ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

После долгого плавания сквозь пронизывающий туман кэб причалил наконец в Северном Лондоне к двухэтажному дому на Мейтленд-парк-род у самого входа в парк. За те несколько шагов, что отделяли ее от дверей, Елизавета Лукинична успела вспомнить позднюю осень в родном Волоке — эти голые черные ветви в промозглом тумане были точь-в-точь такими, как над милой сердцу Сережей на крутом берегу за господским волокским домом… У дверей, однако, к ее услугам был, по-английски, молоток на цепочке. Она решительно постучала по дубовой панели.

Прямая высокая женщина впустила ее в прихожую.

— Я бы хотела видеть мистера Маркса, — на очень правильном английском проговорила Лиза.

Женщина оглядела ее с головы до ног.

— Доктор Маркс очень занят.

Она ответила по-английски, но с немалым трудом. И снова, второй раз за несколько минут, Лиза подумала про Волок — говор этой женщины живо напомнил ей матушку Наталью Егоровну, которая на всех языках говорила с явным немецким акцентом. «Доктор Маркс ошн санит».

Без видимых усилий Елизавета Лукинична перешла на немецкий:

— У меня письмо к доктору Карлу Марксу.

— От кого, простите?

— Из Женевы… от друзей Иоганна Филиппа Беккера.

Услыхав это имя, женщина милостиво улыбнулась и протянула руку:

— Присядьте, пожалуйста, я передам письмо.

— Но я бы хотела повидать доктора Маркса…

— Присядьте, пожалуйста, — повторила повелительно женщина и отправилась с письмом по лестнице наверх.

Большая лохматая собака, безмолвно наблюдавшая эту сцену, потянулась было следом за нею, но на третьей или на четвертой ступеньке передумала и возвратилась вниз, к двери.

Итак, в ожидании ответа, Елизавета Лукинична Томановская сидела в передней у Маркса — в прямом смысле, а не в том, обидном, какой вложил когда-то в эти слова разъяренный своим провалом Вольдемар Серебренников, а рядом собака рывками втягивала воздух в ноздри, принюхиваясь к незнакомке. Подавляя волнение, Лиза не успела еще как следует осмотреться, как там, наверху, из двери, за которою скрылась женщина, на лестничную площадку вышел сопровождаемый ею коренастый человек, рядом с нею особенно широкоплечий, с огромной, несоразмерной даже с шириною плеч головой. Таково было, во всяком случае, первое впечатление, и, покуда он к ней спускался, Лиза поняла, от чего это впечатление происходило — от пышной шевелюры и не менее пышной окладистой бороды.

— Наша добрая Ленхен умеет нагнать на человека страху, — говорил между тем, спускаясь по лестнице, Маркс, — но вы на нее не сердитесь, мадам Элиза, я не знаю женщины добрее, чем Ленхен.

Судя по тому, что обратился он к ней по имени, он успел просмотреть письмо и заговорил по-французски — на языке, на котором писал к нему Утин.

Он помог ей раздеться и провел к себе в кабинет.

Комната эта обилием книг, газет и бумаг тут же напомнила Лизе утинскую, но была много больше и соответственно куда больше книг и бумаг вмещала, шкафы с книгами и бумагами стояли у стен по обе стороны камина и напротив окна, и еще два заваленных ими стола стояли перед камином и перед окном. Книги лежали и на камине, рядом со спичками и коробками табаку.

Усадив гостью, хозяин кабинета и сам сел в деревянное кресло к рабочему столу посреди комнаты и, попросив позволения, раскурил трубку, пустил под потолок синее облачко, с усмешкой спросил:

— Вы ожидали увидеть почтенного старца лет эдак под сто, признайтесь честно? Но ведь и вы куда более юны, чем я бы себе мог представить. Так что мы оба ошиблись, и притом — в лучшую сторону, по крайней мере, если верить Гёте, или, точнее, гётевскому Мефистофелю.

И он процитировал на родном языке:

Поближе к поколенью молодому!

Там в середине спор вовсю кипит.

В его наружности угадывалось какое-то сходство с Бакуниным, — быть может, из-за шевелюры и бороды; во всяком случае, Лиза стала сравнивать их — и сравнение выходило не в пользу Бакунина. Она не нашла в Марксе этой неприятной монументальности, подавлявшей окружающих, этой бакунинской псевдозначительности. Доктор Маркс показался ей добрым и, судя по смеющимся горячим глазам, очень искренним человеком.

Прочитав еще раз, теперь уже при ней и более внимательно, письмо со штампом в заголовке «Международное Товарищество Рабочих. Русская ветвь», он попыхтел трубкой, убедился, что она погасла, и снова раскурил, и вновь заговорил на французском:

— Я весь внимание, милая мадемуазель Элиза, но, прежде чем вы приступите к возложенному на вас поручению, позвольте сказать вам, что этот «дух групповщины», на который сетуют ваши товарищи, он характерен для эмиграции… ее вечно сотрясают раздоры. Когда нет живого дела, начинается сведение счетов. Только связь с родиной спасает от этого… как написано тут в письме… неплохо… от «ребяческой игры в революцию… для народа, но без народа».

— Состояние русского общества, увы, ныне совсем не то, что во времена Чернышевского, — сказала гостья. — И печальное положение, о котором пишет вам Утин, объясняется рядом причин, — исполняя поручение, она старательно, тоном школьницы, их перечислила и тогда оставила этот тон, — вот только в студенческой среде какое-то шевеление, — и то, едва оно началось, возник Нечаев… Мы вам писали летом. Честолюбец Бакунин толкал его на всякие комбинации, лишь бы играть видную роль… Скажите, пожалуйста, каков ваш взгляд на Бакунина?

— Я скажу вам об этом. Но прежде хотел бы от вас услышать, как развивались события дальше… У меня здесь бывал Герман Лопатин и много говорил об этом деле, но он из Женевы уехал в начале лета, так что о полном разрыве Бакунина с Нечаевым сам узнал уже из вторых рук… Вы лично знакомы с этим… прохвостом?

— Нет, он прятался, но мне его показали. Такой, — она вдруг перешла на немецкий, — малорослый, белесый, глаза, как буравы, запавшие щеки и судорожно сведенный рот. Как Бакунин мог с ним связаться? При всех своих качествах все-таки старый революционер… Из-за их сговора революционеры вообще в русском мнении во многом компрометированы! Но вы обещали сообщить свой взгляд на Бакунина, — напомнила Лиза.

— Мне кажется, ваши друзья его раскусили…

— Наша секция родилась, можно сказать, из борьбы с ним!

Выполняя просьбу собеседника, она рассказала о последних перипетиях бакунинско-нечаевской эпопеи, и тогда Маркс встал из-за своего стола и заговорил. Он никоим образом не поучал, просто раздумывал вслух, приглашал слушателя — в данном случае Лизу — к соучастию в этом раздумье. Если что и было в нем от пророка, то только внешность — борода, шевелюра.

— Что я думаю о Бакунине?.. Как теоретик он нуль. Его программа — это надерганная отовсюду мешанина, где главная догма — воздержание от участия в политическом движении — взята у Прудона, другая догма — отмена права наследования как исходная точка социального движения — сен-симонистская чепуха… Что же касается прошлых революционных заслуг Бакунина… Я знаю его давно. Прежде всего, он не меньший мастер рекламы, чем Виктор Гюго, которого Гейне назвал не просто эгоистом, но — гюгоистом, — Маркс посмеялся, вспомнив едкий каламбур давнего своего друга. — Я ведь летом ответил вашим друзьям на их вопрос о Бакунине. Единственно похвальное, что можно сообщить о его деятельности во время революции, — это его участие в дрезденском восстании в мае сорок девятого года. Так что, милая фрейлен, поговорим лучше о вашем учителе Чернышевском!

Последнюю фразу Маркс произнес по-русски: «Паковарым лутче о фаш ущител Тчернишевски» — на ломаном русском, но тем не менее вполне понятно. И заговорщицки добавил уже на английском:

— Говорить по-русски — это единственный для нас с вами способ остаться непонятыми мисс Женни, — он указал на черноволосую молодую женщину, неслышно вошедшую в комнату во время его филиппики против Бакунина. — Моя старшая дочь… Элиза Томановская, русская леди, — представил он их друг другу.

О том, что это его дочь, он мог и не говорить, довольно было взглянуть на них рядом, чтобы понять это.

— Очень приятно, — сказала с поклоном Женни. — Но, кажется, вы затронули ту единственную тему, в которой Мавр не может обойтись без резкостей.

— Так к дьяволу ее, эту тему! — с веселой готовностью отозвался Маркс. — Итак, Чернышевский. К стыду своему, я сравнительно недавно открыл для себя это имя благодаря Серно, из его брошюры, а потом и из писем. Я что-то не понял, вы читали брошюру Серно?

— Это было первое, что я прочла, приехав в Женеву из Петербурга…

— Для нас тут долгое время единственным русским революционером, если не говорить о Бакунине, представлялся либеральный помещик Герцен — кстати, приятель Бакунина… И вдруг оказывается, что выросло совершенно новое поколение — Чернышевский, Добролюбов… Что вы о них знаете? Среди моих первых учебных пособий в русском были книги и Герцена, и Чернышевского, его замечательная критика политической экономии Милля. Трудное чтение — язык слишком сильно отличается от знакомых мне языков, а в мои-то годы все это не так просто… но результат стоит усилий! Замечательно оригинальный мыслитель, быть может единственный в таком роде, его превосходные работы доказывают, что и ваша Московия начинает участвовать в общем движении века. Помнится, я писал об этом вашей группе в Женеву. Расскажите же о Чернышевском — если можно, по-русски. Ведь мой русский, — он снова перешел, на русский язык, — феть мой русски натобится мне тля рапоты нат «Капиталь», — он перевел эту фразу для дочери и пояснил: — во втором томе я исследую вопрос о земельной собственности, для этого необходимы материалы по разным странам, и притом первоисточники.

— Знакомы ли вы с трудом Гакстгаузена, в котором описаны земельные отношения в России? — спросила Лиза, чувствуя себя все более непринужденно. — Этот прусский чиновник, путешествуя по России, надо отдать ему справедливость, описал их подробно…

— Под первоисточниками я подразумеваю в первую очередь документы, статистические сборники. Что тут сделаешь без знания языка? Россия же в этом смысле особенно интересна — пореформенная Россия, огромная крестьянская страна, только вступающая на капиталистический путь. Ваш визит тем более приятен, что предоставляет редкую возможность поупражняться в этом экзотическом для нас языке.

— Я уже говорила, что никогда Чернышевского не видала. Но Утин был к нему близок.

Выполняя просьбу, Лиза заговорила по-русски, по возможности короткими и простыми фразами, чтобы лучше быть понятой, — теперь уже тоном учительницы, а не ученицы, — о том, как вскоре после крестьянской реформы, которую в народе окрестили обманной, когда волнения крестьян прокатились по стране, разрозненные революционные кружки (главным образом студенты) объединились в тайное общество — в его названии отразилась главная нужда народа — «Земля и воля». До ареста руководил этим Чернышевский. Братья Серно-Соловьевичи были членами Центрального Комитета. А позднее в комитет вошел Утин.

Но русское общество (продолжала Лиза) знало Чернышевского не по этой, скрытой ото всех деятельности, а по явной, публичной — по статьям в «Современнике». Когда же там появился написанный в крепости роман «Что делать?», то он буквально потряс читающую Россию, в особенности молодую.

— Я сама переписала этот роман от руки — не из журнала даже, а с уже переписанного экземпляра, слово в слово, от начала и до конца, да сколько было таких переписчиков! А ведь книга толстая, переписывать недели две.

Свой учительский тон она оставила так же скоро, как прежде оставила ученический, — увлеклась, стала рассказывать о Чернышевском — и о себе, потому что, не будь «Что делать?», разве так сложилась бы ее, Лизы Кушелевой (да и только ли ее), жизнь?!

Маркс задумчиво вытряс пепел из трубки, набил заново табаком, раскурил, обламывая спички.

— …Я перечитала едва не всего Чернышевского — надо сказать, я вообще довольно много читала, хоть, пожалуй, и без разбору — росла в деревне, в помещичьем доме, от уездного городка полсотни верст, а у батюшки библиотека… Заберешься в эту полную книг комнату, — она огляделась, — почти как ваша… зажжешь свечи — и до полуночи… У Чернышевского все и глубоко, и умно, и оригинально, и, как вы говорите, доказывает, что и Московия примыкает к движению века. В самом деле, это Чернышевский указал на применимость западных теорий к нашему народному быту и на социалистические основы крестьянской общины и тем самым, в сущности, подготовил своих последователей к сотрудничеству с Интернационалом… Все так, но, клянусь богом, не попадись мне сначала в руки «Что делать?» — не одолеть бы мне ни за что ни глубины, ни ума его. Ведь знаете, какой подзаголовок у романа? — «из рассказов о новых людях». А разве они окружали провинциальную барышню в Псковской губернии?.. Впрочем, прошу прощения, я отвлеклась, едва ли моя история вам интересна, но, клянусь богом, не будь этой книги, не сидеть бы мне сейчас перед вами, а автор ее, быть может, не оказался в Сибири. Он сколько лет уже в Нерчинской каторге… за шесть тысяч верст от Петербурга… и назначенный по приговору срок уж прошел, а он все еще там… Если бы я только могла хоть чем-то помочь этому человеку!..

Она чуть было не начала рассказывать о попытках освободить его — и о собственных своих надеждах и планах, но вовремя спохватилась. Да и что, собственно, могла сообщить? Что некто Ровинский обещался некоей Кате Бартеневой попытать счастья?..

— Россия должна была бы гордиться таким гражданином, — заметил Маркс. — Вместо этого — в благодарность — гражданская смерть!

— И все-таки, если бы не книга о новых людях, он не имел бы и половины последователей в русской молодежи. Нигилисты! Как будто Тургеневу они обязаны этой кличкой — какие же они нигилисты, «всеотрицатели», — обыкновенные порядочные люди нового поколения… на той высоте, на которой стоят они, должны стоять все люди… Потому-то и не мог найти в них опору Нечаев — что у них может быть общего с Нечаевыми… А их отношение к женщине? Она сразу заметила, приехав в Женеву, — в тамошних секциях одни мужчины; как во всем Интернационале, она не знает, но в Женеве именно так.

— Да и в других секциях приблизительно то же самое, Прудон еще дает себя знать, — согласился, откашливаясь, Маркс. И, как бы извиняясь, добавил:

— В этой проклятой лондонской сырости мы оба, и Женни и я, никак не справимся с хворями…

— А вот у нас в Московии в нигилистах немало женщин, и наша Русская секция наполовину женского полу. А почему это так? Вы не задумались над этим? — спросила она и сама же ответила, что не случайно они так и записали в своей программе, что их дело относится ко всем угнетенным без различия пола и что Интернационал, стремящийся к освобождению всего человечества, тем самым стремится к уничтожению эксплуатации одной половины человечества другою… — Пожалуйста, я скажу, почему это так важно для нас, — потому что у нас перед глазами пример новых людей Чернышевского.

Не познакомься она с ними в четырнадцать лет, не полюби их, не захоти стать похожей на них, что ее ожидало? Участь старших сестер? Вся надежда — удачно выйти замуж. Нет, спасибо, увольте, ведь ей-то уже известно, что нужно для того, чтобы стать счастливой. «Развитие, развитие!.. — говорит Чернышевский. — В нем счастье!»

— …Если бы общество не подавляло женский ум, не убивало его, не отнимало бы и средства, и мотивы к развитию, смею вас уверить, история человечества намного ускорилась!

— О! — сказал Маркс, и глаза его сверкнули не без насмешливости, это было, по-видимому, наиболее стойкое их выражение. — Я вижу, милый друг Элиза, в вас заложен талант агитатора! Но едва ли следует расточительно тратить его на нас. Более того, в лице мисс Женни вы найдете горячую единомышленницу, хотя она не читала этого романа вашего обожаемого Чернышевского. Да и я, разумеется, сторонник равноправия женщин, и давний, ибо считаю, что общественный прогресс может быть точно измерен по общественному положению прекрасного пола… в том числе и дурнушек, — прибавил он. — Последнее, по счастью, не имеет отношения к присутствующим!

И он заговорил про первое — исторически — классовое угнетение, что совпало с порабощением женского пола мужским и произошло давненько… еще в догомеровские времена.

— …И каждый, кто немного знаком с историей, знает, что великие общественные перевороты без женского фермента невозможны!

Трубка его без конца гасла. Очередной раз поднеся к ней огонек, он снова взял в руки письмо Утина:

— Если судить по возложенным на вас поручениям, вы поживете еще здесь, и мы будем иметь возможность обсудить это более обстоятельно.

Он еще раз глянул в письмо.

— Что касается дел женевских, о которых здесь сообщается, то Женни сведет вас с Германом Юнгом, секретарем Генерального Совета для Швейцарии… И в знакомстве с английским рабочим движением она вам тоже поможет, не правда ли, Женни? Может быть, свяжешься с Эппльгартом?

И, поднимаясь вслед за Елизаветой Лукиничной, блеснул ироничными глазами, крепко пожал ей руку:

— Очень рад был познакомиться и надеюсь, вы нас здесь не будете забывать. Женни об этом позаботится, не правда ли, Женнихен?

Уже очутившись на улице, на туманной Мейтленд-парк-род, под впечатлением от только что происшедшего разговора Лиза вдруг отчетливо поняла, что ответа на вопрос «Что делать?», которого ожидал Николя от этого человека, она не получила… А ведь как необходимо было поскорее справиться с утинским поручением!..

2

Женнихен Маркс опекала молодую русскую леди, как о том попросил отец, с охотой, со старанием. Не откладывая, представила ее и Герману Юнгу, и Эппльгарту, хотя, к удивлению Женни, знакомить гостью ни с тем, ни с другим не понадобилось. Элиза по Базельскому конгрессу помнила их обоих.

И Эппльгарт, и бывший председателем в Базеле Герман Юнг, как ни странно, тоже ее узнали, она даже почувствовала себя польщенной. Юнга предстояло посвятить в подробности швейцарских дел, и по вопросам, которые он изредка задавал по ходу рассказа, она без труда поняла, что Юнг знаком с обстановкой. И в оценках своих не расходится ни с Утиным, ни с Папашей Беккером.

Поручение к Роберту Эппльгарту было иного рода, и, разумеется, доктор Маркс не ошибся, направляя ее именно к нему: едва ли кто-нибудь мог лучше исполнить высказанную в письме Русской секции просьбу поближе познакомить мадам Элизу с организацией рабочих союзов и общественной жизнью, нежели член Лондонского совета тред-юнионов и их официальный представитель в парламенте.

Женнихен весьма сожалела, что не может сопровождать Элизу по мастерским, по рабочим собраниям, куда водил ее старательный Эппльгарт. Давал знать о себе перенесенный осенью тяжкий плеврит. Здешнему климату, увы, и Лиза недолго противилась, стала покашливать, особенно по ночам, томясь от бессонницы, а к вечеру, как правило, чувствовала себя ослабевшей, будто после тяжелой работы. Так что тоже волей-неволей сделалась домоседкой, много читала. Лишь когда выдавался погожий денек, старалась этим воспользоваться.

Именно в такой вот денек младшая сестра Женни Элеонора, или, по-домашнему, Тусси, взялась показать миссис Элизе город.

Маршрут Лиза предоставила выбрать своей спутнице. Они проехали по длинной Оксфорд-стрит с ее бесчисленными витринами, потом повернули на Риджент-стрит, а у Квадранта — на Пикадилли, и мимо сурового дома герцога Веллингтонского, и колоннады у входа в Гайд-парк, и мимо еще каких-то красивых и знаменитых сооружений, доехали до площади Ватерлоо, где Тусси, конечно, не без умысла, показала Лизе русские трофейные пушки у памятника Крымской войны и статую сестры милосердия Флоренс Найтингейл («вот женщина, которой поклоняется наша Мэмхен», — сказала Тусси). Минуя Вестминстер и серую, совсем не парадную набережную Темзы, через Сохо, мимо колонны Нельсона вернулись наконец к Тотенхем-корд-роуд, и на протяжении всего пути пятнадцатилетняя Тусси (впрочем, близился день ее рождения, и она спешила прибавить себе лишний год) верещала без умолку, отвлекаясь от достопримечательностей. Наружностью Тусси мало походила на сестру — белокурая, с задорным улыбчивым личиком, которое нисколько не портил великоватый нос. В этой столь необычной в глазах Лизы семье никто не называл друг друга по имени. Как только уселись в кэб, Тусси, точно примериваясь к своей роли гида, весело и стремительно рассказала миссис Элизе обо всех этих прозвищах. Большинство придумал сам Мавр, великий до них охотник и вообще ценитель острого словца. Так вот, она, Тусси, была также Кво-кво — китайский принц, а Женни — Кви-кви — император Китая. Их средняя сестра, Лаура, которая замужем и живет со своим Лафаргом во Франции («вот кто у нас красавица!»), — она зовется Мастер Какаду — по имени портного из какого-то старого романа; вполне заслуженное, между прочим, для этой модницы прозвище!

О Лауре Лафарг Лизе рассказывала в Женеве Анна…

— Я вам не наскучила своими десятью милями семейных историй? — спрашивала между тем Тусси и поясняла, не дожидаясь ответа: — Когда я была совсем маленькой, Мавр ходил с детьми гулять, и дорогой — по словам сестер, я этого не могу помнить, — рассказывал сказки, на ходу их придумывая. Это уж точно, это могу сама подтвердить — потому что сказка о волшебнике Гансе Рекле, которую он придумывал уже для меня, продолжалась из месяца в месяц… Так вот, когда на прогулке сказка кончалась, сестры приставали к нему, чтобы он рассказал еще хотя бы «одну милю»!.. Сестры утверждают также — спросите хоть Женни, — что в молодости он был великолепной лошадью. Они запрягали его в стулья и катались по всему дому… ха-ха!

Милая Тусси получала от поездки явно не меньшее удовольствие, чем Элиза. А ей, при этой живо нарисованной картине — бородатый доктор Маркс возит на стульях счастливо смеющихся дочерей — вдруг привиделся батюшка Лука Иванович в своем неизменном турецком халате. Первый раз, пожалуй, после отъезда из России так явственно представила себе родной дом, братьев с сестрами, батюшку… Но вообразить Луку Ивановича не то что «великолепной лошадью», даже просто рассказывающим сказку своей «воспитаннице» — это было свыше ее возможностей. Хорошо помнила чувство страха, который сковывал ее всякий раз, когда батюшка пытался ее приласкать. Слава богу, это случалось нечасто. Куда чаще слышала жалобы дворовых людей на крутой барский нрав. Ее не стеснялись, для них она была дочкой Натальи Егоровны, матушки-заступницы… На улицах громадного чужого города, слушая беззаботную девичью болтовню, она испытывала запоздалую зависть к дочерям доктора Маркса…

Женни была много старше, чем Тусси, и не удивительно, что, в отличие от младшей сестренки, она производила впечатление человека зрелого. Весь дом носил на себе отпечаток ее увлечений. Горшки с цветами самых разных сортов и расцветок были подвешены к стенам комнат, в прихожей, на лестнице, — словом, повсюду «висячие сады Семирамиды», по определению Женни-старшей, госпожи Маркс. Попадать в домашнюю оранжерею с промозглой лондонской улицы было истинным наслаждением. Сколь всерьез относилась к этому своему увлечению Женни, можно было судить хотя бы по тому, что семена по ее просьбе присылали даже родственники из Капштадта. Капштадт, Капштадт? Лиза не вдруг сумела сообразить, где это, и Женни разрешила ее сомнения, напомнив о мысе Доброй Надежды… Да и интерес к Чарльзу Дарвину и его новому учению смыкался для Женни с «висячими садами». Она штудировала и самого Дарвина, и немецкие и английские книги с изложением его теории и, по собственному признанию, становилась все более фанатичной его последовательницей… Но если ботанический отпечаток накладывали на дом увлечения Женнихен, то в зоологии сказывались интересы Тусси. «Зверинец» находился на ее попечении — собака по имени Виски, неизменно встречавшая Лизу внизу у дверей, и целое семейство кошачье… В том, верно, и заключался секрет этого дома, что каждый из домочадцев вносил в «ассоциацию» посильную лепту, и — по «Коммунистическому манифесту»! — свободное развитие каждого являлось условием свободного развития всех.

«Дети должны воспитывать своих родителей», — не без усмешки говаривал, по словам Женни, ее отец. Слышал бы батюшка Лука Иванович!

По примеру отца Женни любила вспомнить к месту какое-нибудь изречение. Но, в отличие от отца, отдавала предпочтение одному-единственному мудрецу — ее кумиром был Шекспир. Казалось, она знала его чуть не всего наизусть, и драмы, и сонеты. Книги Шекспира и о Шекспире, его портреты и иллюстрации к его пьесам составляли в ее комнате целую галерею. Часть иллюстраций в рамках была сделана ею самою.

И музыка была не чужда ей. На стареньком фортепиано в гостиной Женнихен недурно исполняла любимых своих композиторов — Генделя, чьи произведения считала революционными, великого Бетховена.

Элизу она попросила подобрать несколько мелодий из «Руслана и Людмилы» и из «Жизни за царя».

— Герман Лопатин, — сказала Женни, — обещал мне прислать партитуры Глинки.

— Я бы сама сделала это с удовольствием, — охотно откликнулась Лиза, — и сделаю, как только вернусь из России. Надеюсь вскоре съездить туда.

— Бог мой, как бы я хотела побывать там тоже! — воскликнула привязанная болезнью к дому Женни.

По самостоятельности суждений Женни казалась Лизе как нельзя более отвечающей типу новых людей Чернышевского. Одно, правда, ставило в тупик — крестик на шее, золотой, на зеленой ленточке, можно ли было представить себе, скажем, Веру Павловну с этим крестиком… верующей? Лиза, подумавши, вывела: вполне даже можно. Ведь Мерцалову Алексею Петровичу, тайно повенчавшему Веру Павловну с Лопуховым, духовное звание не мешало быть хорошим знакомым Лопухова, а жене его принять от Веры Павловны мастерскую и успешно повести в ней дело, — то есть находиться среди новых людей, принадлежать к их типу. Разрешив таким образом на первых порах свое недоумение, все же при случае, когда речь зашла о религии — а о чем только не заходила у них речь длинными вечерами у камина, — Лиза спросила о крестике.

Женни искренне рассмеялась, когда ее сочли приверженной к христианству. Звонким хохотом отозвалась на это и Тусси — и не преминула тут же разъяснить значение золотого крестика на зеленой ленте. Женни же сказала словами Шекспира: пора чудес прошла, и нам подыскивать приходится причины всему, что совершается на свете… Это был польский повстанческий крест в память восстания 63-го года — против российского имперского гнета, — подаренный Женни одним из бывших повстанцев; зеленая же лента служила опознавательным знаком фениев — повстанцев ирландских против имперского гнета Британии…

— Вы, может быть, слышали минувшей весной о статьях некоего Джона Уильямса в защиту фениев в парижской «Марсельезе»? Здесь они наделали довольно много шуму… Так вот, — Тусси торжественно указала на Женни, — позвольте вам представить мистера Уильямса!

В ответ на удивленный жест Лизы Женни только пожала плечами:

— Разве вы сами, Элиза, не участвуете в швейцарских делах? В этой знаменитой греве женевских строителей? Ну так вот… Наш отец любит говорить, что он — гражданин мира и действует там, где находится… — она вдруг опять засмеялась, — а Тусси, она у нас едва не с пеленок пустилась в политику.

— Как это так? — не поняла Лиза.

И сестры со смехом принялись вспоминать забавную историю, как десятилетняя Тусси, после того, что Мавр рассказал ей о гражданской войне в Америке, стала писать письма президенту Линкольну с советами, как поступать в военных делах.

— Мавр брал у меня эти письма, чтобы отправить, по почте, — заливалась Тусси, — и я долго была уверена, что являюсь советником американского президента, пока недавно собственными глазами не увидала эти свои произведения, хранимые с тех пор в ящике стола!

И опять веселое воспоминание милых сестер укололо Лизу, грех, конечно, но она невольно старалась представить себе на месте батюшки Луки Ивановича их отца, ей-богу, она бы не хуже Женни могла помогать ему в работе — и переписывать набело рукописи, и делать выписки или вырезки из газет… Не потому ли так и тянуло ее в этот дом, что в необыкновенной его атмосфере она ощущала себя едва ли не четвертою дочерью доктора Маркса?! На рассказы же о нем она отвечала рассказами отнюдь не о Луке Ивановиче, но о человеке, которого в глаза не видала, но которого только и могла считать духовным своим отцом. О нем и его новых людях, о женщинах в первую очередь, ибо он, как и его герой Лопухов, был, разумеется, «панегирист женщин».

Дочери Маркса слушали с большим интересом, это и их задевало за живое, в особенности Женни. Не случайно же она собирала книги о выдающихся женщинах всех времен — от древнего Востока до Великой французской революции. Ими-то, главным образом, и зачитывалась у себя Лиза в хмурые лондонские дни.

Возвращая прочитанную книгу, прежде чем взять другую, она живо обсуждала ее с Женни, и от романов мадам де Сталь или мемуаров мадам Лафайет разговор возвращался к той теме, которую с доктором Марксом Лиза, понятно, не решилась бы обсуждать, а с Женни эта тема возникала сама собою.

— Умри, но не давай поцелуя без любви! — горячо повторяла Лиза за Чернышевским. — Но это еще не все, далеко не все! Разве вы не знаете, Женни: когда любящие соединяются, как быстро подчас исчезает поэзия любви. Не так у новых людей! Они смотрят на жену, как смотрели на невесту, потому что знают, что она свободна в своем выборе и вольна уйти. И, признавая за нею эту свободу, возвышают тем самым и ее, и свое чувство к ней.

И Лиза цитировала:

— Любовь в том, чтобы помогать возвышению и возвышаться… Только тот любит, у кого светлеет мысль и укрепляются руки от любви… Только тот любит, кто помогает любимой женщине возвышаться до независимости… Только с равным себе вполне свободен человек!

— Я слышала: Мавр высоко ценит Чернышевского как мыслителя, экономиста, философа, — не без волнения говорила Женни. — А он, оказывается, к тому же истинный поэт, ваш Чернышевский!

— Поэт? Да, да, конечно. Но, думается, он более чем ученый и более чем поэт. Вот послушайте, что написал о нем признанный поэт, — она произнесла это слово с ударением и стала читать по-русски стихотворение, только недавно услышанное в Женеве от Утина.

Николя вспомнил его к слову, когда Лиза передала ему так задевшие ее высказывания бывшего поручика о Рахметове, и очень удивился, что Лиза этого стихотворения не знала. А она заставила его повторить и записала.

Не говори: «Забыл он осторожность!

Он будет сам судьбы своей виной!..»

Не хуже нас он видит невозможность

Служить добру, не жертвуя собой…

Его еще покамест не распяли,

Но час придет — он будет на кресте;

Его послал бог Гнева и Печали

Рабам земли напомнить о Христе.

Голос Лизин прервался, Женни, которая не поняла по-русски ни слова, почувствовала ее боль и не стала торопить с переводом. Немного погодя Лиза сама принялась передавать строку за строкой по-французски — может быть, оттого что слушательница ее считала этот язык более сердечным:

«Жить для себя возможно только в мире,

Но умереть возможно для других!»

— Кто написал это?!

— Не знаю… Эти стихи никогда не печатались, да и вряд ли могут быть напечатаны — в России. Передавали их, как водится, изустно, — Лиза помолчала немного. — Я думаю, они довольно давние, ведь час, о котором сказано как о будущем, на самом-то деле уже много лет назад наступил… теперь-то, если так говорить, он уже восемь лет на кресте!..

И, говоря так, думала, что, может быть, эти долгие годы подошли к концу благодаря незнакомому ей человеку, Ровинскому, думала, что Ровинский должен был добраться или вот-вот доберется до места и, кто знает, может быть, счастье уже улыбнулось ему?!

3

Нельзя сказать, чтобы лондонская жизнь оказалась уж такой беспокойной, нет, напротив, по сравнению с тем, что было в Женеве, Елизавета Лукинична могла себя почувствовать на отдыхе в этом громадном, мрачноватом, вечно сыром, всегда чем-то озабоченном, дымящем, грохочущем городе. Но, странное дело, в действительности отдыхала, наслаждалась душой лишь в одном-единственном месте, и этим единственным местом, оазисом в густонаселенной пустыне, этим праздником души стал для нее дом Маркса. В том, что утинское поручение оказалось не таким-то простым и легко исполнимым, была своя хорошая сторона!

Когда она узнала, что в гостеприимном этом доме деятельно готовятся к рождественским праздникам, ей более не пришло в голову разрешать по этому поводу какие-либо религиозные сомнения, как это случилось с крестиком Женнихен.

Уже накануне, в сочельник, дом был напитан такими ароматами, что встретивший Лизу, по обыкновению, у дверей лохматый пес Виски выглядел совершенно ошеломленным. Принимаемая как своя, Лиза была допущена к священнодействию в подвальном помещении, по-английски занятом кухней, где все женщины во главе с госпожою Маркс или, точнее, во главе с несгибаемой Ленхен (при участии Мэмхен) дружно крошили миндаль, нарезали апельсинные и лимонные корки и, замешивая все это вместе с яйцами и мукою, сотворили завтрашний пудинг.

Лиза должна была явиться всенепременно, хотя бы по той причине, что ей за этим столом предстояло, как весело объявила Тусси, представлять свою Россию и за себя, и за Германа Лопатина, тоже сдружившегося со всем семейством (Женни даже утверждала, что прямо-таки влюблена в него, в его ясную голову и острый язык) От Лопатина только что пришло по почте письмо с сожалением, что, увы, он не сумеет воспользоваться приглашением, поскольку ему неожиданно пришлось покинуть гостеприимные острова.

Огорченная (впрочем, ненадолго) Тусси, таким образом, окончательно лишилась единственного своего ученика по английскому языку, пустившегося, как сообщил он в письме, в собственные приключения, вместо того чтобы спокойно читать о чужих. Что это были за собственные приключения, не известно было ни Тусси, ни Женни, ни даже, по их словам, Мавру, на их расспросы отвечавшему лишь, что Лопатин уехал на континент.

За рождественский стол, совершенно английский, при зажженных свечах и камине, вокруг непременной индейки и широких графинов с темно-красным напитком вместе с обитателями дома уселись друзья — щеголеватый Энгельс с молчаливой женою-ирландкой и малюткою Пумпс, знакомый Лизе по Базелю Лесснер, еще несколько гостей.

Как при всяком дружеском застолье, разговоры были оживленны и не слишком-то упорядоченны. От похвал кулинарным шедеврам вдруг переходили к последним новостям из осажденного пруссаками Парижа, и тогда все прислушивались к тому, что думает по этому поводу Фред Энгельс, чей военный авторитет считался настолько непререкаемым, что, с легкой руки Женни, его стали называть Генералом.

Заикавшийся, по уверениям друзей, на двадцати языках, Фред Энгельс, обращаясь к Елизавете Лукиничне по-русски, просил звать его Федором Федоровичем и по разным поводам затрагивал русские темы; доктор Маркс охотно поддерживал их, что было, разумеется, не просто знаком вежливости по отношению к Лизе, но показывало интерес к этим темам. Впрочем, и серьезность этого интереса вовсе не отягощала праздничного застолья, сопровождавшегося и шутками, и тостами, и пением, и танцами.

Как ни интересно и легко было за этим столом, Лиза все-таки чувствовала себя чуточку настороже — не от тех ли обсуждений российских проблем, какие то и дело вспыхивали возле нее или, может быть, из-за нее. Назавтра она как бы заново повторяла себе именно эту часть разговоров — если уж не для того, чтобы тут же найти ответ на утинские вопросы, то хотя бы ради будущего пересказа в Женеве. Остальное же, как менее существенное, пропускала.

Доктор Маркс говорил:

— В период революции сорок восьмого года и монархи европейские, и буржуа видели в царе всея Руси единственного спасителя от пролетариата, только еще начавшего пробуждаться.

Энгельс вполне соглашался:

— Да, помнишь, Мавр, как в «Новой Рейнской газете» мы призывали к революционной войне против царизма? Нам было ясно, что это единственный действительно страшный враг!

Потом Энгельс вновь вернулся к этому разговору:

— С тех пор, разумеется, немало воды утекло, пореформенная Россия не та, что при Николае… и все же это по сей день резерв реакции. Но, к счастью, есть обнадеживающие признаки: русский медведь просыпается.

И выстраивал доводы: финансы в состоянии плачевном, налоговый пресс отказывается служить, сельское хозяйство в полном запустении, крестьяне обобраны…

— Отмена крепостного права, — поддержал его доктор Маркс, — в сущности, лишь ускорила процесс разложения. Предстоит социальная революция!..

— Каков будет результат этой революции — вот главное, — с увлечением воскликнула тут сама Лиза. — Нам кажется, что гнет, давящий русский народ, в сущности, одинаков с гнетом, под каким задыхается пролетариат Европы, и важно, что в народе русском издавна живет тяга к осуществлению тех великих начал, что провозглашены Интернационалом, — к общинному владению землей и орудиями труда.

— Община? — поморщился Энгельс.

— Знаешь, Фред, — сказал доктор Маркс, — милая Элиза, так же как ее друзья, последовательница Николая Чернышевского. Если принять во внимание те условия, в каких протекало духовное развитие этого оригинального мыслителя, приходится удивляться не тому, что в его сочинениях встречаются слабые места, а тому, как они редки.

— Но в том, что касается освобождения женщины, я надеюсь, вы их не усматриваете?! — не слишком логично возразила на это Лиза.

Все равно ответа для Утина не находилось и в этих разговорах — она слышала мнения, получала советы, поддержку… но готовых решений у этих людей не было ни для кого, даже у них не было, и, значит, надеяться на такое наивно, рецептов попросту не существует в жизни, если только подходить к ней вдумчиво и всерьез.

А на Лизины слова отозвалась Женни-младшая:

— О, Элиза доказала мне, что ее Чернышевский не только мыслитель, он поэт и пророк! «Только тот любит, кто помогает любимой женщине возвышаться до независимости!.. Только с равным себе вполне свободен человек!»

— Я готова это повторять хоть тысячу раз! — вспыхнула Лиза.

— Да, Фред, мы с Элизой затрагивали и эту тему, — заметил тут доктор Маркс. — Но, к сожалению, я незнаком с мыслями Чернышевского об этом, быть может, ты?

— Увы… Но фрейлен, простите, фрау Элиза может судить сама, насколько они отвечают тому, что думаем мы. В самом деле, что мы подразумеваем под равноправием женщины? Женнихен, это твой конек…

— Ах, как ты сухо говоришь об этом, — воскликнула, однако, госпожа Маркс, едва дослушав рассуждения дочери об экономических причинах домашнего рабства женщины. — Почему не сказать попросту: люди станут наконец соединяться по любви!

«Чернышевский разве говорил не о том же?» — подумала Лиза; а Энгельс, передразнивая воображаемых оппонентов, сказал:

— Вы, коммунисты, хотите ввести общность жен…

— Кричат нам буржуа хором… — подхватила Женнихен.

— Они цитируют «Коммунистический манифест», — пояснила Тусси.

— …Но, в сущности, под ханжескими покровами таков именно буржуазный брак!

— «Как в грамматике два отрицания дают одно утверждение, так и в брачной морали две проституции сходят за одну добродетель», — Маркс процитировал Фурье.

— Вот в том-то и дело. Действительное же равноправие в браке будет гораздо больше способствовать единоженству мужчины, нежели многомужеству женщины.

— Впрочем, новое поколение мужчин и женщин, которым никогда не придется связывать свою судьбу друг с другом из каких-либо иных побуждений, кроме подлинной любви, само дознается, как поступать… и уж как-нибудь выработает собственное мнение о человеческих поступках, свою мораль!

Из архива Красного Профессора

Письмо Е. Томановской К. Марксу (в Лондоне 7 января 1871 года).

«Милостивый государь!

Прошу извинить меня за мой запоздалый ответ; вчерашнее утро было занято… а вечером, как обычно, я чувствовала себя плохо… выхожу лишь в редких случаях (например, в ближайший вторник пойду на митинг, устраиваемый г-ном Бизли)…

Благодарю Вас за рецепт на хлорал и в особенности за ту доброту, с которой Вы заботитесь о моем здоровье. Конечно, я вовсе не хочу разрушать его, но, откровенно говоря, не люблю лечиться. Во всяком случае, если уж обращаться к врачу, то я бы хотела, чтобы это была женщина.

Что касается альтернативы, которую Вы предвидите в вопросе о судьбах общинного землевладения в России, то, к сожалению, распад и превращение его в мелкую собственность более чем вероятны. Все меры правительства — ужасающее и непропорциональное повышение податей и повинностей — имеют своей единственной целью введение индивидуальной собственности путем отмены круговой поруки. Закон, изданный в прошлом году, уже отменяет ее в общинах, население которых составляет меньше 40 душ (мужских; женщины, к счастью, не имеют души); официальная и либеральная пресса нисколько не стесняется громко кричать о благодетельных, по ее мнению, последствиях этого мероприятия. И действительно, столь прекрасное начало много обещает.

Я позволяю себе послать Вам номер „Народного дела“, в котором разбирается этот вопрос, полагая, что у Вас, возможно, нет полного комплекта этого журнала.

Вы несомненно знакомы с вышедшим в 1847 г. трудом Гакстгаузена, в котором рассматривается система общинного землевладения в России. Если у Вас случайно его нет, то прошу сообщить мне об этом. У меня есть экземпляр на русском языке, и я могу тотчас же послать его Вам.

Этот труд содержит много фактов и проверенных данных об организации и управлении общин. В статьях об общинном землевладении, которые Вы теперь читаете, Вы увидите, что Чернышевский часто упоминает эту книгу и приводит из нее выдержки.

Я не хочу, конечно, посягать на Ваше время, но если в воскресенье вечером у Вас найдется несколько свободных часов, то я убеждена, что Ваши дочери будут так же счастливы, как и я, если Вы проведете их вместе с нами.

Прошу передать от меня привет г-же Маркс и принять уверение в моем искреннем уважении.

Елизавета Томановская.

P. S. Жму руки мадемуазель Женни и Тусси. Извините за мое длинное письмо».

Примечания Красного Профессора:

Письмо (на французском языке), обнаруженное среди бумаг Маркса, не имеет даты, и установить, когда оно было написано, удалось по газетному объявлению об упоминаемом Елизаветой митинге.

Номер «Народного дела» (№ 2 от 7 мая 1870 г.), о котором говорится в письме, открывался статьей о крестьянской реформе и общинном землевладении. Сохранился экземпляр (возможно, именно посланный Елизаветой) с пометками Маркса. Они содержат резкую критику теоретических построений автора статьи. Судя по письму, беседы с Марксом уже сказались на взглядах Елизаветы: в ее рассуждениях нет характерной для «Народного дела» уверенности в несокрушимости общинного землевладения.

По-видимому, Маркс читал в это время сборник статей Чернышевского из «Современника» за 1859 г.; насколько внимательно он это делал, свидетельствуют его пометки. Глубокое знание этих статей, трудов Гакстгаузена обнаруживает и Елизавета. И как не обратить внимание на тон письма, серьезный, уважительный и в то же время исполненный достоинства, — разговор ведется почти на равных! Надо полагать, что Маркс после первых же бесед оценил свою юную знакомую, как она того заслуживала…

4

— Я предпочитаю шута, который развеселит меня, опыту, который меня опечалит!

Так заявила однажды Лизе Женнихен в пылу спора. Слова из «Как вам это понравится», из обожаемого ею Шекспира, и сказано было в пику Лизе, не пожелавшей отправиться на вечеринку. Главное, несправедливо по отношению к самой себе. Среди друзей по колледжу, собиравшихся иногда и у нее дома, были, на Лизин взгляд, уж чересчур легковесные молодые люди. Веселилась компания от души, тому Лиза была свидетельницей… но многие ли в ней принимали близко к сердцу, ну, например, судьбы фениев, столь важные для самой Женнихен?.. Впрочем, стоило Лизе заметить ей это, Женнихен рассмеялась и с гримаской сказала, имея в виду своих приятелей и приятельниц: пусть задумаются хоть на минутку. Очевидно, сама знала им цену.

…Шестнадцатилетняя Тусси (уже с полным правом державшаяся наравне со всеми, ибо день рождения, слава богу, минул) достала тогда небольшого формата альбом в картонном пестром переплете и предложила присутствующим… исповедаться. Самым странным для Лизы показалось то, что никто этому предложению не удивился, напротив, все поддержали Тусси. Игра в исповеди распространилась по Лондону, точно эпидемия гриппа; с недавних пор, по уверению Женнихен, книжки с исповедями затмили все прочие альбомы.

Все дружно поддержали Тусси, но кто-то тут же придумал, как усложнить игру: отвечать на вопросы не в альбоме, а на отдельных листках, и притом анонимно, чтобы все ответы потом зачитать вслух — и определить, на фанты, где чей.

Так и поступили. Наморщив лбы и прикрывши свои листки от нескромного взгляда, все зашуршали карандашами, и на несколько минут в комнате воцарилась сосредоточенная тишина, какой позавидовали бы учителя в колледже.

Вопросы оказались вовсе не шуточными, приходилось задумываться едва ли не над каждым, Лиза кончила, верно, самой последней; Тусси дожидалась ее листка, собрав уже все остальные, чтобы отдать их старшей сестре для огласки. И Женнихен голосом трагедийной актрисы, не успевшим еще остыть от шекспировских страстей — перед тем досталось декламировать за проигранный фант, — принялась передавать сочинения иных авторов, и от этого несоответствия, которое чтица еще и выпячивала нарочно, ответы изощрявшихся в остротах юношей звучали тем более комично и тем более слащаво — сентиментальная чушь барышень. Авторы, во всяком случае, определялись безошибочно, что вызывало общий восторг, но, по мере того как подступала очередь ее собственная, Лизе все меньше нравилось участвовать в этой забаве, слишком отнеслась к ней искренне и серьезно. Впрочем, надо отдать справедливость маленькой Тусси: ее ответы тоже были большей частью серьезны (что, однако, и не позволило в них обмануться). Тусси ценила превыше всего правдивость и смелость, ее девизом было стремиться вперед, и хотя счастье представлялось ей в виде шампанского, несчастье в виде зубной боли, а антипатия в виде холодной баранины, любимым своим поэтом она назвала Шекспира, любимым героем — Гарибальди, а героинею — леди Джен Грей. И все же, когда Женнихен взяла в руки Лизин листок (и Лиза, естественно, тут же его узнала), она, нарушая правила игры, попросила вернуть листок, не читая, потому-де, что ей стало что-то не по себе, и она просит прощения за то, что прерывает веселье и вынуждена откланяться. Разошедшаяся компания как-то разом притихла от Лизиной речи, будто разгадала уловку, а Женнихен, исполнив, не мешкая, просьбу, спросила, не нужно ли проводить Элизу до дому, за что Лиза поблагодарила ее и, извинившись еще раз и пожелав всем веселиться по-прежнему, сказала, что с ней это случается от духоты и на свежем воздухе все пройдет как обычно.


Размолвки, к счастью, между ними не произошло. Но спустя какое-то время Женнихен все же спросила у Лизы, не была ли причина ее тогдашнего недомогания отчасти иной, чем она объявила. Почему она заподозрила это?

— В самом деле! — подхватила с нетерпением Тусси. — Хорошо ли быть такой скрытной особой! Пожалуйста, расскажите, Элиза, что такое вы тогда написали. А может быть, я сейчас достану альбом, и вы все же откроетесь перед нами?!

Лиза в ответ погрозила ей пальцем:

— Но уж сначала мне Тусси расскажет о своей любимой Джен Грей, как давно обещала!

А Женнихен Лиза ответила, вполне в ее духе, словами драматического персонажа, не из Шекспира, правда, а из русского Грибоедова:

Когда в делах — я от веселий прячусь,

Когда дурачиться — дурачусь,

А смешивать два эти ремесла

Есть тьма искусников, я не из их числа.

— Ну, — сказала в ответ Женнихен, — ваш Чацкий, он немного пурист, а под этим, согласитесь, люди зачастую прячут пренеприятное свойство — ханжество.

Она взяла у сестры альбом и перелистала его.

— В нашем доме многим именно это свойство внушает наибольшее отвращение… Например, Энгельсу. Надеюсь, Элиза, Фреда Энгельса вы не станете упрекать в легковесности? Между тем вот его «исповедь». Он больше всего ценит в людях веселость, а в женщинах привычку класть вещи на место и считает несчастьем визит к зубному врачу…

— Элиза, милая, — не выдержала Тусси, — умираю от любопытства узнать ваши ответы!

— А леди Джен Грей?

— Клянусь, расскажу все, что знаю!

— Хорошо, — сдалась Лиза, — мне вспомнить нетрудно, ведь я отвечала всерьез.

На первое место она поставила тогда (и, стало быть, вообще ставит) чистоту сердца и помыслов, благородство в мужчинах, независимость в женщинах, своею же отличительною чертою считает верность, а счастье видит в свободе. Готова, пожалуй, простить тщеславие, но ненавидит лживость, поклоняется как героям Лопухову и Вере Павловне и, разумеется, самому Чернышевскому, и любимые имена ее Николай и Вера, а любимое изречение: только с равным себе вполне свободен человек…

— Теперь очередь леди Джен, да? — с готовностью предложила довольная услышанным Тусси.

5

И все-таки самой частой темой разговоров в этом доме, ставшем для Елизаветы Лукиничны столь желанным и добрым, была не предположительная судьба русской общины, и не мученическая судьба Николая Чернышевского, и не проблемы политической экономии, и не будущее равенство женщин, и даже не настоящее положение в Интернационале, хотя все это тоже могло оказаться в центре внимания. Такой главной темой в пору лондонского житья Лизы, безусловно, стали события, связанные с франко-прусской войной. Под впечатлением от этих событий Лиза приехала в Лондон, от всей души желая — вместе с Утиным и другими друзьями — одинакового поражения и Бисмарку, и Бонапарту.

Но одерживал верх, без сомнения, Бисмарк. Отложив все другие дела, в том числе и работу над продолжением «Капитала», Маркс повел широкую кампанию в поддержку Французской республики. Положение было весьма сложным. Сама республика родилась на развалинах Седана. Император попал в плен, империя рухнула. А каждое новое поражение на фронтах отзывалось демонстрациями и волнениями рабочих. Недвусмысленно предпочитая прусское завоевание победе республики с «красноватым оттенком», буржуазные политики искали сговора с Бисмарком. Не теряющие остроумия парижане окрестили республиканское «правительство национальной обороны» правительством национальной измены.

В декабре французская армия предприняла несколько безуспешных попыток прорвать блокаду Парижа. Маркс эти притворные маневры именовал платоническими. Когда Лиза приехала в Лондон, Женнихен цитировала Бланки: Париж дурачат видимостью обороны и ведут от обмана к обману, покуда голод не заставит его сдаться. Из доходивших до Лондона парижских газет, из сообщений английских корреспондентов можно было составить печальную картину осажденного города. Но парижский народ не хотел сдаваться.

Не только из газет узнавали обо всем этом в доме у Маркса, но и от многочисленных посетителей и гостей. «Наш дом, — сообщила Женнихен Лизе, — вроде улья, наполнен французскими эмигрантами». И не всегда легко было Лизе понять, где кончаются политические новости, где начинаются весточки от друзей — или о друзьях.

При первой их встрече Женни была сильно встревожена известием об аресте Флуранса в Париже. А спустя несколько дней — подобная же весть из Берлина: в тюрьму брошен Либкнехт, милый Лайбрери, как по-домашнему звала его Женнихен с детства. Правда, эта новость вызывала не только тревогу за Лайбрери, но и гордость: он поплатился за то, что, верный интернациональному долгу, вместе с Бебелем проголосовал в рейхстаге против военных кредитов.

…О бланкисте Флурансе, одном из вождей парижского восстания 31 октября, при Лизе не раз вспоминали Жаклары. Замечательный человек. И Женни открыто им восхищалась, могла говорить лишь в степени превосходной: рыцарь, храбрец, одаренный, обаятельный, энциклопедически образован… необычайное сочетание человека действия и ученого!

— Вот посмотрите, Элиза, что Флуранс написал в наш альбом, — просила Тусси.

И Лиза читала: лучшее в людях отвага, а худшее — угодничество, любимое занятие Флуранса — вести войну с буржуа, с их богами, королями, героями, а любимый герой — Спартак, и за счастье Флуранс почел бы жить простым гражданином в республике равных.

Прошлую весну он провел в Лондоне, бежав после неудачной попытки поднять восстание против Бонапарта, — и Мавру пришелся по душе; а с Женнихен они попросту подружились, она увидела, что Флуранс прям и остер, как его шпага, которая не залеживалась в ножнах подолгу.

— Ах, как я хотела бы оказаться рядом с таким человеком! — воодушевленная рассказом Женнихен, призналась Лиза, тем самым в свою очередь воодушевляя ее продолжить рассказ.

Ни моря, ни границы, ни горы не могли остановить этого человека. Для него существовали только угнетатели и угнетенные. Он готов был отдать жизнь за освобождение ирландских фениев, и это благодаря ему увидели свет статьи «Дж. Уильямса» в их поддержку. В горах Крита он воевал против турок, голодал и замерзал вместе с повстанцами, был тяжело ранен. А в каких только тюрьмах он не сидел! — в Афинах, в Марселе, в Неаполе, не говоря о Париже!.. И вот теперь его схватили по приказу тех самых республиканских правителей, которые были обязаны ему своим спасением в день восстания 31 октября!.. Женни буквально не находила себе места, пока наконец в последние дни января не пришла долгожданная весть: народ чуть ли не силой отбил заключенных тюрьмы Мазас, Флуранс на свободе! Это был праздник в доме у Мейтленд-парка… Но и после этого с обсуждения парижских событий неизменно начинались здесь все разговоры.

То Тусси выбежит навстречу Элизе к дверям с сообщением о «Красной афише» в Париже. То горько-насмешливо комментирует Женни провозглашение в Версале Германской империи. То чуть не с порога разбирается очередной военный обзор Энгельса в лондонской «Пэл Мэл» — он печатал их там регулярно с начала войны и не раз предугадывал развитие военных действий. С тех же пор как сумел предсказать разгром при Седане, его иначе в доме не называли как Генерал. До последних дней января он не думал, что положение Парижа безнадежно, но, увы, вынужден был изменить свое мнение. Правительство «национальной измены» капитулировало.

Маркс считал: если бы Франция употребила время перемирия на то, чтобы реорганизовать армию, придать наконец войне действительно революционный характер, новогерманская прусская империя могла бы еще получить совершенно неожиданное крещение палкой. А Энгельс писал в «Пэл Мэл», что в таком случае война должна стать войной не на жизнь, а на смерть, подобной войне Испании против Наполеона. Но в том-то и дело, что правители Франции куда больше, чем пруссаков, боялись собственного народа.

В полуголодном и разоренном войной городе опять закипало и выплескивалось на улицы возмущение. Демонстрации вокруг Июльской колонны на площади Бастилии не прекращались несколько дней, тех самых дней, когда готовилось подписание позорного договора с Бисмарком. Передавали, будто Бисмарк требовал разоружить парижскую национальную гвардию, на что пруссакам было предложено войти в Париж и сделать это самим. Под такою угрозой ЦК национальной гвардии призвал народ к сопротивлению.

Подробности всех этих событий можно было узнать от Женни в любое время дня и ночи.

— Вы никогда не были в Париже, Элиза? Ах, как я хотела бы очутиться там сейчас! — говорила она, превозмогая приступы кашля; она снова слегла с плевритом, так и не сумев как следует окрепнуть после того, как проболела всю осень. — На вашем месте я бы ни минуты не теряла в этом промозглом Лондоне! Только, ради бога, не поймите меня превратно… Нам будет очень не хватать вас, милая Элиза, мы будем скучать о вас…

— Я оставлю вам свое фотографическое изображение на память, — отвечала Лиза с улыбкой: и сама уже чувствовала, что пора…

Поскорее бы рассказать обо всем в Женеве и отправиться наконец за братцем Михаилом Николаевичем, этот долг тяготил, ее настояния оставались по-прежнему без ответа… И, быть может, действительно прислушаться к словам Женнихен? Поместить братца в санаторию доктора Эн — и к отважному гражданину Флурансу в бурлящий Париж, где накануне подписания договора в руке венчающего Июльскую колонну Гения свободы появилось красное знамя, гвардейцы братались с солдатами, а толпа кричала: «Да здравствует мировая республика!»

6

До девятнадцатого марта, когда в доме у Мейтленд-парка узнали о том, что взрыв в Париже — совершившийся факт, Лиза, конечно, не успела осуществить своих намерений.

— Половина Парижа в руках мятежников! — с восторгом зачитывала Женни из лондонской «Дейли ньюс». — Красный флаг на колонне Бастилии… Воззвание Тьера: повстанческий комитет, члены которого представляют коммунистические учения, грозит предать Париж разграблению!..

Двадцать первого Маркс предложил Генеральному Совету выразить свое сочувствие парижскому движению. А в либеральном «Стандарте», обычно весьма умеренном, Лиза с Женни могли прочесть в этот день, что «какие-то двадцать хулиганов низшего разбора» — полные хозяева Парижа и что «Красная республика» под их господством. Правда, с бранью мирно соседствовало такое описание города назавтра после восстания (Женни прочла вслух):

— «День был чудесный, и Елисейские поля, улица Риволи и Пале-Рояль были заполнены обычной воскресной толпой… Даже в кварталах, ощетинившихся штыками, не заметно никакого возбуждения…»

Это вовсе не было редкостью, что доходившие до Лондона сведения противоречили друг другу.

Сообщалось, что правительство Тьера бежало в Версаль, что покинули город и верные ему остатки войск, а ЦК национальной гвардии объявил себя новым правительством. Сообщалось и о создании коммун в провинции — в Лионе, Марселе, Сент-Этьенне, Тулузе. Но как сообщалось!.. Лондонским членам Интернационала приходилось на митингах объяснять сбитым с толку рабочим, что же все-таки происходит в Париже.

«Национальная гвардия — вооруженные рабочие, — говорили они, — сорвала предпринятую реакционерами попытку переворота». И повторяли слова, якобы сказанные парижским консьержем: «Посмотрите, мадам, что это за правительство! Это смешно. Все простые люди!.. Рабочие!..» Слова эти приводились в брюссельском еженедельнике «Интернационал» в письме из Парижа, и автор письма (некий Л. Пьер; позднее Лиза узнала, что это еще один псевдоним ее земляка Петра Лаврова) вполне с ними соглашался. Более того, считал, что тут и заключена вся «оригинальность движения последних дней… Это то, что придает им интерес в глазах каждого социалиста, каждого члена Международного товарищества рабочих».


— Решено: я еду в Париж! — объявила Элиза.

Тусси захлопала в ладоши.

Женни уже поднималась с постели, но приступы кашля и тошнотворная слабость никак не отпускали ее.

— Конечно, поезжайте, какой разговор, еще успеете в свою сонную Женеву! Ах, когда бы не проклятый плеврит!

— Но в Женеву мне очень нужно заехать… И не такая уж она сонная! — обиделась Лиза.

— По сравнению с Парижем? «Сносить ли гром и стрелы враждующей судьбы — или напасть на море бед и кончить их борьбою?!» Проклятый плеврит! У вас есть там знакомые? Как жаль, что Лаура с Лафаргом в Бордо! Перед началом осады уехали к его родителям с малышом…

— Вы полагаете, Женни, я смогу там чем-то помочь? Я встречалась с Анной Жаклар, с Малоном…

— Я дам вам письмо к Флурансу! Кстати, Мавр говорил, что на днях туда возвращается Огюст Серрайе, вы его знаете. И кажется, собирается Юнг… поезжайте вместе.

На другой день в комнату к Женни заглянул доктор Маркс.

— Направляетесь в Париж, фрау Элиза? Если не секрет, чем вы намерены там заняться?

— Там наконец перешли от слов к делу! Неужели я не смогу оказаться полезнее, чем в Женеве?!

— Кого вы в Париже знаете?

И заметил, услышав все о тех же Жакларах и Малоне:

— Даже для начала не густо…

Присел было, чтобы продолжать разговор, но тут дочь вмешалась:

— Ты, кажется, отправился на прогулку, судя по костюму, ты же знаешь, Мавр, как тебе это необходимо, или уже забыл, что сказал доктор?

— Стоит ли воспринимать чересчур всерьез милого шотландца? Хотя, впрочем, от свежего воздуха еще никому не делалось хуже, вы согласны, Элиза?

— Обычно около часу дня за Мавром заходит Фред Энгельс, — Женни тоже обратилась к ней, — но стоит ему почему-либо не зайти, как сегодня, начинается увиливание…

— Ну, хорошо, хорошо, ваше императорское величество!

— То-то же, — погрозила пальцем дочь, или Император Кви-кви. — А если вам хочется побеседовать, может быть, Элиза составит тебе компанию? Я бы на ее месте сделала это с восторгом… Может быть, так и поступим, Мавр? В сущности, я уже почти в состоянии…

— Пожалуйста, потерпи еще, Женнихен, неужели ты не устала болеть? А вот если общество хворого старика не отпугнет молодую леди…


— Итак, Париж, — проговорил Маркс, едва они вышли вдвоем на живописную дорогу, бегущую то вверх, то вниз по склонам мимо серых пока лугов и обширных садов, все еще оголенных и мокрых, открывавших редкие строения в своей глубине. По российским меркам это напоминало осень, здесь, в Британии, именовалось весной. Не удержавшись, Лиза спросила о направлении, без малейших колебаний выбранном ее спутником, и он почти удивился этому пустячному вопросу, отвлекшему его от рассуждений на важную тему. Для него маршрут был привычным: от Мейтленд-парка на северо-восток, в Хайгет, потом налево в Хэмпстед, а оттуда обратно домой — «кругосветка» протяженностью, по русскому счету, верст десять, повторяемая изо дня в день… за исключением разве тех, когда удавалось увиливание, о котором упомянула Женни.

— Итак, Париж, — повторил Маркс в задумчивости. — К сожалению, на расстоянии трудно составить себе точное представление о том, что там происходит. При таком недостатке сведений не приходится брезговать самыми малопригодными источниками, выуживать факты даже из низкопробной стряпни. Можно лишний раз убедиться, чего стоит правдивость «добропорядочной» печати. Вы, должно быть, знаете, хотя бы от Женнихен, что настряпали эти бульварные бумагомараки против Товарищества. Я только тем и занят, что рассылаю опровержения их мюнхгаузиад.

…Чему, собственно, удивляться? Эксплуататоры, удерживающие власть, используя национальные противоречия, видят в Международном Товариществе своего общего врага. Все средства годны, чтобы его уничтожить. После этого как же нам верить тому хламу, что сообщается о движении парижан?! Правда, даже лондонское газетомарание дает возможность понять, что это восстание всего, что есть живого в Париже. Началось оно не 18 марта. В этот день оно одержало первую победу. Началось же со дня капитуляции, ибо национальная гвардия — вооруженный народ — де-факто управляла с этого дня Парижем… На возражения, что они никому не известны, делегаты, составившие ЦК, знаете, как ответили? — доктор Маркс даже приостановился, чтобы насладиться блеском этих слов. — «Так же неизвестны были двенадцать апостолов»! И, главное, ответили своими делами — переход власти к самим массам, вот что произошло в Париже!

…Жаль только, не подтвердились до сего дня слухи о том, что национальная гвардия намерена идти на Версаль, — нельзя, нельзя терять времени!.. Увы, они во многом наивны, задавая вопрос, неужели буржуазия, их предшественница на революционном пути, не понимает, что наступил черед освобождения пролетариата. Но они уверены в осуществимости этого! И вот даже «Дейли ньюс» уже пишет, что те, кто готов сражаться и умирать за республику, — почти сплошь социалисты!.. тогда как Тьер добивался от Бисмарка германской оккупации Парижа!.. Разумеется, мы получаем и письма… — продолжал доктор Маркс, — но надежных корреспондентов немного, а кроме того, по нынешнему положению, далеко не все отосланное доходит… На днях, правда, в Париж возвращается Огюст Серрайе. Он, конечно, будет писать, но надо учитывать, что на него обрушится бездна всякой другой работы в тамошних секциях Интернационала. Там сильно влияние прудонистов, слишком долго держались от политики в стороне. Собирается недельки на две в Париж и хорошо вам знакомый Маэстро… Да конечно же Юнг, часовых дел маэстро, человек превосходный, но, увы, не без слабостей, как, впрочем, и все мы. Но, во-первых, его поездка еще не решена твердо, а во-вторых, эти его маленькие слабости обычно снижают достоверность сообщаемых им известий… Поэтому, если бы вас, Элиза, не слишком обременило это поручение, отправлять оттуда корреспонденции Генеральному Совету… и плюс к тому — парижские газеты, какие удастся, вы ведь знаете, они сюда плохо доходят, вы оказали бы Товариществу важную услугу.


Прогулка продолжалась уже довольно долго, остались позади холмистые луга Хэмпстеда с их рощицами и зарослями дрока, излюбленное лондонцами место летних пикников, известное и нелондонцам — по «Пиквикскому клубу» Диккенса. В праздники тут всегда народ, но и в будни кто-то обычно любуется видом на Лондон и даже на далекий Виндзорский замок, если нет тумана. Тусси показывала все эти достопримечательности Элизе и говорила о фантастическом плане провести отсюда подземные трубы, чтобы по ним стекал в город живительный воздух Хэмпстеда… тот самый, ради которого доктору Марксу, с его прокуренными легкими и больною печенью, приходилось совершать эти «кругосветные» путешествия. Следя за его мыслями, Лиза на сей раз не смогла полюбоваться окрестностями; едва ли и заметила, что «кругосветка» подходит к концу, когда твердо пообещала исполнить поручение Генерального Совета в Париже.

Сказать о своем намерении заехать в Женеву, не говоря уже о России, у нее попросту не повернулся язык. В конце концов, две недели, о которых шла речь, ничего не меняли ни для Утина, ни для Михаила Николаевича, тогда как в парижских событиях могли решить все. И кто знает, быть может, именно там найдет она наконец ответ на вопрос «Что делать?»… ответ практический!

— В таком случае по приезде свяжитесь с Малоном и Жакларом сразу же, но, пожалуй, не только с ними, — отозвался на ее согласие доктор Маркс. — Чем шире будет доступный вам круг наблюдений, тем более достоверной окажется видимая вами картина. Кого бы я мог порекомендовать еще? Флуранса?

— Женни обещала уже написать к нему.

— Ну конечно! Варлена… старый член Товарищества, организатор Парижской федерации, всегда в гуще событий… безусловно, фигура крупная, и уже далек от Прудона… но мог бы уйти еще дальше и не связываться по дороге с Бакуниным…

— Я помню Варлена по Базельскому конгрессу.

— Активен там также Франкельчик, — продолжал он, усмехнувшись в бороду, — так его называет Энгельс, в действительности он Лео Франкель, венгерский эмигрант, тоже давний член Товарищества; одно время жил здесь в Лондоне… несколько склонен теоретизировать, без особых к тому оснований, но простим ему этот недостаток, милая Элиза.

Ей вспомнились рассказы Анны Жаклар:

— Это, кажется, он на процессе Интернационала в Париже заявил, подобно Галилею перед инквизиторами: а все-таки она вертится!

— О, я вижу, вы и без моих рекомендаций не заблудились бы в революционном Париже!

Из «Записок Красного Профессора»

«Года три прошло, должно быть, или даже четыре, прежде чем я вновь открыл тетрадку с надписью „Елизавета“. По окончании института (срок нашего обучения ограничивался тремя годами) новоиспеченные „красные профессора“ разлетелись по местам назначения. Но друг друга из виду не выпускали. На обсуждениях встречались, на совещаниях и дискуссиях, а то и на печатных страницах. Развернешь свежий номер журнала — в оглавлении целая группа сокурсников…

Я вел педагогическую работу на рабфаке и в школе профдвижения, а потом на факультете общественных наук в университете. Изложение курса общей истории, пусть и не особенно подробного, позволяло последовательно развертывать перед слушателями (а одновременно и перед самим собою) многовековую картину развития человечества и даже разрешать методологические вопросы, неизменно занимающие аудиторию: что есть история, какова ее связь с современностью. Я старался представить предмет истории как обобщение гуманитарных наук, как раскрытие закономерностей общественного развития — разумеется, с классовой точки зрения. Говорил, наконец, о воспитательном значении истории: она расширяет кругозор, побуждает к размышлениям и оценкам действий исторических личностей и борющихся между собой классов, углубляя тем самым наше понимание самой животрепещущей злободневности. И, к слову, вспоминал о неудаче однажды возникшего среди историков-„икапистов“ замысла организовать семинар по „теоретическому изучению современности“ — в какой-то мере в противовес углублению в прошлое. Замысел оказался мертворожденным именно потому, что исследование прошлого, верно нацеленное, само в значительной степени является „теоретическим изучением современности“.

Как исследователь я специализировался на русском революционном движении XIX века.

Работал я по-прежнему большей частью на хорах Румянцевки и, естественно, не мог пропустить ни одной новинки, тем более такой, как воспоминания Сажина (Росса). Воспоминания обнимали шестидесятые — восьмидесятые годы („мой“ период!) и включали в себя главу о Коммуне, во многом повторяющую газетную статью, когда-то, в незапамятные времена, читанную мною вместе с Любой Луганцевой… Однако здесь, в книге, Сажин вспомнил таинственную „Елизавету“ еще и в другом месте, и это его сообщение содержало нечто весьма важное для меня.

Я тут же переписал на карточку (чтобы потом положить ее в давно не открывавшуюся тетрадку):

„Среди членов Коммуны интернационалисты составляли… меньшинство, в котором Сераллье и Франкел[2] были приверженцами Маркса и вели с ним переписку; кроме этого Елизавета Дмитриевна… была специально прислана из Лондона, между прочим, для информации…“

Примерно в ту пору образовалось в Москве Общество историков-марксистов. „Там, где мы можем, мы должны создавать свои научные учреждения, — говорил М. Н. Покровский. — Глупо было бы, держа свои руки в карманах, предоставлять работать чужим“. Мы стали регулярно собираться на доклады и дискуссии на Волхонке, 14. Общество необходимо было как для сплочения молодых сил, так и для помощи тем старым историкам, которые стремились перейти на марксистские позиции. Направлял работу, конечно, М. Н. Покровский, активен был и Н. М. Лукин.

После очередного заседания я заговорил о „Елизавете“ со своим бывшим сокурсником, работавшим в Институте Маркса и Энгельса. Спросил его мнение о сообщении Сажина. И услышал в ответ любопытнейшую новость: недавно к ним в институт от наследников одного московского адвоката поступило собственноручное письмо Маркса, в котором он просит своего русского знакомого профессора права Ковалевского обратиться к этому адвокату, Танееву. Речь идет о защите в суде некоего человека, чья жена (Маркс ее называет „одна русская дама“ и „наш друг“) не может найти в Москве адвоката за отсутствием денег. По словам Маркса, дама, оказавшая большие услуги партии, решила последовать за своим мужем, которого считает невинным, даже если его сошлют в Сибирь… Ко всему мой сокурсник добавил, что и в протоколах Генсовета Интернационала, фотокопии с которых институт недавно получил из Британского музея, есть упоминания о некоей „русской леди“, и если учесть, что протоколы велись по-английски, а письмо Ковалевскому написано на французском, то очень может быть, что „дама“ и „леди“ — одно и то же лицо! „Как датировано письмо?“ — спросил я его. — „Январем 1877 года“. — „А процесс, по которому проходил Давыдовский, — почти закричал я, торжествуя, — начался 8 февраля!“ Это выглядело почти доказательством того, что под „одной русской дамой“ Маркс подразумевал мою „Елизавету“!.. Правда, адвокат Танеев не выполнил просьбы, но мало ли что могло ему помешать… При расставании мой товарищ обещал посмотреть повнимательнее, что именно сказано в протоколах Генсовета о „русской леди“.

При следующей встрече он протянул мне выписку из них в переводе на русский:

„(Заседание Совета 2 мая (1871 г.).

…Гражданин Юнг заявляет… из Парижа… русская дама писала, что она ведет активную пропаганду среди женщин, устраивает каждый вечер многолюдные митинги и что формируется женский отряд… В него записалось уже около 5000 женщин. Ее же здоровье настолько ненадежно, что, как ей кажется, она не переживет этой борьбы…“

Похоже было, что „Елизавета“ действительно информировала Интернационал о том, что происходило в Париже… Не это ли Маркс впоследствии оценил как большие услуги, оказанные ею партии?.. „Подожди, не спеши, — прервал мои соображения товарищ. — У нас в двадцать втором вышла книжка об Интернационале, написанная бакунистом Гильомом… Не встречалась тебе?“ — „Нет, по-моему, не встречалась“. — „А жаль“, — сказал он и протянул мне еще одну карточку:

„…Некая госпожа Дмитриева, знакомая Утина и Маркса… известная в кружках под именем гражданки Элизы, была фанатической поклонницей Маркса и не называла его иначе как современный Моисей. Зимой 1870/71 г. она провела в Лондоне несколько недель, а затем вернулась в Женеву…“

Пожалуй, больше не было оснований сомневаться, что коммунарка Элиза Дмитриева была тесно связана с Интернационалом и что именно в ее судьбе в трудный для нее момент принял участие Маркс.

„А что известно тебе про названного здесь Утина?“ — спросил меня мой товарищ. — „Утин, Утин… Землеволец шестидесятых годов… „Молодая эмиграция“… борьба с Бакуниным…“ — добросовестно припоминал я. „И, пожалуй, главное, — он добавил, — Русская секция Интернационала, действовавшая в Женеве“.

Это было на стыке наших с ним интересов. Недавно вышедшую книжку Горохова, о которой он заговорил, я листал. В ней давался подробный обзор издававшегося в Женеве под руководством Утина журнала „Народное дело“, чьи позиции определялись, по сути, взглядами Чернышевского, хотя самим издателям зачастую представлялись марксистскими. В это время Общество историков-марксистов как раз готовилось к столетнему юбилею Чернышевского, и нам пришло в голову подработать совместный доклад о Русской секции в Женеве, тем более что Гильом вспоминал о Дмитриевой именно в связи с тамошней борьбой Утина и его друзей против бакунистов.

Прочитав теперь уже со всем тщанием работу Горохова (увы, довольно путаную), я нашел, можно сказать, прямо обращенные к нам слова о том, что по мере выявления новых исторических материалов сделается возможным осветить еще не ясные вопросы, в частности о составе Русской секции (там названы были лишь Утин, Трусов и неведомая m-me Olga). Пока же, действуя сообща, мы договорились с руководителями Института Маркса и Энгельса дать объявление о нашей — теперь уже нашей! — „Елизавете“ в центральном органе „Правда“.

16 декабря 1928 г. газета поместила письмо в редакцию от имени института — с просьбой ответить на вопросы о „Елизавете Лукиничне Тумановской, по мужу Давыдовской, известной в революционных кругах под фамилиями „Дмитриевой“ и „Томашевской“, — ко всем, кто мог сообщить какие-либо сведения о ней“».

Загрузка...