ВАЛЬДЕМАР ЛЫСЯК
ЦЕНА
(Waldemar Lysiak "Cena"[1])
Перевод: Марченко Владимир Борисович – декабрь 2007
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Участники совещания:
1. Граф Теодор Тарловский
2. Роман Бартницкий, ювелир
3. Алоизий Кржижановский, адвокат
4. Збигнев Мертель, учитель
5. Ромуальд Кортонь, директор кинотеатра
6. Станислав Годлевский, старший сержант полиции
7. "Советник" Роман Малевич, бывший член магистрата
8. Профессор Мечислав Станьчак, философ
9. Богуслав Хануш, врач
10. Кристиан Клос, журналист
11. Бронислав Седляк, начальник почты
12. Юлиан Гаврилко, ксендз
13. Зыгмунт Брусь, аптекарь
Остальные:
14. Фридрих Мюллер, офицер гестапо
15. Лукаш, камердинер
16. Марек Тарловский, сын графа
17. Лейтенант вермахта.
АКТ I.
Большой обеденный зал дворца пульсировал тишиной затопленных коралловых пещер. Посреди зала царил стол в форме древнеримского ипподрома для колесниц. Вокруг него - словно цепочка охранников в богатых мундирах - спало двенадцать стульев-близнецов. Столешница удерживала три позолоченных бронзовых подсвечника, серебряную салатницу и каменную пепельницу, переполненную окурками тонких сигарет и пеплом, символизирующим самочувствие курильщика. Возле стен и на стенах молчали буфеты, комоды, полустолики, цветочные горшки, вазы, картины и бра; разговаривали лишь часы, длинный маятник которых ритмично отмерял время. Хрустальные висюльки люстры светились холодным отблеском. Стекла дверей, ведущих на террасу, впускали вовнутрь панораму сада, а оконные стекла - фрагмент парка. Все вместе - сказочный вид, ведь в Польше уже нет тех старинных домов-дворцов, наполненных духовным и материальным сибаритством (принадлежащих лично тебе произведений искусства, изысканной мебели, которой пользуются исключительно члены семьи, не публичных библиотек, а так же, способствующей творению, устройству балов и копуляции атмосферы "haute cusine" и "grand vin"[2]). Все это унеслось с ветрами Второй Мировой войны, аннигилировавшись по причине варварства фашистов и коммунистов.
Фамилия мужчины, сидевшего за столом и курившего одну сигарету за другой, была Тарловский. Теодор, граф Тарловский. Его очень и очень давние предки были гетманами, сенаторами и министрами у монархов. Его прапрадед был наполеоновским офицером, прадед - повстанцем, дед - ренегатом на службе у царя, отец же никому не служил, если не считать гедонизма марки "fin-de-siecle" и модернизма роскошной эры между двумя войнами. Теодор - пока был молод и еще молод - практиковал цивилизованную наглость детей из хороших семейств, которые идут по жизни без тормозов (семьи тоже, но дети - в большей мере), а для того, чтобы удостовериться, что им можно, время от времени они кидают какое-нибудь крепкое словцо из языка люмпенов, делая это настолько естественно, словно поправляли себе волосы легким касанием гребешка. Успокоился он уже после пятидесяти, поскольку его сбросила скаковая лошадь. С тех пор он мог ездить только на инвалидной коляске, благодаря чему, больше времени посвящал жене, что тоже не продолжалось слишком долго, потому что она умерла в первую же неделю войны. Тогда множество людей умирало от пуль и бомб, а ее убил рак бюста.
Война (а точнее: немецкая оккупация) поменяла графу род его гостей. Сейчас у него частенько бывали (на приемах и на охоте) высшие офицеры вермахта и Абвера, но никогда офицеры из СД или гестапо, поскольку обе эти организации состояли из хамов, не имеющих в своих жилах голубой крови, зато в Абвере и армейском генералитете от графов с баронами просто кишело. Окрестные леса, тем временем, кишели партизанами, но эти не воспринимали пиры "пана графа" с "фрицами" за сотрудничество, поскольку регулярно получали графскую патриотическую дань, поддерживающую "национально-освободительную борьбу".
Военный карнавал "старой доброй германской аристократии" (старой плохой ни-когда и не было) закончился, когда до нее дошло, что Третий Рейх рушится. Размышления об этом принесли попытки бунта. Но июльское (1944 года) покушение на "Фюрера" не удалось, и Гитлер спустил гестапо с поводка, а оно давно уже мечтало о том, чтобы "достать" гордящихся своими гербами членов главного штаба армии и абверовских тузов. Началась резня, и немцы-аристократы в прекрасно сшитых мундирах перестали посещать барочный дворец графов Тарловских. Но это беспокоило пана графа в самой меньшей степени. Отчаивался он совершенно по другой причине. Вот уже два часа его инвалидная коляска, словно прибитая гвоздями торчала возле переполненной пепельницы, а взгляд графа тупо блуждал между стенками, словно у зверя, которого только что посадили в клетку.
Такое отчаяние бывает чернее ночи. Его конечности лишены сил, плечи у него опущены, глаза слезятся. И постоянная дрожь, словно при горячке. Оно напоминает негатив свадебной фотографии. Отчаяние будит мысли о колодцах, подвалах, заваленных пещерах и полярных морозах. Оно крадет кислород и призывает голод. Молитвы куда-то убегают, и их невозможно поймать. Рок скрежещет! Но вместе с этим, светится огонек надежы, ибо, пока живу – надеюсь. Граф Тарловский, окутанный мраком собственных мыслей и сигаретным дымом – ждал чуда. Дождался его он около полудня. В открытых дверях встал седой камердинер Лукаш и перепугано, чуть ли не шепотом, доложил:
- Господин граф, приехал!...
Издали, из глубин дворца, со стороны входного портика, доносился крепкий, ритмичный и все более громкий стук каблуков по полу. Прервался он, когда на пороге встал офицер в гестаповском мундире, стройный, красивый и, по-уставному, уверенный в себе. Выглядел он продуктом нацистского лабораторного борделя, целью которого было выведение расы красивых, чистых, голубоглазых блондинов, чтобы грядущие ряды СС, СД или гестапо не состояли, в основном, из брюнетов с семитскими или же гитлероподобными чертами. Легенда гестапо приписывала данному учреждению грубиянство и серость, но он – капитан Фридрих Мюллер – обладал чем-то аристократическим в поведении и собственных предпочтениях (в частности, он терпеть не мог заведений, клиентура которых проявляла чрезмерную склонность к большим количествам спиртного и к выступлениям голых женщин, опутанных змеями), зато самой не аристократической чертой его характера была типичнейшая мещанская враждебность по отношению к аристократии настоящей.
Мюллер – прежде чем переступить порог – окинул зал внимательным взглядом и снял фуражку, затем сделал несколько шагов в сторону инвалидной коляски и навесил вопросительный взгляд на лице графа, молча, давая понять, что первым рта не откроет. Тарловский сглотнул горькую от сигарет слюну и пробормотал тоном настолько вежливым, чуть ли не умилительным, что были слышны всхлипы:
- Добрый день, герр Мюллер… Я… я вам крайне обязан, что вы побеспокоились… что не отказались от моего приглашения… Если бы не моя инвалидность, я сам бы прибыл к вам в кабинет… Пожалуйста, может вы…
Он указал Мюллеру на стул, но тот даже не пошевелился. Гестаповец стоял, расслабившись, в позе, которую историки искусства называют контрапостом (противовесом для слегка согнутой правой ноги была фуражка, которую он держал на изгибе левой руки), молча изучая лицо хозяина. Это длящееся пару секунд молчание, казалось, затянулось на несколько минут, и создавало атмосферу упоения превосходством со стороны человека в мундире. Но когда капитан заговорил, в его голосе не было злости, разве что немного обычного холодка:
- Добрый день, господин граф… Если говорить о беспокойстве, то побеспокоился я ради того, чтобы удовлетворить любопытство… Не любопытства по отношению к делу, которое вы имеете ко мне, поскольку это вещь совершенно очевидная, но любопытства в плане этого дворца, ведь мне о нем много рассказывали, но меня сюда никогда не приглашали.
- Что ж… признаюсь, герр Мюллер, что…
- Господин Тарловский, никаких претензий, я же понимаю разницу между плебеем из гестапо и всеми этими графьями из Абвера. Если бы не глупая случайность, что их шефа, адмирала Канариса, на прошлой неделе арестовали, и теперь его фирма переходит под управление Главного управления Безопасности рейха – вы бы просили спасения у своего дружка, майора фон Штернберга.
Положив фуражку на столе, неподалеку от пепельницы, Мюллер повернулся к Тарловскому спиной и, держа ладони скрещенными на копчике, начал ходить вдоль стен зала, присматриваясь к картинам. При этом он продолжал говорить, но теперь обращался к обоям с межвоенными арабесками или полотнам, среди которых большинство изображало предков хозяина.
- … Я слышал, что герр барон фон Штернберг дважды был объявлен королем охоты, когда территорией для забавы были леса вашего поместья. Бедняга, его отозвали отсюда настолько срочно, что он даже не успел забрать свои охотничьи трофеи и попрощаться с вами… Выдам вам один секрет, господин граф. Когда этих аристократов начали допрашивать, то сделали сенсационное открытие в области биологии! Вы поверите? – оказалось, что их кровь вовсе даже и не голубая…
Он взял с комода безделушку, кусочек голубого хрусталя, и поднял под свет, в направлении окна. При этом сделал мину знатока, но у Тарлецкого не было желания размышлять над тем, то ли это поза, то ли Мюллер и вправду в этом разбирался.
- Герр капитан, я бы хотел…
- Вы хотели спросить, почему меня интересуют подобные мелочи? – перебил его гестаповец, кладя сувенир на место. – Они интересуют меня, потому что они красивые и ценные. Эти две причины – уже достаточно, чтобы любить старинное мастерство. Но обидно и больно, когда на эти маленькие чудеса наседает столько пыли.
Он смел с комода толстый слой пыли и стряхнул ладони.
- Вся это грязь – это что, траур по Штернбергу и его коллегам, господин Тарловский?
- Нет, это болезнь служанки, герр Мюллер. Она чем-то отравилась, а мой камердинер слишком стар, чтобы убирать. Может, мы перейдем к…
- Да, перейдем к картинам. Рамы стоят больше, господин граф!
- Что ж, это ведь семейные портреты, а не выставочная живопись. На втором этаже у меня есть один Кранах и два венецианца восемнадцатого века.
- С удовольствием как-нибудь осмотрю. Я люблю хорошее творчество. Когда сдавал на аттестат зрелости, то хотел стать историком искусства, но мой отец был железнодорожником и не зарабатывал столько, чтобы хватало на учебу…
Наконец, он обошел весь салон, вернулся к столу, взял стул и сел, заложив нога на ногу.
- А вот теперь мы можем перейти к интересующему вас делу. Слушаю, господин граф.
Тарловский глубоко затянулся дымом и выдул его через нос с такой силой, словно желая изгнать неудачу.
- Герр капитан, сегодня…
- Прошу прощения, господин граф, могу ли я закурить?
- Ну да, конечно, конечно!
Мюллер вынул из кармана золотой портсигар и зажигалку, а Тарловский, видя, что пепельница переполнена, схватил маленький колокольчик, прячущийся в раме инвалидной коляске, и позвонил. Прибежал Лукаш, забрал пепельницу и быстро принес чистую. Гость затянулся пару раз и сделал ожидающую мину.
- Можно ли предложить вам чего-нибудь выпить? – спросил граф.
- Например?
- Ну… рюмочку хорошего коньяка… Или вермута… сухого вина…
- Можете. Только не коньяк и не вино, хотя и то, и другое я люблю. Но здесь я бы предпочел выпить кое-что другое.
- Слушаю?...
- Эту вашу знаменитую родовую наливку, о которой фон Штенберг рассказывал истинные чудеса. Он обожал пиры в вашем доме. Кстати – из чего вы ее делаете?
- Из вишни, малины и крыжовника, герр капитан.
Колокольчик вновь зазвенел, и снова появился камердинер.
- Лукаш, подай две рюмки и наливку.
Напиток немцу понравился. После второй рюмки его настроение поправилось.
- Ну хорошо, господин граф. Не будем больше терять времени. Слушаю.
- Сегодня… сегодня в городе арестовали моего сына…
- Все сходится.
- Он невиновен. Он ничего не делал против немцев, абсолютно ничего, не принадлежал к какой-либо организации…
- Я вам верю.
- Даже в тридцать девятом он не пошел в армию, потому что тогда ему не было восемнадцати лет. То есть, он ни мгновения не сражался с вами. Сейчас ему двадцать два года, и политика его совершенно не интересует. Единственное, что его занимает – это орнитология. Я имею в виду птичек…
- Господин граф, я знаю, что такое орнитология.
- Но знаете ли вы, что мой сын невиновен?
- Это весьма возможно.
- Тогда, почему…
- Можно еще?... – спросил Мюллер, указывая на графинчик с наливкой.
- Да, пожалуйста. Я рад, что вам нравится.
Они выпили еще по рюмке.
- Ничто мне так давно не нравилось, как эта ваша наливка, господин Тарловский! – причмокнул гестаповец. – Шнапс, который продается в рудницких забегаловках, это либо кислота, либо вонючие помои.
Тарловский вытер губы краем ладони и вернулся к теме:
- Герр Мюллер, за что арестовали моего сына?
- Потому что, если бы я арестовал вас, это было бы проявлением плохого вкуса – вы же калека. Поэтому, вместо вас я арестовал вашего сына.
- Но за что?!...
Мюллер прикурил очередную сигарету, а портсигар, вместо кармана мундира, положил на столешнице, между своей зажигалкой и пепельницей.
- Господин граф, вчера в нашем районе произошел большой "бабах". Лесные бандиты взорвали железнодорожные пути. Погибло четыре немца, которые отправлялись на восточный фронт. Несколько десятков ранено, пятеро из них – тяжело. Вы же слышали об этом?
- Да, только ни я, ни мой сын ничего общего с этим не…
- Это не имеет значения, господин Тарловский. Совершенно не имеет!...
- Вы считаете, будто бы невиновность не имеет значения?!
- Ну да, поскольку значение имеет только справедливость.
- Согласен, ведь мы говорим об одном и том же.
- Боюсь, что мы говорим о чем-то совершенно ином, господин граф. Я говорю о справедливости, которую Рейх вынужден применять на территории Генерал-Губернаторства для наказания бандитских действий, направленных против германских чиновников и германской армии. И здесь именно такой случай. Власти района решили, что если виновные, то есть, люди, совершившие вчерашний взрыв на железной дороге, не сдадутся – тогда за голову каждого погибшего немца будут взяты жизни десяти местных жителей. В каждом из четырех городов, располагающихся неподалеку от места нападения, было арестовано по десять заложников, всего – сорок человек. Являясь начальником гестапо в Руднике, я всего лишь выполнил приказ своего начальства и арестовал десяток человек из этого города.
- Но почему именно Марка?
- Потому что он – фигура, барин, ваш сын. Я уже говорил, что предпочел бы арестовать вас или более значительную фигуру, вот только заключенный на инвалидной коляске привел бы в тюрьме к трагикомической ситуации, а подобная дешевка мне уже не по вкусу. Помимо вашего сына, я арестовал директора больницы, директора банка, директора лесопилки, судью, лесничего и парочку других – сплошная гордость Рудника. Чтобы больнее!
Тарловский прикрыл глаза, пытаясь упорядочить мысли, кружащие словно перепуганные птицы, но смог выдавить из себя лишь отчаянный вопрос:
- И что теперь?
- Об этом я вам тоже уже говорил, господин граф. Если виновные в убийстве немцев не сдадутся германским властям до полуночи, то завтра утром мы заложников расстреляем. Если же они сдадутся – мы заложников выпустим, и ваш сын вернется домой. Все просто.
Тарловский невольно поднял голос, но ему хватило воли, чтобы не закричать:
- Но вы же знаете, что…
- Ну да, мы оба знаем, что это не в привычках бандитов из АК и НВС[3] добровольно признаваться в собственных грехах, они никогда этого не делают. Но ведь всегда что-то делается в первый раз…
- Но вы же прекрасно знаете, что…
- Именно потому завтра, в десять, мы заложников расстреляем. Или повесим. Для них это будет без разницы, господин граф. Я еще не решил…
- Но ведь мой сын невиновен!!!
- А там одни невиновные. Погибли тоже невиновные. За четырех невиновных мы предадим смерти сорок невиновных, с помощью свинца или веревки. Но, думаю, скорее всего, свинца. Я думаю, вы, все же, поняли, почему я не арестовал вас. Человек, расстреливаемый в инвалидной коляске – это выше моих сил, и уж выше моего вкуса, господин граф.
Воцарилось молчание. Гестаповец взял графинчик, без вопроса наполнил рюмки и, не ожидая, выпил свою.
- Herrlich!... Уф!... Истинный нектар, чудо!
Тарловский уставился в столешницу; хрипло дыша, он не замечал наполненной рюмки. Подняв голову, он тяжело поглядел капитану в лицо и тихо спросил:
- Что я могу сделать, чтобы спасти сына, герр Мюллер?
- Очень многое, при условии, что вы верите в Бога. Вы же верующий?
- Да.
- Тогда просите помощи у него. Как существо всемогущее, для него это будет пара пустяков, и он без труда спасет вашего сына. Но это при условии, что вы не разозлите его каким-нибудь святотатством или же любовью к грешным поступкам, из-за чего он мог бы на вас обижаться.
Граф стиснул губы и снова прикрыл глаза, чтобы те не выдали отвращения, вызванного "шуткой" гестаповца. Капитан с наслаждением цедил наливку, а молчание, говоря формально – неудобное, ему никак не мешало. Он отставил рюмку, когда голос хозяина взорвался:
- Я хочу выкупить своего сына!
- Выкупить?... – изобразил изумление Мюллер. Граф кивнул, словно автомат, возможно, пораженный решительностью собственной фразы, но, возможно, все лишь удивленный радикализмом своего выступления. Мюллер фыркнул:
- Выкупить? Вот так просто?
- Вот так просто!
- Словно кольцо, заложенное в ломбарде?
- Нет, словно ребенка, которого арестовали!
- То есть, вы хотите прийти в кассу тюрьмы и выкупить сына?
- Я желаю выкупить его, заплатив вам!
Мюллер откинулся на спинку стула и весело рассмеялся:
- Вы предлагаете мне взятку, господин Тарловский!... Попытка подкупа служащего Рейха является оскорблением для чиновника, для Рейха, не говоря уже о том, что это преступление, за которое следует наказание в силу закона. Вы понимаете все это, господин граф?
- Да, только что мне терять? Я калека и уже нахожусь слишком близко от могилы, чтобы чего-нибудь бояться!
Мюллер искривил губы в такой издевательской мине, что сигарета чуть не выпала у него изо рта.
- Что вы говорите, господин граф!... А я-то думал, что вы пригласили меня из чувства страха…
- Ну да, страха. Только это страх за сына, но это уже совсем другой страх, чем страх за собственную шкуру!
- Этот страх, другой – все равно, страх… Меня не было бы здесь, если бы не ваш смертельный испуг, господин граф.
- Так, согласен – я умираю от страха. Из страха, что вы можете Марка убить, а перед тем пытать!
- Что?!
- Вы все прекрасно услышали, герр Мюллер! Скажите мне честно – моего сына уже пытали?
- Господин граф!... – покачал пальцем немец, одновременно вызывая на лице полную неодобрения мину. – Успокойтесь!
- Дайте покой моему ребенку, Мюллер!
- Но ведь я над ним не издевался, я его даже пальцем не тронул, герр Тарловский! Вы, возможно, и не поверите, но я никогда не бью заключенных.
- Потому что у вас имеются для этого специальные люди!
- Это правда, у меня есть такие люди, которые пользуются нагайками, металлическими прутьями и резиновыми палками. Я гораздо хуже – я пользуюсь словами. Только словами. Я тут не говорю о приказах, которые отдаю своим людям – имеются в виду слова, направленные мною против врагов. Есть такие слова, господин граф, по сравнению с которыми физическая боль мало что значит – слова-отмычки, решающие проблемы палачей, зато доставляющие жертвам наивысшую боль. Нужно лишь знать нужный набор слов и правильно им пользоваться, это зависит от ситуации и условий.
На сей раз Тарловский уже не мог подавить презрения:
- Вы говорите о запугивании или шантаже людей беззащитных, людей, полностью зависящих от вашего настроения, герр Мюллер!
- Совсем необязательно, дорогой мой граф. Я говорю о том, чтобы дать возможность выбора людям, хотя бы частично зависящим от себя самих. Я хочу доказать этим людям, что отвращение, испытываемое ими по отношению к палачу, совершенно несправедливо, ведь они мало чем от этих палачей отличаются, они ведь и сами способны на такие же чудовищные вещи, они сами способны совершать позорные поступки…
- Риторическое уравнивание палачей и жертв – это слишком гадкая софистика или диалектика, чтобы я размышлял над этим, капитан!
- Тогда только слушайте. Ручаюсь, что стоит, ведь урок вам дает эксперт. Я эти проблемы решаю не теоретически, но практически, господин граф, причем, уже давно, чуть ли не каждый день. И если бы мне пришлось сказать, чему, прежде всего, научила меня такая практика – какому принципу, какому правилу, какому канону – я бы заявил, что и жертвы, и их палачи совершенно одинаковые сволочи, разницы никакой!
- Легко говорить, года ты…
- Палач?... Ладно, Тарловский, пускай и так. Но, прошу мне верить, я не лгал – пытаю я исключительно словам. Методы могут различаться, в зависимости от людей и от условий; вопреки первому впечатлению, шантаж и запугивание вовсе не являются моими фаворитами. Я предпочитаю, к примеру, жестокость предоставления выбора.
- Какого выбора?
- Скажем так, безжалостного. Выбора жестокого, коварного, убийственного. И так далее – всяческих дьявольских прилагательных тут хватает.
- Не хватает лишь человечности, герр капитан.
- Человечности – как сказочного идеала. Мы же говорим о человечности реальной, которой до идеала ой как далеко. Человек постоянно получает выбор от судьбы, и все время он использует этот шанс совершенно гадко. Когда жертва получает возможность выбора от палача – она получает выбор без идеального шанса, и потому результат производит идентичный. А может, и еще худший. Теперь вы понимаете, почему я сказал, что этот выбор безжалостен к жертвам. Для палачей же он является психологически интригующим. Человек, не знающий аппарата репрессий, понятия не имеет, что ставить людей перед выбором – это увлекательнейшая забава.
- Ну, естественно! – буркнул граф с горечью, маскирующей раздраженность. – Меня же не забавляет даже слушать об этом, Мюллер.
- А все потому, что вы среди проигравших, а не среди победителей. Если бы вы были лондонским купцом в Индии восемнадцатого века… Вы когда-нибудь слышали, как чиновники Восточно-Индийской Компании заставляли тогда индийских крестьян платить чрезмерно высокие налоги? Связывали вместе отца и сына, и хлестали только с одной стороны так, что удары падали либо на отца, либо на сына – каждый из них мог принять удары на себя, подставляя собственную спину, или же, если был сильнее, мог заслониться от порки чужим телом. С помощью слов можно творить такое же коварство. Вот если бы, к примеру, у вас была бы еще и дочка, и если бы я предложил вам выбор: верну вам сына, если взамен вы отдадите мне дочку позабавиться в постели?
- Предлагаю деньги и себя!
- Вас я отвергаю, об этом мы говорили уже два раза, поймите наконец, что для меня это вопрос хорошего вкуса… А вот деньги я не отвергаю – двадцать тысяч долларов за жизнь адепта орнитологии, господин граф. Вот только…
- Согласен, герр Мюллер! – перебил его обрадованный Тарловский. Только у меня нет долларов. Предлагаю вам марки или украшения…
Мюллер скептически покачал головой и раздавил окурок на дне пепельницы.
- Признаюсь вам, граф, что падение спроса на биржах Сталинграда и Курска как-то отобрали мою веру в будущее марки. А золото – штука слишком тяжелая.
- Так как…
- Здесь нет никакой проблемы. Ювелир, герр Бартницкий поменяет вам деревянные на зеленые в любом количестве. Проблема кое в чем другом. Ваше предложение, господин граф, для меня представляет слишком большой риск…
- Клянусь, что никто кроме нас… Гарантирую полнейшее молчание!
- Я не об этом. Проблема в том, что гестапо именно сейчас разбирается с Абвером. Мой любельский начальник, Краус, особенно ненавидит барона фон Штенберга; они соперничали один с другим здесь так долго, как абвер с гестапо строят друг другу козни. Краус знает, что фон Штенберг частенько гостил у вас, и потому считает, что здесь может быть кое-что большее, чем договоренность двух аристократов. Если бы я выпустил только вашего сына, тогда я сам мог бы стать подозреваемым в том, что имею какой-то контакт с Абвером, словом, что я делаю это для недобитков адмирала Канариса. Нет, господин граф, собой я рисковать не стану!
- Но ведь… вы же ранее приняли мое предложение. Вы даже сумму назвали!
- Но ведь тогда вы не дали мне закончить. Я сообщил только розничную цену.
- Не понял… Как это, розничную?
- Послушайте-ка, господин Тарловский. Мое предложение чуточку иное, более оптовое, опять же, для меня более выгодное, но, прежде всего, оно более безопасное для капитана Фридриха Мюллера, а все так складывается, что ничья безопасность не может мне быть столь дорога, как безопасность Фридриха Мюллера. Я предлагаю следующий договор: я выпущу четырех арестованных и возьму по двадцать тысяч долларов за каждого, что вместе составляет восемьдесят тысяч долларов. Половину из них я отдам Краусу. Столь большие деньги его успокоят; при этом он будет подозревать меня только в желании заработать, но ни в каких заговорах в пользу абвера или в любой другой дерьмовой политике.
- Вы меня простите, герр капитан, но… но…
- Что "но"?
- Я… я не могу этого…
Мюллер поджал губы и стукнул кулаком по столу так сильно, что из перепльницы высыпалась часть пепла, а рюмки перепугано звякнули.
- Или четверых, или никого!
- Не знаю… - вздохнул граф.
- Чего не знаете?!
- Не знаю, хватит ли у меня драгоценностей, герр Мюллер…
- А я как-то удивительно спокоен, что хватит, - снова расслабился капитан. - Другой вопрос, хватит ли у вас желания платить за людей совершенно вам чужих, причем, людей без гербов. Тем не менее, я вижу шанс облегчить вашу участь. Ведь у каждого арестованного имеется семья, которая с охотой продаст последние башмаки, чтобы спасти своего. Свяжитесь с ними… Впрочем, что вы там сделаете, вопрос уже не мой. Мой вопрос - завтра расстрелять десять человек. Или повесить тот же десяток… Но я уверяю вас, господин Тарловский, что десять человек завтра будет расстреляно.
- Но без моего сына. Я готов дать за него…
- Никаких торгов, господин граф. Или четверо, или никто.
- Хорошо… - шепнул Тарловский. - Четверо…
- По двадцать тысяч президентов.
- Так.
- Да что это я несу, mein Gott! Четыре раза по двадцать тысяч президентов, это… это было бы восемьдесят тысяч однодолларовых бумажек! Целая телега! Будет достаточно восемьсот физиономий президента Франклина. Или тысяча шестьсот изображений президента Гранта. Лишь бы не мельче.
- Хорошо.
- Однако, к сожалению, это еще не все.
- Больше я уже не смогу!
- Денег больше я и не требую. Хотя, если бы я требовал - вы бы смогли, в этом, господин граф, я уверен. Дело кое в чем другом - в арестованных.
- Мы ведь определились, что я плачу за четырех!
- Это тоже не меняется. За четырех. Но вы, естественно, понимаете, граф, что я обязан наказать десть человек, а не шестерых - мне придется арестовать четверых других на место выкупленной вами четверки. Проблему выбора оставляю на вас. Сюда я вернусь в…
Он уставился на циферблат стоящих под стеной часов, маятник которых отмерял секунды, затем глянул на свои часы и уточнил:
- …в семь утра. У ваших часов замечательный бой, но они опаздываю на целых четыре минуты. Так что у вас восемнадцать часов. Завтра в семь утра вы вручите мне чемоданчик или сумку с портретами договоренных президентов и два листа с фамилиями пока что не договоренных избранников.
- А почему два листа?
- Я же говорил, что проблему выбора возлагаю на вас.
- Отбора людей, которых вы освободите, капитан!
- Двойного выбора, господин граф. В том числе - и отбора сменщиков. Вы дадите мне список четырех человек, которых я должен буду выпустить, и четырех, которых я должен буду арестовать. Думаю, это же ясно?
- Чтооо?!!!... - простонал Тарловский.
До него дошло, в какую трясину погрузило его желание спасти ребенка, что был ребенком женщины, которую он, граф, любил, которую смертельно обидел и которую вспоминал с чувством, желая тем самым выпросить у нее прощения этим актом спасения. Мысли путались, словно пьяные нетопыри. Какое-то внутреннее эхо цитировало отдающие эхом слова гестаповца: "… Выбора жестокого, коварного, убийственного…" Он спрятал лицо в ладонях. Тем временем Мюллер поднялся, обтянул китель, налил себе "на дорожку", выпил, взял фуражку и резюмировал:
- Итак, господин граф, все ясно. Четверых за четверых.
- Нет!
- Нет?... Ну что же…
- Я не могу этого сделать!!!
- Вольная воля, господин граф.
- Но вы хоть понимаете, Мюллер, чего…
- Капитан Мюллер!
- Прошу прощения, капитан Мюллер… Вы… вы хоть понимаете, чего вы от меня требуете?! Я, я должен буду указать вам людей, которых вы…
- Именно так. Людей, которые выживут, и людей, которые умрут, чтобы те могли выжить. И мне совершенно все равно, кого вы назовете. Можете указать на своего слугу, повара, конюха или на своих крестьян, ganz egal, лишь бы четверых за четверых. Как видите - это вопрос бухгалтерии, а не совести.
Сомкнутые каблуки издали деликатный, уставный стук, а слегка склоненная голова гестаповца дали понять, что он еще не утратил всего уважения к графу.
- До завтра, господин Тарловский.
Капитан был уже на полпути между столом и дверью, когда тишину взорвал крик хозяина:
- Да ради Бога же, герр Мюллер!!!
Тот остановился, обернулся и процедил:
- Эту тему мы уже достаточно обсудили, господин граф. Я же говорил - вы можете положиться исключительно на божественное провидение, только я бы этого не рекомендовал.. Прошу прощения, дела, я и так провел у вас слишком много времени.
И он вышел. Граф дышал тяжело, словно после долгого бега, должно было пройти пару минут, прежде чем дыхание успокоилось. Тарловский дважды наполнил рюмку и дважды опорожнил ее одним духом, затем схватил колокольчик и зазвенел им, вызывая камердинера. Пршлепал Лукаш.
- Слушаю, пан граф…
- Молнией к ювелиру Бартницкому! Или нет! Пошли кучера Курчука - пускай запрягает бричку, пускай едет и привезет Бартницкого сюда! И пусть скажет ему, что дело крайне срочное! Крайне - ты понимаешь?
- А что тут понимать, пан граф? А тут еще Седляк ожидает в прихожей. Только вот, спрятался, только увидал фрицевский мундир. Но уже вылез из-под лестницы.
- Седляк?... Что еще за Седляк?
- Да почтмейстер же наш рудницкий, пан граф.
- Ага, так. Чего хочет?
- Письма какие-то привез и пакеты.
- А что, почтальонов у него уже нет?
- Говорит, что у него еще какое-то личное дело, пан граф.
- Нет у меня сейчас времени ни на какие дела! Пускай подойдет в другой раз!
- А он говорит, что тут дело про тех, что немец арестовал…
- Пускай заходит. А ты высылай Курчука к Бартницкому! И молнией, Лукаш!
АКТ II
Ювелир Роман Бартницкий не всегда был ювелиром. В самой молодости он был парикмахером, поскольку его отец тоже был парикмахером. Парикмахерская карьера Романа завершилась крахом, когда на свет вышло, что доверенным своим клиенткам - в основном, проституткам, но и некоторым "приличным дамам" - он красил волосы на лоне и прически в один и тот же цвет. Муженек одной из окрашенных дамочек посадил Бартницкого-младшего в "тюрягу" за "акт сладострастного насилия" (цитата из судебного приговора). В тюрьме Роман познакомился с ювелиром-перекупщиком. Освободили их практически одновременно; старший дружок приблизил младшего к себе, вышколил, а когда умирал - нотариально переписал на него свое процветающее ювелирное дело. Так вот Роман Бартницкий стал знатоком драгоценностей.
До начала войны Бартницкому сопутствовал успех, а после начала, то есть, во время оккупации, успех был просто колоссальным, поскольку большинству земляков пришлось продавать накапливаемое золотишко ради куска хлеба. Даже факт, что с 1941 года рынок заливала Ниагара еврейского золота, не вызвала простоя в деле. Что можно было заметить по одежде пана Романа, входящего в дом Тарловских. Его корпулентное тело обтягивал костюм из английского габардина класса "люкс" в тонкую полоску, галстук удерживала на сорочке заколка из платины с бриллиантами, а пряжечки туфель из змеиной кожи были из чистого золота, точно так же, как две печатки, а еще цепочка и корпус часов марки "Патек" самых дорогих из дорогих.
Перед прибытием ювелира стол был убран и обрел новое сценическое оформление. Теперь, кроме пепельницы и канделябров, на нем стоял большой кипарисовый ларец с бронзовыми оковками. Бартницкий, только лишь переступил порог салона, первый быстрый взгляд бросил на этот ларец, а уже только второй - на лицо графа. Было это лицо траурное, но ювелир сделал вид, что этого не замечает, и свободно рассмеялся:
- Приветствую вас, господин граф, ваш покорный слуга! Отчего такая честь?...
- Приветствую вас, пан Бартницкий. Присаживайтесь, пожалуйста.
Бартницкий уселся, водя взглядом по стенам комнаты.
- Господин Бартницкий… мне нужно продать немного… а точнее, много… фамильных драгоценностей…
- Понимаю, господин граф… Ну что же, времена тяжкие…
- Времена кошмарные, господин Бартницкий. Истинный Апокалипсис!... Сегодня у меня был тут Мюллер, который арестовал моего сына, о чем вам, наверняка, известно…
- Известно, господин граф. От всего сердца сочувствую!
- Мюллер арестовал десять человек. Десять - это у нас, в Руднике, потому что, вообще-то, немцы арестовали несколько десятков человек…
- Да, сорок, господин граф. Ровно сорок. По десятку за каждого прибитого той ночью немца.
- Именно. Всех арестованных из Рудника я не знаю. Если хорошо помню, Мюллер упомянул директора банка, директора лесопилки, лесничего…
- Еще арестовали бургомистра Венцля, главврача Стасинку, директора школы, пана Мышлинского, ветеринара Тардоня, директора музея доктора Кужмича и судью Ивицкого.
- Моего сына он арестовал вместо меня. Говорит, что ему не хотелось арестовывать калеку на инвалидной коляске.
Бартницкий с сомнением покачал головой.
- Скорее уже, он не желал арестовывать источник предполагаемой выгоды. Лесничего Островского вытащили из кровати, несмотря на тяжелую болезнь.
- Вы знаете, что утром заложников будут расстреливать?
- Каждый об этом знает, пан граф. По всему Руднику наляпали афиш, угрожая расстрелять арестованных, если лесные не объявятся. А понятно, что не объявятся.
- Понятно, пан Бартницкий. Для меня же важен сын… Я договорился с Мюллером, что выкуплю четырех арестованных…
- Кого из них, пан граф?
- Мюллеру все равно. Но он требует, чтобы было четверо, поскольку желает заработать побольше. По двадцать тысяч долларов за арестованного.
- Сколько?!!
- Двадцать тысяч долларов. Сотнями или по пятьдесят - меньших номиналов он не возьмет.
- Но ведь это же восемьдесят тысяч долларов, пан граф!
- Что поделать… У меня есть немного марок, но я предпочитаю держать их на текущие расходы, так что приходится продавать золото на восемьдесят тысяч долларов. У вас есть столько, пан Бартницкий?
- Нет, но в течение пары часов такую сумму я организовать могу.
- Тогда выберите среди этих вещей их эквивалент, - сказал граф, жестом головы указывая на кипарисовый ларец.
Бартницкий оттер вспотевшие ладони о брючины, придвинул ларец к себе, открыл крышку и начал вынимать драгоценности. Он выкладывал на столешницу перстни, колье, броши, цепочки, диадемы, браслеты, жемчужные ожерелья и бусы, драгоценные камни, оправленные в благородном металле или слоновой кости, а так же монеты с профилями монархов. В глазницу он вставил ювелирную лупу и, временами, с ее помощью исследовал какую-нибудь вещицу по внимательнее. Его толстые пальцы вдруг нащупали странную форму, и он вынул позолоченный цилиндрик - очень легкий и пахнущий, скорее, парфюмерией, чем украшениями.
- Что это, пан граф?
- Ах, это губная помада…
Бартницкий открыл трубку, извлекая на свет алую губную помаду.
- …это губная помада покойницы, моей жены. Даже и не знаю, откуда она тут взялась…
- Женщины, когда они украшаются, обычно рассеяны, - буркнул ювелир, отдавая помаду хозяину дома.
Тарловский сложил обе части цилиндрика и направился на своей коляске к стене. Остановился он возле зеркала, вырастающего из узкого столика. На столешнице стояла фотография покойной. Граф глянул ей в глаза и стиснул помаду пальцами, думая: "Все это я делаю ради тебя… то есть, для него, но прежде всего - ради тебя!". Цилиндрик с помадой он положил рядом с фотографией и отъехал к столу. Бартницкий к этому времени закончил рассматривать ценности:
- Этого хватило на полтора десятка заложников, пан граф. А если бы считать по обычным ценам, которые применяются здесь, в Генерал-Губернаторстве вот уже пару лет - то и на несколько десятков, возможно, и на сотню…
- Мюллер отдаст только четверых, пан Бартницкий. Целых четверых.
- Так, пан граф, понимаю. Но никак не могу понять одного аспекта. Почему вы платите за четверых? То есть, еще за трех, поскольку, за вашего сына - это очевидно…
Тарловский пожал плечами, как бы желая показать, что он и сам себя не понимает, и фыркнул:
- А кто бы мог их выкупить? Семьи?
Бартницкий скептически искривил губы:
- Нет и речи! Мюллер назвал чудовищную цену - таких цен в Генерал-Губернаторстве еще не бывало. Те, кто хотел бы выкупить своих, никак не смогли бы, даже если бы продали все до последней нитки. И собрали бы, самое большее, несколько тысяч долларов.
- Так вы их знаете?
- У меня с этим сегодня были уже четыре особы. Жена ветеринара и супруга судьи Ивицкого, сестра лесничего Островского и господин Дуньский, брат директора банка… Из них всех, возможно, он что-то бы и нацедил.
- А почему они пришли к вам?
- А вы, пан граф, почему обратились ко мне?
- Ну да… прошу прощения.
- Не за что. Это же естественно - а у кого еще в Руднике можно обратить в наличность драгоценности, золотые крюгеранды[4] или рублики без страха, что его не надуют или не сдадут властям. Плюс мои контакты. Каждый ребенок в Руднике и окрестностях знает, что немцы продают мне золото от евреев и с трупов, что они же покупают у меня валюту, в том числе - и гестапо. Ну… одним словом, что я знаю тех гестаповцев, которые любят гешефты, и что я могу с ними говорить.
- И что, вы пробовали с ними говорить сейчас?
- Да, уже вел переговоры с ними о выкупе Дуньского.
- С кем же, с Мюллером?
- Нет, с его заместителем, Лотцем. Этот самый жадный фриц в нашем районе. Но тот отказал, утверждая, будто бы дело безнадежное. Теперь я вижу, что не безнадежное, вот только расходы в несколько раз больше обычных, и что Мюллер желает сам получить весь навар.
- Он удовлетворяется только половиной.
- Ну да, конечно же, половину он должен отдать Краусу, фюреру любельского гестапо. Они все здесь обязаны, без подобной дани вылетели бы из игры молнией.
- Откуда вам об этом известно?
- Пан граф, если четыре года заниматься левыми де лишками с оккупантами, так многое чего узнаешь. Иногда я даже думаю, что знаю слишком много, и размышляю о том, как бы забиться в какую-нибудь мышиную нору, к тому же, подальше отсюда.
- Вы боитесь, что они могут вас?...
- Они, или наши, за то, что я торговал с бандой фрицев. Тот факт, что на наших я не раз "скидывался" и покупал оружие, мне может и не помочь, потому что одна холера знает, кому я платил. Приходило двое и брало деньги для лесных. Но черт знает, а вправду ли они были от лесных! А если и от лесных, то вопрос даже более сложный - от каких лесных?
- А разве не все равно?
- Нет, поскольку в наших лесах сидит и АК, и НВС, бродят красные из АЛ[5]. Эти последние - самые обычные бандиты, только грабят и насилуют, хотя и называют себя народным партизанским движением, и "на реквизиции" не идут без мундиров. Всех их уже приговорили - НВС гоняются за ними и желают перестрелять. АК-овцы их тоже с охотой бы перебили. Ну и взаимно - красные уже сдали гестаповцам двух АК-овцев, живущих в деревне, а двух других пристрелили в лесу. Жандармы спалили всю деревню, и потому теперь и НВС, и АК красным не простят.
- А кто взорвал пути?
- Не знаю. Может АК, может НВС, вполне возможно, что это была совместная работа… По мне, пан граф, вся эта работа - чистейшая дурь. Ну в чем тут интерес, если убить четырех врагов, чтобы за это убили четыре десятка ни в чем не повинных своих? И это должен быть патриотизм? Но не будем о политике, судьбы не изменить. Разве что немножко скорректировать, если этот ваш гешефт с Мюллером удастся.
- Вы мне поможете, пан Бартницкий?
- Понятное дело, пан граф, я куплю эти цацки с удовольствием.
- Тут дело не только в деньгах…
- Не только?
- Нет… Видите ли, я должен выбрать трех человек…
- А это уже вы должны сами выбирать, пан граф. Я только купец, меня интересует товар. Расплачиваюсь, забираю товар, низко кланяюсь и исчезаю. Понимаю, что выбрать троих из девяти нелегко, потому что хотелось бы спасти всех. Ужасная дилемма, тут вам не позавидуешь. Но это исключительно ваша дилемма, на меня прошу не рассчитывать, я на это не гожусь.
Тарловский крутил в пальцах зажженную сигарету, ища слова, которыми мог бы объяснить самую мрачную проблему.
- Тут еще одно дело…
Тембр голоса хозяина встревожил ювелира. Шестым чувством он вынюхал нечто более страшное еще до того, как услышать, о чем речь. Зрачки его сузились.
- Слушаю вас, пан граф…
- Видите ли, пан Бартницкий… Мюллер требует, чтобы я указал тех, которых он освободит за деньги, но так же и их сменщиков…
- Каких таких сменщиков?
- Он… он должен казнить десять человек, пан Бартницкий.
Мозг ювелира пронзило понимание:
- То есть, вместо выпущенных, он арестует четырех других, чтобы дополнить десятку! И он требует…
- Требует, чтобы я указал ему четырех других для того, чтобы их расстрелять. Впрочем… не знаю, может, чтобы повесить…
- Чтобы расстрелять. Плакаты гласят о расстреле.
- Это все равно, пан Бартницкий. Он хочет, чтобы я выбрал новых обреченных! И это условие поставил для завершения договора.
Бартницкий поднялся и машинально застегнул пиджак. Его руки слегка дрожали.
- И вы на это согласились?
- Да.
- Господи Иисусе!...
- У меня не было выбора. Я хочу спасти сына, и я сделаю это любой ценой.
Бартницкий видел в жизни многое. Он видел множество обманов, безжалостный шантаж, видел, как человеческое достоинство растаптывают самыми различными способами, ему случалось и самому быть участником таких никчемных поступков - но игра Мюллера поразила его. Он и не помнил, когда бы губы так дрожали от ужаса.
- Го… господин граф… Если вы согласились, то… то это ваше дело. Я лично не желаю иметь с этим ничего общего, ничего! Я не стану выбирать людей на смерть!... И вам не советую!
- Так что, мне пожертвовать сыном?! Его мать перевернулась бы в могиле, а я… я бы…
- Если вы сделаете то, чего требует Мюллер, тем самым вы тоже жертвуете сыном. И сыном, и самим собой, пан граф, ведь когда хлопцы из АК или НВС узнают, что вы сдали людей на казнь, они шлепнут вас, не раздумывая!
- Присядьте и перестаньте кричать, пан Бартницкий!
Ювелир уселся так резко, что пуговица пиджака стрельнула и с тех пор висела на одной нитке, словно она была осуждена и повешена хозяином.
- Я предупредил вас, пан граф… Я не говорю, что лесные наверняка обо всем узнают, тут дело такое - может им станет известно, а может и нет. Но возможности такой исключать нельзя!
- Я ее тоже не исключаю, дорогой мой. Если они обо всем узнают - сначала им нужно бужет подумать над тем, а стоят ли тех, кого выдали, выкупленных. А когда пожелают наказать ответственного за такой обмен, им придется наказать нескольких человек.
- Это кого же?
- Я уже обдумал это, пан Бартницкий… Я хочу, чтобы решение приняла группа самых уважаемых граждан города. Некоторых из таких гестапо арестовало, но ведь нескольких еще найти можно. Я не прав?
- Даже и пару десятков, пан граф. Только вот как вы хотите это сделать?
- Я хочу пригласить их сегодня вечером к себе: меценаса[6] Кржижановского, профессора Станьчака, советника Малевича, начальника почты, пана Седляка. Это он подал мне такую мысль…
- Какую мысль?
- Чтобы созвать такое собрание.
- Почтмейстер Седляк?
- Ну да, Седляк. Он был у меня только что, просил помощи в спасении одного из арестованных. Как видите - не только к вам приходили.
- И кого же хочет спасать Седляк?
- Пана Кужмича, директора музея. Но давайте вернемся к моим гостям на сегодняшний вечер, поскольку все еще не знаю… Несколько уже есть, но этого мало. Кого мне еще следует пригласить, пан Бартницкий? Что вы думаете о приходском ксендзе?...
Ювелир наморщил лоб и какое-то время молчал; затем шепнул, как бы сам себе:
- Теперь я понимаю вашу щедрость, пан Тарловский… Вот только я не уверен, будто бы то, что вы сами желаете платить за четырех арестантов, склонит ваших гостей к выполнению требований гестапо…
- Вы не ответили на мой вопрос!
- Простите, какой вопрос?
- Кого я еще должен пригласить?
- Ксендза Гаврилко, тут никаких сомнений.
- А еще кого?
Бартницкий склоил голову и какое-то время копался в мыслях.
- Доктора Хануша…
- Кто такой?
- Заместитель директора больницы, профессора Стасинки, которого арестовали.
- Еще кого?
- Директора кинотеатра, Кортоня…
- Это тот довоенный директор театра, эндек[7]?
- Да… Ну и аптекаря Бруся… Ага, обязательно пана Мертеля, заместителя директора сельскохозяйственной школы, ведь директора тоже арестовали… И, наверное, редактора Клоса, главного из довоенного "Курьера"…
- Так он еще живой?
- Живой, пан граф, и даже неплохо живет, хотя сейчас многие живут так, словно бы и не живут… такие уж времена… На вашем месте, я бы пригласил еще и старшего сержанта Годлевского, из синей полиции[8].
- Зачем?
- Уверенности у меня нет, но он, кажется, с лесными путается, пан граф. Во всяком случае, человек это порядочный, уже нескольких спас.
- Ладно, хватит, именно столько стульев здесь и стоит. Приглашу их на шесть. Вопрос, все ли придут?..
- Без опасений, господин граф!
- Почему вы так уверены?
- Простите, но я знаю людей… Никто не откажет, поскольку приглашение к вам - это честь, отличие. Так что собрать их здесь будет легко, зато чуточку труднее будет их убедить, когда узнают, чего вы от них ожидаете.
- Я приглашу их, не говоря, чего от них ожидаю. Они будут знать лишь то, что я хочу говорить об арестованных. И среди приглашенных будут... как минимум, двое, которые меня поддержат.
- Догадываюсь, пан граф, что первый - это адвокат Кржижановский, ведь это ваш коллега по Легионам[9]. А кто второй?
- Увидите вечером.
Ювелир приподнялся, как бы желая встать.
- Простите, господин граф, не понял… Я тоже должен буду прийти?
- Я вас приглашаю.
- Ведь я уже отказал!
- Прошу вас передумать, пан Бартницкий. Неужто вы желаете отказаться от такого отличия?
- Я не приду, господин граф! На меня прошу не рассчитывать!
- Пан Бартницкий…
- Не может быть и речи! Не может быть и речи, пан граф! Я же сказал, что не желаю принимать во всем этом участия!
- И это означает, что вы не хотите провести наиболее выгодное дело за всю свою жизнь валютчика, пан Бартницкий! Разве когда-нибудь вам предлагали такое количество столь старинных и столь ценных украшений, причем, по цене, которую вы сами назначаете? Да еще без какой-либо торговли со стороны продавца?
У Бартницкого лоб покрыли капельки пота, которые начали стекать по вискам.
- Господин граф, я всегда плачу хорошую цену, ведь я же солидный купец, а не еврей какой-нибудь!
- А я не дурак, так что уж не надо этих слов!
Оба замолчали. Тарловский скрывал нервы, Бартницкий - нет; ему пришлось стиснуть пальцы на коленях, чтобы ладони перестали трястись.
- Можно попросить сигарету? - спросил он.
- У меня тут только легкие, но если надо, я позову слугу…
- Пускай будет легкая, пан граф, тоже никотин.
Он сразу же подавился дымом.
- И часто вы курите, пан Бартницкий?
- Вообще не курю. Это первая, более, чем за десять лет.
- Понимаю. Не затягивайтесь сильно, а лучше - вообще не затягивайтесь. А когда уже успокоитесь, скажите: вы хотите это взять или же отказываетесь от сделки?
- Очень хочу, господин граф, только мне не хочется становиться участником дискуссии о том, кого из заложников…
Тарловский прервал его резким жестом и столь же резкими словами:
- Только не будьте идиотом! Покупая эти украшения и монеты, вы уже примете во всем этом участие! Так, пан Бартницкий! Я специально сообщил вам, чего требует Мюллер, чтобы у вас имелось полное сознание, в чем вы принимаете участие. И если бы потом кто-то спрашивал - подтвержу, что вы прекрасно знали, в какую сделку вы вступаете. Не задумаюсь ни на секунду!
- Но, одно дело купить эти вещи от вас, даже зная, ради какой цели вы их продаете, а совсем другое - быть членом этого трибунала, который вы желаете собрать сегодня вечером, пан граф!
Тарловский раздраженно глянул на него, поскольку все это сопротивление считал, скорее, фарсом, доброй миной при плохой игре, чем реакцией, вызванной страхом.
- Можете и не приходить. Придете вы или нет - дело ваше. Но не приходя - вы увеличиваете вероятность потерять сделку, которая случается раз в жизни…
Бартницкий молчал, уже не оппонируя, что усилило оптимизм графа и окрылило его риторику.
- Вы не только должны усесться за этим столом среди моих гостей, пан Бартницкий, но вы должны это сделать активно, очень активно.
- Активно?...
- Еще как активно! Вы должны рвать горло в пользу обмена арестованных, поскольку, если это предложение не пройдет, то есть, если за него не проголосуют, тогда все дело пойдет псу под хвост, и мне уже не нужно будет продавать родовые драгоценности за копейки!
- Но, пан граф, я же…
- Хорошенько подумайте, пан Бартницкий, ведь от этого будет зависеть, будет ли в той далекой мышиной норе, куда вы хотите перед концом войны забиться, ваш карман раза в два толще. Жду вас здесь, в шесть вечера!
Бартницкий еще раз попытался сопротивляться:
- Нет, господин граф! Прошу меня не ждать. То есть - я могу прийти с наличностью, но не как участник конференции, которую вы здесь организовываете. В ней я участия принимать не стану. Крупная выгода - это дело большое, только жизнь - это штука побольше любых денег. И я не желаю рисковать.
- Тогда вы предпочитаете гнев капитана Мюллера?... - спросил граф, выдавая на свет аргумент, который использовать не желал, но упорство Бартницкого не давало ему иного выбора.
- При чем тут гнев Мюллера? - побелевшими губами спросил ювелир.
- Потому что герр капитан очень рассчитывает на крупную добычу, и когда я оговаривал с ним подробности, именно он рекомендовал мне вас как банкира, который за мое золото доставит мне требуемую американскую наличность.
- Он назвал мое имя?
- Причем, совершенно правильно, пан Бартницкий.
- Ну ладно, и что с того? Ведь я не уклоняюсь от покупки драгоценностей…
- Но вы уклоняетесь от приглашения на ужин, не понимая, что мое предложение двойное. Вы, финансисты, называете это, кажется, "связанной трансакцией". Либо вы придете сюда в качестве банкира и соучастник принимающего вердикт собрания, либо можете вообще не приходить. Если вы не придете, Мюллер узнает, что из-за вас он теряет добычу. И тогда он обязательно отблагодарит вас.
- Это… это… - Бартницкий никак не мог выдавить из себя эпитет.
Тарловский выручил его.
- Да, это шантаж. Так что - в семь вечера. До свидания, пан Бартницкий.
Ювелир встал, отвесил уважительный поклон и направился к двери, словно заводная игрушка. Его догнал голос хозяина:
- И прошу не забыть - только сотни и пятидесятки! Да, все возьмите с собой. Если все пройдет, как следует, тогда я сразу же отдам вам все, что вы только попросите.
АКТ III
В пару с лишним минут седьмого вечером за большим столом сидело одиннадцать человек.
Адвокат Алоизий Кржижановский, высокий, худой как щепка очкарик, походка которого заставляла вспомнить аистов и журавлей, а речь - риторику проповедников. Этот человек, будучи участником множества судебных заседаний всяческого рода - от разводных и имущественных до политических и связанных с произведениями искусства - давно понял, что люди имеют с правдой общего лишь столько, сколько газеты двух государств, ведущих друг с другом заядлую войну, которые полны донесений с фронта, в соответствии с которыми каждая сражающаяся армия была выбита до последнего, причем - по несколько раз.
Профессор Мечислав Станьчак, философ, сторонник дистанцирования относительно всех серьезных, и даже страшных, проблем, словно те мудрецы-шуты, которые размышляя над проблемой смерти или страдания, время от времени хохочут во все горло. Перед собой он носил брюхо, в котором можно было ожидать тройню, а на голове - кучму плохо причесанного серебра. Передвигался он медленно - кто-то мог бы сказать, что величественно, а кто-то другой, что сонно - но мысли его можно было сравнить с молнией. Он мог убить одним словом и делать комплименты таким тоном, что собеседника пробирал холодный пот. В старческих, хотя до сих пор блестящих глазах он носил всю легенду человеческой комедии и зверофермы.
Редактор Кристиан Клос, которому вскоре должно было исполниться шестьдесят, но который выглядел намного моложе, благодаря помадам, кремам, пудрам, краскам и утренней гимнастике. Тонюсенькие усики танцоров танго и провинциальных парикмахеров могли бы говорить про тупость их владельца, но это было мнение ошибочное, ибо Клос, закончивший исторический факультет львовского универа, обладал довольно сносным уровнем эрудиции. Эти убийственные усики и столь же убийственный пробор таких же черных волос служили для привлечения дам, которым редактор мстил за то, что в свое время его бросила любимая супруга. В один прекрасный день она провела с ним краткую беседу, в течение которой он узнал правду о жизни, после чего она вышла и уже не вернулась, а он регулярно скорбел и боролся с убегающим временем умножением сексуальных триумфов.
Магистр Зыгмунт Брусь, аптекарь, фармацевт по призванию, а по любви еще и бабник, но который грешную свою жизнь начал по-божески, только лишь сделавшись безутешным вдовцом. Своим сожительницам он посылал букеты роз, едва помещавшиеся в дверях, и относился к этим дамам намного деликатнее, чем редактор Клос - без эпитетов и боксерского рукоприкладства. У него все время были проблемы с болезнями в результате чрезмерного увлечения чудесными лекарствами, знатоком и продавцом которых он был. Свою профессию он унаследовал от деда и отца, с любовью, точно так же, как венецианский дож венчается с Адриатикой, как Папа - с Церковью, как Возлюбленный обладает Возлюбленной в "Песне Песней", как альпинист заключает брак с горами, ныряльщик - с глубинами, а цыган - со своей скрипкой на не имеющей конца дороге.
Ромуальд Кортонь, директор кинотеатра в Руднике, по образованию театровед, а по политическим убеждениям и по партийной принадлежности - эндек (член Национал-Демократической партии). Физических недугов у Кортоня было мало - ну разве что если считать недугом плоскостопие и веснушки, за то психических - масса, причем, ежедневных, вызванных борьбой за победу национальной идеи. Перед водой такая победа не осуществилась, поскольку "социал" Пилсудский затмил националиста Дмовского, а во время оккупации победа тоже как-то запаздывала, ведь, кроме немцев эндекам палки в колеса вставляли и партнеры-конкуренты, то есть, Армия Кракова. Резидент партизанского движения националистов (NSZ - Национальных Вооруженных Сил) в Руднике, ротмистр Кортонь, будучи стойким патриотом, считал, что хотя в Польше проживает столько же глупцов, как и в каждой другой стране, но иностранные глупцы это беспросветные дураки, поскольку польский болван имеет в крови щепотку врожденного шовинизма, так что, когда он массово прийдет в себя - национальная идея тут же победит.
Доктор Богуслав Хануш, заместитель главного врача городской больницы. Человек этот, когда носил белый халат, то импонировал деловитостью и энергией, но вот одетый "по-гражданскому", в костюм, домашний халат или пальто, казался мямлей, хотя сохранял внутри (правда, несколько в сонливом состоянии) ясный и острый ум, а так же способность (или же готовность к такой способности) к глубокому анализу и тонкой формулировке очень метких выводов. Охотнее всего, по-французски. Французский язык, созданный для бесплодного философствования и для того, чтобы придавать оскорблениям рафинированную форму, словно ядовитые духи, Хануш любил не за это, но за прозу Бальзака, которую постоянно перечитывал и изучал. Особое удовольствие он получал, сравнивая переводы книг Бальзака, сделанные Боем, с оригиналами - чтобы вылавливать ошибки. Во дворец графа он прибыл усталый и в состоянии стресса - в этот день у него было четыре операции, одна не удалась.
Магистратор Роман Малевич, пенсионер, которого "магистра тором" или "советником" называли по галицийской привычке. Хотя он давно уже не занимал никакой должности, в Руднике Малевич пользовался авторитетом, сравнимым, разве что, с авторитетом бургомистра. Он был старейшим участником заседания; уже перед войной он выглядел настолько по-стариковски, что мог бы поддерживать вечно дырявый школьный бюджет: желая показать детям, что такое "историческая памятка", не нужно было бы организовывать дорогостоящих экскурсий по развалинам замков и монастырей - достаточно было бы позвать этого старца с лицом, перепаханным глубокими морщинами, и с печеночными пятнами. Малевич был древним рыцарем, и старость не отобрала у него этого. Он принадлежал к тем немногочисленным людям, которые - когда судьба столкнет из с сук иным сыном - обладают храбростью сообщить сукину сыну (причем, "в первых строках своего письма"), что они о нем думают.
Учитель Збигнев Мертель, заместитель директора садово-огородной школы в Руднике (все другие школы в городе немцы ликвидировали, как излишние для унтерменшей славянского происхождения). Он был намного моложе Малевича, но уже носил приличную лысину, явно недовольную теми остатками волос, что окаймляли его квадратную голову словно терновая корона. Настоящую терновую корону он мог получить в любой момент - было бы достаточно, если бы немцы узнали, что он офицер довоенной Двойки (Второго Отдела Генерального Штаба, то есть - разведки), а в настоящее время - резидент АК в Руднике. Все тайны крупнейшей и чаще всего кусающей оккупантов "лесной банды" любельского региона имели прописку под черепом и под половицами дома капитана Мертеля, преподавателя тайников опыления, прививания, пересаживания и полива цветочной флоры.
Старший сержант Станислав Годлевский, самый младший из всех собравшихся. Не будучи ни калекой, ни карликом - с самого рождения он был уродом, поскольку обладал телом борца-тяжеловеса и маленьким, женским личиком. На каждый день он пользовался языком, соответствующим телу, но не лицу - языком, далеким от академических канонов, но и от сленга напомаженных сопляков, гордящимся диалектом "а-ля братва". Этот жестокий жаргон проституток и бандитов, "феня" грязных денег и острых "пик" не слишком годился в контактах с начальством и нормальными гражданами, поэтому Годлевский научился языку, который подходил и для церкви, и для детского сада, хотя запас слов имел скромненький. Его все любили, поскольку, будучи "синим мусором", он охотнее служил землякам, чем оккупантам, частенько рискуя собственной головой, и при этом не кладя слишком много в собственный карман, хотя, кроме жены и детей, имел на содержании старенькую мать.
Почтмейстер Бронислав Седляк, перед войной коммунист, а теперь - скрытый коммунист с фальшивым именем. Он окончил жесткую школу Коминтерна, зад ему задубили тюрьмы санационной Польши, а жизнь научила истинному (а не показному) уважению только к тем ближним, которые были физически сильнее его. Вне всякого сомнения, он бы понравился Фрейду - идеально представляя тип усыпляющих неврастеников, но безвредных лишь временно, до тех пор, пока стресс не детонирует гремучего адреналина. Женщинам он нравился не слишком, несмотря на скромную элегантность, проявляющуюся в костюме цвета "английского тумана" (что должно было маскировать "классовое происхождение" хозяина), поскольку он делался брюзгой, одним из тех, кому шорох выпадающих волос напоминает, что свалка жизни уже, скорее, за ними, чем перед ними. Начальником почты он сделался, благодаря советской агентуре, в 1940 году, когда и Союз, и Рейх играли в объединенном оркестре.
Ксендз Юлиан Гаврилко, настоятель рудницкого прихода. По городу он, как правило, ходил в "гражданской" одежде, (разве что когда отправлялся совершить религиозный обряд), не заботясь о внешности - его морщинистое лицо напоминало его же небрежную прическу, смятую рубашку и стоптаные сапоги, все это соответствовало друг другу. Кроме голоса - его веселый голос, словно голос бонвивана, человека, живущего так, как ему хочется самому, и как хотелось бы жить многим - не соответствовал ни озабоченному лицу, ни профессии священника. Профессии, всегда сложной во время войны, ведь когда смерть собирает бессмысленную жатву - ужасно тяжко говорить людям о Божьем всемогуществе и бесконечном Божьем милосердии. В оккупированной Польше эта жатва была вообще чудовищной - людей убивали сотнями, тысячами, миллионами… Ксендз Гаврилко шел во дворец к графу, как бы чувствуя, что там готовится - надел сутану, чтобы быть готовым ко всему, к каждому злу этого мира.
Стол для гостей был накрыт богато. Наряду с несколькими графинчиками с наливкой и пепельницами здесь стояли корзинки с хлебом, тарелки с колбасой и ветчиной, огурчиками и маринованными грибами; кроме того, индивидуальный прибор для каждого - тарелка большая, тарелка поменьше, рюмка, бокал и столовое серебро на вышитой салфетке. Тринадцатый комплект располагался во главе стола, куда на своей коляске должен был подъехать Тарловский. Хозяина ожидали, убивая время болтовней. Брусь и Клос вели дискуссию о спиртном:
- Ага, так это и есть славная родовая наливка. Посмотрим, посмотрим!
- Посмотрим, и будем тосковать по чистенькой, поскольку наливка - как и полагается наливке - должна быть чуточку переслаженной.
- Необязательно, бывают и кисленькие налив очки.
- А я все равно предпочитаю чистенькую. Но исключительно хорошую, ту самую, с беленькой головкой.
- От чистой похмелье бывает…
- Это только от плохо дистиллированной, дорогой мой пан. Или же от избытка приличной чистенькой. Исключительно от избытка!
- У меня от избытка никогда похмелья не бывает, а вот от одной рюмочки чистой я по башке получаю, - вмешался старший сержант Годлевский.
- По башке? - удивился Брусь.
- Ну да. Перед тем, как вернуться домой, пить не могу, потому что моя старуха - чистейший тебе спиртометр, чтоб она сдохла!
- А для меня чистая - что лекарство.
- От чего?
- А от всего. Она меня или разогревает, или охлаждает, или…
- Охлаждает? Чистая?!
- Это правда, - на сей раз, в разговор вмешался доктор Хануш. - Климатизирующие достоинства чистого спирта известны уже давно. Известно, что водка защищает от мороза, поскольку разогревает замерзшего, и перед жарой, ведь когда внутри делается очень тепло, то воздух снаружи, по контрасту, кажется намного прохладнее, чем есть по сути, и даже приятно так бодрит.
Вторая половина стола была занята разговором о стреляние прошлой ночью возле железнодорожных путей.
- Старая Зоська Гармулянка, сестра обходчика, погибла. От случайной пули, такая уже судьбина! - сообщил Кортонь.
- Ну вот вам, - фыркнул Седляк, - а каждый день в костеле просиживала. Видать, молитвы святош не защищают.
- Точно так же, как марксизмы не защищают придурков, - буркнул Мертель под нос, но тихонько, чтобы его не услышали.
- Я вот читал, - продолжал Седляк, что у мусульман и африканских негров, помимо молитв или шаманских заклятий, применяют средства против пуль. Например, противопулевые мази. Намажешься, и вот ты пуленепробиваемый! У нас бы это пригодилось, а? Я думаю…
- У нас это уже было, - перебил его Малевич.
- У нас?!.. - удивились все.
- Во времена Восстания Костюшко. Отцы из ордена Бенони продавали в своем варшавском монастыре, что в Новом Месьце, освященные карточки, которые, якобы, защищали от пуль. Брали дорого, одна штучка пять злотых стоила.
- И что? Действовало?
- Не всегда. Но когда семейство застреленного приходило с рекламациями, братцы объясняли, что, видимо, у покойника был на совести смертный грех, что и нивелировало силу святой карточки. И заработали они на них огромные деньги, поскольку и спрос был огромный.
- Почему же Начальник[10] суеверий этих не осуждал? - спросил Седляк.
- Потому что простаки с карточками шли в огонь, как на танцы, - объяснил Малевич.
- Веруя в силу Божью, ведь это "Бог пулю несет", ведь правда, уважаемый? - зацепил ксендза Гаврилко профессор Станьчак. - Вот и Бедной Зоське от Господа Бога досталось, я прав?
Гаврилко покачал головой, то ли с отрицанием, то ли с сожалением к глупой зацепке. Но Станьчак никак не желал отступать:
- Пан ксендз сегодня в парадном мундире, даже посмотреть приятно!... Но еще приятнее было бы видеть пана ксендза в фиолетовом или пурпурном одеянии[11], вот только пан ксендз никак повышения не дождется. Неужели епископу чем насолили, а?
- Не нужны мне земные чины, профессор, - объяснил Гаврилко. - Работы с паствой Божьей мне хватит, чтобы возвыситься до Царства Небесного.
- Может хватит, а может и нет, пан ксендзик. И, возможно, именно сегодня оно и проявится… Чтобы возвыситься, необходимо иметь амбиции подъема по иерархической лестнице, а уж отсутствие таких амбиций - это просто изъян.
- Церковь видит это иначе, не столь по-земному, - ответил священник.
- Неужели? Тогда почему же князья Церкви дерутся за церковные должности или за папский трон?
- Я знаю шикарный анекдот на эту тему! - трубным голосом заявил Кортонь. - Слушайте! Едут в поезде еврей и молоденький викарий. Сидят друг напротив друга. Вдруг еврей спрашивает: "Если пан ксендз получит повышение, то кем станет?"
"Могу стать настоятелем прихода", - отвечает викарий.
"А потом?" - спрашивает еврей.
"Потом могу стать каноником".
"Ну а еще позже?"
"Позднее могу стать прелатом".
"А что дальше?"
"Дальше, если бы у меня имелись выдающиеся заслуги, то могу сделаться епископом".
"А еще выше можно?"
"Да, можно. По воле Святого Отца я мог бы стать кардиналом".
"Этот ваш Святой Отец - папа римский, я правильно говорю? Это он всей вашей церковью управляет, так?"
"Да, всей".
"Ага, это было бы повышение, пан ксендз! Ну а еще выше?"
Викарий отрицательно качает головой.
"Выше уже нельзя. Не могу же я сделаться Господом Богом …"
А еврей на это:
"Ну почему бы и нет. Одному нашему мальчику удалось"
Громовой хохот перебил адвокат Кржижановский:
- По Словацкому, одному из наших достанется Апостольская Столица…
- Неправда, пан адвокат, - возразил Малевич. - Юлик Эс пророчил "славянского папу", а не польского. Что не исключает поляка, но может быть и чех, и…
В этот момент камердинер Лукаш вкатил в зал коляску с графом. Гости умолкли и встали, приветствуя хозяина.
- От всего сердца приветствую вас и благодарю за то, что вы прибыли, - сказал Тарловский. - Можешь идти, Лукаш… Садитесь, господа. Ешьте, пейте. Надеюсь, вы мне простите, что я принимаю вас так по-простому, но дело… очень важное… возникло неожиданно, и моя кухарка не успела приготовиться, хотя знаю, она там готовит что-то горячее, которое подадут позднее…
- Ну что же вы, пан граф, да в нынешние времена это и так… - подлизался Брусь.
Тарловский, морща бровь, указал на свободный стул:
- Пан Бартницкий… как, решил не приходить или запаздывает?
- Он немного опоздает, - пояснил доктор Хануш. - Заканчивает какое-то срочное дело, и он попросил попросить у вас прощения от своего имени.
- Ладно, ждать не будем, у нас мало времени, - принял решение хозяин. – Господа, перехожу к делу. Я пригласил вас, наиболее уважаемых граждан Рудника, поскольку, как вам наверняка известно, гестапо арестовало десять…
- …наиболее уважаемых граждан Рудника, - перебил его профессор Станьчак, в голосе которого совершенно не чувствовалось сарказма, но замечание и так было саркастичным в силу своего содержания.
- Именно. Но кое-что тут сделать можно. Имеется в виду трудное, очень сложное решение, которого я самостоятельно принять не мог – поэтому и пригласил всех вас. Начальник гестапо, Мюллер, сделал мне некое предложение… Я беседовал с ним несколько часов назад. Мюллер согласился выпустить четырех арестованных, но за выкуп.
- Почему только четырех? – спросил Годлевский.
- Этого я не знаю. По-видимому, опасается своего начальника. Всех же он отпустить не может, а заработать охота, вот и посчитал, что с четырьмя все пройдет. Но ведь четыре – это больше, чем ничего, так, господа.
- Сколько же он хочет взять? – спросил Кортонь.
- За каждого освобожденного от требует по двадцать тысяч долларов.
Эхом этих слов стал пробегающий вдоль стола шорох, переполненный сдавленными фырканиями и ругательствами:
- Скотина!
- Сукин сын!
- Гиена швабская!
- Фриц ебаный!
- Да никогда не платили даже половину этой суммы!
- Он специально столько запросил, чтобы ничего из этого не вышло!
- Или – чтобы сразу же заработать кучу денег.
- И кто столько сможет заплатить?!
- И что за сволочь! Мало того, что людей мордует, так еще и торгует ими, словно работорговец, пся крев!
Когда первые возмущения утихли, аптекарь Брусь подвел итог:
- Пан граф, это гигантская сумма… Никто из нас не мог бы даже…
- Я позвал вас не для того, чтобы собирать деньги, - успокоил его граф.
- Да со всего города не выдоить такой суммы, - сказал Клос. – Четырежды двадцать – это восемьдесят тысяч долларов, капитал! Простите, но даже в Люблине за арестантов платят по две, самое большее – по три тысячи…
- Но только не за арестанта, которого осудили на казнь, пан редактор, - поправил его Седляк.
- Но ведь тут же не было никакого приговора, поскольку и суда никакого не было, - приподнялся на своем месте Гаврилко.
- Не смешите, святой отец! – побранил его Седляк. – Решение районных властей имеет силу судебного приговора, это административное проведение приговора над арестованными. Или вы с дуба упали, или только сегодня родились? Все, которых арестовал Мюллер, имеют приговор властей, и спасение таких осужденных в деньгах стоит намного больше, чем три тысячи зеленых.
- Ну да, раза в два, - вмешался журналист. – Пускай, в три. Но не двадцать тысяч?!
- Господа, господа! – Адвокат Кржижановский поднял руку, успокаивая спорящих и давая знать, что сам желает взять слово. – Вы удивляетесь, господа? А тут нет ничего удивительного, вопрос совершенно ясный. Фрицы получают по заднице на всех фронтах: на востоке, на западе, на юге – короче, повсюду. В Люблине очень скоро будут править русские. Мюллер понимает, сколько ему осталось времени на то, чтобы собрать военную добычу, вот он и взвинчивает цены. Это просто закон рынка, который идет к своему краху.
- Господа, - сказал граф. – Мюллер дал мне всего пару часов на то, чтобы принять решение.
- Но, может, удастся эту кошмарную сумму как-то уменьшить. Нужно торговаться, пан граф, - предложил Брусь.
- Мюллер не станет с нами торговаться. Мы можем только принять его предложение или отбросить. Времени у нас – до утра.
- Времени у нас – до смерти, и даже больше! – фыркнул Клос. – Только мы такую сумму не собрали бы и на том свете.
- Господа, я дам всю сумму.
Декларация хозяина приняла форму остолбенения, измеренного силой взглядов, что пали на его лицо.
- Я выкуплю всех четверых, - продолжал граф. – При условии, что среды выкупленных будет мой сын.
- Ну, это очевидно, господин граф! Вы платите, вы и принимаете решения! – произнес вердикт Кортонь, а несколько других кивнуло, подтверждая такое мнение.
- Нет, это вовсе не очевидно, господа, ибо я хотел, чтобы мы приняли совместное решение. Тем не менее, я не скрываю: если мой сыне не очутится среди четверых избранных – мое финансовое предложение утратит силу. Я заплачу лишь в том случае, если Марек сможет вернуться домой.
С другой стороны стола раздался издевательский смешок. Смеялся профессор Станьчак, когда же все поглядели на него, он начал оправдываться с такой же издевкой, цитируя знаменитую рекламу Форда.
- Одним словом, господа, каждый может купить себе автомобиль такого цвета, который ему будет по вкусу, но при условии, что это будет черный Форд-Т!
- А вы, пан профессор, будучи на месте господина графа, предложили бы всю требуемую сумму, не выкупая собственного ребенка?
- Но ведь это была просто шутка, - защищался Станьчак. - …чтобы немного расслабить напряжение…
- Пан профессор, ваша шуточка была абсолютно неуместной! – возмутился адвокат Кржижановский. – Мы должны все благодарить Тео… то есть, нашего хозяина, причем, мы обязаны ему удвоенной благодарностью. Первое, что он выторговал у Мюллера жизни четырех заложников, а второе, что он сам понесет все расходы. Это очень благородный жест, достойных рода Тарловских, имеющего такие заслуги перед отчизной!
Кортонь хотел уже крикнуть: "Браво!" и аплодировать, но его инициатива как-то не была всеми принята. Тогда он поднял бокал:
- Я разделяю мнение пана адвоката Кржижановского, и, по-видимому, все остальные так же это мнение разделяют!... Господа, я поднимаю в честь пана графа благодарственный тост! До дна!
Не пил один только ксендз, а профессор Станьчак, прежде чем опорожнить рюмку, тихонько буркнул:
- При условии, что это будет фирменная наливка графов Тарловских!
Редактор Клос, сидящий рядом с Гаврилко, спросил:
- А почему это пан настоятель с нами не пьет?
- Спиртное мне вредит, сын мой.
- Так вам приходится страдать во время каждой мессы, когда приходится хлестать ритуальное вино. Сочувствую! – с издевкой заметил Станьчак.
Какое-то время после тоста, который расслабил всех, гости начали накладывать себе ветчину, намазывать хлеб масло, делили огурчики. Хоральное чавкание перебил своими словами адвокат:
- Господа, прошу внимания!... Я понимаю, что решение, чтобы среди четверки выкупленных был Марек, является столь очевидным, что не подлежит дискуссии…
Ему ответило несколькоголосное одобрительное "угу".
- …Следовательно, обсудить мы должны других. Мы должны определить остальных пленников, которых следует вытащить из лап гестапо. Троих – три фамилии.
- А почему мы должны обсуждать? – спросил Малевич.
- Вы шутите, пан магистратор?... – удивился Кржижановский.
- Нет, я совершенно серьезно. Просто я не пойму, зачем это обсуждать…
- Вы знаете лучший способ проведения столь сложного выбора?
- Знаю. Жребий, дорогой пан адвокат, выбор жребия. Именно потому, что выбор такой трудный, а он трудный, ведь каждый из арестованных заслуживает спасения, но мы, однако, можем спасти только трех…
- Четырех!
- …правильно, четырех, но выбрать мы можем только троих, когда там, помимо молодого Тарловского, сидит еще девять приличных людей. Именно потому надо и устраивать розыгрыш, чтобы каждый из них имел равные шансы.
Профессор Станьчак, как раз прожевывающий кусочек грудинки, резко заглотнул его, желая успеть вставить свои три гроша:
- А мы – шанс на спасение покоя своей совести, ведь если вбросить в шапку девять листочков с фамилиями и вытащить трех счастливчиков – тогда виновной в смерти шести остальных будет исключительно госпожа судьба. Я прав, пан магистратор?
- Или же госпожу провидение, - съязвил Седляк. – Провидение Божье, чтобы всем было понятно.
- Так вы уже не атеист, пан начальник? – фыркнул Станьчак.
- С чего же! До сих пор, так же, как и вы, я не верю в Бога, профессор, потому что все еще не встретил кого-нибудь, кто бы мне рационально доказал, что существует Святая Троица!
- Прошу прощения, но тут между нами нет никакого подобия; вы, несмотря на свои годы, все так же ничего не понимаете! – рассердился философ. – Когда же вы, наконец, поймете, что вера в Бога, основанная на рациональных предпосылках – это абсурд?!... Верить можно только лишь вопреки всей истории и логике мира. Но именно в этом суть веры и заключается – на отрицании всяческих аргументов против существования Бога. Вера – это мечтания, следовательно, она намного прекраснее и совершеннее по сравнению с силой разума. Вопрос сердца!
- Тогда почему же вы до сих пор такой бессердечный, пся крев! – вскипел Седляк. – Вам так трудно помечтать, так?
- Дорогой мой почтмейстер, ты так ничего и не понимаешь, видно, тебя оболванивает постоянное чтение "Капитала"! Поверить в Бога намного легче, чем понять, почему богатые столь несчастливы…
- Господа! – воскликнул адвокат. – Пофилософствуете завтра, а сейчас не отбирайте у нас времени, поскольку здесь решаются людские судьбы!
- Так что, будем решать судьбы, вытаскивая жребий? Фортуна раскрутит свое колесо, произведет справедливый выбор и уйдет в позоре, будучи виновной смертей шести неудачников!
- Ваши аргументы – это чистейшая демагогия, пан профессор! – заметил Брусь. – Все это жонглирование метафизической иронией, обвинение судьбы…
- По-видимому, вы плохо поняли профессора, пан магистр, - перебил его Мертель, размахивая салфеткой, которой только что вытер себе губы. – Профессор Станьчак имел милость высмеять нас, потенциальных виновников. Что, естественно, так же не имеет смысла, равно как и возлагать вину на судьбу. За смерть любого из арестованных винить можно только оккупанта, или же войну как таковую, но ни в коем случае не нас! Метафизический аспект здесь, несомненно, имеется, ведь это и вправду фатум, но текущая реальность сейчас такова: мы должны спасти хоть нескольких из этих людей. И точка, господа! Вопрос: как их выбрать! Лично я против жребия! Категорически против!
- Верно! – присоединился к нему Кортонь. – Я тоже против лотереи! Это правда, что все, арестованные Мюллером, заслуживают помощи. Но некоторые, прошу вас, заслуживают более!
- Это почему же? – удивился ксендз.
И Мертель, и Кортонь желали ответить Гаврилко, но их, своим басом опередил Станьчак:
- Потому что все равны, но некоторые – более равные, как это бывает в жизни. Неужто пан ксендз до сих пор этого не заметил? Равенство, как биологическое, так и психологическое, либо ментальное, это все бредни, вопреки агитации якобинцев и большевиков, и вопреки тому, что декларировал ваш наивысший начальник – Галилеянин.
- Иисус Христос желал только, чтобы малые… - пытался аргументировать Гаврилко, но профессор не дал ему закончить.
- Он хотел, чтобы все были малыми, или же, чтобы все были средними, во всяком случае – похожие духовно друг на друга, как одна сосиска на другую. Тем временем, пан ксендз, точка зрения "эгалитэ" совершенно противоречит биологии, цивилизации, да здравому смыслу – это чистейший абсурд!
- Пан профессор, вы повторяетесь! – буркнул Малевич.
- Всегда стоит повторить, что идеология эгалитаризма, это точно такая же ложь, как и любая система, за которую следует благодарить идеологов! Глина, из которой идеологи птаются вылепить нового человека, всегда оказывается грязью…
- Не все идеологи, - возмутился Седляк.
- Дорогой почтмейстер, вы адвокат кого, Гегеля или Маркса? Или играетесь клаузулами ради второразрядных диалектиков: Энгельса, Ленина или еще какого дебила?
Не успел Седляк огрызнуться, за столом прозвучал мягкий голос доктора Хануша:
- Дорогой пан профессор, вы, как философ, творите…
- Вот именно! - вырвался Брусь. - Мне это уже надоело, да и всем вам - видимо, тоже!... Вся эта зачуханная псевдофилософия и псевдопсихология, все эти долбанные мысленные конструкции, натянутые настолько, что резинки в трусах лопаются…
Его речь перебило то, что в зал зашел, а точнее - вбежал Бартницкий.
- Прошу прощения за опоздание, пан граф! - произнес ювелир, отсапываясь.
- Вы готовы? - спросил у него хозяин.
- Собственно говоря, так, пан граф.
- Тогда присаживайтесь, ешьте, пейте и присоединяйтесь к дискуссии.
Бартницкий занял свободный стул между Малевичем и Годлевским и спросил у магистратора шепотом:
- О чем дискутируем?
- О достоинствах и недостатках спасения арестованных посредством лотереи…
Кржижановский воспользовался минуткой всеобщего молчания, напомнив:
- Господа, мы все время уходим от темы! Не время на философские спекуляции, шуточки или бесплодные обмены интеллектуальными взглядами! Мы обязаны решить проблему жизни…
- Скорее уже, смерти, - уточнил Станьчак. Что, впрочем имеет тот смысл, поскольку относительно смерти мы все равны, хотя и здесь не совсем, ведь одни умирают молодыми, а другие доживают до склероза; так что, может, применим критерий возраста. Давайте примем, что следует спасать самых молодых из арестованных, ведь они прожили меньше всего.
- И это, по вашему мнению, должен быть справедливый выбор? - удивился аптекарь.
- А разве я сказал, что справедливый, дорогой вы наш Пилюлькин? Ну ладно, давайте выбирать самых пристойных, выбор будет точно такой же. Или самых толстых…
- И вот с таким шутовством вы ассоциируете справедливость?
- Нет, ведь я принципиально в справедливость не верю. Любой наш выбор будет дурацким. То ли кинем жребий, то ли будем аргументировать - это все равно.
- Вовсе даже и не все равно! - энергично запротестовал Кортонь. - Среди этих девяти есть люди не только заслуженные, но и весьма нужные, если можно так выразиться!
- Каждый из нас нужен нашей семье, братья мои, - произнес Гаврилко.
- Но некоторые нужны многим семьям! Даже очень многим семьям!
- Вы говорите о директоре больницы, о пане Стасинке? - спросил Малевич.
- Нет, я говорю о людях, нужных всему народу! И таким человеком является пан Трыгер, директор лесопилки!
- И почему именно он?
- Потому что… ручаюсь вам, пан магистратор, что именно пана Трыгера следует выкупить!
Малевич не уступал:
- Я сочувствую каждому, но, по моему личному мнению, такие люди как главный врач городской больницы, профессор Стасинка, обществу нужны больше, чем пан Трыгер.
- Это почему же?
- Потому что главврач нам нужен ради спасения множества пациентов, а директор лесопилки - для переработки древесины в опилки. Ведь есть же тут разница?! - вскипел Малевич.
Кортонь несколько сбавил тон:
- Нет, я ничего не имею против профессора Старинки. Впрочем, у нас есть три места. Пускай будут Трыгер, Стасинка и…
- И пан лесничий Островский, - дополнил его Мертель.
- Вот-вот, и пан лесничий Островский! - согласился Кортонь.
Тут впервые голос взял Бартницкий, ради этого прекратив разрезать огурец:
- Прошу прощения, минуточку, минуточку! Я опоздал, так что не знаю, какую вы тут играете игру, но, может, рассмотрим и другие кандидатуры…
- Это пан директор кинотеатра разыгрывает эндекские игры, желая спасти партийного дружка, - пояснил Бартницкому Брусь. – А вот только не заметил, что за столом здесь тринадцать человек сидит, и не дотумкал, что решение мы должны принять все вместе!... А раз у каждого свой кандидат имеется, то и у меня тоже. Предлагаю выкупить пана судью Ивицкого!
Адвокат Кржижановский тут же присоединился:
- Поддерживаю предложение пана магистра!
Кортонь глянул на Мертеля и поднялся, отодвигая стул. Мертель тоже встал. Они подошли к стеклянной стенке между салоном и террасой, и, повернувшись к ней спиной, начали горячечно перешептываться. На дворе срывался все более сильный ветер, туч прибывало – все говорило о том, что идет гроза. Внутри все заволокло табачным дымом, курили практически все приглашенные. Бартницкий, наверстывая упущенное опозданием, словно автомат рубал колбасу, но между двумя кусками вспомнил главного из своих клиентов.
- А про пана бургомистра Венцеля, и о том, насколько должен быть благодарен ему город за все, им сделанное, вы, господа, уже забыли?
- То же самое можно сказать и про пане Кужмича! – прибавил Седляк. – Ведь он, будучи директором музея, сколько сделал для…
- Для вас, пан начальник, он сделал больше всего, покупая от вас редкие почтовые марки для своей коллекции, - засмеялся Клос.
- Прошу прощения, но мое предложение было совершенно беспристрастным.
- Естественно, ваше предложение было беспристрастным, некоммерческим, просто безалкогольным.
К столу вернулись Мертель с Кортонем. Директор кинотеатра сел, а учитель заговорил стоя:
- Господа! Трыгер и Островский должны быть среди выкупленных арестантов!... Это вопрос уже высшей…
- Только лишь потому, что вы так решили с паном Кортонем?! – возмутился Малевич. – А нас тут вы за дерьмо считаете, так?!
Граф театрально откашлялся, как кашлял, обращая внимание плохо себя ведущим членам семейства:
- Господа, прошу вас, давайте дискутировать культурно. Зачем так возмущаться…
Седляк не стал ждать, пока хозяин закончит свое поучение:
- Пан магистратор прав! Странное дело, что пан Мертель, будучи заместителем директора школы, должен был бы голосовать за своего начальника, а он предпочитает выкупить лесничего…
- А все потому, что когда пана директора пришьют, то пан заместитель станет паном директором… - въедливо буркнул Брусь.
Мертель покраснел и сделал пару шагов в направлении аптекаря:
- Ты, Клистирник гребаный!!!
- Господа, господа! – вскрикнул граф.
Брусь, с побагровевшим лицом, повернулся к Мертелю и процедил:
- Мы не в тех отношениях, которые бы позволяли вам обращаться ко мне на "ты", пан преподаватель. Мы с вами не пасли ни свиней, ни другой живности!
- Господа, можем ли мы вести цивилизованный диалог? – спросил Кржижановский.
- Ну да, согласился с ним Мертель. – При условии, что не нужно будет вести диалог с типом, который меня оскорбляет!
- А вы, даже если бы и очень хотели, то сильно вам и не удалось бы, ведь цивилизованный диалог, это такое искусство, в котором разбираться надо и уметь, - отгавкался Брусь.
Мертель, вместо того, чтобы взорваться, только рассмеялся, подошел к аптекарю еще на полшага и умильным тоном заявил:
- Это я умею, умею, пан магистр. Вот с вами не мог бы, поскольку не могу разговаривать, все время откидывая голову назад…
- А почему вам нужно откидывать голову? – удивился фармацевт.
- Чтобы смотреть вверх. Не люблю я беседовать, глядя наверх, шея от этого болит, - пояснил Мертель, еще сильнее удивляя Бруся, и так уже слегка дезориентированного.
- Но я совсем даже не великанского роста…
- Верно, но вы торчите на самой верхушке пальмы, и я не вижу особых шансов, чтобы вы хоть когда-нибудь оттуда слезли, пан магистр!
Щеки Бруся, уже перед тем багровые, начали наливаться синевой. Он сорвался на ноги, встал перед Мертелем и произнес по слогам – голос его был переполнен ненавистью:
- А вот когда я гляжу на вас, то готов поверить тем типам в белых халатах, которые утверждают, что предками человека были крысы!
Мертель схватил аптекаря за лацканы пиджака, стиснув их у него под подбородком – и, видимо, сильно, поскольку какой-то шов праздничного костюма лопнул. Брусь ответил неожиданным ударом нижней конечности – тяжелым каблуком вмазал по ступне агрессора, что свалило шипящего от боли Мертеля на пол. Падая, он не отпустил Бруся, так что свалились оба, чтобы кататься словно дворовые хулиганы, кусаясь, царапаясь, плюя, вырывая волосы у друг друга, и осыпая ругательствами.
- "И сотворил Господь Бог человека по образу своему и подобию…" – не без удовлетворения бросил Станьчак.
Эта цитата из Святого Писания "пробудила" зрителей, которые, в результате общего остолбенения, совместного шока, были поражены своеобразной летаргией, параличом - который, правда, длился не слишком долго. Старший сержант Годлевский, Кортонь, Клос, Бартницкий и Кржижановский подскочили к яростным бойцам, разделяя их помятые тела и растаскивая к противоположным концам стола. Мертель с Брусем приходили в себя медленно, хрипло дыша и глядя изумленными глазами на стены и окружающих, словно сюда их перенесли из какого-то другого измерения реальности либо же из космической надреальности. Чем сильнее они приходили в себя, тем больше стыда было в их взглядах. Заместитель директора школы отряхнул костюм и, спустив голову, уселся на своем месте. Аптекарь побежал в туалет. Хануш шепнул Малевичу, прикрывая рот рукой:
- Это все сегодняшнее давление, очень низкое, что очень плохо действует на гипертоников. Плюс эта наливка. Она, конечно же, замечательная, но крепкая как самогон. Я давно уже о ней слышал. А эти двое пили больше всех, правда, если не считать пана сержанта.
- И пана философа, - точно так же, шепотом, ответил Малевич.
- Да? Я не заметил…
- А я считал ему рюмки, видя его шуточки… Что же касается давления и выпивки наших двух гладиаторов – то, как говорят, спиртное иногда помогает людям, страдающим давлением.
- Не всегда, да и не каждое спиртное. Гораздо чаще от спиртного люди превращаются в обезьян…
- Это так, доктор, только я вижу другую причину этого мордобоя. Не сколько органичную, как историческую.
- Историческую?! – был изумлен Хануш.
- Ну да, историческую. Вы когда-нибудь выписывали рецепты Мертелю или для кого-нибудь их его домашних?
- И не один.
- И как вы считаете, где он эти лекарства покупал?
- Странный вопрос – в Руднике есть только один аптечный склад…
- Мертель никогда и ничего у Бруся не покупал, он не купил бы там порошок, который мог бы спасти ему жизнь. За всеми лекарствами он ездит в Ниск.
- И давно они ненавидят один другого?
- Вот уже тридцать с лишним лет. Дело в бабе – покойная жена Бруся в прошлом была невестой Мертеля. За эти тридцать с лишним весен оба джентльмена ни разу не столкнулись в одном помещении, сегодня – впервые. Вы не местный, приехали к нам в тридцать шестом…
- В тридцать седьмом.
- …так что всего и не знаете. Но каждый ребенок Рудника знает, что Бруси на мессу ходят на девять утра, а Мертели – на час дня, чтобы не встретиться.
Все, которые ранее вмешались в инцидент, уже заняли свои места за столом; но при этом молчали, как бы не желая продолжать дискуссию без фармацевта, а может – желая временного карантина, терапии тишиной. Брусь вернулся через несколько минут, со старательно восстановленным пробором, но в лопнувшей жилетке. На его лице было выражение побитого пса; глазами он водил по потолку, над головами собравшихся. Когда он уселся, и когда все ждали, что дискуссию возобновит граф или его приятель, адвокат Кржижановский – неожиданно для всех голос взял страж общественного порядка:
- Господа… я… того, ну… Прошу, чтобы этого не повторилось. В противном случае…
- В противном случае, он вытащит дубинку и прикажет нам разойтись, - закончил Седляк. – Руку он на этом набил, часто подавляя дубинкой выступления пролетариев…
- Незаконные сборища люмпенов, которых на улицу выталкивали красные агитаторы и пробольшевистские ячейки! – опроверг версию Седляка Кортонь.
- Ложь! – возмутился Седляк. – Это были спонтанные народные манифестации, которые разгонялись людьми с дубинками – правыми боевиками, фашистами и синими полицейскими!
- Такой был приказ, пан начальник, указания верховной власти, так что нечего и говорить, приказ есть приказ! – стоял на своем Годлевский. – Мы ликвидировали только незаконные выступления, скандалы, мятежи, различные сборища. Законных мы не только не разгоняли, но и охраняли – такой был приказ. Полиция, она обязана слушаться приказов. Власти приказывают, полиция выполняет. Но тут… тут я полицейским быть не хочу, господа. Но если…
- В дискуссии вы тоже участия не принимаете, пан старший сержант, - заметил философ. – Один только пан ксендз и вы до сих пор ни за кого не высказались. Наполеон был прав – ряса и мундир понимают друг друга без слов…
- Я тоже не принимал участия в дискуссии, пан профессор, - напомнил Хануш.
- Ну почему же, принимали. Ваше ценное высказывание относительно климатизирующих достоинств спиртного… Признаюсь честно, что я принял этот диагноз близко к сердцу, а точнее – поджелудочной железе.
- Это высказывание не имело ничего общего с дискуссией о выкупе людей, которых арестовал гестаповец.
- И для вас это отвратительно, доктор? Вступать в договоры с гестапо? Еще раз я вспоминаю императора Наполеона, который сказал: "Честь исключает компромиссы". Вы это имели в виду?
- Нет, не это.
- Тогда, что же вас удерживало, дорогой наш медик?
- Страх – банальный страх. Я предусматривал обвинения, которые уже прозвучали здесь. Если я поддержу выкуп моего начальства, профессора Старинки, выйдет так, что я агитирую выборочно, за дружка. Если же я выскажусь за кого-то другого – тогда вы услышите, что я готовлю себе директорское кресло в больнице. Поэтому, я предпочитаю не обсуждать и выбираю жребий.
- Я тоже выбираю жребий! – обрадовался Бартницкий. – А вот пан профессор… пан профессор так тщательно считал, кто принимал участие в дискуссии, а сам как-то… Что вы на это, пан профессор?
- Да я же все время участвую в этой вашей болтологии!... Ладно, пускай будет по-вашему – в дискуссии.
- Это все ля-ля! Вы, вроде бы, и принимали участие, но только подбрасывая словечки для смеха, ничего больше. Вы не выдвинули никакого кандидата…
- Потому что моего кандидата, друг мой, Мюллер еще не арестовал.
- Господа!... – вмешался в эту перепалку Кржижановский. - …Должны же мы что-то решить. Так как, жребий? Или все соглашаются на?...
- Заявляю вето! – прогремел Кортонь, подкрепляя свои слова ударом кулака по столу. – Среди выкупленных должны оказаться господа Трыгер и Островский!
- Поскольку так решили господа Мертель и Кортонь! – фыркнул Седляк.
- Почему должны? – спросил Хануш, хотя и догадывался, как и все остальные.
- Потому что идет война! Идет сражение! И сражение с оккупантами – сейчас самое главное дело для народа! Только это могу сказать, поскольку и так сказал слишком много.
Стало тихо. Были прикурены новые сигареты. Слышно было, как мухи жужжат над столом. Адвокат Кржижановский высморкался, так как дым вызывал у него аллергию, а профессор набил трубку ароматическим табаком. Магистратор Малевич громко прошептал:
- Значит, так…
Чем осмелил начальника почты:
- Итак, господа, все ясно… - забасил Седляк.
- Ясно? – удивился Кржижановский.
- А у вас имеются сомнения? – спросил Малевич.
- Ну, не знаю…
- Чего вы не знаете, пан адвокат? – дожимал его Седляк. – Ведь это же просто, как дважды два. Нам всем ясно, что если мы не согласимся на Трыгера и Островского, тогда все мы можем быть наказаны по приговору какого-нибудь подпольного или лесного суда…
- И кто это говорит? – пытался контратаковать директор кинотеатра, но с другой стороны ему нанес удар Малевич:
- Давайте без эвфемизмов – тайного суда! Это шантаж, а точнее, даже хуже, чем обычный шантаж – это запугивание, это террор, и я протестую!
Мертель, который после драки с Брусем сидел погашенный, потому что ему было стыдно, больше не выдержал и ожил, будто молния:
- Да вы знаете, о чем вы говорите, пан магистратор?! Да вы поляк или ренегат, которому все равно, какой порядок будет царить на этой земле – швабский или польский?!... Холера ясна – если люди, которые уже несколько лет рискуют собственной головой и жизнями своих родных, чтобы Польша обрела независимость, для вас стоят столько же, что и каждый, кто пытается просто пересидеть войну и делает все, лишь бы только не потревожить оккупанта…
- Пан Мертель, эту свою школярскую фразеологию оставьте своим ученикам! - перебил его Малевич. – Эту войну выигрывают не партизаны, а Советы и союзники, которые бьют немца очень эффективно. А то, что делаете вы, утверждая, будто делаете это ради свободы и национального достоинства, становится причиной смерти множества невинных людей!
- Неправда! – заорал Кортонь.
- Неправда?... Относительно того, что мы здесь делаем сейчас, дорогой мой?! Мы спорим о том, кого можно спасти из людей, которых гестапо арестовало и приговорило к смерти лишь потому, что отряд АК или НВС убил пару немцев! Эта пара убитых немцев не имеет никакого значения для судеб войны – исключительным же результатом стала гекатомба поляков…
- Неправда, неправда, неправда!!! Результатом вчерашней операции было крушение поезда, фрицевского поезда, везущего оружие, боеприпасы и солдат на фронт! То есть, ослабление военной силы немцев! Движение по этой линии было задержано…
- Оно уже восстановлено, - сообщил Годлевский. – Швабы стащили в кювет два аварийных вагона, а колею исправили за несколько часов.
- Ну вот же! – торжествовал Малевич. – Истинным результатом является гекатомба самых ценных поляков, которые пригодились бы Польше, когда та будет уже свободной!
- А по вашему мнению, пан магистратор, она станет свободной, когда все мы не будем желать пачкать руки убийством швабов?
- Вы уж такие штучки не применяйте, пан Мертель! Идите с ними на конкурс демагогов или еще куда-нибудь, а здесь дураков не ищите.
У Мертеля буквально отняло речь, зато физиономия Кортоня приняла выражение глубокого отчаяния:
- Ну как вы не понимаете, что оккупантам следует показать, что…
- А потому, пан Кортонь, что по математике в школе я был лучше вас! И знаю отсюда, что за каждого пришитого фольксдойча или рядового вермахта свою жизнь отдают десять, а то и более, поляков, нередко – весьма значительных поляков – и счет тут весьма паршивый; можно даже сказать, что такие расчеты в жопу можно засунуть! Уж простите, героические мои коллеги, но так у меня выходит из расчетов!
- По вашему мнению, если бы не было сопротивления, то все было бы тип-топ, так?! – кипятился Мертель. – Фрицы никого бы не убивали, не вывозили в лагеря, жизнь в Генерал-Губернаторстве была бы милой и приятной? Да разве вы не видите, что немцы творят с нами в течение этих четырех лет?! Опомнитесь!!!
Магистратор взмахнул рукой, словно желая отогнать облако дыма, ходящего волнами между столом и потолком.
- Я вижу одно… Что было бы намного меньше жертв, если бы…
- Если бы все наши земляки подставили фрицам очко, смазанное вазелином!
- Вы, пан Мертель, обязательно выиграли бы в том конкурсе демагогов…
Тут на помощь Мертелю снова пришел Кортонь:
- А вы, пан магистратор, посмотрите на евреев! Разве они защищались, или устраивали покушения, или же эсэсовцев выбивали? Нет же! Все были белые и пушистые. И что это им дало?...
- Правильно! – согласился Клос. – Так им помогло, как мертвому припарка!
Малевич не признал себя побежденным:
- Евреи – это совершенно другое дело. Фрицы убивают их по расовым причинам, и вы все об этом прекрасно знаете!
- А нас убивают из спортивного интереса, так? – спросил у него Кортонь. – Ведь нас тоже убивают без остановки! Нас тоже считают утерменшами, правда несколько лучшими недолюдьми, посему евреям дали первенство по дороге в могилу, а мы в этой очереди стоим на третьем месте, потому что между нами и евреями есть еще и цыгане. Или я не прав?
- Насколько мне известно, не только фрицы считают евреев худшей расой… - заявил Седляк, просверливая Кортоня значащим взглядом.
- Это камешек в мой огород, пан начальник?!
- А в чей же еще! Сложно забыть вашу эдекскую прессу, все те статейки, все антисемитские рисуночки ваших карикатуристов, все те…
- Вам, видно, сложно забыть то, что вы сами же и придумали! Национал-демократия никогда не пользовалась безумной расовой аргументацией, и никогда…
- И Дмовский ни словечка не написал против евреев!
- Дмовский никогда не пропагандировал истребления народа – национал-демократы никогда этого не делали! Мы боролись только лишь с иудейской гегемонией в культуре и экономике страны, так что следите за словами!
- Ой-ой-ой, как я испугался! – фыркнул Седляк.
Станьчаку, который был неприятно поражен дракой, понадобилось какое-то время, чтобы к нему вернулась охота молоть языком (а может, он даже вздремнул за это время), напомнил спорящим:
- Будучи поляками, охотнее всего мы считались со словами того "рыжего литовского еврея", что написал "Пана Тадеуша"[12], и того жидофила[13], что стал первым маршалом Польши и женился на еврейке.
- Первым нашим маршалом был князь Понятовский, а вовсе не "Дедуля" Пилсудский, - с апломбом эрудита заявил Брусь, переломив, наконец, психическую блокаду, что была эффектом потасовки с Мергелем.
- Князь Пепи стал маршалом Франции, дорогой коллега, - поучил его доктор Хануш.
- Ну… но ведь он был поляком…
- Это точно, - согласился с аптекарем Станьчак. – Поляком он был в значительно большей степени, чем величайший польский резчик[14], величайший польский композитор, величайший польский…
- Являясь величайшим польским шутом, истинным наследником Заглобы[15], вы, пан профессор, наверняка, сармат на двести процентов, только сейчас не время на болтовню! – вмешался адвокат, мобилизованный взглядом графа. – Давайте вернемся к теме, господа…
- А к какой из тем? – спросил Клос. – Разговор шел об арестантах, о евреях, о цыганах, о не забываемой паном начальником прессе эндеков…
- Я и сам помню ту красную макулатуру, что, наверняка, была любимым чтивом пана Седляка! – пробасил Мертель.
- Левая пресса не нападала на евреев! – твердо заявил Седляк.
- Правильно, она не нападала на своих издателей, редакторов, клиентов и читателей. Она нападала на поляков и пыталась отучить польскую молодежь от патриотизма!
- Чушь! Она атаковала шовинизм и ксенофобию темных людей, пан Мертель! Она пропагандировала принципы общественной справедливости, равенства, пролетарского достоинства…
- Долго вы еще будете цитировать нам эту херню, все эти напыщенные фразы из блевотины Маркса с Энгельсом, пан начальник? – спросил Кортонь. – Здесь вам не штабной совет большевистской ячейки…
Седляка охватило бешенство. Он заорал:
- Да по какому праву?!!...
- По праву, а не по леву, таваришч!
Седляк поглядел по сторонам, и пискнул, хотя и агрессивно:
- Господа, я не коммунист!
- А я не гедонист и не курильщик трубки, - задекларировал Станьчак, пуская вокруг головы клубы пахучего дыма.
- Но ведь я и вправду не коммунист, господа! И никогда коммунистом не был!
- Точно так же, как товарищи Троякий, Сталин и Ленин, - сказал Мертель. – Они тоже видели коммунизм глубоко в заднице, для них важна была власть или пенёндзы, зато в горлянках коммунизма у них было полно, всяческой "общественной справедливости", "совместной собственности на средства производства", "прав пролетариата" и "угнетения трудового народа".
- Господа, да отцепитесь вы от пана начальника, - вмешался Станьчак. – Он и вправду не коммунист.
- Тогда почему же он разевает пасть словно красножопый? – спросил Мертель.
- Потому что он марксист, то есть, поклонник культа Маркса. Божка он себе выбрал весьма покалеченного умственно, но даже великие боги древней Греции были не без недостатка или не без греха. Возьмем, к примеру, Зевса…
- И что вы имеете против Маркса, пан профессор? – спросил Седляк.
- Что я имею против Маркса? Его плохой подход ко мне, ergo, к человеку, пан начальник.
- Плохой подход к человеку? Вы что, с ума сошли? Да марксистская концепция человека…
- Это однобокая концепция, убогая, словно похлебка из брюквы, – перебил Седляка профессор. – Она совершенно лишена воображения, мифологии или, хотя бы, чуточки живительной сумасшедшинки. Для Маркса человек – это несложный "homo faber", рабочая лошадка, производитель без внутренней жизни, ну, разве что, силач, способный свергать богов. Намного точнее видели человека Монтень, Шекспир или Паскаль, по мнению которых, "homo sapiens" это "homo demens"[16], безумец и фокусник, существо многообразное, носящее под черепом целый космос снов, фантазий и мечтаний.
- И душу, - прибавил Гаврилко. – Душу, наполненную Богом, ибо сотворенную Богом.
- Скорее уже, переполненную Библией, дорогой вы наш попик, - поправил его профессор. – Библией, очень сильно приближенной к "Капиталу" и коммунистическим теориям, и вместе с тем – насколько же далекой от них, насколько им враждебной. Брось человека в лужу и провозглашай ему, чтобы он оставался на том месте, где поместило его Провидение – и ты докажешь, что ты сторонник библейского порядка, а не классовой борьбы. Summa summarum – если мы поглядим…
- Не хочу язвить, пан профессор, впрочем, я и не смог бы быть таким же язвительным, как вы, - вмешался Хануш, - но я желаю спросить: кого вы презираете больше: Бога или Маркса?
- Так вы заметили, докторишка, насколько они похожи? Эти импозантные бороды, словно серебристые цоколи для пророческих физиономий!... Отвечу вам – Бога я не презираю и не отношусь к нему легко, хотя к Нему у меня отношение совсем иное, чем у всех тех, которые бегают в костел, рассчитывая на Него по знакомству.
- Говорите, что хотите, профессор, истинных верующих не оскорбишь! – возмутился Кортонь. – Мы не для того становимся на колени у распятий.
- А ради чего же?! – удивился Седляк. – Чтобы получить отпущение грехов за убийство президента Нарутовича, господа эндеки?
Кортонь сорвался с места со стиснутыми кулаками, с жаждой убийства в глазах, но на сей раз не Кржижаноский или Годлевский, но сам граф прервал стычку громовым голосом феодала:
- Хватит, господа! Хватит уже этих скандалов, не хочу здесь видеть никаких драк! В том числе, и партийных драк на словах, поскольку мы собрались здесь совершенно с другой целью. Напоминаю, мы должны определить, кто будет выкуплен из лап гестапо.
Но Мертель напомнил и о своем:
- Но у нас имеется и патриотический долг! Повторяю, Трыгер и Островский должны быть выкуплены ради… ради высших идей, общенациональных, осмелюсь сказать: даже во имя государственных интересов. Думаю, что все здесь присутствующие, за исключением, может, пана почтмейстера, прекрасно это понимают…
- Не все, пан Мертель, - сообщил Малевич.
- Я тоже не понимаю, - прибавил Хануш.
- А если речь идет о предложении, - продолжал магистратор, - то думаю, что среди выкупленных должны быть: директор Кужмич, бургомистр Венцель, ну и, вне всяких сомнений, профессор Стасинка.
- Господа, я поддерживаю эти кандидатуры, - объявил Седляк. – Кужмич - обязательно!
- Так что… - пожелал подвести итог диспута Кржижановский.
- И еще обязательно – пан судья Ивицкий! – закричал аптекарь.
Мертель не смог справиться с возмущением:
- Ну вот вам! У нас имеется уже четверо: Кужмич, Венцель, Стасинка, Ивицкий, то есть – без Трыгера и Островского! Черт подери – для этих двоих место должно быть! Люди, да вы разве не понимаете, что…
- Господа, так можно ссориться несколько суток! – притормозил Мертеля редактор Клос. – Давайте решим проблему голосованием, пусть решит большинство собравшихся.
- Правильно! – крикнул начальник почты.
- Действительно, весьма разумное предложение, - присоединился ювелир.
- Я тоже так считаю, - согласился полицейский.
- А почему большинство? – спросил директор кинотеатра.
Мертель повторил вопрос, словно был эхом Кортоня:
- А действительно, почему, простите меня, большинство?
- А потому, что большинство больше меньшинства, - пояснил ему Бартницкий.
- Но это всего лишь с точки зрения математики.
- Даже и демократии, - поправил его Клос. – Любая демократия основана на большинстве.
- А охлократия – нет? – с издевательской усмешкой спросил профессор.
- Я говорю о настоящей демократии!
- Да? И что же вы считаете настоящей демократией?
- Свободный выбор, профессор, свободный выбор.
- Это какой же?
- Такой, который является непринужденной демонстрацией многих людей, мыслящих идентично. То есть, голосующих одинаково.
- Станьчак понимающе покачал головой:
- Ясно! Если большое количество верующих в одно и то же, представляет собой аргумент, тогда очень легко прийти к выводу: все должны жрать дерьмо, ведь миллионы мух ошибаться не могут!
- Вам снова шуточки, пан профессор! – вздохнул Клос. – У вас, действительно, что-то серьезное против демократии?
- Немногое, дорогой мой редакторишка. Лишь то, что при демократии голоса людей образованных, людей разумных и честных учитываются точно так же, как и голоса неграмотных, бандитов и проституток. А поскольку в каждом государстве всегда больше дураков, разбойников и женщин легкого поведения, чем людей разумных и праведных – тогда следует признать, что демократия не является безошибочной, если смотреть на нее со стороны выборных урн.
Большие настенные часы пробили очередной час, заглушая очередное вмешательство адвоката Кржижановского:
- Пан профессор, ваши спекуляции, софизмы и остроумные словечки просто восхитительны, но мне кажется, что в нашей ситуации они только пустая потеря времени. У нас нет времени на подобную словесную эквилибристику, когда решается вопрос о человеческих жизнях. Я за предложение пана редактора – пускай решает большинство.
- Правильно, господа, правильно! – оживился старший сержант Годлевский. – За этим столом проституток и безграмотных я не вижу. Пан редактор, говоря о выборе, имел в виду выбор, который делают люди первоклассные… то есть, солидные, правда?
- Да, пан сержант. Я говорил о выборе, что и есть демократией, где решает разумное большинство, а вот меньшинство…
- Неразумное, темное меньшинство? – продолжил за Клосом изумленный ксендз.
- …а меньшинство должно такому выбору подчиниться.
- Замечательно, - подытожил адвокат. – Голосуем поочередно. Может, сначала проголосуем или забаллотируем кандидатуру директора Кужмича, а потом…
- Нет! – воспротивился Мертель. – Начнем с того: кто против Трыгера и Островского?... Кто против того, чтобы выкупить Трыгера и Островского – пускай поднимет руку!
Молчание, которое воцарилось теперь, было самым глубоким из тех, что случались за этим столом. Даже курильщики перестали затягиваться. Под инквизиторским взглядом Мертеля и Кортоня некоторые опускали взгляды. Поднимающийся над столом аромат трубочного табака философа подавлял никотиновую вонь сигарет и самокруток, но никак не смягчал стресса группы мужчин, окаменевших, словно по мановению волшебной палочки. Со стороны сада доносился шум ветвей, истязаемых усиливающейся грозой. Резко потемнело – весь мир залила густеющая серость. Профессор первым нарушил эту кладбищенскую атмосферу: