VIII. ГОРЯЧИЕ ДНИ

1. Рабочая кровь

Дни горели солнцем и зноем и насыщены были хлопотами, делами, горячкой, а ночи как-то не запоминались. Обливаясь потом, бегал Глеб в совпроф, в окружком (немедленно созвать общегородское партийное собрание!), в учпрофсож (товарищи, толкайте подачу цистерн к нефтеперегону!), в заводоуправление, в машинные корпуса завода — там Брынза, там дизеля, готовые к работе…

По обыкновению Лухаву в совпрофе не заставал. Лухава не мог сидеть в стенах совпрофовской комнаты. Каждый день с утра до ночи он носился по профсоюзам, по предприятиям и на месте входил во все мелочи производства и жизни рабочих: устраивал экстренные заседания, улаживал конфликты, крыл матом лодырей и записывал на красную доску героев труда. Стремительно врывался в учреждения, в хозорганы, продорганы, пухом взбивал бумаги, приказывал, требовал, зажигал, вызывал бури восторгов. И никогда не был измучен, не знал переутомления, только в глазах неугасимо горели огоньки лихорадки. Вот чем вошел он в души рабочих!

Жидкий всегда радостно встречал Глеба, и азиатские ноздри его дрожали от волнения. А Глеб с задранным шлемом кричал в негодовании:

— Когда же мы, товарищ Жидкий, доберемся до этих крыс в совнархозе? Ведь на каждом шагу — саботаж, на всякую мелочь приходится затрачивать не часы, а дни, недели… Хоть бы для острастки схватил предчека за шиворот какого-нибудь прохвоста… Вызови Шрамма, товарищ Жидкий, и сдери с него желтую шкуру…

Жидкий выходил из-за стола и дружески подхватывал его под руку.

— Бушуешь, громобой!.. Зачем так много огня? Ведь сгоришь надорвешься… Скоро же ты забыл, как работал в армии. Надо уметь руководить — организовать и расставить людей. Бери пример с Бадьина.

— Сам бери пример с Бадьина, ежели завидуешь ему.

— Не хочу.

— А мне вот охота всех этих Шраммов и Бадьиных выгнать из кабинетов и запрячь их в живую работу. Ведь ты подумай, товарищ Жидкий, какая механика: заводоуправление спаяно с совнархозом, совнархоз кивает на заводоуправление, заводоуправление — на совнархоз, совнархоз — на промбюро, на главцемент… И ничего в этой свалке не разберешь. Как же тут не беситься, не бушевать?.. С каким удовольствием растоптал бы я этих мокриц!..

— Ничего, друг… и до них доберемся…

— Да ведь силы напрасно сгорают — силы и время. А какой это дорогой материал!..

Жидкий смеялся и хватал Глеба за плечи:

— Родной мой, я и сам бушую, у самого душа горит… Может быть, поэтому я и люблю-то тебя, этакого черта… Но не в этом дело, сударь мои: нельзя размениваться на мелочи. Не забывай, что мы — коммунисты; мы совершаем революцию, социализм строим. А это — огромная, страшная борьба. На нашем пути — миллионы препятствий: и открытые и скрытые враги, и множество всяких пережитков… А потом — разруха, голод… Все приходится делать заново и по-новому. Это не простое восстановление, не ремонт — нет, — это созидание такой системы жизни, о которой веками мечтало человечество.

— А вот поэтому я и бушую и буду бушевать, товарищ Жидкий… Нельзя не бушевать… Жидкий смеялся.

— Ты готов, Чумалыч, потрясти весь мир…

— Не возражаю. Потрясаем и будем потрясать.

— Черт возьми, Чумалыч! Какое счастье жить и бороться в наши дни! Ведь мы будущее воплощаем в настоящем. Мы несем это будущее в себе. И как радостно сознавать, что всюду с нами Ленин, что мы — его современники, что мы постоянно чувствуем его дыхание…

— И еще, товарищ Жидкий… что мы поэтому и ответственность несем за каждый свой шаг и за каждую минуту. Ведь счастье-то без ответственности не бывает.

Глеб уходил от Жидкого приподнятым и чувствовал себя освеженным и еще более сильным.

На заводе электромонтеры приступили к работам по ремонту электросистемы. В рабочих жильях ввернули лампочки (из заводских хранилищ), и их пузыри заблестели выпуклой улыбкой отражённых окон. Взволнованно улыбались лампочкам женщины и дети, и голодная пыль таяла на лицах рабочих от радостного предчувствия.

В слесарном цехе уже не клепали зажигалок. Там шла иная работа: в вихре железного скрежета, свиста, шипенья, звона опять воскресали к жизни детали машин. Из цеха в машинные корпуса и опять по двору в цех, навстречу друг другу, в синих блузах, отливающих медью, шагали рабочие. Не было только Лошака и Громады: у них своя забота — завком. И в завкоме, в подвале под заводоуправлением, в комнатах, насыщенных цементом и махоркой («дюбек», от которого черт убег»), толпился народ. Люди шагали из завкома — в завком, из дверей — в двери. Шли хлопоты об усилении пайков, распределялись силы. У всех на устах был бремсберг. Каждый день ждали нарядов на жидкое топливо.

Глеб забегал в цеха, хватался за инструменты, резал, пилил, сверлил, точно хотел перегнать самого себя.

Часто заглядывал к Брынзе, и Брынза встречал его криком:

— Хо-хо, командарм!.. Дело идет… Топлива, топлива, командарм!.. Только — топливо, больше ничего! Если ты не достанешь его за эти два дня, я взорвусь вместе с дизелями…

А между машин бренчали металлом его помощники, похожие на него. Он подмигивал, кивал в их сторону кепкой и радостно скалил зубы.

— Видишь? Ребята заработали с жаром. Забыты, друг, пустоболт и чехарда этих лет… Вот что значит сила машин. Пока живы машины — не убежать от них никуда. Тоска по машине сильнее тоски по зазнобе…

И опять кричал на весь корпус:

— Топлива, топлива, друг мой дорогой!.. Десять цистерн!.. Для первого разу — довольно. Десять цистерн!..

Вместе с Клейстом, с техниками и рабочими каменоломен Глеб шагал по ущелью, по площадкам разработок, заросших травою. Важный, молчаливый, с провалами в глазах Клейст исследовал старые бремсберги. Двое техников из старых служак по привычке шли на два шага позади Клейста и бросались к нему с рабской готовностью по первому немому кивку головы. Он не смотрел на Глеба и как будто не замечал его около себя, но Глеб видел, что Клейст знает только его. И когда Клейст говорил с техниками. Глеб знал, что технорук говорил только с ним, с Глебом.

Решили: исправить магистраль и от верхней площадки разработок поднять линию бремсберга до перевала, па высоту восьми сот метров.

Как-то сидя в своем кабинете над материалами и сметами (окно уже было открыто), Клейст сказал, утомленно откидываясь на спинку стула;

— Если вы гарантируете, Чумалов, что сметы будут полностью проведены и рабочие руки обеспечены, мы сможем с успехом выполнить работы в течение месяца.

Глеб засмеялся.

— Ну, тут мы с вами не сойдемся, Герман Германович. Какое — месяц! Максимально — десять рабочих дней! Пять тысяч рабочих — к вашим услугам. Материалы по первому требованию — через заводоуправление. Не месяц, а только десять дней, товарищ технорук.

Клейст пристально взглянул на него и впервые бледно улыбнулся.

Бондарный цех стоял ненужным сараем: стеклянная крыша пробита камнями. На переплетах рам, на уцелевших стеклах лежали палки, клепки, обломки обручей и всякая дрянь. А верстаки, трансмиссии, диски оскаленных пил покоились в ржавой коросте и были покрыты инеем — пылью с гор и шоссе. И всюду разливался затуманенный свет: не от этого ли верстаки, пилы, недоделанные бочки были сизы и прозрачны, как лед?

Как-то мимоходом завернул Глеб и сюда. Раньше здесь стружки горели золотом, и бондаря, тоже в стружках и искрах опилок, вперегонки суетились у своих верстаков.

Глеб не пошел дальше: он не любил пустоты и безлюдья. Будет день — придет черед и этому месту: опять запылают стружки, опять полетят брызги опилок, опять пилы вспомнят свои молодые песни…

Он уже хотел повернуть обратно, но вдруг увидел Савчука. Бондарь сидел спиной к Глебу за своим старым верстаком, оглядывал его, пробовал прочность, бил кулаком, а верстак скрипел и кашлял, как дряхлый старик.

— Так, так, старина!.. Не забыл еще? Чуешь?..

Он подошел к пилам и погладил льдистые диски широком лапой, а они зазвенели ему далекими вздохами, будто сквозь сон.

— Ну-ну, девчатки!.. Поглядим, какие будут ваши песни… Ждите, скоро придут женихи — будут плодить с вами бочары, — не бабам на капусту, а во все края земли… Они понесут не капусту, а цемент на стройку… Ну-ну, холостые, не плачьте!..

Глеб тихо вышел из цеха и засмеялся, ласково оглядываясь на дверь бондарни.

…Днем, когда камни и рельсы плавились на солнце, а пустынный завод молчал холодной пылью, паровоз, бросая в небо облака, толкал длинный состав чумазых цистерн с бензином и нефтью. Навстречу, из ворот, в длинных блузах, крича и махая руками, вышли рабочие.

2. Прыжок через смерть

В исполкоме была получена экстренная телефонограмма, что волпредисполком Борщий отхлестал нагайкой начальника окружной милиции Салтанова, посланного в помощь Борщию по сбору продразверстки, а Салтанов стрелял в Борщия. Сообщалось, что Салтанов с отрядом красноармейцев производил облавы на казаков и городовиков, выгребал зерно из амбаров, выводил последнюю животину из катухов. А потом, когда подводы под конвоем красноармейцев двигались к исполкому, оркестр музыкантов трубил марш. За возами шли хлеборобские бабы, бились головами о телеги и выли вместе с коровами и овцами. И вот под эту музыку произошла в волисполкоме свалка между Борщием и Салтановым.

Бадьин читал телефонограмму с обычным спокойствием, а секретарь Пепло, ожидавший приказаний у стола, румяно улыбался.

— Вот дураки!.. Наскочил черт на дьявола. Распорядитесь, товарищ Пепло, чтобы сейчас же подали фаэтон. Я сам поеду и разберу дело.

— Слушаю-с.

— Кстати, протелефонируйте в окружном, товарищу Чумаловой, чтобы она немедленно явилась сюда. Она запрашивала о подводе в ту же станицу — я ее отвезу.

— Слушаю-с… Сообщить, что вы поедете вдвоем с товарищем Чумаловой?

Секретарь Пепло вздрагивающими веками смотрел на Бадьина и улыбался.

Предисполкома поднял глаза на Пепло, и секретарь отступил от стола.

Как только ушел секретарь, Бадьин встал и прошелся по комнате. И уже не было в нем обычной тяжести и властного бесстрастия: был он строен, кряжист, с упругими мускулами и упрямым поставом головы.

А в женотделе Мехова догнала в коридоре Дашу и под руку проводила ее до выхода.

— Вот что, Даша: не послать ли вместо тебя кого-нибудь из делегаток? Ты ездишь в командировки каждую неделю, а те только болтаются дома. Теперь очень участились нападения по дорогам. Каждый раз, когда ты уезжаешь, я все время боюсь за тебя…

— Не городи чепухи, товарищ Мехова. Какие же мы будем к черту женотделки, ежели у нас душа в пятки уходит от малейшей опасности?

Поля тревожно взглянула на нее и остановилась. А Даша ласково тряхнула ее руку и быстро вышла на улицу, взмахивая самодельным портфелем (там — все: и бумаги и хлеб).

У подъезда исполкома блестел черным глянцем фаэтон, и бородатый кучер на облучке курил от скуки и вытирал нос широкой полою.

На бульваре, загаженном мусором, валялись в пыли двое мальчишек в изорванных балахончиках, с опухшими лицами. Дымилась над ними пыль и таяла в бурых ветвях акаций.

Даша остановилась у фаэтона, поглядела на бульвар, потом в открытое окно кабинета предисполкома, потом опять на бульвар.

Чьи это детишки? Что они здесь делают, беспризорные? Чего смотрит милиция и почему так слепа и безрука деткомиссия? Или сама она беспризорна, как эти несчастные дети?

Она подошла к ограде бульвара и долго смотрела на возню чумазых ребят.

— Ребятки, а ну-ка — сюда!.. Возьмите вот… очень свежий хлеб… Ведь голодные же, малыши!..

Мальчики насторожились и быстро вскочили на ноги. Но тетка улыбалась им ласково, по-домашнему, и была совсем не страшная. А главное — в руке большой кусок хлеба. Повязка наводила страх (они давно знают, какая сила в этой повязке), но хлеб был свежий и издали опьянял сладким запахом.

— Да, да… иди, а ты — в приют… знаем… хорошая живодерня.

Один из мальчат встряхнул лохмотьями и бросился наутек. Даша засмеялась и разломила хлеб пополам.

— Да идите-же, поросята!.. Зачем мне вас — в приют?.. Берите хлеб и удирайте…

Тетка такая веселая и ласковая (если б не красная повязка!), и хлеб — золотой, как мед. Ребята верили ей и не верили.

Переглядываясь, они трусливо подошли к ней и издали протянули руки. Даша дала одному, дала другому. Хотела погладить их по кудлатым волосам, но они взапуски побежали по бульвару.

…Нюрка — в детдоме, а чем она счастливее этих голых мальчат? Однажды Даша увидела, как Нюрочка вместе с другими ребятами копошилась в свалке на задворках столовой нарпита. Ей тогда почудилось, что Нюрка уже умерла, что она, Даша, — уже не мать ей, что Нюрка брошена на голод и муки по ее, Дашиной, вине. И случайные ее ласки в детдоме — не ласки матери, а пустоцвет. И от самой свалки до детдома она несла Нюрку на руках, а сердце рвалось от боли. Бадьин стоял на тротуаре.

— Товарищ Чумалова, садитесь — едем.

Не ожидая ее, он вскочил в фаэтон, и экипаж заколыхался под ним всеми рессорами. Даша села рядом с ним и почувствовала, как его бедро упруго придавило ее своей тяжестью.

Бадьин уже не видел её — был замкнут, холоден и суров, как обычно.

— На автомобиле не проедешь. В горах даже на этой трясогузке придется пробираться черепашьим шагом. Ты не боишься бандитов? Я ничего не беру с собою, кроме нагана. Может быть, взять конных красноармейцев?

Даша взглянула на него — не боится ли сам Бадьин? Но лицо его было спокойно и неприятно самоуверенно.

— Не знаю, как ты, товарищ Бадьин, а я привыкла ездить без провожатых.

— Трогай, товарищ Егоров!

А товарищ Егоров испуганно взглянул на предисполкома, что-то хотел сказать, но не решился. Он крякнул и заиграл вожжами.

И пока ехали по городским мостовым, оба молчали, и Даше было необычно приятно и весело качаться в удобной и мягкой качели.

С тротуара закивал Сергей и дружески заулыбался. А Жук, как увидел их в фаэтоне, так и остановился, пораженный.

Бадьин брезгливо скривил толстые губы в усмешку.

— Не выношу этого типа…

— Это — чванство, товарищ Бадьин. Товарищ Жук — хороший токарь и крепкий коммунист.

— Товарищ Жук — просто лодырь и склочник. Таких надо обязательно гнать из партии.

— Нет, товарищ Бадьин: товарищ Жук — хороший… он откровенно говорит правду. А когда он изобличает — вы все сердитесь. Разве это — дело? И разве не правда, что вы, ответработники, видите рабочий класс только из своего кабинета?

— Ты ошибаешься. Кабинет ответработников — ближе к рабочему классу, чем такие сутяги, как, например, твой хороший товарищ Жук. Потому что через этот кабинет проходит все, начиная от сложных государственных вопросов, кончая мелочами быта. В кабинете же ответработника я познакомился и с твоим мужем.

Город уже был позади. Ехали долиной: слева были пологие взгорья в виноградниках, справа — лес, еще голый, но уже туманный от лопнувших почек. Всюду двигались толпы стволов: передние уходили назад, а задние, минуя друг друга, скользили вперед вместе с фаэтоном, и казалось, что лес кружился, волновался жил своей дремучей жизнью.

— Ну, а как ты сейчас насчет семейного счастья? С одной стороны — супружеские обязанности: общая постель и грязное белье А с другой — партийная работа. Потом у вас, кажется, есть потомство? Придется выбирать: или женотдел, или домашние заботы. Муж, вероятно, уже требует особых прав. Он у тебя — парень с большим характером.

Даша отодвинулась в угол экипажа.

— Мой муж — сам по себе, а я — сама по себе, товарищ Бадьин. Мы — коммунисты прежде всего…

Бадьин засмеялся и положил руку на ее колени.

— Ты говоришь, как все коммунистки, но у тебя это звучит несколько правдоподобнее: у тебя это бьет из нутра. Я уже знаю, как с тобой трудно найти общий язык…

Даша сбросила его руку и подобралась к самому краешку фаэтона.

— У коммунистов, товарищ Бадьин, всегда должен быть общий язык.

Бадьин опять замкнулся и отяжелел. Он отодвинулся от Даши.

И до ущелья — по-утреннему сумеречного от скал и лесных зарослей, в гремучих ручейках и кучках разноцветного щебня — они молчали и смотрели в разные стороны. Но Даша чувствовала, как волновался Бадьин: знала, что он борется с собою и не решается броситься на нее при Егорове. И она сама дрожала от ожидания и тревоги. Если бы это случилось сейчас, она не смогла бы бороться с его взбешенными мускулами: зыбкое бултыханье фаэтона по ухабистой дороге ущелья выбивало из-под ее тела надежную точку опоры.

Ущелье тянулось на три версты, а за ним по широкой загорной долине шла укатанная дорога к станице, утопающей в садах.

Горы громоздились в утесах и крутых склонах до самого неба. Всюду — обвалы в извивах складок и кучи камней и щебня, а ребра гор стекали от вершин расплавленным металлом. Внизу, над лесом и зарослями кустарников, дрожала и волновалась дымная мгла. И небо над горами и лесом казалось голубой рекой, а облака — белыми льдинами.

Дорога виляла между скал и камней и вправо, и влево, и вниз, и вверх. Впереди был сплошной лес в путаных веревках лиан, в охапках плюща и кустарников, но как только въезжали в заросли — лес и мшистые камни, и скалы, облитые слезами подпочвенных вод, отползали и вправо и влево, проваливались в обрывы и карабкались на утесы. Ух, какая страшенная высота! Даша жмурилась и замирала от падающего взлета скалы. Товарищ Егоров изогнулся на облучке и взметнул бородою.

— Товарищ предисполком, зря не погнали конницу… Тут мешочников не щадят кажин день, не то ли что… Ошибку дали, товарищ предисполком…

Бадьин, замкнутый, спокойно сидел в подушках фаэтона. Даше было душно и больно от тяжести его тела и в то же время приятно, что этот человек — надежная опора в лихой час. Бадьин усмехнулся и в упор посмотрел в бороду Егорова.

— Трусость — опаснее бандитов, товарищ Егоров. Знай свое дело и держи крепче вожжи в руках. Дорога не так плоха.

Егоров заробел и сутулился. Он уже не чмокал на лошадей, а только дергал вожжами, крутил головою по сторонам и захлебывался от обильной слюны.

Проехали еще с версту. Даша чувствовала, как Бадьин вздрагивал всеми мускулами, и было видно, что он изо всех сил борется со своим волнением и скрытыми порывами. Он глубоко вздохнул и схватил Дашу за плечи.

Даша закорчилась, чтобы освободиться от его рук, но Бадьин крепко стиснул ее, рванул к себе, и она на мгновение увидела его огромную голову и страшное лицо.

Их дернуло вперед и подбросило па фаэтоне. Грохнул и полыхнул к небу лес.

Даша видела, как Егоров заболтался из стороны в сторону на облучке и кувырнулся набок, на переднее колесо. В то же мгновение Бадьин оторвался от Даши, прыгнул вперед и взмахнул вожжами. Лошади забились и заволновались в дышлах.

— Стой!.. Руки вверх!.. Попались, цаповы души!..

Из-за скал и из-за черных пустот зарослей с винтовками в руках карабкались черкески и мохнатые папахи.

Даша видела только эти папахи и волчьи глаза. Близко, около нее, спотыкаясь, бежал к лошадям белобрысый казак без шапки, брызгал слюной и выл от хохота.

Даша успела только крикнуть одним коротким вздохом:

— Бадьин, гони!..

И слетела с фаэтона прямо на казака, и упала вместе с ним на щебень, в придорожную ямину.

Сразу же ее раздавила невыносимая тяжесть, точно на нее навалилась большая толпа, заплясала по ней каблуками и втиснула ее в узкую щель. Били ли ее, была ли стрельба и погоня — совсем не помнила, а когда очнулась — стояла у скалы, и целая шайка дышала в нее удушливым смрадом мокрой шерсти. Её рвали, крутили руки и драли за волосы.

— Баба!.. Одна баба осталась на нашу долю… Стыдно даже руки марать, будь она проклята!..

Фаэтона не было, и только далеко, в ущелье, будто катились по отвалам в каменоломнях. И как только Даша этот далекий топот, сразу пришла в себя. Товарищ Бадьин — там… далеко, на дороге… Товарищ Бадьин невредим…

Через дорогу, против Даши, с задранной ногой на скалу (нога босая, в опорке), в ворохе кучерского кафтана, лежал Егоров, а на самой дороге — растоптанная шапка. Волосы, ухо и клок бороды заливались кровью.

За ребром утеса фыркала и брыкалась лошадь и гремела удилами. Туда и оттуда перебегали в одиночку казаки с обалделыми лицами.

— Веди сюда!.. Какого там черта они голову морочат?..

Одна усатая папаха остановилась около утеса и вытянулась с ладонью у шапки и локтем на отлет.

— Баба, господин полковник… Хай повисють ее на ясени и — байдуже. Она, бисова душа, Лымаренку раком поставила… Разрешить, господин полковник…

— Веди, не разговаривай… дубина! Вместо нее я вас перевешаю, трусов. Только на баб ловкачи, мерзавцы!..

Оравой, путаясь в винтовках, поволокли ее через камни, ямины, по траве и поставили прямо перед лошадью, а лошадь бешено храпела и выкатывала глаза, Даша почувствовала влажный, горячий запах конского пота.

Она стояла прямо и смотрела на полковника. А полковник, похожий на калмыка, тоже смотрел на нее. Он был в черкеске, с серебряным поясом в висюльках, в серебряных погонах, в плоской мерлушковой шапке-кубанке. Лицо грязное, давно не бритое. Длинные черные усы покрывали и губы и подбородок.

— Отставить! Два шага — назад!

Даше стало легко и вольно. Воздух сразу перестал пахнуть мокрой шерстью, и она поняла, что между этим офицером на коне и шайкой она — одна. Платок у нее был сорван и затоптан в сутолоке. Бледная, с замирающим сердцем, Даша трепетала неудержимой дрожью.

— Стриженая… Коммунистка? Даша смотрела на него и молчала.

— Кто ехал с тобой в фаэтоне?

— Товарищ Бадьин… предисполком…

— Предисполком? Это по-каковски?

— А по-таковски… по-русски…

— Врешь. Русский язык не такой. Это ваш жаргон — не то жидовский, не то воровский…

— У нас, в Советской России, воры не плодятся.

— Это ново… Почему же?

— А мы беспощадно стреляем их.

Позади грохнул артельный хохот.

— Вот, бодай ее, бисова баба!.. Стрегочет, скаженная, как сорока.

Полковник не отрывал глаз от Даши и усмехался.

— А у вас все такие коммунисты, как этот губернатор? Разве полагается бросать своих товарищей в опасные моменты?

— Ничего подобного. Это — не он… Это я сама…

Скулы офицера вздрогнули, усы зашевелились. Он улыбнулся.

— Вот как!.. Это что же — с расчетом на нашу глупость?

— А это дело ваше, как понимать… Сделала — и конец!..

Полковник жвыкал нагайкой и глядел на Дашу с улыбкой калмыцкого идола.

А Даша все время чувствовала необычайную легкость. Грудь ее дышала ровно, спокойно, и голова была точно пустая — ни мыслей, ни жалости к себе, ни страха. Будто она никогда не была так свободна и молода, как сейчас. И удивилась: почему это так тянет ее к себе вон та одинокая сосенка на скале, у самой вершины горы (ой, как высоко!), почему она впервые видит такой густой воздух над склонами гор и почему он в лиловых переливах? И не сосенка здесь важное, и не воздух, а что-то другое, родное, крылатое, чему она не может дать имени…

— Ты говоришь смело, стриженая. И держишь себя достаточно весело. Такой случай у меня — первый. Ваши, когда они мне попадаются в руки, извиваются, как глисты… Может быть, ты рассчитываешь, что я тебя отпущу — как женщину? И не думай: я сейчас тебя повешу.

— А мне все равно… Я на то и шла…

Скулы полковника набухали и вздрагивали, а маленькие глазки искрились от смеха.

— Я — ваш непримиримый враг и каждого коммуниста уничтожаю без всякой пощады. Но ты пока держишь себя неплохо. Любопытно, как ты пойдешь под петлю…

Не отрывая от нее глаз, он поднял к голове нагайку.

— Байстрюк!..

Из толпы вразвалку вышел бородатый казак в черной лохматой папахе. Весь он был покорный, немой и тяжелый.

Он взял Дашу под руку, и рука его тоже была тяжелая и рыхлая. И не рука ее вела, а она несла руку, и эта рука казалась ей чудовищной.

Никак не могла оторвать своих глаз Даша от сосенки, которая реяла в огневом воздухе (ой, как высоко!). Так хорошо пьяно пахнет весной, и листочки распускаются на деревьях светлячками и пересыпаются радугой. И ручеек играет погремушкам в камнях. А тяжелая рука невыносимо тянет вниз. Голова такая свежая у Даши, и нет мыслей, а вместо мыслей — лиловые переливы воздуха. И оттого, что давила чужая рука, что-то хотела вспомнить Даша и никак не могла: что-то нужно вспомнить очень важное, неотложное, полное огромного смысла. Какой воздух хороший — весна! А сосенка вся в полете — нагнулась над пропастью и расправила крылья (ой, как высоко!..). Да, да… в этом было все… Товарищ Бадьин — жив. А она, Даша, — былинка: была — и нет ее…

Рядом с нею сопел и сморкался лохматый казак, но она не видела его, а только — воздух и густые лиловые глубины.

Веревка шоркнула где-то далеко, за шеей, но она как будто не слышала и вовсе не заметила, как толкнул ее казак.

Да, да… Глеб… Ведь это было так давно!.. Милый, глупый Глеб!.. Такой он большой и родной, а такой глупый!.. Вот он промелькнул, и — не жалко. Ой, как далеко!.. Лиловые глубины, и сосенка, и — огненный дождь в весенних деревьях…

Опять где-то рядом шоркнула веревка, и опять — тяжелая рука навалилась на плечо.

Она шла обратно. Впереди нависал пластатый утес в капели, а за ним дымились заросли леса, а за лесом, в воздушной глубине, до самого неба взлетала зеленая гора.

Полковник смотрел навстречу Даше пристально, исподлобья и улыбался усами.

Кроме нее и этого человека на коне, никого не было.

— Молодец, стриженая!.. Этот номер у тебя вышел недурно. Особенно здорово, что ты женщина. Можешь идти… Тебя не тронет никакая собака.

Он с размаху ударил нагайкой коня. Екнула селезенка, и лошадь в два прыжка исчезла в кустах.

3. Цыпленок дутый

Даша не помнила, как вышла из ущелья. Только одно осталось в памяти, ярко и радостно: серенькие птички-хохлатки на дороге. Упорхнут вперед и — опять купаются в пыли. Поднимут у нее хохолки, пикнут и — упорхнут.

Но как только распахнулась перед ней предгорная ширь с пологими увалами и долинами, ей стало страшно. Одинокая, беззащитная среди этой пустыни, она только сейчас почувствовала тот слепой ужас, когда теряешь рассудок, когда безумно хочется бежать с отчаянной надеждой спастись от гибели. Спрятаться бы где-нибудь под кустарником или провалиться в неожиданную яму заросшую бурьяном, чтобы дождаться мирных людей, которые пойдут или поедут по шляху… Но всюду было пусто и безжизненно. Ей казалось, что позади цокали копыта — множество копыт, — и она бежала изо всех сил, задыхаясь от страха. Она оглядывалась, но на дороге никого не было. И когда останавливалась, изнемогая от усталости, топот копыт обрывался и ее охватывала звенящая тишина.

Позади одна за другой громоздились горы, в обрывах, скалах и зеленых склонах; широкими провалами чернели ущелья, мохнатые от дремучих лесов.

Вдали, за волнами холмов, на высоком взгорье волновалась в мареве станица и белела столбом колокольня с одним черным глазом наверху. А за станицей, за взгорьем туманно зубрилась гряда горных хребтов.

Кое-как Даша поднялась на холм. Станица издали казалась безлюдной и угрюмой. Она была слепая, но видела степными глазами, как волчица. Это она, бородатая, папашная, наложила на нее страшную руку Байстрюка.

Даша споткнулась о камень и упала в дорожную пыль. Очнулась она от боли в коленке. Похрамывая, отошла в сторону и села на траву, около пашни.

Высоко над головою — синее небо и облака, а кругом — дымные холмы и тишина необъятных далей.

Вправо и влево зеленела молоденькая трава, прозрачная, с золотой пылью, и горели желтые цветочки одуванчика — маленькие, недавние, как цыплята. Они шевелились и смеялись, такие хорошенькие и родненькие…

И как только увидела Даша эти цветочки, она вскрикнула и захлебнулась слезами. Потом сразу же успокоилась, замолчала, но встать не могла: не было сил. Она отлежалась немножко, опять встала и пошла, прихрамывая, но не по дороге, а по траве.

И тут впервые услышала жаворонка. Она поглядела на прозрачные перышки облаков, вздохнула и улыбнулась.

Галопом вынырнули из-за холма и загрохотали копытами конные красноармейцы с винтовками за плечами. Впереди во весь опор мчался смуглый человек в черной коже.

Красноармейцы издали кричали вразнобой и махали руками.

Даша тоже закричала и побежала навстречу Бадьину.

Бадьин осадил коня и на бегу соскочил с седла.

— Даша!

Она обеими руками схватила руку Бадьина, засмеялась и за плакала.

Их окружили красноармейцы и вперебой кричали не поймешь что.

Один из верховых долго смотрел на нее (скуластый, большеротый, с глазами далеко подо лбом), потом так же молча слез с лошади и положил руку на ее плечо.

— Товарищ!.. Вот — конь… Садись… Давай подсажу…

Даша опять засмеялась, поймала руку красноармейца и так же крепко пожала ее, как руку Бадьина.

— Спасибо, товарищи!.. Я не знаю… какие вы хорошие!.. Из-за меня погнали целый полк…

Красноармейцы, сдерживая коней, весело смотрели на нее. А большеротый посадил ее в седло, сдернул стремя с ноги другого красноармейца и вспрыгнул на круп его лошади.

Бадьин ехал рядом с Дашей и всю дорогу заботливо поддерживал ее на кручах, пробовал подпруги, узду и поводья. От этой его заботливости Даша улыбнулась ему благодарно.

— Ну, так что же было с тобой? Рассказывай…

— Да ничего, товарищ Бадьин… Ну, покочевряжились и бросили. С бабами им, что ли, валандаться? Отшили, и — все…

А Бадьин пытливо смотрел на нее знающими глазами и мягко улыбался {такой улыбки еще никто не видел у предисполкома). И до самой станицы ехал рядом с нею нога об ногу и все заботливо трогал седло — крепко ли сидит Даша.

У волисполкома, на площади перед церковью, стояли табором телеги. Лошади мотали хвостами, коровы вертели рогатыми мордами. Базарно толпились и орали казаки, выли и кричали женщины. Мальчишки в папахах и без папах гоняли коники и играли в чехарду. И где-то близко — не то на дворе исполкома, не то в толпе — пьяный голос хрипло надрывался:

Цып-ле-нок дутый…

На-гой, ра-зу-тый…

Голос стонал, задыхался, а все-таки выкрикивал одни и те же слова.

Борщий в черкеске, с кинжалом, сидел за столом и старательно скрипел пером по бумаге. Он встретил Дашу нагловатыми глазами и засмеялся.

— Ага, счастье твое, что смерть оказалась с норовом…

Бадьин молодо подошел к столу и сел на стул.

— Товарищ Борщий, потребуй сюда Салтанова.

Борщий упруго, по-женски стройно, подбежал к двери.

— Товарищ Салтанов, предисполком требует.

И с прежней грацией возвратился на место.

Вошёл Салтанов и стал у стола. Бадьин холодно, сквозь зубы, сказал, пристально глядя на него исподлобья.

— Товарищ Салтанов, ты отстранён от исполнения порученного тебе задания и арестован. Завтра вместе с Борщием отправитесь в город. Я передаю дело в ревтрибунал.

Салтанов приложил ладонь к картузу и вытянулся, глядя на Бадьина выпученными глазами.

— Я выполнил строго и точно все директивы…

Бадьин отвернулся и молча взглянул на шапку Борщия.

— Товарищ Борщий, ликвидируй всю эту музыку. Сделай так, чтобы использовать этот факт в нашу пользу. Враждебное настроение должно быть сломлено коренным образом. Пойдем на площадь.

И когда шли трое — Бадьин, Борщий и Даша — к возам, казаки в папахах, мужики и бабы глядели на них провалившимися глазами. Возы стояли здесь целые сутки, а около них толпились мужики. Ночью они сидели у костров, как цыгане. Бадьин вспрыгнул на телегу и оглядел толпу.

— Граждане казаки и крестьяне!..

Бабы закликали и завизжали около возов и заглушили его слова.

Борщий тоже прыгнул на телегу, взмахнул рукою и крикнул по-армейски;

— Да мовчать же, бисовы жинки!.. Слухай, шо буде балакаты выщий предисполком… Не регочить же, граждане, бо нема ще горилки… А коли вона буде — тоди рак в барабан заграе…

Этот окрик Борщия (о, Борщий — свой, станишный казак!) угомонил толпу.

— Граждане казаки! За незаконные действия начальник окружной милиции мною арестован. Запрягайте лошадей и отправляйтесь со своим добром по домам. Дополнительная норма разверстки, которая наложена на вас, по распоряжению власти, для Красной Армии, для ваших же сынов, которые бьются с панами и генералами, будет с вас снята. Я вам говорю прямо. Не о войне теперь наша забота… Мы не хотим, чтобы поля поливались кровью. Наша забота о народном хозяйстве. Но не наша вина, а наша беда, если паны и генералы ни на час не дают нам спокойного вздоха. Не о крови забота, а о земле. Не о людях для боя, а о работниках для полей, о худобе, о мирном труде… Не продразверстка — она отменяется, она не будет, вы о ней не услышите больше! — но амбары, полные хлеба, распашка всех ваших угодий… Товары для станиц и деревень… свободная торговля право на труд и на отдых.

Бадьин говорил о продналоге, о кооперации, о демобилизации Красной Армии, о железе, о мануфактуре, о бакалее. И тут же крикнул о товарище Ленине, который всю свою жизнь отдал рабочему и крестьянину.

Бадьин вскинул рукой и еще хотел что-то сказать, но толпа заволновалась, закричала, заликовала… Люди полезли на возы и к преду с радостными лицами.

И когда все успокоились и отхлынули, когда заскрипели возы, Борщий добродушно сказал Бадьину:

— Так что прошу, товарищ Бадьин, освободить из-под ареста товарища Салтанова. Побесились и — баста. Оба стоим друг друга.

Бадьин холодно ответил:

— Товарищ Борщий, всякая склока и ошибки ответработников должны служить уроком не только для них самих, но и для других товарищей. Будет сделано так, как я сказал. Сдай дела надежному товарищу. Завтра выедешь со мною в город.

Около них, качаясь на согнутых ногах, пьяненький казак, размахивая шапкой и надрываясь, выкрикивал, как малохольный:

Цыпленок ду-тый,

Нагой, разу-тый,

Пошел на площадь погулять…

Его поймали,

Арестовали…

…Вечером Даша была у женщин. Был с ней и Бадьин. Баб было много на радостный день. Даша успешно выполнила задание. Ох, со станичными бабами работа — самое проклятое дело!..

И никогда Даша не видела Бадьина таким, как в этот вечер. Когда она встречалась с ним взглядом, вспыхивали в памяти золотые одуванчики при дороге. И в этих его глазах видела Даша немой восторг и неугасаюший огонь любви к ней. Вплоть до самого сна он не отходил от нее ни на шаг, пристальный от заботливой ласки — покорный, укрощенный и мягкий. И Даше было почему-то смешно: чувствовала, что Бадьин опустошен, что сила его перелилась в нее, в Дашу: стоит ей приказать Бадьину, и он покорно выполнит все, чего она захочет.

Загрузка...