- Мои поздравления господам партизанам! И вправду – гениальный трюк!

Это осмелило аптекаря:

- И вовсе не гениальный, а бандитский, цель которого состоит в том, чтобы запугать всех здесь сидящих!

- Пан Брусь совершенно прав – это скандал! – воскликнул Седляк. – Господа, не позволим этим людям запугать нас!

- Мы ждем, когда вы подадите нам пример, пан начальник, - буркнул Кржижановский.

- Какой пример?

- Ну, что вы поднимете руку.

- Пожалуйста, я могу поднять руку, но что это даст, если не поднимут другие? Впрочем, даже если бы я и поднял, это вовсе не значило бы, что я против того, чтобы кого-то выкупить. Я только протестую против подобного метода голосования!

- Правильно! – заметил Малевич. – Мы не должны голосовать против кого-либо. Мы, господа, должны голосовать исключительно "за".

- То есть, как это?... – удивился Годлевский. – За всех?... Но ведь… ведь… мы можем выбрать только трех…

- Мы и выберем трех, пан старший сержант. Мы будем голосовать поочередно за каждого из десяти арестованных…

- Из девяти арестованных! – напомнил ему Кржижановский.

- Ну да, правильно, из девяти. Те, кто получит наибольшее число голосов, будут выкуплены паном графом.

- Если кто-то получит равное число голосов? – спросил ювелир.

- Если бы так случилось, тогда будем выбирать одного из них жребием, - предложил Клос.

- А как мы будем голосовать? – не уступал Бартницкий.

- Легче всего – поднятием руки…

- Но это не самое удобное, не самое, - заметил магистратор.

- Почему же не удобное? – спросил Годлевский.

- Тогда это было бы открытое голосование, пан старший сержант, - пояснил ему магистратор. – А открытые голосования иногда бывают не самыми удобными.

- К тому же нас тринадцать, несчастливое число, господа, - прибавил Брусь.

- Тринадцать голосовать не будет, - шепнул ксендз Гаврилко. – Я не буду голосовать.

- Простите, пан ксендз, это почему же? – спросил Годлевский.

- Потому что мне нельзя, сын мой.

- Но почему?

- Потому что священник может быть судьей только в исповедальне.

- А значит. В трибунале – так нет?!... – раскочегарился философ, обрадованный тем, что ему предложили очередную цель для обстрела. – Ставлю вам кол, попик, по истории и текущей действительности Церкви!

- Это в каком еще трибунале? – встрепенулся Гаврилко.

- А в инквизиторском, браток!... Что, пан ксендз совсем забыл о Святой Конгрегации? И о "псах Господних", братцах доминиканцах? Мне ничего не известно о том, чтобы Священный Трибунал был ликвидирован, но если я ошибаюсь – пожалуйста, просветите меня…

- Церковный трибунал – это случай особый… - попытался защищаться ксендз.

- Но судьями там священники. Так что это неправда, будто бы священник может судить только в исповедальне. Пан ксендз нас обманул, а ложь – это грех – так что придется пану ксендзу теперь пасть на колени с другой стороны исповедальни, просить покаяния и так далее.

- Вы ошибаетесь! Святой Официум выносит приговоры только лишь по догматическим проблемам, по вопросам веры. Священник не может быть судьей по светским делам.

- Когда пан ксендз приговаривает проститутку или изменившую жену на сколько-то там "Аве Мария" – разве это не приговор по светскому делу?

- Это так, но только исповедальня дает мне такое право.

- Дорогой мой попик… - Философ и дальше хотел повыпендриваться, но Гаврилко лишил его этого намерения.

- Ничего из этого не выйдет, господа, вы не измените моего решения. Я не голосую!

- Я тоже не буду голосовать! – с облегчением в голосе сообщил всем Бартницкий.

- Неужто это означает, что вы можете быть судьей только в ювелирной лавке? - подколол Бартницкого Станьчак. – Оценивать ближних, которые принесли вам обручальное кольцо на продажу, чтобы купить хлебца деткам или рюмочку чаю себе?

- Успокойтесь, пан профессор!

- Если все мы, прикрываясь сутаной или какой-либо иной причиной, потребуют оставить их в покое, мы ничего не добьемся, и Мюллер убьет десять человек! – предупредил доктор Хануш.

Кржижановский несколько раз постучал вилкой по бокалу, чтобы успокоить всех.

- Господа, мне кажется, что все опасения может развеять другой тип голосования – тайное, а не открытое. Каждый получит бумагу и напишет по три фамилии. Или не напишет – никакого принуждения тут нет. Кто против этого предложения, пускай поднимет руку.

Руки никто не поднял – даже ксендз Гаврилко, хотя некоторые надеялись на то, что он это сделает.

- Замечательно, с процедурой решено!

Зазвенел колокольчик графа, и появился камердинер.

- Лукаш, принеси письменные принадлежности и несколько заточенных карандашей.

- Хорошо, господин граф. Но бигос готов, Розалька хочет уже подавать…

- Потом подаст. Сначала бумага и карандаши. Одна нога здесь…

- Уже делаю, пан граф.



АКТ IV


Бигос съели при зажженных лампах. На дворе уже царила темнота. Сильный ветер уже пару часов предсказывал приход грозы, только она как-то не спешила, даже дождя не было. Когда стол был убран, когда уже им овладели чистые пепельницы и полные графинчики – граф воспользовался методом адвоката Кржижановкого, постучав по стеклу камнем перстня, чтобы обратить на себя внимание. Когда же стало тихо – он заговорил, голосом несколько неуверенным, боязливым, временами даже ломающимся, но без истерики:

- Господа… Господа, я должен… должен сейчас перейти к самой сложной части предложения Мюллера… Поскольку то решение, которое… которое мы только что приняли по вопросу трех… по вопросу четырех заложников… это только половина решения… И даже не половина – только вступление к проблеме, намного более сложной…

В очередной раз гробовая тишина овладела залом. Было слышно лишь аллергический насморк Кржижановского – адвокат не мог дышать без легкого посвиста. Вместе с дымом над головами вздымался страх – предчувствие катаклизма, привитое тоном хозяина. Первым отозвался Брусь:

- Выходит, это еще не конец?...

- Что-то мне кажется – это только начало, - просопел Малевич.

Хануш уставился на Тарловского.

- Пан граф…

- Да?

- … Пан граф, вы нам сказали, что Мюллер желает взять деньги за четырех заложников!

- Он требует не только деньги… Он говорит, что должен иметь десять заложников…

- То есть, что он должен расстрелять десять заложников, я правильно понял? - спросил Клос.

- Ну, если виновные… если те, кто взорвал поезд сами не объявятся до завтрашнего утра…

- Мы прекрасно знаем, что не объявятся! – напомнил ему Малевич. – То есть, когда мы выкупим четырех арестованных, Мюллер арестует четырех других, чтобы баланс сходился. Я правильно говорю, пан граф?

- Да, правильно.

Очередную фазу смертельной тишины прервал переполненный болью голос ксендза:

- А вам казалось, что вы спасли четыре жизни…

Тарловского парализовал страх, но больше ждать он уже не мог:

- Но самое страшное, господа – Мюллер требует, чтобы мы указали этих четырех.

- Что-о-о?!!!

Этот совместный возглас вырвался у нескольких присутствующих, но до старшего сержанта Годлевского еще не дошло:

- Не понял, пан граф. Но… ведь мы выбрали четверых, и укажем их…

Графа опередил Кржижановский, объясняя полицейскому:

- Пан старший сержант, Мюллер потребовал, чтобы помимо тех четырех, которых можно выкупить, указать четырех других – чтобы арестовать их.

- Для замены! – помог ему Брусь.

- То есть, для расстрела! – завершил тему Малевич.

- И вы, пан граф, приняли это требование? – удивился Хануш.

- Я только выслушал Мюллера, а вот принять это требование или отбросить его – мы должны совместно, здесь и сейчас.

- А если мы откажемся?

- Тогда обмена не будет, все дело закончится ничем, поскольку это второе требование Мюллер выставил в качестве sine qua non.

Малевич хлопнул себя ладонью по колену, словно человек, услышавший замечательный анекдот.

- Так вот оно что… вот почему мы удостоились чести посидеть за родовым столом графов Тарловских! Вы хотите, пан граф, сделать ответственность за преступление групповой, перекинуть ее на наши души!

- Абсолютно верно, пан магистратор, - признался Тарловский. – На вас и на себя. Сам я такого решения принять не мог.

- Подобного рода решения нельзя принимать никому, братья! – загремел Гаврилко, испепеляя графа взглядом.

Несколько человек (Малевич, Хануш, Брусь и Седляк) согласились с ксендзом, кивая головами. Но поднялся только доктор. Стул он отодвинул резко, даже запищал паркет, и процедил на прекрасном французском:

- Merci bien, monsieur le comte! Je ne veux pas participer![17]

И, не прощаясь, он направился к двери. Осмелившись поведением Хануша, Брусь тоже поднялся с места со словами:

- Тут вы, пан граф, просчитались, думая, что мы примем участие в этом… в этом убийстве! Я тоже объявляю пас! Такую грязную игру я не принимаю.

Стоящего почти у двери Хануша догнал язвительный голос Мертеля:

- Mes felicitations, cher docteur!... Oh, pardonnez moi - cher directeur![18]

Удивленный Хануш повернулся:

- Это вы мне?

- Ну естественно, один только вы среди нас являетесь врачом, cher docteur. А по-французски я говорю, поскольку вы так красиво промолвили на этом языке культурных людей. Еще раз: mes felicitations, monsieur le directeur![19]

- Что вы хотите этим сказать?!

- Удивительно!... Вы так замечательно говорите по-французски, и не поняли столь простого предложения? Просто я выразил вам сои поздравления, пан директор городской больницы!

- Я не директор, пан Мертель.

- От этого вас отделяет всего четыре шага. В тот самый момент, когда вы переступите порог и покинете нас, не желая пятнать собственную совесть – вы подпишете приговор профессору Стасинке, которого мы, что ни говори, собрались выкупить.

Хануш приложил ладонь ко лбу, как бы желая проверить температуру, и прошептал:

- Разве я не говорил?... Я же предвидел подобное обвинение…

- Правильно, вы уже говорили об этом, и очень трогательно, я чуть не всплакнул, - безжалостно продолжал Мертель. – Видимо, теперь придется поплакать над вашей неблагодарностью по отношению к руководству, пан Хануш? Вы понимаете, что вы делаете? Разве все должно быть настолько простым – профессор Стасинка становится к стенке, а заместитель директора занимает его кресло, получает его зарплату, берет на себя все его обязанности? Ca m'est bien egal[20], но…

- Да как вы смеете так говорить? Это подло, пан Мертель!... Впрочем, мое отсутствие не изменит результата голосования.

- Ваше отсутствие, доктор, - поддержал Мертеля Кортонь, - заразит других слишком чувствительных типов, результатом чего станет уклонение от ответственности ради каких-то личных расчетов. Когда вы отсюда уйдете – уйдет и несколько других, которым стулья уже поджаривают зады, я мог бы без труда указать их. И тогда вся инициатива рухнет – мы никого не спасем.

- Зато никого и не убьем! – заявил Брусь.

- Наоборот, мы убьем самых ценных, поскольку не вырвем их из лап гестапо, хотя судьба и подарила нам такой шанс!

- Кому-то судьба уже дала шанс повышения по службе… Что ж, директорское кресло – это директорское кресло, - процедил Мертель, пронзая взглядом Хануша.

- Боже милосердный, но ведь я же не потому! – вскипел доктор. – Просто я считаю, что… что мы не должны…

- Просто вы считаете точно то же, что и пан магистр Брусь – что вам нельзя запачкать ручки! – обвиняющее указал пальцем на врача Кортонь. – Что вы не станете играть в палача! Ведь вы такой приличный…

- Стараюсь, пан Кортонь, чего по вас как-то не видно! – парировал Хануш. – Стараюсь, стараюсь быть приличным!

- Ну конечно! Таким же приличным, как уважаемый наш пан почтмейстер, который жив только лишь потому, что несколько лет назад профессор Стасинка прооперировал ему кишки, вытаскивая своим скальпелем из могилы. А вот теперь, пан Седляк, с вашей по-мощью и, возможно, помощью других слишком впечатлительных господ, он пошлет профессора Стасинку в могилу, и таким вот способом поблагодарит его за спасение собственной жизни.

Седляк не был уязвлен, отвечая с точки зрения собственной партии:

- Эндеки бредят по своей натуре, но вы, пан Кортонь, проявляете удивительнейший недостаток ума даже по сравнению с другими эндеками!

- Он просто сумасшедший! – добавил Брусь.

- Так вы тоже красный? – спросил Кортонь у Бруся.

- Нет, всего лишь нормальный. А вы, по-видимому, и вправду с ума сошли! Вас следовало бы назвать свиньей, законченной свиньей, и я сделал бы это, если бы не считал, что вы умственно больной, что вы – сумасшедший!

- Тогда запишите в сумасшедшие и меня! – взорвался Мертель. – И пана графа, и пана адвоката, и пана редактора, потому что они думают аналогично!

- От моего имени прошу не говорить! – предупредил Клос.

- Я говорю от имени всех тех, для которых слова "отчизна" и "патриотизм" хоть что-то значат!

- А "Бог" и "честь"? "Бог" и "честь", господа! – включился Станьчак. Среди наших священных триад "Бог – честь – отчизна" всегда сверху! А для остальных – "девица – вино – песня"!

- Пан профессор, может, хватит уже этих глупостей! – потребовал Кортонь.

- Почему же? "Я естем Поляк малы, а муй знак то оржел бялы"[21]!

- Ваш знак, профессор, это пьяная курица!

- Сумасшедший дом! – вздохнул Бартницкий.

- Воистину, - согласился с ним Мертель. – Жаль только, что не дом патриотов! Но, быть может, не все здесь такие, что не заботятся о своем виде. Проведем голосование…

- Да в заднице видал я ваше голосование! – пожал плечами Седляк.

- А в заднице то, что вы сдрейфили, пан Седляк – сдрейфили, боитесь, что проголосуют не по-вашему! Что выиграют люди, которые не избегают этой грязной, по вашему мнению, игры!

- А вы считаете, что она не грязная? – спросил доктор Хануш.

- Я считаю, что необходимо любой ценой спасти людей, за выкуп которых мы проголосовали, пан Хануш!

- Любой ценой?

- Да!

- В некоторых ситуациях имеются слишком высокие цены и слишком дорогие монеты, так что вам лучше выбирать слова, - сделал замечание Мертелю магистратор Малевич.

Профессор Станьчак снова прервал свою дремоту с открытыми глазами, потому что раздался его баритон:

- Да нет, слова он выбрал нормальные. Скорее, уж это вы, господа-ангелочки, фокусничая, жонглируете слогами и слога нами, желая спасти девственность своей совести; что для меня сомнительно, ведь каждый из вас прожил достаточное число лет, так что вы должны были не раз утратить девственную плеву. Слишком высокие цены, слишком дорогие монеты… Смешно!

- Это так, будто бы вы провозглашали, будто бы этика стоила насмешки, будто бы мораль – смешна, пан профессор, - с укоризной заявил ксендз Гаврилко.

- Да нет, попик, я говорю про… арендную плату за ежедневную жизнь в волчьей стае. Про покупку для себя лично калиток, через которые можно сбежать, путей эвакуации… Все является монетой, каждая наша мысль, каждый наш поступок, и все можно измерить в валюте – сферу разума и сферу поступков. Первое – всякая наша мысль и всякое действие имеют цену, которую необходимо без всяческих условий заплатить жизни. А два – все, что мы обдумываем и делаем, имеет столь же реальные, как у монеты, аверс и реверс. Возьмем первый попавшийся пример, более или менее адекватный нашей нынешней ситуации. "Вера горы сдвигает", следовательно: "Нужно желать, чтобы мочь", следовательно: "Для того, кто желает, нет ничего трудного". Так говорит пословица, и правильно говорит. Но существует еще и "закон обратных последствий" – чем сильнее мы пытаемся что-то совершить, тем меньше шансов, что нам это удастся. И это ведь тоже правда.

- Пан профессор, вы упрощаете…

- Пан адвокат, это вы упрощаете что только можно, управляя рулеткой за этим столиком. Вы упрощаете этику, логику, демократические процедуры и принципы гигиены здравого смысла. Разве вас этому учили, когда вы изучали право?

Кржижановский отшатнулся, делая при этом мину человека, которого публично оскорбляют без какой-либо на это причины:

- Боже милостивый, дорогой мой!

- Я только хочу услышать, этому ли всему вас выучили, когда вы изучали право?

- Жизнь научила меня, что иногда следует делать выбор между злом большим и злом меньшим! – ответил на это Кржижановский. – Могу предположить, что доктор Хануш, будучи врачом, каждый день сталкивается в больнице с подобной проблемой.

- А что, по-вашему, является меньшим злом?

- Спросите у доктора, пожалуйста. Доктор Хануш представит вам конкретные примеры. Вот уже полтора года в больнице не хватает лекарств, уколов, бинтов, плазмы, нитей, капельниц – всего, потому что немцы все реквизируют для восточного фронта, где у них десятки тысяч раненных. Спросите у пана доктора, как часто ему и его начальнику приходилось оперировать или спасать уколами чью-то жизнь в ситуации, когда в этот день нужно было спасать пять пациентов, ожидающих смерти, а лекарств хватало только для двоих! Тогда им приходилось выбирать двух из пяти! Или одного из трех! Спросите его, спросите, как часто случалось такое. И он вам ответит, что, по крайней мере, раз в неделю!

Все обратили взгляды на все еще стоящего у двери доктора. Хануш опустил голову и молчал. Кржижановский подождал несколько секунд, чтобы вернуться к теме с тем же запалом:

- А потом спросите его, какими были критерии выбора!... Хотя, возможно, и не надо. Ибо, что он вам ответит? – что выбирали помоложе, побогаче, покрасивее, поумнее, или vice versa? Каждый их выбор был выбором жестоким, а что они считали меньшим злом, это их тайна, возможно – весьма стыдная. Так или иначе, у меня нет никаких сомнений, что они применяли принцип меньшего зла, и наверняка, руководствуясь только лишь субъективной интуицией. Ибо, видимо, нет регламента в таких ситуациях, нет кодекса, не существует тут директив – так что выбор полностью субъективный…

- Но случается и объективный, регламентный выбор, пан адвокат, - вмешался Клос. – Вы слыхали про "деление на три"?

- Что-то не припомню…

- Это система деления раненных во время войны на три группы – на тех, которые умрут, несмотря на все усилия врачей, на тех, что выживут и так, без всяких стараний по спасению, и, наконец, на тех, которые умрут, если не получат медицинской помощи! В связи с ограниченностью средств – все медикаменты предназначаются для этой третьей группы. Англичане так делают.

- Сомневаюсь, поступают ли так поляки… - скривился адвокат. – Спросите у господ Мертеля и Кортоня, поступают ли так их лесные коллеги. Впрочем, сравнение здесь бессмысленно – нельзя сравнивать условия на фронте и в больнице, ситуацию с раненными или с просто больными. Голову даю, что Стасинка и Хануш не практиковали этого вашего "деления на три", редактор. Тем временем, им все время приходилось выбирать, причем, не руководствуясь установленной сверху системой, но… Ну, именно, чем же? Чем они руко-водствовались, выбирая тех, кому дадут лекарство, и тех, кому не дадут, обрекая тех на смерть?

- Вы уже говорили, что интуицией, но я бы предпочел услышать это от доктора Хануша, - заявил Бартницкий.

Снова все поглядели на врача, но тот все так же молчал, не поднимая ни головы, ни взгляда.

- И они должны были руководствоваться так же совестью, внутренним приличием, - продолжил адвокат. – Ведь не взяткой же, наши врачи – люди честные… Кого они выбирали, чтобы спасти, мужчин или женщин? Или людей симпатичных и обладающим чувством юмора? Или же, как я уже упоминал, молодых, считая, будто бы старики и так достаточно прожили, так что теперь надо дать шанс молодым, так?... А может, все с точностью до наоборот?... Во всяком случае, какой-то выбор делать им приходилось. А если они были должны – то должны были найти какие-то критерии выбора, ведь не бросали же они монетку? Единственным же осмысленным критерием выбора в экстремальной ситуации является критерий меньшего зла!

Брусь зааплодировал, словно сидел в театральном зале, и горько заметил:

- Теперь я понимаю, почему вы с такой легкостью выигрывали все дела своих клиентов, пан адвокат.

Кржижановский открыл было рот, чтобы парировать, но сдержался, когда увидел возвращающегося за стол Ханша. Доктор, бледный, словно из него выкачали всю кровь, даже не сел, а сполз на свой стул, голова упала на руки, которыми он схватился за край стола. Он производил впечатление человека, которому внезапно стало плохо, или же у которого резкая боль отобрала сознание.

- Что с вами, доктор!? – одновременно вскрикнули Кортонь, Гаврилко и Бартницкий.

- Блин, он сейчас тут коньки отбросит!... – выругался Годлевский.

Ксендз схватил салфетку и начал обмахивать Ханша, Седляк влил ему в горло немного вина, а Станьчак официальным тоном спросил:

- Простите, здесь нет врача?

Шутка получилась совершенно гадкой, поэтому несколько пар глаз пригвоздило профессора, а Малевич обругал прямо:

- Постыдитесь, профессор! Это совершенно не смешно, но вы, похоже, любите танцевать на кладбище! Вся эта встреча окутана ужасом смерти, что вам никак не мешает раз за разом строить из себя шута…

- Потому что "жизнь настолько жестока, что нельзя относиться к ней серьезно", как выразился Уайльд, дорогой мой пан советник.

- Но вы уже перегибаете палку, профессор! – поддержал Малевича Брусь.

- Это как же?

- До крайности доходите!

- Чушь! Никто до крайности не доходит, крайности не существует. Человек, утверждающий, будто дальше уже продвинуться невозможно, просто портит воздух словами, дорогой мой Пилюлькин. Можно, всегда можно, не исключено, что еще сегодня вы сами убедитесь в этом.

Доктор Хануш поднял подбородок, раскрыл глаза и рукой отодвинул салфетку, мечущуюся у него над лбом. Говорил он тихо, очень слабым голосом:

- Все уже в порядке, со мной ничего не случилось… пожалуйста…

- Точно, доктор? – спросил Бартницкий. – Мне показалось, что у вас сердечный приступ.

- Нет, нет… Просто я несколько устал, мало спал. Две последние ночи пришлось оперировать… Уже все нормально.

Годлевский подал доктору рюмку с наливкой. Хануш выпил до дна. Те, кто стоял рядом, разошлись к своим местам, остался только Брусь.

- Я отвезу вас, доктор. Пошли.

Хануш отрицательно покачал головой.

- Благодарю, пан Зыгмунт.

- Так вы хотите остаться?!

- А вы уходите? – спросил редактор Клос.

- Да, больше я не хочу принимать во всем этом участия.

- Тогда нас уже двое, поскольку я тоже не буду принимать в этом участия! - присоединился к нему Седляк.

- Господа, - начал убеждать их Кржижановский, - не принимая участия, вы не предотвратите того, что сами определяете как зло…

- Хватит уже долдонить! – рявкнул Седляк. – Уже тошнит от слов. Я не хочу дискутировать с людьми, которые позабыли про человечность, про элементарные…

- Ага, сейчас мы услышим цитату из Маркса о человечности человека! – прыснул Кортонь. – Правда, согласно Карлу Марксу, признающему Чарльза Дарвина, человек произошел от обезьяны, но, в рамках "классовой борьбы", обязан…

- Нет! Вы услышите лишь то, что мне осточертел весь этот шабаш! А осточертел, потому что меня зовут Седляк! Не знаю, как вы, пан Кортонь, но я свою фамилию не на свалке нашел!

- Вы ее, верно, нашли в коминтерновском распределителе "левых" фамилий для партийных товарищей, выполняющих заказную работу кротов…

Седляк бросился к оппоненту с воплем:

- Ах ты, сволочь!...

- Господа! – пришлось крикнуть Тарловскому. – Не устраивайте ринга из моего дома! Одной драки на сегодня уже хватит! Сядьте, пожалуйста!

Старший сержант Годлевский отпихнул Седляка от Кортоня и указал им на пустые стулья, словно регулировщик движения на перекрестке. Усаживаясь, почтмейстер вернулся к фразе, которую ему прервали:

- Не позволю валять мою фамилию в грязи, и сам не стану ее марать! Если бы я согласился на то, чего требует Мюллер, мой отец поднялся бы из могилы и набил бы мне морду!

- Аминь! – язвительно согласился с ним заместитель директора школы. – Ваш отец давно должен был бы надрать вам задницу! Но хорошо еще, что вы до сих пор его боитесь. Благодаря этому, вы сохраните не только пролетарское достоинство, но и каноническую святость, по крайней мере – на сегодня.

- Что бы я ни сохранил, все равно, пан Мертель, этого будет намного больше, чем вы переняли от своего старика, который, вроде бы, был весьма достойным человеком.

Мертеля эти слова не рассердили. Он скорчил столь задумчивую мину, словно увидал своего отца рядом со столом, и сказал спокойно:

- Мой отец, пан Седляк, научил меня кое-чему другому, чему-то, что вам наверняка не понравится, и чего вы вообще не поймете, поэтому будете интерпретировать как пропаганду низости, но я вам скажу. Мой старик твердил, что суть бытия человеком состоит в том, чтобы избегать поисков совершенства и не заниматься моральным аскетизмом, ибо за это необходимо платить слишком высокую цену. Он твердил, что такой людской недостаток все-таки лучше, чем святость, которой следует остерегаться больше, чем никотина и алкоголя. Прежде чем вы…

- И вы то же самое преподаете своим ученикам, пан педагог? – влез в разговор Седляк, но Мертель, не обращая на него внимания, закончил предложение:

- …прежде чем вы наденете нимб себе на лобик, хотя бы выслушайте, что предлагает адвокат Кржижановский.

Седляк презрительно стряхнул ладонью крошку со стола и взглядом поискал поддержки у Малевича. Тот же принял вид человека, раздираемого сомнениями:

- Пан начальник, у меня тоже имеется… или, временами бывает… охота выйти, но…

- Как это "временами бывает"?

- Потому что, то бывает, то нет, вот я сражаюсь с мыслями.

- Что тут биться с мыслями? Дело простое, пан магистратор!

- Видимо, не такое простое, поскольку лишь немногие из нас хотят уйти, но до сих пор никто не ушел. Я не бьюсь с мыслями потому, что нет у меня сомнений относительно моральной оценки требования Мюллера и принятия этого требования. Бьюсь я, поскольку задумался над кое-чем другим. Уйти легко. Но вот не следует ли остаться, хотя бы затем, чтобы здесь не остались одни лишь сторонники подчинения маккиавелизму Мюллера? Остаться убедить их, что они ошибаются.

- Пан советник, по той же самой причине и я не ушел, а вернулся к столу, - заявил Хануш.

- И я, и я, братья, именно за тем сижу тут, - сообщил ксендз Гаврилко.

- А я, прежде чем приму решение, хотел бы, чтобы пан адвокат был добр объяснить нам, что означало бы меньшее зло в нашем случае, - заявил редактор Клос. – Потому что все эти больничные примерчики с лекарствами и операциями – это все совсем другой коленкор, который меня совершенно не убедил.

- Объясню и вам, и не только вам, - обрадовался Кржижановский. – Коллег, которые уже собрались уходить, попрошу чуточку терпения. Если мы вас не убедим, уйдете чуть позднее, силой никто вас держать не станет. Как верно заметил пан советник Малевич – уйти легче всего…

- Или – труднее всего, - поправил его ксендз. – Значительно легче говорить, когда у тебя язык без костей. Я думаю, братья…

В этот момент профессор Станьчак решил, что ему брошен вызов:

- Вы имеете в виду еженедельные проповеди?

Но Гаврилко не дал сбить себя с толку:

- …Я считаю, что мы даже не должны и говорить об этом, братья; не должны обсуждать, не должны прикладывать рук…

Но профессор был не из тех ораторов, которых можно было заглушить безнаказанно:

- А только умыть ручки, так, превелебный пастырь7 Ведь ручки умыть даже легче, чем молоть языком, правда?

- Ваш метод аргументации…

- Мы говорим не о моем методе, а только о методе Понтия Пилата, уважаемый – об умывании рук!

- Об этом говоришь только ты, сын мой.

- Для вашего сына я уже староват. А говорю исключительно потому, чтобы напомнить пану ксендзу коллегу Пилата… Вы его помните, пан ксендз?

Гаврилко замолк, как будто его ударили по лицу. Снова по залу расползлось неловкое молчание. Его прервал Малевич, обратившийся обвиняющим тоном к Тарловскому:

- Мои поздравления, пан граф. Вы великий охотник!

- Не понял?! – удивился граф.

- Потому что это не дворец, а клетка без выхода, пан граф.

- Пан магистратор, ваша язвительность здесь никак не к месту!

- Моя язвительность намного меньше вашего коварства, а ваше коварство равно коварству Мюллера, пан граф. Только оно приняло иную форму.

- Послушайте, что вы себе позволяете…

- Позволяю говорить, что думаю, а думаю я именно так, поскольку профессор Станьчак только что позволил осознать это, напомнив о римском прокураторе Иудеи, Пилате Понтийском, пан граф…

- Но ведь я рук не умываю, пан Малевич!

- А их здесь никто не может умыть, равно как никто здесь не может ничего сделать такого, что было бы без изъяна. Вы, в коварстве своем, предусмотрели это очень хорошо…

Малевич поглядел на всех присутствующих и громко заявил:

- Осознайте и вы, уважаемые собеседники, что пан граф закрыл нас в такой клетке, где нет хорошей жизни, и из которой нет нормального выхода. Никакого нормального выхода! Любое решение, которое вы примете, будет плохим, ни одно из них не оставит вашей совести в покое!

- Как это, никакое? – удивился Годлевский.

- А вот так – никакое, пан старший сержант. Принять условие Мюллера – это означает сделаться палачом. Или его помощником, что то на то и выходит. Отбросить предложение гестаповца или же уйти отсюда, не принимая участия – это означает, отобрать у четырех человек, которых мы можем выкупить, шанс на спасение жизни. Несомненно, это второе и было бы меньшим злом, ибо никто из нас не должен был бы пилить себя до конца дней своих мыслью, будто бы выдал кого-нибудь в лапы гестаповцам… Но и мысль, что, к примеру, профессор Стасинка, мог быть спасен, если бы мы нашли какое-то разумнон решение – тоже будет висеть огромным бременем на совести…

- Какое еще разумное решение!? – взвизгнул аптекарь. – Да какое тут можно найти разумное решение, черт подери!!!

- Именно это я и хотел услышать из уст пана адвоката Кржижановского, прежде чем сам решусь так поступить, но, говоря честно, сомневаюсь, услышим ли мы что-то, что могло бы стать бальзамом для совести, - ответил на это Малевич. – Сидя здесь, я тоже все время ищу решения, разыскиваю хоть какую-то калитку, но без результата… Невинной девочкой из этого салона выйти нельзя! Если кто-то до сих пор считает, будто такое возможно, пускай избавится от этой иллюзии!

- Господа, - обратился ко всем Клос, - дайте же сказать пану адвокату. Я до сих пор жду, чтобы пан адвокат пояснил, в чем конкретно будет заключаться меньшее зло в данном случае.

Все уставились на Кржижановского. Тот погасил сигарету, освободил с поиощью платка нос от аллергического насморка, которому курение никак не помогало, а только делало хуже, и приступил к делу, но не к конкретной проблеме:

- Господа, я полностью согласен с диагнозом пана советника Малевича - девственницей отсюда уже не выйдешь. Если кто-то считает, что сохранит чистую совесть тем, что откажется принимать участие в дискуссии и принятии решения, или же попросту выйдет, чтобы ничего этого не слышать – то он будет лишь обманывать самого себя!

- Пан адвокат! – рассердился доктор Хануш, - мы должны были услышать не повторение диагноза пана советника, но лишь то, что здесь, по-вашему, является меньшим злом! Я понимаю, что за этим должно последовать конкретное и подробное предложение. Вы скажете его нам, наконец?

- Охотно, пан доктор. Дело очень простое. Так вот… я не должен вам объяснять, поскольку вам и самим это хорошо известно, сколько у нас тут, в Руднике, имеется отбросов общества: воров, бандитов, короче – людей никому не нужных. Вечером можно безопасно прогуляться только по рынку и главным улицам. Все намного хуже, чем до войны. Впрочем, это нормально, ведь война всегда приводит к ослаблению законопослушности и усилению преступности. У меня вопрос к пану старшему сержанту: есть ли в Руднике бандиты, о которых полиции на сто процентов известно, что они ведут преступный образ жизни, но не может их арестовать, поскольку нет свидетелей или каких-то конкретных доказательств?

Годлевский, не колеблясь, признал:

- И не один, пан адвокат! Пара десятков таких найдется!... А самый худший из них – "Бублик"… То есть, Леон Карвовский. Это целая семейка головорезов, поколение за поколением могут зарезать любого, кто им не понравится или если они что против него имеют. В прошлом году на берегу реки девушку зарезал, которая не захотела дать ему по-хорошему…

- Это точно, пан старший сержант?

- Как дважды два – четыре, проше пана! Все об этом знают, но бояться свидетельствовать.

- То есть, вы головой ручаетесь, что это – факт? Этот бандит зарезал девушку?

- Пан адвокат, он и сам об этом по пьянке хвастался!

- И вы это лично слышали?

- Ну, я – нет, а люди слышали.

- Теперь у меня вопрос пану графу, - сказал Кржижановский. – Выдвигал ли Мюллер какие-нибудь условия относительно людей, которых ему нужно указать?

- Никаких, просто он потребовал четверых за четверых, чтобы было ровно десять. Он даже издевался, что ему все равно, то есть, что я могу отдать ему своих слуг, конюхов – кого угодно.

Кржижановский выразительно поглядел в лица всех присутствующих.

- Теперь вы уже понимаете, что я понимал под "меньшим злом". Разве жизнь этого, как его там…

- "Бублика", - подсказал Годлевский.

- …именно, этого "Бублика" – разве такая жизнь стоит столько же, что жизнь профессора Стасинки или лесничего Островского? И разве выдача этого убийцы ляжет бременем на нашу совесть? Или мы совершим нечто недостойное?

- Ну почему же! – загудел профессор, сунув палец в чешущееся ухо. – Мы совершим приличный, ergo, достойный поступок, пан адвокат. В церковной терминологии это называется "добрым делом".

- Несомненно! – парировал Кржижановский. – Врач и преступник обладают совершенно разными рангами. Повсеместно считается, что…

- Повсеместно считается, - перебил его Станьчак, если вступить сапогом в дерьмо, то это приносит счастье, тем временем, мы как-то вечно ругаемся, если вступим. И знаете почему, пан крючкотвор?!

- Профессор, не могли бы вы…

- Мог бы, мог! Не мог бы только одного – отдать самого себя в руки Мюллера взамен за какого-то патентованного неудачника. Других выдам с охотой… А если это, вдобавок, будет коллегиальным решением… Сплошная выгода, господа! Мы покараем преступника, в отношении которого закон бессилен, и, благодаря этому, спасем врача, являющегося добродетелем человечества, и за это то же самое человечество, не говоря уже о Божественном Провидении, должно нас щедро вознаградить. Правда?

Эта его шутка никого не развеселила. Кортонь вернулся к теме, которая выскользнула из рук Кржижановского по причине вмешательства профессора:

- "Бублика" за врача – дело, видно, хорошее? Пан Брусь, пан Хануш, пан Седляк, пан Малевич?... Вы все так же против теории меньшего зла?

- На первый взгляд все выглядит верно… - ответил аптекарь. – Но это на первый.

- Почему же только на первый?... – не уступал Кортонь.

- Потому что… с точки зрения морали… несмотря на все то, кто этот "Бублик" такой, и что он творит… дело… ну, не настолько очевидное…

Брусь замолчал, зато усталым голосом продолжил Малевич:

- Чистой здесь является только фатальность… Фатальность, но не проблема большего или меньшего зла, господа. Это, скорее, проблема двойной неудачи! Чертового двойного невезения!

Никто не мог понять, почему советник заговорил о невезении.

- Как это, двойного? – спросил ювелир.

- Обычно. Во-первых, это невезение для тех людей, которых гестапо арестовало, ведь точно так же могли схватить других, в том числе – кого-то из нас. Во-вторых, это наше невезение, поскольку именно нас пан граф захотел пригласить в свой дворец, чтобы принять решение по вопросу, когда любое решение превратится в преступление, даже решение не участвовать в всем этом, ведь это правда – что встать из-за этого стола с чистой совестью уже невозможно. А если мы решим дать Мюллеру четырех людей взамен – это будет невезением для этого квартета, и тогда мы сможем говорить о третьем невезении. Выходит, это даже не двойное, но тройное невезение, господа. Хочешь – не хочешь, а мы вошли в проклятую сферу фатума!

- О-о-о! Здорово сказано! – расцвел Станьчак. – И очень правильно! Браво, пан советник! Мы вошли… простите – вступили в фатальный красный круг безумия капитана Ахава[22]! Это честь, господа! Не каждого встречает такая честь, чтобы на своем дворике встретить громадное белое животное в виде какого-то там Мюллера да еще и получить возможность сгноить себя самого!

- А из-за кого мы получили все эти неприятности?! – разъярился Седляк. – Из-за этих лесных героев, освободителей Польши, которых здесь представляют господа Мертель и Кортонь!

- А вы, случаем, не знаете, товарищ, кто здесь представляет тех лесных бандитов, что только грабят по деревням, называя воровство, бандитский разбой – реквизиция ми? – гневно спросил Мертель. – Чтобы было легче, добавлю, что себя они представляют национально-освободительным партизанским движением, хотя освобождают только мужика от его имущества, а вот сражений с фрицами сторонятся, словно черт святой воды!

- Да перестаньте ко мне цепляться! – вякнул почтмейстер. – Я не имею с этим ничего общего!

- Понятное дело, что со святой водой вы не имеете ничего общего. Тем более удивительно, что говорите вы словами евангелиста.

- Какого еще евангелиста?

- Святого Матфея. Он тоже не советовал бороться против какого-либо зла, ибо, зачем же людям такие неприятности? Вот как он писал: "Не противьтесь злу, не устраивайте злу сопротивления". Сидеть на своей заднице, не стрелять, не воевать, не защищаться, а только покорно принимать любое зло – и вот тогда никаких неприятностей не будет. Так ли?

- Но я же не говорю, что… - попробовал защищаться почтмейстер.

- Говорите, таваришч, говорите, все слышали! – бесцеремонно заглушил его Кортонь. – Сопротивление – это всегда неприятности, что порождают страшную боль и заботы! Когда Советы ударили гнам в спину 17 сентября, напав на Польшу с востока, когда немцы уже забирались к нам с запада – по Бугу слышны были вопли, чтобы не защищаться, ведь русские – это освободители. Освобождали они таких, как вы! Но ведь здесь, в Руднике, вы живете не под обожаемым кацапом, а под швабским сапогом! Тем временем, снова вы агитируете за бездеятельность…

- Не он один, - напомнил Мертель, обвиняюще глядя на Малевича.

- Факт! – согласился с ним Кортонь. – Это уже наш польский позор, что столько поляков подставляет зады словно овцы! Боже упаси сопротивляться! Нужно сидеть тихо и ничем не раздражать захватчика!

- Нужно правильно переводить библейские тексты! – обрушился философ на Мертеля с Кортонем.

- Чего?

- А ничего! Хвастаетесь знанием евангелий, переполненных ошибками переводчиков. Греческий текст евангелия от Матфея веками переводили неправильно. По-гречески, предложение, цитируемое паном Мергелем, звучит так: "Не отвечайте злом на зло", в значении – не отвечайте на зло тем же способом, которым воспользовался преступник.

- То есть как, на бомбы и снаряды отвечать нужно снежками? – спросил Мертель.

- Я думаю, апостол хотел, чтобы не бороться подлостью против подлости, - вмешался ксендз Гаврилко.

- А к чему желает вынудить нас Мюллер? – припомнил Брусь. – Именно к тому, чтобы подлость побеждать такой же мерзостью.

- Не нас, не нас! – воспротивился редактор Клос. – Мюллер разговаривал с паном графом Тарловским…

- А пан граф его условия принял… - криво усмехнулся Седляк.

- Э, нет, пан начальник! Никаких условий я не принял… Ответить ему я должен завтра, а вот какой это будет ответ – решат все.

- И, по вашему мнению, если мы все примем решение, то все будет в порядке, справедливость восторжествует?

Граф, которого этот вопрос больно кольнул, не знал, что и ответить, но его выручил Кржижановский:

- Господа, такие понятия, как справедливость…

- Весьма относительны, вы это хотели сказать, пан адвокат? – атаковал Брусь.

- Ну, до определенной степени…

- Вы ошибаетесь, относительными являются критерии красоты, но не критерии справедливости! Это эстетика является относительной сферой, но не этика!

- Это вы ошибаетесь, пан магистр. Справедливость…

И снова Кржижановскому не дали развернуть мысль. На сей раз ударил Станьчак:

- Прошу прощения, пан меценас, но вы сейчас нам будете пиздеть о справедливости меньшей, или же исключительно о большей справедливости?... Должен признать, что не уверен, каким образом справедливость делится на эти два подвида, то есть – в какой пропорции? Впрочем, говоря откровенно, я сомневаюсь, чтобы она делилась хоть в какой пропорции, здесь уж я склонен доверять Бонапарте, который сказал: "Справедливость неделима, не может быть половинной справедливости". Тем не менее, задаю вам вопрос о разделе, ибо, зная, как вы поделили зло на большее и меньшее – я склонен был бы предполагать, что и справедливость, в соответствии с вашей юридической доктрине, подверглась раздвоению.

Сконфуженность Крижижановского достигла зенита. Заикаясь, он сказал:

- Что же… с точки зрения права… Или вы спрашиваете, потому что…

- Спрашиваю я из банального любопытства, пан Кржижановский. А точнее – из его второй разновидности.

- Второй разновидности?...

- Ну да, второй. Которая не приводит спрашивающего в ад. Так все же – какая справедливость является большей, а какая – меньшей?

- Пан профессор, справедливость… полноценная справедливость может существовать лишь тогда… то есть, она должна существовать тогда, когда у основ…

Продолжать бубнить Кржижановскому помешал Малевич:

- Либо она не должна существовать!

- Как это? – удивился Брусь.

- Я говорю, что, возможно, справедливость и не должна существовать. Во всяком случае, всеобщая справедливость.

- Почему же, пан советник? – спросил Хануш.

- Это только теория, доктор.

- Ваша теория?

- Нет, не моя. Я только повторил вам квинтэссенцию одной правовой лекции.

- И кто ее читал? – заинтересовался Кржижановский.

- Это было на семинаре. Видите ли, пан адвокат, я тоже изучал право – в Львовском университете, целых четыре года. И вот один из преподавателей проитал нам лекцию о том, что всеобщая, полная справедливость была бы вредна, поскольку отобрала бы у людей не только мечту о ней, но и – прежде всего – чувство ее смысла. То есть, должна существовать несправедливость, чтобы люди ценили справедливость. Это точно так же, как и со счастьем: если бы несчастье полностью исчезло – никто бы счастья не ценил. Я все это сильно упрощаю, но преподаватель имел в виду именно этот дегенерирующий аспект рая. Всеобщее равенство и всеобщую справедливость он вывалил на помойку. Кстати, уставное равенство он осуждал даже более сурово, чем тотальную справедливость.

Слушая Малевича, Кржижановский обрел храбрость:

- Ну, а что говорил вам, господа? Равенство – это идиотизм; общество не состоит из рисовых зерен! Человек заслуженный и нужный обществу, по-видимому, обладает большей ценностью, чем бандит! Благодарю вас, коллега, что вы поддержали этот верный взгляд воспоминаниями о лекции профессора, который учил вас праву…

- Это так, - перебил его Малевич, - но он пришел на эту лекцию пьяный, и за эту лекцию его лишили должности.

Остолбенение длилось недолго. Общий смех (тихий, такой "про себя") длился несколько секунд – не смеялись только граф, адвокат, ювелир и ксендз. К реальности всех вернул полицейский:

- Ну так как… как оно, наконец, будет, господа?... Потому что я и не знаю...

- Чего вы не знаете, пан старший сержант? – спросил Бартницкий.

- Не знаю, кто тут прав, кому верить, блин! От этой вашей болтовни у человека крыша едет, простите!... А у меня просто башка раскалывается!

Ксендз склонился к нему и посоветовал шепотом исповедника:

- А вы, пан старший сержант, сделайте всего одно простое дело. Спросите у своей совести. И сами же себе ответьте, хотите ли вы выдавать Мюллеру людей на смерть…

- Собственно говоря, и нет… - вздохнул Годлевский. – Но как подумаю, псякрев, что пан профессор Стасинка ждет там пули или веревки, а такой вот "Бублик" мог бы пойти вместо него… И вот я и не хочу, вроде, но и хочу, пан ксендз… Короче, не знаю!

Доктор Хануш выразил свое одобрение, кивая головой и говоря:

- Не вы одни раздвоены таким способом, пан старший сержант. Я тоже, как и вы, сейчас просто "homo duplex"…

Годлевский сорвался с места и, побагровев от гнева, прорычал:

- Уж простите, никакой я не дуплекс! Холера ясна, я не позволю себя оскорблять!...

Профессор Станьчак зашелся гомерическим хохотом, в то время как спешенный медик объяснял полицейскому:

- Но я ведь и не собирался вас оскорбить, пан старший сержант. "Homo duplex" – это латинское понятие, которое говорит, что человек является двойственным существом. Паскаль очень удачно истолковал эту двойственность человека, когда писал о беспомощности рациональных методов по отношению к наиважнейшим в жизни проблемам. Он писал, что человек разделен, и противоположен сам себе, ибо порядок сердца не желает согласиться с порядком разума – у сердца есть своя правота, неизвестная разумк. И вот тут человек беспомощен – беспомощен относительно своей же двойственности.

Аккомпанементом этим словам стали капли дождя, все сильнее бьющие в окна. Не успел Хануш закончить – ливень уже заливал весь дворец, то вблизи, то вдалеке, вслед за ударами молний, грохотал гром. Дерзкий ветер удваивал бешенство хмурого неба. Полицейский сел на место, опустив глаза. Он уже не мог выносить все это сборище, но смыться отсюда тоже не мог.

Кржижановский воспользовался молчанием (вызванное, скорее, извержением и эскалацией бури, чем словами доктора), развивая идею Хануша:

- Пан Хануш очень хорошо это изложил: "порядок сердца не желает согласиться с порядком разума"… Так вот, я, господа, считаю, что в нашем случае, правота сердца и правота разума совпадают, и сердце, и разум подсказывают, что мы должны сделать. Это сфера патриотической обязанности, о которой здесь говорили господа Мертель и Кортонь, и вместе с тем…

Раздался чудовищный удар грома, где-то совсем рядом с дворцом. Все повернулись к окнам. В стекла бил дождь, словно небо разорвалось.

- Видимо, Господь Бог на кого-то сердится… - прошептал ювелир.

Ему ответило безумие вихря. Сломанная ветка ударила по фрамуге, окно открылось. Горшки с цветами разбились на полу, а занавески взметнулись под самый потолок, словно сорванные ураганом паруса. Годлевский первый (а за ним практически все остальные) бросился на спасение. Прозвучали боевые кличи: "Холера ясна!", "Псякрев!", "Чтоб ты сдох!" и другие, того же калибра. Совместными усилиями окно закрыли. Камердинер Лукаш собрал черепки, поломанные цветы и землю, а служанка протерла тряпкой мокрый паркет. К столу возвращались, комментируя событие ("Вот это хлынуло!" и т.д.) и вытирая платками лица. Когда уже все уселись, а некоторые даже выпили, Тарловский спросил:

- Так на чем мы остановились, господа?

- На достоинствах дворца как клетки, на проблемах всеобщей справедливости и на патриотической обязанности сдачи гражданина "Бублика", пан граф, - перечислил Станьчак, указывая пальцем зеркало у стены, которое доходило почти до потолка.

Все повернули головы к этому зеркалу. Его поверхность была сейчас лишена своего совершенства огромной надписью красного цвета. Кто-то каллиграфически написал по нему помадой: "RUDNIK EXPECTS THAT EVERY MAN WILL DO HIS DUTY!". Целая дюжина зрителей остолбенела, то есть, все, кроме автора надписи.

- И что оно такое?! – вскипел Годлевский. – Это кто намалевал, кур…

- Это по-английски, пан старший сержант, - пояснил стражу права редактор Клос. – Означает: "Рудник ожидает, что каждый исполнит свою повинность!"…

- Скорее уже, "обязанность, долг"! – поправил его Станьчак. – И не "каждый", но "каждый мужчина", "каждый мужик"! Это парафраз. Знаете чего, журналюга?

- Знаю, это парафраз призыва, который адмирал Нельсон передал своим экипажам, когда начинал битву под Трафальгаром. "England expect that every man will do his duty!"

- Браво, пан Клос, пятерка по истории, брависсимо! Я только поменял Англию на Рудник.

- Так это вы?! – возмутился ювелир.

Философа расстрелял залп из более двух десятков глаз.

- Да как вы могли?! – наступал на Станьчака адвокат.

- Точно так же, как могли вы, пан меценас! И вы, и я подчеркнули важность обязанности. Ваша фраза звучала так… позвольте, припомню… "это сфера патриотической обязанности, о которой здесь говорили господа Мертель и Кортонь". Я правильно процитировал?... А моя британская фраза подкрепила вашу, еще сильнее выделяя "сферу патриотической обязанности". Так что вы должны благодарить меня, пан Кржижановский…

- Тоже сумасшедший, только чуточку другой… - буркнул себе под нос Брусь.

- Прошу прощения, господа, не мог сдержаться, - договорил Станьчак. – Я должен был это сделать.

- Интересно, что губной помадой… - усмехнулся Брусь. – Вы всегда носите с собой помаду, пан профессор?

- Никогда не ношу, так что нечего подозревать меня в пидорстве, Пилюлькин! Помада лежала там, на зеркале.

- Это помада моей жены, - пояснил граф. – Я сам ее туда положил.

- Но ведь она лежала там вовсе не для того, чтобы чужие цапали ее в свои лапы! – громогласно заявил Кржижановский.

- Действительно, вам, пан Станьчак, должно быть стыдно! – согласился с ним ювелир.

- А чего это я должен стыдиться, ты, валютчик?

- Хотя бы того, что паскудите мебель в чужом доме.

- Вовсе не паскужу, это легко можно стереть тряпкой!

- А еще того, что вы пользуетесь помадой покойной графини Тарловской для того, чтобы строить себе шуточки в присутствии ее мужа, когда их сына могут расстрелять! Да вы просто плохо воспитаны…

- Со всеми претензиями – к моим родителям и гувернанткам, - отлаялся Станьчак.

- …плохо воспитаны и неисправимы, поскольку с самого начала строите хиханьки-хаханьки над всем, что мы здесь обсуждаем, хотя мы решали смертельно важные вопросы!

- А это уже не моя вина, что этот мир столь чудесно заебан, что можно с ума сойти, покончить с собой или умереть от смеха. Лично я выбираю третье. И никому до этого пускай не будет никакого дела.

Лицо Кортоня сделалось пунцовым:

- Но когда вам уже стала тема дискуссии…

- Я никак не поменял собственной психики, потому что не умею этого делать, дорогой мой патриот! Не нужно было меня приглашать!

- Лично я бы вас ни за что не пригласил!

- Я бы к вам не пришел даже ради последнего глотка воды. Сюда я тоже не напрашивался и даже не знал, зачем меня сюда приглашали.

- Но раз уж вы здесь очутились, то могли бы, вместо того, чтобы глупости творить, помочь нам своим советом, пан профессор, - отозвался Бартницкий. – Скажите, вы за то, чтобы выполнить требования Мюллера, или же за то, чтобы их отбросить?

- Ни за то, ни за другое – каждый из этих вариантов мне совершенно безразличен.

- Как это – безразличен?! – не мог скрыть волнения Хануш. – Вам все равно?

- Угадали, пан доктор. Все ваши идеалы, общества, обязанности и святости я имею глубоко в том самом месте, который на вашем языке зовется "конечным отрезком толстой кишки".

- Даже мораль и справедливость?

- Даже. Вопреки тому, что тут только что навешал мне здесь Пилюлькин – я не принадлежу к сумасшедшим.

- То есть, по вашему мнению, профессор… - начал зондаж Малевич, только Станьчак не дал ему закончить вопрос.

- Да, да, по моему личному мнению, тот, кто ищет справедливости – безумен, поскольку справедливости не существует, приятель. Она существует только как положение, но не как реальность. Это химера, а рекламируемые лица и атрибуты данной фата-морганы – это ложь. Ложь законодателей и жандармов, иллюзия для тех, кем управляют. Справедливость бесчестного судьи мало чем отличается от справедливости судьи честного, ибо, когда эта первая является ложью коррупции – вторая является ложью кодекса.

- И Наполеоновского кодекса тоже? – подначивая, спросил Седляк.

- Тоже, при всем моем уважении к Бонапарте. Всяческие кодексы, будучи священными писаниями справедливости, должны проигрывать по той простой причине, что слишком много вещей невозможно взвесить или рассудить справедливо. Относительность всего, хотя бы относительность красоты и истины, относится так же и к справедливости, а когда справедливость относительна – как же может быть идеальной конструкция?

- Но она может достигать идеала, стремиться к объективности… - искал аргументов Мертель.

- С повязкой Фемиды на глазах?... На темную?... Успокойтесь! Термин "относительный объективизм" был бы таким же гротескным, как полудевственность или частичная смерть. Справедливость Мюллера – это ложь и оскорбление справедливости для нсс, но не для семей тех четырех фрицев, убитых "polnische Banditen". Вот вам относительность. Так что не требуйте, чтобы я дарил уважением каноны ваших идеологий. Идеи относительны, как и все остальное. Говоря проще: относительность всего, по моему мнению, это дело совершенно очевидное, не исключая этики и справедливости.

- Сюда, брат, ты включаешь и Божью справедливость? – спросил Гаврилко.

- Из сына меня вознесли до брата, это что, некий вид комплимента? – рассмеялся Станьчак.

- Не уходи от ответа, брат. Неужто и Божью справедливость ты считаешь относительной?

- А как же, пан ксендз. Если бы пан ксендз знал Священное Писание, что вам рекомендую, потому что чтиво весьма занимательное – тогда бы пан ксендз знал теории некоего Экклезиаста, из которых вытекают любопытные учения про относительность всего на свете. Экклезиаст учит, что все является ничем: и добро, и зло, так что не стоит и выпендриваться, ибо один конец для добродетельных и недобродетельных.

- Тут, брат, ты обращаешься к ветхозаветным лабиринтам…

- Это что, обвинение? Пан ксендз против Ветхого Завета?

- Нет, но тем не менее…

- Ага, понял, прежде всего, пан ксендз продает Новый Завет. Ладно, обратимся к Новому Завету, отче. Там выступает Сатана, я прав?

- Да, прав.

- А Сатана является фигурой, относительной ко всем иным персонажам, попик.

- Вот тут ты не прав. Сатана проклят.

- Он точно так же проклят, как и необходим, пан ксендз. Если бы не он – у людей не было бы повода каяться, у них не было бы на кого сваливать все ужасы нашей юдоли слез. И вот тогда некоторые начали бы обвинять Господа Бога! А другие начали бы сомневаться в существовании Господа Бога! Ужасно, не так ли?... Кстати, относительность существования самого Бога – это тема для многодневных дискуссий, так что не будем, ведь у пана графа нет для нас столько времени. Я только советую, чтобы пан ксендз остерегался полемизировать со мной по вопросам веры или относительности, ведь я самым простейшим образом, одним простым вопросом могу сделать доктрину Церкви смешной, используя относительность в качестве строительного материала для абсурда.

Спровоцированный Гаврилко уже не мог отступить, поскольку, в этом случае, он продемонстрировал бы слабость. У него была обязанность сражаться, хотя что-то, в самой глубине души и остерегало его против обмена ударов с философом.

- А пожалуйста, - рискнул он. – Задай же этот вопрос, сын мой.

- Богохульствует ли проститутка, когда она молится?

- Каждый имеет право обратиться к Господу Богу. И Небо особо прислушивается к молитвам грешников.

- А будет ли выслушана проститутка, когда она молится?

- Господь Бог прислушивается к любой молитве.

- Отлично, только я имел в виду то, когда проститутка молится профессионально…

- Это как, профессионально?

- Ну, чтобы Господь Бог послал ей побольше клиентов.

Брусь схватился за голову и простонал:

- Боже, какая мерзость!

- А я и говорил, бесстыдство! – вторил ему Кржижановский, хотя не он, но аптекарь обвинил Станьчака в отсутствии пристойности.

Гаврилко искал разуиного ответа, но безрезультатно.

- Ну что, пан ксендз, увидели? – торжествовал Станьчак. – Мы вернулись ко двору Экклезиаста, который рекламирует относительность бытия…

- Но ведь при этом, он не призывает к греху! – не уступал Гаврилко. – Не будет греха без наказания. Господь каждого осудит справедливо!

- Может он бы и осудил, ели бы заметил, но сомневаюсь, глядит ли Он на эту несчастную землю. Очень давно, когда Он был еще молодым – ведь когда-то должна была у Него иметься молодость – то интересовался всем; но с тех пор Он видел все в таких декорациях и в таких повторениях, что даже самые хамские грехи Ему давно осточертели, так что теперь, когда Он уже старый и мудрый, Ему осталась только скука и безразличие. Он понимающий – словно Время; Его не интересует, что сделаю я, что сделает пан ксендз или капитан Мюллер – Он видел все это уже миллионы раз. Так что, отче, будьте спокойны – Он ничего не заметит.

Гаврилко открыл было рот, чтобы ответить, но вдруг комнату заполнил белый, ослепительный свет, раздался гром – такой сильный, что задрожала мебель, картины и посуда, после чего все электрические лампы погасли, и воцарилась библейская тьма. Молния ударила то ли в сам графский дом, то ли где-то рядом.

Молчание длилось недолго. Загорелась первая спичка, вторая, третья; когда же щелкнули зажигалки – вернулась и видимость.

Граф успокоил собравшихся:

- Не беспокойтесь, господа, Лукаш сейчас принесет свечи.



АКТ V


Три тройных канделябра с толстыми свечами и две керосиновые лампы давали достаточно света. Правда, при этом он высвечивал лица страшноватыми – контраст желтого блеска и глубоких теней заставлял вспомнить кладбищенские крипты или кабинет черной магии. Гроза и ливень, разыгрывая за окнами свой концерт, усиливали атмосферу, близкую таинственности масонских лож или собраний заговорщиков, желающих перестроить весь мир. Когда вернулся последний из тех, кто убежал в туалет, воспользовавшись перерывом – дискуссия возобновилась.

- Господа, время уходит, а мы слишком часто отступаем от главной темы, - начал адвокат Кржижановский. – Давайте вернемся к фактам и отбросим спекуляции.

- Это вы ко мне, пан меценас?!... – недовольно заметил профессор, чувствуя взгляд Кржижановского на своем лице.

- Вам, вам, прежде всего, пан Станьчак! Здесь никто чаще вас не уходит от фактов к бесплодной болтовне.

- Философ – это человек, которого не интересуют факты, явления и фамилии. Он ищет законы!

- Но вас сюда пригласили не в качестве философа! – грубо заметил Мертель.

- А в качестве кого?

- В качестве гражданина Рудника.

- Но ведь это не изменило моей профессии. Я все так же являюсь философом и намереваюсь остаться ним до самой смерти. Понятное дело, по вашему милостивому разрешению, мой пан!

- Да оставайтесь философом, сколько вам влезет, только не забирайте у нас времени! Здесь и сейчас было бы лучше, если бы вы, вместо философствования, серьезно включились в дискуссию относительно ситуации, которую Мюллер создал своими арестами и шантажом.

- Да пожалуйста, - согласился Станьчак. – Отдадим как его… "Бублика" за профессора Стасинку; за графского сына отдадим какого-нибудь тяжело больного, которому осталось пара дней земных страданий – у доктора Хануша наверняка в больнице таковые имеются…

- Ни одного из своих пациентов я не выдам! – жестко воспротивился Хануш.

- …а за двоих борцов за свободу, - не делая перерыва, продолжил Станьчак, - выдадим гестапо пару пидоров. Пидоров в Руднике хватает, как, впрочем, и везде, а мы все прекрасно знаем, что люди эти совершенно не стоящие с точки зрения воспроизводства народа. Как раз это меня всегда и удивляло: откуда берутся пидоры, ведь они не могут размножаться?

Малевич, Мертель, Кортонь, Кржижановский и Брусь обменялись понимающими взглядами, кивая головами, они как бы демонстрировали предположение, что у профессора Станьчака шарики зашли за ролики. Клос выразил всеобщее неодобрение вербально:

- Это предложения родом из паршивого кабаре! А поскольку мы обязаны найти какое-нибудь серьезное решение…

- Ничего мы не обязаны! – запротестовал Седляк.

- Почему же, мы должны, и это абсолютная необходимость! – пристыдил его Мертель. – Товарищ Седляк не видит данной необходимости, поскольку серп с молотом полностью заслонили для него белого орла, но…

Седляк сорвался и крикнул графу:

- Пан граф, или эти люди перестанут меня оскорблять, или я ухожу!

- Да иди ты хоть к чертовой матери!... – буркнул тихонько Кортонь.

- Господа, еще раз прошу вас забыть личные антипатии и не забывать о культуре диалога, - примирительно сказал Тарловский. – Садитесь, пан начальник, а господ прошу следить за выражениями.

Седляк его не послушал. Вместо того, чтобы присесть, он попытался токовать дальше:

- Эти люди все время ведут…

- Да сядьте же! – прикрикнул на него граф.

Седляк тут же сел, словно послушная собака. Тогда Кржижановский спросил:

- Так что… есть ли какие-нибудь предложения относительно обмена?... Только серьезные предложения, без каких-либо дышащих на ладан или педерастов!

- Есть, - поднял руку Кортонь. – Я предлагаю Зыгу.

Стало тихо. Удивленный наступившей тишиной Кортонь огляделся по сторонам.

- Так как?... Ведь все же, думаю, знают, кто такой гражданин Зыга?

- Я не знаю, - сообщил Малевич.

- Вы в этом уверены, пан магистратор?... – изобразил изумление Кортонь.

- Да, уверен. Что вы имеете в виду?

- Коллега имеет в виду то, пан советник, - вмешался Мертель, - что пан Зыга – это фигура, достаточно хорошо известная в нашем городе. Особенно хорошо она известна тем уважаемым гражданам, у которых всегда имеется немного свободной наличности, чтобы, время от времени, вспомнить молодость. Пан старший сержант наверняка объяснит вам это получше.

Малевич глянул на Годлевского, и тот просветил профана:

- Леон Зыга, кличка "Signore" – альфонс, блядей предлагает.

- Так точно, это король местных сутенеров, о котором говорят, что действует безнаказанно, потому что подкупает полицию, - дополнил Седляк.

- Чего он делает?! – не понял функционер в синем мундире.

- Что вся полиция у него в кармане, пан старший сержант.

- Это неправда, - скрежетнул зубами тот.

- Я вовсе даже и не утверждаю, будто это правда, пан старший сержант. Я только сказал, что люди так говорят.

- Почему они так говорят?

- Видимо, потому, что этот тип занимается своими делишками открыто, но, тем не менее, за решетку так никогда и не попал.

- А это пахнет работой на гестапо, - заметил Брусь. – Много доверенных людей гестапо открыто нарушает закон, но их нельзя тронуть…

- А было бы здорово, если бы мы предложили Мюллеру четверых его псов, а, господа? – размечтался Клос.

- Вот тогда Мюллер продемонстрировал бы нам, как ему нравится славянское чувство юмора, только я, пан редактор, не советовал бы проверять глубину его чувств! – стянул на землю Клоса Кржижановский.

- Зыга не работает на гестапо, - сообщил ювелир.

- Откуда вы знаете? – спросил Хануш.

- Ну вот знаю, и точка.

- Тогда почему же он безнаказанный?

Все поглядели на полицейского. Старший сержант развел руками.

- Ну как можно его посадить, псякрев, когда никогда не найдешь свидетелей?!... Бляди все отрицают, а клиенты их тоже все отрицают!

- Вы удивляетесь, дорогой пан полицейский? – спросил Кортонь. – Каждый бы все отрицал, и всякий, кто пользуется услугами этого Зыби, будет его защищать, что, возможно, вы и сами услышите это здесь.

- Снова наглый шантаж! Я решительно протестую! – вырвался вперед Брусь.

- Какой еще шантаж? – удивился Мертель.

- А такой, что теперь каждый, кто выразит несогласие относительно трансакции с Мюллером, будет считаться клиентом этого вот Зыби и его подопечных. Нет, господа, этот номер не пройдет!

- Пан магистр замечательно все пояснил, - поддержал его Седляк. – Господа Мертель с Корт ноем все время оказывают давление, пользуясь оскорблениями и шантажом, пугая и оскорбляя – все вместе, это банальное хулиганство! Я тоже противлюсь тому, чтобы отдавать Мюллеру кого-либо, даже этого альфонса, хотя я никогда не спал с его проститутками.

- Ага, вы спали с проститутками его конкурентов? – заинтересовался Станьчак.

- Ни с какими!… Я никогда не спал с проституткой!

- Сочувствую – вы и понятия не имеете, сколько потеряли в жизни.

Кортонь попытался вернуть дискуссию к сути обмена:

- Зыга – это зараза на теле нашего города! Он торговец живым товаром! Он высылает бедных крестьянских девушек за океан, чтобы те тяжело пахали в борделях Буэнос-Айреса или Рио де Жанейро.

- Вы столько знаете, пан директор… - уколол его Станьчак.

- А тут нечего надо мной смеяться! Зыга – это бандит! В его кармане оседают деньги, которые граждане Рудника тратят на распутных женщин – те самые деньги, которые должны быть потрачены на детей и на семью!

Станьчак постучал себя согнутым пальцем по лбу, говоря при этом:

- Идиотизм! Продажные девки – это самые дешевые самки во всем мире.

- Это что, очередная ваша шутка, профессор?

- Нет, это очередной факт, киношник. Даже самая дорогая куртизанка или гетера всегда будет дешевле обычной супруги. Эта вторая высасывает из мужчины в тысячу раз больше, к тому же капризничает, от всего отказывается, издевается, цепляется к любой мелочи и так далее, чего проститутки не делают. По моему мнению, они же самые честные женщины на свете, потому что блядство свое называют блядством, не строя при этом фальшивых мин и не разыгрывая псевдоромантических театральных сцен самого дешевого пошиба.

- Вы это говорите как практик, профессор, - спросил Хануш. – Сколько раз вы были женаты?

- Ни разу.

- Вот именно.

- Что – вот именно? Как будто у меня в этом вопросе нет опыта? А каким опытом обладает большинство женатых придурков?

- Различным, пан профессор.

- А я говорю о большинстве!... Иллюзия большинства мужиков заключается в том, что им кажется, будто они женятся на Еве, когда на самом деле берут в жены змею. Впрочем… уже сама фаллическая символика змея доказывает, что Адам был рогоносцем, и что судьба эта была предписана всему мужскому роду, господа.

- У нас здесь находятся супруги, которые, я уверен, не жалуются, - не сдавался Хануш.

- Возможно, доктор, возможно. Но ведь они же не занимаются философией. Мне сложно было бы окольцеваться, ведь женатый философ – это персонаж из комедии дель арте, посему, мне пришлось бы быть итальянским паяцем. Я люблю высмеивать себя и других, но не вынес бы, если бы меня высмеивали как жертву судьбы. Тем не менее, хотя я и не ношу обручального кольца – но знаю, чем супружество является практически, поскольку у меня был женатый брат.

Мертель прервал этот рассказ, глянув на часы.

- Господа, давайте не будем дискутировать о семейных проблемах, но о том, следует ли этого Зыгу, который вынуждает заниматься проституцией бедных девушек…

- Чушь! – фыркнул философ.

- Что чушь?

- То, что он их вынуждает.

- А он не вынуждает?

- Наверняка же – нет. Если бы это им не нравилось, они этого бы не делали.

- Они занимаются этим без любви, пан профессор. То есть – по принуждению!

- Да херню вы порете! Женщине не нужна любовь, ей нужна сперма, вот и все!

- Я, господа, не разбираюсь в философии, - вступил в ссору Брусь, - но я был счастливо женат, у меня две дочки, две сестры, знаком с многими дамами… и утверждаю, что для женщины не существует ничего более важного, чем любовь. Профессор Станьчак несет очевидные глупости!

Станьчак сделался фиолетовым по причине стихийного гнева, впервые за этот день. Но свой ответ он начал холодным, аналитическим тоном, чуть ли не разделяя слоги, словно сухой преподаватель или проповедник:

- Идиотизм, пан Брусь, это греческое слово. В медицине оно употребляется в качестве профессионального термина, обозначающего "наивысшую степень умственной недоразвитости". Но результаты данной болезни должен лечить у себя не я, но вы. Вы тут пережевываете банальности, не имеющие ничего общего с биологией, то есть – с действительностью. Биология видела ваши сентименты в одном месте – мы созданы не для счастья, а для размножения. Но, поскольку размножение это много боли и забот: рождение, выкармливание, выхаживание, обучение и так далее – природе необходимо было изобрести какую-то штучку, вынуждающую к воспроизводству, в противном случае, никто бы не хотел обрекать себя на этот тяжкий путь. И она выдумала любовь, а точнее: оргазм и приводящее к нему половое вожделение, которое люди, в своей наивности, называют любовным чувством. Это относится в одинаковой степени и мужчин, и женщин, но сейчас мы говорим о женщинах…

- Вот именно, именно! – перебил философа Мертель. – Мы говорим о женщинах, а не о пленниках Мюллера!

- Мы делаем это не без причины, ибо вы, господа, желаете выдать Мюллеру некоего Зыгу, поскольку конюшню пана Зыби образуют платные лошадки, - аргументировал профессор.

- А вы считаете – все женщины ничем от этих лошадей не отличаются!... Пан Станьчак, имели ли вы когда-нибудь удовольствие перелистывать дамские воспоминания?... Или же, видели ли вы хоть когда-нибудь любовную переписку дам?... Ну, хотя бы книжку, написанную женщиной? – по-боевому спросил Брусь.

- Хеленкой Мнишковной, Зосей Налковской или Марыней Домбровской[23]? Ой, сколько же там о сердце и о нежных чувствах! – фыркнул Станьчак. – Или стишата Павликовской-Ясноржевской!... Традиция очень долгая, Пилюлькин. Начиная с средневекового "Roman de la rose" бабы непрерывно кудахчут, что самое важное – это сердце, а не хер. Тем временем, всегда и повсеместно типа с большим сердцем они отталкивают в пользу типа с большим хуем, пускай тот будет профессиональным убийцей или людоедом…

- По-видимому, это отрыжка после неприятных похождений в молодости… - шепнул адвокат на ухо графу, прикрывая рукой рот.

- …Они клеятся к самым большим сволочам и прощают им каждую низость, при условии, что те трахают их, как следует. И это все, что можно сказать о женской впечатлительности, Пилюлькин, так что такая литература меня не интересует. Бабы врут, - закончил свой спич Станьчак.

- По словам людей вашего покроя, лгут только женщины! – нанес удар Брусь.

- Да нет, Пильюлькин, не только. Но когда мужик врет – он врет, когда же говорит правду – то говорит правду; они же, даже если случайно говорят правду – все равно врут. Из любви они сделали главное царство в свете, а из сердца – скипетр этой державы. Реальность отрицает это, ибо реальное царство, которое женщины знают – это держава, в которой скипетром является хер. Пенис, фаллос, член, хуй – это единственный аргумент, благодаря которому можно договориться с женщиной; это исключительный язык, который женщина понимает.

Совершенно неожиданно, Станьчака поддержал Годлевский:

- Я согласен с профессором, поскольку "девочки" делают то, что им нравится.

Ксендз не понял жаргона:

- Какие девочки, сын мой?

- Я говорю про тех… ну, про блядей, что ходят в город для Зыби, простите, пан ксендз.

- Я тоже разделяю мнение пана профессора и пана старшего сержанта, - прибавил Клос. – Конечно, может быть и такая проститутка, которую каким-то образом заставили, и она поэтому несчастлива, и в связи с этим страдает – но это уже совершенное исключение. Этот Зыга вовсе не виновник и не кровопийца…

- Он обычнейший профессионал, а если бы он не делал того, что делает, этим занимался бы кто-то другой, - сказал Станьчак. – Благодаря данной профессии, у нас меньше изнасилований, поскольку это занятие канализирует звериную суть самцов. Гораздо хуже, что оно канализирует глупость самцов, отсюда и вечное кудахтание о бедности, которая заставляет заниматься проституцией, и о том, что каждая проститутка тоскует по совершенно иной жизни.

- А разве это не так? – уперся Брусь. – Господа, скажите, разве это не так?

Станьчак, сочувствующе, глянул на него.

- Все с точностью до наоборот, дядя! Многие "приличные" мечтают о том, чтобы сделаться платной курвой, ибо после нескольких лет супружеской скуки им кажется будто это чертовски возбуждающе и интересно, как любой запретный плод.

Философа поддержал журналист:

- Перед войной, еще до того, как я стал редактором "Курьера", в редакции "Голоса" была у нас сотрудница, которая делала репортажи о проститутках, среди них была и парочка интервью. Она даже подружилась с некоторыми блядушками. Когда начинала, то думала то же самое, что и пан Брусь – будто бы это бедность заставляет…

- Заставляет, гонит! – стоял на своем Брусь. – Так оно есть на целом свете!

Смертельный удар аптекарю нанес врач:

- Нет, пан магистр… Эти падшие женщины и девицы иногда лечатся в нашей клинике, оттуда я их знаю, и мне известно, как это выглядит… Действительно, главной причиной этого занятия является не бедность.

- Естественно! – восторжествовал Станьчак. – Взгляд на бедность, как на бордель-маму проституции это предрассудок девятнадцатого века, освещенный книжками для кухарок!

- Замечательно, пускай будет по-вашему, господа! – рассердился Малевич. – Но скажите: как это связано с нашей проблемой? Зачем вся эта болтовня о женщинах? Если этот Зыга их вынуждает, то выдача его Мюллеру будет нормальным делом, так? Но если они сами слетаются к Зыге, тогда мы его пощадим, правильно?... Иногда мне кажется, будто я не дома у пана графа, но в сумасшедшем доме… И даже вы, пан доктор!

- А что я, что я? – стал отнекиваться Хануш. – Не я начал эту странную разборку! Но раз уже зашел такой разговор, я вмешался, поскольку считал, что проблема для вас важна. Я поддержал то, что выдал нам профессор Станьчак о природе женщин, поскольку он был прав – эта конкретная особенность женщин определяется не бытием, а инстинктом. Ломброзо посвятил данным женским склонностям одну из своих научных работ. Именно благодаря этому инстинкту в мире проституция и процветает, а не в результате бедности, принуждения или цинизма сутенеров.

- Благодаря этому инстинкту, но еще и благодаря спросу, ведь без спроса нет и предложения, - дополнил Клос, желая похвастаться и своей эрудицией: - За сто лет до профессора Ломброзо то же самое писал и великий практик, прекрасный знаток женщин, маркиз де Сад. Мы печатали в "Курьере" статьи по этой теме. Сад писал, если только я хорошо запомнил, что "у женщин намного более сильные склонности к сладострастию, чем у мужчин".

- Вот оно как! – кивнул Станьчак.

- Выходит, для вас, пан профессор, и для вас, пан редактор, авторитетом уже является творец садизма?! – вскипел ксендз Гаврилко.

- Не делайте самого себя смешным, маркиз де Сад никогда не был творцом садизма! – запротестовал журналист.

- И не встречайте, когда речь идет о прекрасном поле, ибо, что может пан ксендз знать в этом вопросе? – добавил философ.

- Я исповедую женщн, потому знаю, что…

- Эй, попик, нечего выдавать тайны исповеди! Ведь исповедникам такое запрещено!

- Я всего лишь хотел сказать, что знаю…

- Пан ксендз не знает даже, как женщина сложена, разве что вы осмотрелись в момент собственного рождения! – снова перебил священника Станьчак. – Но это все мелочи по сравнению с тем, что вы не знакомы с церковными текстами.

- Священное Писание и отцы Церкви трактуют каждого одинаково, и женщину, и мужчину! – заявил Гаврилко.

- Быть может, какие-то писания и отцы каких-то там Церквей – да, но не отцы той Церкви, к которой принадлежит пан ксендз!... "Женщина – вот причина всяческого зла"; "Женщина – это животное несовершенство"; "Женщины – это безбожные фурии похоти"… И знаете, пан ксендз, кого я процитировал? Епископа Максимума Тувинского, святого Фому Аквинского и Тертулиана! Каждый из этих святых отцов разделял мнение язычника Гесиода, что "Женщина есть чумой, с которой мужчины должны жить; она – чудовищное искушение с мозгами суки и с воровской натурой"…

- Ну вот, перед нами ходячая антиженская энциклопедия! – усмехнулся (снова криво) Седляк.

- А это привилегия читающих людей, дорогой мой почтмейстер! Учтя мнение церковных авторитетов, которых я процитировал, предлагаю, господа, вместо четырех самцов отдать Мюллеру на заклание четыре бабы. Что вы на это?

- У меня другое предложение, - заявил Брусь. – Я предлагаю сдать пана профессора на лечение. Возможно, купание в холодной водичке ему поможет!

- А почему не в святой, пан магистр? – спросил Седляк. – Если понадобятся обряды по изгнанию дьявола – пан ксендз у нас имеется.

- Я хочу сказать, - объяснил Брусь, - что этот человек издевается над человеческой жизнью.

- Не над человеческой жизнью но над этим шабашем, милостивый пан, - пожал плечами Станьчак.

- Не было бы никакого шабаша, если бы вы, профессор, были более серьезны, когда решаются проблемы, над которыми никак смеяться не стоит, - сказал Кржижановский.

- А как я должен сохранять эту вашу серьезность, когда гражданина Зыгу обзывают здесь торговцем живым товаром? Разве мы, обсуждая, кого отдать Мюллеру под нож, не занимаемся чем-то иным, чем торговлей живым товаром?

- Итак, нам ясно – профессор против договоренностей между паном графом и Мюллером, он даже против всей нашей дискуссии, - объявил Хануш.

- Но почему же! Я не против, и никогда не буду против договоренностей между графьями и гестаповцами, ибо, как уже говорил – мне не насрать на то, кого фрицы пришьют, а кто останется в живых, благодаря капризам судьбы. Не против я и данной дискуссии…

- Тогда, почему же вы назвали ее шабашем?! – рассердился Кортонь.

- Потому что она и есть видом шабаша… Впрочем, не я первый воспользовался здесь этим словом… Да и почему я должен быть против? Я люблю забавные сборища. А чтобы было еще забавнее: давайте проголосуем, выдавать или нет альфонса? При случае посмотрим, у кого перед ним имеется долг благодарности.

- Профессор, вы, видимо, желаете нас отвратить, а не побудить к голосованию!... – произвел свою оценку Мертель. – Зачем вы нас пугаете? Может, у вас самого долг благодарности к этому Зыге…

- Ба! Да если бы я такой долг имел, то разве гордился бы сейчас, что ко многим грешницам отнесся лучше, чем Христос!

- Не упоминай имени Божьего все и таким способом, брат! – пожурил философа ксендз.

- Бог мне простит, пан ксендз, это его профессия. При условии, что он вообще что-то услышал, ибо, откуда мне быть уверенным, что он находится среди нас?

- Потому что Бог повсюду!

- И в Треблинке тоже?

- Это уже демагогия!

- Естественно. То есть, он находится повсюду?

- Повсюду!

- Понятно. Он повсюду, поскольку по самому определению он вездесущий. Жаль только, пан ксендз, что по сути своей он еще и молчащий. И результатом этого становится, что, будучи соучастником всех существенных собраний, он не является полноценным партнером, ведь что это за участник дискуссии, который избегает диалога?

- Господь Бог говорит иначе…

- Безгласно?

- Голосом других людей.

- Понимаю – гласом избранных. Хотя бы, гласом пана ксендза…

- Надеюсь, что так, брат мой! Я против того, чтобы выдавать Мюллеру людей в жертву, любых людей!

- Так это и есть "vox Dei"[24]!

- Наверняка, такова воля Божья по данному вопросу!

- А где была его воля в сентябре тридцать девятого?

- Бог вмешивается иначе…

- Ага, как в Катыни и Пальмирах?

- Боже милостивый, да перестаньте же все время кощунствовать!

- А ведь они тоже рассчитывали на милосердие Божье, святой отец!... Те, кто закрыты в подвале у Мюллера, гораздо больше рассчитывают на выкуп или же на то, что их отобьют партизаны. Но мы уже знаем, что никакой вооруженной операции не будет, поскольку тогда бы господа Мертель с Кортонем не орали бы тут так сильно за господ Трыгера с Островским. Vulgo: все теперь в наших руках. Правда, только в отношении нескольких ближних – четверых, которые продолжат свое существование, и четверых которых незамедлительно пришьют – но все зависит от нас. Блаженное чувство всемогущества! Как это здорово, выручать Господа Бога – а, господа?!

Слова профессора засеяли тишину, пропитанную страхом и неуверенностью. Никто не желал говорить, так что Станьчак посчитал, будто бы поле оставили за ним.

- Джентльмены, альтернатива слишком простая – либо мы голосуем и проводим обмен с Мюллером, как того желают пан граф, пан адвокат и ряд боевиков; либо мы ложим на Мюллера с прибором, как того желают пан магистр, пан почтмейстер, пан советник и пан поп. Не знаю только мнения пана редактора. Что же касается пана ювелира, то я уверен, что, несмотря то, что он мало что сказал – будет голосовать за обмен…

Тут он вопросительно глянул на Бартницкого.

- Если голосование будет, тогда пан профессор сам убедится, угадал он или нет, - холодно отрезал ювелир.

- Тогда вернемся к нашим баранам. Итак, у нас две возможности. Если мы выбираем второй вариант, то есть, отказ – тогда следует незамедлительно приступить к всеобщей молитве, надеясь на то, что Господь Бог лично потрудится над тем, чтобы вернуть в Руднике справедливость. Я прав, пан ксендз?

- Молись, брат мой, чтобы Бог изгнал сатану из души и мыслей твоих!

- А почему пан ксендз считает, будто бы такой вот инкуб проживает во мне?

- Ибо слышу, что ты говоришь! С самого начала – сплошные глупости и дьявольщину!

- Но ведь я же выразил собственную веру в Божественное всемогущество, все присутствующие могут быть свидетелями!

- Практически все здесь присутствующие уже укоряли вас за то, что вы здесь болтали! Веру выразили?... О нет – вы издевались над Божеским всемогуществом!... То ли вы с ума сошли, то ли полностью отдались дьяволу!

- Уверяю пана ксендза – нет. Признаюсь, бывало я завидовал Фаусту, попик… Но я сдержался.

- Твои слова, сын мой, весь твой бред, доказывают совершенно иное!

- Весь мой статус, попик, от квартиры до одежды, доказывает, что я говорю правду! Хотя, все время страдаю от недостатка наличности – но остаюсь существом независимым. Никому я не смог поддаться окончательно, в том числе – и дьяволу, и потому не сделал такой карьеры, как те, что каждое воскресенье мчатся к мессе, неся за пазухой дьявола или нескольких чертенят. А потом, благодаря исповеди, оставляют этих дьяволов внутри храма и выходят чистенькими, словно девственницы. Математический вопрос: сколько же чертей, извлеченный исповедью из душ кающихся, помещается на одном квадратном метре дома Божия?

- Вот так вот все атеисты и язвят! – распалился ксендз. – Богохульствуете охотнее, чем мыслите, и вам легко это творить!

- Неправда!... Нам совсем даже не легко, - произнес Станьчак тише, в его голосе совершенно не было издевки. – Самый вредный и гадкий католик идет по жизни легче, чем самый приличный атеист, ибо он знает, пан ксендз, что доктрина застраховала его. У вас бессчетное количество предохранительных клапанов – начиная с крестика на шее канальи, кончая исповедью, благодаря которой каналья делается белой и пушистой.

- Ты лаешь против бесконечного милосердия Господа Бога, брат мой, следовательно – против прекраснейшей доброты! – заметил Гаврилко. – Трудно поверить, чтобы ты сам не понимал это, и, если агитируешь против добра – делаешь это по воле Зла!

- Во мне больше боли человека, оторванного собственным разумом от алтарей, пан ксендз, чем злой воли… Бесконечное милосердие!... Бесконечное милосердие Божие в качестве фундамента доктрины – это гениальнейший трюк, позволяющий нарушать любой запрет, любую заповедь тысячекратно, без страха, что потеряешь загробную награду. Одно ревностное "mea culpa"[25] под конец подлой жизни приоткрывает бандиту калитку в Рай. Христианин же, живший все время честно, войдет в Рай еще легче. Зато честный атеист должен вести себя прилично совершенно задаром – а знаете, как это трудно? Ведь у нас нет райской загробной жизни…

- Нет у нас времени на религиозные беседы! – снова закипел Мертель. – Господа, давайте решать, ведь время играет против нас.

Граф поддержал его, хотя и более спокойным тоном:

- Да, господа, пожалуйста. Уже скоро полночь, а мы все еще до конца не согласовали.

- Ну да! – присоединился Кортонь. – Самое время принять решение! Так кого меняем? "Бублика", Зыгу и…

- Минуточку! – удержал Кортоня Седляк. – Мы еще не решили… не было согласия относительно самой замены!

- И по поводу Зыби тоже не было согласия! – напомнил Брусь.

- Нам нельзя соглашаться с тем, чего хочет Мюллер! – продолжил Седляк. – Не можем же мы…

- Говорите от собственного имени! – крикнул Кортонь. – Множественное число здесь не обосновано!

Вместо Седляка ему ответил ксендз Гаврилко, таким же громким голосом:

- Почему же? Обосновано! Братья, нам нельзя согласиться на то, чего требует этот разбойник! Мы вообще не должны рассматривать эту проблему, никто из нас не имеет право думать об этом, никто! Кто же сделает это – тот выступит против Бога!

В тишине, засеянной угрозой Гаврилко, молниеносно скрестилсь взгляды хозяина, адвоката и философа. До меценаса начало доходить, что он неправильно оценивал шутовство Станьчака; все же трое поняли, что, строя баррикады слишком высоко, до самых Небес, ксендз крайне усложнил вопрос переговоров с гестаповцем, и что стену эту необходимо обязательно разрушить – в противном случае, голосование под бременем Гнева Божия принесет поражение сторонникам планов графа. Станьчак еще раньше понял, что шантаж такого рода может оказаться решающим; до Кржижановского это начало доходить только лишь сейчас (то есть, он лишь сейчас понял, зачем профессор все время цапается с ксендзом относительно Бога). Сам он был верующим, но когда уже стало ясно, что проблема Бога в этой игре является ключом к поражению или триумфу – он лично вступил в бой:

- Одним словом, по мнению пана ксендза, граф Тарловский выступает против Бога, желая спасти своего сына, либо главного врача больницы, или же господ Трыгера и Островского?

- Оставим это Господу, братья, в руке которого…

- Вы уверены в этом, пан ксендз? – перебил Гаврилко адвокат.

- В чем, сын мой?

- Что все находится в руках Божьих.

- Полностью, сын мой.

- Тогда пан ксендз явно кощунствует. А ведь только что пан ксендз клеймил мнимые святотатства профессора Станьчака…

- Я, кощунствую?! – взвился Гаврилко.

- Сейчас я вам это докажу. Вы были столь добры сказать только что, что Господь Бог владеет абсолютно всем, а это означает, что, по словам пана ксендза, Господь Бог владеет так же и всяческим злом. Иначе говоря: любое преступление, кривда, подлость и страдание тоже находятся в руках Божьих. Выходит, Пред вечный несет ответственность – это он виновник всяческого зла!

- Да нет же!

- Да, да – говоря, будто бы все находится в руках Божьих, пан ксендз свалил всю вину на Него. А уж это я и называю кощунством.

- Зло в руках Сатаны!

- Браво, уже какой-то прогресс! А может, все находится в руках Сатаны?

- Тот, кто именно так говорит, наверняка находится в них!

- Только что, то же самое вы сказали и о профессоре Станьчаке. Теперь оказывается, что и я действую по сатанинскому наущению. Признаюсь, что не могу данной возможности исключить, но в качестве юриста я бы нашел себе хорошее алиби. Ведь если я нахожусь в лапах дьявола – то это не по причине собственной слабости!

- А по чьей же?

- По Божьей, святой отец! Хочу спросить: Бог с Сатаной сражался?

- Да, и как тебе известно…

Кржижановский не дал ксендзу закончить:

- И как нам обоим известно – он понес поражение, поскольку ему пришлось заключить с преисподней пакт, в силу которого Сатане досталась Земля!

- Это ложь, Господь не заключал никаких договоров с дьяволом!

- Ну конечно, святой отец здесь совершенно прав, - поддержал ксендза Станьчак.

Изумлены были все, но более всего – священник и адвокат. Но, глянув в глаза философа, Кржижановский успокоился и молча передал профессору палочку этой эстафеты.

- Пан ксендз прав, - продолжил Станьчак, - поскольку Бог не заключал с сатаной никаких договоров, у них вообще переговоров не было. Господь Бог его создал! Тут возникает вопрос: зачем Создатель сотворил дьявола? Ответ прост: ведь без него Он не был бы нужен. Если бы не существовало зла, производимого сатаной – не было бы причины молений о спасении, то есть, основы культа! Вот как оно есть, господа – в автомобиле Спасителя дьяволы работают поршнями, вот только под капотом их не видно.

- Боже мой!... – шепнул Гаврилко. – Никогда я не был сторонником костров…

- Но вот меня бы вы, пан ксендз, сожгли с охотой, - рассмеялся Станьчак. – И за что же? Только лишь за то, что я верю Священному Писанию! Ведь если верить этим святым книгам, а другого источника у нас нет – то Господь Бог сотворил сатану для исполнения соответствующей работы, поскольку сам пачкать рук не желал!

- Какой еще работы?! – простонал ксендз с миной человека, теряющего сознание от сильной боли.

- Я уже говорил, какой. Той самой, прошу прощения, дьявольской, которую мы ежедневно видим вокруг себя. Господь Бог ее сотворил, а дьявол ею занимается. И все это описано в Священном Писании, я бы советовал пану ксендзу почитать; поверьте мне – стоит. Именно там, черным по белому написано, что Бог является творцом зла.

- Лжешь! – взвизгнул ксендз.

- Никогда не лгу, если в этом для меня нет выгоды. А какая мне выгода перевирать Священное Писание? Разве не было там сказано, что Бог является творцом всех вещей? Но он не может быть творцом всех вещей, не будучи одновременно и творцом зла. Если так – тогда Он создал князя преисподней, и Он же осудил Еву, чтобы та плодила детей страха.

Философа перебил бой настенных часов. В пропитанной напряжением тишине, в полумраке, пахучем ароматическим трубочным табаком и свечным воском и пронизанном дымом сигарет – прозвучало двенадцать ударов, словно гудение колоколов, предвещающих Руднику Апокалипсис. Когда часы замолчали, философ вернул всех к реальности, продолжив свои аргументы:

- Мы размышляли о том, чьим же изделием является весь наш подлый мир. А склепал его наш Создатель…

- Подлым его сделали злые люди, а не Бог! – запротестовал ксендз Гаврилко, выжимая из себя остатки энергии.

- А разве не провозглашаете вы с амвонов, что люди становятся плохими в результате деятельности дьявола? Но ведь дьявола, что мы только что установили, создал Творец, ибо это Он создали на этой юдоли слез. Из чего следует – что сатана, это лакей Господа Бога.

- Apage!!!

- Пан ксендз относит это "Изыди!" ко мне?

- Я отношу это к дьяволу, который сидит в тебе и подстрекает говорить глупости!

- Но какие же глупости, святой отец? Если сатана…

- Сатана – это павший ангел, бунтовщик! Но никакой ни лакей Господа Бога, безумный ты человек!

- Ладно, давайте на минутку примем, что он не лакей, а только победивший бунтарь. Победивший, поскольку выборол для себя независимость и располагает всемогуществом в качестве распорядителя зла. Будучи логиком, здесь я сталкиваюсь с логическим абсурдом – два всемогущих существа, взаимно сражающихся без какого-либо результата… А разве всемогущество, по определению, не является стопроцентно эффективным?... Но, встречая такой абсурд, я, все же, склонен считать, что дьявол – это слуга или же сотрудник Предвечного.

- Дьявол не сотрудник, но враг Спасителя, о чем знают все, а тебе это не ведомо, мыслитель?!

- Если так, тогда выходит, что дьявол побеждает. Мир трескается от зла, а Господь Бог не может это предотвратить. Души миллионов человек уводятся сатаной на вечное проклятие, а Господь Бог не может этому противодействовать, хотя и желает, чтобы все спаслись!

- Человек получил от Господа вольную волю, и он обязан сам защищать чистоту собственной души!

- Господи, Боже мой, я же не могу защитить даже чистоту собственных мыслей… - вздохнул Станьчак. Интересно, а от кого человек получил всяческую слабость?... Правда, для того и нужны священники, чтобы человек у низ мог искать помощи… Вот на меня бы прекрасно подействовало логическое вспомоществование пана ксендза по вопросу не только всемогущества Божьего, но и всезнания Пред вечного. Господь Бог, будучи все ведающим, то есть, знающий и будущее, должен был прекрасно знать, что мир превратится в кучу навоза, а большинство людей – в животных. Тогда почему же он не создал и мира, и людей получше, а слепил такую халтуру? Если же производственный дефект был типичным "несчастным случаем на производстве" – почему он не произвел последующей корректировки изделия? А если он этого не сделал, то по какому праву вы приписываете Ему всемогущество?

Подводя свои выводы к концу, Станьчак почти кричал. Гаврилко ответил ему таким же гневным тоном:

- Можешь болтать, что угодно! Но своими гадкими словами, масон проклятый, ты не изменишь величия Спасителя! Ты не сможешь отобрать у него ни всеведения, ни всемогущества!

- Да разве бы я посмел?! Так что, пускай пан ксендз не опасается…

- А я и не боюсь!

- …Пускай пан ксендз не опасается диалектической болтовни философа. Скорее уже, опасайтесь фактов. Хотя бы тех, которые доктор Хануш мог бы предоставлять пану ксендзу до бесконечности. Спросите у него про детей, умирающих на больничных койках, и про их матерей, пытающихся вымолить у Господа здоровья для своих короедов. Возможно, у Старика проблемы со слухом, и эти женщины слишком тихо молятся, а? Но ведь даже при всех своих проблемах со слухом, Он должен ведь слышать грохот пушек? Здесь я имею в виду сражения и священников обеих воюющих сторон. Такой священник все время возносит молитвы к Небесам, умоляя, чтобы его армия победила. Для Господа Бога такие вот молитвы перед битвами и во время них должны быть весьма стеснительными, ведь они создают дилемму: кому тут помогать? А если еще знамена обеих сражающихся сторон вышиты изображениями святых или изображениями самого Христа… Разделение милосердия и всемогущества между теми, кто ненавидит друг друга и пытается уничтожить противника - дилемма чертовки сложная, так что я не завидую Пред вечному в этой работе и понимаю, что в таких ситуациях Он не может быть эффективным как карета скорой помощи…

Ксендз Гаврилко, вмето того, чтобы продолжать спор, сложил ладони и беззвучно молился. Это отобрало голос у Станьчака, посему воцарилась мрачная тишина. Ее прервал меценас Кржижановский, осторожно прокашлявшись (как бы пытаясь всех разбудить), а потом сказал:

- Что же… Господь Бог не освободит нас от обязанности, господа… Мы тут вели дискуссию относительно статуса дьявола и его роли… Думаю, всем ясно, что дьявол, с которым должны иметь дело мы, это гестапо…

- А лично – Мюллер! – уточнил Кортонь.

- Именно, инфернальный Мюллер… Я не утверждаю, будто бы нам удастся перехитрить Мюллера, когда мы вырвем из его когтей нескольких достойных людей, но говорю, что отказ от этого действия был бы преступлением…

- Это снова определенный вид шантажа! – запротестовал Малевич. – Прошу не использовать эту вздорную параллель!

- Господа, я прошу лишь одного, - продолжил, как будто этих слов и не было, адвокат. – Прошу, чтобы вы еще раз подумали над тем, стоит ли жизнь бандита и сутенера столько же, сколько жизнь тех людей, которых мы можем спасти, благодаря обмену.

- Столько же оно не стоит, но данный факт еще не является достаточным аргументом в пользу замены! – заявил Брусь.

- Правильно, - поддержал его Малевич. – Мы можем оценивать арестованных гестапо намного выше, но не имеем права самим выдавать каких угодно людей в руки гестапо!

- А вы не подумали над тем, что отказ от такой игры равнялся бы выдаче вами же в руки гестапо людей, которых фрицы уже арестовали и хотят расстрелять? – спросил Мертель. – Вопрос прямой: кого стоит спасать – группу патриотов или группу отбросов общества?

- Это уже чисто риторический вопрос, - заметил Клос.

- Ответ же может быть только один! – парировал Кортонь. – Проблема же заключается в том, что бандит и сутенер – это двое, а нам нужно иметь четырех!... Предлагаю того браконьера, который когда-то подстрелил лесника Каперу. Фамилии его я не знаю, но нам всем известно, что он гонит самогонку, которой спаивает мужиков…

Ксендз прервал свою молитву и вскрикнул:

- Вы совершите смертный грех! Грех непростительный! Вам нельзя вмешиваться в приговоры Провидения!

- Да что такое пан ксендз говорит! – не выдержал Мертель. – Если в ходе засады мы отбиваем парня, которого немцы везут на смерть, то, выходит, тоже вмешиваемся в приговоры провидения?! И что – нам нельзя?!

- Твоя засада, сын мой, и ее успех, это и есть приговор Провидения. Но вам нельзя желать это так, как хотите сейчас! Вы не имеете права спасать одного невинного от смерти, выставляя на смерть другого человека!

- Значительно худшего человека! – стоял на своем Кортонь.

- Кто дал вам право осуждать людей подобным образом, брат мой? И если вы узурпируете для себя подобное право – то как объясните это на Страшном Суде?

- Вот вам, пан ксендз, теория меньшего зла, - бросил философ.

- Оставьте это Господу, братья…

- Передача борьбы со злом в прерогативу Господа Бога практиковалась очень давно, святой отец, уже десятки веков, а результата никакого, - не уступал профессор. – А за три сотни лет до рождества Христова некий тип по имени Эпикур… Пан ксендз знает, кто такой Эпикур?

- Наверняка, какой-то умник, похожий на тебя, брат мой! – фыркнул Гаврилко.

- Похожий, но чуть больший гедонист. Ага, и он был греком, а не славянином. Но тоже философ… Так вот, этот грек ставил вопрос приблизительно таким вот образом: либо Бог желает ликвидировать все зло, но не может, либо может – и не желает, или же – и не может, и не желает, либо – и может, и желает. Далее шел разбор этих вариантов; если он хочет и не может – тогда он слаб, что как-то для Бога нехорошо; если он может и не хочет – тогда он немилосердный, что тоже как-то плохо подходит Богу; если он и не может, и не желает – тогда он и слабый, и не любящий людей, следовательно, какой он тогда Бог; и наконец, если желает и может, а только тогда он был бы достоин истинного Бога – тогда почему же на земле столько зла, почему Бог не ликвидирует зла и его производителей, то есть, всяческих сволочей?

- Быть может, он желает, чтобы мы делали это от Его имени? – предложил Кржижановский. – Может он поддерживает только активных людей, сражающихся против зла делом? У нас, как раз, возникает такая оказия…

- Это Сатана подсовывает вам оказию ждя того, чтобы совершить смертный грех! - простонал Гаврилко. Ваше меньшее зло является обманом, ведущим к адскому страданию, братья! Оставьте это Спасителю! Неисповедимы пути Господни, и даже то, что приводит к страданиям нашим и к боли, может быть…

- И даже обязано быть, пан ксендз! – процедил Станьчак, - не позволяя ксендзу закончить, - хотя Кржижановский уже сигнализировал взглядом необходимость хоть как-то успокоить священника. – Оно обязано быть тем злом, которое добром закончилось, ибо, как мы знаем "нет такого плохого, в котором не было бы хорошей стороны", знаем мы и то, что "страдания облагораживают", следовательно – облагораживают любые страдания! Не будем забывать и о том, что страдание открывает для людей райские врата, следовательно, Мюллер, являясь палачом, исполняет на Земле функцию билетера в Рай – функцию добродетели! А на Небе тот же самый Мюллер будет играть роль покаявшегося и спасенного грешника, то есть помилованного "бесконечным милосердием". Формально же, там могут случаться коллизии, когда на тротуарах в раю жертвы гестапо и НКВД встретят тех же гестаповцев и энкаведистов. Но должны ли они кланяться всем прохожим?

- Этот Мюллер ни за какие коврижки не спасется! – скрежетнул зубами полицейский.

- Тихонько, тихонько, пан старший сержант! Если ему отпустят грехи – а какой-нибудь фрицевский викарий обязательно отпустит ему грехи, как только гестаповец пожелает пойти на исповедь – тогда он автоматически будет спасен! Не забывайте, что по мнению евангелистов, большая радость на Небесах от одного покаявшегося бандюги…

- Но ведь Писание говорит, что скорее верблюд пройдет через игольное ушко, чем разбойник попадет на Небо! – похвастался своей эрудицией годлевский. – Я прав?

- Почти что, пан старший сержант, поскольку там речь шла не о разбойнике, а богаче, у которого будут сложности при вхождении в Царствие Небесное. Кстати, мало кто знает, что данный фрагмент евангелия говорит о воротах, а точнее – калитке в стенах Иерусалима, которую называли "игольным ушком", поскольку пройти через нее мог только пеший. Ну а богачи, если я хорошо помню, в течение пары сотен лет покупали для себя у церкви полное отпущение всяческих грехов, даже "in blanco", то есть – до конца дней своих. Иметь прощение всяческих грехов заранее, еще до того, как те совершены – вот это мне нравится, попик!

- Такие… такие старинные ошибки Церковь уже не… - попытался объяснить Гаврилко.

- Ну да, такое происходило еще в доисторические времена. Но до сих пор актуален принцип, что в Небесах больше радуются по поводу одного покаявшегося разбойника, чем сотне святым. Так что ваш Бог весьма обрадуется, когда сможет приютить у себя на груди капитана Мюллера…

- Хватит уже, хватит! – обрушился на философа Малевич, заметив, что Гаврилко вновь укрыл лицо в ладонях и склонил голову. – Перестаньте!

- Лично я думаю то же самое, - сказал Бартницкий. – Пан профессор зашел слишком далеко…

- Правда, пан валютчик?

- Да, пан профессор. При всем моем уважении к вашей эрудиции и логике, я и сам уже не могу это слушать. Почему вы так издеваетесь над священником?

- Дорогой мой валютчик…

- Почему вы позволяете называть себя "валютчиком", пан Бартницкий, рассердился Клос.

- Потому что я и вправду валютчик, так что это меня не оскорбляет.

- А вот меня оскорбляет, когда пан Станьчак говорит "пилюлькин", - обозвался Брусь.

- Как будто бы при этом вы перестали пилюлькиным быть! – фыркнул Станьчак. – Или же, как будто Клос перестал быть бумагомаракой. А вас, пан старший сержант, оскорбляет слово "мусор"?

- Хоть горшком зовите, - пожал плечами тот, но, может, вы уже перестанете нападать на пана настоятеля?

- Я как раз спрашивал у пана Станьчака, зачем он это делает, - напомнил ювелир.

- Затем, что пан ксендз, пугая нас смертным грехом, не только расходится с истиной, но и снова кощунствует, ибо отрицает всю суть существования собственного Бога, весь Его смысл существования, Его профессию!

- Какую еще профессию?

- Приятель, видно вы часто прогуливали уроки Закона Божьего… Я уже говорил, что профессией этой, смыслом существования Христа является прощение! – сообщил философ.

- Тут пан профессор прав! – кивнул Кржижановский. – Так что теперь мы без всяческих опасений можем принять решение по вопросу пленников Мюллера, и это никак не закроет нам дорогу в Рай!

- Абсолютно не закроет, пан меценас, - подтвердил Станьчак. – В Небесах полно прощенных сволочей.

Кржижановский остолбенел и побледнел, словно человек, которому отвесили шикарнейшую пощечину. Его направленный на философа взгляд был переполнен упреком, словно бы заговорщик обвинял своего партнера в измене. Он не знал, что сказать. Его выручил Седляк.

- Уважаемые господа, по-видимому, мы уже все сказали… У меня уже нет желания участвовать в этой клоунаде и молоть языком понапрасну.

Он встал, отодвигая стул, и практически одновременно с ним поднялся советник Малевич со словами:

- Я иду с вами, пан начальник.

- Какое замечательное единодушие, - зааплодировал Мертель. – А я и не знал, что пан советник тоже "таваришч". При случае красное шило вылезло из мешка!

- А у вас из башки никогда не вылезет патриотическое мыло с повидлом, которое затмевают ваш рассудок, даже не разум! – отлаялся Малевич. – Я не коммунист, даже не социалист или сторонник любых левых, но здесь это не имеет никакого значения. Здесь значение имеет то или иное отношение к договорам с гестапо. Только я не приложу рук к этому не слишком богоугодному делу!... Да, правда, я хотел дискутировать, убеждать коллег, но вижу, что все это бесцельно. Да и мучительно – ведь уже второй час ночи, а мне еще нужно отдохнуть.

Скрипнул третий стул, отодвигаемый от стола – стул врача.

- Меня тоже не убедили, пан адвокат. Простите, пан граф… И прошу нас не уговаривать, что, покидая это собрание, мы обрекаем профессора Стасинку на смерть, поскольку это демагогия!

Четвертым поднялся Брусь и обратился к Кортоню и Мертелю, пронзая второго взглядом, в котором чувствовался вызов:

- Прошу не убеждать нас проявить свои патриотические обязанности, уважаемые предводители вооруженных сил Лехистана! Слова уже не подействуют, а на ваши завуалированные угрозы мне наплевать!

- Ой, какой же вы храбрый, пан магистр! – с мрачной издевкой произнес Кржижановский. – Но, по моему мнению, бегство от ответственности всегда свойственно трусам!... Ну, скажите-ка, господа беглецы – видите ли вы какой-то другой – помимо обмена – шанс на спасение этих четверых?

- По-видимому, такой шанс имеется… - без особой уверенности заявил Малевич.

- Слушаем вас, пан советник, внимательно слушаем.

- Нужно твердо заявить этому Мюллеру, что в игру входит только лишь выкуп четырех заложников, без того, чтобы указывать кого-то иного на их место.

- Капитан Мюллер не согласится на это, - заявил граф. – Он говорил ясно, что без обмена трансакции не будет, равно как не будет никакого договора.

- Он не согласится?... Если он не согласится, тогда восемьдесят тысяч долларов уйдут мимо его носа! Думаете, он не умеет считать? Будто бы он настолько глуп, чтобы махнуть рукой на такие деньги?

- Понятно, что нет! – обрадовался Годлевский. – Мюллер не идиот. От такой добычи ни за что не откажется!

Бартницкий тоже так считал:

- Возможно, что это и не совсем так, как дважды два – четыре, но весьма вероятно.

- Я тоже так считаю! – присоседился Клос. – Мюллер согласится, наверняка согласится!

Перспектива выхода с почетом расслабила лица. Из все большего числа глаз исходило облегчение. Кржижановский был несколько сконфужен, но не протестовал:

- Что же, если вы, господа, так считаете… А вы, пан граф?

- Я подчинюсь всякому решению, которое вы, господа, согласуете – для этого я и пригласил вас к себе домой. Но у меня есть условие – решение должно быть единогласным.

- Это может быть сложно, - обеспокоился Клос.

- Да, но я хочу иметь единогласный вердикт.

- Почему это сложно? – спросил Брусь. – Для данного предложения никаких возражений быть не может, оно наилучшее.

Хануш, соглашаясь, кивнул. Кржижановский обратился к Седляку, единственному диссиденту, который все еще не выразил одобрения.

- А вы, пан начальник? Или подобное предложение чем-то вам не подходит?

- Да нет, идея хорошая… Нужно было с нее и начинать, и мы бы сэкономили кучу нервов и глупых слов, пан меценас.

- Тогда прошу к столу, выполним формальности, - стал дирижировать Кржижановский. – Будем голосовать.

Магистратор, врач, ювелир и начальник почты вернулись к столу и уселись.

- Будем голосовать, поднимая руки. Кто за…

Не успели они поднять руки, как хозяин прервал адвоката:

- Минуточку, господа, я забыл вам сообщить о кое-чем важном. Хочу предупредить, что если концепция пана советника Малевича будет проголосована, то я ее наверняка исполню. Удержать меня уже ничто не сможет!

- Но ведь никто из нас в этом и не сомневается, пан граф, - сказал Хануш.

- Не знаю, хорошо ли вы меня поняли, пан доктор. Я предупреждаю, что если мы за это предложение проголосуем, оно будет выполнено обязательно.

- Что это значит: "обязательно"? – обеспокоился Брусь.

- Это означает, что, несмотря на все последующие объективные явления или на ваши заявления. Если бы кто-то из вас по каким-либо причинам отказался впоследствии от своего голоса – будет поздно, ибо я выполню то, за что мы все проголосуем.

- Но почему кто-то бы хотел забрать свой голос? – спросил Брусь, оглядываясь по сторонам. – Если все удастся, мы спасем четырех человек, не пятная собственной совести – может ли быть что-то лучшее в данной ситуации? Лишь бы только Мюллер согласился.

Годлевский в энтузиазме хлопнул себя по колену:

- Ясен перец, бояться нечего! Я бы согласился и за половину этой суммы!

- Тогда голосуем, господа! – объявил Кржижановский. – Кто принимает предложение пана советника Малевича – пусть поднимет руку!

Тринадцать рук поднялось над головами. Кржижановский поблагодарил всех участвующих и резюмировал:

- Решение принято, господа! Слава Богу! Я уже сомневался в том, что мы найдем общую платформу…

- Камень с сердца! – обрадовался Клос. – Господа, за это надо выпить!

Вместе с Годлевским он схватил графины, наполнили всем рюмки и ждали, когда граф или адвокат произнесет тост. Тем временем, Станьчак сообщил печально:

- Если завтра придется умирать…

Он прервался, чтобы глянуть на свои часы.

- …Пардон, прошу прощения, коллеги – уже сегодня… Так вот, если сегодня придется умирать – выпью с удовольствием, ведь, возможно, это последнее удовольствие в этом моем воплощении.

Бартницкий первым облек в слова всеобщее любопытство:

- С чего бы это вы должны будете умереть, пан профессор?

- Потому что каждый должен будет умереть, дорогой мой валютчик, это единственный стопроцентный вариант человеческого существования.

- А почему именно сегодня?

- Потому что Мюллер, действительно, может полакомиться на эту кучу долларов без приложения, то есть – без четырех жертв, указанных паном графом с целью замены. А это будет означать, что четверо из сидящих среди нас еще сегодня распрощаются с жизнью.

Вновь одиннадцать пар глаз задали немой вопрос, в то время как двенадцатый слушатель, полицейский, спросил вслух:

- О чем это вы говорите, пан профессор?

- Я говорю о том, дорогой наш мусор, что пан граф выполнит большую часть, но не абсолютно все требования капитана Мюллера. С большой вероятностью здесь можно судить, что Мюллер из жадности примет это. Примет, ругаясь в душе, но примет. И что тогда произойдет? Продав пану графу четырех заложников, Мюллер будет иметь расстроенный баланс, vulgo: недобор, следовательно, ему нужно будет арестовать четырех других людей, чтобы пополнить свою десятку. И кого он выберет? Мы уже знаем критерии его выбора – Мюллеру нужны только ведущие лица в Руднике. Он сделал так вчера, и сегодня пополнит десятку тем же самым образом. А все еще не арестованные отцы Рудника сидят за этим столом.

Профессор закончил, взял салфетку и вытер губы. Царила тишина, поскольку слушателей парализовала речь, наполненная логикой, которой нечего было возразить. Тем не менее, Годлевский произнес с надеждой:

- Может, он этого и не сделает?...

- А что он сделает?! – воскликнул Брусь.

- Может, он арестует первых встречных, кго-то с улицы… - предложил Клос.

- Вы можете положиться на это, пан редактор? – спросил Кржижановский, затушив сигарету.

- Мы имеем дело с садистом! – напомнил Кортонь. – С садистом-извращенцем!

- Что вы порете, мы имеем дело с типичным гестаповским служакой, но вместе с тем – и не совсем типичным, поскольку, слишком жадным взяточником, вот и все! – не уступал Малевич.

- Но, может, он этого не сделает… - повторил Годлевский, оттирая пот со лба.

Загрузка...