Карел Чапек Собрание сочинений Том второй Романы[1]

Фабрика Абсолюта[2] Роман-фельетон © Рисунки Иозефа Чапека © Перевод В. Мартемьяновой

Предисловие

Это предисловие я думал, собственно, написать уже к первому изданию, но не сделал этого, с одной стороны, по причине страшной лени, не помню, чем вызванной, с другой — покоряясь судьбе; честно говоря, предисловием, на мой взгляд, делу не поможешь. Когда книга вышла, я начитался разных вполне заслуженных упреков в ее адрес: дескать, с Бальзаковыми «Поисками абсолюта» ее не сравнить; завершается она пошлым поглощением ливерных колбасок, а главное — это вообще никакой не роман.

Последний довод сразил меня прямо-таки наповал. Каюсь, это действительно совсем не роман. В свое оправдание мне бы теперь хотелось только объяснить, при каких обстоятельствах эта книжка не стала романом.

Однажды весной, в четыре часа дня я дописал «R.U.R.», с облегчением отбросил перо и отправился погулять на Небозизек. Сначала я чувствовал себя легко и свободно, свалив с плеч тяжкий груз каторжного труда, но потом у меня возникло ощущение пустоты, я понял, что мне невыносимо скучно. И спросил себя, — поскольку день все равно испорчен, — не лучше ли пойти домой и написать для газеты фельетон. Подобные решения обычно принимаешь, не имея ни малейшего представления, о чем, собственно, будешь писать; в таких случаях какое-то время расхаживаешь по кабинету, насвистывая какой-нибудь приевшийся мотивчик, от которого невозможно избавиться, или ловишь мух; потом тебе припоминается что-то, и ты садишься за стол. Вот и мне в тот день пришла в голову какая-то давняя идея, я разрезал бумагу на четвертушки и принялся писать фельетон.

Исписав две четвертушки, я сообразил, что для одного фельетона материала слишком много; его хватило бы на шесть фельетонов, и я прервал писание буквально на середине предложения, начертанного на третьей четвертушке.

Месяца два спустя я изнывал в деревне от дождей и одиночества; у меня не оставалось другого выхода, как обзавестись бумагой и закончить наброски шести фельетонов. Затянувшаяся непогода и увлекательный материал повинны в том, что я настрочил двенадцать глав и сделал заготовки для шести следующих. Потом я послал отделанные двенадцать глав в газету, с просьбой публиковать по одной в «Понедельнике»[3], и поклялся, что тем временем досочиню конец. Пути жизни неисповедимы; одиннадцать глав появились уже в печати, а у меня не было написано дальше ни строчки; я забыл, что это должно пойти в печать, а главное — у меня выпало из памяти, что я напридумывал раньше. Типография настаивала, чтобы я быстрее высылал окончание, и тогда я, словно девушка в сказке, швырнул на дорогу еще одну главу, чтоб они хоть на несколько дней оставили меня в покое.

Преследуемый типографией, я строчил главу за главой; я пробовал обставить заказчика, но он не отставал ни на шаг. Я петлял, словно загнанный заяц; кидался в разные стороны, только бы выиграть время и кое-как поправить то, что напортил во время этой гонки. Судите сами, как долго я держался; такая жизнь продолжалась еще восемнадцать глав, пока я не выбросил белого флага: конец. Неужто и впрямь у этой книжки нет сквозного действия? Разве не захватывает дух эпическое повествование о том, как автор, гонимый эриниями, укрывается в горной хижине и в недрах редакции, на Святой Килде, в Градце Кралове, на тихоокеанском атолле, У Семи Халуп[4], в трактире у Дамогорских, чтобы именно там, скрестив руки на груди и бросая в лицо своим противникам последние аргументы, объявить о безоговорочной капитуляции? Затаив дыхание, вы следите за тем, как до последнего мгновения он верит, что, несмотря на немилосердную гонку, приближается к цели и, в свою очередь, сам преследует некую цель; и если на тридцатой главе силы оставляют автора, то продолжает жить его вера, что в этом извилистом пути был-таки единый цельный смысл. Это и есть именно тот истинный смысл и сквозное действие романа, который на самом деле вообще никакой не роман, а некая цепь фельетонов; это уточнение я и подписываю нынче на титуле нового издания.

Октябрь 1926

Карел Чапек

Глава 1 Объявление

В первый день нового, 1943 года пан Г. Х. Бонди, президент заводов МЕАС, как всегда, просматривал газеты; несколько неучтиво обойдя сообщения с театра военных действий и миновав очередной правительственный кризис, он на всех парусах понесся по газетному простору («Лидове новины» давно уже впятеро увеличили свой формат и вполне могли служить парусом даже в заморских плаваниях), устремляясь к экономической рубрике. Избороздив экономическую рубрику вдоль и поперек, пан Бонди свернул паруса и позволил себе предаться мечтам.

«Угольный кризис, — отметил пан Бонди, — истощение угленосных пластов. Остравский бассейн надолго прекратил работу. Черт побери, это катастрофа. Придется возить уголь из Верхней Силезии, — вот и подсчитайте, как вздорожает наша продукция; где уж тут выдержать конкуренцию! Ума не приложу, как быть; если еще и Германия повысит тарифы — придется прикрыть лавочку. Акции Промыслового банка тоже катятся вниз. И потом — наши масштабы, о господи! Нелепые, ничтожные, мизерные масштабы! И этот окаянный кризис!»

Пан Г. Х. Бонди, председатель правления, задумался. Что-то раздражало его, мешая рассуждать спокойно. Он снова перелистал отложенные было газетные листы, пока на последней странице не наткнулся на словечко «тение», собственно, даже «ение», потому что на букве «т» газета была перегнута пополам. Именно эта незаконченность не давала пану Бонди покоя. «Скорее всего, это „приобретение“, — предположил пан Бонди не слишком уверенно, — или „падение“. А может, „изобретение“. Акции на азот тоже упали. Страшный застой. Жалкие, до смешного жалкие у нас масштабы. Да нет, чепуха, никому не придет в голову помещать в газете объявления об изобретении… Скорее всего, речь идет о пропаже. Ну да, там, наверно, так и стоит „пропала“, ну разумеется…»



Несколько обескураженный пан Г. Х. Бонди снова развернул газету, чтобы положить конец недоразумению, но странное сочетание совершенно потерялось в пестром калейдоскопе объявлений. Он пробегал глазами столбец за столбцом, а слово пряталось с досадным упорством. Пан Бонди принялся исследовать газету снизу и даже с правой стороны — противное «тение» как сквозь землю провалилось.

Г. Х. Бонди не сдавался. Он снова сложил газету, и — глядь! — ненавистное «ение» появилось само собой; тут пан Бонди прижал его пальцем, поспешно развернул страницу и… тихо чертыхнулся про себя. Под рукой чернело самое заурядное, самое что ни на есть обыкновенное объявление:

СРОЧНО

— ПО СУГУБО ЛИЧНЫМ МОТИВАМ—

ПРОДАЕТСЯ

ВЕСЬМА ВЫГОДНОЕ ДЛЯ ЛЮБОЙ ФАБРИКИ ИЗОБРЕТЕНИЕ.

ОБРАЩАТЬСЯ К ИНЖ. Р. МАРЕКУ, БРЖЕВНОВ, 1651.

«Стоило волноваться, — посетовал пан Г. Х. Бонди, — из-за каких-то патентованных подтяжек! Мелкие жулики, шуты гороховые помещают глупейшие объявления, а я трачу на них целых пять минут!

Нет, я положительно схожу с ума. Мизерные масштабы! Никакого простора для деятельности, никакого размаха!»

Президент Бонди поудобнее устроился в качалке, чтобы с комфортом прочувствовать всю пагубность узкого поля деятельности. Правда, МЕАС — это десять заводов, тридцать четыре тысячи рабочих. МЕАС — ведущее предприятие по производству металлических изделий, а по производству котлов МЕАС просто вне конкуренции. Колосники MEAC на уровне мировых стандартов. Но за двадцать лет работы — господи боже! — в других-то условиях удалось бы добиться кое-чего и побольше…

Г. Х. Бонди вдруг подскочил в своем кресле. «Инженер Марек, инженер Марек! Погоди-ка, не тот ли это Марек, по прозвищу Рыжий, Рудольф, Руда Марек, дружище Руда из Политехнического? Да, да, да, в объявлении так и сказано: „инж. Р. Марек“. Руда, крокодил ты этакий, возможно ли?! Ах, шалопай, до чего докатился! Предлагать „весьма выгодное изобретение“ — ха-ха-ха — „по личным мотивам“, знаем мы эти „личные мотивы“ — денег нет, да? И ты задумал поймать жар-птицу на какой-то грязный, засаленный патент? Ну да, ты ведь вечно носился с идеей перевернуть мир. Ах, голубчик, что сталось теперь с нашими великими идеями! Куда девалась великодушная и легкомысленная наша молодость!»

Президент Бонди снова откинулся в кресле. «Похоже, что это и в самом деле Руда Марек, — размышлял он. — А Марек — это голова! Немножко прожектер, но что-то в нем было. Идеи были. А впрочем, совсем никудышный человек. Проще говоря, сумасброд. Странно, как это из него профессор не получился? Почти два десятка лет мы не виделись, бог знает чем он занимался все это время; похоже, докатился до ручки; скорее всего, дошел окончательно; живет, бедняга, где-то в Бржевнове и пробавляется… изобретениями. Да, страшный конец!»

Пан Бонди попытался представить нищету «дошедшего до ручки» изобретателя. И ему удалось вообразить взлохмаченную голову и заросшую щетиной физиономию, грязные, тонкие, будто картонные стены — словно в кино. Мебели — никакой; в углу матрац, на столе убогое сооружение из катушек, гвоздей и обгоревших спичек; мутное окошко выходит на задворки. И в обстановке этой беспросветной нужды появляется гость, облаченный в богатую шубу. «Я хотел бы познакомиться с вашим изобретением». Полуслепой изобретатель не узнает давнишнего приятеля; покорно опускает он нечесаную голову, соображая, куда бы усадить гостя, и — о, милосердный боже! — окоченевшими от холода, скрюченными трясущимися пальцами пытается привести в движение свою жалкую машинку, какой-то невообразимый перпетуум-мобиле, и в смущении лепечет, что это могло бы работать, наверняка могло бы, если бы… если бы он в состоянии был купить… приобрести… Гость в роскошной шубе обводит взглядом жалкую чердачную каморку и вдруг молча вынимает из кармана кожаный кошелек и кладет на стол тысячу, вторую («Да хватит уж!» — перепугался сам пан Бонди)… третью. («Между прочим, довольно бы и тысячи», — одергивает пана Бонди какой-то внутренний голос.) «Это — на дальнейшие ваши работы, пан Марек, нет, нет, вы совершенно ничем не обязаны. Ах да, мое имя! Ну, это пустяки. Считайте меня вашим другом».

Президент Бонди остался очень доволен и даже тронут нарисованной картиной. «Пошлю-ка я к Мареку своего секретаря, — решил он, — сейчас или завтра прямо с утра. А чем же мне заняться сегодня? Нынче праздник, в правление идти не надо; собственно, я свободен. Ах, вот что значит узкое поле деятельности! Целый день не к чему приложить руки! А что, если я сам нынче…»

Г. Х. Бонди поколебался. Это смахивало на авантюру — поехать и собственными глазами убедиться, до чего докатился этот бржевновский сумасшедший. «В конце концов мы же были такими друзьями! Все-таки наше общее прошлое к чему-то меня обязывает?! Поеду!» — решил пан Бонди. И поехал.

В поисках убогого домишка под номером 1651 пан Бонди исколесил весь Бржевнов; в конце концов это несколько ему наскучило, и председатель правления заводов МЕАС обратился в полицейское отделение.

— Марек, Марек… — Инспектор порылся в памяти. — Скорее всего, это будет инженер Рудольф Марек, «Марек и К0», электроламповый завод, Миксова улица, тысяча шестьсот пятьдесят один.

Электроламповый завод! Президент Бонди был разочарован, да, да, президент был слегка удручен. Выходит, Руда Марек не ютится на чердаке. Руда Марек — заводчик и по «личным мотивам» продает какое-то изобретение! Это уже пахнет конкуренцией, старина, или я не Бонди!

— Не знаете ли вы, как у него дела? — словно невзначай осведомился он у полицейского, уже садясь в машину.

— О, превосходно! — послышалось в ответ. — Прекрасный завод! Знаменитая фирма, — добавил инспектор с подобающим почтением. — Инженер Марек — богатый человек, — пояснил он затем, — и страшно ученый. Все опыты ставит.

— Миксова улица! — приказал пан Бонди шоферу.

— Третья направо! — крикнул инспектор вслед отъезжавшей машине.

И вот пан Бонди у жилого флигеля вполне приличного завода. «О, да тут чистенько, газончики, по стенам — дикий виноград… Гм, — удивился про себя пан Бонди, нажимая кнопку звонка. — Недотепу Марека всегда отличало этакое человеколюбие и жажда преобразований».

В этот момент на лестнице появляется сам Марек, Руда Марек; он очень худ и серьезен, можно сказать — вдохновенен; и у Бонди странно щемит сердце, — правда, Рудольф уже не так молод, как прежде, но и заросшего щетиной сумасброда-изобретателя, каким рисовало его воображение пана Бонди, он ничуть не напоминает. Просто его трудно узнать. Пан Бонди не успел еще оправиться от изумления, а инженер Марек подал ему руку и тихо произнес:

— Ну вот ты и здесь, Бонди. Я ждал тебя.

Глава 2 Карбюратор

— Я ждал тебя, — повторил Марек, усадив гостя в мягкое кожаное кресло.

Ни за что на свете Бонди не признался бы, как мечтал увидеть «дошедшего до ручки» ученого-изобретателя.

— Ну вот видишь, — несколько преувеличенно порадовался он, — бывает ведь в жизни! Как раз сегодня утром мне пришло в голову, что мы с тобой не виделись уже двадцать лет! Двадцать лет, Рудольф, представь себе, двадцать лет!

— Гм, — буркнул Марек, — так, значит, ты хочешь купить мое изобретение?

— Купить? — растерянно протянул Г. Х. Бонди. — Я, право, не знаю… Я, собственно, об этом не думал. Мне захотелось тебя повидать и…

— Не ломайся, пожалуйста, — перебил его Марек. — Я ведь знал, что ты придешь. За изобретением, конечно. Оно как раз для тебя, на нем можно заработать. — Марек махнул рукой, откашлялся и начал снова, сдержанно и размеренно: — Изобретение, которое я продемонстрирую вам, знаменует собой более значительный переворот в технике, чем паровая машина Уатта. Если коротко определить сущность этого открытия, то речь идет, теоретически говоря, о предельном использовании атомной энергии

Бонди незаметно зевнул.

— Скажи, пожалуйста, чем ты занимался все эти двадцать лет?

Марек несколько удивленно взглянул на старинного приятеля.

— Современная наука утверждает, что материя, то есть атомы, состоит из бесчисленных квантов; собственно, атом — это скопление электронов, мельчайших электрических частиц.

— Очень увлекательно, — перебил инженера президент Бонди. — Видишь ли, я всегда был слаб в физике. А ты плохо выглядишь, Марек. И что, собственно, толкнуло тебя заняться этой игруш… гм, этим заводишком?

— Что? Да так, случай. То есть я изобрел новый способ использования металлических волосков в лампах накаливания. В общем, пустяки, я придумал это между делом. А последние двадцать лет я разрабатываю проблему полного сгорания материи. Ответь мне, Бонди, что в наше время составляет главнейшую проблему современной техники?

— Торговля, — ответил президент. — А ты женат?

— Вдов, — ответил Марек и в возбуждении принялся расхаживать по комнате. — Никакая не торговля, понимаешь? Сгорание! Предельное использование тепловой энергии, которая заключена в материи. Представь, сжигая уголь, мы получаем лишь стотысячную долю того, что могли бы получить! Понимаешь?

— Да, да, уголь страшно дорог, — глубокомысленно подтвердил пан Бонди.

Марек сел.

— Если ты пришел не ради моего Карбюратора — убирайся прочь, — возмутился он.

— Продолжай, — предложил исполненный миролюбия пан Бонди.

Марек обхватил голову руками.

— Двадцать лет я работал над этим, — глухо вырвалось у него, — и теперь продаю первому встречному! Это мечта всей моей жизни. Величайшее изобретение! Серьезно, Бонди, это великая вещь!

— Наверное. Особенно по нашим жалким масштабам, — поддакнул Бонди.

— Нет, вообще великая. Представь: теперь для тебя открывается возможность использовать энергию атома, всю, без остатка!

— Ага, — произнес президент, — значит, будем топить атомами. Ну, а почему бы и нет? У тебя тут прелестно, Руда, скромненько и мило. А сколько душ занято на производстве?

Марек не отозвался.

— Видишь ли, — задумчиво произнес он, — можно сказать: «использование энергии атома», или «сгорание материи», или «разрушение материи», — это не имеет никакого значения.

— По мне, лучше всего «сгорание», — откликнулся пан Бонди, — «сгорание» как-то интимнее.

— Да, но в данном случае наиболее точным был бы термин «расщепление материи». То есть нужно расщепить атом на электроны и запрячь их в работу, понятно?

— Великолепно, — уверил президент. — Вот именно: запрячь бы их в работу!

— Возьмем, к примеру, двух лошадей, обе изо всей силы тянут канат в противоположных направлениях. Что это, по-твоему?

— По-видимому, какой-то забавный спорт, — предположил пан президент.

— Нет, не спорт, а состояние покоя. Лошади натягивают канат, но не трогаются с места. И если ты перерубишь веревку…

— Они рухнут на землю! — восторженно вскричал Г. Х. Бонди.

— Нет, они разбегутся в разные стороны; они уподобятся освобожденной энергии. Видишь ли, материя — это такая же упряжка. Оборви связь, которая держит на цепи электроны, и они…

— Разбегутся в разные стороны!

— Да, они разбегутся, но мы можем изловить их и запрячь снова, понимаешь? Ну, представь себе такую картину: положим, мы с тобой растопили печь углем. Получили какое-то количество тепла и, кроме того, пепел, угарный газ и сажу. Материя здесь не исчезла, понятно?

— Само собой. Не желаешь ли сигару?

— Не желаю. Но оставшаяся материя обладает еще несметными запасами неизрасходованной атомной энергии. И если бы нам удалось использовать всю атомную энергию вообще, то мы использовали бы и все атомы. Короче: материя исчезла бы.

— Ах так, вот теперь я понял.

— Это все равно, как если бы мы плохо смололи зерно: сняли бы тонкую шелуху, а остальное развеяли по ветру, как пепел. А при тщательном помоле от зерна ничего, или почти ничего, не остается, не правда ли? Вот и при полном сгорании от материи тоже не остается ничего или почти ничего. Она перемалывается вся без остатка. Используется до предела. Обращается в изначальное ничто. Видишь ли, материя поглощает массу энергии только для того, чтобы существовать; отними у нее бытие, заставь ее не существовать, и освободится несметное количество энергии. Вот оно как, Бонди.

— Гм… Не так уж плохо.

— Пфлюгер, например, считает, что килограмм угля содержит двадцать три биллиона калорий. Я думаю, Пфлюгер преувеличивает.

— Ну разумеется!

— После теоретических подсчетов я пришел к выводу, что их там около семи биллионов. Это означает, что при полном сгорании угля на одном его килограмме средняя по мощности фабрика может работать несколько сот часов!

— Черт возьми! — воскликнул Бонди, вскакивая.

— Точного расчета времени я тебе не представлю. У себя на фабрике я вот уже шесть недель жгу полкилограмма угля при нагрузке в тридцать килограммометров, и представь, дружище, он все вертится… вертится… вертится, — бледнея, прошептал инженер Марек.

Президент Бонди в растерянности поглаживал свой подбородок, гладкий и круглый, как попка младенца.

— Послушай, Марек, — нерешительно произнес он, — ты наверняка… того… несколько… переутомился.

Марек устало отмахнулся:

— Пустяки. Если бы ты хоть немного разбирался в физике, я бы растолковал тебе принцип работы моего Карбюратора[5]. Видишь ли, это еще одна, совершенно новая глава высшей физики. Впрочем, ты сам убедишься, спустившись вниз, в подвал. Я засыпал в машину полкилограмма угля, завинтил ее и приказал опечатать при свидетелях, чтоб никто не смог прибавить горючего. Тебе стоит взглянуть на это, право, стоит. Конечно, ты все равно ничего не поймешь, но спуститься спустись! Спускайся, тебе говорят!

— А разве ты сам не пойдешь? — удивился Бонди.

— Нет, ступай один. И слушай, Бонди, не задерживайся там слишком долго…

— А что? — Бонди заподозрил неладное.

— Да так. Представь себе, что долго там быть… скажем… вредно для здоровья. Зажги электричество, выключатель тут же, у двери. Шум в подвале — это не от машины. Она работает бесшумно, без перебоев, без запаха. Шумит там этот, как его… вентилятор. Ну, ну, ступай, я подожду здесь. Потом мне расскажешь…

* * *

Президент Бонди спускается вниз, тихо радуясь, что на некоторое время избавился от этого помешанного. (А что Марек помешанный — в этом все-таки нет сомнения!) Бонди несколько озабочен тем, как бы убраться отсюда подобру-поздорову, и побыстрее. Заметим, что двери, ведущие в подвал, огромной толщины, окованы железом, совсем как у банковских сейфов. Прекрасно, зажжем свет. Выключатель рядом, около двери. Посреди бетонного, со сводчатым потолком, чистого, как монастырская келья, подвального помещения на бетонных козлах лежит огромный медный цилиндр. Он закрыт со всех сторон, лишь наверху — решеточка, опечатанная пломбами. Внутри машины темно и тихо. Из цилиндра, равномерно скользя, выдвигается поршень, медленно вращающий тяжелое маховое колесо. Вот и все. Лишь вентилятор в подвальном окне шумит не умолкая.

То ли от вентилятора тянет сквозняком, то ли еще что, но чело пана Бонди овевает легкий ветерок; ощущение такое, будто от восторга дыбом подымаются волосы, а тело уносит в бесконечный простор — и вот ты уже летишь, не чувствуя собственного веса. Охваченный неизъяснимым блаженством, Г. Х. Бонди опускается на колени, ему хочется громко кричать и петь от умиления и счастья, ему чудится шум необъятных и бесчисленных крыл. Но тут кто-то больно хватает его за руку и тащит наверх — вон из подвала. Это инженер Марек, на голове у него капюшон или скафандр водолаза, Марек волочит Бонди вверх по лестнице. В передней Марек снимает металлический капюшон и утирает струящийся по лбу пот.

— Еще немного — и было бы поздно, — выдыхает он в страшном волнении.

Глава 3 Пантеизм

Президенту Бонди представляется, будто все это сон. Марек с материнской заботливостью усаживает его в кресло и в мгновение ока извлекает откуда-то коньяк.

— На, выпей немедленно, — бормочет он, трясущейся рукой поднося Бонди коньячную рюмку. — Тебе тоже несладко пришлось, а?

— Напротив, — вяло выговаривает президент: язык с трудом повинуется ему. — Это было так прекрасно, дружище! Я будто парил в воздухе, или что-то в этом роде…

— Да, да, — подхватил Марек, — именно это я и хотел сказать. Ты словно паришь или возносишься куда-то, а?

Чрезвычайно приятное ощущение, — повторил пан Бонди. — По-моему, это и есть экстаз. Как будто там нечто… нечто…

— Нечто божественное? — неуверенно подсказал Марек.

— Может быть. И даже наверняка, дружище. Я отродясь не бывал в церкви, Руда, но в подвале было словно в церкви. Что это я там вытворял, скажи на милость?

— Стоял на коленях, — с горечью признался Марек и принялся расхаживать взад-вперед по комнате.

Президент Бонди в недоумении провел рукою по лысине.

— Гм, странно. Да брось, неужто я стоял на коленях? Слушай, а что там… гм… что там, в этом склепе, так действует на человека?

— Карбюратор, — проворчал Марек, кусая губы. Лицо его в эту минуту еще больше осунулось и посерело.

— Черт возьми, — удивился Бонди, — как же это он, а?

Инженер молча пожал плечами; опустив голову, продолжал мерить шагами комнату.

Г. Х. Бонди следил за ним взглядом, не в силах скрыть младенческого удивления. «Марек спятил, — сказал он себе, — но, черт возьми, что в его подвале действительно находит на человека? Такое мучительное блаженство, такая неколебимая уверенность, восторг и всепоглощающая покорность богу…»

Пан Бонди поднялся и снова наполнил рюмку коньяком.

— Марек, — обратился он к инженеру, — я знаю, что это такое.

— Что ты знаешь? — выпалил Марек и замер на месте.

— Что там, в склепе. Это странное душевное состояние. Скорее всего, это какая-нибудь отрава!

— Разумеется, отрава! — зло расхохотался Марек.



— Я сразу догадался, — похвастался повеселевший Бонди. — Значит, это твой аппарат выделяет что-то… ну, вроде как озон, правильно? Или, вернее, какой-то отравляющий газ. Стоит человеку подышать им, и он… малость… того… не в себе, не так ли? Бесспорно, дружище, это не что иное, как отравляющий газ; каким-то образом он выделяется при сгорании угля в этом… самом… твоем Карбюраторе. То ли светильный, то ли веселящий газ, или фосген, словом, нечто вроде… Поэтому ты установил там вентилятор. И поэтому сам спускаешься в подземелье только в противогазе, разве я не прав? У тебя там черт-те что скапливается, Марек!

— Если бы это был газ! — взорвался Марек, потрясая в воздухе кулаками. — Видишь ли, Бонди, из-за этого я и вынужден продать свой Карбюратор. Иначе я просто не вынесу, не вынесу, — выкрикивал он чуть ли не со слезами на глазах. — Я не предполагал, что мой Карбюратор начнет вытворять такое, такое… немыслимое… непотребство. Ты вообрази, это он выкидывает у меня с самого начала! И кто бы ни приблизился — все его чувствуют. Ты еще ничего не знаешь, Бонди, а мой дворник поплатился собственной шкурой.

— Бедняга, — воскликнул пораженный пан президент, — неужели скончался?

— Нет, он обратился! — в отчаянии вскричал Марек. — Я признаюсь тебе, Бонди: у моего изобретения, у моего Карбюратора, есть один чудовищный недостаток. Но ты купишь его или возьмешь даром, несмотря ни на что; ты возьмешь его, Бонди, даже если из него посыплются черти. Тебе, Бонди, это безразлично, лишь бы выкачать миллиарды. И они потекут в твои карманы, любезный. Мой Карбюратор — эпохальное изобретение, но я уже не хочу иметь с ним ничего общего. У тебя не такая взыскательная совесть, ты слышишь, Бонди? Миллиарды потекут к тебе, тысячи миллиардов, но на твоей совести будет и страшное зло. Решайся!

— Нет уж, ты меня в это дело не впутывай, — запротестовал Бонди. — Если Карбюратор вырабатывает отравляющие газы, власти запретят его и — конец. Ты ведь знаешь, с нашими ничтожными масштабами… Вот в Америке…

— Какие там отравляющие газы, — вырвалось у Марека, — он вырабатывает нечто в тысячи раз более страшное. Запомни, Бонди, что я сейчас тебе скажу: это выше человеческого понимания, но мошенничества здесь ни на йоту. Так вот, в моем Карбюраторе на самом деле материя сгорает дотла, от нее даже пепла не остается: другими словами, мой Карбюратор расщепляет, испепеляет, разлагает материю на электроны; он истребляет, перемалывает ее, не знаю уж, как еще сказать, — короче говоря, он использует ее полностью. Ты и понятия не имеешь, какая огромная энергия заключена в атомах. Имея в запасе полцентнера угля, ты сможешь объехать на корабле вокруг света, залить электричеством Прагу, привести в движение Рустон[6], — все, что пожелаешь; чтоб отопить целую квартиру и приготовить пищу для большой семьи, тебе хватит уголька величиною с орешек; в конце концов мы обойдемся даже без угля — просто добудем тепло из первого подвернувшегося под руку булыжника или комка глины, обнаруженного возле дома. Любое количество материи скрывает в себе больше энергии, чем огромный паровой котел, остается только ее выжать! Только суметь сжечь ее без остатка! И я научился это делать, Бонди; мой Карбюратор сжигает ее; согласись, Бонди, ради такого грандиозного успеха стоило трудиться двадцать лет!

— Видишь ли, Руда, — осторожно начал пан президент, — это поразительно, но я почему-то тебе верю. Честное слово, верю. Видишь ли, когда я стоял перед этим твоим Карбюратором, я чувствовал: тут скрыто нечто невообразимое, великое, прямо потрясающее. Я бессилен побороть в себе это чувство — и я тебе верю. Там, внизу, в этом подвале, у тебя сокрыта какая-то тайна. И она перевернет весь мир.

— Ах, Бонди, — в смятении прошептал Марек, — вот в том-то и загвоздка. Погоди, я тебе растолкую. Ты когда-нибудь читал Спинозу?

— Нет, никогда.

— Я тоже прежде никогда не читал, а теперь, видишь, начинаю интересоваться такими вещами. В философии я ни шиша не смыслю, для инженера это лес темный, но что-то все-таки в ней есть. Ты ведь веришь в бога?

— Я? Как тебе сказать, — задумался Бонди. — Я, право, не знаю. Бог, скорее всего, есть, но где-то на другой планете. У нас — нет! Куда там! Такие штучки, видно, не для нашего века. Да что бы он здесь делал, скажи на милость?!

— Я в бога не верю, — твердо признался Марек. — Не хочу в него верить. Я всегда был атеистом. Я верил в материю, прогресс — и ни во что больше. Я человек науки, Бонди, а наука не может допустить существования бога.

— Для торговли, — заявил пан Бонди, — абсолютно безразлично, есть бог или нету. Хочет быть, пусть себе будет, — бога ради, пожалуйста! Мы друг другу не помеха.

— Но с точки зрения науки, — строго возразил инженер, — это абсолютно исключено. Или он, или наука. Я не утверждаю, что бога нет; я утверждаю только, что он не должен быть или, по крайней мере, не должен проявляться. И я убежден, что наука постепенно, шаг за шагом вытеснит бога или хотя бы ограничит его влияние; я убежден, что в этом — высочайшее ее назначение.

— Возможно, — невозмутимо промолвил пан президент, — излагай дальше.

— А теперь представь себе, Бонди, что… или нет, погоди, сперва я задам тебе вопрос: ты знаешь, что такое пантеизм? Это учение о том, что во всем сущем проявляется единый бог, или Абсолют, — как тебе угодно. В человеке, в камне, в траве, в воде — повсюду. И знаешь, чему учит Спиноза? Что материальность — это лишь проявление или одна из сторон божественной субстанции, в то время как другая ее сторона — дух. А известно ли тебе, что утверждает Фехнер[7]?

— Что-то не слыхал, — признался президент.

— Фехнер учит, что все, все без исключения обладает душой, что бог одушевляет все сущее. А Лейбница ты читал? По Лейбницу, материя состоит из частиц души, из монад, которые суть субстанция бога. Что ты на это скажешь?

— Не знаю, что и сказать, — растерялся Г. Х. Бонди, — я в этом не разбираюсь.

— Вот и я тоже не разбираюсь; очень уж все это туманно. Но вообрази на мгновение, что в любой частице материи в самом деле разлит бог, что он как бы замурован в ней. И стоит тебе разбить частицу вдребезги, как он вырвется наружу, словно дух из волшебной бутылки. Словно его спустят с привязи. И он выделится из материи, как светильный газ из угля. Спалишь один атом — и вот тебе: подвал полон Абсолюта. Просто диву даешься — так стремительно он распространяется.

— Постой, — прервал Марека пан Бонди, — повтори еще раз, но не спеша.

— Представь себе, — повторил Марек, — допустим, что любая материя содержит Абсолют в связанном состоянии, назовем его инертной энергией или, еще проще, скажем, что бог вездесущ — он в любой материи и в любой ее частице. Так вот представь себе, что ты полностью уничтожаешь какую-то часть материи, уничтожаешь на первый взгляд совершенно без остатка, но поскольку любая материя — это, собственно, материя плюс Абсолют, тебе удается уничтожить только материю, а неистребимая часть ее, химически чистый, освобожденный, деятельный Абсолют остается. Остается неразложимый химически, нематериальный резидуум, у которого нет ни линий спектра, ни атомного веса, ни химической валентности, ни подчинения закону Мариотта — словом, никаких, ни малейших свойств материи. Остается чистый бог. Химическое «ничто», обладающее колоссальной силой воздействия. Поскольку это «ничто» эфемерно, на него не распространяются законы материи. Уж отсюда вытекает, что химическое «ничто» проявляется сверхъестественно, в виде чуда. Вывод этот напрашивается из простого предположения, что бог присутствует в материи. Ты способен убедить себя, что он, допустим, присутствует в ней?

— Безусловно, — ответил Бонди. — Ну и что?

— Прекрасно, — заключил Марек и встал. — Так он на самом деле присутствует в ней.

Глава 4 Божественный подвал

Президент Бонди, задумавшись, посасывал свою сигару.

— А как ты это установил?

— Испытал на себе, — бросил Марек, снова принявшись расхаживать по комнате. — Мой Карбюратор, Perfect Carburator[8], используя материю до предела, вырабатывает побочный продукт, и продукт этот — чистый, ничем не связанный Абсолют. Бог в химически чистом виде. Я бы выразился так: Карбюратор, с одной стороны, извергает механическую энергию, а с другой — бога. Совершенно так же, как если бы мы разлагали воду на кислород и водород, только в несравненно больших масштабах.

— Гм, — хмыкнул пан Бонди. — А что дальше?

— На мой взгляд, — осторожно продолжал Марек, — некоторые исключительные личности способны разложить материальную и божественную субстанцию сами в себе, то есть, видишь ли, как бы выделить или выжать Абсолют из своей собственной материи. Христос, чудотворцы, факиры, медиумы, пророки делают это посредством некоей психической силы. Мой Карбюратор вырабатывает бога чисто машинным способом. Это нечто вроде фабрики, фабрики Абсолюта.

— Факты! — потребовал Г. Х. Бонди. — Держись фактов.

— Вот тебе факты: я сконструировал свой Perfect Carburator сперва чисто теоретически; потом сделал небольшую модель, она не действовала. Только четвертая модель оказалась удачной. Она была точно такого же размера, но работала превосходно. Возясь с этой маленькой машинкой, я ощущал какое-то странное воздействие на психику, необыкновенную приподнятость и восторг, охватывавший меня. Тогда я полагал, что это просто радость творчества или, возможно, следствие переутомления. Но именно в то время я впервые обрел дар прорицателя и начал творить чудеса.

— Как, как ты сказал? — воскликнул президент Бонди.

— Обрел дар прорицателя и начал творить чудеса, — угрюмо подтвердил Марек. — Минутами на меня находило озарение. Я, например, мог предвидеть, что произойдет в будущем. И твой приход я тоже предвидел. Однажды, работая на токарном станке, я сорвал себе ноготь, и вдруг он вырос у меня на глазах. По-видимому, я сам пожелал этого, однако как-то не по себе от этого делается и — страшно. Или — ты только подумай! — я передвигался по воздуху. Видишь ли, ученые называют это левитацией. Я никогда не верил подобным глупостям. Представь себе, как я перепугался.

— Еще бы, — серьезно согласился Бонди, — это, должно быть, очень неприятно.

— Ужасно. Я думал, это нервы, самовнушение, что ли. А потом установил в подвале последний большой Карбюратор и привел его в действие. Как я тебе говорил, он работает уже шесть недель днем и ночью. Тут-то я и постиг все размеры бедствия. За один день работы подвал был набит Абсолютом до отказа, так что бог стал расползаться по всему дому. Видишь ли, чистый Абсолют проникает через любые тела, через твердые, правда, несколько медленнее. В воздухе он распространяется со скоростью света. Когда я спустился вниз, со мною приключилось что-то вроде приступа. Я орал не своим голосом. Не знаю, откуда у меня взялись силы убежать оттуда. Наверху я стал размышлять об этом. Первой моей мыслью было, что это какой-то новый возбуждающий газ, который образуется в процессе полного сгорания. Поэтому я приказал укрепить снаружи вентилятор. При этом на двоих монтеров снизошла благодать, им были видения; третий оказался алкоголиком и, видимо, поэтому обладал каким-то иммунитетом. Пока я верил, что это всего лишь газ, я провел в подвале целый ряд опытов; любопытно, что в присутствии Абсолюта любой источник света испускает лучистую энергию гораздо интенсивнее. И если бы Абсолют можно было удержать в стеклянном шаре, я изыскал бы способ использовать его в лампочках; но Абсолют улетучивается из любого сосуда, как бы плотно закрыт он ни был; потом я решил, что это, возможно, какое-нибудь неизвестное ультраизлучение, но опыты не обнаружили ни малейших признаков электричества. На самых чувствительных фотопластинках не оставалось никаких следов. Третьего дня нам пришлось поместить в санаторий дворника и его жену, они жили как раз над подвалом.

— Что с ними? — спросил пан Бонди.

— Обратились. Прониклись религиозным духом. Он читал проповеди и творил чудеса. А жена сделалась прорицательницей. До тех пор дворник ни в чем предосудительном не был замечен — воплощенная солидность, монист и вольнодумец, человек в высшей степени порядочный. И представь себе — ни с того ни с сего начал исцелять людей просто прикосновением руки. Разумеется, на него тут же донесли; окружной врач, мой приятель, был страшно взволнован; я поместил дворника в санаторий, от греха подальше; говорят, ему уже лучше, он поправился, утратил чудотворную силу. Теперь я хочу отправить его в деревню до окончательного выздоровления. Потом я сам стал чудотворцем и обрел дар провидения. Помимо всего прочего, моему внутреннему взору рисовались бесконечные болотистые заросли гигантского хвоща, населенные какими-то странными животными; причина этого, очевидно, в том, что я жег в Карбюраторе верхнесилезский уголь, то есть один из самых древних. Должно быть, именно в нем заклят каменноугольный бог.



— Марек, это ужасно, — содрогнулся президент Бонди.

— Ужасно, — сокрушенно отозвался Марек. — Мало-помалу я пришел к мысли, что это не газ, а Абсолют. Со мной творилось что-то необыкновенное. Я читал чужие мысли, я излучал свет, мне приходилось превозмогать себя, чтоб не стать на колени и не начать проповедовать веру в бога. Я хотел было засыпать Карбюратор песком, но вдруг неведомая сила подняла меня на воздух. Машину нельзя остановить ничем. Я уже не ночую дома. И на фабрике среди рабочих тяжелые случаи осенения благодатью. Ума не приложу, как быть, Бонди. Да, да, я перепробовал всевозможные материалы, чтобы изолировать Абсолют от внешней среды, запер его в подвале. Пепел, песок, металлические стены не в состоянии помешать его распространению. Я попробовал было обложить подвал сочинениями профессора Крейчи[9], Спенсером, Геккелем, всякими там позитивистами. И что ты думаешь? Абсолют спокойно проникает даже через такие вещи! Газеты, молитвенники, «Святой Войтех»[10], патриотические песенники, общеобразовательные лекции, произведения К. М. Выскочила[11], политические брошюры, стенограммы заседаний парламента, — для Абсолюта нет ничего непреодолимого. Я просто в отчаянии. Абсолют невозможно ни запереть, ни откачать. Это зло, вырвавшееся на свободу.

— Ну и что? — спросил пан Бонди. — Неужели это на самом деле такое уж зло? Даже если все, что ты говоришь, — правда, такое ли уж это большое несчастье?

— Бонди, у моего Карбюратора великое будущее, он перевернет весь мир, экономическое и социальное его устройство; он неизмеримо удешевит производство; он уничтожит нищету и голод; когда-нибудь он убережет нашу планету от вечной мерзлоты. Но, с другой стороны, он выбрасывает в мир бога, свой побочный продукт. Клянусь тебе, Бонди, этого не следует недооценивать; мы не привыкли считаться с реальным богом, нам не известно, что может натворить одно его присутствие, скажем, в области культуры, нравственности и так далее. Ведь на карту поставлена судьба мира и цивилизации.

— Погоди, Марек, — задумчиво предположил Бонди. — А нельзя ли его как-нибудь заговорить? Не найдется ли на него заклятия? Ты не обращался к священникам?

— К каким священникам?

— Да все равно. Дело тут, понятно, не в вероисповедании. Они должны бы найти на него управу!

— Вздор, — взорвался Марек. — Попов еще здесь не хватало. Чтоб они в моем подвале святое место для паломников и богомолок устроили. Это у меня, с моими-то взглядами.

— Ну ладно, — решил пан Бонди, — тогда я их сам позову. Никогда ведь не знаешь… но повредить это не повредит. В конце концов, я лично ничего не имею против бога. Лишь бы он не мешал работе. А ты пробовал договориться с ним по-хорошему?

— Нет, нет, — запротестовал инженер Марек.

— Вот это напрасно, — сухо заметил Г. Х. Бонди, — может, с ним удалось бы подписать какой-нибудь контракт? Совершенно деловой, во всех пунктах обговоренный контракт, вроде: «Обязуемся вырабатывать вас незаметно, без перебоев, в объеме, определенном договором; вы, со своей стороны, обязуетесь отказаться от проявлений божественной сущности в таком-то и в таком-то радиусе от места производства». Пойдет он на это, как ты думаешь, а?

— Не знаю, — протянул Марек, потеряв интерес к дальнейшему разговору. — Кажется, он находит удовольствие в том, чтобы и впредь существовать независимо от материи. А может… в своих интересах… он и пойдет на переговоры. Но меня ты в это не впутывай.

— Прекрасно, — согласился президент, — я пошлю своего нотариуса. Исключительно тактичный и ловкий человек. Кроме того, гм… он мог бы, пожалуй, предложить ему какой-нибудь костел. Ведь фабричный подвал и вообще заводские окрестности для бога несколько… гм-гм… несколько солидны. Мы могли бы проверить его вкус. Ты не пытался сделать это?

— Нет, по мне, лучше всего затопить подвал водой.

— Спокойнее, спокойнее, Марек. Это изобретение я у тебя, пожалуй, куплю. Ты, конечно, понимаешь, что я… гм-гм… пошлю еще сюда своих инженеров… Все еще надо как следует изучить. А вдруг это на самом деле всего лишь отравляющий газ? Но ежели это действительно господь бог, так ведь главное, чтобы Карбюратор надежно работал.

Марек встал.

— Значит, ты берешь на себя смелость поставить Карбюратор на одном из заводов МЕАС?

— Я беру на себя смелость, — ответил президент Бонди, тоже вставая, — организовать массовое производство карбюраторов. Карбюраторы для поездов и пароходов, карбюраторы для центрального отопления, для бытовых нужд и учреждений, для фабрик и школ. Не пройдет и десяти лет, как мир будут отапливать только карбюраторы. Я предлагаю тебе три процента от общего дохода. В ближайший год это составит, пожалуй, лишь несколько миллионов. А пока подыщи себе другую квартиру, чтобы я мог послать сюда своих людей. Завтра утром я приведу его преосвященство епископа. Постарайся избежать встречи с ним, Руда. И вообще я не желал бы больше тебя здесь видеть. Ты слишком резок, Руда, а я не хочу с первых шагов испортить отношения с Абсолютом.

— Бонди, — прошептал Марек в ужасе, — предупреждаю тебя в последний раз: ты выпустишь в мир бога.

— В таком случае, — прозвучал полный достоинства ответ, — этим он будет обязан лично мне. И я надеюсь, что по отношению ко мне он не окажется неблагодарным.

Глава 5 Его преосвященство

Недели две спустя после Нового года инженер Марек заглянул в кабинет президента Бонди.

— Как дела? — спросил пан Бонди, поднимая голову от каких-то бумаг.

— Все в порядке, — ответил Марек. — Я передал твоим инженерам подробные чертежи Карбюратора. Этот лысый, как его…

— Кролмус…

— Да, инженер Кролмус замечательно упростил мой атомный мотор, превращающий энергию электронов в движение. Толковый парень этот твой Кролмус. Ну, а у тебя что новенького?

Президент Г. Х. Бонди молча продолжал писать.

— Строим, — бросил он коротко, — фабрику карбюраторов. Заняты семь тысяч каменщиков.

— Где?

— На Высочанах. Акционерный капитал повысили на полтора миллиарда. В газеты проникло кое-что о нашем новом изобретении. Познакомься, — прибавил он и обрушил на колени Марека полцентнера чешских и иностранных газет, после чего углубился в какие-то бумаги.

— Я уже две недели там… не… — горько пожаловался Марек.

— Что?

— Я уже две недели не появлялся на своем заводе в Бржевнове. Я… боюсь… я не решаюсь… Что там?

— М-м-м, как тебе сказать…

— А… мой Карбюратор? — подавляя тревогу, спросил Марек.

— Работает безостановочно.

— А как… то… другое… тот… побочный?

Президент вздохнул и отложил перо.

— Тебе известно, что мы вынуждены были закрыть Миксову улицу?

— Почему?

— Народ ходил туда молиться. Толпами. Полиция взялась было разгонять, и на месте происшествия осталось около семи убитых. Они позволяли себя молотить палками, как бараны.

— Этого надо было ожидать, надо было ожидать, — в отчаянии бормотал Марек.

— Мы обнесли улицу колючей проволокой, — продолжил Бонди. — Выселили жителей из близлежащих домов — понимаешь, один за другим тяжелейшие приступы религиозной горячки. Теперь там работает комиссия министерства здравоохранения и просвещения.

— Я думаю, — с явным облегчением вздохнул Марек, — что власти запретят мой Карбюратор.

— О нет! — возразил Г. Х. Бонди. — Клерикалы что есть мочи восстают против него, зато прогрессивные партии им назло его отстаивают. Собственно, никто понятия не имеет, в чем тут дело. Видно, ты совсем не следишь за газетами, мой милый. Ведь пока все вылилось в абсолютно неуместную полемику с церковью. А на сей раз она не так уже далека от истины. Этот окаянный преосвященный поставил в известность кардинала-архиепископа.

— Какой еще преосвященный?

— Да какой-то Линда, разумный, впрочем, человек. Видишь ли, я отвез его туда, чтоб он, как специалист, поглубже познакомился с этим чудотворным Абсолютом. Он обследовал машину три дня кряду, не вылезая из подвала, и…

— Обратился? — ахнул Марек.

— Куда там! Или он натренировался, общаясь с господом богом, или сам твердокаменный атеист, еще похуже чем ты, не знаю; только три дня спустя приходит он ко мне и заявляет, что, с точки зрения католической религии, о боге тут не может быть и речи, что церковь, дескать, начисто отвергает и запрещает пантеистическую гипотезу как ересь; одним словом, это не тот легальный бог, которого признает святая церковь, а посему он, как епископ, обязан объявить Абсолют мошенничеством, заблуждением, ересью. Весьма, весьма разумно рассуждал этот преосвященный.

— Значит, он не ощутил никаких сверхъестественных явлений?

— Нет, все было: благодать, видения, экстаз, все, все, как положено. Он не отрицает, что эти факты имеют место.

— Тогда как же он их объясняет, скажи, пожалуйста?

— Никак. Он толковал, что церковь ничего не объясняет, она либо благословляет, либо предает анафеме. Одним словом, он решительно против того, чтоб компрометировать церковь каким-то новоявленным, неискушенным богом. Во всяком случае, я его так понял. Тебе известно, что я приобрел костел на Белой горе?

— Зачем?

— Это недалеко от Бржевнова. Триста тысяч отдал, мой милый. Потом на словах и в письменной форме предложил Абсолюту переселиться из подвала в это роскошное помещение. Вполне приличный костел, в стиле барокко; помимо всего прочего, я заранее оговорил, что согласен произвести некоторые необходимые переделки. И ты представляешь, позавчера, в двух шагах от костела, в доме номер четыреста пятьдесят семь, с одним водопроводчиком приключился дивный экстаз, а в костеле ничего, ровным счетом никаких чудес!

— Один случай экстатического состояния зарегистрирован в Воковицах, два — и того дальше, в самых Коширжах; на Петршинском беспроволочном телеграфе повальное увлечение религией вспыхнуло как эпидемия. Радиотелеграфисты, служащие тамошней станции, ни с того ни с сего разослали по всему свету какие-то странные депеши, кажется, новое Евангелие: дескать, бог грядет в мир, дабы искупить наши грехи, и так далее, в том же духе. Срам-то какой, подумать стыдно! Левые газеты поносят министерство связи на чем свет стоит, от него только клочья летят, вопят, будто «клерикализм выпускает когти», глупости всякие, одним словом. И никому невдомек, что это как-то связано с Карбюратором. Марек, — Бонди вдруг перешел на шепот, — я тебе кое в чем признаюсь, только это секрет: неделю назад это снизошло на нашего министра обороны.

— На кого? — вскрикнул Марек.

— Тише! На министра обороны. Он отдыхал на своей вилле в Дейвицах, и на него нежданно-негаданно снизошла благодать. Утром министр созвал пражский гарнизон и обратился к нему с речью о вечном мире, призывал к мученичеству. Разумеется, после этого ему пришлось распрощаться с военной карьерой. Газеты сообщали, что министр внезапно заболел. Вот оно как, голубчик.

— И в Дейвицах тоже… — простонал инженер. — Ведь это катастрофа, Бонди. Но с какой скоростью он распространяется!

— Уму непостижимо, — поддакнул президент. — Тут один человек перевозил пианино из зараженной Миксовой улицы куда-то на Панкрац; а через двадцать четыре часа весь панкрацкий дом был охвачен приступом милосердия…

Президент не договорил, так как вошедший слуга доложил о его преосвященстве епископе Линде. Марек поспешил было откланяться, но Бонди насильно усадил его в кресло.

— Сиди и помалкивай; он бесподобен, этот епископ.

В этот момент его преосвященство епископ Линда показался в дверях; это был веселый, небольшого роста господин с золотыми очками на носу и маленьким ртом, губы он благообразно складывал изящной гузкой. Бонди представил его преосвященству инженера Марека как владельца злосчастного бржевновского подвала. Епископ довольно потирал руки, в то время как взбешенный инженер бормотал что-то о редком удовольствии, хотя хмурый вид его говорил: шел бы ты куда подальше, поповская рожа. Его преосвященство сложил ротик гузкой и с живостью повернулся к пану Бонди.

— Пан президент, — бойко начал он без излишних церемоний. — Я пришел к вам по весьма деликатному вопросу. Весьма деликатному, — повторил он мягко, со вкусом облизываясь. — Мы обсуждали ваше… гм-гм… дело в консистории. Его святейшество наш архипастырь склонен обойтись с неприятным событием как можно мягче. Вы понимаете, речь идет об этом непристойном происшествии с чудесами. Пардон, я не желал бы оскорбить чувства господина владельца…

— Пожалуйста, не утруждайте себя, продолжайте, — сурово перебил его Марек.

— Короче, речь идет об этом скандале. Его святейшество заявил, что, с точки зрения разума и веры, нет ничего более прискорбного, чем сие безбожное и прямо-таки кощунственное поношение законов природы…

— Позвольте, — вмешался Марек, исполненный духа противоречия, — естественные законы вы уж предоставьте нам, сделайте одолжение. Мы ведь не беремся судить о церковных догматах.

— Заблуждаетесь, брат мой, — улыбаясь, попенял Мареку преподобный отец. — Заблуждаетесь. Наука без наших догматов — лишь горсть сомнений. Прискорбнее, однако, то, что ваш Абсолют противоречит законам церкви. Противоречит учению о святости, не щадит церковных традиций. Грубо нарушает учение о святой троице. Не признает апостольской иерархии. Не поддается и экзорцизму церкви[12]. И так далее. Короче, он держит себя таким образом, что мы вынуждены со всей суровостью его отринуть.

— Ну, ну, — миролюбиво заметил президент Бонди, — пока что он ведет себя весьма… пристойно.

Преосвященный епископ предостерегающе поднял палец.

— Пока, но мы не знаем, как он проявит себя в будущем. Послушайте, пан президент, — вдруг доверительно заговорил он, — вы опасаетесь неприятностей. Мы тоже. Вы, как деловой человек, не прочь ликвидировать Абсолют, не вызывая лишнего шума. Мы, наместники и слуги божьи, также. Мы не можем попустительствовать возникновению какого-либо нового бога или даже нового вероучения.

— Слава тебе, господи, — с облегчением вздохнул пан Бонди, — я был уверен, что мы с вами договоримся.

— Прелестно! — воскликнул святой отец, счастливо поблескивая стеклышками очков. — Уговор дороже денег. Высокочтимая консистория, защищая интересы святой церкви, может позволить себе взять под свое высокое покровительство этот ваш… гм-гм… этот ваш Абсолют; святая церковь попыталась бы привести его в соответствие с католическим вероучением, а дом под номером тысяча шестьсот пятьдесят один в Бржевнове провозгласить святым местом.

— Ого! — Марек в волнении вскочил со стула.

— Да, да, — повелительным тоном продолжал преосвященный епископ, — святым, разумеется, при соблюдении определенных условий. Во-первых, производство Абсолюта в вышеозначенном доме должно быть сведено до минимума, там можно будет вырабатывать лишь ослабленный, мало вирулентный, разреженный Абсолют, который проявлял бы себя не столь напористо, а лишь спорадически, примерно так же, как в Лурде[13]. В противном случае мы ни за что не ручаемся.

— Хорошо, — согласился пан Бонди, — а во-вторых?

— А во-вторых, — подхватил епископ, — Абсолют должен вырабатываться из угля, добытого в Малых Сватонёвицах. Как вы изволите знать, Мале Сватонёвице — место паломничества к пречистой деве Марии[14], и, надо надеяться, с помощью тамошнего угля нам удастся в Бржевнове в доме тысяча шестьсот пятьдесят один основать очаг культа пречистой девы.

— Ладно, — одобрил Бонди, — что еще?

— В-третьих, вы обязуетесь нигде и никогда больше Абсолют не вырабатывать.

— Позвольте, — вскричал президент Бонди, — а наши карбюраторы?!

— Они никогда не будут введены в эксплуатацию, за исключением бржевновского, который станет собственностью святой церкви и будет работать на ее благо и процветание.

— Нелепость! — Пан Бонди перешел к обороне. — Карбюраторы выпускаться будут. В течение трех недель будет смонтирован первый десяток машин. В ближайшее полугодие — тысяча двести. За год — десять тысяч. На наших заводах уже налажено их производство.

— А я вам говорю, — тихо и сладко пропел преосвященный, — в течение года не вступит в строй ни один Карбюратор.

— Но почему?

— Потому, что ни верующим, ни атеистам не нужен реальный и деятельный бог. Не нужен, господа. Это исключено.

— А я вам говорю, — горячо вмешался в разговор Марек, — карбюраторы будут работать. Отныне я за это; я за — именно потому, что вы против; наперекор вам, ваше преосвященство; наперекор всем суевериям; наперекор Риму. И я возвещаю, — инженер Марек набрал в легкие воздуха и воскликнул в безмерном упоении; — Да здравствует Perfect Carburator!

— Ну, увидим, — с глубоким вздохом произнес отец Линда. — Господам представится возможность убедиться в том, что высокочтимая консистория не бросает слов на ветер. Не пройдет и года, как вы сами остановите производство Абсолюта. Но ущерб, ущерб, который он нанесет до тех пор! Господа, не думайте, ради всего святого, будто церковь своей волей вводит или упраздняет бога, церковь лишь ограничивает и направляет его действия. А вы, господа безбожники, позволите ему разлиться, как полой воде. Но челн святого Петра переждет и этот потоп; подобно ковчегу Ноеву, он вынесет наводнение Абсолюта, однако цивилизация, — возвысил голос епископ, — тяжко поплатится за это!

Глава 6 МЕАС

— Господа, — заявил президент Г. Х. Бонди на заседании правления заводов МЕАС (Металлум энд Комп.), созванном двадцатого февраля, — могу вам сообщить, что одно из зданий нового заводского комплекса на Высочанах было вчера введено в эксплуатацию. В ближайшие дни начнется серийное производство карбюраторов, для начала по восемнадцати штук в день. В апреле мы планируем выпуск шестидесяти пяти штук ежедневно. В конце июля — двести. Мы проложили пятнадцать километров железнодорожного полотна, главным образом в целях наилучшего обеспечения заводов углем. Сейчас монтируются двенадцать паровых котлов. Начато строительство нового рабочего квартала.

— Двенадцать паровых котлов? — небрежно переспросил доктор Губка, глава оппозиции.

— Да, пока что двенадцать, — подтвердил президент Бонди.

— Это очень странно, — заметил доктор Губка.

— Производство растет, господа, — пояснил пан Бонди. — Что тут особенного — двенадцать котлов для такого огромного комплекса.

— Разумеется! Правильно! — раздались голоса.

Доктор Губка иронически усмехнулся.

— А для чего пятнадцатикилометровый железнодорожный путь?

— Для наилучшего обеспечения заводов топливом, для подвозки сырья. Мы считаем, что, работая на полную мощность, мы будем расходовать по восемь вагонов угля в день. Не могу понять, какой резон господину доктору Губке возражать против транспортировки угля?

— Я возражаю потому, — крикнул в ответ доктор Губка, вскакивая, — что вся эта затея крайне подозрительна! Да, господа, чрезвычайно подозрительна. Пан президент Бонди вынудил нас соорудить карбюраторную фабрику. «Карбюратор, — уверял он, — единственный двигатель будущего. Карбюратор, — утверждал он со всей определенностью, — может развить мощность в тысячи лошадиных сил на одном ведре угля». А теперь президент толкует о каких-то двенадцати паровых котлах и о целых вагонах топлива. Объясните мне, господа, отчего теперь уже недостаточно ведра угля для того, чтобы привести в действие наши фабрики? Для чего мы монтируем паровые котлы вместо атомных двигателей? И если вся эта затея с Карбюратором не пустое надувательство, то я никак не пойму, почему пан президент не перевел нашу новую фабрику на карбюраторные двигатели? Этого не понимаю не только я, этого никто не понимает. Отчего же, господа, пан президент не доверяет своим карбюраторам настолько, чтоб установить их на наших собственных заводах? Это весьма неудачная реклама для наших карбюраторов, господа, если сам производитель не может или не желает их использовать! Убедительно прошу уважаемое собрание обратиться к пану Бонди за разъяснением. Я лично уже составил собственное мнение на сей счет. Я кончил, господа.

Доктор Губка решительно сел, победоносно высморкавшись.

Члены правления смущенно молчали; обвинение доктора Губки было слишком недвусмысленно. Президент Бонди не поднимал глаз от своих бумаг; ни один мускул не дрогнул на его лице.

— М-да, — миролюбиво начал старый Розенталь, нарушая молчание, — но ведь пан президент сам все объяснит. Ну, разумеется, все объяснится, господа. Я думаю… м-м-да… конечно, все уладится в лучшем виде. Господин доктор Губка, безусловно, кое в чем… м-м-да… принимая во внимание, да, принимая во внимание его соображения… само собой…

Президент Бонди поднял наконец глаза.

— Господа, — тихо проговорил он, — я предложил вам положительные отзывы наших инженеров о карбюраторе. И в действительности все обстоит так, как было доложено специалистами, — именно так, а не иначе. Карбюратор не надувательство. В испытательных целях мы сконструировали десять таких моторов. Все работают безупречно. Вот доказательства: карбюратор номер один приводит в движение нагнетательный насос на Сазаве; машина работает бесперебойно вот уже две недели. Номер два — землечерпалка на Верхней Влтаве работает отлично. Номер три — в экспериментальной лаборатории Брненского политехнического института. Номер четыре — поврежден при транспортировке. Номер пять — освещает Градец Кралове. Все это десятикилограммовые карбюраторы… Номер шесть — на мельнице в Сланом. Номер семь — установлен для центрального отопления блока домов в Новом Месте. Владелец блока — присутствующий здесь заводчик Махат. Прошу, пан Махат!

При этом возгласе пожилой господин вздрогнул, словно очнувшись от сна.

— А?

— Я спрашиваю, как функционирует ваше новое центральное отопление?

— Что такое? Отопление?

— В вашем новом блоке, — спокойно подсказал пану Махату президент Бонди.

— В каком блоке?

— В ваших новых домах…

— В моих домах? Но у меня нет никаких домов…

— Но, но, но, — вмешался господин Розенталь. — Вы же строили в прошлом году новые дома.

— Я? — удивился Махат. — Да, да, вы правы, строил, только я, знаете ли, эти дома теперь раздарил. Видите ли, я их раздал.

Президент Бонди повнимательнее вгляделся в члена правления заводов МЕАС пана Махата.

— Кому вы раздали их, Махат?

Щеки Махата слегка порозовели.

— Ну, бедным людям, знаете ли. Я поселил там бедных людей. Я… я, то есть я пришел к такому убеждению и… словом, бедным людям… вы меня поняли?

Пан Бонди, не сводя с Махата глаз, допрашивал его с пристрастием судебного следователя.

— Отчего вы так поступили, пан Махат?

— Я… я как-то не мог поступить иначе, — смутился Махат. — Меня вдруг осенило. И мы все должны сделаться святыми, не так ли?

Президент нервно барабанил пальцами по столу.

— А ваши родственники, семья?

Махат широко расплылся в довольной улыбке.

— О, мы все заодно, понимаете? Эти бедные люди такие трогательные! Среди них есть и увечные, — моя дочь ухаживает за ними, знаете ли. Мы все так переменились!

Г. Х. Бонди опустил глаза. Дочь Махата, Элен, белокурая Элен, наследница семидесяти миллионов, прислуживает увечным! Элен, которая могла, должна была, почти уже стала пани Бонди! Бонди кусал губы; вот тебе и на́, ничего не скажешь!

— Пан Махат, — сдавленным голосом проговорил он, — я хотел только узнать, как у вас работает новый карбюратор.

— Ах, превосходно! Во всех домах так прекрасно, так тепло! Слушайте! — вдохновенно продолжал Махат. — Кто туда ни ступит — сразу делается иным человеком. Там будто в раю. Мы словно переселились на небо — все до единого. Ах, придите к нам, люди добрые!

— Теперь вы убедились, господа, — стараясь казаться невозмутимым, обратился к присутствующим президент Бонди, — что карбюраторы работают превосходно, как я вам и обещал. Я прошу вас воздержаться от дальнейших расспросов.

— Мы желаем знать только одно, — воскликнул охваченный боевым задором доктор Губка, — отчего в таком случае мы сами не строим новых фабрик с карбюраторным двигателем? Почему мы должны расходовать дорогой уголь, коли другим поставляем атомную энергию? Намерен ли президент Бонди раскрыть нам свои карты?

— Не намерен, — отрезал Бонди, — у нас будут топить углем. В силу причин, мне известных, на нашем производстве карбюраторный двигатель использован не будет. И довольно, господа! Я расцениваю ваше согласие как проявление доверия ко мне лично.



— Если бы вы все, — промолвил пан Махат, — испытали, сколь прекрасно состояние святости! От души советую вам, господа: раздайте все, что имеете. Станьте неимущими и святыми! Бегите мамоны и поклоняйтесь богу единому, неделимому.

— Ну, ну, ну, — усмирил пана Махата господин Розенталь. — Пан Махат, вы такой милый, такой достойный человек… Пан Бонди, вы знаете, как я доверяю вам, и знаете что? Пошлите мне один карбюратор для моего центрального отопления! Я испробую эту штуку, господа, почему бы нет, а? Какие тут могут быть разговоры? Договорились, пан Бонди?

— Все мы братья во Христе, — не умолкал сияющий Махат. — Передадим фабрики неимущим, господа! Вношу предложение переименовать МЕАС в общину «Смиренных сердец». Мы будем тем семенем, из которого произрастет древо веры, согласны? Наступит царство божье на земле…

— Прошу слова! — вскричал доктор Губка.

— Ну, по рукам, пан Бонди? — добивался своего старый Розенталь. — Вы же видите, я всецело на вашей стороне. Значит, вы одолжите мне один карбюратор, пан Бонди!

— Ибо сам бог грядет на землю, — страстно возвещал Махат. — Вы слышите заповедь его: станьте как святые и неимущие; откройте сердца ваши вечному; будьте совершенны в любви своей. Знаете, господа…

— Прошу слова! — хрипел доктор Губка.

— Тихо! — перекрывая гвалт, крикнул президент Бонди; бледный, с горящим взором, он вырос над ними, расправив могучие плечи шестипудового мужчины. — Господа, если вам не нравится фабрика карбюраторов, я беру ее под собственный единоличный контроль. Я оплачу вам все затраты — все, до последнего геллера. Я организую свое собственное предприятие, господа. Мое почтенье!

— Но я протестую, — взвизгнул доктор Губка. — Мы все протестуем! Мы не продадим производство карбюраторов! Такой редкий товар, господа! Мы никому не позволим одурачить нас, господа. Отказаться от такого прибыльного дела — нет уж, извините!

Президент Бонди позвонил в колокольчик.

— Друзья мои, — угрюмо вымолвил он, — на сегодня довольно споров. Мне кажется, коллега Махат… несколько… гм-гм… того… нездоров. Что же касается карбюраторов, то я вам гарантирую сто пятьдесят процентов дивидендов. Предлагаю прекратить прения.

Доктор Губка потребовал слова.

— Предлагаю, господа, чтобы каждый член правления получил по одному карбюратору — на пробу, так сказать.

Президент Бонди обвел взглядом присутствующих; в лице его что-то дрогнуло, он хотел было что-то сказать, но только пожал плечами и процедил сквозь зубы:

— Согласен.

Глава 7 Go on![15]

— Как наши дела в Лондоне?

— Акции МЕАС — вчера тысяча четыреста семьдесят, позавчера — семьсот двадцать.

— Прекрасно.

— Инженер Марек утвержден почетным членом семидесяти научных обществ. Наверняка получит Нобелевскую.

— Прекрасно.

— Масса заказов из Германии. Свыше пяти тысяч карбюраторов.

— Гм…

— Из Японии — девятьсот заказов.

— Посмотрим!

— В Чехии интерес незначительный. Всего три заявки.

— Гм, этого следовало ожидать. Не те масштабы, знаете ли!

— Россия просит двести штук разом.

— Прекрасно. Итого?

— Тринадцать тысяч заказов.

— Прекрасно. Как продвигается строительство?

— Цех атомных автомобилей подводят под крышу. Секция атомных самолетов приступит к работе до конца недели. Закладывается фундамент завода атомных локомотивов. Один цех корабельных реакторов уже действует.

— Минуту. Внедрите в обиход следующие названия: атомобиль, атом-мотор, атомоход, понимаете? Как у Кролмуса дела с атомными орудиями?

— Кролмус уже конструирует модель в Пльзени. Наш атомокар наездил на брюссельском автодроме тридцать тысяч километров, скорость — двести семьдесят километров в час. На полкилограммовые атоммоторы за последние два дня нами получено семьдесят тысяч заявок.

— Вы только что утверждали, что в итоге у нас тринадцать тысяч заявок.

— Тринадцать тысяч заявок на устойчивые атомные котлы. Восемь тысяч — на тепловые карбюраторы для центральных отопительных систем. Около десяти тысяч на атомобили. Шестьсот двадцать — на атомолеты. Атомолет нашей марки «А-7» проделал беспосадочный полет Прага — Мельбурн в Австралии; состояние пассажиров и экипажа нормальное; вот депеша.

Президент Бонди гордо выпрямился.

— Однако, милейший, все идет превосходно!

— На сельскохозяйственные машины — пять тысяч заявок. На микромоторы — двадцать две тысячи заявок. На атомнасосы — сто пятьдесят заявок. На атомпрессы — три; атомпечей высоких температур запрошено двенадцать. Атомных радиотелеграфных станций — семьдесят пять; атомоходов — сто десять, преимущественно для России. Мы открыли сорок восемь агентств в различных столицах мира. Американский Steel Trust[16], берлинская AEG[17], итальянский Фиат, Маннесман[18], Крезо и шведские сталелитейные заводы предлагают объединиться. Концерн Круппа приобретает наши акции, невзирая на высокие цены.

— Как дела с выпуском новых акций?

— Условия приобретения пересматривались тридцать пять раз. Печать пророчит двести процентов супердивидендов. Кстати, газеты ни о чем другом не пишут; социальная политика, спорт, достижения науки и техники — все сведено к одному карбюратору. Какой-то немецкий корреспондент переслал нам семь тонн вырезок; француз — четыре центнера; англичанин — целый вагон. Специальная научная литература по данному вопросу, издание которой планируется в этом году, потребует приблизительно шестидесяти тонн бумаги. Англо-японская война прекращена вследствие падения общественного интереса. В одной только Англии осталось без работы девятьсот тысяч шахтеров. В бельгийском угольном бассейне вспыхнуло восстание — что-то около четырех тысяч убитых; больше половины шахт мира законсервированы. Пенсильванские предприниматели уничтожили свои нефтяные склады. Пожар еще продолжается.

— Пожар продолжается, — мечтательно повторил президент Бонди. — Пожар продолжается. Мы победили, о господи!

— Президент Угольной компании покончил жизнь самоубийством. На бирже — чистое безумие. В Берлине нынче с утра наши акции стоят выше восьми тысяч. Совет министров заседает непрерывно, министры намерены объявить чрезвычайное положение. Это не изобретение, пан президент, — это переворот.

Президент Бонди и генеральный директор МЕАС молча посмотрели друг на друга. Ни один из них не был поэтом, но в эту минуту души их пели и ликовали.

Генеральный директор придвинул свой стул поближе к Бонди и произнес вполголоса:

— Пан президент, Розенталь лишился рассудка.

— Розенталь? — опешил Г. Х. Бонди.

Директор подтвердил печальную новость.

— Стал ортодоксом, носится с талмудистской мистикой и каббалой. Десять миллионов пожертвовал сионистам. А недавно в пух и прах рассорился с доктором Губкой. Вы слышали, Губка перешел в общину «Чешских братьев»?[19]

— И Губка!

— Да. По-моему, члены нашего правления заразились от коллеги Махата. Вы не присутствовали на последнем заседании, пан директор. Это было невыносимо — они до самого утра вели религиозный диспут. Губка настаивал, чтобы мы передали заводы в руки рабочих. К счастью, уважаемые господа забыли поставить вопрос на голосование. Все были словно помешанные.

Президент Бонди грыз ногти.

— Что же нам теперь с ними делать, господин директор?

— Гм, тут ничего не поделаешь. Психоз, характерный для нашего времени. Даже в печати намекают на это. Но пока что тема карбюраторов вытеснила эту проблему. Невиданная вспышка религиозного фанатизма. Очевидно, какой-то вирус действует на психику или что-то вроде того. На днях я встретил доктора Губку, он проповедовал, обращаясь к толпе людей, собравшейся перед Промысловым банком, что-то насчет озарения души и приуготования к пришествию бога. Срам, да и только. Под конец он даже творил чудеса. И Форст — туда же. Розенталь свихнулся окончательно. Миллер, Гомола и Колатор заявили о добровольном отречении от своих миллионов. Отныне нам не собрать членов правления. Это сумасшедший дом, пан президент. Придется вам все забрать в свои руки.

— Но это ужасно, господин директор, — вздохнул Г. Х. Бонди.

— Согласен. А вы слышали о Цукробанке? Там дух божий вселился во всех служащих разом. Они раскрыли сейфы и раздавали деньги всем без разбора, кто бы ни заглянул. А в центральном банковском зале банкноты жгли на костре тюками. Я бы назвал это «коммунизмом религиозных фанатиков».

— В Цукробанке, гм… А у них нет карбюратора?

— Есть. Карбюратор центрального отопления. Цукробанк одним из первых приобрел нашу новинку. Теперь полиция распорядилась закрыть это учреждение. Вы знаете, даже уполномоченные и директора не убереглись.

— Я запрещаю продавать карбюраторы банкам, господин директор!

— Почему?

— Запрещаю — и все. Пусть обогреваются углем.

— Теперь, пожалуй, поздновато. Все банки переходят на новую систему отопления. Уже ведутся работы по установке карбюраторов в парламенте и во всех министерствах. Гигантский карбюратор на Штванице предназначен для освещения Праги. Это пятидесятикилограммовый колосс, его мотор не имеет себе равных. Послезавтра в восемнадцать часов объявлен торжественный пуск в присутствии главы государства, бургомистра, пражского магистрата и представителей МЕАС. Вы должны принять участие в этом торжестве. Именно вы, пан Бонди!

— Сохрани бог! — переполошился президент. — Нет, нет, сохрани бог! Не пойду.

— Но это ваш долг, пан президент. Нельзя же послать туда Розенталя или Губку, у них ведь буйное помешательство. Еще нагородят там всякого вздору. Это дело нашей чести. Бургомистр готовит торжественную речь, где воздаст должное нашему предприятию. Ждут представителей зарубежных держав и корреспондентов различных мировых агентств. Готовится невиданное торжество. Как только на улицах зажгутся фонари, зазвенят фанфары и трубы, зазвучат хоры Кршижковского, певческого общества «Глагол», Дедрасбора[20], хор учителей, вспыхнет фейерверк, прогремит сто один залп. Пражский Град озарится огнями; не знаю, что там выдумают еще. Нет, вы непременно должны присутствовать, пан президент.

Г. Х. Бонди устало поднялся. «Боже мой, боже, и ты это терпишь, — шептал он, — да минует нас, господи… чаша сия…»

— Так вы придете?! — неумолимо настаивал генеральный директор.

— Отчего ты оставил меня своей милостью, о господь владыко!

Глава 8 На землечерпалке

Землечерпалка МЕ-28 недвижно возвышалась над Штеховицами, и силуэт ее четко вырисовывался на фоне вечернего неба. Неутомимый ковш уже давно прекратил подачу холодного песка с влтавского дна; вечер был сырой и безветренный, благоухающий запахами свежескошенного сена и ароматами леса. Северо-запад еще пылал нежным оранжевым светом. То тут, то там, колебля отражение небес в зеркальной глади, божественно просияет речная волна, сверкнет, прошелестит тихонько и разольется в мерцании вод.

Со стороны Штеховиц к землечерпалке, упорно преодолевая быстрое течение, приближался челн — на спокойной, переливающейся светлыми красками реке он казался черным, как водяной жук.

— Это к нам, — спокойно заметил матрос Кузенда, восседавший на корме землечерпалки.

— Их там двое, — помолчав, отозвался механик Брых.

— Я знаю, кто это, — догадался пан Кузенда.

— Штеховицкие влюбленные, — подсказал пан Брых.

— Пойду сварю им кофе, — решил пан Кузенда и спустился вниз.

— Эге-ге, ребята! — крикнул пан Брых пловцам. — Левее, левее берите! Ну-ка давайте мне руку, барышня, так! И хоп — наверх!

— Я с Пепиком, — заговорила девушка, ступив на палубу, — мы… мы хотели…

— Добрый вечер, — поздоровался молодой рабочий, выбравшись из челна следом за своей милой. — А где пан Кузенда?

— Пан Кузенда готовит кофе, — объяснил механик. — Присядьте. Гляньте, еще кто-то плывет. Это вы, пекарь?

— Это я, — раздалось в ответ. — Добрый вечер, пан Брых. Я привез к вам почтаря и лесничего.

— Так поднимайтесь наверх, братья, — пригласил пан Брых. — Как пан Кузенда сварит кофе, так и начнем. А кто еще будет?

— Я, — послышалось у борта. — Я, то есть пан Гудец, хотел бы послушать вас.

— Приветствую вас, пан Гудец, — сказал механик, обращаясь к кому-то внизу. — Подымайтесь наверх, тут лесенка. Погодите, я подам руку, пан Гудец, вы ведь у нас впервые.

— Пан Брых, — крикнули с берега, — пошлите лодочку за нами, ладно? Нам тоже к вам хочется.

— Съездите за ними, кто там внизу, — попросил пан Брых, — пусть все слышат слово божье. Рассаживайтесь, любезные братья и сестры. С тех пор как мы топим калбулатом, у нас тут чистота. Сейчас брат Кузенда подаст кофе, и начнем. Приветствую вас, молодежь. Поднимайтесь на палубу. — Тут пан Брых подошел к люку, откуда в трюм землечерпалки вела лесенка. — Алло, Кузенда, на палубе десять человек.

— Хорошо, — донесся из чрева землечерпалки глухой густой бас. — Несу.

— Так, рассаживайтесь, пожалуйста, — усердно приглашал гостей пан Брых, — у нас только кофе, пан Гудец; надеюсь, это вас не обидит?

— Нет, нет, нисколько, — уверил хозяина пан Гудец, — я лишь хотел посмотреть на ваше… ваши… ваше… заседание.

— Наше богослужение, — смиренно поправил гостя пан Брых. — Так, значит, вы знаете, что все мы братья. Должен вам сообщить, пан Гудец: я был алкоголик, а Кузенда — политический деятель; и на нас снизошла благодать. А эти вот братья и сестры, — он показал на сидящих вокруг, — каждый вечер приезжают к нам, чтобы помолиться о такой же благодати. Вот пекарь страдал удушьем, а Кузенда его исцелил. Расскажите нам, брат пекарь, как это произошло.

— Кузенда возложил руки мне на грудь, — тихо и проникновенно произнес пекарь, — и вдруг у меня в грудях разлилась этакая сладость. Видать, что-то у меня там лопнуло, и я вздохнул легко, словно вознесся на небеса.

— Постойте, пекарь, — поправил рассказчика Брых, — Кузенда не возлагал руки вам на грудь. Он и сам не ведал, что творит чудо. Он только махнул на вас рукой — так вот, и вы сказали, что вам полегчало. Вот как дело было.

— Мы тоже были при этом, — заговорила девушка из Штеховиц. — И у пана пекаря еще такое сияние появилось вокруг головы! А потом пан Кузенда излечил меня от чахотки, — правда, Пепик?

— Чистая правда, пан Гудец, — подтвердил влюбленный Пепик. — Но куда большее чудо приключилось со мной. Я ведь дурной человек, пан Гудец; я уже в кутузке сидел, знаете, за воровство, ну и еще кое за какие грехи. Пан Брых мог бы вам такое порассказать!..

— Пустяки, — отмахнулся Брых. — Обошли вас божьей милостью, и все тут. Но здесь, на этом самом месте, дивные дела творятся, пан Гудец. Однако вы и сами, поди, в этом убедитесь. Уж так-то хорошо брат Кузенда говорит об этом, потому как раньше он ходил на разные собрания. Смотрите, вот он, идет уже.

Все повернулись в сторону люка, который вел в машинное отделение. В отверстии показалась бородатая физиономия растерянного и несколько напряженно улыбающегося человека, которого толкают в спину, а он делает вид, будто в этом нет ничего особенного. Кузенда высунулся из люка по пояс — в обеих руках он держал большой жестяной поднос, уставленный глиняными горшочками и банками из-под консервов; неуверенно улыбаясь, он плавно поднимался наверх. Стопы ног пана Кузенды уже были на уровне палубы, а он со своими горшочками улетал все выше и выше. Поднявшись на полметра над отверстием, он остановился, как-то странно перебирая ногами, непроизвольно повис в воздухе, явно пытаясь коснуться пола.

Пану Гудецу казалось, что это сон.

— Что с вами, пан Кузенда? — в испуге прохрипел он.

— Ничего, ничего, — замялся Кузенда и оттолкнулся от воздуха, а пану Гудецу припомнилось, что в детстве над его колыбелькой висела картинка с изображением вознесения Христа и что там Иисус с апостолами точь-в-точь так же вот висели в поднебесье, подгребая ногами, но выражение их лиц не было столь сокрушенным.

Тут пан Кузенда внезапно подался вперед и поплыл, поплыл по вечернему небу, словно уносимый легким зефиром; время от времени он поднимал ногу, как будто намеревался сделать шаг в воздухе или предпринять еще кое-что; он заметно опасался за свои горшочки.



— Примите у меня кофе, пожалуйста, — вдруг попросил он.

Механик Брых поднял руки и принял железный поднос с горшочками.

Тут Кузенда свесил ноги, скрестил на груди руки и неподвижно замер, склонив голову набок.

— Приветствую вас, братья, — обратился он к присутствующим. — Пусть вас не смущает, что я летаю; это всего лишь знамение. Этот горшочек с цветами для вас, барышня.

Механик Брых разносил горшочки и консервные баночки. Никто не отваживался нарушить тишину; попавшие на палубу впервые с любопытством глазели на вознесение Кузенды. Остальные гости не спеша отхлебывали кофе, в промежутках между глотками будто бы творя молитву.

— Попили уже? — немного погодя раздался голос Кузенды, и недавний политический деятель широко раскрыл белесые, сияющие восторгом глаза. — Тогда я начну.

Он откашлялся, подумал немного и начал:

— Во имя отца! Братья и сестры, мы собрались здесь, на землечерпалке, где нам господь являет знамение милости своей. Я не стану отсылать прочь неверующих и пересмешников, как это делали спириты. Пан Гудец явился к нам неверующим, а пан лесничий рассчитывал потешиться всласть. Приветствую обоих. Однако вам следует знать, братья, что благодаря явленной мне милости господней я вижу всех насквозь. Ах, лесничий, лесничий, ведь вы зелье хлещете почем зря, и гоните неимущих из лесу, и сквернословите, когда в этом нет никакой нужды. Не делайте этого впредь. А вы, пан Гудец, отъявленный мошенник, вы лучше меня знаете, что я имею в виду; потом вы не в меру вспыльчивы, резки. Но вера исправит вас и исцелит.

На палубе воцарилась глубокая тишина. Пан Гудец тупо уставился в землю. Лесничий всхлипывал и трясущимися руками шарил у себя в карманах.

— Вижу, вижу, пан лесничий, — нежно пропел парящий в воздухе Кузенда, — вам закурить хочется. Пожалуйста, не стесняйтесь. Здесь вы как у себя дома.

— Рыбки, — прошептала девушка и показала на зеркальную водяную гладь. — Посмотри, Пепик, карпы тоже пришли послушать.

— Это не карпы, — проговорил озаренный милостью божьей Кузенда, — это лини или окуни. А вы, пан Гудец, перестаньте терзаться из-за своих грехов. Взгляните на меня: я ничем не интересовался, кроме политики. И я вам скажу, что это тоже грех. А вы, лесничий, утрите слезы, я не хотел вас обидеть. Кому однажды открылась истина господня, тот видит людей насквозь. Вы ведь тоже, пан Брых, можете теперь читать в душе у каждого.

— Могу, — кивнул пан Брых, — вот пан почтмейстер думает, не поможете ли вы его доченьке? У нее золотуха, не так ли, почтмейстер? Приведите ее к нам, и пан Кузенда ей поможет.

— Вот говорят: суеверие, — заметил Кузенда. — Братья, ежели бы мне раньше кто-нибудь стал рассказывать про чудеса да про бога, я бы поднял такого на смех. Настолько я был испорчен. А как попали мы сюда, на землечерпалку, к этой новой машине, что работает без угля, так всякая грязная работа у нас прекратилась. Да, пан Гудец, это первое чудо, которое явилось нам здесь; этот калбурат все делает сам, словно все понимает. И землечерпалка плывет сама по себе, куда ей надобно, а поглядите, как крепко она сейчас стоит. Посмотрите, пан Гудец, якоря-то уже наверху, она стоит себе без якорей, а когда нужно черпать песок, плывет опять, сама начинает работу и сама определяет, когда ее кончить. Нам, то есть Брыху и мне, даже пальцем пошевелить — и то незачем. И пусть мне теперь кто-нибудь скажет, что это не чудо. Взяли мы на заметку такое дело — правда, Брых? — и стали раздумывать, пока не разобрались. Это божеская землечерпалка, храм железный, а мы — всего лишь слуги господни. И ежели раньше-то господь бог являлся в источниках или, как у древних греков, в дубах, а порой и в женщине, то отчего бы ему не объявиться теперь в землечерпалке? А чего, в самом деле, брезговать машиной? Машина — она порой чище монашки, а у Брыха все блестит, как в буфете. Ну это так, к слову пришлось. И потом учтите, бог вовсе не бесконечен, как утверждают католики. Он действует в радиусе около шестисот метров, на краях приметно слабее. Сильнее всего он здесь, на землечерпалке. Здесь он способен творить чудеса, а на берегу его хватает только на озарение и обращение людей в свою веру; в Штеховицах, например, при благоприятном ветре он оказывает себя этаким священным благовоньем. Как-то вертелись тут гребцы из «Молнии» и из Чешского яхт-клуба, так на них снизошла благодать. Вот какая сила у него здесь. А что богу от нас надобно, может почувствовать только эта… душа, — вещал Кузенда, выразительно тыча пальцем себя в грудь. — Я знаю, он не выносит политики, денег, умствований, гордыни и высокомерия. Ведомо мне, что он обожает людей и животных, радуется вашему приходу и одобряет благие поступки. Он демократ до мозга костей, братья. Нас, то есть меня и Брыха, жжет каждый геллер, пока мы не истратим его на кофе для всех. Однажды в воскресенье здесь собралось сотни две молящихся, на обоих берегах сидели, и знаете, кофе у нас вдруг оказалось столько, что хватило на всех. И какой был кофе, братья! Но это лишь отдельные его проявления. А самое великое чудо — это его влияние на наши души. Это так неописуемо прекрасно, что дрожь пробирает. Иногда прямо чувствуешь, будто умираешь от любви и счастья, словно сливаешься вот с этой водой, зверюшками, с глиной и каменьем или как будто тебя сжимают в каких-то гигантских объятиях, — нет, никто не в состоянии выразить этого ощущения. Все вокруг звенит и поет, постигаешь язык всего сущего — воды, ветра; видишь, как все связано между собой и с тобою самим, и все вокруг делается яснее, отчетливее, чем даже печатный текст в книге. Порой это словно приступ, так что пена на губах выступает; иной раз он оказывает действие помаленьку и пронизывает все ваше существо до последней жилочки. Братья и сестры, да не убоимся мы никого на свете. К нам теперь подплывают двое полицейских, чтоб, значит, распустить наше собрание, поскольку о нем будто бы не заявлено в полицию. Но вы сидите в мире и спокойствии и доверьтесь землечерпальному богу.

Стемнело, но палуба землечерпалки и лица собравшихся людей светились нежным сиянием.

У борта судна прогремели и стихли весла гребцов.

— Эй, — окликнул чей-то мужской голос, — нет ли там пана Кузенды?

— Тут он, — херувимским голосом пропел Кузенда. — Поднимайтесь наверх, братья полицейские. Мне уже известно, что на нас донес штеховицкий трактирщик.

Двое полицейских ступили на палубу.

— Который из вас Кузенда? — спросил главный.

— Это я, извиняюсь, — отозвался Кузенда, возносясь несколько выше. — Сделайте милость, господин полицейский, поднимитесь ко мне.

Тут полицейские плавно вознеслись вверх и по воздуху приблизились к Кузенде. Ноги их отчаянно искали опоры, руки хватали податливый воздух; слышно было их лихорадочное, учащенное дыхание.

— Не пугайтесь, братья полицейские, — величественно изрек Кузенда, — и молитесь со мною вместе: «Отче наш, иже воплотился в этот ковчег».

— Отче наш, иже воплотился в этот ковчег, — хрипло повторял разводящий.

— Отче наш, иже воплотился в этот ковчег, — заголосил пан Гудец, грохнувшись на колени, и хор голосов присоединился к нему и зазвучал в унисон.

Глава 9 Торжество

Редактор Цирил Кевал, корреспондент пражских «Лидовых новин», облекшись в черный фрак, помчался на Штваницу, чтобы вовремя тиснуть статейку о торжественном пуске новой центральной карбюраторной электростанции для Большой Праги. Вонзившись в толпы любопытствующих зевак, запрудивших Петрский квартал, проникнув сквозь тройной кордон полицейских, он очутился возле небольшого каменного домика, увешанного флагами. Из домика доносилась ругань монтеров, которые, как полагается, не поспевали и теперь изо всех сил наверстывали упущенное. Центральная пражская карбюраторная станция была не больше общественной уборной. Возле нее в задумчивости расхаживал слегка смахивавший на философствующую цаплю редактор Чванчара[21] из газеты «Венков».

Пан Чванчара любезно поздоровался с молодым коллегой.

— Держу пари, молодой человек, — провозгласил он, — сегодня что-нибудь да произойдет. Не было еще на моем веку торжества, на котором не совершилось бы какой-нибудь глупости. И так уж больше сорока лет.

— Но это потрясающе, не правда ли, мэтр? — заметил Кевал. — Крохотный домик зальет светом целую Прагу, приведет в движение трамвай и поезда в радиусе шестидесяти километров, тысячи фабрик и… и…

Пан Чванчара скептически покачал головой.

— Увидим, дорогой, увидим. Нас, стреляных воробьев… на мякине не проведешь; а впрочем… — Тут пан Чванчара понизил голос до шепота: — Обратите внимание, дорогой, тут нет даже запасного карбюратора. А если этот сломается или, скажем, взорвется… что тогда… а?

Кевалу стало неприятно, что до такой простой вещи он не додумался сам.

— Это исключено, мэтр, — пылко возразил он. — Я располагаю надежной информацией. Этот домик сооружен лишь для блезиру. Настоящая электростанция где-то в другом месте; она… она… там, — прошептал он, показывая вниз и давая тем самым понять, что электростанция находится глубоко под землей. — Не смею сказать, где именно. Но вы заметили, мэтр, что вся Прага раскопана?

— Уж сорок лет, как раскопана, — задумчиво подтвердил пан Чванчара.

— Ну, вот видите, — развивал свою мысль вдохновленный Цирил Кевал, — из стратегических соображений, это же понятно. Сложная система подземных переходов. Склады, пороховые погреба и так далее. У меня абсолютно точные сведения. Шестнадцать подземных карбюраторных крепостей вокруг Праги. Наверху ничего похожего — футбольное поле, палатки с газированной водой или памятник, ха-ха-ха, понятно? Потому теперь повсюду такая пропасть всяких памятников.

— Молодой человек, — оборвал Кевала Чванчара, — что современная молодежь знает о войне? А мы могли бы о ней кое-что порассказать. Ага, господин бургомистр уже прибыл.

— И новый министр обороны. Ну, что я вам говорил? Глядите, ректор Политехнического, генеральный директор МЕАС, старейшина еврейской общины.

— Французский посланник. Министр общественных работ. Дорогой коллега, подойдемте поближе. Архиепископ. Итальянский посол. Премьер-министр. Председатель спортивного общества «Сокол». Вот увидите, дорогой, кого-нибудь да забыли пригласить.

В это мгновение пан Цирил Кевал уступил место какой-то даме и был отторжен от патриарха газеты «Венков» и от входа, куда вливался непрерывный поток приглашенных. Послышались звуки государственного гимна, прозвучала команда почетному караулу, и в сопровождении свиты государственных мужей в цилиндрах и военных мундирах по красной ковровой дорожке в каменный домишко прошествовал глава государства. Пан Кевал поднялся на цыпочки, проклиная свою галантность. «Теперь, — горевал он, — мне туда никак не попасть. Чванчара прав, — размышлял Цирил далее, — без глупости ничего не обходится, выстроят ведь этакий теремок ради такого славного торжества!.. Ну, ладно, речи сообщит телеграфное агентство, а всякие там красивые слова — „глубокое впечатление“, „замечательный прогресс“, „бурные аплодисменты главе государства“ и все такое прочее — это мы и сами придумаем».



Внутри домика вдруг стало тихо, кто-то забормотал приветственную речь. Пан Кевал зевнул и, засунув руки в карманы, обошел домик вокруг. Сгущались сумерки. В темноте белели чистые белые перчатки полицейских и праздничные резиновые дубинки блюстителей порядка. Вдоль набережной толпился народ. Торжественная речь, как водится, затянулась. Но кто же, собственно, ее произносит? В эту минуту пан Кевал обнаружил в бетонной стене Центральной станции, на высоте двух метров от земли, маленькое оконце. Он оглянулся и — хоп — схватился за прутья решетки, после чего просунул в окошко свою сообразительную голову. Ага, речь держит господин бургомистр славного города Праги, красный как рак; возле него Г. Х. Бонди, президент МЕАС, — он представляет свое предприятие и почему-то кусает губы. Глава правительства держит руку на рычаге машины, чтобы повернуть его по условному знаку, после чего праздничный свет зальет улицы Праги, грянет музыка, взметнутся в небо разноцветные ракеты. Министр общественных работ беспокойно ерзает на месте; очевидно, собирается говорить, как только кончит бургомистр. Какой-то молоденький офицер теребит себя за кончики усов, посланники делают вид, будто всем сердцем внимают речи оратора, из которой не поняли ни единого слова; два делегата от рабочих слушают, уставясь куда-то в одну точку.

«В общем все идет как надо», — отметил про себя пан Кевал и спрыгнул на землю.

Обежав раз пять Штванице, он снова вернулся к домику и тут же влез на окошко. Бургомистр все еще держал речь. Кевал насторожился и услышал: «…близилось поражение белогорское…»[22] Репортера как ветром сдуло, он уселся в сторонке и закурил. На улицах стало совсем темно. В вышине, меж кронами деревьев, мерцали звезды. «Странно, — подумалось пану Кевалу, — почему это они высыпали на небо, не дождавшись, пока глава государства повернет рычаг?» Меж тем Прага погружалась в темноту. Влтава, не расцвеченная бликами городских фонарей, катила свои черные воды; все с нетерпением ожидало торжественного мгновения — явления света. Докурив сигару, пан Кевал вернулся к станции и вновь взобрался на окошко. Господин бургомистр еще не кончил — теперь он казался темно-багровым; глава государства все еще не снял руку с рычага; гости развлекались втихомолку, только иностранные послы слушали застыв. Где-то далеко позади мелькнула голова пана Чванчары.

Последние силы оставили пана бургомистра, и слово взял министр общественных работ; этот прямо-таки рубил фразы, только бы по возможности сократить речь. Глава государства перехватил рычаг из правой руки в левую. Старик Биллингтон, дуайен дипломатического корпуса, скончался стоя, даже в свой смертный час сохраняя на лице выражение всепоглощающего внимания. Тут министр кончил — словно отрезал.

Пан Г. Х. Бонди поднял голову, обвел присутствующих тяжелым взглядом и тоже произнес несколько слов — в том смысле, что MEAС препоручает свое детище обществу во славу и процветание нашей метрополии, — и все. Глава государства выпрямился и повернул рычаг. В то же мгновение небывалое сияние озарило Прагу; ахнули толпы; на всех колокольнях ударили в колокола; с башни святой Марии прозвучал первый артиллерийский залп. Кевал, повиснув на прутьях решетки, оглядел город. Со Стршелецкого острова взвились осветительные ракеты; Градчаны, Петршин и Летна засверкали гирляндами разноцветных лампочек, где-то вдали усердствовали, заглушая друг друга, оркестры: над Штваницей закружились освещенные бипланы; со стороны Вышеграда по воздуху несся огромный дирижабль V16, увешанный лампионами; люди обнажили головы, полицейские, приложив руки к каскам, замерли, будто изваяния; теперь с Марииной башни ухали две батареи, им вторили мониторы у Карлина. Кевал опять приник к решетке, чтобы увидеть конец торжественной церемонии. Но вдруг вскрикнул, вытаращил глаза и прямо прилип к оконцу, однако вскоре, пролепетав нечто вроде «о господи!», выпустил прутья решетки и тяжело рухнул наземь. Не успел пан Кевал должным образом приземлиться, как об него споткнулся какой-то человек, поспешно спасавшийся бегством; пан Кевал в отчаянии вцепился в полу его сюртука; беглец оглянулся. Это был президент Г. Х. Бонди, бледный как мертвец.

— Что там творится, пан президент? — заикаясь, выговорил Кевал. — Что они там делают?!

— Пустите меня! — выдохнул Бонди. — Христа ради, пустите меня! Бегите отсюда!

— Но что там произошло?

— Пустите! — воскликнул Бонди и, отпихнув Кевала кулаком, исчез за деревьями.

Дрожа всем телом, Кевал оперся о ствол. Изнутри бетонного строеньица доносилось нечто похожее на варварский гимн.

* * *

Несколько дней спустя ЧТА сделало следующее невразумительное заявление: «Вопреки утверждениям одной нашей газеты, перепечатанным также и за границей, хорошо информированные круги сообщают, что при торжественном пуске карбюраторной электростанции не произошло ничего сколько-нибудь непристойного. В связи с этим бургомистр Большой Праги подал в отставку по состоянию здоровья. Дуайен Биллингтон, напротив, пребывает в полном здравии. Нельзя не отметить, что все приглашенные на торжество заявили, будто более сильного ощущения они до сих пор не испытывали. Преклонять колени и возносить молитвы господу — право каждого гражданина. Свершение чудес не противоречит никаким постановлениям демократического режима. Тем паче неуместно впутывать главу государства в те достойные сожаления происшествия, которые имели место на станции из-за недостаточной вентиляции и нервного переутомления».

Глава 10 Святая Элен

Спустя несколько дней после вышеупомянутых событий пан Г. Х. Бонди в задумчивости бродил по пражским улицам с сигарой в зубах. Прохожим, очевидно, казалось, что он смотрит себе под ноги, на самом же деле пан Бонди зрел в будущее. «Марек был прав, — рассуждал он сам с собой, — еще более прав был его преосвященство Линда. Словом, без дьявольских последствий бога на свет не произведешь. Народ пусть себе творит, что ему взбредет в голову. Но от этого бога могут потерпеть крах банки и вообще черт знает какие перемены произойдут в промышленности. Сегодня в Промысловом банке на религиозной почве забастовка; мы продали им карбюратор, и ровно через два дня банковские служащие объявили, что все ценности они передают на богоугодное дело помощи бедным. Во времена Прейсса[23] этого наверняка бы не случилось».

Бонди угрюмо сосал сигару. «Неужели, — рассуждал он сам с собой, — придется все бросить? А ведь за один только сегодняшний день мы получили заказов более чем на двадцать три миллиона крон. Эту лавину уже невозможно остановить. Но дело пахнет концом света или еще чем-нибудь в этом роде. Через два года нам всем придет конец.

Нынче на планете работает несколько тысяч карбюраторов, и каждый днем и ночью извергает Абсолют. Этот Абсолют чертовски интеллигентен. У него ведь не исчезает безумное желание непременно занять себя делом. Конечно, он устал от праздности, тысячелетиями ему не позволяли работать, а теперь спустили с привязи. Какие шутки он выкидывает в Промысловом банке! Сам ведет бухгалтерские книги, подводит итоги, отвечает на письма; составляет приказы вместо членов правления. Рассылает контрагентам страстные послания насчет деятельной любви. Все это так; но акции Промыслового банка стали макулатурой: кило за кусочек вонючего сыра. Вот оно как получается, когда бог впутывается в банковские дела.

Фирма „Оберлендер“, текстильная фабрика в Упице бомбардирует нас отчаянными депешами. Месяц назад они поставили у себя карбюратор; all right[24], машина отлажена на диво. И вдруг сельфакторы и станки начинают работать сами по себе. Стоит порваться нити, как она сама собой связывается и ткет дальше. А ткачам остается поглядывать, сложа ручки. Рабочий день кончается в шесть часов, ткачи и ткачихи расходятся по домам, а станки действуют круглыми сутками вот уже три недели подряд и ткут, ткут — непрерывно. Фирма завалила нас депешами: тысяча чертей, заберите себе наш товар, шлите сырье, остановите машину. А теперь это несчастье обрушилось на фабрики братьев Буксбаум, Моравца, „Моравца и К0“ — словно какая-то инфекция передается по воздуху. В городе уже нет сырья; предприниматели в панике швыряют в сельфакторы тряпье, солому, глину — все, что попадется под руку. И — скажите на милость! — из этого дерьма машина вырабатывает километры полотенец, коленкора, ситца и всевозможных других товаров. Переполох царит страшенный; цены на текстиль стремительно падают; Англия повышает таможенные тарифы; соседние государства грозят бойкотом. А фабрики стонут: Христа ради, примите хотя бы товар! Везите куда хотите, присылайте людей, вагоны, автопоезда, остановите машины! Бесконечные жалобы в арбитраж с требованием возмещения убытков. Проклятая жизнь! И такие сообщения сыплются отовсюду, где установлен карбюратор. Абсолют ищет себе занятия, исступленно рвется к жизни. Однажды он сотворил мир, а теперь накинулся на производство. В его власти Либерец, брненские хлопчатобумажные фабрики, Трутнов, двадцать сахароваренных заводов, лесопильни, пльзеньские пивоварни; опасность грозит заводам Шкода; он уже трудится в Яблонце над производством ювелирных изделий и в яхимовских рудниках; кое-где заводчики сокращают рабочих, а кое-где запирают фабрики и в панике оставляют станки работать под замком. Перепроизводство достигло невообразимых размеров. Фабрики, где нет Абсолюта, закрыты. Это катастрофа…

…А ведь я патриот, — вспомнил пан Бонди. — Я не позволяю превращать в развалины нашу родину-мать! Ведь у меня здесь и собственные заводы. Ладно, отныне заказы для Чехии будут ликвидированы. Что было, то было, но с этой минуты в Чехию не поставят ни одного карбюратора. Мы наводним ими Германию и Францию; затем примемся бомбардировать Абсолютом Англию. Англия — консервативная страна, она отказывается принимать наши карбюраторы. Ну что же, начнем сбрасывать их с дирижаблей, как гигантские бомбы; мы заразим богом весь промышленный и финансовый мир и лишь в Чехии сохраним культурный, свободный от бога островок добропорядочности и добросовестной работы. Это мой патриотической долг, а кроме того, у меня же тут заводы!»

Г. Х. Бонди был взволнован открывшейся перед ним перспективой. «По крайней мере мы выиграем время, пока изобретут какие-нибудь антиабсолютные маски. Черт побери, я из собственного кармана выложу три миллиона на изобретение защитных средств против бога. Ну, скажем, не три — два миллиона. Чехи будут ходить в масках, в то время как остальные — ха-ха-ха! — потонут в боге. По крайней мере, их промышленность пойдет ко дну».

Пан Бонди взглянул на мир прояснившимся взором. Вон идет молоденькая женщина; походка легкая, пружинистая; интересно, а какова красотка лицом?



Пан Бонди прибавил шагу, обогнал незнакомку и изогнулся было в учтивом поклоне, но вдруг раздумал и круто повернул обратно, да так резко, что чуть было не столкнулся с девушкой носом к носу.

— Ах, это вы, Элен, — торопливо заговорил пан Бонди, — я предполагал, что… что…

— Я знала, что вы идете за мной следом, — ответила девушка, опустив ресницы, и остановилась.

— Вы это знали? — обрадовался пан Бонди. — И я вспоминал о вас.

— Я чувствовала ваше животное желание, — тихо промолвила Элен.

— Мое… что?

— Ваше животное желание. Вы не узнали меня. Вы меня ощупывали взглядом, словно я продаюсь.

Господин Бонди нахмурился.

— Элен, отчего вам хочется меня унизить?

Элен покачала головой.

— Все мужчины так поступают. Все, все — одинаково. Редко встретишь на улице ясный, открытый, человеческий взгляд.

Пан Бонди присвистнул. Ага, вот оно что! Религиозная община старого Махата!

— Да, да, — ответила Элен на его невысказанное предположение. — Вы тоже могли бы войти в нашу общину.

— Ну, разумеется! — воскликнул пан Бонди и подумал при этом: «Эх, жаль, славная была девка!»

— Почему жаль? — безгневно спросила Элен.

— Послушайте, Элен, — запротестовал Бонди, — вы читаете мысли. Это неприлично. Если бы люди читали мысли друг друга, общение стало бы невозможным. Это бестактно — знать, что твоему собеседнику пришло в голову.

— Но как же быть? — молвила Элен. — Каждый, кому открылась любовь к богу, наделен этим даром; любая ваша мысль одновременно возникает и у меня: я не читаю ее, она появляется сама. Если бы вы знали, как это очищает душу, коли тебе самому доступно осудить малейшее тайное неблагородство.

— Гм, — хмыкнул пан Бонди, опасаясь, как бы его не посетила неосторожная мысль.

— Несомненно, — убеждала его Элен, — с божьей помощью я излечилась от страсти к деньгам. Ах, как я была бы рада, если бы вы тоже прозрели!

— Сохрани бог, — перепугался Г. Х. Бонди. — Прошу прощения, но все-таки вы оправдываете недостатки, которые таким способом… гм… таким способом… обнаруживаете в людях?

— О, разумеется!

— Тогда выслушайте меня, Элен, — проговорил Бонди, — вам я могу открыть свое сердце: все равно вы прочли бы это в моей душе. Я никогда не женился бы на женщине, умеющей читать мои мысли. Она может быть святой — пожалуйста, сколько угодно; может быть милосердной — ради бога, никаких ограничений; на это я заработаю, а для меня это как-никак реклама; я смирился бы даже с вашими добродетелями — из любви к вам, Элен. Я вынес бы все испытания. Ведь по-своему я любил вас, Элен. Признаюсь вам в этом, потому что вы и сама все знаете. Но, Элен, ни торговля, ни общество невозможны без задних мыслей. И главное — без тайных мыслей невозможно супружество. Это исключено, Элен. Даже если вам встретится святейший из святых — не выходите за него замуж, покуда не разучитесь читать его мысли. Легкое надувательство — единственно безотказно действующий рычаг в общении между людьми. Не выходите замуж, святая Элен!

— Почему же не выходить? — сладко пропела святая Элен. — Наш бог не против природы; он освящает ее — и только. Он не требует от нас умерщвления плоти. Он освящает ее. Он заповедал нам жить и плодиться. Он желает, чтобы мы…

— Тррр, — прервал святую пан Бонди, — ваш бог в этом ничего не смыслит. И если он лишает нас права заблуждаться — он отъявленный враг природы. Он просто возмутителен, Элен, абсолютно возмутителен. И если у него есть капля разума — он признается в этом. Или он вовсе неискушен, или преступник и разрушитель. Глубоко сожалею, Элен. Я не против религии, но этот бог сам не ведает, что творит. Удалитесь в пустынь, святая Элен, вместе со своим ясновидением. Люди его не потерпят. До свиданья, Элен, а лучше — прощайте.

Глава 11 Первая баталия

До сих пор не установлено, как это произошло; но тем не менее именно в тот период, когда фабрика инженера Р. Марека (Бржевнов, Миксова, 1651) была оккупирована сыщиками и окружена полицейскими кордонами, неизвестные злоумышленники уволокли оттуда Мареков экспериментальный карбюратор. Тщательнейшие расследования ни к чему не привели — украденная машина пропала бесследно.

А некоторое время спустя владелец карусели Ян Биндер решил купить у торговца утилем на Гаштальской площади нефтяной моторчик. Торговец предложил покупателю огромный медный цилиндр с маховым колесом, заметив, что этот двигатель очень дешев в эксплуатации; стоит, дескать, всыпать внутрь немножко угля, и он работает как заводной долгие месяцы. Ян Биндер, внезапно осененный небывалой, прямо-таки слепой верой в медный цилиндр, отдал за него три сотни; он сам погрузил его на повозку и отвез к своей неисправной карусели, в пражское предместье Злихов.

Ян Биндер скинул пиджак, снял цилиндр с повозки и, тихо насвистывая, принялся за работу. Вместо маховика он насадил на вал колесо, на колесо накинул ремень, натянув его и на другой вал, который одним своим концом должен был крутить карусель, а другим — шарманку. Потом хозяин смазал втулки, задвинул их в одно из колес и, сунув руки в карманы, выпятив губы, словно собираясь свистнуть, замер в ожидании того, что будет дальше. Колесо, сделав три оборота, остановилось; потом дрогнуло, качнулось и начало плавно, сосредоточенно вращаться. Тотчас раздались звуки шарманки, которая заиграла всеми своими дудочками и трубочками; карусель встрепенулась, словно пробуждаясь ото сна, расправила свои члены и плавно пошла по кругу. Серебристая ее бахрома переливалась на солнце; белые кони под чепраками с красными поводьями стронули с места свои царские экипажи; олень, вытаращив страшные, остекленевшие глаза, понесся вскачь, поднявшись на дыбы; лебеди, величественно изогнув благородные шеи, повлекли за собой белоснежно-лазурные челны; играя всеми цветами радуги, звеня песнями, карусель разворачивалась во всей своей неописуемой, райской красоте перед застывшим взором трех граций, намалеванных на шарманке, которая упивалась собственным искусством.

А Ян Биндер стоял, выпятив губы, засунув руки в карманы, и разглядывал свою карусель, захваченный каким-то неведомым, новым и прекрасным чувством. Но теперь он был уже не один. Ребенок с грязной, заплаканной, сопливой физиономией увлек сюда свою молоденькую няньку и застыл перед каруселью, широко раскрыв глаза и рот. Нянька тоже таращила глаза и стояла словно очарованная. Карусель кружилась, сверкающая, торжественная и величественная, словно праздник; она то проносилась мимо с головокружительной скоростью, трепеща, как корабль, груженный индийскими пряностями, то плыла, словно золотое облако, высоко в небе, — впечатление создавалось такое, будто, оторвавшись от земли, она мчит в небеса, полыхая позолотой и напевая песню. Но нет, это поет шарманка; вот она звенит женскими голосами, осыпаемыми серебристым дождем звуков арфы; а теперь гудит девственный лес или орган; в глубине джунглей флейтами заливаются птички, словно опускаясь тебе на плечи; звучные фанфары оповещают жителей о вступлении в город вождя или даже целой армии, чьи огненные мечи блещут на солнце. Но кто же творит этот чудный гимн? Тысячи людей размахивают ветками, небеса разверзаются, и под барабанный бой на землю слетает песнь самого бога.

Ян Биндер поднимает руку, но тут карусель останавливается и раскрывает свои объятия ребенку. И он взбирается на нее, словно входит в распахнутые врата рая, и нянька, как лунатик, следует за ним и сажает его в челн, запряженный лебедем.

— Нынче задаром, — хрипло бросил Биндер, отчего восторженно залилась шарманка и карусель закружилась, словно взмывая в небеса. Ян Биндер пошатнулся. Что это? Это ведь уже не карусель, а вся земля пошла кругом. Злиховский костел выписывает гигантские эллипсы, подольский санаторий вместе с Вышеградом, медленно, непрестанно кружась, перебираются на противоположный берег Влтавы. Да, да, все вращается вокруг карусели, быстрей, быстрей, как турбина; только карусель стоит прочно посредине земли, мерно колыхаясь, будто корабль, на палубе которого прохаживаются белые кони, олени, лебеди и невинный ребенок — он ведет няню за руку и нежно гладит животных. О да, земля несется стремительно, и на всем ее пространстве лишь карусель являет собой любезный сердцу приют спокойствия и отдохновения. Ян Биндер, пошатываясь, чувствуя тошноту в желудке, подхваченный коловращением земли, с вытянутыми вверх руками, спотыкаясь, цепляется за железные тяжи карусели и вскакивает на ее тихую палубу.

Отсюда видно, как вращается, расходится кругами земная поверхность, как по ней, словно по неспокойному морю, катятся волны… Из домишек выскакивают обезумевшие обитатели, бессмысленно размахивают руками, силятся удержаться на месте, падают, будто их подхватывает некий гигантский, бешено вращающийся волчок. Биндер, крепко вцепившись в карусельные цепи, наклоняется к людям и ревет: «Ко мне, ко мне, люди добрые!» И люди добрые, видя озаренную сиянием карусель, возносящуюся над бешено раскрутившейся землей, спотыкаясь, торопятся к нему. Биндер, держась за стальные прутья одной рукой, другую протягивает им и выхватывает из пучин земли детей, старушек, стариков — и вот они уже на карусельной палубе, переводят дух после великого испуга и ахают, завидев летящую по кругу планету. Уже всех вытянул пан Биндер, но по земле еще носится черный пес, скуля со страху; он и рад бы допрыгнуть до палубы, да земля вращается вокруг карусели все быстрей и быстрей. Тогда Биндер опускается на корточки, протягивает руку, хватает пса за ошейник и поднимает его наверх.

В ту же секунду шарманка грянула благодарственную песнь. Она звучит хоралом потерпевших крушение, где хриплые голоса пловцов вплетаются в детскую молитву; над разбушевавшейся стихией распростерлась радуга мелодии (be molle), а небеса распахнулись блаженным сиянием скрипичного pizzicato. Чудом спасенные люди стоят на Биндеровой карусели в полном молчании, обнажив головы; женщины тихо шевелят губами, читая молитву, а дети, уже забывая о только что пронесшейся грозе, отваживаются даже погладить жесткую морду оленя и круто изогнутую шею лебедя. Белоснежные кони снисходительно позволяют детским ножонкам вскарабкаться в их седла; то тут, то там раздается конское ржание, и лошадь важно, с достоинством цокает копытом. Земля вращается теперь медленнее, и Ян Биндер, высокий, в своей полосатой тельняшке, нескладно начинает речь:

— Так вот, люди добрые, собрались мы здесь, бежав суеты мирской. Тут, значится, мир божий посередь гроз, тут мы уложены, как в постельке. И это нам знамение, что должны мы бежать от мирского шума и найти прибежище в объятиях господа, аминь!



Это или нечто подобное внушал Ян Биндер в своей проповеди, а люди, сгрудившиеся на карусели, внимали ему, словно священнику. Наконец земля остановилась; шарманка тихо, благоговейно взяла последний аккорд, и люди пососкакивали вниз.

Ян Биндер напомнил еще раз, что катались все задаром, и отпустил их, обращенных в новую веру и возвышенных душой.

А когда в четвертом часу маменьки с детками и старички пенсионеры снова вышли прогуляться между Злиховым и Смиховым, шарманка снова завела свою музыку, снова завертелась земля, и снова Ян Биндер спасал людей на карусельной палубе и успокаивал их приличествующей случаю проповедью; в седьмом часу с фабрики возвращались рабочие; в девятом откуда-то появились влюбленные, а в одиннадцатом гуляки высыпали из кабачков и кинематографа; все они были подхвачены земной круговертью и уцелели лишь благодаря радушно распахнутым объятиям карусели; спасенные были укреплены для будущей жизни напутственными словами Яна Биндера.

Душеспасительная деятельность пана Биндера продолжалась неделю, после чего карусель покинула Злихов и подалась вверх по течению Влтавы, в Хухле и на Збраслав, а затем — в Штеховице. Уже четверо суток с непреходящим успехом трудилась она во славу божию, пока не разыгралось несколько загадочное происшествие.

Ян Биндер как раз закончил проповедь и, сотворив крестное знамение, отпустил своих новых учеников. Но тут из тьмы выступила, приближаясь к нему, черная безмолвная толпа; во главе ее шествовал высокий мужчина с обвисшими усами; он вплотную подступил к Биндеру.

— А ну, — вымолвил великан, с трудом сдерживая гнев, — сматывайтесь отсюда, а не то…

Биндеровские прихожане, заслышав это, вернулись к своему пастырю. Биндер, чувствуя за собой крепкий тыл, сказал твердо:

— Смотаемся после дождичка в четверг.

— Спокойно, милый человек, — посоветовал кто-то из пришедших, — к вам обращается пан Кузенда.

— Оставьте его, пан Гудец, — перебил усатый. — Я один с ним управлюсь. Так вот, второй раз вам говорю: сматывайте удочки, а не то я во имя господа бога разнесу все вдребезги.

— Стало быть, убирайтесь-ка и вы восвояси, — ответствовал Ян Биндер, — а не то я во имя господа бога вышибу вам зубы.

— Черт побери! — завопил механик Брых, продираясь сквозь толпу вперед. — Пусть попробует!

— Братья, — мягко увещевал Кузенда, — сперва потолкуем по-хорошему. Биндер, вблизи нашей землечерпальной святыни вы творите ваши мерзопакостные фокусы, но мы этого не потерпим.

— Надувательство это, а не святыня, — во всеуслышание провозгласил Биндер.

— Что?! — воскликнул пораженный в самое сердце Кузенда.

— Это надувательство, а не святыня!

Трудно передать в связном повествовании, что произошло затем. По-моему, первым на Биндера бросился пекарь из Кузендова лагеря, но Биндер поверг его наземь, треснув кулаком по затылку.

Затем лесничий двинул Биндера прикладом в грудь, но в то же мгновение лишился ружья; один штеховицкий молодчик вышиб им Брыху передние зубы и сбил шляпу с головы пана Гудеца. Кузендов почтарь душил какого-то парнишку (Биндерова последователя). Биндер бросился к нему на помощь, но штеховицкая девица сиганула на него сзади и укусила в плечо, где у пана Биндера был вытатуирован чешский лев[25]. Кто-то из «биндеровцев» вытащил нож, и Кузендова рать в своем большинстве оставила позиции, но некоторые, напав на карусель, все же успели обломать рога оленю и свернуть благородную шею одному из лебедей. Карусель застонала, покосилась, и крыша ее обрушилась на нечестивцев.

Кузенда, ошеломленный ударом по голове, потерял сознание. Все погрузилось во мрак и безмолвие. Подоспевшие зеваки узрели такую картину: у Биндера сломана ключица, Кузенда валяется в беспамятстве, Брых выплевывает зубы и кровь, а штеховицкая барышня рыдает в истерике. Прочие улепетнули.

Глава 12 Приват-доцент

Молодой, едва достигший пятидесятипятилетнего возраста д-р философии пан Благоуш, приват-доцент кафедры сравнительной теологии Карлова университета, довольно потирал руки, подступая к четвертушкам чистой бумаги. Легко начертав заглавие: «Религиозные явления последнего времени», он начал свою статью следующими словами: «Спор об определении понятия „религия“ ведется со времен Цицерона». Написав это, приват-доцент погрузился в раздумье. «Эту статью, — решил он, — пошлю в „Час“[26]; погодите, братья коллеги, посмотрим, какой вы поднимете переполох! На мое счастье, вовремя подвернулась эта мистическая лихорадка! Чрезвычайно актуальная выйдет статья!

В газетах появятся отзывы — вроде „Наш молодой, подающий надежды ученый, д-р философии Благоуш опубликовал глубокое исследование…“ и так далее; потом мне дадут экстраординарную профессуру, и Регнер лопнет от злости».

Молодой ученый опять с удовольствием потер сухонькие ручки, так что раздался радостный хруст, и принялся сочинять дальше. Когда под вечер к нему зашла хозяйка спросить, что пан желает на ужин, ученый был уже на шестидесятой четвертушке и дошел до отцов церкви. В двенадцатом часу пополуночи (на четвертушке 115-й) он приблизился к собственному определению понятия религии, которое от определений его предшественников отличалось одним-единственным словом; затем д-р Благоуш вкратце рассказал (не преминув сделать несколько полемических замечаний) о методах точной теологической науки, после чего сжатое вступление к статье было завершено.

Вскоре после полуночи наш доцент записал: «Именно в последнее время дают себя знать различные религиозные и культовые явления, которые заслуживают внимания точной теологической науки. И хотя первоочередной и непосредственной ее задачей является восстановление религиозных верований давно вымерших народов, однако живая действительность также может предоставить современному (подчеркнуто д-ром Благоушем) исследователю разнообразный материал, mutatis mutandis[27], проливающий свет на культы давнего прошлого, о которых мы судим только на основании предположений».

Затем д-р философии, воспользовавшись сообщением газет и изустными свидетельствами очевидцев, описал кузендизм, где обнаружил черты фетишизма, а также тотемизм (землечерпалка как тотем Штеховиц). Ученому удалось установить родство биндеризма с танцующими дервишами и оргаистическими культами древних. Д-р Благоуш упомянул также о явлениях, имевших место при торжественном пуске карбюраторной электростанции, и остроумно сопоставил их с культом огня у парсов[28]. В общине Махата ученый увидел черты аскетизма и факирства; примеры разнообразных случаев ясновидения и чудесного исцеления д-р Благоуш весьма тонко сравнил с черной магией древних негритянских племен Центральной Африки. Несколько шире коснулся он вопроса психической инфекции и массового внушения; он исторг из тьмы веков шествия флагеллантов[29], крестовые походы, хилиазм[30] и малайский амок. Религиозные движения последних дней д-р Благоуш рассмотрел в психологических аспектах: как заболевание дегенератов-истериков и как психическую эпидемию среди суеверных, интеллектуально неразвитых масс; и в том и другом случае ученый указывал на пережитки примитивных культовых форм, склонность к анимизму и шаманству, на коммунизм первых религиозных общин, напоминающий анабаптистов[31] и вообще ослабление деятельности разума в пользу наипримитивнейших инстинктов — суеверий, веры в чудеса, в переселение душ, мистику, идолов.

«Не нам судить, — писал д-р Благоуш, — в какой степени здесь присутствуют очковтирательство и мошенничество лиц, спекулирующих на легковерии простых людей; научный эксперимент со всей очевидностью показал бы, что мнимые чудеса нынешних тауматургов[32] не что иное, как давным-давно известные проделки шутов и гипнотизеров.

С этой точки зрения обращаем внимание органов безопасности и психиатров на новые, что ни день возникающие как грибы „религиозные общины“, секты и кружки верующих.

Точная теология ограничивает свою задачу констатацией того, что все эти религиозные явления — по сути дела лишь пережитки варварства и смесь наидревнейших элементов культа, подсознательно живущих в народной фантазии; достаточно нескольких фанатиков, шарлатанов и явных маньяков, чтобы под цивилизованным слоем европейского общества проступили доисторические мотивы слепой веры…»

Д-р Благоуш встал из-за письменного стола; он только что дописал 346-ю четвертушку своего опуса, но еще не чувствовал себя утомленным. «Теперь нужен эффектный конец, — сказал он себе, — несколько идеек насчет прогресса и науки, замечание о подозрительной снисходительности правительства к религиозному обскурантизму, тезис о необходимости дать отпор реакции и так далее».

В этот момент молодой ученый, охваченный восторгом вдохновения, подошел к окну и выглянул на улицу — тишь, безлюдье царили вокруг. Ни один огонек не мерцал в жилищах людей. Д-р Благоуш легонько вздрогнул от утренней свежести. Приват-доцент взглянул на небо; оно уже померкло, но все еще переливалось звездами, далекое, величавое. «Как давно я не видел неба! — подумал вдруг ученый. — Бог мой, больше тридцати лет!»

Тут нежная прохлада коснулась его чела, словно кто-то обнял его голову своими чистыми, холодящими руками. «Я так одинок, — тоскливо пожаловался старик, — всю жизнь очень одинок! Да, да, приголубь, приласкай меня, ветер; ах, уже более четверти века ничья ладонь не ласкала моего лба!»

Замирая от счастья и дрожа, д-р Благоуш стоял у окошка. «Тут кто-то есть, — вдруг осенило доктора, объятого мучительно-сладкой истомой, — о, боже, я ведь тут не один! Кто-то обнял меня, кто-то стоит возле. О, если бы он остался со мной навсегда!»

Если бы некоторое время спустя в кабинет доцента вошла хозяйка, она увидела бы, как ученый муж воздел к небу руки и запрокинул голову; выражение непередаваемого восторга разлилось по его лицу. Но вот он вздрогнул, открыл глаза и, словно лунатик, вернулся к письменному столу.

«С другой стороны, нет никаких сомнений, — торопливо записывал он, не заботясь о связи с предыдущим, — что бог нынче не в состоянии проявляться иначе, как в примитивных культовых формах. Упадок веры, характерный для современности, разрушил вековую зависимость человека от древней религии; богу приходится все начинать сначала, обращая нас в свою веру, как некогда он обращал дикарей; поэтому он прежде всего должен стать идеалом и фетишем, божком общины, клана или племени; он одушевляет природу и оказывает на нас влияние через магов и чародеев. На наших глазах повторяется эволюция религии от доисторических форм до высших ее ступеней. Возможно, что нынешняя религиозная волна разойдется по нескольким направлениям, каждое из которых будет добиваться господства за счет остальных.

Мы вправе ожидать и периода религиозных сражений, которые пылом своим и упорством превзойдут крестовые походы, а по своим масштабам оставят далеко позади последние мировые войны. В нашем растерявшем всякую веру мире царство божье нельзя создать без великих жертв и догматических междоусобиц. Однако, невзирая на это, говорю вам: отдайтесь Абсолюту всем существом своим; уверуйте в бога, в каком бы обличье он ни являлся; знайте, что он уже грядет к нам, дабы сотворить на нашей земле и, по всей видимости, на других планетах нашей системы вечное царствие божие, царствие Абсолюта. Наперед говорю вам: покоритесь!»

* * *

Эта статья приват-доцента д-ра Благоуша действительно появилась в печати, хотя и не в полном виде: редакция опубликовала лишь рассуждения ученого относительно сект и заключительную часть с осторожным комментарием в том смысле, что эта статья молодого ученого в значительной степени примечательна для умонастроений времени.

Большого переполоха статья Благоуша не вызвала. Произведенное ею впечатление вскоре было вытеснено новыми событиями. Только приват-доцент Регнер, тоже молодой д-р философии, прочитал статью Благоуша с нескрываемым интересом; во время чтения он не раз восклицал по разным поводам: «Нет, Благоуш невыносим. Совершенно невозможен. Ну помилуйте, можно ли на профессиональном уровне рассуждать о религии, если сам веришь в бога?»

Глава 13 Извинения автора хроники

А теперь позвольте летописцу Абсолюта обратить внимание читателей на свое незавидное положение. Прежде всего он как раз приступает к главе 13, сознавая, что это злосчастное число будет иметь роковое влияние на ясность и полноту изложения. Что-нибудь да перепутается в этой зловещей главе — уж будьте покойны. Конечно, автор мог бы как ни в чем не бывало надписать «Глава 14», но бдительный читатель тотчас почувствовал бы себя лишенным 13-й главы и был бы прав: ведь он заплатил за все повествование. Впрочем, если вас пугает тринадцатое число, пропустите эту главу; право, она проливает не так уж много света на темную историю фабрики Абсолюта.

Куда горше другие сомнения автора. Он поведал вам с той связанностью, на которую был способен, о возникновении и успехах фабрики Абсолюта; описал последствия установки нескольких карбюраторных котлов у пана Махата, в Промысловом банке, на упицком текстильном предприятии, на Кузендовой землечерпалке и на Биндеровой карусели; на примере трагического происшествия с Благоушем автор показал, как разносится инфекция, вызванная свободно проникающим всюду Абсолютом, который, как можно было видеть, начал распространяться, подобно эпидемии, энергично, хотя и без строго разработанного плана.

Теперь учтите, что с тех пор были произведены многие тысячи карбюраторов различных типов. Поезда, самолеты, автомобили и корабли, оснащенные самым дешевым мотором, выпускали на своих путях целые облака Абсолюта, подобно тому как прежде они оставляли за собой пыль, дым и смрад. Заметьте, что тысячи фабрик во всех уголках мира уже вышвырнули старые котлы и заменили их карбюраторами; что сотни министерств и учреждений, сотни банков, бирж и универсальных магазинов, экспортных агентств и ресторанов, отелей и казарм, школ, театров и рабочих клубов, тысячи редакций и обществ, кабаре и частных домов отапливались наиновейшей карбюраторной Центральной Отопительной Системой производства фирмы МЕАС. Не забудьте также, что в концерн МЕАС влились заводы Стиннеса и что американский Форд перешел на серийное производство карбюраторов, выпуская их по тридцати тысяч в день.

Да, да, сделайте одолжение, подытожьте все это и припомните, какие последствия имела установка каждого из кратко описанных мною карбюраторов. Умножьте эти результаты в сотни тысяч раз, и тогда вы легко представите положение, в котором оказался автор хроники.

О, с какой радостью я вместе с вами последовал бы за каждым только что увидевшим свет карбюратором! Разинув рот, наблюдал бы за его погрузкой; угостил бы хлебцем или кусочком сахара тяжеловозов с королевскими, необъятными крупами, задал бы им сенца — это они доставят на дребезжащей телеге новенький медный цилиндр к месту назначения; с каким удовольствием, заложив руки за спину, я помогал бы при его установке и давал бы советы монтажникам, а потом ждал бы, когда он начнет вращаться. С каким нетерпением я всматривался бы в лица людей — когда же «это» начнется, когда Абсолют проникнет в них через нос, уши или еще как-нибудь и примется разрушать их косное естество, менять склонности, врачевать душевные раны; как своим широким лемехом он начисто перепашет, воспламенит и перемелет их в порошок, чтоб возродить вновь; как он раскроет перед ними мир — удивительный, человечный и подлинный мир чудес, восторгов, вдохновения, проникновения, веры! Ибо помните — автор хроники открыто признается в том, что он в историки не годится; там, где историк ступой или прессом своей исторической эрудиции, эвристики, дипломатики, отвлеченных понятий, синтеза, статистики и прочих исторических ухищрений сожмет тысячи и сотни тысяч мелких, живых, личных впечатлений в некую плотную материю, легко поддающуюся обработке и именуемую «исторический факт», «социальное явление», «общественная жизнь», «эволюция», «направление» или даже вообще «историческая правда», хроникер видит лишь разрозненные эпизоды и даже находит удовольствие копаться в них. Скажем, теперь ему не мешало бы заняться прагматическим, эволюционным, идейным, синтетическим описанием и разбором «религиозного течения», охватившего весь мир на пороге 1950 года; и хроникер, сознавая грандиозность этой миссии, приступил было к собиранию фактов «божественных явлений» данной эпохи; и глядь, на этом эвристическом пути наткнулся на «казус» Яна Биндера, артиста варьете в полосатой тельняшке; Биндер вышел на пенсию и странствует теперь со своей атомной каруселью по городам и весям. Разумеется, исторический синтез повелевает хроникеру абстрагироваться от полосатой тельняшки, от карусели и даже от Яна Биндера и держаться «исторической сути», научного положения, утверждая лишь, что «божественный феномен с самого начала захватил широчайшие слои населения». Тут хроникер обязан чистосердечно признаться, что не может он абстрагироваться от Яна Биндера, что очарован его каруселью и что даже эта полосатая тельняшка занимает его куда больше, чем некая «синтетическая картина». Конечно, это просто неспособность данного лица к научной деятельности, пустое дилетантство, ограниченность исторического кругозора — называйте как угодно, но если бы автор хроники мог поступить по своему усмотрению, он побрел бы вместе с Яном Биндером к Будейовицам, потом на Клатовы, к Пльзени, в Жлутице, все дальше и дальше от Праги; с сожалением расстается он с Яном в Штеховицах и машет ему на прощанье: «Прощайте, молодец Биндер. Прощай, карусель, мы уж не увидимся больше».

Бог мой, да ведь и Кузенду с Брыхом я оставил на влтавской землечерпалке; я охотно провел бы с ними еще не один вечер, потому что я люблю Влтаву, текущие воды вообще и особенно вечера у реки; потом, я чрезвычайно привязан к пану Кузенде и пану Брыху; что же касается пана Гудеца, пекаря, почтмейстера, лесничего и штеховицких влюбленных, то я верю, что и с ними тоже интересно было бы познакомиться поближе — как и с любым, с любым из вас, с любым из обитателей земли. А между тем я вынужден спешить и едва ли успею помахать им шляпой. Прощайте, пан Кузенда! Доброй ночи, пан Брых! Благодарю вас за неповторимый вечер на землечерпалке! И с вами я должен расстаться, доктор Благоуш! Я мечтал бы побыть с вами подольше и описать всю вашу жизнь — что ж, разве жизнь приват-доцента не увлекательна по-своему? Поклонитесь, по крайней мере, от меня вашей хозяйке!

Все, что ни есть вокруг, достойно внимания.

Именно поэтому я хотел бы следовать по пятам за каждым новым карбюратором; я — и вы со мною вместе — узнавали бы новых людей, а они всегда этого стоят. Взглянуть хоть одним глазком, как они живут, постичь тайны их сердец, увидеть рождение их веры и спасения — изумиться дивному диву человечьих таинств, — вот это была бы удача!

Представьте себе нищего, председателя президиума, банковского директора, машиниста, кельнера, раввина, майора, редактора экономического отдела, клоуна в кабаре — вообще все виды людских амплуа; представьте скрягу, сластолюбца, фанфарона, скептика, скромника, карьериста — всевозможные виды человеческих темпераментов, а теперь попробуйте вообразить, сколько различных, бесконечно разнообразных, неповторимых и удивительных проявлений «божеской благодати» (или — если угодно — отравления Абсолютом) можно было бы встретить и сколь важно было бы заняться каждым из них в отдельности! Сколько здесь ступеней веры, от обычного верующего до фанатика, от кающегося грешника до чудотворца, от новообращенного до страстного апостола! Объять все это! Всему подать руку! Но этому не суждено сбыться; такая книга никогда не выйдет из-под моего пера, а поэтому хроникер, отказавшийся от чести научно «отфильтровать» исторический материал, с тоской отвращает свои взоры от разрозненных фактов, о которых ему не суждено поведать миру.

О, если бы я мог остаться возле святой Элен! Если бы не должен был вероломно покинуть Р. Марека, который лечит свои нервы в Шпиндельмюле! Если бы я оказался в состоянии вскрыть череп и проникнуть в тайну созидательного мозга стратега промышленности, президента Бонди! Ничего не поделаешь; отныне Абсолют заполнил весь мир и сделался «массовым явлением»; хроникер, с грустью оглядываясь назад, вынужден предпочесть всему этому суммарное изображение лишь некоторых социальных и политических событий, которые стали неизбежностью.

Итак, мы переступаем черту нового круга фактов.

Глава 14 Земля обетованная

Автору хроники так же, наверное, как и многим из вас, нередко случалось смотреть на ночное небо, усыпанное звездами, в немом восхищении сознавать их бесчисленность, невообразимую отдаленность и бесконечность вселенной и заставлять себя верить, что каждая точка — это огромный пылающий мир или целая населенная разумными существами планетная система и что таких точек, наверное, биллионы; когда смотришь с вершины (со мной так было в Татрах) на горизонт и видишь перед собою луга, леса, горы, а под ногами, совсем близко, — густой лес и травы, буйные, полные ненасытной жизни, когда различаешь среди них пестроту цветов, кружение насекомых и бабочек, когда это щедрое разнообразие помножаешь про себя на просторы, уходящие в бесконечную даль, да к этим просторам прибавляешь еще миллионы километров иных пространств, образующих поверхность нашей планеты, тоже процветающих и изобильных, — в такие моменты тебя посещает мысль о творце, и ты говоришь себе: если все это творение чьих-то рук, то творец, прямо скажем, был ужасно расточительным. Если уж кому-то вздумалось стать творцом, создателем, то вовсе нет надобности творить столь бессмысленно и много. Изобилие — это хаос, а хаос — это нечто вроде невменяемости или запоя. Да, интеллект человека немеет перед расточительной щедростью создателя. Проще говоря, всего слишком много, и беспредельность эта уму непостижима. Разумеется, рожденный для Вечного во всем привык к беспредельности и не имеет правильного представления о мере (ибо любая мера предполагает конечность), а богу, скорее всего, вообще неизвестно это понятие.

Пожалуйста, не расценивайте мое утверждение как хулу или поношение; я пытаюсь лишь выразить словами несоответствие человеческого разума и космического изобилия. Это бессмысленное, прямо-таки лихорадочное буйство и разнообразие сущего трезвому уму кажется, скорее, следствием распущенности, а не сознательного и последовательного созидания. Только это я и позволил бы себе заметить со всей присущей мне деликатностью, прежде чем мы вернемся к нашему рассказу.

Читателям уже известно, что благодаря полному сгоранию материи, которое стало реальностью после изобретения инженером Мареком атомного карбюратора, с очевидностью было доказано присутствие Абсолюта во всяком веществе. Вероятно, это можно представить себе примерно так (хотя это тоже гипотеза): до сотворения мира Абсолют существовал в виде бесконечной несвязанной энергии. Вследствие неких серьезных физических или нравственных причин свободная энергия пустилась творить что есть мочи, превратясь в энергию деятельную, и, в точном соответствии с законом превращения, перешла в состояние бесконечной связанной энергии; она как-то растворилась в своей активности, то есть в созданной богом материи, где и осталась заколдованной и скрытой. Понять это не просто, но тут уж ничего не поделаешь.

А в наше время, когда материя полностью сгорала в атомном моторе Марека, связанная энергия, как видно, освобождалась, избавляясь от материальных пут; она стала вольной энергией, или Абсолютом деятельным, столь же свободным, как и перед сотворением мира. Произошло внезапное раскрепощение неизвестной дотоле рабочей силы, которая уже однажды проявила себя при сотворении мира.

Если бы вдруг космос полностью испепелил себя, изначальное творение создателя могло бы быть повторено еще раз; и это был бы несомненный и безусловный конец света, что сделало бы возможным основание новой мировой фирмы «Космос II». А между тем в карбюраторах Марека материальный мир сжигали всего лишь килограммами. Абсолют, освобождаемый по таким крохам, или не чувствовал себя достаточно сильным, чтобы с места в карьер возобновить дело творения, или не пожелал повторяться; так или иначе, он решил заявить о себе двояким способом — традиционным и самым современным.

Традиционный способ носил, как вы уже знаете, религиозный характер и выражался в разного рода внушениях, обращениях, нравственном воздействии, экстатических состояниях, пророчествах и — главное — вере в бога.

В область интимных чувств и человеческой культуры Абсолют вторгся уже испытанным способом, но с размахом дотоле невиданным. Несколько месяцев спустя на планете не осталось никого, кто бы — хоть на короткий миг — не ощутил божьего промысла, с помощью которого Абсолют заявил о своих правах на человеческую душу. Но к психологической форме волеизъявления Абсолюта мы еще вернемся позже, когда нам придется живописать ее катастрофические последствия.

Современный способ проявления Абсолюта принес нечто совершенно неслыханное. Бесконечная энергия, некогда занявшая себя сотворением мира, теперь, очевидно, учтя изменившиеся обстоятельства, хлынула в производство. Абсолют не творил — он вырабатывал. Отказавшись от чистого творчества, он стал к станку. И сделался Неустанным рабочим.



Представьте себе, что на фабрике — скажем, на фабрике сапожных гвоздей — вместо паровой машины поместили самый дешевый из существующих двигателей. Абсолют, хлещущий непрестанным потоком из атомного мотора, моментально постиг — я бы сказал, своим природным умом постиг — суть данного способа производства и отдался ему со всей неукротимой дееспособностью, или, вернее, необузданным честолюбием: он начал производить гвозди. Стоило ему разойтись — и остановить его стало уже невозможно. Станок, никем не управляемый, непрерывно извергал гвозди. Железные прутья, предназначавшиеся на гвозди, тянулись друг за другом, летели по воздуху и сами собой вкладывались в станки. Непривычному взгляду это поначалу казалось чудовищным. Когда запасы сырья иссякли, железо само начало произрастать из глубин земли. Чистое железо проступало на фабричной территории, словно кто-то высасывал его из земных недр; затем железные прутья поднимались приблизительно на метр и с лихорадочной поспешностью устремлялись в машины, как будто кто-то засовывал их туда. Обратите, пожалуйста, внимание: хотя я всюду говорю «железо поднималось» или «железо устремлялось», но очевидцы описывают свои впечатления в таких выражениях, словно железо было поднято яростной, но невидимой силой насильственно, со столь явным и сосредоточенным усилием, что это вселяло ужас; очевидно, для подобных метаморфоз требовалось колоссальное напряжение. Конечно, тот, кто баловался спиритизмом и видел «вознесение столика», может подтвердить, что столик поднимался отнюдь не с бесплотной легкостью, а в каких-то судорогах: он трещал во всех сочленениях, дергался, вставал на дыбы, пока не подскакивал ввысь, словно приподнятый неодолимой силой. Но как изобразить ожесточенную, немую, упорную борьбу, после которой железо ползет наверх, вытягивается в прутья, лезет в станки и позволяет разрубить себя на гвозди?! Прутья извиваются, словно змеи, сопротивляясь чему-то влекущему их в машины, звенят и скрежещут в тишине, в неощутимой немоте; корреспонденты того времени отмечают кошмарное впечатление от этого зрелища; право, это было чудо, но не думайте, что чудеса — нечто столь же удивительное и замысловатое, как сказка; на мой взгляд, в основе любого чуда лежит раздражающее нервное напряжение. Однако с каким бы усилием ни действовал Абсолют, нас ошеломляет прежде всего его колоссальная производительность; за примерами далеко ходить не нужно; вспомним: одна наша гвоздильная фабрика, полоненная Абсолютом, круглыми сутками извергала такое количество гвоздей, что на фабричном дворе образовались целые горы, которые впоследствии повалили загородки и засыпали улицу.

Ограничимся пока примером с гвоздями. Тут вы видите всю первозданность Абсолюта, неистощимого и расточительного, как в дни сотворения мира. Однажды устремившись в производство, он уже не заботился о распределении, спросе, сбыте, целесообразности — ни о чем вообще; просто всю свою нерастраченную энергию он обрушил на производство гвоздиков. Будучи, в сущности, бесконечен, он не знал меры и не ограничивал себя ни в чем, даже в производстве сапожных гвоздей.

Можете представить, какую панику вызвала активность нового двигателя среди рабочих этой фабрички! В их глазах Абсолют был неожиданным и бесчестным конкурентом, тем, кто совершенно обесценил их труд; безусловно, они с полным правом могли бы защитить себя от наступления манчестерского капитализма, сговорившись разорить фабрику и повесить фабриканта, и они сделали бы это, если бы с первых же секунд не были покорены и околдованы Абсолютом: среди них вспыхнула религиозная горячка всех форм и оттенков. Они переболели вознесениями, пророчествами, чудесами, видениями, исцелениями, святостью, сверхлюбовью к ближнему и тому подобными противоестественными и даже фантастическими состояниями.

С другой стороны, нетрудно вообразить, как воспринял божественную сверхпроизводительность владелец такой гвоздильной фабрики. Он, по-видимому, должен был бы возликовать, вышвырнуть рабочих, на которых и без того был зол, и довольно потирать руки, любуясь лавиной гвоздиков, которые не стоили ему ни гроша. Но он тоже, конечно, был подвержен психическому воздействию Абсолюта и поэтому тут же, не сходя с места, передал фабрику рабочим, братьям во Христе, в общее пользование, да к тому же он попросту сообразил, что горы гвоздиков теперь утратят всякую ценность, ибо не найдут сбыта.

Правда, рабочим не нужно было стоять у станков и подносить железные прутья; кроме того, они оказались совладельцами фабрики. Но несколько дней спустя обнаружилось, что необходимо устранить многотонные горы никому не нужных сапожных гвоздей, устранить любым способом. Сперва целые вагоны гвоздей удавалось рассылать по фиктивным адресам, но вскоре не осталось ничего другого, как вывозить их за город, где выросли гигантские свалки. На уборке гвоздей все фабричные рабочие были заняты по четырнадцати часов в сутки; однако они не роптали, осиянные духом божьей благодати и взаимопонимания.

Простите мне столь долгое топтание вокруг темы гвоздей. Абсолют не знал узкой промышленной специализации.

С таким же рвением он вторгся в прядильни, где творил чудеса и не только вил веревки из песка, но и прял из него пряжу; ткацкое, трикотажное и суконное производство Абсолют взял на откуп, безостановочно выдавая миллионы километров всего, что можно кроить. Он завладел металлургическими, прокатными, литейными, стекольными, химическими заводами, заводами сельскохозяйственных машин, лесопильнями, деревообделочной промышленностью, производством сахара, удобрений, резины, азота, нефти, кирпича, обоев, керамики, обуви, бумажными фабриками, красильнями, шахтами, пивоварнями, типографиями, молочными, мельницами, монетными дворами, автозаводами, точильнями. Абсолют ткал, вязал, прял, ковал, плавил, штамповал, сколачивал, монтировал, шил, строгал, пилил, копал, жег, белил, чистил, варил, фильтровал, прессовал по двадцать четыре и даже двадцать шесть часов в сутки. Впряженный в сельскохозяйственные машины вместо локомобилей, Абсолют пахал, сеял, боронил, рыл, косил, жал и молотил. И в каждой отрасли он сам создавал производственное сырье и в сотни раз увеличивал выпуск продукции. Он был неистощим. Он прямо бурлил кипучей энергией. Он открыл численное выражение своей собственной бесконечности: изобилие.

Чудо с пятью рыбками и одним хлебцем было повторено в монументальной форме чудесного размножения сапожных гвоздей, досок, азотистых удобрений, шин, бумаги и прочих фабрично-заводских изделий.

На земле наступило изобилие во всем, в чем нуждаются люди. Люди, однако, нуждаются в чем угодно, только не в беспредельном изобилии.

Глава 15 Катастрофа

Да, да, в нынешние прекрасные, я бы сказал, благословенные времена дороговизны трудно вообразить социальное зло беспредельного изобилия. Нам представляется, что если бы вдруг на планете обнаружились несметные залежи предметов потребления, то это был бы рай. «Чего же лучше, — думаем мы, — если всего хватает на всех и так дешево, братцы!»

Так вот, экономическая катастрофа, разразившаяся в мире благодаря вмешательству Абсолюта, была вызвана тем, что все необходимое для человека можно было достать не только дешево, но прямо-таки задаром. Вы могли даром взять горсть гвоздей, чтобы прибить ими подошвы ботинок или доски пола; вы могли увезти и полный вагон такого добра, только, скажите на милость, зачем? Что бы вы стали с ним делать? Провезли бы сотню-другую километров и раздали бы дорогой? Этого вы предпринять не могли, ибо, стоя над лавиной гвоздей, вы видели бы уже не гвозди, то бишь вещь, относительно полезную, но нечто совершенно ненужное и бессмысленное в своем изобилии; нечто столь же бесполезное, как звезды на небе. Да, да, да, вот именно: некогда этакая громада новых блестящих гвоздиков была великолепной и даже возбуждала поэтические чувства, подобно звездам небесным. Она казалась созданной ради безмолвного восхищения. По-своему это был великолепный пейзаж с гвоздями — столь же великолепный, как пейзаж с морем. Но ведь море не вывозят вагонами в центральные области страны, туда, где его нет. На морские воды не распространяются законы распределения. Отныне они не распространялись и на сапожные гвозди.

Однако в то время, как в одном месте распростерлось сверкающее море новых гвоздей, в нескольких километрах от него достать гвозди не было никакой возможности. Экономически обесцененный гвоздь исчез с полок скобяных лавок. Захотели вы, к примеру, прибить гвоздем подошву или воткнуть его ближнему под матрац — хвать, а его и нет. Нету гвоздочка — как в городе Сланом или в Чаславе нету моря.

О, где вы, прославленные торговцы минувших времен, что умели товар задешево приобрести и втридорога продать? Увы, сгинули вы и пропали, ибо снизошла на вас милость божия; устыдились вы своей корысти и заперли лавочки — только и думы теперь, что о братстве; раздали вы все, что имели, и ни за что, ни за что на свете не хотите отныне наживаться на распределении товаров, потребных братьям во Христе; где нет стоимости, там нет и рынка. А где нет рынка, нет и распределения; где нет распределения, нет и товара. А где нет товара, растет спрос, растут цены, растут прибыли, расцветает торговля. Но вы отвратили взор свой от прибыли и почувствовали непреодолимое отвращение ко всем цифрам вообще. Вы перестали глядеть на мир глазами потребления, спроса и сбыта. Воздев руки, вы дивились красе и изобилию. А меж тем гвозди кончились. Их не стало. Лишь где-то за морем они громоздились неиссякаемой громадой.

И вы, пекари, тоже встали у дверей своих лавчонок и принялись зазывать… «Приидите, люди божии, ради Христа, приидите и возьмите хлебы и муку, булочки и кренделечки, смилуйтесь, Христа ради, и берите даром!» И вы, торговцы мануфактурой, вы тоже вынесли отрезы сукон и тончайшего полотна прямехонько на улицу и со слезами радости на глазах оделяли встречного и поперечного, отрезая им по пять, по десять метров и Христом-богом умоляя принять ваш маленький подарок; и лишь когда ваша лавка начисто опустела, пали вы ниц и возблагодарили бога за то, что ему угодно было позволить вам нарядить ближних, как цветы полевые. И вы, мясники и колбасники, вы тоже водрузили на головы корзины с мясом, с сардельками, копчеными колбасами и пошли от двери к двери, стуча, названивая, упрашивая, чтобы каждый выбрал, что ему по душе; также и вы, торговцы обувью, мебелью, табаком, сумками, очками, украшениями, коврами, тростями, веревкой, жестяным товаром, фарфором, книгами, вставными челюстями, овощами, лекарствами и бог знает чем еще — все вы, осененные духом божиим, высыпали на улицы и «раздавали все, что имеете», после чего, встречаясь или стоя на порогах своих опустошенных лавчонок и складов, сообщали друг другу с пылающим взором: «Ну, брат, я облегчил свою совесть!»

Итак, несколько дней спустя обнаружилось, что раздавать больше нечего. Но и купить тоже. Абсолют разорил, опустошил начисто все торговые дома.

А в то же время где-то вдали от городов машины извергали миллионы метров сукон и полотна, Ниагары сахара, рождая бурное, неисчерпаемое изобилие божественного перепроизводства всевозможных товаров. Слабые попытки распределить этот поток среди потребителей вскоре, однако, прекратились. С ним не было никакого сладу.

Впрочем, вполне возможно, что катастрофа в экономике была вызвана чем-то иным, а именно — инфляцией. Абсолют овладел монетными дворами и типографиями; ежедневно он пускал в обращение сотни миллиардов банкнот, металлических денег и ценных бумаг. Инфляция была налицо: пачка пятитысячных банкнот ценилась едва ли больше, чем более или менее плотная туалетная бумага. И если бы вам пришло в голову предложить за детскую соску пятак или полмиллиона — для денежного оборота это не имело бы ни малейшего значения; соски вы не получили бы все равно, ибо соски исчезли.

Числа утратили всякий смысл. И этот распад системы чисел явился, разумеется, естественным следствием бесконечности и всемогущества бога.

К этому времени в городах уже давал себя знать недостаток продовольствия и даже голод. Снабженческий аппарат по вышеизложенным причинам развалился окончательно, хотя и в эту пору существовали министерства снабжения, торговли, социального обеспечения и железных дорог; по нашим понятиям, можно было бы своевременно остановить огромный поток продукции, уберечь ее от гибели и осмотрительно вывезти на места, разоренные божьей щедростью. Увы, этого не случилось. Министерские служащие, отмеченные особо мощным воздействием благодати, все служебные часы проводили в радостных молитвах. В министерстве заготовок наилучшим образом овладела ситуацией секретарша мадемуазель Шарова, которая особенно ревностно проповедовала девять заповедей; в министерстве торговли председатель профсоюзного комитета, некто Винклер, провозгласил аскетизм типа индийских йогов. Правда, эта лихорадка длилась лишь четырнадцать дней, после чего в людях развилось — явно по специальному внушению Абсолюта — чудесное осознание долга перед обществом. Ответственные учреждения лихорадочно трудились днем и ночью, дабы справиться с продовольственным кризисом, но, по-видимому, было уже поздно; ежедневное производство каждым из министерств от пятнадцати до пятидесяти трех тысяч актов, которые по решению межведомственной комиссии столь же регулярно отвозили на грузовых машинах и сбрасывали во Влтаву, было единственным результатом этой горячки.

Естественно, самым тяжелым оказалось положение с продовольствием, однако, по счастью, в нашей стране (поскольку я описываю события в своем отечестве) на страже общественных интересов стоял СЛАВНЫЙ ТРУЖЕНИК СЕЛА. Господа, вдумайтесь теперь в смысл того, что мы твердим испокон веков: наше крестьянство — ядро нации; об этом даже поется в одной старой песне. «Кто ж этот человек? Знаешь ли ты? Это чешский крестьянин, кормилец наш!» Кто же тот камень, о который разбилось лихорадочное расточительство Абсолюта? Кто же тот гранит, что твердо и невозмутимо пережил панику, охватившую мировой рынок? Кто же это не сложил молитвенно рук, не потерял головы и «остался верен своим интересам»? Кто этот человек? Знаешь ли ты? Это чешский крестьянин, кормилец наш!



Да, это был наш крестьянин (кстати, в иных странах наблюдалось аналогичное явление), именно он на свой манер спас мир от голодной смерти. Представьте себе, если бы им, так же как городскими жителями, овладела мания раздавать все неимущим и нуждающимся; если бы крестьянин за здорово живешь отказался от своего зерна, буренушек и телятушек, курочек, гусей и картошки — через две недели в городах начался бы голод, и деревня была бы выжата, истощена, сама осталась бы без запасов, под угрозой вымирания. Благодаря нашему доброму селянину этого не произошло. Теперь пусть это ex post[33] объясняют чудодейственным инстинктом нашей деревни, верной, чистой, глубоко укоренившейся в народе традицией или, наконец, тем, что на селе Абсолют был менее заразителен, так как в сельском хозяйстве с его раздробленностью Карбюратор не нашел такого массового применения, как в промышленности, — думайте что хотите, но факт остается фактом: в момент общего краха экономической системы и рынка крестьянин не раздавал, он не подарил никому ни крошки. Ни соломинки, ни овсяного зернышка. На развалинах древней промышленной и торговой системы наш сельский труженик безмятежно торговал тем, что имел. И торговал втридорога. Непостижимым чутьем он учуял катастрофическую роль изобилия и вовремя притормозил его. Притормозил, взвинтив цены, хотя амбары ломились от добра. И это свидетельствует о поразительно здоровом начале нашего селянина, который, не тратя слов попусту, безо всякой организации, ведомый лишь спасительным внутренним голосом, поднимал цены везде и всюду. Подняв цены, он уберег добро от разбазаривания. Среди безумного изобилия он отстоял островок нехватки и дороговизны. Чуял, должно быть, что тем самым спасает мир от верной гибели.

Ибо между тем как прочий, обесцененный, даром раздаваемый товар с естественной неизбежностью сгинул и не появлялся на рынке, продукты питания продавались по-прежнему. Разумеется, за ними вам приходилось прогуляться в деревню. Ваш пекарь, мясник, лавочник ничего не могли предложить вам, кроме братской любви и святого слова. Поэтому, перекинув через плечо котомку, вы побрели за сто двадцать километров в деревню; шли от хутора к хутору — ан глядь! — и подхватили: там кило картошки за золотые часики, а тут яичко за полевой бинокль, еще где-нибудь — килограммчик отрубей за фисгармонию или пишущую машинку. И — вот видите! — нашлось чем перекусить. А если бы крестьянин все это раздал — вы давно протянули бы ноги. Крестьянин приберег для вас и фунт масла — приберег оттого, что возмечтал получить за него персидский ковер или редчайшей красоты киевский национальный костюм[34].

Итак, кто остановил безумные эксперименты Абсолюта? Кто не утратил здравого смысла в переполохе, наделанном половодьем добродетели? Кто устоял во времена катастрофического потока изобилия, кто, не щадя животов наших и добра, уберег нас от погибели?

Кто ж этот человек? Знаешь ли ты?

Это чешский крестьянин, кормилец наш!

Глава 16 В горах

Хижина в Медвежьей долине. Полдень. Инженер Рудольф Марек, съежившись, просматривает на террасе газеты, порой откладывая их, чтобы полюбоваться широкой панорамой Крконошских гор. В горах — величественная, кристальная тишина, и сломленный горем человек распрямляет плечи, чтобы вздохнуть полной грудью.

Но в этот момент внизу возникает чья-то фигурка и направляется к хижине.

«Какой чистый воздух! — приходит в голову Мареку, отдыхающему на веранде. — Здесь, слава богу, Абсолют еще скован, рассеян во всем, притаился в этих горах и лесах, в этой шелковистой, ласковой траве и голубом небе; здесь он не носится по свету, не пугает и не творит чудес, а лишь спрятан в материи. Бог глубоко и неслышно присутствует всюду, затаил дыхание да поглядывает искоса. — Инженер Марек воздел руки, принося безмолвную благодарность. — Боже мой, как упоителен здесь воздух!»

Человек, шедший снизу, останавливается перед верандой.

— Ну, наконец-то я разыскал тебя, Марек!

Марек поднял взгляд, — видимо, визит не обрадовал хозяина. Перед верандой стоял Г. Х. Бонди.

— Наконец-то я тебя разыскал! — повторил пан Бонди.

— Поднимайся наверх, — буркнул явно недовольный Марек. — Какой черт тебя сюда приволок? Ну и вид у тебя, милейший!

Действительно, Г. Х. Бонди осунулся и пожелтел; на висках серебрится седина, а под глазами собрались усталые морщины. Молча опустился он возле Марека и сжал руки между колен.

— Ну, что с тобой? — настойчиво потребовал ответа Марек, нарушив мучительное молчание.

Бонди махнул рукой:

— Выхожу в тираж, голубчик. То бишь… на меня… на меня это… тоже…

— Благодать? — воскликнул Марек и отскочил от Бонди, как от прокаженного.

Бонди кивнул. Не слеза ли раскаяния дрожит у него на ресницах?

Марек понимающе присвистнул:

— Значит, и ты… Бедняга!

— Нет, нет, — поспешил возразить Бонди и вытер глаза, — ты не думай, что я и теперь еще… Я это как-то перенес на ногах, Руда, как-то перетерпел, только, знаешь, когда это… на меня нашло… это была счастливейшая минута в моей жизни. Ты понятия не имеешь, Руда, каким страшным напряжением воли спасаешься от этого.

— Верю, — серьезно согласился Марек. — А скажи, пожалуйста, какие ты… какие симптомы ты отмечал у себя?

— Любовь к ближнему, — шепнул Бонди, — я спятил от этой любви, голубчик. Никогда не поверил бы, что можно ощущать что-либо подобное.

Они помолчали.

— Так, значит, ты… — первым возобновил прерванный разговор Марек.

— Я это преодолел. Знаешь, как лисица, которая, попав в капкан, перегрызает себе лапу. Но после этого я чертовски сдал. Я почти развалина, Руда. Словно после тифа. Поэтому и приехал сюда, чтобы опять собраться с силами… Здесь безопасно?

— Совершенно. Пока… О нем ни слуху ни духу. Его лишь чувствуешь… в природе и вообще во всем, но так бывало и прежде… в горах это испокон веков.

Бонди угрюмо молчал.

— Ну и что? — тоскливо проговорил он немного погодя. — Что ты на это скажешь? Ты вообще — ты в курсе того, что творится внизу?

— Слежу по газетам… в какой-то степени… и по сообщениям прессы можно воссоздать… картину происходящего. В газетах, конечно, вечно все переврут, но для того, кто умеет читать между строк… Послушай, Бонди, а там действительно все очень страшно?

Г. Х. Бонди затряс головой.

— Хуже, чем ты предполагаешь. Словом, положение отчаянное. Знаешь, — убитый горем Бонди перешел на шепот, — он уже повсюду. По-моему, он действует по вполне определенному плану.

— По плану? — воскликнул Марек и вскочил.

— Не кричи так громко. У него есть план, дружище. Он действует дьявольски хитро. Скажи, Марек, какая, по-твоему, держава могущественнее всех в мире?

— Английская, — не колеблясь, ответил Марек.

— Какое там! Производство — вот какая держава могущественнее всех. И так называемые «массы» — тоже. Понимаешь, в чем его план?

— Не понимаю.

— Он овладел тем и другим. Захватил производство и массы, и теперь они у него в руках. Судя по всему он рассчитывает на завоевание мирового господства. Так-то вот, Марек.

Марек сел.

— Погоди, Бонди, я тут, в горах, много об этом думал. Я слежу за Абсолютом и все сопоставляю. Я, Бонди, не могу ни о чем другом думать. Я не могу предрекать, куда все это катится, но полагаю, Бонди, что никакого плана у него нет. Я не берусь судить, что тут и как. Возможно, он стремится к чему-то более великому, да не знает, как за это взяться. Я тебе больше скажу, Бонди: он — все еще стихийная сила. Он совершенно не разбирается в политике. Он вандал в народном хозяйстве. Он бы должен был пойти на выучку к церковникам; у них такой богатый опыт… Видишь ли, иногда он представляется мне таким младенцем…

— Не верь, Руда, — горько вздохнул Г. Х. Бонди. — Он знает, чего хочет. Потому и набросился на крупное производство. Он куда современнее, чем мы предполагали.

— Обыкновенная забава, ничего больше, — возразил Марек. — Ему бы только чем-нибудь заняться. Видишь ли, это такая… младенческая резвость. Погоди, я знаю, ты готов мне возразить. Он великолепно работает. И просто импонирует всем своей дееспособностью. Но это, Бонди, настолько бессмысленно, что тут не может быть ни намека на план.

— Эти самые «настолько бессмысленные» дела всегда оказывались в истории тщательно продуманными и спланированными, — вспылил Г. Х. Бонди.

— Эх, Бонди, — быстро заговорил Марек, — погляди, сколько у меня газет. Я слежу за каждым его шагом. И я тебе говорю: последовательности тут нет ни малейшей. Все это только импровизация всемогущества. Он проделывает сногсшибательные трюки, но как-то вслепую, бессистемно, путано. Его деятельность нецеленаправлена. Он пришел в мир чересчур неподготовленным. И в этом его слабость. Он мне даже симпатичен чем-то, но я вижу и его слабину. Организатор он никудышный и, вероятно, хорошим никогда не был. Его идеи гениальны, но в них нет последовательности. И я удивляюсь, Бонди, как это тебе до сих пор не удалось его перехитрить. Тебе, с твоим прохиндейством и ловкостью!

— С ним ничего нельзя поделать, — заметил Бонди. — Он нападает на тебя изнутри, со стороны твоей собственной души, так сказать, и — крышка. Если ему не удается воздействовать на твой разум, он ниспосылает чудодейственную благодать. Знаешь, какую штуку он выкинул с паном Шавлом?

— Ты бежишь его, — убеждал Марек, — а я наступаю ему на пятки. Я его уже немножко изучил и, пожалуй, мог бы состряпать ордер на арест. Приметы: бесконечен, бесформен, невидим; место пребывания: повсюду вблизи атомных двигателей; род занятий: мистический коммунизм; состав преступления: отчуждение имущества граждан, незаконная медицинская практика, нарушение закона о собраниях и митингах, развал работы учреждений и так далее; особая примета: всемогущество. Короче, Абсолют подлежит аресту.

— Смеешься, — вздохнул Г. Х. Бонди. — А смешного ничего нет. Он нас одолел.

— Ну, это мы еще посмотрим! — вскричал Марек. — Пойми, Бонди. Он до сих пор не умеет управлять. Он так напортачил со своими новшествами! Скажем, взялся за сверхпроизводство, вместо того чтобы сперва подготовить железные дороги к сверхъестественной перегрузке. А теперь сам сел в калошу — все, что напроизводил, оказалось ни к чему. С этим своим чудесным изобилием он просто провалился. Во-вторых, мистическими проповедями он сбил с толку служащих и разрушил весь управленческий аппарат, который теперь-то ему бы и пригодился, чтобы навести во всем порядок. Революции можно устраивать где угодно, только не в учреждениях; если бы даже речь шла о конце света, все равно прежде следовало бы разорить вселенную, а уже потом канцелярии. Вот оно как, Бонди. И в-третьих, он, как стихийный, наивный, теоретически беспомощный коммунист, отменил денежное обращение, чем сразу парализовал циркуляцию продуктов производства. Он не верил, что законы рынка сильнее законов божьих. Он не желал считаться с тем, что производство без торговли попросту бессмыслица. Ни о чем подобном он не имел понятия. Вел себя как… как… Словом, у него левая рука не ведает, что творит правая. И в итоге мы имеем неслыханное изобилие и ужасающую нужду. Он всемогущ, а сотворил лишь хаос. Знаешь, я убежден, что некогда он на самом деле создал и законы природы, и ящеров, и горные массивы — все, что угодно, но не товарооборот. Бонди, современная наша торговля и производство — дело не его рук, за это я ручаюсь головой, потому что тут он совершенный невежда. Нет, Бонди, торговля и производство — это не от бога.

— Погоди, — отозвался Г. Х. Бонди, — я понимаю, что результаты его деятельности грандиозны… невообразимы. Ну, а что с ним можно поделать?

— Пока ничего. Я, милый Бонди, только слежу и сопоставляю. Это новый Вавилон. Тут вот, видишь, клерикальные газеты высказывают подозрение, что «неразбериха», возникшая в наше беспокойное время, с дьявольской тщательностью подготовлена и спровоцирована франкмасонами, «свободными каменщиками». «Народни листы»[35] обвиняют евреев, правые социалисты — левых, аграрии — либералов. Смех, да и только. Но, знаешь, это только цветочки, ягодки, по-моему, еще впереди; все только начинает запутываться. Подойди-ка, Бонди, я у тебя кое-что спрошу.

— Ну?

— По-твоему, он… как ты думаешь… он… единственный?

— Черт побери, — растерялся Бонди, — а это важно?

— Теперь все зависит от этого, — ответил Марек. — Подойди, Бонди, ко мне поближе и слушай внимательно.

Глава 17 «МОЛОТ И ЗВЕЗДА»

— Брат мой, Первый дозорный, что ты видишь на Востоке? — вопросил Досточтимый, облаченный в черный костюм, белый кожаный фартук и с серебряным молоточком в руке.

— Вижу Мастеров, собравшихся в Мастерской и готовых к Акту творения, — ответствовал Первый дозорный.

Досточтимый ударил молоточком.

— Брат мой, Второй дозорный, что видишь ты на Западе?

— Вижу Мастеров, собравшихся в Мастерской и готовых к Акту творения.

Досточтимый трижды стукнул молоточком, что означало: «Творение начинается». Братья франкмасонской ложи свободных каменщиков «Молот и звезда» сели, не спуская глаз с Досточтимого Г. Х. Бонди, который созвал их столь неожиданно. В Мастерской, между стен, затянутых черным крепом, на котором были вышиты Основные Максимы, воцарилась глубокая тишина.

Досточтимый Бонди был бледен и задумчив.

— Братья, — обратился к присутствующим Досточтимый спустя некоторое время, — я призвал вас исключительно… исключительно ради Акта творения, который… в порядке исключительном… вопреки тайным предписаниям нашего Ордена… не является чистой формальностью. Я сознаю… что нарушаю торжественный… и священный дух нашего Акта… тем, что поручаю вам… вынести решение о вещах… действительно важных… общественных… огромного значения.

— Досточтимый вправе предписать нам характер Акта, — провозгласил Judex Formidabilis[36] при всеобщем одобрении.

— Итак, — начал Г. Х. Бонди, — речь идет о том, что наш Орден подвергается систематическим нападкам со стороны клерикалов. Они утверждают, что наша вековая… тайная деятельность каким-то образом связана с чрезвычайными и достойными всяческого сожаления событиями… в сфере промышленной и духовной. «Клерикальная газета» настаивает, что ложи Свободомыслящих масонов умышленно развязали… эти демонические силы… Встает вопрос… что мы собираемся предпринять для Блага всего человечества и Чести Всевышнего. Итак… я открываю дискуссию.

После минутного торжественного молчания поднялся Второй дозорный.

— Братья, в сей исторический момент я одобряю, в некотором роде, те проникновенные слова, которые произнес наш многоуважаемый Досточтимый. Он упомянул, в некотором роде, о достойных сожаления событиях. Да, мы те, кто, в некотором роде, стоит на страже Блага Человечества, и только ради Человеческого Блага должны объявить все эти достойные сожаления чудеса, озарения благодатью, припадки любви к ближнему и прочие неприятности событиями, в некотором роде, достойными чрезвычайного сожаления. Наш долг, соблюдая полную тайну, приличествующую нашему Ордену, отвергнуть, в некотором роде, всякую связь с достойными сожаления фактами, которые, в некотором роде, никак не согласуются с традиционными и прогрессивными принципами нашего Великого Ордена. Братья, эти достойные сожаления принципы, в некотором роде, находятся в принципиальном противоречии со всем этим, как справедливо указал Досточтимый, потому что клерикалы, в некотором роде, вооружаются против нас, и если мы имеем в виду, в некотором роде, Наивысшие Интересы Человечества, то есть я теперь предлагаю, чтобы мы в полном смысле этого слова выразили согласие с достойными сожаления событиями, как справедливо сказал Досточтимый…

Поднялся Judex Formidabilis.

— Брат Досточтимый, прошу слова. Констатирую, что здесь достойным сожаления образом говорилось об известных событиях. На мой взгляд, эти события не столь уж достойны сожаления, как полагает брат Второй дозорный. И хотя я не знаю, на какие события намекает брат Второй дозорный, но ежели он имеет в виду святые собрания сект, которые посещаю и я, то я полагаю, что он введен в заблуждение и даже — я не боюсь этого сказать открыто — просто ошибается.

— Предлагаю, — высказался третий брат, — поставить вопрос на голосование: достойны сожаления вышеуказанные события или нет?

— А я, — взял слово еще один брат, — вношу предложение избрать более узкий комитет для рассмотрения достойных сожаления событий — скажем, в составе трех человек.

— Пяти!

— Двенадцати человек!

— Позвольте, братья, — прервал прения Judex Formidabilis, — я еще не кончил.

Досточтимый постучал молоточком.

— Слово имеет брат Judex Formidabilis.

— Братья, — вкрадчиво начал Judex, — не станем придираться к словам. События, о которых здесь были высказаны достойные сожаления мнения, такого свойства, что заслуживают внимания, интереса и даже рассмотрения. Не отрицаю, я принял участие в работе нескольких религиозных обществ, которые удостоились милости божьей. Полагаю, что это не противоречит уставу масонской ложи Свободных каменщиков.

— Нисколько, — отозвалось несколько голосов, — ни в коей мере.

— Далее: признаюсь, что я сам удостоился чести явить миру несколько небольших чудес. Надеюсь, что и это не унижает ни моего Сана, ни Достоинства.

— Разумеется.

— В таком случае, исходя из собственного опыта, я могу заявить, что вышеуказанные события являются, наоборот, достойными всяческих похвал, возвышенными и благородными, что они споспешествуют Благу Человечества и Славе Всевышнего, а посему с точки зрения каменщиков против них не может быть никаких возражений. Вношу предложение, чтобы ложа заявила о своем нейтралитете по отношению ко всем проявлениям божественной сущности.

Тут встал Первый дозорный и сказал.

— Братья, хоть я ничему из этого не верю, ничего сам не видел и ничего не знаю, но я думаю, что нам лучше держаться за этого бога. Я думаю, что все это яйца выеденного не стоит, но только зачем нам говорить об этом во всеуслышание? Я, стало быть, предлагаю, чтобы мы тайно дали всем понять, что мы располагаем самой точной информацией и согласны все оставить как есть.

Досточтимый возвел очи горе и заметил:

— Обращаю внимание братьев, что Союз промышленников избрал Абсолют своим Почетным председателем. Далее: акции МЕАС, так называемые Акции Абсолюта, еще в состоянии подниматься. Кстати, некто, не пожелавший назвать свое имя, пожертвовал «Вдовьей мошне» нашей ложи тысячу этих Акций. Прошу продолжать прения.

— Значит, — объявил Второй дозорный, — я, в некотором роде, беру назад эти достойные сожаления события. Исходя из высшего принципа, я совершенно согласен. Я предлагаю обсудить этот вопрос с точки зрения высшего принципа.

Досточтимый поднял очи и сказал:

— Обращаю внимание братьев, что Большая ложа намерена проинструктировать членов ложи по вопросу о последних событиях. Большая ложа рекомендует Мастерам вступать в разнообразные религиозные кружки и секты с целью преобразовать их в духе масонства — в Мастерские Учеников. Члены новых Мастерских будут воспитываться в духе просвещения и борьбы против церкви. Рекомендуется приглядеться к разным вероучениям: монистическим, абстинентским, флетчеровским[37], вегетарианским и так далее. Каждый кружок будет исповедовать иную веру, дабы можно было убедиться на практике, которая из них лучше других для Блага Человечества и во Славу Всевышнего. Этот род деятельности, согласно приказу Большой ложи, обязателен для всех Мастеров. Прошу продолжать прения.

Глава 18 В редакции ночью

Крупнейший католический, он же массовый журнал «Друг народа» располагал не слишком большой редакцией; в половине десятого вечера там остался один только ночной редактор Коштял (бог весть почему у ночных редакторов так невыносимо смердят трубки) и патер Иошт; насвистывая какой-то мотивчик, он писал завтрашнюю передовую.

В эту минуту, держа в руках еще мокрые гранки, в редакцию вошел метранпаж Новотный.



— Где передовая, господа, где передовая? — заворчал он. — Когда же мы будем набирать передовую?!

Патер Иошт прекратил свист.

— Сей момент, пан Новотный, сей момент, — выпалил он. — Ни одна идея не приходит в голову! «Дьявольские махинации» у нас уже были?

— Позавчера.

— Ах, так. А «Вероломные происки»?

— Тоже были.

— «Подлое мошенничество»?

— «Мошенничество» я тиснул только сегодня.

— «Безбожное изобретение»?

— Раз шесть по меньшей мере.

— Очень жаль, — вздохнул патер Иошт. — Кажется, мы чересчур расточительны, разбазариваем удачные идеи почем зря. Как вам сегодняшняя передовая, пан Новотный?

— Сильна, — отозвался метранпаж, — но нам пора набирать завтрашнюю.

— Сей момент будет завтрашняя, — заверил патер Иошт. — По-моему, наверху остались довольны утренним выпуском. Вот увидите, нас посетит его преосвященство. «Иошт, — скажет он, — это ты здорово завернул». А было у нас «Исступленное буйство»?

— Было.

— Какая жалость! Придется зарядить новую обойму. «Иошт, — обратится ко мне его преосвященство, — вали на них! Все они временно, только мы навеки». Вам ничего подходящего в голову не приходит, пан Новотный?

— Ну, скажем, «Преступная ограниченность» или «Распутная злоба».

— Прекрасно, — с облегчением вздохнул патер Иошт. — И откуда у вас столько прекрасных идей, пан Новотный?

— Из старых подборок «Друга народа». Однако передовичка за вами, ваше преподобие.

— Сей момент. «Преступная ограниченность и распутная злоба определенных кругов, которые Вааловыми идолами[38] мутят чистые родники скалы Петровой…» Ага… сию секунду: «Скалы Петровой… мутят чистые родники… так… ставят на золотого тельца… именуемого дьявол, или Абсолют».

— Готова передовая? — раздалось в дверях ночной редакции.

— Laudetur Jesus Christus[39], ваше преосвященство! — гаркнул патер Иошт.

— Готова передовая? — повторил его преосвященство епископ Линда, врываясь в редакцию. — И кто состряпал утреннюю передовицу? Откололи коленце, господи! Какой болван сочинял это?

— Это я, — заикаясь, проблеял патер Иошт, делая шаг назад. — Ваше преосв… я думал…

— Он думал! — взревел епископ Линда, жутко блестя стеклами очков. — Вот тебе, полюбуйся! — Скомкав утренний выпуск «Друга народа», епископ швырнул его под ноги Иошту. — Он думал! Посмотрите-ка, он думает! А почему ты мне не позвонил? Не спросил, о чем теперь нужно думать? И вы, Коштял, как вы смеете пропускать такое в газеты? Вы тоже думали, а? Новотный!

— Простите, — выдохнул дрожавший всем телом метранпаж.

— Нет, как вы могли отправить такое в набор? Вы тоже думали?

— Нет, я не думал, с вашего позволения, — запротестовал метранпаж, — я набираю, что мне дают.

— Никто из вас не смеет ничего думать, вы можете делать только то, что я прикажу, — категорически распорядился епископ Линда. — Садись, Иошт, и читай, что ты тут утром нагородил. Читай, говорю!

— «Уже давно, — дрожащим голосом прочитал патер Иошт свое собственное утреннее сочинение, — уже давно беспокоит нашу общественность подлое мошенничество…»

— Что?

— Подлое мошенничество, ваше преосвященство, — простонал патер Иошт. — Я думал… я… я теперь вижу…

— Что ты теперь видишь?

— Что это несколько сильно сказано, про это подлое мошенничество.

— Вот и я так считаю. Дальше!

— «…подлое мошенничество вокруг так называемого Абсолюта, которым масоны, евреи и прочие провокаторы… баламутят свет. Научно доказано…»

— Вы только посмотрите! — воскликнул епископ Линда. — Этот балбес что-то научно доказал! Читай дальше!

— «…научно доказано, — запинаясь, читал злосчастный Иошт, — что так называемый Абсолют… такой же безбожный обман… как и медиум…»

— Не спеши, — неожиданно ласково остановил Иошта святой отец, — напиши-ка в своей передовице вот что: «Научно доказано…» Записал?.. «… доказано, что я, патер Иошт, осел, болван и растяпа…» Записал?

— Записал, — прошептал уничтоженный патер Иошт. — Пожалуйста, дальше, ваше преосв…

— Дальше брось это в мусорный ящик, — отозвался епископ, — и не хлопай больше ушами, а слушай внимательно. Ты видел сегодняшние газеты?

— Да, ваше преосв…

— М-да, не похоже. Сегодня утром, голубчик, во-первых, вышло «Послание» монистического союза; там сказано, что Абсолют — это Единство, которое монисты всегда считали богом, и что культ Абсолюта таким образом вполне отвечает монистическому учению. Ты это прочел?

— Прочел.

— Во-вторых, в газетах было сообщено, что масонские ложи рекомендуют своим членам культ Абсолюта. Читал?

— Читал!

— Далее: что Синодальный съезд лютеран прослушал пятичасовую лекцию суперинтенданта Маартенса, где последний доказывал тождество Абсолюта с подлинным господом. Это ты тоже читал?

— Читал!..

— Наконец, заявления «Вольной мысли»[40], «Армии спасения», коммюнике Теософского центра Адиар[41], открытое письмо в адрес Абсолюта, подписанное обществом батраков, заявление Союза владельцев каруселей за подписью председателя Я. Биндера, затем «Голос похоронных обществ», специальный выпуск «Голосов загробного мира», «Читателя-анабаптиста» и «Трезвенника» — друг любезный, да читал ли ты все это?

— Читал.

— Так вот, любезный сын мой: всюду все эти органы с великими почестями рекламируют Абсолют в своих целях; его превозносят, делают блестящие предложения, именуют почетным членом, меценатом, покровителем и не знаю кем там еще, а у нас некий бестолковый болван патер Иошт, этакая козявка, ничтожный Иоштичек распинается, объявляя Абсолют подлым мошенничеством и научно доказанным обманом. Пресвятая дева Мария, ну и задал ты нам хлопот!

— Но, ваше преосвященство, ведь у меня инструкция… писать против… этих… чудес.

— Инструкция, — строго прервал преподобный отец. — А ты что, не видишь, как изменилось положение? Иошт, — воскликнул епископ, — наши святые места опустели, а наша паства перебежала к Абсолюту! Иошт, глупый ты человек, если мы хотим вернуть наших овец, мы должны привлечь Абсолют на свою сторону. Во всех костелах будут установлены атомные карбюраторы, но этого тебе, тупая башка, не уразуметь. Запомни только одно: Абсолют должен работать на нас; он должен держать нашу сторону, id ets[42] должен быть нашим и только нашим. Capiscis, mi fili?[43]

— Capisco[44], — прошептал патер Иошт.

— Deo gratias![45] А теперь ты, Иоштичек, сделаешь поворот кругом, станешь из Савла Павлом. Сочинишь славную передовичку, где дашь понять, что Святая конгрегация вняла просьбам верующих и приняла Абсолют в лоно церкви. Пан Новотный, об этом имеется Апостольское послание; наберите его тройным жирным шрифтом на передовой полосе. Коштял, сообщите в «Хронике», что президент Г. Х. Бонди примет в воскресенье из рук архипастыря святое крещение и выражение нашей радости по этому поводу, понятно? А ты, Иошт, садись и пиши… Погоди, вначале подпусти что-нибудь эдакое… покрепче.

— Скажем, «преступная ограниченность и распутная злоба определенных кругов…»?

— Вот именно, прекрасно, так и напиши: «Преступная ограниченность и распутная злоба определенных кругов вот уже долгие месяцы пытается совратить наш народ с пути истинного. Открыто провозглашается еретическое заблуждение, что Абсолют — это нечто отличное от истинного бога, которому мы от колыбели препоручили наши души…» Записал? «…препоручили в радостной вере… и любви…» Записал?.. Продолжай…

Глава 19 Канонизация

Как вы, конечно, понимаете, принятие Абсолюта в лоно церкви в описываемой ситуации явилось большой неожиданностью. Собственно, оно было проведено лишь папским бреве[46], а конклав кардиналов[47], поставленный перед свершившимся фактом, был занят только одной серьезной проблемой: насколько возможно крещение Абсолюта? Решено было отказаться от этой процедуры, хотя крещение является очевидной церковной традицией (вспомним Иоанна Крестителя), но в подобных случаях обращаемый обязан лично присутствовать при обряде; помимо всего прочего, вопрос о том, кто из царствующих особ согласится быть крестным отцом Абсолюта, был необычайно щекотлив. Поэтому Святая конгрегация просила святейшего папу во время ближайшей понтификальной мессы вознести молитву за нового члена церкви, что и было осуществлено с подобающей торжественностью. Позднее в богословские книги было внесено положение о том, что наряду с помазанием и крещением через мученичество церковь признает также крещение чудотворным и достойным подражания деянием.

Между прочим, за три дня до издания бреве папа соблаговолил предоставить аудиенцию господину Г. Х. Бонди, который до этого события в течение сорока часов совещался с папским секретарем монсеньором Кулатти.

Почти одновременно состоялось благословение Абсолюта по форме «super culti immemorabili»[48] в знак признания добродетельности Абсолюта, ныне благословляемого, и установлен приличествующий случаю, но ускоренный обряд канонизации с весьма существенными изменениями, разумеется: речь шла не об объявлении Абсолюта святым, но богом. Тотчас была составлена комиссия по деификации[49] из виднейших теологов и пастырей церковных. Так, Procurator'oм Dei[50] был назначен венецианский архиепископ кардинал доктор Варези, в качестве Advocatus Diaboli[51] выступал монсеньор Кулатти.

Кардинал Варези предложил семнадцать тысяч свидетельств о совершенных Абсолютом чудесах, которые подписали почти все кардиналы, патриархи, приматы, митрополиты, князья церкви, архиепископы, магистры орденов и аббаты; к каждому свидетельству были приложены заключения светил медицины, хвалебные отзывы университетов и мнения профессоров естественных наук, инженеров и экономистов и, наконец, подписи очевидцев, заверенные нотариусом. «Семнадцать тысяч документов, — как заявил монсеньор Варези, — лишь жалкая часть свидетельств о подлинно содеянных Абсолютом чудесах, число коих по самым осторожным подсчетам уже перевалило за тридцать миллионов».

Помимо этого, Procurator Dei собрал хвалебные отзывы выдающихся деятелей мировой науки. Так, ректор медицинского факультета в Париже профессор Тардье, тщательно проанализировав деяния Абсолюта, пришел к следующему заключению:

«…итак, поскольку бесчисленные случаи болезней, предложенные нам для исследования, с точки зрения науки и практической медицины были абсолютно безнадежны (паралич, рак гортани, слепота после хирургического изъятия обоих глаз, хромота как следствие оперативного отнятия обеих нижних конечностей, смерть в результате полного отделения головы от туловища, странгуляция у висельника, пробывшего в петле в течение двух суток и т. д.), медицинский факультет Сорбонны считает, что так называемые чудесные исцеления в подобных случаях можно объяснить либо совершенным незнанием анатомо-патологических условий, клинической неискушенностью и полным отсутствием медицинской практики, либо — чего мы не хотим исключать — вмешательством высшей силы, не ограниченной законами природы или знанием их».

Психолог профессор Мэдоу (Глазго) сообщал:

«…так как в вышеперечисленных действиях, безусловно, проявляется мыслящая сущность, способная устанавливать связи между вещами, ассоциировать, помнить и даже логически рассуждать, — сущность, способная производить психические операции без помощи мозга и нервной системы, то данный факт может служить убедительным подтверждением уничтожающей критики, которой я подверг психо-физический параллелизм профессора Майера. Подтверждаю: Абсолют — сущность психическая, сознательная и разумная, хотя до сих пор недостаточно исследованная учеными».

Профессор Брненского политехнического института Лупен написал следующее:

«С точки зрения производственной эффективности, Абсолют есть сила, заслуживающая высочайшего уважения».

Прославленный химик Вилибальд (Тюбинген) сообщил:

«Абсолют обладает могучей потенцией для существования и интеллектуальной эволюции, ибо являет собой блестящий образец соответствия Эйнштейновой теории относительности».

Автор хроники не рискует далее задерживать внимание читателей на положительных суждениях мировых светил, тем более что все они были опубликованы в «Actae Sanctae Sedis»[52].

Процесс канонизации совершался ускоренным темпом; тем временем коллегия знаменитых догматиков и богословов выпустила сочинение, в котором на основе заповедей и трудов отцов церкви доказывалось тождество Абсолюта с третьим ликом господа.

Но прежде чем состоялось торжественное посвящение Абсолюта в сан бога, константинопольский патриарх — глава Восточной Церкви — объявил о тождестве Абсолюта с первым божьим ликом, с самим создателем. К этому явно еретическому воззрению присоединились старокатолики[53], обрезанные абиссинские христиане, евангелисты гельветского толка, нонконформисты[54] и несколько довольно крупных американских сект. Разгорелся жаркий богословский диспут. Что до иудеев, то в их среде было распространено тайное учение, утверждавшее, будто Абсолют — это древний Ваал; либерально настроенные евреи открыто заявили, что в таком случае они готовы исповедовать веру в Ваала.

Представители «Вольной мысли» съехались в Базеле; в присутствии двух тысяч делегатов Абсолют был провозглашен Богом Вольнолюбивых мыслителей, после чего последовали невероятно резкие нападки на священнослужителей иных вероисповеданий, которые, как отмечалось в резолюции, «хотят извлечь доход из одного-единственного научного бога и завлечь его в грязную сеть церковных догматов и поповского лукавства, дабы он захирел и прекратил свое существование». Однако бог, который открылся просвещенному взору передовых мыслителей современности, «не имеет ничего общего со средневековым хламом этих фарисеев. „Вольная мысль“ — вот его единственная обитель, и только Базельский конгресс вправе определять статут и ритуал вольного вероисповедания».

Приблизительно в то же время немецкий «Monisten bund»[55] в чрезвычайно торжественной обстановке заложил краеугольный камень будущего собора Атомного Бога в Лейпциге. По слухам, дело кончилось схваткой, в которой шестнадцать человек получили ранения, а прославленному физику Люттгену разбили очки.

Кстати, той же осенью явления божеской благодати имели место в Бельгийском Конго и французской Сенегамбии. Нежданно-негаданно африканцы избили и сожрали своих миссионеров, предпочтя поклоняться каким-то новым идолам, под названием не то Ато, не то Алолто; позже обнаружилось, что идолы эти не что иное, как атомные моторы, и что в этом деле каким-то образом замешаны немецкие офицеры и агенты. Напротив, к исламскому бунту, вспыхнувшему в Мекке в декабре того же года, приложили руку несколько французских эмиссаров, укрывших вблизи Каабы двенадцать легких атомных моторов «Аэро». Очередное восстание магометан в Египте и Триполи, резня в Аравии — по неточным данным — стоили жизни около 30 тысячам европейцев.

Двенадцатого декабря в Риме была наконец проведена деификация Абсолюта. Семь тысяч пастырей с горящими свечами в руках сопровождали святейшего папу к собору Святого Петра, где позади главного алтаря был вмонтирован самый мощный, двенадцатый карбюратор — дар концерна МЕАС папскому престолу. Обряд длился пять часов, в давке были смяты тысяча двести верующих и зевак. Точно в полдень папа взял первую ноту «In nomine Dei Deus»[56], и в то же мгновение зазвонили колокола всех католических храмов, все епископы и священники отвратились от алтарей и возвестили верующему люду: «Habemus Deum»[57].

Глава 20 Святой Килда

Святой Килда — островок, вернее, всего-навсего утес плиоценового туфа, лежащий далеко на запад от Гебридских островов; несколько низкорослых березок, пучок вереска да бурые травы, стайка гнездящихся здесь чаек да полуарктическая бабочка из рода Polyommatus — вот и вся жизнь этого форпоста нашей части света, затерявшегося в бескрайних просторах неспокойного океана, над которым столь же нескончаемой чередой несутся тяжелые мрачные тучи. Впрочем, Святой Килда был, есть и навеки останется необитаемым.

Однако в последние декабрьские дни вблизи островка бросил якорь корабль его величества под названием «Драгун». С корабля высадились плотники; они привезли с собой доски и бревна и уже к вечеру поставили просторную приземистую деревянную виллу. На следующий день явились обойщики, они привезли с собой наимоднейшую, красивую и удобную мебель. На третий день из корабельного трюма выбрались стюарды, повара и кельнеры, которые переправили на виллу посуду, вино, консервы и вообще все, что изобрела цивилизация для благородных, разборчивых и владетельных мужей.

Утром четвертого дня на островок прибыл сэр О'Паттерней, премьер Англии, спустя полчаса — американский посланник Горацио Бумм, за ним последовали — каждый на военном корабле — китайский уполномоченный мистер Кей, французский премьер Дюдье, царский русский генерал Бухтин, имперский канцлер доктор Вурм, итальянский министр князь Тривелино и японский посол Янато. Шестнадцать английских миноносцев бороздили воды океана вокруг Святого Килды, дабы преградить доступ на остров корреспондентам газет: данное совещание Генерального совета крупнейших держав мира, поспешно созванное всемогущим сэром О'Паттернеем, должно было происходить при закрытых дверях с соблюдением строжайшей тайны. Во имя этой тайны было потоплено торпедой большое китобойное судно «Нильс Ганз», пытавшееся под покровом ночи проскочить сквозь цепь миноносцев; помимо двенадцати человек экипажа, при этом погиб политический обозреватель газеты «Чикаго трибюн» мистер Джо Гашек.

Несмотря на всевозможные запреты и строгости, корреспондент «Нью-Йорк геральд» господин Билл Приттом[58] пробрался на остров в качестве официанта, и именно его перу мы обязаны несколькими сообщениями о сей памятной встрече — они дошли до нас, уцелев после всех постигших мир исторических катастроф.



Господин Билл Приттом полагал, что данная конференция, созванная на высшем уровне, происходила в местах столь отдаленных только для того, чтобы исключить прямое влияние Абсолюта на ее решения. В любом другом месте Абсолют мог бы проникнуть на собрание мужей, облеченных столь высокой властью. И это могло произойти в любой форме: внушения, озарения и даже чуда, что, разумеется, в высокой политике привело бы к полному конфузу. Важнейшей задачей конференции, надо полагать, был договор о колониальной политике; державы должны были договориться о том, что ни одна из них не будет поддерживать религиозные движения на территории других государств. Поводом к этому послужила немецкая пропаганда в Конго и Сенегамбии, а также тайное французское влияние в период разгара махдизма[59] в английских магометанских колониях и особенно случай с японскими поставками карбюраторов в Бельгию, где начались бурные волнения многочисленных сект. Итак, совещания происходили при закрытых дверях, было опубликовано лишь сообщение о том, что Германия вправе иметь интересы в Курдистане, а Япония — на некоторых греческих островах. Англо-японский и франко-германорусский блок были встречены, как и следовало ожидать, с исключительной сердечностью.

Во второй половине дня специальным миноносцем на Святого Килду прибыл пан Г. Х. Бонди, который был принят Генеральным советом.

Только около пяти часов пополудни (по Гринвичу) славные дипломаты ушли на перерыв, во время которого мистер Билл Приттом впервые получил возможность собственными ушами услышать представителей Высоких Договаривающихся Сторон. После обеда развлекались беседами о спорте и об артистках. Сэр О'Паттерней — потомственный лорд с поэтической гривой седых волос и вдохновенным взглядом — весьма остроумно и увлекательно рассказывал о ловле лосося его превосходительству премьер-министру Дюдье; изысканные жесты, звучная речь, уверенное «je ne sais quoi»[60] выдавали искушенного адвоката. Барон Янато, отказываясь от всяких напитков, улыбался и слушал молча, словно воды в рот набрал; доктор Вурм перелистывал какие-то бумаги; генерал Бухтин прогуливался по залу с князем Тривелино; Горацио Бумм в совершенном одиночестве разыграл на бильярде серию карамболей (я видел его дивный триппль-буссар через руку, которому мог позавидовать любой знаток), меж тем как мистер Кей, смахивавший на очень желтую и очень сморщенную старушонку, с громким стуком перебирал какие-то буддийские четки; в Империи Солнца он был мандарином.

Внезапно все дипломаты сгрудились вокруг господина Дюдье, который внушал следующее:

— Да, господа, c'est ça[61]. Мы не можем остаться к нему безучастными. Или мы его признаем, или отвергнем. Мы, французы, скорее за последнее.

— Потому что у вас в стране он проявляет себя как ярый антимилитарист, — с нескрываемым злорадством заявил князь Тривелино.

— О нет, господа, — вскричал Дюдье, — это несерьезно. Французской армии это не коснулось. Ярый антимилитарист, ха! У нас уже столько было этих антимилитаристов! Нет, господа, берегитесь его: он демагог, коммунист, un bigot[62], черт знает что еще, но он во всем радикал! Oui, un rabouliste, c'est ça.[63] Он падок на самые невообразимые популярные лозунги. Он всегда заодно с толпой. У вас, светлейший, — вдруг обратился господин Дюдье к князю Тривелино, — он выступает в роли националиста и упивается иллюзиями о возрождении Римской империи; но заметьте, ваше сиятельство, так он проявляет себя в городах, зато в деревне держится за долгополых и творит чудеса во имя святой девы Марии. Он работает на два фронта — на Ватикан и на Квиринал[64]. Тут или какой-то умысел, или… я просто теряюсь в догадках. Господа, положа руку на сердце, признаемся, что у каждого из нас с ним свои затруднения.

— У нас, — задумчиво признался Горацио Бумм, опершись о бильярдный кий, — он проявляет большой интерес к спорту. Indeed, big sportsman.[65] Он благоволит к любым видам спортивных игр, а также — к сектам. Он обладатель фантастических рекордов. Он социалист. Заодно с противниками сухого закона. Превращает воду в спиртное. Как-то на банкете в Белом доме все присутствовавшие… гм… все страшно напились. Пили, знаете ли, одну воду, но он уже в наших желудках обратил ее в алкоголь.

— Странно, — заметил сэр О'Паттерней, — в Англии он ведет себя скорее как консерватор. Это всемогущий клерикал. Устраивает демонстрации, проповеди на улицах и such things[66]. Я полагаю, он настроен против нас, либералов.

Тут вступил в разговор улыбающийся барон Янато:

— А в Японии он чувствует себя как дома. Очень, очень обаятельный бог. Очень хорошо прижился у нас. Настоящий японец.

— Какой же он японец, — крякнул генерал Бухтин, — что это вы, батюшка? Он — русский, православный русский, славянин. Широкая русская натура, ваше превосходительство. Помогает нам держать в повиновении русских мужиков. Намедни наш архимандрит устроил в его честь процессию, десять тысяч свечей, а народу, господа, как маковых зерен. Православный люд съехался со всех концов матушки Руси. И чудеса же он там являл, господи помилуй, — прибавил генерал, крестясь и низко кланяясь.

Имперский канцлер сначала молча прислушивался к разговору, а потом подступил поближе:

— Да, к народу он подойти умеет. И всюду воспринимает местный образ мысли. Для своих лет, г-м-гм… он на удивление подвижен. Мы это видим по нашим соседям. В Чехии, например, он ведет себя как крайний индивидуалист. Там у каждого свой индивидуальный Абсолют. А у нас Абсолют государственный. Он мгновенно проникся чувством высшего государственного долга. В Польше он воздействует как своего рода алкоголь, а у нас… как… как высший… höhere Verordnung, verstehen sie mich?[67]

— А в областях, населенных католиками? — с улыбкой спросил князь Тривелино.

— Это уже локальные различия, — уклонился от прямого ответа доктор Вурм. — Это не должно поколебать чашу весов, господа. Германия сегодня монолитна, как никогда. Мы глубоко признательны, князь, за католические карбюраторы, которые вы контрабандой перебрасываете к нам. К счастью, они весьма плохого качества, как и вообще вся итальянская продукция.

— Тише, тише, господа, — урезонил спорщиков сэр О'Паттерней, — соблюдайте нейтралитет в вопросах религии. Что касается меня, то я ловлю лососей на двойную удочку. На днях подсек во-от такого длинненького, представляете? Четырнадцать фунтов.

— А папский нунций? — тихо спросил доктор Вурм.

— Святой престол требует соблюдения спокойствия любой ценой. Они хотят, чтобы на мистицизм был наложен полицейский запрет. В Англии это не пройдет, а вообще… Я утверждаю, что он весил четырнадцать фунтов. Heaven[68], я вынужден был за что-нибудь ухватиться, чтобы не полететь в воду.

Барон Янато улыбнулся еще учтивее.

— А мы не желаем никакого нейтралитета. Он великий японец. И весь мир должен принять японскую веру. Мы намерены также разослать миссионеров, чтобы они распространяли нашу веру.

— Господин барон, — серьезно обратился к Янато сэр О'Паттерней, — вы помните об исключительно дружеских отношениях между нашими государствами?!

— Англия должна принять японскую веру, — улыбнулся барон Янато, — и тогда наши отношения станут еще дружественнее.

— Постой-ка, батюшка, — воскликнул генерал Бухтин, — какая это еще такая японская вера? Коли уж вера, так пусть это будет вера православная. И знаешь почему? Главное, потому что она — православная, во-вторых, потому что русская; в-третьих, потому что так хочет наш государь, а в-четвертых, потому что у нас, касатик, самое большое войско. Я, господа, режу правду-матку по-военному. Раз уж вера, то, значит, наша, православная.

— Но вопрос стоит совсем не так, — взволновался сэр О'Паттерней, — мы собрались здесь не за этим!

— Совершенно верно, — поддержал сэра доктор Вурм, — мы собрались здесь, чтобы выработать общую точку зрения на нового бога.

— На какого? — неожиданно уточнил китайский уполномоченный мистер Кей, впервые взглянув в глаза собеседникам.

— Как на какого?! — переспросил пораженный доктор Вурм. — Но ведь он, кажется, единственный…

— Наш японский, — приятно улыбнулся барон Янато.

— Православный, батенька, православный — и никакой другой, — гудел генерал Бухтин, покраснев как индюк.

— Будда, — коротко высказался мистер Кей и снова опустил веки, отчего стал совершенной копией высохшей мумии.

— Джентльмены, — резко поднявшись, предложил сэр О'Паттерней, — прошу вас перейти в другое помещение.

Дипломаты снова перекочевали в зал совещаний. В восемь часов вечера оттуда выскочил, потрясая кулаками, сизый от гнева его благородие генерал Бухтин. За ним последовал доктор Вурм, на ходу приводивший в порядок папку с документами. Забыв о правилах приличия, не приподняв шляпы, в сопровождении безмолвного М. Дюдье удалился пунцовый О'Паттерней. Князь Тривелино покидал конференц-зал бледный, как полотно; барон Янато — сохраняя неизменную улыбку. Последним вышел мистер Кей, опустив глаза и перебирая в руках длинные черные четки.

* * *

На этом обрывается сообщение, которое опубликовал господин Билл Приттом в газете «Геральд». Официальное коммюнике об этой конференции напечатано не было — если не считать упомянутого выше известия о «сферах интересов». Если тогда и было принято какое-либо решение, оно, скорее всего, не имело никакого значения. Ибо, выражаясь языком гинекологов, «в лоне истории» уже назревали непредвиденные события.

Глава 21 Депеша

В горах идет снег. Большие тихие хлопья, кружась, падают на землю уже целую ночь напролет, снега нападало больше полуметра, а он все валит и валит не переставая. Тишь опускается на леса. Изредка под тяжестью снега хрустнет ветка, и этот хруст звучно и коротко раздается в плотном снежном безмолвии.

Подморозило; с прусской стороны подул ледяной ветер. Нежные хлопья превратились в колючую крупу, которая немилосердно хлещет по щекам. Снег словно ощетинился острыми иглами, кружит в воздухе. С деревьев серебристой пылью сыплются белые облака — они стремительно проносятся над землей, взвиваются вихрем и поднимаются к темному небу. От земли к небу метет метель.

Ветви дремучих деревьев скрипят и стонут; с тяжелым треском падают наземь стволы, ломая молодую поросль, но и эти резкие звуки словно разметаны, развеяны свистящим, пронзительным прерывистым шумом ветра. Стоит ему утихнуть, и станет слышно, как, повизгивая, скрипит под ногами смерзшийся снег, словно ступаешь по битому стеклу.

Над Шпиндельмюлем прокладывает себе дорогу рассыльный с телеграфа. Пробираться по глубокому снегу чертовски тяжело. И хотя рассыльный натянул на уши фуражку, повязанную красным платком, спрятал руки в шерстяные варежки, обмотал горло пестрым шарфом, ему никак не согреться. «Ну, — подбадривает он сам себя, — часа за полтора доберусь до Медвежьей долины, а вниз скачусь на санках, попрошу у кого-нибудь. Придумают же люди, черт подери, посылать телеграммы в этакую непогодь!»

Возле Девичьих мостков рассыльного подхватил порывистый ветер и закрутил-завертел по полю. Схватился человек скрюченными руками за туристский указатель.

«Пресвятая дева Мария, — взмолился он про себя, — должен ведь быть конец этому!» Прямо на него по вольному простору движется огромный снежный смерч, он все ближе, ближе, совсем рядом, теперь только затаить дыхание… Тысячи иголок впиваются в щеки, проникают за ворот, отыскали дырку в штанах и щиплют голое тело; мокро под обледеневшей одеждой… Шквал промчался, а рассыльному так и хочется взять да повернуть обратно. «Инженер Марек, — повторяет он адрес, — он даже не здешний; но телеграмма — срочная, кто его знает, что там стряслось, с семьей или еще с кем».

Ветер немного утих, и рассыльный, миновав Девичьи мостки, побрел наверх вдоль ручья. Снег скрипит под его тяжелыми сапогами, дрожь пробирает до костей. Снова завыл ветер, целые сугробы снега рушатся с веток — один упал рассыльному на шапку и засыпался за воротник; по спине ручьем струится ледяная вода. Но хуже всего, что ноги ужасно скользят по сыпучему снегу, а дорога вьется все круче и круче. И в ту же минуту разыгрывается настоящий снежный буран.

Снег несется сверху, словно лавина, словно белая стена. Рассыльный не успел повернуться, и принял удар в лицо, и скорчился, с трудом переводя дух. Он сделал шаг вперед и упал, сел, подставив ветру спину. На душе сделалось тоскливо от страха погибнуть под снегом. Он поднялся и попробовал ступить дальше, но опять поскользнулся, и упал на руки, и съехал на несколько метров вниз. Ухватился за ствол и тяжело отдышался. «Проклятье, — чертыхнулся он, — ведь я должен одолеть эту гору!» Ему удалось сделать шаг-другой, но опять он упал и опять на животе соскользнул вниз. Вот он ползет на четвереньках; рукавицы промокли, за гамаши набился снег, но он упрямо держит курс — только вперед и выше! Только бы не застрять здесь! По лицу струится пот, смешиваясь с растаявшим снегом, но человек забыл о снеге; ему кажется, что он сбился с дороги; плача навзрыд, он карабкается вверх. Но трудно ползти на четвереньках в длинном плаще; он поднялся и двинулся сквозь ветер, полшага вперед — два шага назад; прошел чуть-чуть, но ноги разъехались, человек ткнулся лицом в колючий снег и снова очутился внизу. Встав на ноги, он обнаружил, что потерял палку.

А снежные валы мчатся по горам, цепляются за скалы, свищут, гикают, улюлюкают, завиваются вихрями. Рассыльный судорожно всхлипывает, захлебываясь от страха и отчаяния, взбирается наверх, переводит дыхание, шаг — передышка, еще шаг — остановка, отвернись, глотни воздуха воспаленными губами; еще один шаг, господи Иисусе. Вот он ухватился за дерево. Который же теперь все-таки час? Он вытянул из жилета свои круглые, как луковица, часы в желтом прозрачном футляре; циферблат залепило снегом. Видно, скоро стемнеет. Возвратиться? Но ведь я почти у цели!

Порывистый ветер сменился затяжной пургой. Тучи клубятся прямо по склонам; грязно-серый туман пронизан мятущимися снежными хлопьями. Метель метет по всей земле, бьет прямо в лицо, слепит глаза, забивает нос, уши; мокрыми, застывшими пальцами приходится выбирать его отовсюду. Спереди посыльный покрыт пятисантиметровым слоем снега, его плащ отяжелел, задубел и почти не сгибается, словно сколочен из досок. Слой снега, налипший на подошвы, растет с каждым шагом и становится все тяжелее.

На лес спускаются сумерки. А сейчас вряд ли больше двух часов пополудни.

Вдруг все накрыла желто-зеленая мгла, и снег хлынул сплошной стеной. Хлопья, огромные, с ладонь, влажные и набрякшие, кружась, опускаются такой густой пеленой, что уже нельзя отличить землю от неба; при каждом вздохе снег набивается в нос; посыльному приходится пробираться меж высоких — не дотянуться — крутящихся сугробов. Приходится шагать вслепую, разгребая в снегу узкий проход. Посыльный думает только об одном — идти вперед, единственное его желание — вдохнуть полной грудью, не захлебываясь снегом. С трудом вытаскивая ноги, человек еле тащится по сугробам; стоит вытянуть сапог — и от ямки тотчас не останется и следа.

А меж тем в городах, там, внизу, кружатся легкие, редкие снежинки и тают, превращаясь в жидкую, черную грязь. В лавках зажигаются огни, кафе заливает поток электрического света, а люди сидят и ворчат — какой, дескать, нынче выдался хмурый день. В огромном городе вспыхивают бесчисленные фонари и отражаются в лужах.

Но только один-единственный огонек трепещет на занесенной снегом горной полонине. Неровно мерцает, пробиваясь сквозь снежную завесу, колеблется, гаснет и вот опять вспыхивает, будто живой. Хижина в Медвежьей долине освещена.

Было пять часов, то есть почти вечер, когда перед Медвежьей хижиной остановилось нечто бесформенное. Оно взмахнуло белыми толстыми крыльями и принялось колотить себя, счищая застывшие пласты снега. Под снегом оказался плащ, под плащом — две ноги; эти ноги стучали по каменному порогу, и от них отваливались огромные комья снега. Эта «масса» была рассыльным из Шпиндельмюля.

Он вошел в хижину и увидел склонившегося над столом мужчину. Рассыльный хотел было с ним поздороваться, но голос совсем не слушался его. Раздалось только сипенье, как бывает, когда из машины выпускают пар.

Хозяин поднялся.

— Но, голубчик, кой черт понес вас сюда в такую бурю? Ведь вы же могли пропасть за милую душу.

Почтальон кивнул и что-то просипел в ответ.

— Какая глупость! — ругался хозяин. — Барышня, дайте ему чаю! Ну куда ты греб, старик? На Мартинову дачу?

Рассыльный покачал головой и открыл кожаную сумку, всю забитую снегом, достал оттуда телеграмму — она смерзлась настолько, что хрустела.

— Ихи-иххарек? — просипел он.

— Как? — удивленно переспросил хозяин.

— Это… значит… инженер Марек? — раздельно произнес рассыльный, взглядом прося прощения.

— Я инженер Марек! — воскликнул худощавый человек. — Вы ко мне? Давайте!

Инженер Марек развернул депешу. Там стояло:

ТВОИ ПРЕДПОЛОЖЕНИЯ ПОДТВЕРДИЛИСЬ БОНДИ

И ни слова больше.

Глава 22 Убежденный патриот

В пражской редакции «Лидовых новин» кипела работа. Телефонист орал в трубку, свирепо ругаясь с телефонисткой. Звякали ножницы, стучала машинка, а пан Цирил Кевал, взгромоздясь на стол, барабанил по нему ногами.

— Значит, и на Вацлавской проповедь, — вполголоса произнес он. — Какой-то новоявленный аскет призывал к добровольной нищете. Подстрекал народ жить, как птицы небесные. Бородища во-о какая, до пояса. Прямо страх берет, сколько их, этих бородатых, теперь развелось. Каждый — что твой апостол.

— М-да, — буркнул старый пан Рейзек, роясь в сообщениях Чехословацкого телеграфного агентства.

— И отчего это бороды так быстро растут? — размышлял пан Кевал. — Послушайте, Рейзек[69], а по-моему, и тут тоже не обошлось без Абсолюта. Эй, Рейзек, сдается мне, что и у меня скоро борода отрастет, представьте себе — такая вот, по пояс.

— М-да, — раздумчиво промолвил пан Рейзек.

— На Гавличковой площади нынче обедня «Вольной мысли». А на Тыловой творит чудеса патер Новачек. Вот увидите, там опять подерутся. Вчера этот Новачек исцелил одного человека, хромого от рождения. А потом состоялось торжественное шествие, и этот хромоногий избил одного еврея. Ребра три сломал, а может, и больше. Тот, оказывается, был сионист.

— М-да, — заметил пан Рейзек, перечеркивая какой-то материал.

— Нынче наверняка заварится каша, Рейзек, — размышлял вслух Цирил Кевал. — Прогрессисты организуют митинг на Староместской. Снова выкинули лозунг «Отколитесь от Рима». А патер Новачек основывает «Маккавеев»[70], — это, знаете ли, вооруженная католическая гвардия. То-то будет потеха! Архиепископ запретил Новачеку творить чудеса, ну, а он прямо-таки осатанел; уже принялся за воскрешение мертвецов.

— М-да, — заметил пан Рейзек, продолжая черкать.

— Мама писала, — понизив голос, продолжал Цирил Кевал, — что у нас в Моравии, знаете ли, у Густопечи и в окрестностях народ очень зол на Чехию, — чехи, дескать, безбожники, тупицы, идолопоклонники, придумывают новых богов и всякое такое… Лесничего застрелили только за то, что чех. Я вам говорю, Рейзек, повсюду такая творится кутерьма!

— М-да, — согласился пан Рейзек.

— И в синагоге передрались, — прибавил пан Кевал. — Сионисты крепко вдарили по тем, кто верит в Ваала. Было даже трое убитых… Погодите, я нынче слетаю на Гибернскую. Тамошний гарнизон был приведен в боевую готовность, тем временем вршовицкие казармы послали ультиматум в Чернинские казармы, чтобы те признали вршовицкие догматы о трех ступенях искупления. В противном случае пусть готовятся к битве на Сандберке; вот, значит, дейвицкие канониры отправились разоружать чернинских. Вршовицкие соорудили вокруг казарм баррикады, солдаты установили в оконных проемах пулеметы и объявили войну. Их осаждает седьмой драгунский гарнизон Пражского Града и четыре легкие батареи. По истечении, кажется, шести часов они откроют огонь. Рейзек, Рейзек, какая это радость — в такое время жить на свете!

— М-да, — буркнул пан Рейзек.

— А в университете, — с упоением продолжал пан Кевал, — там естественный факультет схватился с историческим. Естественники, видите ли, отрицают явления, они вроде как пантеисты. Профессора возглавили демонстрацию, декан Радл[71] сам нес знамя. Историки засели в университетской библиотеке в Клементинуме и отчаянно оборонялись, главным образом книгами. Декану Радлу угодили по макушке Веленовским[72] в кожаном переплете — и он тут же на месте испустил дух. Должно быть, сотрясение мозга. Magnificus[73] Арне Новак[74] тяжело ранен томом «Открытий и научных изобретений». Под конец историки засыпали обидчиков Собранием сочинений Яна Врбы[75]. Теперь там работают саперы; пока что отрыли семерых убитых, в том числе — трех доцентов. По-моему, засыпанных книгами не более тридцати.



— М-да, — отозвался пан Рейзек.

— «Спарта»-то, голубчик, — тараторил Кевал, захлебываясь от восторга, — «Спарта» объявила единым и неделимым богом древнегреческого Зевса, а «Славия» выступает за Свантовита. В воскресенье на Летной состоится матч между обоими божествами; оба клуба, кроме бутсов, имеют на вооружении ручные гранаты, «Славия» будто бы намерена прихватить на поле боя пулеметы, «Спарта» — одну стодвадцатимиллиметровую пушку. За билетами — давка, болельщики обоих клубов вооружаются тоже. Ох, Рейзек, что будет! Какой тарарам! Я думаю, выиграет Зевс.

— М-да, — отозвался пан Рейзек, — однако теперь вы могли бы взглянуть на редакционную почту.

— Пожалуй, — милостиво согласился Цирил Кевал, — знаете ли, как-то привыкаешь к этому богу. Так что новенького в ЧТА?

— Ничего особенного! — пробурчал пан Рейзек. — Кровавые демонстрации в Риме. В Ольстере что-то назревает — видно, зашевелились ирландские католики. Святой Килда вообще отвергается. В Пеште — погромы. Раскол во Франции, там снова объявились вальденсы, а в Мюнстре — анабаптисты. В Болонье избран лжепапа, некий патер Мартин из общества «Босоногих братьев». И так далее. С мест — ничего. Хотите посмотреть корреспонденцию?

Цирил Кевал успокоился и стал знакомиться с почтой; редакция получила сотни две писем; он прочитал от силы шесть, на большее его не хватило.

— Взгляните, Рейзек, — начал он, — все дудят в одну дуду. Взять хоть это. «Хрудим. Уважаемая редакция! Я давний подписчик вашей уважаемой газеты… Ваших читателей, наверное, как и всю общественность, взбудораженную бесплодными дискуссиями…» Ну так и есть, — остановился пан Кевал, — он забыл написать «заинтересует». Итак, «…заинтересует великое чудо, которое сотворил местный священник Закоупил». И так далее. В Ичине это проделал старьевщик, а в Бенешове — директор школы. В Хотеборже — владелица табачной лавочки вдова Иракова. И что же, прикажете мне читать все это?

На мгновение воцарилась рабочая тишина.

— Черт побери, Рейзек, — зазвучал опять голос Кевала, — послушайте, какую бы сенсацию выдумать, а? Пустить бы уникальную, бесподобную утку? Про то, что где-то что-то совершилось само собой, безо всяких чудес? Только, по-моему, нам никто не поверит. Погодите, я, может, что-нибудь выдумаю.

Они помолчали.

— Рейзек, — жалобно простонал Кевал, — ничего простого мне не приходит в голову. Когда начинаешь размышлять, ловишь себя на том, что это тоже, собственно, чудо. Все, что ни на есть, — какие-то чудеса.

В этот момент в комнату ворвался главный редактор.

— Кто просматривал «Трибуну»? У них такая новость, а мы проморгали!

— Что за новость? — полюбопытствовал Рейзек.

— В разделе экономики. Американский консорциум скупил Тихоокеанские острова и сдает их внаем. Крохотный коралловый атолл — за шестьдесят тысяч долларов в год. Спрос огромный, даже на Европейском континенте. Акции уже поднялись на две тысячи семьсот. Г. Х. Бонди участвует ста двадцатью миллионами. А мы проморгали! — И шеф с грохотом закрыл за собой двери.

— Рейзек, — заговорил Кевал, — вот очень любопытное письмо: «Уважаемая редакция! Извините, что я, убежденный патриот, не забывший злых времен угнетения и мрака, осмеливаюсь просить вас, чтобы вы резвым пером своим народу чешскому растолковать изволили убежденных патриотов беспокойство и щемящую душу тоску…» и так далее. А вот: «…Вижу народ наш, древний, славянский, в ссоре брат против брата, несчетные партии, секты и церкви, аки волки, грызутся друг с другом, взаимно удушая один другого, в ослеплении братоубийственной ненависти…» Старенький, должно быть, корреспондент, очень уж рука у него дрожит, неразборчиво получается. «…а между тем извечный наш враг, аки лев рыкающий, обхаживает нас, бросает древнему народу чешскому призыв германский „Отколитесь от Рима“, будучи в том заодно с лжепатриотами, для коих шкурные интересы превыше желанного единства национального. Со скорбью и сокрушением видим мы, что приближается новая битва у Липан[76], в коей, когда чех пойдет против чеха ради защиты каких-то религиозных идей, все на поле брани полягут. И, о горе! Сбудутся слова Писания о царстве, в себе разделенном. И начнутся сечи да брани, как предсказывают наши славные, неподдельные Рукописи о делах богатырских[77]».

— Хватит, — отмахнулся пан Рейзек.

— Потерпите маленько, тут он толкует о чрезмерном разрастании партий и церкви. Будто бы это наследственный чешский порок. «…И в том не может быть ни малейшего сомнения, то же самое утверждал и доктор Крамарж[78]. Отчего и заклинаю вас в сей час полнощный, когда со всех сторон нам грозит опасность, великая и страшная, бросьте клич народу чешскому, дабы слился он воедино ради защиты родины нашей. А ежели единства ради надобно и связующее звено — не будем мы ни протестантами, ни католиками, ни монистами, ни даже абстинентами, — все перейдем в единую славянскую, могущественную и братскую веру православную, которая объединит великую семью славянских братьев и в бурные эти времена даст нам защиту и — монарха славянского. Те же, кто не примкнет в дружном и добровольном порыве к этой славной идее всеславянства, будет государственной мощью или другим каким средством, чрезвычайностью положения продиктованным, вынужден отринуть свои групповые и сектантские интересы на благо единства нации». И дальше в том же духе. Подпись: «Убежденный патриот». Что вы на это скажете?

— Ничего не скажу, — буркнул пан Рейзек.

— А я думаю, тут что-то есть, — начал пан Кевал, но в этот момент в редакцию ворвался телефонист и сообщил:

— Звонят из Мюнхена. Вчера в Германии вспыхнула не то гражданская, не то религиозная война. Стоит ли сообщать об этом в газетах?

Глава 23 Аугсбургский конфликт

До двенадцати часов вечера редакцией «Лидовых новин» были получены следующие телефонограммы:

«ЧТА — Мюнхен, 12 текущего месяца. ВТБ сообщает, что вчера в Аугсбурге имели место кровавые демонстрации. Семьдесят протестантов убиты; демонстрации продолжаются».

«ЧТА — Берлин, 12 т. м. По официальным сведениям, число убитых и раненых в Аугсбурге не превышает двенадцати. Полиция поддерживает спокойствие».

«Соб. кор. — Лугано, 12 т. м. Из хорошо информированных источников стало известно, что жертв в Аугсбурге уже более 5 тысяч. Железнодорожное сообщение в северном направлении прервано. Баварское министерство заседает непрерывно. Немецкий император прервал охоту и находится на пути в Берлин».

«ЧТА — Рейтер, 12 т. м. Сегодня в 3 часа утра правительство Баварии объявило Пруссии священную войну».

Спустя день после описываемых событий Цирил Кевал уже прибыл в Баварию; нижеследующий текст взят из его относительно достоверного описания:

«На Шеллеровой карандашной фабрике в Аугсбурге уже 10 числа сего месяца в 18 часов рабочие-католики избили протестантского магистра, оспаривавшего какое-то положение, касающееся культа святой девы Марии. Ночь прошла спокойно, однако утром в 10 часов рабочие-католики прекратили работу на всех фабриках, с возмущением требуя увольнения служащих-протестантов. Фабрикант Шеллер убит, два управляющих застрелены. Под давлением рабочих духовенство вынуждено было выступить во главе процессии и нести дароносицу. Архиепископ доктор Ленц, вышедший умиротворить манифестантов, был сброшен в воды реки Лех. Социал-демократические лидеры сделали попытку обратиться к народу, но вынуждены были спастись бегством и укрыться в синагоге. В 15 часов синагога была взорвана динамитом. Тем временем были разграблены еврейские и протестантские лавочки, причем дело дошло до стрельбы и массовых поджогов; магистрат подавляющим большинством голосов принял резолюцию о непорочном зачатии девы Марии и издал пламенное обращение ко всем католикам мира, дабы те обнажили мечи в защиту святой католической веры.

Эти события вызвали самую различную реакцию в прочих городах Баварии. В Мюнхене в восьмом часу вечера при массовом стечении народа и в обстановке общего подъема была принята резолюция об отделении южных земель от Германской Федеративной Империи. Мюнхенское правительство депешей уведомило Берлин, что принимает на себя всю ответственность за управление землями. Имперский канцлер доктор Вурм немедленно нанес визит министру обороны, по распоряжению которого в Баварию были направлены 10 тысяч штыков из саксонских и прирейнских гарнизонов. Во втором часу пополуночи на баварской границе были пущены под откос составы с оружием, раненых расстреливали из пулеметов. В 9 часов утра мюнхенское правительство, договорившись с альпийскими землями, приняло решение об объявлении священной войны лютеранам».

«…По всей видимости, в Берлине не теряют надежды на мирное разрешение возникших недоразумений. Император до сих пор еще не кончил свое выступление в парламенте; он утверждает, что не признает деления на католиков и протестантов, для него существуют только немцы. Войска северного гарнизона сосредоточены, по-видимому, на линии Эрфурт — Гота — Кассель, католическое войско широким фронтом наступает в направлении Цвейк и Рудольфштадт, встречая отпор лишь со стороны гражданского населения. Город Грейц сожжен дотла, жители частью убиты, частью захвачены в плен. Слухи о большом сражении пока не подтвердились. Беженцы, остановившиеся в Байрейте, рассказывают, что с севера доносится канонада тяжелых артиллерийских орудий. Вокзал в Магдебурге разрушен баварской авиацией. Веймар в огне».

«…Здесь, в Мюнхене, всех охватил неописуемый энтузиазм. В школах работают призывные комиссии, толпы добровольцев сутками простаивают на улицах в ожидании своей очереди. На ратуше для всеобщего обозрения выставлены головы двенадцати пасторов. Католическое духовенство днем и ночью служит мессы в переполненных храмах; депутат патер Гроссгубер от усталости рухнул перед алтарем замертво. Евреи, монисты, трезвенники и прочие иноверцы забаррикадировались в домах. Банкир Розенгейм, старейшина еврейской общины, сегодня утром всенародно сожжен на костре».

«…Послы Дании и Голландии потребовали вернуть им паспорта. Американский поверенный выразил протест по поводу нарушения мирного договора, в то время как Италия заверила Баварию в полном и весьма благосклонном нейтралитете».

«…По улицам тянутся нескончаемые ряды новобранцев, несущих знамена с белым крестом на красном поле и лозунгом: „Такова воля божья“. Дамы, все как одна, идут в сестры милосердия и готовят лазареты к приему раненых. Почти все магазины закрыты. Биржа тоже».

* * *

Так развивались события 14 февраля.

15 февраля великое побоище началось на обоих берегах реки Верри. Протестантская армия была несколько оттеснена. В тот же день прозвучали первые выстрелы на бельгийско-голландской границе, Англия спешно приводила флот в боевую готовность.

16 февраля. Италия разрешила свободное передвижение испанским войсковым частям, посланным на помощь Баварии. Тирольские мужики, вооружившись косами, пошли войной на гельветских швейцарцев.

18 февраля. Лжепапа Мартин послал по телеграфу благословение баварской армии. Битва у Мейнингена закончилась вничью. Россия объявила войну польским католикам.

19 февраля. Ирландия объявила войну Англии. В Брюсселе объявился лжекалиф и выступил со своим войском под зеленой хоругвью пророка. Мобилизация в балканских государствах. Резня в Македонии.

23 февраля. Прорван северогерманский фронт. Массовые восстания в Индии. Мусульмане объявили священную войну христианам.

27 февраля. Греко-итальянская война и первые бои на албанской территории.

3 марта. Японская флотилия движется на восток, к берегам США.

15 марта. Крестоносцы (католики) заняли Берлин. Между тем в Штеттине создан Союз протестантских государств. Немецкий кайзер Кашпар I объявил себя главнокомандующим.

16 марта. Двухмиллионная армия Китая хлынула через границы Сибири и Маньчжурии. Войска лжепапы Мартина вошли в Рим, папа Урбан бежал в Португалию.

18 марта. Испания требует от лиссабонских властей выдачи папы Урбана, после отказа ipso facto[79] вспыхивает испано-португальская война.

26 марта. Государства Южной Америки предъявляют ультиматум Североамериканскому союзу, в котором требуют отмены «сухого закона» и запрета свободы вероисповедания.

27 марта. Японская пехота высадилась в Калифорнии и Британской Колумбии.

На 1 апреля международное положение в общих чертах было таково: в Средней Европе разразился острейший конфликт между двумя мирами — католическим и протестантским. Протестантская уния вытеснила крестоносцев из Берлина, заняла Саксонию и оккупировала даже нейтральную Чехию; волею судеб войсками в Праге командовал шведский генерал-майор Врангель, вероятно, потомок известного генерала времен Тридцатилетней войны. Зато крестоносцы овладели Нидерландами и затопили их, разрушив дамбы, затем они захватили весь Ганновер и Голштинию, докатившись до самого Любека, откуда проникли в Данию. Война была беспощадной. Города сравнивались с землей, мужчины были перебиты, женщины до пятидесяти лет — изнасилованы; но прежде всего уничтожались карбюраторы противника. Свидетели этих невиданных кровопролитий уверяют, что с обеих сторон в войне участвовали сверхъестественные силы; иногда некая незримая рука останавливала неприятельский самолет и швыряла его оземь; поймав на лету 54-дюймовый снаряд весом в одну тонну, отсылала его обратно — на голову тех, кто его выпустил. Особенно страшные дела творили воюющие стороны, сокрушая карбюраторы; порой это напоминало смерч, который разносил в щепы и уничтожал до последнего камня здание с атомным котлом — подобно тому, как порыв ветра вздымает кучу легкого пуха; кирпичи, балки, черепица вихрем носились в воздухе, издавая пронзительный свист; кончалось это обычно взрывом сокрушительной силы, который выламывал деревья, разрушал постройки в радиусе до двенадцати километров и оставлял воронку двухсотметровой глубины; сила детонации, разумеется, колебалась в зависимости от мощности взрываемого карбюратора.

На фронте протяженностью в триста километров были пущены отравляющие газы, которые дотла выжгли всю растительность, но, поскольку эти черные, стелющиеся по земле тучи не однажды — опять-таки вследствие стратегического вмешательства сверхъестественной силы — возвращались в расположение своих собственных войск, генералитет отказался от столь ненадежного средства. Обнаружилось, что Абсолют способен переходить в нападение, но умеет и обороняться; кроме того, во время операций в ход шли неслыханные средства, как-то: землетрясения, циклоны, серные дожди, потопы, ангелы, мор, саранча и т. д., так что не оставалось ничего иного, как изменить стратегию войны. Отпала надобность в массовых наступлениях, окопах, линиях заграждений, в укрепленных пунктах и прочей ерунде; солдату вручали нож, патроны и несколько гранат и отправляли его, на свой страх и риск, убивать другого солдата, на груди которого был изображен крест иного цвета. Не было армий, встречавшихся лицом к лицу; просто-напросто определенная территория превращалась в поле боевых действий, где происходило взаимное избиение, пока в конце концов не выяснялось, кому теперь эта земля принадлежит. Понятно, такой метод ведения войны чудовищно кровав, но, согласитесь, он обладает и несомненными преимуществами.

Такова была ситуация в Средней Европе. В начале апреля протестантские войска через Чехию проникли в Австрию и Баварию, а католики заполнили Данию и Померанию; Голландия, как мы уже отметили, исчезла с карты Европы вообще.

В Италии свирепствовали сторонники папы Урбана (урбановцы) и лжепапы Мартина (мартиновцы), а Сицилия оказалась в руках греческих эвзонов[80]. Португальцы оккупировали Астурию и Кастилию, но лишились Эстремадуры. На юге война приняла крайне ожесточенный характер. Англия сражалась на землях Ирландии и, кроме того, в колониях. В начале апреля она удерживала только прибрежную полосу Египта. Прочие гарнизоны были уничтожены, а колонисты вырезаны туземцами. Турки с помощью арабских, суданских и персидских солдат наводнили Балканский полуостров и овладели Венгрией, но в этот момент возникли разногласия шиитов с суннитами из-за какой-то, очевидно, весьма существенной, проблемы четвертого калифа Али. Секты гонялись друг за другом по всей Юго-Восточной Европе — от Константинополя до Татранских уступов, обнаруживая невероятное упорство и жестокость, отчего, к несчастью, изрядно досталось и христианам. В общем, этой части Европы еще раз пришлось горше, чем какой-либо другой.

Польша была стерта с лица земли русской армией, но затем русские войска были переброшены на восток — против желтой чумы, которая катилась на север и на запад. В Северной Америке пока что высадилось только десять японских корпусов.

До сих пор мы ни словом не обмолвились о Франции. Но для этой темы автор хроники резервирует главу 24-ю.

Глава 24 Наполеон из горной бригады

Бобинэ, Тони Бобинэ, двадцатидвухлетний поручик горной артиллерии из гарнизона Аннеси (Верхняя Савойя), в те времена находившийся на шестинедельных учениях в Эгие, откуда в ясную погоду на западе можно видеть озеро Аннеси и Женеву, а на востоке — тупой хребет Добрака и вершины Монблана, — отзовитесь, вы уже дома? Ага, значит, поручик Тони Бобинэ сидит на камне и пощипывает свои маленькие усики, может, со скуки, а может, и оттого, что он уже в пятый раз перечитывал газеты двухнедельной давности и погрузился в раздумье.

Теперь автору хроники следовало бы проследить за мыслью будущего Наполеона, а между тем он все ниже опускает взор с заснеженных склонов в долину реки Арли, где уже тает снег и куда манят его маленькие местечки Межев, Флуме, Южен с островерхими крышами костелов, словно куча игрушек, — ах, воспоминания давно минувшего детства! О мечты над строительными кубиками!

Итак, поручик Бобинэ… Нет, откажемся от попытки подвергнуть психологическому анализу душу великого человека и определить, в какой момент в ней появился зародыш титанических идей. Нам это не под силу, да если бы мы и смогли выполнить столь грандиозную задачу, то, вероятно, были бы разочарованы. Представьте себе, короче говоря, что такой вот махонький поручик Бобинэ сидит на горной вершине посреди разваливающейся Европы; за плечами у него орудийный расчет, а под ним — крохотный мир, который так удобно расстрелять отсюда, сверху: в старом номере аннесийского «Монитора» поручик только что прочитал передовую, где некий господин Бабийяр мечтал о сильной руке кормчего, который вывел бы корабль Франции из нынешнего шторма и устремил его к новой славе и могуществу; вокруг — на высоте двух тысяч метров над уровнем моря — чистый, не замутненный богом воздух, в котором мыслям легко и просторно; представьте себе все это, и вы поймете, отчего поручик Бобинэ, сидя на камне, задумался и что толкнуло его сочинить письмо своей обожаемой седовласой старушке-маман, письмо довольное сумбурное, где шла речь о том, что она «скоро услышит о своем Тони», что у Тони родилась «блестящая идея», что сегодня он был занят тем-то и тем-то: ночью крепко спал, утром созвал солдат своей батареи, сверг старого, бестолкового капитана, захватил жандармский пост в Салланше, по-наполеоновски лаконично объявил войну Абсолюту и снова отправился спать; на следующий день расстрелял карбюратор пекарни в Фоне, окружил вокзал в Бонневилле и овладел комендатурой в Аннеси; к этому времени под его началом находилось уже три тысячи солдат. В течение недели он разнес в щепы более двухсот карбюраторов и повел пятнадцать тысяч штыков и сабель на Гренобль. К моменту провозглашения комендантом Гренобля он располагал уже армией, насчитывающей сорок тысяч солдат; затем Бобинэ спустился в долину Роны, предварительно очистив местность от атомных двигателей с помощью дальнобойных орудий. На дороге, ведущей к Шамбери, Бобинэ взял в плен министра обороны, который прибыл сюда вправить поручику мозги. День спустя министр обороны, пораженный грандиозностью планов Бобинэ, произвел его в генералы. Первого апреля Лион был свободен от Абсолюта.

Победоносное шествие Бобинэ до сих пор обходилось без существенных кровопролитий. Лишь за Луарой ему начали оказывать сопротивление фанатичные католики; порой дело доходило до настоящей резни. К счастью для Бобинэ, даже в селах, которыми Абсолют владел безраздельно, многие французы относились к нему скептически и, более того, обнаружили свою несуразную приверженность к безбожию и идеям просвещения. После массовой резни и новых варфоломеевских ночей les Bobinets[81] были встречены как освободители. И в самом деле, куда бы они ни приходили, с уничтожением карбюраторов всюду воцарялись мир и спокойствие.



Уже в июле парламент издал указ о «выдающихся заслугах Тони Бобинэ перед родиной» и вместе со званием маршала присвоил ему звание Первого консула. Франция была сплочена. Бобинэ возвел атеизм в принцип государственной политики. Малейшая приверженность религии каралась смертью по законам военного времени.

Нельзя обойти молчанием некоторые эпизоды из жизни этого великого человека.

Бобинэ и его матушка. Как-то в Версале Бобинэ проводил совещание со своим генералитетом. День был жаркий, он стоял у открытого окна и вдруг заметил старенькую даму, гревшуюся в парке на солнышке. Бобинэ, прервав маршала Жоливэ, воскликнул: «Смотрите, господа, это моя матушка!» Все присутствовавшие — а среди них были и видавшие виды генералы — прослезились, растроганные проявлением сыновней любви.

Бобинэ и любовь к родине. Однажды Бобинэ присутствовал на параде войск на Марсовом поле. Лил проливной дождь, и, когда мимо Бобинэ проходили тяжелые артиллерийские орудия, одна военная машина, въехав в большую лужу, забрызгала грязью плащ Бобинэ. Маршал Жоливэ хотел было на месте наказать командира злосчастной батареи, однако Бобинэ удержал его: «Не беспокойтесь, маршал, ведь эта грязь — французская!»

Бобинэ и инвалид. Как-то раз Бобинэ инкогнито отправился в Шартрез. По дороге у автомобиля лопнула шина; пока водитель менял ее, к машине приблизился одноногий инвалид и стал просить милостыню. «Где этот человек потерял ногу?» — спросил Бобинэ. Инвалид ответствовал, что потерял ее в Индокитае, будучи солдатом, и что у него старушка мать, и что у них часто нечего кушать. «Наградите этого человека, маршал», — приказал тронутый Бобинэ. И впрямь: спустя неделю в дверь халупы инвалида постучал личный курьер Бобинэ и передал убогому калеке сверточек «от Первого консула». Какими словами передать радостное удивление несчастного, когда он, развернув узелок, обнаружил в нем бронзовую медаль!

Не удивительно, что, обладая столь редкостным душевным благородством, Бобинэ соблаговолил наконец пойти навстречу искреннему желанию своего народа и четырнадцатого августа провозгласил себя при всеобщем ликовании французским императором.

Для земного шара наступили тогда времена весьма неспокойные, но великие с точки зрения истории. Буквально все части света могли гордиться ратными подвигами своих солдат. Нет сомнения, что марсианам Земля в тот период казалась звездой первой величины, отчего марсианские астрономы решили, что наша планета все еще находится в раскаленном и расплавленном состоянии. Как вы сами понимаете, рыцарская Франция и ее представитель император Тони Бобинэ по мере сил способствовали этому впечатлению. Вероятно, в данном случае оказали свое действие остатки Абсолюта, поскольку они не рассеивались в просторах вселенной, а возбуждали чувства возвышенные и пылкие. Короче, спустя два дня после коронации великий император объявил, что пробил час, когда Франция покроет всю планету знаменами победы, и ответом ему был единодушный гул восхищения.

План Бобинэ был таков:

1. Занять Испанию и захватить Гибралтар — ключ к Средиземному морю.

2. Оккупировать долину Дуная (до Пешта включительно) — ключ к центральным районам Европы.

3. Занять Данию — ключ к северному взморью.

Поскольку территориальные ключи непременно должны быть обагрены кровью, Франция снарядила три армии, которые повсюду покрыли эту великую державу неувядаемой славой.

Четвертая армия оккупировала Малую Азию, поскольку Малая Азия — ключ к Востоку.

Пятая овладела устьем реки Святого Лаврентия, поскольку оно — ключ к Американскому континенту.

Шестая затонула в морском бою у английских берегов.

Седьмая — осадила Севастополь.

31 декабря 1944 года все ключи лежали в карманах артиллерийских галифе императора Бобинэ.

Глава 25 Так называемая величайшая война

Нам, людям, свойственна такая черта: пережив то или иное несчастье, мы находим особенное удовольствие в том, чтобы убедиться, что пережитая неприятность была в своем роде «величайшей» и невиданной со времен сотворения мира. Например, случись в стране засуха, газеты очень угодят нам сообщением, что теперь стоит самая страшная жара, которую термометр не показывал с 1881 года; при этом мы еще ощущаем легкую досаду на этот 1881 год за то, что он обставил нас. Или: вы отморозили себе уши так, что они саднят и шелушатся, но непонятная радость переполняет вас при известии, что теперь… «самый жестокий мороз, не отмечавшийся с 1786 года». Точно так же обстоит дело и с войнами. Переживаемая в данный момент война должна быть или самой справедливой, или самой кровопролитной, самой успешной или самой длительной за столько-то лет. Любая превосходная степень доставит нам гордое удовлетворение от сознания того, что на нашу долю выпало пережить нечто исключительное и редкостное.

Однако война, длившаяся с 12 февраля 1944 до осени 1953 года была действительно и без преувеличений Величайшей Войной, — ради всего святого, не будем лишать современников этой единственной и заслуженной радости. В войне принимали участие 198 миллионов мужчин, из которых уцелели только тринадцать человек. Я мог бы привести цифры, которыми любители арифметики и статистики пытались наглядно изобразить масштаб потерь: например, на сколько тысяч километров протянулся бы ряд трупов, если их разместить один за другим, или сколько часов двигался бы скорый поезд по рельсам, где шпалами служили бы мертвецы; или, если отрезать указательные пальцы у всех погибших и положить в жестянки из-под сардин, сколько сотен вагонов было бы занято такого сорта товаром, и так далее; но у меня плохая память на цифры, кроме того, я не желал бы обсчитать вас ни на один, хотя бы самый жалкий статистический вагон, а посему повторяю только, что это была самая великая война со времен сотворения мира как по числу жертв, так и по протяженности фронтов.

Автор хроники еще раз просит прощения за то, что не владеет в достаточной степени даром масштабного изображения событий. Конечно, ему следовало бы описать, как продвигалась война от Рейна до Евфрата, от Кореи до Дании, от Лугано до Гапаранда и так далее.

С огромным удовольствием он живописал бы, например, въезд в столицу Швейцарии — Женеву — бедуинов, одетых в белые бурнусы, с двухметровыми копьями, на которых торчат головы неприятелей, или любовные приключения французского волонтера в Тибете; русские казачьи сотни в песках Сахары; конные сражения македонских комитатов с сенегальскими стрелками на берегах финских озер. Материал, как видите, необозримый.

Победоносные полки Бобинэ на одном энтузиазме, так сказать, прошли по стопам Александра Македонского через Индию в Китай; желтая лавина китайцев, преодолев Сибирь и Россию, докатилась тем временем до Франции и Испании, отрезав мусульман, орудовавших в Швеции, от их родины.

Русские полки, отступив под сокрушительным напором численно превосходящих сил китайцев, очутились в Северной Африке, где Сергей Николаевич Злосеин основал новую монархию, однако вскоре был убит в результате заговора находившихся под его началом баварских генералов, которые выступили против подчиненных ему прусских атаманов, после чего царский трон в Тимбукту занял Сергей Федорович Злодеин.

Наша чешская родина многократно переходила из рук в руки и попеременно пережила владычество шведов, французов, турок, русских, китайцев, причем во время каждого из этих нашествий туземное население уничтожалось на корню, до последнего человека. В соборе святого Вита в те времена успели совершить богослужение пастор, адвокат, имам, архимандрит и бонза, разумеется, с переменным успехом. Единственно утешительным было то обстоятельство, что Сословный театр[82] с тех пор не пустовал — в нем размещался военный склад.

После того как в 1951 году японцы вытеснили Китай из Восточной Европы, на какое-то время возникла Срединная империя — так китайцы именуют свою родину — по странной случайности как раз в границах прежней Австро-Венгерской монархии: на престоле в Шенбрунне опять восседал престарелый монарх, стошестилетний мандарин Яя Вэрюань, «к чьему просвещенному разуму, — как изо дня в день убеждал читающую публику „Винер Миттагсцайтунг“, — с ребяческим благоговением взывают ликующие народы». Государственным языком был объявлен китайский, вследствие чего национальные распри мгновенно прекратились; государственным богом стал Будда; ревностные католики Чешской и Моравской земель, пытавшиеся эмигрировать за границу, попали в лапы китайских карателей, благодаря чему необычайно возросло число наших национальных мучеников. Зато некоторые замечательно трезвые чешские патриоты Высочайшим Повелением Монарха были удостоены звания мандарина, в особенности здесь отличились То Бол-кай, Гро-ши[83] и, по-видимому, многие другие. Кроме того, китайское правительство провело множество чрезвычайно прогрессивных реформ, как-то: раздача талончиков вместо продуктов питания и т. д. Однако Срединная империя просуществовала недолго: запасы свинца для патриотов были исчерпаны полностью, а посему незамедлительно рухнули и всяческие авторитеты; несколько уцелевших китайцев после побоищ осели в Чехии и укоренились здесь в последующие мирные времена, преимущественно в качестве высокопоставленных чиновников.

Тем временем император Бобинэ, обосновавшийся в индийской Симле, прослышал, что в доселе не изученных горных районах в бассейне рек Иравади, Сулина и Меконга существует Королевство Амазонок, и двинулся туда со своей испытанной гвардией. И больше уже не вернулся. По одной версии, он обзавелся там семьей; другая версия гласит, будто королева амазонок Амалия отсекла Бобинэ голову в бою и кинула ее в бурдюк, наполненный кровью, со словами: «Satia te sanguine, quem tantum sitisti!»[84] Последняя версия, безусловно, трогательнее.

Наконец, Европа сделалась ареной диких схваток черной расы, хлынувшей из глуби Африки, с монгольскими племенами; о том, что творилось в течение этих двух лет, разумнее умолчать. Остатки цивилизации уничтожены. На Градчанах, скажем, медведи расплодились в таком количестве, что последние аборигены Праги разрушили все мосты (Карлов мост в том числе), лишь бы охранить правый берег Влтавы перед кровожадными бестиями; от городского населения уцелела лишь горстка людей; вышеградский капитул[85] прекратил свое существование как по мужской, так и по женской линии. На матче на первенство страны между командами «Спарта» — «Виктория» (Жижков) присутствовало всего сто десять зрителей.

На других континентах дела обстояли не лучше. Северная Америка, изнемогшая в кровавых боях сторонников и противников «сухого закона», была превращена в японскую колонию. В Южной Америке сменилось одно за другим несколько царств: Уругвайское, Чилийское, Перуанское, Бранденбургское и Патагонское. В Австралии сразу же после падения Англии было основано Идеальное Государство, в результате чего эта благословенная страна превратилась в мертвую пустыню. В Африке было съедено более двух миллионов представителей белой расы; негры бассейна Конго ринулись в Европу, вся прочая Африка содрогалась под ударами ста восьмидесяти шести императоров, султанов, королей, главарей и президентов, колошмативших друг друга.

Да, такова история.

У каждого из сотен миллионов солдат некогда были детство, любовь, привязанности, жизненные планы, каждый мог испытать страх и мог стать героем, но чаще всего ощущал только смертельную усталость и был бы рад мирно растянуться на постели; никто не хотел умирать. И от всего этого осталась лишь горсточка кратких сухих сообщений: сражение там-то и там-то, потерь — столько и столько-то; результат — такой-то и такой-то, а, ко всему прочему, он наверняка ни на что не влиял.

Поэтому я еще раз говорю вам: не лишайте людей, живших тогда, их единственной гордости — убеждения в том, что ими была пережита величайшая из войн. Хотя мы-то, разумеется, понимаем, что годиков эдак через двадцать кое-кому удастся развязать войну еще более великую и жестокую; ведь и в этом направлении человечество достигает все больших успехов.

Глава 26 Битва у Градца Кралове[86]

Здесь автор хроники прибегает к авторитетам Августа Седлачека, Иозефа Пекаржа и других признанных историографов, разделяющих ту точку зрения, что важнейшим источником познания исторической истины являются события местного значения, в которых, словно в капле воды, отражаются процессы, происходящие в целом мире.

Так вот, одна такая капля под названием Градец Кралове памятна автору хроники тем, что он в детстве, будучи инфузорией-первоклашкой тамошней гимназии, носился по его улицам, и он представлялся ему огромным миром; впрочем, довольно об этом.

В Величайшую Войну Градец Кралове вступил, имея на вооружении один-единственный карбюратор, да и тот располагался в пивной, что по сей день прячется за храмом Святого духа неподалеку от домов каноников. Очевидно, святое соседство повлияло на Абсолют — пиво там варили на редкость густое и отъявленно католическое, так что его употребление у градецких жителей вызвало удивительное состояние, которое доставило бы истинную радость покойному епископу Брыниху.

Поскольку Градец Кралове был расположен как-то слишком уж на виду, то вскоре он очутился под властью пруссаков, которые в порыве лютеранской нетерпимости разбили карбюратор на пивоваренном заводе. Тем не менее Градец, верный исторической традиции, сохранил прежний накал религиозного чувства, особенно после того как тамошнюю епархию получил его преосвященство епископ Линда.

Несмотря на бесконечную смену власти в стране, переходившей от гвардейцев Бобинэ к туркам, затем к китайцам, градецкие обитатели не утратили гордого сознания того, что у них: 1) лучший в восточной Чехии любительский театр, 2) самая высокая в восточной Чехии колокольня и 3) страницы его истории отмечены крупнейшей битвой, имевшей место в восточной Чехии. Укрепленный сознанием своего превосходства, Градец Кралове выдержал страшнейшие испытания Величайшей Войны.

Как только империя китайских мандаринов развалилась, во главе магистрата Градца Кралове стал осмотрительный бургомистр Скочдополе. Его правление в пору повсеместной анархии было отмечено относительным спокойствием, чему немало благоприятствовали мудрые наставления епископа Линды и уважаемых господ старейшин.

Но вот возвратился в город какой-то портняжка, по прозванию, кажется, Гампл, тоже — увы! — градецкий уроженец; с малых лет шлялся он по свету, даже в Алжире служил в иностранном легионе; одним словом — авантюрист. Он участвовал в походах Бобинэ, завоевывал Индию, но дезертировал где-то у Багдада, ужом проскользнул мимо башибузуков, французов, шведов, китайцев и снова юркнул в родной город.

Так вот, портняжка этот, по прозванию Гампл, набрался идей «бобинизма» и, не успев войти в градецкие врата, стал помышлять ни больше ни меньше как о том, чтобы встать у кормила власти. Шить платья — это ему не улыбалось; вот и принялся он подкапываться под начальство да критиковать порядки: дескать, то да се, в магистрате сидят одни долгополые, казна пуста, господин Скочдополе ни на что не способен, старая он развалина, и так далее, и так далее. Ничего не поделаешь — войнам обычно сопутствует падение нравов и крушение авторитетов. У нашего Гампла нашлись приверженцы; с их помощью он основал новую социал-революционную партию.



Однажды — дело было в июле — поименованный выше Гампл собрал толпу людей на Малой площади и, взгромоздясь на край городского водоема, разглагольствовал, между прочим, о том, что народ категорическим образом требует лишить этого подлеца, мракобеса и поповского прихвостня Скочдополе бургомистрских полномочий.

В ответ на это Скочдополе развесил повсюду объявления, гласившие, что ему, бургомистру, законно избранному народом, никто не указ, а меньше всего пришлый дезертир; что в нынешней, напряженной обстановке новые выборы проводить не след и что наш рассудительный народ останется верен себе.

Именно этого-то Гампл и поджидал. Чтобы осуществить свою авантюру в духе императора Бобинэ, он вышел из своей квартиры на Малой площади с алым знаменем в руках; а за ним шли двое мальчишек, которые что есть мочи колотили в барабан. Обойдя Большую площадь, он постоял немного возле резиденции епископа, после чего под грохот барабанов отступил на поле у реки Орлице, которое попросту называли «У мельницы». Там он воткнул древко знамени в землю и, усевшись на барабан, сочинил объявление о войне. Потом послал мальчишек в город, чтобы барабанили по всем улицам и всех оповещали о новом манифесте, в котором значилось:

«Именем его величества императора Бобинэ приказываю престольному городу Градцу Кралове передать мне ключи от городских ворот. Если этого не будет сделано до захода солнца, то, завершив к рассвету необходимые военные приготовления, я начну артобстрел города, конные и пешие атаки. Имущество и жизнь будут сохранены лишь тем, кто до указанного срока придет в мой лагерь „У мельницы“, захватив с собой исправное оружие, и принесет присягу его величеству императору Бобинэ. В парламентеров приказываю стрелять. Император не вступает в переговоры.

Генерал Гампл».

Обращение это было прочитано и произвело всеобщее смятение, особенно после того как пономарь костела Святого духа ударил на Белой башне в набат. Господин Скочдополе нанес визит епископу Линде, но тот высмеял его; затем бургомистр созвал чрезвычайное заседание городского совета, где предложил выдать ключи от городских ворот генералу Гамплу. Обнаружилось, что таковых ключей в природе не имеется: несколько старинных ключей и замков в качестве исторической реликвии прихватили с собой шведы. Среди этих хлопот градоправителей застигла ночь.

Всю вторую половину дня и особенно усердно вечером по дивным старинным аллеям обитатели Градца двигались к «Мельнице». «Знаете ли, — говорили знакомые друг другу при встрече, — надо бы посмотреть, что за лагерь у этого безумца Гампла». Придя к «Мельнице», они убеждались, что таких любознательных полным-полно и что под барабанный бой Гамплов адъютант принимает присягу на верность императору Бобинэ. Кое-где горели костры, а вокруг них мелькали тени — словом, все выглядело чрезвычайно живописно; кое-кто из любопытствующих вернулся в Градец в явно подавленном настроении.

Ночью зрелище было еще великолепнее. В полночь господин Скочдополе взобрался на Белую башню и увидел, что на востоке, неподалеку от речки Орлице, полыхают сотни костров, тысячи фигур мечутся возле огней, отбрасывающих свой кровавый отсвет далеко вокруг. Сомнений не оставалось: на «Мельнице» рыли окопы. Бургомистр сполз с колокольни, заметно озадаченный. Как видно, генерал Гампл не врал, расписывая свою военную мощь.

На рассвете генерал Гампл вышел из деревенской мельницы, где он провел целую ночь, склонившись над планами города. Несколько тысяч солдат, преимущественно в гражданском платье, уже выстроились колоннами по четыре; по крайней мере, каждый четвертый из них был вооружен; толпы женщин, стариков и детей теснились поодаль.

«Вперед!» — приказал Гампл, и в эту минуту зазвучали фанфары духового оркестра всемирно известной фабрики духовых инструментов пана Червеного, и под бодрые звуки бодрого марша («Шли девицы по дорожке») Гамплова рать двинулась на город.

Возле города генерал Гампл остановил свои полки и выслал вперед трубача и глашатая — призвать мирное население выйти из своих домов. Однако никто не вышел. Дома были пусты.

Малая площадь пустовала.

Большая площадь пустовала.

Весь город был пуст.

Генерал подкрутил усы и направился к ратуше. Двери ее были распахнуты настежь. Он вошел в зал заседаний и уселся на место бургомистра. Перед ним на зеленом сукне аккуратной стопкой лежали чистые листки, и на каждом каллиграфическим почерком уже было выведено: «Именем его величества императора Бобина».

Генерал Гампл подошел к окну и возгласил:

— Солдаты, сраженье окончено. Карающая рука возмездия свергла власть клики клерикалов. Для нашего любимого города настала пора свободы и прогресса. Солдаты! Вы показали себя храбрыми воинами. Ура!

«Ура!» — нестройно ответило войско и разбрелось по домам. В дом бургомистра тоже гордо вернулся один Гамплов воин (позже этих воинов окрестили «гампломанами»), унося на плече ружье какого-то китайского вояки.

Так пан Гампл сделался главой города. Следует признать, что и его осмотрительное правление было отмечено относительным спокойствием среди всеобщей анархии благодаря мудрым советам епископа Линды и уважаемых господ старейшин.

Глава 27 На одном тихоокеанском атолле

— Разрази меня гром, — воскликнул капитан Трабл, — если этот верзила не их предводитель!

— Это Джимми, — отозвался Г. Х. Бонди, — вы знаете, он служил тут. Я думал, что он уже образумился.

— Черт меня дернул, — не унимался капитан, — пристать здесь. У-у, проклятая… А?

— Послушайте, — окликнул капитана Г. Х. Бонди, кладя винтовку на стол веранды. — Тут всюду так?

— По-моему, всюду, — утешил его капитан Трабл. — На Равайвайе они сожрали капитана Баркера со всем его гарнизоном. А на Мангайе содрали шкуру с трех миллионеров — вот вроде вас.

— С братьев Сазэрлэнд? — уточнил Бонди.

— Кажется, так. А на острове Старбуке они зажарили правительственного комиссара, толстяка Мака Дуана; вы с ним не знакомы?

— Нет, не знаком.

— Вы не знакомы с Маком? — вскричал капитан. — И как давно вы здесь обретаетесь, голубчик?

— Уже девятый год, — вздохнул пан Бонди.

— Ну, за девять лет вы могли бы с ним познакомиться, — заметил капитан. — Девятый год, подумать только! Делаете бизнес, да? Или нашли этакую тихую гавань? Нервы лечите?

— Нет, — ответил Бонди, — видите ли, я предвидел, что там, на севере, такое стрясется, ну и убрался подобру-поздорову. Надеялся, что здесь спокойнее.

— Спокойнее? Вы еще не знаете наших чернокожих молодцов! Да тут понемножку все время война идет, приятель!

— О нет! — защищался Г. Х. Бонди. — Здесь на самом деле царил мир. Эти папуасы, или как вы их там называете, вполне приличные парни. Только в последнее время они как-то… того… что-то хорохорятся. И знаете, я толком так и не разобрал, чего они хотят…

— Ничего особенного, — ответил капитан, — просто они хотят нас слопать.

— С голоду? — изумился пан Бонди.

— Не знаю. Скорее всего, из благочестивых побуждений. Такой обряд, понимаете? Вроде причастия, что ли. У них это нет-нет да и прорвется.

— Ах, вот как, — пробормотал пан Бонди в задумчивости.

— Всякому свое, — ворчал капитан, — у них здесь одна страсть: сожрать чужестранца и закоптить его голову.

— Еще и голову закоптить? — Бонди передернуло от омерзения.

— Да это уже после того, как убьют, — утешил его капитан. — Они берегут головы на память. Вы видели сушеные головы в Окленде, в этнографическом музее?

— Нет, — сказал Бонди, — я думаю… не такое уж это привлекательное зрелище — моя копченая голова.

— Пожалуй, вы для этого слишком полноваты, — позволил себе сделать критическое замечание капитан. — Худой от копчения не изменяется так основательно.

Весь вид пана Бонди изобличал необычайное беспокойство. Поникнув, сидел он в своем бунгало на коралловом острове Герегетуа, который приобрел перед самым началом Величайшей Войны. Капитан Трабл неодобрительно хмурился, поглядывая на заросли манговых деревьев и бананов, окружавшие бунгало.

— А сколько здесь туземцев? — неожиданно спросил он.

— Примерно сто двадцать, — ответил Г. Х. Бонди.

— А нас?

— Семь вместе с поваром-китайцем.



Капитан вздохнул и поглядел на море. Там стояла на якоре его яхта «Папеета», но, чтобы попасть на нее, пришлось бы пройти по узкой тропинке, петлявшей в манговой чаще, что представлялось ему совсем небезопасным.

— Алло, маэстро, — окликнул он Бонди немного погодя, — собственно, чего они там не поделили? Границы какие-нибудь?

— Куда там! Сущие пустяки!

— Колонии?

— И того пустяковее.

— О… торговые договора?

— Нет. Всего-навсего истину.

— Какую такую истину?

— Абсолютную истину. Понимаете, каждый народ хочет знать абсолютную истину.

— Гм, — буркнул капитан, — а, собственно, с чем ее лопают, эту истину?

— Да ничего тут особенного нет, просто такая у людей страсть. Вы слышали, что там, в Европе, и вообще… везде… объявился этот… как его?.. ну, понимаете… бог.

— Слышал.

— Так вот, это все от него, понимаете?

— Нет, не понимаю, мил человек. По-моему, всамделишный бог навел бы на свете порядок. А этот ваш ненормальный и невсамделишный.

— О нет, сударь, — возразил Г. Х. Бонди, явно обрадовавшись возможности поговорить с бывалым человеком, имеющим свои взгляды на вещи. — Я вам говорю, этот бог настоящий. Но, признаюсь, он слишком великий.

— Думаете?

— Думаю. Он бесконечный. И в этом вся загвоздка. Понимаете, каждый норовит урвать от него кусок и думает, что это и есть весь бог. Присвоит себе малую толику или обрезок, а воображает: вот, мол, он целиком в моих руках. Каково, а?

— Ага, — поддакнул капитан, — да еще злится на тех, у кого другие куски.

— Вот именно. А чтоб самого себя убедить, что у него-то он целиком, кидается убивать остальных. Понимаете ли, как раз потому, что для него важно завладеть всем богом и всей истиной. Потому он не может смириться, что у кого-то еще есть свой бог и своя истина. Если это допустить, то придется признать, что у него самого всего-навсего несколько мизерных метров, или там галлонов, или мешков божьей правды. Предположим, если бы какой-нибудь Снипперс был всерьез убежден, что только его, Снипперсов, трикотаж — лучший в мире, он без зазрения совести сжег бы на костре любого Массона вместе со всем его трикотажем. Да только пока дело идет о трикотаже, Снипперс головы не теряет. Но он становится нетерпим, когда речь заходит об английской политике или о религии. Если бы он верил, что бог — это так же солидно и необходимо, как трикотаж, он позволил бы, чтобы всяк оснастил его по-своему. Но вы понимаете, в этом вопросе у него нет такой уверенности, как в торговле; поэтому он навязывает людям Снипперсова бога или же Снипперсову истину — навязывает, ведя споры, войны, через всякую дешевую рекламу. Я торговец и разбираюсь в конкуренции, но это…

— Минутку, — прервал его капитан Трабл и, тщательно прицелившись, пальнул по манговым зарослям. — Вот так. Теперь, по-моему, одним меньше.

— Пал за веру, — мечтательно вздохнул Бонди, — и вы, применив насилие, помешали ему сожрать меня. Он погиб, защищая национальный идеал людоеда. В Европе люди испокон веков пожирали друг друга из-за каких-то там идеалов. Вы, капитан, — милый человек, но вполне вероятно, что, поспорь мы из-за какого-нибудь мореходного принципа, вы бы меня пристукнули. Видите, я и вам не верю.

— Прекрасно, — заворчал капитан, — стоит мне на вас посмотреть, и я становлюсь…

— Отъявленным антисемитом, да? Это ничего, я ведь перешел в христианство, я, видите ли, выкрест. А знаете, капитан, что нашло на этих черных паяцев? Позавчера они выловили в море японскую атомную торпеду. Установили ее вон там, под кокосовыми пальмами, и теперь поклоняются. Теперь у них есть свой бог. И ради него они готовы сожрать нас.

Из манговых зарослей загремел воинственный клич.

— Слышите, — заворчал капитан, — честное слово, лучше уж снова сдавать экзамены по геометрии.

— Послушайте, — зашептал Бонди, — а нельзя ли нам перейти в их веру? Что касается меня…

В этот момент на «Папеете» грохнул пушечный выстрел. Капитан слабо вскрикнул от радости.

Глава 28 У семи халуп

Пока армии ведут бои всемирно-исторического значения, и границы государств извиваются, словно дождевые черви, и весь свет образует гигантскую свалку, старая бабушка Благоушова У Семи Халуп чистит картошку, дедушка Благоуш сидит на порожке и покуривает себе буковые листья, а их соседка Проузова, опершись о плетень, задумчиво вздыхает:

— Ну и ну!..

— И то сказать, — соглашается Благоуш.

— И то, и то, — подхватывает Благоушка.

— Вот оно так и выходит, — откликается Проузова.

— Что верно, то верно, — замечает дедушка Благоуш.

— Ничего не поделаешь, — добавляет Благоушка, принимаясь за новую картофелину.

— Бают, тальянцу крепко наложили, — припоминает Благоуш.

— Да кто же наклал-то?

— Да будто бы турки.

— Это что ж, выходит, конец, поди, войне-то?

— Куда там! Нынче все сызнова, шваб попрет.

— На нас?

— Сказывают, супротив французов.

— Господи, выходит, сызнова все вздорожает!

— Охо-хо-хо-хо!.. Вздорожает.

— Вот тебе и «охо-хо-хо».

— И то верно.

— А еще сказывали, будто швейцар писал, что все уже кончить пора.

— Вот и я так говорю.

— Да, а я ноне за свечку полторы тыщи отдала. Такая вонючая свечка — для хлева.

— И та будто полторы вам встала?

— То-то и оно. Какая же дороговизна, милые вы мои!

— И то правда.

— И то, и то.

— И кто когда о том думал? Полторы тыщи!

— А раньше-то за две сотни всего — и на тебе, хорошая свечка.

— Да что вы, бабушка, когда это было! Оно и яичко, бывало, достанешь за пять-то сотен.

— И фунт масла за три тысячи.

— Да какое масло-то!

— И сапоги за восемь тыщ.

— Да что, Благоушка, дешевая прежде жизнь была.

— А нынче-то…

— Охо-хо-хо-хо…

— И когда этому конец придет…

Помолчали. Старый Благоуш поднялся, распрямил спину и отправился поискать себе соломинку.

— Да и то сказать, — проговорил он самому себе под нос и развинтил трубку, чтобы легче было ее чистить.

— Небось уж смердит, — живо подметила Благоушка.

— Смердит, — подтвердил Благоуш. — Как не смердеть? Ведь уж и табак на свете перевелся. Последнюю пачку сын принес, когда служил учителем. Постой, это же в сорок девятом было, а?

— На рождество ровно четыре года минет.

— И то, — согласился Благоуш, — стареем, ох, стареем!

— А я-то говорю, сосед, — начала Проузка, — и чевой-то она все идет да идет?

— Что идет-то?

— Да вот эта война.

— Да кто ж ее знает, — глубокомысленно рассудил Благоуш и дунул в трубку, так что в ней засипело. — Того никто не ведает, соседка. Сказывают, из-за веры это.

— Из-за какой же веры-то?

— Из-за нашей, а может, из-за лютерьянской, кто ж его знает! Дескать, чтоб была одна вера.

— Дак у нас и была она, единая-то вера.

— А в других местах иная. А ноне, говорят, приказ вышел, чтоб везде одна была.

— Откуда же приказ-то?

— Да кто ж его знает! Сказывают, были машины такие для бога. Длиннющие такие котлы.

— А на что же котлы-то?

— Этого никто не знает. Котлы — и все тут. И сказывают, господь бог являлся народу, это чтобы они в него верили. Оно прежде-то, соседушка, сколько безверья-то было! А ведь нужно в чего-нибудь да верить, куда ни шло. Ведь ежели бы у людей вера была, он бы, господь бог, второй-то раз не явился. Так, значит, пришел он на свет из-за этого безверья, смекаешь?

— И то. Да откуда это война-то страшенная пришла?

— А кто ж его знает! Сказывают, начал будто Китай либо турок. Они будто в тех котлах везли с собой ихнего бога. Они, сказывают, больно в бога веруют, эти турки да Китай. Вот и желали, чтобы и мы верили вместе с ними, по-ихнему.

— Да отчего ж это по-ихнему?

— То-то и оно, что никто того не знает. А я так скажу — пруссак это начал. А швед и не лез.

— Господи боже! — запричитала Проузка. — Какая дороговизна-то, а? Полторы тыщи за свечку!

— А еще я скажу, — продолжал Благоуш, — что войну эту иудеи затеяли, чтоб, значит, нажиться. Вот оно как, по-моему.

— Дождичка бы теперь бог послал, — заметила Благоушка, — картошка ноне плохая, словно орехи.

— А скорее всего, — продолжал Благоуш, — этого господа бога они для того выдумали, чтоб было на кого вину свалить. Это придумка у них такая была. Чтоб, значит, и войну начать, и греха на душу не брать. Для того они все это и подстроили.

— Да кто это, они-то?

— Да кто ж его знает! Я так скажу: подговорились они с папой римским, с иудеями, со всеми подговорились, со всеми на свете! Эти, эти самые… Калбулаты, — взвизгнул дед Благоуш в волнении. — Я им это прямо в глаза скажу! Кому это понадобился новый господь бог? Нам, деревенским, хватало и того, старого. В самый раз хватало, и славный такой был, осмотрительный, порядок понимал. И никому на глаза не показывался. И покой был.

— А почем вы, соседушка, яйцами торгуете?

— Нынче по две тыщонки!

— В Трутнове, сказывают, по три.

— Вот я и говорю, — взволновался старый Благоуш, — должно было это случиться. Уж очень люди стали друг на друга злы. Вот хоть бы супруг ваш, соседушка, помилуй его господи, он, значит, это… спирит… А я ему в шутку и скажи как-то: «Ты, сосед, призови обратно того злого духа, что из меня вышел», — а он как осерчал, так да самой своей смерти со мной словом не обмолвился. А ведь сосед как-никак… Или возьмите вы Тонду Влчека, как он хотел, чтобы все мы, значит, фоксатов держались, что ими, значит, землю хорошо удобрять, а кто не хотел, он тому морду бил, кому ни попадя, как скаженный какой. А сын мой, учитель, значит, говорит, мол, это повсюду так, — кто чего себе ни удумает, хочет, чтоб и все так считали. И ни за что не отстанет. От этого и все зло. Вот оно и выходит, что всяк хочет всех в свою веру обратить.

— Так, так, — согласно подтвердила тетушка Проузова, зевая. — А все одно…

— И то, и то, — вздохнула старушка Благоушова.

— Завсегда это так на белом свете, — добавила Проузова.

— А вам, бабам, только бы языком молоть, — обиженно закончил дед Благоуш и поплелся во двор.

Между тем армии всех континентов вели всемирно-исторические бои во имя «прекрасного будущего», как утверждали крупнейшие мыслители того времени.

Глава 29 Решающее сражение

Осенью 1953-го Величайшая Война близилась к концу. Не было армий. Оккупационные войска, чаще всего оторванные от тыла, редели и исчезали куда-то, словно вода в песке. Генералы-самозванцы брели от города к городу, вернее, от одних руин к другим, во главе горстки солдат, среди которых был один барабанщик, один мародер, один гимназист, один запевала и еще один непонятный человек, которого никто и не старался узнать поближе. Они брали выкуп за то, что не устраивали поджогов или давали благотворительные концерты «в пользу инвалидов, их вдов и сирот».

Никто уже точно не знал, сколько теперь воюющих сторон.

В обстановке полного разложения и разрухи наступил конец Величайшей Войны. Она закончилась столь неожиданно, что до сих пор неизвестно, где происходило последнее, решающее сражение. Историки ведут нескончаемые споры о том, какая из битв знаменовала собой разрешение и окончание мирового конфликта. Кое-кто (Дюрих, Асбридж и особенно Морони) склоняется к выводу, что такой битвой явилась битва под Линцем. В этой довольно крупной операции участвовали шестьдесят солдат, представлявших различные враждующие страны. Битва вспыхнула в большом зале трактира «У розы» из-за кельнерши Гильды (она же Маржена Ружичкова из Нового Быджова). Победу одержал итальянец Джузеппе, который увел с собой эту Гильду, но поскольку на следующий день она убежала от него с чехом Вацлавом Грушкой, то, собственно, исход и этого сражения тоже трудно признать окончательным.

Польский исследователь Усиньский считает такой битвой сражение у Гороховки, Леблон — у Батиньоля, ван Гроо — резню близ Нью-порта, но у меня складывается впечатление, что в данном случае ученые руководствуются скорее региональным патриотизмом, чем объективными историческими фактами. Короче говоря, последняя, решающая битва Величайшей Войны осталась неизвестной. И тем не менее мне представляется возможным определить ее с достаточной степенью вероятности по источникам, удивительно совпадающим, а именно — по целому ряду пророчеств, предшествовавших Величайшей Войне.



Так, сохранился печатный (готический шрифт) текст пророчества, восходящего еще к 1845 году, где говорится, что «через сотню лет настанут страшные времена и много ратного народа падет на поле брани», но что «по прошествии сотни месяцев тринадцать народностей под березой в поле сойдутся и в сече жестокой себя посекут», после чего воцарится пятидесятилетний мир.

В 1893 году турчанка Вали Шён (?) вещала, что «пять раз по дюжине лет минет, пока настанет мир во всем белом свете; в тот год тринадцать кесарей сойдутся в сече под березовым деревом, а потом будет мир, какого никогда не было и не будет».

Упоминается видение чистокровной негритянки из Массачусетса, которой в 1909 году привиделось «чудище черное, двурогое, и чудище желтое, трехрогое, и чудище красное о восьми рогах, которые бились под деревом (березовым?), так что кровь их обрызгала целый свет».

Любопытно, что число рогов в общей сложности составляет тринадцать, явно как символ тринадцати национальностей.

В году 1920-м пророчил высокочтимый Арнольд, что «грядет война девятилетняя и охватит она все континенты. Один великий кесарь падет в этой войне, три великие державы разрушатся, девяносто девять столиц превратятся в развалины, и последнее сражение этой войны будет последним и в столетии».

Видение Джонатаново (год тот же), опубликованное в Стокгольме: «Сеча и мор девяносто девять земель истребит, девяносто девять земель погибнет и вновь возродится; последняя битва продлится девяносто девять часов и будет столь кровавой, что все герои падут под сенью березового дерева».

В пророчестве немецкого народа (год 1923-й), говорится о битве на «Березовом поле» (Birkenfeld).

Депутат Бубник при обсуждении бюджета на 1924 год говорил следующее: «…и положение не улучшится, пока последний солдат не будет мобилизован служить под березой».

Таких и тому подобных вещих документов за период 1845–1944 годы сохранилось более двухсот; в сорока восьми из них встречается число «тринадцать», в семидесяти — «березовое дерево», в пятнадцати — просто «дерево». Итак, вполне можно предположить, что последнее решающее сражение имело место где-то поблизости от «березового дерева»; кто там воевал — нам не известно, но уцелело после битвы общим счетом тринадцать солдат разных национальностей, и солдаты эти улеглись почивать от трудов праведных под сенью березы. В сей момент и пришел конец Величайшей Войны.

Вполне возможно, однако, что «береза» в данном случае выступает символом мест и местечек с такими названиями, как: Бржезаны, Бржезенец, Бржезград, Бржези (их в Чехии 24), Бржезина (этих 13), Бржезновес, Бржезинка (4), Бржезинки, Бржезины (3), Бржезка (4), а также Бржезко, Бржезна (2), Бржезнице (5), Бржезник, Бржезно (10), Бржезова (11), Бржезове Горы, Бржезовице (6), Бржезовик, Бржезувки, Бржежаны (9) и даже Бржезолупы. Или же немецкие: Бирк, Биркенберг, Биркенфельд, Биркенхайд, Биркенгаммер, Биркихт; или английские: Биркенхед, Биркенхем, Бирч, и т. п.; или французские: Булленвилль, Булле, и т. п.

Таким образом, число городов, сел и местечек, где, по всей вероятности, могла разыграться последняя, решающая битва, сокращается до нескольких тысяч (если, конечно, говорить о Европе, которая, естественно, имеет преимущественное право в вопросе на последнее сражение); в результате скрупулезных научных изысканий можно будет примерно хотя бы установить, где это произошло, если уж абсолютно невозможно доказать, кто выиграл сражение.

И все-таки согласитесь — картина заманчивая: неподалеку от места, где разыгралось последнее действие всемирной трагедии, качалась на ветру хрупкая белая береза; наверно, над полем брани заливался жаворонок и какая-нибудь бабочка-боярышница порхала над разъяренными воинами. Ан — глядь! — убивать-то почти уж некого; стоит жаркий октябрьский полдень; тут герои один за другим поворачиваются спиной к ратному полю и, распрямившись, истосковавшись по мирной жизни, направляются под сень березы. И вот уже все тринадцать уцелевших в последней битве лежат под деревцем. Один положил усталую голову на сапог соседа, другой — на его задницу… не смущаясь его привычек (грубых, я имею в виду). Тринадцать уцелевших солдат со всего света храпят под одной березой.

К вечеру они проснутся, оглядятся вокруг и схватятся за оружие. Но тут кто-нибудь из них — историк так никогда и не узнает его имени — скажет:

— Черт побери, ребята, да хватит с нас всего этого!

— А ты, парень, прав, — с облегчением вздохнет другой, откладывая оружие в сторону.

— В таком случае угости-ка меня кусочком сала, болван, — ласково попросит третий.

А четвертый воскликнет:

— Эх, черт, покурить бы, братцы! Нет ли у кого, а?

— Бежим, братцы, — предложит пятый, — мы больше не играем.

— На тебе окурочек, — пообещает шестой, — а ты дай мне хлебца чуток.

— Домой, чуете, домой пойдем! — гудит седьмой.

— А что, твоя старуха все еще ждет тебя? — спросит восьмой.

— Бог ты мой, я уже шесть лет не спал в постели, — вздохнет девятый.

— Вот ведь чертовня какая творилась, — заметит десятый и плюнет с досады.

— И то верно, — согласится одиннадцатый. — Да теперь нас никуда калачом не заманишь.

— Не заманишь, — повторяет двенадцатый. — Что мы, ослы, что ли? По домам, ребята!

— Ах, как я рад, что конца дождался! — объявит тринадцатый и перевернется на другой бок.

Вот так, пожалуй, не иначе, можно представить себе, как закончилась Величайшая Война.

Глава 30 Конец — делу венец

Много лет протекло с тех пор. В кабачке «У Дамогорских» сидит механик Брых, ныне владелец слесарной мастерской, и читает «Лидове новины».

— Сию минуту будут готовы колбаски, — объявляет трактирщик, выглядывая из кухни.

Но постойте, ведь это же Ян Биндер, бывший владелец карусели; правда, он раздобрел и не носит уже полосатой тельняшки, но это он!

— Да, торопиться некуда, — раздумчиво отзывается пан Брых. — Опять же патер Иошт еще не появлялся. И пан редактор Рейзек тоже опаздывает.

— А-а… как дела у пана Кузенды? — спрашивает пан Биндер.

— Да знаете, как оно. Прихварывает малость. Милейший он человек, пан Биндер!

— И то сказать… — соглашается пан трактирщик. — Пан Брых, не могли бы вы отнести ему колбаску… от меня… уж будьте любезны…

— Да я с радостью, пан Биндер, знаете, он так будет рад, что вы его помните. Да что тут толковать, я со всей душою…

— Благословен господь, — прозвучал у дверей веселый голос, и пан Иошт, румяный от морозца, снял шляпу и пальто.

— Вечер добрый, ваше преподобие, — приветствовал Иошта пан Брых, — а мы уж вас заждались.

Патер Иошт весело улыбнулся, потирая зазябшие руки.

— Так что пишут в газетах, любезный, что пишут?

— Вот кстати: «Президент республики присвоил молодому, подающему надежды ученому, приват-доценту доктору Благоушу звание экстраординарного профессора…» Помните, пан каноник, это тот самый Благоуш, что писал в свое время о Кузенде.

— Как же, как же, помню! — воскликнул патер Иошт, протирая очки. — Явно безбожник; они там, в университете, все богохульники. Да и вы ведь тоже бога не помните, пан Брых.

— Ну, пан каноник помолится за нас за всех, — примирительно бросил пан Биндер. — Мы ему на небе для компании нужны. Колбаски прикажете, ваше преподобие?

— Две больших и одну маленькую!

— Ну, понятно, две больших, одну маленькую.

Пан Биндер проворно отворил дверь на кухню и крикнул: «Две из потрохов, одну кровяную».

— Добрычер, — буркнул редактор Рейзек, вваливаясь в кабачок. — Холодно, братцы!

— Вот и вечеринка у нас! — суетился пан Биндер. — Вот и гости собрались!



— Так что новенького? — бодро расспрашивал патер Иошт пана редактора. — Как дела в редакции? Я ведь тоже, когда молод был, в газете пописывал.

— А этот Благоуш про меня тоже упоминал в своих сочинениях, — вспомнил пан Брых. — Я еще эту статью вырезал. «Апостол Кузендовой секты» — эвона как он меня величал. Охо-хо-хо, прошли те времена!

— Ужинать, — потребовал пан Рейзек.

Но пан Биндер с дочерью уже ставили на стол дымящиеся колбаски; все в капельках сала, они еще шипели, развалясь на пышной капусте, словно турецкие одалиски на подушках. Патер Иошт громко причмокнул и вонзил вилку в ближайшую обольстительницу.

— Эх, хорошо, — помолчав, восхитился пан Брых.

— Угу, — не сразу отозвался пан Рейзек.

— Удались на славу, пан Биндер, — признал благодарный пан каноник.

Воцарилась благодатная, сосредоточенная тишина.

— Чувствую какие-то новые пряности, — присоединил свой голос благодарности пан Брых. — Приятные!

— Да, но тут все в самый раз.

— И корочка должна прямо-таки хрустеть на зубах.

— М-м-м…

Опять наступила длительная пауза.

— А капуста сюда идет самая беленькая.

— На Мораве, — заговорил пан Брых, — капусту делают прямо словно кашу. Я там в подмастерьях служил, так эта каша сама в горло течет.

— Господь с вами, — поразился патер Иошт. — И не говорите, все равно не поверю, что это вкусно.

— Верьте не верьте, а там так делают. И едят ложками.

— Вот страх-то господень, — обеспокоился каноник. — Это странный какой-то народ, братья. Ведь в капусту всегда жиру нужно много класть, верно я говорю, пан Биндер? И я не понимаю, как можно делать иначе.

— Знаете, — проникновенно обратился к присутствовавшим пан Брых, — с этой капустой выходит, как с нашей верой. Не умещается в голове человека, почему это нужно исповедовать иную веру.

— Ах, оставьте, голубчик, — защищался патер Иошт. — Я скорее поверю в Магомета, чем съем капусту, приготовленную по-иному. Ведь ясно как божий день, что капусту надо заправлять жиром.

— А когда разговор идет про веру, это неясно?

— Когда про нашу веру, ясно, — твердо заявил пан каноник, — а про все прочие — неясно.

— Вот мы и снова пришли к тому, с чего начали перед войной, — вздохнул пан Брых.

— А люди завсегда возвращаются к тому, с чего начинали, — вмешался пан Биндер. — Так и сам пан Кузенда считает. «Биндер, — говорит он, — никакая правда не даст себя одолеть. Видишь ли, Биндер, этот наш бог на землечерпалке вовсе не был плох, и твой — карусельный — тоже был совсем не дурен, а вот так получилось, что оба сгинули. Всяк верит в своего исключительного бога, а другому человеку не верит, не верит, что этот, другой-то, тоже любит хорошего бога. Люди всегда должны верить в людей, а остальное приложится». Так говорит пан Кузенда.

— И то верно, — согласился пан Брых, — человек, он может, скажем, считать, что иная вера — плохая вера, а вот думать, что человек, исповедующий иную веру, обязательно плохой, грубиян, проходимец, — это уже нельзя. Так и в политике, так и во всем.

— А сколько людей заразилось ненавистью и погибло, — отозвался патер Иошт. — Выходит, чем крупнее дело, в которое ты веришь, тем яростнее ты отвергаешь неверующих. А ведь самой большой верой должна быть вера в людей.

— Всяк прекрасно мыслит про все человечество, а вот когда нужно поладить с отдельным человеком — тут и загвоздка. Пусть лучше я тебя убью, зато спасу человечество. А это нехорошо, ваше преподобие. И мир до тех пор нехорош будет, пока люди не научатся друг другу верить.

— Пан Биндер, — в раздумье проговорил патер Иошт, — так, может, вы завтра приготовите эту моравскую капусту? Надо попробовать.

— Ее обжаривают, но только немного, и ставят вроде как упревать. И с колбасками — оно вкусно, прямо пальчики оближешь, честно говорю. В каждой вере и в каждой правде что-нибудь доброе да найдется, только бы это доброе каждый признал.

Дверь с улицы отворилась, и в горницу вошел полицейский. Он замерз и зашел пропустить рюмочку рома.

— А, это вы, пан Грушка, — признал вошедшего Брых. — Откуда идете?

— Да с Жижкова, — откликнулся полицейский, снимая огромные рукавицы. — Облава была.

— А кого ловили?

— Двух бродяг. Всякую тварь, словом. Этот дом номер тысяча шесть, подвал то есть, настоящий притон.

— О каком притоне речь? — не понял пан Рейзек.

— Да притон с карбюратором, пан редактор. Стоял там маленький карбюратор от старого, еще довоенного мотоцикла. Вот всякая шваль и повадилась около него оргии устраивать.

— Что же это за оргии?

— Ну, в общем, непорядок. Молятся и поют псалмы: видения, видите ли, у них, пророчествуют, чудесами голову себе забивают, ну всякая такая чушь.

— А это не полагается?

— Не полагается, полицейский запрет наложен. Это ведь, понимаете ли, дело такое — вроде опиума. У нас такой притон и в Старом Месте был. Этих карбюраторных гнезд мы уже семь штук разорили. Всякая шваль туда набивалась. Бродяги бездомные, курвы, личности подозрительные. Оттого и запретили. Непорядок.

— И много еще таких притонов?

— Да нет, по-моему, это был последний карбюратор.

Загрузка...