Кракатит[87] Роман © Перевод Н. Аросевой

I

К вечеру сгустилась мгла ненастного дня. Идешь по улице — словно продираешься сквозь вязкую влажную массу, которая тут же неумолимо смыкается за тобой. Хочется быть дома. Дома, у своей лампы, в коробке из четырех стен. Никогда еще не был ты так одинок.

Прокоп прокладывает себе путь по набережной. Его бьет озноб, от слабости лоб покрыт испариной; Прокоп посидел бы на мокрой скамейке, да придерутся, пожалуй, полицейские. Кажется, он шатается? Ну да, у Староместских мельниц кто-то обошел его стороной, словно пьяного. И Прокоп прилагает все силы, чтобы держаться прямо. Вот навстречу — человек: шляпа надвинута на брови, воротник поднят. Прокоп стискивает зубы, морщит лоб, напрягает все мышцы — лишь бы пройти, не покачнувшись. Но ровно за шаг до прохожего в глазах у него темнеет, и все вокруг пускается в бешеную пляску; вдруг близко, совсем близко он видит пару цепких глаз, — они так и вонзились в него, — натыкается на чье-то плечо, выдавливает из себя нечто вроде «извините» и удаляется, судорожно стараясь сохранить достоинство. Сделав несколько шагов, Прокоп останавливается и оборачивается: человек стоит, пристально смотрит ему вслед. Прокоп срывается с места, торопясь уйти; но что-то мешает ему, тянет оглянуться. Ага, тот все еще глядит на него с таким вниманием, что шея высунулась из воротника — как у черепахи. «Пусть смотрит, — встревоженно думает Прокоп. — Больше не оглянусь». И он пошел, изо всех сил стараясь держаться прямо; вдруг — шаги за спиной. Человек с поднятым воротником преследует его. Даже, кажется, бегом. И Прокоп в невыносимом ужасе бросается вперед.

Опять все закружилось. Тяжело дыша, выбивая зубами барабанную дробь, привалился он к дереву и закрыл глаза. Ему было очень плохо, он боялся, что упадет, что разорвется сердце и кровь хлынет горлом. Открыв глаза, прямо перед собой он увидел человека с поднятым воротником.

— Скажите, вы не инженер Прокоп? — видимо, в который уже раз спрашивал человек.

— Я… меня там не было, — попытался Прокоп отрицать что-то.

— Где? — спросил человек.

— Там. — И Прокоп мотнул головой в сторону Страгова[88]. — Что вам надо?

— Неужели не узнаешь? Я ведь Томеш. Томеш из политехнического, забыл?

— Томеш, — повторил Прокоп; ему было совершенно безразлично, кто это такой. — Ну да, Томеш, конечно. А что… что вам от меня надо?

Человек с поднятым воротником подхватил Прокопа под руку.

— Прежде всего тебе надо сесть, понимаешь?

— Да, — согласился Прокоп и позволил отвести себя к скамейке. — Видите ли, я… мне нехорошо, вот что.

Внезапно он вытащил из кармана руку, обвязанную грязной тряпкой.

— Поранился, видите? Проклятая штука.

— А голова не болит?

— Болит.

— Ну, слушай, Прокоп, — сказал человек. — Кажется, у тебя жар. Надо ехать в больницу, понял? Тебе нехорошо, сразу видно. Да постарайся же наконец вспомнить, что мы знакомы! Я — Томеш. Еще на химическом вместе учились. Ну, вспомнил?

— Помню — Томеш, — вяло отозвался Прокоп. — Шкодливый такой. Что с ним случилось?

— Ничего. Он сейчас разговаривает с тобой. Тебе надо в постель, слышишь? Где ты живешь?

— Там, — с усилием выговорил Прокоп, неопределенно мотнув головой. — На… на Гибшмонке[89].

Тут он попытался встать.

— Я не хочу туда! Не ходите туда! Там… там…

— Что там?

— Кракатит, — шепнул Прокоп.

— А это что?

— Ничего. Не скажу. Туда нельзя никому. А не то, не то…

— Что не то?

— Фффр — бум! — И Прокоп взмахнул рукой.

— Да что же это?

— Кракатоэ. Кра-ка-тау[90]. Вулкан. В-вулкан, понимаете? Мне вот… поранило палец. Не знаю, что это — Прокоп осекся и медленно добавил: — Страшная штука…

Томеш смотрел на него внимательно, словно ожидая чего-то.

— Значит, — заговорил он после паузы, — ты все еще возишься со взрывчатыми веществами?

— Ну да…

— И успешно?

Из груди Прокопа вырвалось что-то похожее на смешок.

— А тебе хочется узнать, а? Это, брат, не так-то просто. Не… не так-то просто, — повторил он, пьяно качая головой. — Оно, знаешь, само… само собой…

— Что?

— Кра-ка-тит. Кракатит. Кррракатит. И — само собой… Я просто оставил пыль на столе. Все смел вввв — в такую баночку. Осталось то-только чуть-чуть на столе — и… вдруг…

— Взорвалось.

— Взорвалось. Просто налет, щепотка пыли, рассыпал немного. Его и не видно было. Лампочка — далеко, за целый километр. Это не из-за нее. А я — в кресле как колода. Устал, понимаешь. Слишком много работы. И вдруг — трррах. Меня швырнуло на землю. Выбило окна, лампочку — вдребезги. Детонация, как-как целый патрон лиддита. Стра-страшная взрывная ссила. Я… я сначала думал, лопнула эта фафрораф…форфра…фар-фо-ровая, фафроровая, фафро-ровая, фафро — господи, ну как это, белое такое, ну, изолятор, как это называется? Силикат кремния…

— Фарфор.

— Баночка. Я думал, лопнула та баночка со всем содержимым. Зажег спичку, а она там, цела, а она — целая! Стою столбом, даже спичкой обжегся. И — прочь оттуда, через поле… впотьмах… в Бржевнов, не то в Стршешовице… И-и где-то по дороге мне пришло в голову это слово. Кракатоэ. Кракатит. Кра-ка-тит. Не-не-нет, это было не-не-не так. Когда взорвалось, я полетел на пол, кричу: «Кракатит! Кракатит!» Потом забыл. Кто тут? Вы… вы кто?

— Твой коллега Томеш.

— Ах да, Томеш. Вот паршивец! Лекции выклянчивал. Не вернул мне одну тетрадь по химии. Томеш — а как его звали?

— Иржи.

— Да, вспомнил, Ирка. Ты — Ирка, знаю. Ирка Томеш. Где моя тетрадка? Погоди, я тебе что-то скажу. Если взорвется остальное — дело плохо. Понимаешь — разнесет всю Прагу. Сметет. Сдует — ффффу! Это — если взорвется та фарфоровая баночка.

— Какая баночка?

— Ты — Ирка Томеш, я знаю. Иди в Карлин, в Карлин или на Высочаны и погляди, как взорвется. Беги скорей, скорей!

— Зачем?

— Я ведь изготовил центнер. Центнер кракатита. Нет, кажется, только грамм сто пятьдесят. Он там, в фар-фо-ро-вой баночке. Если она взорвется… Нет, постой, это невозможно, это какая-то бессмыслица… — бормотал Прокоп, хватаясь за голову.

— Ты о чем?

— По… поче… почему не взорвалось то, что было в баночке? Раз этот просыпанный порошок… сам собой… Погоди, на столе — цин… цинковый лист… лист… Отчего взорвалось на столе? Погоди, сиди тихо, — еле ворочал языком Прокоп. Потом, шатаясь, встал.

— Что с тобой?

— Кракатит, — пробормотал Прокоп, повернулся всем телом и в обмороке рухнул наземь.

II

Первое, что ощутил Прокоп, очнувшись, была тряска — все тряслось, дребезжало, и кто-то крепко держал его за талию. Страшно было открыть глаза — казалось, что-то грохочущее несется прямо на него. Но тряска и дребезжание не прекращались, и Прокоп открыл глаза — перед ним был мутный четырехугольник, за которым проплывали туманные пятна и полосы света. Он не мог объяснить себе, что это такое, и смятенно смотрел на проплывающие мимо, подпрыгивающие призраки, безвольно подчиняясь судьбе. Потом понял: непрестанный грохот — от колес экипажа, а за окошком мелькают в тумане обыкновенные фонари. Утомленный напряженным наблюдением, Прокоп снова сомкнул веки и пассивно отдался движению.

— Сейчас ты ляжешь, — тихо произнес кто-то над его головой, — примешь аспирин, и тебе станет лучше. А утром я приглашу доктора, ладно?

— Кто это? — сонно спросил Прокоп.

— Томеш. Полежишь у меня, Прокоп. Ты весь горишь. Что у тебя болит?

— Всё. Голова кружится. Так, знаешь, кру…

— Лежи смирно. Я вскипячу чаю, а ты пока выспишься. Это от волнения, понимаешь? Просто нервная лихорадка. К утру все пройдет.

Прокоп наморщил лоб, стараясь что-то припомнить.

— Я знаю, — озабоченно сказал он, помолчав. — Слушай, надо выбросить эту баночку в воду. Чтоб не взорвалась.

— Не беспокойся. И не разговаривай.

— А… я, пожалуй, могу сидеть. Тебе не тяжело?

— Нет, лежи, лежи.

— …А у тебя осталась моя тетрадка по химии, — вдруг вспомнил Прокоп.

— Да, да, я отдам. А теперь — лежи смирно, слышишь?

— Ох, какая у меня тяжелая голова…

Тем временем наемный экипаж громыхал вверх по Ечной улице. Томеш негромко насвистывал какую-то мелодию, поглядывал в окно. Прокоп дышал хрипло, с еле слышным стоном. Туман оседал влагой на тротуары, его слизкая сырость проникала даже под пальто. Было темно и безлюдно.

— Сейчас приедем, — громко произнес Томеш.

Экипаж быстрее задребезжал по площади и завернул направо.

— Погоди, Прокоп, — можешь пройти несколько шагов? Я помогу…

Томеш с трудом втащил своего гостя на третий этаж. А Прокопу казалось, что он совсем легкий, невесомый, и он позволил чуть ли не нести себя по лестнице; но Томеш совсем запыхался, он то и дело вытирал пот.

— Правда, я как перышко? — удивился Прокоп.

— Как бы не так, — буркнул Томеш, еле переводя дух, и отпер свою дверь.

Пока Томеш раздевал его, Прокоп чувствовал себя совсем малым ребенком.

— Моя мамочка… — начал он что-то рассказывать. — Когда моя мамочка, а это уже… это было давно… папа сидел за столом, а мамочка уносила меня в кроватку — слышишь?

Наконец Прокоп в постели, одеяло натянуто до подбородка, но зубы все еще стучат от озноба; он смотрит, как Томеш торопливо растапливает печку. От жалости к себе и от слабости растроганный Прокоп чуть не плакал и без конца лепетал что-то; он успокоился, когда на лоб ему положили холодный компресс. Тогда он стал молча рассматривать комнату; в ней пахло табаком и женщиной.

— А ты безобразник, Томеш, — серьезно проговорил он. — Все-то к тебе девки ходят.

— Ну и что? — повернулся к нему Томеш.

— Ничего. А чем ты, собственно, занимаешься?

Томеш махнул рукой.

— Плохи мои дела, дружище. Денег ни гроша.

— Кутишь?

Томеш покачал головой.

— Знаешь, мне жаль тебя, — сочувственно заговорил Прокоп. — Ты мог бы… Смотри, я работаю уже двенадцать лет.

— А что это тебе дает? — резко возразил Томеш.

— Ну, кое-что перепадает. Вот продал в этом году взрывчатый декстрин.

— За сколько?

— За десять тысяч. Но это так, пустяки. Паршивенькая взрывчатка для шахт. Если бы я захотел…

— Тебе уже лучше?

— Чудесно! Я открыл такие методы… Знаешь, дружище, один нитрат церия[91] — сильный, сволочь! А хлор, хлор, тетрафаза хлористого азота взрывается от света. Зажжешь лампочку — и тррах! Но это ерунда. Слушай, — неожиданно выпалил он, высовывая из-под одеяла худую, страшно изуродованную руку. — Стоит мне взять что-нибудь в руки, и я… чувствую движение атомов. Как мурашки. И каждое вещество щекочет по-своему, понимаешь?

— Нет.

— Это — сила, понимаешь? Сила, заключенная в материи. Материя обладает чудовищной силой. Я… я на ощупь чувствую, что в ней все так и кишит… И сдерживается-то все это… невероятным усилием. Стоит расшатать изнутри, — и бац! — распад. Все — взрыв. Цветок распускается — это взрыв. Любая мысль — это взрыв в мозгу. Вот ты подаешь мне руку, а я чувствую, как в тебе что-то взрывается. Такое у меня тонкое осязание, брат, и слух. Все шумит — как сода в воде. Это все — крошечные взрывы. Ох, как гудит голова! Та-та-та-та — как пулемет.

— Ладно, — сказал Томеш. — А теперь прими аспирин.

— Хорошо. Взры… взрывчатый аспирин. Перхлорированный ацетилсалицилацид[92]. Ерунда. А вот я, знаешь, открыл экзотермические взрывчатые вещества[93]. Собственно, любое тело — взрывчатое вещество. Вода… вода — взрывчатое вещество. Земля… и воздух — тоже взрывчатка. Перо, пух в перине — взрывчатка. Ну, пока это имеет только теоретическое значение. И я открыл атомные взрывы. Я-я-я произвел альфа-взрыв[94]. Все рас-распадается на по-положительные частицы. Термохимии не существует. Де-струк-ция. Деструктивная химия, вот что. Это грандиозная штука, Томеш, с чисто научной точки зрения. У меня дома есть такие таблицы… О, если б у меня были аппараты! Но у меня — только глаза… да руки… Вот погоди, я еще все напишу!

— Тебе спать не хочется?

— Хочется. Я сегодня… немного устал. А ты что делал все эти годы?

— Да ничего. Так, жил.

— Жизнь — взрыв, понимаешь? Ррраз! — человек родился, бац! — рассыпался. А нам-то кажется, что это длится бог знает как долго. Постой, я, кажется, что-то напутал?..

— Нет, все правильно, Прокоп. Быть может, завтра со мной произойдет это самое «бац». То есть если не достану денег. Но это неважно, старина, ты спи.

— Я могу тебе одолжить, хочешь?

— Брось! У тебя нет такой суммы. Быть может, мой отец… — И Томеш махнул рукой.

— Вот как, у тебя еще есть папа! — помолчав, неожиданно мягко произнес Прокоп.

— Есть, как же. Он — врач в Тынице. — Томеш встал, прошелся по комнате. — Жалкое положение, брат, жалкое! Качусь по наклонной плоскости, ну… А ты обо мне не беспокойся. Я уж… что-нибудь да придумаю. Спи!

Прокоп затих. Из-под полуопущенных век он видел, как Томеш, присев к столику, роется в каких-то бумагах. Так сладко было слушать шелест бумаги и негромкое гудение огня в печке. Человек, склонившийся над столом, подпер голову руками и, казалось, не дышал; а Прокопу мерещилось, что он лежит и видит своего старшего брата, своего брата Иозефа; тот занимается — завтра ему сдавать экзамен по электротехнике… И Прокоп заснул горячечным сном.

III

Ему снилось — он слышит грохот бесчисленных колес. «Какая-то фабрика», — подумал он и побежал вверх по лестнице. И вдруг очутился перед большой дверью, на которой висела стеклянная дощечка с надписью: «Плиний». Он страшно обрадовался и вошел.

— Господин Плиний у себя? — спросил он у барышни за пишущей машинкой.

— Сейчас придет, — ответила она, и к Прокопу подошел высокий бритый человек в куртке и в огромных круглых очках.

— Что вам угодно? — спросил он.

Прокоп с любопытством рассматривал его необычайно выразительное лицо. Лицо истого британца, выпуклый, изборожденный морщинами лоб, на виске — родимое пятно величиной с мелкую монету и подбородок — как у киноактера.

— Вы… вы — простите, вы Плиний?

— Прошу вас, — сказал высокий человек и коротким жестом пригласил Прокопа в свой кабинет.

— Я весьма… это для меня… величайшая честь, — бормотал Прокоп, усаживаясь.

— Что вам угодно? — перебил его высокий человек.

— Я раздробил материю, — объявил Прокоп.

Плиний — ни слова; играет себе стальным ключиком, то и дело опуская за стеклами очков тяжелые веки.

— Дело вот в чем, — торопливо начал Прокоп. — В-в-в-все распадается, не правда ли? Материя хрупка. Но я сделаю так, чтобы она распалась мгновенно — бум! Взрыв, понимаете? Вдребезги. На молекулы. На атомы. Но я расщепил и атом.

— Жаль, — задумчиво сказал Плиний.

— Почему? Чего жаль?

— Жаль разрушать что-либо. И атомов жаль. Продолжайте.

— Я… расщепляю атомы. Я знаю, еще Резерфорд… Но его излучение — просто детские игрушки! Пустяки. Надо — en masse[95]. Если хотите, я взбунтую тонну висмута; он раз-разнесет весь мир, но это неважно. Хотите?

— Зачем вам это нужно?

— А это… интересно с научной точки зрения, — опешил Прокоп. — Погодите, как бы вам… понимаете, ведь это не-ве-ро-ятно интересно. — Он схватился за голову. — Постойте, у меня трещит голо-ва; с научной точки зрения… это будет… чрезвычайно интересно, правда? Сейчас, сейчас я вам все объясню, — с облегчением воскликнул он. — Динамит — динамит рвет материю на куски, на глыбы, а бензолтриоксозонид[96] дробит ее в порошок; отверстие пробивает небольшое, зато др-р-р-робит материю на-на-на субмикроскопические пылинки, понимаете? Все дело в скорости взрыва. Материя не успевает расступиться; не успевает даже раз-раздвинуться, разорваться, понимаете? А я… я у-у-у-увеличил скорость взрыва. Аргонозонид.[97] Хлораргоноксозонид.[98] Тетраргон.[99] И все дальше, дальше. Тогда уж и воздух не успевает расступиться; он такой же упругий, как… как стальная пластина. И рвется на молекулы. И все дальше, дальше… И вдруг, по достижении определенной скорости, взрывная сила начинает чудовищно возрастать. Растет… в геометрической прогрессии. Я смотрю как дурак. Отчего это? Откуда, откуда, откуда берется вдруг эта энергия? — лихорадочно вопрошал Прокоп. — Ответьте!

— Вероятно, она заключена в атоме, — предположил Плиний.

— Ага! — победоносно воскликнул Прокоп, отирая пот со лба. — Вот в чем загвоздка! Очень просто — в атоме. Атомы как бы… сталкиваются друг с другом, и… с-с-с-сры-вают бета-оболочку… и ядро должно расщепиться. Это — альфа-взрыв. Знаете, кто я? Я — первый человек, преодолевший коэффициент сцепления, сударь. Я открыл атомные взрывы. Я… выбил из висмута тантал. Слушайте, знаете ли вы, сколько энергии в одном грамме ртути? Четыреста шестьдесят два миллиона килограммометров. Материя обладает потрясающей силой. Материя — это полк, который топчется на месте: ать-два, ать-два. Но подайте ему нужную команду — и полк рванется в атаку, en avant![100] Это и есть взрыв, понимаете? Урра!

Прокоп осекся от собственного крика; в голове стучало так, что он перестал воспринимать окружающее.

— Простите, — сказал он, чтобы скрыть смущение, и трясущейся рукой нащупал портсигар. — Курите?

— Нет.

— Древние римляне уже курили, — заверил его Прокоп и открыл портсигар; в нем лежали тяжелые патроны. — Возьмите, — стал уговаривать он Плиния, — это легкие сигары «экстра нобель».

С этими словами он скусил кончик тетрилового патрона и стал искать спичку.

— Все это чепуха, — снова заговорил он, — а известно вам, что есть взрывчатое стекло? Жаль. Слушайте, я могу сделать для вас взрывчатую бумагу. Напишите письмо, кто-нибудь бросит его в огонь, и — ррраз! — весь дом в клочья. Хотите?

— К чему? — спросил Плиний, подняв брови.

— Просто так. Сила должна вырваться на свободу. Я вам скажу одну вещь. Вот если вы станете ходить по потолку вниз головой — что получится? Прежде всего я плюю на теорию валентности. Все можно сделать. Слышите, потрескивает за стеной? Это растет трава: маленькие взрывы. Каждое семечко — самовзрывающийся капсюль. Пффф — как ракета. А эти болваны воображают, будто нет никакой тавтомерии. Я им покажу такую меротропию, что они обалдеют. И все только на основании лабораторных работ, сударь!

Прокоп с ужасом чувствовал, что несет околесицу. Желая поправиться, он все быстрее молол языком, перескакивая с пятого на десятое. Плиний серьезно кивал головой; он даже раскачивался всем телом, все сильнее и сильнее, словно кланялся. Прокоп бормотал путаные формулы и не мог остановиться, не мог оторвать взгляда от Плиния, а тот раскачивался все быстрее и быстрее, как заведенный. Пол поплыл у Прокопа из-под ног, начал вздыматься.

— Перестаньте же наконец! — в ужасе закричал Прокоп и проснулся. Вместо Плиния он увидел Томеша — тот, не оборачиваясь от стола, проворчал:

— Не кричи, пожалуйста.

— Я не кричу, — сказал Прокоп и закрыл глаза. В голове часто, болезненно стучал пульс.

Ему казалось — он летит, по крайней мере, со скоростью света; как-то странно сжималось сердце. «Это просто — сплющивание Фитцджеральд-Лоренца[101], — сказал он себе. — Я должен стать плоским, как блин». Вдруг впереди ощетинились необъятные стеклянные грани; нет, это просто бесконечные, гладко отшлифованные плоскости, пересекающие друг друга и образующие острые углы, как у кристаллографических моделей; и вот его несет с ужасающей быстротой прямо на одну из этих граней… «Осторожнее!» — крикнул он сам себе, потому что через тысячную долю секунды он грохнется об эту грань и разобьется; но тут же его молниеносно отбросило назад, прямо на острие гигантского обелиска; отраженный от него, как луч света, он рухнул на гладкую стеклянную стену — и вот скользит по ней, вниз, вниз, со свистом скатывается в какой-то острый угол, бешено извивается меж его сходящихся стен, и опять его швырнуло назад, неизвестно на что, и опять кинуло куда-то — он падает лицом на острую грань, но в последнюю секунду его подбрасывает вверх; сейчас он размозжит голову об эвклидову плоскость бесконечности[102], но вот он уже стремительно срывается вниз, вниз, во тьму; резкий толчок, болезненное сотрясение всего тела, но он тотчас поднимается и бросается бежать. Мчится по лабиринту и слышит сзади топот погони; проход все уже, он спотыкается, стены сдвигаются страшным, неотвратимым движением; Прокоп делается тонким, как шило; еле переводя дух, мчится он в диком ужасе, стараясь пробежать это место, пока стены его не раздавили. С грохотом сомкнулся за ним каменный проход, а сам он стремглав полетел в бездну, вдоль отвесной стены, от которой веет ледяным холодом. Страшный удар, и он теряет сознание; очнувшись, Прокоп увидел себя в черной тьме; он шарит руками по ослизлым каменным стенам, зовет на помощь — но с губ его не срывается ни единого звука: такая здесь тьма.

Дрожа от ужаса, он бредет, спотыкаясь, по дну пропасти; вот нашарил боковой туннель, бросился туда; это не туннель, а скорее лестница — наверху, бесконечно далеко, светится маленькое отверстие, как в шахте; и он бежит вверх по несчетным, страшно крутым ступеням; но там, наверху — всего лишь маленькая площадка, легкая металлическая платформа, она дребезжит и сотрясается под ногами, повиснув над головокружительной глубиной, и вниз ведет нескончаемая винтовая лестница с железными ступеньками. А он уже слышит позади тяжелое дыхание преследователей. Вне себя от ужаса устремился он вниз, кругами, по винтовой лестнице, а сзади гремит железом, громыхает разъяренная толпа врагов. Вдруг лестница обрывается в пустоту. Прокоп взвыл, раскинул руки и, все еще кружась, полетел в бездну. Голова его пошла кругом, он уже ничего не видит и не слышит; ноги плохо повинуются ему, но он бежит, не зная куда, гонимый страшным слепым инстинктом — добежать куда-то, пока не поздно. Все быстрее, быстрее его бег по бесконечному сводчатому коридору, временами мелькает семафор, на котором выскакивают по очереди цифры: 17, 18, 19. Вдруг он понял, что бежит по кругу, а цифры — это количество кругов, которые он пробежал: 40, 41… Стало невыносимо жутко, что он опоздает, не выберется отсюда; он помчался с бешеной скоростью, со свистом рассекая воздух — семафор замелькал, как телеграфные столбы в окне экспресса; еще, еще быстрей! Семафор уже не мелькает, стоит на месте, с молниеносной быстротой отсчитывая тысячи и десятки тысяч кругов, и нигде нет выхода из этого коридора, а на вид он — прямой и гладкий, как гамбургский туннель, и все же замыкается в круг; Прокоп рыдает от отчаяния; это — вселенная Эйнштейна, а мне надо дойти, пока не поздно! Вдруг — леденящий вопль, и Прокоп замер: это голос отца, кто-то убивает его; Прокоп ринулся вперед еще быстрее, семафор исчез, сделалось темно; Прокоп шарит по стенам — вот нащупал запертую дверь; за дверью слышатся отчаянные крики и грохот переворачиваемой мебели. Ревя от ужаса, Прокоп впивается ногтями в дверь, колотит, царапает; расщепил ее, разбросал по щепочке и обнаружил за ней знакомую лестницу, которая каждый день приводила его домой, когда он был маленький; а наверху хрипит отец, кто-то душит его, колотит об пол. С криком взлетает Прокоп по лестнице; вот знакомые сени, он видит кувшин и мамин хлебный ларь, дверь в кухню приотворена, и там, за дверью, храпя, молит отец, чтобы его не убивали; кто-то бьет его головой оземь; Прокоп хочет броситься на помощь, но какая-то слепая, безумная сила заставляет его бегать здесь, в сенях, кругами, кругами, все быстрее, и заливаться, захлебываться смехом — а там, в кухне, утихают придушенные стоны отца. И не в силах вырваться из заколдованного круга, все ускоряя свой бег, Прокоп рычит от ужаса в припадке безумного хохота.

Он снова проснулся, весь в поту, не в силах унять дрожь; Томеш стоял у его изголовья и клал новый холодный компресс на пылающий лоб.

— Как хорошо, как хорошо, — пробормотал Прокоп. — Я больше не буду спать.

И он тихо лежит, глядя на Томеша, который снова уселся у лампы. «Ирка Томеш, — вспоминал Прокоп, — постой, и еще Дурас, и Гонза Бухта, Судик, Судик, Судик, кто же еще? Судик, Трлица, Трлица, Пешек, Иованович, Мадр, Голоубек — тот, что носил очки, — вот и весь наш курс на химическом отделении. Господи, а этот — кто? Ах да, это Ведрал, он погиб в шестнадцатом году, а сзади него сидят Голоубек, Пацовский, Трлица, Шеба — весь курс». И тут он вдруг услышал: «Прокоп — на коллоквиум».

Прокоп страшно перепугался. На кафедре сидит профессор Вальд[103], по привычке теребя бородку сухонькой ручкой.

— Скажите, — спрашивает профессор Вальд, — что вы знаете о взрывчатых веществах.

— Взрывчатые вещества… взрывчатые вещества… — нервно начинает Прокоп. — Их взрывная сила происходит от того, что мгновенно расширяется газ, который развивается из гораздо меньшего объема взрывной массы… Простите, это неверно.

— Почему? — строго спрашивает Вальд.

— Я-я-я открыл альфа-взрывы. Дело в том, что взрыв происходит вследствие распада атома. Частицы атома разлетаются… разлетаются…

— Чепуха, — перебивает его профессор. — Нет никаких атомов.

— Есть, есть, есть, — настаивает Прокоп. — Пожалуйста, я до-докажу…

— Устаревшая теория, — ворчит профессор. — В природе не существует атомов, есть только гуметаллы[104]. Вы знаете, что такое гуметалл?

Прокоп покрылся испариной от страха. В жизни он не слышал этого слова. Гуметалл?

— Не знаю, — подавленно прошептал он.

— Вот видите, — сухо произнес Вальд. — А еще осмеливаетесь являться на коллоквиум. Что вы знаете о кракатите?

Прокоп остолбенел.

— Кракатит, — беззвучно сказал он, — это… это совсем новое взрывчатое вещество, которое… которое до сих пор…

— Как оно взрывается? От чего? От чего происходит взрыв?

— От волн Герца, — с облегчением выговорил Прокоп.

— Откуда вам это известно?

— Потому что он взорвался у меня сам собой. Потому… потому что не было никакого другого импульса. И потом…

— Ну?

— …его син-синтез… удался при вы-вы-высокочастотной осцилляции. Это до сих пор не вы-вы-выяснено, но я думаю, что… что там были какие-нибудь электромагнитные волны.

— Были. Я знаю. А теперь напишите на доске химическую формулу кракатита.

Прокоп взял кусочек мела и нацарапал на доске свою формулу.

— Прочитайте.

Прокоп вслух произнес формулу. Тогда профессор Вальд встал и заговорил совсем другим голосом:

— Как? Как?

Прокоп повторил.

— Тетраргон? — быстро переспросил профессор. — Плюмбум[105] сколько?

— Два.

— Как это делается? — до странности близко спросил голос. — Процесс? Как это делается? Как?.. Как делается кракатит?

Прокоп открыл глаза. Над ним склонялся Томеш, с карандашом и блокнотом в руке он, затаив дыхание, следил за губами Прокопа.

— Что? — обеспокоенно пробормотал тот. — Что тебе надо? Как это делается?

— Тебе что-то приснилось, — сказал Томеш, пряча блокнот за спину. — Спи, дружище, спи.

IV

«Кажется, я что-то выболтал», — отметилось в наиболее ясном уголке Прокопова мозга; а впрочем, ему было в высшей степени безразлично; хотелось спать, спать без конца. Привиделся турецкий ковер, его узоры беспрестанно смещались, сливались, принимали новые очертания. За этим ничего не крылось, и все-таки зрелище почему-то раздражало; и во сне Прокопу страстно захотелось еще раз увидеть Плиния. Он старался вызвать его образ, но вместо Плиния выплыло отвратительное осклабившееся лицо, оно скрежетало желтыми съеденными зубами, зубы крошились, и лицо выплевывало их по кусочкам. Прокоп пожелал избавиться от этого видения; в голову пришло слово «рыбак» — и вот появился рыбак над серой водой, в сети бились рыбы; Прокоп сказал себе «строительные леса» — и действительно увидел леса, подробно, до последней скобы и скрепы. Долго он забавлялся тем, что выдумывал слова и рассматривал их образное воплощение; но настал момент, когда он никакими усилиями не мог больше припомнить ни одного слова, ни одного предмета. Тщетно он бился, обливаясь холодным потом в ужасе от собственного бессилия. «Надо действовать методически, — решил он. — Начну сначала или я погиб!» Посчастливилось вспомнить слово «рыбак», но вместо рыбака ему предстала пустая глиняная бутыль из-под керосина; это было страшно. Он сказал «стул», но с удивительной четкостью увидел фабричный просмоленный забор, под которым росли жалкие кустики поникшей, запыленной травы и валялись ржавые обручи. «Это сумасшествие, — подумал он с леденящей отчетливостью. — Это, господа, типичное помешательство, гиперфабула угонги дугонги Дарвин». Этот термин неизвестно почему показался ему невероятно смешным. Прокоп разразился громким, захлебывающимся хохотом — и проснулся.

Он был весь в поту, одеяло сбилось к ногам. Лихорадочным взглядом окинул он Томеша, который торопливо ходил по комнате, швыряя какие-то вещи в чемодан, но не узнал его.

— Послушайте, послушайте, — начал Прокоп, — это ужасно смешно, послушайте, — да погодите же, вы должны, послушайте…

Он хотел как анекдот преподнести тот странный научный термин и смеялся заранее; но никак не мог вспомнить его и, рассердившись, замолчал.

Томеш надел ульстер, нахлобучил шапку; уже взяв в руку чемоданчик, заколебался, подсел на кровать к Прокопу.

— Слушай, старина, — озабоченно сказал он, — мне сейчас надо уехать. К папе, в Тынице. Если он не даст мне денег — я не вернусь, понимаешь? Но ты не волнуйся. Утром зайдет привратница, она приведет доктора, ладно?

— Который час? — равнодушно спросил Прокоп.

— Четыре… Пять минут пятого. Скажи… тебе ничего не надо?

Прокоп закрыл глаза, решив не интересоваться больше ничем на свете. Томеш заботливо укрыл его, и снова стало тихо.

Вдруг Прокоп широко открыл глаза. Он увидел над собой незнакомый потолок, по карнизу бежал незнакомый орнамент. Протянул руку к своему ночному столику — рука повисла в пустоте. Испуганно повернул голову и вместо своего широкого лабораторного стола увидел чей-то чужой столик с лампочкой. Там, где было окно, стоит шкаф; на месте умывальника — какая-то дверь. Все это совсем сбило его с толку; не в силах понять, что с ним происходит и где он очутился, он, преодолевая головокружение, сел на кровати. Постепенно сообразил, что он не дома, но не мог вспомнить, как сюда попал.

— Кто тут? — громко спросил наобум, с трудом ворочая языком.

— Пить! — помолчав, добавил он. — Пить!

Тягостная тишина. Прокоп поднялся с постели и, пошатываясь, отправился искать воду. На умывальнике нашел графин и жадно припал к нему; на обратном пути к кровати ноги его подкосились, и он сел на стул, не в состоянии двигаться дальше. Сидел он, наверное, очень долго и совсем замерз, потому что облился водой из графина; ему стало очень жаль себя — вот попал бог знает куда и даже до постели добраться не может, и так он одинок, так беспомощен… и Прокоп расплакался по-детски, навзрыд.

Выплакавшись, он почувствовал, что в голове у него прояснилось. Он даже смог добраться до постели и улегся, стуча зубами; едва согревшись, уснул обморочным сном без сновидений.

Когда он проснулся, шторы были подняты, за окном стоял серый день и в комнате немного прибрали; он не мог сообразить, кто это сделал, зато помнил вчерашний взрыв, Томеша и его отъезд. Отчаянно трещала голова, давило грудь и зверски терзал кашель. «Плохо дело, — сказал себе Прокоп, — очень плохо; надо бы домой да в постель». Он встал и начал медленно одеваться, то и дело отдыхая. Какая-то страшная тяжесть сжимала грудь. Одевшись, посидел, трудно дыша, безразличный ко всему.

И тут коротко, нежно звякнул звонок. Прокоп с трудом поднялся, пошел отворять. В коридоре у порога стояла молодая женщина; вуаль закрывала ее лицо.

— Здесь живет… пан Томеш? — смешавшись, поспешно спросила она.

— Прошу вас. — Прокоп отступил, пропуская ее; и когда она, немного нерешительно, прошла совсем близко, на Прокопа повеяло едва ощутимым, тонким ароматом; он с наслаждением вдохнул его.

Усадив гостью у окна, он сел напротив, изо всех сил стараясь держаться прямо. Он чувствовал — от этого он кажется строгим и чопорным, что внушало крайнюю неловкость и ему самому и девушке. Она сидела, потупившись, и кусала губы под вуалью. О нежное, тонкое лицо, о руки — маленькие и неспокойные! Внезапно она подняла глаза, и Прокоп затаил дыхание, пораженный: такой прекрасной она ему показалась.

— Пана Томеша нет дома? — спросила гостья.

— Томеш уехал, — нерешительно ответил Прокоп. — Уехал сегодня ночью, мадемуазель.

— Куда?

— В Тынице, к отцу.

— А он вернется?

Прокоп пожал плечами.

Девушка склонила голову, руки ее беспокойно задвигались, словно борясь с чем-то.

— Он сказал вам, почему… почему…

— Сказал.

— И вы думаете — он это сделает?

— Что именно, мадемуазель?

— Застрелится…

Молнией блеснуло в памяти — он видел, как Томеш укладывает револьвер в чемодан. «Быть может, завтра со мной произойдет это самое — „бац“», — процедил тогда Томеш. Прокоп не хотел рассказывать об этом девушке, но выражение лица, вероятно, выдало его.

— О боже, боже! — воскликнула девушка. — Это ужасно! Скажите, скажите…

— Что?

— Не может ли… не может ли кто-нибудь поехать к нему? Если бы кто-нибудь ему сказал… передал… Тогда ему не нужно будет этого делать, понимаете? Если бы кто-нибудь поехал к нему сегодня же…

Прокоп не отрывал глаз от ее рук, которые она сжимала в отчаянии.

— Я поеду, мадемуазель, — тихо сказал он. — Кстати… я собираюсь, кажется, в те края. И если хотите, я…

Девушка подняла голову.

— Нет, правда? — радостно воскликнула она. — Вы можете?

— Видите ли… Я его старый… старый товарищ, — объяснил Прокоп. — И если вам надо передать ему что-нибудь… или послать — я с удовольствием.

— Господи, какой вы хороший! — одним дыханием произнесла она.

Прокоп слегка порозовел.

— Пустяки, — возразил он. — Просто случайное совпадение… я сейчас как раз свободен и все равно собирался куда-нибудь поехать… и вообще. — Смутившись, он махнул рукой. — Не стоит и говорить. Я сделаю все, что вы хотите.

Девушка покраснела и поспешно отвела взгляд.

— Прямо не знаю, как вас… благодарить, — смущенно сказала она. — Мне так неудобно… Но это очень важно, и потом, ведь вы его друг… Не думайте, что это для меня… — Она превозмогла смущение и устремила на Прокопа чистые прекрасные глаза. — Я должна передать ему одну вещь от другого человека. Я не могу вам сказать…

— И не надо, — быстро вставил Прокоп. — Я передам, вот и все. Я так рад, что могу вам… что могу ему… А на улице дождь? — внезапно спросил он, взглянув на ее мокрую горжетку.

— Дождь.

— Это хорошо, — заметил Прокоп; на самом деле он просто подумал, как приятно было бы охладить лоб, если бы он посмел прижаться к ее горжетке.

— У меня нет с собой этой вещи, — сказала гостья, вставая. — Просто маленький сверточек. Не могли бы вы подождать… я принесу через два часа.

Прокоп поклонился, как деревянный, боясь потерять равновесие. В дверях она обернулась и пристально взглянула на него.

— До свидания, — и исчезла.

Прокоп сел и закрыл глаза. Дождевая роса на горжетке, густая, вся в каплях вуаль; тихий голос, аромат, беспокойные руки в тесных, крохотных перчатках; прохладный аромат, ясные глаза под красивыми, четкими бровями — от их взгляда кружится голова. Мягкие складки юбки на круглых коленях, руки, маленькие ручки в тесных перчатках… Аромат, глухой, дрожащий голос, личико нежное, побледневшее… Прокоп закусил дрожащие губы. Грустная, смятенная, отважная. Серо-голубые глаза, глаза чистые, ясные. О боже, боже, как льнула вуаль к ее губам!

Прокоп застонал, открыл глаза. Это — девчонка Томеша, — сказал он себе в слепой ярости. Знала, куда идти, она здесь не впервые. Быть может, здесь… здесь, в этой комнате… — В невыносимой муке Прокоп впился ногтями в ладони. — А я, дурак, навязываюсь ехать к нему! Я, дурак, повезу ему письмецо! И что… что мне за дело до нее?

Тут его осенила спасительная идея. Сбегу домой, в свою лабораторию, в свой домишко на холме! А она пусть явится… пусть делает, что хочет! Пусть… пусть… пусть едет к нему сама, если… если ей это так важно…

Он окинул взглядом комнату; увидев смятую постель, Устыдился, застелил ее, как привык делать дома. Потом ему показалось, что получилось неважно — начал перестилать, приглаживать, а там и за все принялся, убрал комнату, попытался покрасивее уложить складки гардин; потом сел ждать — а голова кружилась, и грудь раздирало давящей болью.

V

Ему мерещилось, что он идет по бескрайнему огороду; вокруг — одни капустные кочаны, только это не кочаны, а ухмыляющиеся, облезлые, гнусавые, блеющие, чудовищные, водянистые, прыщавые, лупоглазые человеческие головы; они растут на тощих кочерыжках, и по ним ползают отвратительные зеленые гусеницы.

И через огород бежит к нему девушка — лицо ее закрыто вуалью; слегка приподнимая юбку, она перепрыгивает через человеческие головы. Но из-под каждой вырастают голые, тощие, мохнатые руки, они хватают девушку за ноги, за юбку. Девушка кричит в беспредельном ужасе, еще выше поднимает юбку, выше округлых колен, обнажая белые ноги, старается перескочить через эти цепкие руки. Прокоп закрывает глаза; он не может видеть ее белых крепких ног и сходит с ума от страха, что эти зеленые головы надругаются над девушкой. Он бросается наземь и срезает перочинным ножом первую голову — та визжит по-звериному, щелкает гнилыми зубами, стараясь укусить его за руку. Теперь вторую, третью… господи Иисусе, когда же он выкосит это огромное поле, чтобы добраться до девушки, которая сражается с головами там, на другом конце бесконечного огорода? И он вскакивает в бешенстве, топчет ужасные головы, пинает, давит ногами; его ноги запутались в тонких, присасывающихся лапках, он падает, его схватили, рвут, душат — и все исчезает…

Все исчезает в головокружительном вихре. И вдруг, совсем близко, раздается глуховатый голос: «Я принесла пакет…» Он вскочил, открыл глаза: перед ним стоит служанка с Гибшмонки, косоглазая, беременная, с мокрым от стирки животом, и подает ему что-то, завернутое в мокрую тряпку. «Это не она», — замирает с болью сердце Прокопа; вдруг появляется высокая грустная продавщица, она деревянными распорочками растягивает для него перчатки. «Не она!» — кричит Прокоп и тут же видит опухшего ребенка на рахитичных ножках, и этот ребенок… этот ребенок бесстыдно предлагает ему себя! «Иди прочь!» — вскрикивает Прокоп, и перед его глазами возникает кувшин, брошенный посреди грядок увядшей, объеденной улитками капусты — видение это не исчезает, несмотря на все его усилия.

Но тут тихонько, как теньканье птички, звякнул звонок. Прокоп кинулся открыть; на пороге стоит девушка в вуали, прижимает к груди пакет и тяжело переводит дыхание.

— Это вы, — негромко сказал Прокоп, почему-то глубоко тронутый.

Девушка вошла, задев его плечом; на Прокопа снова пахнуло мучительно-пьянящим ароматом.

Она остановилась посреди комнаты.

— Прошу вас, не сердитесь, — тихо и как-то торопливо заговорила она, — не сердитесь, что я дала вам такое поручение. Вы даже не знаете, почему… почему я… Но если это в какой-то степени затруднительно…

— Я поеду, — хрипло выговорил Прокоп.

Девушка устремила на него свои серьезные чистые глаза.

— Не думайте обо мне дурно. Я только боюсь, как бы пан… как бы ваш друг не совершил чего-нибудь, что могло бы потом до гроба мучить другого человека. Я так верю вам… Вы его спасете, правда?

— С огромным удовольствием, — воскликнул Прокоп каким-то чужим, неверным голосом, настолько опьяняло его восхищение. — Мадемуазель, я… все, что вам угодно…

Он отвел глаза — боялся, что сболтнет лишнее, что она услышит, как стучит его сердце, и стыдился своей неуклюжести. Его смятение передалось девушке; она вспыхнула, не зная, куда девать глаза.

— Благодарю, благодарю вас, — начала она тоже каким-то неуверенным голосом, а руки ее судорожно мяли запечатанный пакет.

Настала тишина, от которой у Прокопа сладко и мучительно закружилась голова. Мороз пробежал у него по спине, когда он почувствовал, что девушка украдкой изучает его лицо; но, внезапно взглянув на нее, Прокоп увидел, что она потупилась, чтобы не встретиться с ним взглядом. Он понимал — надо что-то сказать, чтобы спасти положение, но только беззвучно двигал губами и трепетал всем телом.

Наконец девушка шевельнула рукой, шепнула:

— Вот пакет…

Прокоп совсем забыл, зачем он все время прячет руку за спиной, и протянул ее к пакету. Девушка, побледнев, отшатнулась.

— Вы ранены! — вырвалось у нее. — Покажите…

Прокоп быстро убрал руку.

— Пустяки, — поспешно заверил он. — Просто… просто немного воспалилась… воспалилась маленькая ранка… понимаете?

Девушка, все еще бледная, втянула в себя воздух сквозь зубы, словно сама ощутила его боль.

— Почему вы не идете к доктору? — воскликнула она. — Вы никуда не можете ехать! Я… я пошлю кого-нибудь другого.

— Она уже заживает, — запротестовал Прокоп, словно у него отнимали самое дорогое. — Честное слово, все уже… почти в порядке, просто царапинка, и вообще глупости, почему бы мне не поехать? И потом, мадемуазель, в таком деле… Ведь не можете вы послать постороннего, правда? Да она и не болит, смотрите. — И он тряхнул рукой.

Девушка сдвинула брови в строгом сострадании.

— Вам нельзя ехать! Почему вы мне не сказали? Я… я не позволю! Я не хочу…

Прокоп почувствовал себя глубоко несчастным.

— Послушайте, мадемуазель, — горячо заговорил он. — Ей-богу, это ерунда; я привык. Вот смотрите. — И он показал ей левую руку, на которой не хватало почти целого мизинца, а на суставе указательного пальца вздулся узловатый шрам. — Такое уж мое ремесло! — Он не заметил, что девушка отступила, что губы ее побелели, что она смотрит на широкий шрам, пересекающий его лоб от глаза к виску. — Раздается взрыв, вот и все; я как солдат. Поднимаюсь — и снова в атаку, понимаете? Ничего со мной не случится. Ну, давайте!

Он взял у нее пакет, подбросил и снова поймал.

— И не беспокойтесь! Поеду, как барин. Я, видите ли, давно уже нигде не бывал. Вы знаете Америку?

Девушка молча смотрела на него и хмурила брови.

— Пусть говорят, что существуют новые теории, — лихорадочно болтал Прокоп. — Погодите, я им еще докажу, когда закончу расчеты. Жаль, вы в этом не разбираетесь; вам я рассказал бы, вам я верю, вам — верю, а ему — нет. Не верьте ему, — настойчиво попросил он. — Остерегайтесь его! Вы так прекрасны! — восторженно выдохнул он. — Там, на холме, я никогда ни с кем не разговариваю. Это просто деревянный домишко, знаете? Ха, ха, как вы боялись этих голов! Но я вас в обиду не дам, будьте уверены; не бойтесь. Я вас не дам…

Ее глаза расширились от испуга.

— Вы не можете ехать!

Прокоп стал грустным и сразу обмяк.

— Нет, не слушайте меня. Я наболтал чепухи, правда? Просто я хотел, чтобы вы не думали больше о моей руке. И не боялись. Теперь все прошло.

Он превозмог волнение, сдержанный и хмурый от усилия сосредоточиться.

— Я поеду в Тынице и найду Томеша. Отдам ему этот пакет и скажу, что его послала девушка, которую он знает. Правильно?

— Да, — нерешительно отозвалась она, — но вы не можете…

Прокоп попытался просительно улыбнуться, и вдруг его тяжелое, все в шрамах лицо стало почти прекрасным.

— Не надо, — тихо сказал он. — Ведь это… это — для вас.

Девушка заморгала: Прокоп тронул ее до слез. Она молча кивнула, подала руку. Он поднял свою обезображенную левую; она взглянула на нее с любопытством и крепко пожала.

— Я так вам благодарна! — быстро проговорила она. — Прощайте.

На пороге девушка остановилась, словно хотела сказать еще что-то; сжимая ручку двери, ждала…

— Передать… ему… привет? — с кривой усмешкой осведомился Прокоп.

— Нет, не надо. — И она быстро взглянула на него. — До свиданья.

Дверь захлопнулась. А Прокоп все смотрел на нее, вдруг ему стало смертельно тяжко, от слабости голова пошла кругом, каждый шаг стоил ему неимоверных усилий.

VI

На вокзале пришлось прождать полтора часа. Прокоп сидел в коридоре, дрожа от холода. В раненой руке пульсировала жгучая боль; он закрывал глаза, и тогда ему казалось, что больная рука растет, вот она стала величиной с голову, с тыкву, с бак для белья, и этот огромный ком живого мяса горит и дергается. Вдобавок его мутило от слабости и на лбу все время выступал холодный пот. Прокоп не решался смотреть на грязный, заплеванный, покрытый слякотью пол, чтобы не стошнило. Он поднял воротник и впал в полудремоту, постепенно поддаваясь глубокому безразличию. Ему казалось — он снова солдат и, раненный, лежит в широком поле. Где же сейчас ведут бой товарищи? Тут в сознание его ворвался резкий звон, и кто-то крикнул: «Посадка на поезд Тынице — Духцов — Молдава!»

Но вот он уже в вагоне, и его обуяло безудержное веселье, словно он кого-то перехитрил, от кого-то убежал. «Теперь-то, брат, я уж поеду в Тынице, и ничто меня не задержит!» Едва не расхохотавшись от радости, он удобно уселся и с повышенным оживлением стал разглядывать своих попутчиков. Напротив сидел человек с тонкой шеей, — видимо, портняжка, — худая смуглая женщина и еще человек со странно невыразительным лицом; рядом с Прокопом поместился очень толстый господин. У него было такое брюхо, что он никак не мог сдвинуть колени. За ним, кажется, был еще кто-то, но это неважно. Прокопу нельзя смотреть в окно — от этого кружится голова. Ратата-ратата-ратата — взрывается поезд, все дребезжит, стучит, сотрясается в торопливом беге. Голова портняжки мотается из стороны в сторону, черная прямая женщина как-то странно, словно она деревянная, подскакивает на месте, невыразительное лицо третьего спутника дрожит и мелькает, как в плохо снятом фильме. А толстый сосед — просто груда желе, оно колышется, подрагивает, трясется, и это необычайно смешно. «Тынице, Тынице, Тынице, — скандирует Прокоп в такт колесам. — Скорее! Скорее!» От стремительного движения в поезде стало тепло, даже душно, Прокоп вспотел; теперь у портняжки две головы на двух тощих шеях, обе они вздрагивают и дребезжат, стукаясь друг о друга. Черная женщина насмешливо и оскорбительно подскакивает на сиденье; она нарочно притворяется деревянной куклой. Невыразительное лицо исчезло; там сидит теперь одно туловище, безжизненно сложив руки на коленях; руки подскакивают, как у мертвого, а головы нет.

Прокоп собирает последние силы, чтобы увидеть все по-настоящему; он щиплет себя за ногу, но ничто не помогает, туловище по-прежнему без головы и пассивно подчиняется толчкам поезда. От этого Прокопу становится нестерпимо жутко; он толкает локтем толстого соседа, но тот колышется студнем, и Прокопу кажется, что его толстое тело беззвучно хохочет над ним. Он не может больше выносить это, оборачивается к окну, но там неожиданно видит человеческое лицо. Сначала он не понял, в чем странность этого лица, и долго всматривался, пока не узнал другого Прокопа, который вперил в него пристальный взгляд. «Чего он хочет? — внутренне содрогнулся Прокоп. — Господи, неужели я забыл пакет у Томеша?» Он быстро ощупал карманы, в грудном нашел сверток. Лицо в окне усмехнулось, и Прокопу стало легче. Он даже отважился взглянуть на обезглавленное туловище, — и что же? — оказалось, человек просто спрятал голову под висящее пальто и спит, укрывшись. Прокоп сделал бы то же самое, но боится, как бы кто не вытащил у него запечатанный конверт. И все же сон одолевает его, Прокоп несказанно устал; никогда он не думал, что можно так устать. Он задремал, ошалело вырвался из дремоты и снова стал засыпать. У черной женщины одна подскакивающая голова на плечах, другую она обеими руками держит на коленях; а вместо портняжки сидит пустой костюм, и из ворота высовывается фарфоровая головка манекена. Прокоп заснул, но внезапно очнулся в твердой уверенности, что он уже в Тынице — может быть, кто-то крикнул об этом за окном, потому что поезд стоит.

Он выбежал из вагона и увидел, что наступил вечер; два-три человека сошли на маленькой, скупо освещенной станции, за которой лежит неизведанная туманная тьма. Прокопу сказали, что до Тынице надо ехать в почтовой тележке, если только еще осталось место. Почтовая тележка представляла собой просто козлы и сзади них — небольшой ящик для посылок; на козлах уже сидел почтарь и какой-то пассажир.

— Пожалуйста, подвезите меня до Тынице, — сказал Прокоп.

Почтарь очень грустно покачал головой.

— Не могу, — не сразу ответил он.

— Но… почему же?

— Места нет, — резонно объяснил тот.

На глазах Прокопа от жалости к себе навернулись слезы.

— А далеко ли… пешком?

Почтарь, полный участия, подумал.

— Да около часу ходьбы.

— Но я… не могу идти! Мне надо к доктору Томешу, — возразил удрученный Прокоп.

Почтарь подумал еще.

— Вы… стало быть, пациент?

— Мне очень плохо, — пробормотал Прокоп; и действительно, он весь дрожал от слабости и холода.

Опять почтарь задумался и опять покачал головой.

— Да ведь никак не могу, — наконец произнес он.

— Я умещусь, я… мне бы только маленькое местечко, я…

На козлах молчание, только слышен хруст — почтарь почесывает усы. Потом, не говоря ни слова, он слез, повозился над постромками и молча ушел на станцию. Пассажир на козлах не шелохнулся.

Прокоп был так измучен, что опустился на уличную тумбу. «Не дойду, — с отчаянием думал он. — Останусь тут, пока… пока…»

Почтарь вернулся с пустым ящиком. Кое-как втиснул его на подножку козел, после чего долго и задумчиво разглядывал свое сооружение.

— Ну, полезайте, — сказал он потом.

— Куда?

— Куда… На козлы.

Прокоп очутился на козлах каким-то сверхъестественным образом, словно его вознесли небесные силы. Почтарь опять что-то делал с упряжкой, но вот он уселся на ящик, спустив ноги, и взял вожжи в руки.

— Но-о, — сказал он.

Лошадь — ни с места. Только дрогнула.

Тогда почтарь вытянул горлом тонкое, гортанное: «рррр!» Лошадь взмахнула хвостом и громко выпустила воздух.

— Рррр!

Тележка тронулась. Прокоп судорожно ухватился за низенькие поручни; он чувствовал, что удержаться на козлах — выше его сил.

— Рррр!

Казалось, высокий, раскатистый возглас гальванизирует старого конягу. Он бежал, прихрамывая, помахивая хвостом, и на каждом шагу пускал ветры.

— Ррррррр!

Они ехали по аллее голых деревьев в черно-черной тьме, только прыгающая полоска света от фонаря скользила по дорожной грязи. Прокоп оцепеневшими пальцами сжимал поручни; он чувствовал, что уже не владеет своим телом, что ему нельзя падать, что он страшно ослабел. Какое-то освещенное окно, аллея, черные поля.

— Рррр!

Лошадь безостановочно пускала ветры и трусила рысцой, перебирая ногами неуклюже и неестественно — словно давно уже была мертвой.

Прокоп искоса глянул на своего спутника. Это был старик, с шарфом, повязанным вокруг шеи; он все время что-то жевал, откусывал, жевал и выплевывал. И Прокоп вспомнил, что уже видел это: отвратительное лицо из его сна, которое скрежетало съеденными зубами, ломая и выплевывая их по кусочкам. Это было удивительно и страшно.

— Ррррр!

Дорога петляет, взбирается на холмы и снова сбегает с них. Какая-то усадьба, лает собака, человек идет по дороге, здоровается: «Добрый вечер». Домиков становится все больше. Тележка сворачивает, пронзительное «рррр!» обрывается, лошадь останавливается.

— Ну вот, доктор Томеш живет тут, — говорит почтарь.

Прокоп хотел что-то сказать — и не смог; хотел отпустить поручни — и не удалось, потому что пальцы его застыли в судороге.

— Приехали, говорю, — повторил почтарь.

Постепенно судорога ослабла, Прокоп слез с козел, охваченный неуемной дрожью. Отворил калитку, словно она была ему знакома, позвонил у дверей. Внутри раздался яростный лай, и молодой голос крикнул: «Гонзик, тихо!» Дверь открылась, и Прокоп, тяжело ворочая языком, спросил:

— Пан доктор дома?

Секундная пауза; потом молодой голос сказал:

— Входите.

Прокоп стоит в теплой комнате; на столе лампа, ужин, пахнет буковыми дровами. Старик в очках, сдвинутых на лоб, поднимается из-за стола, подходит к Прокопу:

— Ну-с, на что жалуетесь?

Прокоп мрачно вспоминает, что ему тут, собственно, понадобилось.

— Я… дело в том… Ваш сын дома?

Старик внимательно посмотрел на гостя.

— Нет. Что с вами?

— Ирка… Ирка… Я его друг… вот принес ему… Я должен ему передать, — бормотал Прокоп, нащупывая в кармане запечатанный конверт. — Это очень важно… и…

— Ирка в Праге, — перебил его доктор. — Да сядьте, по крайней мере!

Прокоп несказанно удивился.

— Но он говорил… говорил, что едет сюда. Я должен ему отдать…

Пол под ним заходил ходуном, поплыл под ногами.

— Аничка, стул! — странным голосом крикнул доктор. Прокоп еще услыхал глухой вскрик и рухнул наземь. Его залила безграничная тьма — и потом уже ничего больше не было.

VII

Не было ничего; только временами словно разрывались пелены тумана и в разрыве выглядывал узор на стене, резной верх шкафа, уголок занавески или кусочек лепного карниза у потолка; а иной раз над ним склонялось лицо — он видел это лицо словно со дна колодца, но не мог разглядеть черты. С ним что-то делали; кто-то время от времени смачивал его пылающие губы, приподнимал беспомощное тело, но все снова тонуло в текучих обрывках сновидений; чудились какие-то пейзажи, орнаменты ковра, дифференциалы, огненные шары, химические формулы, лишь изредка что-то из этого хаоса всплывало на поверхность, становясь на миг более связным сном, чтобы тут же растечься в широкоструйном потоке беспамятства.

Наконец наступил момент, когда он очнулся, увидел над собой теплый, надежный потолок с лепным карнизом; отыскал глазами собственные худые, мертвенно-бледные руки на пестром одеяле; потом обнаружил спинку кровати, шкаф и белую дверь; все было странно милым, тихим и уже знакомым. Он понятия не имел, где находится; попытался сообразить, но голова оказалась невозможно слабой, все снова начало путаться, и он закрыл глаза, покорно отдаваясь отдыху.

Тихонько скрипнула дверь. Прокоп раскрыл глаза и сел на постели, словно его подняла какая-то сила. А в дверях стоит девушка, такая тоненькая, высокая и светлая, ее ясные-ясные глаза выражают глубокое удивление, рот полуоткрыт, и она прижимает к груди белое полотно. Не шелохнется от растерянности, лишь взмахивает длинными ресницами, а розовый ротик начинает нерешительно, робко улыбаться.

Прокоп, сдвинув брови, усиленно подыскивает слова, но в голове полная пустота; и он беззвучно шевелит губами, наблюдая за девушкой каким-то строгим, вспоминающим взором.

— «Гунумай се, анасса, — внезапно и невольно вырвалось у него, — теос ню тис э бротос эсси? Эй мен тис теос эсси, той уранон геурин эхусин, Артемиди, се эго ге, Диос курэ, мегалойо, эйдос те мегетос тэ фюэн т'анхиста эисхо».

И дальше, стих за стихом, полились божественные слова привета, с которыми Одиссей обратился к Навсикае: «Руки, богиня иль смертная дева, к тебе простираю! Если одна из богинь ты, владычиц пространного неба, то с Артемидою только, великою дочерью Зевса, можешь сходна быть лица красотою и станом высоким; если ж одна ты из смертных, под властью судьбины живущих, то несказанно блаженны отец твой и мать, и блаженны братья твои, с наслаждением видя, как ты перед ними в доме семейном столь мирно цветешь, иль свои восхищая очи тобою, когда в хороводах ты весело пляшешь».

Девушка недвижно, словно окаменев, внимала привету на незнакомом языке; и на ее гладком лбу было написано такое смятение, глаза ее моргали так по-детски, так испуганно, что Прокоп удвоил усердие Одиссея, выброшенного на берег, сам лишь смутно понимая смысл слов.

— «Кейнос д'ау пери кери макартатос», — торопливо скандировал он. — «Но из блаженных блаженнейший будет тот смертный, который в дом свой тебя уведет, одаренную веном богатым. Нет! Ничего столь прекрасного между людей земнородных взоры мои не встречали доныне: смотрю с изумленьем».

«Себас м'эхей эйсороонта».

Девушка густо покраснела, будто поняла хвалу древнегреческого героя; неловкое и милое смущение сковало ее члены, а Прокоп, сжимая руки под одеялом, все говорил, словно молился.

— «Дэло дэ потэ», — продолжал он поспешно. — «В Делосе только я — там, где алтарь Аполлонов воздвигнут, — юную стройно-высокую пальму однажды заметил (в храм же зашел, окруженный толпою сопутников верных, я по пути, на котором столь много мне встретилось бедствий). Юную пальму заметив, я в сердце своем изумлен был долго: подобного ей благородного древа нигде не видал я. Так и тебе я дивлюсь. Но, дивяся тебе, не дерзаю тронуть коленей твоих: несказанной бедой я постигнут».

«Дейдиа д'айнос», — да, он не дерзал и страшно боялся, но и девушка боялась и прижимала к груди белое полотно, не в силах отвести взгляд от Прокопа, который торопился высказать свою муку:

— «Только вчера, на двадцатый мне день удалося избегнуть моря: столь долго игралищем был я губительной бури, гнавшей меня от Огигии острова. Ныне ж сюда я демоном брошен для новых напастей — еще не конец им; верно, немало еще претерпеть мне назначили боги».

Прокоп тяжело вздохнул и поднял страшно исхудавшие руки.

— «Алла, анасс', элеайрэ!» «Сжалься, царевна; тебя, испытавши превратностей много, первую здесь я с молитвою встретил; никто из живущих в этой земле не знаком мне; скажи, где дорога в город, и дай мне прикрыть обнаженное тело хоть лоскут грубой обертки, в которой сюда привезла ты одежды».

Девичье лицо немного просветлело, приоткрылись влажные губы — быть может, Навсикая ответит… Но Прокопу хотелось еще благословить ее за тень милого состраданья, от которого порозовело ее лицо.

— «Сой де теой тоса дойен, тоса фреси сэси менойнас!» «О! Да исполнят бессмертные боги твои все желанья, давши супруга по сердцу тебе с изобилием в доме, с миром в семье! Несказанное там водворяется счастье, где однодушно живут, сохраняя домашний порядок, муж и жена, благомысленным людям на радость, недобрым людям на зависть и горе, себе на великую славу…»[106]

Последние слова Прокоп произнес почти на одном дыхании: он сам едва понимал, что говорил, — слова текли плавно, помимо его воли, из какого-то неведомого уголка памяти; прошло почти двадцать лет с тех пор, как он с грехом пополам заучивал сладкую мелодию шестой песни «Одиссеи». Ему доставляло почти физическое облегчение вот так, вольно изливать эту песню; в голове становилось легче и яснее, он ощущал почти блаженство от томной, приятной слабости — и тут на губах его дрогнула смущенная улыбка.

Девушка ответила улыбкой, шевельнулась и сказала:

— Ну, как? — Она подошла ближе и рассмеялась. — Что это вы говорили?

— Не знаю, — неуверенно промолвил Прокоп.

Вдруг распахнулась неплотно прикрытая дверь, и в комнату ворвалось что-то маленькое, косматое, оно взвизгнуло от радости и прыгнуло на постель Прокопа.

— Гонзик! — испуганно воскликнула девушка. — Сейчас же пошел с кровати!

Но собачонка уже облизала лицо Прокопа и в приливе бурного веселья зарылась в одеяло. Прокоп поднял руку, чтобы вытереть лицо, и с изумлением почувствовал под ладонью бороду.

— Что… что это? — пролепетал он удивленно и осекся.

Песик сходил с ума от радости; в приливе необузданной нежности он покусывал руки Прокопа, скулил, фыркал и — рраз! — ткнулся мокрой мордочкой ему в грудь.

— Гонзик! — крикнула девушка. — Сумасшедший! Отстань! — Подбежав к постели, она взяла Гонзика на руки: — Боже, Гонзик, какой ты дурачок!

— Пусть его, — попросил Прокоп.

— Но ведь у вас болит рука, — с глубокой серьезностью возразила девушка, прижимая к груди барахтающегося песика.

Прокоп недоуменно взглянул на правую руку. От большого пальца через всю ладонь тянулся широкий шрам, покрытый новой, тоненькой, красной кожицей — она приятно зудела.

— Где… где я? — удивленно спросил он.

— У нас, — с великолепной простотой ответила девушка, и Прокоп тотчас удовлетворился этим ответом.

— У вас, — с облегчением повторил он, хотя понятия не имел, где это. — И давно?

— Двадцатый день. И все время… — Она запнулась. — Гонзик спал с вами, — поспешно добавила она, неизвестно почему краснея. — Вы это знаете? — И она принялась баюкать собачонку, как малое дитя.

— Не знаю, — силился что-то вспомнить Прокоп. — Неужели я спал?

— Все время! — сорвалось у нее. — Пора бы и выспаться!

Она опустила Гонзика на пол и подошла к кровати.

— Вам теперь лучше?.. Может быть, вам что-нибудь надо?

Прокоп покачал головой; он не мог придумать, чего бы ему хотелось.

— Который час? — неуверенно спросил он.

— Десять. Не знаю, что вам можно есть; вот папа придет, тогда… Папа будет так рад… Значит, вам ничего не нужно?

— Зеркало… — нерешительно попросил Прокоп.

Девушка, засмеявшись, убежала. У Прокопа гудела голова; он старался вспомнить все, что произошло, но не мог. А девушка уже вернулась, щебечет что-то и подает ему зеркальце. Прокоп хочет поднять руку, но — бог весть почему, это не получается; девушка вкладывает ручку зеркальца в его пальцы, но оно падает на одеяло. Тут она побледнела, почему-то встревожилась и сама поднесла зеркало к его глазам. Прокоп увидел густо заросшее, почти незнакомое лицо; он смотрел, не понимая, — и вдруг у него задрожали губы.

— Ложитесь, сейчас же ложитесь! — приказывает тоненький, почти плачущий голосок, и проворные руки подкладывают ему подушку.

Прокоп опускается навзничь и закрывает глаза. «Вздремну немножко», — думает он, и вокруг воцаряется приятная, глубокая тишина.

VIII

Кто-то подергал его за рукав.

— Ну, ну, — говорит этот кто-то. — Мы ведь больше не будем спать, правда?

Открыв глаза, Прокоп увидел старика — у него розовая лысина и белая бородка, очки в золотой оправе, поднятые на лоб, и чрезвычайно живые глаза.

— Не спите больше, глубокоуважаемый, — повторил старик, — довольно с вас; а то проснетесь на том свете.

Прокоп хмуро оглядел этого человека. Ему еще хотелось спать.

— Что вам надо? — строптиво пробормотал он. — И… вообще, с кем имею честь?

Старик разразился хохотом.

— Разрешите представиться — доктор Томеш. Вы до сих пор не изволили обратить на меня внимание, не правда ли? Ну, ничего. Так как же мы себя чувствуем?

— Прокоп, — недружелюбно ответил больной.

— Так-так, — довольным тоном проговорил доктор. — А я думал, вы — Спящая Красавица. Ну, а теперь, господин инженер, — бодро продолжал он, — надо вас осмотреть. Ну, ну, не хмурьтесь.

Он ловко выхватил из Прокоповой подмышки градусник и, довольный, промурлыкал:

— Тридцать пять и восемь. Голубчик, вы слабы, как муха. Надо бы покушать, верно? Не двигайтесь.

Прокоп почувствовал прикосновение гладкой лысины и холодного уха — лысина и ухо елозили от плеча к плечу, от живота к горлу, и все время слышалось ободряющее мурлыканье.

— Ну, слава богу, — выговорил наконец доктор, спуская очки на глаза. — Справа еще незначительные хрипы, и сердце… ну, ничего, выправимся, не так ли?

Нагнувшись к Прокопу, он зарылся пятерней в его волосы, большим пальцем приподымая и опуская ему веки.

— Больше не спать, ясно? — приказал он, изучая зрачки пациента. — Мы получим книжку и будем читать. Съедим что-нибудь, выпьем рюмочку вина и… да не дергайтесь! Я вас не укушу.

— Что со мной? — робко спросил Прокоп.

Доктор выпрямился:

— О, теперь уже ничего. Слушайте, откуда вы взялись?

— Где?

— В Тынице. Мы подняли вас с полу, и… Откуда вы явились, голубчик?

— Не знаю. Из Праги, кажется, — с трудом соображал Прокоп.

Доктор энергично потряс головой.

— Из Праги, поездом! С воспалением мозговых оболочек! Да вы в своем уме? Вообще вы знаете, что это такое?

— Что?

— Менингит. Сонная форма, и вдобавок — воспаление легких. Сорок градусов, а?! С таким букетом, дружище, не ездят на загородные прогулки! А знаете вы, что… ну-ка дайте сюда правую руку, живо!

— Да это так… просто царапина, — извиняющимся тоном произнес Прокоп.

— Хороша царапина. Заражение крови, понятно? Вот когда вы поправитесь, я вам скажу, что вы были… что вы были осел. Извините, — добавил он с благородным возмущением, — я чуть было не выразился крепче. Интеллигентный человек, а не знает, что несет в себе три болезни с возможным смертельным исходом! Как вы только держались на ногах?

— Не знаю, — пристыженно прошептал Прокоп.

Доктору явно хотелось еще браниться, но он только проворчал что-то и махнул рукой.

— А как вы себя сейчас чувствуете? — строго спросил он. — Чуть-чуть… придурковатым, не так ли? Ничего не помните, верно? А тут вот — этакая слабость? — И он постучал себя пальцем по лбу.

Прокоп молчал.

— Ну вот что, господин инженер, — заговорил снова доктор. — Не обращать внимания. Это состояние продержится еще некоторое время, ясно? Понимаете? Не утомлять мозг. Не думать. Все восстановится постепенно. Только временное расстройство, некоторая забывчивость, растерянность — вы меня поняли?

Доктор кричал, обливаясь потом, нервничал, словно ругаясь с глухонемым. Прокоп внимательно следил за ним; потом спросил спокойно:

— Значит, я останусь слабоумным?

— Да нет, нет! — вскипел доктор. — Совершенно исключено! Просто… на некоторое время… потеря памяти, рассеянность, быстрая утомляемость и всякие такие признаки, ясно? Нарушение координации движений, поняли? Отдыхать. Покой. Ничего не делать. Благодарите бога, глубокоуважаемый, что вы вообще выжили…

— Выжили… — повторил доктор, помолчав, и радостно, с трубным звуком, высморкался. — Слушайте, такого случая в моей практике еще не встречалось. Вы явились к нам в совершенной delirium[107], свалились на пол, и — finis[108], мое почтенье. Что мне было с вами делать? До больницы далеко, а девчушка моя над вами того… ревела, и вообще вы пришли как гость… к Ирке, к сыну, не так ли? Вот мы вас и оставили у себя, понятно? Ну, ну, вы нам не помешали. Однако такого забавного гостя я еще не видывал. Проспать двадцать суток, благодарю покорно! Когда мой коллега, главный врач больницы, резал вам руку, вы даже не изволили проснуться, вот как! Спокойный пациент, ничего не скажешь. Впрочем, теперь это не важно. Главное, вы уже выкарабкались. — Доктор звонко хлопнул себя по ляжке. — Черт возьми, не спите! Эй, эй, голубчик, эдак вы можете уснуть вечным сном, слышите? Старайтесь же, леший вас побери, хоть немного перемогаться! Перестаньте спать, слышите?

Прокоп вяло кивнул; у него было такое ощущение, словно какая-то пелена протягивается между ним и всем окружающим, обволакивает все, гасит свет, глушит звуки.

— Андула — вина! — откуда-то издалека донесся до него встревоженный голос. — Принеси вина!

Быстрые шаги, говор, словно он где-то под водой, — и вот прохладная струйка вина вливается в его горло. Прокоп открыл глаза: над ним склонилась девушка.

— Вам нельзя спать, — говорит она взволнованно, а ее длинные ресницы вздрагивают — словно в них отдается биение сердца.

— Больше не буду, — смиренно извиняется Прокоп.

— Да уж, я это строго запрещаю, глубокоуважаемый, — шумит доктор у изголовья. — Из города сюда специально приедет на консультацию главный врач; пусть увидит, что и мы, деревенские лекари, кое-чего стоим! Вы должны держаться молодцом!

С необычайной ловкостью приподняв Прокопа, он подгреб ему под спину подушки.

— Так, теперь вы будете сидеть; спать — только после обеда, ладно? Мне пора принимать больных. А ты, Анда, садись здесь и болтай о чем хочешь; когда не нужно, язык у тебя работает за троих! Если он захочет спать — позови меня; уж я с ним поговорю по-свойски. — В двери он еще раз обернулся и проворчал: — Но… я очень рад. Что? Смотрите же!

Прокоп перевел глаза на девушку. Она сидела, отодвинувшись от кровати и положив руки на колени, и представления не имела, о чем говорить. Ага — вот подняла голову, приоткрыла губы; послушаем, что скажет! Но Андула вдруг снова застеснялась, проглотила готовые вырваться слова и еще ниже опустила голову. Видно было, как трепетали над щеками ее длинные ресницы.

— Папа такой резкий, — решилась она наконец. — Он привык кричать… ругаться… с пациентами…

Тема, к сожалению, была исчерпана; зато очень кстати в пальцах ее очутился подол фартучка, который она долго с большим интересом и вниманием складывала по-разному, моргая выгнутыми ресницами.

— Что это бренчит? — спросил Прокоп после затянувшейся паузы.

Она повернула голову к окну; у нее красивые белокурые волосы, они озаряют ее лоб; а на влажных губках — сочный блик света.

— Это коровы, — с облегчением объяснила она. — Там господский скотный двор… Наш дом тоже в имении. У папы есть лошадь и коляска… Его зовут Фрицек.

— Кого?

— Коня. Вы никогда не были в Тынице, правда? Здесь ничего нет. Только аллеи и поля… Пока жива была мамочка, у нас было веселее; тогда еще наш Ирка сюда ездил… Но вот уже больше года он не показывается. Поссорился с папой, и… даже не пишет. У нас не принято о нем говорить. А вы с ним часто встречались?

Прокоп решительно покачал головой.

Девушка вздохнула, задумалась.

— Он какой-то… не знаю. Странный такой. Все бродил здесь, руки в карманы, и зевал… Я знаю, здесь нет ничего интересного; но все же… Папа так рад, что вы остались у нас, — закончила она быстро и без видимой связи с предыдущим.

Где-то на дворе хрипло, смешно прокукарекал молодой петушок. И вдруг разразилось страшное смятение среди кур — послышалось отчаянное «ко-ко-ко» и победный визгливый лай собачонки. Девушка вскочила:

— Гонзик гоняется за курами!

Но она тотчас села, решив предоставить кур их судьбе. Наступила приятная, ясная тишина.

— Я не знаю, о чем с вами разговаривать, — заявила она потом с чудесной простотой. — Я вам газеты почитаю, хотите?

Прокоп улыбнулся. А она уже вернулась с газетами и отважно пустилась по волнам передовицы. Финансовое равновесие, государственный бюджет, непокрытые долги… Милый, неуверенный голосок спокойно произносил все эти чрезвычайно важные слова, и Прокопу, который ее вовсе не слушал, было лучше, чем если бы он спал глубоким сном.

IX

Но вот Прокопу уже разрешено на часок в день покидать постель; он до сих пор еле волочит ноги и, к сожалению, скуп на разговоры. Что бы вы ему ни сказали — он чаще всего ответит односложно, с виноватой робкой улыбкой.

В полдень, например, — а на дворе только начало апреля, — он сидит обычно в садике на скамейке; рядом с ним — косматый терьер Гонзик смеется, разинув до ушей пасть под мокрыми лесниковскими усами — он явно гордится ролью компаньона и от радости облизывается, жмурит глаза, когда Прокоп изуродованной левой рукой гладит его по теплой лохматой голове. В этот час доктор обычно выбегает из своей амбулатории, — его шапочка то и дело съезжает с гладкой лысины. Доктор присаживается на корточки и принимается сажать овощи, толстыми короткими пальцами разминает комья земли, любовно готовит ложе для молодых саженцев. Иногда доктор приходит в расстройство и начинает ворчать: положил куда-то на грядки свою трубку и не может найти… Тогда Прокоп поднимается и с инстинктом подлинного детектива (ибо в постели он читает детективные романы) идет прямо к потерянной трубочке. Гонзик пользуется этим, чтобы хорошенько встряхнуться.

В этот час Анчи (именно так, и ни в коем случае не «Андулой» желает она называться) выходит поливать отцовские грядки. В правой руке она несет лейку, левой балансирует; серебряный дождик льется на весеннюю землю, а если под руку подворачивается Гонзик, попадает и ему — на хвостик или на веселую дурашливую мордочку; он отчаянно взвизгивает и бросается искать защиты у Прокопа.

Все утро к амбулатории тянутся пациенты. Они кашляют в приемной и молчат, и каждый думает лишь о собственных недугах. Иной раз из кабинета врача доносится душераздирающий вопль — значит, доктор рвет зуб какому-нибудь мальчугану. Тогда Анчи, бледная, перепуганная, боязливо моргая красивыми длинными ресницами, бросается к Прокопу в поисках защиты; возле него она пережидает, когда кончится эта ужасная операция. Но вот мальчишка убегает с протяжным воем, и Анчи с милой неловкостью пытается замять свою сентиментальную трусость.

Конечно, совсем другое дело, когда у докторского дома останавливается телега, устланная соломой, и двое дядек осторожно вносят по лестнице тяжелораненого. У него раздроблена рука или нога сломана, а то и голову размозжила копытом лошадь; холодный пот стекает по его смертельно бледному лбу, и он стонет тихо, героически сдерживаясь. Тогда на весь дом ложится трагическая тишина; в кабинете бесшумно вершится что-то страшное; веселая толстая служанка ходит на цыпочках, у Анчи глаза полны слез, пальцы ее дрожат. Доктор врывается в кухню, с криком требует рому, вина или воды, удвоенной грубостью маскируя мучительное сострадание. И после этого еще целый день он ни с кем не разговаривает, постоянно раздражается и хлопает дверьми.

Но бывает и великий праздник, веселая ежегодная ярмарка в жизни деревенского доктора: прививка оспы. Сотни мамаш покачивают на руках свои хныкающие, ревущие, спящие сверточки, заполняя все — амбулаторию, коридор, кухню и садик. Анчи — как одуревшая, ей хочется нянчить, качать, перепеленывать всех этих беззубых, орущих малышей, покрытых нежным пушком, — это какой-то припадок восторженного стихийного чувства материнства. Да и у старого доктора как-то особенно задорно поблескивает лысина, с самого утра он ходит без очков, чтобы не пугать малюток, и глаза у него тают от утомления и радости.

Иной раз среди ночи раздается нервозный звонок. Потом в дверях слышны невнятные голоса, доктор ругается, и кучеру Иозефу приходится запрягать. Где-то в деревне светится окошко — рождается новый человек. Доктор приезжает домой под утро, усталый, но довольный, и от него на десять шагов разит карболкой; но таким его больше всего любит Анчи.

Есть в доме и другие личности; толстая хохотушка Нанда в кухне, — Нанда целый день поет, гремит посудой и надрывается от смеха. Затем важный кучер Иозеф с обвисшими усами — историк; он постоянно читает книги по истории и очень любит рассказывать, например, о гуситских войнах или об исторических загадках родного края. За ним следует господский садовник, невероятный бабник; он каждый день забегает к доктору в садик, прививает его розы, подстригает кусты и повергает Нанду в опасные пароксизмы смеха. Затем живет здесь уже упомянутый выше косматый, развеселый Гонзик — он сопровождает Прокопа, ловит блох, гоняется за курами и обожает кататься на козлах докторской коляски. А Фриц — это старый вороной конь, уже начинающий седеть, степенный и добродушный, приятель кроликов; погладить его теплый, чувствительный храп — верх удовольствия. Есть еще смуглый адъюнкт из имения, влюбленный в Анчи, которого последняя в союзе с Нандой разыгрывает самым бессовестным образом. Потом управляющий имением, старый плут и вор — этот является к доктору играть в шахматы. Доктор волнуется, приходит в ярость и проигрывает. Наконец еще несколько лиц и в том числе — необыкновенно скучный, помешанный на политике землемер, который по праву сословного равенства отравляет Прокопу настроение.

Прокоп много читает — или притворяется, что читает. Его покрытое шрамами тяжелое лицо мало что говорит окружающим, а тем более не обнаруживает, какую отчаянную борьбу ведет Прокоп с нарушенной памятью. Особенно пострадали последние годы работы; самые простые формулы и процессы испарились без следа, и Прокоп на полях книг записывает обрывки формул, которые вдруг всплывают в памяти, когда он меньше всего о них думает. Потом он встает и идет играть с Анчи на бильярде; это игра, во время которой не нужно много говорить. И его чопорная, непроницаемая серьезность ложится тенью на Анчи; она играет сосредоточенно, целится, строго сдвинув брови, но когда шар, будто назло, катится совсем не туда, куда надо, — открывает от удивления ротик и язычком показывает нужное направление.

Вечера у лампы. Больше всех болтает доктор, восторженный натуралист без каких-либо познаний в этой области. Его особенно восхищают последние мировые загадки: радиоактивность, бесконечность пространства, электричество, теория относительности, происхождение материи и возраст человечества. Он — отъявленный материалист и именно потому тонко чувствует таинственный, сладкий ужас неразрешимого. Иной раз Прокоп не удерживается и начинает поправлять бюхнеровскую наивность[109] его взглядов. Старик слушает его с неподдельным благоговением и в эти минуты безмерно уважает Прокопа — особенно там, где перестает понимать его, например, в области потенциала резонации или квантовой теории. Анчи — та просто сидит упершись в стол подбородком; она, пожалуй, уже великовата для такой позы, но после смерти матери эта девушка, видимо, забыла взрослеть. Затаив дыхание, она переводит немигающий взгляд расширенных глаз с отца на Прокопа.

А ночи — ночи здесь мирные и необъятные, как всюду в деревне. Порой брякнет цепь в коровнике, да близко или далеко залают псы; по небу скользнет падучая звезда, вешний дождь прошумит в саду, да с серебристым звоном стекают капельки из крана садовой колонки. Чистым, глубинным холодком тянет в раскрытое окно, и человек засыпает благословенным сном без сновидений.

X

Да, дело шло на поправку: с каждым днем к Прокопу мелкими шажками возвращалась жизнь. Только в голове его стоял туман, как будто все, что он видел, происходило во сне. Оставалось только поблагодарить доктора и отправляться восвояси. Он хотел сказать об этом как-то после ужина, но именно в этот вечер все молчали, словно набрав в рот воды. Потом старый доктор взял Прокопа и увел к себе в кабинет. И там, походив вокруг да около, он со смущенной грубостью объявил, что Прокопу вовсе незачем уезжать, ему еще надо отдохнуть, выздоровление его не полное, и вообще пусть остается, и точка. Прокоп вяло возражал; но факт оставался фактом: он еще не чувствовал себя в форме, и к тому же несколько избаловался. Словом, разговорам об отъезде пока был положен конец.

После обеда доктор всегда запирался в кабинете.

— Приходите как-нибудь ко мне посидеть, — мимоходом бросил он однажды Прокопу.

Прокоп зашел и застал доктора над множеством пузырьков, ступочек и порошков.

— Понимаете, в Тынице нет аптеки, — объяснил доктор, — и мне самому приходится изготовлять лекарства.

И он дрожащими толстыми пальцами принялся отвешивать какой-то порошок на ручных весах. Руки плохо его слушались, весы раскачивались и крутились; старик сердился, фыркал, и на носу у него мелкими капельками выступил пот.

— Что поделать, плохо вижу, — оправдывал он старческую слабость своих пальцев.

Прокоп некоторое время смотрел, потом, ни слова не говоря, забрал у него весы. Стук, стук — и порошок отвешен с точностью до миллиграмма. И вторая доза и третья. Чувствительные весы так и плясали в пальцах Прокопа.

— Нет, вы только посмотрите! — изумлялся доктор, с восхищением следя за руками Прокопа, изломанными, узловатыми, с уродливыми суставами, обломанными ногтями и обрубками на месте нескольких пальцев. — Сколько же ловкости в ваших руках, голубчик!

Вскоре Прокоп уже растирал какую-то мазь, отмеривал капли и подогревал пробирки. Доктор, сияя, налеплял ярлычки. Через полчаса все лекарства были готовы, да еще отвешена про запас целая горка порошков. А через несколько дней Прокоп уже с легкостью читал докторские рецепты и безмолвно заменял провизора. Bon![110]

Как-то под вечер доктор копался на одной из грядок в своем саду. Вдруг — громовой удар в доме, и тотчас после этого со звоном посыпались стекла. Доктор бросился в дом, столкнулся в коридоре с перепуганной Анчи.

— Что случилось? — гаркнул он.

— Не знаю, — еле слышно ответила Анчи. — Это в кабинете…

Доктор вбежал туда и увидел Прокопа — ползая на четвереньках, тот собирал с полу осколки и бумаги.

— Что вы здесь натворили? — закричал старик.

— Ничего, — ответил Прокоп, поднимаясь с виноватым видом. — У меня пробирка лопнула…

— Да что вы, в самом деле, черт… — взревел было доктор и осекся: из левой кисти Прокопа ручейком стекала кровь. — У вас что, палец оторвало?

— Простая царапинка, — запротестовал Прокоп, пряча руку за спину.

— А ну-ка, покажите, — крикнул старый врач и потащил Прокопа к окну. Половина пальца висела на узенькой полоске кожи. Доктор кинулся к шкафчику с инструментами за ножницами и увидел в дверях смертельно бледную дочь.

— Тебе что надо? — обрушился он на нее. — Марш отсюда!

Анчи не двинулась. Она прижимала руки к груди с таким видом, будто готова была упасть в обморок.

Доктор вернулся к Прокопу; сначала делал что-то с ваткой, потом звякнули ножницы.

— Свет! — крикнул он дочери; та бросилась к выключателю, зажгла лампу.

— Да не стой здесь! — гремел старый врач, окуная иглу в бензин. — Нечего тебе тут делать! Подай нитки!

Анчи подбежала к шкафчику, достала ампулу с нитками.

— А теперь уходи!

Анчи взглянула на спину Прокопа и поступила наоборот: подошла и обеими ладонями обхватила раненую руку, приподняв ее. Доктор в это время мыл руки; он повернулся к Анчи с намерением снова взорваться, но вместо этого проворчал:

— Так, а теперь держи крепче! И ближе к свету!

И Анчи держала, зажмурив глаза. Было тихо — слышалось только сопение доктора; тогда девушка отважилась поднять веки. Внизу, где работал отец, виднелось что-то кровавое и безобразное. Анчи скорее перевела взгляд на Прокопа; он отвернулся, веки его дергались от боли. Анчи цепенела от этой чужой боли и глотала слезы; ее начало мутить.

Тем временем рука Прокопа разбухала: груды ваты, батист Бильрота[111] и, верно, целый километр бинта — доктор все наматывал и наматывал его, пока не получилось нечто огромное, белое. Анчи держала руку Прокопа, а колени ее дрожали, и ей казалось — этой страшной операции не будет конца. Внезапно у нее закружилась голова, потом она услыхала голос отца:

— На, выпей скорей!

Открыв глаза, она увидела, что сидит на стуле, отец подает ей мензурку с какой-то жидкостью, а сзади стоит Прокоп, улыбается и, как ребенка, держит у груди забинтованную руку, похожую на гигантский бутон.

— Пей же! — настаивал отец, широко улыбаясь. Она проглотила содержимое мензурки и задохнулась, это был смертоубийственный коньяк.

— А теперь вы. — И доктор протянул мензурку Прокопу. Тот был немного бледен и мужественно ждал нагоняя. После всех выпил и сам доктор, откашлялся и начал: — Скажите на милость, что вы тут, собственно, делали?

— Опыт, — с кривой, виноватой улыбкой ответил Прокоп.

— Что? Какой опыт? Над чем?

— Да так просто… Я только… хотел только… нельзя ли что-нибудь получить из хлорида калия.

— Что именно?

— Взрывчатку, — шепнул Прокоп со смирением грешника.

Доктор опустил глаза на его забинтованную руку.

— И поплатились, голубчик! Руку вам могло оторвать! Что? Больно? Так вам и надо, получили по заслугам, — кровожадно заявил он.

— Ой, папа, не надо сейчас! — вмешалась Анчи.

— А ты что тут делаешь? — проворчал доктор и погладил ее рукой, пахнущей карболкой и йодоформом.

* * *

Отныне ключи от амбулатории доктор держал в кармане. Прокоп выписал кучу ученых книг, носил руку на перевязи и занимался целыми днями.

Зацвели вишни, липкие молодые листочки засверкали на солнце, золотые лилии раскрыли свои тяжелые бутоны. По саду бродит Анчи со своей толстушкой приятельницей, они ходят обнявшись и хохочут; прижались друг к другу розовыми щечками, шепчутся о чем-то, краснеют, смеются, зачем-то целуются…

После долгих лет Прокоп снова ощущает физическое блаженство. С первобытным наслаждением он отдается ласке солнца и жмурит глаза, чтобы лучше расслышать, как шумит кровь в его теле. Вздохнув, садится за работу; но ему хочется двигаться, и он совершает далекие прогулки, бродит по окрестностям, предаваясь несказанной радости дышать. Иногда он встречает Анчи — в доме или в саду — и пытается завести с ней беседу; Анчи смотрит на него исподлобья и не знает, о чем говорить; впрочем, Прокоп тоже не знает и потому впадает в ворчливый тон. Короче, ему лучше — или, по крайней мере, он чувствует себя увереннее, когда бывает один.

Занимаясь, он заметил, как сильно отстал; наука во многом ушла гораздо дальше и в ином направлении, в некоторых вопросах ему приходилось заново отыскивать ориентиры; а главное, он боялся вспоминать о собственной работе, ибо там — он чувствовал это — особенно сильно разрушились связи. Он трудился, как вол, или грезил; грезил о новых лабораторных методах, и в то же время его манили точные и смелые расчеты теоретика; и он приходил в ярость на самого себя, когда его грубый мозг был не в состоянии расщепить тоненький волосок проблемы. Он отдавал себе отчет, что его лабораторная «деструктивная химия» открывает самые удивительные виды на теорию строения материи; он наталкивался на неожиданные взаимосвязи, но тут же растаптывал их своими слишком тяжеловесными рассуждениями. Раздосадованный, он бросал тогда все, чтобы углубиться в какой-нибудь глупый роман; но и во время чтения его не покидала одержимость исследователя; вместо слов ему являлись на страницах книги сплошные химические знаки; это были какие-то невообразимые формулы веществ, состоящих из неизвестных до сей поры элементов; они тревожили его даже во сне.

XI

В ту ночь Прокопу приснилось, что он изучает чрезвычайно ученую статью в «The Chemist»[112]. Он споткнулся о формулу «AnCi» и не знал, как ее расшифровать; напряженно вдумывался, кусал пальцы и вдруг понял что это — имя Анчи[113]. Да вот и сама она стоит, подсмеивается над ним, закинув руки за голову; он подошел, обхватил ее и стал целовать, кусать ее губы. Анчи отчаянно обороняется локтями и коленями, он грубо держит ее, одной рукой срывая с нее платье и раздирая его на длинные полосы. Он уже осязает ладонями юную плоть; Анчи бешено вырывается, волосы упали ей на лицо — и вот уже она слабеет, падает; Прокоп бросается к ней, но под руками его — только длинные полосы ткани, бинты; он рвет их, разбрасывает, стремясь выпутаться, и просыпается.

Ему было невыразимо стыдно за этот сон; он тихонько оделся, сел у окна и стал ждать рассвета. Нет резкой грани между ночью и днем; только небо слегка бледнеет, и над землей проносится сигнал, который — не свет и не звук, но он велит природе: проснись! И вот настает утро — еще среди ночи. Раскричались петухи, зашевелилась скотина в хлевах. Небо, бледнея, становится перламутровым, постепенно светлеет, нежно розовея; первая красная полоса вспыхнула на востоке, «чилип-чилип-яти-ти, пию-пию я!» — щебечут, кричат птицы, и первый человек не торопясь идет к своей работе.

Сел за работу и ученый человек. Долго обкусывал он кончик ручки, прежде чем решился начать; это будет великий труд, итог экспериментов и размышлений за долгие двенадцать лет — труд, поистине купленный ценою крови. Конечно, здесь он напишет только схему, или, вернее — некую теорию физики, или поэму, или символ веры. Это будет картина мира, построенного из цифр и уравнений. Но этими астрономическими числами измеряется не глубина, не красота неба: это — расчеты нестойкости разрушительных свойств материи.

Все сущее — лишь инертное, выжидающее взрывчатое вещество; но каким бы ни был индекс его инертности — эта цифра всего лишь бесконечно малая дробь по сравнению с индексом его разрушительной силы. Все, что происходит — движение звезд, и телурический труд, вся энтропия, сама усердная, ненасытная жизнь, — все это лишь поверхностно, лишь в незначительной мере, лишь частично ограничивает, связывает взрывную силу, имя которой — материя. Знайте же все: путы, связывающие эту силу, — как паутина на руках спящего титана; дайте мне власть уколоть его — и он сорвет земную кору и бросит Юпитера на Сатурна[114]. А ты, человечество, ты только ласточка, трудолюбиво слепившая свое гнездо под кровлей космического порохового склада; чирикаешь на восходе солнца, в то время как в бочках под тобой беззвучно грохочет потенциал ужасающего взрыва…

Этого Прокоп, конечно, не писал; эти мысли были затаенной мелодией, окрыляющей тяжеловесные фразы его ученых рассуждений. Он находил куда больше фантазии в голой формуле и больше ослепительной красоты — в числовом выражении. Так писал он свою поэму в знаках, цифрах, на чудовищном жаргоне ученых.

Прокоп не спустился к завтраку. Тогда к нему пришла Анчи, принесла молоко. Он поблагодарил, но тут ему вспомнился его сон, и он не посмел поднять на нее глаза. Он упорно глядел в угол; один бог знает, как это было возможно, но он видел каждый золотой волосок на ее обнаженных руках; никогда он так ясно не видел их.

Анчи стояла совсем близко.

— Вы будете писать? — нерешительно спросила она.

— Да, — угрюмо проворчал он и думал: что бы она сказала, если бы он вдруг положил свою голову ей на грудь?

— Целый день?

— Целый день.

Наверное, отшатнулась бы, глубоко оскорбленная; но у нее крепкие, маленькие, широко расставленные груди, хотя она об этом, вероятно, и не догадывается. Впрочем, какое ему дело!

— Вам что-нибудь надо?

— Нет, ничего.

Глупо; так хочется впиться зубами ей в руку, что ли… Женщина никогда не понимает, до чего она выводит человека из равновесия.

Анчи пожала плечами, слегка задетая.

— Ну и хорошо.

И ушла.

Прокоп встал, принялся ходить по комнате; он злился на себя и на нее, а главное — ему не хотелось больше писать. Он пытался собрать разбежавшиеся мысли, но это никак не удавалось. Прокоп рассердился и в досаде зашагал от стены к стене с регулярностью маятника. Час, два часа. Внизу гремят тарелками, накрывают на стол. Он снова сел к бумагам, опустил голову на руки. Вскоре явилась служанка с обедом.

Он вернул еду почти не тронутой и, совсем расстроившись, бросился на кровать. Видно, он тут всем надоел, да и с него уже хватит, пора уезжать. Да, да, завтра же! Он стал строить разные планы насчет своей будущей работы, и, неизвестно почему, было ему стыдно и больно; наконец от всего этого он уснул как убитый. Проснулся под вечер — душа словно вываляна в болотной грязи, а тело заражено гнилью лени. Слонялся по комнате, зевал и бездумно злился. Стемнело — он даже света не зажег.

Служанка принесла ужин. Ужин остыл, а он все прислушивался к тому, что происходит внизу. Звякали вилки, доктор что-то бубнил и очень скоро после ужина хлопнул дверью своей комнаты. Стало тихо.

Уверенный, что никого больше не встретит, Прокоп вышел в сад. Стояла теплая и ясная ночь. Уже цвели сирень и жасмин. Волопас широко раскрыл на небе свои звездные объятия — тишина, подчеркнутая далеким собачьим лаем. У каменной ограды сада — что-то светлое. Конечно — Анчи.

— Чудесный вечер, правда? — через силу пробормотал он только для того, чтобы сказать хоть что-нибудь, и прислонился к ограде рядом с девушкой.

Анчи — ни звука, только отвернулась, и плечи ее вздрагивают как-то непривычно и неспокойно.

— Это — Волопас, — уже общительнее проворчал Прокоп, — а над ним… Дракон и Цефей, а вон там — Кассиопея, вон те четыре звездочки. Но чтоб их увидеть, надо выше поднять голову.

Анчи отворачивается, размазывая что-то около глаз.

— А та, яркая, — нерешительно продолжает Прокоп, — это Поллукс, бета в созвездии Близнецов. Не надо на меня сердиться. Я, наверное, показался вам грубым? Я… меня что то мучило, понимаете? Не надо обращать внимания.

Анчи глубоко вздохнула.

— А как называется… вон та? — отозвалась она тихим, неуверенным голоском. — Та, что пониже, самая светлая?

— Это Сириус, в созвездии Большого Пса. Его еще называют Альгабор. А левее, гораздо левее — Арктур и Спика. Вон звезда упала! Видели!

— Видела. За что вы утром так на меня сердились?

— Я не сердился. Вероятно, я иногда… немного неуклюж; но жизнь моя была сурова, знаете — слишком сурова; я всегда был одинок и… настороже, как на передовом посту. Даже говорить толком не умею. Сегодня вот хотел… хотел написать нечто прекрасное… эдакую научную молитву, чтобы ее каждый мог понять; я думал, что… смогу вам прочитать это. И видите — все во мне погасло, и теперь даже стыдно разгореться, словно это — слабость. И вообще — говорить о себе… Ну, как будто засох, понимаете? И седею быстро.

— Но вам это к лицу, — тихо заметила Анчи.

Прокопа поразила такая сторона вопроса.

— Ну, знаете, — растерянно сказал он, — приятного тут мало. Пора бы уж… пора бы собирать свой урожай. Ах, сколько сделал бы любой другой из всего, что я знаю! А у меня нет ничего, ничего, ничего… Я только — «berühmt» и «célèbre»[115], «highly esteemed»[116], а у нас об этом никто не знает. Мне кажется, видите ли, что мои теории довольно плохи; я не теоретик. Но то, что я открыл, имеет некоторую ценность. Мои экзотермические взрывчатки… диаграммы… и атомные взрывы — кое-чего да стоят. А я опубликовал едва ли десятую часть того, что мне известно. Сколько бы сделали из этого другие! Я ведь даже… не понимаю больше их теорий, они так тонки, так остроумны… меня это только сбивает с толку. Я — кухонный дух. Поднесите мне к носу любое вещество — и я нюхом узнаю, что можно из него извлечь. Но постичь, что из этого вытекает… с теоретической и философской точки зрения — не умею. Я знаю… одни факты; я их делаю; это мои факты, понимаете? И все же я… я чувствую за ними какую-то истину; огромную, всеобщую истину… которая все перевернет, когда взорвется. Но эта великая истина… кроется в фактах, а не в словах. Вот почему, вот почему надо искать факты — пусть хоть обе руки оторвет!..

Анчи, прислонившись к ограде, еле дышала. Никогда еще этот угрюмый чудак не говорил так много, — а главное, никогда он не говорил о себе. Он с трудом ворочал тяжкие глыбы слов; в нем билась огромная гордость, мешаясь с застенчивостью и душевной мукой; и если б он даже говорил интегралами — Анчи поняла бы: перед ней раскрывают что-то глубоко сокровенное, по-человечески выстраданное.

— Но самое, самое худшее… — бормотал Прокоп. — Иногда, а здесь — особенно… даже это, даже это мне кажется глупым… и ненужным. И конечная истина… и вообще все. Никогда со мной не бывало такого. Зачем? И к чему?.. Вероятно, самое разумное — поддаться… просто подчиниться вот этому… — (Теперь он обвел рукой все, что их окружало). — Просто — жизни. Человеку нельзя быть счастливым; это его размягчает — понимаете? Тогда все остальное кажется ему напрасным, мелким… и бессмысленным. Больше всего… больше всего человек создает от отчаяния. От тоски, от одиночества, от состояния оглушенности. Потому что тогда его ничто не удовлетворяет. Я вот работал как сумасшедший. Но здесь — здесь я начал чувствовать себя счастливым. Здесь я познал, что существует, вероятно… нечто лучшее, чем — мыслить. Здесь просто живешь… и видишь, до чего замечательно — просто жить. Как ваш Гонзик, как кошка, как курица. Любое животное умеет жить… а мне это кажется таким чудесным, словно я до сих пор и не жил… И вот… я вторично потерял двенадцать лет.

Его изуродованная, бог весть сколько раз зашитая правая рука лежала, вздрагивая, на ограде. Анчи молчала, в темноте видны были ее длинные ресницы; она оперлась локтями на каменный забор и смотрела, моргая, на звезды. Что-то зашелестело в кустах, Анчи испугалась, метнулась к плечу Прокопа.

— Что это?

— Ничего, наверное, куница; пришла кур воровать.

Анчи застыла, как изваяние. Теперь ее молодая, упругая грудь плотно прижата к руке Прокопа — быть может, Анчи ничего не замечает, зато Прокоп чувствует это слишком хорошо; он страшно боится шевельнуть рукой: во-первых, Анчи тогда подумает, что он нарочно положил руку на ограду, а во-вторых, она вообще переменит позу. Но странно — именно это обстоятельство исключает теперь для него возможность говорить о себе и о своей бесплодно пролетевшей жизни.

— Никогда, — смятенно лепечет он, — никогда я не был так рад… так счастлив, как здесь. Ваш отец лучший из людей, а вы… вы так молоды…

— А я думала, что кажусь вам… слишком глупенькой, — отвечает Анчи тихо и счастливо. — Вы со мной никогда так не разговаривали.

— Правда, до сих пор — никогда, — согласился Прокоп.

Оба помолчали. Он чувствовал рукой, как чуть заметно подымается и опускается ее грудь, и мороз пробегал у него по коже; он старался не дышать — и она, казалось, затаила дыхание в тихом оцепенении и смотрит, не мигая, широко раскрытыми глазами — смотрит в никуда. О, погладить, сдавить! Кружись, голова, от первого касания, от ласки — невольной и жаркой! Встречал ли ты приключение, пьянящее сильнее, чем эта неосознанная и покорная близость? Склоненный бутон, тело робкое и нежное! Если б могла угадать ты мучительную нежность этой жесткой мужской руки, что сейчас, не шелохнувшись, ласкает тебя и сжимает! А что, если… что, если… что, если я сейчас так сделаю… сожму?..

Анчи выпрямилась естественнейшим движением. Ах, девочка, ты и впрямь ни о чем не подозревала!

— Доброй ночи, — тихо говорит Анчи, и лицо ее бледно и смутно. — Доброй ночи, — говорит она чуть сдавленным голосом и подает ему руку; подает ее неловко и вяло, будто сломленная чем-то, и широко распахнутыми глазами глядит в другую сторону.

Разве не такой у нее вид, будто она хочет еще побыть здесь? Нет, уходит, колеблясь; нет, остановилась, рвет в клочки какой-то листочек. Что еще сказать? Доброй ночи, Анчи, пусть вам спится лучше, чем мне.

Ибо теперь, конечно, Прокопу невозможно уйти спать. Он бросается на скамью, охватывает голову руками. Ничего, ничего не случилось… непоправимого; просто стыдно сразу думать бог весть о чем. Анчи чиста и невинна, как телочка, и довольно об этом; я ведь не мальчик.

Тут во втором этаже осветилось окно. Это спальня Анчи.

У Прокопа гулко забилось сердце. Он знает — подло и стыдно тайком заглядывать туда; как гость, он, конечно, не должен этого делать. Он даже попробовал покашлять (чтобы она слышала), но почему-то не вышло; и он сидит, неподвижный, как статуя, и не может оторвать взор от золотого окна. Анчи ходит по комнате, нагибается, что-то делает, плавно, широко разводя руками — ага, постилает свою кроватку. Теперь стала у окна, смотрит во тьму, закинув руки за голову: точно такая, какою он видел ее во сне. Вот теперь, теперь надо дать о себе знать, хотя бы из приличия — почему ты не сделал этого? А теперь уже поздно; Анчи отвернулась, ходит, исчезла; да нет, просто села спиной к окну, видимо, снимает туфли — очень медленно и задумчиво; никогда так славно не мечтается, как с ботинком в руке. Ну вот, хоть сейчас пора бы тебе скрыться; вместо того он встал на скамью, чтобы лучше видеть. Анчи вернулась к окну, она уже без блузки; подняла нагие руки, вынимает шпильки из прически. Тряхнула головой — густые волосы разлились по плечам; девушка встряхнула ими, разом перебросила всю эту пышную благодать на лицо, принялась расчесывать щеткой и гребнем — расчесывать до тех пор, пока голова не стала круглой, как луковичка; наверно, это очень смешно, потому что Прокоп, бесстыдник, так и сияет.

Анчи, белая дева, стоит склонив голову, заплетает волосы в две косы; глаза ее потуплены, и она что-то шепчет, вот засмеялась, застыдилась чего-то, поежилась; осторожно, бретелька сейчас соскользнет! Анчи глубоко задумалась, гладит свое белое плечико в приливе какой-то сладострастной неги; вздрогнула от холода — бретелька совсем спустилась — и свет погас.

Никогда я не видел ничего белее — прекраснее и белее, чем это освещенное окно.

XII

Он встретил ее утром — она купала в корыте Гонзика; собачонка отчаянно барахталась, расплескивая воду, но Анчи была неумолима — держала ее за космы и яростно намыливала, сама вся в мыльных хлопьях, мокрая и веселая.

— Осторожнее! — закричала она издали. — Он вас обрызгает!

Она была похожа на молодую восторженную мать; ой, боже, как все просто и ясно на этой солнечной земле!

Даже Прокоп не вынес безделья. Вспомнив, что испортился звонок, принялся чинить батарейку. Он очищал цинковую пластинку, когда к нему тихо приблизилась Анчи; рукава засучены по локоть, руки мокрые — в доме стирка.

— Не взорвется? — спросила озабоченно.

Прокоп не выдержал — улыбнулся; и она засмеялась и обрызгала его мыльной пеной — но тотчас же с серьезным видом подошла, отерла локтем с волос белые хлопья! О! Вчера бы не осмелилась…

В полдень Анчи понесла вместе с Нандой корзину белья в сад: отбеливать. Прокоп с облегчением захлопнул книгу — не позволит же он Анчи таскать тяжелую лейку! Отобрал лейку, сам стал кропить белье; густой дождик весело, щедро барабанит по бахромчатым скатертям, по белоснежным большим покрывалам, по широко распяленным мужским сорочкам; вода шумит, журчит, собирается в складках заливчиками и озерцами. Прокоп сунулся было кропить белые колокольчики нижних юбок и прочих интересных предметов, но Анчи вырвала у него лейку. Прокоп сел в траву, с наслаждением вдыхая запах влажного белья и следя за проворными красивыми руками Анчи. «Сой де теой дойен, — вспомнил с благоговением. — Себас м'эхей эйсороонта». «Смотрю с изумленьем…»

Анчи подсела к нему на траву.

— О чем вы думали?

Она жмурит глаза от яркого света и радости, разрумянившаяся и неизвестно почему очень счастливая. Полными пригоршнями рвет свежую траву — сейчас, расшалившись, бросит ему в волосы! Но почему-то ее все еще сковывает почтительная робость перед этим прирученным героем.

— Вы когда-нибудь кого-нибудь любили? — спрашивает она ни с того ни с сего и поспешно отводит глаза.

Прокоп смеется.

— Любил. Да ведь и вы тоже любили!

— Тогда я еще была глупая, — вырывается у Анчи, и она невольно краснеет.

— Гимназист?

Анчи только кивнула и принялась жевать травинку.

— Ну, это были пустяки, — быстро сказала она потом. — А вы?

— Однажды я встретил девушку, у нее были такие же ресницы, как у вас. Кажется, она была на вас похожа. Продавала перчатки или что-то в этом роде.

— А дальше?

— Дальше — ничего. Когда я второй раз пошел покупать перчатки, ее там уже не было.

— И… она нравилась вам?

— Нравилась.

— И… вы никогда ей…

— Никогда. Теперь мне делает перчатки… бандажист.

Анчи сосредоточивает все свое внимание на земле.

— Почему… вы всегда прячете от меня руки?

— Потому, что они у меня… изуродованы, — ответил Прокоп и мучительно покраснел, бедняга.

— Но это и прекрасно, — шепнула Анчи, не поднимая глаз.

— Обеда-а-ать, обеда-а-ать! — возвестила Нанда, выйдя из дому.

— Господи, как скоро, — вздохнула Анчи и очень неохотно поднялась.

* * *

После обеда старый доктор «прилег вздремнуть» — так, ненадолго.

— Понимаете, — словно извиняясь, объяснил он, — утром наработался как лошадь.

И тотчас начал усердно похрапывать. Анчи и Прокоп улыбнулись друг другу одними глазами и вышли на цыпочках; в саду еще разговаривали тихонько, будто чтили послеобеденный сон доктора.

Анчи заставила Прокопа рассказать о себе. Где родился, и где вырос, и о том, как побывал в самой Америке, сколько горя хлебнул, что и когда делал. А ему хорошо было вспоминать свою жизнь; ибо, к его удивлению, она оказалась более запутанной и удивительной, чем он сам думал. Да еще о многом он умолчал — особенно… ну, особенно о некоторых сердечных делах: во-первых, они не имели большого значения, а во-вторых, как известно, у каждого мужчины есть о чем умолчать. Анчи сидела тихая, как мышка; ей казалось очень смешным и неправдоподобным, что Прокоп тоже был ребенком и мальчиком и вообще совсем другим, не похожим на того угрюмого и непонятного человека, рядом с которым она чувствует себя такой маленькой и неловкой. Но теперь она уже осмелела до того, что могла бы и дотронуться до него — завязать ему галстук, причесать волосы и вообще… И словно впервые разглядела она его широкий нос, твердые губы и строгие, мрачные, с кровавыми прожилками глаза; и черты его казались ей удивительно странными и сильными.

Но вот настала ее очередь рассказывать. Она уже открыла рот и вздохнула поглубже — и вдруг засмеялась. Согласитесь — что можно сказать о еще не написанной жизни, да к тому же человеку, который однажды двенадцать часов пролежал, засыпанный землей, побывал на войне, в Америке и бог знает где еще!

— Я ничего не знаю, — сказала она искренне.

Ну разве такое «ничего» не стоит всего жизненного опыта мужчины?

Давно миновал полдень, когда они вместе пошли по разогретой солнцем полевой тропке. Прокоп молчит, а Анчи слушает. Анчи гладит рукой колючие колоски. Анчи плечом коснулась Прокопа, пошла медленнее, словно ноги у нее вязнут; потом ускорила шаг, идет впереди него, срывает колосья, охваченная какой-то потребностью разрушать. Это солнечное уединение начинает тяготить и нервировать ее. «Незачем было сюда ходить», — думают оба тайком и в мучительном разладе с самими собой через силу прядут тонкую, рвущуюся нить разговора. Вот наконец часовенка под двумя старыми липами — цель прогулки. Предвечерний час, когда заводят свои песни пастухи. Вот скамья для странников; они присели и совсем стихли. Какая-то женщина перед часовней молилась на коленях — наверное, за своих близких. Едва она ушла, Анчи преклонила колени на ее месте. Было в этом нечто бесконечно женственное; Прокоп ощутил себя мальчишкой рядом со зрелой простотой древнего священного действа. Наконец Анчи поднялась, серьезная и повзрослевшая, на что-то решившаяся, с чем-то примиренная; словно познала нечто, словно несла в себе некое бремя — задумчивая, неуловимо измененная; и когда они побрели домой по сумеречной тропинке, отвечала ему односложно, сладостным, глубоким голосом.

За ужином она не разговаривала, молчал и Прокоп; скорее всего оба думали об одном: когда же старый доктор уйдет читать свои газеты. А доктор бурчал себе под нос, пытливо оглядывая их через очки; да, брат, тут что-то не то, что-то не в порядке! Молчание затянулось и стало тягостным, как вдруг раздался звонок, и человек — не то из Седмидоли, не то из Льготы — попросил доктора поехать к роженице. Это очень мало обрадовало доктора, он даже забыл браниться. Уже с саквояжем в руках он остановился на пороге, сухо приказал:

— Иди спать, Анчи.

Она молча поднялась, стала убирать со стола. Долго, очень долго пропадала где-то на кухне. Прокоп нервно курил и собрался было уже уходить. Тут она вернулась, бледная, как от озноба, и сказала, героически пересиливая себя:

— Не хотите поиграть на бильярде?

Это значило: о саде сегодня не может быть и речи.

Да, это была отвратительная партия; Анчи была просто неуклюжей — толкала шары вслепую, забывала о своей очереди играть, отвечала еле-еле. Один раз промахнулась по шару, который, как говорится, «свесил ножки в лузу», и Прокоп стал показывать, как надо было ударить: целиться в правую щечку, взять кием чуть ниже середины, и готово! При этом — только чтобы навести кий — он положил свою руку на ее. Анчи резко обернулась, потемневшими глазами заглянула ему в лицо, швырнула кий на пол и убежала.

Что делать? Прокоп быстро ходил по бильярдной, курил и злился. Вот странная девушка. Но зачем она сама сбивает меня с толку? Ее невинный рот, ясные, такие близкие глаза, личико гладкое, горячее — ты ведь не каменный в конце концов! Разве такой уж грех — погладить личико, поцеловать, погладить — ах, розовые щечки! — и взъерошить волосы, волосы, тонкие, нежные волоски над юной шейкой (ты ведь не каменный!). Поцеловать, погладить, коснуться, облобызать благоговейно и бережно? Глупости! — сердился Прокоп, — я старый осел; как мне не стыдно — такой ребенок, она об этом и не думает, и не думает… Ладно. Прокоп справился с искушением, хотя удалось это ему далеко не сразу. Можно было увидеть, как он стоит перед зеркалом, в кровь искусав губы, и угрюмо, с горечью перебирает, мерит свои годы.

Иди спать, старый холостяк, иди; ты только что уберегся от срама, от того, чтобы юная, глупая девочка высмеяла тебя — уж и это хорошо. Кое-как укрепившись в своем решении, Прокоп побрел наверх, в свою комнату. Одно его тяготило — надо пройти мимо Анчиной двери. Он шел на цыпочках: наверное, спит уже, дитя… И вдруг стал как вкопанный, а сердце бешено заколотилось: ее дверь… дверь Анчи не закрыта… Приотворена даже, и за нею — тьма. Что это значит? И вдруг услышал там, в комнате, нечто вроде подавленного всхлипывания.

Какая-то сила чуть не швырнула его в эту дверь; но что-то другое, бесконечно более властное, одним ударом сбросило его с лестницы и вынесло в сад. Он стоял в темных кустах и прижимал руку к сердцу, которое билось, как язык набатного колокола. Господи боже, зачем я не вошел к ней! Анчи, наверное, стоит на коленях, полураздетая, и плачет в подушку, отчего? — не знаю; но если бы я вошел — ну, что бы случилось? Ничего, я стал бы рядом с ней на колени и попросил бы ее не плакать больше; погладил, погладил бы легкие волосы, волосики, распущенные на ночь. О боже, зачем она оставила дверь приоткрытой?

Смотри, вон светлая тень скользнула из дома и движется в сад. Это Анчи, она не раздета, и волосы ее не распущены; она прижимает ладони к вискам — ладони так приятно холодят пылающий лоб, — и прерывисто вздыхает: последние отзвуки плача. Анчи, словно не замечая, проходит мимо Прокопа, но уступает ему место рядом, с правой стороны; она не слышит, не видит — но не сопротивляется, когда он берет ее под руку и уводит к скамейке. Прокоп мысленно подбирает хоть какие-нибудь слова утешения (а, черт, какие же?!), как вдруг: бац, ее голова ткнулась ему в плечо, взрыв судорожных рыданий, и вот, посреди всхлипываний и сморканья, она говорит ему, что «это пустяки, ерунда». Прокоп обнимает ее, словно родной дядя, и в полной растерянности бессвязно бормочет, что она хорошая и очень милая; всхлипыванья тают в долгих вздохах (где-то под мышкой он чувствовал их горячую влажность). И вот стало совсем хорошо. О ночь, небожительница, ты облегчаешь сдавленную грудь, развязываешь неповоротливый язык; ты возносишь, благословляя, окрыляешь тихо трепещущее сердце, сердце, полное тоски и одиночества; жаждущих поишь из своей бесконечности. В какой-то исчезающе-малой точке вселенной, где-то между Полярной звездой и Южным Крестом, Центавром и Лирой, вершится трогательное действо: некий мужчина вдруг ощутил себя единственным защитником и отцом девочки с заплаканным личиком; он гладит ее по головке и говорит — что, собственно, он говорит? Что он так счастлив, так счастлив, что любит, страшно любит существо, которое всхлипывает и сморкается у него на плече, что никогда он отсюда не уедет, и прочее в этом роде.

— Не знаю, что это мне в голову взбрело, — всхлипывая, вздыхает Анчи. — Я… мне так хотелось с вами еще… поговорить…

— А почему вы плакали? — буркнул Прокоп.

— Потому что вы так долго не шли, — звучит неожиданный ответ.

В душе Прокопа что-то слабеет — может быть, воля.

— Вы… вы меня… любите? — выдавливает он из себя, а голос его ломается, как у четырнадцатилетнего. Головка, зарывшаяся у него под мышкой, кивает энергично и недвусмысленно.

— Наверное, я должен был… прийти к вам, — подавленный, шепчет Прокоп.

Головка решительно тряхнула: нет, нет!

— Здесь мне лучше, — вздохнула Анчи минутку погодя. — Здесь… так прекрасно!

Вряд ли кто-нибудь поймет, что прекрасного нашла она в жестком мужском пиджаке, пропахшем табаком и потом; но Анчи зарывается в него лицом, и ничто на свете не заставит ее поднять глаза к звездам; так она счастлива в этом темном, пахучем убежище. Ее волосы щекочут нос Прокопа, от них исходит чудесный тонкий запах. Прокоп гладит ее опущенные плечи, ее юную шейку и грудь и встречает лишь трепещущую покорность; тут он забывает все, резко и грубо запрокидывает ей голову, хочет поцеловать влажные губы. Но Анчи — Анчи бешено отбивается, она просто в ужасе, твердит: «Нет, нет, нет»… — и снова утыкается лицом в его пиджак, и он слышит, как сильно бьется ее испуганное сердечко. И тут Прокоп понимает, что этот поцелуй был бы первым в ее жизни.

Тогда ему становится стыдно, его охватывает безграничная нежность, и он уже ни на что больше не отваживается — только гладит ее по волосам: это можно, это можно; господи, она ведь еще совсем ребенок и совсем глупенькая! А теперь — ни слова, ни словечка больше, чтобы даже дыханием не оскорбить неслыханного детства этой белой рослой телочки; ни одной мысли, которая могла бы грубо объяснить смятенные побуждения этого вечера! Он говорит, сам не понимая что; в его речах звучит медвежья мелодия, и нет никакого синтаксиса; они касаются попеременно звезд, любви, бога, прекрасной ночи и какой-то оперы — название и сюжет Прокоп не в силах вспомнить, но скрипки и человеческие голоса звучат в нем опьяняющим звоном. Временами ему кажется, что Анчи уснула; он умолкает, пока блаженный, сонный вздох на его плече не доказывает, что его слушают внимательно.

Потом Анчи выпрямилась, сложила руки на коленях и задумалась.

— Не знаю, не знаю, — томно сказала она, — никак не могу поверить, что это — правда…

По небу светлой черточкой скатилась звезда. Благоухает жасмин, спят закрывшиеся шары пионов, дыхание неведомого божества шелестит в вершинах деревьев.

— Как бы мне хотелось остаться здесь, — шепнула Анчи.

Еще раз пришлось Прокопу выдержать безмолвный бой с искушением.

— Спокойной ночи, Анчи, — заставил он себя сказать. — Что, если… если вернется ваш папа?..

Анчи послушно встала.

— Доброй ночи. — Она еще колебалась.

Так стояли они лицом к лицу и не знали, что начать… или кончить. Анчи была бледна, глаза ее растерянно моргали, вся ее фигурка говорила о том, что она готова решиться на какой-то подвиг; но когда Прокоп, совсем уже теряя голову, протянул руку к ее локтю, она трусливо увернулась и пошла на попятный. Они шагали по садовой дорожке, и расстояние между ними было не меньше метра; но когда добрались до того места, где лежали самые черные тени, — видимо, потеряли направление, потому что Прокоп стукнулся зубами о чей-то лоб, торопливо поцеловал холодный нос и нашел своими губами отчаянно сжатый рот; и он грубо разрыл его, ломая девичью шею, раздвинул стучащие зубы и иступленно стал целовать жаркие, влажные, раскрытые, стонущие губы. Ей удалось вырваться, она отошла к калитке и заплакала. Прокоп бросился утешать ее, он гладит ее, рассеивает поцелуи по волосам, по уху, по шее, спине, но ничто не помогает; он молит, поворачивает к себе мокрое личико, мокрые глаза, мокрый всхлипывающий рот — его губы полны соленой влаги слез, а он все целует и гладит — и вдруг чувствует, что она уже ничему не сопротивляется, она отдалась на его милость и, наверное, плачет над своим страшным поражением. Тогда в Прокопе разом проснулась вся мужская рыцарственность, он выпустил из рук этот жалкий комочек и, растроганный до слез, только целует дрожащие, смоченные слезами пальцы. Вот так, так-то лучше… И тут она прижимает свое лицо к его грубой лапе, целует ее влажными, обжигающими губами, ласкает горячим дыханием, трепетными, мокрыми ресницами — и не дает, не отпускает его руку. Тогда и он заморгал часто, затаил дыхание — чтобы не задохнуться от мучительной нежности.

Анчи подняла голову.

— Доброй ночи, — сказала она тихо и очень просто подставила губы.

И Прокоп склонился над ними, поцеловал, как дуновение ветерка, нежно, как только умел, — и не осмелился провожать ее дальше; постоял в каком-то оцепенении, потом побрел совсем на другой конец сада, куда не проникает ни один лучик из Анчиного окна; и там он стоит, словно молится. Но нет, это не молитва — это всего лишь прекраснейшая ночь его жизни.

XIII

Едва рассвело — Прокоп не мог больше выдержать дома: решил сбегать нарвать цветов. Положить их у порога Анчиной спальни, и когда она проснется… Окрыленный радостью, выбрался Прокоп из дома чуть ли не в четыре часа утра. Люди, какая красота! Всякий цветок искрится, как глаза (а у нее — спокойные большие глаза телки… у нее такие длинные ресницы… сейчас она спит, и веки у нее выпуклые и нежные, как голубиные яйца… господи, знать бы ее сны… если руки ее сложены на груди — их приподымает дыхание; если они под головой, тогда, наверное, соскользнул рукав и виден локоток — розовый твердый шарик… недавно она говорила, что до сих пор спит в железной детской кроватке… говорила, что в октябре ей исполнится девятнадцать, на шее у нее — родимое пятнышко… возможно ли, что она меня любит, это так странно) — и в самом деле, ничто не сравнится красотою с летним утром, но Прокоп не отрывает глаз от земли, улыбается в меру своего уменья и через множество калиток добирается до реки. И там, только у противоположного берега, обнаруживает бутоны кувшинок; пренебрегая всеми опасностями, он снимает одежду и бросается в густую слизь заводи, ранит ноги о какие-то коварные острые листья, но возвращается с охапкой цветов.

Кувшинки — цветы поэтичные, но они пускают отвратительный сок из мясистых стеблей; и Прокоп бежит со своей поэтичной добычей домой, соображая, чем бы обернуть стебли букета. Ага, вон на лавочке у дома доктор забыл вчерашнюю «Политику»[117]. Прокоп весело рвет ее, прочитывая мимолетно о какой-то балканской мобилизации, о том, что где-то пошатнулось министерство и что умер кто-то, изображенный в черной рамочке, — умер, оплакиваемый, разумеется, всей нацией. Вот уже обернуты мокрые стебли, и Прокоп залюбовался делом рук своих; и тут его будто сильно толкнуло в грудь: на газетной обертке он увидел одно-единственное слово. Это слово было: КРАКАТИТ.

С минуту Прокоп неподвижно глядел на него, попросту не веря глазам. Потом с лихорадочной поспешностью развернул газету, рассыпав роскошные цветы, и наконец нашел следующее объявление: «КРАКАТИТ! Прошу инж. П. сообщить свой адрес. Карсон, Гл. почтамт». И ничего больше. Прокоп протер глаза и перечитал: «Прошу инж. П. сообщить свой адрес. Карсон». Что за дьявольщина… Кто такой Карсон? И откуда он знает, гром и молния, откуда может он знать?.. В пятидесятый раз перечитывал Прокоп загадочное объявление «КРАКАТИТ! Прошу инж. П. сообщить свой адрес». И дальше: «Карсон, Гл. почтамт». Больше ничего и не вычитаешь.

Прокоп сидел, словно оглушенный дубиной. «Зачем, зачем я взял в руки эту проклятую газету», — с отчаянием промелькнуло у него в голове. Как это там написано? — «КРАКАТИТ! Прошу инж. П. сообщить свой адрес». Инж. П. — это он, Прокоп, а кракатит — то самое проклятое место, то неясное, затуманенное место в его мозгу, та болезненная опухоль, то, о чем он не осмеливался думать, с чем он ходил, биясь головой об стену, то, что уже утратило название — как тут написано? «КРАКАТИТ»! Внутренний толчок заставил Прокопа широко раскрыть глаза. Внезапно он увидел… увидел ту самую соль свинца, и разом в его памяти развернулся путаный фильм: нескончаемая, яростная борьба в лаборатории с этим тяжелым, тупым, инертным веществом; бессмысленные опыты вслепую, когда ничто не удавалось, пощипывание в пальцах, когда он в бешенстве ломал и дробил это вещество руками, кислый привкус на языке, едкий дым, усталость, от которой он засыпал, сидя на стуле, стыд, упрямство, и вдруг — во сне, что ли, последняя идея, эксперимент, парадоксальный и чудесно простой, физический трюк, которым он до того ни разу не пользовался. Увидел тончайшие белые иголочки, которые он смел наконец в фарфоровую банку, уверенный, что завтра произведет славный взрыв там, в песчаной яме, в поле, где находился его весьма незаконный опытный полигон. Увидел свое кресло в лаборатории, из которого вылезал волос и пружины; он рухнул тогда в это кресло, как измученный пес, и, вероятно, уснул, ибо вокруг стояла полная тьма — и вдруг ужасающий взрыв, звон стекла, и он летит вместе с креслом на пол. А потом — резкая боль в правой руке — чем-то ее поранило; а потом — потом…

Прокоп наморщил лоб — столь стремительное возвращение забытого причиняло ему боль. Ну да, вот он, этот шрам, через всю ладонь. Потом я хотел зажечь свет, но все лампочки полопались. И я шарил на ощупь в темноте, стараясь понять, что произошло: на столе груда осколков, а там, где я работал, цинковая пластина порвана, перекручена, спеклась, дубовая столешница расколота, словно в нее ударила молния. Потом я нашарил ту фарфоровую баночку, и она оказалась цела — и только тогда я ужаснулся. Ну да, ну да, это и был кракатит. А потом…

Прокопу невмочь было сидеть; он переступил через рассыпанные кувшинки, заметался по саду, кусая от волнения пальцы. А потом я бежал куда-то, через поле, через вспаханное поле, несколько раз падал — господи, где же это было? Здесь связность его воспоминаний была основательно нарушена; несомненной была только страшная боль под лобными костями да какие-то дела с полицией. Потом я разговаривал с Иркой Томешем, и мы отправились к нему — нет, мы поехали на извозчике; я был болен, и он за мной ухаживал. Ирка — славный парень. Но, ради бога, что было дальше? Ирка Томеш сказал, что едет в Тынице, к отцу, но сюда он не приезжал; вот оно что, как странно… а я в это время спал, кажется…

Коротко, нежно звякнул звонок; я пошел открыть, и на пороге стояла девушка, лицо ее было скрыто вуалью…

Прокоп застонал, закрыл руками лицо. Он не отдавал себе отчета, что сидит на скамье, на той самой скамье, где прошедшей ночью дано ему было утешать и ласкать совсем другую…

…«Здесь живет пан Томеш?» — спросила она, задыхаясь: бежала, наверное, и горжетка вся обрызгана дождем — и неожиданно, так неожиданно подняла незнакомка глаза…

Прокоп чуть не взвыл от муки. Увидел ее, словно это было вчера; руки, маленькие руки в тесных перчатках, росинки дыхания на густой вуали, взгляд чистый, исполненный горя; прекрасная, грустная, отважная. «Вы его спасете, правда?» Ее серьезные глаза совсем близко, — от них кружится голова! — она смотрит на него и комкает какой-то сверток, толстый пакет с печатями, прижимает его к груди трепетными руками, всеми силами подавляя смятение…

Прокопа словно ударили по голове. Куда я девал этот пакет? Кто бы ни была эта девушка — я обещал отдать его Томешу. За время болезни я… забыл обо всем; или, вернее… не хотел об этом думать. Но теперь… Теперь его надо отыскать, это ясно.

Бурей ворвался он в свою комнату, разбросал все содержимое ящиков. Нету, нету, нету нигде! В двадцатый раз перебрал он свои пожитки, листок за листком, вещь за вещью. Потом уселся посреди разгрома, как над развалинами Иерусалима, сдавив руками лоб. Наверно, пакет взял доктор, или Анчи, или хохотушка Нанда; иначе быть не может. Непоколебимо уверившись в этом путем детективных рассуждений, он ощутил вдруг какое-то недовольство, какое-то неприятное чувство; как во сне, подошел он к печи, глубоко засунул руку внутрь и вынул… искомое. Тогда только он смутно припомнил, что сам положил пакет в это место, когда еще был не совсем здоров; теперь он вспоминал, что среди всех обмороков и бредовых снов он постоянно заботился о том, чтобы пакет был при нем, и приходил в ярость, когда сверток забирали; при всем том он очень боялся этого толстого пакета, ибо с ним было связано чувство мучительной тревоги и тоски. Наверное, он с хитростью сумасшедшего спрятал его в печку от самого себя, чтобы отвязаться. Ну, да черт ли разберется во всех загадках подсознания; теперь пакет здесь, у него в руках, этот толстый, перевязанный конверт за пятью печатями, и на нем написано: «Для пана Иржи Томеша». Прокоп попытался угадать хоть что-нибудь по этому сложившемуся тонкому почерку; но вместо этого снова увидел девушку в вуали — она комкает конверт дрожащими пальцами… и вот, вот опять поднимет глаза… Прокоп жадно принюхался к конверту: пахнет слабым, далеким ароматом.

Он положил пакет на стол, долго ходил вокруг него. Страстно захотелось узнать, что там внутри, за пятью печатями; несомненно — тяжелая тайна, развязка отношений, роковых и мучительных. Правда, она сказала, что… что делает это для кого-то другого; но она была так взволнована… И все же, чтобы она, она могла любить Томеша — невероятно! Томеш — шалопай, — констатировал Прокоп с глухой яростью; этому цинику всегда везло у женщин. Ладно, я найду его и передам ему послание любви; и дело с концом…

И вдруг в голове вспыхнуло: что, если существует какая-то связь между Томешем и этим, как его, этим треклятым Карсоном! Никто ведь не знал и не знает о кракатите; только Ирка Томеш, вероятно, каким-то образом разнюхал… Новая картинка сама собой возникла в путаной киноленте памяти: он, Прокоп, лежит в бреду (кажется, это было в квартире Томеша), а Ирка склоняется над ним, записывает что-то в блокнот. Конечно, сомнений быть не может — он записывал мою формулу! Я выболтал все, он вытянул из меня, украл и продал, должно быть, этому Карсону! Прокопа до глубины души потрясла подобная подлость. Господи, и в руки такого человека попала та девушка! Да если есть на свете хоть одна ясная цель, то вот она: надо спасти девушку во что бы то ни стало!

Ладно, сначала надо найти Томеша, вора; я отдам ему этот запечатанный пакет, а кроме того — выбью зубы. Далее — он просто в моих руках: я заставлю его дать мне адрес и имя той девушки и обязаться… Нет. Никаких обещаний от подлеца! Но я пойду к ней и расскажу ей все. А потом навсегда исчезну с ее глаз.

Довольный таким рыцарским решением, Прокоп остановился над злополучным пакетом. Ах, знать бы только одно, одно-единственное — была ли она любовницей Томеша?! Опять она встала перед ним, прекрасная, сильная. Ни взглядом, ни взмахом ресниц не коснулась она тогда грешного ложа Томеша. Неужели можно так лгать глазами, так лгать такими глазами?..

И тут, втянув в себя сквозь зубы воздух, как от сильной боли, он взломал печати, сорвал шпагат и вскрыл пакет. В нем были деньги и письмо.

XIV

А доктор Томеш уже сидит за завтраком, отфыркиваясь и ворча: роды сегодня выдались трудные; изредка он бросает на Анчи взгляды — испытующие и недовольные. Анчи молчит как убитая, не ест, не пьет, она просто глазам своим не верит — отчего Прокоп еще не показывался? Губы ее слегка дрожат, она вот-вот заплачет. Тут входит Прокоп — его движения странно резки, он бледен и даже не присел — так он спешит. Кое-как поздоровавшись, бегло взглянул на Анчи, словно на незнакомую, и тотчас, с нетерпеливым раздражением спросил:

— Где сейчас ваш Ирка?

Доктор обернулся в крайнем изумлении:

— Что-о?

— Где сейчас ваш сын? — повторил Прокоп, сжигая его упрямыми глазами.

— Откуда я знаю? — проворчал доктор. — Я о нем и слышать не хочу.

— Он в Праге? — настойчиво допытывается Прокоп, а руки его уже сжимаются в кулаки.

Доктор молчит, но, видно, в душе его происходит усиленная работа.

— Мне надо с ним говорить, — цедит Прокоп, — надо, слышите? Я должен поехать к нему, сейчас, немедленно! Где он?

Доктор, пожевав губами, встает и направляется к двери.

— Где он? Где он живет?

— Не знаю! — не своим голосом крикнул доктор и захлопнул за собой дверь.

Прокоп обернулся к Анчи. Она сидела в каком-то оцепенении, устремив в пустоту огромные глаза.

— Анчи, — лихорадочно забормотал он, — вы должны сказать, где ваш Ирка… Я… мне нужно съездить к нему, понимаете? Дело в том, что… такое дело… В общем, тут дело касается некоторых вещей… я… Прочитайте это, — закончил он поспешно и сунул ей под нос смятый обрывок газеты. Но Анчи видела только какие-то круги.

— Это мое открытие, понимаете? — нервно объяснил он. — Меня разыскивают, некий Карсон… Где ваш Иржи?

— Мы не знаем, — шепнула Анчи. — Вот уже два… уже два года он нам не пишет…

— А-ах! — вырвалось у Прокопа, и он яростно скомкал газету.

Девушка окаменела; только глаза ее, казалось, все росли, и каким-то жалобным смятением дышали полуоткрытые губы.

Прокоп готов был провалиться.

— Анчи, — рассек он наконец тягостное молчание, — я вернусь. Через несколько дней… Я… Это очень важное дело. Надо же… надо же все-таки думать… и о своей работе. Ведь у каждого, знаете, есть… определенные обязанности… (Господи, вот брякнул!) Поймите, что… Ну, просто я должен! — выкрикнул он вдруг. — Мне лучше умереть, чем не поехать, понимаете?

Анчи лишь едва заметно кивнула. Ах, если бы она кивнула ниже, — бум! — с громким плачем уронила бы голову на стол, но так у нее только глаза наполнились слезами, остальное Анчи сумела проглотить.

— Анчи, — бормотал растерявшийся Прокоп, в отчаянии ретируясь к двери. — Я даже прощаться не стану; правда, не стоит: через неделю, через месяц я снова буду здесь… Ну, послушайте…

Он не смел даже взглянуть на нее; а она сидела, словно отупев; опустились ее плечи, глаза сделались незрячими, а носик уже набухал от сдерживаемых слез — смотреть больно!

— Анчи… — сделал он еще одну попытку и тут же смолк. Бесконечной показалась ему эта последняя минута на пороге; он чувствовал — надо было еще что-то сказать или сделать, но вместо всего этого еле выжал что-то вроде «до свиданья» и, с мукой в душе, вышел.

Как вор, на цыпочках, покидал Прокоп дом. Заколебался еще у двери, за которой оставил Анчи. Там до сих пор стояла тишина, сдавившая его невыразимым страданием. Перед выходом из дому он вдруг остановился, как человек, забывший что-то, и на цыпочках вернулся в кухню. Слава богу, Нанды нет, и он подошел к полочке. «…АТИТ!.. адрес. Карсон, Гл. почтамт». Это он прочел на газете, которую веселая Нанда выстригла узорным кружевом и постлала на полочку. Там он положил для служанки полную пригоршню денег за ее услуги и исчез.

Прокоп, Прокоп, так не поступает человек, если он собирается вернуться через неделю!

* * *

«Идет-идет, идет-идет», — скандирует поезд; но для человеческого нетерпения уже недостаточна его громыхающая, брякающая скорость; человек — весь нетерпение — ерзает на скамье, то и дело вытаскивает часы, и движения его резки и нервны. Один, два, три, четыре — это телеграфные столбы. Деревья, поле, деревья, будка обходчика, деревья, откос, откос, забор, поле. Одиннадцать часов семнадцать минут. Свекольное поле, женщины в синих передниках, дом, собачонка, вбившая себе в голову обогнать поезд, поле, поле, поле. Одиннадцать семнадцать. Господи, неужели время остановилось? Лучше думать о чем-нибудь; закрыть глаза и считать до тысячи; произносить мысленно «Отче наш» или химические формулы. «Идет-идет, идет-идет!» Одиннадцать восемнадцать. Боже, что делать?

Вдруг Прокоп очнулся. «КРАКАТИТ» — бросилось ему в глаза — он даже испугался. Где это? Ах, это сосед напротив читает газету, на оборотной стороне ее — все то же объявление. «КРАКАТИТ! Прошу инж. П. сообщить свой адрес. Карсон, Гл. почтамт». Ну его к черту, этого Карсона, — думает «инж. П.», однако на ближайшей станции скупает все газеты, какие только плодит благодатная родина. Объявление — во всех, и всюду одно и то же; «КРАКАТИТ! Прошу инж. П…» Ах, леший тебя побери, — удивляется «инж. П.», — как они меня разыскивают! Зачем я им нужен, если Томеш уже все им продал?

Но вместо того чтобы решать эту важную загадку, Прокоп огляделся — не следят ли за ним — и, кажется, в сотый раз вынул знакомый нам разорванный, набитый деньгами пакет. Долго вертел он его, подкидывал, взвешивал на ладони, всячески стараясь растянуть для себя огромное удовольствие — ждать; наконец вынул то письмо, драгоценное письмо, написанное энергичным, сложившимся почерком.

«Пан Томеш, — в который раз жадно перечитывал Прокоп, — я делаю это не ради вас, а ради сестры. С того мгновения, как вы прислали ей то ужасное письмо, она сходит с ума. Она хотела продать все свои платья и драгоценности, чтобы послать вам деньги; мне стоило большого труда удержать ее от поступка, который она не могла бы скрыть от своего мужа. То, что я вам посылаю, мои собственные деньги; знаю, вы примете их без излишних угрызений, и прошу не благодарить меня. Л.».

А ниже торопливо приписано:

«Богом прошу, оставьте М. в покое! Она отдала все, что имела; отдала вам больше, чем принадлежало ей. Я замираю от ужаса, что будет, если все обнаружится. Заклинаю вас всем на свете, не злоупотребляйте своим страшным влиянием на нее! Было бы слишком подло, если бы вы…» — окончание фразы было зачеркнуто, а далее следовала еще приписка: «Поблагодарите за меня вашего друга, который вручит вам это. Мне не забыть его доброты ко мне в минуту, когда я больше всего нуждалась в человеческой помощи».

Прокопа прямо душил избыток тяжкого счастья. Значит, она не принадлежала Томешу! И ей не на кого было опереться! Храбрая девушка и энергичная — сорок тысяч достала, только бы спасти свою сестру от… видимо, от какого-то позора! Вот эти тридцать тысяч — из банка: они еще оклеены бандеролью — в таком виде она получила их… черт, почему на бандероли нет названия банка? Остальные десять тысяч она собрала бог весть где и как; тут попадаются мелкие банкноты, жалкие грязные пятерки, обветшалые бумажки, прошедшие несчетное количество рук, смятые бумажки из дамских сумочек; господи, какой отчаянной беготни ей стоило собрать вот эту горстку денег! «Мне не забыть его доброты…» В эту минуту Прокоп готов был до смерти избить Томеша, бессовестного, гнусного негодяя! Но вместе с тем прощал ему все… ведь она не была его любовницей! Она не принадлежала Томешу, а это по меньшей мере означает, что она — ангел чистейший, совершеннейший, святыня. И было у него ощущение, словно какая-то неведомая рана в сердце заживает так стремительно, что причиняет боль.

Да, найти ее; прежде всего я должен… должен вернуть ей деньги (он даже не устыдился столь прозрачного повода) и сказать ей, что… что, одним словом… она может на меня рассчитывать, в отношении Томеша и вообще… «Мне не забыть его доброты». Прокоп даже руки сложил, как для молитвы: боже, да я готов сделать что угодно, лишь бы заслужить эти слова…

О-ох, как медленно тащится поезд!

XV

Добравшись до Праги, Прокоп помчался к Томешу на квартиру. Возле Музея остановился: проклятье, где же, собственно, живет Томеш? Я шел тогда… да, шел, дрожа от озноба, к трамвайной остановке у Музея; но откуда? С какой улицы? Бесясь и ругаясь, бродил Прокоп вокруг Музея[118], в тщетных попытках определить направление, но так ничего и не вспомнил и отправился в полицию, в адресный стол. Иржи Томеш, — листал в книгах запыленный чиновник, — инженер Томеш, это — на Смихове, такая-то улица. Видимо, это был старый адрес, но Прокоп помчался на Смихов, на такую-то улицу. Привратник, выслушав его вопросы, лишь покачал головой. Да, жил здесь такой, но уже год с лишним как съехал; где он живет сейчас — никто не знает; впрочем, он оставил тут разные долги…

Удрученный, забрел Прокоп в какое-то кафе. «КРАКАТИТ», — бросилось ему в глаза с последней полосы газеты. «Прошу инж. П. сообщить свой адрес. Карсон, Гл. почтамт». Ба, конечно, он знает о Томеше, этот Карсон; ну да, между ними есть какая-то связь. Ладно, черкнем открытку: «Карсону, Главный почтамт до востребования. Приходите завтра в полдень в такое-то кафе. Инж. Прокоп». Едва он написал это, как в голову пришла новая мысль: «Долги!» Прокоп схватился, побежал в суд, в отдел розыска ответчиков. Действительно, здесь очень хорошо знали адрес Томеша: целая груда неврученных повесток, судебных исполнительных листов и так далее; однако похоже на то, что упомянутый Томеш Иржи исчез бесследно, не сообщив о своем новом местопребывании. И все же Прокоп бросился по последнему известному адресу Томеша. Привратница, чью память освежило приличное вознаграждение, тотчас узнала Прокопа; да, один раз он ночевал здесь; затем она преохотно доложила, что инженер Томеш — обманщик и негодяй; что он уехал в ту самую ночь, оставив его, пана Прокопа, на ее, привратницы, попечение; что она трижды поднималась к нему — осведомиться, не надо ли чего, но он, пан Прокоп, все спал и разговаривал во сне, а после полудня исчез. Спрашивается, где же господин Томеш? Да уехал тогда же, оставил все, как есть, и до сих пор не возвращался; только деньги прислал откуда-то из-за границы, но уже начался новый квартал, и он опять должен за квартиру. Говорят, если он не объявится к концу месяца, судебные исполнители продадут с аукциона все его пожитки. Долгов, говорят, наделал больше четверти миллиона, вот и сбежал.

Прокоп подверг эту превосходную женщину подробному допросу: известно ли ей что-нибудь о некоей особе, которая как будто была в некоторых отношениях с паном Томешем, и кто вообще сюда приходил, и тому подобное. Привратница не знала ровным счетом ничего; а что до баб, то их ходило сюда штук двадцать, и с вуалями и без них, и намазанные, и всякие прочие, одним словом, срам на всю улицу!

Прокоп уплатил ей за квартал из своих денег и получил ключ от квартиры Томеша.

В комнате стоял затхлый запах давно заброшенного, почти мертвого человеческого жилья. Только теперь Прокоп заметил роскошное убранство той комнаты, где он мучительно боролся с горячкой. Везде персидские ковры, бухарские или еще какие-то подушки, по стенам — обнаженные натуры и гобелены, Восток и европейские кресла, туалетный столик субретки и ванная дорогой проститутки, смесь роскоши и пошлости, распутства и безалаберности. И здесь, посреди всей этой мерзости, стояла в тот день она, прижимая пакет к груди; она потупила чистые, полные горя глаза — но вот, боже мой, поднимает их в мужественной, искренней доверчивости… Господи, что она должна была подумать обо мне, встретив в этом вертепе! Я должен разыскать ее, хотя бы… хотя бы для того, чтобы вернуть ей деньги; хотя бы ради этого, если не ради чего-то другого, большего… Ее просто необходимо найти!

Легко сказать — найти; но как? Прокоп кусал губы, усиленно соображая. Знать бы по крайней мере, где искать Ирку, — подумал он. Его рассеянный взор наткнулся на груду корреспонденции, ожидавшей Томеша. Большая часть ее по виду напоминала деловые письма, вероятно счета. Потом несколько личных писем — он нерешительно рассматривал их, вертел в руках. Быть может, в одном из них есть какой-нибудь след, адрес или хоть что-нибудь, что могло бы привести к нему… или к ней! Он героически сопротивлялся искушению вскрыть хоть какое-нибудь из писем; но он был совсем один, отделенный от мира мутными стеклами окон, а здесь все дышало мерзкой, постыдной тайной. И, разом отбросив все колебания, Прокоп принялся рвать конверты и читать письмо за письмом. Счет за персидские ковры, за цветы, за три пишущих машинки; настойчивое напоминание о том, что прошел срок рассчитаться за вещи, сданные на комиссию; какие-то загадочные операции, касающиеся лошадей, иностранной валюты и двенадцати вагонов кругляка, стоявших где-то под Кремницей. Прокоп не верил своим глазам; судя по этим документам, Томеш был или крупный контрабандист, или агент по продаже персидских ковров, или спекулянт валютой, а скорее всего — и то, и другое, и третье; помимо того, он перепродавал автомобили, экспортные сертификаты, канцелярскую мебель — да, вероятно, все на свете. В одном письме шла речь о каких-то двух миллионах, в то время как другое, грязное, нацарапанное карандашом, грозило судом за то, что Томеш выманил у его автора фамильную драгоценность («старинный Ring[119] мово деда»). Короче, все вместе обнажало длинную цепь мошенничеств, растрат, подделки экспортных документов и касалось прочих параграфов уголовного кодекса, насколько мог судить Прокоп; просто удивительно, как это все до сих пор не выплыло наружу. Какой-то адвокат лаконично доводил до сведения, что такая-то фирма подала на пана Томеша в суд за растрату сорока тысяч крон; пану Томешу, в его собственных интересах, надлежит явиться в контору и т. д. Прокоп ужаснулся: когда все наконец лопнет — куда могут долететь брызги этой невероятной грязи? Он вспомнил и тихий дом в Тынице, и ту, что стояла однажды здесь, в отчаянной решимости спасти этого человека. И он собрал всю деловую переписку фирмы «Томеш» и бросился к печке — жечь. Печка была набита обугленными бумажками; видимо, перед отъездом сам Томеш тем же способом разрешал свои проблемы.

Ну хорошо, это были деловые бумаги; осталось еще несколько сугубо личных писем, одни написанные изящным почерком, другие — жалкими каракулями. И снова стоит над ними Прокоп, не смея решиться. Но что еще, во имя всех чертей, могу я сделать? И вот, сгорая от стыда, он торопливо принялся вскрывать оставшиеся конверты. Здесь — несколько липких интимностей — «котик… помню… новое свидание…» — и так далее. Некая Анна Хвалова с трогательными орфографическими ошибками сообщает, что Еничек помер «от сыпи». А вот кто-то предупреждает, что знает «такое, чем могла бы заинтересоваться полиция», но готов пойти на переговоры, так как пану Томешу, конечно, известна цена подобной деликатности; тут же — намек на «тот самый дом по Бржет. ул., пан Томеш сам знает, кого там спросить, чтобы все осталось шито-крыто». И снова о какой-то деловой операции, о проданных векселях; письмо подписано: «Твоя Ружа». Та же Ружа сообщает, что ее муж уехал. Тот же почерк, что и в первом письме, на этот раз — послание с курорта; сплошь коровьи сантименты, разнузданная эротика немолодой дебелой блондинки, подслащенная бесконечными ахами, упреками, изъявлениями чувств, и ко всему этому — «котик», «сумасшедший дикарь» и прочие мерзости; Прокопу стало тошно. Письмо по-немецки, инициал «G», продажа валюты — «продай те бумаги, erwarte Dich. P. S. Achtung, К. aus Hamburg eingetroffen»[120]. То же самое «G» под торопливым, оскорбленным посланием, леденящее обращение на вы: «Верните те десять тысяч, sonst wird К. dahinterkommen»…[121] гм!

Прокопу до смерти противно проникать в пахучую полутьму всех этих постельных делишек, но теперь уже поздно останавливаться. Наконец — четыре письма, подписанные инициалами «М»: письма слезливые, лихорадочные, мучительные, дышащие тяжкой, страстной историей какой-то слепой, душной, рабьей любви. Были тут отчаянные мольбы, пресмыкание в прахе, безумные обвинения, ужасающее навязывание себя и еще более страшное самобичевание; упоминание о детях, о муже, просьба взять у нее еще взаймы, неясные намеки и слишком очевидное унижение женщины, измученной любовью. Так вот она какая, ее сестра! У Прокопа было ощущение, словно он видит насмешливые жестокие губы, колючий взгляд, барски-надменное, самоуверенное и самовлюбленное лицо Томеша; он готов был ударить по нему кулаком. Но что толку — эта обнаженная, скорбная любовь женщины не сказала ему ни слова о той… другой, для которой у него до сих пор нет имени и искать которую положила ему судьба.

Стало быть, остается только найти Томеша.

XVI

Найти Томеша — о, словно это так просто! Прокоп еще раз произвел генеральный обыск во всей квартире; он перерыл все шкафы и ящики, не обнаружив, кроме старых запыленных счетов, любовных писем, фотографий и прочего холостяцкого хлама, ничего, что могло бы пролить хоть малейший свет на загадку исчезновения Томеша. Впрочем, конечно, у кого рыльце в пуху, тот постарается скрыться подальше!

Прокоп еще раз допросил привратницу; узнал, правда, кучу сомнительных историй, но ни одна не наводила на след. Он обратился к домовладельцу с вопросом — откуда именно прислал Томеш те деньги. Пришлось выслушать целую проповедь желчного и довольно неприятного старичишки, страдавшего всеми возможными катарами и сетовавшего на испорченность нынешних молодых людей. Ценой нечеловеческого терпения Прокоп выудил наконец лишь одно: упомянутые деньги были переведены не самим Томешом, а каким-то банкиром на счет Дрезденского банка «auf Befehl des Herrn Tomes»[122].

Тогда Прокоп помчался к адвокату, который, как было сообщено выше, имел весьма недвусмысленное дело к разыскиваемому. Адвокат без всякой нужды тщательно облекал дело в мантию профессиональной тайны. Но когда Прокоп по глупости выболтал, что должен передать Томешу кое-какие деньги, адвокат оживился и потребовал, чтобы Прокоп вручил эти деньги ему; Прокопу стоило большого труда выпутаться из этой истории. Отсюда он извлек урок: не следует наводить справки о Томеше у людей, состоящих с ним в каких-либо деловых отношениях.

На первом же перекрестке Прокоп остановился: что дальше? Остается один Карсон. Неизвестная величина, которая что-то знает и чего-то хочет. Ладно, пусть будет Карсон. Прокоп нащупал в кармане открытку, которую забыл послать, и бросился к ближайшей почте.

Но у почтового ящика рука его опустилась. Карсон, Карсон… Да, но ведь то, чего хочет Карсон, тоже далеко не пустяк. Черт бы его побрал, этот тип разнюхал что-то о кракатите и замыслил — впрочем, бог знает, что он замыслил. Зачем он вообще меня разыскивает? Вероятно, Томешу известно не все; или он не захотел все продать; или ставит бессовестные условия, и Карсон воображает, что я, осел, обойдусь дешевле. Да, видимо, так и есть; но (и тут Прокоп впервые ужаснулся последствий) разве можно вообще открывать тайну кракатита? Тысяча чертей, сначала надо как следует выяснить, каковы его качества и на что он годен, как с ним обращаться и прочее; кракатит, брат, это тебе не нюхательный табак и не детская присыпка. А во-вторых, во-вторых, кажется, это вообще… чересчур сильный табак для нашей планеты. Представьте, каких бед может наделать кракатит… допустим, во время войны. От таких размышлений Прокопу стало даже не по себе. И кой черт припутал сюда еще этого треклятого Карсона? Господи Иисусе, надо во что бы то ни стало помешать…

Прокоп схватился за голову так порывисто, что прохожие оглянулись. Боже мой, ведь там, на холме, в своей лаборатории на Гибшмонке, я оставил в фарфоровой баночке чуть ли не полтораста граммов кракатита! Ровно столько, сколько нужно для того, чтобы поднять на воздух — не знаю, целый округ! В первое мгновение Прокоп оцепенел от ужаса — потом бегом бросился к трамваю: словно эти несколько минут имели еще какое-то значение! Прокоп дрожал от нетерпения, пока трамвай тащился на другой берег Влтавы; выскочил на ходу, с разбегу одолел Коширжский холм и помчался к своей лачуге. Дверь оказалась запертой, и Прокоп обыскал все карманы в надежде найти хоть какое-нибудь подобие ключа; потом осмотрелся, как вор, — уже сгустились сумерки, — разбил стекло, открыл изнутри шпингалеты и влез к себе домой через окно.

Едва он зажег первую спичку, как понял, что ограблен самым методичным образом. Впрочем, постель и прочий хлам остались; зато все пузырьки, колбы и пробирки, мельницы, ступки, мисочки и аппараты, ложки и весы, вся его примитивная химическая кухня, все, в чем содержались вещества, нужные для его опытов, все, на чем мог быть хотя бы тончайший налет или осадок химикалий — все исчезло. Исчезла и фарфоровая баночка с кракатитом. Он рывком выдвинул ящик стола: все его записи и заметки, до последнего исписанного клочка, малейшая память о его двенадцатилетних экспериментах — все пропало. С пола соскребли даже пятна, следы его работ, даже его рабочую блузу — старую, засаленную, заскорузлую от пролитых кислот блузу и ту унесли. К горлу подступил комок слез. Что же это такое, что они со мной сделали!

До глубокой ночи сидел Прокоп на своей солдатской койке, оцепенело глядя на опустошенную лабораторию. Минутами утешал себя — быть может, вспомнит еще все, что написал за двенадцать лет в своих блокнотах; но, выбрав наугад какой-то эксперимент и попытавшись по памяти мысленно воспроизвести его, понял, что не сдвинется с мертвой точки, несмотря на самые отчаянные усилия; тогда он впился зубами в изуродованные пальцы и застонал…

Проснулся он от звука поворачиваемого ключа. На дворе — раннее утро, в лабораторию, словно к себе домой, входит незнакомый человек — и прямо к столу. Вот он сидит там, не сняв шляпы, мурлычет что-то и тщательно выскабливает цинковую пластину, покрывающую стол. Прокоп сел на койке, крикнул:

— Эй, что вам тут надо?

Человек обернулся в крайнем изумлении и молча уставился на Прокопа.

— Что вам тут надо? — раздраженно повторил Прокоп.

Человек — ни слова; да еще очки надел, продолжая с глубоким интересом разглядывать Прокопа.

Прокоп скрипнул зубами, в душе его уже закипало грубое ругательство. Но тут человек просиял, вскочил со стула, и вдруг у него стал такой вид, как если бы он радостно завилял хвостом.

— Карсон, — быстро назвал себя незнакомец и заговорил по-немецки. — Боже, как я рад, что вы вернулись! Вы читали мое объявление?

— Читал, — ответил Прокоп своим жестким, стопудовым немецким языком. — А что вы здесь ищете?

— Вас, — воскликнул гость, до крайности обрадованный. — Известно ли вам, что я разыскиваю вас уже полтора месяца? Все газеты, все детективные агентства, ха-ха, сударь! Что скажете! Herr Gott[123], как я рад! Ну, как дела? Здоровы?

— Зачем вы меня обокрали? — хмуро осведомился Прокоп.

— Простите — что?

— Зачем вы обокрали меня?

— О господин инженер, — так и рассыпался счастливый человек, ничуть не обидевшись, — что вы такое говорите! Я вас обокрал! Я, Карсон! Нет, это великолепно, ха-ха!

— Обокрали, — упрямо повторил Прокоп.

— Та-та-та, — запротестовал Карсон. — Спрятал. Убрал. Как только вы решились все бросить? Ведь могли украсть, а? Что? Конечно, могли, сударь. Украсть, продать, опубликовать, а? Естественно. Могли. А я все спрятал, понимаете? Честное слово. Вот почему я вас и искал. Я все верну. Все. То есть… — В голосе его послышалось колебание, и под сверкающими стеклами очков вдруг обнажилась твердая сталь. — В том случае… если вы будете разумны. Но мы договоримся, верно? — быстро добавил он. — Вам нужно получить ученое звание. Блестящая карьера. Атомные взрывы, распад элементов, превосходные вещи. Наука, прежде всего наука! Мы договоримся, не так ли? Честное слово, вы все получите обратно. Так-то.

Прокоп молчал, ошеломленный этим словоизвержением, а Карсон размахивал руками и кружился по лаборатории в безудержной радости.

— Все, все я сохранил для вас, — весело болтал он. — Каждую щепочку. Рассортировано, уложено, под ярлычками, под печатями. Ха-ха, я мог ведь взять и уехать со всем этим добром, верно? Но я честный человек, сударь. Все верну. Мы должны договориться. Спросите о Карсоне. Датчанин, был доцентом в Копенгагене. Я тоже делал науку, божественную науку! Как это у Шиллера? «Dem einen ist sie… ist sie…».[124] Забыл, но, в общем, что-то о науке; потеха, верно? Ну, благодарить еще рано. Потом, потом. Так-то.

Прокоп, правда, и не думал благодарить, но Карсон сиял, как счастливый благодетель.

— На вашем месте, — восторженно ворковал он, — на вашем месте я устроил бы…

— Где сейчас Томеш? — оборвал его Прокоп.

Карсон уколол его испытующим взглядом.

— Гм… мы о нем кое-что знаем, — осмотрительно процедил он. — Э, да что там! — Он ловко переменил тему, — Вы устроите… устроите крупнейшую лабораторию в мире. Лучшие аппараты. Всемирный институт деструктивной химии. Вы правы, кафедра — глупость. Повторять, как попугай, старые истины… Потеря времени. Устройтесь по-американски. Гигантский институт, полк ассистентов, все что угодно. А о деньгах вам беспокоиться нечего. Точка. Где вы завтракаете? Мне так хотелось бы пригласить вас…

— Чего вы, собственно, добиваетесь? — вырвалось у Прокопа.

Тут Карсон присел на койку рядом с ним, с горячностью схватил его за руку и вдруг проговорил совсем другим голосом:

— Только не пугайтесь. Можете заработать кучу миллионов.

XVII

Прокоп ошеломленно взглянул на Карсона. Странно — лицо у него теперь было совсем другое, — оно уже не сияло блаженством, не напоминало мордочку мопса; теперь все в этом низеньком человечке стало серьезным и строгим, глаза прикрылись тяжелыми веками и лишь временами взблескивали, как два клинка матовой стали.

— Не будьте дураком, — выразительно произнес он. — Продайте нам кракатит, и делу конец.

— Откуда вы вообще знаете… — начал было Прокоп.

— Я вам все скажу. Честное слово, все. Господин Томеш был у нас. Привез полтораста граммов и формулы. К сожалению, он не привез нам сведений, как добывать кракатит. Ни он сам, ни наши химики до сих пор не восстановили процесса составления. Какой-нибудь трюк, верно?

— Да.

— Гм. Быть может, и без вас догадаются.

— Не догадаются.

— Господин Томеш… знает кое-что, но страшно скрытничает. У нас он работал за запертой дверью. Очень скверный химик, но умнее вас. Хоть не выбалтывает того, что знает. Зачем вы ему рассказали? Он ничего не умеет — разве что выкачивать авансы. Надо было вам самому прийти.

— Я его к вам не посылал, — проворчал Прокоп.

— Вот как, — усмехнулся Карсон. — Чрезвычайно интересно. Ваш Томеш явился к нам…

— Куда это?

— К нам. Комбинат в Балттине[125]. Знаете?

— Нет. Не знаю.

— Иностранное предприятие. Последнее слово техники. Лаборатория для разработки новых взрывчатых веществ. Производим керанит[126], метилнитрат[127], желтый порох[128] и прочее. Главным образом — для армии, понимаете? Секретные патенты. Так вы продадите нам кракатит?

— Нет. А Томеш еще у вас?

— Ах да, господин Томеш; послушайте, вот была потеха! Приходит он к нам и говорит: вот завещание моего друга, гениального химика Прокопа. Он умер у меня на руках и при последнем издыхании — ха-ха! — доверил мне… Ха-ха-ха, великолепно, не правда ли?

Прокоп лишь криво усмехнулся.

— А Томеш до сих пор… в Балттине?

— Погодите. Конечно, сначала мы задержали его… как шпиона. Они к нам ходят толпами, понимаете? А этот порошок, кракатит, отдали на пробу.

— Результат?

Карсон воздел руки:

— Вос-хи-тительный!

— Скорость взрыва? Какое получилось Q? Какое t? Цифры!

Карсон так стремительно опустил руки, что раздался шлепок, и изумленно округлил глаза:

— Что вы, какие там цифры! Первый опыт… пятьдесят процентов крахмала… и крушер[129] разлетелся вдребезги; один инженер и два лаборанта… тоже вдребезги. Не верите? Опыт второй: блок Траузеля, девяносто процентов вазелина и — бум! Снесло крышу, убит один рабочий; от блока остались одни шкварки. Тогда в дело вмешались военные; они смеялись над нами — уменья, мол, у вас, как… у деревенского кузнеца. Дали мы им немного; они засыпали это вперемешку с древесным углем в орудийный ствол. Великолепный результат. Семеро артиллеристов вместе с командиром… Чью-то ногу нашли в трех километрах. За два дня — двенадцать убитых: вот вам цифры, ха-ха! Восхитительно, не правда ли?

Прокоп хотел что-то сказать, но запнулся. Двенадцать убитых за два дня, черт возьми!

Карсон, сияя, поглаживал себя по коленям.

— На третий день мы решили отдохнуть. Знаете, это производит плохое впечатление, когда… таких случаев много. Распорядились только нейтрализовать кракатит… около тридцати граммов… в глицерине и так далее. Свинья лаборант оставил щепотку порошка на столе, и ночью, когда лаборатория была заперта…

— Взорвалось! — воскликнул Прокоп.

— Да. В десять тридцать пять. Лаборатория — в щепы, да еще, кажется, два объекта… Попутно подорвалось еще тонны три метилнитрата Пробста… Короче, около шестидесяти убитых, н-ну… Конечно, тщательные расследования и всякое такое. Оказалось — в лаборатории никого не было, так что взорвалось, видимо…

— Само собой, — вставил Прокоп, еле дыша.

— Да. У вас тоже?

Прокоп мрачно кивнул.

— Вот видите, — быстро сказал Карсон. — Ни к чему оно. Опаснейшая штука. Продайте нам, и все, — избавитесь. А то что вам с ним делать?

— А вам что с ним делать? — процедил Прокоп.

— Мы уж… к этому приспособлены. Господи, а эти несколько убитых… Вот вас было бы жаль.

— Но кракатит в фарфоровой баночке не взорвался, — упорно размышляя, протянул Прокоп.

— Слава богу, нет. Что вы!

— И случилось это ночью, — продолжал Прокоп.

— В десять тридцать пять вечера. Точно.

— И… эта щепотка кракатита лежала на цинковой… на металлической пластине, — развивал свою мысль Прокоп.

— Она тут ни при чем, — проговорился было Карсон, несколько сбитый с толку, но тут же прикусил язык и принялся расхаживать от стены к стене. — Это было… вероятно, просто окисление. — Он попытался замять свой промах. — Какой-нибудь химический процесс. Смесь с глицерином тоже не взорвалась.

— Потому что глицерин — не проводник, — пробормотал Прокоп. — Или не может ионизировать, не знаю…

Карсон остановился перед ним, сложив руки за спиной.

— Вы очень умны, — искренне признал он. — Вы должны получить много денег. А здесь… пропадете.

— Томеш все еще в Балттине? — спросил Прокоп, изо всех сил стараясь, чтобы вопрос прозвучал равнодушно.

У Карсона что-то блеснуло за стеклами очков.

— Мы не теряем его из виду, — уклончиво ответил он. — Но сюда он уже ни за что не вернется. Приезжайте к нам… может быть, и найдете его, если он вам… так… нужен, — подчеркнуто, с расстановкой произнес Карсон.

— Где он? — упрямо повторил Прокоп, давая понять, что иначе он не разговаривает.

Карсон взмахнул руками, как птица крыльями.

— Ну — сбежал, — пояснил он, заметив непонимающий взгляд Прокопа.

— Сбежал?

— Испарился. Плохо стерегли, а он — очень хитрый. Обязался восстановить процесс изготовления кракатита. Экспериментировал… месяца полтора. Стоил нам уйму денег. Потом скрылся, негодяй. Наверно, не получилось, а? Он ничего не умеет.

— И где же он?

Карсон наклонился к Прокопу:

— Он подлец. Теперь предлагает кракатит другому государству. Да еще утащил к ним наш метилнитрат, жулик. Они попались на его удочку, теперь он работает у них.

— Где?

— Я не имею права разглашать это. Ей-богу, не могу. И когда он улизнул, я отправился — ха-ха! — навестить вашу могилу. Вот пиетет, а? Гениальный химик, и никто его здесь не знает. Ох, и работка была! Пришлось, как дураку, печатать объявления. Ясно, на это обратили внимание… те, другие, понятно? Вы меня поняли?

— Нет.

— Ну, так взгляните. — И Карсон бодро направился к противоположной стене. — Вот! — сказал он, постучав по доске.

— Что это?

— Пуля. Здесь кто-то был.

— А кто в него стрелял?

— Да я же. Вот если бы вы полезли… через окно… недели этак две тому назад, кое-кто очень точно взял бы вас на мушку, поверьте!

— Но кто?

— Не все ли равно — одно государство или другое. В эти двери, милый мой, входили представители весьма великих держав. А вы тем временем, ха-ха, ловили где-то рыбку, а? Чудесный парень! Но послушайте, дорогой, — вдруг озабоченно сказал он, — не вздумайте ходить один. Нигде и никогда, понятно?

— Чепуха!

— Погодите. Для этого вовсе не требуются гренадеры. Нужны очень незаметные люди. В наши дни это делается… чрезвычайно деликатно. — Карсон подошел к окну и постучал по стеклу. — Вы и понятия не имеете, сколько писем пришло по моему объявлению. Обнаружилось человек шесть Прокопов… Скорей, посмотрите!

Прокоп приблизился к окну:

— Что там?

Карсон коротким пальцем показал на дорогу. Там вихлялся на велосипеде какой-то паренек; он отчаянно старался удержать равновесие, но колеса упорно стремились в разные стороны. Карсон вопросительно взглянул на Прокопа.

— Наверное, учится ездить, — неуверенно высказался тот.

— До чего неловок, а? — С этими словами Карсон открыл окно. — Боб!

Паренек на велосипеде остановился как вкопанный.

— Yessr![130]

— Go to the town for our car![131]

— Yessr!

И, нажав на педали, юный велосипедист стрелой понесся к городу,

Карсон обернулся от окна.

— Ирландец. Очень ловкий мальчик. Так что я хотел сказать? Да, объявилось шесть Прокопов — встречи в разных местах, главным образом ночью: ну, не потеха ли? Прочитайте-ка это письмецо.

— «Приходите завтра в десять вечера в мою лабораторию. Инж. Прокоп», — прочитал Прокоп, как во сне. — Но ведь это… почти моя рука!

— То-то же, — осклабился Карсон. — Да, милый мой, здесь земля горит под ногами. Продайте нам, вам же спокойнее будет!

Прокоп только отрицательно покачал головой.

Карсон остановил на нем тяжелый, упорный взгляд.

— Можете потребовать… скажем… двадцать миллионов. Продайте нам кракатит,

— Нет.

— Вы все получите обратно. И двадцать миллионов. Эй, продайте!

— Нет, — угрюмо уронил Прокоп. — Не хочу я иметь ничего общего… с вашими войнами. Не хочу!

— А что вам дала ваша родина? Гениальный химик, и… живет в лачуге! Соотечественники! Знаем мы их! У великих людей нет соотечественников. Не смотрите ни на что! Продайте, и…

— Не желаю.

Карсон сунул руки в карманы и зевнул.

— Войны! Думаете, вы их предотвратите? Пхе! Продайте и перестаньте ломать себе голову — к чему? Вы ученый… что вам до остального? Войны! Перестаньте, не будьте смешным. Пока у людей есть зубы и ногти…

— Не продам, — процедил Прокоп.

Карсон пожал плечами.

— Как угодно. Сами найдем. Или Томеш найдет. Тоже хорошо.

Некоторое время было тихо.

— Мне-то все равно, — снова заговорил Карсон. — Если вам приятнее, поедемте с этим товаром во Францию, в Англию, куда хотите, хоть в Китай. Вдвоем, понимаете? Здесь нам никто не заплатит. Вы будете ослом, если продадите кракатит за двадцать миллионов. Положитесь на Карсона. Ну, как?

Прокоп решительно покачал головой.

— Характер, — одобрительно заявил Карсон. — Честь и слава. Мне это очень нравится. Слушайте, вам я откроюсь. Абсолютная тайна. Руку!

— Меня не интересуют ваши тайны, — проворчал Прокоп.

— Браво. Скромный человек. В моем вкусе, сударь.

XVIII

Карсон уселся, закурил очень толстую сигару и глубоко задумался.

— Н-да… — произнес он через некоторое время. — Стало быть, и у вас взорвалось. Когда это было? Дата?

— …Не помню.

— День недели?

— …Не помню. Кажется… дня через два после воскресенья.

— Значит, во вторник. Правильно. А в котором часу?

— Вероятно… после десяти вечера.

— Правильно. — Карсон задумчиво выпускал клубы дыма. — И у нас впервые взорвалось — как вы изволите выражаться, «само по себе» — во вторник, в десять тридцать пять. Вы что-нибудь видели?

— Нет. Я спал.

— Ага. Оно взрывается и в пятницу, около половины одиннадцатого. По вторникам и пятницам. Мы проверяли, — объяснил он в ответ на удивленный взгляд Прокопа. — Мы положили на открытом месте миллиграмм кракатита и наблюдали днем и ночью. Взрыв происходил всегда по вторникам и пятницам в половине одиннадцатого. Семь раз. А один раз — в понедельник, в десять двадцать девять. Так-то.

Прокоп ограничился безмолвным изумлением.

— По кракатиту пробегает сначала синяя искра, — задумчиво добавил Карсон, — и после этого он взрывается.

Было так тихо, что Прокоп слышал тиканье карсоновских часов.

— Н-да… — вздохнул Карсон и рассеянно провел рукой по рыжей щетке волос.

— Что это значит? — не выдержал Прокоп.

Карсон только пожал плечами.

— А вы, — сказал он, — вы-то что думали, когда у вас взорвалось… «само по себе»? Ну?

— Ничего! — уклончиво ответил Прокоп. — Я не задумывался о… возможных причинах.

Карсон буркнул что-то обидное.

— Вернее, — поправился Прокоп, — тогда мне пришло в голову, что это… может быть, воздействие электромагнитных волн.

— Ага. Электромагнитные волны. Мы тоже так думали. Превосходная идея, только — идиотская. К сожалению, абсолютно идиотская. Так-то.

Теперь Прокоп действительно ничего не понимал.

— Во-первых, — развивал свою мысль Карсон, — радиоволны посылаются не только по вторникам и пятницам, в половине одиннадцатого вечера — так? А во-вторых, мой милый, будьте спокойны — мы тотчас проверили воздействие волн. Коротких, длинных, всех возможных. И ваш кракатит не реагировал ни на столечко. — Карсон показал на своем мизинце нечто бесконечно малое. — Зато во вторник и в пятницу… в половине одиннадцатого… ваш порошок вдруг решает взрываться «сам по себе». И знаете, что еще?

Естественно, Прокоп не знал.

— Еще вот что. С некоторых пор… вот уже примерно около полугода… европейские радиотелеграфисты вне себя от возмущения. Понимаете, кто-то прерывает передачи. Совершенно регулярно. И по странной случайности… всегда по вторникам и по пятницам, начиная с десяти тридцати вечера. Что вы сказали?

Прокоп ничего не сказал, он только тер себе лоб.

— Да, да, по вторникам и пятницам. Это называется «забивать волны». Как начнет трещать в ушах радиотелеграфистов — ребята чуть с ума не сходят. Неприятная штука, верно? — Карсон снял очки и принялся протирать их с величайшим тщанием. — Сначала… сначала они думали, это — магнитные бури или что-то там еще. Но когда убедились, что это делается регулярно, по вторникам и пятницам… Короче, «Маркони», ТСФ[132], «Трансрадио»[133] и разные министерства почт и военно-морских сил, торговли, внутренних дел и бог весть еще чего готовы выплатить двадцать тысяч фунтов стерлингов умному человеку, который отыщет причину. — Карсон снова надел очки и весело крякнул: — Думают, что существует какая-то незаконная станция, которая забавляется тем, что по вторникам и пятницам забивает все передачи. Вот чепуха-то! Чтобы какая-нибудь частная станция так просто, смеха ради, бросала на ветер по меньшей мере сто киловатт! Тьфу! — Карсон даже сплюнул.

— По вторникам и пятницам, — произнес Прокоп. — Значит, одновременно…

— Странно, правда? — осклабился Карсон. — У меня, миленький, все записано: во вторник, такого-то числа, в десять тридцать пять с секундами — сорваны передачи всех радиостанций от Ревеля и так далее. И в ту же самую секунду у нас, «сама по себе», как вы изволите выражаться, взрывается определенная доза кракатита. А? Что? То же самое в следующую пятницу: в десять двадцать семь с секундами — сорваны передачи и взрыв. Затем — вторник, десять тридцать — взрыв и сорваны передачи. И так далее. В виде исключения, сверх программы, что ли, один раз отмечено забивание передач в понедельник, в десять двадцать девять и тридцать секунд. И — взрыв. Секунда в секунду. Восемь раз в восьми случаях. Весело, правда? Что вы на это скажете?

— Н-не знаю, — промямлил Прокоп.

— Тогда слушайте дальше, — подумав несколько минут, заговорил Карсон. — Томеш работал у нас. Он ничего не умеет, но кое-что знает. Томеш велел поставить в лаборатории высокочастотный генератор и запер двери у нас перед носом. Подлец. Я отроду не слыхал, чтобы в области обычной химии применялись высокочастотные машины. А? Что вы на это скажете?

— Д-да… конечно… — попытался увильнуть Прокоп, бросив беспокойный взгляд на свой собственный новенький агрегат, стоящий в углу.

Карсон мигом перехватил этот взгляд.

— Гм! А у вас тоже есть такая игрушка! Славный трансформатор. Почем купили?

Прокоп нахмурился, но Карсон уже тихо просиял.

— Я думаю так, — заговорил он с возрастающим удовольствием, — было бы очень здорово, если бы удалось… допустим, с помощью высокочастотных токов… в магнитном поле или еще как-нибудь… раскачать, расшатать, ослабить внутреннюю структуру какого-либо вещества настолько, что достаточно было бы слегка ударить на расстоянии… какими-нибудь волнами… разрядами… осцилляцией или черт его знает чем еще, чтобы вещество это распалось — а? Бац! На расстоянии! Что вы об этом скажете?

Прокоп опять ничего не сказал; Карсон, с наслаждением посасывая сигару, упивался его растерянным видом.

— Я не электрик, понимаете? — снова заговорил он. — Мне все объяснил один ученый, но провалиться мне на этом месте, если я что-нибудь понял. Этот тип завалил меня всякими электронами, ионами, элементарными квантами, и уж не помню, как он все это называл; а под конец светило кафедры объявило, будто все это, короче говоря, вообще невозможно. Ну и натворили вы дел, дружище! Создали такое, что вовсе и невозможно, по мнению всемирно признанного авторитета. Тогда я сам все объяснил себе, — продолжал Карсон. — Так, по-дилетантски. Некто, допустим, вбил себе в голову создать нестойкое соединение… некоей соли свинца. Упомянутая соль — упрямая штука: никак не хочет вступать в реакцию, а? Этот химик пробует так и эдак, бьется, как… рыба об лед. И тут он, допустим, вспоминает, что в январском номере журнала «The Chemist» говорилось, что данная флегматичная соль — превосходный когерер… для электромагнитных волн. И вот у химика появляется идея. Идиотская и гениальная идея: что, если подчинить себе эту проклятую соль с помощью электрических волн, а? Взбудоражить ее, расшевелить, встряхнуть, как перину. Что? Н-да, лучшие человеческие идеи рождаются из чепухи. И вот этот химик достает маленький смешной трансформатор и берется за дело; что он там делал — пока секрет, но в конце концов… он получил искомое соединение. Черт побери, он его получил! Скорее всего — склеил как-то с помощью осцилляции. Кажется, мне придется на старости лет изучать физику: я болтаю чепуху, правда?

Прокоп проворчал нечто невразумительное.

— Ну, ничего, — с довольным видом заявил Карсон. — Важно, что вещество пока держится прочно; я болван, но представляю себе это так: новое вещество приняло какую-то электромагнитную структуру, что ли. Но если ее нарушить, то оно… распадется, верно? К счастью, около десяти тысяч официальных радиостанций и несколько сотен подпольных поддерживают в нашей земной атмосфере эдакий приятный электромагнитный климат, эдакую… э-э… осцилляционную ванну, которая как раз подходит для этой структуры. Вот она и держится…

Карсон немного подумал.

— А теперь, — продолжал он, — теперь представьте себе, что некий дьявол или подонок обладает средством, позволяющим великолепнейшим образом прерывать электромагнитные волны. Ну, попросту стирать их или как там еще. И представьте себе, что он — бог весть почему — делает это регулярно по вторникам и пятницам, в половине одиннадцатого вечера. В ту же минуту, в ту же секунду во всем мире нарушается радиосвязь; но в ту же минуту и секунду происходит что-то и в этом… лабильном соединении, если только оно не изолировано… скажем, в фарфоровой баночке. Что-то в нем нарушается… лопается что-то, и оно… оно…

— …распадается! — воскликнул Прокоп.

— Да, распадается. Взрывается. Интересно, правда? Один ученый господин объяснил мне это… черт, как же он говорил? Что будто бы…

Прокоп вскочил, схватил Карсона за отвороты пиджака.

— Слушайте! — От страшного волнения он начал заикаться. — Значит, если… кракатит… рассыпать, например, здесь… или где угодно… просто рассыпать по земле…

— Тогда в ближайший вторник или пятницу в половине одиннадцатого все взлетит на воздух. Н-да… Милый мой, не задушите меня.

Прокоп отпустил Карсона и забегал по комнате, в ужасе кусая пальцы.

— Ясно, — бормотал он, — ясно! Никто не имеет права… про… произво…

— Кроме Томеша, — скептически заметил Карсон.

— Отвяжитесь! — взорвался Прокоп. — Этот не додумается!

— Н-ну, — с сомнением возразил Карсон, — я не знаю, сколько вы ему рассказали.

Прокоп осекся.

— Представьте себе, — лихорадочно заговорил он, — представьте себе… в-в-войну! У кого в руках кракатит, тот может… может… когда угодно…

— Пока только по вторникам и пятницам.

— …поднять на воздух… целые города… целые армии… все! Достаточно только… только рас-сыпать — можете вы это себе представить?

— Могу. Восхитительно!

— А потому… в интересах человечества… никогда… никогда не отдам!

— В интересах человечества! — проворчал Карсон. — А знаете ли вы, что в интересах человечества важнее было бы обнаружить эту… эту…

— Что — эту?

— Эту проклятую станцию анархистов.

XIX

— Итак, вы думаете… — запинаясь, начал Прокоп, — что… быть может…

— Итак, мы знаем, — перебил его Карсон, — что есть на свете неизвестные передающие и принимающие радиостанции. Что они регулярно, по вторникам и пятницам, передают… отнюдь не пожелания доброй ночи. Что они располагают какими-то, нам до сих пор неведомыми средствами — разрядами, осцилляцией, искрами, лучами или еще какой-то чертовщиной и… короче, чем-то неуловимым. А может быть, какими-нибудь антиволнами, антиосцилляцией — не знаю, черт возьми, как это называется — в общем, чем-то таким, что прерывает, стирает наши волны, понятно? — Карсон поискал глазами по комнате. — Ага, — сказал он, найдя кусочек мела. — Получается так, — он начертил на полу стрелу длиной в пол-локтя, — или так, — и он замазал мелом кусок половицы, потом послюнил палец и провел по белому темную черту. — Так или так, понимаете? Позитивно или негативно. Или они посылают какие-то новые волны в нашу среду, или создают искусственные паузы в нашей мерцающей, насквозь пронизанной радиоволнами атмосфере — ясно? И тем и другим способом можно работать… минуя наш контроль. И оба способа до сих пор — полнейшая загадка… с технической и научной точки зрения. А, дьявол! — И Карсон во внезапной ярости швырнул мелок с такой силой, что он разлетелся вдребезги. — Это уж слишком! Посылать тайные депеши загадочному адресату с помощью неизвестных нам средств! Кто это делает? Как вы думаете?

— Может быть, марсиане, — заставил себя пошутить Прокоп; в действительности ему было не до шуток.

Карсон бросил на него убийственный взгляд, но тут же заржал, как лошадь.

— Ладно, допустим, марсиане. Превосходно! Допустим это, господин магистр. Но лучше допустим, что это делает кто-то на нашей планете. Допустим, какая-то земная власть рассылает свои тайные инструкции. Допустим, у нее есть чрезвычайно серьезные причины уклоняться от контроля. Допустим, что это некая… международная служба, или организация, или черт знает что, располагающая неведомыми нам средствами, тайными станциями и прочим в этом роде. В любом случае… в любом случае человечество имеет право заинтересоваться таинственными депешами, не так ли? Все равно — из пекла они отправляются или с Марса. Попросту в этом… заинтересовано человечество. Можете себе представить… В общем, сударь, вряд ли это радиопередачи о Красной Шапочке. Так-то. — Карсон забегал по комнате. — Прежде всего несомненно, что эта радиостанция находится где-то… в Центральной Европе, приблизительно в центре всех этих помех, верно? — начал он размышлять вслух. — Она относительно слаба, так как передает только ночью. Черт подери, тем хуже: радиостанцию Эйфелевой башни или Науэна найти легко, не так ли? Господи! — воскликнул он вдруг, внезапно остановившись. — Подумайте только, где-то в сердце Европы существует и готовится нечто непонятное. Это «нечто» широко разветвлено, у него есть свои органы руководства, оно поддерживает тайные связи; оно владеет техническими средствами, неизвестными нам, таинственными силами и, чтоб вы знали, — это Карсон выкрикнул во всю глотку, — владеет кракатитом! Так-то!

Прокоп вскочил как ужаленный.

— Что… Что-о?!

— Да, у них есть кракатит. Девяносто граммов и еще тридцать пять. Все, что у нас оставалось.

— Что вы с ним делали?! — рассвирепел Прокоп.

— Опыты. Берегли его, словно… какую-нибудь добродетель. Но в один прекрасный вечер…

— Ну же!

— Он исчез. Вместе с фарфоровой банкой.

— Украден?

— Да.

— Но кто… кто?

— Конечно, марсиане, — ухмыльнулся Карсон. — К сожалению, через посредство одного лаборанта, который скрылся. И, естественно, с фарфоровой баночкой.

— Когда это случилось?

— Как раз накануне того дня, когда меня послали сюда, к вам. Образованный человек, саксонец. Ни пылинки нам не оставил. Понимаете — поэтому-то я и приехал.

— И вы полагаете, кракатит попал в руки тех… неизвестных?

Карсон только фыркнул.

— Откуда вы знаете?

— Я это утверждаю. Слушайте. — И Карсон покачался с носка на пятку на своих коротеньких ножках. — Похож я на труса?

— Н-нет.

— Так вот я вам скажу: это мне внушает страх. Ей-богу, душа в пятки уходит. Кракатит — проклятая штука; таинственная станция — еще хуже; но если то и другое попало в одни руки, тогда… мое почтение. Тогда Карсон уложит свой чемоданчик и отправится к тасманским людоедам. Понимаете, мне бы не хотелось увидеть конец Европы.

Прокоп только судорожно сжимал руки коленями.

«Иисусе, Иисусе…» — шептал он про себя.

— Н-даа… — протянул Карсон. — Меня удивляет лишь одно: почему до сих пор не взлетело на воздух… хоть что-нибудь крупное. Ведь стоит только нажать где-то какой-то рычажок за несколько тысяч километров оттуда — тррр-ах! И точка. Чего они еще ждут?

— Все ясно, — лихорадочно заговорил Прокоп. — Кракатит нельзя выпускать из рук. А Томеш… Томешу надо помешать…

— Господин Томеш продаст кракатит самому дьяволу, если тот заплатит, — быстро возразил Карсон. — В настоящее время господин Томеш — одна из величайших опасностей в мире.

— А, черт! — в отчаянии вырвалось у Прокопа. — Что же делать?

Карсон выдержал длинную паузу.

— Ясно что, — сказал он наконец. — Надо отдать кракатит.

— Н-н-нет! Никогда!

— Надо отдать. Хотя бы потому, что он — ключ к расшифровке. Время не терпит, сударь. Ради всех святых, отдайте его кому хотите, только без долгих проволочек! Отдайте швейцарцам, или Союзу старых дев, или чертовой бабушке; но они полгода прокорпят над ним, прежде чем поймут, что вы не сумасшедший. Или — отдайте нам. В Балттине уже построили такую машину, знаете — принимающий аппарат. Представьте себе… бесконечно быстрые взрывы микроскопических частиц кракатита. Возбудитель взрывов — неизвестные волны. Как только они там где-то включают их, в нашей машине начинается треск: тррр-та-та, тррр, тррр-та, трр-та-та-та. И все! Остается расшифровать, и готово дело. Был бы только кракатит!

— Не дам, — еле выговорил Прокоп, покрываясь холодным потом. — Я вам не верю… Вы… вы начнете производить кракатит для своих нужд.

У Карсона дернулись уголки губ.

— Ну, если вас только это беспокоит… Можем созвать, если угодно, Лигу Наций, Всемирное почтовое объединение, Конгресс евхаристической церкви[134] или всех чертей с дьяволами вместе. Чтоб ваша душенька не тревожилась. Я — датчанин, и на политику мне наплевать. Так-то. И вы отдадите кракатит в руки международной комиссии. Что с вами?

— Я… я долго болел, — объяснил Прокоп, смертельно побледнев. — И мне до сих пор еще… нехорошо. Я два дня ничего не ел.

— Слабость, — заметил Карсон; он подсел на койку, обнял Прокопа. — Сейчас пройдет. Поезжайте в Балттин. Очень здоровый климат. Потом сможете съездить к Томешу. Денег у вас будет что песку. Станете big man[135]. Ну?

— Ладно, — шепнул Прокоп, как малое дитя, позволяя Карсону тихонько баюкать себя.

— Так, так. Чрезмерное напряжение, правда? Но ничего. Главное — главное будущее. Видно, немало пришлось вам горя хлебнуть, верно? А вы молодец. Ну, вот вам уже и лучше. — Карсон задумчиво затянулся. — Великолепное, блистательное будущее. Получите уйму денег. А мне дадите десять процентов, ладно? Таков уж международный обычай. Карсону тоже надо…

На улице засигналил автомобиль.

— Слава богу, — облегченно вздохнул Карсон. — Машина пришла. Ну, поехали!

— Куда?

— Пока что — поесть.

XX

На следующий день Прокоп проснулся с невероятно тяжелой головой и сначала никак не мог сообразить, где он; ждал, что услышит квохтанье кур или пронзительный лай Гонзика. Постепенно до сознания дошло, что он уже не в Тынице; что лежит в номере отеля, куда Карсон привез его, пьяного до бесчувствия, опухшего, рычащего, как дикий зверь; но, едва сунув голову под струю холодной воды, Прокоп ясно вспомнил весь вчерашний день, и ему захотелось провалиться от стыда.

Они пили уже за обедом, но умеренно, оба только сильно покраснели; потом катались в машине где-то по Сазавским или еще каким-то лесам, чтобы протрезвиться; Прокоп болтал без передышки, а Карсон лишь жевал сигару да кивал головой: «Вы станете big man». Биг мэн, биг мэн, — колоколом отдавалось в голове Прокопа, — видела бы мое торжество та… та, под вуалью! Он надувался, как индюк, — вот-вот лопнет; а Карсон все кивал головой, словно китайский болванчик, да распалял его бешеную гордость. Прокоп чуть не вывалился из машины, так яростно он жестикулировал; кажется, он излагал свои взгляды на всемирный институт деструктивной химии, социализм, брак и воспитание детей, словом, нес околесицу. Вечером Прокоп с Карсоном взялись за дело всерьез. Где только они не пили — один бог ведает. Это был кошмар; Карсон платил за всех незнакомых собутыльников, багровый, лоснящийся, в шляпе, сползшей на глаза; плясали какие-то девки, кто-то бил бокалы, а Прокоп, рыдая, исповедовался Карсону в своей безумной любви к той, которую не знает. Вспоминая сейчас об этом, Прокоп за голову хватался от стыда и боли.

Потом его, орущего «кракатит!», усадили в машину. Леший знает, куда повезли. Мчались по бесконечным шоссе, рядом на сиденье подпрыгивал алый огонек — вероятно, сигара Карсона, — и он бормотал заплетающимся языком: «Скорее, Боб», — или что-то в этом роде. Вдруг на каком-то повороте навстречу ударили два ярких световых пятна, взвыло несколько голосов, машину отбросило в сторону, и Прокоп, вывалившись, проехался лицом по траве; это отрезвило его настолько, что он обрел способность слышать. Какие-то люди яростно переругивались, называя друг друга пьяной образиной. Карсон сыпал проклятиями, обозленный тем, что «вот теперь надо возвращаться», потом Прокопа, как наиболее пострадавшего, с тысячами предосторожностей уложили во встречную машину, Карсон сел рядом — и они поехали назад, оставив Боба у поломанного автомобиля. На полпути «наиболее пострадавший» принялся петь и горланить и у самого въезда в Прагу снова ощутил жажду. Пришлось заезжать в несколько ночных баров, прежде чем он утихомирился.

С угрюмой брезгливостью изучал Прокоп в зеркале свое исцарапанное лицо. От этого неприятного зрелища его оторвал швейцар отеля, принесший — с подобающими извинениями — листок для прописки. Прокоп заполнил графы, надеясь, что на том дело и кончится. Но едва швейцар прочитал его фамилию и профессию, как вдруг очень оживился и попросил Прокопа никуда не уходить: один иностранный господин просил администрацию отеля тотчас позвонить ему, буде пан инженер Прокоп соизволит у них остановиться. И если пан инженер позволит… Пан инженер был так зол на себя самого, что позволил бы даже перерезать себе горло. Поэтому он сел и стал ждать, покорно мирясь с мучительной головной болью. Через четверть часа швейцар появился снова с визитной карточкой. На ней было написано:

[136]

— Давайте его сюда, — велел Прокоп, в глубине души безмерно удивляясь, почему этот почтенный Карсон еще вчера не открыл ему своих сногсшибательных званий и отчего он сегодня является с такими церемониями; кроме того, Прокопу было любопытно, каков вид у сэра Карсона после вчерашней богомерзкой ночи. И тут он вытаращил глаза в крайнем изумлении: в дверь входил совершенно незнакомый господин, на добрый локоть выше вчерашнего Карсона.

— Very glad to see you[137], — неторопливо произнес незнакомый джентльмен и поклонился примерно так, как если бы кланяться вздумал телеграфный столб. — Сэр Реджиналд Карсон, — представился он, отыскивая глазами стул.

Прокоп издал какой-то неопределенный звук и показал посетителю на стул. Джентльмен сел, согнувшись под прямым углом, и принялся не спеша стягивать великолепные замшевые перчатки. Это был очень длинный и чрезвычайно чопорный господин с лошадиной физиономией, заглаженной в строгие складки; в галстуке — огромный индийский опал, на золотой цепочке — античная камея, гигантские ноги игрока в гольф — словом, лорд до мозга костей. Прокоп онемел.

— Прошу вас, — произнес он наконец, когда молчание уже стало тягостным.

Однако джентльмен не торопился.

— Не сомневаюсь, — заговорил он в конце концов по-английски, — не сомневаюсь, вы были удивлены, прочитав в газетах мое обращение к вам. Полагаю, вы — инженер Прокоп, автор… э-э… весьма интересных статей о взрывчатых веществах.

Прокоп молча кивнул.

— Очень рад, — без тени поспешности заявил сэр Карсон. — Я разыскивал вас по делу, весьма интересному с научной точки зрения и практически важному для нашего акционерного общества, а именно общества «Маркони», президентом которого я имею удовольствие состоять, и не менее важному для Международной ассоциации беспроволочного телеграфа, каковая оказала мне незаслуженную честь, избрав меня своим генеральным секретарем. Вы удивляетесь, несомненно, — продолжал он, ничуть не устав от столь длинной фразы, — что эти достойные организации направили меня к вам, хотя ваши выдающиеся труды относятся к совершенно иной области. Вы позволите…

С этими словами сэр Карсон открыл свой портфель крокодиловой кожи и вынул какие-то бумаги, блокнот и золотой карандашик.

— В течение примерно девяти месяцев, — начал он медлительно, надев золотое пенсне, чтобы заглянуть в бумаги, — европейские радиостанции констатируют…

— Простите, — перебил его Прокоп, не в силах больше владеть собой, — так это вы давали объявления в газетах?

— Конечно. Итак, они констатируют регулярные помехи…

— …по вторникам и пятницам, знаю. Кто вам рассказал о кракатите?

— Я сам дошел бы до этого пункта, — с некоторой укоризной произнес почтенный лорд. — Well[138], я пропущу кое-какие подробности в предположении, что вы до известной степени информированы о наших затруднениях и о… э-э… о…

— …о тайной всемирной организации, так?

Сэр Карсон вытаращил бледно-голубые глаза.

— Простите — о какой организации?

— Ну, об этих загадочных ночных передачах, о конспиративной организации, которая их…

Сэр Реджиналд Карсон жестом остановил его.

— Фантазия, — снисходительно молвил он. — Чистая фантазия. Я знаю, на это намекали даже в «Дейли Ньюс», когда наше общество назначило довольно крупную премию…

— Знаю, знаю, — быстро вставил Прокоп, опасаясь, как бы медлительный лорд не начал рассказывать о премии.

— Да. Чистая бессмыслица. Дело имеет исключительно коммерческую подоплеку. Кто-то заинтересован в том, чтобы доказать ненадежность наших радиостанций, понимаете? Кто-то хочет подорвать доверие общественности к нам. К сожалению, наши когереры и… э-э… приемники бессильны определить своеобразную природу волн, с помощью которых совершаются помехи. И так как мы получили информацию о том, что вы являетесь обладателем некоей субстанции, или химикалий, которые весьма, весьма любопытным образом реагируют на эти помехи…

— Кто вас информировал?

— Ваш сотрудник, мистер… э-э… мистер Томес. Мистер Томес, ведь так? — Медлительный джентльмен выудил из своих бумаг какое-то письмо. — «Dear Sir[139], — с некоторым усилием начал он читать. — Из газет я узнал о назначении премии…» и так далее. «Поскольку в настоящее время я не могу отлучиться из Балттина, где работаю над одним изобретением, и так как дело столь огромного значения не может быть разрешено путем переписки, я прошу вас разыскать в Праге моего друга и давнего сотрудника инженера Прокопа, в руках которого находится новое вещество, кракатит, тетраргон одной из солей свинца, синтез которого производится под специфическим воздействием высокочастотного тока. Как показывают тщательно проделанные опыты, кракатит реагирует на неизвестные волны сильным взрывом, из чего само собой напрашивается вывод о его решающем значении для исследования упомянутых волн. Учитывая важность вопроса, я полагаю — за себя и за своего друга, — что премия будет значительно повы… повыше…» — Тут сэр Карсон закашлялся. — Вот и все, — сказал он. — О премии можно будет поговорить отдельно. Подписано: мистер Томес, Балттин.

— Гм… — хмыкнул Прокоп, охваченный нешуточным подозрением. — Неужели такое частное… ненадежное… фантастическое сообщение достаточно для общества «Маркони»…

— Beg your pardon[140], — возразил длинный джентльмен, — конечно, мы получили очень точные сведения об определенных экспериментах в Балттине…

— Ага. От некоего лаборанта-саксонца, верно?

— Нет. От нашего собственного представителя. Сейчас я вам прочитаю.

Сэр Карсон снова полез в свои бумаги.

— Вот. «Dear Sir, здешним станциям до сих пор не удается предотвратить известные вам помехи. Попытки противодействовать им с помощью более мощных передатчиков ни к чему не привели. Я получил секретные, но надежные сведения о том, что институт военной промышленности в Балттине приобрел некоторое количество вещества…»

Стук в дверь.

— Войдите, — сказал Прокоп.

Вошел коридорный с визитной карточкой:

— Один господин просит…

На визитной карточке было написано:

— Пусть войдет! — распорядился Прокоп, внезапно развеселившись; на протестующий жест сэра Карсона он не обратил ни малейшего внимания.

Вслед за этим в двери появился вчерашний Карсон со слишком явными признаками бессонной ночи на лице; он бросился к Прокопу, издавая радостные возгласы.

XXI

— Погодите, — остановил его Прокоп. — Разрешите вас познакомить. Инженер Карсон — сэр Реджиналд Карсон.

Сэр Карсон вздрогнул, но остался сидеть, сохраняя невозмутимое достоинство; зато инженер Карсон свистнул от удивления и опустился на стул, как человек, которому отказали ноги. Прокоп, прислонившись к стене, с откровенным злорадством наслаждался видом обоих.

— Ну, как? — бросил он в конце концов.

Сэр Карсон принялся складывать свои бумаги в портфель.

— Несомненно, наш разговор лучше отложить, — медленно проговорил он.

— Нет уж, извольте остаться, — возразил Прокоп. — Скажите, господа, а вы не родственники?

— О нет! — отозвался инженер Карсон. — Скорее наоборот!

— Который же из вас настоящий Карсон?

Никто не ответил; это была тягостная пауза.

— Потребуйте, чтоб этот господин предъявил документы, — резко сказал сэр Реджиналд.

— Пожалуйста! — воскликнул инженер Карсон. — Но только после предыдущего оратора. Так-то.

— А кто из вас печатал объявление?

— Я! — немедленно отозвался инженер Карсон. — Моя идея, сударь. И я утверждаю — даже в нашем деле считается неслыханной подлостью выезжать даром на чужих идеях. Так-то.

— Позвольте, — обратился к Прокопу сэр Реджиналд с неподдельным возмущением, — это уж слишком. Разве можно публиковать второе объявление за другой подписью! Мне просто пришлось примениться к тому, что уже предпринял этот господин.

— Ага! — воинственно подхватил инженер Карсон. — И потому сей господин присвоил мое имя, понимаете?

— Я утверждаю, — перешел в наступление и сэр Реджиналд, — что этого господина зовут вовсе не Карсон.

— Как же тогда его зовут? — быстро спросил Прокоп.

— Не знаю точно, — презрительно процедил лорд.

— Карсон, — обратился Прокоп к инженеру, — кто этот джентльмен?

— Конкурент, — с горьким юмором ответил тот. — Именно он пытался заманить меня в разные места с помощью подметных писем. Вероятно, ему хотелось познакомить меня с очень милыми людьми.

— Со здешней военной полицией, если угодно, — проворчал сэр Реджиналд.

Инженер Карсон злобно блеснул глазами и предостерегающе кашлянул: об этом — ни звука! Иначе…

— Не желают ли господа еще что-нибудь объяснить друг другу? — ухмыльнулся Прокоп, подойдя к двери.

— Нет, больше мне нечего объяснять, — с достоинством молвил сэр Реджиналд; до сих пор он не удостаивал другого Карсона даже взглядом.

— Тогда вот что, — заговорил Прокоп. — Во-первых, благодарю за визит. Во-вторых, я очень рад, что кракатит находится в хороших руках, то есть в моих собственных, ибо если бы у вас была хоть малейшая надежда заполучить его другим способом, вряд ли вас так интересовала бы моя особа — правильно? Я вам весьма обязан за эту невольную информацию.

— Погодите торжествовать, — буркнул Карсон. — Остается еще…

— …он? — договорил Прокоп, указывая на сэра Реджиналда.

Карсон отрицательно покачал головой.

— Еще чего! Но — неизвестный третий.

Прокоп почти оскорбился:

— Простите, уж не думаете ли вы, что я верю хоть чему-нибудь из ваших вчерашних россказней?

Карсон с сожалением пожал плечами:

— Что ж, как вам угодно.

— Далее, в-третьих, — продолжал Прокоп, — я попрошу вас сообщить мне, где сейчас Томеш.

— Но ведь я говорил вам, что не имею права… — вскочил Карсон. — Приезжайте в Балттин и узнаете.

— Тогда вы, сударь, — повернулся Прокоп к сэру Реджиналду.

— Beg your pardon, — произнес длинный джентльмен, — но это я пока оставлю при себе.

— Тогда, в-четвертых, я убедительно прошу вас не съесть друг друга, потому что пойду…

— …в полицию, — догадался сэр Реджиналд. — Очень правильно сделаете.

— Я счастлив, что вы одобряете это. И прошу прощения за то, что на это время я вас тут запру.

— О, пожалуйста, — вежливо согласился лорд, в то время как Карсон попытался бурно протестовать.

С большим облегчением Прокоп запер за собой дверь да еще приставил к ней двух коридорных, после чего бросился в ближайший участок, так как счел нужным сообщить в полицию кое-какие сведения. Однако задача оказалась не из легких; он не мог обвинить обоих иностранцев ни в краже серебряных ложек, ни в игре в макао, и ему стоило большого труда преодолеть колебания полицейского чиновника, который, видимо, принял его за умалишенного. Наконец, — скорее всего для того чтобы Прокоп отвязался, — чиновник послал с ним агента в штатском, личность весьма потрепанную и молчаливую. В отеле они нашли обоих коридорных, которые мужественно стояли на посту, окруженные взволнованными служащими отеля. Прокоп открыл дверь ключом, и агент, фыркнув носом, спокойно вошел в номер, словно явился купить подтяжки. Номер был пуст. Оба Карсона исчезли.

Молчаливая личность бросила беглый взгляд на комнату и двинулась прямиком к ванной, о которой Прокоп совершенно забыл. Окно ванной, выходящее в вентиляционный колодец, оказалось распахнутым настежь, а на противоположной стене выбито окошко уборной. Молчаливая личность направилась к уборной. Дверь выходила в другой коридор; она была заперта, а ключ исчез. Агент повозился с отмычкой и открыл уборную; в ней — никого, только на сиденье унитаза видны следы ног. Молчаливая личность все снова заперла и заявила, что пришлет сюда комиссара.

Полицейский комиссар, человечек очень подвижный, известный криминалист, явился довольно скоро; добрых два часа он терзал Прокопа, желая во что бы то ни стало узнать, какие дела были у него с обоими иностранцами; похоже было, что комиссару очень хочется арестовать хотя бы Прокопа, который то и дело страшно противоречил сам себе, давая показания о своих отношениях с обоими Карсонами. Затем комиссар подверг допросу швейцара и коридорных и настоятельно попросил Прокопа явиться в шесть часов в полицейское управление, а до той поры не рекомендовал ему выходить из отеля.

Остаток дня Прокоп провел, бегая по комнате и с ужасом думая, что, вероятнее всего, будет арестован; ибо какие же может он дать объяснения, если твердо решил молчать о кракатите? Черт знает, сколько времени продлится предварительное заключение, и вот, вместо того чтобы искать ту, незнакомку в вуали… Глаза Прокопа наполнились слезами; он чувствовал себя слабым и размагниченным до того, что стыдился самого себя. Около шести часов он, однако, собрал все свое мужество и отправился в полицейское управление.

Его тотчас ввели в комнату с толстыми коврами, кожаными креслами и большим сигарным ящиком (это был кабинет начальника полиции). За письменным столом Прокоп увидел огромную спину — спину боксера; эта спина, склоненная над бумагами, сразу пробудила в нем страх и покорность.

— Садитесь, пан инженер, — приветливо сказала спина, промокнула что-то и повернулась к Прокопу, показав не менее монументальное лицо, прочно посаженное на бычью шею. Этот могучий господин с секунду изучал Прокопа, затем сказал: — Пан инженер, я не стану принуждать вас рассказывать мне о том, что вы — конечно, по веским причинам — хотите оставить в тайне. Мне известна ваша работа. Полагаю, что и в этом случае речь шла об одной из ваших взрывчаток.

— Да.

— Вероятно, она имеет крупное значение… скажем, оборонного характера.

— Да.

Мощный господин поднялся, протянув руку Прокопу.

— Я только хотел поблагодарить вас, пан инженер, за то, что вы не продали ее иностранным агентам.

— И это все? — с облегчением вздохнул Прокоп.

— Да.

— Их поймали? — вырвалось у инженера.

— Зачем? — улыбнулся начальник полиции. — У нас нет на это права. Поскольку дело касается только вашей личной тайны, а не тайны нашей армии…

Прокоп понял деликатный упрек и смутился.

— Это открытие… еще не доведено до конца…

— Верю. Надеюсь на вас, — ответил мощный господин и вторично подал ему руку.

Тем все и кончилось.

XXII

Надо действовать методически, — сказал себе Прокоп. И вот, после длительных размышлений, когда в голову ему приходили самые сумасбродные идеи, он остановился на следующем плане: прежде всего — через день он помещал во всех крупных газетах объявление: «Иржи Томеш. Податель письма с пораненной рукой просит даму в вуали сообщить свой адрес. Весьма важно. Шифр — 40 000, ответ на условное имя Грегр». Такая формулировка казалась ему весьма хитроумной; правда, нельзя быть уверенным, что молодая дама вообще читает газеты, а тем более объявления, но кто знает? Случайность — великая вещь. Однако вместо ожидаемой случайности возникли обстоятельства, которые можно было предвидеть, но о которых Прокоп не подумал заранее; на условное имя пришла уйма писем, содержащих по большей части счета, напоминания, угрозы и брань по адресу исчезнувшего Томеша; или в них просили «пана Томеша в его собственных интересах указать свое местопребывание на усл. шифр»… и тому подобное. Мало этого: в конторе объявлений болтался какой-то худощавый человек; он приблизился к Прокопу, когда тот получал свою корреспонденцию, и осведомился, где живет Иржи Томеш. Прокоп огрызнулся со всей грубостью, какую только допускали обстоятельства; тогда худощавый человек вытащил полицейское удостоверение и выразительно попросил Прокопа не дурить. Оказывается, худощавый человек имел отношение к известной уже нам растрате и прочим отвратительным махинациям. Прокопу удалось убедить сыщика, что он и сам очень хотел бы знать, где находится Томеш; однако после этого случая, после изучения всех пришедших на его имя писем вера Прокопа в газетные объявления заметно ослабла. И в самом деле: в следующие дни ответов приходило все меньше и меньше, зато они становились все грознее.

Во-вторых, Прокоп посетил частное сыскное бюро. Там он рассказал, что ищет незнакомую девушку под вуалью и даже попытался описать ее наружность. Сыщики охотно соглашались доставить ему секретную информацию о ней, если только он назовет ее местожительство или фамилию. Пришлось уйти не солоно хлебавши.

Третья идея была гениальна. В уже упомянутом конверте, с которым Прокоп не расставался ни днем ни ночью, лежало, кроме мелких кредиток, тридцать тысячных бумажек, заклеенных бандеролью, как принято в банках выдавать крупные суммы. Названия банка на обертке не было; но вполне вероятно, что девушка взяла эти деньги из какого-то кредитного учреждения именно в тот день, когда Прокоп уехал по ее поручению в Тынице. Итак, следовало установить точную дату отъезда, а потом обойти все банки в Праге, упросить там назвать имя лица, которое в тот день сняло со счета тридцать тысяч крон (или несколько больше). Да, точно установить дату; Прокоп, правда, смутно помнил, что кракатит взорвался у него, кажется, во вторник (за два дня до этого было воскресенье или какой-то праздник), значит, девушка взяла деньги, вероятно, в одну из сред; но ни месяца, ни недели Прокоп вспомнить не мог — то ли это было в марте, то ли в феврале. С огромным усилием старался он восстановить в памяти или вычислить этот день; но ничего не вышло: он не знал точно, как долго болел. Да, но зато в Тынице, у доктора Томеша, конечно, помнят, когда он свалился им на голову! Осененный блестящей мыслью, он телеграфировал старому доктору: «Сообщите телеграфом дату моего приезда к вам. Прокоп». Едва он отправил депешу, как уже пожалел: его мучила совесть, что он нехорошо поступил с доктором и Анчи. И действительно, ответ не приходил. Он уже решил выпустить эту нить из рук, как вдруг подумал, что, быть может, привратница Ирки Томеша помнит тот день, и помчался к ней; однако привратница утверждала, что это произошло в субботу. Прокоп впал в отчаяние; но тут пришло письмо, написанное крупными, аккуратными буквами образцовой ученицы: в Тынице он приехал в такой-то день, и «папа не должен знать, что я вам писала». Больше ничего. Подпись — Анчи. И почему-то, когда Прокоп читал эти две строчки, сердце его обливалось кровью.

С удачно раздобытой датой Прокоп кинулся в ближайший банк: не могут ли ему сказать, кто именно в такой-то день взял в вашем учреждении, скажем, тридцать тысяч крон. Служащие качали головой: не принято, да и вообще не разрешается оглашать тайну вкладов. Однако, увидев, как он расстроился, пошли посовещаться с кем-то, потом спросили его — с чьего счета были сняты деньги; может быть, ему известно — взяли их с книжки, с текущего счета, получили по чеку или по аккредитиву? Прокоп, конечно, ничего не знал. Затем ему разъяснили: интересующее его лицо могло просто продать банку ценные бумаги, и тогда его имя даже и не может быть зарегистрировано в книгах. Когда же Прокоп сознался, что вообще не знает, в каком именно банке были получены деньги, служащие просто рассмеялись: неужели он собирается обегать все двести пятьдесят или сколько их есть банков, филиалов или меняльных контор в Праге? Так рухнула гениальная идея Прокопа.

Оставалась четвертая возможность: случайно встретить незнакомку на улице. Прокоп попытался и здесь ввести какую-то систему; он разделил Прагу на секторы и обследовал участок за участком, бегая с утра до вечера. Однажды он подсчитал, скольких людей встречает в среднем за день; получилась цифра около сорока тысяч; таким образом, принимая во внимание общую численность населения Праги, у него был лишь один шанс из двенадцати встретить ту, которую искал. Но и ничтожный шанс внушал ему большую надежду. Есть в Праге улицы, места, как будто избранные для того, чтоб она там жила или хотя бы просто проходила по ним: улицы с цветущими акациями, старинные тихие площади, интимные уголки, где течет глубинная, степенная жизнь. Нет, невозможно представить себе, чтобы она поселилась вот на этой шумной, сумрачной улице, по которой можно лишь поспешно пробегать, или среди прямоугольной сухости безликих доходных домов, или среди мутной грязи ветхости; но почему бы ей не жить вон там, за теми светлыми окнами, за которыми притаила дыхание тенистая, хрупкая тишина? Дивясь, блуждая как во сне, открывал Прокоп — впервые в жизни — этот город, где провел столько лет; боже, сколько в нем прекрасных мест, где струится жизнь, мирная и зрелая, и зовет тебя, беспокойный человек: обуздай, обуздай себя самого!

Несчетное количество раз догонял Прокоп молодых женщин, бог весть чем напоминавших ему издали ту, которую он видел всего дважды; он бежал за ними с бьющимся сердцем: что, если — она?! И кто скажет, какое наитие или чутье руководило им: всегда это были хоть и незнакомые, но красивые и грустные женщины, замкнутые в себе, огражденные какой-то неприступностью. Однажды он был почти уверен, что увидел ее; горло его сжалось так, что он должен был остановиться перевести дух; и тут незнакомка вошла в трамвай и уехала. Три дня сторожил он на этой станции, но больше не встречал ее.

Хуже всего было по вечерам; смертельно усталый, он стискивал тогда руки меж колен, силясь изобрести какой-нибудь новый план поисков. Господи, никогда я не откажусь от надежды найти ее; я помешался на этом — пусть; я безумец, идиот, маньяк; но никогда я не откажусь… Чем дальше она ускользает, тем это сильнее во мне, ну, просто… это… судьба, что ли…

Как-то раз он проснулся среди ночи, и ему стало вдруг предельно ясно: так он никогда не найдет незнакомку; надо встать, разыскать Ирку Томеша, который знает ее, и заставить его рассказать о ней. И Прокоп оделся и никак не мог дождаться утра. Он не был подготовлен к непонятным трудностям и проволочкам с оформлением паспорта; не мог даже взять в толк, чего от него требуют, и бесился, и тосковал в горячечном нетерпении. Наконец, наконец-то ночной экспресс помчал его за границу. Первым долгом — в Балттин!

Теперь все решится, чувствовал Прокоп.

XXIII

Решилось все, к сожалению, совсем не так, как он предполагал.

У него был план: разыскать в Балттине человека, назвавшегося Карсоном, и сказать ему примерно следующее: товар за товар, на деньги мне плевать; вы тотчас отведете меня к Иржи Томешу, к которому у меня есть дело, и получите за это хорошую взрывчатку, скажем, фульминат йода[141], с гарантированной детонацией в какие-нибудь одиннадцать тысяч метров в секунду, или, пожалуй, даже окись некоего металла, взрывающуюся со скоростью целых тринадцати тысяч метров в секунду, и делайте с ним что хотите… Дураки будут, если не пойдут на такую сделку.

Снаружи Балттинский комбинат показался Прокопу не очень крупным; у него слегка екнуло сердце, когда вместо привратника он наткнулся на часового. Он спросил господина Карсона (черт, ведь это не настоящее его имя); но солдатик с примкнутым штыком на винтовке, не вымолвив ни слова, препроводил его к разводящему. Тот сказал немногим больше солдата и повел Прокопа к офицеру. «Инженер Карсон здесь неизвестен, — ответил офицер, — но зачем он нужен посетителю?» Прокоп заявил, что ему, собственно, надо поговорить с Томешем. Это произвело такой эффект, что офицер послал за полковником. Полковник, очень тучный астматик, принялся дотошно расспрашивать Прокопа, кто он такой и что ему надо. К тому времени в кабинете дежурного собралось человек пять военных, и они так посматривали на Прокопа, что того бросило в пот. Ясно было — ждут кого-то, кому уже дали знать по телефону. Этот кто-то ворвался бурей и оказался тем самым Карсоном! Его величали господином директором; Прокоп так никогда и не узнал его настоящего имени. Увидев Прокопа, Карсон вскрикнул от радости, затараторил, что его давно ждут и всякое такое; тотчас велел позвонить в замок, чтобы приготовили «кавалерский покой» для гостей, подхватил Прокопа под руку и повел по территории комбината. Тут Прокоп понял: то, что он принял за заводские цехи, была всего лишь казарма для солдат и пожарных; отсюда вело длинное шоссе, проходящее через туннель в поросшей зеленью насыпи, которая достигала примерно десятиметровой высоты. Они поднялись на насыпь, и только теперь Прокоп получил кое-какое представление о Балттинском комбинате: целый город военных складов, обозначенных цифрами и литерами, холмики, поросшие травой, — пороховые погреба, несколько поодаль железнодорожная станция с цейхгаузами и кранами, и дальше — еще какие-то совсем черные здания и дощатые бараки.

— Видите тот лес? — показал Карсон на горизонт. — За ним-то и находятся опытные лаборатории, понятно? Вон те песчаные бугры — это полигон. Так. А в том парке — замок. Рот разинете, когда я вам покажу лаборатории! Кха-кха, по последнему слову техники… А теперь пойдемте в замок.

Карсон весело болтал о чем угодно, но о деле — ни слова; они шли через парк, и он показывал Прокопу то редкий сорт аморфофалуса, то какую-нибудь редкостную японскую вишню; но вот и балттинский замок, весь увитый плющом. У входа ждет тихий, деликатный старичок в белых перчатках; зовут его Пауль, и он вводит Прокопа прямо в «кавалерский покой». В жизни не был Прокоп в подобном помещении. Мозаичный паркет, английский ампир, все старинное, драгоценное — даже присесть страшно. Не успел Прокоп умыться, как явился Пауль с подносом — яички, бутылка вина, дрожащий бокал — и поставил все это на стол так бережно, словно прислуживал принцессе. Под окнами — двор, посыпанный желтым песком; конюх в сапогах с отворотами гоняет на корде высокого, в яблоках, коня; возле конюха стоит худощавая смуглая девушка, прищуренными глазами следит за ногами жеребца; вот она бросила краткое приказание и, опустившись на колено, ощупала его бабки.

Снова примчался Карсон — теперь, мол, надо представить Прокопа генеральному директору. Он повел Прокопа по длинному белому коридору, увешанному оленьими рогами и уставленному вдоль стен черными резными стульями. Розовый, как кукла, лакей в белых перчатках распахнул перед ними дверь, Карсон втолкнул Прокопа в какой-то зал рыцарских времен, и дверь за ними закрылась. У письменного стола стоял высокий старик, странно прямой — словно его только что вытащили из шкафа и подготовили для обряда приветствия.

— Господин инженер Прокоп, ваша светлость, — провозгласил Карсон. — Князь Хаген-Балттин.

Прокоп нахмурился, сердито мотнул головой, видимо считая это движение поклоном.

— Добро… пожаловать, — произнес князь Хаген, протягивая очень длинную руку.

Прокоп снова поклонился.

— Наде-юсь, вам будет… у нас… хорошо, — продолжал князь, и тут Прокоп заметил, что половина княжеского тела парализована.

— Ока-жите нам честь раз-делить нашу трапезу, — проговорил князь, явно беспокоясь, как бы у него изо рта не выпала искусственная челюсть.

Прокоп нервно переступил с ноги на ногу.

— Простите, князь, — сказал он наконец, — но я не могу задерживаться; мне надо… еще сегодня…

— Невозможно, абсолютно невозможно! — воскликнул Карсон из-за его спины.

— Я сегодня должен уехать, — упрямо повторил Прокоп. — Я хотел только… попросить, чтобы мне сообщили, где Томеш. За это я готов, если нужно, предоставить вам… если нужно…

— Как? — вскричал князь и выпучил глаза на Карсона, ничего не понимая. — Чего… он… хочет?

— Не надо сейчас, — шепнул Карсон Прокопу и громко ответил: — Господин Прокоп хочет только сказать, ваша светлость, что не был подготовлен к вашему приглашению. Но это неважно. — Карсон быстро обернулся к Прокопу. — Я все устроил. Сегодня будет dejeuner[142] в парке, так что… черный костюм не нужен; можете прийти в чем есть. Я уже телеграфировал насчет портного; ни о чем не беспокойтесь. Завтра все будет в порядке. Так-то.

— Сочту осо-бой честью… для нас, — закончил аудиенцию князь, подавая Прокопу мертвые пальцы.

— Что это значит? — взорвался Прокоп, когда они вышли в коридор. — Говорите, сударь, или… — И он схватил Карсона за плечо.

Карсон расхохотался и увернулся из-под его руки, как озорной мальчишка.

— Или — что? — рассмеялся он и побежал, подскакивая, как мяч. — Поймайте меня — все скажу! Честное слово!

— Шут гороховый! — взревел, бросаясь за ним, разъяренный Прокоп.

Карсон, хохоча, слетел по лестнице и мимо железных рыцарей выскользнул из двери; выбежав на газон, он начал паясничать, явно издеваясь над Прокопом.

— Ну, что? — кричал он. — Что вы мне сделаете?

— Изобью! — прохрипел Прокоп, устремляясь к нему, как взбешенный бык.

Карсон визжал от радости, прыгал по траве, петляя как заяц.

— Скорей! — ликовал он. — Вот я где! — и, проскальзывая под рукой Прокопа, показывал ему нос из-за дерева.

Прокоп молча гонялся за Карсоном, сжав кулаки, серьезный и грозный, как Аякс. Он уже задыхался, когда вдруг заметил, что с лестницы замка за их беготней прищуренными глазами наблюдает смуглая амазонка. Его ожгло стыдом, он остановился, как бы испугавшись: а что, если эта девушка подойдет и станет щупать ему бабки?

Карсон сразу стал очень степенным, подошел к нему, сунув руки в карманы, и дружески проговорил:

— Недостаток тренировки. Вам нельзя вести сидячий образ жизни. Упражнять сердце! Так-то. А-аа! — просияв, закричал он. — Наша повелительница, хо-хо! Дочь старика, — тихо добавил он. — Княжна Вилле, то есть Вильгельмина-Аделаида-Мод и так далее. Интересная девчонка — двадцать восемь лет, великолепная наездница. Я должен вас представить, — уже громко закончил он и потащил упирающегося Прокопа к девушке.

— Светлейшая княжна! — воскликнул он еще издали. — Вот представляю вам — можно сказать, почти против его воли — нашего гостя. Инженер Прокоп. Бешеный человек. Хочет меня убить.

— Добрый день, — молвила княжна и обернулась к Карсону. — Знаете, у Вирлвинда распухли бабки.

— О боже! — ужаснулся Карсон. — Бедная княжна!

— Вы играете в теннис?

Хмурый Прокоп даже не понял, что вопрос относится к нему.

— Не играет, — ответил за Прокопа Карсон, ткнув его под ребра. — Вам следует научиться! Княжна проиграла Сюзанне Ленглен[143] только один сет, — верно?

— Потому что я играла против солнца, — с некоторым неудовольствием объяснила княжна. — Во что вы играете?

И снова Прокоп не понял, что обращаются к нему.

— Господин инженер — ученый, — горячо затараторил Карсон. — Он открыл атомные взрывы и тому подобные вещи. Гигантский ум, серьезно. Мы по сравнению с ним — просто судомойки. Нам впору разве что картошку чистить и прочее в этом роде. Зато он… — Карсон даже присвистнул от восхищения, — просто волшебник. Если хотите, он вырвет водород из висмута. Так-то!

Серые глаза сквозь щелку век скользнули по Прокопу, который стоял, ошпаренный смущением, тихо ярясь на Карсона.

— Очень интересно, — отозвалась княжна, но глаза ее уже смотрели куда-то мимо. — Попросите его как-нибудь подробно рассказать мне об этом. Итак, до встречи в полдень. Хорошо?

На этот раз Прокоп поклонился почти вовремя, и Карсон увлек его в парк.

— Порода, — произнес он уважительно. — В этой женщине чувствуется порода. И горда, верно? Погодите, вот узнаете ее поближе.

Прокоп остановился.

— Слушайте, Карсон, во избежание недоразумений: я никого не собираюсь узнавать ближе. Сегодня или завтра я уезжаю, понятно?

Карсон как ни в чем не бывало покусывал какой-то листочек.

— Жаль, — ответил он. — Здесь очень хорошо. Ну, что поделаешь!

— Короче — говорите, где Томеш.

— Скажу, когда будете уезжать. Как вам понравился старик?

— Какое мне до него дело? — буркнул Прокоп.

— Ну, да… Антикварный экземпляр, для представительства. К сожалению, раз в неделю его регулярно хватает удар. Зато Вилле — чудесная девушка. Потом тут есть еще Эгон, восемнадцатилетний оболтус. Оба сироты. Потом гости: какой-то кузен князь Сувальский, разные офицеры, Ролауф, фон Граун — знаете, член Жокей-клуба — и доктор Краффт, воспитатель, и остальное общество. Сегодня вечером вы должны заглянуть к нам. Вечеринка с пивом — без всяких аристократов, только наши инженеры и тому подобное, знаете… Вон там, в моей вилле. Это в вашу честь.

— Карсон, — строго сказал Прокоп, — прежде чем уехать, я хочу серьезно поговорить с вами.

— Это не к спеху. Отдыхайте пока, вот и все. Ну, мне пора на работу. Можете делать что понравится. Никаких формальностей. Хотите купаться — вон там пруд. Ничего, ничего, об этом — позже. Будьте как дома. Так-то!

И он исчез.

XXIV

Прокоп бродил по парку, безотчетно злясь и сонно позевывая. Он удивлялся — чего от него хотят? — и с неудовольствием рассматривал свои заношенные брюки и ботинки, смахивавшие на солдатские башмаки. Задумавшись, Прокоп едва не забрел на середину теннисного корта, где княжна играла с двумя франтами в белых костюмах. Он быстро свернул и пошел туда, где предполагал найти выход из парка. С этой стороны парк оканчивался своего рода террасой: каменная балюстрада и отвесно вниз — стена, метров двенадцати высотой. Отсюда можно было любоваться сосновой рощей; внизу, вдоль опушки, ходил солдат с примкнутым к винтовке штыком.

Тогда Прокоп направился в другую сторону; там парк полого спускался. Здесь он обнаружил пруд с купальнями, но, пересилив желание искупаться, вошел в чудесную березовую рощицу. Ага, здесь только забор из штакетника, полузаросшая тропинка ведет к калитке; калитка даже не заперта, можно выйти из парка в сосновый лес. Он тихо добрался по скользкому хвойному ковру до самой опушки. А, черт, перед ним — изгородь из колючей проволоки, в добрых четыре метра высотой! Интересно, прочна ли проволока? Осторожно попробовал рукой, ногой и вдруг заметил, что с той стороны проволочной изгороди за его действиями с любопытством наблюдает вооруженный солдат.

— Вот жара, а? — заговорил Прокоп, чтобы не показать смущения.

— Проход воспрещен, — ответил солдат.

Прокоп повернулся на каблуках и пошел вдоль проволочной изгороди. Сосновый лес сменился кустарником, за ним виднелись какие-то амбары и хлева — видимо, скотный двор; Прокоп заглянул в щелку забора — оттуда вдруг раздался страшный лай, рык, храп, и добрая дюжина догов, волкодавов и овчарок в остервенении кинулись к забору. Четыре пары недоверчивых глаз выглянули из четырех дверей. Прокоп на всякий случай поздоровался и хотел было двинуться дальше, но один из работников побежал за ним и сказал, что и здесь «ходить воспрещается!» — после чего проводил Прокопа до самой калитки в березовую рощу.

Все это очень расстроило Прокопа. «Карсон должен сказать мне, где тут выход, — решил он. — Я вам не канарейка, чтоб держать меня в клетке». Он обошел стороной теннисный корт и направился к парковой дорожке, по которой Карсон привел его к замку. Но теперь на его пути возник словно сошедший с экрана парень в берете блином, пожелавший узнать, куда господин изволит идти.

— К выходу, — коротко ответил Прокоп.

— Но здесь проход воспрещен, — объяснил парень в берете, — это дорога к складам боеприпасов, и кто хочет туда попасть, должен получить пропуск в дирекции. А ворота, ведущие с территории замка, — как раз в противоположной стороне, идите назад по главной дороге, потом налево, пожалуйста.

Прокоп пустился по главной дороге и налево — и пожалуйста, добрался до больших решетчатых ворот. Дед-привратник вышел отпереть их.

— Пожалуйте листочек!

— Какой листочек?

— Пропуск.

— Какой пропуск?

— Разрешение на выход.

Прокоп взбесился:

— Да что я, в тюрьме, что ли!?

Дед сочувственно пожал плечами:

— Прошу прощения — сегодня мне такой приказ даден.

«Бедняга, — подумал Прокоп, — ну, тебе ли задержать кого? Достаточно двинуть рукой вот так…»

Из окна сторожки выглянуло знакомое лицо, чрезвычайно напоминавшее лицо некоего Боба. И Прокоп, даже не закончив своей мысли, повернулся спиной и побрел обратно к замку. Клянусь всеми чертями, сказал он себе, странные тут делаются дела. Похоже, что кого-то не хотят выпускать. Ладно, поговорю с Карсоном. И вообще — чихать я хотел на их гостеприимство, к столу не пойду; не стану я сидеть с хлыщами, которые там, на корте, хихикали у меня за спиной. В крайнем возмущении поднялся Прокоп в отведенный ему покой, бросился в старинный шезлонг, жалобно скрипнувший под ним, и предался гневу. Вскоре постучал Пауль и мягко спросил, — пойдет ли господин к déjeuner.

— Не пойду, — проворчал Прокоп.

Пауль поклонился и исчез. Через несколько минут он появился снова, толкая перед собой столик на колесиках, уставленный бокалами, хрупким фарфором и серебром.

— Какого желаете вина? — деликатно осведомился Пауль.

Прокоп проворчал что-то в том духе, чтобы его оставили в покое.

Пауль на цыпочках подошел к двери, принял там из двух белых лап большую суповую миску.

— Consommé de tortues[144], — почтительно шепнул он и налил супу в тарелку, после чего миска была передана белым лапам. Таким же путем появились рыба, жаркое, салаты — блюда, которых Прокоп никогда не ел; он даже не знал толком, как их едят, однако ему было стыдно обнаружить при Пауле хоть тень замешательства.

— Сядьте, — пригласил его Прокоп, понюхав и пригубив чуть терпкое белое вино.

Пауль сдержанно поклонился и, конечно, остался стоять.

— Слушайте, Пауль, — продолжал Прокоп, — как вы думаете — я арестован?

Пауль учтиво пожал плечами.

— Простите, не могу знать.

— По какой дороге можно выбраться отсюда?

Пауль подумал немного.

— С вашего разрешения — по главной дороге, потом налево. Прикажете кофе?

— Что ж, давайте.

Прокоп ошпарил себе глотку превосходным мокко, и Пауль поднес ему вместе с серебряной зажигалкой все ароматы Аравии в сигарном ящике.

— Слушайте, Пауль, — снова начал Прокоп, откусывая кончик сигары, — спасибо за все. Не знали вы тут некоего Томеша?

Пауль, усердно вспоминая, обратил глаза к небу.

— Простите, не знал.

— Сколько здесь солдат?

Старый слуга подумал и стал подсчитывать:

— На главном посту — сотни две. Это пехота. Затем — полевые жандармы, не знаю, сколько их. В Балттин-Дортуме гусарский эскадрон. На полигоне в Балттин-Диккельне артиллеристы, но они сменяются.

— Зачем тут полевые жандармы?

— Прошу прощения, мы на военном положении. Завод боеприпасов.

— Ага. Значит, здесь вокруг — всюду посты?

— Здесь только патрули, ваша милость. Цепь — дальше, за лесом.

— Какая цепь?

— Запретная зона, ваша милость. Туда никому нельзя.

— А если кто захочет уехать…

— Должен попросить разрешение на выезд в комендатуре. Не угодно ли вашей милости еще чего-нибудь?

— Нет, спасибо.

Прокоп с наслаждением растянулся в шезлонге, как сытый бей. Ладно, посмотрим, сказал он себе; пока тут не так уж плохо. Он хотел поразмыслить о случившемся, но вместо этого ему вспомнилось, как прыгал, увертываясь от него, Карсон. «Неужели не догоню?» — подумал Прокоп и пустился вдогонку. Достаточно было одного пятиметрового скачка, чтоб настичь беглеца, но Карсон поднялся в воздух, как кузнечик, и плавно перелетел через кусты. Прокоп топнул и взлетел следом за ним — только ноги поджал, перелетая над кустами. Еще толчок — и Прокоп полетел неизвестно куда, уже не заботясь о Карсоне. Он возносился над деревьями, легонький, вольный, как птица; попробовал сделать ногами несколько плавательных движений — и поднялся выше! Это ему очень понравилось. Сильными толчками он ввинчивался круто вверх. Под ногами, как четкий план, открылся замковый парк со всеми его беседками, газонами, петляющими дорожками; можно было распознать теннисный корт, пруд, крышу замка, березовую рощицу; а вон там — псарня, и сосновый лесок, и колючая изгородь, справа же начинаются склады боеприпасов, а за ними — высокая стена. Прокоп полетел в ту сторону, где еще не успел побывать. По дороге сообразил: то, что он счел сегодня террасой, были остатки старых замковых укреплений, могучий бастион с бойницами и рвом, некогда питаемым водой из пруда. Прокопу важно было рассмотреть часть парка между главными воротами и этим бастионом; там — заросшие тропинки, буйный кустарник, насыпь — уже только метра в три высотой, а под ней то ли мусорная свалка, то ли куча компосту; дальше — огород, окруженный довольно ветхим частоколом, в частоколе — зеленая калитка; за нею — шоссе. Надо поглядеть поближе, — сказал себе Прокоп и стал медленно спускаться. Тут на шоссе выскакал кавалерийский эскадрон с саблями наголо и ринулся на Прокопа. Тот подтянул колени к подбородку, чтоб ему не отсекли ноги; но это движение сообщило его телу такой толчок, что он стрелой взвился в небо. Глянув еще раз на землю, он увидел все таким маленьким, точно смотрел на карту; далеко внизу, на шоссе, выехала крошечная батарея, сверкающий ствол орудия поднялся к зениту, вспухло белое облачко и — бумм! — первый снаряд пролетел над головой Прокопа. Пристреливаются, — сообразил Прокоп и поспешно задвигал руками, чтобы убраться подальше. Бумм! — второй снаряд просвистел мимо носа. Прокоп изо всех сил торопился прочь от этого места. Бумм! — третьим снарядом у него перебило крылья, Прокоп стремглав полетел головой вниз и — проснулся. Кто-то стучал в дверь.

— Войдите! — вскакивая, крикнул Прокоп; он еще не совсем очнулся и с трудом соображал, где находится.

Вошел седовласый, благородного вида господин, весь в черном, и низко поклонился.

Прокоп стоял, ожидая, пока благородный господин заговорит.

— Дребайн, — представился министр (по меньшей мере!) и снова поклонился.

Прокоп отвесил столь же низкий поклон.

— Прокоп, — ответил он. — Чем могу служить?

— Не соблаговолите ли вы немного постоять?

— Пожалуйста, — пролепетал Прокоп, сбитый с толку: что с ним будут делать?

Седовласый господин изучал фигуру Прокопа прищуренными глазами; даже обошел его кругом и погрузился в созерцание Прокоповой спины.

— Могу я попросить вас немного выпрямиться?

Прокоп вытянулся, как солдат; какого черта…

— Разрешите, — сказал господин, опускаясь на одно колено.

— Что вам надо? — испуганно отшатнувшись, воскликнул Прокоп.

— Снять мерку. — С этими словами господин уже вытащил из заднего кармана сантиметр и принялся мерить длину брюк Прокопа.

Прокоп отступил к окну.

— Перестаньте, понятно? — раздраженно крикнул он. — Я не заказывал никаких костюмов.

— Мне уже дано распоряжение, — учтиво настаивал господин.

— Слушайте, — едва владея собой, начал Прокоп, — идите ко всем… Не нужны мне никакие костюмы, и точка! Поняли?

— Пожалуйста, — согласился господин Дребайн и присел на корточки; он приподнял жилет Прокопа, потянул за нижний конец брюк. — На два сантиметра длиннее, — заметил он, вставая. — Позвольте! — и опытной рукой скользнул Прокопу под мышку. — Слишком свободно.

— Ну и ладно, — буркнул Прокоп, поворачиваясь к нему спиной.

— Благодарю, — сказал Дребайн, разглаживая на лопатках Прокопа какую-то складку.

Прокоп обернулся вне себя:

— Эй вы, руки прочь, а не то…

— Простите, — извинился господин, мягко обхватывая его вокруг талии; и прежде чем Прокоп, обуянный жаждой убийства, успел пошевелиться, назойливый господин стянул сантиметр вокруг его пояса, отступил и, склонив голову, принялся разглядывать талию Прокопа. — Да, именно так, — вполне удовлетворенный, заметил про себя портной и низко поклонился со словами: — Честь имею…

— Иди ты к лешему! — гаркнул Прокоп ему вслед. — Ничего, завтра меня здесь не будет, — закончил он про себя, после чего, возмущенный, зашагал из угла в угол. — Да разрази их гром, неужели эти люди воображают, что я тут полгода проживу?

Тут, постучав, с видом невинного младенца вошел Карсон. Прокоп остановился, сцепив руки за спиной, смерил его мрачным взглядом.

— Слушайте, — резко сказал он. — Кто вы такой, собственно говоря?

Карсон и бровью не повел; скрестив руки на груди, он поклонился на восточный манер:

— О принц Аладдин, я — джинн, твой раб. Приказывай — я выполню любое твое желание. А вы изволили соснуть? Ну, ваше благородие, как вам тут нравится?

— Чудесно, — с горечью ответил Прокоп. — Только я хотел бы знать: должен ли я считать себя арестованным и по какому праву?

— Арестованным? — ужаснулся Карсон. — Господи боже мой, разве кто-нибудь не пускал вас в парк?

— Нет; но — из парка.

Карсон сочувственно кивнул:

— Неприятно, правда? Мне очень досадно, что вы недовольны. Вы купались в пруду?

— Нет. Как мне отсюда выйти?

— Боже мой, да через главные ворота. Идите прямо, потом налево…

— И предъявите пропуск, так? Только пропуска-то у меня и нет.

— Какая жалость, — заметил Карсон. — А ведь здесь очень красивые окрестности.

— А главное — их тщательно охраняют.

— Очень тщательно, — согласился Карсон. — Прекрасно сказано.

— Послушайте! — взорвался Прокоп, потемнев от гнева. — Думаете, очень приятно на каждом шагу натыкаться на штыки или колючую проволоку?

— Где же это? — удивился Карсон.

— Везде по краям парка.

— А зачем вас черти носят по краям? Ходите себе в середине, вот и все.

— Значит, я под арестом?

— Боже сохрани! Да, чтоб не забыть: вот вам удостоверение. Пропуск на комбинат, понимаете? Вдруг вам захочется заглянуть туда.

Прокоп взял удостоверение и удивился: там была наклеена его фотография, сделанная, видимо, сегодня.

— Могу я с этим пропуском выйти с территории?

— О нет, — поспешил ответить Карсон. — Не советую. И вообще будьте немножко осмотрительней, ладно? Понимаете? Вот, взгляните. — И он показал в окно.

— Что там?

— Эгон обучается боксу. Ага, съел! А с ним — фон Граун. Хо-хо, мальчишка не из трусливых!

Прокоп с отвращением смотрел на двор, где полуголый юноша, с окровавленным носом и губами, всхлипывая от ярости и боли, вновь и вновь бросался на своего более опытного противника, чтобы через секунду отлететь от него еще более жалким и окровавленным. Особенное омерзение внушало Прокопу то, что зрелищем этим любовались старый князь — сидя в кресле на колесах, он смеялся во все горло — и княжна Вилле, которая при этом спокойно беседовала с каким-то великолепным красавцем. Наконец совершенно одурев, Эгон упал на песок; кровь капала у него из носа.

— Скоты, — проворчал Прокоп неизвестно по чьему адресу и сжал кулаки.

— Не надо быть таким чувствительным, — сказал Карсон. — У нас жесткая дисциплина. Живем… как на военной службе. Не балуем никого. — Он так выразительно подчеркнул последние слова, что они прозвучали угрозой.

— Карсон, — очень серьезно спросил Прокоп. — Я тут… ну, вроде как… в тюрьме?

— Да что вы! Всего лишь — на бдительно охраняемом предприятии. Пороховой завод — это ведь не парикмахерская, верно? Придется вам как-нибудь приспособиться.

— Я завтра уеду, — упрямо проговорил Прокоп.

— Ха-ха! — рассмеялся Карсон и шлепнул его по животу. — Вот шутник! Итак, сегодня вечером вы заглянете к нам?

— Никуда я не пойду! Где Томеш?

— Что? Ах, ваш Томеш! Ну, пока он очень далеко. Вот ключ от вашей лаборатории. Там никто вам не помешает. К сожалению, у меня нет больше времени.

— Карсон, — начал было Прокоп, но осекся: Карсон сделал такой повелительный жест, что он не посмел продолжать; и Карсон удалился, посвистывая, как ученый скворец.

Прокоп пустился со своим пропуском к главным воротам. Дед-привратник, качая головой, внимательно изучил удостоверение: нет, эта бумажка — для ворот C, вон в ту сторону, к лабораториям. Прокоп отправился к воротам C; парень из фильма в берете блином, просмотрев удостоверение, показал: сначала прямо, потом третья поперечная дорожка на север. Прокоп, конечно, двинулся в южном направлении, но через три шага его задержал полевой жандарм: назад, третья дорожка налево. Прокоп плюнул на «третью дорожку налево» и пустился прямо через луг; через минуту за ним бежало трое: «Здесь ходить воспрещается!» Тогда он покорно пошел по третьей дорожке на север и, когда уже думал, что никто его не видит, свернул к складам боеприпасов. Там его остановил солдат с примкнутым штыком на винтовке и растолковал, что ему надо вон туда, перекресток VII, дорога № 6. Прокоп пытал счастье на каждом перекрестке, но всюду его останавливали и посылали на дорогу VII № 6. Наконец он смирился и понял, что литеры на удостоверении: «C3 n. w. F. H. A. VII № 6 Bar. V — 7 S. b.!» — имеют таинственный и непреклонный смысл, которому следует слепо подчиняться. Он пошел по указанному пути. Там уже не было никаких складов, только маленькие железобетонные домики, обозначенные различными номерами — видимо, лаборатории; домики были разбросаны среди песчаных бугров и сосен. Дорога привела его к уединенному домику под номером V—7; на двери красовалась медная дощечка: «Инж. Прокоп». Прокоп открыл дверь ключом, который дал ему Карсон, и вошел.

Внутри оказалась прекрасная лаборатория химии взрывчатых веществ — настолько полно и современно оборудованная, что у Прокопа занялся дух от профессиональной радости. На гвозде висела его старая блуза, в углу, как в Праге, стояла солдатская койка, в ящиках превосходно сконструированного письменного стола, тщательно рассортированные и систематизированные, лежали все его печатные статьи и рукописные заметки.

XXV

Полгода не держал Прокоп в руках милую сердцу химическую посуду.

Он осмотрел аппарат за аппаратом; здесь было все, о чем он когда-либо мог мечтать, новенькое, расставленное в педантическом порядке — как на выставке. Была библиотека специальных книг и практических руководств; огромная полка с химикалиями, шкаф с чувствительными инструментами, кабина для опытных взрывов, шкаф с трансформаторами, приборы для опытов, назначения которых он даже не знал. Осмотрев едва ли половину этих чудес, он, подчиняясь внезапному побуждению, бросился к полке за какой-то солью бария, азотной кислотой и еще чем-то и приступил к опыту; в ходе эксперимента ему удалось обжечь себе палец, взорвать пробирку и пропалить дыру в пиджаке. Тогда, удовлетворенный, он сел к столу и нацарапал два-три наблюдения.

После этого Прокоп снова принялся разглядывать лабораторию. Она несколько напоминала ему новенький парфюмерный магазин: все было слишком в порядке, но стоило ему тронуть одно, переставить другое, разбросать все по своему вкусу — и стало гораздо уютнее. В самый разгар работы Прокоп вдруг остановился: ага, сказал он себе, так вот чем хотят меня заманить! Того гляди явится Карсон и запоет: сделаетесь «биг мэн», и всякое такое…

Мрачно уселся Прокоп на койку и стал ждать. Но никто не появился, и он, как вор, прокравшись к лабораторному столу, опять занялся солью бария. Все равно я тут в последний раз, утешал он сам себя. Опыт удался блестяще: вспыхнул длинный язычок пламени, стеклянный колокол на точных весах разлетелся вдребезги. Ох, влетит мне, виновато екнуло у Прокопа сердце, когда он увидел размеры ущерба; и он выскользнул из двери, как школьник, разбивший окно. Уже спустились сумерки, моросил дождь. В десяти шагах от лаборатории стоял часовой.

Прокоп не торопясь пошел к замку той же дорогой, что привела его сюда. В парке — ни души; мелкий дождь шелестел в верхушках деревьев, ярко светились окна замка, в сумерках раздавались бурные звуки рояля — играли какую-то торжествующую песню. Прокоп повернул в пустынную часть парка между главными воротами и террасой. Здесь буйно разрослись кусты, скрыв все дорожки; он забрался в сырую гущу, как дикий вепрь, то прислушиваясь, то снова продираясь вперед и с хрустом ломая ветки. Вот наконец и край зарослей, кусты здесь перевешиваются через старый вал, не достигающий в этом месте и трех метров высоты. Прокоп ухватился за ветки, чтобы по ним спуститься с вала, но под тяжестью его солидного веса ветки обломились с резким треском — как пистолетный выстрел, — и Прокоп грузно свалился на какую-то мусорную кучу. Посидел с бьющимся сердцем: вдруг услышали? Не придут ли? Слух улавливал только шорохи дождя. Тогда он поднялся, стал искать забор с зеленой калиткой — как было во сне.

Все совпало в точности, кроме одного: калитка оказалась приоткрытой. Это его очень встревожило: значит, кто-то только что вошел или вышел; в обоих случаях — поблизости кто-то есть. Что делать? Мгновенно решившись, Прокоп ударом ноги распахнул калитку и быстро вышел на шоссе. И в самом деле — на шоссе маячил невысокий человек в резиновом плаще и с трубкой в зубах. Оба постояли лицом к лицу в некоторой растерянности: кто начнет? И с чего? Начал, конечно, более темпераментный Прокоп. Молниеносно избрав из нескольких возможностей путь насилия, он бросился на человека с трубкой и, боднув его, как баран, всей своей тяжестью, опрокинул в дорожную грязь. Прижал его грудью и локтями к земле, слегка удивленный и недоумевающий: что делать с ним дальше? Не задушить же человека, как курчонка! А человек под ним даже трубку изо рта не выпустил, осторожно выжидает.

— Сдавайся! — прохрипел Прокоп и в тот же миг получил удар коленом в живот, кулаком — под челюсть и скатился в канаву.

Подымаясь с земли, он ждал нового удара, но человек с трубкой невозмутимо стоял на шоссе, наблюдая за ним.

— Еще? — процедил он сквозь зубы.

Прокоп отрицательно мотнул головой. Тогда тот принялся чистить ему костюм страшно грязным носовым платком.

— Грязно, — заметил незнакомец, усердно трудясь над пиджаком Прокопа. — Назад? — спросил он, закончив работу, и показал на зеленую калитку.

Прокоп вяло кивнул. Человек с трубкой отвел его к старому валу и наклонился, уперев руки в колени.

— Полезайте! — сухо скомандовал он.

Прокоп забрался ему на плечи, человек выпрямился:

— Гоп!

Прокоп ухватился за свисающие ветки и вскарабкался на вал. Он чуть не плакал от стыда.

Вдобавок ко всему, когда Прокоп, исцарапанный, опухший, вывалявшийся в грязи, страшный и униженный, крался по лестнице замка в свой «кавалерский покой», ему встретилась княжна Вилле. Прокоп сделал вид, будто он — не он, будто вовсе незнаком с ней, короче — не поздоровался и помчался вверх по лестнице — фигура, слепленная из грязи; пробегая мимо, поймал ее удивленный, презрительный, очень оскорбительный взгляд. Прокоп остановился, как от удара плетью.

— Стойте! — крикнул он, возвращаясь к ней, а на лбу его от ярости чуть не лопались жилы. — Ступайте, скажите им, скажите… что я плевать на них хотел, и… я не позволю держать себя взаперти, поняли? Не позволю! — взревел он и так стукнул кулаком по перилам, что загудело, и ринулся обратно в парк, оставив бледную княжну в полном оцепенении.

Через несколько минут после этого кто-то, до неузнаваемости заляпанный грязью, ворвался в сторожку у главных ворот, перевернул стол на ужинавшего старичка-привратника, схватил Боба за горло и так саданул его головой об стену, что наполовину содрал с него скальп и совершенно оглушил; затем этот «кто-то» схватил ключи, отпер ворота и выбежал вон. Там он наткнулся на часового, который тотчас предупреждающе крикнул и сорвал винтовку с плеча, но не успел выстрелить: незнакомец встряхнул его, вырвал винтовку и ударом приклада перебил ему ключицу. Но тут подоспели еще двое солдат с ближайших постов; темная фигура швырнула в них винтовкой и бросилась обратно в парк.

Почти в то же время нападению подвергся ночной сторож у ворот C: некто черный, большой, налетел на него, нанося страшные удары в челюсть. Сторож, русоволосый гигант, крайне изумленный, держался некоторое время, пока ему не пришло в голову свистнуть; тогда нападающий с ужасными ругательствами отпустил его и скрылся в черном парке. По тревоге подняли караулы, многочисленные патрули пошли прочесывать парк.

Около полуночи кто-то выломал камни из балюстрады парковой террасы и стал кидать трехкилограммовые обломки на часовых, расхаживающих у подножия террасы, на глубине десяти метров. Один из солдат выстрелил, после чего сверху посыпался град политических оскорблений, и все стихло. Из Диккельна прибыл вызванный эскадрон кавалерии, в то время как весь балттинский гарнизон колол штыками кусты. В замке давно никто не спал. В час ночи у теннисного корта нашли солдата, лежавшего без чувств; его винтовка исчезла. Вскоре после этого в березовой роще завязалась короткая, но интенсивная перестрелка; к счастью, никто не был ранен. Озабоченный Карсон настоятельно упрашивал уйти домой княжну Вилле, которая, вся дрожа — вероятно, от ночной свежести, — отважилась появиться на поле боя; но княжна, странно блестя огромными глазами, попросила оставить ее в покое. Карсон пожал плечами и не препятствовал ей больше сумасбродничать.

Хотя вокруг замка солдаты так и кишели, некто, засевший в кустах, принялся методически выбивать замковые окна. Произошел переполох, тем более что одновременно на шоссе раздались два-три выстрела. Вид у Карсона был чрезвычайно обеспокоенный.

А княжна тем временем, как ни в чем не бывало, шла по дорожке в роще красных буков. Вдруг ей навстречу выскочила огромная черная фигура, остановилась, погрозила кулаком, пробормотав, что это — позор и скандал, и снова скрылась в кустах, ломая их, стряхивая с веток тяжелые дождевые капли. Княжна вернулась и задержала по дороге патруль: в той стороне никого нет. Глаза ее расширились и блестели, словно в горячке.

Вскоре стрельба раздалась в кустах за прудом; судя по звуку, били из дробовиков. Карсон ругался: пусть только работники имения сунутся, он им уши оборвет! Он еще не знал в ту минуту, что кто-то размозжил камнем голову великолепному датскому догу.

На рассвете крепко спавшего Прокопа нашли в японской беседке. Он был страшно исцарапан, грязен, костюм висел на нем клочьями, на лбу красовалась шишка с кулак, волосы слиплись от крови. Карсон только головой покачал над спящим героем этой ночи. Приплелся Пауль, заботливо прикрыл похрапывающего Прокопа теплым пледом; потом он принес таз, кувшин с водой и полотенце, чистое белье и новый с иголочки спортивный костюм от Дребайна и удалился на цыпочках.

Только два ничем не примечательных человека в штатском, с пистолетами в задних карманах брюк, до утра прогуливались поблизости от японской беседки, храня непринужденное выражение людей, вышедших полюбоваться восходом солнца.

XXVI

Прокоп ждал, что эта ночь будет иметь бог весть какие последствия; однако ничего не последовало, вернее — последовал за ним только тот человек с трубкой, которого Прокоп почему-то побаивался. Человека звали Хольц — имя, весьма мало говорящее о его замкнутой, бдительной натуре. Куда бы Прокоп ни шел — Хольц следовал за ним точно в пяти шагах. Это до бешенства раздражало Прокопа, и он целый день терзал Хольца самым утонченным образом: например, быстро ходил взад-вперед, взад-вперед по короткой дорожке, пятьдесят, сто раз подряд, ожидая, когда же Хольцу надоест через каждые двадцать шагов делать «кругом». Но Хольцу это не надоедало. Тогда Прокоп обратился в бегство, трижды обежал вокруг всего парка; Хольц молча несся за ним, даже не переставая пускать изо рта клубы дыма; зато Прокоп запыхался так, что в груди свистело.

Карсон не показывался в этот день — видимо, сердился. К вечеру Прокоп отправился к своей лаборатории, сопровождаемый молчаливой тенью. Он хотел запереть за собой входную дверь, но Хольц просунул ногу между дверью и косяком и вошел следом. В сенях стояло приготовленное кресло, и было ясно, что Хольц отсюда не уйдет. Ну и ладно! Прокоп таинственно возился с чем-то в лаборатории, Хольц сухо, отрывисто похрапывал в сенях. Около двух часов ночи Прокоп обмакнул какую-то бечевку в керосин, зажег и бросился вон со всей скоростью, на какую был способен. Хольц моментально вылетел из кресла и пустился за ним. Пробежав с сотню шагов, Прокоп кинулся в канаву лицом вниз; Хольц остановился над ним, раскуривая свою трубочку. Прокоп поднял голову, собираясь что-то сказать ему, да промолчал, вспомнив, что принципиально не разговаривает с Хольцем; вместо этого он потянул руку и, дернув своего стража за ноги, свалил на землю.

— Берегись! — успел только крикнуть Прокоп, и в ту же секунду со стороны лаборатории донесся основательный взрыв, осколки камней и стекла со свистом пролетели над головой. Прокоп встал, небрежно отряхнулся и поспешно двинулся прочь, сопровождаемый Хольцем. К лаборатории уже сбегались часовые, подкатила пожарная машина.

Это было первое предостережение, адресованное Карсону. Если он теперь не явится на переговоры — произойдет кое-что похуже.

Карсон не явился; вместо этого он прислал новый пропуск, видимо в другую лабораторию. Прокоп взбесился. Ах так, сказал он себе, ладно! Я ему покажу, где раки зимуют. Рысью помчался он в свою новую лабораторию, соображая по дороге, какое вещество избрать для более чувствительного проявления своего протеста; выбрал соединение калия, которое взрывается от соприкосновения с водой. Однако, когда Прокоп разыскал свою новую лабораторию, у него беспомощно опустились руки: проклятье, что за дьявол этот Карсон!

В непосредственной близости от лаборатории оказались домики — видимо, жилища сторожей комбината; в садике копошилась добрая дюжина детишек, молодая мать убаюкивала ревущего красного малыша. Встретив взбешенный взгляд Прокопа, она осеклась, перестала петь.

— Добрый вечер, — буркнул Прокоп и побрел обратно, сжимая кулаки. Хольц — в пяти шагах за ним.

По дороге в замок они встретили княжну верхом, в сопровождении кавалькады офицеров. Прокоп сошел на боковую дорожку, но княжна на всем скаку повернула коня за ним.

— Если захотите прокатиться, — быстро заговорила она, и по ее смуглым щекам волной пробежал румянец, — в вашем распоряжении будет Премьер.

Прокоп отступил перед приплясывающим Вирлвиндом. Он в жизни не сидел в седле, но не сознался бы в этом ни за что на свете.

— Благодарю, — сказал он. — Но не нужно… подслащивать… мой плен.

Княжна нахмурилась; действительно, именно с ней неуместно было заговаривать об этой стороне дела. Однако она подавила гнев и возразила, деликатно сочетая укор и приглашение:

— Не забывайте, что в замке вы — мой гость.

— Полагаю, я мог бы обойтись и без этого, — строптиво проворчал Прокоп, пристально следя за малейшим движением горячего коня.

Княжна в раздражении шевельнула ногой; Вирлвинд фыркнул и поднялся на дыбы.

— Не бойтесь его, — с усмешкой кинула Вилле.

Прокоп потемнел в лице и ударил коня по морде; княжна вскинула хлыст, словно собираясь хлестнуть его по руке. Кровь бросилась Прокопу в голову.

— Осторожнее! — прохрипел он, впившись налитыми кровью глазами в сверкающие глаза княжны. Офицеры из ее свиты уже заметили неладное и подскакали ближе.

— Алло, что тут происходит? — крикнул передний из них и погнал свою вороную кобылу прямо на Прокопа. Тот, увидев над собой лошадиную голову, схватил поводья и изо всех сил дернул в сторону. Кобыла заржала от боли, сделала свечку, наездник свалился в объятия невозмутимого Хольца. Две сабли блеснули на солнце; но княжна была уже тут как тут на дрожащем Вирлвинде и конем оттеснила офицеров.

— Отставить! — скомандовала она. — Это мой гость! — Она хлестнула Прокопа мрачным взглядом, добавив: — Тем более — он боится лошадей. Познакомьтесь, господа. Лейтенант Ролауф. Инженер Прокоп. Князь Сувальский. Фон Граун. Инцидент исчерпан, не так ли? Ролауф — на коня. Поехали. Премьер к вашим услугам, господин инженер. И помните — здесь вы только гость. До свидания!

Хлыст многообещающе свистнул в воздухе, Вирлвинд повернулся так резко, что из-под копыт брызнул песок, и кавалькада скрылась за поворотом; только лейтенант Ролауф еще джигитовал на коне вокруг Прокопа; испепеляя его яростными взглядами, он хриплым от бешенства голосом выдавил:

— Рад познакомиться, сударь!

Прокоп повернулся на каблуках, ушел в свою комнату и заперся там; через два часа Пауль, шаркая по-стариковски, поплелся из «кавалерского покоя» в дирекцию с каким-то объемистым посланием. Тотчас после этого примчался нахмуренный, злой Карсон; повелительным жестом он выгнал Хольца, спокойно дремавшего на стуле перед дверью, и вошел к Прокопу.

Хольц уселся на ступеньках замка и закурил трубку. В «кавалерском покое» раздался грозный рев, но это ни в малейшей степени не касалось Хольца; трубочка плохо тянула, и Хольц развинтил ее, опытным движением прочистил мундштук травинкой. А в «кавалерском покое» будто рычала пара тигров, сцепившихся в драке; один орал, другой хрипел, грохнулось что-то из мебели, и на секунду воцарилась тишина; и снова разнесся страшный крик Прокопа. Сбежались садовники, но Хольц прогнал их мановением руки и принялся продувать мундштук. Буря наверху нарастала, оба тигра рычали, кидались друг на друга, храпя от бешенства. Пауль выбежал из замка бледный как стена, в ужасе возвел глаза к небу. В это время мимо проезжала княжна со своей свитой; услышав крики в гостевом крыле замка, она нервно засмеялась и без всякой надобности огрела Вирлвинда хлыстом. Постепенно крик стал утихать, слышно было только, как ругается и грозится Прокоп, грохая кулаком по столу. Его перебивает резкий голос, он угрожает и приказывает; Прокоп вне себя громко протестует, но резкий голос отвечает тихо и решительно.

— По какому праву? — орет Прокоп.

Повелительный голос объясняет ему что-то с тихой, угрожающей настойчивостью.

— Но тогда, понимаете ли вы это, тогда вы все взлетите на воздух! — гремит Прокоп, и буря разражается снова, настолько грозная, что Хольц моментально прячет трубку в карман и бросается в замок. Но все снова утихло, только резкий голос, приказывая, рубит фразы; ему отвечает лишь грозное, глухое рычание. Похоже, что там, наверху, диктуют условия перемирия. Еще дважды раскатился яростный рев Прокопа, но обладатель резкого голоса уже не сердился; казалось, он был уверен в своей победе.

Полтора часа спустя из комнаты Прокопа вырвался насупленный Карсон, багровый, лоснящийся от пота, и пыхтя, рысью побежал к покоям княжны. Через десять минут Пауль, трепеща от почтительности, доложил Прокопу, который сидел в своей комнате, кусая губы и пальцы.

— Ее светлость…

Вошла княжна в вечернем платье, пепельно-бледная, жгуче сдвинув брови. Прокоп шагнул ей навстречу и, казалось, собрался что-то сказать ей; княжна остановила его движением руки — жестом, исполненным высокомерия и отвращения, — и проговорила сдавленным голосом:

— Я пришла, господин инженер, чтобы… извиниться за тот инцидент. Я не имела в виду ударить вас. И безмерно сожалею о своем поступке.

Прокоп покраснел, попытался ответить; но княжна продолжала:

— Лейтенант Ролауф сегодня уедет. Князь приглашает вас как-нибудь отобедать с нами. Забудьте этот случай. До свидания.

И она быстро подала ему руку. Прокоп едва коснулся ее пальцев; они были очень холодны и безжизненны.

XXVII

После бури между Карсоном и Прокопом воздух как будто очистился. Прокоп, правда, заявил, что сбежит при первой возможности, но обязался честным словом до той поры воздерживаться от каких бы то ни было насильственных действий и диверсий. Зато расстояние между ним и Хольцем увеличили до пятнадцати шагов и разрешили (в сопровождении этого стража) беспрепятственно передвигаться в радиусе четырех километров от семи часов утра до семи вечера, ночевать в лаборатории и питаться где ему угодно. Но Карсон поселил чуть ли не в самой его лаборатории женщину с двумя детьми, и как нарочно — вдову рабочего, убитого взрывом кракатита — в виде известной моральной гарантии от всякого рода, скажем, неосторожности. Кроме того, Прокопу положили превосходный оклад с выплатой золотом и предоставили его доброй воле — развлекаться или работать.

Первый день после соглашения Прокоп провел, тщательно изучая местность в радиусе четырех километров, интересуясь возможностью побега. Перспектива оказалась прескверной: запретная зона безупречно охранялась. Затем он придумал несколько способов убить Хольца; к несчастью, вскоре Прокоп узнал, что этот хладнокровный и выносливый молодчик содержит пятерых детей, да еще мать и сестру-хромоножку, и что вдобавок в прошлом у него три года тюрьмы за убийство. Все эти обстоятельства не очень-то ободряли.

Несколько утешало Прокопа, что в него безоглядно, прямо страстно влюбился Пауль, дворецкий на пенсии, бесконечно счастливый, что может кому-то служить; этот трогательный старичок глубоко страдал, когда его признали слишком медлительным для того, чтобы прислуживать за столом его светлости. Прокопа иной раз приводило в отчаяние надоедливое, почтительное внимание Пауля. Крепко привязался к Прокопу и доктор Краффт, воспитатель Эгона, рыжий, как лиса, и глубоко несчастный человек; он обладал необычайной эрудицией, увлекался теософией, к тому же был сумасброднейшим из идеалистов, какого только можно себе представить. К Прокопу он относился чрезвычайно почтительно и беспредельно восхищался им, считая по меньшей мере гением. И действительно, Краффт давно знал специальные статьи Прокопа и даже построил, основываясь на них, теософское толкование низшего круга, то есть, выражаясь простым языком, материального мира. Сверх того, доктор Краффт был пацифист, нудный, как все люди слишком возвышенных взглядов.

Прокопу в конце концов надоело бесцельно бродить вдоль запретной зоны, и он все чаще стал удаляться в лабораторию — работать. Он изучал старые свои записи и восполнял многие пробелы; составил и снова уничтожил длинный ряд взрывчатых веществ, подтверждающих его самые смелые гипотезы. Днем он бывал почти счастлив; зато по вечерам — по вечерам Прокоп избегал людей и тосковал под спокойным надзором Хольца, устремляя взгляд на облака, на звезды, на далекий горизонт.

Еще одно, как это ни странно, занимало его: стоило ему услышать топот копыт, как он подходил к окну и наблюдал за наездником, будь это конюх, кто-либо из офицеров или княжна (с которой он не разговаривал после того памятного дня); нахмурив брови в пристальном внимании, он подмечал все движения коня и всадника. Он понял, что всадник, собственно говоря, вовсе не сидит в седле, а скорее стоит в стременах; и точкой опоры ему служит не зад, а колени; он не подскакивает безвольно, как куль, встряхиваемый конской спиной, а активно предваряет ритмичное движение лошади. Практически все это, может быть, и весьма просто, но наблюдатель, одаренный инженерной мыслью, видит чрезвычайно сложную механику — особенно когда конь поднимается на дыбы, начинает брыкаться или приплясывать, дрожа от благородной, пугливой обиды. Все это Прокоп изучал долгими часами, спрятавшись за занавеской; и в одно прекрасное утро велел Паулю передать, чтоб ему оседлали Премьера.

Пауль растерялся; он объяснил, что вороной Премьер — горячий, почти необъезженный, страшно злой жеребец, но Прокоп коротко повторил приказ. Костюм для верховой езды уже висел у него в шкафу; он оделся, испытывая слабое чувство тщеславия, и спустился во двор. Там уже вытанцовывал Премьер, волоча за собой конюха, державшего его под уздцы.

Подражая тому, что он подсмотрел у других, Прокоп стал успокаивать коня, поглаживая ему храп и лысинку на лбу. Жеребец несколько утихомирился, но не перестал выплясывать на желтом песке… Прокоп намеренно приблизился к нему сбоку; он уже собрался вдеть ногу в стремя, когда Премьер молниеносно лягнулся и откинул круп — Прокоп еле успел отскочить. Конюх усмехнулся — этого было достаточно: Прокоп с разбегу кинулся на спину коня, неизвестно как попал носком в стремя и выпрямился. В течение нескольких следующих секунд он не соображал, что делается: все завертелось кругом, кто-то вскрикнул — одна нога Прокопа повисла в воздухе, другая безнадежно запуталась в стремени: но вот Прокоп тяжело перевалился в седло и изо всех сил сжал колени. Это вернуло ему способность понимать окружающее — как раз в тот момент, когда Премьер взбросил зад; Прокоп почти лег на спину, снова качнулся вперед и судорожно натянул уздечку. От этого животное поднялось на дыбы, как свеча; Прокоп, сжимая бока лошади, как клещами, почти прильнул лицом к голове между ушей жеребца, стараясь не обхватывать его за шею, чтобы не показаться смешным. Он держался почти одними коленями. Премьер опустился на все четыре ноги и закружился волчком; Прокоп воспользовался этим, чтоб продеть в стремя и другую ногу.

— Не жмите его так! — кричал конюх, но Прокопу было приятно сдавливать бока Премьера.

Жеребец, скорее в отчаянии, чем от злого нрава, старался сбросить странного наездника; он кружился, взбрыкивал — только песок летел из-под копыт; во двор сбежалась вся кухонная челядь глядеть на эти цирковые трюки. Прокоп заметил Пауля — тот в ужасе прижимал салфетку к губам, а доктор Краффт, светясь на солнце рыжей головой, бросился вперед, чтобы с риском для жизни остановить Премьера за уздечку.

— Не троньте его! — воскликнул Прокоп в необузданной гордости и пришпорил коня.

Господи на небеси! Премьер, не знавший шпор, взвился стрелой и понесся со двора в парк; Прокоп втянул голову в плечи, думая лишь о том, чтобы мягче упасть, когда вылетит из седла; он стоял в стременах, наклонясь вперед, невольно подражая жокеям на скачках. Проносясь мимо теннисного корта, заметил там несколько белых фигурок; тут его обуяло неодолимое желание показать свою удаль, и он начал охаживать Премьера хлыстом по крупу. Взбесившийся жеребец совсем потерял голову; сделав несколько неприятных бросков в стороны, он сел на задние ноги и, казалось, вздумал перевалиться на спину, — но вместо этого ринулся прямо по клумбам, как обезумевший. Прокоп понимал — теперь только не давать ему опускать голову, чтобы не покатиться кувырком под уклон, и он вцепился в повода, натягивая их изо всех сил. Премьер вздыбился, разом покрывшись потом, — и вдруг перешел на размеренную рысь. Это была победа.

Прокоп ощутил безмерное облегчение; только теперь он мог испробовать на опыте то, что так основательно изучил в теории — академический стиль верховой езды. Дрожащий конь слушался малейшего движения, и Прокоп, горделивый, как бог, направил его по извилистым дорожкам парка обратно, к теннисному корту. Он уже видел за кустами княжну с ракеткой в руке и поднял жеребца в галоп. Тут княжна щелкнула языком, Премьер взвился и поскакал к ней через кустарник; Прокоп, совершенно не подготовленный к этому трюку, потерял стремена и, перелетев через голову коня, рухнул в траву. В ту же секунду он услышал какой-то хруст, и от боли у него помутилось сознание.

Очнувшись, Прокоп увидел княжну и трех господ в нерешительной позе людей, которые не знают — смеяться удачной шалости или бежать на помощь. Прокоп приподнялся на локтях, попробовал двинуть левой ногой, которая лежала под ним, странно подогнутая. Подошла княжна — взгляд ее был вопросительным и уже чуточку испуганным.

— Так, — жестко сказал Прокоп, — теперь из-за вас я сломал ногу.

Боль была ужасная, от падения мутилось в голове — и все же Прокоп пытался встать. Когда он снова пришел в себя, голова его лежала на коленях княжны и она вытирала ему лоб сильно надушенным платком. Несмотря на страшную боль в ноге, Прокопу все это казалось почти сном.

— Где… конь?.. — пробормотал он и застонал, когда двое садовников уложили его на скамейку и понесли в замок.

Пауль превратился в ангела, в сестру милосердия, в родную мать — во все на свете; он суетился, оправлял подушки под головой Прокопа, капал ему на губы коньяк; потом сел у постели, и Прокоп сжимал его руку во время приступов боли: прикосновение этой мягкой, старчески легонькой руки придавало ему сил. Краффт стоял в ногах постели, и его глаза были полны слез; Хольц, тоже явно расстроенный, разрезав ножницами штанину кавалерийских брюк, клал на голень Прокопа холодные компрессы. Прокоп тихо стонал, временами улыбаясь посиневшими губами Краффту и Паулю. Но вот в сопровождении ассистента прибыл полковой врач, эдакий квалифицированный мясник, и без долгих проволочек взялся за Прокопову ногу.

— М-да, — сказал он. — Сложный fractura femoris[145] и так далее… По меньшей мере полтора месяца лежать, голубчик.

Он достал два лубка, и тут началось истязание.

— Вытяните ему ногу, — приказал мясник ассистенту; но Хольц вежливо отстранил взволнованного новичка и сам, своей твердой, жилистой рукой сильно потянул сломанную конечность. Прокоп вцепился зубами в подушку, чтобы не зарычать от боли диким зверем, и только искал глазами измученное лицо Пауля, на котором отражались все его страдания.

— Еще немного, — басил мясник, ощупывая перелом.

Хольц молча, бестрепетно тянул. Краффт обратился в бегство, лепеча что-то в полном отчаянии. Теперь мясник быстро и ловко стягивал лубки, ворча при этом, что завтра наложит гипс на эту проклятую ногу. Наконец все кончилось; боль, правда, ужасная, и вытянутая нога лежит, как мертвая, но, по крайней мере, мясник ушел; один Пауль ходит вокруг на цыпочках и, бормоча что-то мягкими губами, старается облегчить участь страдальца.

Примчался в автомобиле Карсон и, перескакивая через четыре ступени, бросился к Прокопу. Комната наполнилась шумными проявлениями его участия, все сразу приободрились и почувствовали себя как-то тверже, мужественнее; Карсон, чтоб утешить Прокопа, болтал какую-то чепуху и вдруг робко и дружески погладил его по растрепанным волосам; в эту минуту Прокоп простил своему заклятому врагу и тирану девять десятых его мерзостей. Карсон примчался вихрем, а теперь по коридору движется что-то тяжелое, дверь распахивается, и два лакея с белыми лапами вводят парализованного князя. Еще с порога князь машет своей невероятно высохшей длинной рукой, чтобы Прокоп, чего доброго, из почтения каким-нибудь чудом не встал, не двинулся навстречу его светлости; затем старец позволяет усадить себя и с трудом произносит несколько слов самого благосклонного участия.

Едва скрылось это явление, как в дверь постучали, и Пауль зашептался с какой-то горничной. Вслед за тем вошла княжна — она еще в белом теннисном костюме, на смуглом лице — упрямство и раскаяние: она ведь явилась добровольно, извиниться за свое чудовищное озорство. Но прежде чем она открыла рот, суровое, словно грубо высеченное из камня лицо Прокопа озарилось детской улыбкой.

— Ну, что? — гордо вопросил пациент. — Боюсь я лошадей или нет?

Княжна вспыхнула так, как никто от нее не ожидал бы; она даже сама смутилась и ощутила досаду. Но она превозмогла себя и снова превратилась в гостеприимную владелицу замка; объявила, что приедет профессор-хирург, спросила, чего желает Прокоп из еды, для чтения и так далее и велела Паулю дважды в день сообщать ей о здоровье гостя; поправила что-то на подушке — так, что Прокоп почувствовал, насколько далека от него эта дама, — и, слегка кивнув, вышла.

Вскоре на машине приехал знаменитый хирург, но ему пришлось прождать несколько часов, как ни качал он в удивлении головой: господин инженер Прокоп изволили крепко уснуть.

XXVIII

Известный хирург, естественно, признал работу полкового мясника негодной, снова растянул ногу Прокопа и под конец наложил гипс, заявив, что, судя по всему, пациент навсегда останется хромым.

Для Прокопа наступили чудесные дни праздности. Краффт читал ему вслух Сведенборга, Пауль — семейные календари; по велению княжны ложе страдальца окружили роскошнейшими изданиями мировой литературы. В конце концов Прокопу надоели даже календари, и он начал диктовать Краффту систематизированный труд по деструктивной химии. Больше всего — как это ни странно — ему нравилось общество Карсона, чья дерзость и прямота импонировали ему; ибо за ними Прокоп обнаружил великие планы и сумасбродную фанатичность принципиального международного милитариста. Пауль был на вершине блаженства: теперь кто-то нуждался в нем от ночи и до ночи, он мог служить каждым своим вздохом, каждым шажком своих старческих ног.

Лежишь со всех сторон окруженный материей, подобный поверженному стволу дерева; но разве не чувствуешь ты искрения страшных, непознанных сил в этой недвижной материи, обступающей тебя? Нежишься на пуховых подушках — а они заряжены силой, превосходящей силу целой бочки динамита. Тело твое — спящая взрывчатка; даже трясущаяся, увядшая рука Пауля таит в себе, возможно, большую взрывную силу, чем мелинитовый запал. Ты недвижно покоишься среди океана неизмеренных, неразложенных, недобытых сил; все, что вокруг, — не мирные стены, не тихие люди, не шумящие кроны: деревьев, это склад взрывчатых веществ, космический пороховой погреб, готовый к ужасающему взрыву; постукиваешь пальцем по вещам, словно проверяя бочки с экразитом — полны ли.

Руки Прокопа стали прозрачными от бездеятельности, зато обрели удивительную тонкость осязания: они прямо на ощупь чувствовали, угадывали взрывной потенциал всего, чего бы ни коснулись. В молодом теле — огромное напряжение; зато доктор Краффт, этот восторженный идеалист, обладает сравнительно слабой взрывчатостью, в то время как детонационный коэффициент Карсона приближается к тетранитранилину. И Прокоп с трепетом вспоминал холодное прикосновение руки княжны — оно выдало ему чудовищную бризантность этой гордой амазонки. Прокоп ломал себе голову — зависит ли потенциальная взрывная энергия организма от наличия каких-либо ферментов и других веществ или от химической структуры клеточных ядер, которые уже par excellence[146] — великолепные заряды. Как бы там ни было, а он очень хотел бы увидеть, как взорвется эта смуглая, высокомерная девушка.

Но вот уже Пауль возит Прокопа по парку в кресле на колесах; Хольц пока не нужен, но он нашел себе дело — в нем обнаружился талантливый массажист, и Прокоп чувствует, как из его упругих пальцев брызжет благодатная взрывная сила. Если иной раз они встречают в парке княжну, та произносит несколько слов с безупречной, точно дозированной вежливостью, и Прокоп, к собственной досаде, не в силах понять, как это делается; сам он то слишком груб, то излишне общителен. Остальная компания смотрит на Прокопа как на чудака; это дает им право не принимать его всерьез, а ему — свободу быть с ними невежливым, как сапожник. Однажды княжна соизволила остановиться возле него, велев своей свите подождать; она села рядом с Прокопом и осведомилась о его работе. Прокоп, желая угодить ей, пустился в такие специальные рассуждения, словно делал доклад на международном конгрессе химиков. Князь Сувальский и еще какой-то кузен начали подталкивать друг друга и переглядываться; разъяренный Прокоп огрызнулся — он, мол, рассказывает не для них. Глаза всех обратились на ее светлость: только она могла поставить на место невоспитанного плебея. Но княжна терпеливо улыбнулась и отослала своих спутников играть в теннис. Она смотрела им вслед, сощурив глаза щелочкой, а Прокоп искоса наблюдал за ней; строго говоря, только сейчас он впервые как следует разглядел ее. Была она сильная, тонкая, с избытком пигмента в коже, в общем, не такая уж красивая; маленькая грудь, нога закинута за ногу, великолепные породистые руки; на гордом лбу — шрам, острый взгляд из-под прищуренных век, под тонким носом — темный пушок, властные твердые губы; в общем, почти красива. Какие же у нее на самом деле глаза?

Тут она прямо взглянула на него, и Прокопа охватило смятение.

— Говорят, вы умеете ощупью определять характер, — быстро проговорила она. — Об этом рассказывал Краффт.

Прокоп засмеялся такому чисто женскому толкованию его непостижимой чуткости в химии.

— Ну да, всегда ощущаешь, сколько силы в том или другом предмете; это пустяки, — ответил он.

Княжна бросила быстрый взгляд на его руку, потом вокруг себя; поблизости никого не было.

— Дайте-ка, — пробурчал Прокоп, подставляя свою разрезанную шрамом ладонь.

Она положила на нее кончики гладких пальцев; словно молния пронизала Прокопа, сердце забилось бурно, в голове пронеслась дурацкая мысль: «Что, если сжать?»

И он уже мял, давил в своей грубой лапе обжигающую, упругую плоть ее руки. Словно вино ударило ему в голову, все пошло кругом; он еще увидел, как княжна прикрыла веки, втянула воздух полураскрытым ртом; тогда он сам закрыл глаза и, стиснув зубы, полетел в кружащуюся тьму. Его рука горячо, бешено боролась с тонкими, присасывающимися пальцами; они силились вырваться, они извивались, как змеи, впивались ногтями в его кожу и снова обнаженно, судорожно льнули к его ладони. Прокоп стучал зубами от наслаждения: трепетные пальцы адски возбуждали, в глазах пошли алые круги… Вдруг сильное, обжигающее пожатие — и узкая ладонь вырвалась из его пальцев. Как в дурмане поднял Прокоп пьяные глаза, в голове тяжко стучала кровь; с изумлением увидел он зелено-золотой сад и снова опустил веки, ослепленный дневным светом. Княжна покрылась пепельной бледностью и кусала губы острыми зубами; в щелочках ее глаз горело, кажется… безмерное отвращение.

— Ну? — повелительно спросила она.

— Девственна, бессердечна, сладострастна, яростна и горда, — выжжена как трут, как трут… и зла; вы — злая; вы обжигаете жестокостью, в вас много ненависти и нет сердца; вы — злая; вы до отказа заряжены страстностью; недотрога, алчная, суровая, суровая к себе — лед и пламя, пламя и лед…

Княжна молча кивнула: да.

— …Недобрая ко всем, недобрая ко всему; надменна, вспыльчива как порох, неспособная любить, скучающая и пылкая… раскаленная… спекшаяся от жара, а вокруг вас все вымерзает.

— Я должна быть сурова к себе, — шепнула княжна. — Вы не знаете… не знаете… — Она махнула рукой и поднялась. — Благодарю вас. Я пришлю к вам Пауля.

* * *

Излив таким способом горечь обиды, Прокоп стал более спокойно думать о княжне; его даже задевало, что теперь она явно избегает его. При первой возможности он намеревался сказать ей что-нибудь приветливое, но такая возможность больше не представлялась.

В замок приехал князь Рон, или «mon oncle»[147] Шарль, брат покойной княгини; весьма образованный и элегантный скиталец, почитатель всего прекрасного, très grand artiste[148], как говорили; он даже написал несколько исторических романов, а впрочем, был чрезвычайно милый человек. К Прокопу он почувствовал особую симпатию и проводил у него целые часы. Прокоп извлек большую пользу от общения с этой обаятельной личностью, в какой-то мере обтесался и понял, что в мире, кроме деструктивной химии, существуют и другие вещи. Oncle Шарль был воплощенная хроника анекдотов. Прокоп с удовольствием сворачивал разговор на княжну и с интересом слушал, какая это была злая, взбалмошная, гордая и великодушная девочка; однажды она стреляла в своего maître de dance[149], в другой раз предложила вырезать у себя кусок кожи для трансплантации обжегшейся няне, а когда ей не разрешили этого — в ярости разбила une vitrine[150] с редчайшим хрусталем. Le bon oncle[151] захватил как-то с собой и «оболтуса» Эгона и стал приводить ему Прокопа в пример, да с такими аттестациями, что бедняга краснел не меньше Эгона.

Через пять недель Прокоп уже мог ходить с палочкой; он все чаще удалялся в свою лабораторию и работал как вол, до того, что возвращалась боль в ноге, и на обратном пути он всей тяжестью опирался на руку внимательнейшего Хольца. Карсон сиял, видя Прокопа таким мирным и трудолюбивым, и порой закидывал удочки туда, где почил в бозе кракатит; но Прокоп о нем и слышать не желал.

Как-то вечером в замке устроили торжественный soirée[152]; и на этот вечер Прокоп приготовил свое coup[153]. Княжна как раз стояла в кружке генералов и дипломатов, когда дверь распахнулась, и — вошел без палки строптивый пленник, впервые почтивший своим присутствием княжеские покои замка. Oncle Шарль и Карсон побежали ему навстречу, княжна только быстро, испытующе взглянула на него поверх головы китайского посланника. Прокоп воображал, что она подойдет поздороваться с ним; увидев же, что она заговорила с двумя пожилыми, декольтированными сверх меры дамами, он нахмурился и отступил в угол, неохотно раскланиваясь с блистательными персонами, которым Карсон представлял его под титулом «знаменитого ученого», «нашего замечательного гостя» и так далее. Казалось, Карсон принял здесь на себя обязанности Хольца — он ни на шаг не отходил от Прокопа. Чем дальше, тем отчаяннее скучал Прокоп; он забился в самый дальний угол и оттуда угрюмо смотрел на весь свет. Теперь княжна разговаривает с какими-то высшими сановниками, один из них даже адмирал, другой — крупная иностранная шишка; вот она торопливо взглянула в угол, где томился мрачный Прокоп, но в этот момент к ней подошел претендент на какой-то рухнувший трон и увел ее в противоположную сторону.

— Ну, я пошел домой, — пробурчал Прокоп; в его черной душе созрело решение незамедлительно сделать новую попытку к бегству. И в ту же минуту он увидел перед собой княжну; она протягивала ему руку:

— Рада, что вы уже здоровы.

Прокоп забыл все светские наставления oncle Шарля. Неуклюже двинув плечами (что должно было означать поклон), он сказал медвежьим голосом:

— А я думал, вы меня даже не заметили.

Карсон исчез, словно сквозь землю провалился.

Княжна сильно декольтирована, что повергает Прокопа в смятение; он не знает, куда глядеть, но видит только ее упругое смуглое тело, слегка припорошенное пудрой, и чувствует резкий аромат.

— Я слышала, вы снова работаете, — произносит княжна. — Над чем именно?

— Да так, по большей части над пустяками, — барахтается Прокоп; ага, вот случай загладить ту грубость… ну, ту выходку с рукой… но что же, ради всех святых, можно сказать ей хорошего?

— Если хотите, — бормочет он, — я проделаю… какой-нибудь опыт… над вашей пудрой.

— Какой опыт?

— Сделаю взрывчатку. На вас ее столько… что можно произвести пушечный выстрел.

Княжна рассмеялась.

— Я не знала, что пудра — взрывчатое вещество.

— Все — взрывчатое вещество… стоит только как следует взяться. Вы сами…

— Да?

— Нет, ничего. Затаенный взрыв. Вы — страшно бризантны.

— Стоит только кому-нибудь взяться за меня как следует, — усмехнулась она, но тут же стала серьезной. — Злая, бессердечная, бешеная, алчная и гордая — так?

— Девочка, готовая содрать с себя кожу… ради старухи…

Княжна вспыхнула:

— Кто это вам сказал?

— Oncle Charles, — брякнул Прокоп.

Княжна как бы заледенела и вдруг стала далекой, словно отодвинулась на сто миль.

— А, князь Рон, — сухо поправила она Прокопа. — Князь Рон много говорит. Рада, что вы all right[154].

Легкий кивок головы — и княжна уже плывет по залу в сопровождении кавалера в мундире, оставив Прокопа беситься в углу.

Тем не менее утром следующего дня Пауль принес Прокопу нечто вроде священной реликвии, сказав, что получил это от горничной княжны.

То была коробочка коричневатой пудры, издававшей резкий аромат.

XXIX

Этот сильный аромат женщины дразнил и беспокоил Прокопа, когда он работал над коробочкой пудры: будто сама княжна стояла в лаборатории, нагибаясь над его плечом.

Старый холостяк, он и не подозревал раньше, что пудра, собственно, всего лишь крахмалистый порошок; видимо, он считал его минеральной краской. Ну что ж, крахмал — превосходная вещь, скажем, для нейтрализации слишком сильных взрывчаток, ибо сам по себе он флегматичен и туп; тем страшнее он будет, когда сам станет взрывчатым веществом. Но сейчас Прокоп совершенно не знал, как к нему подступиться. Тер ладонями лоб, преследуемый неотвязным ароматом княжны, и сидел в лаборатории ночи напролет…

Те, кто его любил, перестали ходить к нему; он прятал от них свою работу и нетерпеливо огрызался, думая только о злосчастной пудре. А, черт, что же еще испробовать? Дней через пять решение забрезжило перед ним; он бросился изучать ароматические нитроамины[155], после чего начал такую канитель по синтезированию, какой никогда еще не предпринимал. И вот однажды ночью перед ним лежала взрывчатка, сохранившая вид пудры и прежний резкий аромат; коричневатый порошок, от которого пахло кожей зрелой женщины…

Прокоп вытянулся на койке, измученный усталостью. Примерещился плакат с надписью: «Пудерит, лучшая взрывчатая пудра», а на плакате нарисована княжна, она показывает ему язык. Он хочет отвернуться, но с плаката протянулись две нагие смуглые руки — щупальцы медузы — и притягивают его к себе. Он вытащил складной нож из кармана, перерезал их, как колбасу. И тут же испугался, что совершил убийство, выбежал на улицу, на которой когда-то жил. У тротуара стояла рокочущая машина, он вскочил в нее с криком: «Поезжайте скорей!» Машина тронулась, и тут только он заметил, что за рулем сидит княжна, а на голове у нее — кожаный шлем, которого он до сих пор не видел. На повороте кто-то бросился навстречу, верно, чтоб остановить; нечеловеческий вопль, колеса перекатились через что-то мягкое, и Прокоп проснулся.

Потрогал лоб и понял, что у него жар; встал, пошел искать какие-нибудь лекарства. Не нашел ничего, кроме чистого спирта. Сделал порядочный глоток, ожег нёбо и гортань и снова, охваченный головокружением, улегся спать. Ему снились какие-то формулы, цветы, Анчи и бешено мчащийся поезд; потом все расплылось в глубоком сне.

Утром Прокоп достал разрешение произвести экспериментальный взрыв на полигоне, что вызвало у Карсона припадок необузданной радости. Прокоп отказался от помощи каких-либо лаборантов и сам присмотрел за тем, чтобы шпур был выбит в песчанике, как можно дальше от замка, в той части полигона, где не было даже электропроводки, так что пришлось применить обычный бикфордов шнур. Когда все было готово, он послал сказать княжне, что ровно в четыре часа дня ее коробочка с пудрой взлетит на воздух. Потом посоветовал Карсону очистить близлежащие дома и никого не допускать к месту взрыва в радиусе одного километра. Затем он потребовал, чтобы в виде исключения его под честное слово освободили от Хольца. Карсон, правда, подумал, что Прокоп делает слишком много шуму из пустяков, однако исполнил все его желания. К четырем часам Прокоп собственноручно отнес коробочку пудры к шпуру, в последний раз с какой-то жадностью втянул в себя аромат княжны и опустил коробочку в отверстие. Потом подложил под нее ртутный запал и прикрепил бикфордов шнур, рассчитанный на пять минут горения, после чего уселся рядом и с часами в руке стал ждать, когда стрелки покажут без пяти четыре.

Ага, теперь эта надменная княжна увидит, чего он стоит. О, это будет настоящий взрыв, не то что детские игрушки там, на Белой Горе, где ему вдобавок приходилось прятаться от полицейского; это будет славный взрыв, вольный огненный столб до неба, великолепная сила, исполинский громовой раскат; мощью огня расколется небо, и искра, высеченная рукой человека…

Без пяти четыре. Прокоп поспешно зажег шнур и, чуть прихрамывая, побежал прочь с часами в руке. Еще три минуты; скорее, черт возьми! Две минуты… И тут справа он увидел княжну в сопровождении Карсона — они шли к месту взрыва. На миг Прокоп застыл от ужаса, гаркнул предостерегающе: «Назад!» Карсон остановился; княжна, не оглядываясь, продолжала идти. Карсон засеменил за ней, видимо, уговаривая вернуться. Превозмогая резкую боль в ноге, Прокоп рванулся к ним.

— Ложись! — взревел он. — Ложись, черт вас…

Лицо его было так грозно, что Карсон побледнел, сделал два длинных прыжка и плюхнулся в глубокую щель. Княжна все шла вперед; от шпура ее отделяло уже не более двухсот шагов. Прокоп швырнул часы оземь и устремился за ней.

— Ложись! — рявкнул он, хватая ее за плечо.

Княжна порывисто оглянулась, смерила его изумленным взглядом — что он себе позволяет? Тут Прокоп обеими кулаками сшиб ее, упал на нее всей тяжестью.

Сильное, узкое тело отчаянно затрепетало под ним.

— Змея, — прошипел Прокоп и, тяжело переводя дух, изо всей силы грудью прижал княжну к земле.

Тело под ним выгнулось, метнулось в сторону; но — странно — из сжатых губ княжны не вырвалось ни звука, она только коротко, отрывисто дышала в лихорадочном единоборстве. Прокоп втиснул колено меж ее колен, чтоб она не выскользнула, ладонями зажал ей уши, молниеносно сообразив, что от взрыва у нее могут лопнуть барабанные перепонки. Острые ногти вонзились ему в шею, на щеке он почувствовал яростный укус четырех ласочьих резцов.

— Бестия, — прохрипел Прокоп, пытаясь оторвать от себя впившегося в него хищника; но княжна не отпустила его, словно присосалась, из горла ее вырвался воркующий звук; тело ее волнообразно билось и извивалось, как в судорогах. Знакомый резкий аромат одурманил Прокопа; сердце заколотилось набатом, он хотел уже вскочить, не думая о взрыве, который должен был произойти в ближайшую секунду. Но тут он почувствовал, что дрожащие колени обхватили и сжали его ногу, руки судорожно обвили голову и шею; на лице он ощутил влажное, жгучее, трепетное прикосновение губ и языка. Он застонал от ужаса и губами стал искать рот княжны. И тут грохнул невероятный взрыв, столб земли и камней вырвался из земных недр, что-то больно ударило Прокопа в темя, но он даже не почувствовал, ибо в этот миг впился губами в горячую влажность раскрытого, воркующего рта и целовал губы, язык, зубы; пружинистое тело под ним разом обмякло, длинными волнами пробегала по нему дрожь. Он увидел — или ему только показалось, — что Карсон встал, взглянул и моментально повалился снова на землю. Легкие пальцы щекотали шею Прокопа, доставляя невыносимое, дикое наслаждение; хрипящий рот прикасался к его лицу, к глазам мелкими, трепетными поцелуями, а Прокоп, как изнемогающий от жажды, приник к пульсирующей мякоти благоуханного горла. «Милый, милый», — щекотал, опаляя слух, горячий, влажный шепот, нежные пальцы зарылись в его волосы, податливое тело напряглось, надолго прижалось к нему; и Прокоп прильнул к сочным губам бесконечным, стонущим поцелуем.

Ррраз! Отброшенный локтем, Прокоп вскочил, потер себе лоб, как пьяный. Княжна села, поправила волосы.

— Подайте мне руку, — приказала она сухо, быстро огляделась, порывисто прижала его руку к пылающей щеке; вдруг так же порывисто отбросила ее, встала, застыла, широко раскрытыми глазами уставилась куда-то в пространство. Такая она пугала Прокопа; он хотел было броситься к ней, но она нервно передернула плечом, словно сбрасывая что-то; он видел, как она крепко закусила губу. Только теперь Прокоп вспомнил о Карсоне; тот нашелся недалеко: он лежал на спине — но уже не в щели, — весело таращась в синее небо.

— Ну, кончилось? — затараторил он, не вставая, и, сложив руки на животе, покрутил большими пальцами. — Я, видите ли, страшно боюсь таких вещей. Можно встать? — Он вскочил, отряхнулся, как пес. — Замечательный взрыв! — добавил восторженно, словно мимоходом взглянув на княжну.

Княжна обернулась к нему; была она оливково-бледна, но собрана и уже владела собой.

— И это все? — небрежно бросила она.

— Ах ты боже мой! — всплеснул руками Карсон. — Как будто этого мало! Подумать только — одна коробочка пудры! Слушайте, вы — чародей, вы продали душу дьяволу, вы владыка ада или кто… А? Ну, да! Властитель материи. Княжна — вот король! — объявил он с явным намеком, но тут же помчался дальше: — Гениально, правда? Исключительный человек. Мы — всего лишь тряпичники, честное слово. Как вы назвали сей продукт?

Ошеломленный Прокоп постепенно обретал равновесие.

— Пусть княжна будет крестной матерью, — сказал он, обрадованный, что сумел собраться с силами. — Эта взрывчатка… принадлежит ей.

Княжна вздрогнула.

— Назовем хотя бы… «ви́цит», — свистящим шепотом произнесла она.

— Как? — не сразу понял Карсон. — Ах, да, vicit, то есть «побеждает», так? Княжна, вы гениальны! «Вицит!» Превосходно! Ура!

А у Прокопа мелькнула в голове другая, более страшная этимология этого слова. Vitium. Le vice. Порок. Он с ужасом взглянул на княжну; однако на ее замкнутом лице невозможно было прочесть никакого ответа.

XXX

Карсон побежал к месту взрыва впереди всех. Княжна — видимо, намеренно — отстала; Прокоп думал, что она хочет что-то сказать ему, но она только показала пальцем на его щеку: смотрите, вот тут… Прокоп быстро схватился за щеку, нащупал кровоточащий след ее укуса; поднял пригоршню земли, размазал по лицу — как если бы при взрыве в него попал комок.

От взрыва образовалась воронка диаметром метров в пять; силу взрыва трудно было определить, но Карсон считал, что она в пять раз превосходит взрывную силу оксиликвита. Чудное вещество, заявил он, только, пожалуй, слишком сильное для практического применения. Вообще Карсон поддерживал весь разговор, искусно скользя по довольно заметным паузам. И когда он на обратном пути откланялся с несколько нарочитой поспешностью, — ему, мол, надо еще туда-то и туда-то, — тяжелое бремя пало на Прокопа. О чем с ней теперь говорить? Бог весть почему он думал, что и словом нельзя коснуться той дикой, темной минуты, когда произошел взрыв и «мощью огня раскололось небо»; в нем бродило горькое, неприятное предчувствие, что, заговори он об этом — и княжна с замораживающей надменностью оборвет его, как лакея, с которым… с которым…

Он гневно сжимал кулаки и мямлил о чем-то третьестепенном — кажется, о лошадях; слова застревали у него в глотке, а княжна заметно ускоряла шаг, торопясь добраться до замка. Прокоп сильно хромал — болела нога, но он не показывал вида. В парке он хотел было проститься, но княжна свернула на боковую дорожку. Он нерешительно последовал за ней; тут она прижалась к нему плечом, запрокинула голову, подставила жадные губы…

Той, маленькая китайская собачонка княжны, почуяла хозяйку и, визжа от радости, понеслась к ней через кусты и клумбы. Вот она! Ага! Но что это? Собачка стала как вкопанная: Угрюмый Великан схватил Госпожу, они вцепились друг в друга, шатаются в немом яростном единоборстве; ох, Госпожа побеждена, руки ее опустились, она, стеная, лежит в объятиях Великана; сейчас он ее задушит! И Той поднял тревогу: «На помощь! Помогите!» — кричал он на своем собачьем — или китайском? — языке.

Княжна вырвалась из объятий Прокопа.

— Ах, этот пес, этот пес, — нервно засмеялась она. — Пойдемте!

Прокоп был словно пьяный, ему трудно было сделать даже несколько шагов. Княжна взяла его под руку (сумасшедшая! Что, если кто-нибудь увидит…), потащила его, но и ей ноги отказываются служить. Она вцепилась в его руку, ей хочется рвать все в клочья, она втягивает в себя воздух сквозь зубы, хмурит брови, в глазах ее все темнеет; и, хрипло всхлипнув, она бросается на шею Прокопу, так что тот покачнулся, — ищет его губы. Прокоп впился в нее руками, зубами, готовый раздавить ее; долгое объятие, оба не дышат — и вот тело, натянутое, как тетива, слабеет, утрачивает силу, обвисает мягко и безвольно; закрыв глаза, покоится княжна на его груди, лепечет сладостные, бессмысленные словечки, позволяет ему покрывать бешеными поцелуями свое лицо, шею и сама возвращает их, как пьяная, словно не помня себя: целует его волосы, ухо, плечи — одурманенная, податливая, теряющая сознание, бесконечно нежная, покорная, как овечка, и может быть — может быть, о боже, счастливая в эту минуту каким-то невыразимым, беззащитным счастьем; о боже, какая улыбка, какая трепещущая, прекрасная улыбка на тихо шевелящихся губах!

Открыла, распахнула глаза, резко вырвалась из его рук. Они стояли в двух шагах от главной аллеи. Княжна провела ладонями по лицу, словно просыпаясь; отступила, пошатнулась, прислонилась лбом к стволу дуба. Едва Прокоп выпустил ее из лап, как сердце его заколотилось в отвратительных, унижающих сомнениях: Иисусе Христе, ведь я для нее слуга, с которым она… может быть… так только, распаляется… в минуту слабости, когда… когда ее одолевает одиночество или вообще… Теперь оттолкнет меня, как пса, чтобы потом… с другим…

Он подошел к ней, грубо положил руку ей на плечо. Княжна обернулась, кроткая, с робкой, почти боязливой, униженной улыбкой.

— Нет, нет, — шепнула, сжимая руки в мольбе, — пожалуйста, не надо больше…

У Прокопа сердце рванулось от внезапного избытка нежности.

— Когда? — глухо спросил он. — Когда я вас снова увижу?

— Завтра, завтра, — в страхе шептала она, отступая к замку. — Мне пора. Здесь нельзя…

— Завтра — когда? — настаивал Прокоп.

— Завтра, завтра, — нервно повторила она, лихорадочно ежась, и молча, поспешно пошла домой. Перед замком подала Прокопу руку:

— До завтра.

Сплелись горячие пальцы; не отдавая себе отчета, он тянул ее к себе.

— Нельзя, сейчас нельзя, — шепнула она и обожгла его пламенным взглядом.

* * *

Экспериментальный взрыв вицита не причинил большого ущерба. Взрывной волной снесло только дымовые трубы на ближайших постройках да выбило несколько оконных стекол. Дали трещины и большие витражи в комнате князя Хагена; в этот миг парализованный старец с трудом поднялся и стал как солдат, ожидая последующей катастрофы.

* * *

В княжеском крыле замка общество сидело после ужина за черным кофе, когда вошел Прокоп, ища глазами одну княжну. Он не мог больше вынести мучительных сомнений. Княжна побледнела; но благосклонный дядюшка Рон тотчас принял Прокопа под свое крылышко, начал поздравлять его с замечательным достижением и так далее. Даже надменный Сувальский с интересом стал расспрашивать, правда ли, что господин инженер может превратить во взрывчатку любое вещество.

— Например, сахар, — приставал он и изумился, когда Прокоп проворчал, что сахаром стреляли уже давно, еще в Великую войну. Вскоре Прокоп стал центром всеобщего внимания, но отвечал на все вопросы запинаясь, односложно и никак не мог понять ободряющих взглядов княжны; он только с пугающим вниманием следил за ней налитыми кровью глазами. Княжна сидела как на угольях.

Потом разговор зашел о другом, и Прокопу показалось, что никто больше не обращает на него внимания; эти люди так хорошо понимали друг друга, беседовали легко, намеками, с большим интересом говорили о вещах, в которых он совсем не разбирался или не находил в них ничего занимательного. Княжна тоже оживилась; вот видишь, у нее в тысячу раз больше общего с этими франтами, чем с тобой. Он хмурился, не знал, куда девать руки, в нем закипала слепая ярость; тут он поставил чашку на стол так порывисто, что она разбилась.

Княжна бросила на него грозный взгляд; но обворожительный oncle Шарль спас положение, рассказав об одном капитане парохода, который раздавил рукой пивную бутылку. Какой-то толстый кузен заявил, что и он смог бы это сделать. Велели принести бутылки из-под пива, и все, один за другим, под веселый шум, пробовали раздавить их. Бутылки были тяжелые, черного стекла: ни одна даже не треснула.

— Теперь вы, — приказала княжна, быстро взглянув на Прокопа.

— Не сумею, — проворчал тот, но княжна двинула бровями так… так повелительно… Прокоп встал, обхватил бутылку вокруг горлышка; он стоял неподвижно, не извивался от усилий, как остальные, только лицевые мускулы напряглись до отказа; он был похож на доисторического человека, который готовится убить кого-нибудь короткой дубинкой: насупленное лицо, словно перетянутое сильными связками мышц, губы, искривленные напряжением, опущенное плечо — вот сейчас замахнется бутылкой, горилла, готовая к бою! Налившиеся кровью глаза он вперил в княжну. Наступила тишина. Княжна поднялась, не отрывая взгляда от его глаз, не разжимая губ, на оливковых щеках проступили сухожилия; она сдвинула брови и быстро, порывисто дышала, как от страшного физического усилия. Так стояли они друг против друга с искаженными лицами, сцепившись взглядами, — два яростных бойца; конвульсивная дрожь пробегала по их телам от пят к горлу. Все затаили дыхание; слышался лишь сиплый храп двух людей. И вдруг что-то хрустнуло, треснуло стекло, донышко бутылки со звоном упало на пол, разлетелось осколками.

Первым опомнился mon oncle Шарль, он растерянно заметался и бросился к княжне.

— Мина, Мина, — торопливо зашептал он, бережно опуская ее, задыхающуюся, почти бесчувственную, в кресло; встал перед ней на колено, стал разжимать сведенные судорогой пальцы; ладони ее были в крови — с такой силой впилась она в них ногтями.

— Возьмите у него бутылку, — быстро распорядился le bon oncle, отгибая княжне палец за пальцем.

Князь Сувальский пришел в себя.

— Браво! — заорал он и шумно зааплодировал; фон Граун схватил правую руку Прокопа, который все еще дробил хрустящие осколки, и, чуть не выламывая пальцы, стал разжимать его кулак.

— Воды! — крикнул он; толстый кузен, в замешательстве поискав, схватил какую-то салфетку, облил ее водой и накинул Прокопу на голову.

— А-аах! — с облегчением вырвалось из горла Прокопа; судорога отпустила, но в мозгу еще бушевал прилив крови, грозящий ударом; ноги его так дрожали от слабости, что он рухнул на стул.

Oncle Шарль массировал на колене искривленные, потные, трясущиеся пальцы Вилле.

— Опасные забавы, — пробормотал он.

Княжна, в крайнем изнеможении, едва переводила дух; но на губах ее дрожала ликующая сумасбродно-победная улыбка.

— Вы ему помогали! — воскликнул толстый кузен. — Вот в чем секрет!

Княжна с трудом поднялась.

— Господа извинят меня, — вяло произнесла она, взглянув на Прокопа широко раскрытыми сияющими глазами — он даже испугался, что все заметят, — и ушла, поддерживаемая дядюшкой Роном.

Что ж, оставалось как-то отметить подвиг Прокопа; в конце концов эти господа были добродушные холостяки, обожающие хвастать своими геройскими выходками. Прокоп высоко поднялся в их мнении: ведь он раздавил бутылку, а потом сумел выпить невероятное количество вина и водки, не свалившись под стол. В три часа утра князь Сувальский торжественно лобызал его, а толстый кузен чуть не со слезами предлагал перейти на «ты». Потом они прыгали через стулья и подняли дикий шум. Прокоп усмехался, он словно парил в облаках; но когда его хотели отвести к единственной балттинской проститутке, он вырвался, обозвал всех пьяными скотами и заявил, что идет спать.

Однако вместо этого столь разумного занятия он двинулся в черный парк и долго, очень долго разглядывал темный фасад замка, отыскивая чье-то окно. Хольц дремал в пятнадцати шагах, прислонившись к дереву.

XXXI

На следующий день шел дождь. Прокоп бегал по парку, бесясь, что из-за ненастья вряд ли увидит княжну. Но она выбежала, простоволосая, под дождь и кинулась к нему.

— Только на пять минут, на пять минут, — запыхавшись, шепнула она и подставила губы. Тут она заметила Хольца: — Кто этот человек?

Прокоп поспешно обернулся.

— Где?

Он уже так привык к своей тени, что даже не осознавал его постоянного присутствия.

— А, это… это, видите ли, мой сторож…

Княжна лишь властно взглянула на Хольца, и он тотчас сунул трубку в карман и убрался немного подальше.

— Пойдем, — шепнула княжна, увлекая Прокопа к беседке. И вот они сидят там и не осмеливаются целоваться, потому что где-то поблизости мокнет под дождем Хольц.

— Руку, — вполголоса потребовала княжна и сплела горячие пальцы с узловатыми, разбитыми обрубками Прокопа. Приласкалась:

— Милый, милый… — Но тут же строго: — Ты не должен так смотреть на меня при людях. Тогда я перестаю сознавать, что делаю. Вот погоди, брошусь когда-нибудь тебе на шею, господи, какой будет срам! — Княжна даже содрогнулась. — Ходили вы вчера к девкам? — спросила она вдруг. — Ты не должен, ты теперь — мой. Милый, милый, мне это так тяжело… Почему ты молчишь? Я пришла сказать, чтоб ты был осторожен. Mon oncle Шарль уже следит… Вчера ты был великолепен! — Торопливое беспокойство зазвучало в ее голосе. — А тебя всегда сторожат? Везде? Даже в лаборатории? Ah, c'est bête![156] Когда ты вчера разбил чашку, я готова была поцеловать тебя — так чудесно ты злился. Помнишь, как ты тогда, ночью, словно с цепи сорвался… Тогда я пошла за тобой, как слепая, как слепая…

— Княжна, — хрипло перебил ее Прокоп. — Вы должны сказать мне… Или все это… только… каприз высокородной дамы, или…

Княжна отпустила его руку:

— Или?

Прокоп поднял на нее отчаянные глаза.

— Или вы только играете со мной…

— Или? — протянула она, с видимым наслаждением терзая его.

— Или вы меня… до известной степени…

— Любите, так? Послушай. — Она закинула руки за голову, глянула суженными глазами. — Когда мне однажды показалось, что я… что я влюбилась в тебя, понимаешь? Влюбилась по-настоящему, до смерти, как сумасшедшая — я попыталась… уничтожить тебя. — И она щелкнула языком, как щелкала тогда, подзывая Премьера. — Я никогда не смогла бы простить тебе, если б влюбилась в тебя.

— Лжете! — возмущенный, крикнул Прокоп. — Теперь — лжете! Я не мог бы снести… снести одно помышление, что это… только… флирт. Вы не так испорчены! Неправда!

— Если ты это знаешь, — тихо, серьезно сказала княжна, — зачем же спрашиваешь?

— Хочу сам услышать, — требовал Прокоп, — хочу, чтобы ты сказала… прямо… сказала мне, кто я для тебя. Вот что я хочу слышать!

Княжна отрицательно покачала головой.

— Я должен это знать, — скрипнул зубами Прокоп. — А не то… не то…

Княжна слабо усмехнулась, положила руку на его сжатый кулак.

— Нет, пожалуйста, не проси, не проси, чтоб я сказала тебе это.

— Почему?

— Потому что тогда у тебя будет слишком много власти надо мной, — тихонько объяснила она, и Прокоп затрепетал от счастья.

На Хольца, скрывающегося где-то возле беседки, напал странный кашель, и вдали за кустами мелькнул силуэт дядюшки Рона.

— Видишь, он уже ищет, — шепнула княжна. — Вечером тебе нельзя к нам.

Они затихли, сжимая друг другу руки; только дождь шелестел по крыше беседки, вздыхая росистой прохладой.

— Милый, милый, — шептала княжна, приблизив личико к Прокопу. — Какой ты? Носатый, сердитый, весь взъерошенный… Говорят, ты великий ученый. Почему ты не князь?

Прокоп вздрогнул.

Она потерлась щекой о его плечо.

— Опять сердишься. А меня-то, меня называл бестией и еще хуже. Вот видишь, ты совсем не хочешь облегчить мне то, что я делаю… и буду делать… Милый, — беззвучно закончила она, протянув руку к его лицу.

Он склонился к ее губам; у них был вкус покаянной тоски.

В шорохах дождя прозвучали приближающиеся шаги Хольца.

* * *

Невозможно, невозможно! Целый день изводился Прокоп, ломая себе голову, как бы увидеть княжну. «Вечером к нам нельзя». Конечно, ты ведь не их круга; ей свободнее среди высокородных болванов. До чего же странно: в глубине души Прокоп уверял себя, что, собственно, не любит ее, — но ревновал бешено, мучительно, полный ярости и унижения. Вечером он бродил по парку под дождем и думал, что княжна сидит теперь за ужином, сияет, ей там весело и привольно; он казался себе шелудивым псом, выгнанным под дождь. Нет в жизни муки страшнее унижения.

Ладно, сейчас все обрублю, решил Прокоп. Побежал домой, набросил на себя черный костюм и ворвался в курительную, как вчера. Княжна сидела сама не своя; едва увидела Прокопа — сердце ее забило в набат, губы смягчились в счастливой улыбке. Остальная молодежь встретила его дружеским шумом, только oncle Шарль был чуть вежливее, чем нужно. Глаза княжны предостерегали: будь осторожен! Она почти ничего не говорила, держалась как-то смущенно и чопорно; но все же улучила минутку, сунула Прокопу смятый листок: «Милый, милый, — нацарапано на листке карандашом крупными буквами, — что ты наделал? Уходи». Он скомкал записку. Нет, княжна, я останусь тут; мне, видите ли, очень приятно наблюдать вашу духовную общность с этими надушенными идиотами. За это ревнивое упрямство княжна наградила его сияющим взглядом; она принялась вышучивать Сувальского, Грауна, всех своих кавалеров, сделалась злорадной, жестокой, нетерпимой, насмехалась над всеми беспощадно; временами мгновенно взглядывала на Прокопа — изволит ли он быть доволен гекатомбой из поклонников, принесенной ею к его ногам? Властелин не был доволен: он хмурился, требовал взглядом пятиминутного разговора наедине. Тогда она встала, отвела его к какой-то картине.

— Будь же благоразумен, не теряй головы, — шепнула лихорадочно, приподнялась на цыпочки и жарко поцеловала в то самое место на щеке. Прокоп оцепенел, испугавшись такого дикого безумства; но никто ничего не увидел, даже oncle Рон, который следил за всем умными, печальными глазами.

Больше ничего, ничего не случилось в тот день. И все же Прокоп метался на своей постели и грыз подушки; а в другом крыле замка кто-то тоже не спал всю ночь.

* * *

Утром Пауль принес резко благоухающее письмо, не сказав, от кого оно.

«Дорогой мой человек, — прочитал Прокоп, — сегодня я не увижусь с тобой; не знаю, что и делать. Мы ужасно неосторожны; прошу, будь разумнее меня (несколько строк зачеркнуто). Не ходи перед замком, или я выбегу к тебе. Пожалуйста, сделай что-нибудь, чтобы тебя избавили от этого противного сторожа. Я провела скверную ночь; вид у меня страшный, не хочу, чтоб ты видел меня сегодня. Не ходи к нам, oncle Шарль уже делает намеки; я накричала на него и теперь с ним не разговариваю; меня бесит, что он так невыносимо прав… Милый, посоветуй мне: только что я прогнала свою горничную, мне донесли, что у нее связь с конюхом, она ходит к нему. Не могу этого вынести; я готова была ударить ее по лицу, когда она созналась. Горничная красивая; она плакала, а я наслаждалась видом текущих слез; представь, я никогда не видела вблизи, как зарождается слеза: она выступает из глаза, стекает быстро, останавливается, и тут ее догоняет следующая. Я не умею плакать; когда была маленькой — кричала до синевы, а слез не было. Я рассчитала горничную тут же; я ненавидела ее, меня трясло, когда она стояла передо мной. Ты прав, я злая и лопаюсь от ярости; но почему ей все можно? Дорогой, прошу тебя, замолви за нее словечко; я возьму ее обратно и сделаю с ней все, что ты захочешь, только бы мне знать, что ты умеешь прощать женщинам такие поступки. Видишь, я злая и ко всему еще завистливая. От тоски не знаю, куда деваться; хочу увидеть тебя, но сейчас не могу. Не смей писать мне. Целую тебя».

Пока он читал, в другом крыле замка бушевал рояль; под его бурные звуки Прокоп написал:

«Вы не любите меня, я вижу; выдумываете бессмысленные препятствия, не хотите компрометировать себя, вам надоело терзать человека, который вам и не навязывался. Я воспринимал все иначе; теперь стыжусь этого и понимаю — вы хотите положить конец. Если вы после обеда не придете в японскую беседку, это будет окончательным ответом, и я сделаю все, чтобы не обременять вас больше».

Прокоп перевел дух; он не привык сочинять любовные письма, и ему казалось, что он написал убедительно и достаточно сердечно. Пауль побежал относить, рояль в другом крыле замка смолк, и наступила тишина.

Тем временем Прокоп пошел разыскивать Карсона; встретил его у складов и без всяких околичностей приступил к делу: пусть Карсон под честное слово освободит его от Хольца, он готов принести любую присягу, что без предуведомления не убежит. Карсон многозначительно осклабился: пожалуйста, почему нет? Прокоп будет свободен, как птица, ха-ха, сможет ходить когда и куда угодно, если сделает один пустяк: выдаст кракатит.

Прокоп вскипел:

— Я дал вам вицит, чего вам еще? Слушайте, я уже говорил: кракатит вы не получите, хоть голову мне рубите!

Карсон пожал плечами, пожалел — раз так, ничего нельзя поделать; ибо тот, у кого в голове тайна кракатита, — личность весьма опасная для общества, опаснее стократного убийцы, короче — классический случай, когда необходимо превентивное заключение.

— Избавьтесь от кракатита, и дело с концом, — посоветовал он. — Ей-богу, овчинка выделки стоит. Иначе… иначе придется подумать о том, чтобы перевести вас в другое место.

Прокоп, уже готовый разразиться воинственными криками, опешил; пробормотал, что еще подумает, и побежал домой. Может быть, там ждет ответ, — надеялся он; ответа не было.

После обеда Прокоп начал Великое Ожидание в японской беседке. До четырех часов в нем бурлила нетерпеливая, задыхающаяся надежда: сейчас, сейчас, с минуты на минуту придет княжна… В четыре часа он сорвался с места, не в силах сидеть; забегал по беседке, словно ягуар за решеткой, представляя себе, как обнимет ее колени, дрожа от восторга и страха. Хольц деликатно удалился в кусты. К пяти часам нашего героя начал одолевать грозный напор сомнений, но в голове блеснуло: наверное, придет в сумерки; конечно, в сумерки! Он улыбался, шептал нежные слова.

За замком закатывается солнце в осеннем золоте, деревья с поредевшей листвой вырисовываются четко и неподвижно, слышен шорох — жуки копошатся в опавших листьях; не успеешь оглянуться — ясная даль заволакивается золотистым сумраком. На зеленом небе заискрилась первая звезда: час вечерней молитвы вселенной. Земля темнеет под бледным небом, летучая мышь пролетела зигзагом, где-то за парком глухо позвякивают колокольцы: коровы возвращаются с пастбища, пахнут парным молоком. В замке зажглось одно, второе окно. Как, уже сумерки? Звезды небесные, разве мало глядел на вас изумленный мальчик на тимьянной меже, мало разве обращал к вам взоры мужчина, мало страдал он и ждал — и разве не рыдал он уже под бременем своего креста?

Хольц выступил из тьмы:

— Можно домой?

— Нет.

Допить, допить до дна унижение; теперь уже ясно: она не придет. Пусть так; но нужно испить до конца горькую чашу, на дне которой — уверенность; опьянеть от боли; завалить, засыпать себя грудой стыда и страданий, чтобы свиваться червем и глупеть от муки. Ты трепетал перед счастьем; отдайся же боли, ибо она — наркотик для всех страждущих. Ночь, уже ночь; а она не идет.

Дикая радость хлестнула Прокопа по сердцу: она знает, что я здесь жду (должна знать); выкрадется ночью, когда все заснут, полетит ко мне, раскрыв объятия, и рот ее будет полон сладкого сока поцелуев; мы сольемся губами и не скажем ни слова, выпьем с наших губ невысказанные признания. И придет она, бледная, и впотьмах, дрожа от леденящего ужаса счастья, отдаст мне свои горькие губы; и выйдет она из черно-черной ночи…

В замке гаснут окна.

Хольц торчит прямо у входа в беседку, сунув руки в карманы. Его утомленная поза говорит, что «пожалуй, довольно!». Но сидящий в беседке со злобным, ненавидящим смехом растаптывает последнюю искорку надежды — тянет до последней минуты отчаяния. Ибо последняя минута его ожидания означает Конец Всему.

В далеком городке пробило полночь. Итак, конец всему.

По черному парку бежит Прокоп домой — один бог знает, почему он так спешит. Бежит, ссутулясь, а в пяти шагах позади, зевая, трусит Хольц.

XXXII

Конец всему — это было почти облегчением: по крайней мере, какая-то определенность, очищенная от сомнений; и Прокоп уцепился за эту мысль бульдожьей хваткой. Ладно, конец, следовательно, больше нечего бояться. Она нарочно не пришла; хватит, достаточно и этой пощечины; стало быть, конец. Он сидел в кресле, не в силах встать, вновь и вновь опьяняясь собственным унижением. Слуга, которого оттолкнули. Бесстыдная, надменная, бесчувственная. Конечно, потешалась надо мной со своими поклонниками. Что ж, комедия окончена; тем лучше.

При каждом шаге в коридоре Прокоп поднимал голову, лихорадочно, бессознательно ожидая: может быть, несут письмо… Нет, ничего. Я так мало для нее значу, что она даже не извинится. Конец.

Пауль десяток раз входил, шаркая ногами, с озабоченным вопросом в выцветших глазах: господину что-нибудь угодно? Нет, Пауль, ничего не надо.

— Постойте, письма для меня нет?

Пауль качал головой — нету.

— Хорошо, можете идти.

Ледяное острие каменеет в груди Прокопа. Такая пустота — это конец. Даже если б открылись двери и она сама стала на пороге, я сказал бы: конец. «Милый, милый», — слышит Прокоп ее шепот, и тогда прорывается отчаяние:

— Зачем вы так меня унизили? Будь вы горничной — я простил бы ваше высокомерие; княжне этого не прощают! Слышите! Конец, конец!

Вбежал Пауль:

— Господин изволит приказать?..

Прокоп вздрогнул; действительно, последние слова он громко выкрикнул.

— Нет, Пауль. Письма для меня нет?

Пауль с сожалением качает головой.

День густеет, как безобразная паутина, уже вечер. В коридоре слышится шепот, и Пауль, шаркая ногами, спешит с радостной вестью.

— Письмо, вот письмо! — ликуя, шепчет он. — Зажечь огонь?

— Нет.

Прокоп мнет в пальцах узкий конверт; вдыхает знакомый резкий аромат; словно нюхом хочет узнать, что внутри. Ледяное острие проникло глубже в сердце. Почему она написала только вечером? Да потому, что просто хочет приказать: не ходите к нам, вот и все. Ладно, княжна, пусть так и будет: конец так конец. Прокоп вскочил, нашарил впотьмах чистый конверт, вложил ее нераспечатанное письмо, заклеил.

— Пауль! Пауль! Отнесите это сейчас же ее светлости!

Едва Пауль вышел, Прокопу захотелось позвать его назад, но было поздно. И Прокоп, вконец удрученный, понял: то, что сделал сейчас, — уже бесповоротно. Конец всему. И он бросился на постель, подушками заглушая то, что неодолимо рвалось из груди.

Явился доктор Краффт — вероятнее всего, посланный встревоженным Паулем — и постарался хоть чем-нибудь утешить, развлечь человека с развороченной душой. Прокоп велел принести виски и стал пить, веселясь через силу; Краффт тянул содовую воду, соглашаясь с Прокопом во всем, хотя тот нес нечто совершенно не соответствующее краффтовскому рыжему идеализму. Прокоп ругался, богохульствовал; как в луже, валялся в самых грубых, низких выражениях — словно ему легче становилось, когда он все смешивал с грязью, оплевывал, топтал и бесчестил. Он извергал глыбы проклятий и мерзостей; расточал сальности, наизнанку выворачивал женщин, награждая их самыми кощунственными названиями, какие только можно выдумать. Доктор Краффт, потея от ужаса, молча соглашался с разъяренным гением; но вот и Прокоп исчерпал свой пыл, умолк; он хмурился и пил, пока не почувствовал, что достаточно; тогда, одетый, улегся на кровать, качающуюся, как лодка, и уставился в вихрящуюся тьму.

Утром встал разбитый, полный отвращения к себе и совсем переселился в лабораторию. Он не работал — только слонялся по комнате, пиная ногой резиновую губку. Потом вдруг его осенило: смешал страшную, нестойкую взрывчатку и послал ее в дирекцию в надежде, что разразится солидная катастрофа. Ничего не произошло; Прокоп бросился на койку и беспробудно проспал тридцать шесть часов.

Проснулся он другим человеком: трезвым, холодным, подтянутым; и было ему отчего-то совершенно безразлично все, что случилось до этого. Снова упрямо, методично начал он работать над распадом атомов, сопровождающимся взрывом; теоретические обобщения привели к столь страшным результатам, что у него волосы поднялись дыбом от сознания неизмеримости сил, среди которых мы живем.

Однажды, в разгар вычислений, его охватило мимолетное беспокойство. «Вероятно, я просто устал», — сказал он себе и, без шляпы, вышел немного прогуляться. Бессознательно направился он к замку; машинально избежал по лестнице и пошел по коридору к бывшему своему «кавалерскому покою». На стуле перед дверью, на обычном месте, Пауля не оказалось. Прокоп вошел в комнату. Все было в том виде, в каком он оставил; но в воздухе висел знакомый, резкий аромат княжны. «Глупости, — подумал Прокоп, — просто внушение или что-нибудь в этом роде; я слишком долго обонял едкие запахи лаборатории». И все же это мучительно взволновало его.

Он присел на минутку и удивился: как все это уже далеко… Стояла тишина, послеполуденная тишина в замке; интересно, изменилось здесь что-нибудь? В коридоре послышались приглушенные шаги — наверное, Пауль; Прокоп вышел из комнаты. В коридоре была княжна.

Неожиданность, почти ужас отбросили ее к стене; вот стоит она, мертвенно-бледная, глаза широко раскрыты, губы кривятся, как от боли, — обнажились даже коралловые десны. Что надо ей в гостевом крыле замка? Идет, вероятно, к Сувальскому, — мелькнуло вдруг в голове Прокопа, и что-то в нем оборвалось; он шагнул вперед, словно собираясь броситься на нее; но из его горла вырвался только какой-то ржущий звук, и он бегом пустился к выходу. Что это протянулось ему вслед — руки? Не смей оглядываться! И прочь, прочь отсюда!

Далеко от замка, на бесплодных буграх полигона, прижался Прокоп лицом к земле и камням. Ибо одно только горше боли унижения: муки ненависти.

В десяти шагах, в стороне, сидел невозмутимый, сосредоточенный Хольц.

* * *

Наступившая затем ночь была душной и тяжкой, черной до необычайности; собиралась гроза. В такие ночи странное раздражение охватывает людей, и не следует им тогда решать свою судьбу: ибо недоброе это время.

Около одиннадцати Прокоп выскочил из лаборатории, стулом оглушил дремлющего Хольца и исчез в ночном мраке. Вскоре после этого возле железнодорожной станции раздались два выстрела. Низко над горизонтом вспыхивали зарницы — тем гуще казалась тьма после их вспышек. Над насыпью у главных ворот встал четкий сноп голубого света, двинулся к железнодорожной станции; он выхватывал из мрака вагоны, цейхгаузы, кучи угля — и вот поймал черную фигурку; она петляет, припадает к земле, бросается вперед — и снова скрывается в темноте. Теперь она бежит между бараками, к парку; несколько других фигур кинулись за ней. Прожектор повернули на замок; еще два выстрела тревоги, и бегущая фигура ныряет в кусты.

Почти сразу же вслед за тем задребезжало окно в спальне княжны; она вскочила, открыла раму, и внутрь влетел камушек, обернутый бумагой. С одной стороны клочка было что-то неразборчиво написано сломанным карандашом; с другой стороны тесно жались мелкие цифры — какие-то вычисления. Княжна поспешно набрасывала на себя платье; вдруг за прудом раздался выстрел — судя по звуку, не холостой. Негнущимися пальцами застегивала княжна крючки платья, а горничная, глупая коза, тряслась под периной от страха. Не успела княжна выйти, как увидела в окне: два солдата волокут кого-то черного; он отбивается, как лев, стараясь стряхнуть их; значит, не ранен…

На горизонте все еще вспыхивали широкие желтые сполохи; очистительная гроза все не разражалась.

* * *

Отрезвев, Прокоп с головой окунулся в лабораторные работы — или, по крайней мере, заставил себя работать. От него только что ушел Карсон; он был полон холодного возмущения и недвусмысленно заявил, что Прокопа постараются как можно скорее переправить в другое место, более надежное; не хочет добром, что ж — придется применить к нему силу. А, все равно; Прокопу уже все безразлично. Пробирка лопнула у него в пальцах.

В сенях отдыхает Хольц с забинтованной головой. Прокоп совал ему пять тысяч в виде компенсации за увечье— тот не взял. Ладно, пусть делает как хочет. Переведут в другое место… Ну и пусть. Проклятые пробирки! Лопаются одна за другой…

В сенях шум, будто кто-то вскочил, внезапно разбуженный. Опять, видно, гости — Краффт, наверно… Прокоп даже не обернулся от спиртовки, когда скрипнула дверь.

— Милый, милый, — донесся шепот.

Прокоп пошатнулся, схватился за стол, повернул голову, как во сне. Княжна стояла, прислонившись к притолке, бледная, с неподвижными темными глазами, и прижимала руки к груди — хотела, должно быть, унять безумствующее сердце.

Двинулся к ней, дрожа всем телом, коснулся пальцами ее щек, плеч, словно не мог поверить, что это — она. Она положила холодные трепетные пальцы ему на губы. Тогда он рывком распахнул дверь, выглянул в сени. Хольц исчез.

XXXIII

Княжна словно окаменела; она сидела на койке, подтянув колени к подбородку; спутанные волосы волной брошены на лицо, руки судорожно обхватили шею. Ужасаясь тому, что он сделал, Прокоп запрокидывал ей голову, целовал колени, руки, волосы, ползал по полу, бормотал просьбы и ласковые слова; она не видела, не слышала. Ему казалось, она содрогается от отвращения при каждом его касании; волосы слиплись у него на лбу от холодного пота — он побежал к крану, пустил на голову струю холодной воды.

Княжна тихонько встала, подошла к зеркалу. Прокоп подошел к ней на цыпочках, чтоб неожиданно обнять — и увидел ее отражение: она оглядывала себя с выражением такой дикой, страшной, отчаянной брезгливости, что он отшатнулся. Княжна увидела его за своей спиной, бросилась к нему:

— Я не безобразна? Не противна тебе? Что я наделала, что наделала! — Прильнула щекой к его груди, словно хотела спрятаться. — Я — глупая, правда? Я знаю… знаю, ты разочарован. Но ты не должен презирать меня, слышишь? — И как раскаивающаяся девочка, она зарылась лицом в его рубашку. — Правда, ты теперь не убежишь? Я буду делать все, научи меня всему, чему хочешь, — ладно? — будто я твоя жена. Милый, милый, не давай мне теперь думать; если я буду думать — опять стану скверной, стану как каменная; ты и понятия не имеешь, о чем я думаю. Нет, не давай мне сейчас…

И ее дрожащие пальцы впились в его шею. Он поднял ей голову, стал целовать, в восторге бормоча бессвязное. Княжна порозовела, стала красивой.

— Я не безобразна? — шептала она между поцелуями, счастливая, одурманенная. — Я так хочу быть красивой — для одного тебя. Знаешь, зачем я пришла? Я ждала — ты убьешь меня.

— А если бы ты… — прошептал Прокоп, баюкая ее в объятиях, — если бы ты предчувствовала то, что… произошло — пришла бы?

Княжна кивнула.

— Я ужасная, правда? Что ты обо мне подумаешь! Но я не дам тебе думать…

Он порывисто сжал ее, поднял на руки.

— Нет, нет, — испуганно взмолилась она, сопротивляясь, но скоро затихла; глаза ее блестели, словно тонули во влаге, нежные пальцы перебирали прядь волос над его тяжелым лбом.

— Милый, милый, — горячо дышала она ему в лицо, — как мучил ты меня в последние дни! Ты меня…? — Она не выговорила слово «любишь».

Он с жаром кивнул:

— А ты?

— Да. Ты мог бы уже знать это. Знаешь, кто ты? Ты — самый красивый из всех носатых, уродливых людей. У тебя глаза кровавые, как у сенбернара. Это — от работы, да? Пожалуй, ты не был бы таким милым, будь ты князь. Ах, отпусти!

Она выскользнула из его рук, пошла причесываться. Испытующе взглянула на свое отражение, потом склонилась перед зеркалом в глубоком реверансе.

— Вот это — княжна, — проговорила она, указывая на зеркало, — а это, — почти без голоса добавила Вилле и положила руку себе на грудь, — это всего лишь твоя девка: теперь видишь… Уж не думал ли ты, что овладел княжной?

Прокоп вздрогнул, как от удара.

— Что это значит?! — И он так стукнул кулаком по столу, что звякнуло разбитое стекло.

— Придется тебе выбирать между княжной и девкой. Обладать княжной ты не можешь; можешь боготворить ее издали, но и руки ей не поцелуешь; и не спросишь у ее глаз — любит ли. Княжна не имеет права: за ней — тысяча лет чистой крови. Ты не знаешь, что мы были суверенами? Ах, ты не знаешь ничего; но, по крайней мере, ты должен знать, что княжна — на стеклянной горе: туда не добраться. Зато простой женщиной, вот этой обыкновенной смуглой девкой ты можешь обладать; дотронься — она твоя, словно какая-нибудь вещь. Ну, выбирай, кого хочешь!

От слов ее Прокопа мороз подрал по спине.

— Княжну! — тяжело выговорил он.

Она подошла, очень серьезно поцеловала его.

— Ты мой, правда? Ты — милый! Ну вот, княжна — твоя. Значит, ты все-таки гордишься тем, что тебе принадлежит княжна? Видишь, какой страшный поступок должна совершить княжна, чтобы кто-то мог хвастаться несколько дней! Несколько дней или недель… Княжна даже не может требовать, чтобы это было навсегда. Я знаю, я это знаю: с первой минуты, что ты меня увидел, ты желал княжну — от злости, из мужского самолюбия или еще от чего-то, правда? Потому ты так и ненавидел меня, что желал; и я попалась. Думаешь, я жалею? Наоборот — я горжусь, что сделала это. Ведь это — великолепная выходка, верно? Вот так, ни с того ни с сего, попрать себя; была княжна, была девственна, и вот — сама… сама пришла…

Ее речи наводили ужас на Прокопа.

— Замолчи! — попросил он и обнял ее дрожащими руками. — Если я вам… неравен… родом…

— Как ты сказал? Неравен? Или ты думаешь, я пришла бы к тебе, будь ты князем? О, если бы ты хотел, чтоб я обращалась с тобой как с равным, я не могла бы… прийти к тебе… вот так. — И она раскинула обнаженные руки. — Вот в чем страшная разница, понимаешь?

У Прокопа опустились руки.

— Вы не должны были этого говорить, — простонал он, отодвигаясь.

Она бросилась ему на шею.

— Милый, милый, не позволяй мне говорить! Разве я тебя в чем-нибудь упрекаю? Я пришла… сама… потому что ты хотел бежать — или дать убить себя, не знаю; ведь любая девушка… По-твоему, я не должна была этого делать? Скажи! Я поступила скверно?.. Видишь! — содрогнувшись, она перешла на шепот. — Видишь, ты тоже не знаешь!

— Погоди! — воскликнул Прокоп, вырвался от нее, большими шагами заходил по комнате; внезапная надежда ослепила его. — Веришь в меня? Веришь, что я многое свершу? Я умею бешено работать. Никогда я не помышлял о славе; но если хочешь… Я буду работать изо всех сил! Знаешь ли ты, что Дарвина… несли к могиле герцоги? Если хочешь — я свершу… свершу нечто грандиозное. Я умею работать… я могу изменить лицо земли. Дай мне десять лет, и ты увидишь, увидишь…

Казалось, она даже не слушает.

— Будь ты князем — ты довольствовался бы одним моим взглядом, одним рукопожатием и знал бы, верил бы, не смел бы сомневаться… Мне не нужно было бы доказывать это… так ужасно, как теперь, понимаешь? Десять лет! А сумел бы верить мне в течение десяти дней? Да что десять дней? Через десять минут тебе всего покажется мало; десять минут пройдет — и ты опять нахмуришься, милый, и станешь беситься, что княжна не хочет тебя больше… потому что она княжна, а ты не князь, — правда? Иди доказывай тогда, безумная, несчастная, убеждай его, если можешь; ни одно твое доказательство не будет достаточно убедительным, самое страшное унижение — достаточно бесчеловечным… Бегай за ним, предлагай себя, делай больше, чем любая простая девчонка, — и я не знаю, не знаю уже, что еще! Что мне с тобой делать? — Подошла, подставила губы. — Ну, будешь верить мне десять лет?

Прокоп схватил ее, сотрясаясь от рыданий.

— Ну что ж, так уж случилось, — зашептала она, погладила его по волосам. — Ты тоже мечешься на цепи, правда? И все же я не поменялась бы… не поменялась с той, какой я была. Милый, милый, я знаю — ты меня покинешь.

Она сломилась в его руках; он поднял ее, поцелуями раскрыл сомкнутые губы.

Она отдыхала с закрытыми глазами, еле слышно дыша; Прокоп, склонясь над ней, изучал непостижимый мир этого страстного, напряженного лица — и сердце его сжималось. Княжна очнулась, как от сна.

— Что это у тебя здесь в бутылках? Ядовитое? — Она встала и принялась рассматривать его полки, приборы. — Дай мне какого-нибудь яду.

— Для чего?

— На случай, если меня захотят увезти отсюда.

Серьезное выражение лица княжны встревожило Прокопа, и, чтоб обмануть ее, он начал отмерять в пузырек растворенный мел; но тут она наткнулась на кристаллический мышьяк.

— Не тронь! — крикнул он, но Вилле уже спрятала склянку в сумочку.

— Значит, ты можешь стать знаменитым, — шепнула она. — А я об этом и не подумала. Говоришь, Дарвина несли герцоги? Кто именно?

— Да это не важно.

Поцеловала его.

— Ты — милый! Как же неважно?

— Ну, если хочешь — герцоги Аргайльский… и Девонширский, — неохотно отозвался он.

— В самом деле! — Она глубоко задумалась, морщина пересекла ее лоб. — Никогда я не предполагала, что ученые такие… А ты сказал мне это просто так, мимоходом — хорош! — Дотронулась до его груди и плеч, словно он — новый для нее предмет. — А ты — ты тоже мог бы?.. Правда?

— А вот дождись моих похорон.

— Ох, скорей бы! — рассеянно проговорила она с бессознательной жестокостью. — Ты стал бы ужасно красивым, если б сделался знаменитым. Знаешь, что мне больше всего в тебе нравится?

— Не знаю.

— И я не знаю, — задумчиво протянула Вилле и снова поцеловала его. — Теперь уже не знаю. Теперь, кто бы ты ни был, какой бы ты ни был… — И она беспомощно пожала плечами. — Попросту это навсегда, понимаешь?

Прокоп был потрясен таким строгим однолюбием. Она стояла перед ним, закутанная в мех голубого песца, глядела влажными, мерцающими в сумерках глазами.

— Ох, — вздохнула вдруг княжна, опускаясь на краешек стула, — ноги дрожат!

Она стала гладить и массировать их с наивным бесстыдством.

— Как я теперь буду ездить верхом? Приходи, милый, — покажись мне еще раз. Oncle Шарля сегодня нет дома, да если б и был… Мне уже все равно.

Встав, она поцеловала его:

— Прощай.

На пороге остановилась, словно колеблясь, потом вернулась к нему.

— Убей меня, пожалуйста! — произнесла, безвольно опустив руки. — Убей!

Прокоп притянул ее к себе:

— Зачем?

— Чтоб мне не уходить отсюда… и чтоб никогда, никогда больше сюда не приходить!

Он шепнул ей на ухо:

— Завтра?

Взглянула на него — и безучастно опустила голову. Это было… все же это было согласие.

Он вышел в ночной сумрак, когда она давно уже ушла. В ста шагах от двери кто-то поднялся с земли, рукавом отряхивая костюм.

Молчаливый Хольц.

XXXIV

Когда Прокоп явился после ужина, уже не верящий и настороженный, то едва узнал княжну: так она была прекрасна. Она ощутила на себе его восхищенный, ревнивый взгляд — взгляд, которым он обнял ее с головы до ног, — и засияла, так откровенно отдаваясь ему глазами, что он замер. Сегодня в замке был новый гость, по фамилии д'Эмон, дипломат или что-то в этом роде: человек монгольского типа с фиолетовыми губами, обрамленными короткими черными усиками и бородкой. Этот господин, видимо, разбирался в физической химии: имена Беккереля, Планка, Нильса Бора, Милликена и других ученых то и дело слетали у него с языка; он знал Прокопа по литературе и очень интересовался его работой. Прокоп дал себя увлечь, разговорился, на минуту забыл смотреть на княжну — и получил под столом такой удар по голени, что чуть не вскрикнул и едва не ответил тем же; вдобавок ему был послан взгляд, пылающий ревностью. А тут как раз надо было ответить на глупый вопрос князя Сувальского — что это, собственно, за энергия, о которой здесь все время говорят. Прокоп схватил сахарницу, метнул на княжну такой бешеный взор, словно собирался запустить ей сахарницей в голову, и стал объяснять: если бы удалось разом освободить всю энергию, заключенную в этом изящном сосуде, — можно было бы взорвать Монблан вместе с Шамони; но это не удастся.

— Вы это можете сделать, — серьезно и твердо произнес д'Эмон.

Княжна всем телом перегнулась через стол:

— Что вы сказали?

— Что он может это сделать, — с предельной уверенностью повторил д'Эмон.

— Вот видишь, — совсем громко сказала княжна и села с победным видом.

Прокоп покраснел, не решаясь смотреть на нее.

— А если он это сделает, — жадно спросила она, — он станет очень знаменит? Как Дарвин?

— Если он это сделает, — без колебаний ответил д'Эмон, — короли сочтут за честь нести край его нагробного покрывала. Если к тому времени еще останутся короли.

— Чепуха, — пробормотал Прокоп, но княжна вспыхнула от невыразимого счастья.

Ни за что на свете Прокоп не согласился бы сейчас поднять на нее глаза; он бурчал что-то, весь красный, смущенно ломая пальцами куски сахара. Наконец отважился: она глядела прямо на него широко открытыми глазами, с огромной силой любви.

— Да? — вполголоса бросила княжна через стол.

Прокоп прекрасно понял: «Любишь, да?» — но сделал вид, что не слышит, и поскорее устремил глаза на скатерть. Господи, девчонка сошла с ума — или она нарочно?

— Да? — громче, настойчивее донеслось до него.

Он поспешно кивнул, посмотрел на нее глазами, пьяными от радости. К счастью, под общий говор никто ничего не расслышал; только выражение лица господина д'Эмона было слишком сдержанным и отсутствующим.

Разговор принимал то одно, то другое направление; потом господин д'Эмон, видимо обладавший универсальными знаниями, принялся рассказывать фон Грауну его родословную до тринадцатого столетия. Княжна слушала с необычайным интересом; тогда новый гость начал перечислять ее предков — имена так и посыпались.

— Довольно! — воскликнула Вилле, когда д'Эмон дошел до 1007 года; в тот год первый из Хагенов основал в Эстонии Печорский баронат, предварительно кого-то убив; дальше этого генеалоги, конечно, не добрались. Но господин д'Эмон продолжал: этот первый Хаген, или Агн Однорукий, был, бесспорно, татарский князь, захваченный в плен при набеге на Камскую область. Персидские историки знают о хане Агане, сыне Гив-хана, короля туркменов, узбеков, сартов и киргизов, который, в свою очередь, был сыном Вейвуша, сына Литай-хана Завоевателя. Император Ли-Тай упоминается в китайских источниках как властитель Туркмении, Джунгари, Алтая и западного Тибета вплоть до Кашгара, который Ли-Тай сжег, вырезав до пятидесяти тысяч людей; в их числе погиб китайский властитель, которому стянули голову намоченной веревкой и затягивали до тех пор, пока череп не лопнул, как орех. О предках Ли-Тая ничего не известно, пока науке недоступен архив в Лхассе. Сын Ли-Тая Вейвуш, слишком дикий даже для древних монголов, был убит в Кара-Бутаке жердями от юрт. Его сын Гив-хан опустошил и разграбил Хиву, распространив свое ужасное владычество до Итиля — ныне Астрахани; там он прославил свое имя тем, что велел выколоть глаза двум тысячам людей, привязать их к одной веревке и выгнать в кубанские степи. Аган-хан следовал по стопам родителя, совершая набеги на Булгары — нынешний Симбирск; где-то в этих местах его взяли в плен, отрубили правую руку и держали заложником до тех пор, пока ему не удалось бежать в Прибалтику, к ливонской чуди. Здесь он был крещен немецким епископом Готиллой или Гутиллой и, видимо в припадке религиозного усердия, зарезал в Верро на кладбище шестнадцатилетнего наследника Печорского бароната, после чего женился на его сестре; позднее с помощью двоеженства, установленного документально, он расширил свои владения до озера Пейпус. Смотри об этом летопись Никифора, где он называется уже «князь Аген», в то время как эзельская запись титулует его «rex Aagen»[157]. Потомки его, — тихо закончил д'Эмон, — были изгнаны, но никогда их не свергали с трона…

Тут д'Эмон встал, отвесил поклон и больше не садился.

Нельзя себе представить, какую это произвело сенсацию. Княжна прямо впитывала в себя каждое слово д'Эмона, как если бы длинный ряд татарских головорезов был величайшим явлением в мире. Прокоп со страхом следил за ней; Вилле и бровью не повела, услыхав о двух тысячах пар выколотых глаз; он невольно отыскивал в ее лице татарские черты. Она была прекрасна, стала как-то выше ростом и замкнулась в почти королевском величии; все вдруг почувствовали такое расстояние между нею и собою, что выпрямились, как на придворном обеде, и сидели не шевелясь, не спуская с нее глаз. Прокоп испытывал огромное желание стукнуть по столу, сказать грубость, разбить это растерянное оцепенение. А она сидела, опустив глаза, словно ожидала чего-то, и на ее гладком лбу легкой тенью скользнуло нетерпение: ну, долго я буду ждать?

Господа вопросительно взглянули друг на друга, на вытянувшегося д'Эмона и один за другим начали вставать. Прокоп тоже поднялся, не понимая, в чем дело. Черт побери, что это значит? Все стоят, как свечи, руки по швам, смотрят на княжну; только теперь поднимает она глаза, кивает головой, как человек, отвечающий на приветствие или дающий разрешение сесть. И в самом деле, все садятся. Только усевшись, удивленный Прокоп понял: отдавали дань почтения особе царского рода. И тут он вскипел яростным гневом: господи, и я участвовал в этой комедии! Да разве это возможно, неужели не рассмеются они удачной шутке, вообразимо ли, чтобы кто-нибудь принял всерьез подобный розыгрыш?

Он уже готовился разразиться гомерическим хохотом и ждал только — кто засмеется первым (боже мой, это же только шутка); но тут поднялась княжна. Все встали разом, в том числе и Прокоп, твердо убежденный, что уж сейчас-то все взорвутся от хохота. Княжна повела глазами, остановила взгляд на толстом кузене, тот опустил руки и сделал к ней два-три шага, слегка наклонясь вперед — невероятно смешной; слава богу, значит, это все же шутка! Но нет — княжна поговорила с толстым кузеном, кивнула — тот поклонился, отошел, пятясь. Княжна взглянула на Сувальского; князь приблизился к ней, ответил, почтительно произнес какую-то вежливую остроту; княжна засмеялась и отпустила его движением головы. Значит, это всерьез? Теперь она остановила легкий взгляд на Прокопе; тот не тронулся с места. Все поднялись на цыпочки, напряженно глядя на него. Княжна сделала ему знак глазами — он не шевельнулся. Тогда она направилась к старому однорукому майору артиллерии, покрытому медалями, как Кибела — сосцами. Майор уже вытянулся в струнку — медали зазвенели, — но, слегка повернувшись, княжна оказалась рядом с Прокопом.

— Милый, милый, — тихо, но ясно звучит ее голос. — Да?.. Опять хмуришься. Я хочу поцеловать тебя.

— Княжна, — буркнул Прокоп, — что означает этот фарс?

— Не кричи так. Это серьезнее, чем ты можешь себе представить. Понимаешь, теперь они захотят выдать меня замуж! — Она содрогнулась от ужаса. — Милый, сейчас исчезни. Иди в третью комнату по коридору и жди меня там. Мне надо повидаться с тобой.

— Послушайте, — начал было Прокоп, но Вилле уже кивнула ему головой и плавно поплыла к старому майору.

Прокоп не верил собственным глазам. Неужели возможно такое, неужели это не заранее условленная комедия, неужели эти люди играли свои роли всерьез?

Толстый кузен взял его под руку, с таинственным видом отвел в сторону.

— Понимаете, что это значит? — возбужденно зашептал он. — Старого Хагена хватит удар, когда он узнает. Царский род! Видали вы недавно здесь одного престолонаследника? Речь шла о свадьбе, но она расстроилась. А этот человек наверняка подослан… Иисусе Христе, такая ветвь!

Прокоп вырвал руку.

— Простите, — пробормотал он. Весьма неуклюже выбрался в коридор и вошел в третью комнату. Это была маленькая чайная гостиная; полутьма, всюду лак, красный фарфор, какемоно[158] и прочая ерунда. Прокоп метался по миниатюрной комнатке, заложив руки за спину, гудел что-то себе под нос — навозная муха, бьющаяся об оконное стекло. Проклятье, что-то изменилось: из-за нескольких вшивых татарских бандитов, которых стыдился бы приличный человек… Хорошенькое происхождение, нечего сказать! И вот из-за таких двух-трех гуннов эти идиоты замирают подобострастно, ползают на брюхе, а она, она сама… Навозная муха остановилась, ей не хватило дыхания. Сейчас придет… татарская княжна, скажет: милый, милый, все кончено между нами; подумай сам, не может правнучка Литай-хана любиться с сыном сапожника! Тук-тук, — застучал в голове молоточек; и показалось Прокопу — он слышит, как стучит отец, обоняет тяжелый запах дубленой кожи, острую вонь сапожного вара; а матушка в синем переднике стоит, бедняжка, вся красная, у плиты…

Бешено зажужжала навозная муха. Ничего не поделаешь — она княжна! Где, где была твоя голова, несчастный? Вот теперь, если придет, грохнешься на колени, ударишься лбом об пол: смилуйся, татарская княжна! Больше ты меня не увидишь…

В чайной гостиной слабо пахнет левкоями, льется мягкий полусвет; муха в отчаянии стукается о стекло, стонет почти человеческим голосом. Где была твоя голова, глупец?! Быстро, беззвучно скользнула в гостиную княжна. У двери повернула выключатель, погасила свет. В темноте Прокоп ощутил легкое прикосновение ее руки — вот она дотронулась до его лица, обвила шею. Он сжал княжну обеими руками; она так тонка, почти бестелесна, — он касается ее с опаской, словно перед ним нечто хрупкое, нежное, как паутинка. Она осыпает его лицо легкими, как вздохи, поцелуями, шепчет что-то непонятное; воздушная ласка холодит волосы Прокопа. По хрупкому телу прошла судорога, рука крепче обхватила шею Прокопа, влажные губы шевелятся на его губах, словно беззвучно, настойчиво говорят что-то. Бесконечной волной, приливом трепетных вздрагиваний все теснее приникает она к Прокопу; притягивает к себе его голову, льнет к нему грудью, коленями, обвивает обеими руками, ищет губами его губы; страшное, скорбное объятие, безмолвное и беспощадное; стукнулись, встретившись, зубы, застонал, задыхаясь, человек; оба шатаются, судорожно, бессознательно, сжимая друг друга — не выпустить! Задохнуться! Срастись — или умереть! Рыдание вырвалось из груди Вилле; ослабев, подломились ее ноги; Прокоп разжал могучие клещи своих рук, она высвободилась, качнулась, как пьяная, вынула из-за корсажа платочек, обтерла с губ слюну или кровь — и, не сказав ни слова, вышла в соседнюю освещенную комнату.

Прокоп остался в темноте. Голова трещала. Это последнее объятие показалось ему прощальным.

XXXV

Толстый кузен был прав: на радостях старого Хагена хватил удар, но еще не доконал его; старец лежал без движения, окруженный докторами, и силился открыть левый глаз. Немедленно призвали oncle Рона и прочих родственников; а старый князь все старался приподнять левое веко, чтобы взглянуть на дочь и сказать ей что-то единственным своим живым глазом.

Простоволосая, как была у одра отца, выбежала княжна к Прокопу, который с утра караулил в парке. Не обращая ровно никакого внимания на Хольца, быстро поцеловала Прокопа, взяла его под руку; об отце и oncle Шарле упомянула лишь мимоходом, занятая чем-то другим, рассеянная и томная. Она то сжимала руку Прокопа и ластилась к нему, то снова становилась задумчивой и как бы отсутствующей. Он начал поддразнивать ее, подшучивать насчет татарской династии… пожалуй, несколько язвительно; княжна хлестнула его взглядом и перевела разговор на вчерашний день.

— До последней минуты я думала, что не приду к тебе. Ты знаешь, что мне почти тридцать лет? Когда мне было пятнадцать — я влюбилась в нашего капеллана, но как! Ходила к нему на исповедь, только бы видеть его вблизи; а так как мне стыдно было сказать, что я крала или лгала, то я заявила ему, будто прелюбодействовала; я не знала, что это такое, и бедняге капеллану стоило большого труда отговорить меня от такого самообвинения. А теперь я уже не смогла бы исповедаться ему, — тихо закончила княжна, и на губах ее дрогнула горькая улыбка.

Прокопа тревожил ее постоянный самоанализ, он подозревал за ним жгучую потребность в самобичевании. Он старался найти другую тему для разговора, но с ужасом убеждался, что им, кроме как о любви, собственно, говорить не о чем. Они поднялись на бастион; княжна, видимо, чувствовала облегчение, возвращаясь мыслями назад, вспоминая, рассказывая о всяких мелких и интимных событиях своей жизни.

— А вскоре после того как я исповедалась в прелюбодеянии, у нас появился учитель танцев, у него была связь с моей гувернанткой, толстой такой женщиной. Я это открыла, и… в общем, я видела это, понимаешь? Мне было противно, о! — но я подстерегала их и… Я не могла этого постичь. Но потом как-то, во время танца, когда он прижал меня к себе, я вдруг поняла. После этого я запретила ему прикасаться ко мне и даже… стреляла в него из духового ружья. Обоих пришлось удалить… В ту пору… в ту пору меня ужасно мучили математикой. А она совсем не лезла мне в голову, понимаешь? Учил меня такой злющий профессор, знаменитый ученый; вы, ученые, все — странный народ. Он задавал мне урок и следил по часам: за час я должна была все решить. И вот оставалось только пять минут, потом четыре, три минуты, а у меня еще ничего не было готово; тогда… у меня так начинало колотиться сердце и охватывало такое… страшное ощущение… — Княжна сжала руку Прокопа, втянула воздух сквозь зубы. — А потом я даже радовалась занятиям с ним.

В девятнадцать лет я была помолвлена; тебе это неизвестно, правда? К этому времени я уже знала все и потому заставила моего жениха поклясться, что он никогда не прикоснется ко мне. Через два года он погиб в Африке. Я так сходила с ума — из романтичности, должно быть, — что после этого меня уже никогда не принуждали к замужеству. Я думала, с этим покончено навсегда. Но видишь ли, тогда я, собственно говоря, только заставляла себя — заставляла себя верить, что есть у меня какой-то долг перед ним, что я и после его смерти обязана оставаться верной своему слову; в конце концов мне даже стало казаться, будто я любила его. Теперь-то я вижу: я только играла для самой себя; и я не чувствовала ничего, ничего кроме глупого разочарования. Правда, странно, что именно тебе я должна рассказывать такие вещи? Правда, так приятно — без всякого стыда говорить все о себе; от этого даже холодок пробегает по спине, словно раздеваешься… Когда ты появился здесь, мне с первого взгляда пришло в голову, что ты похож на того профессора математики. Я даже боялась тебя, милый! Вот сейчас он опять задаст мне урок, испугалась я, и сердце у меня заколотилось… Кони, кони — меня прямо пьянила верховая езда. Раз у меня есть кони — любовь мне не нужна, думала я. И скакала, как бешеная… Мне всегда казалось, что любовь — это, понимаешь, что-то вульгарное и… отвратительное. Но теперь мне так уже не кажется; именно это и ужасает меня и унижает. А с другой стороны, я рада, что я такая же, как все. Когда я была маленькая, боялась воды. Плавать меня учили на суше, в пруд я ни за что не шла; выдумала, что там пауки. Но один раз на меня что-то нашло, прилив отваги — или отчаяния: я закрыла глаза, перекрестилась и бросилась в воду. Не спрашивай, как я потом гордилась собой! Словно выдержала испытание, словно все познала, словно стала совсем другой… Как будто только теперь и стала взрослой… Милый, милый, я забыла перекреститься…

* * *

Вечером княжна пришла в лабораторию, встревоженная и смущенная. Когда Прокоп обнял ее, она пробормотала с ужасом:

— Открыл глаз, открыл глаз. О!

Она подразумевала старого Хагена. Днем (Прокоп следил за ней, как маньяк) у нее был длинный разговор с oncle Роном, но об этом она не захотела рассказывать. Вообще казалось — она стремится спастись от чего-то; она бросилась в объятия Прокопа с такой страстной жаждой, словно хотела во что бы то ни стало забыться. Под конец замерла с закрытыми глазами, обессилевшая — как тряпка; он думал — уснула, но тут она зашептала:

— Милый, самый милый, я что-нибудь сделаю, я сделаю что-нибудь страшное, и тогда, тогда ты уже не сможешь покинуть меня. Клянись, клянись мне! — вырвалось у нее с силой, и она даже приподнялась, но тут же подавила свой порыв. — Ах, нет. В чем можешь ты мне поклясться! Карты предсказали мне — ты уедешь. Но если ты хочешь это сделать — сделай, сделай это теперь, пока не поздно!

Прокоп, конечно, взорвался: она-де хочет от него избавиться, ей бросилась в голову татарская спесь и всякое такое. Княжна рассердилась, крикнула, что она запрещает так говорить с собой, что… что… — но, едва выкрикнув все это, со стоном повисла у него на шее, подавленная, полная раскаяния.

— Я невозможна, правда? Я совсем не хотела обидеть тебя… Видишь ли, княжна никогда не кричит; она может нахмуриться, отвернуться — и этого достаточно; а я кричу на тебя, как будто… как будто я твоя жена. Пожалуйста, побей меня! Постой, я покажу тебе, что и я умею…

И тут же оторвалась от него, ни с того ни с сего принялась прибирать лабораторию; намочила даже под краном тряпку, стала вытирать пол, ползая на коленях. Это, видимо, должно было изображать покаяние; по дело явно понравилось ей, она развеселилась и, возя тряпкой по полу, замурлыкала песенку, подслушанную когда-то у служанок, — «Когда ляжешь спать» или что-то в этом роде. Прокоп хотел поднять ее.

— Нет, погоди, — возразила она. — Еще там… — и полезла с тряпкой под стол. — Слушай, иди сюда, — донесся вскоре из-под стола удивленный голос.

Смущенно бурча что-то, он влез к ней под стол. Она сидела на корточках, обняв колени руками.

— Нет, ты только посмотри, как выглядит стол снизу! Я еще никогда не видела. Зачем это так? — приложила к его щеке руку, озябшую от мокрой тряпки. — У-у, холодная рука, правда? А ты весь так же грубо сделан, как стол снизу; и это в тебе самое прекрасное. Другие… других людей я видела только так, понимаешь? — с гладкой, полированной стороны; а ты — ты с первого взгляда кажешься таким шершавым, будто состоишь из грубо сколоченных досок, гвоздей — в общем, из всего того, что скрепляет человеческое существо. Провести по тебе пальцем — занозишься; но при всем том в тебе все сделано так хорошо и добротно… Начинаешь видеть вещи иначе… не так как с лицевой стороны — серьезнее. Таков ты.

Она сжалась в комочек рядом с ним, — как маленький товарищ.

— Представь себе — будто мы в палатке или в шалаше, — восторженно шептала она. — Мне никогда не позволяли играть с мальчишками; но иногда я… тайком… ходила к сыновьям садовника, и мы лазали по деревьям, через заборы… Потом дома удивлялись, где это я порвала штанишки. И вот когда я настолько забывалась, что бегала вместе с ними, у меня так приятно стучало сердце от страха… Когда я прихожу к тебе, меня охватывает точно такой же чудесный страх, как тогда… Вот теперь я хорошо спряталась, — счастливым голосом мурлыкала она, положив голову ему на колени. — Никто здесь меня не найдет. И ты видишь мою изнанку, как у этого стола: обыкновенная женщина, которая ни о чем не думает и только дает себя убаюкивать… Почему людям так хорошо в укрытии? Понимаешь, теперь я знаю, что такое счастье: надо закрыть глаза… и сделаться маленькой… совсем крошечной, чтоб никто не нашел…

Он тихонько баюкал ее, гладил спутанные волосы; но глаза его устремлялись через голову княжны в пустоту.

Княжна рывком повернулась к нему.

— О чем ты сейчас думал?

Смешавшись, Прокоп отвел глаза. Не мог же он сказать ей, что видел перед собой татарскую княжну во всем блеске, существо, исполненное величия и окоченевшее от гордости, и что эта княжна — та самая, которую он и сейчас… которую в муках и тоске…

— Да нет, ничего, — буркнул он, склоняясь над покорным, счастливым комочком, притулившимся у его колен, и погладил смуглое личико. Оно вспыхнуло любовной страстью.

XXXVI

Лучше бы не приходить ему в тот вечер; но он явился именно потому, что она ему запретила. Oncle Шарль был весьма, весьма приветлив; к несчастью, он заметил, как эти двое совершенно неуместно и чуть ли не открыто пожимают друг другу руки, — он даже вставил монокль, чтобы лучше видеть; только тогда княжна отдернула руку и залилась краской, как школьница. Oncle подошел и увел ее, шепча что-то на ухо. Она больше не возвращалась. Вернулся один Рон и как ни в чем не бывало заговорил с Прокопом, чрезвычайно деликатно зондируя наиболее чувствительные уголки души. Прокоп держался необыкновенно геройски, он ничего не выдал, и это удовлетворило милого дядюшку — если не по существу, то хотя бы по форме.

— В обществе следует быть крайне осмотрительным, — сказал в заключение Рон, одновременно выговаривая и советуя; и Прокоп почувствовал большое облегчение, когда дядюшка оставил его после этих слов, давая время обдумать их значение.

Хуже было, что, судя по всем признакам, что-то втихомолку готовилось; особенно старших родственников так и распирало от сознания важности момента.

Утром Прокоп нетерпеливо слонялся вокруг замка; там его застала запыхавшаяся горничная и передала, что он должен идти к березовой роще. Он отправился туда и ждал очень долго. Наконец появилась княжна — она бежала длинными красивыми скачками Дианы.

— Прячься, — быстро шепнула она, — за мной идет дядюшка!

И вот они бегут, взявшись за руки, исчезают в густых кустах персидской сирени; Хольц, после тщетных поисков укромного местечка по соседству, самоотверженно ложится в крапиву. Уже видна светлая шляпа дядюшки Рона; он идет быстро, бросая взгляды по сторонам. У княжны глаза блестят от радости, как у юной дриады; в кустах стоит запах влажной земли и плесени, таинственная жизнь насекомых течет своим чередом на ветвях и корнях — они как в джунглях; даже не переждав опасности, Вилле притягивает к себе голову Прокопа, смакует поцелуи, словно это— рябина или терн, терпкие, вкусные ягоды; все эти завлекания, уклонения — игра, и она доставляет им до того новое и неожиданное удовольствие, что им кажется — они встретились впервые.

В тот день она не пришла к нему; вне себя от всевозможных подозрений, пустился он к замку; княжна ждала его, прогуливаясь с Эгоном в обнимку. Едва увидев его, она оставила брата и подошла к Прокопу, бледная, смятенная, борющаяся с отчаянием.

— Oncle уже знает, что я была у тебя, — сказала она. — Господи, что будет, что будет! Думаю, теперь тебя отсюда увезут. Не шевелись — на нас смотрят из окна. Он разговаривал днем с этим… — она содрогнулась, — с директором, знаешь? Ругались… Oncle просил, чтоб тебя просто отпустили, чтоб дали тебе убежать или еще как-нибудь. Директор пришел в ярость, он и слышать об этом не хочет. Говорят, тебя увезут в другое место… Милый, будь здесь ночью; я выйду к тебе, убегу, убегу.

Она действительно пришла; прибежала, задыхаясь, всхлипывая, с сухими злыми глазами.

— Завтра, завтра… — начала она, еле переводя дух, но тут на ее плечо легла сильная ласковая рука. Это был дядюшка Рон.

— Иди домой, Мина, — приказал он тоном, не терпящим возражений. — А вы подождите здесь, — обратился он к Прокопу и, обняв племянницу за плечи, насильно увел ее в дом. Вернувшись вскоре, взял Прокопа под руку и заговорил — без гнева, подавляя в себе какое-то грустное чувство:

— Милый мой, я слишком хорошо понимаю вас, молодых людей; и… сочувствую вам. — Тут он безнадежно махнул рукой. — Случилось то, чего не должно было быть. Впрочем, я не хочу и… даже не имею права вас осуждать. Наоборот, я признаю, что… разумеется…

Разумеется, это было скверное начало, и le bon prince[159] нащупывал другое.

— Милый друг, я уважаю вас, и… по совести говоря, очень вас… люблю. Вы — человек честный… и гениальный, что редко сочетается в людях. Мало к кому я питал такую симпатию. Знаю, вы добьетесь очень многого, — выговорил он с облегчением. — Верите ли вы, что я забочусь о вашем благе?

— Абсолютно не верю, — спокойно возразил Прокоп, остерегаясь попасть в ловушку.

Le bon oncle смешался.

— Жаль, очень жаль, — забормотал он. — Для того, о чем я хотел вам сообщить, нужно… вот именно… полное взаимное доверие…

— Mon prince, — вежливо перебил его Прокоп. — Как вам известно, я здесь не в завидном положении свободного человека. И мне кажется, при таких обстоятельствах у меня нет причин слишком доверять…

— А-а-ах, да, — облегченно вздохнул oncle Рон, обрадованный таким оборотом беседы. — Вы совершенно правы. Вы постоянно наталкиваетесь на… э-э-э, на неприятный факт, что вас здесь держат под наблюдением? Видите ли, именно об этом я и хотел с вами говорить. Милый друг, я, со своей стороны… с самого начала… и с возмущением… осуждал подобный способ… удерживать вас на территории комбината. Это — незаконно, жестоко и… при вашей славе, — просто неслыханно. Я предпринял ряд шагов… Еще раньше, разумеется, — быстро добавил он. — Я обращался даже к высшим инстанциям, но… при известной международной напряженности… власти охвачены паникой. Вас интернировали как шпиона. Ничего нельзя поделать, разве что, — тут mon prince наклонился к уху Прокопа, — разве что вам удастся бежать. Доверьтесь мне, я предоставлю вам средства. Честное слово.

— Какие средства? — как бы вскользь осведомился Прокоп.

— Да просто… я сам это сделаю. Посажу вас в свою машину, а меня здесь не могут задержать, понимаете? Об остальном позднее. Так когда вы хотите?

— Простите, но я вообще не хочу, — твердо ответил Прокоп.

— Почему? — воскликнул oncle Шарль.

— Во-первых… я не хочу, чтобы вы, mon prince, шли на подобный риск. Такая личность, как вы…

— А во-вторых?

— Во-вторых, мне тут начинает нравиться.

— А дальше, дальше?

— Дальше — ничего, — усмехнулся Прокоп и выдержал испытующий, серьезный взгляд князя.

— Послушайте, — помолчав, заговорил oncle Рон, — я не хотел вам говорить… Дело в том, что через день-два вас перевезут в другое место, в крепость. По тому же обвинению в шпионаже. Вы не можете себе представить… Милый друг, бегите, бегите скорей, пока есть время!

— Это правда?

— Честное слово.

— В таком случае… в таком случае благодарю, что вы меня вовремя предупредили.

— Что вы сделаете?

— Н-ну — приготовлюсь к этому, — кровожадно заявил Прокоп. — Mon prince, не могли бы вы их предостеречь, что это… будет не так-то легко.

— Как? Простите, что вы… имеете в виду? — запинаясь, вопросил дядюшка Шарль.

Прокоп покрутил рукой в воздухе и с силой швырнул себе под ноги нечто воображаемое.

— Бум! — пояснил он.

Рон был ошеломлен.

— Вы собираетесь обороняться?

Прокоп не ответил; он стоял, сунув руки в карманы, мрачный как туча, обдумывая положение.

Дядюшка Шарль, весь светленький, хрупкий в ночной темноте, подошел к нему ближе.

— Вы… вы так ее любите? — произнес он, чуть ли не заикаясь — то ли от того, что он был растроган, то ли от изумления.

И опять Прокоп не ответил.

— Вы любите ее, — повторил Рон и обнял его. — Будьте сильны. Оставьте ее, уезжайте! Не может это так продолжаться, поймите, поймите же! К чему это приведет? Богом прошу вас, сжальтесь над ней; уберегите ее от скандала; неужели вы думаете, она может быть вашей женой? Возможно, она вас любит, но — она слишком горда; если ей придется отречься от княжеского титула… О, невозможно, невозможно! Я не хочу знать, что было между вами; но если вы ее любите — уезжайте! Уезжайте скорее, в эту же ночь! Во имя любви — уезжай, друг! Заклинаю тебя, прошу тебя ее именем; ты сделал ее несчастнейшей из женщин — неужели тебе этого мало? Спаси ее, если уж она сама себя не в силах спасти! Ты любишь ее? Тогда пожертвуй собой!

Прокоп стоял неподвижно, набычившись; и le bon prince чувствовал, как раскалывается и рвется от боли нутро этого черного, неотесанного увальня. Сострадание сжимало сердце дядюшки, но в запасе у него оставалось еще одно оружие; он не мог успокоиться, пока не употребил его в дело.

— Она — гордая, фантастически, бешено тщеславная; с детства была такой. Теперь мы получили документы неизмеримой ценности: ее род равен любой коронованной династии. Ты не можешь постичь, что это значит для Мины. Для Мины — и для нас. Быть может, это предрассудки, но… мы живем ими. Прокоп, княжна выйдет замуж. Ее супругом станет эрцгерцог, лишившийся трона. Это — порядочный, но пассивный человек, зато она — она будет бороться за корону; ибо борьба — ее характер, ее миссия, ее гордость… Сейчас перед ней открывается то, о чем она мечтала. Только ты один стоишь между нею и… ее будущим; но она уже решила, она уже только терзается укорами совести…

— А-ха-ха! — вскричал Прокоп. — Так вот что? И ты, ты воображаешь, что теперь-то я и отступлю? Как же, жди, пожалуй!

И прежде чем дядюшка Шарль опомнился, Прокоп растаял в темноте, бросившись к своей лаборатории, Хольц молча последовал за ним.

XXXVII

Добежав до лаборатории, Прокоп хотел закрыть дверь перед носом Хольца, чтобы забаррикадироваться изнутри; но Хольц успел шепнуть: «Княжна!»

— Что такое? — моментально обернулся к нему Прокоп.

— Изволила приказать мне быть с вами.

Прокоп не в силах был подавить радостное удивление.

— Она тебя подкупила?

Хольц покачал головой, и его пергаментное лицо улыбнулось впервые за все время.

— Подала мне руку, — вежливо ответил он. — И я обещал ей, что с вами ничего не случится.

— Хорошо. Есть у тебя хлопушка? Будешь охранять дверь. Никого ко мне не пускай, понял?

Хольц кивнул; Прокоп произвел тщательное стратегическое обследование всей лаборатории — достаточно ли она неприступна. Более или менее удовлетворенный, Прокоп выставил на стол жестяные банки и металлические коробки, какие только мог собрать, и, к немалой своей радости, обнаружил массу гвоздей. После этого он взялся за работу.

Утром Карсон как ни в чем не бывало, не спеша, словно прогуливаясь, подошел к лаборатории Прокопа; уже издали он увидел инженера: сняв пиджак, тот, видимо, упражнялся на вольном воздухе в метании камней.

— Очень здоровый спорт! — весело крикнул Карсон.

Прокоп мигом надел пиджак.

— Здоровый и полезный, — охотно отозвался он. — С чем пришли?

Карманы его пиджака сильно оттопыривались; в них что-то гремело.

— Что это у вас в карманах? — небрежно осведомился Карсон.

— Да так, хлорацид, — ответил Прокоп. — Взрывчатый и удушливый хлор.

— Гм. Зачем же вы носите его с собой?

— А просто для забавы. Вы хотели мне что-то сказать?

— Нет, теперь — ничего. Пожалуй, пока помолчу, — ответил встревоженный Карсон, держась на почтительном расстоянии. — А что у вас в этих коробочках?

— Гвоздики. А тут, — и он вытащил из кармана баночку из-под вазелина, — тут бензолтетраоксозонид, новинка, dernier cri[160]. А?

— Нечего им так размахивать, — заметил Карсон, отступая еще дальше. — Нет ли у вас каких-нибудь пожеланий?

— Пожеланий? — приветливо переспросил Прокоп. — Мне хотелось бы, чтоб вы кое-что передали им. Прежде всего — что я отсюда не уеду.

— Хорошо, конечно! А еще что?

— И что, если кто-нибудь неосторожно тронет меня или вообще подойдет слишком близко… Надеюсь, вы не замышляете убить меня?

— Ни в коем случае. Честное слово.

— Можете подойти поближе.

— А вы не взлетите на воздух?

— Я буду осторожен. Еще я хотел вам сказать, пусть никто не вздумает ломиться в мою крепость, когда меня не будет дома. Дверь заминирована. Осторожнее — сзади вас ловушка.

— Тоже мина?

— Только диазобензолперхлорат. Вы должны предупредить людей. Здесь им нечего делать, ясно? Далее — у меня есть известные основания… считать свою безопасность под угрозой. Мне хотелось бы, чтоб вы дали распоряжение Хольцу лично охранять меня… от любого покушения. Охранять с оружием в руках.

— Ну, нет. Хольц будет переведен, — возразил Карсон.

— Что вы, — запротестовал Прокоп. — Видите ли, я боюсь оставаться один. Будьте любезны, прикажите ему…

Прокоп с многообещающим видом приблизился к Карсону, погромыхивая так, словно весь состоял из жестянок и гвоздей.

— Ладно, — быстро согласился Карсон. — Хольц, вы будете охранять господина инженера. Если кто-нибудь попытается причинить ему вред… А, черт вас возьми, делайте что хотите! Есть у вас еще какие-нибудь пожелания?

— Пока нет! Если мне что-нибудь понадобится, я зайду к вам.

— Благодарю покорно, — проворчал Карсон и поспешно ретировался из опасной зоны. Но едва он добежал до своего кабинета и отдал по телефону самонужнейшие приказания во все концы, как в коридоре что-то забренчало, и в дверь ворвался Прокоп, начиненный жестяными бомбами в такой степени, что на его костюме лопались швы.

— Слушайте, — заорал Прокоп, бледный от бешенства, — кто дал приказ не пускать меня в парк? Или вы тотчас отмените этот приказ, или…

— Отойдите подальше, ладно? — выдавил Карсон, укрываясь за письменным столом. — Какое мне к черту дело до вашей… до вашего парка? Идите вы…

— Стоп, — остановил его Прокоп, заставляя себя терпеливо объяснить ему положение. — Допустим, бывают обстоятельства, когда… когда кое-кому совершенно безразлично, что случится! — взревел он вдруг. — Поняли?

Гремя и грохоча, он бросился к настенному календарю.

— Вторник! Сегодня — вторник! А вот здесь, здесь у меня… — Он лихорадочно рылся в карманах, пока не вытащил фарфоровую мыльницу, весьма небрежно обвязанную шпагатом. — Пока только пятьдесят грамм. Знаете, что это такое?

— Кракатит? Вы принесли его нам? Тогда, разумеется…

— Ничего не разумеется, — осклабился Прокоп, опуская мыльницу в карман. — Но если вы меня выведете из терпения, тогда… я могу это рассыпать где угодно, ясно? Ну, как?

— Ну, как? — машинально повторил Карсон, совершенно уничтоженный.

— А так — устройте, чтоб этого типа не было у входа. Я хочу во что бы то ни стало прогуляться в парке.

Карсон бросил на Прокопа испытующий взгляд и плюнул себе под ноги.

— Тьфу! Ну и глупость я сморозил! — убежденно произнес он.

— Сморозили, — согласился Прокоп. — Но и мне до сих пор в голову не приходило, что у меня есть этот козырь. Ну, как?

Карсон пожал плечами.

— Пока… Господи, да это же пустяк! Я счастлив, что могу сделать это для вас. Ей-богу! А вы? Дадите нам… эти пятьдесят грамм?

— Нет. Я сам их уничтожу; но… сначала я хочу убедиться, что наше старое соглашение остается в силе. Свобода передвижения и так далее — ясно? Помните?

— Старое соглашение, — проворчал Карсон. — Черт бы побрал старое соглашение. Тогда вы еще не были… тогда у вас еще не было отношений…

Прокоп бросился к нему так порывисто, что все жестянки загремели.

— Что вы сказали? Чего у меня не было?

— Ничего, ничего, — поспешил ответить Карсон, моргая. — Я ничего не знаю. Мне нет дела до вашей личной жизни. Хотите гулять в парке — ваша воля, не так ли? Ступайте себе с богом, и…

— Послушайте, не вздумайте отключить ток от моей лаборатории, иначе… — подозрительно сказал Прокоп.

— Хорошо, хорошо, — заверил Карсон. — Статус кво, ладно? Желаю счастья. Уфф, дьявол, а не человек, — добавил он удрученно, когда Прокоп скрылся за дверью.

Бренча железом, двинулся Прокоп в парк, тяжелый и массивный, как гаубица. Перед замком собралась группа господ; завидев его, все в некотором замешательстве обратились в бегство, вероятно уже информированные о свирепом человеке, начиненном взрывчаткой; спины их выражали сильнейшее возмущение тем, что в замке «терпят нечто подобное». А вон идут Краффт с Эгоном, занимаясь перипатетическим обучением[161]; увидев Прокопа, Краффт подбежал к нему, оставив Эгона.

— Можете вы пожать мне руку? — спрашивает Краффт, краснея от собственного геройства. — Теперь меня наверняка уволят! — с гордостью восклицает он.

От Краффта Прокоп и узнал, что по замку с быстротой молнии разнеслась весть, будто он, Прокоп, — анархист; и что именно сегодня вечером ждут некоего престолонаследника… Короче, его высочеству собираются телеграфировать, чтоб они соблаговолили отложить свой приезд; этот вопрос как раз обсуждается сейчас на семейном совете.

Прокоп поворачивается на каблуках и отправляется прямиком в замок. Двое камердинеров в коридоре отскакивают в разные стороны и в ужасе жмутся к стенам, безмолвно пропуская бряцающего, набитого зарядами агрессора. В большой гостиной заседает совет; дядюшка Рон озабоченно расхаживает по комнате, старшие родственники ужасно возмущаются подлостью анархистов, толстый кузен молчит, еще какой-то господин взволнованно предлагает попросту двинуть солдат на этого сумасшедшего: или он сдастся, или его пристрелят. В эту минуту распахивается дверь, и в гостиную, громыхая, вваливается Прокоп. Он ищет глазами княжну; ее здесь нет, и, пока все замирают от страха и поднимаются с мест, ожидая самого худшего, он хрипло говорит Рону:

— Я пришел только для того, чтобы сказать вам: с престолонаследником ничего не случится. Теперь ты это знаешь.

Он кивнул головой и удалился величественно, как статуя Командора.

XXXVIII

Коридор был пуст. Прокоп, как можно тише, прокрался к покоям княжны и стал ждать перед дверью, недвижный, как железный рыцарь в вестибюле. Выбежала горничная, вскрикнула от страха, словно увидела нечистого, и скрылась в дверях. Через несколько минут она снова открыла дверь, вне себя от ужаса, и, пятясь, безмолвно дала ему знак войти, после чего стремительно исчезла. Княжна медленно шла ему навстречу; она куталась в длинный халат — видно, только что встала с постели; мокрые волосы над ее лбом слиплись, как будто она минуту назад сбросила холодный компресс; княжна была иссера-бледна и некрасива. Кинулась ему на шею, подставила губы, потрескавшиеся от жара.

— Как хорошо, что ты пришел, — в полубеспамятстве зашептала она. — У меня голова трещит от мигрени, о боже! Говорят, у тебя во всех карманах бомбы? Я тебя не боюсь. А теперь уходи, я некрасивая. Приду к тебе в полдень, к столу не выйду, скажу, что мне нехорошо. Иди.

Коснулась его губ изболевшими, шелушащимися губами и закрыла лицо — чтоб он даже видеть ее не мог.

В сопровождении Хольца Прокоп возвращался в лабораторию; кто бы ни встретился ему — останавливался, сворачивал, спасался по ту сторону придорожной канавы. Прокоп снова, как маньяк, взялся за работу; соединял вещества, какие никому и в голову бы не пришло соединять, в слепой, твердой уверенности, что получится взрывчатка; наполнял этими соединениями пузырьки, спичечные коробки, консервные банки, все, что попадалось под руку. Уже весь стол был заставлен, и подоконники, и пол — он перешагивал через все это — уже некуда было ставить. После полудня в лабораторию скользнула княжна, под вуалью, до самого носа закутанная в плащ. Он подбежал к ней, хотел обнять — она оттолкнула его.

— Нет, нет, сегодня я нехороша. Пожалуйста, работай; я буду смотреть на тебя.

Она села на краешек стула посреди страшного арсенала оксозонидных взрывчаток. Прокоп сжал губы; ловко отвесив, смешал какие-то вещества; в пробирке зашипело, резко запахло кислым, и Прокоп бесконечно внимательно стал фильтровать смесь. Княжна не сводила с его рук недвижных горящих глаз. Оба думали о том, что сегодня приедет наследник трона.

Прокоп поискал что-то взглядом на полке с химикалиями. Княжна встала, приподняла вуаль, обвила руками его шею, крепко прижалась к его губам сжатым сухим ртом. Пошатываясь, стояли они среди бутылок с нестойким оксозобензолом и страшными фульминатами — немые, охваченные судорогой; и снова она оттолкнула его, села, опустила вуаль. Под ее взглядом Прокоп заработал еще быстрее — похожий на пекаря, который замешивает тесто. Вот это будет самое дьявольское вещество из всех, когда- либо составленных человеком; капризная материя, легко воспламеняющаяся, безгранично чувствительное масло — воплощенная вспыльчивость и страстность. А то, прозрачное, как вода, летучее, как эфир, — вот оно: вещество чудовищной взрывной силы, не поддающейся вычислению, сама дикость и ярость. Прокоп оглянулся, куда бы деть бутылку, наполненную тем, чему еще не было названия. Княжна усмехнулась, взяла бутылку из его рук, поставила к себе на колени.

Снаружи Хольц крикнул кому-то:

— Стой!

Прокоп выбежал на крыльцо. Это был дядюшка Рон — он стоял в опасной близости от заминированной ловушки. Прокоп подошел к нему.

— Что вам тут надо?

— Вильгельмину, — кротко ответил дядюшка. — Она плохо себя чувствует, и потому…

У Прокопа дернулись уголки губ.

— Зайдите за ней, — предложил он и ввел гостя в лабораторию.

— A, oncle Шарль, — приветливо встретила его княжна. — Иди сюда, посмотри — очень интересно!

Дядюшка пытливо посмотрел на племянницу, оглядел комнату и будто успокоился.

— Тебе не следовало сюда приходить, Мина, — укоризненно произнес он.

— Почему? — с невинным видом спросила княжна.

Рон растерянно взглянул на Прокопа.

— Потому… потому что у тебя жар…

— Здесь мне лучше, — спокойно возразила она.

— И вообще не следовало… — вздохнул le bon prince, нахмурившись.

— Ты знаешь, mon oncle, я всегда поступаю как хочу. — Княжна безапелляционно положила конец вмешательству родственника.

Прокоп убрал со стула коробочки с мгновенно действующими диазосоединениями.

— Присядьте пожалуйста, — вежливо пригласил он князя.

Нельзя сказать, чтобы Рон был в восторге от всего происходящего.

— Мы не мешаем вам… не мешаем тебе работать? — бесцельно осведомился он.

— Нисколько, — ответил Прокоп, разминая в пальцах инфузорную землю.

— Что ты делаешь?

— Взрывчатые вещества. Попрошу вон ту бутылку, — обратился он к княжне.

Та подала бутылку, демонстративно промолвив:

— На, возьми.

Рон вздрогнул, как от удара; но внимание его уже захватили быстрые, хотя и предельно точные, осторожные движения, с какими Прокоп капал чистой жидкостью на комочек глины. Откашлявшись, дядюшка спросил:

— От чего оно может взорваться?

— От сотрясения, — не переставая отсчитывать капли, ответил Прокоп.

Рон повернулся к княжне.

— Если ты боишься, oncle, можешь не ждать меня, — сухо проговорила она.

Покорный судьбе, он уселся, постучал тросточкой по жестянке из-под калифорнийских абрикосов.

— А тут что?

— Это ручная граната, — пояснил Прокоп. — Гексанитрофенилметилнитрамин и гайки. Взвесь-ка на ладони.

Рон смешался.

— А не было бы… уместнее… вести себя более осторожно? — спросил он, вертя в пальцах спичечный коробок, взятый с лабораторного стола.

— Безусловно, — согласился Прокоп, отбирая у него коробок. — Это — хлораргонат. С ним шутки плохи.

Рон нахмурился.

— Все это… производит на меня довольно неприятное впечатление запугивания, — резко заметил он.

Прокоп бросил коробок на стол.

— Вот как? У меня было такое же впечатление, когда мне грозили крепостью.

— Могу лишь сказать, — продолжал Рон, проглотив возражение Прокопа, — что все ваше поведение… не производит на меня ни малейшего впечатления.

— Зато на меня — огромное, — заявила княжна.

— Боишься, он что-нибудь выкинет? — повернулся к ней le bon prince.

— Я надеюсь на это, — убежденно возразила она. — Думаешь, он не сумеет?

— В этом я не сомневаюсь, — буркнул Рон. — Ну, пойдем?

— Нет. Я хочу ему помогать.

Тем временем Прокоп принялся гнуть пальцами металлическую ложку.

— Зачем это? — с любопытством спросила княжна.

— Гвозди кончились, — проворчал он. — Нечем начинять бомбы. — И он осмотрелся, отыскивая еще что-нибудь металлическое.

Княжна встала, зарделась, торопливо сдернула перчатку и стянула с пальца золотое кольцо.

— Возьми, — тихо произнесла она и, залившись румянцем, потупила глаза.

Прокоп принял ее вклад; это получилось почти торжественно… как помолвка. Он еще колебался, подбрасывая кольцо на ладони; она подняла на него вопрошающий горячий взор. Тогда он кивнул с серьезным видом и положил кольцо на дно жестянки.

Старый поэт озабоченно и грустно моргал своими птичьими глазами.

— Теперь мы можем идти, — прошептала княжна.

* * *

К вечеру приехал упомянутый выше наследник рухнувшего трона. У главных ворот — почетный караул, рапорт, слуги, выстроенные шпалерами, и прочие церемонии; парк и замок празднично иллюминованы. Прокоп сидел на холмике перед лабораторией, мрачным взглядом смотрел на замок. Никто не проходил здесь; темно и тихо, только замок сиял ослепительными снопами лучей.

Прокоп глубоко вздохнул и поднялся.

— В замок? — спросил Хольц и переложил револьвер из кармана брюк в карман своего бессменного дождевика.

Они идут по парку, где уже погашены огни; раза два-три какие-то темные фигуры отступили перед ними в кусты, а сзади, шагах в пятидесяти, все время кто-то шуршит опавшими листьями; в остальном — безлюдье, сырое безмолвие ночи. Лишь все княжеское крыло замка пылает большими золотыми окнами.

Осень, уже осень. Падают ли еще в Тынице серебряные капельки из крана колонки? Ветра нет — и все же доносится зябкий шелест: откуда, с земли или с деревьев? Алую полоску прочертила на небе упавшая звезда.

Несколько человек во фраках — о, как они великолепны и счастливы! — выходят на площадку замковой лестницы, болтают, курят, смеются… и возвращаются в дом. Прокоп застыл на скамейке, только вертит в растрескавшихся пальцах жестяную банку. Порой встряхивает ее, как дитя — погремушку. В банке — обломки ложки, кольцо и безымянное вещество.

Застенчиво приблизился Хольц.

— Сегодня она не сможет прийти, — деликатно говорит он.

— Я знаю.

В окнах гостевого крыла вспыхнул свет. А вот тот ряд окон — «княжеские покои». Теперь светится весь замок, воздушный, ажурный, как греза. Все там есть: богатство неслыханное, красота, честолюбие, и слава, и титулы — побрякушки на груди, наслаждения, умение жить, тонкость чувств, и остроумие, и самоуверенность; словно там другие люди, не такие, как мы…

Как упрямый ребенок, гремит Прокоп своей погремушкой. Постепенно окна гаснут; еще светится то, что в комнате Рона, и другое — красное, где спальня княжны. Дядюшка открывает окно, вдыхает ночную прохладу; потом принимается шагать от двери к окну, от двери к окну, и опять, и опять… За занавешенным окном княжны не дрогнет ни одна тень.

Вот и oncle Рон погасил свет; теперь горит лишь единственное красноватое окно. Найдет ли дорогу человеческая мысль, пробьет ли, просверлит ли мощью своею путь через эту сотню или сколько там метров немого пространства, коснется ли бессонного мозга другого человека? Какие слова послать тебе, татарская княжна? Спи — уже осень; и если есть какой-нибудь бог — пусть погладит он твой разгоряченный лоб…

Погасло красное окно.

XXXIX

Утром Прокоп решил не ходить в парк, справедливо полагая, что был бы там лишним. Он устроился в полупустынном уголке, где пролегла прямая дорога от замка к лабораториям, пробитая через старый заросший вал. Вскарабкался на вал; отсюда, кое-как укрывшись, он мог видеть угол замка и небольшую часть парка. Место ему понравилось; он зарыл там несколько своих ручных гранат и принялся наблюдать то за парком, то за спешащей куда-то жужелицей, за воробьем на качающихся ветках. Один раз к нему даже слетел реполов, и Прокоп, затаив дыхание, не спускал глаз с его красной грудки; реполов тенькнул, дернул хвостиком и фр-р-р! — улетел.

Внизу, по парку, идет княжна в сопровождении высокого молодого человека; на почтительном расстоянии от них — свита. Княжна смотрит в сторону и взмахивает рукой, словно хлещет прутиком по песку. Больше ничего не видно.

Гораздо позднее показался дядюшка Рон с толстым кузеном. И снова — ни души. Стоит ли в таком случае торчать здесь?

Почти полдень. Вдруг из-за угла замка появляется княжна и идет прямо к валу.

— Ты здесь? — вполголоса зовет она. — Спустись и иди налево.

Он скатился с вала, продрался через кусты налево. Там, около стены, оказалась какая-то свалка: ржавые обручи, дырявые кастрюли, старые цилиндры, гниющие, безобразные обломки; бог весть откуда берутся в княжеском замке подобные вещи. И перед этой отвратительной кучей стоит княжна — свежая, прекрасная — и по-детски грызет ногти.

— Сюда я приходила злиться, когда была маленькая, — сказала она. — Никто этого места не знает. Нравится тебе тут?

Прокоп видел — она огорчится, если он не похвалит ее убежища.

— Нравится, — поспешно ответил он.

Княжна обрадовалась, обняла его.

— Ты — милый! Я надевала на голову какую-нибудь кастрюлю — понимаешь, это была корона — и играла одна в суверенную княгиню. «Что изволят приказать всемилостивейшая княгиня?» — «Запряги шестерку лошадей, я поеду в Загур». Знаешь, Загур — это был мой выдуманный замок. Загур, Загур! Милый, скажи, есть на свете что-нибудь подобное? Давай уедем в Загур! Найди его для меня, ты столько знаешь…

Никогда она не была так свежа и оживленна, как сегодня; он даже приревновал ее к чему-то, в нем закопошилось черное подозрение; он схватил ее, хотел сжать крепко-крепко.

— Не надо, — попросила она, — будь умницей. Ты — Просперо, принц Загурский; просто ты переоделся волшебником, чтобы похитить меня или испытать — не знаю. Но за мною приехал принц Ризопод из царства Аликури-Филикури-Тинтили-Рододендрон, такой противный, мерзкий человек, у него вместо носа церковная свечка и холодные руки — у-у-у! И он уже должен получить меня в жены, и вдруг входишь ты и говоришь: «Я волшебник Просперо, наследный принц Загурский». И mon oncle Метастазио падает тебе в объятия, и тут начинают звонить колокола, и трубить трубы, и поднимается пальба…

Прокоп слишком хорошо понял, что за милой болтовней княжны скрывается нечто очень, очень серьезное; он остерегался перебить ее. А она обнимала его, терлась благоуханным личиком и ртом о его жесткую щеку…

— Или погоди, не так: я — принцесса Загурская, а ты — Великий Прокопокопак, король духов. Но на мне лежит заклятие, надо мной произнесли магические слова: «Ope, ope, балене, могот малиста маниголене», и поэтому я должна достаться рыбе, рыбе с рыбьими глазами и рыбьими руками и всем телом рыбьим, и она должна увезти меня в рыбий замок. Но тут прилетает Великий Прокопокопак на своем плаще из ветра и уносит меня… Прощай! — оборвала она внезапно и поцеловала его в губы. Еще раз улыбнулась, ясная и розовая, как никогда, и оставила его, хмурого, над ржавыми руинами Загура. Боже мой, что все это значит? Просит, чтоб я помог ей, это ясно; на нее оказывают нажим, и она ждет, что я… что я как-нибудь спасу ее! Господи, что делать?

В глубокой задумчивости Прокоп брел к лаборатории. Видимо… остается только Большой Штурм; но с какой стороны его начать? Он уже подошел к двери и сунул руку в карман за ключом — и тут отшатнулся, страшно выругался: входная дверь в его лабораторию перекрещена железными балками, какими запирают большие ворота. Он яростно затряс балки; они не подались даже на миллиметр.

На двери висел лист бумаги, на котором было отпечатано на машинке:

«По приказу гражданских властей данный объект закрывается из-за недопустимого скопления взрывчатых материалов без принятия мер безопасности согласно параграфам 216 и 217 d. lit. F tr. Z закона и постановлению 63. 507 M 1889». Неразборчивая подпись. А ниже чернилами дописано: «Господину инженеру Прокопу впредь до дальнейших распоряжений отводится комната у сторожа Герстенсена, барак III».

Хольц исследовал запоры со знанием дела, но под конец только свистнул и сунул руки в карманы; короче говоря, нельзя было решительно ничего сделать. Прокоп, доведенный до белого каления, обежал весь домик кругом; заминированные ловушки устранили саперы, на окнах и раньше были решетки. Он быстро подсчитал свои боезапасы; пять слабых бомбочек в карманах, четыре крупные гранаты закопаны на Загурском валу — слишком мало для военной кампании! Вне себя от гнева, бросился Прокоп в кабинет проклятого Карсона: постой, паршивец, я с тобой поговорю по-свойски! Добежав до конторы, услышал от служителя: господина директора нет и не будет. Прокоп оттолкнул служителя, проник в контору. Карсона не было. Он быстро обошел все помещения, приводя в ужас всех служащих комбината, до последней телефонной барышни. О Карсоне — ни слуху ни духу.

Прокоп кинулся к Загурскому валу — спасти хоть последние гранаты. И вот тебе: весь вал вместе с зарослями кустов и Загурской свалкой окружен ежами колючей проволоки — настоящее заграждение военного времени. Прокоп попытался снять проволоку, но только ободрал в кровь руки, ничего не добившись. Всхлипывая от бешенства, не обращая ни на что внимания, пролез под проволокой — и не нашел своих четырех больших гранат: они были вырыты, унесены. Он чуть не взвыл от сознания своего бессилия. Вдобавок с неба моросила какая-то дрянь. Прокоп выбрался обратно, изорвав костюм в клочья, и, с окровавленными руками и лицом, помчался в замок — видимо, рассчитывая найти там княжну, Рона, наследника, кого-нибудь! В вестибюле дорогу ему загородил уже знакомый русоволосый гигант, полный решимости не сдаваться, хоть на части его рви. Прокоп вынул одну из своих жестянок и предостерегающие загремел. Гигант заморгал, но не отступил; внезапно рванувшись вперед, он схватил Прокопа за плечи. Хольц изо всей силы ударил его револьвером по пальцам; гигант взревел от боли и выпустил Прокопа; еще трое выросли словно из-под земли и ринулись было на бунтовщика, но остановились в нерешительности, и оба героя успели прижаться спиной к стене: Прокоп — подняв руку с жестянкой, готовый швырнуть ее под ноги первому, кто двинется с места, и Хольц (окончательно революционизированный), наставив револьвер на врага; против них — четыре бледных человека, слегка наклонившиеся вперед, трое из них — с револьверами в руках; быть заварухе! Прокоп изобразил обманное стратегическое движение, будто собирается взбежать по лестнице; и те четверо начали перемещаться туда же, кто-то сзади обратился в бегство; настала грозная тишина. «Не стрелять!» — свистящим шепотом приказал кто-то. Прокоп слышал тиканье своих часов. А вверху, на втором этаже, — веселая смесь голосов, там никто ни о чем не подозревает; выход теперь свободен — и Прокоп отступает, пятясь, к двери, прикрываемый Хольцем. Четверо мужчин на лестнице не двигаются, словно вырезанные из дерева. И Прокоп вырвался из замка.

Сеется холодный противный дождик; что теперь? Прокоп быстро оценил обстановку; можно бы укрепиться в купальне, на пруду — но оттуда не виден замок. Приняв внезапное решение, Прокоп со всех ног побежал к домику привратника; Хольц — за ним. Они вломились в сторожку, как раз когда старик-привратник обедал; бедняга никак не мог понять, за что его выгоняют «силой, угрожая смертью». Долго крутил он головой, потом отправился в замок — жаловаться. Прокоп был в высшей степени доволен завоеванной позицией; он тщательно запер решетчатые ворота, ведущие из парка, и с превосходным аппетитом доел обед старика; потом собрал в сторожке все, что хоть в какой-то мере походило на химикалии: уголь, соль, сахар, олифу, засохшую масляную краску и тому подобные сокровища, и стал соображать, что можно из них сделать. Хольц тем временем то караулил подходы, то оборудовал окна под бойницы — что было, пожалуй, лишним, если учесть, что у него оставалось всего-навсего четыре шестимиллиметровых патрона. Прокоп же развел на кухонной плитке целую лабораторию; вонь поднялась неимоверная, зато в конце концов получилась несколько тяжеловесная взрывчатка.

Вражеская сторона не предпринимала никаких атак; вероятно, не желала скандалов в присутствии высокого гостя. Прокоп ломал голову над тем, как взять замок измором. Телефонные провода он, правда, перерезал, но оставалось еще три калитки, не считая дорожку к комбинату через Загурский вал. Пришлось скрепя сердце отказаться от плана осадить замок со всех сторон.

Дождь лил не переставая. Окно княжны открылось, светлая фигурка чертила в воздухе огромные буквы. Прокоп не в состоянии был расшифровать эти письмена, но все же вышел из сторожки и тоже принялся писать в воздухе ободряющие слова, размахивая руками, как ветряк. Вечером к повстанцам перебежал доктор Краффт; весь во власти благородного порыва, он забыл захватить с собой хоть какое-нибудь оружие, так что это подкрепление носило скорее моральный характер. Когда стемнело, приплелся Пауль, притащил в корзине роскошный холодный ужин и множество бутылок красного вина и шампанского; старичок твердил, что его никто не посылал. Тем не менее Прокоп настоятельно велел передать — не говоря, кому именно, — что он «благодарит и не сдается». За богатырской трапезой доктор Краффт впервые в жизни отважился пить вино — вероятно, чтобы доказать свою мужественность. В результате он впал в блаженную лунатическую немоту, а Прокоп с Хольцем взялись горланить солдатские песни. Оба, правда, пели на разных языках и совершенно разное, но издали, особенно в темноте, наполненной шелестом моросящего дождика, все это сливалось в довольно устрашающее и мрачное звукосочетание. В замке кто-то даже открыл окно, чтобы лучше слышать, потом попытался сопровождать их рев на рояле, но аккомпанемент вскоре вылился в «Героическую сонату», а затем неведомый аккомпаниатор попросту начал бессмысленно барабанить по клавишам. Когда замок погас, Хольц завалил дверь изнутри мощной баррикадой, и три богатыря преспокойно уснули. Только утром разбудил их основательным стуком Пауль — он принес им три чашки кофе, стараясь не разлить его по подносу.

XL

Дождь не прекращался. Под белым флажком парламентера явился толстый кузен и предложил Прокопу оставить эту затею; ему, мол, вернут лабораторию и так далее. Прокоп заявил, что не двинется отсюда, разве что его взорвут вместе со сторожкой; но прежде он сам сделает такое, что у них глаза на лоб полезут! С этой-то неопределенной угрозой и вернулся кузен восвояси; в замке, видимо, тяжело переживали тот факт, что их собственные ворота оказались блокированными, но не хотели поднимать шума.

Доктор Краффт, этот пацифист, был начинен до отказа разными воинственными и дикими идеями: перерезать электропровода; отключить воду; изготовить какой-нибудь удушливый газ и пустить его в замок… Хольц отыскал старые газеты, выудил из своих таинственных карманов пенсне и целый день читал, удивительно похожий на доцента университета. Прокоп томился неукротимой скукой; он горел желанием совершить нечто великое, но не знал, с чего начать. Наконец он оставил Хольца сторожить привратницкую и вместе с Краффтом отправился в парк.

В парке не было ни души; как видно, вражеские силы сосредоточились в замке. Прокоп обошел замок и добрался до той стороны, где помещались сараи и конюшни.

— Где денник Вирлвинда? — спросил он вдруг.

Краффт показал ему окошко метрах в трех от земли.

— Обопритесь о стену, — шепнул Прокоп и забрался Краффту на плечи, чтоб заглянуть внутрь. Краффт едва устоял под его тяжестью; а Прокоп вздумал еще плясать у него на плечах — что он там делает? Увесистая рама грохнулась на землю, со стены посыпался песок; Краффту вдруг стало совсем легко; с изумлением поднял он голову и едва не вскрикнул: высоко над ним болтались две длинные ноги, постепенно втягиваясь в окошко…

Княжна как раз подала Вирлвинду кусок хлеба и задумчиво глядела на его красивый темный глаз, когда в окошке раздался треск, и в теплой полутьме конюшни она различила знакомую изуродованную руку — рука эта выламывала раму с проволочной сеткой. Вилле зажала себе рот, чтобы не вскрикнуть.

Руками и головой вперед Прокоп сполз в денник Вирлвинда; вот он уже спрыгнул, он здесь, пусть поцарапанный, но целый и невредимый, хоть и запыхался — пытается улыбнуться.

— Тише, — в ужасе шепчет княжна, — за дверью — конюх! — и тут же бросается Прокопу на грудь. — Прокопокопак!

Он показал на окошко: скорей, бежим!

— Куда? — шепчет княжна и ластится к нему, целует.

— В сторожку.

— Глупенький! Сколько вас там?

— Трое.

— Вот видишь, ничего не получится. — Она гладит его по лицу. — Но ты не огорчайся…

Прокоп торопливо обдумывал другие способы похищения; но в конюшне — полутьма, а запах лошадей как-то возбуждает; глаза их вспыхнули; они прильнули друг к другу жадным поцелуем. Княжна дрогнула, отшатнулась, бурно дыша:

— Уходи отсюда! Иди!

Так они стояли, дрожа, лицом к лицу; чувствовали: страсть, охватившая их, — нечиста. Прокоп отвернулся, выломал доску в яслях — только это позволило ему овладеть собой. Снова взглянув на княжну, увидел — она изгрызла, изорвала в клочья свой платочек; порывисто прижав платочек к губам, молча протянула ему — в награду или на память. За это он поцеловал то место на яслях, где только что покоилась ее трепетная рука. Никогда еще не любили они с такой дикой силой, как в эту минуту, когда им нельзя было заговорить, когда они боялись коснуться друг друга. На дворе под чьими-то шагами заскрипел песок; княжна дала знак, и Прокоп вскочил на ясли, ухватился за какие-то крючья под потолком и ногами вперед просунулся в окошко. Когда он спрыгнул на землю, доктор Краффт радостно обнял его.

— Вы перерезали коням сухожилия? — кровожадно прошептал он; такое действие он считал, видимо, совершенно оправданной военной мерой.

Прокоп молча побежал к сторожке, терзаемый заботой о Хольце. Еще издали он понял грозную действительность: двое молодцов стоят в дверях сторожки, садовник разравнивает песок, уничтожая следы борьбы, решетчатые ворота приоткрыты, а Хольц исчез; у одного из молодцов рука завязана платком, — очевидно, его укусил Хольц.

Прокоп, мрачный, безмолвный, отступил в парк. Краффт, воображая, что его начальник кует новые планы военных действий, не беспокоил его; а Прокоп с тяжким вздохом опустился на пенек и углубился в созерцание разодранной кружевной тряпочки. На дорожке появился работник с тачкой, полной опавших листьев. Краффт, обуянный подозрением, набросился на него и больно отколотил; при этом он потерял пенсне и не мог уже найти его невооруженным глазом. Тогда он отнял тачку и как военную добычу приволок ее к своему вождю.

— Я обратил его в бегство! — доложил он, победоносно сверкая близорукими глазами.

Прокоп только буркнул что-то в ответ, продолжая перебирать то нежное, беленькое, что трепетало у него в пальцах. Краффт занялся тачкой, размышляя, какую пользу можно извлечь из этого трофея. Наконец ему пришло в голову перевернуть ее, и он весь просиял.

— На ней можно сидеть!

Прокоп поднялся и пошел к пруду. Краффт за ним, волоча тачку, — вероятно, усмотрев в ней средство перевозки будущих раненых. Они оккупировали купальню, построенную на сваях. Прокоп обошел кабины; самая большая принадлежала княжне, там еще лежали зеркало и гребень с несколькими запутавшимися волосками, шпильки, мохнатый купальный халат и сандалии — покинутые вещички интимного обихода. Прокоп запретил Краффту входить сюда и засел вместе с ним в мужской кабине на противоположной стороне. Краффт сиял: теперь у них был даже флот, состоящий из двух лодочек, каноэ и пузатой шлюпки, которая могла играть роль сверхдредноута. Прокоп долго молча прохаживался по настилу купальни над серой водой; потом скрылся в кабине княжны, сел на ее лежак, обхватил руками ее мохнатый халат и зарылся в него лицом. Доктор Краффт, который, несмотря на полное отсутствие наблюдательности, имел какое-то туманное представление о тайне Прокопа, щадил его чувства; на цыпочках слонялся он по купальне, ковшиком вычерпывал воду из пузатого военного судна, разыскивал подходящие весла. Он открыл в себе незаурядный стратегический талант; отважился сойти на берег и натаскал в купальню камни всех калибров, вплоть до десятикилограммовых глыб, вывороченных из дамбы. Потом, доску за доской, принялся разбирать мостки, соединяющие купальню с сушей; для коммуникации с Большой Землей он оставил лишь основание мостков — две голых балки. Вырванными досками он забаррикадировал вход, использовал и драгоценные ржавые гвозди, которые набил на лопасти весел остриями наружу. Получилось оружие грозное и поистине смертоубийственное. Покончив с этим и решив, что дело сделано хорошо, он захотел похвастаться своими подвигами перед начальником; но тот заперся в кабине княжны и, кажется, даже не дышал — так там было тихо. Доктор Краффт стоял над свинцовой гладью пруда, плещущего холодным тихим плеском; иной раз всплескивало сильнее — на миг выныривала рыба, иной раз начинали шелестеть камыши, и Краффту становилось не по себе от одиночества.

Он покашливал перед кабиной, где заперся вождь, временами произносил что-то вполголоса, чтоб привлечь его внимание. Наконец Прокоп вышел — губы его были сжаты, в глазах застыло странное выражение. Краффт провел его по обновленной крепости, все показал, продемонстрировал даже, как далеко он может швырять камни в неприятеля — причем едва не слетел в воду. Прокоп не сказал ничего, только обнял доктора и поцеловал его в щеку; и Краффт, побагровев от счастья, ощутил в себе силы сделать в десять раз больше того, что он уже сделал.

Они сели на скамье у воды, где принимала солнечные ванны смуглая княжна. На западе тучи разошлись, и показалось бесконечно далекое, болезненно-золотистое небо; весь пруд зажегся, заискрился, засветился бледным, тоскливым сиянием. Краффт развивал только что сочиненную им теорию перманентной войны, высшего права силы, спасения мира через героизм; все это находилось в страшном противоречии с мучительной меланхолией осенних сумерек, но доктор Краффт был, к счастью, близорук и вдобавок идеалист, а следовательно — абсолютно не зависел от случайной обстановки. Невзирая на космическую красоту вечерней поры, оба ощущали холод и голод.

А там, по берегу, короткими торопливыми шажками семенил Пауль с корзиной на руке; оглядываясь по сторонам, он время от времени взывал старческим голоском: «Ку-ку! Ку-ку!»

Прокоп поплыл к нему на дредноуте. Во что бы то ни стало хотел он выпытать у Пауля, кто его посылает.

— Никто, ваша милость, — уперся старичок, — но моя дочь, Элизабет, служит ключницей…

Он разговорился было о своей дочери Элизабет, но Прокоп погладил его по белым пушистым волоскам и попросил передать кому-то безымянному, что он здоров и полон сил.

В этот вечер Краффт пил почти один, болтал, философствовал и тут же издевался над философией: действие, восклицал он, действие — это все! Прокоп дрожал на скамейке княжны и неотрывно глядел на одну и ту же звезду — бог ведает, почему он избрал именно ее, оранжевую Бетельгейзе в головах Ориона. Он сказал неправду, он не был здоров; как-то странно покалывало в груди, в тех самых местах, где прослушивались шорохи и хрипы, когда он жил еще в Тынице; голова отяжелела, он весь трясся, охваченный ознобом. А когда хотел заговорить — язык стал заплетаться и зубы так застучали, что Краффт мигом протрезвел и сильно обеспокоился. Поскорее уложил он Прокопа на лежак в кабине, прикрыл чем только мог — в том числе мохнатым халатом княжны — и, часто меняя, стал класть ему на лоб намоченное полотенце. Прокоп твердил, что у него просто насморк; к полуночи он уснул и бредил, преследуемый кошмарами.

XLI

Утром Краффт проснулся только от кукования Пауля; хотел было вскочить, но оказалось, что тело его совсем окоченело — он мерз всю ночь и спал, свернувшись, как песик… Поднявшись с грехом пополам, он увидел, что Прокопа нет; одна лодочка из их флотилии колыхалась у берега. Краффт очень встревожился за своего вождя и не задумался бы отправиться на поиски, если бы не боялся покинуть столь хорошо оборудованную крепость. Тогда он принялся улучшать в ней что мог, близорукими глазами высматривая Прокопа.

А тот тем временем, проснувшись весь изломанный, с отвратительным вкусом во рту, озябший, и с какой-то мутью в голове, давно уже был в парке и сидел высоко на вершине старого дуба, откуда был виден весь фасад замка. Голова у Прокопа кружилась, и он крепко держался за ветки и не решался взглянуть вниз, чтобы не свалиться.

Эта сторона парка считалась, видимо, уже безопасной; даже престарелые родственники Хагенов набрались смелости и вышли на замковую лестницу; по двое, по трое прохаживались перед фасадом господа, кавалькада всадников промчалась по главной аллее; у ворот снова торчал дед-привратник. После десяти часов вышла сама княжна в сопровождении наследника трона и двинулась к японской беседке. Внутри Прокопа что-то дрогнуло, ему показалось, что он летит головой вниз; он судорожно стиснул ветки, дрожа как лист. Никто не пошел за княжной и наследником — наоборот, все поспешили оставить парк и собрались на площадке перед замком. Видимо, предстоял решающий разговор. Прокоп кусал пальцы, чтоб не закричать. Это длилось невероятно долго, может быть час, может быть пять. Но вот от японской беседки бежит наследник — один, весь красный, сжимая кулаки. Группка господ перед замком распалась, все расступились, освобождая ему проход. Наследник, не глядя по сторонам, взбегает по лестнице; навстречу ему с непокрытой головой спускается дядюшка Рон, они обменялись несколькими словами, le bon prince провел ладонью по лбу, и оба ушли в дом. Господа перед замком снова сбились в кучку, склонили головы — потом разошлись по одному. К главному подъезду подали пять автомобилей.

Прокоп, хватаясь за сучья, сполз с дуба, спрыгнул, тяжело ударившись оземь; он хотел как можно быстрее побежать к японской беседке, но — ему стало даже смешно — ноги не повиновались; шатаясь, побрел он, словно продирался сквозь тестообразный туман, и никак не мог отыскать беседку, потому что перед глазами у него все плыло и мешалось. Наконец нашел: вон сидит княжна, шепчет что-то про себя строгими губами, взмахивает прутиком. Прокоп собрал все свои силы, чтоб подойти к ней молодцом. Она встала, шагнула навстречу:

— Я ждала тебя.

Прокоп едва не наткнулся на нее — ему казалось, что она все еще далеко. Положил ей руку на плечо, странно и неестественно выпрямился и, слегка покачиваясь, зашевелил губами; он думал, что говорит. И она говорила что-то, но он не слышал; все будто происходило под водой. Тут взвыли сирены и гудки отъезжающих машин.

Княжна дрогнула, словно ноги у нее подкосились. Прокоп увидел бледное лицо с неясными очертаниями; на нем плавали два темных провала.

— Это конец, — явственно и близко услышал он, — конец. Милый, милый, я отказала ему!

Если бы Прокоп владел своими чувствами, увидел бы: она словно вырезана из слоновой кости, оцепеневшая, мученически-прекрасная в величии своей жертвы; но он только моргал, превозмогая обморочное трепетание век, и ему казалось, что под ним поднимается пол, чтоб опрокинуть его. Княжна прижала руки ко лбу, пошатнулась; только собралась она упасть в его объятия, чтоб он унес ее, чтоб поддержал, измученную непосильной тяжестью подвига, — как он опередил княжну и без звука рухнул к ее ногам бесформенной грудой, словно весь состоял из тряпок.

Сознания Прокоп не потерял; он водил вокруг себя глазами, совершенно не соображая, где он и что с ним делается. Ему показалось — кто-то приподнял его, вскрикнув от ужаса; он хотел подняться сам, по ничего не вышло…

— Это только… энтропия, — сказал он, воображая, что этим все объяснил, и несколько раз повторил странное слово. Потом в мозгу его что-то разлилось с гулом воды в плотине; тяжелая голова выскользнула из дрожащих рук княжны и стукнулась оземь. Княжна, обезумев, вскочила, помчалась за помощью.

Прокоп неясно сознавал происходящее; почувствовал, как его подняли трое, потащили медленно, будто он свинцовый; слышал их тяжелые шаркающие шаги и быстрое дыхание и удивлялся, отчего его не могут нести в пальцах, как перышко. Кто-то все время держал его за руку; он повернулся и узнал княжну.

— Какой вы хороший, Пауль, — благодарно сказал он ей.

Потом началась какая-то суета, люди задыхались, толкали его — это его вносили по лестнице, по Прокопу чудилось, будто они вместе с ним падают в кружащуюся пропасть.

— Не толкайтесь так, — пролепетал он, но тут в глазах у него все завертелось, и он перестал сознавать происходящее.

Открыв глаза, Прокоп увидел, что снова лежит в «кавалерском покое», а Пауль раздевает его трясущимися руками. У изголовья стоит княжна, и глаза у нее большие, как плошки. У Прокопа все перепуталось.

— Я упал с коня, да? — Он едва ворочал языком. — Вы — вы это видели, да? Бумм — взры… взрыв. Литрогли… нитрогри… микро… Це аш два о эн о два. Слож-ный пере-лом. Подкованная, как лошадь.

Замолчал, ощутив на лбу холодную узкую ладонь. Потом вдруг увидел доктора-мясника, впился ногтями в чьи-то холодные пальцы.

— Не хочу! — захныкал он, боясь, что опять будет больно; однако мясник только приложил голову к его груди и давил, давил его стопудовым грузом. В страхе Прокоп поднял веки, встретил взгляд темных, бездонных глаз — они гипнотизировали его. Мясник выпрямился и сказал кому-то сзади себя:

— Гриппозное воспаление легких. Уведите ее высочество, это заразно.

Кто-то заговорил, словно под водой, доктор ответил:

— Если начнется отек легких — тогда… тогда…

Прокоп понял: он пропал, он умрет. Это было ему в высшей степени безразлично — он никогда не представлял себе, что это так просто.

— Сорок и семь десятых, — сказал доктор.

У Прокопа одно только желание: пусть ему дадут выспаться, пока он не умер; но вместо этого его завернули во что-то холодное — брр! Потом зашептались где-то; Прокоп закрыл глаза и перестал что-либо ощущать.

Когда он очнулся, над ним стояли два пожилых человека в черном. Он чувствовал себя необычайно легко.

— Добрый день, — сказал он и попытался подняться.

— Вам нельзя двигаться, — возразил один черный человек и мягко прижал его к подушке.

Прокоп послушно лег.

— Но мне уже лучше, правда? — довольный, спросил он.

— Конечно, — с сомнением в голосе пробормотал второй черный человек, — но вам нельзя шевелиться. Полный покой, понимаете?

— Где Хольц? — осенило вдруг Прокопа.

— Здесь, — отозвался голос в углу, и вот уже в ногах стоит Хольц с ужасной царапиной и синяком на лице; если не считать этого — он все тот же, сухой и жилистый. А позади него — господи, да это Краффт, Краффт, покинутый в купальне! Глаза у него красные, вспухшие, словно он плакал трое суток подряд. Что с ним случилось? Прокоп улыбнулся ему, чтоб подбодрить. А вот и Пауль на цыпочках приближается к постели, прикрывая рот платочком. Прокоп рад, что все здесь; он обводит глазами комнату и за спинами людей в черном замечает княжну. Она бледна как смерть и смотрит на Прокопа пронзительным мрачным взглядом, который внушает ему непонятный ужас.

— У меня уже все прошло, — шепчет Прокоп, как бы оправдываясь.

Княжна спросила глазами одного из черных господ — тот кивнул с таким видом, будто теперь уже все равно. Тогда она подошла к постели.

— Тебе лучше? — тихо спрашивает она. — Милый, милый, тебе действительно лучше?

— Да, — отвечает он нерешительно, ему немного не по себе от странного поведения присутствующих. — Почти совсем хорошо, только… только…

Пристальный взгляд княжны наполнял его смятением, почти страхом; непонятно сжалось сердце.

— Ты что-нибудь хочешь? — наклонилась она над ним.

От взгляда княжны ему стало вдруг жутко.

— Спать, — шепнул он, чтоб избежать этого взгляда.

Княжна вопросительно взглянула на обоих господ в черном. Один из них слегка наклонил голову и посмотрел на нее так… так странно и серьезно… Она поняла, побелела еще больше.

— Ну, спи тогда, — еле вымолвила княжна и отвернулась к стене.

Прокоп удивленно огляделся. Пауль совсем засунул платочек в рот, Хольц стоит выпрямившись, как солдат, и только часто моргает, а Краффт откровенно ревет, прислонясь к шкафу и шумно сморкаясь, как расплакавшийся ребенок.

— Да что с вами?.. — вырвалось у Прокопа, и он сделал движение, собираясь сесть; один из докторов положил ему руку на лоб — рука была мягкая, добрая, она вселяла уверенность — такие руки, наверно, у праведников, — и Прокоп разом успокоился и блаженно вздохнул. Уснул он почти мгновенно.

Потом снова тоненькая ниточка чуть брезжущего сознания связала его с действительностью. Горит одна лампочка на ночном столике, а у постели сидит княжна в черном платье, смотрит на него блестящими, мерцающими глазами. Он поскорее прикрыл веки, чтоб не видеть — так страшно становилось от этого взгляда.

— Как ты себя чувствуешь, дорогой?

— Который час? — спросил Прокоп, как во сне.

— Два часа.

— Дня?

— Ночи.

— Уже… — удивился он, сам не зная чему — и снова потянулась неверная нить сна. Временами Прокоп приоткрывал глаза, взглядывал сквозь щелочку век на княжну и снова засыпал. Почему она все время так смотрит? Несколько раз она освежала его губы ложечкой вина; он глотал вино, бормоча спросонья. Наконец впал в глубокий, обморочный сон.

Проснулся Прокоп только от того, что один из черных господ осторожно выслушивал его грудь. Еще пятеро стояло вокруг.

— Невероятно, — бормотал человек в черном. — Прямо железное сердце.

— Я должен умереть? — спросил вдруг Прокоп.

Черный господин чуть не подскочил от неожиданности.

— Посмотрим, — ответил он. — Раз уж вы пережили эту ночь… И долго вы с этим ходили?

— С чем? — удивился Прокоп.

Черный господин махнул рукой.

— Покой, — произнес он. — Полный покой.

Прокоп усмехнулся, хотя ему было бесконечно плохо: когда доктора не знают, что делать, они всегда предписывают покой. Но тот, у кого были добрые руки, сказал Прокопу:

— Вы должны верить, что поправитесь. Вера творит чудеса.

XLII

Внезапно Прокоп открыл глаза и пробудился, обливаясь обильным потом, мокрый насквозь. Где… где это он? Потолок над ним качается, качается… ах, нет, нет, падает, кругами, кругами, медленно опускается, как огромный гидравлический пресс. Прокоп хочет крикнуть и не может. А потолок уже так низко, что Прокоп различает сидящую на нем прозрачную мушку, песчинку в штукатурке, мельчайшие полоски, оставленные малярной кистью; а потолок все ниже, все ниже, и Прокоп смотрит на это в бездыханном ужасе и только сипит — голоса нет… Свет погас, стоит черная тьма; сейчас его раздавит. Прокоп уже чувствует — потолок коснулся его вздыбленных волос — и завизжал без голоса. А-ха-ха, наконец-то нащупал дверь, выломал ее, вырвался; снаружи — тоже тьма, но нет, это не тьма, это туман, густой туман, настолько густой, что нельзя дышать, — и Прокоп задыхается, рыдая от ужаса. Сейчас меня задушит, — мелькнула жуткая мысль, и он бросился бежать, наступая на-на-на… на какие-то жи… живые тела, а они все еще шевелятся… Тогда он наклонился, пощупал рукой — наткнулся на молодую полную грудь. Это… это… это Анчи, испугался он, стал шарить, искать ее голову; но вместо головы был таз, фар-фо-ровый таз, а в нем что-то скользкое, губкообразное, как коровьи легкие. Ему стало страшно до тошноты, он хотел отдернуть руки; но оно липнет к рукам, трясется, присасывается, всползает к плечам. Оказывается, это каракатица, влажное, студенистое головоногое, у него блестящие глаза княжны, они вперяются в него страстным, влюбленным взором; каракатица ползает по его голому телу, ищет, где приложить свою мерзкую, брызжущую клоаку. Прокоп не может вздохнуть, он борется с каракатицей, пальцы его вдавливаются во что-то податливое, клейкое; тут он проснулся.

Над ним стоял Пауль и клал ему на грудь холодный компресс.

— Где… где… где Анчи? — с облегчением пробормотал Прокоп и закрыл глаза.

Бух-бух-бух, обливаясь потом, бежит Прокоп по пашне; он не знает, отчего надо так спешить, но несется со всех ног, сердце чуть не выскакивает из груди, он готов кричать от страха, что опоздает. Вот он, этот дом, в нем нет ни окон, ни дверей, только часы на крыше, и они показывают без пяти четыре! Прокоп вдруг осознает, что, когда большая стрелка дойдет до двенадцати, Прага взлетит на воздух. «Кто взял у меня кракатит?!» — рычит Прокоп; он пытается влезть по стене, чтоб в последнюю минуту остановить стрелки часов, он подпрыгивает, вонзается ногтями в штукатурку, но соскальзывает вниз, оставляя на стене длинные царапины. Взвыв от ужаса, Прокоп кинулся куда-то за помощью. Влетел в конюшню; там стоит княжна с Карсоном, — они ласкаются отрывистыми, механическими движениями — как бумажные фигурки над печкой, трепещущие в потоке теплого воздуха. Увидев Прокопа, они взялись за руки и запрыгали — быстро, быстро, все быстрее…

Прокоп поднял веки, увидел склонившуюся над ним княжну: у нее сжат рот и горят глаза.

— Бестия, — пробормотал он с мрачной ненавистью и поскорее смежил веки. Сердце колотилось с той же безумной быстротой, с какой она прыгала с Карсоном. Пот щипал глаза, на губах Прокоп ощущал его соленый вкус; язык прилип к нёбу, горло ссохлось от жажды.

— Хочешь чего-нибудь? — совсем близко прозвучал голос княжны.

Покачал головой. Она уже подумала, что Прокоп опять заснул, но тут он хрипло спросил:

— Где тот пакет?

Она приняла это за бред и не ответила.

— Где тот пакет? — повторил он, повелительно хмуря брови.

— Здесь, здесь, — поспешила она ответить и сунула ему в пальцы первый попавшийся клочок бумаги.

Он резко смял бумагу, отбросил.

— Не то. Я… я хочу свой пакет… Я… я хочу свой пакет!

Он без конца повторял одно и то же, начал неистовствовать, и княжна позвала Пауля. Пауль вспомнил, что у Прокопа был какой-то толстый грязный пакет, перевязанный бечевкой, только где же он? Нашел в ночном столике: ах, вот он! Прокоп схватил его обеими руками, прижал к груди; после этого утих и заснул как убитый. Через три часа его снова прошиб обильный пот; Прокоп был так слаб, что едва дышал. Княжна подняла на ноги весь консилиум. Температура резко спала, ударов сердца сто семь, пульс нитевидный; ему собрались тотчас вспрыснуть камфару, но здешний сельский врач, скромный и чрезвычайно застенчивый в присутствии стольких светил, все же заметил, что он никогда не будит пациентов.

— Так они, по крайней мере, могут проспать свою exitus[162], не правда ли? — проворчала одна из знаменитостей. — Удобно придумано.

Княжна, совершенно обессиленная, ушла отдохнуть на часок после того, как ее заверили, что непосредственно… и так далее. Около больного остался доктор Краффт, обещавший доложить ей через час, как идут дела. Однако обещания он не выполнил, и обеспокоенная княжна сама пошла посмотреть. Она застала такую картину: Краффт стоит посреди комнаты, размахивает руками и во всю глотку проповедует искусство телепатии, ссылаясь на Рише, Джемса, на кого угодно; а глаза у Прокопа ясные, и он слушает, порой поддразнивая лектора как человек, не верящий ни в науку, ни в бога.

— Я воскресил его, княжна! — воскликнул Краффт, моментально забыв обо всем. — Я сосредоточил свою волю на том, чтобы он исцелился; я… я делал над ним руками вот так, видите? Это пассы, истечение флюидов. Но до чего это утомляет, уфф! Я слаб, как осенняя муха. — С этими словами он залпом выпил полный стакан очищенного бензина, в котором дезинфицировали шприцы, приняв его, видимо, за вино — настолько он был взволнован своим успехом.

— Скажите, — закричал он Прокопу, — исцелил я вас или нет?

— Исцелили, — согласился Прокоп с дружелюбной иронией.

Краффт упал в кресло.

— Я и сам не думал, что у меня такая сильная аура, — с довольным видом вздохнул он. — Хотите, я еще раз возложу на вас руки.

Княжна в глубоком изумлении переводила взгляд с одного на другого; потом вся зарумянилась, засмеялась, глаза ее увлажнились, она погладила Краффта по рыжей шевелюре и убежала.

— Женщины чрезвычайно слабые создания, — самодовольно констатировал Краффт. — Видите — я, например, совсем спокоен. Я прямо чувствовал, как флюиды истекают из моих пальцев. Не сомневаюсь, их можно было сфотографировать, правда? Как ультрафиолетовые лучи.

Явились светила и первым долгом выставили Краффта за дверь, несмотря на его протесты; затем снова принялись измерять температуру, щупать пульс и прочее в этом духе. Температура немного поднялась, пульс стал девяносто шесть, у пациента появился аппетит; что ж, превосходно! После этого светила удалились в другое крыло замка, где в них тоже нуждались: княжна горела в сорокаградусной лихорадке, совершенно истощенная шестидесятичасовым бдением; вдобавок к этому — сильная анемия и целый ряд других болезней вплоть до запущенного туберкулезного очага в легких.

На другой день Прокоп уже сидел в постели и торжественно принимал визитеров. Все гости, правда, разъехались, но толстый кузен еще задержался в замке и изнывал от скуки. Прибежал несколько смущенный Карсон, но все сошло хорошо; Прокоп не упоминал о том, что было, и под конец Карсон проболтался, что страшные взрывчатки, которые Прокоп составил в последние дни, показали при испытании такую же взрывную силу, как у опилок; короче — короче, Прокоп, вероятно, был уже в сильном жару, когда делал их. Эту весть пациент тоже принял спокойно — лишь немного погодя расхохотался.

— Ну, знаете, — добродушно заметил он, — все же я порядком нагнал на вас страху!

— Нагнали, нагнали, — охотно согласился Карсон. — В жизни я так не дрожал за себя и за комбинат!

Приплелся Краффт, зеленый, сокрушающийся. Оказывается, ночью он совершал обильные возлияния в честь своих чудодейственных флюидов, и теперь ему было очень нехорошо. Он горько жаловался, что навсегда утопил в вине свою телепатическую силу, и обещал себе с нынешнего дня вести аскетический образ жизни по учению индийских йогов.

Пришел и дядюшка Шарль, он был très aimable[163] и тонко сдержан. Прокоп был ему благодарен: le bon prince нашел тот же симпатичный тон, что и месяц тому назад, снова стал обращаться к Прокопу на «вы» и весело рассказывал истории, случавшиеся с ним. Лишь когда разговор отдаленно касался княжны, на всех нападала некоторая стесненность.

А княжна тем временем в другом крыле замка сухо, болезненно кашляла и каждые полчаса принимала Пауля, обязанного докладывать, что делает Прокоп, что он ел и кто к нему пришел.

К Прокопу еще возвращался жар, сопровождаемый кошмарами. Он видел во сне темный сарай и бесконечные ряды бочек с кракатитом; перед сараем расхаживал солдатик с винтовкой — вперед, назад, вперед, назад; больше ничего, но это было жутко. Потом ему снилось, что он опять на войне; перед ним бескрайнее поле с мертвыми телами, все мертвы, и он сам мертв, вмерз в землю, покрытую льдом; один только Карсон идет, спотыкаясь о трупы, ругается сквозь зубы и нетерпеливо поглядывает на часы. С противоположной стороны, дергаясь, неестественно передвигая ноги, приближается парализованный Хаген; но идет он удивительно быстро, скачет, как кузнечик, стрекоча при каждом судорожном движении. Карсон небрежно здоровается, что-то говорит ему; Прокоп тщетно напрягает слух, он ничего не слышит — наверно, слова уносит ветер; Хаген длинной тощей рукой показывает на горизонт; о чем они говорят? Хаген отворачивается, поднимает руку и вынимает изо рта желтые лошадиные челюсти с зубами; вместо рта у него — черный провал, и он беззвучно хохочет. Другой рукой он выковыривает из глазной впадины огромный глаз и, держа его между пальцами, подносит к лицам мертвецов; а желтые челюсти в другой его руке скрипуче отсчитывают: «Семнадцать тысяч сто двадцать один, сто двадцать два, сто двадцать три». Прокоп не может отвернуться — ведь он мертв; страшный кровавый глаз остановился над его лицом, лошадиные челюсти проскрежетали: «Семнадцать тысяч сто двадцать девять», — и лязгнули зубами. Теперь Хаген удаляется, все время считая павших; а через трупы бежит вприпрыжку княжна, бесстыдно задрав юбку выше нижних штанишек, она приближается к Прокопу и машет татарским бунчуком, как хлыстиком. Вот она остановилась над Прокопом, пощекотала бунчуком у него под носом, пнула ногой в голову, будто проверяя — мертв ли. Из лица его брызнула кровь, хотя он действительно мертв, так мертв, что чувствует внутри сердце, смерзшееся в комок льда; и все же он не может вынести вида ее стройных ног. «Милый, милый», — шепнула она и медленно опустила юбку, встала на колени у его головы, легонько провела ладонью по груди. И вдруг вырвала из его нагрудного кармана толстый перевязанный пакет, вскочила, яростно порвала его на куски и разбросала по ветру. Потом, раскинув руки, закружилась и все кружилась, кружилась, топча трупы, пока не исчезла в ночной темноте.

XLIII

Прокоп не видел княжны с той поры, как она слегла; она только писала ему по нескольку раз в день коротенькие, горячие письма, которые больше скрывали, чем рассказывали. От Пауля Прокоп слышал, что она то лежит, то встает и ходит по комнатам; он не мог понять, почему же она не придет к нему; сам он уже поднялся с постели и ждал, что хоть на минутку позовет она его к себе! Не знал Прокоп, что у княжны открылось кровохарканье, что в легких ее внезапно активизировалась каверна; она не писала ему об этом — наверно, боялась вызвать в нем отвращение, боялась, что ее давние поцелуи будут жечь его губы… но главное, главное, ужасало ее то, что она не удержится и снова станет целовать его горячечными губами. Прокоп и не подозревал, что в его собственной мокроте доктора обнаружили следы инфекции, что это заставляет княжну в отчаянии и страхе обвинять себя; короче, он не знал решительно ничего, злился, что с ним так нянчатся, когда он себя чувствует уже почти здоровым, и цепенел в холодной тоске, когда проходил еще день, а княжна не выказывала желания повидаться с ним. Я ей надоел, сообразил он; всегда я был для нее минутным капризом, не больше. Он подозревал ее во всевозможных грехах; не хотел унижаться, не желал сам настаивать на свидании, почти не писал ей, только сидел в кресле с холодеющими руками и ногами и ждал — она придет, позовет, вообще случится что-нибудь…

В солнечные дни ему уже разрешалось выходить в парк, разрешалось сидеть на осеннем солнышке, укутавшись пледами; с каким удовольствием сбросил бы он эти пледы, побродил бы где-нибудь у пруда наедине со своими черными мыслями — но всегда при нем дежурит Краффт, или Пауль, или Хольц, или даже сам Рон, мягкий, задумчивый поэт Шарль; у него все время что-то вертится на языке, однако он никогда этого не высказывает, он только рассуждает о науке, личной одаренности, об успехе и героизме — обо всем на свете. Прокоп рассеянно слушает его; у него создается впечатление, что почему-то le bon prince стремится пробудить в нем благородное честолюбие. Неожиданно Прокоп получил письмо от княжны, она бессвязно просила его держаться крепче и не стесняться. Тотчас после этого Рон привел к нему подтянутого пожилого господина, в котором все выдавало офицера, переодетого в штатское. Подтянутый господин принялся расспрашивать Прокопа о его планах на будущее. Прокоп, слегка раздраженный его тоном, отвечал столь же отрывисто и надменно, что собирается реализовать свои изобретения.

— Изобретения военного характера?

— Я не военный.

— Возраст?

— Тридцать восемь.

— Где служите?

— Нигде. А вы?

Подтянутый господин несколько смешался.

— Вы собираетесь продать свои изобретения?

— Нет.

Он понял, что его допрашивают и оценивают весьма официально; от этого ему сделалось скучно, и он стал отвечать лаконично, лишь изредка снисходя до того, чтобы рассыпать перед подтянутым господином щепотку своей учености или горсточку баллистических чисел, ибо видел, что доставляет этим особенную радость Рону. И действительно, le bon prince так и сиял, поглядывая на подтянутого господина, словно спрашивал: ну, как вам покажется это чудо? Однако подтянутый господин не сказал ничего и в конце концов вежливо откланялся.

На другой день с самого утра прилетел Карсон; он восторженно потирал руки, и вид у него был чрезвычайно важный. Нес какую-то чепуху, все время осторожно зондируя почву; бросал неопределенные словечки вроде «будущее», «карьера», «сказочный успех»; больше он ничего не хотел сказать, а Прокоп и спрашивать ни о чем не желал. Потом пришло письмо от княжны, очень серьезное и странное:

«Прокоп, сегодня ты должен принять решение. Я уже приняла его, несмотря ни на что — и не жалею. Прокоп, говорю тебе в этот последний миг: люблю тебя и буду ждать, сколько понадобится. Даже если нам придется расстаться на время — а это необходимо, ибо твоя жена не может быть твоей любовницей, — если бы даже нас разлучили на годы, я буду тебе покорной невестой; уже одно это, одно это — такое для меня счастье, что и сказать не могу. Хожу по комнате, как во сне, бормочу твое имя; милый, милый, ты не в силах вообразить, как я была несчастна с той поры, как с нами все это случилось. Сделай же теперь так, чтобы я на самом деле могла называться твоей В.».

Прокоп не мог как следует уразуметь смысла письма, перечитывал его без конца и просто никак не мог поверить, что княжна имеет в виду… одним словом… Бросился бы к ней, да не мог справиться с жестокими сомнениями: а что, если это только взрыв женской чувствительности, каприз, которому нельзя верить, в котором мне не разобраться… разве ее поймешь? Пока он размышлял, явился дядюшка Шарль с Карсоном. Оба выглядели до того… официально и торжественно, что Прокоп дрогнул: вот сейчас скажут, что меня увозят в крепость, княжна что-то затеяла, и дело плохо… Он поискал глазами какое-нибудь оружие на случай, если применят силу; выбрал мраморное пресс-папье и сел, сдерживая сердцебиение.

Рон взглянул на Карсона, Карсон — на Рона с немым вопросом: кому начать? Рон решился первый:

— То, о чем мы пришли сказать вам, в известной мере… не вызывает сомнения…

Рон, как всегда, барахтался в словах; потом собрался с духом и принялся за дело смелее:

— Мой милый, то, что мы тебе скажем, вещь очень серьезная и… секретная. Не только в твоих интересах поступить так, но и… наоборот… Короче говоря, она первая подала эту мысль, и… что касается меня, то по зрелом размышлении… Впрочем, ей нельзя возражать; она упряма… и страстна. Кроме того, похоже, она в самом деле вбила себе в голову… В общем, для всех будет лучше найти приличный выход, — с облегчением подвел он к делу. — Господин директор объяснит тебе.

Карсон, или «господин директор», медленным, исполненным достоинства жестом надел очки; вид у него был необычный — до того серьезный, что Прокоп даже встревожился. Начал Карсон так:

— Я имею честь передать вам пожелание… наших высших военных кругов, которые предлагают вам вступить в нашу армию, то есть, естественно, зачислиться на высшую техническую службу, которая соответствует направлению ваших работ, причем в звании… я бы сказал… я хочу сказать, что у нас нет обыкновения призывать на активную службу в армию — за исключением военного времени — гражданских специалистов, но в данном случае… учитывая, что настоящая ситуация немногим отличается от военной… и имея в виду ваше исключительное значение, еще более подчеркиваемое современными отношениями, и… принимая во внимание ваше исключительное положение, а говоря точнее — ваши… в высшей степени личные обязательства…

— Какие обязательства? — хрипло перебил его Прокоп.

— Ну, — смешался Карсон, — я имею в виду ваш интерес… ваши отношения…

— Я, кажется, не исповедался вам ни в каких своих интересах, — резко оборвал его Прокоп.

— Ха-ха! — Эта грубость как будто ободрила Карсона. — Конечно, нет! И не к чему было. Да мы и не оперировали этим вопросом там, наверху, понял, дорогой мой? Разумеется, нет! Просто — личные соображения, и точка. Влиятельное вмешательство, видите ли… К тому же вы — иностранец… Впрочем, и этот вопрос улажен, — поспешно добавил он. — Достаточно будет вам подать прошение о переходе в наше гражданство.

— Ага.

— Что вы сказали?

— Ничего, только — «ага».

— Ага. Ну, вот и все, не так ли? Значит, стоит вам подать официальное ходатайство, и… кроме того… Ну, вы же сами понимаете, тут нужны… известные гарантии, правда? Попросту говоря, вы должны чем-то заслужить звание, которое вам присвоят, так ведь? Предполагается, что вы… что вы передадите руководству армии… ну, понимаете? Передадите…

Воцарилась натянутая тишина. Le bon prince смотрел в окно, глаза Карсона спрятались за сверкающими стеклами очков, у Прокопа сердце сжималось от горя.

— …передадите… попросту говоря… — заикался Карсон, от напряжения едва переводя дух.

— Что именно?

Карсон пальцем начертил в воздухе большое «К».

— И больше ничего. — произнес он с облегчением. — На другой же день получите указ… о присвоении вам extra statum[164] звания инженер-полковника саперной службы… с прикомандированием в Балттин. И готово.

— То есть полковник — лишь для начала, — вмешался дядюшка Шарль. — Большего мы не добились. Но нас заверили, что как только неожиданно начнется война…

— Другими словами, не далее чем через год, — вставил Карсон, — через год самое большее…

— …как только начнется война — безразлично где и с кем, — тебе дадут генерала саперных войск… это звание равно генералу от кавалерии, и если — в результате войны — у нас изменится форма правления, оно даст тебе право на титул превосходительства… другими словами, для начала — баронат. И в этом отношении… мы получили… твердую гарантию свыше, — вполголоса закончил Рон.

— А кто вам сказал, что я этого хочу? — ледяным тоном осведомился Прокоп.

— Ах, боже ты мой, да кто же этого не хочет! — рассыпался Карсон. — Мне обещали дворянство; мне, правда, наплевать, но ведь это делается не для меня, а для общества! Тем более для вас это имело бы особое значение.

— Стало быть, вы думаете, — медленно произнес Прокоп, — что я все же отдам кракатит?

Карсон собрался было взорваться, но дядюшка Шарль удержал его.

— Мы считаем, — с достоинством начал Рон, — что ты сделаешь все или… во всяком случае… принесешь любую жертву, чтобы избавить княжну Хаген от того двусмысленного и… невыносимого положения, в какое она попала. При исключительных обстоятельствах… княжна может отдать свою руку военному. Как только ты станешь полковником, ваши отношения будут узаконены… помолвкой, но в строгой тайне; княжна, разумеется, уедет и вернется лишь тогда, когда сможет… просить члена царствующего дома быть свидетелем на ее свадьбе. До той поры… до той поры от тебя зависит — добиться разрешения на брак, которого был бы достоин ты сам и которого достойна княжна. Дай мне руку. Сейчас еще ничего не решай; обдумай как следует, что тебе делать, в чем твой долг и что ты можешь за него отдать. Я мог бы апеллировать к твоему честолюбию; но я обращаюсь только к твоему сердцу. Прокоп, страдания Мины выше ее сил, она принесла в жертву любви больше, чем любая другая женщина. Ты тоже страдал; Прокоп, твоя совесть страдает; но я не пытаюсь оказать на тебя давление, потому что верю тебе. Взвесь хорошенько и потом скажи мне…

Карсон кивал головой, искренне и глубоко тронутый…

— Это так, — сказал он. — Я всего лишь грубый чурбан, эдакая старая дубленая шкура, но должен сказать, что… что… Я вам говорил — в этой женщине видна порода. Иисусе Христе, только теперь видишь… — Тут он ударил себя кулаком в область сердца и растроганно заморгал. — Да знаете, я готов задушить вас, если… если вы окажетесь недостойным…

Прокоп не слушал более; он вскочил, забегал по комнате с расстроенным, нахмуренным лицом.

— Значит… значит, я должен? — прохрипел он… — Должен? Ладно, раз должен… Вы захватили меня врасплох! Я ведь не хотел…

Рон встал, мягко положил ему на плечо руку:

— Прокоп, ты сам решишь. Мы не торопим тебя; посоветуйся с лучшими чувствами, какие есть в тебе; вопроси бога, любовь, или совесть, или честь — или не знаю что. Одно помни: речь идет не только о тебе, но и о той, которая любит тебя так, что в состоянии… сделать… — Он махнул рукой. — Пойдем!

XLIV

День был ненастный, сырой. Княжна все кашляла, ее то знобило, то снова кидало в жар, но в постели она не выдержала: ждала ответа Прокопа. Выглядывала в окно, не выйдет ли он, вновь и вновь призывала Пауля. Он докладывал все то же: господин инженер ходит по комнате. И ничего не говорит? Нет, ничего. Княжна, с трудом передвигая ноги, тоже ходила от стены до стены, словно хотела повторить его движения. И снова садилась, раскачиваясь всем телом, чтоб убаюкать лихорадочную тревогу. О, больше нельзя вынести! Собралась писать длинное письмо; заклинала его взять ее в жены; и не надо ему для этого ничего отдавать, никакого секрета, никакого кракатита; она пойдет за ним в его жизнь, будет служить ему, что бы ни случилось. «Я так тебя люблю, — писала она, — что любая жертва, которую я могу принести тебе, кажется мне недостаточной. Испытай меня, останься бедным и неизвестным — я пойду с тобой как твоя жена и никогда уже не смогу вернуться в тот мир, который покину. Знаю — меня ты любишь мало, только одним рассеянным уголочком сердца; но ты привыкнешь ко мне. Я была горда, зла и страстна; я изменилась, я брожу среди знакомых предметов, как чужая, я перестала быть…»

Перечитала, с тихим стоном разорвала на клочки. Наступил вечер, а вестей от Прокопа все не было.

«Наверно, сам придет», — мелькнула надежда, и в торопливом нетерпении княжна стала надевать вечернее платье. Взволнованная, стояла она перед большим трюмо, изучала себя горящими глазами, отчаянно недовольная прической, платьем, всем на свете; новыми и новыми слоями пудры покрывала разгоряченное лицо — а голые руки мерзли — увешивала себя украшениями; казалась себе некрасивой, невозможной, неуклюжей.

— Пауль не приходил? — спрашивала то и дело.

Наконец Пауль пришел: ничего нового, господин Прокоп сидит впотьмах и не разрешает зажечь свет.

Уже поздно, слишком поздно; княжна, утомленная до предела, сидит перед зеркалом, пудра осыпается с воспаленных щек, цвет лица стал прямо серым, руки заледенели.

— Раздень меня, — вяло приказала княжна горничной.

Свежая, похожая на телочку девушка снимает с нее украшение за украшением, расстегивает платье, набрасывает на нее прозрачный пеньюар; а как раз когда она собирается расчесать спутанные волосы госпожи, в дверь без доклада вваливается Прокоп.

Княжна вздрогнула и побледнела еще больше.

— Ступай, Марике, — еле слышно сказала она, придерживая пеньюар на худенькой груди. — Зачем… ты… пришел?

Прокоп, очень бледный, с глазами, налитыми кровью, прислонился к шкафу.

— Вот, значит, каков был ваш план? — сдавленно произнес он. — Хорошо придумали!

Она встала, словно ее ударили.

— Что… что ты говоришь?

Прокоп скрипнул зубами.

— Я знаю, что говорю. Вот, значит, что вам было нужно: чтоб я… выдал кракатит, так, что ли? Они готовят войну, а вы, вы, — взревел он, — вы их орудие! Вы и ваша любовь! Вы… ваше супружество… шпионка! А я, я… меня хотели поймать на удочку, чтобы вы убивали, чтоб вы мстили…

Она опустилась на край стула, в ужасе широко раскрыв глаза; все тело ее содрогнулось от страшных бесслезных рыданий; он хотел броситься к ней — она остановила его несгибающейся рукой.

— Кто вы вообще? — гремел Прокоп. — Княжна ли вы? Кто вас нанял? Подумай, негодная, ты хотела умертвить тысячи тысяч; ты помогала им, чтоб они смели с лица земли города, чтоб могли уничтожить наш мир — наш, а не ваш — мир людей! Истребить, разнести в клочья, убить! Зачем ты это сделала? — Он уже кричал, он упал на колени, пополз к ней. — Что ты хотела сделать?!

Она поднялась с выражением ужаса и отвращения, отступила перед ним. Он прижался лицом к месту, где она сидела, зарыдал тяжко, грубо, по-мужски. Она едва не опустилась рядом с ним, но превозмогла себя, отошла еще дальше, прижала к груди руки, искривленные судорогой.

— Так вот что… вот как ты думаешь! — шепнула она.

Прокопа душила тяжелая боль.

— Да знаешь ли ты, что такое война? — закричал он. — Знаешь, что такое кракатит? Тебе никогда не приходило в голову, что я — человек? А-а-а, я вас ненавижу! Вот почему я был хорош для вас! А если я отдам кракатит — все кончится: княжна уедет, а я, я… — Он вскочил, колотя кулаками по своей голове. — А я уже хотел это сделать! Миллион жизней за-за-за… Что, еще мало? Два миллиона трупов! Десять миллионов! Да-да-да, это — партия, даже для княжны! Это уже стоит того, чтобы немного забыться! Я идиот! А-а-а-а! — взвыл он. — Тьфу! Вы страшный человек!

Он был ужасен, чудовищен: на губах выступила пена, лицо набрякло, глаза блуждали, как у помешанного в пароксизме припадка. Княжна прижималась к стене, бледная до синевы, глаза ее вылезли из орбит, губы скривила гримаса страха.

— Уйди! — всхлипнула она. — Уходи отсюда!

— Не бойся, — прохрипел он. — Я не убью тебя. Я всегда тебя боялся; даже когда… когда ты была моей, я страшился чего-то и не верил тебе — не верил ни на секунду. И все же, все же я тебя… Я тебя не убью. Я — я хорошо знаю, что делаю. Я, я… — Он оглянулся, схватил флакон с одеколоном, вылил весь себе на руки, омочил лоб. — А-аах, — вздохнул он, — а-аах… Не бойся! Не… не…

Он несколько успокоился, упал на стул, склонил голову на руки…

— Ну вот, — сипло начал он, — ну вот, теперь можем и поговорить, правда? Видите — я спокоен. Даже… даже пальцы не дрожат… — Он вытянул руку, чтоб доказать это; рука ходила ходуном. — Теперь можем… без помех, не так ли? Я совсем успокоился. Можете одеться. Итак… ваш дядюшка сказал мне, что я… обязан… что дело моей чести — дать вам возможность… загладить… ложный шаг, и что я должен… ну, в общем, должен заслужить… титул, продаться и этим оплатить… ту жертву, которую вы…

Она выпрямилась, смертельно бледная, хотела что-то сказать.

— Погодите, — остановил он ее. — Я еще не… Вы все думали… у вас свои понятия о чести. Ну, так вы страшно ошиблись… Я — не рыцарь. Я… сын сапожника. Это не важно, но… я — парий, понимаете? Низкорожденный, ничтожный мужик. У меня нет никакой чести. Можете выгнать меня как вора или засадить в крепость. Но я не сделаю того, что вы хотите. Кракатит я не дам. Можете думать… например, что я подлец. Я мог бы вам рассказать, что я думаю о войне. Я был на войне… и видел удушливые газы… и знаю, на что способны люди. Я не отдам кракатит. Да что вам объяснять? Вы все равно не поймете; вы — всего лишь татарская княжна и стоите слишком высоко… Я только хочу сказать, что не сделаю по-вашему и что я покорно благодарю за честь… Впрочем, я даже помолвлен; правда, я не знаю ее, но я обручился с ней… Вот вам еще одна моя низость. Сожалею, но я вообще не стоил вашей жертвы.

Она стояла окаменев, впиваясь ногтями в стену. Была страшная тишина — только среди невыносимого молчания слышался скрип ногтей, царапающих штукатурку.

Прокоп поднялся медленно, тяжело:

— Хотите вы сказать что-нибудь?

— Нет, — выдохнула она и вперила в пустоту огромные глаза. Распахнувшийся пеньюар открывал мальчишески стройную фигуру княжны; Прокоп готов был проползти по полу, лишь бы поцеловать ее дрожащие колени.

Он приблизился, умоляюще сжав руки, сдавленным голосом заговорил:

— Княжна, теперь меня увезут… как шпиона или еще под каким-нибудь предлогом… Я не стану больше сопротивляться. Будь что будет, я готов. Знаю — я больше вас не увижу. Вы ничего мне не скажете на прощанье?

Губы княжны дрожали, но она промолчала; боже, на что она смотрит там, в пустоте?

Подошел к ней вплотную.

— Я люблю вас, — выдавил он из себя. — Любил вас больше, чем умел выразить. Я низкий и грубый человек, но теперь могу вам сказать, что… любил вас иначе… и больше. Я брал вас… обнимал в страхе, что вы — не моя, что вы от меня ускользнете; я хотел убедить себя… И никогда не мог убедиться. Вот почему я… — Не отдавая себе отчета, он положил руку ей на плечо; она затрепетала под легонькой тканью пеньюара. — Я любил вас… как отчаявшийся…

Княжна подняла на него глаза.

— Милый… — шепнула она, и по бледному ее лицу пробежала горячая волна крови.

Он быстро наклонился, поцеловал потрескавшиеся губы; она не противилась.

Прокоп скрипнул зубами:

— Как это, как это, что я и сейчас тебя люблю?

Бешеным рывком он оторвал ее от стены, обхватил своими медвежьими лапами. Она забилась с такой силой, что, если б он разжал руки, — упала бы наземь; и он еще крепче сжал ее, едва удерживаясь на ногах, так яростно она сопротивлялась. Она извивалась, стиснув зубы, конвульсивно упираясь руками в его грудь; волосы ее упали на лицо, она кусала их, чтоб подавить крик, отталкивала Прокопа, изогнувшись назад, кидаясь во все стороны, как в припадке падучей. Это была бессмысленная безобразная сцена; он думал только о том, что нельзя ей дать упасть на пол, нельзя опрокинуть стул, и что… что было бы с ним, если б она вырвалась? Он бы провалился от стыда! Прокоп рванул княжну к себе, зарылся губами в спутанные волосы; нашел пылающий лоб; а она в отвращении отворачивала лицо и отчаянно старалась ослабить тиски его рук.

— Дам, дам кракатит, — холодея от ужаса, услышал он собственный голос. — Д-д-д-дам, слышишь? Все отдам! Пусть война, новая война, новые миллионы убитых… Мне… мне все равно. Хочешь? Скажи только слово… Я же говорю, что отдам кракатит! Клянусь, я… я тебе клян-н-н… Люблю тебя, слышишь? Будь… будь что будет! И даже если погибнет весь мир… Я люблю тебя!

— Пусти! — жалобно кричала она, вырываясь.

— Не могу, — простонал он, зарывшись лицом в ее волосы. — Я самый презренный из людей… Я пре… предал весь мир, весь человеческий род… Плюнь мне в глаза, но не вы-гоняй меня! Почему я не могу отпустить тебя? Я отдам кракатит, слышишь? Я поклялся; но теперь дай мне забыться! Где… где твои губы? Я подлец, но целуй меня! Я про… пропал…

Он зашатался, словно падая; теперь княжна могла вырваться — он взмахнул руками, чтоб удержаться; но она запрокинула голову, отбросила волосы назад, подставила губы. Он обхватил ее, безвольную, податливую; целовал сомкнутые губы, пылающие щеки, шею, глаза… хрипло всхлипывал — она не сопротивлялась, бессильно повиснув у него на руках. Испуганный ее мученической неподвижностью, он отпустил ее, отступил на шаг. Княжна пошатнулась, провела рукой по лбу, слабо улыбнулась — о, какой жалкой была эта попытка улыбнуться! — и обвила руками его шею.

XLV

Они лежали без сна, тесно прижавшись друг к другу, устремив глаза в полумрак. Он слышал лихорадочное биение ее сердца; за все эти часы она не сказала ни слова, целовала ненасытно и вновь отрывалась, клала платочек между своими губами и его, словно дохнуть на него боялась; и теперь отвернула лицо, устремила во тьму горячечный взор…

Он сел, обняв колени. Да, пропал; пойман на удочку, связан, выдан с головой филистимлянам. А, пусть теперь будет, что должно быть. Отдашь оружие в руки тех, кто его использует. Погибнут тысячи тысяч. Смотри — не видишь разве бескрайнее поле руин? Вот это была церковь, а то — дом; это был человек. Сила страшна, и все зло — от нее. Будь проклята сила, душа злая, неискупленная — как кракатит, как я, как я сам!

Созидательная, трудолюбивая слабость людская — от тебя пошло все доброе, все честное; твое дело — связывать, сцеплять, соединять разрозненное и удерживать соединенное. Будь проклята рука, развязавшая силу! Будь проклят тот, кто нарушит связи стихий! Все человеческое всего лишь лодочка в океане сил; и ты, ты выпустишь на волю бурю, какой не было никогда…

Да, я выпущу бурю, какой никогда еще не было; отдам кракатит, освобожденную стихию, и разобьется вдребезги лодочка человечества… Погибнут тысячи тысяч. Истреблены будут народы и сметены города; не будет предела тому, у кого оружие в руке и гибель в сердце. Ты это сделал. Страшна страсть — кракатит человечьих сердец, и все зло — от нее.

Прокоп взглянул на княжну — без ненависти, разрываемый тревожной любовью и состраданием. О чем она сейчас думает, застывшая и устрашенная? Наклонился, поцеловал ее в плечо. Так вот за что я отдам кракатит; отдам его и уйду, чтоб не видеть позора и ужаса своего поражения. Страшную цену заплачу я за свою любовь — и уйду…

Прокоп вздрогнул от сознания бессилия: да разве дадут мне уйти? На что им кракатит, пока я могу открыть его тайну другим? А, вот зачем хотят они связать меня навеки! Вот зачем заставляют отдать им душу и тело! Здесь, здесь ты останешься, скованный страстью, и вечно будешь страшиться этой женщины; будешь метаться в зловещей любви, и выдумывать адское оружие… и служить им будешь…

Княжна обратила к нему безмолвный взгляд. Он сидел как изваяние, и по грубому, тяжелому лицу его стекали слезы. Она приподнялась на локтях, не спуская с него пристальных скорбно-пытливых глаз; он не замечал этого, сидел зажмурясь, цепенея в тупом отчаянии поражения. Тогда она тихонько встала, зажгла ночник на туалетном столике, стала одеваться.

Он очнулся, только когда звякнул гребень о столик. С удивлением посмотрел Прокоп, как она обеими руками поднимает, скручивает непокорные волосы.

— Завтра… завтра отдам, — прошептал он.

Княжна не ответила — она держала шпильки во рту, торопливо свивая волосы в тугой узел. Он следил за малейшим ее движением; она лихорадочно спешила, но временами застывала, потупясь; потом, кивнув головой, еще быстрее приводила себя в порядок. Вот встала, близко, внимательно посмотрела на себя в зеркало, провела пуховкой по лицу — словно никого тут не было. Ушла в соседнюю комнату и вернулась, надевая через голову юбку. И снова села, задумалась, покачиваясь всем телом, еще раз кивнула своим мыслям и скрылась в гардеробной.

Прокоп встал, тихонько подошел к ее туалетному столику. Боже, сколько вещичек, странных и хрупких! Флакончики, палочки, пудреницы, баночки с кремами, безделушек без числа; так вот оно, ремесло женщины: глаза, улыбки, ароматы, ароматы резкие, манящие… Его изуродованные пальцы, взволнованно вздрагивая, касались этих тонких, таинственных вещичек, словно трогали запретное.

Княжна вошла в кожаной куртке и в кожаном шлеме, натягивая перчатки с широким раструбом.

— Приготовься, — сказала бесцветным голосом. — Поедем.

— Куда?

— Куда хочешь. Собери, что тебе нужно, только скорей, скорей!

— Что это значит?

— Не теряй времени. Здесь тебе оставаться нельзя, понимаешь? Они тебя так просто не выпустят. Ну, едешь?

— На… надолго?

— Навсегда.

Сердце у Прокопа бурно забилось.

— Нет, нет… я не поеду!

Княжна подошла, поцеловала его в щеку.

— Надо, — сказала она тихо. — Я объясню тебе, когда мы выедем за ворота. Приходи к подъезду замка, только скорей, пока темно. А теперь иди, иди!

Как во сне, шел он к «кавалерскому покою»; сгреб свои бумаги, свои драгоценные, незаконченные записи, быстро огляделся; и это все? Нет, не поеду! — блеснуло в голове, и он бросил бумаги, выбежал из замка. У подъезда стоял большой, глухо рокочущий автомобиль с потушенными фарами; княжна уже сидела за рулем.

— Скорей, скорей! — шепнула она. — Ворота открыты?

— Открыты, — буркнул сонный шофер, опуская капот машины.

Какая-то тень обошла издали автомобиль, остановилась в темном месте.

Прокоп подошел к открытой дверце.

— Княжна, — забормотал он, — я ведь… решил уже, я отдам все… и останусь…

Княжна не слушала его; наклонившись вперед, она напряженно всматривалась туда, где неясная тень слилась с темнотой.

— Скорей! — повторила она и, схватив Прокопа за руку, втащила на сиденье рядом с собой; одно движение рычага — и машина тронулась. В этот миг в замке осветилось чье-то окно, а тень выскочила из мрака.

— Стой! — прозвучал голос, и тень бросилась навстречу машине; это был Хольц.

— Прочь с дороги! — крикнула княжна, зажмурилась и дала полный газ. Прокоп в ужасе взметнул руки; раздался нечеловеческий вопль, колесо подскочило на чем-то мягком. Прокоп хотел выпрыгнуть, но княжна круто свернула за воротами, дверца захлопнулась сама собой, и машина с бешеной скоростью помчалась во тьму. Потрясенный, обернулся Прокоп к княжне; едва разглядел ее лицо, низко склонившееся к рулю.

— Что вы наделали?! — взревел он.

— Не кричи, — свистящим шепотом оборвала она Прокопа, все так же всматриваясь вдаль. Впереди, на светлой полосе дороги, вырисовывались три фигуры; княжна притормозила, остановила машину, подъехав к ним вплотную. Это был военный патруль.

— Почему едете без света? — сердито окликнул один из солдат. — Кто за рулем?

— Княжна.

Солдаты подняли руки к головным уборам, отступили.

— Пароль?

— Кракатит.

— Потрудитесь зажечь фары. Кого изволите везти с собой? Пожалуйста, пропуск.

— Сейчас, — спокойно ответила княжна и перевела рычаг на первую скорость. Машина рванулась вперед, солдаты едва успели отскочить.

— Не стрелять! — крикнул один из них, и машина свободно понеслась во мраке. Потом круто завернула, поехала почти в обратном направлении. Остановилась перед самым шлагбаумом у выезда на шоссе. Два солдата приблизились к машине.

— Кто дежурный офицер? — сухо спросила княжна.

— Лейтенант Ролауф, — доложил солдат.

— Позвать!

Лейтенант Ролауф выбежал из дежурки, застегиваясь на ходу.

— Добрый вечер, Ролауф, — приветливо проговорила княжна. — Как поживаете? Пожалуйста, прикажите открыть шлагбаум.

Он стоял в почтительной позе, однако недоверчивым взглядом мерил Прокопа.

— С большим удовольствием, но… у вашего спутника есть пропуск?

Княжна засмеялась.

— Это просто пари, Ролауф. Доеду ли за тридцать пять минут до Брогеля и обратно. Не верите? Не сорвете же вы мне пари!

Она подала ему руку, быстро стянув перчатку.

— И до свидания — ладно? Заходите к нам как-нибудь…

Ролауф щелкнул каблуками, с глубоким поклоном поцеловал ей руку; солдаты подняли шлагбаум, машина тронулась.

— До свиданья! — обернувшись, крикнула княжна.

Они мчались по бесконечной аллее шоссе. Изредка по сторонам мелькали огоньки человеческих жилищ, в деревне заплакал ребенок, пес за забором бешено залаял вслед пронесшемуся темному автомобилю.

— Что вы наделали! — кричал Прокоп. — Да знаете ли вы, что у Хольца пятеро детей и сестра калека?! Его жизнь… в десять раз ценнее моей и вашей! Что вы наделали!

Княжна не отвечала; наморщив лоб, стиснув зубы, она вглядывалась в дорогу, иногда чуть приподымаясь, чтоб лучше видеть.

— Куда тебя везти? — спросила она неожиданно, добравшись до развилки на холме, высоко над спящим краем.

— В пекло! — скрипнул он зубами.

Она остановила машину, повернула к нему серьезное лицо:

— Не говори так! Думаешь, мне не хотелось уже сто раз разбиться вместе с тобой о какую-нибудь стену? Не обольщайся — мы оба попали бы в ад. Теперь я хорошо знаю, что ад существует. Куда ты хочешь ехать?

— Я хочу… быть с тобой!

Она покачала головой.

— Нельзя. Или не помнишь, что ты сказал? Ты помолвлен и… хочешь спасти мир от чего-то ужасного. Так сделай же это. Нужно, чтоб в тебе самом было чисто; иначе… иначе в тебе будет зло. А я уже не могу… — Она погладила рулевое колесо. — Куда ты хочешь ехать? Где вообще твой дом?

Он изо всей силы сжал ей запястье.

— Ты… убила Хольца! Разве не знаешь…

— Знаю, — тихо возразила она. — Думаешь, я не почувствовала? Это во мне так хрустнули кости; и все время я вижу его перед собой, и опять, и опять наезжаю на него, а он опять встает на дороге… — Она содрогнулась. — Ну, куда же? Направо или налево?

— Значит, конец? — еле слышно спросил он.

Кивнула головой:

— Да. Конец.

Прокоп открыл дверцу, выскочил, встал перед машиной.

— Поезжай! — прохрипел. — Поедешь через меня!

Она отъехала шага на два назад.

— Садись, надо ехать дальше. Довезу тебя хотя бы до ближайшей границы. Куда ты хочешь?

— Назад, — стиснув зубы, процедил он. — Назад, с тобой!

— Со мною нет пути… ни вперед, ни назад. Неужели ты меня не понимаешь? Я должна сделать так, чтоб ты видел, чтоб ты знал: я любила тебя. Думаешь, я смогу еще раз услышать то, что ты мне сказал? Назад нельзя: тебе придется выдать то… что ты не хочешь и не имеешь права выдать, или тебя увезут, а я… — Она опустила руки на колени. — Видишь ли, и об этом я думала: что пойду с тобой… вперед. Я сумела бы поступить так, сумела бы наверняка; но… ты там где-то помолвлен; иди к ней. Мне, понимаешь, никогда не приходило в голову спрашивать тебя об этом. Если женщина — княжна, то она воображает, будто, кроме нее, нет никого на свете. Ты ее любишь?

Он глядел на нее исстрадавшимися глазами; и все же не смел отрицать…

— Вот видишь, — вздохнула она. — Ты даже лгать не умеешь, милый, милый! Но пойми, когда я потом все это обдумала… Кем я была для тебя? Что это я делала? Думал ли ты о ней, когда ласкал меня? О, как я должна была ужасать тебя! Нет, не говори ничего; не отнимай у меня силы сказать тебе самое последнее.

Она заломила руки.

— Я любила тебя! Я так тебя любила, слушай, что могла… все на свете… и еще больше… Но ты, ты так страшно сомневался в этом, что в конце концов сломил и мою веру. Люблю ли я тебя? Не знаю. Я готова вонзить нож себе в грудь, когда вижу тебя вот тут, и умереть мне хочется, и не знаю что еще — но люблю ли я тебя? Я… я больше не знаю. А когда ты меня… в последний раз… обнял, я чувствовала… что-то нехорошее в себе… и в тебе. Сотри мои поцелуи; они были… были… нечисты, — еле слышно закончила она. — Мы должны расстаться.

Она не смотрела на него, не слышала его ответа; и вот — дрогнули, затрепетали ее веки, под ними родилась слеза, перелилась через край, стекает быстро, и остановилась, и ее догоняет другая… Княжна плакала беззвучно, опустив руки на руль; и когда он хотел подойти к ней — отъехала назад.

— Ты уже не Прокопокопак, — прошептала она, — ты несчастный, несчастный человек. Правда ведь — ты мечешься на цепи… как и я. Это были… недобрые узы, что связали нас; и все же, когда разрываешь их, то будто… будто рвется все внутри, и душа, и сердце… Сделается ли чисто на душе, когда останешься таким пустым и одиноким?

Слезы ее полились обильнее.

— Я любила тебя, а теперь тебя больше не увижу. Ступай, отойди с дороги, я развернусь.

Он не двинулся, стоял, как каменный. Княжна подъехала к нему вплотную.

— Прощай, Прокоп, — промолвила она тихо и начала медленно съезжать назад по дороге.

Он побежал за ней; машина, пятясь, катилась все быстрее, быстрее. Как будто уходила под землю.

XLVI

Прокоп замер, объятый жутью, прислушался — не раздастся ли грохот машины, разбившейся где-нибудь на повороте? Не рокот ли мотора доносится издалека? Или то — смертное безмолвие конца, от которого стынет в жилах кровь? Вне себя бросился Прокоп по шоссе следом за княжной. Сбежал по серпантину дороги к подножию холма; ни следа машины. Опять побежал в гору, вглядываясь в обрывы, слезал, раздирая руки, туда, где распознавал во мраке темное или светлое пятно; но это были кусты боярышника или камни, и он, спотыкаясь, карабкался обратно на шоссе, сверлил глазами тьму — а вдруг… вдруг лежит где-нибудь куча обломков, и под ней…

Он добрался до развилки на вершине холма; вот здесь начала она проваливаться во тьму. Сел на придорожную тумбу. Тишина, неизмеримая тишина. Холодные предрассветные звезды, скажите — летит ли где-нибудь машина темным метеором? Неужели никто не отзовется, не вскрикнет птица, не залает собака в деревне, ничто и никто не подаст признаков жизни? Все окоченело в торжественном молчании смерти. Вот, значит, каков он, конец — беззвучный, леденящий, темный конец всему; пустота, вырытая тьмой и безмолвием; пустота — стоячая, ледяная. В каком углу скрыться мне, чтоб наполнить его своей болью? О, пусть звезды померкнут и настанет конец света! Разверзнется земля, и в грохоте стихий промолвит господь: «Беру тебя обратно, больное и слабое создание, было нечисто в тебе, и недобрые силы освободил ты от пут. Милый, милый, постелю тебе ложе из пустоты…»

Прокоп затрепетал под терновым венцом вселенной. Значит, страдание человека — ничто, не имеет цены; оно — маленькое, съежившееся, просто дрожащий пузырек на дне пустоты. Хорошо, хорошо — мир безграничен, говоришь ты; но дай мне умереть!

На востоке побледнело небо, холодно выступило светлое шоссе, белые придорожные камни; смотри, вон следы колес, следы в мертвой пыли… Прокоп встает, одеревеневший, ошеломленный, и пускается в путь. В путь — вниз, к Балттину.

Прокоп шел безостановочно. Вот деревня, рябиновая аллея, мостик над тихой и темной рекой; туман поднимается, застилает солнце; и опять серый, холодный день, красные крыши, стада красных коров. Далеко ли до Балттина? Шестьдесят, семьдесят километров… Сухие листья, повсюду — одни сухие листья…

В полдень Прокоп присел на кучу щебня — не мог больше идти. Проезжала мимо телега; крестьянин придержал лошадь, посмотрел на разбитого человека.

— Подвезти, что ли?

Прокоп благодарно кивнул, ни слова не говоря, подсел на передок. Телега остановилась в городке.

— Приехали, — сказал крестьянин. — А вам куда надо-то?

Прокоп слез и молча пошел дальше. Далеко ли до Балттина?

Начался дождь; Прокоп уже выбился из сил, присел на перилах моста; под ним ярилась и пенилась холодная вода. Навстречу мчался автомобиль, затормозил на мосту; выскочил человек в шубе из козьего меха, двинулся прямо к Прокопу:

— Как вы сюда попали?

Это — господин д'Эмон, на его татарских глазах — автомобильные очки, весь он похож на гигантского косматого жука.

— Я сейчас из Балттина — вас разыскивают.

— Далеко до Балттина? — прошептал Прокоп.

— Сорок километров. Зачем вам туда? Там уже выдали ордер на ваш арест. Идемте, я увезу вас.

Прокоп покачал головой.

— Княжна уехала, — тихо произнес д'Эмон. — Сегодня утром, с oncle Роном. Главным образом для того, чтобы забылось… одно неприятное… дело о человеке, сбитом машиной…

— Он умер? — еле дыша, спросил Прокоп.

— Пока еще жив. А во-вторых, княжна, как вы, вероятно, знаете, серьезно больна туберкулезом. Ее повезут куда-то в Италию.

— Куда именно?

— Не знаю. Никто не знает.

Прокоп встал и пошатнулся.

— Тогда… тогда…

— Поедете со мной?

— Н-не знаю… Куда?

— Куда хотите.

— Я… мне хотелось бы… в Италию.

— Поедемте.

Д'Эмон помог Прокопу сесть в машину, набросил на него меховую полость и захлопнул дверцу. Машина тронулась.

И снова развертывается панорама края, но как-то странно, словно во сне, и в обратном порядке; городок, тополиная аллея, куча щебня, мостик, коралловые гроздья рябин, деревня… Машина зигзагами взбирается на холм; вот и развилка, где они расстались. Прокоп поднялся, чтоб выпрыгнуть из машины; д'Эмон отдернул его на место, нажал на газ, переключил на четвертую скорость. Прокоп закрыл глаза; теперь они уже не едут по дороге — поднялись в воздух, летят… ветер бьет в лицо, тучи стегают, как мокрые тряпки, рокот мотора слился в сплошной, низкий рев, где-то внизу, наверное, прогибается под ними земля, но Прокоп боится открыть глаза, чтоб не увидеть проносящихся под ним аллей. Быстрее! Чтоб сперло дыхание! Еще быстрее! Обручем ужаса сдавило грудь, Прокоп уже не дышит от головокружительной скорости, только стонет, наслаждаясь бешеной гонкой. Машина скользит то в гору, то вниз, где-то под ногами послышались человеческие крики, взвыла собака, — а машина несется вперед, на поворотах почти ложась на бок, словно подхваченная крутящимся смерчем; и снова полет по прямой, скорость в чистом виде; пронзительно, страшно звенит натянутая тетива далей.

Прокоп открыл глаза. Мглистые сумерки, цепочка фонарей единоборствует с туманом, снопами вспыхивают заводские огни. Д'Эмон, лавируя, ведет машину по путанице улиц, по предместью, похожему на развалины, и снова вырывается в поля. Машина высунула вперед длинные щупальца света, шарит ими по дорожной грязи, по камням, воет на поворотах, взрывается ураганным огнем и мчится по нескончаемой ленте шоссе, словно наматывая ее на колеса. Справа и слева от дороги вьется узкое ущелье меж гор, машина ныряет в него, тонет в лесах, с грохотом ввинчивается на перевал и стремглав спускается в соседнюю долину. Деревни выдыхают в густой туман пятна света, автомобиль с рычанием пролетает мимо, оставляя за собой снопы искр, клонится набок, скользит, кружится, подымаясь по спирали все выше, и выше, и выше, перескакивает через что-то, падает. Стоп! Они остановились в черной тьме; нет, оказывается, тут — домик; д'Эмон, ворча, выходит из машины, стучит в дверь, разговаривает с хозяевами; вскоре он возвращается с кувшином воды, доливает шипящий радиатор; в резком свете фар он в своей шубе похож на черта из детской сказки. Вот он обошел машину, потрогал баллоны, поднял капот, бормоча что-то себе под нос. Прокоп задремал от нечеловеческой усталости. Опять началось ритмическое потряхивание; но Прокоп спал в углу сиденья, не сознавая ничего, ничего не сознавая, кроме покачивания автомобиля; он проснулся, лишь когда подъехали к отелю, сверкавшему огнями в чистом горном воздухе среди снежных плоскостей.

Прокоп потянулся, окоченевший и точно весь избитый.

— Это… это не Италия, — пролепетал он удивленно.

— Еще нет, — ответил д'Эмон. — Пока пойдем перекусим.

Он повел Прокопа, ослепленного ярким светом, в отдельный кабинет; белоснежная скатерть, серебро, тепло, официант, смахивающий на дипломата. Д'Эмон даже не присел; он ходил по кабинету, разглядывая кончики своих пальцев. Прокоп тупо и сонно опустился на стул; ему было в высшей степени безразлично — есть или не есть. Все же он выпил чашку горячего бульона, с трудом удерживая вилку, поковырялся в каких-то кушаньях, повертел в пальцах бокал вина и обжег себе внутренности горечью кофе. Д'Эмон так и не сел; он все шагал от стены к стене, на ходу проглотил несколько кусочков; когда Прокоп доел, подал ему сигару, зажег спичку.

— Так, — сказал он, — а теперь к делу.

— С этой минуты, — прохаживаясь, начал он, — я буду для вас просто… камарад Дэмон. Я сведу вас с нашими людьми — это недалеко отсюда. Но вы не должны принимать их слишком всерьез; часть из них — отчаявшиеся люди, изгнанники и беженцы, собравшиеся со всех концов мира, часть — фантазеры, болтуны, дилетанты спасения человечества и доктринеры. Не спрашивайте об их программе; они — всего лишь материал, которым мы воспользуемся в нашей игре. Главное — мы можем предоставить в ваше распоряжение широко разветвленную и до сих пор тайную международную организацию, ячейки которой рассеяны повсюду. Единственная программа — прямое действие; для него мы привлечем всех без исключения, и так они уже требуют действия, словно это — новая игрушка. Впрочем, лозунги «новая линия действия» и «деструкция в головах» прозвучат для них неодолимыми чарами; после первых успехов они пойдут за вами как овцы, особенно если вы отстраните от руководства тех, кого я назову.

Говорил он гладко, как опытный оратор — то есть думая при этом совсем о другом, — и с совершенной уверенностью, не допускавшей протеста или сомненья; Прокопу казалось, что когда-то он уже слышал его.

— Ваше положение исключительно, — продолжал Дэмон, не переставая ходить по комнате. — Вы отвергли предложение некоего правительства; вы поступили, как разумный человек. По сравнению с этим, что могу я дать вам, что вы можете взять сами? Надо быть сумасшедшим, чтоб упустить такое дело. В ваших руках — средство, с помощью которого вы можете повергнуть в прах все державы мира. Я предоставлю вам неограниченный кредит. Хотите пятьдесят или сто миллионов фунтов? Можете получить их в течение недели. С меня довольно, что вы — единственный до сей поры обладатель кракатита. Правда, девяносто пять граммов находятся пока у наших людей, нам привез его саксонский коллега из Балттина; но эти глупцы и понятия не имеют о вашей химии. Держат кракатит, как святые дары, в фарфоровой баночке и по три раза в неделю чуть ли не дерутся, споря о том, чье правительственное здание взорвать первым. Впрочем, вы сами их услышите. Итак, с этой стороны вам ничто не грозит. В Балттине нет ни крошки кракатита. Господин Томеш, видимо, исчерпал все свои возможности в экспериментировании.

— Где он — где Ирка Томеш? — с трудом выговорил Прокоп.

— Пороховой завод в Гроттупе. Там уже сыты по горло его бесконечными обещаниями. А если ему и удастся случайно составить кракатит — он недолго будет радоваться. За это я вам ручаюсь. Короче, вы единственный человек, владеющий кракатитом, и вы не отдадите его никому. В вашем распоряжении будет человеческий материал и все наши организационные связи. Я предоставлю вам органы печати, которые содержу за свой счет. Наконец, вам будет подчинено то, что газеты называют «тайной радиостанцией», то есть наше нелегальное беспроволочное средство связи, которое с помощью так называемых антиволн или затухающих искр приводит ваш кракатит к распаду на расстоянии до трех тысяч километров. Вот ваши козыри. Начинаете игру?

— Что… что вы имеете в виду? — отозвался Прокоп. — Что мне со всем этим делать?

Камарад Дэмон остановился, в упор взглянул на Прокопа:

— Вы будете делать, что захотите. Будете совершать грандиозные дела. Кто еще может приказывать вам?

XLVII

Дэмон придвинул стул к Прокопу, сел.

— Да… — задумчиво продолжал он. — Это даже трудно постичь. В истории попросту нет аналогии той власти, какая у вас в руках. С горсткой людей вы завоюете мир, как Кортес завоевал Мексику. Хотя и это — далеко не точная параллель. Обладая кракатитом и станцией, вы держите под ударом весь земной шар. Пусть странно, но это так. Достаточно щепотки белого порошка — и в назначенный миг взлетит на воздух все, что вы прикажете. Кто может помешать вам? Фактически вы неограниченный властелин мира. Вы будете передавать приказы, оставаясь невидимым. Смешно: с этого места вы можете обстрелять, ну, допустим, Португалию или Швецию; через три-четыре дня они запросят мира, и вы сможете диктовать размеры контрибуций, законы, линии границ, в общем, что вам заблагорассудится. Сейчас в мире существует единственная великая держава: вы сами. Думаете, я преувеличиваю? У меня есть очень ловкие ребята, способные на все. Объявите смеха ради войну Франции. И однажды в полночь взлетят на воздух министерства, Французский банк, почтамт, электростанция, вокзал, несколько казарм. На следующую ночь — аэродромы, арсеналы, железнодорожные мосты, заводы боеприпасов, порты, маяки, шоссе. У меня пока что только семь самолетов; вы можете рассыпать кракатит где угодно: потом включается станция — и готово. Ну, попробуете?

Прокоп чувствовал себя как во сне.

— Нет! Зачем мне все это?

— Затем, что вы — можете, — пожал плечами Дэмон. — Сила… должна найти выход. К чему поручать это дело какому-нибудь государству, если вы можете сделать его сами? Я не знаю границ ваших возможностей; но надо начать, чтобы испробовать, — ручаюсь, вы войдете во вкус. Хотите быть самодержавным владыкой мира? Пожалуйста. Хотите истребить человечество? Будь по-вашему. Хотите осчастливить его, навязав вечный мир, бога, новый строй, революцию, что угодно? Отчего же… Только начните — программа роли не играет; в конце концов вы станете делать лишь то, что вас заставит делать созданная вами же действительность. Можете уничтожать банки, королевские троны, индустриализм, армии, вечное бесправие или не знаю что еще; тогда видно будет, что дальше. Начните с чего угодно; а там все пойдет само. Только не ищите аналогии в истории, не спрашивайте, как далеко простираются ваши права; ваше положение беспримерно; никакой Чингисхан или Наполеон не подскажут вам, что вам делать и где пределы вашей власти. Никто не может давать вам советы: никто не может постичь безграничность вашей мощи. Вы должны быть один, если хотите дойти до конца. Не подпускайте к себе никого, кто вознамерится указывать вам границы или направление.

— Даже вас, Дэмон? — резко перебил его Прокоп.

— Даже меня. Я стою на стороне силы. Я стар, опытен и богат; мне ничего не надо — только бы что-нибудь делалось, катилось в направлении, указанном человеком. Мое старое сердце будет радоваться всему, что вы свершите. Выдумайте самое прекрасное, самое смелое, самое райское и по праву вашей силы велите миру принять это: такое зрелище вознаградит меня за служение вам.

— Дайте мне руку, Дэмон, — молвил Прокоп, полный подозрений.

— Нет, я могу вас обжечь, — усмехнулся Дэмон, — У меня старая, очень старая лихорадка. Так что я хотел сказать? Да: единственное проявление силы — насилие. Сила — это способность сообщать движение предметам; вы все равно не избежите участи стать центром всего, что движется вокруг вас. Привыкайте к этому заранее; рассматривайте людей только как свои орудия или как орудия идеи, которую вы заберете в голову. Вы хотите сотворить неслыханное добро; в результате вы будете, вероятно, чрезвычайно жестоки. Не останавливайтесь ни перед чем, если задумаете осуществить великие идеалы. Впрочем, и это придет само собой. Сейчас вам кажется выше ваших сил быть — не знаю еще, в какой форме, — повелителем Земли. Допускаю; но это вполне по силам вашим орудиям; ваша власть распространяется дальше, чем можно трезво вообразить себе.

Устройтесь так, чтоб ни от кого не зависеть. Еще сегодня я велю избрать вас председателем информационной комиссии; это практически даст вам в руки антиволновую станцию; впрочем, она расположена на объекте, принадлежащем лично мне. Вскоре вы увидите наших забавных товарищей; не спугните их слишком грандиозными планами. Они подготовлены к встрече с вами и примут вас с энтузиазмом. Скажите им несколько фраз о благе человечества или о чем хотите; все равно, что бы вы ни сказали — все утонет в хаосе мнений, которые называются политическими убеждениями.

Вы сами решите, осуществить ли вам начальные удары в направлении политическом или экономическом: то есть бомбить ли сначала военные объекты или заводы и коммуникации. Первое эффектней, второе ранит глубже. Можете предпринять генеральное наступление по кругу — или выбрать радиальный сектор; действуйте анонимно — или публично, на первый взгляд безрассудно, объявите войну. Мне не известны ваши вкусы; но не в форме дело, важно только, чтобы вы проявили свою власть. Вы — верховный судия мира, объявите приговор кому угодно — наши люди приведут его в исполнение. Работайте крупными масштабами, не считайте жизней, ведь на свете их миллиарды.

Смотрите, я — промышленник, журналист, банкир, политический деятель, короче, все что угодно; я привык рассчитывать, оглядываться на обстоятельства, заниматься мелкими подсчетами с ограниченными шансами на выигрыш. Именно поэтому я должен вам сказать — и это будет единственный совет, который я вам дам прежде, чем вы возьмете власть в руки: не рассчитывайте и не оглядывайтесь. Стоит вам один раз оглянуться, и вы превратитесь в соляной столп, как Лотова жена. Я — разум и число; но стоит мне взглянуть вверх — и я готов раствориться в безумии и неисчислимости. Все сущее из хаоса беспредельности неизбежно опускается через число к нулю; любая великая сила восстает против этих этапов падения; любая величина стремится стать бесконечностью. Сила, которая не перелилась через старые границы, пропала даром. Вам дана власть свершить грандиозные дела; достойны ли вы этой власти или собираетесь пустить ее по мелочам? Я, старый опытный человек, говорю вам: думайте о безумных, несоизмеримых деяниях, о беспрецедентных масштабах, о рекордах людской власти, выходящей за пределы разумного; действительность общиплет по пятьдесят, по восемьдесят процентов с любого великого плана; но то, что останется, все еще должно быть грандиозным. Замахивайтесь на невозможное, чтоб осуществить хоть какую-то неизвестную возможность. Вы знаете, сколь великая вещь — эксперимент; видите ли, все владыки мира больше всего страшатся, что им на долю выпадет поступать иначе, чем их предшественникам, поступать неслыханно, наперекор привычному; нет ничего консервативнее человеческой власти. Вы — первый человек на свете, который может считать весь земной шар своей лабораторией. Вот оно, величайшее искушение на горе: я не дам тебе всего, что пред тобою, дабы пользовался ты и наслаждался властью; но тебе дано самому завоевать все это, переделать, попытаться создать нечто лучшее, чем наш жалкий и жестокий мир. Мир вновь и вновь нуждается в творце; но творец, если он не суверенный властелин и повелитель — всего лишь безумец. Ваши мысли будут равносильны приказу; ваши мечты — историческим переворотам; и если вы даже не создадите ничего, кроме памятника самому себе — все равно дело того стоит. Примите же то, что — ваше. А теперь пойдемте; нас ждут.

XLVIII

Дэмон завел мотор и вскочил на сиденье.

— Сейчас приедем.

Машина спустилась с Горы Искушения в широкую долину, помчалась сквозь немую ночь, перевалила через невысокую горную седловину и остановилась под ольхами у просторного деревянного строения, похожего на старую мельницу. Дэмон вышел из машины, повел Прокопа к деревянной лестнице; дорогу им преградил человек в пальто с поднятым воротником.

— Пароль! — потребовал он.

— Цыц! — оборвал его Дэмон и снял автомобильные очки; часовой отступил. Дэмон с Прокопом торопливо поднялись наверх. Они вошли в большую комнату с низким потолком, похожую на класс: два ряда скамей, возвышение, кафедра и черная доска; только класс этот был полон дыма, духоты и крика. На скамьях теснились люди в шляпах; все спорили между собой, с возвышения кричал что-то рыжебородый верзила, на кафедре сухонький, педантического вида старичок яростно звонил в колокольчик. Дэмон двинулся прямо к возвышению, вскочил на него.

— Камарады! — крикнул он, и голос его прозвучал нечеловечески, как крик чайки. — Я привел к вам одного человека… Камарад Кракатит!

Стало тихо; Прокоп чувствовал, как его охватили, беззастенчиво ощупывая, взгляды пятидесяти пар глаз; словно лунатик, поднялся он на возвышение, окинул невидящим взором комнату, тонущую в мглистой полутьме.

— Кракатит, Кракатит, — перекатывался ропот у его ног, и ропот этот переходил в крик: — Кракатит! Кракатит! Кракатит!

Перед Прокопом очутилась красивая растрепанная девушка, протянула ему руку:

— Привет, камарад!

Короткое, горячее пожатие, всё обещающий блеск глаз, и вот уже тянутся двадцать других рук: грубых, твердых, и иссушенных жаром, и влажно-холодных, и мягких от душевности; Прокоп ощутил себя включенным в целую цепь рук; руки тянутся к нему, присваивают его себе.

— Кракатит, Кракатит!

Педантичный старичок звонил как безумный. Когда это не помогло — сам кинулся к Прокопу, потряс его руку; у старичка была маленькая, высохшая ручка, точно из пергамента, а за сапожницкими очками пылала огромная радость. Толпа взвыла от восторга и утихла. Старичок заговорил:

— Вы встретили камарада Кракатита… со стихийной радостью… со стихийной и живой радостью, которая… которую выражаю и я в качестве председателя. Приветствую тебя в нашей среде, камарад Кракатит. Мы приветствуем также председателя Дэмона… и благодарим его. Прошу камарада Кракатита, как гостя, занять место… в президиуме. Пусть теперь делегаты выскажутся, кому вести собрание — мне или… председателю Дэмону.

— Мазо!

— Дэмон!

— Мазо! Мазо!

— К черту ваши формальности, Мазо, — крикнул Дэмон. — Ведите собрание, и точка.

— Собрание продолжается, — возгласил старичок. — Слово имеет делегат Петерс.

Рыжебородый верзила заговорил снова; по-видимому, он нападал на английских лейбористов, но никто его не слушал. Взгляды всех осязаемо упирались в Прокопа; вон там, в углу — большие, мечтательные глаза чахоточного; широко раскрытые голубые глаза какого-то рослого бородатого юноши; круглые, блестящие очки профессора-экзаменатора; колючие заросшие глазки, моргающие из-под невероятно спутанных седых косм; взгляды настороженные, враждебные, глаза запавшие, ребяческие, праведные и порочные. Прокоп осматривал переполненные ряды скамей и вдруг вздрогнул, как от ожога: он встретился со взглядом растрепанной девицы; она, словно падая навзничь, выгнулась волнообразным движением. Прокоп перевел глаза на странную лысую голову, под которой висел узкий пиджачишко, — сам черт не разберет, сколько лет этому созданию, двадцать или пятьдесят; не успел он решить эту загадку, как все лицо лысого сморщилось в широкой, восторженной, осчастливленной улыбке. Чей-то взгляд неотвязно раздражал Прокопа; он всюду искал этого человека, но никак не мог найти.

Делегат Петерс, запинаясь, кончил и, весь красный, исчез между скамей. Взгляды всех приковались к Прокопу в напряженном, настойчивом ожидании; старик Мазо пробормотал какие-то формальности и наклонился к Дэмону. Стояла гробовая тишина; тогда Прокоп поднялся, не отдавая себе отчета в своих действиях.

— Слово имеет камарад Кракатит, — объявил Мазо, потирая сухие ручки.

Прокоп ошеломленно озирался: что я должен делать? Говорить? Зачем? Кто эти люди? Поймал взгляд ланьих глаз чахоточного, строгий, испытующий блеск профессорских очков; он видел глаза моргающие, любопытные и отчужденные, сверкающий, манящий взор красивой девицы; она открыла грешные, горячие губы, вся превратившись во внимание; лысый, сморщенный человечек на первой скамье не спускал восторженных глаз с губ Прокопа; тот, обрадованный, улыбнулся человечку.

— Люди, — начал он тихо, будто говоря во сне, — вчера ночью… я заплатил безмерную цену. Я пережил… и утратил… — Он собрал все силы, чтоб овладеть собой. — Иной раз переживаешь… такую боль, что она становится уже не только твоей. И ты открываешь глаза и видишь. Затмилась вселенная, и земля затаила дыханье от муки. Мир должен быть искуплен. Ты не снес бы боли своей, если б страдал один. Вы все прошли через ад, все вы…

Он огляделся; всё сливалось в каком-то тусклом сиянии, как на дне морском.

— Где кракатит? — вдруг раздраженно спросил Прокоп. — Куда вы его дели?

Старик Мазо осторожно поднял фарфоровую святыню, вложил ему в руку. Это была та самая баночка, которую он когда-то оставил в своем лабораторном бараке на Гибшмонке. Он открыл крышечку, запустил пальцы в зернистый порошок, стал разминать его, нюхать, положил щепотку на язык; узнавая его вяжущую резкую горечь, смаковал с наслаждением.

— Хорошо, — вздохнул он и сжал драгоценный предмет обеими ладонями, как бы грея озябшие руки.

— Это ты, — вполголоса проговорил он, — я тебя знаю; ты — взрывная стихия. Придет твой миг — и ты отдашь все, заключенное в тебе; и это хорошо… — Он нерешительно взглянул исподлобья на людей. — Что вы хотите знать? Я разбираюсь только в двух вещах: в звездах и в химии. Прекрасны… безграничные просторы времени, извечный порядок и неизменность, божественная арифметика вселенной; говорю вам — нет ничего прекраснее… Но что мне все законы вечности? Придет твой миг — и ты взорвешься; исторгнешь из себя любовь, и боль, идею, и не знаю, что еще; но самое твое великое и самое сильное — всего лишь мгновение. Нет, не включен ты в цепь бесконечности, не миллионы световых лет — твое исчисление; так пусть же… пусть же твой ничтожный миг будет достойным того, чтоб прожить его! Выметнись высочайшим пламенем. Ты чувствуешь себя скованным? Разбей свою оболочку, разнеси камень! Дай свершиться единственному твоему мгновению. И это будет хорошо.

Он и сам неясно понимал, что говорит; смутный инстинкт подхлестывал его, заставлял высказать нечто, мгновенно ускользающее.

— Я… занимаюсь только химией. Я знаю материю и… понимаю ее; вот и все. Воздух и вода дробят материю; она расщепляется, бродит, гниет, горит, соединяется с кислородом — или распадается; но никогда — слышите, никогда! — не отдает она до конца всего, что в ней заключено. Пусть даже ей назначено пройти весь круговорот жизни; пусть земной прах воплотится в растение, в живую плоть, станет мыслящей клеточкой Ньютонова мозга, и умрет с ним, и снова распадется — и тогда он не исторгнет из себя всего. Но заставьте этот же прах… силой заставьте его расщепиться, нарушьте его связи — и он взорвется в тысячную долю секунды; и тогда, только тогда он обнаружит все свои свойства. Вероятно, он даже не спал; он был только скован, связан и задыхался, боролся впотьмах, и ждал своего мгновения. Отдать все! Это — его право. И я, я тоже должен отдать все до конца. Неужели мне суждено только черстветь от времени и ждать… гнить в грязи… и раздробляться, не имея права когда-нибудь… разом… проявиться во всей своей человеческой полноте? Да лучше я… тогда уж лучше в одно высшее мгновение… невзирая ни на что… Ибо я верю: хорошо, когда отдаешь все до конца. Безразлично, доброе или плохое. Во мне все срослось; и доброе, и злое, и наивысшее. Кто живет — творит и добро и зло, словно дробясь. И я жил так; но теперь… я должен свершить наивысшее. В этом — искупление человека. Нет наивысшего в том, что я уже совершил; оно прочно сидит во мне… как в камне. Я должен взорваться… силой… как взрывается заряд; и я не стану спрашивать, что я при этом разобью; но было нужно… мне было нужно отдать наивысшее…

Он не находил слов, пытаясь выразить невыразимое; и с каждым словом утрачивал смысл, морщил лоб, вглядывался в лица слушателей — не уловили ли они его мысль, которую он не умел высказать иначе. Он встретил светозарную симпатию в чистых глазах чахоточного, сосредоточенное стремление понять в широко раскрытых голубых глазах бородатого великана-юноши там, сзади; сморщенный человечек пил его слова с беспредельной преданностью верующего, а красивая девушка принимала их, полулежа, эротическими вздрагиваниями всего тела. Зато остальные глазели на него отчужденно, с любопытством или с растущим равнодушием. Зачем я, собственно, говорю все это?

— Я пережил, — неуверенно и уже с легким раздражением продолжал он, — пережил столько, сколько в состоянии пережить человек. Зачем я вам это говорю? Потому что мне этого мало; потому что я… до сих пор не искуплен; во всех моих страданиях не было наивысшего. Это… сидит в человеке, как сила в материи. Надо разрушить материю, чтоб она отдала свою силу. И человека надо освободить от пут, разрушить, раздробить, чтоб он отдал свое высочайшее пламя. О-о-о, будет уж… слишком, если он и тогда не найдет, что… что достиг… что…

Он запнулся, нахмурился, бросил баночку с кракатитом на стол и сел.

XLIX

Некоторое время все растерянно молчали.

— И это все? — раздался со скамей насмешливый возглас.

— Все, — недовольно бросил Прокоп.

— Нет, не все!

Это сказал Дэмон, вставая.

— Камарад Кракатит предполагал у делегатов желание понять…

— Ого! — выкрикнул кто-то.

— Да. Придется делегату Мезиерскому потерпеть, пока я договорю. Камарад Кракатит образно сказал нам, — тут голос Дэмона опять стал похожим на скрипучий крик чайки, — что надо начинать революцию, отметая в сторону теорию этапов; революцию истребительную, подобную взрыву, в которой человечество проявит все то наивысшее, что таится в нем. Человек должен разбиться, чтобы отдать все свое до конца. Общество надо взорвать, чтобы оно обнаружило в себе высшее добро. Вы здесь спорите о том, в чем оно, это высшее добро для человечества. Камарад Кракатит учит нас, что достаточно привести человечество в состояние взрыва, и оно взметнется куда выше, чем вы могли бы предписать ему; нельзя оглядываться на то, что разобьется при этом! И я утверждаю — камарад Кракатит прав!

— Прав! Прав! — вспыхнули аплодисменты, крики. — Кракатит! Кракатит!

— Тише! — перекричал всех Дэмон. — Его слова тем более вески, что за ними стоит фактическая власть осуществить такой взрыв. Камарад Кракатит — человек дела. Он явился, чтобы возложить на нас прямое действие. И я вам говорю — это действие будет ужаснее, чем кто-либо из вас осмеливался мечтать. И оно начнется сегодня, завтра, в течение недели…

Его слова утонули в неописуемом грохоте. Волна людей, вскочивших с места, захлестнула возвышение. Прокопа обнимали, тянули за руки, кричали: «Кракатит! Кракатит!» Красивая девушка с растрепанными волосами бешено пробивалась к Прокопу; движением толпы ее бросило к нему на грудь; он хотел оттолкнуть ее, но она обняла его, прильнула, лихорадочно лепеча что-то на непонятном языке. Тем временем на краю возвышения человек в очках медленно и негромко доказывал пустым скамьям, что теоретически недопустимо делать выводы социологического порядка из явлений неорганизованной природы.

— Кракатит! Кракатит! — шумела толпа; все давно повскакали с мест, Мазо потрясал колокольчиком, как обезумевший; вдруг на кафедру вспрыгнул черноволосый сухощавый юноша, высоко подняв руку с баночкой кракатита.

— Тихо! — гаркнул он. — По местам! Или я швырну вам это под ноги!

Пала внезапная тишина; клубок людей схлынул с возвышения. На нем остался лишь Мазо с колокольчиком в руке, растерянный и беспомощный, Дэмон, прислонившийся к доске, да Прокоп, на котором все еще висела темноволосая менада.

— Россо! — раздались голоса. — Стащите его вниз! Долой Россо!

Юноша на кафедре дико вращал горящими глазами.

— Не двигаться! Мезиерский хочет стрелять в меня! Брошу! — взревел он, потрясая баночкой.

Толпа попятилась, рыча, как раздразненный хищник. Двое, трое подняли руки; остальные последовали их примеру; на минуту воцарилось гнетущее молчание.

— Сойди! — закричал старик Мазо. — Кто дал тебе слово?

— Брошу! — грозил Россо, напряженный, как тетива.

— Это противоречит процедурным правилам, — рассердился Мазо. — Я протестую и… слагаю с себя обязанности председателя.

Он швырнул колокольчик на пол и сошел с возвышения.

— Браво, Мазо, — раздался иронический голос. — Славно ты помог делу!

— Тихо! — кричал Россо, отбрасывая волосы со лба. — Я беру слово. Камарад Кракатит сказал нам: настанет твой миг, и ты взорвешься; дай свершиться твоему единственному мгновению. Ладно, я принял его слова к действию.

— Он не то имел в виду!

— Да здравствует Кракатит!

Кто-то свистнул.

Дэмон схватил Прокопа за локоть, потащил к какой-то дверце за доской.

— Можете свистеть! — насмешливо продолжал Россо. — Однако никто из вас не свистел, когда перед вами встал этот чужой человек и… и «дал свершаться своему мгновению». Почему бы и другим не попробовать?

— Это правда, — произнес спокойный голос.

Красивая девушка встала перед Прокопом, защищая его своим телом. Он попытался оттолкнуть ее.

— Неправда! — кричала она, сверкая глазами. — Он… он…

— Замолчи, — прошипел Дэмон.

— Приказывать умеет каждый, — лихорадочно продолжал Россо. — Пока это у меня в руках, приказываю я. Мне все равно, сдохну я или нет. Не смейте выходить! Галеассо, стереги дверь! Так, а теперь поговорим.

— Да, теперь поговорим, — резко отозвался Дэмон.

Россо молниеносно обернулся к нему; в ту же секунду со скамьи вскочил голубоглазый гигант, ринулся вперед, по-бычьи склонив голову, и не успел Россо опомниться, как тот схватил его за ноги и дернул изо всех сил; Россо полетел с кафедры головой вниз. В страшной тишине с треском стукнулась голова о доски, а с возвышения скатилась под скамьи крышечка фарфоровой банки.

Прокоп метнулся к бездыханному телу; по груди, по лицу Россо, по полу, по луже крови рассыпался белый порошок кракатита. Дэмон оттащил Прокопа; снова поднялся галдеж, несколько человек подскочило к возвышению.

— Не наступите на кракатит, взорвется! — воскликнул срывающийся голос, но люди уже бросались наземь, собирали белый порошок в спичечные коробки, дрались, катались по полу, сцепившись в клубок.

— Заприте дверь! — прорычал кто-то.

Свет погас. Одновременно Дэмон ногой толкнул дверцу позади доски и потащил Прокопа вон.

Дэмон посветил карманным фонариком. Они были в чуланчике без окон, где хранились поставленные друг на друга столы, пивные подносы, какая-то заплесневелая одежда. Дэмон поспешно увлек Прокопа дальше — через кисло пахнущую черную дыру коридора, вниз по темной узкой лестнице. Тут их догнала растрепанная девушка.

— Я с вами, — прошептала она, вцепившись в руку Прокопа.

Дэмон выбежал во двор, бросая впереди себя скачущий кружок света от фонарика; вокруг стояла бездонная чернота. Он сорвал калитку с петель и помчался по шоссе; не успел Прокоп, пытавшийся стряхнуть с себя девушку, добежать до машины, как мотор уже взревел, и Дэмон бросился за руль.

— Скорей!

Прокоп вскочил в машину, девушка — за ним; машина дернулась, двинулась во тьму. Дул ледяной ветер; девушка дрожала в легком платье, и Прокоп закутал ее меховой полостью, сам отодвинулся в противоположный угол. Автомобиль трясся по скверной грунтовой дороге, переваливался на ухабах, буксовал и снова с урчанием набирал скорость. Прокоп мерз, но отодвигался всякий раз, когда его бросало к девушке, сжавшейся в комочек. Она сползла к нему.

— Тебе холодно, правда? — И она попыталась притянуть его к себе, прикрыть концом полости. — Согрейся! — с придыханием шепнула она, засмеялась каким-то мерцающим смехом и всем телом прильнула к Прокопу; была она горячая и пышная — словно нагая была. Горький, дикий запах исходил от ее спутанных волос, они щекотали щеки Прокопа, лезли в глаза. Близко придвинув к нему лицо, она говорила что-то на чужом языке, повторяла одно и то же, все тише и тише, сжимая мочку Прокопова уха мелко дрожащими зубами; и вдруг, резко извернувшись, прижалась к его груди, впилась в его губы порочным, опытным, влажным поцелуем. Прокоп грубо отпихнул ее; она выпрямилась, полная недоумения, обиженно отодвинулась, стряхнула с плеч меховую полость; студеный ветер дул по-прежнему, Прокоп снова накрыл ей плечи. Она яростно дернулась, строптиво сорвала мех, бросила на пол.

— Как хотите, — буркнул Прокоп и отвернулся.

Тем временем Дэмон выбрался на мощеную дорогу и погнал машину с воющей скоростью. Пассажирам видна была только спина Дэмона, ощетинившаяся космами козьей шубы. Прокоп задыхался от резкого встречного ветра; он оглянулся на девушку — та, намотав волосы на шею, тряслась от холода в своем платьице. Ему стало жаль ее; он поднял полость, набросил ей на плечи; она отталкивала его руку в строптивом гневе, тогда он завернул девушку всю, с головой, крепко обхватил руками:

— И не шевелитесь!

— Что, опять бесится? — спокойно бросил Дэмон от руля. — А вы ее…

Прокоп притворился, что не расслышал циничного слова, но бесформенный сверток в его руках тихонько захихикал.

— Она славная девчонка, — равнодушно продолжал Дэмон. — Твой папа был ведь писатель?

Сверток кивнул; и Дэмон назвал имя настолько известное, настолько чистое и священное, что Прокоп вздрогнул и невольно разжал руки. Сверток завозился и вспрыгнул к Прокопу на колени; из-под меха высунулись красивые грешные ноги, по-детски закачались в воздухе. Он натянул полость, чтоб девушка не замерзла; она, видимо, сочла это игрой и, давясь тихим смехом, стала высоко подбрасывать то одну, то другую ногу. Он обхватил сверток как можно ниже; тогда из-под меха выскользнула полная девичья рука, вцепилась ему в лицо в необузданной любовной игре, потянула за волосы, защекотала шею, пальцами силилась раскрыть ему губы. Он перестал сопротивляться; рука дотронулась до его лба; нащупала строгие морщины и отдернулась, как бы обжегшись; теперь это — боязливая детская ручонка, которая не знает, что ей разрешено; она украдкой приближается к его лицу, касается его, отдергивается… снова коснулась, погладила и легонько, робко легла на шершавую щеку. Под полостью глубоко вздохнули и замерли.

Машина, пробравшись через спящий городок, спустилась в открытое поле.

— Ну, как? — обернулся Дэмон. — Что скажете насчет наших людей?

— Тише, — шепотом ответил неподвижный Прокоп. — Она уснула.

L

Машина остановилась в сумрачной лесистой долине. Прокоп разглядел в темноте массивные копры и терриконы.

— Вот и приехали, — буркнул Дэмон. — Это мой рудник и заводишко; грошовое предприятие. Ну, вылезайте!

— Оставить ее здесь? — негромко спросил Прокоп.

— Кого? Ах да, вашу красавицу… Разбудите, мы здесь заночуем.

Прокоп вышел из машины, осторожно вынес девушку на руках.

— Куда ее положить?

Дэмон отпирал дверь угрюмого дома.

— Что? Погодите, здесь у меня несколько комнат. Положите… Впрочем, я сам вас отведу.

Он зажег свет и повел Прокопа по нетопленным конторским коридорам; наконец вошел в одну дверь, повернул выключатель. Они оказались в скверной непроветренной комнате; у стены стояла неубранная кровать, жалюзи на окнах были спущены.

— Ага, — проворчал Дэмон, — видно, тут ночевал… один знакомый. Не очень-то здесь уютно, не правда ли? Да что с холостяка взять… Положите ее на постель.

Прокоп бережно опустил тихонько дышащий сверток. Дэмон зашагал по комнате, потирая руки.

— Теперь сходим на нашу станцию. Она там, на холме, в десяти минутах ходьбы. Или хотите остаться здесь? — Он подошел к спящей девушке, откинул угол меха, обнажив ее ноги выше колен.

— Красивая, правда? Жаль, что я так стар…

Прокоп нахмурился, прикрыл ноги.

— Покажите мне вашу станцию, — сухо сказал он.

Губы Дэмона дрогнули в усмешке.

— Пойдемте.

Он повел Прокопа через двор. В машинном отделении горел свет, пыхтели машины, по двору бродил кочегар в рубашке с засученными рукавами, курил трубочку. Вверх по откосу тянулась подвесная дорога для вагонеток с рудой, ее поперечины вырисовывались мертво, как ребра древнего ящера.

— Пришлось закрыть три шахты, — рассказывал Дэмон. — Оказались нерентабельны. Давно бы все продал, если б не станция. Идите сюда.

По крутой тропинке он стал подниматься в гору, поросшую лесом; Прокоп следовал за ним по звуку шагов — стояла непроглядная тьма; временами с веток елей скатывались тяжелые капли. Дэмон остановился, с трудом перевел дух.

— Старость, — проговорил он. — Дыхание уже не то. Приходится все больше и больше надеяться на других… Сегодня на станции никого нет; телеграфист остался там, с ними… Но все равно; пойдемте!

Вершина холма была разрыта, как поле боя: брошенные копры, тросы, огромные отвалы пустой породы; и на верхушке самого высокого отвала — деревянное строение с антеннами.

— Это и есть… станция, — пропыхтел совсем задохнувшийся Дэмон. — Она стоит… на сорока тысячах тонн магнитной руды. Естественный конденсатор, понимаете? Весь холм — огромная сеть проводов. Когда-нибудь расскажу вам подробнее. Помогите мне взобраться.

Они вскарабкались по сыпкой тропинке; крупный щебень с шорохом скатывался из-под ног; но вот наконец и станция…

Прокоп остановился как вкопанный, не веря собственным глазам: да ведь это — его лаборатория, оставленная в поле над Гибшмонкой! Вот и некрашеная дверь, несколько более светлых досок после починки, сучки, похожие на глаза… Ничего не понимая, Прокоп провел рукой по косяку: конечно, вот он, ржавый согнутый гвоздь,

Прокоп сам когда-то вбил его!

— Откуда это здесь? — еле слышно пролепетал Прокоп.

— Что «это»?

— Этот домик?

— А, он здесь уже много лет, — равнодушно проговорил Дэмон. — А что такого?

— Ничего.

Прокоп обошел вокруг домика, ощупывая стены, окна. Ну да, вот трещина в доске, разбитое стекло в раме; здесь выпал сучок, так и есть, и дырка изнутри заклеена бумагой. Дрожащей рукой водил он по знакомым убогим приметам; все так, как было, все так…

— Ну, осмотрели? — подал голос Дэмон. — Отоприте, ключ у вас.

Прокоп сунул руку в карман. Конечно, вот он, ключ от его старой лаборатории… той, что осталась дома; вставил ключ в висячий замок, отомкнул, вошел внутрь, и — как дома — машинально протянул руку влево, повернул выключатель, у которого был гвоздик вместо головки — как там, дома. Дэмон вошел следом. Боже, вот и моя койка, до сих пор не постланная: мой умывальник, кувшин с отбитым краем, губка, полотенце, все… Прокоп посмотрел в угол — тут и старая чугунная печурка, и труба, подвязанная проволокой, ящик с угольной крошкой, а там — продавленное колченогое кресло, из сиденья торчат волос и пружины. А вот и щель в полу, и прожженная половица, и шкаф, платяной шкаф… Он открыл дверцу; в шкафу висели чьи-то измятые брюки.

— Неказисто здесь, — заметил Дэмон. — Наш телеграфист такой… в общем, чудак. А что вы скажете насчет аппаратов?

Прокоп, которого не покидало ощущение, будто он все это видит во сне, повернулся к столу. Нет, этого у него не было, тут что-то совсем другое: вместо химической утвари на одном конце стола стояла двенадцатиламповая корабельная радиостанция; рядом лежали наушники, приемник, конденсаторы, вариометр, регулятор, под столом находился обыкновенный трансформатор; а на другом конце…

— Это, первое, — нормальная станция, для обычных разговоров, — объяснил Дэмон, — а второе и есть наш передатчик затухающих искр. С его помощью мы посылаем антиволны, противотоки, искусственные магнитные бури — назовите как хотите. Вот и вся наша тайна. Вы разбираетесь в таких вещах?

— Нет. — Прокоп мельком осмотрел аппарат, подобного которому никогда не видал.

В аппарате было множество сопротивлений, проволочная сетка, нечто вроде катодной трубки, потом еще какие-то изолированные барабаны, странный когерер, реле и клавиатура с кнопками контактов; Прокоп не мог понять, как все это действует. Он оставил аппарат и взглянул на потолок — нет ли на нем, как дома, того же странного пятна, которое всегда напоминало ему голову старика. Да, есть, есть! И — вон зеркальце с отбитым уголком…

— Как вам нравится аппарат? — спросил Дэмон.

— Он… э-э… это ведь первая конструкция, правда? Он еще слишком сложен.

Тут на глаза ему попалась фотография, прислоненная к какой-то индукционной катушке. Прокоп взял снимок в руки; на нем было изображено ошеломляюще прекрасное девичье лицо.

— Кто это? — хрипло спросил он.

Дэмон заглянул через его плечо.

— Неужели не узнаете? Да ведь это ваша красавица, которую вы сами привезли сюда в объятиях. Великолепна, правда?

— Как попал сюда снимок?

Дэмон ухмыльнулся.

— Вероятно, ее обожает наш телеграфист… Не сочтите за труд включить вон тот контакт… Тот большой рычажок… Наш телеграфист — вы его не заметили? Сидел на первой скамье, сморщенный такой человечек…

Прокоп бросил карточку на стол, включил контакт. По проволочной сетке пробежала голубая искра. Дэмон поиграл пальцами на клавиатуре — и весь аппарат начал фосфоресцировать короткими синими вспышками.

— Так… — удовлетворенно вздохнул Дэмон, неподвижно вглядываясь в пучки искр.

Прокоп снова порывисто схватил фотографию. Ну, конечно, разумеется, это — та девушка, что спит внизу; нет никакого сомнения. Но если… если б на ней была вуаль, и горжетка, горжетка в капельках дождя, до самых губ и перчатки… Прокоп стиснул зубы. Не может быть, чтоб она была так похожа на ту! Сощурил глаза, стараясь удержать ускользающий образ, — и опять увидел девушку под вуалью, она прижимает к груди запечатанный пакет, и — вот сейчас поднимет на него чистый, полный отчаяния взор…

Вне себя от волнения, Прокоп сравнивал фотографию с неуловимым образом. Господи, как же она, собственно, выглядела? Да ведь я не знаю! — кольнул испуг. Знаю только — лицо ее закрывала вуаль, и оно было прекрасно. Прекрасное лицо под вуалью — и больше я ничего, ничего не видел. А этот, этот снимок, большие глаза и рот, строгий и нежный — неужели это та, та самая, что спит внизу? У нее ведь раскрытые губы, раскрытые грешные губы, и волосы растрепаны, и смотрит она не так, смотрит совсем не так… Вуаль в дождевых капельках стояла у Прокопа перед глазами, застилая все. Да нет, ерунда; и на снимке — совсем не та девушка, что спит внизу, и не похожа вовсе. На снимке — лицо той, под вуалью, что пришла к нему в беде и горе; ее лоб спокоен, а в глазах — скорбная тень; и к губам льнет вуаль, густая вуаль с росинками дыхания… Почему она не подняла тогда вуаль, чтоб я мог узнать ее!

— Пойдемте, я вам что-то покажу, — прервал его мысли Дэмон и потащил Прокопа наружу.

Они стояли на вершине отвала; под ногами их простерлась необъятная темная спящая земля.

— Смотрите туда. — Дэмон показал рукой на горизонт. — Не видите ничего?

— Ничего. Впрочем, нет, вижу — огонек. Слабое зарево.

— Знаете, что это такое?

Раздался еле слышный гул, словно ветер промчался в ночи.

— Готово! — торжественно произнес Дэмон и обнажил голову. — Good night[165], друзья.

Прокоп вопросительно посмотрел на него.

— Не поняли? — сказал Дэмон. — До нас только теперь донесся звук взрыва. Пятьдесят километров по прямой. Точно две с половиной минуты.

— Какой взрыв?

— Кракатит. Эти болваны понабивали его в спичечные коробки. Полагаю, теперь-то они нас больше беспокоить не будут. Мы созовем новый съезд… выберем новый комитет…

— Вы… вы их…

Дэмон кивнул.

— С ними нельзя было работать. Уверен, они до последней минуты пререкались из-за тактики. Скорее всего там теперь горит.

На горизонте виднелось лишь слабенькое багровое зарево.

— Там остался и изобретатель нашей станции. Все там остались. Так что теперь вы все возьмете в свои руки… Послушайте только, как тихо. А ведь отсюда, из этих проводов посылается в пространство беззвучная и точная канонада. Сейчас мы остановили работу всех радиостанций, и у радистов стоит в ушах треск — крах, крах! Пусть бесятся. А тем временем в Гроттупе господин Томеш бьется, стараясь добыть кракатит. Никогда он его не добудет. Но если даже — если сумеет, о! — в тот же миг, когда под его руками произойдет соединение, настанет конец… Так что работай, моя станция, рассылай потихоньку искры, бомбардируй вселенную! Никто, никто, кроме вас, не станет хозяином кракатита. Теперь только вы, вы один, единственный… — Дэмон опустил руку на Прокопово плечо, молча обвел другой рукой широкий круг, словно показывая: весь мир.

Ночь была беззвездна и пустынна; лишь на горизонте низко полыхал огненный потоп.

— А-а, устал, — зевнул Дэмон. — Славный был денек. Пойдемте вниз.

LI

Дэмон торопился домой.

— Где, собственно, находится Гроттуп? — неожиданно спросил Прокоп, когда они уже спустились с холма.

— Идемте, я покажу вам, — отозвался Дэмон.

Они зашли в контору рудника, и Дэмон подвел Прокопа к карте на стене.

— Вот здесь. — Он ткнул в карту длинным ногтем, подчеркнул маленький кружочек… — Пить не хотите? Согреетесь.

Он налил в рюмки себе и Прокопу жидкость, черную, как смола.

— Ваше здоровье!

Прокоп глотнул залпом и задохнулся: жидкость была как расплавленный металл и горше хинина; голова мгновенно пошла кругом.

— Больше не желаете? — оскалил Дэмон желтые зубы. — Жаль. Не хотите заставлять ждать свою красотку, а? — Сам он пил рюмку за рюмкой; глаза вспыхивали зеленым огнем, его обуял приступ болтливости, но язык постепенно коснел. — Слушайте, вы молодец! — заявил он. — Завтра беритесь за дело. Старый Дэмон сделает для вас все, что придет вам в голову… — Тут он неуклюже поднялся, поклонился Прокопу в пояс. — Теперь все в порядке. И еще… по-погодите…

Он начал путать все языки мира; насколько Прокоп мог понять, Дэмон изрекал грубейшие непристойности; потом затянул какую-то пошлую песенку, задергался, как в припадке падучей, теряя сознание; на губах у него выступила желтая пена.

— Эй, что с вами? — крикнул Прокоп, встряхивая Дэмона.

Тот с трудом открыл бессмысленные остекленевшие глаза.

— Что… что? — забормотал он, приподнялся, вздрогнул. — Ага, я… я… Это ничего, — потер себе лоб, судорожно зевнул. — Да, да, я провожу вас в вашу комнату, ладно?

Его татарское лицо покрылось безобразной синевой и опало, как пустой мешок; он двинулся к двери, шатаясь, словно ноги отказывали ему.

— Идемте же!

Он пошел прямо в комнату, где они оставили спящую девушку.

— А-а, красавица проснулась! — крикнул он на пороге. — Входите, пожалуйста!

Девушка стояла на коленях перед печкой; она, видимо, только что затопила и теперь смотрела на потрескивающие дрова.

— Ого, как прибрала! — с ноткой признательности протянул Дэмон.

И в самом деле, комнату проветрили, удивительным образом исчез неприятный беспорядок; теперь все тут было просто и мило, как у мирного домашнего очага.

— Смотри-ка, на что ты способна! — удивлялся Дэмон. — Пора уже тебе бросить якорь, девица!

Она встала, густо покраснела и смутилась.

— Ну-ну, не робей! Этот камарад тебе нравится, правда? — осклабился Дэмон.

— Нравится, — просто ответила она и пошла закрыть окно и спустить жалюзи.

От печки по светлой комнате разливалось тепло.

— Хорошо тут у вас, дети, — одобрил Дэмон, грея руки у печки. — Так бы и остался с вами.

— Нет уж, уходи, — быстро возразила она.

— Сейчас, голубушка, — почему-то по-русски ответил Дэмон, ухмыляясь. — Мне… тоскливо мне без людей. Смотри-ка, а приятель твой молчит, как убитый. Постой, сейчас я его уговорю…

Она вдруг вспыхнула:

— Нечего его уговаривать! Пусть будет какой есть!

Дэмон поднял мохнатые брови, изображая преувеличенное изумление:

— Что-о-о? Да ты уж… не влюби…

— А тебе какое дело? — перебила она, блеснув глазами. — Кому ты тут нужен?

Он беззвучно захохотал, прислонясь к печке.

— Знала бы ты, как это тебе к лицу! Ах, девка, девка, значит, и на тебя нашло всерьез? А ну, покажись!

Он хотел взять ее за подбородок — она отшатнулась, бледнея от гнева, оскалилась.

— Оставьте ее, — резко сказал Прокоп.

— Что? Даже кусаться готова? С кем же это ты вчера опять была, что так… Ага, вспомнил: с Россо, верно?

— Неправда! — крикнула она со слезами в голосе.

— Ну-ну, это я просто так, — примирительно проворчал Дэмон. — Ладно, не буду вам мешать. Доброй ночи, дети.

Он, пятясь, прижался к стене и, прежде чем Прокоп поднял глаза, исчез.

Прокоп придвинул стул к гудящей печке, засмотрелся в огонь; даже не оглянулся на девушку. Только слышал, как она нерешительно, на цыпочках, ходит по комнате, что-то запирает, устраивает; но вот больше делать нечего, и она остановилась, молчит… Дивна власть пламени и текучих вод; засмотрится человек и потеряет себя, застынет; и уже не думает ни о чем, ничего не знает, не ворошит память, но в нем воскресает все, что было, что пережито — воскресает без формы, без времени.

Стукнула об пол сброшенная туфелька, стукнула другая; значит, разувается. Иди спать, девушка; уснешь, и я посмотрю, на кого ты похожа. Она тихонько прошла через комнату, остановилась; опять поправляет что-то — бог ведает, отчего ей хочется, чтоб было здесь чисто и уютно. И вдруг она бросилась перед ним на колени, протянула к его ноге точеные руки.

— Хочешь, я сниму с тебя башмаки? — сказала тихо.

Прокоп взял ее голову в ладони, повернул к себе.

Красивая, податливая и странно серьезная.

— Ты знала Томеша? — спросил он хрипло.

Она подумала, отрицательно покачала головой.

— Не лги! Ведь ты… ты… Есть у тебя замужняя сестра?

— Нету. — Она вырвала голову из его рук. — Зачем мне лгать? Я все скажу, вот нарочно скажу, чтоб ты знал… на-роч-но… Я — я испорченная девчонка… — Уткнулась лицом в его колени. — Все меня, все до единого… так и знай…

— И Дэмон?

Не ответила, только содрогнулась.

— Ты мо… можешь ударить меня ногой, ведь я… о-о-о, н-н-не касайся меня! О, ес-ли бы ты знал… — И ее свела судорога.

— Перестань! — терзаясь, воскликнул Прокоп и насильно поднял ей голову. В глазах ее было столько муки и отчаяния, что они казались зияющими провалами. Он отпустил ее со стоном: в ней было такое сходство с той, что у него перехватило дыхание.

— Молчи, молчи хотя бы… — сдавленным шепотом попросил он.

Она снова прижалась лицом к его коленям.

— Нет, позволь мне, я должна вс-се… Я… ведь я начала, когда мне было три… тринадцать…

Он зажал ей рот ладонью; а она кусала эту ладонь, бормоча свою ужасную исповедь сквозь его пальцы.

— Замолчи! — кричал он, но слова помимо ее воли рвались наружу, зубы стучали, и она, вся дрожа, говорила, говорила, запинаясь… Он с трудом заставил ее замолчать.

— О-о-о, — стонала она. — Если бы ты… знал, что… люди… что они де-ла-ют! И каждый, каждый был со мной так груб… словно я… не то что животное, а меньше чем камень!

— Перестань, — в ужасе твердил Прокоп и, не зная, что делать, гладил ее по волосам трясущимися изуродованными пальцами. Она вздохнула, успокаиваясь, и замерла; он чувствовал горячее дыхание, биение жилки в ее горле.

Вдруг она тихонько хихикнула.

— Ты думал, я сплю… там, в машине! А я не спала, я только притворялась нарочно… все ждала — ты начнешь… как другие… Ты ведь знал, кто я, какая я… Но… ты хмурился и держал меня, как будто я маленькая девочка… как будто я… какая-нибудь… святыня… — Слезы брызнули у нее сквозь смех. — И я, не знаю почему, вдруг… так обрадовалась, как никогда, никогда… и я гордилась… и ужасно стыдно мне было, и все же… так мне было чудесно… — Всхлипывая, она целовала его колени. — Вы… вы даже не разбудили меня… и уложили… как святыню… и ноги прикрыли и ничего не сказали. — Тут она совсем расплакалась. — Я буду… служить вам, позвольте, позвольте мне… я сниму вам ботинки… И пожалуйста, прошу вас, не сердитесь, что я притворялась, будто сплю! Прошу вас…

Прокоп попытался поднять ее голову: она покрыла поцелуями его руки.

— Ради бога, не плачьте! — вырвалось у него.

— Кому вы это? — протянула она в удивлении и перестала плакать. — Почему вы говорите мне вы?

Наконец ему удалось повернуть ее лицо к себе, хотя она сопротивлялась изо всех сил, стараясь снова уткнуться ему в колени.

— Нет, нет, — твердила она со страхом и в то же время смеясь, — я заплаканная. Я вам не понравлюсь, — тихо добавила она, пряча свое лицо. — Отчего вы… так долго… не шли! Я буду служить вам, вести вашу переписку… я научусь печатать на машинке, я знаю пять языков — вы не прогоните меня? Когда вы так долго не шли, я все придумывала — сколько я сделаю для вас… а он все испортил, он говорил так, словно… словно я… А это неправда — я уже рассказала вам все… Я буду… я сделаю все, что вы скажете… я хочу стать хорошей…

— Встаньте, ради бога!

Она села на пятки, сложила руки, глядя на него в каком-то экстазе. Теперь… в ней уже не было сходства с той, под вуалью; и Прокоп вспомнил рыдавшую Анчи.

— Не плачьте больше, — пробормотал он мягко и нерешительно.

— Вы красивый, — с удивлением вздохнула она.

Он покраснел, буркнул:

— Идите… спать, — и погладил ее по горячей щеке.

— Я вам не противна? — розовея, шепнула она.

— Ни капельки!

Она не двинулась с места, взглянула на него глазами, полными тоски; и он склонился и поцеловал ее; она зарделась, вернула ему поцелуй так застенчиво и неловко, как если бы целовала впервые в жизни.

— Иди спать, иди, — смущенно проворчал он. — Мне еще надо… кое-что обдумать.

Она послушно встала, бесшумно начала раздеваться. Прокоп пересел в угол, чтоб не стеснять ее. Она снимала одежду без стыдливости, но и без тени фривольности, просто и естественно, как женщина в семейном доме; неторопливо расстегивает пуговицы, распускает шнурочки, тихонько укладывает белье, медленно стягивает чулки с сильных, совершенной формы ног; задумалась, потупила взгляд, по-детски шевелит длинными безупречными пальцами ступней; вот посмотрела на Прокопа, улыбнулась румяной радостью, шепнула:

— Я тихонько…

Прокоп в своем углу едва дышит: да ведь это опять незнакомка под вуалью! Это сильное, зрелое, прекрасное тело — она; вот так же серьезно и изящно снимает она одежду, так же стекают ее волосы на спокойные плечи, так, именно так поглаживает она, согнувшись в задумчивости, свои полные прелестные руки, и так же, так же… Он закрыл глаза: слишком сильно забилось сердце. Разве не видел ты некогда, смыкая веки в жестоком одиночестве, как стоит она у тихой семейной лампы, поворачивает к тебе лицо и говорит то, чего ты никогда не слышал? Разве тогда, сжимая руки свои коленями, не подмечал ты сквозь сомкнутые веки движение ее руки, простое и милое движение, в котором — вся мирная, молчаливая радость домашнего очага? Раз как-то явилась она тебе: стояла к тебе спиной, склонив над чем-то голову; в другой раз привиделась читающей у вечерней лампы. Быть может, сейчас — лишь продолжение тех снов, и все исчезнет, когда ты откроешь глаза, и останется с тобой одно твое одиночество?

Он открыл глаза. Девушка лежала в кровати, натянув одеяло до подбородка, не спуская с него глаз, полных беззаветной, покорной любви. Прокоп подошел, наклонился над ее лицом, изучая черты его с пристальным нетерпеливым вниманием. Она поглядела вопросительно, отодвинулась, освобождая ему место рядом с собой.

— Нет, нет, — пробормотал он и легонько поцеловал ее в лоб. — Ты спи.

Она послушно закрыла глаза и, казалось, перестала дышать.

Прокоп на цыпочках вернулся в свой угол. Нет, не похожа, уверял он себя. Ему все чудилось — она следит за ним из-под опущенных век; это мучило его, мешало думать; нахмурясь, он отвернулся, потом не выдержал — вскочил, тихонько ступая, пошел проверить. Глаза ее закрыты, дыхания не слышно; выражение лица — милое и преданное.

— Спи, — прошептал он.

Она слегка кивнула. Он погасил свет и, расставив руки, на цыпочках, вернулся в свой угол у окна.

Протекли бесконечно долгие, тоскливые часы; Прокоп, как вор, прокрался к двери. Не разбудит он ее? Заколебался, положив руку на дверную скобу; с бьющимся сердцем открыл дверь и выскользнул во двор.

Еще длилась ночь. Прокоп наметил направление между отвалами и перелез через забор. Спрыгнул, отряхнулся и пошел искать шоссе.

Дорога едва проступает во тьме. Прокоп вглядывается, дрожа от холода. Куда идти? В Балттин?

Сделав несколько шагов, он остановился; постоял, потупив глаза. Стало быть, в Балттин? Всхлипнул тяжко, без слез — и круто повернулся.

В Гроттуп!

LII

Удивительно вьются дороги в мире. Сосчитай все свои шаги и пути — какой изобразится сложный узор! Ибо каждый шагами своими чертит собственную карту земли.

Был вечер, когда Прокоп подошел к решетчатой ограде гроттупского завода боеприпасов. Это — обширное поле, застроенное корпусами, озаренное молочными шарами дуговых фонарей; еще светится одно-два окна; Прокоп просунул голову между прутьев решетки, позвал:

— Алло!

Подошел не то привратник, не то сторож.

— Что вам? Вход запрещен.

— Скажите, пожалуйста, у вас еще работает инженер Томеш?

— А на что он вам?

— Мне надо с ним поговорить.

— …Господин Томеш не выходит из лаборатории. К нему нельзя.

— Скажите ему… скажите, что его ждет друг, Прокоп… я должен передать ему одну вещь.

— Отойдите от ограды, — пробурчал сторож и пошел звать кого-нибудь.

Через четверть часа к ограде подбежал человек в белом халате.

— Это ты, Томеш? — вполголоса окликнул его Прокоп.

— Нет, я лаборант. Господин инженер не может выйти. У него важная работа. Что вам угодно?

— Я обязательно должен поговорить с ним.

Лаборант, верткий, бодрый человек, пожал плечами.

— Извините, ничего не выйдет. Сегодня господин Томеш не может ни на секунду…

— Делаете кракатит?

Лаборант подозрительно фыркнул:

— Вам-то какое дело?

— Я обязан… предостеречь его. Мне надо поговорить с ним, отдать кое-что.

— Он просил передать это мне. Я отнесу ему.

— Нет, я… я отдам только в его руки. Скажите ему…

— Тогда, он сказал, оставьте это при себе.

И человек в белом халате повернулся, пошел прочь.

— Подождите! — крикнул Прокоп. — Отдайте ему! И скажите… скажите… — Он вытащил из кармана, протянул через решетку тот самый измятый, толстый пакет. Лаборант недоверчиво взял его двумя пальцами, и Прокопа охватило такое чувство, будто вот сейчас он оборвал какую-то нить. — Скажите ему, что я… жду его здесь, и прошу… прийти!

— Я отнесу ему, — отрезал лаборант и ушел.

Прокоп сел на тротуарную тумбу. По ту сторону ограды стояла молчаливая тень, следила за ним. Ненастная ночь; голые ветки деревьев распростерлись в тумане, в воздухе сыро и знобко. Четверть часа спустя подошел к ограде невыспавшийся подросток с бледным, будто из творога, лицом.

— Господин инженер велели передать, что очень благодарны и что не могут выйти и чтоб вы не ждали, — заученно отрапортовал мальчик.

— Погодите! — нетерпеливо воскликнул Прокоп. — Скажите ему, что я должен говорить с ним: дело идет… о его жизни. И что я отдам все, что он захочет, только… только пусть он пришлет мне имя и адрес той дамы, от которой я принес пакет. Вы меня поняли?

— Господин инженер велели только передать, что они очень благодарны, — сонным голосом повторил мальчик, — и чтоб вы не ждали…

— Ах так, черт возьми! — скрипнул зубами Прокоп. — Тогда скажите ему, пусть придет, или я не двинусь отсюда! И пусть… пусть бросит работу, иначе… все взлетит на воздух, понятно?

— Понятно, — тупо сказал мальчик.

— Пусть… пусть выйдет ко мне! Пусть даст мне адрес, только этот адрес, и я тогда… все ему оставлю, ясно?

— Ясно.

— Ну, идите же, идите скорей, черт бы вас…

Прокоп ждал в лихорадочном нетерпении. Не… не шаги ли это, там, за оградой? Он представил себе Дэмона, как тот, насупленный, кривя фиолетовые губы, всматривается в голубые искры своей станции. А этот болван Томеш все не идет! Все возится — вон там, где светится окошко, — и не знает, не знает, что его уже обстреливают, что он торопливыми руками сам себе роет могилу, и… Не шаги ли это? Нет, никого.

Сильный кашель сотрясает Прокопа. Все отдам тебе, безумец, только приди, скажи ее имя! Я ничего не хочу; не хочу уже ничего, лишь бы разыскать ее; от всего откажусь, оставь мне одно только это! Прокоп устремил глаза в пустоту: стоит перед ним, скрытая вуалью — сухие листья у ног ее, — стоит, бледная и удивительно серьезная в этом сером сумраке; сжимает у груди руки, в которых уже нет конверта, смотрит на него глубоким, пристальным взглядом; и капельки холодного дождика на ее вуали и горжетке. «Мне не забыть вашей доброты ко мне», — тихо и глухо говорит она. Он поднял к ней руки — и согнулся в приступе жестокого кашля. О-о-о, неужели никто не Придет? Прокоп бросился к ограде, чтоб перелезть.

— Ни с места, или буду стрелять, — крикнула тень за решеткой. — Что надо?

Прокоп разжал руки.

— Пожалуйста, — в отчаянии прохрипел он, — скажите господину Томешу… скажите ему…

— Сами говорите, — без всякой логики возразил сторож. — Да убирайтесь поживей!

Прокоп снова опустился на тумбу. Быть может, Томеш явится, когда его постигнет новая неудача. Ни за что, ни за что ему не понять, как делается кракатит; тогда он придет сам и позовет меня… Прокоп сидел сгорбившись, как проситель.

— Слушайте, — заговорил он, — я дам вам… десять тысяч, если… вы пропустите меня к нему.

— Я велю вас задержать, — прозвучал резкий неумолимый ответ.

— Я… я… хочу только узнать один адрес, понимаете? Я только… хочу… узнать… Я все отдам вам, если вы его достанете! Вы… вы женаты, у вас есть дети, а я… совсем один… и только хочу разыскать…

— Замолчите, — оборвали его. — Вы пьяны.

Прокоп умолк; сидел, раскачиваясь всем телом. Я должен дождаться, — тупо соображал он. — Почему никто не идет? Ведь я все ему отдам, и кракатит, и все остальное, только бы… только бы… «Мне не забыть вашей доброты ко мне». Нет, боже сохрани; я злой человек; это вы, вы разбудили во мне страсть быть добрым; я готов был сделать все на свете, когда вы на меня взглянули; видите — потому-то я и здесь. Самое прекрасное в вас — это то, что у вас есть власть заставить меня служить вам; поэтому, слышите, поэтому я не могу вас не любить!

— Да что вы там все бормочете? — сердито окликнули его из-за ограды. — Замолчите вы или нет?

Прокоп встал.

— Прошу вас, прошу — передайте Томешу…

— Я собаку спущу!

К решетке лениво приблизилась белая фигура с горящим угольком сигареты.

— Томеш, ты? — окликнул Прокоп.

— Нет. Вы еще здесь? — Это был лаборант. — Слушайте, вы сошли с ума.

— Ответьте ради бога, придет сюда Томеш?

— И не подумает, — презрительно бросил лаборант. — Он в вас не нуждается. Через пятнадцать минут у нас все будет готово, и тогда — gloria, victoria![166] — тогда я напьюсь.

— Умоляю вас, скажите ему — пусть он только даст мне адрес!

— Это уже передавал мальчишка, — процедил лаборант. — И господин инженер послал вас к лешему. Станет он отрываться от работы! И когда — сейчас, в самом разгаре… Мы уже, собственно, кончили, теперь только — и готово!

Прокоп вскрикнул от ужаса:

— Бегите… бегите скорей! Скажите, пусть не включает ток высокой частоты. Пусть остановит работу! Или… или случится такое… Бегите же скорей! Он не знает… он не знает, что Дэмон… Ради бога, остановите его!

— Ха! — коротко хохотнул лаборант. — Господин Томеш знает, что ему делать. А вы… — И через ограду перелетел горящий окурок. — Спокойной ночи!

Прокоп рванулся к решетке.

— Руки вверх! — взревел голос с той стороны, и тотчас пронзительно заверещал свисток. Прокоп бросился бежать.

Он промчался по шоссе, перепрыгнул через канаву, побежал по мягкому лугу; спотыкаясь в бороздах пашни, падал, вставал и мчался дальше. Наконец он остановился; сердце бушевало в груди. Вокруг — туман, безлюдные поля; теперь уже не поймают. Прислушался; все тихо, слышно только собственное сиплое дыхание. Но что, если… что, если Гроттуп взлетит на воздух? Прокоп схватился руками за голову, побежал дальше; скатился в глубокий овраг, выкарабкался из него, прихрамывая, побежал по вспаханному полю. Ожила боль в ноге, там, где был недавний перелом, в груди сильно закололо; он не мог идти дальше, сел на холодную межу, стал смотреть на Гроттуп, неясно мерцающий в тумане своими дуговыми фонарями. Город был похож на светящийся островок в бескрайнем море мрака.

Стылая, задавленная тишина; а ведь в радиусе тысяч и тысяч километров разыгрывается ужасающая, безостановочная атака; Дэмон со своей Магнитной горы управляет чудовищной беззвучной бомбардировкой всей земли; летят в пространстве неведомые волны, чтобы нащупать, взорвать порошок кракатита в любой точке земного шара. А здесь, в глубине ночи, работает упрямый безумец, склоненный над таинственным процессом превращения…

— Берегись, Томеш! — воскликнул Прокоп; но голос его утонул во тьме, как камень, брошенный в омут детской рукой.

Прокоп вскочил, сотрясаясь от страха и холода, и побежал — дальше от Гроттупа. Забрел в болото, постоял: не раздастся ли взрыв? Нет, тихо; и в новом приливе ужаса ринулся Прокоп вверх по откосу, споткнулся, упал на колени, вскочил, устремляясь вперед; попал в какие-то заросли, продирался вслепую, на ощупь, скользил, съезжал куда-то; и снова поднимался, окровавленными руками утирал пот и бежал, бежал…

Посреди поля он заметил светлый предмет; ощупал — это было поваленное распятие. Сипло дыша, опустился Прокоп на камень, на котором некогда стоял крест. Мглистое зарево над Гроттупом уже далеко, далеко на горизонте; теперь оно совсем слабое, низкое. Прокоп глубоко перевел дух; нет, все тихо; значит, у Томеша опять ничего не вышло и не случится самое страшное. Он напряженно прислушивался к далеким звукам; ничего, только капают холодные капли в каком-то родничке; ничего, только сердце колотится…

И тут над Гроттупом встала гигантская черная масса, зарево погасло; через секунду мрак словно разорвался — выметнулся из земли огненный столб, заполыхал, леденя кровь, разбросал по сторонам циклопические валы дыма; и вот хлестнуло гудящим порывом воздуха, что-то затрещало, со скрипом зашумели, закачались деревья, и, — тррах! — словно щелканье исполинского кнута, грохот, рвущий барабанные перепонки, удар, глухие перекаты грома; земля дрогнула, бешено закружились сорванные листья. Ловя воздух раскрытым ртом, держась обеими руками за подножие креста, чтоб не унесло вихрем, в ужасе выкатив глаза, смотрел Прокоп в огнедышащее горнило. И разверзлась земля мощью огненной, и в грохоте грома промолвил господь.

Раз за разом поднялся в небо второй, третий массив, прорвался багровым пламенем, и вот заполыхал третий, самый ужасный взрыв; видимо, загорелись склады боеприпасов. Какая-то горящая масса взвилась в небо, брызнула во все стороны, распалась дождем взрывающихся искр. Вихрь принес оглушительный сухой грохот, он нарастает, сменяется ураганной канонадой; на складах взорвались осветительные ракеты, разлетаются искрами, как раскаленное железо под ударами молота. Разлилось багровое пламя пожара, рассыпая — р-р-р-та-та-та — сухие выстрелы, как сотни митральез. С трескучим ревом гаубиц раздался четвертый и пятый взрыв; пожар перекинулся в обе стороны, уже почти половина горизонта в огне.

Только теперь долетел отчаянный стон скошенного гроттупского леса; и вот его заглушила беглая пальба горящих складов. Шестой взрыв рассыпался резким треском; видимо — крезилит; тотчас после этого глухо, басовито раскатились громами взорванные бочки с динамоном. Молнией пролетел, озарив полнеба, огромный пылающий снаряд; взметнулось высокое пламя, погасло, выскочило снова немного в стороне, и лишь несколько секунд спустя прогрохотал сотрясающий громовой удар. На минуту прекратились взрывы, и стало слышно, как трещит огонь — словно хворост ломают; и снова — раскатистый, тяжкий гул, и над гроттупским заводом разом сникает пламя, оставив после себя невысокое зарево; то летучим огнем полыхает город Гроттуп.

Оцепеневший от ужаса, Прокоп едва поднялся, с трудом заковылял прочь.

LIII

Он бежал по шоссе, тяжело, сипло дыша; с разбегу взял вершину холмика, помчался в долину; половодье огня за его спиной исчезло. Таяли предметы и тени, заливаемые наползающим туманом; казалось — все становилось бесплотным и призрачным, уплывало, уносимое безбрежной рекой, где волна не плеснет и чайка не прокричит. В этом бесшумном и необъятном исчезании всего Прокопа пугал топот собственных ног; и он замедлил шаги, беззвучно пошел дальше в молочную мглу.

Впереди замерцал огонек; Прокоп подумал, что надо обойти его стороной, но остановился в нерешительности. Лампа над столом, огонек в печи, фонарь, нащупывающий дорогу… Словно больная бабочка затрепетала в нем крылышками, стремясь к мерцающему огоньку. Прокоп медленно приближался, как бы не решаясь подойти; он останавливался, согревая душу далеким неверным пятнышком света, и снова шел и боялся, что опять его прогонят. Наконец подошел близко, остановился: а это повозка с холщовым верхом, на оглобле висит горящий фонарь, отбрасывая трепетные блики на белую лошадь, белые камни, белые стволы придорожных берез; холщовая торба привязана к морде лошади; опустив голову, она хрупает овес; у нее длинная серебряная грива и хвост, не знавший ножниц; а возле стоит тщедушный старичок, с белой бородой и серебряными волосами, и он так же светел, как холщовый верх повозки; переминается, задумался старичок, расчесывает пальцами белую гриву лошадки, ласково что-то приговаривая.

Вот старичок обернулся, смотрит в непроглядную тьму, спрашивает дребезжащим голоском:

— Это ты, Прокоп? Иди, я тебя уже поджидаю.

Прокоп даже не удивился — ему только стало безмерно легко.

— Иду, — прошептал он, — ведь я так долго бежал!

Старичок подошел, пощупал его пальто.

— Совсем мокрый, — укоризненно сказал он. — Простудишься смотри.

— Дедушка! — вырвалось у Прокопа. — Вы знаете, что Гроттуп взлетел на воздух?

Старичок соболезнующе покачал головой:

— А народу сколько погибло! Утомился ты, правда? Садись на козелки, я тебя довезу. — Дед засеменил к лошадке, неторопливо стал отвязывать торбу с овсом. — Но, но, будет тебе, — прошамкал он. — Поехали, гость у нас,

— А что у вас в повозке? — спросил Прокоп.

Старичок обернулся к нему, засмеялся.

— Мир, — ответил он. — Ты еще не видал мир-то?

— Не видел.

— Ну, так я тебе покажу, постой-ка.

Он положил торбу в повозку и принялся без всякой спешки отстегивать верх с одной стороны. Отстегнул, откинул — показался ящик с застекленным окошечком.

— Постой-ка, постой, — бубнил старичок, отыскивая что-то на земле, поднял хворостинку, подсел на корточки к фонарю и зажег ее, делая все неторопливо, основательно.

— Гори, разгорайся! — уговаривал он хворостинку; потом, защищая ее ладонями от ветра, подошел к ящику, поднял крышку и зажег хворостинкой какой-то фитилек внутри.

— У меня там масло, — объяснил он. — Кое-кто уже карбидом светит, да… от карбида глазам очень больно… И вещь-то такая, взорвется — и на́ тебе; еще покалечит кого. А масло — все равно как в церкви.

Он наклонился к окошку, заглянул внутрь светлыми глазами.

— Хорошо видать. Ох, красота какая! — восторженно прошептал старичок. — Ну, иди смотри. Пригнись только, сделайся… маленьким, как дети. Вот так…

Прокоп наклонился к окошку.

— Это греческий храм господень в Джирдженти[167], — серьезным тоном стал пояснять старичок, — на острове Сицилия; посвящен богу, сиречь Юноне Лацинии. Ты на колонны посмотри. Из таких глыбин вытесаны, что целая семья может обедать на каждом обломке. Подумай только, работа-то какая! Крутить дальше? Это вид с горы Пенегал в Альпах, когда солнышко садится. Снег тогда загорается таким дивным прекрасным светом, как здесь показано. Это альпийский свет, а та гора называется Латемар. Дальше? Вот священный город Бенарес в Индии; и река там священная, грехи очищает. Тысячи людей нашли здесь, что искали…

Это были тщательно, кропотливо нарисованные картинки, раскрашенные вручную; бумага пожелтела, краски немного поблекли, и все же в них сохранилась милая, радостная ясность синевы, зелени и желтизны, и красные кафтанчики на фигурках, и чистая лазурь небес; каждая травинка была выписана с любовью и вниманием.

— Эта священная река — Ганг, — уважительно добавил старый и повернул рукоятку. — А это — Загур, прекраснейший замок в мире.

Прокоп так и пристыл к окошку. Он увидел белоснежный дворец с легкими куполами, высокие пальмы и голубой водомет; крошечная фигурка с пером на тюрбане, в алом кафтанчике, желтых шароварах и с татарским ятаганом у пояса, склоняясь до земли, приветствует даму в белом, которая ведет под уздцы пляшущего коня.

— Где он… где Загур? — шепчет Прокоп.

Старичок пожал плечами.

— Там где-то, — неопределенно ответил он, — где прекраснее всего. Одни его находят, другие — нет. Повернуть дальше?

— Еще нет…

Старый отошел, принялся гладить лошадку по крупу.

— А ты погоди, погоди, но-но-но, — тихо заговорил он с ней. — Надо ведь ему показать, правда? Пусть себе радуется.

— Поверните, дедушка, — попросил ошеломленный Прокоп.

Последовали картинки с гамбургским портом, Кремлем, полярный пейзаж с северным сиянием, вулкан Кракатау, Бруклинский мост, собор Парижской богоматери, туземная деревушка на Борнео; домик Дарвина в Дауне, станция беспроволочного телеграфа в Полдью[168], шанхайская улица, водопады Виктории, замок Пернштин[169], нефтяные вышки Баку.

— А вот и взрыв в Гроттупе, — сказал старичок; на картинке — клубы розового дыма, выброшенные серножелтым пламенем высоко вверх, до самого обреза; в дыму и пламени жутко висят разорванные человеческие тела. — Погибло при этом взрыве больше пяти тысяч человек. Великое было несчастье, — вздохнул старичок. — Это моя последняя картинка. Ну, повидал мир?

— Нет, — как в дурмане, отозвался Прокоп.

Старый разочарованно покачал головой.

— Ты хочешь видеть слишком много. Долго жить будешь. — Он задул фитилек в ящике и, бормоча что-то, медленно опустил холстину. — Садись на козлы, поедем. — С этими словами он снял мешок со спины лошади и набросил Прокопу на плечи. — Чтоб не замерз, — сказал он, подсаживаясь к нему; взял вожжи и тихонько свистнул. Лошадка пошла неторопливой рысью. — Но-но, ми-лая! — нараспев крикнул старичок.

Мимо плыли аллеи берез и рябин, домишки, прикрытые периной тумана, мирный спящий край.

— Дедушка, — вырвалось у Прокопа, — почему со мной все это случилось?

— А что, милый?

— Почему мне столько встретилось в жизни?

Задумался старый.

— А это только так кажется, — произнес он наконец. — Все, что встречается человеку, исходит от него самого. Вот и разматывается с тебя, как ниточка с клубка.

— Неправда, — возразил Прокоп. — Почему я встретил княжну? Дедушка… вы, быть может, меня знаете. Ведь я искал… другую! И все же это случилось — почему? Скажите!

Старик помолчал, шевеля мягкими губами.

— То гордость твоя была, — медленно ответил он. — Иной раз, случается, находит на человека, он и сам не знает как, а только это было в нем самом. Вот и пойдет он колобродить. — Старичок для наглядности взмахнул кнутом, лошадь испугалась, понесла. — Тп-п-р-ру, что ты? Что ты? — тоненьким голоском окликнул он лошадку. — Видишь, вот так же бывает, когда начнет метаться молодой человек: всех переполошит. А ведь великие-то дела и не нужны вовсе. Сиди да гляди на дорогу; и так доедешь.

— Дедушка, — жалобно произнес Прокоп, зажмурив глаза от душевной боли, — я поступал плохо?

— Плохо ли, нет ли, а людям вредил, — рассудительно молвил старый. — С умом-то не делал бы так; разум нужен. Должен человек думать, к чему она, каждая вещь, дана. К примеру… можешь сотенной бумажкой свечу зажечь, а можешь и долг заплатить; зажечь свечу — вроде бы и более великое дело, но… Вот так же и с женским полом, — закончил он неожиданно.

— Плохо я поступал?

— Чего?

— Злой был?

— …Чисто в тебе не было. Человеку… больше умом надо жить, чем чувством. А ты бросался на всех как оглашенный.

— Это все кракатит, дедушка.

— Чего?

— Да я тут… изобретение одно сделал, и оттого…

— Не было бы этого в тебе, не было бы и в твоем изобретении. Человек все делает из того, что есть в нем самом. Погоди, вот ты теперь подумай; подумай да вспомни, из чего оно, твое изобретение, и как оно делается. Хорошенько подумай, а тогда уж скажи, что знаешь. Эй, н-но-но!

Повозка грохотала по скверной дороге; белая лошадка усердно перебирала ногами в тряской, старомодной рыси; кружок света плясал по земле, по деревьям, камням; старичок подскакивал на козлах, тихонько напевая. Прокоп сильно потер лоб.

— Дедушка, — шепотом позвал он.

— Ну?

— Я уже не знаю!

— О чем ты?

— Я… я забыл… как надо делать… кракатит!

— Видишь, — довольным тоном молвил дед. — Вот ты кое-что и обрел!

LIV

Прокопа охватило такое чувство, будто они проезжали мирный край его детства; но туман был слишком густ, и мерцающий свет фонаря с трудом достигал обочины дороги; а дальше, по обеим ее сторонам, тянулся неведомый, молчаливый мир.

— Го-го-го! — прикрикнул старичок на лошадку, и та свернула с дороги прямо в этот скрытый, немой мир.

Колеса утонули в мягкой траве; Прокоп разглядел низинку: с двух сторон ее стояли безлистные рощи, между ними лежала прелестная полянка.

— Т-п-р-ру! — остановил старичок свою лошадь и медленно спустился с козел. — Слезай, приехали, — сказал он Прокопу и не спеша стал отвязывать постромки. — Здесь нас, вишь, никто не потревожит.

— А кто может нас потревожить?

— …Полицейские. Порядок-то нужен… только они всегда требуют невесть какие бумаги… да разрешения… да куда и откуда… Я и не разбираюсь в этом. — Он выпряг лошадку, тихонько сказал ей: — Молчи, молчи, хлебушка дам.

Прокоп с трудом сошел с козел, — все тело его затекло от долгой езды.

— Где мы?

— А около сарайчика, — неопределенно ответил старик. — Выспишься, и ладно.

Он снял фонарь с оглобли, осветил дощатую хижину — нечто вроде сарая для сена, ветхую, покосившуюся.

— А я разведу костерок, — нараспев сказал дед, — чайку тебе вскипячу, вот пропотеешь, и опять хорошо тебе будет. — Он закутал Прокопа в мешок, поставил фонарь с ним рядом. — Подожди только, дров принесу. Садись тут.

Старичок пошел было, да вдруг остановился; сунув руку в карман, вопросительно взглянул на Прокопа.

— Что вы, дедушка?

— Не знаю… может, захочешь… Я, видишь ли, еще и гадальщик. — Вынул руку из кармана: между его пальцев выглянула белая мышка с рубиновыми глазками. Старик поспешно заговорил:

— Знаю, ты в это не веришь… да уж мышка-то больно хорошенькая… Или погадать?

— Погадайте.

— Вот и ладно! — обрадовался старый. — Ш-ш-ш, малая, гоп!

Он раскрыл ладонь, белая мышка проворно взбежала к нему на плечо, пошевелила носиком у самого мохнатого уха и спряталась за ворот старичка.

— Какая красивая, — вздохнул Прокоп.

Старик так и просиял.

— А вот увидишь, что она умеет!

И он побежал к повозке, порылся, достал ящичек, в котором тесно и ровно были уложены билетики. Устремив свои светлые глазки в пространство, старичок встряхнул ящичек.

— А ну, мышка, покажи, покажи ему его любовь! — И он присвистнул сквозь зубы, тихо, как летучие мыши.

Мышка выскочила, сбежала по его рукаву, вспрыгнула на ящик; Прокоп, затаив дыхание, следил, как она перебирает билетики розовыми лапками. Вот она схватила зубками один билетик, потащила, да он не поддавался; тогда мышка махнула головкой и схватила соседний; вытянула уголок, села на задние лапки, покусывая коготки на передних.

— Вот твоя любовь, — восторженно шепнул старый. — Возьми ее.

Прокоп вынул билет и поспешно наклонился к огню. Это была фотография… девушки с растрепанными волосами! Ее прекрасная грудь обнажена, и вот они, вот они, экстатические, бездонные глаза…

Прокоп узнал ее.

— Дедушка это не она!

— Дай-ка, — удивился старый и взял фотографию. — А жаль, жаль, — сожалеюще причмокнул он. — Такая барышня! Ля-ля, малышка, это не та — на-на-на, кс-кс, ма-лая!

Он сунул фотографию на место и опять издал тихий свист. Мышка блеснула рубиновым глазком, снова ухватила зубками тот, первый билетик, подергала; нет, не идет; вытащила соседний, почесалась.

Прокоп схватил билетик; это была Анчи, неумелый деревенский снимок; на Анчи праздничное платье, и стоит она, такая милая и глупенькая, не зная, куда девать руки…

— Не та, — прошептал Прокоп.

Старичок взял фотографию, погладил и будто сказал ей что-то; недовольно, грустно взглянул на Прокопа и опять тоненько свистнул.

— Вы сердитесь? — робко спросил Прокоп.

Старик не ответил; задумчиво глядел он на мышку. А та еще раз попыталась вытащить застрявший билетик; нет, никак! Встряхнулась и вытянула уголок соседнего.

Это был портрет княжны. Прокоп застонал, выронил его из рук.

Старик молча нагнулся, поднял фотографию.

— Я сам, сам, — прохрипел Прокоп, протягивая руку к ящичку. Дед удержал его:

— Нельзя!

— Но там… там она! — сквозь стиснутые зубы выдавил Прокоп. — Там та, настоящая!

— А-а, там у меня все люди, — сказал старик и погладил ящик. — А теперь посмотрим твою судьбу.

Он тихо цыкнул, мышка выскользнула из рукава, вытащила зеленый билетик и скрылась стремглав — видимо, Прокоп испугал ее.

— Прочитай-ка, — сказал старик, тщательно запирая свой ящик. — А я пока хворосту принесу; да не терзай себя больше.

Он погладил лошадь, уложил ящик на дно повозки и пошел к роще. Его светлая холщовая блуза выделялась в темноте; лошадка посмотрела ему вслед, тряхнула головой и пошла за ним.

— И-ха-ха! — донесся издали ласковый певучий голос старичка. — Со мной хочешь? Ишь ты какая! Ну идем, идем, ма-лая!

Они растворились в тумане, а Прокоп вспомнил о зеленом билетике.

«Ваша судьба, — прочел он при неверном свете фонаря. — Вы человек благородный, сердца доброго и в своей области весьма ученый. На долю вашу выпадет много невзгод; но если вы будете остерегаться необдуманных поступков и стремления к великим делам — добьетесь уважения окружающих и займете выдающееся положение. Многое потеряете, но позднее будете вознаграждены. Ваши несчастливые дни — вторник и пятница. Saturn. conj. b. b. Martis. Deo gratias»[170]

Из темноты вынырнул старичок с полной охапкой валежника, за ним — белая голова лошади.

— Ну как? — напряженно, с какой-то авторской застенчивостью спросил он. — Прочитал? Хорошая судьба?

— Хорошая, дедушка.

— Вот видишь, — удовлетворенно вздохнул тот. — Все будет хорошо. И слава богу, когда так.

Он сложил валежник и, радостно бормоча, развел перед хижиной костер. Опять поискал в повозке, принес котелок, отправился за водой.

— Сейчас, сейчас, — все бормотал он. — Варись, кипи, гость у нас!

Он суетился, как хлопотливая хозяюшка; принес из повозки хлеб и, с наслаждением принюхиваясь, развернул кусок деревенского сала.

— А соль-то, соль! — хлопнул он себя по лбу, опять побежал к повозке.

Наконец примостился у костра, отделил Прокопу большую половину еды, медленно стал пережевывать каждый кусочек. Прокопу дым, что ли, в глаза попал — он ел, а по лицу его стекали слезы. Старик каждый второй кусок протягивал лошадке, которая склонила над ним озаренную костром морду. И вдруг, сквозь пелену слез, Прокоп узнал его: да это — то старое, морщинистое лицо, которое он изо дня в день видел на дощатом потолке своей лаборатории! Сколько раз глядел он на него, засыпая! А утром, проснувшись, уже не узнавал его — были только сучки да ветхость, сырость и пыль…

Старичок улыбнулся:

— Вкусно? Ай-ай, опять хмуришься! Беда… — Он нагнулся к котелку. — Уже закипает.

Поднялся с усилием, заковылял к повозке. Вернулся через минуту с чашками.

— На, держи.

Прокоп принял чашку из его рук; она была расписана незабудками, венком окружавшими золотые буквы: «Людмила». Прокоп раз двадцать перечитал надпись, и слезы брызнули из его глаз.

— Дедушка, это… ее имя?

Старик смотрел на него грустно, ласково.

— Так знай же — да, ее, — тихо молвил он.

— А… найду я ее когда-нибудь?

Ответа не было; старичок только усиленно моргал.

— Дай-ка налью. — Голос его прозвучал нерешительно.

Дрожащей рукой подставил Прокоп чашку, и старый осторожно налил ему крепкого чаю.

— Пей, пока не остыло, — мягко сказал он.

— Спа… спасибо… — всхлипнул Прокоп и отпил глоток терпкого настоя.

Старый задумчиво гладил свои длинные волосы.

— Горько, очень горько, правда? — медленно проговорил он. — Сахару хочешь?

Прокоп покачал головой; губы его сводило от горечи слез, но в груди разливалось благодетельное тепло.

Старичок стал громко отхлебывать чай.

— Посмотри-ка, что у меня тут нарисовано, — сказал он, чтоб нарушить молчание, и протянул Прокопу свою чашку; на ней были изображены крест, сердце и якорь.

— Это вера, любовь и надежда. Ну, не плачь больше.

Старик поднялся над костром, молитвенно сложил руки.

— Милый, милый, — тихо заговорил он, — уже не свершишь ты свое наивысшее и не отдашь все. Ты хотел взорваться страшной силой; и вот останешься целым, и мир не спасешь — и не разрушишь. Многое останется в тебе запертым, как в камне огонь; и это хорошо, ибо в этом — твоя жертва. Хотел ты творить слишком великое — а будешь творить малое. И это — хорошо.

Прокоп стоял у костра на коленях и не осмеливался поднять глаза; теперь он знал: с ним говорит бог-отец.

— Это — хорошо, — прошептал он.

— Это хорошо. Сотворишь дела на благо людям. Кто помышляет о наивысшем — отвратил взор свой от людей. За это будешь служить им.

— Это хорошо, — одним дыханием отозвался коленопреклоненный Прокоп.

— Вот видишь, — обрадованно сказал дед и опустился на корточки. — Послушай-ка, на что он, этот твой… как ты назвал свое изобретение?

Прокоп поднял голову.

— Я… забыл.

— Ну, ничего, — утешил его старый. — Придумаешь другое. Постой, что я хотел сказать? Ах, да. На что он, такой большой взрыв? Еще покалечишь кого. А ты ищи, испытывай, может, найдешь… Ну, к примеру, такое что-нибудь: пф-пф-пф. — И старичок попыхтел мягкими губами. — Понимаешь? Чтоб оно только заставляло двигаться какую-нибудь машину, чтоб людям легче работалось. Понял ты меня?

— Вы имеете в виду… какое-то дешевое горючее, да?

— Вот-вот, дешевое, — радостно закивал старичок. — Чтоб пользы было побольше. И чтоб оно светило и грело, ладно?

— Погодите, — задумался Прокоп. — Не знаю… Это ведь придется пробовать… с другого конца.

— Ну да! С другого конца подойти, и все тут. Видишь, и дело тебе сразу нашлось. Но сейчас брось, не думай, еще завтра день будет. А я постелю тебе.

Он поднялся, засеменил к повозке.

— Эй-эй, ма-лая! — запел он у морды лошади. — Спать пойдем.

Вернулся с тощей подушкой.

— Ну, идем. — И, взяв фонарь, вошел в дощатую хижину. — Ого, соломы тут хватит на всех троих, — мурлыкал он, стеля. — Слава богу!

Прокоп сел на солому. И вдруг, вне себя от изумления, воскликнул:

— Посмотрите, дедушка!

— Где?

— Вон, на досках…

На каждой доске в стене хижины было написано мелом по большой букве; и Прокоп в колеблющемся свете фонаря прочитал: «К… Р… А… К… А… Т…»

— Ничего, ничего, — успокоительно забормотал дедушка, торопливо стирая буквы шапкой. — Вот и нету их. Ты ложись, я тебя мешком укрою. Вот так…

Он подошел к двери.

— Да-да-да, ма-лая! — пропел он дребезжащим голоском, и лошадка сунула в дверь свою красивую серебряную морду, потерлась о блузу старика.

— Ну, иди сюда, ложись, — велел старый.

Лошадка вошла, подгребла копытами солому у другой стены, опустилась на колени.

— А я потом лягу между вами, — сказал дедушка. — Конь-то надышит, и тепло тебе будет, так-то!

Он тихонечко сел на пороге. За ним еще алели в темноте угли костра и видны были ласковые мудрые глаза лошади, преданно обращенные к нему; а старик все шептал что-то, мурлыкал, кивая головой.

У Прокопа жгло глаза от нестерпимой нежности. Да ведь это… ведь это мой покойный батюшка, мелькнуло у него в голове. Боже, как постарел! И такая у него тоненькая, исхудавшая шейка…

— Спишь, Прокоп? — шепнул старичок.

— Не сплю, — отозвался тот, дрожа от любви.

И дедушка замурлыкал странную тихую песню: «Ла-ла-ла хоу, да-да-да пан, бинкили бункили хоу та-та…»

Прокоп наконец уснул спокойным, освежающим сном без сновидений.

Загрузка...