтыкова, обоих Зубовых, вице-канцлера князя Куракина, генерал-прокурора Беклешова, государственного казначея Васильева, Палена, князя Лопухина, князя Гагарина, адмирала Кушелева и Трощинского. Он приказал освободить всех арестованных английских матросов и заявил, что готов остаться лишь покровителем Мальтийского ордена, предоставляя последнему право избирать себе другого гроссмейстера согласно желаниям заинтересованных в этом вопросе европейских держав. 2 апреля Александром была уничтожена тайная канцелярия и в тот же день восстановлена во всей своей первоначальной силе дарованная Екатериной грамота о вольностях дворянства.

Первый свой визит я сделал Беклешову, который принял меня очень хорошо; затем я поспешил выразить свою благодарность Лопухину и т. д.

Я долго не мог решиться пойти к Пале ну; но наш уполномоченный от дворянства Корф, бывший в то время в Петербурге, уверял меня честью, что Пален в разговоре с ним отозвался обо мне дружески и с похвалой; к тому же он был курляндским генерал-губернатором, вследствие чего я был обязан засвидетельствовать свое почтение если не лично ему, то исправляющему эту должность. Он (Корф) предложил сопровождать меня к нему; (я согласился) и мы отправились туда в 11 часов.

Комната, смежная с его кабинетом, была набита битком генералами, чинами департамента иностранных дел, лицами всех чинов и национальностей. Мы узнали, что его превосходительство совещается как раз с посланником графом Разумовским, которому предстояло возвратиться в Вену. Нам пришлось подождать добрых полчаса. Наконец его превосходительство явился. Стоявшие по соседству с дверями окружили его тесным кольцом. Он выслушивал всех, отвечал парой слов направо, парой слов — налево и, увидев в отдалении какого-то незнакомого мне генерала, направился к нему через толпу, почтительно расступившуюся перед ним; пройдя совсем близко мимо нас, он как бы не заметил меня и, поравнявшись с генералом, завет с ним разговор вполголоса, причем взор его блуждал по всей зале. Взгляды наши встретились, и, возвращаясь в кабинет, он остановился предо мною, обнял меня. и сказал: «Ах, вы ли это?! Как теперь ваше здоровье?» — «Оно устояло в несчастий, и я надеюсь, что оно теперь поправится». Затем он дружески обратился к Корфу, отвел его в сторону, поболтал с ним несколько минут и после этого возвратился к себе в кабинет, тогда как мы и вся находившаяся здесь толпа начали расходиться, почитая себя счастливыми, что нам удалось увидеть кумир настоящего дня.

В продолжение всего времени, проведенного Паленом в зале, я неустанно следил за ним взором, чтобы уловить его взгляд и прочесть в нем, каково его душевное состояние. Мне показалось, что в нем сказывалось присутствие глубокого волнения и что вся его манера держать себя обнаруживала какую-то затаенную душевную двойственность, замаскированную смелостью и даже дерзостью внешней повадки.

Я внимательно изучал ход нового правления и, убедившись в величайшей любви к справедливости монарха, дрожал за него видя его окруженным людьми вроде Палена, Зубовых и других, которых общественное мнение во всеуслышание называло виновниками последней трагедии.

Господа эти не только не старались стушеваться, а, напротив, говорили о случившемся совершенно открыто с друзьями и знакомыми; сравнивая рассказы столь многих различных лиц, мне было нетрудно отличить, что признавалось всеми единогласно за непреложные факты и что являлось лишь хвастовством и плодом фантазии отдельных повествователей.

Соображаясь с этим, я изложил здесь свой рассказ.

Однажды утром, когда я пришел к князю Лопухину, он сказал мне: «Я желал бы, чтобы вы остались в Петербурге и возвратились в третий департамент, где в настоящее время нет ни одного курляндца и ни одного лифляндца».

Прежде чем подать свою записку о причитавшейся мне по закону пенсии, я прочел ее графу Медему, зятю Палена, жившему у своего тестя. Он обещал мне поговорить об этом предмете с последним, чтобы он не оказался моим противником, в случае если государь заговорит с ним о моей просьбе. Граф Медем к тому же уверял меня, что Пален признал мое ходатайство справедливым и скромным, и посоветовал мне снестись с ним как с курляндским генерал-губернатором.

Со своей запиской и письмом к государю в кармане я отправился к Палену. На этот раз у него было меньше народу. Он вышел из своего кабинета, и я направился к нему со словами: «Граф Медем уже предупредил вас, генерал, о моем деле» — и начал вкратце излагать ему свое ходатайство. «Пойдемте в мой кабинет, — сказал он, — я располагаю получасом свободного времени — мне доставит удовольствие поболтать с вами».

Едва успели мы сесть, как он заговорил: «Мне известно все, что вам пришлось перенести; но это ничто в сравнении с гнусностями, совершенными по отношению к массе людей, которым приписывались воображаемые преступления или вся вина которых заключалась в одной лишь необдуманности. Мы устали быть орудиями подобных актов тирании, а так как мы видели, что безумие Павла возрастает с каждым днем и вырождается в манию жестокости, то у нас оставалась лишь следующая альтернатива: или избавить свет от чудовища, или увидеть в ближайшем будущем, как мы сами, а быть может, и часть царской фамилии, сделаемся жертвой дальнейшего развития его бешенства. Только один патриотизм может даровать человеку смелость подвергнуть себя, жену и детей опасности умереть самой жестокой смертью ради двадцати миллионов угнетенных, измученных, сосланных, битых кнутом и искалеченных людей с целью возвратить им счастье. Впрочем, я всегда ненавидел его и ничем ему не обязан; я ничего не получил от него, кроме этих орденов. Но и их я возвратил нашему государю при его воцарении; но он приказал мне сохранить их, и я считаю, что получил их только от него. Такая услуга, оказанная государству и всему человечеству, не может быть оплачена ни почестями, ни наградами, и я объявил нашему государю, что никогда не приму подарка. Граф Панин, разделивший мой труд, солидарен со мною и во взгляде на этот вопрос». — «Я не знал, что граф Панин был здесь и опять уехал». — «Мы лишь хотели заставить государя отречься от престола, и граф Панин одобрил этот план. Первой нашей мыслью было воспользоваться для этой цели сенатом; но большинство сенаторов болваны, лишенные души и способности отдаться идеям высшего полета. Теперь они рада всеобщему счастью, они упиваются восторгом; но у них никогда не хватило бы ни смелости, ни самопожертвования, необходимых для совершения доброго дела. Возможно, что мы были накануне действительного и, быть может, гораздо большего несчастья, а для великих недругов необходимы и сильные средства. И я должен сказать, что поздравляю себя с этим поступком, считая его своей величайшей заслугой перед государством, ради которого я рисковал жизнью и пролил свою кровь».

После нескольких, не имеющих значения, слов он начал снова: «Меня удивляет, что вдовствующая императрица, го-видимому, хочет отмстить мне за это, в особенности тогда, как она сама подвергалась величайшей опасности и с этой точки зрения некоторым образом обязана мне. Я отказываюсь от проявления ее признательности, но она должна чувствовать ее и, по крайней мере, не пытаться возбуждать государя против меня… Вы, без сомнения, видели Нелидову? Я высоко ценю ее… Что сказала она вам по этому поводу?» — «Я видал ее всего минуту, причем она была окружена полудюжиной фрейлин». Едва успел я вымолвить эти слова, как он вынул свои часы. «Ах, прочтите мне свою записку: у нас осталось очень немного времени». Я поспешно прочел ее и заметил, что он слушал без внимания. Затем он сказал: «Очень хорошо…» Он весьма вежливо проводил меня до дверей кабинета, но я заметил в его лице выражение, которое подсказало мне, что его поведение неискренне.

Я почти каждый день бывал в институте благородных девиц у начальницы — нашей хорошей приятельницы г-жи Пальменбах — и несколько раз видел там Нелидову. В первый раз я был поражен, до чего она изменилась: волосы ее поседели, лицо покрылось сплошь морщинами, цвет его был желтовато-свинцовый, и черта глубокой печали омрачала это всегда столь ясное лицо. Лишь при моем третьем посещении мне удалось застать ее одну. Я говорил с ней о моей жене и о минувших днях; глаза ее наполнились слезами, когда я рассказал ей о своих страданиях.

«Ах, несчастный монарх был менее виноват, чем окружавшие его. Вы оба совершенно правы, не любя этого Палена», — при этих словах ее лицо оживилось, что меня удивило тем более, что ее обычная осторожность часто доходила до притворства.

«Ему еще мало, что он был зачинщиком заговора против своего благодетеля и монарха; он еще хотел бы поссорить мать с сыном, чтобы управлять государством, как премьер-министр; но я сомневаюсь, чтобы второй план удался ему так же хорошо, как первый. Государь любит свою мать, а она боготворит его: такая связь не может быть порвана каким-нибудь Паленом, вопреки всем его коварным маневрам».

Две фрейлины вошли в комнату — разговор наш был прерван. Но тут я в первый раз в жизни видел Нелидову разгневанной и забывшей о крайней осторожности, которую она всегда так хорошо соблюдала.

Граф Виельгорский пригласил меня сделать с ним несколько визитов; мы пошли к Пале ну, где застали за карточным столом самого графа Палена, графа Валериана Зубова, Балицкого и Чаплина, игравших в фараон. Генерал Беннигсен присутствовал в качестве зрителя. Увидя нас, Пален нахмурился; но несколько острот Виельгорского вернули ему хорошее расположение духа, так что мы остались там по окончании игры, а кроме нас обоих — еще какой-то секретарь департамента иностранных дел и два незнакомых мне лица.

Не знаю, как это случилось, но разговор коснулся императрицы. «Право, — сказал Пален, — она напрасно воображает себе, что она наша повелительница. В сущности, мы оба подданные государя, и если она подданная первого класса, то я — второго; усердие, с которым я стараюсь избежать всего, что могло бы послужить поводом к скандалу и возмущению, всегда останется неизменно тем же по своей глубине и искренности. Знаете ли вы историю с иконой?»— «Нет». — «Так дело вот в чем. Императрица пожертвовала для часовни нового Екатерининского института икону, на которой изображены: Распятие, Божья Матерь и Мария Магдалина; на ней сделаны надписи, намекающие на кончину императора и могущие подстрекнуть раздраженную чернь против тех, на кого молва указывает как на участников этого дела. Надписи эти уже успели привлечь многих в часовню, так что полиция донесла мне об этом. Чтобы не поступить опрометчиво, я отрядил туда смышленого и образованного полицейского чиновника в партикулярном платье, поручив ему списать возмутительные места надписи, и велел передать священнику, чтобы образ был удален втихомолку. Он ответил мне, что ничего не может сделать без непосредственного приказания императрицы. Вот почему я сегодня поговорю об этом с государем, который завтра едет навестить свою мать в Гатчину. Мне передали, что она хочет, чтобы икона осталась на месте во что бы то ни было. Но это невозможно».

Он еще несколько раз принимался горячо ратовать против императрицы. Когда мы собрались уходить, граф Виельгорский сказал мне: «Я положительно не узнаю Палена. Он всегда отличался, чтобы не сказать худшего — смышленностью фурьера или придворного камер-лакея, а сегодня он позволил себе, не стесняясь, такие выходки против императрицы — и еще при свидетелях!» — «Он, очевидно, воображает, — ответил я, — что находится в такой незыблемой милости, что может тягаться с императрицей, но ему следовало бы быть поосторожнее. Императрица — женщина: в ней много упорства, сын ее любит и уважает. Это очень неравная игра».

В четверг я отправился к обеду в институт. Проходя мимо двери Нелидовой, я заметил, что там готовятся к отъезду в Гатчину. Я зашел к ней и попросил ее объяснить мне историю с иконой, наделавшей столько шуму и способной вызвать в массе праздных и склонных к возмущению людей опасное движение.

«Я очень рада, — сказала она, — что вы вспомнили об этом, так как могу сообщить вам все до мельчайших подробностей: я была свидетельницей всей этой истории, и образ не раз был у меня в руках. Один русский художник приносил императрице от времени до времени иконы для ее новых учреждений. Так как он не хотел продать их, то императрица приказывала выдавать ему когда сто, когда двести рублей. Но в виду его слишком частых появлений императрица велела отказать ему, когда он принес последнюю икону, на которой было изображено Распятие. Здесь Божия Матерь обращается к Спасителю с изречением из Священного Писания, а Христос отвечает ей другим текстом. Так как эти надписи делаются славянским и часто весьма мелким шрифтом, то ни императрица, ни я, ни кто-нибудь из придворных никогда не трудились разбирать их. Художник между тем оставил икону у одного из камердинеров с просьбой убедить государыню взглянуть на нее, так как он, по бедности своей, нуждается в вспомоществовании. Икона уже провисела две недели с лишком в покоях императрицы, когда она, собираясь уехать в Гатчину, вдруг сказала: «Все-таки надо будет осмотреть образ. Нет ли здесь кого-нибудь из дирекции моих учреждений?» Ей доложили, что есть Гревениц. Императрица велела позвать его и спросила: «Куда бы можно было поместить эту икону?» — «В часовне нового Екатерининского института еще не хватает одного образа». — «Так велите поставить туда этот и скажите художнику, что я вспомню о нем, когда возвращусь из Гатчины». Все это может засвидетельствовать вам двор императрицы. Но Пален, который во что бы то ни стало хочет посеять раздор между матерью и сыном, усмотрел в надписях на иконе смысл, способный вызвать возмущение. Мысль эта экстравагантна и становится преступной, когда ее приписывают императрице. Государь, вероятно, прикажет основательно исследовать это дело и даст своей матери удовлетворение. Пока не говорите об этом, а в особенности — не называйте меня».

«Я уверяю вас, что я никому не скажу ни слова».

В воскресенье вечером я получил от одного из своих друзей записку следующего содержания: «Пален со всей своей семьей уезжает в 9 часов в Ригу; уверяют, что он подал прошение об отставке. Все идут к нему, и я советую вам сделать то же».

Я ответил: «Не верю ни одному слову об этом путешествии. Сходите к нему и по возвращении уведомьте меня, в чем дело».

В 11 часов вечера мой друг писал (опять): «Он уехал, разыгрывая роль невозмутимого, но она в отчаянии».

Все это показалось мне сном. Но я тем не менее спокойно лег спать и, во всяком случае, пожелал ему счастливого пути.

Около 10 часов утра к Виельгорскому пришел кто-то из приближенных государя и объяснил нам причину внезапного отъезда Палена.

В четверг утром он горько жаловался государю на инцидент с иконой. Его величество, рассерженный его сильными выражениями, заметил ему: «Не забывайте, что вы говорите о моей матери. Впрочем, невозможно, чтобы надписи были таковыми, как вы говорите; я хочу видеть икону».

Пален, без дальнейших околичностей, велел взять образ и принес его государю, который, прочитав надписи, ничего не сказал, но поехал в Гатчину с целью потребовать объяснений от своей матери. Как ни старался он смягчить дело, императрице все-таки пришлось оправдываться в своих намерениях, что было для нее крайне унизительно. Она заключила объяснения, приведенные ею в свое оправдание, словами: «Пока Пален будет в Петербурге, я туда не возвращусь!»

Государь вернулся из Гатчины лишь в субботу вечером и, не желая лично приказать Палену отправиться на ревизию Лифляндии и Курляндии, проработал с ним вместе в воскресенье все утро до обедни; после этого он велел позвать к себе генерал-прокурора и поручил ему передать Палену свое повеление приблизительно за час до обеда. «Я понимаю, — сказал Пален Беклешову, — смысл этого совета государя и знаю его источник. Доложите его величеству, что сегодня вечером в восемь часов его приказ будет исполнен мною, и я больше не буду в Петербурге».

Он сообщил о случившемся своей жене и заявил ей, что немедленно же потребует полной и безусловной отставки. Она сама написала молодой императрице о своем увольнении, чтобы иметь возможность сопровождать своего мужа. Пален пометил свое письмо Стрельной, и оно было передано государю рано утром, когда он только что проснулся. Указ об его отставке был обнародован в тот же день, так что меньше чем в 26 часов этот человек, считавший свое положение незыблемым, обладавший в такой высокой мере умом и тактом, обратился в ничтожество и был принужден праздно прогуливаться в своих имениях в сопровождении своей совести, веский голос которой теперь уже больше не будет заглушен лестью и шумом придворной жизни.

Наконец я решился уехать без дальнейших проволочек. Двухмесячного пребывания в знакомой уже раньше столице вполне достаточно, чтобы получить ясное понятие о системе правления, которую затем необходимо основательно изучить и с духом которой надо познакомиться на основании личного опыта. Я сделал все от меня зависящее, чтобы заручиться достоверными сведениями об отличительном характере нового правительства, и, по крайней мере, вынес то утешение, что я в состоянии без посторонней помощи заранее определить, в каком направлении будут сделаны дальнейшие шаги нашего нового монарха.

Я возвратился на лоно моей родины и моей семьи с двойным удовлетворением: я понял цену независимого положения и сладкого досуга.

По приглашению генерал-прокурора князя Голицына и выдающихся членов первой курляндской судебной палаты принять участие в разработке плана реорганизации присутственных мест и в редакции новых судебных уставов я отдался этому труду; таким образом, мой досуг, быть может, окажется не совсем бесплодным для моей родины.

Как благословляю я судьбу, удалившую меня из Петербурга задолго до наступления этого печального времени. Заметь я какие-нибудь признаки готовившегося заговора, я был бы принужден, в силу принесенной мною присяги и своих принципов, раскрыть ужасную тайну. Множество людей считали бы меня гнусным доносчиком, и как мои намерения, так и поступки были бы заклеймлены клеветой.

Но так как меня выслали <из Петербурга> задолго до ужасной катастрофы, то я избежал всех этих неприятностей, нисколько не изменив при этом моим правилам.

Теперь, находясь на покое, я посвящаю остаток своих дней дружбе, своим обязанностям и прелестям литературы.

Записки Августа Коцебу

Предисловие автора

В настоящее время благоразумие не дозволяет предавать печати эти листки. Я их пишу для потомства и полагаю, что труд мой не будет совершенно бесполезен. Я хочу и могу сказать правду, потому что имел полную возможность ее разузнать. Чтобы внушить читателю доверие к моим словам, мне стоит только познакомить его с тем положением, которое я имел при Павле.

Император поручил мне описать во всей подробности Михайловский дворец, этот чрезмерно дорогой памятник его причудливого вкуса и боязливого нрава. Вследствие того дворец был открыт для меня во всякое время, а в отсутствие государя мне разрешено было проникать даже во внутренние его покои. Таким образом, я был знаком во дворце с каждым, кто начальствовал или служил, приказывал или повиновался; значение же мое не было так важно, чтобы могло внушить осторожность или недоверие. Многое я слышал, а кое-что и видел.

Моим начальником по должности был обер-гофмейстер Нарышкин, один из любимцев императора, человек веселый, легкомысленный, охотно и часто в тот же час рассказывавший то, что государь делал или говорил. Он имел помещение во дворце, и как тут, так и в собственном его доме, среди его семейства, я имел к нему беспрепятственный доступ.

Графа Палена, бывшего душою переворота, я знал еще за многие годы до того в Ревеле, потом в Риге, когда он там был губернаторам, наконец в Петербурге на высшей ступени его счастия. С женою его я находился в некоторых литературных отношениях. Через ее руки многие из моих драматических произведений проходили в рукописи к великой княгине Елизавете Алексеевне, изъявившей желание их читать. Однако для получения верных сведений с этой стороны всего важнее была для меня дружба моя с коллежским советником Беком, который был наш общий соотечественник и притом во многих делах правая рука графа.

Другой приятель, через которого я узнавал некоторые из самых интимных обстоятельств женского круга императорской фамилии, был коллежский советник Шторх, известный автор многих уважаемых статистических сочинений. Он был учителем молодых великих княжон, пользовался их доверием и, что было весьма важно, дружбою обер-гофмейстерины графини Ливен.

Князю Зубову сделался я известен, еще когда он был фаворитом императрицы Екатерины. Он оказывал мне некоторое благоволение, и нередко случалось мне в его словах подметить интересные намеки. То же позволяю себе сказать и о тайном советнике Николаи, этом тонком мыслителе, старом государственном человеке и доверенном лице при императрице-матери.

Многими любопытными сведениями обязан я статскому советнику Гриве, англичанину, бывшему первым лейб-медиком императора, равно как и статскому советнику Сутгофу, акушеру великой княгини Елизаветы Алексеевны, который по своему положению и связям часто имел возможность отличать истину от ложных слухов.

Было бы слишком долго перечислять всех офицеров, полицейских и иных чиновников, вообще всех тех, которых я расспрашивал и допытывал относительно отдельных случаев, о коих они могли или должны были иметь сведения. Могу сказать с уверенностью, что хотя и было в Петербурге еще несколько людей, стоявших выше меня по своему положению и таланту (как, например, Шторх), но, конечно, ни один из них не превзошел меня в стремлении к истине, в деятельности и усилиях ее узнать. Усилия эти были необходимы, потому что никогда не видел я столь явного отсутствия исторической истины. Из тысячи слухов, которые в то время ходили, многие были в прямом противоречии между собою; даже люди, которые лично присутствовали при том или другом эпизоде, рассказывали его различно. Поэтому легко вообразить, какого труда мне иногда стоило, чтобы составить себе совершенно верное понятие.

Тут, к сожалению, рождается вопрос: если даже современник, свидетель и очевидец происшествия, знакомый со всеми действующими лицами, должен на первых же порах употреблять такие, нередко тщетные старания, чтобы напасть на след истины, то какую же веру потомство может придавать историкам, которые удалены были от места и времени происшествия хотя бы на несколько миль или годов? И должно ли удивляться, если и в этих листках, несмотря на затруднения, которые были побеждены, все-таки там или сям вкралась какая-нибудь неточность?

* * *

Император Павел имел искреннее и твердое желание делать добро. Все, что было несправедливо или казалось ему таковым, возмущало его душу, а сознание власти часто побуждало его пренебрегать всякими замедляющими расследованиями; но цель его была постоянно чистая; намеренно он творил одно только добро. Собственную свою несправедливость сознавал он охотно. Его гордость тогда смирялась, и, чтобы загладить свою вину, он расточал и золото и ласки. Конечно, слишком часто забывал он, что поспешность государей причиняет глубокие раны, которые не всегда в их власти залечить. Но, по крайней мере, сам он не был спокоен, пока собственное его сердце и дружественная благодарность обиженного не убеждали его, что все забыто.

Пред ним, как пред добрейшим государем, бедняк и богач, вельможа и крестьянин — все были равны. Горе сильному, который с высокомерием притеснял убогого! Дорога к императору была открыта каждому; звание его любимца никого пред ним не защищало.

Наружность его можно назвать безобразною, а в гневе черты его лица возбуждали даже отвращение. Но когда сердечная благосклонность освещала его лицо, тогда он делался невыразимо привлекательным — невольно охватывало доверие к нему, и нельзя было не любить его.

Он охотно отдавался мягким человеческим чувствам. Его часто изображали тираном своего семейства, потому что, как обыкновенно бывает с людьми вспыльчивыми, он в порыве гнева не останавливался ни перед какими выражениями и не обращал внимания на присутствие посторонних, что давало повод к ложным суждениям о его семейных отношениях. Долгая и глубокая скорбь благородной императрицы после его смерти доказала, что подобные припадки вспыльчивости нисколько не уменьшили в ней заслуженной им любви.

Мелкие черты из его частной, самой интимной жизни, черты, важные для наблюдателя, изучающего людей, — доказывают, что его жена и дети постоянно сохраняли прежние права на его сердце. Виолье, честный человек и доверенный чиновник при императоре, был однажды вечером в ее комнатах, когда Павел вошел и еще в дверях сказал: «Я что-то несу тебе, мой ангел, что должно доставить тебе большое удовольствие». — «Что бы то ни было, — отвечала императрица, — я в том заранее уверена». Виолье удалился, но дверь осталась непритворенною, и он увидел, как Павел принес своей супруге чулки, которые были вязаны в заведении для девиц, состоявшем под покровительством императрицы. Потом государь поочередно взял на руки меньших своих детей и стал с ними играть. Это не ускользнет от наблюдателя. Император, оказывающий своей супруге столь нежное внимание, что среди вихря дел и развлечений не пренебрегает принести ей пару чулок, потому что тем надеется доставить ей удовольствие, такой император, наверно, не семейный тиран! Каким же образом случалось, что его действия были нередко в противоречии с его сердцем? Почему столь многим приходилось по справедливости сетовать на него?

По-видимому, две причины особенно возмутили первоначально чистый источник: обращение его матери с ним и ужасные происшествия Французской революции.

Известно, что Екатерина II не любила своего сына и, при всем ее величии во многих отношениях, была не в состоянии скрыть этого пятна. При ней великий князь, наследник престола, вовсе не имел значения. Он видел себя поставленным ниже господствовавших фаворитов, которые часто давали ему чувствовать свое дерзкое высокомерие. Достаточно было быть его любимцем, чтобы испытывать при дворе холодное и невнимательное обращение. Он это знал и глубоко чувствовал. Вот тому пример.

Когда престарелый граф Панин, руководитель его, юности, лежал на смертном одре, великий князь, имевший к нему сыновнее почтение, не покидал его постели, закрыл ему глаза и горько плакал. В числе окружающих графа находился и г-н фон Алопеус-старший, который впоследствии был русским посланником при английском и прусском дворах и от которого я слышал передаваемый мною рассказ. Граф Панин быт его благодетелем, и потому глубокая горесть овладела им при этой смерти; он стоял у окна и плакал. Великий князь, заметив это, быстро подошел к нему, пожал ему руки и сказал: «Сегодняшнего дня я вам не забуду». Затем Алопеус был назначен директором канцелярии графа Остермана и, долго спустя, посланником в Эйтине. Когда он оставлял Петербург, он пожелал иметь прощальную аудиенцию и у великого князя. Павел приказал сказать ему, что он может приехать к нему, но втайне (heimlich), чрез заднюю дверь. Он принял его в своем кабинете и снова уверял в своем благоволении, причем не только объявил ему, что в настоящее время ничего не может сделать для него, но даже предостерегал его не оглашать дружественных отношений, в которых он к нему находился, потому что это могло ему лишь повредить. Сын, который постоянно оказывал своей матери столько покорности, что неоднократно с негодованием отвергал предложения вступить на ее престол, несмотря на то что все было к тому подготовлено, — должен был тем не менее питать оскорбительное для себя убеждение, что простого благоволения с его стороны было достаточно, чтобы повредить! Какая горечь должна была отравить его сердце!

Отсюда родилась в нем справедливая ненависть ко всему окружавшему его мать; отсюда образовалась черта характера, которая в его царствование причинила, может быть, наиболее несчастий, — постоянное опасение, что не оказывают ему должного почтения. До самого зрелого возраста он был приучен к тому, что на него не обращали никакого внимания и что даже осмеивали всякий знак оказанного ему почтения; он не мот отрешиться от мысли, что и теперь достоинство его недостаточно уважаемо; всякое невольное или даже мнимое оскорбление его достоинства снова напоминало ему его прежнее положение; с этим воспоминанием возвращались и прежние ненавистные ему ощущения, но уже с сознанием, что отныне в его власти не терпеть прежнего обращения. И, таким образом, являлись тысячи поспешных, необдуманных поступков, которые казались ему лишь восстановлением его нарушенных прав. Екатерина II была велика и добра; но монарх ничего не сделал для потомства, если отравил сердце своего преемника. Многие, скорбевшие о Павле, не знали, что в сущности, они обвиняли превозносимую ими Екатерину.

Великий князь являлся при дворе только на куртагах; на малые собрания в Эрмитаже его не приглашали: мать удаляла сына, когда хотела предаваться непринужденной веселости. Он не имел голоса в воспитании своих детей, ни даже в предположенной помолвке своей дочери с королем шведским. Придворные фавориты оскорбляли его в его родительских правах, так как им приписывал он, и часто не без основания, то, что делала его мать. Можно ли порицать его за это душевное настроение? Оно-то с самого начала внушило ему те странные меры, которые в его понятии должны были поддержать остававшееся за ним ничтожное значение. Он жил обыкновенно в Гатчине, своем увеселительном замке. Там, по крайней мере, он хотел быть господином и был таковым. Того, кто ему не нравился, он удалял от своего маленького двора, причем случалось, что он приказывал посадить его ночью в кибитку, перевезти чрез близкую границу и высадить на большой дороге, откуда изгнанник уже должен был сам добраться до первого встречного дома.

К этому несчастному настроению присоединилась тогда еще мрачная подозрительность, которую ему, как и всякому государю, внушили к людям ужасы французской революции. Он видел уничижение и казнь достойного любви монарха, который всегда желал добра своему народу и часто оказывал ему великие благодеяния. Он слышал, как те самые люди, которые расточали фимиам перед Людовиком XVI, как перед божеством, когда он искоренил рабство, теперь произносили над ним кровавый приговор. Это научило его если не ненавидеть людей, то их мало ценить, и, убежденный в том, что Людовик еще был бы жив и царствовал, если бы имел более твердости, Павел не сумел отличить эту твердость от жестокости. Пример его прадеда Петра Великого утвердил его в этом правиле. Петр знал русских. Кроткое правление не идет им впрок. Даже при Екатерине князь Потемкин часто помахивал железным прутом; там же, где брала верх кротость императрицы, все большею частию было распущенно и в беспорядке.

Схвативши твердою рукою бразды правления, Павел исходил из правильной точки зрения; но найти должную меру трудно везде, всего труднее на престоле. Его благородное сердце всегда боролось с проникнувшею в его ум недоверчивостью.

К сожалению, это злосчастное, тревожное чувство, самими народами возбужденное в правителях нашего века, не умолкало в Павле и по отношению к его детям. Великий князь Александр Павлович, юноша благороднейший и достойнейший любви, не избегал подозрений, которые глубоко оскорбляли его прямодушие.

Ничтожное происшествие навлекло на него взрыв отцовского гнева. Несколько гвардейских офицеров не оказали должного внимания при салютовании и были за то отправлены в крепость на несколько дней или часов. Вскоре выпущенные на свободу, они громко насмехались над этим наказанием. Это дошло до государя. Нельзя было, по вышеобъясненным причинам, нанести ему более чувствительного оскорбления, как дав ему повод полагать, что издеваешься над его достоинством; вследствие сего он приказал этих офицеров снова посадить в крепость и угрожал им наказанием кнутом. Оба великих князя желали спасти невинных и снизошли до того, что просили заступничества графа Кутайсова, любимца государя. Кутайсов говорил императору в пользу этих офицеров, но, вероятно, не довольно горячо или не в надлежащую минуту, потому что потом советовал великим князьям более в это дело не вмешиваться.

Благородный Александр, который сам сообщил все это своей сестре, не удовольствовался этим жестокосердным ответом и решился лично обратиться к своему отцу с серьезными, но почтительными представлениями. Государь, кипя гневом, закричал: «Я знаю, ты давно уже ведешь заговор против меня!» — и поднял на него палку. Великий князь отступил назад, а супруга его бросилась, чтобы его заслонить, и громко сказала: «Пусть он сперва ударит меня». Павел смутился, повернулся и ушел.

Можно с вероятностью полагать, и это предположение разделяют люди, стоявшие близко к императору, что граф Кутайсов, подобно многим его окружавшим, часто опутывал его ложными подозрениями для того только, чтобы увеличить или сохранить свое собственное, никакою заслугою не оправданное влияние. Кутайсов был родом из Турции, где-то взят в плен еще мальчиком и подарен великому князю Екатериною. Павел послал его в Париж для обучения камердинерской службе. Выучившись завивать волосы и брить бороду, он поступил камердинером к великому князю, и в похвалу ему говорили, что он в этой должности отличался непоколебимою преданностью своему господину. Рассказывают, что когда Павел находился при армии в Финляндии и, вероятно, без основания опасался быть умерщвленным, Кутайсов каждую ночь спал на пороге его комнаты, дабы не могли пройти к великому князю иначе как через его труп. Черта эта, если она справедлива, достаточно объясняет неизменное к нему расположение Павла, ибо ничто не действовало вернее на этого монарха, как удовольствие видеть себя любимым.

Со вступлением Павла на престол Кутайсов предался самому пошлому чванству. Еще во время коронации в Москве он домогался знака отличия и несколько дней был в самом дурном расположении духа, потому что не мог получить Аннинский орден. Он тогда выдумал для себя новый орден — бриллиантовый ключ для ношения в петлице. Император рассмеялся над этою выдумкою, но со временем Кутайсов мало-помалу получил все, чего желал, был сделан графом и украшен голубою лентою.

Тогда высокомерию его уже не было границ. Вот один пример.

Однажды император нуждался в деньгах. Императрица, будучи отличною хозяйкою и имея притом постоянное желание угождать своему супругу, послала своего доверенного управителя Полетику к графу Кутайсову с предложением выдать из ломбарда 100 тысяч рублей взаймы. Граф принял императрицына чиновника лежа на диване и обернувшись лицом к стене. Обер-гофмаршал Нарышкин сидел напротив него. Кутайсов выслушал Полетику, не удостоив его ни одним взглядом.

Конечно, подобные люди не в состоянии были даже понимать того вреда, который причиняли. К этой категории принадлежал также генерал-прокурор Обольянинов, который с величайшим хладнокровием приказывал исполнять и даже усугублять то, что государь повелевал, когда с умыслом возбуждали его гнев. О жестокости генерала Аракчеева рассказывали, что он однажды совершенно спокойно бил одного солдата по голове до тех пор, пока тот не упал мертвый.

Более всего запятнано было царствование Павла ненасытным корыстолюбием известной госпожи Шевалье. Эта женщина была дочь лионского танцмейстера. В Лионе ее увидел Шевалье, танцор из Парижа. Он женился в Лионе на этой красивой, крайне бедной девушке, которая впоследствии доставила ему миллион, между тем как мать ее на родине жила в нищете, писала самые жалостные письма и, наконец, получила двести рублей. Приведу один из тысячи примеров ее корыстолюбия.

Жена обер-мундшенка Нарышкина уже давно назначила своим наследником графа Румянцева, устроившись предварительно с родственниками покойного своего мужа и вследствие того распорядившись только своею вдовьей частью и собственным имением, состоявшим из 13 тысяч душ. Завещание это было утверждено Екатериною II и уже всеми было забыто, когда в царствование Павла обер-гофмаршал Нарышкин, пользуясь своим влиянием, убедил государя его уничтожить.

Основываясь на этом примере, другой Нарышкин, в Москве, пожелал сделать то же самое. Для ведения своего дела он избрал одного пьемонтца, человека, известного своею честностью, и поручил ему расположить в свою пользу госпожу Шевалье. Пьемонтец открылся господину балетмейстеру, который сейчас спросил, на какую прибыль он мог рассчитывать. «Вот в задаток ожерелье для madame, — был ответ. Кроме того, приготовлено пятьдесят тысяч рублей. Шевалье потребовал вперед половину этой суммы. И на это наконец согласились. Тогда граф Кутайсов обратился к государю; но домогательство показалось Павлу несправедливым; он отказал наотрез и запретил впредь ему говорить об этом деле.

Долго скрывал Шевалье эту неудачу, пока наконец пьемонтец, через десятые руки, не проведал о ней. С ожерельем, пожалуй, готов он был расстаться, но двадцать пять тысяч стал требовать назад. Все было напрасно: насмешки и угрозы были ему единственным ответом. В такой крайности он прибегнул к одной француженке, которая появилась в Петербурге весьма загадочно: никто не хотел ее знать, а между тем император терпел ее в Гатчине, и она успела войти в сношения с некоторыми высокопоставленными лицами. Ее вообще считали — и по всей справедливости — агентом первого консула. Эта женщина все рассказала министру иностранных дел, графу Ростопчину. Ростопчин, ненавидевший Кутайсова, обрадовался случаю его, может быть, ниспровергнуть. Говорят, что, спрятавшись за ширмы, он выслушал весь рассказ пьемонтца и доложил о нем государю, в котором чувство справедливости возмутилось в высшей степени, несмотря на то что в этом деле замешан был его любимец. Тотчас приказано было, чтобы Шевалье сдал свою должность и выслан был за границу. С большим трудом смягчил Кутайсов императора ложным объяснением, будто Шевалье, хотя ему и были предложены деньги, никогда, однако, их не получал и не принимал.

После того старались обратить гнев государя на несчастного пьемонтца. Кутайсову стоило только мигнуть своему верному другу Обольянинову — невинный был арестован под предлогом, что он якобинец, между тем как, напротив того, он известен был за самого ярого аристократа; его высекли кнутом, вырвали ему ноздри и сослали в Нерчинск на рудники. Так рассказывала в институте девиц одна дама, имевшая из первых рук сведения об этом происшествии.

Следующий случай причинил менее несчастия, но был не менее бесстыдным.

Генеральша Кутузова, муж которой был некоторое время послом при турецком дворе, получила в Константинополе в подарок четыре нитки дорогих жемчугов. Но так как ее муж нуждался в постороннем влиянии, чтобы поддержать себя, она подарила два ряда этих жемчугов госпоже Шевалье, а остальных два, в присутствии этой женщины, отдала обеим своим дочерям. Несколько дней спустя должны были давать в Гатчине оперу «Панург». Шевалье послала к генеральше Кутузовой с просьбою одолжить на этот вечер остальные жемчуга. Отказать ей не было возможности; но оперная принцесса забыла возвратить эти украшения, а генеральша не осмелилась ни разу ей о них напомнить.

Эта жадность госпожи Шевалье и ее мужа соединена была с самым наглым высокомерием и через это была еще возмутительнее. Легче было иметь доступ к любому министру, чем к этому балетмейстеру, и если кого наконец принимали после нескольких часов ожидания, то это почиталось высокою милостью.

Мне поручено было написать оперу с балетом для этой артистической четы; это заставило меня два раза быть свидетелем того высокомерия, которое госпожа Шевалье выказывала, однако, менее, чем ее муж. Она приняла меня в неглиже; и так как письменный план, который я должен был ей сообщить, дал мне случай некоторое время сидеть весьма близко к ней, то я мог заметить, что ее столь восхваляемая красота если не совсем поблекла, была, по меньшей мере, уже не в полном блеске. На сцене она действительно очаровывала своим станом и игрою; но ей не следовало пускаться в серьезную оперу, ибо, например, в Ифигении, можно было любоваться только ее красотою. Между тем не было недостатка в самых низких льстецах, которые ее воспевали, придавая иногда своим похвалам самые утонченные обороты.

За несколько дней до ниспровержения своего счастья госпожа Шевалье прогуливалась верхом в сопровождении двух придворных шталмейстеров, подобно тому как обыкновенно прогуливался сам император. Она проскакала мимо окон французской актрисы Вальвиль, своей соперницы в благосклонности публики, и бросила ей гордый взгляд. Случайно ехал за ней тоже верхом великий князь Александр Павлович; он улыбнулся госпоже Вальвиль и указал на горделивую наездницу, которая так публично выставляла напоказ себя и свою продажную добродетель.

Нет примера, чтобы она когда-либо употребила свое влияние для доброго дела; можно было рассчитывать на ее вмешательство только там, где была для нее какая-нибудь выгода.

Ей одной, может быть, удалось бы спасти несчастного пастора Зейдера, за которого столь многие напрасно просили. Этот пастор, сельский проповедник в окрестностях Дерпта, имел небольшую библиотеку для чтения, которую, однако, закрыл, потому что трудно было получать новые книги и опасно их давать для чтения, так как в Риге сидел изверг, по имени Туманский, цензор, который, чтобы угодить и придать себе важность, осуждал самые невинные книги и повергал в несчастия всякого, кто их держал у себя. Он был предметом всеобщей ненависти и всеобщего страха. Пастору Зейдеру не были еще возвращены некоторые отданные им в чтение книги, в том числе Лафонтенова «Сила любви»; он об этом известил в еженедельной газете, не зная, что и эта книга была из числа запрещенных. Почему она была запрещена, это знал, конечно, один только Туманский, который с адскою радостью ухватился за этот случай, чтобы одним несчастным увеличить число своих жертв.

Он донес двору, что пастор Зейдер старается посредством библиотеки для чтения распространять тлетворные начала. Этот злостный, хитро придуманный донос возбудил подозрительность и негодование императора.

Зейдера привезли в Петербург, и юстиц-коллегия получила приказание признать его заслуживавшим телесного наказания. К сожалению, это судебное место не имело должного значения, чтобы объявить, что дело должно быть сперва исследовано, а потом решено по законам; если же человек заранее осужден, то остается только предать его палачу. Правда, эти низкие судьи спрашивали генерал-прокурора, как им поступить, и просили для себя его заступничества; но так как он ограничился одним холодным ответом, то они могут действовать под свою ответственность, то страх победил все остававшиеся сомнения, и Зейдер был приговорен к наказанию кнутом. Приехали за ним в крепость, чтобы оттуда повезти его выслушать приговор, и объявили ему, что он должен надеть пасторскую мантию и воротник. При этих словах он оживился светлою надеждою, не предчувствуя, что эти священнические принадлежности потому только были необходимы, что для большего позора их должны были с него сорвать. Когда ему прочли приговор, он упал на землю, потом приподнялся на колени и умолял, чтобы его выслушали. «Здесь не место», — сказал фискал. «Где же место? — вопил Зейдер. — Ах, только пред Богом».

На Невском проспекте, по дороге к месту наказания, к нему подъехал полицейский офицер и спросил, не желает ли он сперва причаститься? Он ответил: «Да», — и его повели назад. Это было лишь краткою отсрочкою! Снова потащили его к месту казни. Дорогою палач потребовал от него денег; он отдал этому гнусному человеку свои часы.

Когда привязали его к столбу, он имел еще настолько самосознания, что заметил, как, по-видимому, значительный человек в военном мундире подошел к палачу и прошептал ему на ухо несколько слов; этот последний почтительно отвечал: «Слушаюсь». Вероятно, то был сам граф Пален или один из его адъютантов, давший палачу приказание пощадить несчастного. От бесчестия нельзя было его избавить, — по крайней мере, хотели его предохранить от телесного наказания, которого он, может быть, и не вынес бы. Зейдер уверял, что он не получил ни одного удара, он только слышал, как в воздухе свистел каждый взмах, который потом скользил по его исподнему платью.

По совершении казни он должен был быть отправлен в Сибирь; но и этою высылкою граф Пален, с опасностью для самого себя, промедлил несколько дней, все надеясь на более благоприятный оборот в участи несчастного, так как даже русское духовенство, к его чести будь помянуто, вошло с ходатайством за него. Когда, однако, исчезла последняя надежда, его отправили в Сибирь как самого отъявленного злодея, и даже его жена не получила разрешения следовать за ним.

Только Александр Павлович при вступлении на престол возвратил его из Сибири, восстановил его честь и достоинство и справедливою щедростью исправил то, что еще было исправимо.

Рассказывают, что после переворота, за обедом у одного из вельмож, собрано было для него десять тысяч рублей. Весьма возможно, что на этом веселом пире кто-нибудь в минуту сострадания сделал подобное благородное предложение; но оно не было приведено в исполнение, и во всей этой возмутительной истории ничье имя не блестит, кроме имени графа Палена.

Этот человек, которого обстоятельства вынудили быть участником в столь отвратительном деле, мог в то время быть изображен одними только светлыми красками. При высоком росте, крепком телосложении, открытом, дружелюбном выражении лица он от природы был одарен умом быстрым и легко объемлющим все предметы. Эти качества соединены были в нем с душою благородною, презиравшею всякие мелочи. Его обхождение было жестокое, но без суровости. Всегда казалось, что он говорит то, что думает; выражений он не выбирал. Он охотно делал добро;, охотно смягчал, когда мог, строгие повеления государя, но делал вид, будто исполнял их безжалостно, когда иначе не мог поступать, что случалось довольно часто.

Почести и звания, которыми государь его осыпал, доставили ему, весьма естественно, горьких завистников, которые следили за каждым его шагом и всегда готовы были его ниспровергнуть. Часто приходилось ему отвращать бурю от своей головы, и ничего не было необычайного в том, что в иные недели по два раза часовые то приставлялись к его дверям, то отнимались. Оттого он должен был всегда быть настороже и только изредка имел возможность оказывать всю ту помощь, которую внушало ему его сердце. Собственные благоденствие и безопасность были, без сомнения, его первою целью, но в толпе дюжинных любимцев, коих единственною целью были их собственные выгоды и которые равнодушно смотрели, как все вокруг них ниспровергалось, лишь бы они поднимались все выше и выше, — можно за графом Паленом признать великою заслугою то, что он часто сходил с обыкновенной дороги, чтобы подать руку помощи тому или другому несчастному.

Везде, где он был в прежние времена, генералом ли в Ревеле или губернатором в Риге, его все знали и любили как честного и общественного человека. Даже на вершине своего счастья он не забыл своих старых знакомых, не переменился в отношении к ним и был полезен, когда мог. Только однажды, когда я был с ним совершенно один у императора, мне показалось в первый раз, что и он мог притворяться точно так, как самый гибкий царедворец. Это было при следующих обстоятельствах.

Очень рано поутру граф потребовал меня к себе, но так как подобное приглашение к военному губернатору обыкновенно имело страшное значение и ничего доброго не предвещало, то, дабы успокоить меня и жену мою, он имел предупредительность присовокупить, что нет ничего неприятного в том, что имеет мне сказать. Немало я изумился, когда с лицом, скрывавшим насмешку под видом веселости, он объявил мне, что император избрал меня, чтобы от его имени послать через газеты воюющим державам вызов на поединок. Сначала я не понял, в чем дело, но когда оно было мне растолковано, я просил, чтобы меня отпустили домой для составления требуемой статьи. «Нет, — сказал граф, — это должно быть сделано немедленно. Садитесь и пишите». Я это исполнил. Сам он остался возле меня.

Конечно, нелегко было, под впечатлением столь неожиданной странности, написать что-либо удовлетворительное. Два проекта не удались. Граф нашел, что они написаны были не в том духе, которого желал император и которым я, разумеется, не был проникнут. Третий проект показался ему сносным. Мы поехали к императору. Граф вошел сперва один в его кабинет, потом, вернувшись, сказал мне, что проект мой далеко не довольно резок, и повел меня с собою к императору.

Эта минута — одно из приятнейших моих воспоминаний. До сих пор она мне живо представляется. Государь стоял посреди комнаты. По обычаю того времени, я в дверях преклонил одно колено, но Павел приказал мне приблизиться, дал мне поцеловать свою руку, сам поцеловал меня в лоб и сказал мне с очаровательною любезностью: «Прежде всего нам нужно совершенно помириться». Такое обращение с одним из последних его подданных, с человеком, которого он безвинно! обидел, конечно, тронуло бы всякого, а для меня оно останется незабвенным.

После того зашла речь о вызове на поединок. Император, смеясь, сказал графу, что избрал его в свои секунданты; граф в знак благодарности поцеловал государя в плечо и с лицемерием, которого я за ним не подозревал, стал одобрительно рассуждать об этой странной фантазии. Казалось, он был вернейшим слугою, искреннейшим другом того, которого несколько недель спустя замышлял свергнуть с престола в могилу. Признаюсь, что если бы в эту минуту я вошел в кабинет государя с намерением его убить, прекрасная, человеческая его благосклонность меня немедленно обезоружила бы.

Еще глубже проникся я этим чувством в другой раз, когда, призвав меня после обеда, он приказал мне сесть напротив себя и тут наедине стая непринужденно разговаривать со мною, как со старым знакомым. Во время разговора, конечно, в моей власти было испросить себе явные знаки его милости; император, по-видимому, того и ожидал и представлял к тому повод. Сознаюсь, во мне мелькнула мысль воспользоваться этим случаем для моей жены и детей; но какое-то внутреннее чувство меня остановило; я хотел, чтобы воспоминание об этом дне осталось совершенно чистым, — и промолчал. О, зачем каждый не мог хотя однажды видеть его так, как я его видел, исполненным человеческих чувств и достоинства! Чье сердце могло бы для него остаться закрытым!

К несчастью, его только ненавидели и боялись, и, конечно, при самых честных намерениях он часто заслуживал это нерасположение. Множество мелочных распоряжений, которые он с упрямством и жестокостью сохранял в силе, лишили его уважения тех, которые не понимали ни великих его качеств, ни твердости и справедливости его характера. То были большею частию меры, не имевшие никакого влияния на благоденствие подданных, собственно говоря, одни только стеснения в привычках; и их следовало бы переносить без ропота, как дети переносят странности отца Но таковы люди: если бы Павел в несправедливых войнах пожертвовал жизнью нескольких тысяч людей, его бы превозносили; между тем, как запрещение носить круглые шляпы и отложные воротники на платьях возбудило против него всеобщую ненависть.

Дух мелочности, нередко заставлявший его снисходить до предметов, недостойных его внимания, мог происходить от двух причин: во-первых, от желания совершенно преобразовать старый двор своей матери так, чтобы ничто не напоминало ему об ее временах; во-вторых, от преувеличенного уважения ко всему, что делал прусский король Фридрих II.

Павел полагал, что во время могущества князя Потемкина военная дисциплина слишком ослабела и что необходима неумолимая строгость, чтобы восстановить ее в мельчайших подробностях. Вследствие сего снова введены были у солдат обременительные пукли и косы. Меня уверял один гвардейский офицер, что, когда полк должен был на другое утро вступать в караул, солдатам нужно было вставать в полночь, чтобы друг другу завивать волосы. По окончании этого важного дела они должны были, дабы не испортить своей прически, до самого вахтпарада сидеть прямо или стоять, и таким образом в продолжение 36 часов не выпускать ружья из рук.

По той же причине отдан был приказ генералу Мелиссино относительно артиллерийских фурлейтов. В русском языке сохранилось немецкое слово «фурман», но имели обыкновение и в множественном числе говорить «фурманы», покуда император Павел не приказал называть их «фурлейтами». Замечания достойно, что он издал этот указ в самый день своего коронования в Москве, когда само собою разумеется, более важные предметы должны бы были его занимать.

Когда он вступил на престол, я находился в Ревеле и очень хорошо помню, с каким любопытством распечатан был первый от него полученный указ: в нем определялась вышина гусарских султанов и приложен был рисунок!

Малейшее отступление от формы было проступком, который навлекал неизбежное наказание. Эти наказания постигали и гражданских чиновников. Никто не мог показываться иначе, как в мундире, в белых штанах, в больших ботфортах, с коротенькою тростью в руке. Однажды государь, прогуливаясь верхом, встретил чиновника, который, будучи уверен, что мундир его в совершенной исправности, бодро стал перед ним во фронт. Но от зоркого взгляда императора не ускользнуло, что чиновник этот не имел трости. Павел остановился и спросил у него: «Что следует иметь при таких сапогах?» Тот затрепетал и онемел. «Что следует иметь при таких сапогах?» — повторил император уже несколько громче. Испуганный чиновник совсем потерялся и, не понимая смысла сделанного ему вопроса, отвечал: «Ваксу, ваше императорское величество!» Тут Павел не мог удержаться от смеха. «Дурак, — сказал он, — следует иметь трость». И поехал дальше. Счастлив был этот чиновник, что его глупость развеселила государя, а то ему, без сомнения, пришлось бы прогуляться на гауптвахту.

Не менее стеснительным было для столичных жителей повеление выходить из экипажей при встрече с императором. За исполнением этого повеления наблюдали с высочайшею строгостию, и несмотря на глубокую грязь разряженные дамы должны были выходить из своих карет, как только издали замечали императора. Я, однако, сам видел, как он однажды быстро подскакал к г-же Нарышкиной, готовившейся исполнить это повеление, и заставил ее остаться в карете; зато сотни других дам, когда они или их кучера не были достаточно проворны, подвергались сильным неприятностям. Так, например, г-жа Демут, жена известного содержателя гостиницы, должна была из-за этого отправиться на несколько дней в смирительный дом, и самые значительные люди, из опасения подобных обид, трепетали, когда их жены, выехавшие со двора, не возвращались к назначенному времени.

Но и тут бывали иногда забавные случаи. Однажды навстречу императору ехала в санях какая-то французская модистка. Едва заметив издали государя, она закричала своему извозчику, чтобы он остановился; но так как она дурно говорила по-русски, вероятно, он ее не понял и догадался, чего она хотела, только тогда, когда уже совершенно близко подъехал к императору. Оглохнув от страха, он со всей мочи принялся погонять своих лошадей, чтобы поскорее проехать мимо, в то время как модистка обоими кулаками барабанила по его спине; сани промчались мимо государя, который при виде этой сцены не мог не разразиться громким смехом.

Эти встречи редко оканчивались так счастливо, и потому обыкновенно старались их избегать. Как только на большом расстоянии замечали императора, поскорее сворачивали в другую улицу. Это в особенности делали офицеры. Государю это было в высшей степени неприятно. Он не хотел, чтобы его боялись. Незадолго до своей смерти он увидел двух офицеров в санях, которые преспокойно свернули в боковую улицу, и, хотя он тотчас же послал за ними в погоню своего берейтора, но они скрылись из виду благодаря быстроте своих лошадей. Он был этим сильно разгневан, и я был свидетелем того затруднения, в котором находился граф Пален, получивший приказание непременно представить этих офицеров, а между тем не знавший, по каким приметам их разыскать.

Всякий, у кого не было спешного дела, предпочитал во избежание неприятности оставаться дома в те часы, когда император имел обыкновение выезжать из дворца. Стеснение это, без сомнения, было весьма тягостно для столичных жителей, тем не менее в Петербурге еще жили и говорили гораздо свободнее, чем в провинции. Здесь успели свыкнуться с опасностью; там, напротив того, каждый содрогался, слыша раскаты дальней грозы. Из губернаторов одни опасались недостаточно угодить государю, другие страшились доноса какого-нибудь завистника, и все они вообще, скорее, преувеличивали каждое повеление; между ними были и такие, которые, под видом покорности, рады были случаю дать полную волю своим собственным тиранским инстинктам. Поэтому в столице все-таки можно было жить покойнее и вольнее, чем в губерниях.

Все это, однако, не касалось лиц низшего сословия и редко касалось частных лиц, не занимавших никакой должности. Только лица, находившиеся на службе, какого бы звания они ни были, постоянно чувствовали над собою угрозу наказания. Народ был счастлив. Его никто не притеснял. Вельможи не смели обращаться с ним с обычною надменностью; они знали, что всякому возможно было писать прямо государю и что государь читал каждое письмо. Им было бы плохо, если бы до него дошло о какой-нибудь несправедливости, поэтому страх внушал им человеколюбие. Из 36 миллионов людей, по крайней мере, 33 миллиона имели повод благословлять императора, хотя и не все сознавали это.

Доныне народ пользуется одним благодеянием, которым обязан Павлу и которого одного было бы достаточно, чтобы увековечить его имя. Он повелел учредить хлебные запасные магазины, в которые каждый крестьянин обязан был вносить известную часть своего урожая, с тем чтобы потом в случае нужды, получать ссуды из этих магазинов. Благотворные последствия этого распоряжения неоднократно выказывались со времени кончины Павла. Без этих магазинов многие тысячи уже умерли бы с голоду. Конечно, и это превосходное распоряжение было им заимствовано у прусского короля Фридриха II; но польза, которую это подражание принесло и еще принесет в будущем, с избытком вознаграждает Российское государство за тот вред, который ему когда-либо могла причинить также заимствованная у Пруссии мелочная военная система.

Выдают за достоверное, будто в последнее время он объявил, что в Европе должны господствовать только наиболее великие державы — Франция и Россия. Уверяют, будто уже приняты были меры, чтобы придать вес этому объявлению, и будто с этою целью отправлен был в Берлин курьер, которого, однако, граф Пален задержал, а порученные ему депеши представил, по кончине Павла, новому императору. Ничего нет невозможного в том, что он действительно имел подобные предположения; в то время над ним смеялись, но последствия доказали, что он был дальновиднее своих современников.

Если и допустить, что в отношении к внешней политике он иногда принимал несоответственные меры, меры эти все-таки не были полумерами, а в такую эпоху, в которую все монархи, за исключением одного, боялись действовать решительно, это было с его стороны большою заслугою, и Россия неминуемо почувствовала бы благодетельные ее последствия, если бы жестокая судьба не удалила Павла от политической сцены. Будь он еще жив, Европа не находилась бы теперь в рабском состоянии. В этом можно быть уверенным, не будучи пророком: слово и оружие Павла много значили на весах европейской политики.

Выраженная им незадолго перед смертью воля не терпеть более при своем дворе иностранного министра может, при внимательном рассмотрении, найти себе достаточное оправдание. Весьма часто упрекали посланников в том, что они не что иное, как высшего круга шпионы; несколько известных примеров в новейшее время доказывают, что этот упрек ими вполне заслужен. Стоит только припомнить французского посланника Коленкура, который для того, чтобы знать все, что происходило при дворе, имел на своем жалованье одного государева адъютанта. Если написать историю всех тех политических замешательств, которые возбуждены были усердием посланников, можно бы убедиться, что причиняемый ими вред далеко превышает приносимую пользу.

Таким образом, решимость Павла может показаться странною, но отнюдь не опрометчивою, и — кто знает? — может быть, со временем все европейские державы примут ее как весьма разумную. Применение своего правила Павел начал с датского посланника Розенкранца. У него на полдня похищен был шифр, и чрез это, без сомнения, открылись разные предположения, клонившиеся ко вреду императора и империи. В то время немедленная высылка посланника еще могла удивлять; но с тех пор европейские державы привыкли к подобного рода примерам и сами к ним прибегали, но без тех уважительных причин, которыми постоянно руководствовался Павел.

Так как я не хочу ничего ни прикрывать, ни проходить молчанием, то я должен также рассказать некоторые анекдоты, которые, вероятно, искажены были злобою.

За несколько дней до своей смерти Павел прогневался на камердинера великого князя и отправил его под арест, в нетопленное место. Великий князь послал этому человеку его шубу и теплые сапоги. Между тем Павел вспомнил, что у него самого был гайдук, который носил ту же фамилию, как и этот камердинер. Он призвал его и спросил, не брат ли он арестованного? «Да», — ответил гайдук. — «Твой брат негодяй, — сказал государь. — Кто старше из вас, ты или твой брат?» — «Мой брат, ваше величество». — «Ну, так теперь ты будешь старшим». Этот анекдот разнесся по Петербургу, вызвал большие насмешки, и нашлись глупцы, которые прямо говорили, что в словах государя нет никакого смысла. Иностранцам оно действительно может так показаться. Но тот, кто знает, что Павел ввел в обычай различать нескольких братьев на службе не по имени, а по нумерам: 1-й, 2-й, 3-й и т. д., не обращая внимания на то, 2-й моложе ли 1-го, тот сейчас поймет, что государь ничего другого не хотел сказать, как: «Теперь ты будешь на службе иметь старшинство перед твоим братом».

В другой раз, в Петергофе, Павел сидел в беседке. Два лакея, которые его не заметили, хотели пробраться чрез калитку и вдруг нашли ее заложенною. «Кто приказал ее заложить?» — спросил один из них. «Кто же, как не государь! — ответил другой. — Ведь он во все вмешивается». Тут они употребили несколько неприличных выражений, которые вывели Павла из терпения. Он бросился на этих лакеев, исколотил их собственноручно и отдал их в солдаты. Как часто Петр Великий сам расправлялся своею дубиною!

Последствием этого небольшого происшествия было запрещение гулять по Верхнему саду. Только через один проход нельзя было запретить проходить, потому что не было другой дороги, чтобы носить кушанье из кухни во дворец. Но так как именно эта дорога шла под окнами княгини Гагариной, жившей в нижнем этаже и находившейся в нежной связи с Павлом, то он приказал, чтобы люди носившие кушанья, проходя мимо ее окон, поворачивали голову в другую сторону. Это, без сомнения, показалось забавным; но стоило ли обвинять его в столь простительной слабости?

Говорят, будто один офицер случайно посмотрел в эти окна и тем взбесил императора. На разводе Павел всячески старался придраться к нему, но был еще более раздражен тем, что этот офицер не подал повода ни к какому замечанию. Тем не менее, когда вслед засим офицер подошел, по уставу, с эспантоном в руке к императору для получения пароля, Павел будто бы закричал на него: «Как? Ты еще смеешь дразнить меня?» Тотчас разжаловал его в солдаты и приказал, чтобы о нем не было ни слуху ни духу. Все вообще подтверждали верность этого рассказа и осуждали государя, но по какому праву? — это другой вопрос. Цари не пользуются преимуществом, которое принадлежит последнему из их подданных и в силу которого обе стороны должны быть выслушаны: их осуждают на основании одного оговора. Кто знает, было ли заглядывание офицера в окна княгини совершенно случайным? Должно, однако, сознаться, что, во всяком случае, избранный Павлом способ отмщения за эту обиду не был достоин монарха.

Одного камердинера Павел однажды прижал к стене, требуя, чтоб он признался, что виноват. Чем чаще этот человек повторял: «В чем?» — тем яростнее становился император, пока наконец тот не вскричал: «Ну да, виноват!» Тогда Павел мгновенно выпустил его и, улыбаясь, сказал: «Дурак, разве ты не мог сказать это тотчас же». Чтобы правильно судить и об этом анекдоте, нужно бы знать наперед, не имел ли Павел основания ожидать, что камердинер его вспомнит о каком-нибудь проступке, хотя бы его ни в чем определенном и не обвиняли. И здесь публика осуждала Павла по односторонним показаниям. Нельзя, впрочем, отрицать его запальчивость, и это свойство, без сомнения, составляет один из пагубнейших пороков в государе.

Следующий анекдот, слышанный мною от генерал-адъютанта графа Ливена, бросает на императора более мрачную тень, чем все предшествующие.

Одною из обязанностей графа было писать приказы; но так как он нехорошо произносил по-русски, то обыкновенно другой адъютант, молодой князь Долгоруков, должен был читать вслух как приказы, так и поступавшие русские рапорты. Однажды государь сидел в Павловске на балконе; по левую его сторону стоял граф Ливен, готовый писать, по правую — князь Долгоруков, который вскрыл один рапорт и начал читать, но вдруг остановился и побледнел. «Дальше!» — вскричал император. Долгоруков должен был продолжать. Это была жалоба на его отца. Император улыбнулся и во время чтения несколько раз со злорадством подмигивал графу Ливену, чтобы обратить его внимание на смущение и страх Долгорукова. Когда это чтение было окончено, он взял письменную доску из рук графа и на этот раз заставил Долгорукова писать приказ, коим объявлялось повеление подвергнуть строжайшему исследованию обвинение, взведенное на его отца.

Если бы об императоре Павле известна была только одна эта черта, то я, не задумываясь, признал бы его за холодного тирана. Но после всего того, что так ясно рисует его характер, я не могу допустить, чтобы в этом случае было какое-нибудь злобное намерение. В минуты вспыльчивости Павел мог казаться жестоким или даже быть таковым, но в спокойном состоянии он был неспособен действовать бесчувственно или неблагородно. Должно заметить, что граф Ливен был весьма недоволен своим положением. Рассказ его не может, однако, подлежать ни малейшему сомнению, и, по всей вероятности, император только хотел дать понять молодому Долгорукову, что там, где дело идет о долге службы, должны быть забыты все узы родства, — урок, правда, безжалостный, данный не менее безжалостным образом.

Я также не могу усомниться в том, что сын какого-то казачьего полковника, посаженного в крепость, обратившись к государю с прекрасною сыновнею просьбою быть заключенным вместе с отцом, получил только наполовину удовлетворение своего желания, а именно подвергся заключению, но не вместе с отцом.

Характер Павла представлял бы непостижимые противоречия, если бы надлежало основывать свои суждения на одних только подобных чертах, не принимая во внимание побочных смягчающих обстоятельств.

В противоположность предшествующему здесь должно найти место следующее происшествие как доказательство его справедливости.

Граф Панин, жертва ненависти графа Ростопчина, сослан был в свое имение. Это показалось недостаточным его в то время могущественному врагу. Перехвачено было письмо из Москвы. Оно писано было одним путешествовавшим чиновником коллегии иностранных дел к Муравьеву, члену той же коллегии, и ничего другого не содержало, как простые известия о посещениях, сделанных путешественником его дядям и теткам. Только слова: «Я был также у нашего Цинцинната в его имении» — показались Ростопчину странными, и он вообразил себе, что письмо это писано графом Паниным и что под именем Цинцинната следует разуметь князя Репнина, бывшего в то время в немилости. Тогда, заменивши произвольно каждое имя другим, он понес письмо к императору и внушил ему, что над ним издеваются. Легкораздражаемый государь тотчас приказал московскому военному губернатору графу Салтыкову сделать строжайший выговор графу Панину. Панин отвечал чистосердечно, что совсем не писал в Петербург. Предубежденный монарх велел послать в Москву подлинное письмо, дабы уличить графа и потом сослать его за двести верст от Москвы.

Между тем настоящий сочинитель письма, узнав обо всем этом, поспешил на курьерских в Петербург, отправился к графу Кутайсову и объявил ему: «Письмо это писано мною, подписано моим именем. Я слышу, что давние мои благодетели подвергаются несправедливым подозрениям, и приехал все разъяснить. Его самого (то есть Панина) называл я Цинциннатом не потому, чтобы хотел скрыть его имя, а потому, что по величию своего характера он, мне кажется, может быть сравнен с этим римлянином».

Почти в то же время пришло из Москвы второе донесение, открывавшее, что действительно письмо писано не рукою Панина. Тогда император обратил свой справедливый гнев на Ростопчина.

Много было говорено о тиранских намерениях, которые Павел будто бы питал против своего семейства. Рассказывали, что он хотел развестись с императрицей и заточить ее в монастырь. Если бы даже Мария Федоровна не была одною из красивейших и любезнейших женщин своего времени, то и тогда ее кротость, благоразумие и уступчивый характер предотвратили бы подобный соблазн. Утверждали, будто он просил совета у одного духовного лица, и когда этот последний, приведя в пример Петра Великого, одобрил его намерение, государь обнял его, тотчас возвел в сан митрополита и поручил ему склонить императрицу сперва убеждениями, а потом угрозами. Стоит только припомнить хотя один достоверный анекдот о чулках, которые Павел с такою любовью принес своей супруге, чтобы признать этот рассказ за выдумку. Людей вспыльчивых, не умеющих сдерживать себя при посторонних, принимают за дурных мужей, между тем как весьма часто именно такие люди наиболее любимы женами, которые лучше кого-либо знают их характер.

Одинаково сомнительным представляется рассказ о том, будто Павел хотел заключить в крепость обоих великих князей. Даже слова, произнесенные им в веселом расположении духа, за обедом, недели за две до своей смерти: «Сегодня я помолодел на пятнадцать лет», были истолкованы как относившиеся к этому предположению. Конечно, легко могло бы случиться, что в порыве гнева он приказал бы арестовать обоих великих князей на несколько дней. Но трудно допустить, чтобы ему когда-либо пришло в голову сослать их совершенно, ибо он всегда был и оставался нежным отцом. Он доказал это, между прочим, тем живейшим участием, которое принял в судьбе прекрасной своей дочери Александры Павловны.

Она была выдана замуж за палатина венгерского, который любил ее искренно. Император Франц оказывал ей также величайшее благорасположение, и это обстоятельство послужило первоначальным поводом к той ненависти, которую возымела к ней безгранично ревнивая императрица германская. К этому присоединилась еще другая, не менее важная причина. Красота, приветливое обхождение и благотворительность великой княгини очаровали венгерцев, в национальном одеянии которых она иногда являлась публично. Она покорила себе все сердца, и так как этот храбрый народ уже и без того нетерпеливо переносил господство Австрии, которая для Венгрии часто бывала не матерью, а мачехою, то в нем возникла и созрела мысль при содействии Павла совершенно отделиться от Австрии и возвести на венгерский престол великую княгиню Александру Павловну или, скорее, ее сына. Это было известно великой княгине, и она не без колебания изъявила на то свое согласие. Графиня Ливен также знала об этом предположении, но остерегалась преждевременно сообщить о нем императору, из опасения, чтобы он, по своему обыкновению, не воспламенился и не послал бы тотчас свои войска в Венгрию.

Там уже раздавались карточки, по которым соумышленники узнавали друг друга. На этих карточках представлена была в средине колыбель ожидаемого ребенка; гений отечества парил над нею; возле колыбели розовый куст, окруженный тернием, — намек на страдания великой княгини, — а на этом кусте несколько роз, из коих одна, великолепно распустившаяся, обозначала Александру Павловну; из другой же выходило коронованное дитя в пеленках, с надписью: «Dabimus coronam». Одну из этих карточек видели в Петербурге.

Венский двор узнал обо всем этом, и учреждено было за великою княгинею строгое наблюдение, сопровождаемое всевозможными огорчениями, которые, по приказанию германской императрицы, доходили до самых мелочных оскорблений. Говорят, что даже во время нездоровья великой княгини, несмотря на предписания доктора о соблюдении известной диеты, ей отпускали самую вредную пищу. Однажды ей захотелось иметь ухи, и она не могла ее получить. Священник ее должен был сам пойти на рынок и купить рыбу, которую принес под своею широкою рясою.

Всего знаменательнее было неотступное требование императрицы, чтобы супруга палатина переехала для своих родов в Вену. Тогда Александра Павловна стала опасаться за свою жизнь и написала графине Ливен трогательное письмо, в котором предсказывала, что если ее принудят разрешиться от бремени в Вене, то и она и ее ребенок сделаются жертвами этого распоряжения.

Можно себе вообразить, до какой степени это письмо встревожило графиню Ливен, которая поистине любила принцессу как дочь. В своем смятении она обратилась к графу Палену; он ей сказал, что ее обязанность представить это письмо императору. Она это исполнила. Павел рассердился и самым положительным образом объявил Палатину, что принцесса должна разрешиться от бремени там, где сама пожелает. Тут уж более не смели принудить ее к переезду в Вену, хотя перед тем грозили ей употреблением силы. Она родила в Офене, окруженная верными слугами, и все-таки умерла. На основании всего предшествовавшего возникли мрачные догадки. Графиня Ливен полагала, что при таких обстоятельствах смерть Александры Павловны могла быть и естественною; но многие, вспоминая раштадтское происшествие, утверждали, что императрица германская доказала, на что она была способна.

Императору Павлу ставили в упрек, что почти ко всем тем, которые некогда окружали его мать, он питал нерасположение, одинаково распространявшееся на виновных и невинных и нередко побуждавшее его обращаться не по-царски с вернейшими слугами государства. Упрек этот был справедлив.

Еще императрица Екатерина имела намерение воздвигнуть памятник фельдмаршалу Румянцеву. Она приказала написать к нему через сенат, чтобы он сам выбрал в Петербурге или Москве место, которое должно было быть украшено его статуею и наг котором в то же время должны были выстроить великолепный дворец для его семейства. Скромный старец отказался от этого и умер, довольствуясь внутренним сознанием, что заслужил предложенную ему почесть. Когда Павел вступил на престол, граф Безбородко в разговоре с сыном фельдмаршала, нынешним государственным канцлером графом Румянцевым, объяснил ему, что теперь не время для сооружения статуи, но что возможно будет выстроить для него и для его брата дворцы на счет казны. Благородный сын отклонил это предложение, не желая как бы продавать славу своего отца.

Тем не менее Безбородко, почитавший покойного фельдмаршала своим благодетелем, воспользовался благоприятным случаем, чтобы доложить государю о бывшем предположении, и государь несколько дней спустя обратился к графу Румянцеву со словами: «Я воздвигну памятник вашему отцу». Как известно, он сдержал свое обещание, но вместо статуи сооружен был на плац-параде ничтожный обелиск. При случае он также сказал графу Румянцеву, что и дворец будет выстроен; но впоследствии об этом не было и речи. Павел забыл, что громкое и торжественное признание государственных заслуг приносит еще более чести самому монарху, чем его подданному.

По-видимому, не столь основательно обвиняли Павла в том, что он неприлично обращался с духовенством. Если и справедливо, что он однажды сослал одно духовное лицо за то, что в проповеди, произнесенной им в придворной церкви, восхвалялось прежнее царствование с порицающими намеками на нынешнее, то подобное происшествие, часто повторявшееся в других государствах, было, конечно, заслуженным наказанием для дерзкого проповедника.

Но еще неосновательнее толкуют, осуждая награждение духовных лиц орденами. Высший глава их, по справедливости высокоуважаемый митрополит московский Платон, возвратил пожалованный ему орден под тем предлогом, что его обет, устав Русской Церкви и несколько других причин запрещали ему носить светский знак отличия. Он был немедленно вызван в Петербург, но еще на дороге получил в отмену прежнего приказания повеление отправиться на жительство в небольшой город близ Москвы. Прибыв сам в Москву на коронацию, император хотел было призвать другое духовное лицо для совершения этого торжественного обряда. Но ему это так серьезно отсоветовали во внимание к глубокому уважению, коим пользовался Платон в народе, что он нашелся вынужденным уступить. Достойный старец, без орденов, венчал своего императора на царство, и все превозносили эту твердость. Но были ли эта похвалы справедливы? Ордена суть не что иное, как признаки заслуг, оказанных отечеству. Разве духовное лицо не может их заслужить? И, если оно их заслужило, может ли оно из гордости, скрывающейся под смирением духовного звания, гнушаться тех отличий, которые жалует ему государь? Можно ли назвать светским то, что обозначает одну из прекраснейших, Богом предписанных, обязанностей? Рассудок благородного старца введен был в заблуждение предвзятыми понятиями; одна только необычайность случая поставила его в недоумение, потому что вообще он был муж по сердцу Божию. Когда он изредка приезжал из Троице-Сергиевой лавры в Москву, народ окружал его, как святыню. Однажды приехал он, чтобы отслужить обедню, и нашел церковь осажденною бесчисленною толпою, которую не пускала полиция. На вопрос его: почему? — ему отвечали, что церковь уже переполнена знатнейшими лицами города. Он рассердился и сказал весьма громко: «Я столько же пастырь бедных, как пастырь богатых». Народ обрадовался. Неудивительно, что после таких поступков народ был к нему привязан и высоко почитал его и что совет, данный государю беречь такого человека, был вполне разумен и правдив.

Но подобные советы ему редко давались. Обыкновенно всякий искал, как бы подладиться к его подозрительному нраву, как бы выставить чужую дерзость, чтобы придать более цены собственному подобострастию и выманить подарки от государевой известной щедрости.

Наконец утверждали, что, когда государь был в дурном расположении духа, не следовало ему попадаться на глаза под опасением за честь и свободу. Это была низкая клевета, как я в том убедился из неоднократного собственного опыта. Наблюдения мои внушили мне доверие к характеру государя, и я полагаю, что некоторая скромная смелость и прямой взгляд спокойной совести никогда не были ему неприятны. Только робость и застенчивость перед ним могли возбудить его подозрительность, и тогда, если к этой подозрительности присоединялось дурное расположение духа, он в состоянии был действовать опрометчиво. Поэтому я поставил себе за непременное правило никогда не избегать его присутствия, и когда я с ним встречался, непринужденно останавливался и скромно, но прямо смотрел ему в глаза. Не раз случалось со мною, когда я находился в одной из его комнат, что лакеи вбегали впопыхах и кричали как мне, так и другим, что император идет и что мы должны поскорее удалиться. Обыкновенно исчезала большая часть присутствовавших, часто даже все; я один всегда оставался. Государь, проходя мимо меня, иногда просто кивал мне головою, но чаще всего обращался ко мне с несколькими милостивыми словами.

Я именно помню, что в одно утро со мною был подобный случай и что обер-гофмаршал сказал мне йотом: «Вы можете похвалиться своим счастием: государь был сегодня в самом дурном расположении духа». Я улыбнулся, потому что убежден, что это счастие выпало бы на долю каждого, у кого сияла бы в глазах чистая совесть. Но из тех, которые обыкновенно приближались к нему, редкий человек мог скрыть свое коварство: к ногам его повергалась одна лишь корыстолюбивая, всегда косо смотрящая подлость; все это притворство не могло, конечно, не казаться противным этому прямодушному человеку, и невольно вспыхивало его негодование. Самую тягостную обязанность для государя составляет изучение людей, потому что оно приводит к презрению человечества.

Что Павел приказывал со строгостью, то исполнялось его недостойными слугами с жестокостию. Страшно сказать, но достоверно; жестокость обращена была в средство лести. Его сердце о том ничего не знало. Он требовал только точного исполнения во всем, что ему казалось справедливым, и каждый спешил повиноваться. Но этого недостаточно было для вероломных слуг. Им нужно было, чтобы государь чувствовал необходимость держать их при себе и чтобы он чувствовал ее все более и более. С этой целью они старательно поддерживали его подозрительность и пользовались всяким случаем, чтобы подливать масла в огонь. Неумолкаемое поддакивание вошло в обычай, окончательно извратило нрав государя и с каждым днем делалось ему необходимее.

Не по недостатку рассудка Павел подпал под влияние льстецов, а вследствие их адского искусства не давать уснуть его подозрительности и представлять как преступление всякое правдивое противоречие. Последствием этого было то, что все честные люди замолкали даже в тех случаях, когда по долгу совести им надлежало говорить.

Известно, с каким пристрастием Павел смотрел на Михайловский замок, воздвигнутый им как бы по волшебному мановению. Очевидно, пристрастие это происходило не оттого, что какое-то привидение указало построить этот дворец, — об этой сказке он, может быть, и не знал, а если знал, то допустил ее для того только, чтобы в глазах народа оправдать затраченные на эту постройку деньги и человеческие силы. Его предпочтение к ней главным образом происходило от чистого источника, из кроткого человеческого чувства, которое за несколько дней до своей смерти он почти пророчески выразил г-же Протасовой в следующих словах: «На этом месте я родился, здесь хочу и умереть». Однако должно сознаться, что поспешность, с которою окончена была эта постройка, угрожала опасностью для здоровья всех обитателей нового дворца. Даже спальня великой княгини Елизаветы была так сыра, что, как я своими глазами видел, невозможно было различить уничтожавшуюся живопись над дверями (dessus de portes). Вследствие сего великая княгиня занемогла опасною горловою болезнью; но она не смела жаловаться, из опасения, что государь примет малейшую жалобу за порицание его распоряжений. Ее доктор, статский советник Гриве, объявил ей однажды, что в случае усиления болезни он будет вынужден предупредить государя о причине оной; великая княгиня согласилась, хотя и неохотно, и весьма обрадовалась, когда улучшение в ее здоровье сделало этот смелый шаг бесполезным.

Ропот на слабость, коей опасные последствия угрожали даже царскому семейству, был, без сомнения, справедлив. Зато возмутительно было слышать насмешки над другою слабостью государя, которая никому не делала вреда, а именно над страстью его к публичным торжествам. Между прочим, позволяли себе распускать злостный слух, будто во время тяжкой болезни одного из детей императора, когда уже всякая надежда почти исчезла, он тотчас нашел себе утешение в том, что придумал церемониал для погребения ребенка.

Вообще язвительные насмешки над государем сделались как бы ежедневным занятием петербургского общества. Екатерина начала строить Исаакиевский собор из мрамора; Павел приказал докончить его просто из кирпича; эта небогатая отделка дала повод к следующему двустишию, которое нашли прибитым к церкви:

Се памятник двух царств, обоим им приличный:

Низ мраморный, а верх кирпичный.

Сочинили карикатуру, на которой император был представлен в полной форме, в мундире, усеянном вензелями Фридриха II, только на голове написано было: Павел I.

Самая смерть его, как ни ужасна она была, не прекратила этих шуток. Выдумали, будто в предсмертные минуты он умолял, по крайней мере, об отсрочке, чтобы изложить на бумаге весь церемониал своего торжественного погребения.

Таково было раздражение высших классов общества против государя, который имел одно только желание делать добро и поступать справедливо. Когда его ослепляли подозрительность и заносчивость, льстецы и искатели счастья, которые его окружали, спешили еще более затемнять его рассудок, дабы ловить рыбу в мутной воде. Но в следующие затем минуты, как только государь снова приходил в себя, никто не мог быть уверен, что удастся продолжить обман, и потому все желали перемены: одни, чтобы сохранить добытое всевозможными происками, другие, чтобы получить от нового государя знаки его милости, а третьи — чтобы сыграть какую-нибудь роль.

Давно уже яд начал распространяться в обществе. Сперва испытывали друг друга намеками; потом обменивались желаниями; наконец, открывались в преступных надеждах. Несколько способов извести императора были предпринимаемы. Самым верным казалось фанатизировать нескольких отчаянных сорванцов. Было до тридцати людей, коим поочередно предлагали пресечь жизнь государя ядом или кинжалом. Большая часть из них содрогалась перед мыслью совершить такое преступление, однако они обещали молчать. Другие же, в небольшом числе, принимали на себя выполнение этого замысла, но в решительную минуту теряли мужество.

Подозревал ли сам император то, что замышляли против него? Не дошло ли до него какое-нибудь предостережение? Достоверно только то, что за несколько дней перед своей кончиной он приказал, чтобы кушанья его готовились не иначе как шведскою кухаркою, которая помещена была в небольшой комнате возле собственных его покоев.

Но отравление не было единственною опасностью, которая ему угрожала. На каждом вахтпараде, на каждом пожаре (например, в доме Кутузова), на каждом маскараде за ним следили убийцы. Однажды, в маскараде в Эрмитаже, один из них, вооруженный кинжалом, стоял у дверей, чрез которые несколько ступенек вели в залу, и ждал государя с твердою решимостью его убить. Государь появился. Убийца пробрался к нему, но вдруг потерял присутствие духа, скрылся среди толпы и бежал домой, как будто преследуемый фуриями.

Эти отдельные попытки были, однако, как бы тело без души до тех пор, пока душою их не сделался граф Пален. С ним во главе революция была легка; без него почти невозможна. Как санкт-петербургский военный губернатор, он имел под своим начальством все войска и всю полицию; как министр иностранных дел, он заведовал также почтовою частью со всеми ее тайнами. Все повеления государя проходили через его руки и им объявлялись. Павел, обыкновенно столь недоверчивый, предался ему совершенно; он был всемогущ. И этот-то человек, которому новое царствование могло скорее предвещать падение, чем новое возвышение, сам разрушил источник своего величия! Чего же ему недоставало? Недоставало ему безопасности, одной безопасности, без которой, хотя и осыпанный всеми милостями и всеми дарами счастья, он уподоблялся Дамоклу, над головою которого постоянно висел меч на волоске?

Он уже неоднократно испытывал, как мало мог рассчитывать на продолжение своего счастья. Весьма часто ему едва удавалось удержаться на той высоте, с которой его хотели свергнуть. Самый блестящий день не представлял ему ручательства в спокойной ночи, ибо завистники его всегда бодрствовали и не пропускали ни одного случая, чтобы сделать его подозрительным в глазах государя. От него самого я слышал, что даже то невинное письмо, в котором я умолял его о спасении, когда меня повлекли в Сибирь, чуть не сделалось причиною его погибели. Император сам передал ему это письмо с колким замечанием, что, по-видимому, думают, что его сиятельству все возможно. С большим трудом успел он объяснить, что утопающий хватается даже за соломинку и что, следовательно, в этой просьбе я только взывал к его счастью или к монаршей милости.

Другое, собственно, неважное происшествие навлекло ему самые горькие оскорбления. Один гвардейский офицер Рибопьер, неизвестно почему подвергся неудовольствию императора. То обстоятельство, что он хорошо вальсировал и что княгиня Гагарина охотно с ним танцевала, нисколько не было настоящею причиною этой немилости и придумано было злобою против государя. Чтобы удалить его из Петербурга без вреда для его службы, его отправили в Вену. Там, если не ошибаюсь, он дрался на дуэли с Четвертинским. Так как оба великих князя не желали, чтобы этот случай дошел до государя, то граф Пален скрыл полученное им донесение. Но тогдашний генерал-прокурор Обольянинов узнал о нем, с злорадством отправился к императору, доложил о случившемся и коварно прибавил: «Ваше величество из этого видите, как дерзают с вами поступать. Если о таких вещах не докладывают, то могут умолчать и о важнейших». Павел рассердился и не только дал почувствовать графу Палену свое неудовольствие, но даже оскорбил его, в том, что было ему всего дороже: когда супруга графа, первая статс-дама, приехала ко двору, ей только тут объявлено было, что она должна вернуться домой и более не являться.

Может быть, граф Пален никогда не забывал и другого тяжкого оскорбления, которое он испытал еще в бытность свою губернатором в Риге. Когда по смерти Екатерины князь Зубов проезжал через этот город, граф принял его с некоторыми почестями как прежнего своего покровителя и благодетеля. Император, сославший князя Зубова в его деревни, увидел в этих почестях как бы насмешку над собой и в громовом указе запятнал графа упреком во «враждебной подлости».

Такие обиды оставляют глубокие следы в душе благородного человека, каковым был граф Пален. Любимому государю он, несомненно, был бы верным слугою. Несомненно также, что он охотно сошел бы со сцены без кровавой катастрофы и предался бы тихому наслаждению приобретенными богатствами, если бы он мог ожидать от возбужденного в Павле неудовольствия или от неутомимого преследования своих завистников, что его оставят в покое. Но ему казалось невозможным избегнуть участи какого-нибудь Миниха, и по необходимости он решился на кровавую оборону.

Прежде всего он исходатайствовал братьям Зубовым, которые все были смертельными врагами императора, дозволение возвратиться в столицу. Нелегко было получить это дозволение. Нужно было склонить на свою сторону Кутайсова, и этого достигли, уверив его, будто князь Зубов хочет жениться на его дочери. Первою посредницею в этом деле была госпожа Шевалье, которая подкуплена была за большие деньги. Между нею и госпожою Жеребцовою начаты были переговоры у генеральши Кутузовой, вскоре она до того успела в своем предприятии, что граф Кутайсов стал с жаром желать предложенного брака и что для этой цели его сестра, госпожа Закревская, должна была съездить в Берлин. Зубовы были возвращены, и князю вверен был кадетский корпус, где он начал жить, по-видимому, весьма тихо и уединенно, избегая всякой пышности и посылая за своим кушаньем в трактир.

Между тем он и братья его мало-помалу вызвали в Петербург всех своих приверженцев; их могло быть числом более тысячи. Втайне набраны были заговорщики, из коих некоторые были даже в Москве между знатнейшими лицами. В Петербурге число лиц, посвященных в заговор, доходило до шестидесяти. Главнейшие из них были: граф Пален, князь Зубов и его братья, Валериан Зубов и гусарский генерал Николай Зубов, человек грубый, генералы Беннигсен, Талызин, Уваров, Вильде, дядя Зубова Козицкий, адъютанты государя князь Долгоруков и Аргамаков, различные гвардейские офицеры, между прочим, грузинский князь Яшвиль и Мансуров, оба незадолго перед тем выключенные из службы, и несколько офицеров Измайловского полка, которые за проступки по службе были посажены в крепость и по заступничеству графа Палена выпущены на свободу нарочно для поступления в число заговорщиков.

Может показаться удивительным, что, несмотря на множество заговорщиков, тайна их не была открыта. По всей вероятности, те, которые из раскаяния или страха могли бы ее открыть, удержаны были уверенностью, что даже доносчик не избежал бы мести Павла.

Сперва предполагали привести замысел в исполнение после Пасхи; потом назначили 15 марта, так как в этот день вступал в караул полк, на который имели основание положиться. Но узнали, что государь, не считая себя более безопасным в руках графа Палена, решился от него избавиться. Клевета присовокупляет, что в то же время он хотел посадить в крепость обоих великих князей или даже их казнить, находя оправдание такому поступку в примере Петра Великого. В таком случае Павел совершил бы ничем не извиняемое преступление, потому что сыновья его ничего не знали о том, что происходило, и когда у Александра Павловича решались спросить с осторожностью его мнение относительно перемены правления, он принимал всякий намек на это с ужасом и негодованием.

Император, никому ничего не говоря, вызвал в Петербург барона Аракчеева, с тем чтобы немедленно по его прибытии назначить его военным губернатором. При содействии его, как заклятого врага графа Палена, этот последний должен был быть уничтожен. Предположение же, будто Павел хотел также снова сослать Зубовых, ничем не подтверждается и выдумано было для того только, чтобы прикрасить их неблагодарность. Дальше я приведу неопровержимые доказательства тому, что государь нисколько не подозревал существования заговора. Он только сожалел, что предоставил графу Палену слишком много власти, ибо ясно видел, что в руках одного этого человека сосредоточены были все средства и что единственно от его воли зависело употребить их во зло. Не подлежит сомнению, что к этому клонился разговор императора с графом в субботу, которая предшествовала перевороту. Император спросил у графа, был ли он в Петербурге, когда Петр III лишился престола и жизни. «Да», — отвечал граф без смущения. Тогда Павел хотел еще узнать, может ли повториться подобное происшествие. «Упаси Боже! — отвечал граф. — Это невозможно. В то время войска были так разбросаны, учреждения так дурны». И засим он начал объяснять, почему нет более причин опасаться чего-либо подобного.

Тем не менее государь остался при своем намерении и до такой степени скрывал его от всех, что даже его любимец Кутайсов ничего о том не знал. Государь только повторял ему часто следующие слова: «Подожди еще пять дней, и ты увидишь великие дела». Это рассказывал потом, под первым впечатлением страха, сам Кутайсов одному из своих друзей (Ланскому), к которому он прибежал спасаться, и прибавлял: «Теперь только могу я объяснить себе его слова».

На последнем собрании при дворе государь почти исключительно и весьма ласково разговаривал с князем Зубовым. Это было объяснено желанием государя привлечь его к себе, но достоверно, что он его не опасался.

Поспешный вызов барона Аракчеева не остался тайною для графа Палена, который увидел необходимость предупредить его прибытие, и потому решено было ускорить несколькими днями исполнение замысла.

Полицеймейстер Кашинцев едва не открыл заговора вовремя. В одном из первых оружейных магазинов Петербурга куплено было офицерами в один день девять пар пистолетов. Это обратило на себя внимание хозяина магазина; он дал знать полицеймейстеру, который поставил в магазине переодетого полицейского чиновника, чтобы арестовать первого, кто бы еще пришел покупать пистолеты. Случилось, однако, что никто более не приходил.

В последний день своей жизни император был весел и здоров. Около полудня 11 марта я сам еще встретил его, в сопровождении графа Строганова, на парадной лестнице Михайловского замка у статуи Клеопатры. Он несколько минут ласково разговаривал со мною. За несколько дней перед тем с ним случился судорожный припадок, который несколько скривил ему рот. Он сам подшутил над этим.

Вечером с лейб-медиком Гриве он также был очень ласков и разговорчив; радовался, что ему более не надо принимать лекарства, и спрашивал, чем страдает граф Ливен, который с некоторого времени был болен. Гриве доложил о его болезни; государь, который в ней несколько сомневался, весьма пристально смотрел на доктора во время этого доклада и отвернулся от него с некоторым неудовольствием.

Как мало Павел подозревал в этот вечер какую-либо опасность, видно также из следующего. Знаменитый декоратор Гонзага в одном из последних балетов, представленных в Эрмитаже, поставил превосходную архитектурную декорацию, которая так понравилась государю, что ему пришла мысль выполнить ее во всей точности из камня в Летнем саду. Я находился у обер-гофмаршала в то самое время, когда его позвали к государю для получения приказаний по этому предмету. Несколько архитекторов были немедленно потребованы, и с крайнею поспешностью они составили проект, исполнение которого должно было обойтись в восемьдесят тысяч рублей. Павел его утвердил, и эта издержка была последним проявлением его расточительности.

Вечером он ужинал с аппетитом. После стола он почувствовал легкое нездоровье, которое, однако, не помешало ему написать две записки к князю Зубову в кадетский корпус с приказанием еще в тот же вечер представить ему оттуда новых пажей. Это было исполнено, и он пошел спать.

Генерал Клингер, известный писатель, был в то время директором кадетского корпуса. Князь Зубов просидел у него весь вечер, по-видимому, весьма спокойно и болтал обо всем с полною непринужденностью. В 10 часов принесли первую записку от государя. «Скорей! Скорей!» — сказал Зубов, улыбаясь, и отправил пажей, поручив в своем ответе государю генерала Клингера его благосклонности. В 11 часов принесена была вторая записка, написанная в самых милостивых выражениях: государь с благосклонностью упоминал в ней о Клингере и спрашивал, что делает Дибич в кадетском корпусе. «Ничего хорошего и ничего дурного, — отвечал Зубов. — Для хорошего ему недостает знания русского языка, а для дурного — власти».

Поговорив несколько времени об этой переписке, Зубов удалился в 12 часов.

Не менее спокойным казался граф Пален. Камергер Толстой, который заезжал к нему в 8 часов, нашел его ходившим по комнате взад и вперед и посвистывавшим. Сорок заговорщиков ужинали в этот вечер у генерала Талызина. После 11 часов граф Пален сел в извозчичьи сани в сопровождении двух полицейских чиновников, итальянского авантюриста Морелли и некоего Тирана, молодого человека, жившего без дела, некогда бывшего офицером в войсках принца Конде и вышедшего в отставку, потому что должен был быть переведен в один из сибирских гарнизонов. После революции его имя дало повод к шутке более остроумной, чем справедливой, будто в России отныне остался один только тиран.

Князь Зубов уже ожидал графа в условленном месте. Гвардейские полки были собраны; шефы и большинство офицеров были расположены в пользу заговора; из нижних же чинов ни один не знал о предприятии, которому должен был содействовать. Поэтому офицеры получили наставление во время марша к Михайловскому замку смешаться с солдатами и их подготовить. Я слышал от одного офицера, что настроение его людей не было самое удовлетворительное. Они шли безмолвно; он говорил им много и долго; никто не отвечал. Это мрачное молчание начало его беспокоить. Он наконец спросил: «Слышите?» Старый гренадер сухо ответил: «Слышу», — но никто другой не подал знака одобрения.

Другие отряды требовали, чтобы граф Пален стал во главе их. Когда им сказали, что они найдут его на площади перед дворцом, они ответили: «Извольте» — и двинулись вперед. Казармы гвардейского полка великого князя Александра Павловича были самые отдаленные; тем не менее он прибыл первым на площадь, а полк императора — последним, хотя его казармы были ближе всех, на Миллионной. Третий батальон (полка) великого князя был в карауле во дворце, как я это слышал от самого командовавшего караулом офицера; поэтому великий князь и воскликнул потом с горестью: «Все взвалят на меня!» Батальон Милорадовича, который граф Пален хотел главным образом употребить в дело, пришел слишком поздно, потому будто, что ему далеко было идти и что часы шли различно. Собственно говоря, Пален мог рассчитывать только на двести человек из батальона Талызина, и с ними-то он исполнил переворот. Их усердие, как говорят, зашло так далеко, что они хотели стрелять в окна государя.

Кроме обыкновенного караула, во дворце стояло еще во всякое время, в особой зале, до тридцати человек из полка императора. На них полагался наиболее Павел, но и они или были завлечены, или потеряли голову. Несколько человек были поспешно сняты; при словах: «Рунд кругом» — старый часовой сходил без всяких формальностей, а новый вступал на его место. Пароль в этот вечер был — «граф Пален».

Когда все заговорщики собрались на площади, они еще начали между собою рассуждать, следует ли убить императора или только принудить его к подписанию акта отречения от престола. «Что тут толковать! — вскричал граф Пален. — Чтобы сварить яичницу, нужно сперва разбить яйца!» Как ни сурово звучали эти слова, как ни бесчувственна была подобная острота в эту минуту, но Пален был прав в том отношении, что необходимо было или совершенно покончить это дело, или совершенно от него отказаться, ибо, если бы государь был только арестован, неминуемо вспыхнула бы кровопролитная междоусобная война.

Может статься, что это последнее совещание заговорщиков происходило еще раньше, потому что, по рассказу генерала Беннигсена, они условились с графом, что он будет их ожидать у малых ворот, под которыми была лестница, приводившая к комнатам императора. Они его там не нашли, потому что он был занят войсками. Это породило недоверие к нему; но уж нечего было мешкать. Флигель-адъютант Аргамаков вызвался их провести. Этот грубый человек, Яшвиль и Николай Зубов были очень пьяны. Они взошли по маленькой лестнице, перед которой стоял один только часовой, не оказавший никакого сопротивления.

Замечательно, что, пока шли по этой лестнице, из сорока, по-видимому, решительных людей более тридцати пали духом и один за другим оставались позади, так что вначале не более восьми человек дошли до запертой двери у первой передней; остальные с робостью и мало-помалу присоединились к ним впоследствии. Сам князь Зубов сильно дрожал. Генерал Беннигсен должен был ему напомнить, что теперь уже не время дрожать.

В передней спали два хорошо вооруженных камер-гусара. Заговорщики постучали в дверь. На вопрос: «Что такое?» — флигель-адъютант отвечал: «Пожар!» А так как о подобных случаях он обязан был докладывать государю даже ночью, то гусары, хорошо знавшие его голос, не задумались отворить дверь. Когда же они увидели, что проникает целая толпа, они схватились за свои сабли и хотели защищаться. Один из них был поражен сабельным ударом, нанесенным ему Яшвилем, и упал наземь; другой с обнаженною саблею побежал в соседнюю переднюю, где спало несколько фельдъегерей, и стал кричать: «Бунт!»

Заговорщики тем временем подошли к спальне императора. Это была большая комната, имевшая один только вход и выход; другая дверь, которая вела в парадные комнаты императрицы и через которую, по мнению многих, он мог бы спастись, была, как я сам в том убедился за несколько дней до происшествия, крепко заперта, потому что оставалась без употребления. Дверь, через которую входили в комнату Павла, была двойная; внутри ее направо и» налево сделаны были другие маленькие двери, за которыми были: с правой стороны небольшое пространство без выхода, в которое ставились знамена или, как некоторые уверяют, шпаги арестованных офицеров; а с левой стороны — потаенная лестница, по которой можно было сойти в комнаты княгини Гагариной и оттуда пройти в церковь. Если бы Павел вышел через эту дверь или еще имел бы возможность через нее выйти, то, разумеется, можно полагать, что он спасся бы.

Но для того чтобы оставить потаенную лестницу в своем распоряжении, ему надлежало не отворять внешней двери. Между тем шум в передней уже разбудил его; несколько раз он спрашивал: кто там? Наконец вскочил с постели и, услышав голос своего адъютанта, сам отворил дверь своим убийцам.

При виде вторгавшейся толпы он побледнел; черты лица его судорожно скривились. Он что-то пробормотал. Князь Зубов выступил вперед…

Конечно, никого бы не удивило, если бы в эту минуту, как многие уверяли, государь поражен был апоплексическим ударом. И действительно, он едва мог владеть языком, однако собрался с духом и весьма внятно сказал: «Non, non! je ne souscrirai point!» Он был без оружия; шпага его лежала на табурете у постели. Ему легко было ее достать, но к чему послужила бы защита пред этою толпою? Потаенная лестница скорее могла бы спасти его, но он вспомнил о ней слишком поздно. Напрасно пытался он внушить страх заговорщикам, с тем чтобы потом скрыться от них через маленькую лестницу. Николай Зубов схватил его и сильно толкнул, сказавши другим: «Pourquoi vous amusez-vous a parler a cet effrene». Аргамаков, с другой стороны, ударил его в висок рукояткой пистолета. Несчастный пошатнулся и упал. Беннигсен рассказывал, что, пока это происходило, он, Беннигсен, отвернулся, чтобы прислушаться к шуму, доходившему из передней.

В падении своем Павел хотел было удержаться за решетку, которая украшала стоявший вблизи письменный стал и выточена была из слоновой кости самою императрицею. К решетке приделаны были маленькие вазы (тоже из слоновой кости). Некоторые из них отломились, и я на другой день с прискорбием видел их обломки.

Тут все ринулись на него. Яшвиль и Мансуров накинули ему на шею шарф и начали его душить. Весьма естественным движением Павел тотчас засунул руку между шеей и шарфом; он держал ее так крепко, что нельзя было ее оторвать. Тогда какой-то изверг взял его за самые чувствительные части тела и стиснул их. Боль заставила его отвести туда руку, и шарф был затянут. Вслед за сим вошел граф Пален. Многие утверждали, что он подслушивал у дверей.

Впоследствии распускали множество басен. Уверяли, будто Павел на коленях умолял сохранить ему жизнь и получил от Зубова в ответ: «В продолжение четырех лет ты никому не оказывал милосердия; теперь и ты не ожидай себе пощады»; будто он клялся осчастливить народ, простить заговорщиков, царствовать с кротостью и т. п. Достоверно, однако, что до последнего издыхания он сохранил все свое достоинство. Одною из самых ужасных для него минут была, без сомнения, та, в которую он услышал, как на дворе солдаты слишком рано закричали: «Ура!» — и в комнату стремглав вбежал один из заговорщиков.

Самая смерть не примирила с ним этих грубых извергов. Многие офицеры бросались, чтобы нанести его трупу какое-нибудь оскорбление, пока наконец князь Зубов не сказал им с негодованием: «Господа, мы пришли сюда, чтобы избавить отечество, а не для того, чтобы дать волю столь низкой мести».

Относительно того, как долго продолжались мучения императора, показания разноречивы: кто говорит — час, а кто — полчаса; другие утверждают даже, что все было делом одной минуты.

Какое страшное спокойствие между тем царствовало во всем дворце, видно из следующего обстоятельства. Один молодой офицер, князь Вяземский, был послан графом Паленом, чтобы остановить какой-то батальон, который пошел слишком далеко. По возвращении своем он более не нашел заговорщиков; они уже вошли во внутренние покои. Он хотел пойти за ними через главный вход дворца, заблудился и попал в первую залу нижнего этажа, где стояли на карауле гренадеры. Все спали. Один только офицер проснулся и спросил: что ему нужно? «Я ищу графа Палена», — со страхом сказал Вяземский. «Он здесь не проходил», — отвечал офицер и беспрепятственно пропустил его. Вяземский взошел по парадной лестнице и снова наткнулся на двух часовых, которые при виде его задрожали без всякой причины. Он тоже задрожал, повторил свой вопрос, получил тот же ответ и также тут не был задержан. Проникая дальше, он встретил двух истопников, которые бежали в испуге и хотели шуметь; увидев его, они еще более испугались и повернули назад. Наконец он отыскал заговорщиков; тогда только он ободрился, потому что при совершении подобных злодейств люди бывают храбры только толпою, а в отдельности каждый из них трепещет.

В то время как все решалось внутри дворца, граф Пален делал в городе необходимые распоряжения. Заставы были заперты. Комендант Михайловского замка Котлубицкий, обер-гофмаршал Нарышкин, генерал-прокурор и некоторые другие были арестованы. Потом граф обратился к войскам, объявил им о происходившем и закричал «ура!» новому императору. Он ожидал, что вся толпа, по обыкновению, ответит ему тем же криком, но обманулся: мертвое молчание не было нарушено; один только молодой унтер-офицер из дворян отозвался своим одиноким, внятным голосом. Граф не потерял присутствия духа: хорошо зная, как нужно обходиться с русскими солдатами, он начал их всячески ругать, и громкое «ура!» огласило воздух.

Тогда он отправился за новым императором. При входе его в переднюю Александр, уже одетый, вышел к нему навстречу из своей спальни: он был очень бледен и дрожал. Подробности эти передавала прислуга, которая спала в передней и только в эту минуту проснулась. Отсюда выводили заключение, что великий князь знал обо всем. Казалось, иначе и не могло быть, ибо, если бы великий князь был в неведении о том, что делалось, как же случилось, что он был совершенно одет, без того, чтобы его разбудили?

За разъяснением этого важного обстоятельства я обратился к самому графу Палену и получил от него следующий удовлетворительный ответ.

Когда заговорщики уже пошли к Павлу, граф Пален рассудил, что в подобных случаях всякая минута дорога и что необходимо было нового императора показать войскам немедленно по окончании предприятия. Знакомый со всеми входами и выходами дворца, он отправился к камер-фрау великой княгини, которые спали позади спальни великого князя, разбудил их и приказал им разбудить также великого князя и его супругу, но сказать им только, что происходит что-то важное и что они должны скорее встать и одеться. Так и было сделано. Этим объясняется, почему Александр мог выйти одетый в переднюю, когда граф вошел в нее через обыкновенную дверь, и почему, с другой стороны, прислуга должна была предполагать, что он вовсе не ложился спать.

Александру предстояло ужасное мгновение. Граф поспешно повел его к войскам и воскликнул; «Ребята, государь скончался; вот ваш новый император!» Тут только Александр узнал о смерти отца своего — он едва не упал в обморок, и его должны были поддержать. С трудом возвратился он в свои комнаты. «Тогда только, — рассказывал он сам своей сестре, — пришел я снова в себя!»

Достоверные люди утверждают, что еще раньше, после неоднократных тщетных попыток получить его согласие на переворот, граф Пален, со всем авторитетом твердого и опытного человека, принялся его убеждать и наконец объявил ему, что, без сомнения, его воля — согласиться или нет, но что дела не могут долее оставаться в таком положении, на что Александр в отчаянии будто бы отвечал: «Пощадите только его жизнь».

Все свидетельства положительно сходятся в том, что он ничего не знал об исполнении заговора и не желал смерти своего отца.

Граф Пален, который во все это время вполне сохранил свое присутствие духа, не забыл также немедленно поставить обо всем в известность обер-гофмейстерину графиню Ливен, прося ее разбудить императрицу, сообщить ей о происшедшем и утешить ее Графиня жила в верхнем этаже у молодых великих княжон. Она тотчас оделась и хотела сойти вниз, но на всех лестницах нашла часовых, которые не хотели ее пропустить. «Ребята, — сказала она, — я графиня Ливен; я восемнадцать лет служила императрице Екатерине; пропустите меня для исполнения моей обязанности». При этих словах солдаты с почтением отняли свои ружья.

Она подошла к постели императрицы, которая в испуге приподнялась: «Чего хотите вы в такое необычайное время? Вы, верно, пришли с каким-нибудь неприятным известием?» — «Разумеется». — «Не заболел ли кто из моих детей?» — «Хуже». — «Не болен ли мой муж?» — «Очень болен». — «Он, верно, умер?» — «Да!»

Императрица вскочила с постели и хотела бежать к своему супругу; часовые не пропустили ее. Она умоляла их в самых трогательных выражениях; все было напрасно. Наконец, рыдая, она бросилась на землю и в отчаянии вскричала: «Я жена вашего государя; пропустите меня! Я должна пойти к нему! Дайте мне исполнить мой долг!» Солдаты стали перед нею на колени и говорили: «Матушка, мы тебя любим; ни тебе, ни твоим детям мы не сделаем вреда, но не смеем тебя пропустить».

Тут подошел Беннигсен. Он почтительно поднял императрицу и сказал ей, что если она непременно желает пройти к государю, то, по крайней мере, не должна разговаривать с солдатами. Она все еще не знала, что именно случилось, так как графиня умолчала ей о самом ужасном. Выражения Беннигсена поразили ее; свет блеснул в ее уме.

Вскоре пришли к ней с ласковым поручением от Александра, но оно не успокоило ее. Эта благородная женщина выказала в этом тяжелом испытании все свое сердце. Она удалила от себя графиню Ливен под предлогом, что присутствие графини необходимо при детях, и снова пошла к комнатам императора в надежде проникнуть туда через другой ход. Но, не будучи хорошо знакома с лабиринтом Михайловского замка, она заблудилась и попала в один из дворов. За нею следовала одна из ее камер-фрау, которая машинально захватила с собою графин воды и стакан. На дворе императрице сделалось дурно. Камер-фрау предложила ей выпить воды и налила стакан. Императрица взяла его, как вдруг часовой, стоявший весьма спокойно в отдалении, закричал: «Стой! Кто это с тобою, матушка?» Камер-фрау испугалась и сказала: «Это императрица». — «Знаю, — отвечал солдат. — Выпей ты сперва этой воды». Она выпила. Это успокоило часового, потому что он думал, что хотели отравить императрицу. «Хорошо, хорошо, — сказал он, — теперь можешь наливать». Отрадная черта преданности среди страшной картины этой ночи, исполненной вероломства!

Обыкновенно императрица никогда не ложилась спать прежде 12 часов; в этот же вечер она случайно легла раньше. Несмотря на близость ее комнат от покоев государя, она ничего не слыхала и в горести своей делала себе самые горькие упреки.

Всего более заговорщики опасались преданности графа Кутайсова. Он имел обыкновение возвращаться от госпожи Шевалье в 11 часов вечера. Решили его в это время поймать и отвезти к графу Палену, где его должны были задержать до окончания переворота. Но случилось, что в этот вечер он вернулся домой в половине одиннадцатого, и, таким образом, ему удалось ускользнуть от заговорщиков. Переодетый в крестьянское платье, он побежал через Летний сад. За ним погнались; говорят даже, что по нем стреляли. Он спешил на Литейную к какому-то господину Ланскому; дорогою он потерял башмак, упал и вывихнул себе руку. Но на другой же день он переехал в свой собственный дом напротив Адмиралтейства, притворился больным, а может быть, и действительно заболел. К вечеру он послал просить графа Палена дать ему караул, потому что опасался от черни каких-нибудь оскорблений; к нему послали караул и просили быть совершенно покойным. И точно он, по-видимому, вскоре успокоился, потому что, когда 14 числа дочь его родила, он весело вошел в комнату родильницы, казался весьма довольным и обнял акушера.

Рассказывали, что от него одного зависело предотвратить революцию: что к вечеру ему принесли записку, открывавшую весь заговор, что, по возвращении домой, он нашел ее на столе, но не распечатал и лег спать. Долго не удавалось мне разъяснить это важное обстоятельство, наконец мне представился к тому самый удобный случай. Я встретился с графом Кутайсовым в Кенигсберге. Он уже не был прежним надменным, неприступным любимцем. В Петербурге хотя и случалось ему мимоходом сказать мне несколько любезных слов, но никогда не пришло бы мне в голову вступить с ним в откровенный разговор. Здесь он принял меня чуть не с сердечною радостью, потому что видел во мне верного слугу своего обожаемого государя и потому что я доставлял ему редкий случай вдоволь наговориться о его благодетеле.

Когда я спросил его, действительно ли в этот злосчастный вечер он получил какую-то таинственную записку и оставил ее нераспечатанною, он улыбнулся и покачал головою. «Это отчасти справедливо, — сказал он, — но записка эта не имела никакого значения. Уже давно граф Ливен, по болезни, желал места посланника, и я обещал ему это выхлопотать у государя. В этот день оно мне удалось. После обеда я о том в нескольких строках известил графа и поехал со двора. Когда я вечером возвратился домой, на моем столе лежала записка. Я спросил своего камердинера: от кого? Получив в ответ, что то было благодарственное письмо от графа Ливена, я оставил его нераспечатанным. Ночью все мои бумаги, в том числе и эта записка, были взяты; я их получил обратно на следующий день, а с ними и эту нераспечатанную записку, которая действительно ничего другого не содержала, как вежливое изъявление благодарности».

Как часто вкрадываются в историю ошибки потому только, что подобные мелкие обстоятельства остаются неразъясненными!

Граф также совершенно опроверг вообще довольно распространенное предположение, будто император Павел подозревал существование заговора и вследствие сего вызвал барона Аракчеева. «Если бы мы имели хотя малейшее подозрение, — сказал он, — стоило бы нам только дунуть, чтобы разрушить всякие замыслы». И при этих словах он дунул на раскрытую свою ладонь.

Госпожа Шевалье была тогда с ним в Кенигсберге. Она была крайне смущена последними своими похождениями. В роковую ночь ее тоже арестовали на несколько часов. Когда в ее дом пришел офицер с караулом, ее сметливая горничная не хотела впустить его в спальню, но он без церемонии оттолкнул ее и подошел к постели. Красавица сильно испугалась такого неожиданного посещения и закричала: «Мой муж в Париже!» — «Не вашего мужа, — отвечал офицер, — мы ищем в вашей постели, а графа Кутайсова».

Говорят, что нашли у нее бланки с подписью государя, что рылись в ее брильянтах и что отняли у нее перстень с вензелями Павла. Этому последнему обстоятельству, кажется, противоречит великодушное с нею обращение нового императора; ибо, когда через несколько дней по смерти Павла она просила паспорта для выезда за границу, Александр приказал ответить ей, что он крайне сожалеет, что здоровье ее требует перемены воздуха и что ему всегда будет приятно, если она вернется и снова пожелает быть украшением французской сцены. Можно предполагать, что настоящею целью незваного посещения ее дома было не столько желание найти графа Кутайсова — так как даже не разбудили ее брата, который спал недалеко от ее спальни и у которого он весьма легко мог быть спрятан, — сколько познакомиться с ее письменными тайнами. За отобранный у нее перстень она, как уверяют, жаловалась графу Палену, но он ответил, что ничего не знает. Если из всех бесчисленных своих брильянтов она ничего другого не потеряла, как этот перстень, должно из этого заключить, что не хотели оставить в ее руках столь знаменательную драгоценность и что офицер действовал по особому высшему приказанию.

Во все время этой сцены она была в одной рубашке и должна была выслушать весьма легкие речи. Другого мщения она не испытала и удалилась из России, обремененная сокровищами всякого рода. На своей же совести она, по-видимому, не чувствовала никакого бремени.

Говорили также, что, если бы не было революции, она должна была через два дня, как объявленная фаворитка, занять во дворце комнаты княгини Гагариной. Не знаю, на чем основан был этот слух; если же в самом деле она ожидала, что вскоре достигнет высшей степени государевой милости, то она должна была вдвойне чувствовать всю горесть своего падения.

Народ выразил свое презрение к ней самым грубым образом. На Исаакиевской площади какой-то мужик показывал за деньги суку, которую он звал мадам Шевалье. Главное искусство этой суки состояло в том, что, когда ее спрашивали: как делает мадам Шевалье? — она тотчас ложилась на спину… Нельзя себе вообразить, сколько народу приходило на это зрелище: даже порядочные люди проталкивались сквозь толпу, чтобы насладиться удовольствием спросить у собаки: «Как делает мадам Шевалье?»

Однако, как ни хитра была эта женщина, как ни старалась она обворожить государя, ей не удалось приковать его постоянство, и, когда он умер, две женщины, обратившие на себя его внимание, были близки к разрешению от бремени. Относительно одной из них его камердинер Кислов уже говорил с акушером Сутгофом и обещал ему награждение пятью тысячами рублей. Дитя должно было получить хорошее воспитание. Что из него вышло мне неизвестно.

К обер-гофмаршалу Нарышкину в ту страшную ночь явился офицер с обнаженною шпагою и двумя солдатами и сказал камердинеру: «Убью тебя, если ты станешь шуметь!» Потом он пошел в спальню, где Нарышкин в величайшем испуге был до крайности смешон, начал дрожать за свою жизнь и предложил солдатам пачку ассигнаций. Они ее приняли и арестовали его. Его повели на гауптвахту, но через несколько часов позволили ему возвратиться в свои комнаты, а после 7 часов возвратили шпагу. В 9 часов утра император сам разговаривал с ним и сказал ему весьма ласково: «Я лишился отца, а вы друга и благодетеля, но будьте покойны». Бесхарактерный, изнеженный Нарышкин, по всей справедливости, не имел никакого значения в глазах заговорщиков. Когда я у него был в первый раз на следующий день, он старался быть веселым, говорил, что переворот был необходим для блага государства, что сам он чувствовал себя в постоянной опасности, что такую жизнь не мог бы долее вынести и что теперь одного только желает — спокойствия и позволения путешествовать. За 48 часов перед этим он думал или говорил совершенно противное.

К генералу Обольянинову также пришел офицер с командою, окружил его дом, вошел и потребовал, чтобы Обольянинов присягнул новому императору. Обольянинов отказался, потому что, к величайшему удивлению своему, впервые слышал о перевороте и не знал сообщившего ему о том офицера. Его арестовали и повели пешком в ордонансгауз, который был довольно далеко. Дорогою он испытал несколько вполне заслуженных оскорблений. Вскоре, однако, его выпустили на свободу и снова, как в прежнее время, увидели множество экипажей у его подъезда. Возникло подозрение, не затевает ли он чего-нибудь, как вдруг узнали, что он уволен и уже не может вредить.

Так поступили при кончине императора с преданными ему людьми. После этого отступления я возвращаюсь к главному происшествию.

Немного отдохнув, Александр вышел из своей комнаты, бледный и расстроенный. Он потребовал карету. Камер-гусар побежал ее заказать; вслед за ним побежал и сам князь Зубов. Прошло полчаса, пока нашли карету. Между тем гвардия спокойно разошлась по казармам, и Александр пошел к телу своего отца. Никому не было дано подметить его ощущения в эту минуту.

Наконец подана была карета, он сел в нее с князем Зубовым; на запятки стали камер-гусар и брат Зубова. Так поехали они в Зимний дворец. Дорогою Александр сохранял сумрачное молчание.

Граф Пален имел, без сомнения, благотворное намерение ввести умеренную конституцию; то же намерение имел и князь Зубов. Этот последний делал некоторые намеки, которые не могут, кажется, быть иначе истолкованы, и брал у генерала Клингера «Английскую конституцию» Делольма для прочтения. Однако, несмотря на требование самого императора, это дело встретило много противодействия и так и осталось.

Из Зимнего дворца император, в сопровождении своего брата Константина, поехал верхом в гвардейские полки и тут уже без всякого принуждения начальства был встречен громкими «ура!».

В 2 часа ночи граф Пален съездил домой и разбудил свою жену, чтобы сказать ей, что отныне она может спать спокойно.

Когда рассвело, князь Зубов принял на себя просить императрицу-мать, чтобы она тоже переехала в Зимний дворец. Она объявила самым положительным образом, что не тронется с места.

Так как князь ничего не мог добиться от императрицы, то к ней отправился граф Пален. Она и его приняла таким же образом. «Вас я до сих пор еще почитала честным человеком», — сказала она, рыдая. Граф старался ей доказать, что она сама только выиграла от переворота. «Я остановил два восстания, — сказал он. — Третье вряд ли удалось бы мне остановить, и тогда не только император, но, может быть, вы сами со всею вашею фамилиею сделались бы его жертвами».

В эти первые часы она была еще до того поражена неожиданностью удара, что вовсе не понимала его доводов, но наконец склонилась на просьбу выехать из дворца и в 9 часов села в карету. Когда караул, как обыкновенно, ей отдал честь, она испугалась и прошептала: «Убийцы!»

Сначала она тоже имела мучительное для матери подозрение, что ее сын знал обо всем, и потому ее первое свидание с императором дало повод к самой трогательной сцене. «Саша! — вскричала она, как только его увидела. — Неужели ты соучастник!» Он бросился перед нею на колени и с благородным жаром сказал: «Матушка! Так же верно, как то, что я надеюсь предстать перед судом Божиим, я ни в чем не виноват!» — «Можешь ли поклясться?» — спросила она. Он тотчас поднял руку и поклялся. То же сделал и великий князь Константин. Тогда она привела своих младших детей к новому императору и сказала: «Теперь ты их отец». Она заставила детей стать перед ним на колени и сама хотела то же сделать. Он ее предупредил, поднял, рыдая, детей; рыдая, поклялся быть их отцом, повис на шее своей матери и не хотел оторваться от нее. Граф Салтыков пришел его позвать; он хотел было идти и снова бросился в объятия своей матери.

Ее горе было долгое время невыразимым. Ей везде казалось, что она видела кровь; каждого, кто входил, она спрашивала: верен ли он ей? Она непременно хотела узнать всех убийц своего супруга; сама расспрашивала о них раненого камер-гусара, которого осыпала благодеяниями; но удар, который он получил, до того ошеломил его, что он не мог назвать по имени ни одного из заговорщиков. Тогда она приказала провести через залу своих младших детей в глубоком трауре и через графиню Ливен приказала их гувернантке, полковнице Адлерберг, обратить особое внимание на лица присутствовавших и наблюдать, не изобличит ли сам кто-нибудь себя. Лицо Зубова нисколько не изменилось, весьма равнодушно он сказал своему соседу: «Удивительно, до какой степени маленький великий князь Николай похож на своего деда». Талызин, напротив того, побледнел; но полковница сочла более благоразумным не сообщать этого замечания вдовствующей императрице.

Эту последнюю, в ее печали, новая императрица покидала как можно реже и выказывала ей самые нежные дочерние чувства. Мария Федоровна была весьма тронута этим вниманием. Тайный советник Николаи находился у нее в то самое время, когда доложили о молодой императрице. Он просил позволения тут же повергнуть ей свое почтение. «Сделайте это, — сказала Мария Федоровна весьма громко, когда входила Елизавета. — Ей никогда нельзя в достаточной степени оказать почтения». Потом пошла к ней навстречу, и обе со слезами обнялись.

13 числа вся императорская фамилия в первый раз поехала в Михайловский замок для того, чтобы, согласно обычаю, собраться у тела. Императрица-мать не хотела до тех пор видеть генерала Беннигсена, но в этот день я сам заметил, что, уходя, она опиралась на его руку, когда сходила с лестницы. Этот человек обладал непостижимым искусством представлять почти невинным свое участие в заговоре.

Тело Павла было набальзамировано, и так как всей этой операцией распоряжался статский советник Гриве, я обязан ему подробным отчетом во всем, что он заметил. На теле были многие следы насилия. Широкая полоса кругом шеи, сильный подтек на виске (от удара, нанесенного Аргамаковым или, как говорят другие, Николаем Зубовым, посредством рукоятки пистолета), красное пятно на боку, но ни одной раны острым орудием, как полагали сначала; два красных шрама на обеих ляжках, — вероятно, его сильно прижали к письменному столу; на коленях и далеко около них значительные повреждения, которые доказывают, что его заставили стать на колени, чтобы легче задушить. Кроме того, все тело вообще покрыто было небольшими подтеками; они, вероятно, произошли от ударов, нанесенных уже после смерти.

Когда Павел выставлен был на парадной постели, на нем был широкий галстук, а шляпа надвинута была на лицо. Таким образом прикрыты были и красная полоса кругом шеи и шишка на виске. Сверх того, приняты были меры, чтобы народ, проходя перед телом, мог его видеть только в некотором отдалении. Мне показалось, что его нарумянили и набелили, дабы на посиневшем лице сделать менее заметными следы задушения; ибо, хотя каждый знал, какою смертью умер император, но открыто говорили только об апоплексическом ударе, и сам Александр, как уверяют, долго полагал, что испуг убил его отца.

Если бы покушение не удалось, пострадали бы не одни исполнители, но и многие другие, которые, только зная о существовании заговора, по легкомыслию слишком рано этим хвастали. Один офицер, который в эту ночь находился в веселом обществе, налил себе в 12 часов бокал вина и пил за здоровье нового императора.

Мне остается еще рассказать о впечатлении, которое это столь же ужасное, сколь неожиданное происшествие произвело на всех жителей Петербурга.

Рано поутру, на рассвете, царствовала мертвая тишина. Передавали друг другу на ухо, что что-то случилось, но не знали, что именно, или, вернее, никто не решался громко сказать, что государь скончался, потому что, если бы он был еще жив, одно это слово, тотчас пересказанное, могло бы погубить.

Я сам встал на рассвете. Квартира моя была в Кушелевом доме, выходящем на площадь, прямо напротив Зимнего дворца. Я подошел к окну и в первую четверть часа видел, как войска проходили через площадь в разных направлениях. Это меня не удивило; я думал, что назначено было учение, как это часто бывало. Вскоре после того пришел мой парикмахер. Его, видимо, тяготила какая-то тайна. Я едва успел присесть, как он шепотом спросил меня, знаю ли я, что государя отвезли в Шлиссельбург или даже что он умер. Эти смелые слова меня испугали; я приказал ему молчать и сказал, что хочу притвориться, будто ничего не слышал от него. Но он стал меня уверять, что, наверное, произошло что-то важное, потому что сам видел, как в 12 часов ночи гвардия прошла по Миллионной мимо его квартиры.

Я был взволнован; тотчас приказал подать экипаж и поехал в Михайловский замок. Дорогою, хотя и было довольно далеко, я ничего не заметил; народ был еще спокоен; на улицах, как обыкновенно, были прохожие. Но уже издали, у ворот, которые ведут во дворец и где обыкновенно стояли два часовых, я заметил целую роту под ружьем. Это было мне верным знаком, что произошло что-то необыкновенное. Я хотел, как всегда, въехать в ворота, но меня не пропустили и объявили, что дозволен проезд одним только придворным экипажам. Сначала я сослался на повеление государя, которое ставило мне в обязанность находиться каждое утро во дворце. Офицер пожал плечами. Я стал ему доказывать, что карета моя придворная, потому что поставлялась от двора. Но он мне объяснил, что покуда под названием «придворный экипаж» следует разуметь только такие кареты, у которых на дверцах императорский герб, а у моей кареты этого герба не было. «Для чего все это?» — спросил я наконец в недоумении. Он снова пожал плечами и замолчал.

Через несколько часов вход во дворец был свободен, и я поспешил к обер-гофмаршалу; но его нельзя было видеть. Через канцелярского чиновника я наконец получил первые достоверные сведения.

Ослепленная чернь предалась самой необузданной радости. Люди, друг другу вовсе не знакомые, обнимались на улицах и друг друга поздравляли. Зеленщики, продававшие свой товар по домам, поздравляли «с переменою», подобно тому как они обыкновенно поздравляют с большими праздниками. Почтосодержатели на Московской дороге отправляли курьеров даром. Но многие спрашивали с боязнью: «Да точно ли он умер?» Кто-то даже требовал, чтоб ему сказали, набальзамировано ли уже тело; только когда его в том уверили, он глубоко вздохнул и сказал: «Слава Богу».

Даже люди, которые не имели повода жаловаться на Павла и получали от него одни только благодеяния, были в таком же настроении.

Около полудня я поехал к графу Палену без всякого дела с единственною целью в его приемной делать наблюдения над людьми и прежде всего над ним самим. Его не было дома. Мы долго ждали. Наконец он приехал: волосы его были в беспорядке, но выражение лица было веселое и открытое.

Вечером у меня собралось небольшое общество. Мы стояли кружком посреди комнаты и болтали. Между тем почти совсем стемнело. Нечаянно обернулся я к окну и с ужасом увидел, что город был иллюминирован. Никаких приказаний для иллюминации не было, но она была блистательнее, чем обыкновенно в большие праздники. Один только Зимний дворец стоял темною массою передо мной и представлял собою величественный контраст. Грусть овладела всеми нами.

Уже с утра присягали в дворцовой церкви императору. Из императорской фамилии присутствовал один только великий князь Константин. Он первый приложился к Евангелию, за ним Нарышкин, потом высшие чины государства, между которыми недоставало только графа Палена и графа Кутайсова: первый стоял внизу между войсками, а второй сказался больным. Достойно замечания, что в присяге упоминалось только о том наследнике престола, который назначен будет впоследствии. Стало быть, узаконения Павла поэтому отменялись. На следующий день граф Кутайсов также поехал во дворец и был милостиво принят: Александр, казалось, хотел поступить с ним как тот французский король, который не помнил обид, сделанных дофину.

Отрадный манифест, изданный Александром, известен. Он написан был Трощинским, который некогда был секретарем императрицы Екатерины. Обольянинов был отставлен; на его место назначен был Беклешов, человек, пользовавшийся всеобщим уважением и бывший губернатором в Риге. Граф Васильев сделан был снова государственным казначеем, граф Воронцов послом в Англии; Беннигсен принят на службу с чином генерал-лейтенанта. Ненавистная тайная экспедиция, в которой постоянно в последнее время находился палач, была уничтожена. Все заключенные были освобождены. На стенах крепости, как на частных домах, читали эти слова: «Свободен от постоя».

Говорили, что великий князь Константин сам отправился в крепость, с ужасом увидел все орудия мучений и приказал их сжечь. Это неверно. Статский советник Сутгоф, по обязанности, был в крепости и нашел в ней только розги; комнаты тайной экспедиции показались ему, впрочем, приличными и с достаточным воздухом.

Император поехал в сенат, чего Павел ни разу не сделал, — снова назвал его «правительствующим», издал много указов о помиловании; вернул из Сибири невинных, туда сосланных, освободил 152 несчастных, которых слишком ретивый губернатор… выслал из Харькова в Дюнамюнденскую крепость; отменил, кроме того, много наказаний и восстановил все права народа.

Не были более обязаны снимать шляпу перед Зимним дворцом; а до того времени было в самом деле крайне тяжело; когда необходимость заставляла идти мимо дворца, нужно было, в стужу и ненастье, проходить несколько сот шагов с обнаженною головою из почтения к безжизненной каменной массе. Не обязаны были выходить из экипажей при встрече с императором; одна только вдовствующая императрица еще требовала себе этого знака почтения.

Александр ежедневно гулял пешком по набережной в сопровождении одного только лакея; все теснились к нему, все дышали свободно. В Миллионной он однажды застал одного солдата, который дрался с лакеем. «Разойдетесь ли вы? — закричал он им. — Полиция вас увидит и возьмет обоих под арест». У него спрашивали, должно ли разместить во дворце пикеты, как при его отце. «Зачем? — ответил он. — Я не хочу понапрасну мучить людей. Вы сами лучше знаете, к чему послужила эта предосторожность моему отцу».

Привоз книг был дозволен; издан был образцовый цензурный устав (который, к несчастью, более не соблюдается). Разрешено было снова носить платья как кто хотел, со стоячим или с лежачим воротником. Через заставы можно было выезжать без билета от плац-майора. Все пукли, ко всеобщей радости, были обстрижены. Эта небольшая вольность принята была всеми, а в особенности солдатами, как величайшее благодеяние.

Круглые шляпы тоже снова появились, и я был свидетелем суматохи, внезапно происшедшей в одно утро в приемной графа Палена; все бросились к окнам; я не мог понять — зачем: проходила на улице первая круглая шляпа. Обыкновенно народ придает подобным мелочам такую цену, что государям никогда бы не следовало стеснять его в этом отношении. Можно без преувеличения сказать, что разрешение носить круглые шляпы произвело в Петербурге более радости, чем уничтожение отвратительной тайной экспедиции.

Нельзя, однако, умолчать, что это первое опьянение вскоре прошло. Народ стал приходить в себя. Он вспомнил быструю и скорую справедливость, которую ему оказывал император Павел; он начал страшиться высокомерия вельмож, которое должно было снова пробудиться, и почти все говорили: Павел был наш отец. На первом параде, когда солдаты собрались в экзерциргаузе, офицеры пошли между ними ходить, поздравляя их, и говорили: «Радуйтесь, братцы, тиран умер». Тогда они отвечали: «Для нас он был не тиран, а отец».

Много содействовало этому настроению то, что офицеры полка нового императора хвастались, выставляли как великую заслугу свое участие в перевороте и тем раздражали против себя офицеров других полков. Не все было так, как бы следовало; но и взрыва неудовольствия нельзя было опасаться, хотя суеверие уже разглашало о привидении, появившемся в Михайловском замке и громко требовавшем мщения, и хотя утверждали, что в ночь на 15 число граф Пален охранял себя несколькими полицейскими солдатами с заряженными ружьями и приказал сказать сменному генерал-прокурору, чтобы он принимал поменьше посетителей.

13 числа император в первый раз явился на параде без Мальтийского креста; граф Пален также перестал его носить; но на Адмиралтействе все еще развевался мальтийский флаг, и только впоследствии решили его снять. Заметили также, что на параде государь взял князя Зубова под руку и дружески прохаживался с ним взад и вперед.

В тот же день граф Пален дал большой обед, на котором, между прочим, князь Куракин всячески унижался перед Зубовыми, полагая, что заговорщики сделаются новыми любимцами. Мнение это было ошибочно, но вначале разделялось многими. Я не сомневаюсь, однако, что, по крайней мере, граф Пален силою и умом удержался бы, если бы не сделал непостижимой для опытного царедворца ошибки, удалившись из Петербурга. Нужно было осмотреть кордон, учрежденный на берегах Балтийского моря против англичан, и он сам вызвался иметь надзор за исполнением этого поручения. Он поехал и более не увидел столицы. До сих пор он живет в своих курляндских имениях, но совершенно забыт. О нем не вспомнили даже тогда, когда в походах против французов нуждались бы в столь энергическом человеке.

Князь Зубов также должен был удалиться в свои имения. Весьма правдоподобно, что когда кто-то поздравил его с тем, что переворот ограничился одною только жертвою, он, получивший образование при Екатерине, ответил: «Этого недостаточно; нужно еще, чтобы никто из участников не был наказан». Когда же выразили ему опасения насчет Обольянинова и Аракчеева (который впоследствии действительно приехал), он только сказал: «C’est de la canaille». Мне самому он сказал на третий день в разговоре, который я имел с ним с глазу на глаз: «Цицерон прав, говоря в одном из своих писем: если бы у него было одним пороком больше, он был бы лучше». И к этому он прибавил: «Отец Павла был пьяница; если бы Павел имел тот же порок, нам пришлось бы менее страдать от него».

Нарышкин и граф Кутайсов получили позволение путешествовать. Последнего государь призвал к себе перед его отъездом и сказал ему милостиво: «Я никогда не забуду, что вы тридцать лет служили моему отцу. Если вы когда-либо будете в затруднительном положении, рассчитывайте на меня».

Но не одну только милость, а также прекраснейшую для царей добродетель — справедливость — выказывал Александр в первые дни своего царствования.

Некоторый генерал Арбенев постыдно бежал во время похода в Голландии, и император Павел объявил тогда во всеобщее сведение, что он бежал 40 верст не переводя духу. Между тем у него были сильные друзья, которые за него ходатайствовали, и Трощинский представил новому императору о его помиловании. Александр отказал, сказав: «Может ли мое помилование сделать из него храброго человека?» Трощинский повторил свою просьбу, и государь наконец уступил. Указ был написан и представлен к его подписи. Александр его подписал, но, отдавая его Трощинскому, сказал: «Я тебе сделал удовольствие, теперь твоя очередь — разорви его».

Мы готовы сердечно радоваться этому восходящему солнцу, не предавая, однако, проклятию отошедшего и не поступая как тот мужик, который на торжественном погребении Павла бросился к графу Палену, ехавшему впереди верхом, и поцеловал его сапог.

Многие изощряли свой ум насчет мертвого льва.

Павел, конечно, заслужил следующую лучшую надгробную надпись. Народ и солдаты говорили:

— Он был наш отец.

Загрузка...