«В природе вещей сие не принято, но изредка, как исключение, как случайный солнечный луч, попавший в темную комнату, вдруг освещается кусочек прошлого, как вырванный из контекста фрагмент; он только ужасная, без смысла пародия, не больше. Не следует его пугаться».
Причал блестел, как узкое огромное зеркало. Ветер энергично рассеивал по этой отражающей плоскости ледяную легкую воду. Архангельское солнце в зените. Оно сияло под ногами, слепило, оно сверкало над головой, как точка, как алмаз, и одновременно оно было везде — злое, осеннее, холодное.
Прозрачные большие волны обхаживали упруго ржавые бока плавучего ресторана. Ресторан был закрыт на ремонт, он выглядел довольно безжизненно, небольшой и неряшливый, он удачно контрастировал с белым, неподвижным корпусом теплохода «Казань». Теплоход был новенький, огромный, сияющий.
Волны, ударяясь о бетон, рассыпались в ледяную колючую пыль. Они дотягивались до лица — краткие соленые укусы, моментально подсыхающие на ветру. Если такая капелька попадала на губу или ниже губы, можно было слизнуть горький микрон Белого моря. Если капелька попадала выше, например, на щеку или на лоб, ее можно было потереть перчаткой. Попадая в глаз, она жгла.
Потом ветер вдруг стих, но это обстоятельство не изменило никак общего настроения. Выброшенные на причал первым туристическим автобусом пассажиры чувствовали себя неважно. Их было немного, всего человек пятнадцать. По-московски суетно они топтались на месте, кутались в свои плащи и куртки, курили, плевали в воду, обменивались анекдотами, кашляли и сморкались.
С точки зрения белой чайки, долго зависающей, планирующей над огромным морем, толпа была всего лишь цветной россыпью на бетонном пылающем зеркале пирса. Совсем иначе горстка людей смотрелась с самолета. В ту минуту, когда прекратился ветер, находящийся над городом легкий военный бомбардировщик попал в тяжелую ситуацию. Двигатели его разом все заглохли. Торжественно и бесшумно он планировал, медленно погружаясь в воздушный сияющий океан все глубже и глубже. Два корабля при взгляде с самолета выглядели как два пятнышка: черное и белое, пирс выглядел как очень длинная металлическая пластинка, отрезающая город от воды. Пилот нарочно посмотрел вниз, когда мотор его машины неожиданно потерял голос. У пилота всегда была такая возможность — маленький, из толстого зеленого стекла иллюминатор в ногах.
— Посмотрите-ка! — Рука в перчатке указывала на самолет. Снизу он выглядел втрое меньше парящей чайки. — Послушайте, нет, вы прислушайтесь!.. Ведь никакого звука. Я не знал, что теперь такие делают, вообще без звука.
— Советский?
— Конечно… В том-то все и дело. Прислушайтесь, прислушайтесь, ведь совершенно ничего, никакого шороха даже…
— Действительно странно… Советский — и не гудит.
Самолет падал, но этим никого не пугал. Среди сгрудившихся на пирсе были пассажиры и первого, и второго, и третьего классов, но не было ни одного специалиста по легким бомбардировщикам класса «ЦХ». Единственный среди пассажиров орнитолог мог бы сказать об отряде и подотряде парящей чайки, но и он ничего не понимал в самолетах.
Только один молодой человек из всех собравшихся испытал приступ возбуждения. До этой минуты он что-то лихорадочно записывал в блокнот, а теперь затянул пояс своего тяжелого коричневого плаща. Он, так же как и остальные, не понимал опасности происходящего, но чутье романтика заставило среагировать на отсутствие звука, как любое изящное отклонение от нормы, оно заострило внимание. В поисках объяснения молодой человек пошарил глазами вокруг себя, но наткнулся лишь на еще одно изделие ВПК.
Наравне с прочими пассажирами ожидал загрузки на «Казань» оцинкованный гроб. Его привезли позже всех на зеленом микроавтобусе, вынули и поставили прямо на бетон в тонкую огромную лужу. Дрожащий от холода и отвращения Групповод, перескакивая с официального тона на злую шутку, пытался объяснить, что, мол, никакой мистики в данном гробе нет, ровным счетом ни грана потустороннего, просто юноша возвращается в таком неприятном виде к себе на Родину, по месту проживания, так сказать, на Большой Соловецкий остров.
Молодой человек с блокнотом окончательно зациклился на своем придуманном возбуждении и весь сжался.
Не слушая идиота-групповода, высокая светловолосая девушка заглянула в раскрытый на весу поэтический блокнот, прищурилась и, стараясь прочесть, даже облизала губки кончиком языка.
— Что это? — спросила она. — Что-то написал? Покажешь? — Ее яркая легкая куртка не могла согреть, девушка дрожала. — У тебя лицо даже переменилось… Ну покажи! — Она потянулась к блокноту. Длинный шарф, трижды обматывающий шею, но все равно захватывающий пушистыми концами воду, описал дугу. — Покажи! — Ноги в красивых туфельках отбили чечетку, большие глаза под натянутой полосой шерстяной вязаной шапочки вспыхнули. — Что ты написал?
— Ничего.
Его рука указывала в небо на самолет. Девушка проследила за рукой, прищурилась против солнца. Полминуты она пыталась сообразить, в чем же дело, потом зажала ладошкой себе рот. Глаза ее от восторга еще сильнее распахнулись и еще сильнее заблестели. В глазах этих можно было прочесть: «Неужели?!. Неужели рванет?»
Она не отрываясь смотрела на самолет, а молодой человек, сминая в замерзшей руке жесткий блокнот, смотрел уже только на нее. Страх отступил, сменившись пониманием, и он попытался сравнить свою подругу вечернюю с нею же полуденной. Она вечерняя хорошо держалась в памяти. Худенькое женское тело, свернувшееся в мяукающий клубок На казенной простыне гостиничного номера. Она вечерняя истекала нетерпением, и глаза ее смыкались в предвкушений одновременного для двоих глубокого сна, она всегда рассчитывала на общее сновидение. Она закрывала шторы, не скрывая от обитателей соседних домов своей наготы, но и не желая демонстрировать им свою любовь. Она обрезала маленькими маникюрными ножницами ногти у себя на ногах и неприятно щурилась, вызывая этим раздражение, а иногда и ярость. Зато здесь, в полдень, ничего, кроме восторга. Ожидание удара, ожидание моментальной ужасной смерти — как экстаз. Он еще сильнее сдавил блокнот и ощутил то же, что и она. Впрочем, так уже случалось в их игре.
Самолет, белая металлическая точка над Белым морем, все никак не мог упасть. Он планировал, он парил, бесшумный, а в открытый опять блокнот попадали между размашисто выведенных поэтических строк маленькие рисунки: Ее глаза, Ее длинные ресницы, черные тени от этих Ее ресниц, Ее зажатый ладошкой рот. Потом в блокнот въехал острым углом рисунок оцинкованного гроба.
— Разорвет в клочья! — восторженно, но очень тихо прошептала она. — В пыль разнесет!
Она смотрела на самолет, а он опять смотрел на нее.
Пассажиры готовились к посадке на теплоход, и на молодых людей никто не обращал внимания. Тонкий фломастер уперся в лист, рванул, но ничего не вышло. Изобразить, как они превратятся в пыль над Белым морем, поэт не смог ни в строке, ни в рисунке, он только прикусил слегка губу от беспомощности, и рука с фломастером замерла.
Сперва сочно гуднул теплоход, и тут же, обретая свою мощность, включились разом оба двигателя самолета. Серебряная точка, только мгновение назад совпадающая с женскими зрачками, покачнулась в ее глазах, пошла вверх и в сторону.
— Жаль! — выдохнула она. — А вы говорили, не гудит… Еще как гудит… Если советский, должен гудеть… Просто какая-то мертвая петля.
— Жаль! — повторил поэт, увидев в ее глазах слезы. — Это могло бы быть так прекрасно.
— Дурак!
— Извини…
— Ладно, замяли.
Теперь они смотрели только друг на друга и смущенно улыбались оба. Теплоход выдал еще один гудок, вложив свой голос в разрастающийся рев реактивных двигателей. Пассажиры засуетились, повернули головы к трапу.
Под ногами пилота в круглом толстом иллюминаторе бетонная полоска с кораблями и людьми прыгнула назад, и осталась только каменная пена. В наушниках кричал, охрипнув от напряжения, молодой голос диспетчера. Один и тот же повторяющийся запрос.
— Не могу катапультироваться, — сказал пилот с облегчением, он выводил свою ожившую машину на иную высоту над морем.
Прошибая воздух, как свистящее пламя бесконечно огромных северных небес, бомбардировщик уходил подальше от города.
— Все в порядке! — сказал пилот, и диспетчер, кажется, услышал его. — Все в порядке.
Была приготовлена совершенно другая фраза. Приготовлена очень-очень давно, лет десять назад, когда он совершал еще свой первый учебный рейс с бомбами на борту. Фраза звучала так: «Буду падать вместе с машиной… Я на себя этого не возьму… Я не виноват…» Много раз он представлял себе катастрофу во всех подробностях, избегая самого плохого конца, он моделировал свою гибель только над пустым, ненаселенным квадратом, над пустыней или над океаном.
Он чувствовал, что вот сейчас, не истечет и двадцати секунд, он ударится о твердую воду и расплывется взрывом. Он кожей и сердцем ощущал, как это произойдет: сначала взбунтуется желудок, и планку микрофона залепит зеленым и тягучим, рвота не пропустит больше ни одного сухого слова, потом он перестанет что бы то ни было видеть, ощущать и помнить.
Ветер налетал порывами, и пассажиры судорожно кутались в свои разноцветные куртки, пальто и шубы. Когда «Казань» произвела третий сочный звук, они лениво потянулись к трапу. Они задирали головы, потому что на самом верху узкой крутой лестницы, подвешенной косо по белому металлическому борту судна, стоял сам капитан. Одетый во что-то белое и очень теплое, он приобнимал за плечи небольшого роста женщину в коротенькой беличьей шубке. Женщина была без головного убора, ее волосы било ветром, молодая она или старая — не разобрать, с низу трапа черты лица не различались.
— А капитанская жена ничего, дорогая! — сказала Маруся, глаза ее уже подсохли на ветру и выглядели усталыми.
— А почему ты думаешь, что это жена? Может быть, она сестра?
— Сестре такую шубу мужик не подарит, — Маруся скривила зачем-то губы. — Если только он голубой?
— Пойдем на судно, что ли?
— Нет… Не хочу… Пойдем в кабак! Видишь, какой он ржавый. Я в него хочу!
— Не успеем. Кроме того, он, кажется, закрыт.
— Ну хоть по чашечке сладенького кофе… — неожиданно совершенно изменив интонацию, замурлыкала Маруся. — По пирожному, по одному только… На секундочку.
Концы шарфа сильно зачерпнули воду, она подхватила их, и руки в тонких лайковых перчатках стали отжимать тяжелую цветную шерсть. Потом она вдруг вся замерла, наверное, вспомнила свой восторг. Она стояла и смотрела вниз, себе под ноги, в бетонную выемку, полную ледяной воды. Точно такая же она стояла накануне ночью в микроскопической ванной гостиницы, разглядывая себя, в чистом зеркале. Зеркало было изуродовано черной молниеобразной трещиной посередине.
— Ладно, ты меня убедил. Не пойдем в ржавый кабак. — Голос у нее был такой же, как и всегда, хрипловатый и нежный. — Увы, он закрыт! На борту кофе пить будем в нормальном баре! Вот у него в гостях. — И она, бросив концы шарфа, показала рукой на белого капитана.
Подкатил второй экскурсионный автобус, через две минуты — третий, потом четвертый. Минут через пятнадцать первые пассажиры еще не успели подняться на верхнюю палубу, а к «Казани» уже выстроилась целая очередь автобусов. Они распахивали двери, они гудели, разворачивались, пытаясь занять место поудобнее, а первый из поднимающихся по трапу уже разглядел лицо женщины в беличьей шубке, стоящей рядом с капитаном.
— Все-таки жалко, что он не упал! — с чувством сказала Маруся. — Никогда не видела, как в Белое море падает военный бомбардировщик!
— А в южное море торговый самолет ты видела, как падает?
— Нет, не видела, потому что торговых самолетов не бывает. Самолет по определению может быть либо военным, либо пассажирским!
Раскачивались на волнах, почти терлись боками морской красавец лайнер и убежище — ржавая шхуна-ресторан. Толпа разбивалась узким трапом по одному человеку и быстрым ручьем текла вверх. В какой-то момент бегущий ручеек притормозился, по шаткому трапу двое туристов тащили третьего, одновременно поддерживая его как спереди, так и сзади. Все трое, как пьяный, так и оба его сопровождающие — при внимательном взгляде можно было вычислить и четвертого в компании, он шел позади всех — были совсем молодые ребята, тепло и красиво одетые, все бородатые и шумные. Пьяный более походил на труп, чем на допившегося человека, он был напрочь лишен каких бы то ни было реакций или слов, от настоящего трупа его отличало лишь то, что трупы, окоченев, не гнутся.
Маруся толкнула своего поэта локтем в бок и голосом откровенной дуры сказала:
— Олесь, ты смотри, пьяного на судно тащат! Ведь не пустят!
Позволяя себе идиотскую гримаску, Маруся и становилась полной идиоткой на какой-то отрезок времени. Обычно это случалось после сильного восторга или ужаса. Состояние идиотии было своеобразной мимикрией — во-первых, и разрядкой — во-вторых. В таком виде она раздражала необычайно, но зато можно было никак не реагировать на сказанное ею, она не требовала внимания.
— Я их видел в гостинице, — сказал Олесь, более для себя, чем для нее. — Это ребята из Афганистана. Вчера они были в драной форме. Только теперь вырядились…
Он смотрел на капитана, на пьяного, на других пассажиров, все время сбиваясь взглядом на белый однородный металлический борт судна и ощущая уже какую-то неясную тревогу, рылся в памяти.
«Что-то было там, в гостинице? — спрашивал он себя. — Что-то очень странное. Что-то неестественное, опасное… Но что? — вспомнить не получалось. — Самолет этот меня сбил. Нужно быть внимательнее и не увлекаться всякой ерундой!»
— Проходите, проходите, товарищи. Попрошу не задерживаться на трапе. Не создавайте, гражданин, пробку, не надо! — вдруг громко, так что слышно было даже стоящим в самом низу, закричал капитан. — Не бойтесь, идите-идите, если что-то непонятно, куда идти, так везде же стрелочки нарисованы, читайте, читайте на стенах.
— А кто читать не умеет? — спросил Олесь, оттесняя немного свою Марусю и выходя первым на железную палубу лайнера.
— А кто читать не умеет, тот пусть попросит, чтобы ему прочли те товарищи, которые грамотные! — сказал очень громким голосом капитан.
При ближайшем рассмотрении выяснилось, что вовсе это никакой не капитан, а просто директор туристического маршрута. На его высокой фуражке не было положенной капитану блестящей кокарды. По-польски двумя пальцами он отсалютовал, когда втащили на палубу оцинкованный гроб.
«Шут гороховый… — подумал Олесь. — А может, и сволочь, а не шут. Сволочь, которая рядится в шута».
— Смотри, какой смешной капитан! — сказала все тем же идиотским тоном Маруся. — Прямо цыпленочек из драмтеатра.
Гроб, поставленный на металл палубы, казалось, он отражал солнечный свет еще сильнее, чем там, внизу, в луже на бетоне. Директор-капитан еще раз по-польски отсалютовал и, увлекая за собою женщину в беличьей шубке, исчез с глаз. Минут через десять опять раздался его голос, но на сей раз усиленный громкоговорителями:
— Внимание! Говорит радио туристического теплохода «Казань». Внимание, отход судна в тринадцать ноль-ноль. Товарищи отдыхающие, в тринадцать тридцать у первой смены обед. Внимание! — Слово «внимание» он проговаривал с какой-то особой тщательностью, с нескрываемым удовольствием. — Внимание, на борту работает бар, вы сможете найти его на третьей палубе. Внимание! При баре работает видеосалон…
В эту минуту теплоход еще раз зычно загудел, давая понять, что его голос, слышимый с пирса, и его голос, слышимый с верхней палубы, вовсе не одно и то же, на палубе голос был сильнее и гуще, на пирсе он призывал подняться по трапу, на палубе он призывал к порядку.
— Внимание! — сказал уже женский голос из всех динамиков.
— В двадцать три ноль-ноль на судне будет проведена учебная пожарная тревога. Всех пассажиров просят с двадцати трех ноль-ноль до двадцати трех тридцати не покидать свои каюты!
С тяжелым скрипом пошла лебедка. Звук натягивающейся якорной цепи, неприятный и долгий, заставил зазевавшихся на палубе пассажиров поискать лестницы вниз.
— Кайф! В тринадцать ноль-ноль у нас обед, а в двадцать три ноль-ноль у нас будет пожар.
— Ты предпочел бы что-нибудь одно? Обед?
— Пожалуй, пожар!
— Правильно, пообедать мы еще успеем… А возможность сгореть заживо на теплоходе посреди Белого моря может больше и не представиться. — Маруся опять сменила свой тон, на сей раз голос ее звучал иронично. — В двадцать три ноль-ноль мы как раз будем на полпути.
Через несколько минут, за которые прозвучали еще несколько громогласных оповещений, якорь был поднят, он повис на белом борту возле огромного «К», и теплоход отчалил, оставляя на берегу нескольких усталых групповодов, автобусы и лужи, полные окурков. Его потащил за собою маленький грязный буксир. Буксир надрывался, заваливал небо вонючей копотью из своих засаленных труб, пыхтел, казалось, с трудом одолевая вес величественной «Казани», но этого никто из пассажиров уже не видел. Пассажиры устраивались в своих каютах, разыскивали бар, покупали билеты в видеосалон и готовились к обеду.
Коридоры первого класса более всего напоминали апартаменты пятизвездного отеля, коридоры третьего класса походили на занюханную гостиницу где-нибудь в Ростове или Вологде, второй класс — нечто среднее между пятизвездным отелем и гостиницей в Вологде. Коридор четвертого класса знакомых ассоциаций не будил. Сперва поднявшись по узкому трапу на верхнюю палубу, Олесь и Маруся вынуждены были тут же идти вниз, в глубину по крутым железным лестницам. С непривычки спуск показался утомительно долгим, и возникло ощущение, что они давно уже сошли под ватерлинию «Казани». Узковатый коридор, где они оказались в результате, был отделан грязно-желтым пупырчатым пластиком и напоминал соединительную кишку между бойлерной и каким-нибудь складским помещением. Освещение здесь было ровным. Горели яркие лампочки внутри толстых, вероятно, небьющихся матовых плафонов. Было душно и сыро. Присутствовал неотступно унылый звук двигателей.
Маруся выматерилась, иногда она умела сделать это с особым чувством, и ударом кулака открыла дверь в назначенную путевкой каюту.
— Мило! — сказал Олесь тоже с чувством. — Знаешь, я всегда мечтал спать за занавеской.
Спальные места были прикрыты желтыми узкими занавесками.
Под круглым окошком каюты очень близко билась холодная вода. На столе горела маленькая настольная лампа.
— Уют и комфорт! Главное — это уют и комфорт! — Не снимая верхней одежды, Олесь присел к столу, выключил лампочку и стал смотреть на дрожащую в иллюминаторе воду. — Нет! — с некоторым интервалом заключил он. — Все-таки главное — это романтика.
Волна, облизывающая иллюминатор, походила на стеклянную птицу. Птица взмахивала лениво то одним крылом, то другим, и это завораживало немножко.
— Надеюсь, мы одни здесь будем жить? — Маруся, отжав концы шарфа, размотала и сбросила его, потом избавилась от своей куртки. — Тесно здесь.
— Четыре места!
— Ты думаешь?
— Я сосчитал.
— Думаешь, еще кто-то придет?
И тут Олесь вспомнил, что же зацепило его там, в гостинице, вспомнил свой неожиданный, глупый страх перед закрытой дверью номера. Ключ в замке проворачивался, Маруся ругалась, а он отчетливо слышал за дверью какой-то шорох, возню. Когда они наконец вошли, окно оказалось приоткрыто, в комнате холод, и никого. Ночью Маруся заснула, а он потянулся за своим блокнотом и вдруг увидел белую нитку. Длинную шелковую эту нитку Олесь долго наматывал на палец. Кто-то был в их номере, кто-то шарил в их вещах, но зачем? Кто?
— Нет, думаю, никто не придет! — сказал он, пытаясь выбросить из головы неприятное бессмысленное воспоминание. — Судно полупустое.
Ему было немножко не по себе, он смотрел на море. Стеклянная птица опять ударила крылом, но на этот раз к иллюминатору снаружи оказался приклеен цветной печатный листок. Маруся заперла дверь и скинула туфельки. Носки тоже пришлось отжимать. В дверь постучали. Тут же постучали еще раз — настойчивее.
— Вот и вся романтика. — Маруся повернула ключ. — Ты был прав, четыре места.
Непроизвольно Маруся сделала босыми ногами реверанс, чуть не свалившись на теплый ковровый линолеум. Появившиеся в дверях две тетки неприятно поразили ее воображение. Тетки были сорокалетние, накрашенные, одна из теток была объемна, как огромный темный мяч, другая, в противовес, — жердеобразно тоща, в остальном тетки были совершенно одинаковы.
— Добрый день! — бодрым голосом сказала жердеобразная тетка.
— Здравствуйте, — отозвался Олесь, припадая лицом к иллюминатору.
К стеклу снаружи прилепился фрагмент цветного журнала.
Крупными красными буквами было написано:
ПАСХА ХРИСТОВА 12/25 АПРЕЛЯ.
ВХОД ГОСПОДЕНЬ В ИЕРУСАЛИМ 5/18 АПРЕЛЯ ВОСКРЕСЕНИЕ.
Наконец он снял с себя этот тяжелый кожаный плащ и повесил его на крючок. Он достал из многочисленных карманов плаща книги и авторучки, вытащил блокнот, он принципиально не пользовался сумкой, а все свое носил на груди и на животе, вынул бутылку коньяка, початую на треть, и к ней две алюминиевые стопочки. Разместил все хозяйство на столе, на той части стола, что не была еще оккупирована тетками.
— За знакомство?
Тощую тетку звали Тамара Васильевна, она от коньяка отказалась и вообще через несколько минут, разобрав чемоданы, ушла в душ, но толстая Виолетта Григорьевна охотно наравне с Марусей хлопнула стопочку и тотчас сделалась неприятно словоохотлива. Олесь коньяка пить не стал, только налил дамам.
— А вы отсюда, местная? — втискиваясь в паузу, спросила Маруся. Коньяк возымел на нее действие горячительного. Щеки чуть окрасились так, будто их тронуло или морозом, или румянами. Она закинула левую голую ступню себе на‘правое колено и массировала, растирала ее ладонями. — Выговор у вас что-то не московский какой-то.
— С Беломорья мы, — сказала тетка. — Но не совсем отсюда.
«Воскресение Христово, — почему-то подумал Олесь. — Откуда это? Пасха Христова… Летом… Сейчас у нас осень… Тоже, наверное, есть какие-то праздники, просто мы не знаем. Нужно, нужно… — Ему даже думать было лениво, на все накладывалось усыпляющее ворчание двигателей, каюту покачивало, как и всю „Казань“. — Нужно знать свои праздники, а то совсем с ума сойдешь».
— А у вас тут симпатично… Я бы здесь пожила бы годик. У вас тут воздух такой чистый, такой он морской, ледяной, он у вас тут — как водка из холодильника, — заставляя тетку на время умолкнуть, завела Маруся снова голосом полной идиотки. — Глотнешь — и в кайф!.. У вас тут…
— У нас где? — поморщилась толстая Виолетта Григорьевна.
Олесь представил себе водку из холодильника, и горло его перехватило легким спазмом.
— Здесь, на море, — сказала Маруся. — Я вообще-то не поняла, какой вам смысл в поездке? Если уж ехать, то куда-нибудь в другой регион. Вот, без обид, объясните мне, зачем же, ведь дорого?
— У Тамары Васильевны муж на Соловках погиб, — сказала тетка. — Молодой совсем.
— Отец, наверное? — поправил ее поэт.
— Нет, муж. В семьдесят втором году раскопал на острове что-то… объявили несчастный случай. Ну какой тут случай, понятно: не копай, где не просят. Иначе как с группой на остров не попасть, вот она и собралась. А я уж за компанию с подружкой.
— Воздух! Все-таки воздух у вас фантастический… — попыталась прервать неприятную тему Маруся. — Дышишь как нигде!
— Ну если воздух, то конечно. — Виолетта Григорьевна комфортно расплывалась на своей нижней полке. — В общем-то верно, девушка, верно, воздух у нас тут симпатичный… — Теперь ее было просто невозможно остановить, не получалось вставить ни одного звука; она рассказала о быте рыбачьего поселка, из которого была родом, потом о беглых зеках, построивших себе где-то в тайге собственный лагерь и через несколько лет, наловив охранников, заключивших их за колючую проволоку пожизненно. Тем зекам не нужна была свобода, они хотели только воплощенной справедливости. — А проволока даже под током, представь себе, — Виолетта Григорьевна ткнула Олеся кулаком в плечо. — Ветряк поставили, динамку запустили. Так товарищ полковник и умер на колючке, не выдержал несвободы, хотя они его и кормили, говорят, и полушубок выделили… — Олесь, потирая плечо, разглядывал большой распахнутый чужой чемодан. Его поразило, что чемодан этот плотно набит белыми шелковыми платьями, из чемодана торчала углом даже какая-то фирменная коробка с женской парадной обувью, нечто на высоких тонких каблуках. — Соловки — это история. Это наша история. Наше подлинное прошлое. Посмотреть можно. Вот руками его трогать нельзя, опасно.
«А ведь она все эти платья тащит с собой только потому, что больше ей их негде надеть, — подумал Олесь. — Ведь для нее эта поездка — то же самое, что мне, например, пойти на прием в алжирское посольство. Но какая же редкая она все-таки зануда».
— Мы в бар хотели пойти, — было попытался вырваться он, но Виолетта Григорьевна удержала за пуговицу. Она развивала свой рассказ: она поведала о первом своем муже, рассказала о том, как взорвалось в тайге, взлетело на воздух хранилище радиоактивных ватничков, так что радиоактивную вату разметало по хвое и снегу километров на сто, она заговорила о своем втором муже, подробно, чуть не со слезой, углубившись в ситуацию. Оказывается, Михаил Акакьевич утопил свою машину «Жигули» на Беломорье…
И, казалось, выхода из каюты нет, но в коридоре раздались шаги, и в дверь настойчиво постучали.
— Да! — истошным голосом крикнула Маруся, и тут же через секунду пожалела о своей поспешности.
«Лучшее враг хорошего, — подумал Олесь. — Пусть бы она рассказывала, чем нам было плохо?»
Все трое молча смотрели на ворвавшегося в каюту мужчину.
Это был человек с Кавказа, из тех, что не имеют определенной национальной принадлежности. Он был пьян. Он размахивал длинными тощими руками. Крутой подбородок кавказца казался черным от неаккуратной щетины, кожа на щеках и на лбу тоже была черной, почти как у негра. Летающие перед лицом Олеся узловатые пальцы унизаны металлом.
— Она сказала, сюда! — крикнул кавказец и, не дав никому открыть рта, продолжил без смысла: — Какое сюда, зачем?!. Ты должен понимать, нежное, любимое существо, девушки… Две девушки, понимаешь? — он обращался исключительно к Олесю. — Зоя и Виктория! Нежные существа, должны принять душ…
— Погоди ты! — попытался прервать его Олесь. — Стоп! Я все понял…
Но остановить не получилось. Опершись ладонью о стол и наклонившись, кавказец выплюнул в лицо Олеся запах свежепроглоченной водки, запах пива, крабов, все запахи отчетливые и отдельные, при каждом быстром вздохе они сменялись, как картинки в калейдоскопе, запах вчерашнего перегара, запах бананов, запах женской косметики…
— Женская кожа не должна портиться, — сказал он, причем слово «кожа» попало между запахом отбивной и запахом «ркацители», а слово «нежная» — между запахом бутерброда с черной икрой и запахом крахмальной скатерти.
«Скатерть он, что ли, жевал? — подумал Олесь. — Вполне вероятно».
Сыпались десятки бессмысленных, пошлых громких фраз, мелькали в воздухе золотые и серебряные печатки и перстни на синеватых пальцах, и уже через минуту это произвело на поэта некоторое гипнотическое воздействие. Стало совершенно безразлично происходящее.
Вероятно, судно развернулось. Волна за окошечком-иллюминатором приобрела иной оттенок и форму, она заискрилась и запенилась. Она стала похожа в своем движении на распарываемый бритвой натянутый шелк.
— Тихо ты! — крикнула Маруся, пресекая словозапахоизвержение. — Я ничего не поняла. Давай, про девочек… Но только по порядку и внятно. Будешь невнятно, выйдешь сразу.
Кавказец, будто проснувшись, вылупился на Марусю, оценил и сделался понятен. Выяснилось, что зовут его Илико. Он всадил в себя стопочку коньячка, после чего минут пятнадцать довольно подробно излагал. Стало понятно, что проживает он в каюте рядом, прямо за переборкой, проживает там не один, а втроем. Кроме него, в каюте за переборкой находятся еще две девушки — нежные существа с ароматной розовой кожей, как лепесток розы, тонкой. Одну девочку зовут Зоя, другую девочку зовут Виктория, сокращенно Вика. Двух этих блядей Олесь хорошо запомнил еще в гостинице, там нежные существа искали себе мужскую компанию побогаче. Здесь они, вероятно, ее уже нашли в лице Илико. Кавказец также поведал, что они втроем живут на четырех местах, но это гадость, потому что это четвертый класс. Их, конечно, селили в первый класс, в двухместную каюту, они бы согласились, они бы вполне разместились и на двух местах. Но каюту ту не дали, и вместо комфорта теперь дополнительная кубатура для любви. Неизвестно, что приятнее. А теперь девочки промокли и все целиком до пальчиков на ногах дрожат от холода, они хотят пойти в душевую комнату. Он, Илико, как мужчина, пошел и постучал в дверь душевой комнаты. И ему через дверь посоветовали грубо зайти вот в эту каюту. Вот он и зашел узнать, что теперь будем делать.
— Зачем же она так? — искренне расстроилась Виолетта Григорьевна. — Не нужно так!
— Ты ее подруга! — сказал Илико. — Ты пойди. Пойди попроси ее, чтобы вышла сейчас. Я тебе сто рублей дам.
Вскочив со своего места, Виолетта Григорьевна отвернулась, потому что лицо ее немного покраснело, и сразу вышла в коридор.
— Приличная женщина… — закрывая за собой дверь, выдавила она. — Напрасно вы!..
— Выгони, выгони ее оттуда, красавица, — сказал Илико. — Выгони, я тебе за это триста рублей дам.
— Правильно! — сказала Маруся. — Розам нужно помыться, а какая-то мымра павильон оккупировала.
Оказавшись в коридоре, Виолетта Григорьевна от раздражения не смогла сразу сориентироваться, она несколько раз повернулась быстро вокруг своей оси.
— Там! — Дверь ближайшей каюты приоткрылась, и голая рука, принадлежавшая, вероятно, одной из немытых роз, Зое или Виктории, указала на полированную дверь, лишенную номера и располагающуюся по другую сторону прохода. За блестящей и отражающей лампочки полировкой двери отчетливо шумела вода.
— Тамара Васильевна! — Виолетта сильно и зло постучала в лаковую поверхность. — Тамара Васильевна, можно вас попросить… — Она прислушалась, ожидая ответа.
В душевой была какая-то возня, громкое дыхание, казалось, нескольких человек. Потом женский голос все-таки сказал:
— Минуточку… Я поняла… Идите к себе… Я сейчас, скоро… Идите в каюту.
Голая рука приоткрыла дверь пошире, на Виолетту Григорьевну глянул коричневый, выпуклый глаз «розы», и дверь захлопнулась. В душевой все так же шумела вода.
Распахнув раздраженным ударом дверь собственной каюты, она спросила как смогла громко и с напором:
— Они что у вас там, голые сидят?
Она хотела отомстить, она хотела хотя бы смутить мерзкого кавказца. Илико улыбнулся. Она Хотела добавить еще что-нибудь пожестче, но репродуктор на стене неожиданно громко кашлянул, и Виолетта Григорьевна испугалась. Олесь заметил, как вдруг побледнело и осунулось лицо толстухи. Он почти угадал ее мысли.
«А ведь это был не Тамарин голос, — подумала с внезапным ужасом Виолетта Григорьевна. — Точно, нет! — Она попыталась припомнить и припомнила, как они с Тамарой ходили в душевую после работы и там, намыливая свои уставшие за день тела, болтали через тонкую перегородку под шорох воды. — Нет, не ее, не ее голос, совсем другой голос. Сказать? А если я ошиблась? Нет, дура, ошиблась, ерунда все это… — Пытаясь справиться с возрастающим беспокойством, она сказала себе: — Нужно потерпеть десять минут. Через десять минут она выйдет, и все разъяснится».
Уловив явное несоответствие, Олесь смотрел на тетку, надеясь проникнуть глубже в ее мысли. Он почувствовал, что происходит что-то ненормальное, но никакой логической схемы выстроить не получилось. Репродуктор снова кашлянул.
— Ну я же объяснил, — сказал Илико. — Девочки замерзли, промокли до последней нитки! Почему они должны сидеть в сырых джинсах и кофточках. Даже трусики промокли. Как ты считаешь, почему я вышел, почему я не там? — Он указал пальцем на стену, он обращался теперь почему-то только к Марусе. — Там приятнее, наверное, чем здесь. У вас коньяк армянский, а у нас коньяк французский. Но они замерзли, и я, галантный, вышел вон.
После продолжительной паузы репродуктор снова закашлял, но на этот раз не замолк, а сказал чисто и разборчиво голосом капитана-директора:
— Товарищи отдыхающие, команда теплохода «Казань» просит первую смену проследовать на обед. Ресторан расположен на второй палубе.
Взбегая по лестнице впереди Олеся, опережая его на четыре высокие ковровые ступеньки, Маруся все пыталась сообразить, какая же смена у них. Карточка осталась в каюте вместе с кавказцем и подвыпившей соседкой. Наморщив сильно лоб, она наконец повернулась к Олесю и хотела это спросить. Она даже спросила, но голос ее съела музыка. Музыка неожиданно вырвалась из створчатых широких дверей по левую руку. За дверью оказалась огромная зеркальная комната. Здесь под потрескивающую, но очень громкую запись разучивала какой-то танец большая группа в народных костюмах. Маленький человек в черном трико, заметив восторженный глаз Маруси, проникающий в щель, не сориентировался в пространстве и закричал, замахал руками не на сам глаз, а на его многочисленные отражения в зеркалах.
— Уйдите! — простонал он. — Все уходите. Вы не видите, люди работают?.. Поимейте терпение, вы все увидите потом на сцене… Приходите на концерт… — и закончил безумным криком: — Прокопчук! Где этот проклятый Прокопчук? Почему двери не на запоре? Почему посторонние подглядывают, сколько хотят!
Девушки-танцовщицы под эти вопли сбивались с движения танца и останавливались, разводя руками. Костюмы их были при более внимательном рассмотрении вовсе не народные. На белых облегающих трико нарисованы разными цветами кости, а на высокие, очень белые молодые лбы прямо на кожу наклеены крупные красные звезды.
На второй палубе, ознакомившись с общим списком столующихся туристов, они выяснили, что все-таки попали во вторую смену и никакого обеда им пока не полагается. Оказалось, что, позабыв карточку, Олесь все же прихватил с собой кошелек. И высокие стулья ресторана были не без удовольствия заменены на крутящиеся мягкие кресла бара. В бар особого приглашения по радио не требовалось. Здесь оказалось огромное окно во всю стену, за которым до горизонта выравнивалась большая вода, здесь оказалось жарко и довольно шумно.
Рассматривая Белое море, такое, какое оно есть вдали от берега, Маруся медленно поворачивалась в своем удобном кресле, тогда как Олесь ставил перед нею на столик белые чашечки с черною жидкой начинкой. От чашечек исходил навязчиво аромат турецкого кофе. Морская гладь одновременно и текла, и выгибалась перед любопытным взглядом. Гладь эта простиралась до самого горизонта, но не сливалась с небом, между небом и водой густела отчетливая тонкая темная линия.
— Хороший кофе! — сказала Маруся, поднимая свою чашечку и делая первый глоточек, — Но все равно жалко, что тот ржавый ресторан был закрыт.
— Даже если бы он и был открыт, то все равно не смог бы выйти в море. Очень старая шхуна.
— Тоже верно. Всегда нужно чем-то пожертвовать. Смотри-ка, — она показала вытянутым пальцем. — Как ты думаешь, что это там в воде такое?
— Где?
— Ну вот же внизу, почти у борта. Такое пятнистое. Смотри.
— Не вижу ничего.
— А ничего уже и нету. Его унесло.
— А что это было?
— Странно… Ты знаешь, больше всего это было похоже на какие-то книги или журналы, — делая глоток побольше и нарочно обжигая рот, сообщила Маруся. — Цветные! Как ты думаешь, могут в открытом море плавать книги?
— А почему бы и нет?
— Действительно, почему бы и нет? Вот, вот они опять… Смотри… — показывая на этот раз уже не пальцем, а всею рукой, Маруся, подавшись вперед, непроизвольно отодвинула спинку чужого кресла, закрывающую обзор. — Смотри, внизу у борта плывут…
Кресло повернулось, Олесь не успел увидеть, что же там действительно у борта, вместо этого он увидел прямо перед собой молодое очень бледное лицо.
— Вы тоже заметили? — спросил хозяин помешавшего кресла, и губы его смяла какая-то чахоточная улыбочка. — Книги в море. Правда ведь, странно?
— А может, это вовсе и не книги, а рыбы? — воспротивилась неожиданному натиску Маруся.
— Почему же, именно что книги. — Олесь сыдентифицировал это лицо, перед ним сидел в кресле один из тех парней, что с таким упорством втаскивали на борт пьяного человека. — В Архангельске я видел, целый грузовик в море спустили. Правда, я не понял, то ли это церковные календари, то ли антисоветчина какая. По фактуре издали на журнал «Огонек» похоже, цветное что-то.
— Правильно, — сказал Олесь. — Именно церковные календари. Одна страничка к иллюминатору приклеилась, можно было рассмотреть. Христово воскресение. А приятеля вашего как, с судна не сняли, все в порядке с ним?
Но на этот вопрос чахоточный молодой человек ответить не захотел. Он поскреб в бороде и опять неприятно улыбнулся, подмигнул Марусе. В его руке был высокий тонкий стакан, наполовину налитый чем-то густым и красным. Алкоголь, который он вливал в себя, очень походил по цвету на жидкую венозную кровь.
— И вы видели, как календари скидывали с грузовика прямо в воду?
— Видел!
— А может быть, вы и самолет видели? — Маруся нарочно смотрела в глаза, это был один из ее излюбленных садистских приемчиков.
— Какой же самолет?
— Военный.
— Военных самолетов много.
— Маленький бомбардировщик? Он падал, когда мы стояли на пирсе в ожидании посадки. Что-то случилось, наверное, с двигателями. Между прочим, мы все могли там погибнуть.
— Нет, такого не видел. Простите, не обратил внимания. На пирсе у меня было чем заняться! — Наконец он отвел глаза и, казалось, полностью сконцентрировался на своем красном стакане.
— Каждый видит то, что хочет, — добавил он негромко. — Каждый видит только то, что может увидеть, ни в коем случае не больше.
Все время смотреть на морскую даль не получилось, глаза от такого развлечения быстро устали и даже немного заболели, так что Олесь был вынужден сосредоточиться на внутренности бара. Бар постепенно заполнялся. Мягкая бархатная обивка кругом, в освещенной изнутри нише большая стойка, и там, за стойкой, конечно, человек, и, конечно, лица бармена не разглядеть, только ловкие руки скачут, протирая и наполняя стаканы. Случайный собеседник хотел еще что-то добавить к сказанному. Его позвали. Человек взял со стойки тяжелый большой стакан и сделал знак. Вероятно, это был еще один из той веселой компании.
— Очень! Очень приятный молодой человек! — с глубоким чувством сказала Маруся. — Мы у него даже имени не спросили.
— Он тоже не поинтересовался.
— Я спрошу. Он мне понравился, он вполне в моем вкусе. Если мы с тобой здесь поссоримся, то я, пожалуй, пойду к нему. Как думаешь, не прогонит?
— Тебя прогонишь!
На этот раз обошлось без кашля. Все время звучащая негромкая музыка прекратилась, и уже такой знакомый голос капитана-директора объявил:
— Вторую смену приглашаем на обед. Товарищи, большая просьба не задерживаться. Ресторан находится на второй палубе.
«Шут поганый, — про себя проговорил Олесь, снова оказавшись перед дверями в ресторан, в которые войти не смог. — Жалобу надо будет на него написать. Но, пожалуй, это лень. Нужно будет кому-нибудь сказать, чтобы жалобу написали, из второй смены».
— Слушай, а какие запахи! — зачем-то вцепившись в его рукав, восторженно прошептала Маруся. — Когда хватаешься жрать, ведь ни черта не оценишь. А когда не пускают, можно осознать все это величие. Ты принюхайся, принюхайся только, кайфы-то какие.
За распахнутыми дверями аппетитно и недоступно блестели каких-то совершенно невозможных округлых форм супницы, витые графинчики, аккуратные сияли чайнички, разложенные на чистом крахмале скатертей приборы, несомненно, были подлинными серебряными и неестественно для советского человека разнообразными.
— Я сейчас умру! — уже совсем сладким голосом сказала Маруся. — Пойдем на верхнюю палубу. На воздух.
— Ты же говорила, в кайф нюхать, когда не пускают.
— Нанюхалась уже. Я все эти запахи лучше в памяти сохраню. Сам понимаешь, лучшее — враг хорошего. Пойдем для аппетита зарядимся морским свежим воздухом.
Они опять, на сей раз уже не бегом, взошли по крутым железным ступенькам, накрытым ковровой дорожкой, и оказались, преодолев железную тяжелую дверь, на верхней палубе. Стоять на верхней палубе и смотреть на воду, изгибающуюся в горизонт, было совершенно не одно и то же, что смотреть на нее же сквозь огромное окно бара. Солнце делало мир неестественно ярким, лишая цветов и убивая зрение, доводило до слез. Крепкий ледяной ветер заморозил тело Олеся. Заморозил до боли. И только теперь он испытал полный восторг открытого морского пространства, во всей безумной его физической красоте. Он взял Марусю за руку, и Маруся вцепилась в его руку, разделяя восторг. Глаза ее были опять широко раскрыты, почти так же, как там, на бетоном пирсе перед посадкой, когда падал с неба бесшумно военный самолет, предполагающий моментальную яркую смерть.
Распахнуть тяжелую дверь, сойти вниз в тепло, в относительный полумрак, после такого света что угодно покажется полумраком. Олесь достаточно промерз, чтобы покинуть палубу. В конце концов их ждал роскошный стол в ресторане. Он хотел сразу идти, но сразу не получилось. Маруся что-то прошептала, удерживая, не пуская к двери.
— Смотри, он плачет.
Оказывается, они были здесь не одни. Олесь не заметил еще одного извращенца, потому что тот хоть и стоял в каких-то двух шагах справа, но был хорошо скрыт выступом палубной надстройки. Это был старик, высокий, согбенный, седой. Он смотрел вдаль не отрываясь, и глаза его были полны слез.
— Дедушка, пойдемте вниз, вы простудитесь, — сказала ласково Маруся. — Пойдемте обедать, уже пора.
Старик повернул голову, он с минуту смотрел на девушку, явно не видя.
— Простите, — сказал он хрипло. — Вы видели, видели его, вы его видите?! — Он тыкал рукою в открытое море, как можно было бы тыкать в бешеную картинку авангардиста на подпольной выставке, он явно был не в себе. — Оно не изменилось за сорок пять лет. Не изменилось вообще никак. Оно такое же!
— А знаете, большие массивы воды за такой отрезок как-то не очень меняются, — возразил Олесь. — Не положено им. А вы были здесь сорок пять лет назад?
— Да.
— Холодно, — сказал Олесь. — И кушать хочется. Пойдемте покушаем, а потом поговорим.
— Зачем?
— Ну так, — он сделал небольшую паузу. — Мне бы хотелось. — Старик смотрел на него с подозрением, и Олесь поспешил объясниться: — Видите ли, я поэт. Я изучаю соловецкую старину, в особенности меня интересует тот нашумевший исторический отрезок с тридцать третьего по тридцать седьмой… Вы же очевидец событий?
— Хорошо, согласен! Давайте. — В голосе старика прозвучало раздражение человека, которого оторвали от любимого дела. — Давайте я расскажу вам все, что вы захотите… Но теперь оставьте меня.
— После обеда в баре? Наверное, будет много народу, мы займем для вас место? Угощение за наш счет!
Уже из двери, ведущей вниз, он еще раз оглядел старика, тот стоял спиной и не видел, можно было оценить темную одинокую фигуру бывшего зека, возвращающегося в места мучений и пыток обыкновенным советским туристом. Физически возвращающегося в свой, давно уже умозрительный, кипящий ад.
— Я тебя вот о чем очень попрошу, — говорила негромко Маруся, когда они усаживались за свой стол в ресторане. — Ты его, пожалуйста, не трогай. Его нельзя трогать, он погружен в прошлое, он весь там, а мы все-таки здесь, нам к нему не прорваться. Мы только попортить можем. Это жестоко.
За столом было еще три человека. Пытаясь разобраться в сложных серебряных приборах, Олесь параллельно разглядывал своих сотрапезников. Вот уже несколько часов он пытался подсознательно пристроить белую нитку, обнаруженную в номере гостиницы, к чьей-нибудь одежде. Но здесь нитка никак не пристраивалась. Один из соседей по столу, маленький, никак не выше метра пятидесяти, человечек был одет в черную рясу, его взлохмаченная борода и длинные кудри производили комическое впечатление, второй — массивный здоровяк с чисто выбритым жирным подбородком, сидевший напротив коротышки, был одет в коричневый строгий костюм, ворот кремовой рубашки торчком, свежайший галстук повязан, как на дипломатическом приеме. Оба они, как и поэт, не имели ни малейшего представления об этикете и путались в многочисленных ножах и вилках.
Но в отличие от Олеся их это не смущало, по всему было похоже, что они между собой знакомы и то ли боятся друг друга, то ли ненавидят. Пятой за их столом сидела совсем уж какая-то неопрятная старуха в темном платье.
— А что ж вы так смотрите на батюшку? — заметив косые, любопытные взгляды поэта, сказала она. — Не смотрите так!
— Не буду! — с полным ртом пробурчал Олесь. — Извините!
— А нечего тут извиняться! — сказал мужчина с жирным подбородком. — Ясно же, ряса в ресторане глаз режет! — он протянул через стол прямоугольную ладонь: — Шуман!
— Олесь Ярославский. А это Маруся!
— Очень приятно!
— Нам тоже приятно!
— Глупо, — сказал священник и стрельнул глазами в Шумана, глаза у него были карие, на выкате. — Святое облачение всюду уместно. Так же и слово Божье.
«Кто ж их, таких разных, за один стол-то посадил? — подумал Олесь, спрятав улыбку. — Тут, ясное дело, не без промысла».
Маруся, не обратив никакого внимания на весь этот разговор, продолжала, работая неизвестной до сих пор поэту округлой вилкой с шестью острыми зубами и поглощая салат из помидоров:
— Может быть, потом, дома, в Москве, заглянешь к нему со своим блокнотиком и все зафиксируешь. Дома он будет, конечно, не такой. Дома он тебе с удовольствием все расскажет.
— А если не станет? — спросил Олесь, не в состоянии выбрать из трех, почти одинаковых серебряных ложек нужную. — А если не захочет?
— Вот этой надо! — Маруся указала ему нужную ложку. — Грибное ассорти едят вот так, — она показала. — А эту положи, ты лучше ее вообще не трогай…
— А ты откуда все это знаешь?
— Курсы!
— Курсы?
— Ну если правду хочешь, то школа жизни. Да повяжи ты салфетку, невозможно же смотреть на тебя.
Выпуклый бок супницы был зеркальным, и покосившись на свое отражение, Олесь увидел, что подбородок неприятно перемазан красным соусом, а на левой щеке какая-то темная точка. Обед показался ему небольшой китайской пыткой.
— Отец Микола, — обращаясь с почтением к человечку в рясе, сказала старушка. — А не грех ли все блюда одной ложкой кушать?
— Коли другой ложки не знаешь, коли она тебе незнакома, то не грех! — почему-то немножко нараспев отозвался священник. — А коли и грех, то и не велик вовсе.
— Нет, не могу тебе обещать, — сказал Олесь, глядя теперь только на Марусю, ей в глаза.
— Почему же не можешь?
— Ты представь себе нумизмата-фанатика, которому предложили самую редкую монету в мире за маленькое отступление от морали. Ты можешь себе представить такого нумизмата, даже кристально честного, но фанатично любящего монетки? Ты можешь? Скажи, он откажется от мини-преступления?
— Сволочь твой нумизмат! — сказала Маруся и, потянувшись через стол, салфеткой вытерла щеку и подбородок поэта. — Но представить, конечно, можно.
Смятая салфетка полетела в пепельницу, мелькнув выгнутым отражением в боку супницы. Старушка наморщила свое желтое личико и тоже воспользовалась салфеткой.
— Вот тебе и чудесные… Вот тебе и манящие запахи… — выбираясь из-за стола и проходя через полупустой ресторан, говорил Олесь. Покосившись на зеркало, он отметил, что комическая троица все так же сидит за столом, священник что-то напористо говорит, дергая бородой, а товарищ в коричневом костюме злобно смотрит на него, и лицо у товарища уже побагровело от сдерживаемой с трудом ярости и ненависти. Старушка-богомолка сдавила в желтом кулачке серебряный ножик и замерла в напряжении.
Столы вокруг выглядели омерзительно: белые скатерти в пятнах, тарелки с остатками пищи, как разбросанные повсюду цветные натюрморты. Неприятно поражали также заостренные хищные лица официантов.
— Пойдем подышим, — он повернулся к приотставшей Марусе. — Может быть, он еще там?
Маруся дернула плечом так, будто ее длинной иголкой пощекотали под лопаткой.
— Нет, — сказала она. — Холодно. Пойдем в бар, погреемся. Все равно ты уже договорился этому куску исторической памяти место в баре занять.
Под легкую музыку, под шепот и сытую икоту, почти в полном безделии прошло, наверное, минут сорок. Солнце все так же неподвижно стояло за огромным окном бара, легко поворачиваясь в своем кресле, можно было потерять его из виду и сосредоточиться на мелькающих руках бармена, на чужих лицах и на стаканах, а можно было легким нажимом ног вернуть себя прямо в морское послеобеденное сияние.
— Не пришел! — сказала Маруся и лениво отглотнула из бокала.
— Наплевать, я уже забыл про него.
— Про кого ты забыл?
— Про старика.
— Про это нельзя забывать, это наше общее место, — Маруся сделала большой глоток, и ее верхняя губа окрасилась белым. — Преступно забывать прошлое!
Ее любовь к молочным коктейлям, проявляющаяся только в сугубо алкогольных заведениях, всегда воспринималась Олесем как что-то не сильно патологическое и приемлемое, теперь белая полоса под носом возлюбленной раздражала поэта.
— Я схожу вниз, в каюту.
— Зачем?
— Возьму блокнот… Подожди меня. Пожалуйста, не исчезай никуда, я минут через десять вернусь… Подожди здесь!
Прежде чем сорваться из кресла и пробежать вниз по ступеням, Олесь нарочно пристально, долго не мигая, смотрел на солнце, впитывая белую точку глазами, и теперь оно осталось с ним, оно металось в полутьме по стенам, по ковровым дорожкам, по зеркалам, по металлическим переборкам, по дверям, по тусклым лампочкам, по лицам попадающихся навстречу людей. Когда солнце начало меркнуть и зрение адаптировалось к электрическому свету, Олесь осознал, что испытывает сильный страх. Ему не хотелось возвращаться в свою четырехместную каюту в четвертом классе на самом дне теплохода «Казань». Оснований для страха не было никаких, и поэтому его было трудно воспринять как должное и получить от него положенное удовлетворение.
Он попытался представить себе холодный, полный невидимой энергии воздух там, за железными переборками, снаружи, огромную колышущуюся воду, полную тайн и пенящуюся, и блистательную, не смог этого сделать, вышло как-то скупо, и в совершенном уже раздражении толкнул дверь каюты, даже не подумав, что она может быть заперта.
Он вовсе не был готов к такому-то событию или разговору, он нарвался на напряженный женский взгляд и тут же потерялся, запутался. Тамара Васильевна сидела совсем неподвижная на своей нижней полке. Обильная косметика, еще недавно украшавшая ее лицо, теперь отсутствовала начисто. Косметику, похоже, долго и тщательно соскабливали. Лицо тетки сделалось после этой операции серым, заостренным и выразительным, и оно стало значительно моложе. Тамара Васильевна не двигалась, даже не моргала, а рядом с нею на стуле в контраст подпрыгивал и юлил неопрятный кавказец Илико. Он пытался угостить тетку чужим коньяком. В его волосатой руке приплясывал алюминиевый полный до краев стаканчик.
— Слушай, она с ума сошла! — сказал Илико, увидев поэта. — Ее лечить надо… — Он сделал еще одну попытку, придвинув стаканчик к губам Тамары Васильевны, и на этот раз она послушно сделала маленький глоток. — Вот молодец девушка… — Илико повернул голову и вцепился глазами в Олеся. — Слушай, скажи, я нерусский, я не могу понять. Что такое квадратное озеро?
Олесь непроизвольно попятился. Тетка облизала мокрые губы, но при том не шевельнула даже пальцем. Она была полуодета, она даже не пыталась прикрыться.
— Квадратное озеро, — Олесь прижался спиной к двери. — Я не знаю, что это такое! Вероятно, что-то геометрически правильное в ландшафте… Что у вас тут, я что-то не пойму?
Тамара Васильевна еще раз облизала мокрые бесцветные губы и ничего опять не сказала.
— Понимаешь, она молчит! Пришла и молчит! Села вот так, и ни одного слова, понимаешь? А потом вдруг спрашивает таким голосом, — Илико наморщил щеки от неприязни. — Как из гроба…
Тамара Васильевна, не дав кавказцу сымитировать ее голос, сказала, неприятно глядя поэту в глаза:
— Квадратные, черные озера… — интонации в этом никакой не было, до ужаса никакой. Хрипловатый безвкусный голос сумасшедшего. — Квадратные озера большого острова… — Она опять облизала губы. — Черные!..
— Ну вот, вот! — обрадовался Илико. — Ты что-то понял? — Олесь покачал головой. — Нет, ты не понял, и я — нет! Черное озеро! — взмахнув руками, вдруг крикнул он. — Черное озеро!
— Погоди, — попросил Олесь. — Не повышай голос. Стоит подумать. — Он смотрел на косо ползущую за стеклышком иллюминатора белую пену. — Знакомое что-то. Но что, вспомнить не могу!
Он взял со стола свой блокнот и сразу попытался выйти из каюты. Но передумал. Только теперь он оценил по-настоящему тетку. Дикая маска из помады, пудры и теней стекла куда-то в отверстие умывальника, и стало понятно: Тамаре Васильевне немногим более тридцати, молодая баба. Всего лет на пять старше Маруси.
— Что же с вами случилось? — спросил Олесь, опускаясь перед нею на корточки. — Давайте вспомним. — Он успокоился, увлекся происходящим и говорил с ней вкрадчиво, как с ребенком.
— Вы поднялись по трапу на борт. Капитан объявил о пожарных учениях и пригласил на обед. Вы спустились сюда в каюту, поздоровались со мной, потом пошли в душ, что было дальше? — Тамара Васильевна напряглась, что-то попыталась сказать, но получилось лишь неразборчивое мычание. Олесь взял ее за руку. — Что с вами произошло, что с вами случилось? — Рука у тетки была маленькая и очень тяжелая. — Что за бред про квадратные черные озера, откуда вы их взяли?
— Мокрая вода! — сказал Илико. — Черное озеро. Ты такое видел? Голубое — да! Зеленое — да! Черное и квадратное… Квадратный — это бассейн. — Он наклонился к Тамаре Васильевне и пророкотал ей прямо в глаза: — Бассейн?
— Нет! — сказал Олесь. — Я, кажется, понял. Я вспомнил, что это такое. Квадратными озерами называют братские могилы на Большом Соловецком. Они не похожи на бассейн.
— Могилы? — ужаснулся Илико.
— Братские! — подчеркнул Олесь. — Для монахов и для врагов народа.
Теперь он хорошо припомнил серию цветных иллюстраций — приложение к журналу «Посев». Каменные широкие ступени лестницы, ведущие на Секирную гору, убийц в черных плащах и черных ушанках, попирающих начищенными сапогами мерзлые ступени. На шапках красные масонские звезды. Монахов привязывали к большим бревнам и бросали вместе с бревнами со ступеней так, что они катились. А внизу лежала уже куча трупов, и текла по каменным изломам соловецкой осени святая кровь. Это не были фотографии, это была яркая антисоветская живопись. Все было нарисовано каким-то немецким художником-атеистом.
— Могилы? — спросила вдруг жалостным голосом Тамара Васильевна и, будто опомнившись, прикрыла красивое белое колено ладонью. Она посмотрела на мужчин смущенно. — Господи… — простонала очень тихо она.
Илико ловким одним движением опять наполнил стаканчик и преподнес.
— Пойду я… — сказал, так чтобы его не услышали, поэт и осторожно выскользнул в коридор. — Сами разбирайтесь, какого озера вам теперь надо.
Поднимаясь по ступеням, он снова пытался представить себе могучую энергию океанского простора, ее воздух, ее бесконечную воду, и это почти удалось, как легко удалось избавиться от неприятной сцены, свидетелем которой он случайно сделался. Он вошел в бар почти восторженный, с блокнотом, зажатым в руке. Вошел и остановился. Дважды он обежал пространство бара глазами. Маруси нигде не было. Она исчезла.
Стеклянная стена от прямого попадания солнечных лучей нестерпимо горела. В баре было ярко, ярче, чем в полдень. На коричневом и красном бархате вытянулись широкие полосы света. На столе стоял недопитый стакан Маруси. Никто больше здесь не брал молочных коктейлей, не перепутаешь, а за столом сидел старик. Олесь не сразу определил его, человек, встреченный ими на палубе, и человек, сидящий в кресле, был не совсем один и тот же, там, на палубе, он был погружен в себя и печален, здесь скован и почти напуган.
— Вас тоже пугают квадратные озера? — без всякого предисловия, присаживаясь за столик и бросая блокнот, сказал Олесь. — Черные квадратные озера видели? — Он поставил рядом с блокнотом чашечку кофе.
— Видел! — отозвался послушно старик и тут же добавил: — Нет никаких квадратных озер.
— Ну тогда что же вы видели?
— Вы, молодой человек, немножко не понимаете. Тоща было не до геометрии. Копали как попало, только бы можно было хорошо засыпать. А когда докапывались до воды, расстреливали и землекопов. Глубже ямы не делали.
Морское сияющее пространство за окном казалось неподвижным, могучим, твердым.
— А вы как, сами копали или стояли рядом?
— Вы хотите, чтобы я вам ответил?
— Конечно.
— Я вам не могу ответить на этот вопрос. — Глаза у старика были коричневые, глубокие, в длинных паузах между словами он жевал губами. — Наверное, вы сами догадались… Но это не имеет никакого значения, все сроки давности прошли…
«О чем я должен был сам догадаться? — подумал Олесь. — Наверное, он все-таки не копал, наверное, он рядом стоял с автоматом и держал землекопов на мушке, то бишь занимался совершенно иной работой. Вот о чем».
— А озера, они, конечно, есть, искусственные, — продолжал старик. Он тоже пил кофе, но в отличие от Олеся держал чашечку все время на весу в руке, не ставил ее на стол. — Можно допустить, что были и квадратные. Когда ямы засыпали, очень часто на месте могил происходило опускание почвы. Получались черные такие огромные лужи. Сперва думали — они мелкие, откуда глубине взяться, сами же только что копали. Помню, пытались нащупать дно. Шест трехметровый, а до дна не достает. Помню, я хотел нырнуть с лодки, молодой был, психованный, разозлился на шест, смотрю, а там рыба. Представляешь ты рыбу в таком озере?
— Нет, не представляю! — сказал Олесь и отвел глаза от глаз старика. — Любопытная история.
— Ну так мы одну поймали… — Сказал все так же без чувства старик. — Здоровая, килограмм на восемь…
«Все-таки псих… Завернутый товарищ, — определил себе Олесь и открыл блокнот. — Но поэтичен… Поэтичен очень… Чертовски, безудержно поэтичен старикан! Не напрасно я в него вцепился».
— А какая рыба? — спросил он. — Треска, наверно? Может, щука?
— А рыба-то слепая… Похожа на щуку, точно, только глаза белые навыкате, как у мертвеца!..
Олесь попытался представить себе огромную щуку с глазами покойника, но вместо ясной картинки увидел нечто бесформенное и неприятное. Он поймал себя на том, что уже не на шутку беспокоится и хочет, чтобы Маруся поскорее вернулась в свое кресло. Он допил свой остывший кофе и, уже не слушая старика, а тот расходился в описаниях своих все больше и больше, даже голос зазвенел, разглядывал трех «афганцев», выпивающих в другом конце бара. Они сменили свою штатскую одежду, вероятно, на более привычную. Головы бритые, гимнастерки, натянутые на могучих спинах, пожелтели от солнца, плечи без погон, в больших стаканах что-то прозрачное, похоже — водка.
«Разве в баре торгуют водкой?.. Наверное, с собой принесли».
— Она не сказала, куда пошла? — спросил Олесь.
— Ваша девушка?
— Вы ее видели?
— Конечно, она заняла мне место. Она сказала, что выйдет на верхнюю палубу. Ей очень понравились вид и ветер.
— Вас приглашала?
— Пригласила. Но для меня это чересчур. «Маньячка, — определил себе Олесь. — Покажи вагон с сахаром, не остановится, пока весь не сожрет». Он нарисовал в блокноте чашечку кофе, руку старика схематично, три коротко стриженные бородатые головы и несколько небольших рыб с глазами навыкате. Положительно, старик ему импонировал, но стихи не родились, хотя и сохранялось ощущение, что вот сейчас прорвет.
— А вот и ваша девушка!
Перо прыгнуло по изрисованному листу молниеносным следом.
— Скорее… — Маруся задыхалась, вероятно, после бега. — Скорее пошли! — Лицо ее было пунцовым, губы кривились, казалось, от сжигаемой ярости. — Вы извините нас, Николай Алексеевич, но очень срочное дело образовалось.
— Куда ты исчезла? Можно было предупредить?.. — Увлекаемый горячей рукой Маруси к двери, он успел заметить, как повернулась одна из бритых голов и как обожженная рука зачем-то потерла костлявое плечо на том месте, где раньше был левый погон. — Куда ты меня тащишь?
— На верхнюю палубу! Ты можешь шевелить ногами быстрее?
— Попробую. Слушай, а откуда ты знаешь, как старичка-то зовут?
Но на этот вопрос Маруся уже не ответила, оттолкнув сильно скрипнувшую дверь, она первой выскочила на палубу. Вытянутой напряженной рукой она указывала на что-то находящееся рядом с поручнями метрах в трех от входа, почему-то ничего не объясняя. Она сжала губы и наморщила лоб.
Воздух ударил в лицо, ледяной и холодный, могучий, полный заходящего солнца и водяной пыли. Олесь зажмурился. Ему показалось, что возник на грани слышимости звук реактивного мотора. Посмотрел вверх — никакого самолета, только развернутая бездна синевы, и в этой бездне таяла еще наработанная военным бомбардировщиком белая длинная линия.
— Ты что, ослеп? — вежливым голосом спросила Маруся. Палуба была металлическая, жесткая под подошвами, звенящая при каждом маленьком шаге, а вода вокруг была огромна и мягка, море пенилось, Олесь в этот момент ощутил весь корабль, ощутил его как огромный кусок металла, погруженный почти наполовину в шевелящуюся легкую соль. Скользящий огромный нож, направленный острием своим на Большой Соловецкий остров.
— Да посмотри ты! — крикнула Маруся. Она попыталась отобрать у поэта блокнот. — Видишь, кровь?
— Где?
— Вот! — палец Маруси описал в воздухе неправильный эллипс.
— Действительно… Ты смотри-ка… Кровь… Всегда ты найдешь что-нибудь интересненькое… Хоть на цепь сажай.
Солнечный сильный свет не дал бы обмануться здесь даже человеку вовсе неискушенному, даже ребенку было не перепутать это пятно с каким-то другим. Ни томатный сок, ни клюквенный, ни краска, ничто не могло бы выглядеть таким образом. Большая свежая, но уже спекающаяся лужа крови имела неприятный черный отлив и была будто подернута пленкой. Лужа была огромной, такая могла образоваться, если выпустить из человека не менее половины всей содержащейся в теле жидкости.
Олесь опустился на корточки.
— Плохое дело, — сказал он, и в голосе прозвучала деловая интонация. — Лучше нам с тобой в это не лезть… — Он попробовал пальцем густую жидкость, понюхал, вытер палец о палубу. Палуба почему-то оказалась холодной и чистой. — Но, пожалуй, нужно сообщить!
— Куда?
— Не куда, а кому. Вероятно, либо директору маршрута, либо капитану. Интересно, а есть вообще какой-нибудь милиционер на корабле?
— Мне не кажется.
— И мне не кажется. А вот какой-нибудь сотрудник КГБ обязательно должен сыскаться.
— Почему ты думаешь?.. Ты думаешь, если теплоход идет в закрытой зоне, то обязательно сыщется представитель органов? — Маруся была совершенно спокойна, выполнив свою задачу, ткнув поэта носом в лужу крови, она теперь откровенно заскучала. — А может, пойдем в бар?.. Пойдем выпьем чего-нибудь немолочного.
— Когда ты заметила эту лужу?
— Минут пятнадцать назад. Вышла подышать и сразу заметила.
— Но она совершенно свежая, — рассуждал Олесь. — Это значит, человека на этом месте убили минут двадцать назад. Убили и унесли.
— Унесли, да, — в тон ему поддержала Маруся.
Но, может быть, все-таки не насмерть его убили… А может быть, ее?
— Ты думаешь, это кровь из носа? — Олесь, не поднимаясь, задрал голову и смотрел на Марусю напряженно. — Ты допускаешь что-то банальное?
Она пожала плечами.
— Почему бы и нет.
— Очень, очень не хочется банальности… — Олесь наконец поднялся на ноги и зачем-то отряхнул рукава. — Ужасно не люблю. Ладно, не наше дело. Пойдем… Пойдем сообщим и потом пойдем выпьем… Чего-нибудь немолочного.
Дверь открылась, Маруся резко обернула голову и сказала громко, обращаясь к человеку, вышедшему на палубу:
— Посмотрите! Посмотрите! Здесь произошло убийство! — Голос ее был по-актерски истеричен, и Олесю с трудом удалось спрятать улыбку.
— Видите? Кровь! — Она показывала пальцем.
— Много крови… — подавленным голосом поддержал Олесь. — Очень много невинной человеческой крови.
Прикрыв за собою аккуратно металлическую дверь, на палубу вышла знакомая дама, та самая, что стояла рядом с капитаном-директором во время загрузки на «Казань». Она загадочно улыбалась и поеживалась от холода.
— Вы считаете, здесь убили человека? — спросила она и ослепительно улыбнулась, демонстрируя дорогие зубы.
— Да, похоже… — сказал Олесь. — Может быть, даже не одного. Очень… Очень много крови!
— Это кабанчика резали! — сказала дама и снова улыбнулась. — У капитана день рождения сегодня. Подарок на ужин.
— А почему не на кухне резали? — спросила Маруся.
— Почему же не на кухне? На кухне. Начали на кухне, но он вырвался и убежал.
— Я понял, — Олесь тоже улыбнулся. — Он хотел броситься в море и плыть к материку.
— Именно так! — сказала дама и не к месту мелодично рассмеялась. — Свиньи вообще весьма свободолюбивые и жизнелюбивые твари… — Светлые ее волосы трепались по узким плечам, в глазах отражалось только солнце. — Так что вы немножко не то подумали, — Она протянула руку. — Валентина.
— А день рождения у какого капитана? Наверное, у директора у нашего? — спросила Маруся, пожимая эту руку.
— Точно, у директора. Пойдемте вниз… Очень холодно… — Валентина дернула плечиком. — Очень романтично и очень холодно. А это матросы вымоют… — Она покосилась на лужу крови под поручнем. — Я уже сделала распоряжение. Я думала, уже вымыли.
На лестнице она спросила:
— А вы, молодые люди, в покер как, играете?
Олесь и Маруся переглянулись. Тогда Валентина ухватила их обоих за руки и просто потащила насильно вниз.
— Пошли, пошли… Я вас приглашаю… Все равно делать нечего. Еще пятнадцать часов плыть.
«Вполне может быть, и кабанчика резали, — послушно следуя за ней, размышлял Олесь. — Вполне можно допустить, что он вырвался, но допустить то, что кабанчик добрался до верхней палубы, будет трудно. Кухня на второй. По таким вот лестницам да вверх, да на четырех ногах вряд ли получится, даже если от ножа бежишь. Выходит, что резали его на палубе специально, выходит кому-то понадобилась эта лужа крови. Кого-то кто-то хочет очень напугать. Но кто хочет напугать? Кого хочет напугать? Непонятно. Ясно, что не меня и не Марусю, мы с Марусей напугались случайно».
Капитан-директор был все такой же статный, как и в первую минуту на трапе. Он был одет в тот же белый костюм, только фуражки на голове не было. Он галантно поцеловал Марусе руку и широким жестом пригласил к столу. Окна каюты первого класса ничуть не напоминали зеленые донные иллюминаторы, в них не билась волна, волна находилась под ними очень далеко и являла собой лишь небольшой серо-голубой штрих между легких шелковых желтых занавесок. Когда все устроились в очень мягких крутящихся креслах, капитан быстрыми движениями шулера распечатал свежую колоду, у него были очень белые болезненные руки, а полировка стола отражала не хуже зеркала.
— Уютненько тут у вас! — сказала Маруся и поправила волосы, глядя в крышку стола. — Хорошо устроились.
— Начальству положено! — сконфуженно сказал Олесь. — Это мы отдыхаем, а люди, между прочим, при исполнении служебных обязанностей.
— Точно! — голос у капитана все-таки был не директорский, а капитанский. — Через десять минут опять буду объявлять по радио распорядок дня. И сообщать о времени учебного пожара. А то, не дай Бог, кто-нибудь воспламенится. — Он хохотнул. — Какая-нибудь женщина!
Тут же он объяснил, что его голос записан на магнитофон и включается в нужное время простым нажатием кнопки. Кнопку нажимать тоже не надо, потому что ее нажимает радист в радиорубке. Выяснилось, что в продолжение всех этих скучных маршрутов приходится прятаться в каюте. Хорошо, Валечка компанию составляет, а кроме нее, что делать еще, коньяк и карты.
«Про день рождения ни слова не сказал, — отметил Олесь. — Либо Валечка про день рождения просто наврала, либо, что вероятнее, нас не хотят приглашать. Про беглого кабанчика тоже ни слова».
Играли совсем по мелочи, писали в больших фирменных блокнотах, а деньги складывали в ресторанные большие золотые тарелки, одни медяки, но медяков много. Под шорох карточных листов, сопение и звон мелочи капитан-директор поведал, что действительно ходил когда-то настоящим капитаном. Ходил не где-то там, а по самой Москва-реке, на малом водном транспорте перевозил песок. Но, увы, был по некоторым причинам списан на берег и вот уже пять лет веселит туристов на Белом море и в других симпатичных местах. Выходило, что Олесь ошибся в своем первом определении, директор был вовсе не шут и не злодей, он был мирный пастырь, как заботливая мама, пекущийся о покое и комфорте безумных туристов. Улыбка не сходила с красивого лица Валентины, карты в ее руках скакали, как кадры цветной кинохроники, не уследишь, карты ложились на стол, взлетали обложками вверх. Всмотревшись в ее лицо, можно было определить под маской тридцати лет все сорок пять, а за смехом и бравадой легко угадывались расчет и некоторая скука. Зубки у Валентины были очень мелкие, очень белые, может быть, они были искусственными, очень острыми, острым был и выскакивающий наружу кончик мокрого языка.
— А вы поэт? — спрашивала Валентина задиристо. — Я понимаю… Но только вот странность. — Олесь все пытался проследить за картами в ее руках, и все не получалось. — Поэт без псевдонима, это странно!
— Почему вы решили, что я не взял псевдонима? — Ему очень хотелось сказать теперь хоть какую-нибудь ложь. — Просто псевдоним заменил имя.
— Значит, Олесь — это ваш псевдоним?
— В принципе, так!
— А каково же тогда имя?
— А это кому-то нужно?
— Тайна?
— Тайна.
— Ну ты посмотри, посмотри, — Валентина обратилась к капитану. — Полюбуйся! Вот где настоящая творческая кухня, вот что скрыто за тем самым пафосом строк откровения!..
«Какая гадина, — подумал Олесь. — Нужно быть с нею повнимательнее, а то такая нос отгрызет».
Судно делало поворот, и солнце в квадрате окна быстро двигалось слева направо, оно двигалось между желтых занавесей по небесной высокой сфере над морским пространством. Тени в каюте тоже перемещались. Мысли в голове Олеся от этого немножко запутались, он будто слегка опьянел. Карты скользили по полированному столу, как намыленные, позвякивали монетки: копеечки, пятачки, двушки, гербастая-молоткастая медь.
— А на Соловки вы уже ходили, капитан? — спросила Маруся.
— А как же, ходил… Ходил… Доложу вам, странные места. Но и жуткие, конечно. Столько монахов расстреляли, что от этих рясок и подрясничков, бывает, в глазах темно. И времени нет…
— Лагерь смерти! — с чувством сказала Валентина. — Очень страшный!
— Ладно бы расстреливали, — продолжал директор.
К пуле в брюхо русскому человеку не привыкать. Есть там такая Секирная гора. Была там лестница каменная, довольно-таки высокая, скажем так, крутая, отвесная такая лестница. — Капитан-директор напряженно смотрел в свои карты. — Так они заводили монахов на самый верх, затаскивали туда же бревна. Монахов к бревнам привязывали… — Солнце, проделав свой путь от железной рамы до железной рамы, ушло с глаз, и в каюте сделалось вдруг полутемно. — Привязывали, значит, к бревнам, — продолжал капитан-директор веселым голосом, — и скидывали!.. Скидывали!.. — он бросил карты и взялся за запись. — Скидывали вниз. Кровища — рекой!
Олесь разглядывал карты в своей руке: червовые шестерку, валета и туза.
Он бессознательно притянул к себе блокнот, но даже не открыл его. В каюте возник и сгустился полумрак, и за этим полумраком Олесь ясно увидел соловецкую лестницу, белые каменные ступени, с треском катящиеся огромные бревна и палачей в кожаных плащах, на черных лбах ушанок кровавые брызги звезд, ноги в сапогах расставлены.
Валентина поднялась и включила свет. Каюта опять засверкала и возросла в объеме, но теперь уже под властью электричества видение исчезло, и тут же настойчиво постучали в дверь.
— Конечно! — крикнул капитан-директор. — Входите, не заперто!
В дверь зачем-то еще раз постучали, и она распахнулась. Стараясь сбросить с себя нахлынувшее оцепенение, Олесь смотрел на Марусю, искал какой-нибудь поддержки. Маруся смотрела на открытую дверь, только когда челюсть у Маруси дебильно отвисла, а в, глазах появилось что-то убийственно идиотское, поэт тоже посмотрел на вошедшую. Он увидел, что в каюту первого класса впорхнуло нечто большое, шелковое, белое, порывистое и шумное, нечто имело яростно красные губы и огромные женские глаза, догадался, кто перед ним, Олесь только по голосу, и у него, так же, как и у Маруси, отвисла челюсть.
— Тамара Васильевна умирает! Срочно нужен врач! У нее как минимум микроинфаркт… — Впрочем, и голос у Виолетты был теперь другой: скорый, громкий, хотя в нем и сохранялось что-то из интонационного набора подвыпившей тетки. — Вы что, не поняли меня, что ли?
— Вы уверены, что требуется врач? — отодвигаясь вместе со своим креслом, ошарашенный капитан-директор пытался сопротивляться. — Это точно?
— Точно. Уверена, я сама врач!
— Так, ежели вы врач, сами и помогите.
— Не получится. Нужно оборудование, нужны медикаменты. У меня нет ничего, кроме одеколона и тампаксов! — Оказавшись у стола, она накрыла красивой рукой разбросанные по зеркальной поверхности карты. В голосе ее прорезался острый металл. — Вообще есть врач на судне?
— А я думала, тетка! — наконец закрывая рот, восторженно прошептала Маруся. — Это декорация!..
Виолетта не обратила на нее внимания, она атаковала напуганного капитана:
— Вы директор маршрута. Если она погибнет, отвечать будете вы.
— Ну при чем тут… — заблеял директор-капитан. — Ну зачем же… Не стоит, гражданочка… Не нужно… Не нужно меня пугать! Не следует! — Он поднялся наконец из кресла. — Выйдите отсюда. На судне врач есть, он будет приглашен. Выйдите! — Упирая руки в боки, он смотрел на Виолетту, а та смотрела на него.
Она, передразнивая, тоже уперла руки в бедра, растопырила пальцы. Тетка была совершенна и великолепна в этом новом своем качестве.
— Ну хорошо! Пойдемте! — не выдержав напора, крикнул хозяин номера. — Пойдемте. Я готов на все!
Олесь несся по коридору, сжимая в руке блокнот, потом он падал вниз по отвесным лестницам, по ковровым дорожкам. Он так рванул, что через минуту потерял Марусю, потом где-то отстала и Валентина, только капитан-директор дышал в затылок, его сапоги бухали по железным ступеням все время рядом. Попадались навстречу люди, когда по левую руку на миг развернулось пространство бара, Олесь успел заметить, что все там так же, все в порядке, чинно и пьяно, но тут же он и осознал, что это пока тихо, что неминуема на «Казани» паника, что очень скоро тихо не будет. Что произошло, поэт, конечно, не знал, но чувствовал, что произошло и происходит нечто чудовищное. Сбегая по лестнице, он представлял себе, будто катится по каменным белым ступеням, привязанный к бревну, представлял и морщился от предполагаемых смертельных ушибов.
Дверь в каюту оказалась заперта. Олесь дернул пару раз за ручку, надавил коленом, надавил плечом. В отличие от верхних палуб коридор четвертого класса наполнялся и наполнялся гудением огромных дизелей, и от этой вибрации, от неприятных лампочек в крепких плафонах поэту стало не по себе.
— Я ее заперла, от греха, мало ли кто здесь еще ходит, — сильно шурша белыми рукавами, Виолетта вставила ключ, повернула, распахнула дверь в каюту. Голос у нее был быстрый и неостановимый. — Я все сделаю… Мы с Тамарой двадцать лет дружим… Девчонками еще вместе работали на трикотажке с инвалидами. И обе пошли в медицину!..
— Так она что, тоже врач?
— Врач! Она хороший специалист в отличие от меня, от дуры. — Голубые глаза тетки расширялись и сужались в какой-то ненормальной пульсации. — Но и врач может случайно умереть.
В каюте оказалось совсем темно, и, кроме глаз Виолетты Григорьевны, отражавших коридорную лампочку, ничего видно не было. Олесь стоял неподвижно в дверях, рядом с ним стоял капитан-директор, через минуту присоединились и остальные. Тяжело дыша после бега, Маруся попыталась включить свет, но Виолетта отстранила ее.
— Не надо, Тамара не терпит электричества! — Виолетта подняла шторки на окне, и стало видно, что на кровати внизу с правой стороны лежит умирающий человек. То, что женщина еще жива, можно было определить лишь по дрожанию ресниц. Глаза ее были закрыты.
— Подождите, — очень тихо попросила она. — Подождите, я должна сказать…
Отпихнув директора, Олесь склонился к умирающей, встал рядом на колени. Ему не терпелось узнать поскорее, что же произошло.
— Ну говорите. Говорите! — попросил он свистящим шепотом.
— Рассказывайте, — он положил блокнот на стол и посмотрел зачем-то в иллюминатор. За стеклом ходила ходуном, рябила темная пена. Горизонт приблизился и ощущался, как стена, на которую теперь идет корабль. — Рассказывайте, рассказывайте все по порядку. Тамара Васильевна, вы слышите меня? — Женщина молчала, и сосредоточившись на бледном лице, поэт продолжал: — Вы пошли в душ. Вы помните, как это было? Скажите, вы успели принять душ?
Сухие губы шевельнулись:
— Нет!
— Почему?
На затылке Олесь ощутил горячее дыхание капитана-директора. Он услышал, как Маруся недовольно фыркнула и вышла из каюты.
— В душевой лежал труп! — Тамара Васильевна чуть приоткрыла глаза. — Мужской труп… — В узких щелочках под веками дрожала влага. — Это был совсем еще мальчик. Я осмотрела его. Но он умер уже очень давно. — Олесь затаил дыхание, он боялся, что кто-нибудь вмешается, прервет, он прикусил губу, чтобы самому не сорваться на вопрос. — Он был очень плохо заморожен. Чем-то его накачали, не знаю чем, я не смогла определить препарат. Но препарат без запаха, видимо, что-то импортное… Наше лекарство я бы распознала…
— Дальше… Дальше… — прошептал поэт, не выдержав. — Что было дальше?
— Грудная клетка вскрыта. Он лежал на кафельном полу. — Губы ее искривились в подобие профессиональной улыбки. — Ну совершено как в анатомичке, никакой разницы. Все-таки я его осмотрела. Грудная клетка вскрыта, но вскрыта по старому шву… Его вскрывали как минимум два раза… Там был еще какой-то белый порошок… Просыпали на пол, смыли, но не весь…
— Какой порошок?
— Я не знаю! — глаза Тамары Васильевны опять закрылись, и она болезненно сильно задышала. — Не знаю!
— Давайте по порядку, — спокойно сказал Олесь. — Вы пошли в душ. Вы разделись, потом увидели труп. Вы вернулись в каюту сразу?
— Да.
— На теле покойника были татуировки?
— Да.
— Надписи?
— Да.
— Там было написано что-то про квадратное озеро?
— Бойтесь черных квадратных озер…
За спиной Олеся капитан-директор спросил шепотом:
— Но если она патологоанатом, то чего же она так испугалась?
— Она всегда боялась. Всю жизнь… — прошептала Виолетта. — Я думаю, здесь результат неожиданности, шок.
— Все равно не понимаю.
— Ну, если вы у себя дома в постели вдруг наткнетесь на морской холодный якорь, как вы себя почувствуете?
— Хреново, конечно!
— А когда якорь болтается на боку судна, это ведь нормально?
— Понял… Понял… Тише!
— Вы вернулись в каюту. Вы выпили коньяка, — продолжал поэт. — А потом пошли обратно в душ?
— Да.
— Труп был все еще там?
— Да.
— Вы осмотрели его еще раз, вы кому-нибудь успели сообщить о происшедшем?
— Нет.
— Вас ударили сзади по голове?
— Нет. Скорее это был платок с хлороформом…
— Почему вы решили?
— Язык распух, как бывает от хлороформа. — Глаза опять чуть приоткрылись, блеснули щелочками. — Но хлороформ с какой-то добавкой… Мне кажется, какой-то допинг.
— Скоты! — сказала Виолетта. — Но по крайней мере понятно, откуда взялся инфаркт.
— Мне, например, ничего не понятно! — сказал капитан-директор. — Может быть, объясните?
— Допинг и успокоительное на одной салфетке. Очень просто убить человека.
— Ничего не понимаю! — сказал директор и, вдруг повысив голос, крикнул: — Валентина!
Но Валентины рядом не оказалось, за время допроса в полутьме подружка капитана успела ускользнуть.
Корабельный врач, тощий старикан лет семидесяти пяти, одетый в хорошо пошитый темный костюм, на который халат был только накинут (халат даже не был застегнут в отличие от верхней пуговицы на идеально чистой рубашке, хотя был столь же гладким, как и узкий, с блестками галстук), потребовал, чтобы пространство вокруг больной было освобождено. Осталась помочь только Виолетта. Маруся скривила смешную рожу и, покидая каюту, прихватила верхнюю одежду. Она почти насильно надела на Олеся плащ, и поскольку поэт сопротивлялся, он хотел дежурить под дверью, боялся что-то упустить, потратила десять минут на уговоры. Маруся снова желала на верхнюю палубу, она аргументировала свое желание тем, что да, конечно, уже видела и море, и небо, и самолет, и белый инверсионный след, и это солнце, но еще не видела, а очень хочет увидеть ночные морские пространства. Предполагалось, что сие совершенно иные пространства.
— Маньячка! — подытожил Олесь, в который уже раз выбираясь по лестнице наверх. — Ты, если во что-то вцепишься, то обязательно зубами. И челюсть вилкой не разомкнешь.
Но Маруся не обиделась, хотя и следовало, она только ухватила поэта под руку. После многочисленных подъемов по крутым лестницам у нее сильно заболели ноги. Не признаваться же в этом, когда хочешь увидеть ночное Белое море.
— Ты доктора видел? — выбираясь на палубу и затягивая на горле свой тяжелый шарф, спрашивала она. — Думаешь, может быть врач на морском судне такой старикан?
— Не знаю… — Олесь не слышал ее, ночь прозрачная и огромная, до горизонта набитое звездами небо, чернота и контраст серебряных искусственных линий заняли моментально все его внимание и воображение. Он вообще не хотел никаких слов. — Не знаю…
— Мне всегда казалось, что на флоте должны служить молодые люди. А также люди средних лет. А он старый, его обязана была зарезать медкомиссия.
— Как того кабанчика?
— Смотри, — Маруся присела на корточки возле поручней. — Смыли пятнышко. Совсем его не видно, или это в темноте?
— В темноте… Знаешь, о чем я сейчас подумал, что себе представил?
— Знаю. Ты представил себе, что сейчас тридцать пятый год, что мы оба зеки, и плывем мы под конвоем на большой ржавой барже к острову смерти, где нас будут убивать и мучить. Правильно?
— Умная!
— А действительно, ведь страшно, ведь из такой картинки не убежишь, как тот кабанчик от поварского ножа. Не прыгнешь за борт, не доплывешь до берега. Холодно. Выходит, либо смерть сейчас, сию секунду, либо можно еще пару недель ее подождать.
Они оба замолчали. Море походило на ночную пустыню — черный песок, медленно перекатывающийся из бархана в бархан. Песок отражал серебряный лунный свет. Луна, резанная серпом, маленькая, казалось, не шевелилась в окружении звезд, казалось, она обжигает холодом лицо. Тогда как руки на легком ветру моментально коченели, и пепел с вдруг прикуренной сигареты падал на железную палубу.
— Мы не знаем такой силы чувства! — сказал Олесь. — Мы готовы на все что угодно, только бы появились эмоции, и все это полная ерунда по сравнению с теми годами… Ведь понимаешь, — он, не отрываясь, смотрел в черную звездную пустоту, и пустота была как лед. — Мы придумываем любви, ужасы, жадность, мы кричим, переживаем, молимся, и все в миллионную часть чувства, все мелочь, сор, сырые спичечные головки в сравнении с тем костром…
— Ты что, готов обменяться с тем зеком? Если б было, конечно, можно!
— Конечно. За всю жизнь не подняться на вершину одной минуты. Мы не умеем испытать ни отчаянья, ни страха, ни боли, ни безысходности. Нам просто негде все это опробовать… — Он перестал смотреть в черноту и обратил лицо к Марусе. — Ты перепробовала тысячу мужчин…
— Девятьсот сорок восемь, ты сорок девятый, — отозвалась она, но он не услышал и продолжал:
— И вся эта патология не может сравниться даже с одной минутой фантазий какого-нибудь малограмотного зека, посаженного в карцер… А я стихи пишу! Я пытаюсь высосать из своей жизни максимум. Получается, что все ложь, все выдумано… Все мелкое и незначимое, каждое стихотворение — подделка, а все они вместе — цепь подделок.
За бортом что-то неприятно плеснуло. Напрягая слух, можно было уловить отдаленно звучащую музыку.
— Ты один, что ли, такой? — вдруг зло сказала Маруся.
— А что, ты можешь предложить что-то еще?
Опять они с минуту помолчали. Плеск не повторялся.
— Ты видел эту — Виолетту? Тетка теткой, она никто и ничто, какой-нибудь вшивый скучный терапевт во вшивой скучной поликлинике. Ты думаешь, почему она вырядилась, почему она накрасилась? Она эти платья десять лет хранила, а теперь сунула в чемодан. Где ей их еще надеть? И совершенно не нужен лагерный клифт, извращение может быть каким хочешь, оно все равно будет настоящим. Важно не что происходит, а что ты чувствуешь.
— Слушай-ка, — прервал ее Олесь, подчиняясь теме. — А как ты думаешь, чего ради опытный патологоанатом впадает в тихую истерику при виде трупа?
— Не знаю. Но, когда падал самолет, там, на пирсе, я почувствовала, что от ужаса сейчас взлечу птицей. Наверное, есть еще какая-то причина. — Она щелчком стряхнула пепел со своей сигареты. — Мы здорово запутались. — Олесь слушал, не перебивая. — Чуть не упал самолет. Потом странная история с грузовиком церковной литературы. Ансамбль «Русские народные скелеты» репетирует. Кабанчика режут на палубе. Эта парочка за столом. Они же оба сумасшедшие. А труп в душе? Ну скажи, куда он потом-то делся?
— А никуда! — наконец отозвался Олесь. — Мне кажется, труп всего один. И убили молодого человека еще в Афганистане законным образом, в бою. Нет никакого преступления. Просто гроб внесли на корабль отдельно, а покойника отдельно. Другой вопрос, зачем? Другой вопрос, какого черта нужно было мертвеца в душе мыть и дважды взрезать?
— Ты думаешь, тот пьяный был мертвец из Афганистана!
— Не думаю, а уверен. Про кабанчика вот не знаю, загадочная история, про Библии тоже не знаю, нужно разобраться, а вот насчет мертвецов, тут как раз понятно, тут все слишком логично, тут-то как раз все складывается.
— А зачем тогда пустой гроб?
— По логике, для того чтобы что-то подпольно провезти, скажем, оружие или наркотики. Ведь это очень логично: труп под видом пьяного едет отдельно с билетом, а в гробу едет что-то иное. В душ они его, предположим, приволокли, потому что запах. И распороли еще раз по той же причине, пьяные дураки…
— Слушай, а кому нужно на Большом Соловецком оружие или наркотики?
— Вопрос, конечно. Не знаю! Нужно посмотреть, что там в гробу, может быть, вообще что-то другое. Я же исходил из стандартных предположений, а возможны ведь и другие варианты.
Внизу, в коридоре четвертого класса, рядом с дверью их каюты все еще стоял капитан-директор. Глаза у капитана-директора были какие-то оловянные, он курил, часто затягиваясь, и свободную руку держал зачем-то на ручке двери.
— Ну как она? — спросил Олесь, на ходу расстегивая плащ.
Капитан-директор надавил ручку двери. В каюте все так же сидел корабельный доктор, Тамара Васильевна так же лежала на своем месте, правда, теперь вся обвешанная какими-то датчиками, а Виолетта, неподвижная, разместилась у окна.
— Кто разрешил войти? — спросил сухо корабельный врач. — Я прошу выйти отсюда.
Олесь и Маруся скинули верхнюю одежду и послушно ретировались.
— Ну и что вы обо всем этом думаете? — спросил капитан-директор, когда они оказались снова в коридоре.
— Я думаю, нужно как следует осмотреть душ, — сказала Маруся и прикурила от папиросы капитана. — Или вы уже?
— Нет, как-то не сообразил. Нужно осмотреть. — Он высоко поднял руку и стряхнул с папиросы пепел.
На белом рукаве возле локтя отчетливо был виден небольшой накрыв. Где-то капитан-директор этим рукавом зацепился и потерял нитку. Опустив руку в карман, Олесь нашел эту припасенную нитку, сохранившуюся, как вещественное доказательство, и не без удовольствия намотал ее на палец.
«По крайней мере, Понятно, кто лазил по нашему номеру в гостинице, — подумал он. — Вот жаль, не ясно, зачем он там лазил».
Капитан-директор покашлял точно так же, как делал это в радиотрансляции, и сказал хрипло:
— Вне зависимости, что мы отыщем в душевой комнате, всех приглашаю сегодня на ужин.
— По поводу? — спросила Маруся.
— Именины у меня! — Капитан опять покашлял. — Если не придете, обижусь насмерть и спишу с судна прямо в открытом море.
Но осмотреть душ так и не успели, потому что дверь каюты приоткрылась, в щели возникли широкие шелковые рукава Виолетты, рукава скорбно взлетели вверх, и Виолетта попросила:
— Кто-нибудь, срочно в аптеку, нужен викаронит. В ампулах.
Капитан-директор кивнул послушно, загасил о подметку светлого ботинка папиросу и полез по ступенькам вверх. Дверь тут же с треском захлопнулась, и Виолетта повернула ключ.
— Пойдем, — сказал Олесь. — Посмотрим!
— Нет, — сказала Маруся. — Ты можешь, конечно, пойти и посмотреть. А я пойду выпью. Приходи в бар.
Когда звук ее каблучков утих на железных ступенях, Олесь постучал в дверь. Опять повернулся ключ, и он беспрепятственно вошел в каюту. Ни слова не говоря, он взял казенное полотенце, достал из кармана плаща мыло в розовой мыльнице, достал старенькую зубную щетку в коричневом футлярчике и тюбик с зубной пастой.
Душ состоял из двух секций. Сперва, прямо за дверью, маленькая раздевалка. Здесь была вешалка и накрашенная скамеечка. Потом за стеклянной узкой перегородкой кафельный квадрат с металлическим большим стоком и стационарно закреплённым рассекателем на высоте полуметра над головой. Воздух здесь был наполнен горячей влагой, все говорило, что душ только что посещали. Олесь сначала зажег свет, надавив на кнопку выключателя, только потом запер наружную дверь. Он устал за этот безумный день и раздевался очень медленно, зачем-то осматривая каждую снятую с себя вещь.
Когда он снял трусы, к двери кто-то приблизился снаружи.
Прошелестели очень осторожные шаги. В дверь даже не постучали, а только тихо, тихо поскреблись.
— Занято! — сказал зло Олесь и положил трусы на скамеечку. Человек по ту сторону двери громко, казалось, судорожно дышал, но не говорил ни слова и не уходил.
«Вот сначала я помоюсь, а потом буду играть в сыщиков-разбойников, — сказал себе поэт и растворил стеклянную перегородку. — Хватит на сегодня идиотских приключений… Нечего придумывать…»
Гудела лампочка в толстом матовом плафоне, было очень душно, человек за дверью громко дышал, но не говорил ни слова. Было слышно, как его ноги переступают нетерпеливо на месте. Олесь отодвинул стеклянную перегородку и уже протянул руку, чтобы повернуть кран, когда сообразил, что хорошо бы все-таки теперь вымыться с мылом. Он повернулся взять его со скамеечки в раздевалке и только теперь увидел труп.
За дверью сдержанно кашлянули, после чего три раза, вероятно, костяшками пальцев постучали. Труп лежал сбоку под самой стенкой и, естественно, когда перегородка была задвинута, увидеть его было нельзя. Он был накрыт большим куском целлофана. Из-под целлофана торчали лишь розовые пятки. На целлофане конденсировались большие капли, они отражали лампу.
В дверь снова поскреблись. Преодолевая вдруг навалившуюся усталость и отвращение, Олесь сделал шаг и, опустившись на корточки, приподнял край целлофана.
Кафельный пол под его босыми ногами казался горячим, он был, мокрым и скользким. И глубоко под полом явственно вибрировали, гудели могучие двигатели теплохода.
— Открой! — очень тихо прошептали по ту сторону двери. — Открой дверь… — Рефлекторно поэт отрицательно помотал головой. — Лучше для тебя, открой сейчас.
На полу перед ним лежала мертвая женщина. Это была очень молодая женщина. Лицо показалось знакомым, но вспомнить, сыдентифицировать сразу не получилось. Лежала она на боку, вероятно, умерев в последнем приступе боли, она левой рукой вцепилась в правую стопу. Приблизив лицо к лицу трупа, Олесь убедился, что губы чуть приоткрыты, дыхания нет, а длинные черные ресницы не дрожат.
«Но если она пошла мыться, разделась… Предположим, потом на нее напали, убили и накрыли… Предположим, целлофан убийца принес с собой. Тогда где же одежда, неужели убийца унес одежду? — Осторожно Олесь кончиками пальцев потрогал тело. Тело было теплым и влажным. — Вероятно, это произошло только что, когда мы втроем стояли в коридоре, в душ никто не входил. Убийство могло произойти за те две минуты, что я заходил в каюту, чтобы взять мыло и полотенце. Уж никак не более двух минут. Значит, за две минуты она успела раздеться, включить воду и умереть! Не слишком ли быстро?»
— Открой, ты! — опять послышалось из-за двери, голос был какой-то неприятный, утробный. — По-хорошему просят…
Осторожно Олесь накрыл труп целлофаном, распрямился, стоя над ним. Следовало теперь одеться, но он замер, неподвижный, в каком-то приступе отупелой тоски.
«Еще один труп, — повторил он себе. — Еще один. Но этот труп никто уже не взрезал… Это уже никак не может оказаться молодой человек из Афганистана… — На ногах у мертвой девушки был красивый педикюр, из-под целлофана торчали аккуратные красивые пальчики. — Что же на этом корабле происходит? При чем тут я? При чем тут я?»
Он не смог двинуться с места, когда под нажимом, вероятно, очень сильной руки Дверь распахнулась. Со звоном ударился о кафель отлетевший замочек.
— Конец! — прошептал Олесь, даже не делая попытки сопротивляться. — Но при чем тут я?
Его ударили по голове, и он ничего не видел. Только чувствовал, что лежит на лопатках и что на горле смыкаются чьи-то руки. Перед глазами расплывались большие черные круги, как от камня в ночной воде, медленные, красивые. Он ощутил запах одеколона, потом боль в шейных позвонках, кафель скользил под лопатками, сознание уплывало внутрь черного круга. Последнее, что поэт услышал, был истерический женский вопль.
Ни сна, ни какого-то кошмара не случилось. Сознание уплыло и, казалось, тут же вернулось. Он лежал на спине, накрытый одеялом. Сильно болела шея. Он подумал: «ЖИВ!», — и мысль оказалась сладкой. Можно было это слово, как конфету, обсосать, не открывая глаз.
— На меня напали! — сказал он на пробу, все так же не открывая глаз. — Меня чуть не убили.
— Ну ты же хотел чего-нибудь по-настоящему опасного. — Голос Маруси прозвучал совсем рядом, почти в самое ухо. Голос этот был насмешливый, издевательский.
— Не смешно! — сказал Олесь и открыл глаза. Маруся действительно сидела рядом, она склонялась к нему, она ехидно строила глазки и улыбалась.
— Смешно! — строгим голосом сказала она. — Именно, что смешно и никак не больше! Ты думаешь, кто тебя удушил?
— Марусенька… — Олесь попробовал нащупать ее руку, он хотел хотя бы жалости. — Я не знаю, кто это был. Я зашел в душевую, разделся, снял трусы… Потом я увидел труп!
— Значит, труп! — Глаза Маруси неприятно полыхнули.
— Женский, молодой, красивый. Пальчики… Педикюр… Реснички… Меня по башке сзади стукнули…
Ощутив неудобство, Олесь с трудом повернул голову. Шея все-таки сильно болела. Он увидел, что лежит не в санитарном отсеке и даже не в своей каюте. Кругом набросаны дорогие вещи, висит большой фотоаппарат в коричневом футляре, женские чулки валяются, на столе раздавленное пирожное, рядом хрустальная рюмка с коньяком и открытая губная помада.
— Где мы? — спросил Олесь, пытаясь сесть.
— Это был мой труп! — плачущим голосом сказала девушка, сидящая напротив, на нижней полке. — Нет, честное слово… — Она судорожным движением запахивала пестрый халатик на груди.
— Извините. Честное слово, мне неловко! — Это была одна из девочек кавказца, кажется, Вика. — Простите меня, пожалуйста, а?
— Твой?
— Нет, право, честное слово, мой!
— Это был ее труп! — подтвердил кавказец, он стоял, прислоняясь спиной к двери. — Можно не сомневаться! Если бы это была другая женщина, я бы тебя не стал за горло душить!
Наконец нащупав лежащую на подстилке твердую ладонь Маруси, поэт сдавил ее и сразу сел на своем месте, спустил ноги на пол. Маруся поморщилась и ответила таким же сильным пожатием.
— Значит, ты не была мертвой? — обращаясь к девушке в пестром халатике, спросил Олесь, он чувствовал неловкость.
— Не была! — всхлипнула та.
— Совсем дурак ты! — сказал кавказец, и в его голосе легко можно было опознать неприятный голос, раздававшийся из-за закрытой двери душевой. — Совсем ничего не понимаешь, да?
— Трахались люди! — сказала Маруся. — Илико вышел на одну минуточку, он забыл в каюте одну необходимую вещь, а дверь оставил открытой. Ну задержался немножко, хотел сделать сюрприз даме…
— Какой сюрприз?
— Он хотел сначала эту вещь надеть, а потом уже появиться во всем блеске и всеоружии. Но, видишь, не успел, ты вошел и заперся.
— Так что ж он не сказал-то!
— Неудобно… — прогнусавил кавказец, лицо его налилось краской, он отвернулся и, распахнув один из чемоданов, стал рыться в вещах. — Что сказать?.. Кому сказать?.. Глупость!.. Спасибо, не убил тебя, дурака!..
— Ну вот видишь, нужно сказать спасибо! — Маруся дернула Олеся за руку, заставляя подняться на ноги. — Даже без нашатыря обошлось.
— А ты чего не сказала? — упираясь и не давая себя сразу вытащить из каюты, спросил Олесь у девицы. — Ты бы могла сказать. Зачем ты целлофаном накрылась, он же прозрачный. В конце концов, можно было завизжать, по морде меня отхлестать. Дура, что ли, совсем?
— А я и завизжала! — сказала Вика. — Ты не слышал, что ли?
Только оказавшись в своей каюте, Олесь сообразил, что одет.
Одежда, правда, была сыровата, но зато вся на теле.
— Ты меня одела? — спросил он. Маруся кивнула. — А где эта, Тамара Васильевна? В санчасть унесли? — Маруся опять кивнула, не поворачиваясь, она вставила в замочную скважину ключ и, не глядя, повернула его, она смотрела на поэта уже другими глазами.
— Нужно было ему сказать, что там, где они трахались, труп лежал, — сказал Олесь, послушно расстегивая рубашку. — Ему бы, наверное, понравилось. — Он снял рубашку, Маруся вынула ключ, положила его на стол и тоже стала раздеваться. Делала она это быстро и как-то сосредоточенно. — Совсем запугали меня, — продолжал Олесь. — Везде трупы мерещатся! Рубашка мокрая, брюки мокрые, даже трусы мокрые. Самому противно.
Наверное, у нее было ощущение, что с той стороны иллюминатора может кто-нибудь заглянуть, Маруся тщательно соединила шторы так, чтобы не осталось даже щелочки, и темная ночная волна присутствовала теперь лишь в виде плюхающего движения, неостановимого ритмичного звука.
— А ты что вернулась? — спросил Олесь, поудобнее устраиваясь на полке и принимая на ладони предлагаемый вес. — Ты же в бар пошла. Выпить хотела?
— Ты думаешь, я сама вернулась. Ты знаешь, сколько ты без сознания лежал?.. — Казалось, шум дизелей под полом усилился, стал ритмичнее, мягче, он уже сам по себе без усилия накладывался на плеск волны, составляя некий сюрреалистический звуковой дуэт. — Они испугались, идиоты, думали, грохнули тебя. Девица вторая за мной в бар бегала. Как же, грохнешь тебя!.. Думали, просто… Тебя так просто не грохнешь… Это непросто… Не грохнешь…
Волосы Маруси растрепались по его телу и ездили теплыми шелковыми прядями, они то закрывали ее лицо, то расступались, и можно было заметить искривленные темные губы и сильно зажмуренные глаза.
— И зачем они в душ пошли?.. Зачем в душе?.. Когда у них отдельная каюта… Отдельная каюта в полном распоряжении… На троих…
— Эй, откройте! — Наконец дошло до сознания, что давно уже сильно стучат в дверь и кричат. — Очень вас прошу, откройте мне. Срочное дело.
— Ну что еще? — Олесь даже не пытался скрыть раздражения.
— Понимаете! — В отличие от предыдущих случаев Илико стоял в коридоре и даже не пытался войти. — Понимаете? Меня обокрали. У меня украли деньги. Семь тысяч.
— Больше нету? — полюбопытствовал Олесь, испытав некоторое злорадство.
— Больше нету.
— Врет он, есть! — сказала девица, стоящая за его спиной.
— Но семь тысяч все равно много.
Кавказец повернулся, ему что-то пришло в голову, и, повышая голос, стал наступать на свою девицу, оттесняя ее в глубину коридора.
— А ты где была? Скажи, где ты была, когда мы с поэтом в душевом отделении насмерть дрались?
Девица, кажется, Зоя, фыркнула обиженно и объяснила:
— Рядом с душем, видел, есть маленькое заведение. Ты зачем меня вчера омарами кормил? — Теперь она наступала, а кавказец пятился. — Ты меня теперь подозревать будешь, гад. Не кормил бы омарами, сидела бы в каюте, как хорошая девочка. — Она демонстративно прижала ладони к своему плоскому животу. — Видишь, крутит меня. А если буря? А если качка?
Снова запирая дверь на ключ, Олесь улыбался. Он не хотел улыбаться, слишком глупа была причина, но не мог справиться с собственными растянутыми губами. Маруся не стала одеваться, когда постучали в дверь. Она сидела на нижней полке, обхватив голыми руками голые колени, положив на колени эти растрепанную голову и закрыв глаза.
Одевшись, Маруся сразу шагнула к окну и разомкнула шторки.
— Пойдем к капитану. Думаю, больше некуда теперь идти… — сказала она глухим голосом очень уставшего человека. — Честно говоря, я запуталась.
— Тебя интересуют именины директора? Если хочешь, иди, мне он противен, честное слово.
— Нет, не то. Пойдем к настоящему капитану, должен же быть у «Казани» настоящий капитан, хотя бы такой же старичок, как настоящий доктор. Жареная свинина меня тоже не увлекает.
Боль в ногах возобновилась, когда они вдвоем, взявшись за руки, медленно взбирались по крутым этим железным лестницам вверх, настроения уже совершенно никакого, ни вырывающаяся из бара музыка, ни запахи съестного из ресторана не будили фантазию и чувства. Зато к капитану попасть оказалось до смешного просто.
Молоденький офицер в черной отглаженной морской форме с золотыми витыми погонами поправил пятерней непослушные длинные волосы, завел их назад и широким жестом предложил пройти за ним.
— Вообще-то полагается по предварительной записи. И в определенное время. Но вы первые в этом рейсе желающие увидеть капитана. Морской закон гласит: кто первый пришел, тот и прав. Кто первый пришел, тот и имеет право.
Очень большая квадратная каюта поражала не столько коврами на стенах и шикарной старинной мебелью, сколько своими потолками, казалось, они были пятиметровыми, так высоко вздымались над головой и такой были украшены лепниной. В остальном все было по-домашнему. Висящий на спинке стула белый китель почти такой же, как у капитана-директора. Початая бутылка коньяка. Рюмочки в распахнутом сейфе между каких-то толстых кожаных папок, и там же, в сейфе, кобура с револьвером. На столе лежала еще не распечатанная колода. А на стене против входной двери была большая морская карта, утыканная разноцветными флажками. Подле карты стоял действительно немолодой лысоватый мужчина в опрятной рубашке и хорошо отутюженных белых форменных брюках. Он был босой и в левой руке держал галстук. В правой его руке была булавка. Когда Олесь осторожно прикрыл за собою дверь, капитан воткнул булавку в карту, кинул галстук на спинку ступа поверх кителя. И широким жестом предложил гостям присаживаться.
— Коньяк? — спросил он, устраиваясь на стуле.
— Нет, спасибо.
— Может быть, партию в покер?
— Тоже нет.
— Вопросы?
— Несколько вопросов.
Отвечали Олесь и Маруся строго по очереди, отчего ироническая улыбка капитана сделалась чуть шире.
— Слушаю вас! — Он налил себе в рюмочку коньяка и, приподняв, проглотил. — Слушаю вас, молодые люди.
«Это уже не цирк, — подумал Олесь. — Это не клоун. Это не клоунада. Это балет! Опера! Большой театр!»
— Маруся! — протягивая руку, сказала она.
— Казанец Петр Викторович, — пожимая эту руку, сказал капитан.
— Олесь!
— Приятно! Петр!
— На судне произошла кража.
— Это ЧП.
— В душе четвертого класса женщина нашла мужской взрезанный труп.
— Ну это совсем уже неприятно.
— Он потерялся. Его унес кто-то и спрятал.
— Придется, значит, поискать… — Улыбка капитана сделалась еще шире. — Да знаю я, знаю все. Ничем вы меня не удивите. — Его добродушный тон поразил поэта, лишив всякого желания продолжать разговор. — Обычное дело. Вы же видите, это туристическое мероприятие, а не морская ходка. Мы живем в некотором смысле не по законам флота, а по законам карнавала.
— А откуда вы знаете? — жестко спросила Маруся.
— Директора маршрута, шута горохового, видели?
— Конечно… Даже играли с ним в покер.
— Ну так это вор.
— Вор? — не удержался Олесь.
— Фармазон. Я с ним пятый рейс хожу. Каждый раз мы их по приходе в Архангельск сдаем милиции обоих, и каждый раз они возвращаются. И, знаете, ничего нельзя сделать. Они проходят медкомиссию, они невменяемые, видите ли, клептоманы-мистики. И с работы их из туристического агентства не увольняют, а что? Рекламаций нет. Жалоб никаких, — он помассировал рукой шею. — Нужно будет в этот раз жалобу самому написать.
— А труп?
— Труп — другое дело. Если труп, то это серьезно. Эти никого убить не могут. Они по-человечески и украсть ничего не могут, только в карты хорошо играют, шельмы.
— Они свинью на палубе зарезали! — зачем-то сказала Маруся.
— Вполне может быть. У них каждую ходку именины сердца. Любят отметить шикарно. Приглашали вас?
— Пригласили.
— И меня пригласили. Пойдете?
— Нет.
— И я не пойду.
Рюмочки в глубине открытого сейфа колыхались и очень тихо звенели. Переводя взгляд с предмета на предмет в каюте, Олесь остановил свое внимание на стенном зеркале. В зеркале отражался капитан. Поза капитана в другом ракурсе показалась поэту какой-то неестественной.
— А что делать-то будем теперь? — спросила Маруся.
— В общем ничего страшного, — сказал капитан. — Вы, девушка, помогите мне галстук завязать. Видите ли, радикулит страшнейший, сам не могу, с утра пытаюсь, ничего не выходит. Пора в отставку, да вот никак не могу решиться… А вы, молодой человек, если не в труд, ботинки мне помогите завязать. Извините, но другого выхода у нас с вами теперь нет. Не могу же я к кэгэбешнику босиком через все судно идти.
Пока Маруся, встав за спиной у Петра Викторовича, осторожными красивыми движениями завязывала галстук, а Олесь, опустившись на корточки, завязывал на ногах капитана ботинки, Казанец рассказал, что на корабле вообще-то милиции нет и не было, только мелкая сошка из КГБ обычно крутится, такая, в общем, мелкая, что к ней, действительно, и босиком было бы можно. Но как раз в этот рейс вместо обычного контролера пошел полковник по фамилии Шуман. Имя-отчество сразу и не припомнишь. Кого-то пасет, а за компанию и вторую ставку на этот рейс взял. Такая шишка без галстука и без ботинок капитана серьезно не воспримет.
На лестнице Маруся взяла поэта за ухо и сказала:
— Иди один, я тебя в баре подожду. Сил больше у меня никаких. С детства КГБ не перевариваю.
Желание плюнуть и тоже отправиться в бар в Олесе пресек молодой дежурный офицер, по приказу Петра Викторовича составивший им компанию. Когда Маруся развернулась и ушла в распахнутые двери навстречу огромному окну, мягким креслам, коктейлям и приятной музыке, офицер, поправив свои длинные светлые волосы, взял поэта вежливо за локоть.
«Сволочь я, сволочь, — думала Маруся, размякнув в кресле и закрыв глаза. — Нужно было вместе идти. — Тяжелый, на сей раз вовсе не молочный, коктейль в стакане оттягивал ее руку, но она все не ставила и не ставила его на стол. — Теперь обидится. А, наплевать, пусть обижается, сколько хочет… Поэт не должен обижаться на свою женщину. — Она чуть приоткрыла глаза. Звучала мягкая музыка, за окном лежала огромная черная пустыня. — Господи помилуй, как хорошо! — Она сделала большой глоток и легко, без внутреннего стона, лихо двумя перстами перекрестилась. — Помилуй мя!»
— Простите, сестра! — тотчас раздалось рядом, и в соседнее кресло опустился знакомый коротышка. — Мы, кажется, сегодня трапезничали вместе?
— Обедали!
— Всегда красивое слово слаще. Ну пусть по-вашему, обедали.
Он был уже не в рясе, а в темно-коричневом, довольно-таки неопрятного вида костюмчике.
— Я имел неосторожность услышать часть вашего разговора на лестнице, — продолжал он. — Насколько я сообразил, ваш приятель пошел к Шуману. Если вы хотите получить от этого мерзавца какую-то помощь, то я должен предостеречь.
— Не надо, — попросила Маруся. — Не надо меня ни от чего предостерегать. Не могли бы вы мне сделать одолжение?
— Пожалуйста, любое.
— Отсядьте от моего столика.
— Конечно, конечно, ежели не в масть пришелся, но я хочу сказать, коли вы уже обратились к Шуману, я обязан, как честный человек, предупредить о грядущих последствиях сего поступка.
Маруся залпом допила стакан. Ей показалось, что луна белым огромным шаром вкатилась сквозь стекло прямо в глаза, и это было достаточно приятно.
— И не стыдно вам, отец Микола, к девушке клеитесь, как подросток! — сказала она, переигрывая пьяную. — Сан, мне казалось, он обязывает. Разве не так?
— Сан! Естественно, так!.. Но Шуман!..
— Что вы заладили «Шуман, Шуман». Это тот что ли, дылда здоровый в костюмчике, что за нашим столом сидел? Симпатичный мужик, только он какой-то немножко дебильный.
— Я его ненавижу! — сказал отец Микола. — Ненавижу!
В окно смотреть надоело, и Маруся попыталась нащупать в густой толпе, переполняющей бар, троих «афганцев». Не нашла, невозможно было уследить ни за одним человеком, никто почти не сидел на месте со своим коктейлем, к тому же все время менялось освещение. Оно было в прямой связи с музыкой. Чем нежнее мелодия, тем больше накатывал мрак и красный свет. Маруся, сосредоточившись на бармене, выбралась из кресла и заказала еще одну порцию. Только миг она поколебалась:
«Не взять ли чего-нибудь холодного, молочного? Может быть, хватит уже алкоголя?»
Бармен в своем углублении (стойка вдавалась округлой темною нишей в стену) двигался как в замедленном кадре. Белыми волнами поднимались и опускались его руки. Пригубив новый ледяной стакан, Маруся хотела найти другое кресло за другим столиком, не нашла свободного и вернулась в свое.
— Шуман — это исчадье!.. Это не человек!.. Это даже не божья тварь!.. — продолжал отец Микола. Его невозможно было унять, и Маруся смирилась. В сущности ей было все равно, что будет, музыка, проповедь, лекция или злобная исповедь. А святому отцу до зарезу требовался слушатель. — Здесь, в святых местах., Здесь, в северной колыбельке христианского слова, разгуливает и творит свои злодеяния такой... Такой!.. Здесь погибали монахи. Здесь рушились монастыри, пылали приходы и осквернялись могилки… Думаете, кончилось? Нет, не кончилось. Пока Шуман ходит здесь, всегда остается возможность возврата. Я вам говорю: будут, будут снова монахов казнить на Большом Соловецком. Точно!..
Он даже не переводил дыхания. Он не требовал каких-то ответов, и можно было его слушать вовсе не перебивая. Но Маруся все-таки один раз спросила:
— Вам-то он лично что сделал, святой отец? Вы-то лично его за что так невзлюбили?
От подобного вопроса Микола даже на миг онемел. Он выплеснул на Марусю бурный, полный ярких эпитетов рассказ о борьбе дьявола в человеческом обличье, сгустка черного дыма, истекшего на место человеческой души, и простого служителя культа, скромного и богобоязненного. Скромный служитель культа, провернув какую-то не очень законную коммерческую операцию, изготовил полулегально огромный тираж цветных богословских пособий, а Шуман уничтожил тираж.
— Ладно бы сожгли, это благородно, — быстрым-быстрым шепотом рассказывал батюшка. — В море бросили. Ладно бы в штиль, можно было б сетью попробовать, просушили бы слово Божье. Слово Божье, оно и с морской солью будет слово Божье. Но ведь весь самосвал с обрыва в четыре балла Белого моря, все разнесло. К иллюминаторам картинки приклеиваются снаружи…
— Да, я видела, — соврала Маруся, она очень хорошо представила себе красиво напечатанного святого, заглядывающего снаружи в каюту сквозь зеленое толстое стекло. — Очень неприятная история получилась. И Олесь тоже, кажется, видел…
Сцепив вдруг челюсти, религиозный фанатик сказал совершенно уже другим голосом:
— Признаюсь тебе, сестра. Хочу убить его. И убью.
— Шумана?
— Его! Черный дым в человеческой оболочке. Сие, мне видится, вовсе не грех. Грех человека умертвить, но умертвить воплощение зла — это чудо и цель.
— А как вы отличаете?
— Что от чего, сестра, я должен отличать?
— Проявление зла в человеке от обычного проявления злого человека.
— А ведь девушка права, — раздался рядом еще один знакомый голос, и в свободное кресло опустился давешний старичок. — Разрешите к вам присоединиться, молодые люди.
— Если на то есть позволение Господне, то можно! — сказал Микола.
— Себя, может, и можно, другого не следует. Слишком велика вероятность, что когда Бога слушаешь, можно не то что-то услышать. Про себя просто, про другого сложно, вот и ошибка, слишком факторов много.
«Нет, он не зек, — разглядывая желтое лицо старика, выплывающее из полутьмы, его крупные морщины, его изогнутые синеватые губы, блестящие глаза, решила Маруся. — Конечно же, палач. Едет на место преступления, тянет его туда… Нужно будет Олесю сказать. Ясно же, не его с лестницы спихивали. Он сам спихивал».
Николай Алексеевич, будто прочитав мысли Маруси, старательно каждым своим следующим словом подтверждал их верность. Он совершенно заглушил отца Миколу. Тот сделался сразу каким-то несчастным и обмяк. В руке старика был полный стакан, и стакан этот тяжело двигался над столом, в такт словам описывая петли.
— Большая Секирная лестница идет углом вниз, — говорил он. — Это как острый угол. Так можно падать только к смерти. Я, представьте себе, все это видел своими глазами. — Он был, конечно, пьян, иначе откуда бы взяться подобному величию в голосе, этой уверенности в собственной непогрешимости? — Нельзя убивать. Я сам убивал, и меня убивали, я знаю. Это иногда очень приятно, но все равно нельзя.
Ночное море опять разлеглось зыбкою пустыней, черным бескрайним песком, оно представилось Марусе, как огромное блюдо из черного глянцевого стекла, блюдо, на которое рука исполина поставила их маленький белый кораблик.
«Какой все-таки дурак, — лениво определила для себя Маруся. — Оба дураки какие-то!..»
С Олесем Маруся встретилась только за ужином. Олесь был весел и записывал все время что-то в свой блокнот.
— Ну как тебе понравился Шуман? — спросила Маруся, красиво обрабатывая кровавый бифштекс серебряным острым ножичком.
— А ты откуда знаешь, как его зовут? — удивился Олесь. — Псих он! Не интересуют его никакие мерзкие кровавые преступления, совершенно не интересуют, понимаешь!
Олесь говорил с набитым ртом, размахивая левой рукой с красивой вилкой, а правой, не глядя, записывал что-то в свой блокнот.
— Говорит, вернемся в Архангельск, милиция трупы подсчитает, и если окажутся лишние, обязательно заведет уголовное дело. А по ограблению грузина, так он говорит, что вряд ли и милиция заинтересуется, если только возьмут кацо в каталажку и немножко побьют. Он, понимаешь, переживает за разгул религиозного фанатизма. Нет, честное слово, он урод, хотя я про него уже все написал. Его застрелит какой-нибудь религиозный фанатик.
— А ты откуда знаешь? — на этот раз удивилась уже Маруся.
— И вот, слушай, — Олесь запил бифштекс чаем и закрыл блокнот. — Я нашел каюту, в которой эти ребята живут.
— Какие ребята?
— Ну, «афганцы», все трое. Где они труп прячут, я, конечно, не нашел…
Поужинав, они вместе спустились в четвертый класс, нужная каюта находилась в конце коридора, всего через четыре двери после их собственной. Но прежде чем заглянуть туда, Олесь затащил Марусю в свою каюту, и они потратили минут сорок на любовь.
— Все это ряд чудовищных совпадений, — говорил Олесь, заглядывая в каюту «афганцев». — Я думаю, кража не имеет никакою отношения к трупу, и вообще все никак не связано. Вот, смотри, спят. — Действительно, дверь была открыта, и можно было войти и посмотреть на двух молодых парней, крепко спящих на своих койках. — Как убитые дрыхнут! Но эти-то живые, видишь, ноздри шевелятся.
— Меня интересует, милый, во-первых, почему их двое, а не трое? Где третий? А во-вторых, странно они спят. — Маруся, тихо ступая, подошла к ближайшему из парней и двумя пальчиками, своими красивыми, наманикюренными ноготками приподняла его рукав. — Вот, пожалуйста, взгляните, почему они спят.
Отчетливые на нездоровой рыхлой коже проходили рядком красных опухших точек следы уколов.
«Значит, все-таки наркотики, — думал Олесь, поднимаясь по проклятой лестнице вслед за Марусей. — В гробу все-таки наркотики, а где же тогда труп?»
Бар теперь был битком набит, но оказалось, что старичок Николай Николаевич забронировал для них два кресла у самого окна. Играла громко музыка, и говорить было трудно.
— Ну и где этот псих религиозный? — спросила у старичка Маруся, оставившая Николая Алексеевича с сумасшедшим Миколой.
— Где он, спрашиваю? — пытаясь перекричать музыку, повторила она. Но Николай Алексеевич ничего не услышал и только покивал в ответ. Старичок Марусе очень нравился, мягкий, обаятельный, кроткий до резкости в защите своей кротости, он по первому ее знаку сходил к стойке и без слова за свой счет принес крепкий коктейль. Олесь, правда, на крепкий коктейль покосился, но Николаю Алексеевичу все-таки улыбнулся, как и она сама, вполне искренне. За огромным стеклянным окном скапливалась, выгибая море своей тяжестью, северная лунная ночь. Казалось, она сместила упругим своим воздухом стекло и дышит прямо в лицо, ледяная и крепкая огромная волна. Олесь смотрел в никуда, в черное шевеление, он весь был там, в черноте вселенной, тогда как его тело, осторожно накачиваясь алкоголем, тихо бодрствовало в огромном удобном кресле, дух многократно умирал в невидимом море, а рука без коррекции глаз криво вела по странице витиеватую линию стиха. Строка наползала на строку, взбирались буква за буквой вверх, и вдруг от удара музыки по пальцам обрушивались вниз к бумажному обрезу. Маруся в пику Олесю копалась глазами в толпе. Густо лежали тенями на стенах переплетения рук. В яме бара летали белые, словно одетые в перчатки, чуткие руки, создающие из пустых стаканов полные. Двигались губы людей и губы дикторов в двух укрепленных высоко цветных телевизорах, и ни слова, ни звука за звуками музыки. В подвижном рисунке глаза Маруси нашли желаемое сочетание: угол стола, уголок белой салфетки, лицо над перекошенным воротом, сорванный пятерней галстук, немного снизу — початый стакан, и по полу между ног катится маленький луч еще не включенного цветомузыкального блока, лавирует, оранжевый и зеленый, между ботинок и туфель пытающихся танцевать.
Толкнуло слегка в сердце. Она добила двумя глотками свой крепкий коктейль, установила пустой бокал на столе так, чтобы не смахнули, слева от блокнота, в котором суетливо чертило строки перо поэта. И, пробившись танцевальным движением между двух ритмов смененной пластинки, Маруся оказалась подле «афганца». Парень был невероятно пьян, но он выглядел куда бодрее своих приятелей, лежавших неподвижно в каюте, и пил он, понятно, в одиночестве, хоть и среди толпы.
— А ты не наркоман?! — ухватив его рукой за подбородок и заглядывая в слезящиеся от усталости глаза, зло сказала Маруся. — Ты у нас алкаш! — Она присела на ручку кресла. — Расскажи мне, мальчик, как все это у вас устроено.
— Что? Чего устроено?
— Я спросить тебя хотела, ну, несколько вопросов… Во-первых, что вы в гробу прячете?
«Афганец» совсем не испугался, а глаза его чуть протрезвели и, не переставая слезиться, посмотрели на Марусю уже с любопытством.
— Нет, — сказал он хрипло. — Здесь была только его воля, никто нас не осудит. — Он еще прихлебывал из бутылки, но уже без упоения. — Ты не понимаешь…
— А ты расскажи, — поддержала его настроение Маруся.
— Тебе не понять… Мы вчетвером вместе перед боем поклялись, что войдем так же вчетвером на пароход… Пойми, войдем все вчетвером или умрем все вчетвером. Его в том бою убили… Но он вошел на пароход, хоть и мертвый, он вошел… — Парень невыносимо длинно икнул. — А гроб, это, — он махнул рукой, — без него, в общем!..
«Значит, в гробу все-таки наркотики», — подумала Маруся и спросила:
— А зачем вы грузина обокрали?
— Мы обокрали? — глаза парня округлились и покраснели от сдерживаемого бешенства. — Мы не крали ничего и никогда! Никогда и ничего!.. — Он поднялся из кресла и, размахивая бутылкой, сделал несколько шагов, после чего со звоном перевалился через стойку бара и плюхнулся по другую ее сторону.
Музыка оборвалась. Усиленный динамиками, загремел противный голос капитана-экскурсовода:
— ВНИМАНИЮ ОТДЫХАЮЩИХ! ФИЛИАЛ МУРМАНСКОЙ ФИЛАРМОНИИ НА НАШЕМ КОРАБЛЕ, ТАНЦЕВАЛЬНАЯ ГРУППА ПОД РУКОВОДСТВОМ НАРОДНОГО АРТИСТА ГРИГОРИЯ ВОЛЧЕКА ПРИГЛАШАЕТ ВАС НА КОНЦЕРТ В МУЗЫКАЛЬНЫЙ САЛОН. ПОСЛЕ КОНЦЕРТА УБЕДИТЕЛЬНАЯ ПРОСЬБА ВСЕМ РАЗОЙТИСЬ ПО КАЮТАМ, НАМЕЧЕНО ПЛАНОВОЕ МЕРОПРИЯТИЕ — УЧЕБНЫЙ ПОЖАР.
В баре произошло сильное движение, но музыки больше не было, а бармен поставил на стойку табличку с красной надписью «Перерыв».
На лестнице, поджидая Марусю, Олесь закурил. Она последней вышла из бара. Ей так и не удалось увидеть, как парня вытаскивают из-под стойки. Она прикурила от сигареты поэта, зло стряхнула пепел и сказала:
— Тебе не кажется, Олесик, — Олесиком она называла своего любимого только в состоянии сильнейшего раздражения. — Тебе не кажется, что вокруг очень уж много разношерстных событий? Все они вразнобой, и далеко не все имеют объяснения. Все они какие-то, — она пощелкала задумчиво пальцами, — бесцельные! Все они — какая-то морская дичь… — Она, пристально рассмотрев свою руку, вытащила из-под ногтя чужой черный волос. — Пойдешь на концерт?
— Почему нет?
— Вроде за бороду его не рвала, а волосы под ногтями! — Маруся, осторожно подцепив его кончиками красивых ногтей, положила волосок себе на ладонь. — Бедный изуродованный мальчик.
— Тобой изуродованный? — спросил Олесь.
— Дурак, он войной изуродован. А я его пожалела, я его выслушала. Он мне душу раскрыл.
— И что в душе?
— В душе пустой гроб и труп, который ввели на судно, выдав за пьяного. Но это не преступление, это без злого умысла. Они все это устроили, потому что поклялись вчетвером взойти… Ну, — она сдула волосок с ладони, — соответственно клятве и взошли.
— Было бы сложнее, если б они поклялись взойти трезвыми, — сказал Олесь. — А думаешь, приличный концерт?
— Думаю, мы уйдем, если нам не понравится. Все так скучно, все так бесцельно… А девочки в русском стиле танец скелетов под знаменами изображают. А насчет того, что они контрабандисты, давай плюнем… Приятные мальчишки, несчастные. Два наркомана и один алкоголик. Давай их пожалеем, а?
Уже спускаясь по ступенькам, Олесь сказал:
— Пожалеем?… Может быть, я их и пожалею, готов согласиться, жалость — очень качественное чувство, здесь, возможно, ты и права. Но цель цели — рознь. — Он резко обернулся, и Маруся увидела сверкающие, возбужденные глаза поэта. — Может быть, цель бытия — определение сознания! Может быть, все это лишь для того происходит, чтобы я проникся и написал поэму?!
— Хорошую? — голосом идиотки спросила Маруся.
— Самую лучшую. Гениальную. Все только для этого: все события, все несоответствия, все нагромождения. Все ради моей поэмы. Как тебе такая цель?
— Нравится! Ты знаешь, даже очень! — Маруся облизала губы, ей опять захотелось слегка забальзамироваться. Захотелось выглядеть на минуточку поярче. «Вероятно, для поэмы», — подумала она.
В небольшом зеркальном зальчике музыка жила своею закрытой жизнью, снаружи ее почти не было слышно, но уже при приближении к дверям физически ощущалось, как она отражается там внутри сама от себя и от всех стен. Воздух внутри залы-комнаты был какой-то тесный, вероятно, в результате сильного дыхания полусотни ртов и носов. Музыкальные звуки плавали, врезались друг в друга, втыкались звенящими шпагами в зеркала, они входили в уши, изгибаясь, оркестровка, как запутывающийся клубок, вертелась на месте.
Не пропускаемые дальше, Олесь и Маруся застряли в дверях, упругая человеческая масса пружинила и отталкивала назад на проклятую железную лестницу, на ковровую дорожку. На маленькой площадке в том конце залы-комнаты стояли черным частоколом худенькие прямые девушки в костюмах, разрисованных под скелеты. Перед ними, размахивая тощими, ненормально длинными руками, кружился человек в черном трико, кружился и орал что-то, для публики совершенно за музыкой недоступное. Наконец он замер, выпрямился, наградил публику коротеньким поклоном. Он ткнул пальцем в лоб ближайшей девушки стриженым ногтем, прямо в наклеенную на кожу алую звезду, все-таки накрыв своим голосом музыку, сообщил:
— Господа! — ноги его сделали па, похожее на какой-то тройной сумасшедший реверанс. — Господа, не стоит серьезно относиться, сегодня наша группа… Сегодня наш ансамбль… Ну в общем, господа, это только прикидка. Мы делаем прикидку… Собственно, подготовлена целая концертная программа. — У него были глаза больного шизофренией, полчаса назад удравшего из больницы и прицеливающегося ограбить газетный киоск. — Программа, посвященная памяти жертв Соловецких лагерей смерти. Кто-то, может быть, не в курсе дела этих жертв, но должен сообщить, там погибли миллионы. — Он закатил на секундочку от удовольствия глаза. — Миллионы! Миллионы невинных!
— Знаем… Знаем мы… Грамотные… Слыхали, — зашумели зрительские голоса. — Что мы в школу, что ли, не ходили… Ясное дело, невинным — память…
— Это своего рода эксперимент, — продолжал сумасшедший балетмейстер, опять приседая в реверансе. — Это прикидка. Основной концерт будет дан завтра на самом месте казни, на Большом Соловецком острове!..
— Ну Волчек, — шепнула горячими губами Маруся в ухо поэта. — Ну совсем такая же… Ну совершенно как ты! Он тоже вдохновения жаждет. — Ей очень хотелось уязвить, уколоть каждым следующим словом. — Слушай, Олесик, а может, это для него все устроено в природе, чтоб он хорошо сплясал. Для него, а не для тебя, понимаешь?
— Для него, — согласился Олесь, даже не профилировав смысла фразы. Девушки-скелеты заскользили по сцене, отражаясь во всех зеркалах и глазах, от этого у поэта сразу закружилась голова. — Кайф! — Он поймал руку Маруси и, не отрывая глаз от сцены, притянул к губам, жадно поцеловал. — Я тащусь, маэстро, как ты ныряешь!
— По-моему, противненько! — Маруся отняла свою руку и помассировала пальцами багровое пятно на запястье, образовавшееся от поцелуя. — Пойдем?
Она немного удивилась самой себе, удивилась тому, что не испытала на сей раз ни злости, ни раздражения. Олесь все же вошел внутрь в зеркальную залу-комнату, и двери закрыли, а она осталась стоять снаружи. Осталась, не ушла и не разозлилась даже. Сквозь закрытую дверь приглушенно доходила музыка, печальная и ритмичная, стоны девушек-скелетов, которые с натяжкой можно было бы назвать горловым пением, и всплески многих ладоней.
— Варвары! — пристраиваясь рядом с Марусей у зеленой металлической стеночки, посетовал устало отец Микола. Откуда он появился — из зала или спустился по лестнице, она не профилировала. — Если есть что-то большое, если есть что-то святое, обязательно им надо изуродовать, приуменьшить, обсмеять своими грязными ртами, не могут не испохабить!.. — и вдруг Микола спросил, наклонившись к Марусе, так что можно было ощутить запах из его разинутого маленького рта и разглядеть гнилые черно-коричневые мелкие зубы. — А вы не видели Шумана?.. Нигде не могу мерзавца нашего разыскать…
— За ужином его не было. И вас не было… — сказала Маруся. — А вы его не ищите, если он вам противен. Или он вам уже по делу нужен?
— Как сквозь землю провалился, — сказал Микола. — Как сквозь палубу! Вы правы, нужен по делу. Он моя болезнь, я к нему привык, и, если долго на глаза, подонок, не попадается, я себя неважно чувствую. Ведь неизвестно, что он там делает… — Маленькие ручки святого отца сдавились в маленькие темные кулачки. — Мне его очень, очень надо!
За закрытой дверью в зале снова раздались аплодисменты, на этот раз сильнее и подкрепленные мужскими голосами.
— Как вы считаете, скоро они? — Маруся поискала глазами настенные часы. Нужно было уйти, но почему-то хотелось дождаться конца.
— Стриптизерки! — сказал отец Микола и плюнул на ковер. — Скоро! Скелеты с себя снимут, задницу покажут, псалом пропоют, в колокол ударят, и — финал!
— А вы что, видели? — удивилась Маруся.
— Консультировал.
— Вы консультировали?
— Не духом единым! — По глазам было видно, что он немножко смутился. — Иногда приходится проконсультировать… Кроме того, что смог, то исправил, гадости все же немножко меньше.
Когда раздался действительно сильный звук колокола, Маруся не удержалась, шагнула к двери и приложилась глазом к тоненькой щели. Но за движением мужских затылков так и не смогла увидеть задницы стриптизерок.
«Казань» все же была огромна и тяжела. Пока царил на Белом море штиль, ее палубы ничем не отличались по своей устойчивости от бетонного пирса Архангельска, но когда пошла какая-то волна, под железом этих палуб отчетливее загудели могучие дизели, и все эти узкие и широкие плоскости, облицованные где деревянной плиткой, где ковром, где линолеумом, потеряли свою строгую горизонтальность и незыблемость. Образовывались под ногами какие-то наклоны и углы, где-то можно было быстро бежать, а где-то приходилось подниматься в гору. После концерта в бар возвращаться не стали и, довольно грубо распрощавшись с отцом Миколой, ринулись вниз в каюту. Маруся наконец сообразила, что именно удерживало ее возле дверей, для какой цели она ждала поэта. Даже не замкнув дверь на ключ, она притянула Олеся к себе. Губы горели и чесались, глаза сами собою зажмуривались, но когда поэт, ощутив всю силу жажды, начал расстегивать на ней одежду, дверь раскрылась. Скользя ногами по наклоняющемуся полу, — волна накрыла иллюминатор так, что можно было подумать, они находятся глубоко под водой, — Виолетта, размахивая все теми же широкими рукавами и создавая ветер, только чуть покраснев от смущения, объявила, что Тамаре Васильевне лучше, но сегодняшнюю ночь она все-таки проведет в медицинском отсеке.
— А завтрашнюю? — проглатывая горькую слюну, спросила Маруся.
— А завтрашнюю, вероятно, дома. То бишь здесь! Я говорю, лучше ей. Ничего страшного… Напрасно я всех перепугала, дурочка. Можно было таблеткой валидола обойтись.
«Нужно было к капитану-директору на кабанчика идти. Ну и что с того, что он вор, кабанчик-то настоящий. Ну и что с того, что именины липовые, можно все равно выпить, закусить и повеселиться, — размышлял Олесь, улегшись на свою полку, зажмурившись и настраиваясь на сон. — Правда, при такой качке лишнего оно лучше не пить. Небезопасно для рубашки и брюк!»
Что-то с неприятным звуком покатилось по полу каюты.
Олесь открыл один глаз и посмотрел. Он увидел, как Виолетта, почему-то очень симпатичная в желтом искусственном свете, прикрываясь желтой занавесочкой на своей койке, осторожно расстегивает одну за другой булавки и постепенно снимает с тела свой наряд, оказывается, состоящий из многих отдельных частей. Маруся спала на спине так крепко, что и ресницы не дрожат, устала. Раздевшись, Виолетта аккуратно все сложила и накинула на тело ночную голубую сорочку, она взяла книгу и уютно легла, подставляя почти молодое лицо под свет ночничка.
— Коньяка хотите? — желая ее смутить, спросил Олесь. У него из памяти никак не вычленялись скелетные стриптизерки из зеркальной комнаты.
— Да что ты! На ночь коньяк… — нисколько не смутившись, отозвалась Виолетта. — Утром, если предложишь, с удовольствием перед завтраком… — Она с шорохом перекинула страничку книги.
— Спасибо за заботу!
Отвернувшись к стенке, натянув на голову одеяло, прижавшись лицом к этой вибрирующей теплой переборке, Олесь попытался заснуть, но заснуть не вышло, вибрация впитывалась кожей, и не вылитый в женщину огонь мучил поэта. Он встал, решительно растряс Марусю и поволок за собою в коридор. Виолетта, приподняв занавесочку, посмотрела вслед закрывающейся двери, и кривая улыбочка изуродовала ее губы.
Душ оказался занят. Маруся судорожно кулаком терла глаза и тихонечко ругалась. Внутри в кабинке кто-то громко причмокивал, там лилась вода, и звонкие хлопки, вероятно, ладоней по голому телу напоминали давешние эротические аплодисменты.
— Ну? — спросила Маруся. — И как мы?
Приобняв ее за теплые плечи одной рукой, другой рукой сжав пальцы в судорожный кулак, Олесь ударил в дверь. Замок уже починили, и дверь только пружинила при ударах и гудела. Ждать пришлось еще несколько минут, после чего из душа вышел по пояс голый кавказец.
— Чего стучишь? Не видишь, один! Один я купаюсь! Одна говорит, не пойду с тобой купаться, трупа боюсь. Другая говорит, не пойду с тобой купаться, трупа боюсь! Я им говорю, послушай, какой труп, какой мертвец, глупости… Его там никогда и не было, а она, дура, все равно — боюсь! — Он жадно осмотрел с ног до головы Марусю и прибавил, уже исчезая за дверью своего номера: — Мало, деньги украли, так еще и трупа боюсь. Что он, труп, укусит тебя?
Заперев дверь изнутри (действительно поставили новый замок, хороший, такой простым нажимом не вышибешь), Олесь, совершенно уже потерявший всякий жар и желание, опустился на деревянную скамеечку и отупело уставился в стену. Он положил руки на колени, он уже пожалел о том, что сюда пришел, он хотел спать. Маруся же, напротив, только-только воспламенялась, она, раздеваясь, обошла мелким шагом обе смежные комнатки, осмотрела пристально. В нескольких местах зачем-то пощупала подрагивающие кафельные стены.
— Понять не могу, — сказала она бодрым голосом, избавляясь от белья и не глядя швыряя его на голову засыпающего поэта. — Зачем они старушку по башке стукнули — это ясно. Но зачем они сюда труп приволокли? Или они еще там, в Афганистане, поклялись на крови погибших товарищей помыться вчетвером на теплоходе, идущем по Белому морю в Соловки? — Пол качнуло, босые ноги заскользили по мокрому, но Маруся легко удержала равновесие. — Не складывается что-то… Совсем не складывается…
С трудом заставив себя подняться, поэт тоже разделся, вглядываясь в женское нагое тело, рассматривая и оценивая его изгибы, повороты и впадины, как произведение искусства, он все же пытался возбудиться, и в какой-то мере ему это удалось.
Маруся наладила воду и подставила под жесткие парящие струи сначала спину, потом грудь, потом опять спину. Она не хотела теперь мочить волосы.
— Как ты думаешь, куда они теперь его спрятали?
— Кого? — Олесь попытался ухватить ее за мокрую руку.
— Труп, неужели не понятно?
— В гроб, наверно, положили!
— А ведь точно! Молодец! Сообразительный мальчик!.. — Она подставила все-таки голову под душ, по лицу, повернутому к Олесю, потекла вода. — Ты помнишь, что объявили?
— Нет.
— Сейчас на корабле будет учебная пожарная тревога.
— И что нам это дает?
— А то! Если не попадаться на глаза команде, можно же заглянуть туда, в гроб, а? Как?
— Зачем?
— А тебе не хочется узнать, что в нем? Она звонко била в ладоши и подпрыгивала на раскачивающемся кафельном полу. Она уже успела намылиться и ускользала под растопыренными ладонями поэта.
— Мы узнаем, кто в гробу! — громко декламировала она. — Мы узнаем, что в гробу! Мы узнаем, зачем гроб!
«Лечить тебя надо, — подумал Олесь, все-таки притягивая к себе женское тело и затыкая орущие губы своими губами. — Лечить, милая!..»
Ровно в двадцать два часа репродукторы по всему теплоходу издали хрип, и после паузы, наполненной далеким дыханием, вежливый голос капитана-директора, вероятно, он уже съел своего поросеночка и хорошо притом выпил, сказал:
— Внимание! Господа и дамы! Прошу в течение ближайшего получаса во избежание травм и нервных расстройств оставаться в своих каютах. Те, кто в баре сидит, пусть не выходят. Ну да ладно, — добавил он будто сам себе, будто что-то отмечая параллельно в блокноте. — Бар мы заперли. Господа и дамы, на судне проводится учебная пожарная тревога. Я вас очень прошу, погодите ходить в туалет, не высовывайтесь!
— Виолетта Григорьевна, вы спите? — позвала в темноте Маруся, поднимаясь со своей полки. — Вы спите? — только убедившись, что соседка спит, уткнувшись лицом в раскрытую книгу, Маруся выскользнула вслед за поэтом в коридор.
Вероятно, по поводу пожарной учебной тревоги в коридоре выключили девять десятых ламп, отчего полутемное пространство показалось наполненным какой-то шевелящейся зеленью. Пол все так же покачивался, и быстро двигаться не получалось, отчего часть решимости моментально была утеряна.
— Куда? — шепотом спросила Маруся. — Как ты думаешь, где он может официально размещаться?
— Кто? — еще более тихим шепотом отозвался поэт.
— Да этот, гроб с покойником.
— Гроб?
— Он! — Чтобы скрыть судорожный смешок, Маруся зажала себе рот ладонью. — В общем, понятно. — Она, напрягая глаза, смотрела в зеленоватую полутьму коридора. — Здесь совсем близко. Холодильный трюм. Дверь в конце следующего коридора. Иначе зачем героям Афганистана селиться в четвертом классе?
— Зачем?
— К приятелю поближе! — Маруся потянула поэта за собой. — Пошли, пошли…
За дверью кавказца довольно громко хихикали неприличными голосами девицы, за дверью «афганцев» царила тишина. Олесь, все-таки приложил ухо к полировке и, к своему удовольствию, услышал пьяный храп.
— Тебе не страшно?
— Нет, просто спать хочется. Где твоя дверь?
— Сюда. Они прошли до конца коридора, поднялись немножко вверх по лесенке под надписью «Служебный проход» и остановились перед белой металлической дверью. Дверь оказалась заперта, и нажатие на длинную ручку ничего не дало.
— Ну и как теперь?
— Погоди! — Маруся вынула из волос шпильку, вынула изо рта специально взятую жевательную резинку, быстрым движением замазала скважину жвачкой и воткнула в нее шпильку. С силой крутанула. Замок негромко, но отчетливо щелкнул. — Прошу вас! — растворяя дверь и делая шикарный реверанс, сказала Маруся, распахивая дверь и пропуская поэта вперед.
Дальше была полная темнота. Слабый свет лампочки над лесенкой совершенно не разрушал мрака.
— А я не знаю, как здесь без фонаря!..
Отодвинув поэта, Маруся сделала несколько шагов и, пошарив какое-то время по стене, нашла выключатель, как и полагается, он был справа на высоте среднего человеческого роста. Маруся была в упоении, она настолько вошла в роль, что делала все не только с неестественной уверенностью, а точно и быстро. Ни единой ошибки.
Вспыхнули лампы все сразу, огромные, белые, открылся узкий длинный проход с металлическими крашеными стенами.
— Пошли! — сказала она и опять подтолкнула слегка замешкавшегося поэта. — Пошли, мы уже почти у цели.
— У какой цели?
— Наша цель, если я правильно поняла, — материал для поэмы. Мне кажется, мы уже в ее сердце.
— В чьем сердце?
— В сердце поэмы!
— Дура!
— Не хочешь — не ходи. Останешься без центрального стиха.
Выпуклые белые двери холодильных камер немного напугали и отрезвили Марусю. Она, до того передвигаясь веселым порывистым шагом, пошла между ними, расположенными с двух сторон на расстоянии трех метров друг от друга, осторожно, почти на цыпочках. Двигатели здесь чувствовались сильнее, чем где бы то ни было в другом месте. Иногда от вибрации просто подбрасывало ногу, сбивая с шага.
— Это где-то здесь! — сказала Маруся и снова облизала губы. — Будем открывать их все по очереди!
— Чего ты все время облизываешься? — спросил Олесь, потянув за ручку ближайшую дверь.
— Хочу быть красивой.
Холодильник распахнулся легко, но с неожиданным противным скрипом, и тут же по ушам ударила сирена. В холодильнике лежали аккуратной кучей заиндевелые окорока. Сирена нарастала. Олесь захлопнул дверцу.
Вероятно, разнесенный вентиляцией по всем палубам, едкий дым учебного пожара коснулся чутких ноздрей поэта. Сирена не унималась, но откуда-то из невидимого репродуктора в добавку к ней слышались лающие слова команд.
Олесь распахнул следующую белую дверь. Не сразу оценив правильно то, что увидел, поэт подался назад и чуть не упал. В холодильной камере сидел, нахохлившись, живой человек. Он замерз, и его била сильная дрожь. Он смотрел на поэта маленькими глазками и подмаргивал.
— ВНИМАНИЕ! ОЧАГ ПОЖАРА НА ЧЕТВЕРТОЙ ПАЛУБЕ В РАЙОНЕ ХОЛОДИЛЬНЫХ УСТАНОВОК! — лаял невидимый динамик. — ВНИМАНИЕ! ПОЖАРНАЯ КОМАНДА СРОЧНО ДОЛЖНА СПУСТИТЬСЯ НА ЧЕТВЕРТУЮ ПАЛУБУ!
— А вы чего тут? — спросил Олесь. — Интересно устроились?
Давясь от Смеха, Маруся опять чуть не сделала реверанс, приседая на наклоняющемся, вибрирующем полу.
— Микола! — сказала она. — Святой отец, позвольте вас спросить?..
Религиозный фанатик угрюмо взглянул на нее из недр холодильной камеры, подморгнул и сделал нервный жест заиндевелой рукою в тонкой кожаной перчатке, дескать, закройте дверцу.
— И все-таки? — настаивала Маруся.
— Я его жду. Шумана! — недовольным голосом объяснил Микола. — Он, по моим расчетам, обязательно должен воспользоваться учебной тревогой и заглянуть в гроб.
— Значит, гроб был здесь, мы его со второй попытки угадали.
— Был здесь!
— А где же он теперь?
В коридоре за спиной загрохотали шаги. Микола снова дернул рукой в перчатке, притом скривив просительную жалкую гримасу, и поэт захлопнул холодильник.
— Нужно спрятаться! — сказал он.
— А что они нам могут сделать? — возразила Маруся. Оба они остановились, повернулись на месте и сразу увидели, что в коридоре нет никаких матросов, желающих потушить учебный пожар и разматывающих пожарную кишку, в коридоре между выпуклых дверец появился еще только один человек, человек, с которым Олесь провел почти час за беспочвенным разговором, попивая минеральную воду. Посмотрев на парочку и нисколько не заинтересовавшись и не смутившись, полковник КГБ Шуман стал один за другим распахивать холодильники. Дымом запахло сильнее. Когда полковник потянул за ручку того холодильника, где сидел отец Микола, Маруся хотела крикнуть, предупредить, но не успела.
Дверца распахнулась. В ярком свете ламп мелькнуло что-то короткое, металлическое. Шуман неприятным голосом всхлипнул и повалился на пол. По разбитой его голове стекала кровь. Отомстив таким странным образом за целый самосвал утопленной церковной литературы, святой отец перескочил через распростершееся на полу тело, поддернул побелевшие от инея костюмные брюки и моментально исчез в проходе.
Дым плыл волнами между поблескивающих металлических дверей.
— Ну и где мы теперь будем его искать? Как мы теперь определим, в какую камеру этот псих гроб переставил?
— А что-то хорошо горит! — не отвечая поэту, Маруся потянула носом. — Как ты думаешь, могли эти психи в учебных целях теплоход подпалить?
Полковник, хватаясь за окровавленную голову, сел в дыму, глаза его вылезали из орбит, вероятно, от боли, он озирался. Явно он не понимал, где находится и что произошло. Налицо был классический случай амнезии.
— Которое теперь число? — склоняясь к нему, спросил Олесь.
— Четырнадцатое сентября.
— Правильно. А год какой?
— Восьмидесятый.
— А во время Олимпиады много народу арестовали?
Шуман посмотрел на него как-то вдруг иначе, в неподвижных его больных глазах будто крутились цифры.
— Нет, — сказал он. — Другой год. Совсем другой. — Он и второй рукою взялся за голову. — Никого не арестовали, ни одного человека не тронули. Не было указаний!
Потеряв всякий интерес к полковнику, на глазах возвращающемуся к тяжелой реальности из своего героического прошлого, Олесь и Маруся кинулись подряд открывать все холодильники. Им повезло, нужную камеру они обнаружили за пять минут до того, как появились в коридорчике матросы с брандспойтами и огнетушителями.
Олесь потянул за ручку. Скрип. Екнуло сердце поэта. В черном проеме холодильной камеры стоял оцинкованный гроб. Последнее убежище бойца-интернационалиста будто светилось. Дым вокруг густел. Полковник громко заматерился, перекрикивая репродуктор, но подняться на ноги еще не мог. Поэт ощутил приступ вдохновения. Теперь он дышал ритмично, рывками отплевывая горький дым, он дышал ртом, и сердце его билось до боли сильно.
— Ну! — Маруся подтолкнула поэта. Тот вскочил внутрь холодильника и, ни секунды не поколебавшись, ухватил пальцами за край и приподнял никак не закрепленную крышку гроба. Маруся даже испугалась, поэт тут же отшатнулся назад, уронил крышку. На его лице можно было прочитать горькое разочарование.
— Что там? — спросила Маруся. — Что в нем? — она показала тоненьким пальчиком. — Скажи, а?
Поэт пожал недовольно плечами, отряхнул ладонь о ладонь и спрыгнул на пол.
— Ерунда собачья, — сказал он. — Обыкновенный покойник.
— Какой покойник?
— Какой же, как положено, в пилотке со звездочкой. Вся грудь в медалях. Замороженный ветеран и больше ничего. Обидно, знаешь. Ищешь, ищешь чего-то душещипательного, а находишь замороженного ветерана.
Только уже у себя в каюте, раздевшись и забравшись в нижнюю койку, Олесь понял, что допустил ошибку. Следовало приподнять гимнастерку на покойнике и получше рассмотреть шрам, о котором говорила тетка. Виолетта похрапывала во сне, она так и спала, зарывшись головой в раскрытую книгу, Маруся, составляя с нею дуэт, тоже похрапывала, получалось что-то вроде двухголосия без слов, и быстро заснуть не удалось. Когда он наконец заснул, то сразу увидел злополучный шрам, застрял на нем и рассматривал во всех подробностях до утра. Утром попытался припомнить и понял, что исследование было напрасно.
Проснулся он рано, за час, наверное, до завтрака. Виолетты не было, только лежала на подушке все так же открытая книга. Маруся сопела лицом вниз. За толстым зеленым стеклом, распространяясь до горизонта, лежала гладкая и неподвижная морская вода. Олесь попробовал припомнить шрам, хоть приблизительно поставить диагноз трупу, не припомнил, быстро оделся. Хотелось выйти на палубу, на холодный воздух, вычистить из головы ночной кошмар. Он разбудил Марусю, заставил ее, ничего не соображающую, но на все кивающую, полусонную, тоже одеться и вытащил из каюты.
— Куда мы? — капризным голосом, все еще не в состоянии проснуться, воспротивилась Маруся.
— На воздух.
— Не хочу на воздух. Хочу спать.
— На воздухе проснешься.
— Не хочу просыпаться, спать в кайф.
— А что снится? — переменив свое решение, Олесь увлекал Марусю по коридору уже в другом направлении.
— Мне приснилась золотая лодка! — сказала Маруся. — Золотая лодка с мертвецами. С теми, что умерли на Соловецкой лестнице, с теми, что попадали… — Она вдруг посмотрела на поэта ясными глазами. — Они же святые? — Олесь только покивал.
— А тебе что приснилось?
— Шрам!
Не заинтересовавшись сном поэта, Маруся довольно внятно пересказала свой собственный сон, они сидели в медицинском отсеке на низкой белой банкеточке, привинченной к полу, ожидая, когда их пропустят к госпитализированной соседке, и женский голос, набирая обаяние, как и силу, звучал все громче и громче.
— Представляешь, мне приснилось, что я мужчина, монах. Я пошел за дровами в лес. Иду обратно, несу на плечах вязанку хвороста и вдруг вижу: по небу плывет золотая лодка, а в лодке братья — другие монахи. Я смотрю на них и понимаю, что всех их только что убили на Соловецкой лестнице и все они плывут теперь, как мученики святые, в рай. Я бросил вязанку и побежал туда, где казнь еще не закончилась. Они, понимаешь, одновременно уже по небу плывут и одновременно еще не умерли, катятся, привязанные к бревнам по ступеням. Я в гору взбежал, кричу: «Меня, меня забыли!» Думал, меня тоже убьют, и тогда золотая лодка меня примет. Кричу: «Убейте меня!» А мне один такой в кожаном плаще, звезда на лбу, отвечает: «Потерпи, парень, до следующего разу. У нас обед! Потом, потом, потерпи…» Я лег куда-то в сено и зарыдал!
Когда она наконец замолчала, подробно описав запах сена и солнечный луч, пробивающийся сквозь дырявую кровлю, и стоны умирающих монахов в отдалении, Олесь спросил:
— Ну и как тебе понравилось ощущать себя мужчиной?
— А как тебе понравился шрам? — парировала Маруся сразу и зло. — Хватит сидеть. Действительно, пошли на палубу. На свежий воздух.
Они уже поднялись, чтобы уйти, но внутренняя дверь открылась, и вежливая медсестра предложила войти. Тамара Васильевна сидела неподвижно на своей койке и смотрела в большой квадратный иллюминатор. Ноги тетки были закутаны чем-то чистым и белым, рука, лежащая на колене, была тоже белой и совершенно неподвижной.
— А мы навестить вас вот зашли… Перед завтраком! — испытав неловкость, сказал Олесь. — Как вы себя чувствуете?
Оказалось, что чувствует себя Тамара Васильевна хорошо, что, вероятно, скоро выберется из медицинского отсека. Она сказала, что все время смотрит в окно, вчера ночью были приличные волны, а сегодня она уже видела слева по курсу несколько маленьких островов — ее никто не перебивал, и она сказала, что очень рассчитывает выйти на Большом Соловецком. Она сказала, что там, на Большом Соловецком, строят военную базу, и очень скоро, может быть уже в этом году вообще никаких туристов пускать не станут, закроют зону. Вот и нужно ей в последний раз выйти посмотреть на то место, где умер ее муж.
— И вообще… — сказала она, все так же глядя на воду, а не на своих гостей. — Следует в последний раз посмотреть на места репрессий. Концерт, говорят, будет замечательный, говорят, Архангельская филармония прямо на местах событий… На местах казней пляски. Когда в жизни еще такое увидишь?
Что же касается нападения в душевой, да на корректные вопросы Олеся она сказала, что добавить к уже сказанному просто нечего.
На лестнице Олесь обнаружил, что не прихватил блокнота.
— Сходишь? — спросил он, Маруся кивнула. — Я тебя на палубе подожду.
Достаточно было растворить последнюю дверь, достаточно было, чтобы лица коснулись одновременно холодный воздух и слепящее солнце, как Олесь позабыл обо всем. Если только золотая лодка из Марусиного сна сохранилась как ассоциация. Он шагнул вперед, еще шагнул по железной палубе, взялся за поручни. В голубом глубоком небе чертил белые инверсионные петли маленький реактивный самолет. Самолет почему-то увязался в восторженном сознании с золотой лодкой из сна, хотя вовсе на нее не был похож.
— Подышать перед завтраком вышли? Доброе утро!
Рядом, так же держась за поручень, так же подставляя лицо морскому колкому ветерку, стоял капитан-директор, он вежливо улыбался.
— Перед завтраком!.. — сказал Олесь. — Вы извините, мы вчера не пошли к вам на именины. Как кабанчик получился? — Он заставил себя подмигнуть.
— Восхитительно получился! — сказал капитан-директор. — Зря не пришли, очень много потеряли. Вы, кстати, в какую смену завтракаете?
— Во вторую!
— А мы в первую!
— Глупо.
— Очень глупо. А не холодно без шапки?
— Нет, не холодно.
Самолет начертил седьмую петлю, его маленький серебряный фюзеляж был как сверкающий рубец, как разрезающий ткань острый скальпель, как шрам из сна, вдруг изменивший своему багровому цвету. А минут через пятнадцать на горизонте возник черный бугорок острова, и самолет, будто испугавшись этого, изменил курс и почти моментально исчез за линию горизонта. Остров приковал внимание. Можно было разглядеть в массе деревья, как черную щетку, можно было заметить сверкающие очень маленькие монастырские купола, они были похожи на капельки стекающей ртути.
— Красиво! — сказал Олесь и посмотрел на капитана-директора. Но капитана-директора никакого уже не было, он исчез, а на его месте стояла, держась за поручни, Маруся.
— Замечательно, — сказала она. — Природой любуешься.
— Блокнот! — Олесь протянул руку.
— Нет никакого блокнота.
— Не принесла?
— Нет!
Он увидел, что под глазом у Маруси появился приличных размеров синяк, волосы растрепаны, а на левой щеке царапина, какую обычно оставляет острый женский ноготь.
— Что с тобой?
— Подралась! Разве не видно?
— Да уж заметно. А с кем, если не тайна?
— С Валентиной.
— Ну и кто кого?
— Я ее хуже. — Руки Маруси сильнее вцепились в поручень, она вторично переживала приступ ярости. — Представляешь, врываюсь в собственную каюту… Правда, без стука. — Она дернула бровью. — И что же я вижу?! Валентина роется обеими руками в твоем, Олесик, плаще. Что успела вынуть, себе в сумочку уже положила.
— Ну и тебе это не понравилось? Ну и ты ее за это взгрела?
— Как смогла!
— И приятель ее сбежал. — Зачем-то Олесь пошарил глазами по палубе в поисках капитана-директора. — Слушай, я думаю, что Илико они и обчистили. Слушай, пойдем к капитану.
— Зачем?
— Ну нужно, наверное, сделать какое-то официальное заявление. Нужно их как-то, остановить, что ли.
Самолета в небе никакого не было. Вырастал на глазах, приближался остров, а в небе таяла белая инверсионная спираль.
В знакомой приемной молодой офицер быстрыми движениями щетки чистил повешенный на плечики большой китель. Олесь посмотрел на настенные круглые часы. До завтрака оставалось всего десять минут.
— Опять вы? — весело спросил офицер, не прекращая своей работы. — Опять капитана тревожить по пустячкам.
— По пустякам! — кивнул Олесь.
— Ну по пустякам, так по пустякам. Каждый пустяк важен, когда ты в открытом море! — он показал щеткой в сторону двери: — Проходите. Петр Викторович велел мне вас пропускать.
Когда они вошли, первым — поэт, второй — его девушка, капитан корабля сидел в той же позе, что и в предыдущий раз. На нем была расстегнутая рубашка, брюки, на спинке кресла висел галстук. С трудом наклонясь вперед, он опять никак не мог завязать ботинки.
— Опять кого-нибудь грабанули? — добродушно спросил он и поднял голову, на его полноватом лице расплывалась улыбка. — Проходите, молодые люди, присаживайтесь. Вы опять очень кстати. Видите, — он показал сперва на свое открытое горло с подрагивающим кадыком, потом на галстук, — ничего не получается.
— А офицер там у вас молоденький? — спросила Маруся. — Китель чистит!
— Китель-то он чистит, — вздохнул Петр Викторович. — Сволочь! Китель он по уставу чистит, а шнурки завязать больному человеку — это, видите ли, холуйство и нарушение прав человека.
— Ограбили, — сказал Олесь, опускаясь перед капитаном на корточки и завязывая ему шнурки. — То есть пытались ограбить…
— Они же? — спросил капитан и приостановил руку Маруси, слишком сильно затягивающую на нем галстук. — Я же вам говорил, кажется.
— Говорили! — не смог не согласиться Олесь. — Но честно, я не поверил.
— Напрасно, напрасно не поверили. Известные, между прочим, в Архангельске люди, брат и сестра…
— Это вы тоже говорили! — Маруся поправила на капитане галстук и опустила воротничок.
— Известные, известные… Но что с ними здесь, в море, сделаешь? Придем домой, конечно, сдадим властям. Но по-моему, это бесполезно. — Он встал и подставил руки так, чтобы поэту удобнее было подать китель. — По-моему, они оба тронутые, что брат, что сестра. Душевнобольные. — Он не без удовольствия со все той же улыбкой покрутил пальцем у виска. — Говорят, оба дети репрессированных. Говорят, на этом и свихнулись. Ведь по сути их и в краже по-человечески не обвинишь, тут ведь никакой наживы, только цирк, как с кабанчиком, цирк и клептомания.
— Клептомания? — почему-то удивилась Маруся.
— А что? Ну скажите, что он у вас пытался украсть?
— Не он, а она!
— Ну она, что у вас пыталась украсть? — Улыбка стала еще добродушней. — Ну?
— Мыло, — сконфуженно сказала Маруся. — Зубную щетку… Блокнот взяла со стихами.
— Ну вот! Вот, а какая ей выгода в вашем блокноте?
— В моем блокноте новые стихи! — сказал Олесь, распахивая дверь и пропуская капитана в приемную.
В приемной юный адъютант все так же чистил китель и посверкивал глазами. За квадратным большим окошком сияло гладко море, острова с этой стороны видно не было. А тоненькие стрелки на круглых настенных часах указывали, что до завтрака остались какие-то две минуты.
Тяжело, как огромный железный кит, развернувшись, «Казань» пришвартовалась к высокому металлическому причалу. Пошла небольшая волна, и закрепляющие тросы заскрипели неприятно в своих пазах. Лишенное хода, судно вдруг оказалось совершенно беспомощно, и страшно было себе представить, что произойдет с ним в таком положении, например, баллах при пяти-семи.
Ветра никакого не было, и вдруг он появился, налетел, как удар короткого ножа в открытое лицо. Рефлекторное движение рук поднимающих воротник, оказалось слишком медленно, налетел еще раз и выбил из глаз слезы. Несколько человек, стоящих на палубе теплохода, без желания и без горя плакали, глядя на монастырские тяжелые купола и простор острова. Уже стоящему на палубе в ожидании берега поэту все здесь показалось абсолютно подлинным, настоящим, купола, деревья, хилые домики деревни, все настоящее, вне времени, вне пространства. Ненастоящим здесь был только теплоход, он сам, стоящий на палубе, и горячая рука Маруси в его руке. Ненастоящим, пришлым из какого-то другого пространства был и военный маленький бомбардировщик, опять возникший над морем, — сверкающая опасная точка, удерживаемая в прозрачном воздухе и в сознании постоянным гулом реактивного двигателя. Остров был отдельно, самолет и теплоход были вместе.
— Опять! — прошептала Маруся, зажмуриваясь против солнца, приоткрывая глаза и пытаясь увидеть за блеском купола точку самолета. — Опять он!
— Опять, — сказал Олесь. — Теперь он от нас уже никогда не отстанет.
— Почему?
— Потому что мы прибыли.
Спустили трап, и скопившаяся на верхней палубе толпа пассажиров моментально ссыпалась по нему вниз на железный морской перрон. Все разговоры были о ветре и о целебности холодного воздуха. Никто из туристов почему-то не испытывал беспокойства. На пирсе уже стояли несколько местных экскурсоводов, готовых к работе, в отличие от прибывших, они привыкли к такой погоде и не кривили лиц под ножевыми ударами ветра.
Самолет медленно перемещался в небе. Туристы не смотрели на самолет, зато летчик, законсервированный в удобном кресле, не без любопытства разглядывал туристов. Он знал, что через секунду опущенные в воротники подбородки будут задраны вверх, а слезящиеся глаза наполнятся ужасом. Он не видел ни подбородков, ни глаз, ни носов, он видел лишь раскатившиеся по узкому прямоугольнику пирса разноцветные горошины. Он видел морское судно, похожее на белую дрожащую рыбу. Между ботинок летчика находился специальный нижний иллюминатор, и сквозь его круглое стеклышко он видел все, как карту. По точно такой же цветной карте в кабинете баллистики отрабатывалось учебное бомбометание. Разница заключалась в том, что в кабинете баллистики на карту были нанесены разноцветные стрелочки, а сама она была черно-белой, здесь же вся карта была цветной, а стрелочки отсутствовали вовсе.
Ориентируясь по красной меняющейся цифре в левом углу специальных своих очков, цифра отмечала отсчет секунд, он не без холодного удовольствия точно в запланированный момент перенес ногу в ботинке немножко вправо и вверх, перебросил четыре тумблера, нажал кнопку и надавил мягко педаль бомбометания.
Остров, казалось, мелко задрожал от вибрации. Один из местных экскурсоводов привычно поскреб в затылке, запустив руку глубоко под широкую шапку. А Валентина, так же, как и экскурсовод, знакомая с местными шутками, воспользовалась всеобщим непониманием и ужасом, для того чтобы пройтись по ближайшим карманам. На этот раз ей достался кожаный кошелечек с тремя рублями, брелок с ключами от машины и небольшая пластмассовая расческа. Клептоманка была просто счастлива и благодарна этим регулярным военным учениям. Она показала поднятый большой палец капитану-директору, и тот в ответ задиристо подмигнул.
Из брюха военной машины выпрыгнуло несколько учебных бомб одна за другой, как маленькие железные огурцы. С воем железные, ничем не начиненные болванки полетели вниз в воду.
«Бомбят! — зажмуриваясь уже не от ветра, а от неожиданности, подумал поэт. — Но не должны они здесь бомбить. Здесь военный аэродром. Не могут же они сами себя бомбить? Хотя, что мы о них знаем? Что мы знаем о том, что они могут?»
Волны разбивались о пирс и опять достигали людей, обжигая мелкими ледяными брызгами их разгоряченные ужасом лица. Местные экскурсоводы, не скрывая кривых улыбок, ожидали, когда пройдет шок, чтобы приняться за объяснения и за свои одинаковые лекции.
На мостике «Казани» стоял настоящий капитан Казанец Петр Викторович. Ботинки на капитане опять не были завязаны, но этого никто не видел, зато спокойное строгое лицо капитана могло при даже мимолетном взгляде успокоить кого угодно. Маруся зажимала уши руками, вой все же был непереносимый. Концы ее шарфа, так же как и на пирсе в Архангельске, подметали мокрый металл. Она наклонялась то вперед, то назад, на этот раз она не испытывала никакого придуманного восторга, а хотела только, чтобы кончилось поскорее. Старичок Николай Алексеевич неожиданно для самого себя зажал уши и присел на корточки, будто маленький мальчик, пытаясь спрятать голову в коленях. Трое парней из Афганистана, успевшие уже вытащить на пирс гроб со своим четвертым товарищем, о чем-то без особых эмоций разговаривали, потирая руками в кожаных перчатках свои сильно отекшие лица, им все это было просто и привычно. Ухо «афганца» учебную гранату от боевой отличало безошибочно.
В круглое окошечко между своих ботинок летчик видел, как разноцветные горошины после нажатия педали перестали раскатываться по пирсу, а застряли каждая в своей маленькой лунке.
Бомба-болванка достигла наконец воды и, ухнув, проскочила вниз под волну, вырвав из моря белый жутковатый фонтан.
По трапу спускался, зачем-то пританцовывая, руководитель ансамбля архангельской филармонии Волчек, а за ним следовали легкие, как перышки, даже в своих обширных светлых шубках девочки-акробатки, в руках они несли большие коробки, вероятно, с реквизитом. Ансамблю происходящее тоже не было в новинку.
«Будет! Будет концерт на месте казни, — отметил Олесь и вытащил свой блокнот. — Пляски скелетов на Секирной горе!..»
— Сволочи! — сказал кто-то из туристов дрожащим басом. — Это же надо так человека напугать…
— Тоже своего рода аттракцион! — парировал другой. — В Англии специально концлагеря строят, чтобы получить острое мазохистское удовольствие.
— Так это, наверно, очень дорого? — спросила какая-то женщина. — В валюте?
— Это у них дорого. У нас советы, у нас бесплатно! Разрыв сердца, правда, получить можно, зато ни копейки не попросят за острое удовольствие…
«Учебное бомбометание… — подумала Маруся, помогая Николаю Алексеевичу подняться на ноги. — Учебный пожар… Сколько же можно учиться! — Она была зла на себя, на дурацкий страх. — Все учимся, учимся, учимся… Дураки!»
Черный тонкий фломастер летал по листу, рука перебрасывала страницу, новый рисунок перечеркнут, в углу очень-очень мелко несколько строк. Олесь прикусил губу, пытаясь сосредоточиться только на себе, на своем собственном состоянии, но голос экскурсовода, назойливый и однородный, проникал внутрь, в мозг, запутывал рисующую руку.
— Но в тридцать седьмом году уже не церемонились. Соловецкий лагерь, официально определенный как лагерь смерти, был подобием Освенцима с той лишь разницей, во-первых, что смерть здесь предполагалась не для евреев, а для русских, и, во-вторых, смерть здесь изготовлялась чисто русскими способами…
«Бред какой, — наконец соизволив услышать голос экскурсовода, подумал Олесь. — Разве смерть можно изготовить? Изготовить можно труп из живого человека, в конце концов, пепел? Но изготовить смерть — это то же самое, что, скажем, изготовить любовь… Впрочем… Впрочем… — Рука моментальным движением вывела острый профиль экскурсовода, он был без шапки, он был молод, он был горяч, как дюжина беснующихся монахов. — Впрочем, если можно изготовить любовь, вероятно, можно изготовить и смерть».
— Вопрос? — вдруг обернувшись к нему, спросил экскурсовод.
— Вы профессиональный гид? — спросила за поэта Маруся, тонко почувствовавшая момент.
— А в чем, собственно, дело? — засуетился экскурсовод.
— Так! — Маруся дернула плечом. — Профессионал не должен быть столь косноязычен.
Лицо экскурсовода налилось краской, и он сказал сквозь зубы, правда, совершенно тем же, что и прежде, тоном:
— Вы угадали, девушка, я заменяю товарища. Я археолог по профессии. Извините уж!
— Да ладно вам, — сказал бас из толпы. — Хорошо же загибает. Пусть гнет.
— Если вы археолог, если вы работаете здесь, то скажите, действительно на острове существуют квадратные озера-могилы?
— Квадратные озера?
— Квадратные, прямоугольные, сколько их, много их на Большом Соловецком?
Экскурсовод что-то ответил, но что, расслышать ни у кого не вышло. «Казань» по непонятной причине загудела, и ветер, разорвав тугой мощный звук гудка на фрагменты, забил уши туристов упругой дрожащей ватой. Одна из танцовщиц от неожиданности выпустила из тонких рук огромную картонную коробку, та упала, покатилась по земле, как белый барабан, открылась, девица вскрикнула, ветер невидимыми крючками зацепил вывалившийся мягкий шелк и бросил его частично под ноги толпы, частично далеко вверх, в небо, смешав перед глазами прозрачную извивающуюся ткань с белыми инверсионными петлями, оставленными маленьким бомбардировщиком. Кости, нарисованные на шелке, мгновенно развернулись, как рисунок на парусе, сквозь них мелькнуло солнце, и новый гудок, и новый, острый порыв ветра заставил все глаза уйти глубоко в воротники.
— Какое платье погибло! — сказала Виолетта, и Маруся увидела, что тетка, кутаясь в дешевое толстое пальто, притопывая квадратной безобразной туфлей, стоит совсем рядом с ней. — Жалко!..
— Это все равно ненастоящее, — сказала Маруся. — Это все равно реквизит. А где Тамара Васильевна?
— Плохо! — сказала тетка. — Плохо ей. Лежит. Меня просила поклониться… Укол сделали… Наверно, уже заснула!
Тонкий фломастер вывел капельку купола, за капелькой по листу скатилась прямая строгая линия стены. Ветер исчез на минуту, и толпа, оживленно переругиваясь, сгруппировалась вокруг экскурсовода-археолога, открывая обзор.
Шелковый комок оказался возле самых ног Виолетты. Тетка наклонилась и подобрала. Смотреть на нее было больно.
«Не наденет она больше никогда своего шикарного платья, — подумала Маруся злорадно и спросила себя: — А чему я радуюсь? Может быть, она всю жизнь мечтала один раз одеться, показаться, выйти на люди, а теперь все, не будет, не интересно, не получилось!»
— До обеда осмотр монастыря. И может быть, мы еще успеем осмотреть ботанический сад, — взглянув на часы, объявил экскурсовод. — Судно пришло с опозданием, товарищи, так что не исключено, программу придется немного свернуть!
Неожиданно для самого поэта на свежем листочке в блокноте под его собственной рукой возник военный самолет. В небе самолет был как серебряный крестик. В блокноте крестик получился черный.
От причала до каменных ворот монастыря, до высоких стен, сложенных из грубого камня, экскурсию, оказывается, отделяли какие-то минуты быстрого шага. За стенами ветер так не чувствовался, и люди, немного расслабившись, следовали с открытыми ртами за своим экскурсоводом, впитывая каждое слово. Олесь пытался включиться в общее настроение, его преследовало нечто изнутри, какое-то неприятное предчувствие, ожидание, и он хотел от него избавиться. Небольшая группа, человек пятьдесят, вошла в полутьму под своды, и тут же Маруся потянула поэта за рукав.
— Олесик, я хочу выстрелить по бутылке из пистолета.
— Зачем тебе?
— Я хочу представить себя этим палачом, который расстреливал.
— Понятно зачем. А где ты видела пистолет?
Экскурсия стояла под могучими сводами трапезной, подобной по величине лишь трапезной Московского Кремля, здесь было эхо, и говорили они совсем шепотом.
— Под мышкой у «афганца» кобура. Двое наркоманов остались на пристани гроб хоронить. А третий, алкоголик, — вот он. — Маруся показала глазами. — Посмотри получше, у него под левой рукой кобура.
— Ты думаешь, он мне отдаст свое именное оружие?
— Если ты его хорошо попросишь, попроси, Олесик. Никогда в жизни не стреляла из пистолета.
— Ты думаешь, теперь самое время попробовать?
— Конечно, думаю, и время, и место! — Маруся откинула назад голову и обеими руками завела за спину длинные концы шарфа. — Когда еще на место казни попадешь? До обеда хорошо бы. А то потом концерт будет… Лодочная прогулка… Попроси его, Олесик!
Представить себе, как в этих промозглых каменных мешках на протяжении нескольких столетий жили люди, казалось просто невозможным. Экскурсовод, хоть и не был профессионалом, повеселил немало туристов, рассказав о силе молитвы. Оказалось, что до прихода на остров лагеря смерти монахи руками вылавливали треску прямо возле берега. Они построили специальную запруду из камней. Молодая рыба входила в запруду в щели между камней, а назад, располневшая, пробиться уже не могла. Когда в сорок первом году с продуктами стало плохо, коммунисты восстановили запруду, но рыба не пошла в нее.
— А почему не пошла? — усиленный звонким эхом, звенел под мрачными сводами голос экскурсовода. — Потому что молиться надо было. Молиться надо было!..
Настроение у поэта еще ухудшилось, теперь он еле-еле переставлял ноги, плащ, нашпигованный вещами, казался безумно тяжелым и давил на плечи. В темных углах Олесю мерещилась неприятная плывущая тень золотой лодки, полной убиенными монахами. Это был почти сон от расстройства, монахи, оказывается, вовсе не попали на небо, а в своей ладье плавали здесь по каменным коридорам, пугая туристов и историков.
Снаружи, будто из другого мира, дошел до слуха протяжный гудок «Казани», еще один гудок. Олесь сделал знак «афганцу», так чтобы тот не смог вовремя отвернуться, и, оказавшись с ним позади группы шагах в десяти, прижал его к ледяной стене и спросил:
— Дашь пистолет?
— Дурак!
— Сам дурак. Моя девушка хочет выстрелить по бутылке. Или ты мне даешь пистолет, или я сообщу о том, что вы перевезли на Большой Соловецкий остров в трупе своего мертвого товарища наркотики.
— Дурак! — повторил «афганец». Он подумал и сказал с чувством: — Я не колюсь. А ты попробуй после двух лет, обойдешься ты? Ребята не для торговли взяли, а только для себя. Для себя, ты понял.
— А в душ они труп потащили, потому что приспичило? Впрочем, не важно, ты мне даешь оружие на час. И три-четыре патрона. А я молчу.
Они стояли возле зарешеченного окна, и яркий солнечный свет, разделенный на мелкие квадраты, рябил под ногами, при том что в полутьме нелегко было разглядеть выражение глаз собеседника.
— Я подумаю! — «афганец» оттолкнул Олеся и быстрым шагом пошел догонять экскурсию.
Уже по окончании экскурсии, на улице, «афганец» подошел к поэту.
— Ну как, решился? — спросил жестко Олесь. — Я молчу. А ты мне даешь на прокат пистолет.
Ветер, прорывающийся в стены монастыря сквозь растворенные ворота, с силою раздувал тяжелые полы его плаща. Ноги в черных сапожках твердо стояли на мощенке двора на ширине плеч, глаза Олеся из-под нахлобученной шапки смотрели сумасшедшие и пустые. Он взял оружие, оно оказалось довольно тяжелым, и засунул его глубоко во внутренний карман. Оружие устроилось точно под сердцем, и сердце забилось о металл сквозь шелк кармана.
— Скажи, а легко убить человека? — спросил Олесь, сам понимая жестокость своего вопроса. — Ты ведь убивал, правда, скажи, есть в убийстве какое-то удовольствие?
— Легко, — сказал «афганец», он был уже пьян. — Убивал.
«Легко, — подумал Олесь, — одного человека или несколько тысяч человек… Нужно только оружие. И нельзя бояться наказания».
Углубиться в лес группа туристов не успела, подошло время обеда. Все только вышли на дорогу, не сделав по ней ни шага, постояли, переминаясь. Слева, зарывшись в давно сломанные и давно проросшие зеленью, успевшие уже увянуть, деревья, ржавел какой-то экскаватор. И задранный его желто-коричневый ковш напоминал безмолвно кричащий рот.
— Ты обратил внимание, как здесь тихо? — поднимаясь по трапу на борт «Казани», обернулась Маруся. — Действительно, будто времени нет… Вроде, и голоса, и гудки… И самолет… А какое-то другое пространство тишины… — Олесь двигался раздражающе медленно, и она уже тянула его по крутым лестницам по ковровым дорожкам вниз, в каюту. — Пошли, пошли, а то останемся без обеда. Чего задумался? Не над чем здесь задумываться. Тихо, страшно и очень интересно.
В сознании поэта застрял растянутый на черных ветвях кусок шелка с нарисованной черной косточкой. Какое-то время он видел внутренние переходы «Казани», сквозь этот шелк видел лицо Маруси, она что-то говорила, и только когда перед ним оказалась стоящая на крахмале скатерти тарелка с красным свекольным салатом под майонезом, стряхнул с себя оцепенение.
— Зря вы на экскурсии не ходите! — сказала, обращаясь к Шуману, сидящему напротив за столом, Маруся. — Безумно интересно.
Миколы за столом не было. Шуман был все в том же костюме, что и ночью, голова его была аккуратно перебинтована, вверх из бинта торчал смешно хохолок. Старушки-фанатички тоже за столом не было.
— Не хожу, — сказал Шуман. — У меня своя экскурсия! — Он указал ножом, которым перед тем разделывал мясо, на свою перевязанную голову. — Кстати, попрошу вас не отпираться. Вы должны будете дать свидетельские показания против нашего монаха. Вы же все видели.
— Видели! — покивал Олесь. — Видели… Но показаний никаких давать не будем.
— Это принципиально?
— Абсолютно принципиально. Против монахов показать может только Бог. Слово поэтов против монахов не весомо. Разве поэт может судить то, что ему не принадлежит.
— Тоже верно, — неожиданно согласился Шуман и, наколов на серебряную вилку последний кусочек мяса, отправил его себе в рот. — Поэт — это другое. С поэтами я работал…
— Что вы имеете в виду? — спросила Маруся.
— А вы знаете, — вытирая губы салфеткой, сказал Шуман, — ведь Иосиф Виссарионович тоже был поэтом. И есть мнение, что все последующие события в нашей стране — результат тех его стихов, что не были написаны. Гитлер был художником… — Шуман поднялся. — В общем, придем в Архангельск, там разберемся, думаю, вас вызовут.
— Зачем?
— Вообще мир существует в нашем субъективном восприятии! — сказал Шуман, повернулся и зашагал через зал между столами.
— Позер какой! — Маруся тоже промакнула губы салфеткой. — Вина поэтов его интересует. Знаешь, никогда не подозревала, что в этой организации могут работать подобные шуты.
«Он не шут, — подумал Олесь, заставляя себя смотреть строго в тарелку. — Он ведущее колесико репрессивного аппарата. Часть машины не способна к иронии. Его ирония — это часть его программы».
— А интересно, — сказал он, уже заканчивая с обедом. — Интересная теория. Поэт пишет или придумывает. Скажем, он придумывает Большой Соловецкий остров, а на острове лагерь, а в лагере несчастные монахи в ожидании смерти. Почему нет, все это на абстрактном уровне вполне в духе настоящей поэзии. А потом этот лагерь возникает. В конце концов, если он не был придуман, он ведь не мог и возникнуть. Другой поэт пишет уничтожение острова, скажем, одним взрывом. Скажем, упал самолет, и…
— Хватит тебе… Мне надоела твоя поэма… — оборвала затянувшийся философский пассаж Маруся. — Пойдем, на экскурсию по местам казней опоздаем.
Спустившись вниз, они, желая только переодеться и выйти сразу, неожиданно для самих себя застряли в каюте.
— Каждый видит только то, что ему интересно, — опускаясь на койку, устало сказал Олесь. Тело его неожиданно отяжелело.
— А если это неприятное что-то?
— Неприятное тоже может быть интересным.
Рука Маруси проникла на грудь поэта, под рубашку.
Пальцы у нее были теплые, шелковистые, быстрые.
— Нужно запереть дверь… — прошептала она. — Это объективно.
Зачем-то Олесь посмотрел в иллюминатор. Волна шарахнула в зеленое стекло с такой силой, что казалось, может его вдребезги разбить. Он попытался понять, что происходит, что происходит с его собственным настроением, с его сознанием, но не смог никак определить положение вещей. Никакого поиска, никакого наслаждения, никакой даже самой маленькой цели. Ни светлой цели, ни темной не было в поэте. Только где-то на самом краю сознания, будто во сне, — шорох, множащийся отдаленный шорох, будто сотни, тысячи голосов одновременно пытаются выговорить последнее имя.
— Что с тобой? — на миг приостанавливаясь в своем движении и пытаясь заглянуть в чужие глаза, очень-очень тихо спросила Маруся. — Что-то с тобой, миленький, не то.
— Я устал! Никуда не хочу идти… — Подчиняясь ловким женским рукам и слушаясь женских губ, проговорил Олесь. — Ты права, это объективно!..
То ли прозвенела волна о стекло, то ли звук пришел из репродуктора, точно было известно: колокольни Большого Соловецкого молчат. На Большом Соловецком работают только маяки. Но Олесю, лежащему уже на спине с закрытыми глазами, отчетливо послышался звук медного колокола. Колокола радостного и печального, сказавшего одно короткое слово за всех умерших.
Никогда у них не было такого секса. Больше действие походило на сон не о том. Когда тело занято одним, голова другим, а в сердце играет совершенно иная мелодия, не подходящая ни к одному из первых двух случаев. Дверь так и позабыли запереть, не то чтобы увлеклись и не заперли, а просто не отнеслись серьезно. Был случай, когда Олесь и Маруся занимались любовью на тазах большой толпы, на спор, из извращенного удовольствия, в общем, страх перед чужими был чистой формальностью.
Волна, будто прорвав стекло, плеснула в лицо. Олесь открыл глаза, утер пот и вдруг увидел, что дверь в коридор распахнута, а прямо над ними торчит заострившееся лицо Миколы. Длинный нос святого отца готов был почти просунуться между их лишь на мгновение разомкнутыми губами.
— Дай пистолет! — сказал Микола, и по-собачьи как-то облизал губы. — Дай сейчас.
— Откуда?
— Мне солдат сказал, что он у тебя. Дай, мне человечка одного наказать надо.
— Да ты уж наказал, кажется? — Маруся села на одеяле и стала одеваться.
— Наказал недостаточно. Дашь?
— Нет.
— Дашь! — Лицо Миколы приблизилось к лицу поэта, глаза смотрели в глаза. — Нельзя правое дело остановить.
Еще мгновение назад поэт был пассивен и немногословен, еще мгновение назад он был внутренне разделен на разные противоборствующие стихии, и вдруг все переменилось. В иллюминатор вошло яркое дневное солнце, оно ослепило. И Олесь крикнул:
— Ты, монах! — Он, как был голый, вскочил на ноги и ухватил Миколу за шиворот. — Ты пародия на монаха. Вас здесь целый корабль пародий. Ты что, не понимаешь, что так и умереть можно! — Не делая все же никаких лишних движений, Олесь заломил Миколе руку и сказал, обращаясь к Марусе. — Сходи приведи этого Шумана. Приведи кого-нибудь из команды, святого отца по-моему, следует изолировать. — Второй рукою он ухватил Миколу за волосы и спросил: — Ты крови, значит, хочешь? Ты к несчастным солдатам-интернационалистам, значит, приставал? У тебя, наверное, идея какая-нибудь серьезная есть. Расскажи!
— А ты… А ты… — Микола пытался вырваться, но только сучил от боли ногами по ковру. — А ты мелочь, — почти проблеял он. — Ничтожество. Ерундовый человек. Коли я пародия, то ты вовсе ничего. Ничего! Пустое место… — Изо всех сил он пытался уязвить и уязвил следующим словом: — Пустое место с блокнотиком… Дашь пистолет?
— Нет! — пытаясь совладать с волною ярости, сказал тихо Олесь. — Ничего не дам!
— Пустите его!
— Что? — Олесь повернулся и увидел, что Маруси в каюте нет, а на ее месте сидит устало Тамара Васильевна, одетая в больничный халат. — Что вы сказали?
— Он ведь прав! — спокойно продолжала Тамара Васильевна. — Он, насколько я понимаю, хочет расправиться со своим врагом. Дайте ему пистолет. Я уверена, крови здесь не будет.
— Сука… — процедил поэт. — Поклониться могилке мужа приехала… Любопытный был муженек, нос свой совал, куда не просили… В квадратном озере, небось, купался, страшную рыбку удил… И ты туда же…
— Туда же! — кивнула Тамара Васильевна. — Вы ему руку сломаете, если еще нажмете.
— Пусти! — уже жалким голосом, весь обмякая, попросил Микола. — Пусти! Не надо мне… Я пугнуть его хотел. Все равно за измену Родине садиться… Или за хулиганство… Все равно одна статья!
Олесь отпустил. Он надел свой плащ, молча застегнул его и зашагал, громыхая сапогами, вверх по железной лестнице. В первый раз в своей жизни поэт потерял всякий контроль над своими эмоциями. Это не было результатом истерики, это было результатом принятого решения.
Волна за иллюминатором дробилась с шелестом в сверкающие брызги, и в первую секунду было невозможно против солнца рассмотреть лица.
— Где он?! — крикнула Маруся. Молодой офицер, составивший компанию Шуману, пришедший за мятежным монахом, смущенно отступил назад в коридор, так что Маруся одна осталась в каюте, куда они вдвоем ворвались, распахнув ударом дверь. Микола сидел по одну сторону стола, Тамара Васильевна в больничном халате — по другую. На столе стояла бутылка пепси-колы, два стакана и лежали игральные карты. Также карты были и у обоих в руках.
— Он убежал! — Микола пожал плечами, на губах его играла напряженная улыбка, он со всею очевидностью относился к игре серьезно. — Надел плащ и убежал!
«Шут, — подумала Маруся, выскакивая в коридор. — Какой-то не корабль, а настоящая клоунада за упокой!»
Офицер спрятал в кобуру свой пистолет и, глядя вслед взбегающей по лестнице девушке, только пожал плечами. Шуман что-то крикнул ей вслед, но новый гудок «Казани» скрыл его слова.
На верхней палубе ветер вздернул на Марусе шарф и так запутал его, что, спускаясь по трапу, она чуть не упала вниз, пытаясь его распутать. Прогромыхав бегом по железу пристани, она остановилась, переводя дыхание. Гроб так и стоял там, где его сняли с судна. Рядом стоял один из солдат-интернационалистов.
— Он пошел в лес, я смотрел за ним. По-моему, он немножечко не в себе, — сказал спокойно солдат, он был опять под кайфом. — Учтите, девушка, он вооружен. Нужно осторожнее… Он непрофессионал, на непрофессионалов оружие действует самым неприличным образом…
«Все репрессии рождаются в блокнотах поэтов… — проносились лихорадочные мысли в голове Маруси, тогда как ее ноги быстрым нервным шагом измеряли старую дорогу. — Он мог это воспринять… — она даже не обернулась, не посмотрела ни на теплоход, ни на гроб, ни на „афганца“, нужно было бежать, и она бежала, глотая ветер. — Все мир нашей памяти и восторгов…
Больше ни из чего он не состоит, этот мир… Мир страха, и решений… Он таков, каким мы его чувствуем… — Она не следила за беснующейся в своей голове, разгулявшейся мыслью, абсурд внутри помогал Марусе собраться и действовать точно, не испытывая усталости, без срыва. Шарф окончательно запутался и, уже не пытаясь разобраться с этими длинными шерстяными концами, Маруся через голову сорвала его и бросила по дороге. — Он ведь точно начнет теперь стрелять… И хорошо, если по бутылочкам».
Ее неожиданно взяли под левую руку, притормозили, и старческий голос попросил, негромкий за новым ревом гудка:
— Маруся, если можно, я на вас обопрусь! Мне никак не добраться одному. Здесь пятнадцать километров. Когда-то пробегал их строевым шагом, а теперь — сердце. — Она вздрогнула, приостановилась, но, вышвырнув из головы мечущиеся мысли, приняла все как должное.
— Конечно, пойдемте! — сказала она. Николай Алексеевич, вероятно, не мог быстро идти и, сильно отстав от своей группы, поймал ее прямо на дороге.
— Мы можем как-то срезать угол? — Маруся специально посмотрела в глаза старика. — Вы же здесь должны каждую травинку знать. Вы же шли на Секирную гору, на лестницу?
— Попробуем. — В голосе старика не было особой уверенности. — Здесь сильно все перекопали. — Он уже показывал рукою в грубой черной перчатке поворот на тропинку. — Представьте себе, все деревья порубили, посадили новые… Но, кажется, на том же самом месте…
Под деревьями оказалось полутемно, хотя, конечно, почти никакой листвы вокруг, только сплетенные ветви и тени от них. И здесь было еще тише. Так было тихо, что совершенно терялось ощущение пространства. В первый момент, пытаясь высвободить свою руку из цепких пальцев бывшего палача, Маруся здесь, напротив, сама взяла старика под локоть.
— А вы действительно были здесь в качестве заключенного? — через несколько минут, а может быть, и через полчаса, движения среди деревьев спросила она. — Скажите правду!
— Все мы были в известном смысле заложники!
Старик замолчал, он смотрел вверх. Гул самолета обозначился и стал ощутимым, явственным. Но видно серебряного крестика среди ветвей не было. Маруся покрутила головой, с левой стороны сквозь сплетение ветвей различалась морская пустота, до нее было не более ста шагов, справа так же ясно угадывалась пустая дорога. От того что лесополоса оказалась такая узкая, Маруся ощутила почему-то приступ тошноты. Она глотнула холодного чистого воздуха, и воздух был как яд, как рвотное, резкий и кислый, полный запаха гари.
— Вот они! — прошептал старик. Не сразу она нашла силы на то, чтобы поднять голову, шея не гнулась, плечи свело болью. Но все-таки Маруся посмотрела.
Низко, прямо над деревьями, по небу двигалась большая золотая тень. Она была прозрачна, она могла быть просто солнечным миражом, но она имела отчетливые очертания ладьи. Длинный, кривой киль задевал за ветви, и ветви, как вода с металла, соскальзывали, потрескивая, с него. В лодке сидели несколько человек. И все они улыбались.
— Пойдем… Можно успеть… — Старик рванул Марусю за руку, но, только что не в состоянии поднять голову, она теперь не могла отвести глаз. — Когда еще представится случай?! — Глаза старика были страшны, и они блестели от слез. — Ты поможешь мне бежать?
Лодка двигалась очень медленно, прямо из-под сверкающего солнца, и рассмотреть лица сидящих в ней людей было невозможно. Марусе очень хотелось рассмотреть их, она щурилась, терла глаза, кусала губы, но рассмотреть не могла.
— Да что ты пялишься! — зло прошипел Николай Алексеевич. — Не видишь, что ли, уголовники плывут!
— Уголовники?
Но она уже увидела лицо Валентины, склоняющееся вниз, увидела смотрящие на нее веселые озорные глаза воровки. И так все ясно, что даже следы собственных ногтей на ее щеках можно было различить.
Двинувшись в неверном направлении, Олесь сперва попал не туда, его вело чутье, никакая мысль в действиях поэта теперь не участвовала, да и блокнот остался на столе в каюте, только пистолет под левой рукой и стремление куда-то вверх остались у него. Будто проснувшись, Олесь увидел себя стоящим на гнилых черных досках маленькой лодочной пристани. Лодок не было, а из-под носков сапог уходила масляная, гладкая вода. На воде появлялись пузыри. Олесь присел на корточки, он подумал, что вода должна быть теплой, он снял перчатку, попробовал рукой. Вода оказалась густою и действительно теплой.
«Я все придумал? — спросил себя он. — Ничего этого нет? — и сам себе ответил: — Все, что я придумал, есть и будет… Главное — не забывать о том, что существуют еще какие-то чужие выдумки…»
Дорога была здесь одна, от монастыря мимо пристани она вела прямо на Секирную гору. Там, где прошла экскурсия, валялись яркие обертки от жевательной резинки, окурки. Почему-то поэту хотелось подняться на Секирную гору по той самой лестнице, и, быстрым шагом проскочив необходимые несколько километров, он закружил внизу, поглядывая на храм. Никакой лестницы не было. Каменные белые ступени навсегда исчезли, срытые бульдозером много десятков лет тому назад, он понял это, наткнувшись на одну разбитую ступень. Лестница, с которой сбрасывали монахов, не существовала. Ее заменила узкая деревянная лесенка с другой стороны, достаточно, правда, отвесная для казни, но совершенно не впечатляющая по виду. Перильца, струганые ступенечки, дощатые площадки между пролетами. Лесенка была раза в три длиннее самого длинного московского эскалатора, притом не двигалась, и подъем занял время.
Когда он оторвал наверху руку от перил, ладонь была мокрой, и Олесь подумал, что кожа почему-то не просохла, что на руке вода черного озера. Он попробовал воду эту на вкус кончиком языка. Горечь и соль.
Храм в ближайшем рассмотрении оказался самый обыкновенный, каких тысячи, площадка вокруг храма ухожена, вылизана, но уже потоптана туристами. Здесь, наверху, не считая актеров, готовящихся к представлению, собралось человек сорок. Никто не пытался даже спуститься, все ждали спектакля.
— Девочки, помним главное! Помним главное, — длинные руки художественного руководителя, имени которого Олесь теперь никак не мог припомнить, метались на фоне храмовой стены. — Главное — держать спинку! Держим спинку, — он ударил в ладоши. — Поответственнее, все поответственнее отнеслись.
Знакомый уже, приевшийся, казалось, сопровождавший все последние сутки гул самолетного двигателя заполнил голову поэта. Блестящая точка опять висела над морем, и, отражая солнце, она будто незаметно приближалась.
«Ну и что же было главным? — подумал поэт, горло его перехватило. — Что же было главным?»
Он достал из кармана бутылку и двумя длинными глотками осушил ее. Коньяк был как ледяная вода. В голове от него прояснилось, и в ней не стало ни одной четкой мысли. Только гул самолета, только голоса скучающих туристов. Дальше Олесь действовал против своей воли, но по своему желанию. Так оказалось вдруг сильно желание изменить мир, переставить местами реальные предметы не в рисунке, не фломастером в блокноте, а в жизни, что не справиться с этим, не уйти.
Он бросил бутылку, и она легла в кустах рядом с грудой помятых консервных банок, в промасленную бумагу сухого пайка.
Потом он вытер все еще мокрую ладонь о плащ и поискал пальцами в воздухе вокруг себя. Он действовал, как слепой.
— Тебе нехорошо? — спросила, подступив сбоку, одна из прозрачных балерин.
— У тебя есть… — Олесь посмотрел на нее и осторожным движением пальцев отклеил у девушки со лба красную бутафорскую звезду. — Подожди минуточку, я тебе ее сейчас отдам!..
— Зачем?
— Хочется кое-что представить себе. — Он пристроил звезду к себе на шапку и, повернувшись, встал над узкою деревянной лестницей. — Подожди минуту! Я сейчас!
«Интересно, что мог раскопать здесь, на этом острове, муж тетки, муж Тамары Васильевны? Что здесь может быть?..» — и это была последняя его трезвая мысль.
Он ощутил себя стоящим на самом верху, над лесом, над морем, над сетью сверкающих озер, он стоял над монастырем, человек в сапогах и тяжелом кожаном плаще, в черной шапке, на которой горела красная звезда. И вдруг он почувствовал знакомое вдохновение, рука, желающая вынуть блокнот, нырнула под кожу плаща и вырвала пистолет. Палец привычно, хотя делал это впервые в жизни, никогда до сего момента Олесь не держал в руках боевого оружия, снял предохранитель.
Туристы, вероятно, полагая, что черная фигура над лестницей — это начало театрально-танцевального действа, перешептываясь и доедая сухие пайки, сконцентрировались за спиною его в полукруг. Только балетмейстер остолбенел и опустил руки. Танцовщица, у которой Олесь одолжил для шапки звезду, кончиками пальцев помассировала лоб, скатала кусочки клея. Она тоже испугалась.
Белая металлическая точка самолета гудела, висела в небе сверху, а снизу по желобу лестницы взбирались двое. Они хохотали, они тоже, как балетмейстер, размахивали руками. Капитан-директор, вероятно, рассказал только что своей сестре Валентине какой-то анекдот.
«Уголовники. Дети репрессированных… — как строка, вспыхнула мысль в голове поэта. — Воры, грабители, убийцы, разрушители порядка!..»
Валентина успела вскинуть голову, она находилась всего в одном марше от поэта, когда пуля ударила сумасшедшую воровку в правый глаз, и, моментально обмякнув, тряпичной куклой она полетела кувырком по ступеням вниз. Капитан-директор даже не пригнулся, он успел выпустить слезы, он успел осознать происходящее, но не совладал с улыбкой и умер с растянутыми глупо губами. На него тоже потребовалась только одна пуля.
Толпа охнула и отступила, рефлекторно, как одно существо, попятилась назад, под стену храма. Металлическая точка самолета моргнула, будто исчезнув на миг. И так же, как на пристани в Архангельске, звук мотора моментально исчез. Серебряная точка приближалась теперь без звука.
Не поверив собственным глазам, Маруся бежала за стариком, поражаясь силе его ног. Она спрашивала себя, могли ли два человека видеть одну и ту же галлюцинацию, потом, все так же задыхаясь, спрашивала себя, а может, и не два, может, ей одной от усталости, с похмелья привиделась эта золотая лодка. Но задать вопрос старику и не решалась, и не могла, он бежал впереди.
Полное отсутствие ветра, когда Маруся осознала его, напугало, но прибавило сил. Она услышала выстрелы и усомнилась. Старик уже бежал по узкой деревянной лестнице вверх, прыгая через ступеньки, а на верху лестницы стоял Олесь в черном плаще, и в руке у него был пистолет. Маруся, уцепившись за поэта глазами, шепча что-то злое и нервное, лишенное логики, рванулась по лестнице. Только над распростертым трупом она остановилась. Валентина лежала лицом вверх, но крови было столько, что черт не разобрать. Капитан-директор также лицом вверх лежал на несколько ступеней выше, он улыбался.
«Уголовники… — всплыло в ее голове брошенное стариком слово. — Уголовники!..»
В тишине налетел порыв ветра, и силы у Маруси моментально иссякли, она села между трупами и закрыла глаза. То, что старик кричит, и что он кричит, она услышала отчетливо, но так и не успела понять смысла этих коротких, на бегу, сумасшедших слов.
— Стреляй!
Над Николаем Алексеевичем стоял монумент, старику показалось, что время на миг обратилось в большое зеркало и он видит себя самого, стоящего вот так и вот здесь сорок лет назад. Ноги чуть расставлены, глаза оловянны и пусты.
— Ну прошу тебя… — делая еще один рывок вверх, выходя на последний марш, простонал старик так, что толпа туристов от ужаса прильнула к стене. — Стреляй!
Но Олесь не собирался больше стрелять. Поэма, потеряв словесный эквивалент, развивалась в нем со скоростью цепной реакции. Он не смотрел на старика, он смотрел только на дрожащую без звука серебряную точку.
В этот миг летчик пытался в последний раз выправить погибающую военную машину. Он взглянул вниз на серый накат моря, на остров, венчающий этот накат, и надавил кнопку катапульты.
Катапульта не сработала. Плюнув в планку молчащей рации зеленой слюной, летчик направил свою груженную смертью машину прямо на остров. Он ненавидел всех: страну, пославшую его служить в армии, авиадиспетчеров, не выходящих на связь, механиков, в результате работы которых авария была практически неизбежна, ученых — проектировщиков самолета, свою жену, изменяющую в любое его отсутствие. Он не мог спастись и желал отомстить за свою жизнь. Хоть как-то отомстить.
Он направил машину прямо на остров, на свою базу, откуда час назад она поднялась в воздух. Он опять увидел цветные горошины, раскатившиеся по железному языку пирса, золотую каплю купола, медленно стекающую в Белое море.
Совместив, как мишень в прицеле, яркий блик на ветровом стекле со сверкающим глубоко внизу куполом храма на Секирной горе, он продолжал планировать.
Август 1989 г.